КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Сборник романов"Слава земли Русской-3". Компиляция. кн. 1-7 [Владимир Степанович Возовиков] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Владимир Возовиков Поле Куликово Роман

Читатель! Хотя бы раз в жизни оказавшись в Москве, ты не минуешь Красной площади. Приди сюда на заре, когда еще спит огромный город, и такая тишина покоится на его главной площади, что можно уловить дыхание часовых у Мавзолея. Пройди в этой тишине близ Кремлевской стены, вглядись в старинный литой кирпич, в зубцы и башни крепости, сооруженной не для украшения московского холма, а для противостояния многочисленным и сильным врагам, — быть может, тишина веков, одинаковая во все времена, отзовется на шорох твоих шагов. И тогда в заревом зеркале тихой реки Москвы перед мысленным взором твоим заклубятся багровые дымы пожаров, в узких бойницах и стрельницах Кремлевской стены проглянут суровые лица витязей в остроконечных шлемах и кольчатых рубашках, с луками и мечами в руках; иноземные рати, сменяя одна другую, с воинственными кличами будут биться до кровавой пены о камни русской твердыни; пронесутся серыми тучами бесчисленные орды степных хищников на своих косматых, приземистых лошадях; как рев океанского шторма, нахлынут, смешаются гортанные крики, звон мечей и свист стрел, — нахлынут и откатятся в тишину веков, а несметные рати захватчиков снова станут прахом под молчаливым камнем кремлевских площадей. Бывало и так, что свободная территория Руси вмещалась в московские крепостные стены, и отсюда, собранная в кулак, русская мощь наносила врагу смертельные удары; он уползал, оставляя кровавый след и могильные курганы.

Слава Москвы занималась в страшные, жестокие времена владычества ордынских ханов, покоривших мечом половину мира, истребивших сотни народов и сотни других превративших в рабов. Только поистине великий народ мог уцелеть за многие десятилетия жесточайших насилий, разорительных поборов, постоянных набегов, сопровождающихся массовой резней, пожарами, поголовным уводом в рабство населения целых городов и уделов. Русский народ не только уцелел, но и под железной пятой ордынского террора, вопреки коварной политике ханов, направленной на разобщение русских княжеств, выпестовал свою государственность.

Шесть столетий назад произошло одно из величайших событий мировой истории — Куликовская битва, последствия которой отразились в судьбах европейских и азиатских народов. Почти полтораста лет до нее русским людям светило черное солнце, кровавое иго сгибало плечи, лишало человека надежды на завтрашний день — над всеми и каждым нависал беспощадный аркан. Но золото ордынскому идолу все еще казалось мало той крови, которую пил он из живого тела Руси. Снова из кочевой степи двинулись полчища хищников, чтобы навсегда покончить со строптивым Московским княжеством, как в Батыевы времена, дотла разорить русские земли, проложить себе пути к богатым городам Западной Европы, не знавшей беды за спиной истекающей кровью непокоренной Руси. Казалось, ничто не сможет остановить новую волну кочевников-завоевателей, со времен Чингисхана стремившихся к мировому господству. И снова на кровавой дороге золото ордынского зверя встали русские полки. Это были уже не малочисленные дружины разобщенных князей, которые при самом отчаянном героизме воинов сметались огромными массами вышколенных в битвах степняков, — Москва соединила под своим знаменем силы многих уделов в одну военную силу. Летом 1380 года устами Москвы великий русский народ заявил о своей воле к единству и полному освобождению от ненавистного ига.

…Вслушайся в шорох времени — ты услышишь, как разойдутся железные ворота в башнях белокаменных стен древнего Московского кремля, загремят цепи, опуская навесные мосты через глубокий водяной ров там, где теперь поблескивают гранитные камни Красной площади, как по одному из тех мостов твердо простучат кованые копыта белоснежного коня под могучим чернобородым всадником в золоченых доспехах. И хлынут из трех ворот крепости по трем мостам конные сотни витязей, блистающих железной броней, двинутся пешие рати бородатых и безусых воинов в холщовых рубашках, с копьями и боевыми топорами на плечах. И сквозь клики народа, сквозь медные голоса боевых труб прорвется плач матери и жены, припадающих головой к стремени воина. Это великий Владимирский и Московский князь Димитрий Иванович, которого скоро назовут Донским, повел русское сердце навстречу врагу. 8 сентября 1380 года в невиданной для тех времен по размаху и ожесточенности битве на поле между Доном и Непрядвой эти воины заявят на весь мир, что Русь жива, что ордынским ханам целым морем пролитой крови не удалось потушить в русском сердце жажду свободы, что окончательная гибель степного чудовища предрешена.

Летописи и былины, сказания и песни немного донесли до нас о тех, кто заступил путь полчищам Мамая на Куликовом поле. Отдельные имена, отдельные скупые портреты князей и воевод, отдельные их слова. Одно несомненно: это были люди необычайного мужества и душевной красоты, чьей жизнью руководили неистребимая любовь к родине и сознание правоты своего дела. Шесть веков не разделяют, а связывают нас с ними, потому что им мы обязаны тем, что есть у нас ныне великая, лучшая на земле страна.

Склоняя голову перед великими предками, перед их подвигом в Куликовской битве, мы и сегодня черпаем в нем мужество, силу духа, любовь к родине и свободе — так же, как черпаем в подвигах всех поколений предшественников, отстоявших в битвах с врагами наше Отечество.

Автор.
Москва, 1980

Книга первая На горбатой земле

Вступита, господина, въ злата стремень за обиду сего времени, за землю Рускую.

«Слово о полку Игореве»

«Слово о полку Игореве»
I
Широкая лесная тропа сделала поворот, тенистые кущи дубняка сменились зарослями колючего терна и ломкой бузины, всадники в них едва скрывались. Отступили запахи лесной прели, чуждые степняцкой душе, ветерок донес терпкий запах летних трав и разогретого краснотала, откуда-то просочилась дразнящая струйка влажной прохлады. Кони зафыркали, задергали головами, и передний всадник легонько натянул поводья, умерив рысь длинногривой и плотной мышастой кобылы. Шедший сбоку на короткой привязи заводной жеребец той же мышастой масти посунулся было вперед, дернул повод, недовольно всхрапнул, кося диковатым фиолетовым глазом, — он почуял близость реки или озера, ему мерещилась зеленая вода в зеленых берегах, не та горькая, степная, на которой возрос он в полудиких табунах, а упоительно сладкая лесная влага, он уже чувствовал ее в сухом воспаленном горле и не мог понять, отчего хозяин медлит к водопою. Всадник остерегающе хукнул на жеребца, подтянул повод, любовно коснулся лошадиной шеи жесткой рукой, и конь успокоился. Едущие следом верховые тоже сбавили шаг лошадей, чтобы не нарушать дистанции. Глухой стук копыт по сухой земле вспугивал каких-то мелких зверюшек или птиц, они то и дело мелькали в кустах, перебегали дорогу, похожие на призраки в пестроте полуденных теней. Но вот кони испуганно захрапели, резко остановились, не слушая хозяина, зло прижимая уши. Три больших серых зверя сидели прямо на тропе, ждуще, безбоязненно щуря дремучие холодные глаза и обнажая кипенно-белые ряды зубов в нехорошей звериной улыбке.

— Хук! — всадник поднял правую руку с тяжелой ременной плетью, в широкий конец которой был зашит кусок свинца, кони с усилием, как бы раздвигая вязкую массу, пошли вперед, часто перебирая ногами, но звери остались на месте, сильнее ощерив сахарные острые клыки, — было видно, как вздрагивает от ярости сморщенная верхняя губа ближнего. Тогда всадник неуловимым движением выхватил из пристегнутого к седлу саадака большой черный лук, в следующий миг длинная стрела легла на тетиву, и, не останавливая коня, почти не целясь, всадник выстрелил. Пораженный в шею зверь молча подпрыгнул и пластом растянулся поперек дороги, задергал задними лапами, другие исчезли в густом терновнике. Всадник направил храпящую лошадь к мертвому волку, подхватил зверя за переднюю лапу, миг-другой равнодушно смотрел, как с железного наконечника стрелы, насквозь пробившей толстую волчью шею, капает черноватая кровь, затем выдернул стрелу, вытер о потник заводного жеребца, сунул в саадак, а волка бросил на обочину тропы.

Снова затопали копыта, и всадник, держась за древко легкого бамбукового копья, вставленного в жесткий опорный чехол, пришитый к стремянке, зорко всматривался в тропу хищными глазами степной кошки — манула. Кожаная островерхая шапка, казалось, приросла к его круглой голове, обнаженные по плечи мускулистые руки были темны, как и толстая дубленая кожа, прикрывающая его грудь и живот, и эта кожаная броня тоже казалась навсегда слитой с собственной кожей всадника. Даже висящая сбоку кривая сабля в деревянных ножнах, обтянутых тонкой шкурой сайги, казалось, росла из его бедра. Другие всадники, на таких же мышастых лошадях, походили на первого, как близнецы; лишь один выделялся в маленьком отряде — необычайно плечистый, в стальном блестящем шлеме с поднятой стрелкой, в чешуйчатой стальной рубахе с гладко сияющим нагрудником и оплечьем, в стальных наколенниках, вооруженный длинной булавой и легкой дорогой саблей в замшевых ножнах. Широкое скуластое лицо его, украшенное отвислыми монгольскими усами, походило на неживую маску, но в глубине сощуренных темных глаз полыхал недобрый огонь. По его прямой посадке, по немигающему, как у змеи, взгляду, по тому, как его короткопалая кисть сжимала рукоять булавы, чувствовалось: этот человек умеет приказывать, он не знает жалости и снисхождения, а глаза его так же привыкли к виду смерти, как привыкли они к созерцанию неба и солнца, травы и деревьев. Он первым ехал по следам дозорного во главе десятка воинов. Синий лоскут трепетал на конце его поднятого копья, изредка значок этот склонялся на сторону, покачивался, и тогда всадники торопили или сдерживали лошадей, растягивали или уплотняли колонну. Он ткнул рукой в сторону убитого волка, задние повторили его жест, и самый последний, наклонясь с седла, подхватил зверя, захлестнул петлей аркана, забросил на круп присевшего жеребца.

Тропа ширилась, а кони опять тревожно похрапывали, косясь на близкие заросли; видно, волки следуют за отрядом, и это добрый знак: звери заранее чуют кровь, значит, скоро она прольется, но прежде чем волки получат добычу, всадники получат свою. Пусть еще далеко до богатых, зажившихся городов московского князя, в которых достанет добра на каждого из ста тысяч воинов великой Золотой Орды, торока можно набивать и здесь, за рекой Воронежем, где начинается земля русов — зловредного племени, которое ничему не научилось за полтораста лет ордынской власти. Забыли, как дымными кострами занимались их деревянные города, забыли грозный боевой клич непобедимых туменов Одноглазого[1] и тигриный оскал Батыя. Забыли, как трупами их заваливали рвы у городских стен, прудили реки, как безжалостные нукеры ордынских владык, кроша кинжалами стиснутые зубы самых упрямых, набивали их рты зародышами собственных детей, вырванными из материнских животов. Забыли, как тысячами приковывали их к повозкам и гнали в степи на пожизненное рабство, как, смеясь, на глазах брали их жен, дочерей и невест, чтобы растоптать, низвести в пыль и грязь гордость тех, кого оставляли жить рабами. Выходит, не растоптали, не выбили, не истребили дух непокорства в медвежьей славянской душе. Теплился он по глухим лесным селам и скитам, разгорался за стенами монастырей и возродившихся городов, разносился над лесной страной русов звоном новгородских колоколов, собирался под знаменами хитрых московских князей, где силой, где коварством забравших под свою цепкую руку мелкие княжества, усыпивших зоркие глаза золото ордынских ханов показным смирением и богатыми дарами. Теплился, разгорался, собирался, и вот уж грозовой тучей поднялся среди ордынских владений. Громом и молнией ударили русские мечи по степному войску на реке Воже.

Сотник Авдул не может без зубовного скрежета вспоминать Вожу. Не будь он хорошим пловцом, речные раки давно обглодали бы его кости. Два года минуло, а не затихает рана в душе, взывает о мести. И понять случившееся ему нелегко. Что-то просмотрели последние ордынские ханы в русской стороне. В усобицах и на пирах, среди роскошных дворцов Сарая и сладких гаремных забот стали забывать великий завет Повелителя сильных[2] — снова и снова совершать разорительные набеги в покоренные страны, беспощадно карать за малейшее непослушание, взвалить на плечи народов такую дань, от которой плачут они кровавыми слезами и только что дышат, не мечтая о большем. Мыслимое ли дело — из простого ордынского улуса Московская земля хочет стать независимым княжеством и уже сама называет величину дани, какую согласна платить Орде! За полтораста лет бессчетное множество степных племен забыло свои старинные названия, другие зависимые племена рады бы стать частью Золотой Орды, а русы так и остались русами и теперь вот взялись за мечи. Слава аллаху, у Золотой Орды ныне сильный владыка, прославленный полководец Мамай. Он умеет говорить с непокорными. Вожа не его вина, Вожа на совести прежних золотоордынских правителей. Кто же мог предполагать, что отборного тумена степной конницы во главе с опытным мурзой Бегичем уже недостаточно против возросшей силы московского князя? Авдул, тогда еще простой нукер Мамая, искал военной славы, и Мамай послал его к Бегичу начальником десятка. Броненосная конница московитов встретила Бегича на Рязанской земле, где ее не ждали. Когда же атакующий вал ордынских тысяч натолкнулся на вал одновременной контратаки по всему фронту, это было так неожиданно и страшно, что многие воины поворотили коней. Авдул со своим десятком рубился насмерть. Его меч затупился, потом сломался, кто-то бросил ему оружие убитого воина, но вместе с другими его смела в реку обезумевшая толпа. Холодная кровавая вода, месиво тел, летящие отовсюду русские копья и стрелы, смертная тяжесть железной одежды, чьи-то цепляющиеся руки… Степняки топили друг друга во вздувшейся реке. Какое счастье, что Мамай заставлял своих нукеров учиться плавать!.. Авдул знал, как освобождаться от цепких рук тонущих: он нырял, отталкивался от трупов, выныривал, и когда за него хватались, снова нырял, приближаясь к берегу… Темник Бегич был убит на берегу той незнаменитой речки, а десятник Авдул остался живым. Многие видели, как он рубился, рассказали Мамаю… Тот снова взял его в сменную гвардию, назначил начальником десятка своих личных нукеров, потом поставил во главе сотни.

Добрый урок получили мурзы, но тем страшнее будет их месть за позор на берегах Вожи. Наконец-то сам Мамай двинулся на Русь со всей силой Золотой Орды. Скоро исчезнет упрямый славянский дух с этой земли, лишь гортанные голоса кочевников будут оглашать ее просторы. Поход, считай, начат, Мамай велел дозорным отрядам разорить пограничные села — пусть ужас, как волчья стая, бежит впереди непобедимых Мамаевых войск, леденя врага, сжимая в горошину его сердце, заволакивая очи ему смертной тоской. Так завещал Повелитель сильных. Начинается новый золотой век Золотой Орды; еще никогда с Батыевых времен не собирала она силы, равной той, что стоит теперь за рекой Воронежем. Шкурой убитого зверя ляжет Русь под копыта степных коней, стремительные орды снова хлынут за Одру, Варту и Дунай по пути, проложенному когда-то воинами Батыя и Субедэ, и там, на европейских полях, кичливые короли, герцоги и графы станут пасти тучные ордынские табуны и стада. В конце концов в мире должен наступить единый порядок, а лучший порядок завещан Повелителем сильных. Это справедливо, чтобы сильнейший народ был властелином, другие — его рабами. Так недавно сказал Мамай. А Мамай зря не говорит. Если уж он снес головы строптивым ханам, толкавшим Орду к кровавым междоусобицам, то правителям других народов и подавно не сносить голов. Зря, пожалуй, повелитель пригласил в союзники литовского князя Ягайлу и рязанского князя Ольга — оба они славянские волки, хотя и ненавидят московского князя Димитрия. Впрочем, повелителю лучше знать, что он делает. Мамая не эря зовут лисицей с лапами барса и пастью волка. Исчезнет Москва, тогда с ее соседями иной пойдет разговор.

В лучах Мамаевой славы взойдет и слава Авдула. Самые сокровенные думы поверяет ему Мамай, с началом большой войны обещает поставить во главе тысячи отборных воинов передового тумена. Авдул сумеет прославить свою тысячу, Авдул получит под начало большой тумен, Авдул станет таким же блестящим полководцем, какими были Джебэ и Тулуй. Имя его прогремит по всем землям, и тогда он положит свой меч к ногам Мамая, упадет перед ним лицом в пыль: «Великий! Отруби мне голову или дай единственную награду!»

Могучий аллах, только ты знаешь мечту сотника Авдула. Что из того, что он пока мелкий мурза, безродный наян[3] в тысяче сменной гвардии! Ведь именно его, а не иного, Мамай лично послал с небольшим отрядом высмотреть, что делается на границе Руси, вблизи Орды, и заодно — пустить впереди татарских войск леденящий ужас. Никому не верит Мамай так, как ему, сотнику своей гвардии. Разве в жилах самого Мамая течет хоть капля Чингизовой крови? Нет ее там, и повелитель, сам бывший когда-то сотником, больше всего боится и ненавидит «принцев крови», Чингизовых потомков, выродившихся в кичливых, жадных и бездарных улусников. Не им же отдаст он свою жемчужину, единственную дочь, миндалеглазую Наилю! Так почему Авдулу не мечтать о том часе, когда полководческая слава позволит ему просить Мамая о бесценной награде? Авдул или получит Наилю, или умрет. Путь к той награде начинается здесь, на пограничье Руси, и Авдул будет тверд.

…Дозорный внезапно остановился, поднял руку, покачал плетью. Авдул слегка наклонил пику, уколол шпорами жеребца, поскакал вперед. Отряд не отставал.

Заросли кончались, тропа бежала через поле, у дальнего конца его в полуденных лучах сверкало длинное озеро, оправленное в темную зелень дубовой рощи, от чего вода в нем напоминала темный лак, каким воины покрывают свои луки. Деревья полукружьем обступали озеро, и к самой роще жалась деревня из трех дворов. Приземистые слепые домишки под дерновыми двускатными крышами съежились, словно хотели спрятать лысые макушки за дубовым частоколом в человеческий рост; вплотную к жилью примыкали низкие бревенчатые дворы для скота, крытые прошлогодней белесой соломой. Зеленое травянистое поле по эту сторону озера пересекала полоса созревшей ржи, наполовину сжатая. Четыре женщины в долгополых белых рубашках, не разгибаясь, работали серпами, быстро и ловко вязали снопы, составляли их в небольшие суслоны. У края жнивы, на маленьком гумне, двое мужиков молотили хлеб, оба с непокрытыми головами, в распущенных белых рубахах и коротких портках. Весело вскидываясь, поблескивали на солнце молотильные цепы, хлестко били по выгоревшим тугим снопам. «А-хх!» — мощно и резко стегал чернобородый плечистый мужичина. «Ах-гу!» — с протягом, будто поддразнивая, отзывался своим длинным цепом белобородый мужичок. Ветер трепал волосы молотильщиков, подхватывал пыльцу и легкие остья, летящие с колосьев, крутил и уносил в поле, а цепы били и били, не уставая, словно мужики озабочены только тем, чтобы ветру было чем играть. Иному их труд, вероятно, показался бы красивым, но только не вечному воину-степняку Авдулу. Враждебностью веяло на него от всякой работы бородатых смердов, копающихся в земле, питающихся тем, что на ней вырастет. Он считал их низшей расой, червями, но ведь и черви за века способны источить гору. Почему они не бросят свои гнилые избы, свои деревянные сохи, свои узенькие поля, требующие каторжного труда, и не уйдут в степь, чтобы слиться с могучими кочевыми народами?.. Однако Повелитель сильных остерегал от бездумного смешения священной крови ордынцев с кровью других рас — не всем быть хозяевами земли, кто-то должен рожать рабов. В этом великая мудрость завоевателей…

Авдул наклонил копье с клочком синей материи, требуя приготовиться к нападению. Он не подумал, что за деревня перед ним: «ничейная», каких немало на краю Дикого Поля, или она принадлежит союзнику Мамая рязанскому князю Ольгу, — все, что оказывается в полосе движения Орды, принадлежит ее воинам и правителю.

Воины следили за начальником, опустив копья и подняв плети. Он сам был степняком и чувствовал их неизменное удивление перед всякой оседлой жизнью. Вот стоят дома, растет хлеб, ходят люди, коровы, лошади… Как же этого не сломать, не порушить, не побить, не похватать себе, не увезти в свою юрту, если это так доступно?.. В кочевой курень без боя не проникнуть никому чужому, а тут само добро в руки просится… Он умышленно сдерживал воинов, подогревая нетерпение дорваться до ароматной горки ржи, которая наполнит турсуки и послужит добрым кормом для лошадей в долгом походе, до горячего хлеба в деревенских печах, перебродившего меда и хмельной браги в прохладных погребах, до пышногрудых пленниц. Наверняка найдутся в деревне жеребята и молодые телки, тогда отдохнут челюсти всадников от жесткой кислой круты и вяленой конины, которыми питаются они, находясь в дозорном отряде. Авдул наконец трижды качнул копьем, указывая на жниц в поле, на гумно и на деревню. Отряд двинулся, разделившись на группы: трое повернули коней прямо на избы, трое устремились к женщинам, четверо кинулись на молотильщиков… Жеребец от удара плети одним махом вынес сотника на поле из зарослей, степняки дико завизжали, и Авдул увидел — словно крупные бабочки порхнули от груды намолоченного зерна: это полуголые дети спешили спрятаться в стоящей поодаль соломенной риге. Лишь загорелый карапуз остался на гумне, как паучок, перебирая ручками и ножками, полез на ворох. Чернобородый мужик бросил цеп, схватил ребенка, завертелся, не зная, куда бежать, но белобородый, размахивая цепом, что-то закричал, и чернобородый бросил малыша на кучу ржи, кинулся назад, к не домолоченному снопу. Дозорный воин в последний момент обогнал сотника, черной молнией мелькнуло в воздухе его копье, но рус пал на четвереньки, и копье до середины вошло в ржаную горку, на которую, то и дело скатываясь, пытался вползти мальчишка. Дозорный проскочил, второй воин вскинул над чернобородым сверкающий полумесяц. Авдул обернулся к старику; тот, крутя цепом, отступал к риге, один из всадников неосторожно приблизился, и щит с грохотом вылетел из рук от удара, воин едва удержался в седле. Авдул усмехнулся: впредь будешь умнее, глиняный болван! Он натянул тетиву, стрела ударила в самый кадык старика, жилистое тело его обмякло, цеп выпал из рук, и он свалился под копыта, хрипя, истекая черной старческой кровью. Авдул оборотился — глянуть на зарубленного руса — и оторопел: лошадь, роняя кровавую пену с раздробленного храпа, оседала на задние ноги, опрокидывалась вместе со всадником, вторая рвалась с привязи, заваливая раненую на спину, а чернобородый, живой и невредимый, крутя над головой молотилом, как разъяренный медведь, поднимался на ноги. Заводная лошадь наконец оборвала повод, и воин успел соскочить с убитой, вскинул меч, но тяжкий цеп, сверкнув полукружьем, опустился на его шлем, и шлем вошел в плечи вместе с лицом, отвислые усы подскочили, распрямились, оказались на месте бровей, из-под них брызнула бледно-кровавая мозговая кашица… Коротким ударом копья Авдул выбил стрелу из рук ближнего воина, сорвал с пояса аркан. Смерть от стрелы была бы теперь для чернобородого непозволительной милостью. Аркан лег точно, мужик рванулся, как бык, пытаясь сбросить волосяную веревку, но Авдул хлестнул коня, и пленник рухнул, поволокся в пыли по колючему жнивью. Авдул заворотил коня, подтащил мужика к вороху ржи, железным крючком копья зацепил рубашку полуживого от испуга мальчишки, подволок ближе, поднял на седло.

— Смотри ты, русская собака! — крикнул чернобородому, который со стоном ворочался на земле, глотая пыль и ржаные остья. — Смотри — так будет со всем твоим проклятым родом!

Он опрокинул мальчишку спиной на луку седла, уперев сильные руки в детскую грудь и пах, начал переламывать. Мальчишка страшно закричал и смолк — в мгновенной тишине было слышно, как хрупнул позвоночник. Чернобородый с нечеловеческим ревом привстал и свалился под ударом железной булавы. Авдул отбросил онемевшее тело ребенка, оно ударилось о землю и подскочило, словно большой мяч, свалянный из коровьей шерсти. Сотник начал следить, как двое всадников вязали заарканенных женщин, а третий гонялся по полю за простоволосой молоденькой девушкой, быстро ее настигая. Третья группа всадников по-прежнему рысила к деревне.

— Ма-а-амынька!..

Из соломенной риги выскочила девочка лет десяти, крича, бросилась в поле, алая ленточка трепетала в ее кудельных волосах. Дозорный воин, расседлывавший убитую лошадь, оставил свое занятие, поднял черный лук, и Авдул краем глаза проследил за последним бегом маленькой двуногой дичи — ордынские воины били стрелами на лету диких уток и стрепетов.

— Ма-а-амы…

Свистнула черная стрела, но мгновением раньше девчонка споткнулась на меже, и стрела только сбила пух с кустика забурелого осота. Сотник вздыбил жеребца, круто развернул в сторону опозорившегося стрелка, достал его полуголую спину тяжелой плетью. Багровый рубец вспух между лопатками, воин чуть сгорбился, вырвал вторую стрелу, торопясь загладить промах. Какая все же удобная цель — белая холщовая рубашонка и кудельная головка с алой лентой, мелькающие над ровным жнивьем, — не то что скачущий дикой степью сайгак или пролетающий гусь.

Подобие улыбки прошло по лицу стрелка, когда белый комок свернулся на краю сжатого поля, в примятой траве, — воин отомстил за кровавый рубец на спине.

— Мамынька-аа!..

Вторая девчонка, поменьше первой, выбежала из риги, куда направился было один из всадников, только помчалась она в другую сторону, к лесу. Авдул усмехнулся:

— Муса, у тебя сегодня хорошая охота — матерый волк и две маленькие урусутские волчицы. Да не промахнись еще раз — одним ударом плети не отделаешься.

Муса осклабился, поднял лук и выронил его, резко запрокинув голову, — красная оперенная стрела, пробив стальную пластинку и крепкую буйволиную кожу шлема, торчала в его виске, отточенное жало вышло через глаз, и глаз изумленно вылез из орбиты. До того, как Муса рухнул на солому, Авдул оборотился вместе с конем, и только быстрота спасла его: вторая красная стрела хищно цвиркнула по нагруднику из арабской стали и застряла в чешуе защитной рубахи. От удара сотника качнуло в седле. Проклятые русы научились владеть луками не хуже самих монголов! Или это какой-нибудь разбойный отряд одного из степняцких племен?..

Двое всадников крутились у края терновых зарослей, там, откуда выехал отряд Авдула. Вероятно, за ними вот-вот появятся другие. Нет, это не степняки: остроконечные удлиненные шлемы, кольчатые рубашки, красные округлые щиты выдавали русских. Авдул заслонился щитом, мгновенно окинул взором поле, словно зверь, обложенный охотниками. Воины, что ловили женщин, во весь опор мчались к своему начальнику, другие достигли деревни, они пока не заметили опасность. Авдул, заставляя коня танцевать, выхватил из колчана голубую сигнальную стрелу с особым, «поющим», устройством и круто послал в небо; вибрирующий свист полетел к деревне, и всадники тотчас осадили коней, помчались назад полным галопом.

Русских стало пятеро, когда трое ордынцев присоединились к группе Авдула. Пятеро против пяти. Русские видели, что к врагам спешит помощь, и все-таки развернулись в цепь, опустили копья, забрала и стрелки шлемов, крупной рысью двинулись вперед. Может быть, где-то у них таилась засада, но вряд ли их вместе больше десятка. Авдул понимал: перед ним такая же разведка, какую ведет он сам.

Авдул хорошо усвоил тактику легкой конницы, испытанную веками. Сейчас бы удариться в бега, показать спину врагу — пусть русы кинутся преследовать, распалятся от преждевременного торжества, обнаружат свою засаду — ведь и она не утерпит, кинется за бегущим противником, — а когда растянутся в погоне, стремительно поворотить коней, ошарашить яростным встречным ударом, смять, перебить по одному, оставив пару подходящих «языков». Но темная ненависть захлестывала сотника, едва вспоминались незащищенные спины ордынцев, бегущих по холмам у Вожи, и русские копья, вонзающиеся в эти спины. Нет, он своей спины врагу не покажет.

По знаку его руки воины выпустили стрелы, Авдул наклонил копье, вонзая шпоры в бока жеребца.

— Хур-ра-гх! Р-ра-а-а…

Древний боевой клич побеждающих пронесся над полем, и в сердце Авдула вскипела боевая ярость всех его грозных предков, топтавших своими конями чужие страны — от берегов Великого океана в краю утренней зари до лазурных морей в краю заката. Он видел, как один из русских воинов, пораженный стрелой в лицо, раскинув руки, сползал с седла, и смерть врага наполнила его торжеством, предвкушением победы, которая начинается здесь, на маленьком поле, в малом столкновении сторожевых отрядов, и будет продолжаться, пока ордынские кони топчут землю… Он сразу наметил себе противника — плечистого русского боярина в светлом посеребренном шлеме, в длинной кольчуге со сверкающим зерцалом на груди, украшенным узорчатой насечкой в виде креста. Зорким взглядом хищника выбрал точку между краем красного щита и бедром боярина, предвкушая упругий удар и податливый ход копья сквозь живое тело, боль и ужас в глазах врага, когда он, опрокидываясь, вдруг понимает, что уже убит. Авдул знал толк в поединках. На состязаниях конных батыров редкие смельчаки решались становиться против него, а там ведь бились тупыми копьями…

Оставалось каких-нибудь три лошадиных корпуса до врага, когда у Авдула мелькнула мысль, что боярина убивать нельзя, его надо взять живым — ведь он, несомненно, командует разведкой русов, — а именно такого «языка» ждет повелитель. Копье сотника вскинулось на высоту вражеского плеча, прикрытого щитом, — от прямого удара пики не спасают щиты и стальные наплечники, — в тот же миг Авдул перехватил темный взгляд русского из прорези забрала, и его словно ударили в лицо. Боярин сделал то же, что и Авдул, — резко упал вбок, за конскую гриву, острие пики пробило воздух, русский вырос рядом на стременах, громадный, сверкающий броней, рука его в стальной перчатке молниеносно взметнулась, Авдул бросил ей навстречу наклоненный щит, оглушающим ударом щит сорвало с ременной наручи, русское копье прошло сквозь него по согнутому локтю сотника, он едва отразил, отбросил его вместе со щитом и вдруг в своей железной одежде почувствовал себя голым. Красный щит и горящие ненавистью глаза снова кинулись к нему. Авдул бросил жеребца в сторону, выпустил из рук длинную пику, бесполезную в ближнем бою, вырвал из ножен кривой арабский меч, способный рассечь лошадь, отбил вражескую саблю, сам яростно обрушился на противника. Сбоку, прикрываясь разрубленным щитом, отбивался от двух русских всадников его телохранитель, другой воин лежал ничком в траве, пригвожденный к щиту сулицей; жалобно кричала раненая лошадь, какие-то всадники рубились в отдалении, и к ним, размахивая длинными топорами, бешено скакали на косматых лошадях двое мужиков в белых рубахах.

Авдул вертел конем, нападал на врага со всех сторон, но тот, едва поворачивая рослого рыжего жеребца, коротко и точно отмахивал удары, бледные искры сыпались от клинков, немигающие глаза из стальной прорези в упор жгли сотника. Уже ничего не видя, кроме этих ненавистных глаз, Авдул завыл, как зверь, вздыбил степняка, направил его на рыжего скакуна, поднялся на стременах во весь рост, готовый развалить всадника пополам своим неотразимым ударом, и тут сухая гремучая молния поразила его в стальной шлем, где-то в черном тумане загремели его доспехи от удара о землю, мышастый жеребец взбрыкнул задом, уносясь в поле, плоская равнина косо накренилась, и это помогло ему вскочить… Верный меч остался в руке, ветер с родной далекой степи освежил бритую потную голову… «Тот, кто упадет с лошади, каким образом будет иметь возможность встать и сражаться? — заговорил в нем суровый голос Повелителя сильных. — А если и встанет, то пеший каким образом пойдет под конного и выйдет победителем?» Ненавидя себя за мгновенный страх, с налитыми кровью глазами Авдул пошел на безмолвно ждущего русского витязя. И видел в траве, за длинным хвостом рыжего скакуна, обезглавленное тело своего телохранителя, похожее на свернутый потник, окровавленный и грязный. Двое его всадников, пригнувшись к лошадиным гривам, уносились через поле, преследуемые тройкой русских, других он не видел, но за спиной не слышалось звона мечей, значит, порублены или тоже бежали.

— Бросай меч, наян! — по-татарски раздельно сказал боярин хрипловатым молодым голосом. — Бросай, если жить хочешь.

Лишь теперь Авдул заметил по бокам двух конных русов, нацеливших в него свои копья. Один с рассеченным лицом сплевывал кровь на длинную рыжую бороду, злобно вращал глазами, едва сдерживаясь, чтобы не проткнуть спешенного врага.

— Бросай меч! — повторил молодой голос. — Мы не станем тебя казнить. Великий хан Золотой Орды не объявлял нам войны, и великий князь Московский не считает татар врагами. Ты — разбойник, и мы выдадим тебя первому татарскому начальнику. Пусть он осудит тебя по вашему обычаю. Бросай меч!

— Ты… ты… собака!.. Повелитель идет по моим следам со всей силой, он велит сдирать с вас шкуры на потники…

С неожиданной быстротой Авдул прыгнул вперед, намереваясь достать боярина своим страшным клинком. Удар тупым концом копья в затылок оборвал его прыжок…

Между ворохом зерна и разваленным суслоном сидел чернобородый мужик, держась руками за окровавленную голову. Молодая баба в растерзанной рубашке, простоволосая и растрепанная, завывая, причитала над мертвым ребенком:

— Ты куда ушел-сокрылся, светик мой аленький? Закрылись глазыньки твои ясныи, не видать им красна солнышка, ни родной матушки, ни батюшки, не расти тебе ясным соколом, не миловать красных девушек, не беречь, не холить в старости батюшку с матушкой. Уж мне плакать — слез не выплакать, жить-страдать — беды не выстрадать, злое горе пришло неизбывное, горе лютое материнское: злы татаровья убили мово Иванушку, погубили мою кровинушку, мою малую кровинушку безвинную, мою деточку несмышленую. Уж и чем я прогневала господа, чем обидела я богородицу? Уж не я ли ночами простаивала на коленях пред светлым образом пречистыим? Уж не я ли молила заступницу?..

Мужик, покачивая стиснутой в ладонях головой, со стоном прохрипел:

— Перестань, Марфа. Не рви душу, не гневи господа. Татарин убил дитя — с него и спрос. Иванку не оживишь, ты поди-ко сыщи Аленку. Заблукает в лесу, сгинет — за татарами волки идут.

Баба положила на солому мертвого ребенка, послушно встала, тихо воя, пошла к лесу, где скрылась вторая девочка, спасенная русской стрелой, что на миг опередила черную стрелу Мусы. Теперь упокоенный Муса лежал, опрокинувшись навзничь, с залитым кровью лицом, стрела косо торчала из его глазницы, — казалось, он и после смерти целится кровавой стрелой в черных коршунов, плавающих кругами над полем. Поодаль ничком в жнивье будто уснул после тяжелой работы беловолосый старик. А между ними с вбитой в плечи головой плавал в кровавой густеющей жиже, облепленной мухами, степняк, попавший под молотило чернобородого. Все трое умерли легко. Не то досталось лошади, оглушенной цепом. Она лежала на боку с залитой кровью мордой и шеей, синий закушенный язык вывалялся в пыли, лошадь часто, с бульканьем дышала, розовая пена пузырилась над перебитым храпом, дрожь пробегала по тонкой натянувшейся коже, и в мокром неподвижном глазу текла синева неба, похожая на мучительно желанную влагу степного озера.

К риге с конем в поводу приближался витязь в посеребренном шлеме, за ним двое всадников тащили на аркане шатающегося бритоголового сотника, от леса скакали трое воинов, за ними молоденький парень в белой рубахе гнал табунок коней; со стороны деревни долетало плачущее бабье разноголосье. Чернобородый не видел всего, что произошло на поле, — ни короткой беспощадной рубки двух маленьких отрядов, ни того, как трое русских воинов из засады перехватили мчавшихся в сечу врагов и, срубив одного, обратили других в бегство, ни того, как женщины, освобожденные подоспевшими мужиками, кинулись искать ребятишек и как уносили в деревню, к знахарке, девочку, раненную черной стрелой, — но он догадывался, что оплакивать придется не только его малолетнего сына и старика. Нежданно-негаданно нагрянуло лихо ордынское. Нет милого сынка — отцовской надежды, да и жива ли дочка — тоже неведомо. Сколько лет береглись на самом краю Дикого Поля, и вот не убереглись. Может, оттого случилось, что прослышали о замирении князя рязанского с ордынским ханом, надежде отворили души, уставшие от вечного ожидания беды. Ведь что ни год — то и новое разорение земле Рязанской. Три лета назад по ней погулял хан Арапша. А через год, в отместку за побитого Бегича, Мамай совершенно опустошил ее, множество людей перебив и не меньше угнав в полон. Здешним-то повезло тогда — севернее прошло ордынское войско, — хотя не одну неделю пришлось по урманам отсиживаться. И вот — слухи о крепком замирении с Мамаем. Жить-то и работать хочется без оглядок на страшную степь, не держа под рукой узлы со скудными пожитками, не хватаясь поминутно за топор и рогатину. Давно бы посадил своих на телегу да подался на север, в леса глухие — за реку Сухону, за Белоозеро, куда не достают ордынские набеги. Ловил бы рыбу, промышлял зверя. Земля русская велика, а людей мало, всюду тебя с радостью примут, потому как единый лишь труд человеческий приносит богатство и князю, и боярину, и монастырю, и общине крестьянской. Да ведь не отпустит князь. Хотя и не холопы ему, а все ж, почитай, в закупе. Земли тут его, и лошадей он дал, и упряжь, и пожитки кое-какие велел здешнему тиуну выделить для поселенцев новой деревни, — только живите, мол, оперяйтесь, а там за все разочтетесь. Надо рассчитываться, помаленьку уж начали. Да от князя-то уйти еще можно, вот как уйти от кормилицы-земли? Душа иссохнет, руки обессилеют, коли не выйдешь по весне в поле за сохой, не увидишь, как отваливается маслянистый пласт чернозема, не разотрешь в ладони влажного комочка, не вдохнешь его хмельного медового запаха, а по осени не окунешь руки, гудящие от трудов, в золотые закрома жита. Какая там земля на севере — на ней, говорят, и хлеб-то не родится! Природному оратаю не жить без хлебного поля, даже злое лихо ордынское не осилит его земляной привязанности. И не пересадить степного дуба в сырые северные леса — зачахнет.

А какое житье райское можно б тут наладить, кабы не Орда разбойная! Земли не надо вырывать у лесов огнем и корчевкой — вольная, тучная целина кругом, бери сколько осилишь. Бросишь в здешний чернозем малое зернышко — вырастет каравай. И далеко бояре, жадные тиуны их — не то что вблизи городов стольных, где светские господа и монастыри норовят на каждого смерда крепкие путы накинуть.

Князь рязанский берег их своими сторожами, воины у него храбрые, но мало их. Потому-то от греха мужики до нынешнего покоса свою, казацкую, сторожу, набранную по жребию в пограничных селах, держали на реке Воронеже. Но и вправду с минувшей зимы что-то переменилось в степи — лихие люди ордынские не показывались, проходили купцы из Сарая, торг вели по справедливости, хорошие слова говорили о великом князе Ольге — быть, мол, ему первым на Руси князем и в вечной чести у царя татарского. Хоть и знали о хитрости ордынской, все ж к покосу сняли сторожу, оставив лишь малый дозор, потому как рук мужицких в деревнях — по паре на двор, да и то не на всякий. Тут урожай приспел богатый, так и не воротили казацкую сторожу на реку Воронеж. А беда — вот она…

Опираясь на гладкую ручку цепа, мужик поднялся навстречу подошедшему боярину попытался отвесить поклон.

— Сиди-ка ты, дядя, — мягко сказал воин. Его хмурый взгляд задержался на голом тельце мертвого ребенка, потом на старике, скользнул по убитым врагам. Сняв кольчатую рукавицу, отер потное лицо, бросил через плечо: — Додон, приколи лошадь, ей, бедной, за что маяться?

Один из воинов соскочил с седла, обнажив саблю, подошел к раненому животному, другой, с окровавленной повязкой на лице, остался в седле, внатяг держа аркан, захлестнувший пленного.

— Ты, што ли, употчевал вон энтого? — спросил хрипло, сплюнув кровь.

— Честь за честь, — мужик вперил ненавидящий взгляд в каменное лицо пленного. — Храбрый боярин, — он с усилием поклонился, — стану рабом твоим, только отдай мне на суд этого упыря мордатого. Он сыночка мово… спинкой об седло… Ведь и зверя лесного этак-то сказнить грех.

Мужик заплакал, опустив голову и не замечая торжества, вспыхнувшего в глазах врага. Насупленный витязь негромко ответил:

— Отдал бы его тебе, отец, на суд правый, да мне сдается, не простой он разбойник. И язык его нужен моему князю. Ты, отец, меняй-ка цеп на булаву аль на чекан, — видно, иная молотьба скоро приспеет. На той молотьбе ты со своим ударом вдесятеро должок с ордынского царя истребуешь.

Мужик покачал головой:

— Смерды мы — не вои. И князюшко наш не звал на ратное дело.

— Скоро позовет. Да на чью сторону?

Подскакали двое всадников в блестящих кольчугах с закинутыми на спины щитами, один крикнул:

— Василь Андреич! Двое татар убегли, где их уследишь в дубраве? А стрелу слопаешь. Пятерых коней мы завертали, я велел Шурке Беде с парнем на село их гнать, там, на поскотине, словят.

— Добро, — кивнул боярин. — Скачи-ка, Тимоша, в деревню, вели мужикам заложить мажару — побитых товарищей наших да деда с ребенком на погост свезти. А еще скажи, чтоб собирались там, добро и детишек грузили на телеги да уходили за нами. Чую — близко татарские разъезды, пустят деревню по ветру, никого не пощадят.

Молодой воин умчался, нахлестывая длинноногую рыжую кобылу, второй остался, спешился, стал помогать товарищу, снимавшему доспехи с убитых.

— Много ль народу в деревне? — спросил боярин.

— На три двора четверо человек было с парнем да дедом. Баб и девок пятеро, да мальцов с дюжину. А теперь трое человек нас.

— Боярина вашего величать как?

— Княжьи мы люди, казаками пришли на здешнюю землю. Я — с-под Киева, дед — он всю жизнь по земле бродил, детей растерял, одна внучка осталась. Тут вот осел, на вольных землях, век доживать… Другие — тож ктооткуда. Взял нас Ольг-то под себя, тягло дал. А тиун наш в Холщове селе, верст за двадцать отсель[4].

— Ты сядь, отец. Голову перевязал бы — напечет рану, беда.

— Благодарствую, боярин Василей Ондреич. Молиться за тя будем — оборонил ты нас от полной погибели.

— Молитесь за великого князя Димитрия Ивановича, за руки его длинные да крепкие, что ныне до Поля Дикого достают.

Мужик набычился.

— Неча нам хвалить князя московского. С татарами ратничает, наводит поганых на нашу землю, а как Мамай в прошлые годы зорил нас, дак не шибко-т он поспешал на выручку.

Синие глаза витязя метнули темный огонь.

— Говоришь, не шибко спешил? А вы с вашим государем шибко звали нас? И ныне зова пока не слыхали. Или князь ваш думает дружбой с Мамаем уберечься? То-то, гляжу, она оборонила вас от напасти.

Мужик, понурясь, смолчал.

— Додон, смажь-ка рану княжьего человека монастырским бальзамом да перевяжи потуже. У него от татарской булавы щель в голове — того и гляди, остатний разум утечет.

Позванивая броней, боярин разнуздал жеребца, зачерпнул ржицы в посеребренный шлем, воткнул его в сноп перед конской мордой, подошел к пленнику, сорвал с него путы, в упор разглядывал угрюмое опущенное лицо, отличительный знак на железной рубахе возле оплечья.

— Ишь ты, начальник сотни, большой наян, а с десятком в разъезд послан. Видно, на то есть причина. Ну-ка, ребята, сдерите с него сбрую железную, а то жарко, видать, мурзе.

Через минуту Авдул остался в шелковом синем архалуке с серебряными монетками вместо пуговиц. Рыжебородый покосился на серебро, потом на добротные, шитые из оленьей кожи сапоги сотника, но боярин предупреждающе сказал:

— Оставь его, Копыто, негоже мурзе сверкать голыми пятками да голым пузом.

— Попадись ты ему, Василей Ондреич, он тя пожалеет, он твою справу со шкурой сдерет, — процедил Копыто сквозь зубы.

— Не я ж ему попался, — усмехнулся боярин. По-ордынски спросил: — Как звать тебя, наян? Из какой орды-племени пожаловал?

Сотник выпрямился, узкие глаза его блеснули усмешкой, заговорил по-русски:

— Не ломай языка, боярин. Воин Авдул знает речь врагов, чтобы знать их мысли. Послал бы тебя к Мамаю обо мне сведать, да высоко тебе до повелителя Золотой Орды. Спроси темника Араб-шаха, он когда-то взял меня в войско. Волей аллаха ты с ним скоро увидишься.

— Увижусь, коли пожалует.

— Там, — сотник ткнул в небо. — Араб-шах умер. Ты тоже скоро умрешь. Поищи его там, ты должен знать хана Араб-шаха, того, что употчевал ваших воевод на реке Пьяне красным вином.

Сотник ощерился, заметив, как помрачнел боярин. Да как же не помрачнеть русскому воину при имени реки Пьяны, где за год до Вожи полегла многочисленная рать союзных князей! Тогда Москва вступилась за Нижегородскую землю, которой угрожал пришедший из-за Волги сильный хан Арапша. Многие князья встали под знамя Димитрия Ивановича, привели свои полки. Но тут пришла весть, будто еще большая сила грозит Москве с юга. В прошлом не раз бывало, когда враги с разных сторон нападали на Русь. И решили князья на совете: Димитрию Ивановичу и Боброку-Волынскому с частью сил идти под Москву, остальным стеречь Арапшу на Волге. Ушли два славных князя-воина, а замены-то им и не нашлось. Каждый воевода в свою дуду задудел, один другому не захотел подчиниться, и пустили в небрежение ратный порядок: ни разведки, ни охранения не высылали, шли налегке, доспехи везли на телегах, топоры и сулицы даже на древки не были насажены. Князья охотой тешились, пиры устраивали на вольной природе. Враг только того и ждал, у него глаза и уши на каждой версте. Ударили отряды Арапши на русское войско с разных сторон, погуляли мечи басурманские по беспечным славянским головушкам. Сердце кровью исходит — два брата Васькиных легли костьми на берегах Пьяны. Да что его горе — целое княжество Нижегородское доныне в развалинах, и рать побитую не поднимешь, а как бы она теперь пригодилась Руси!

Разгневался Димитрий Иванович, узнав о несчастье. Давно началось это: разорят ордынцы рязанцев или нижегородцев, сожгут литовцы смоленские посады, потопчут немцы и шведы новгородские земли — у московитян и князя их руки к мечам тянутся. И хотя много еще на Руси недовольных крепнущей властью Москвы над окрестными уделами, и ни великим князьям, ни подданным их не по нраву именовать себя «младшими» по отношению к московитянам, — в лихие времена люди все чаще оглядываются на Москву, ее растущую силу.

Выспросил Димитрий Иванович очевидцев кровавого пира на Пьяне, собрал в кремле служилых бояр и детей боярских[5] — вплоть до десятского начальника. Были там люди не только московского полка, но и много тех, кого пригнал в Москву ордынский смерч, бушевавший в восточных землях Руси. Вышел князь на крыльцо в сопровождении Бренка, Боброка, брата Владимира Серпуховского, оглядел собрание темными запавшими глазами, повел рукой вокруг: «Вот вам град мой стольный и все земли московские, что за ним лежат, а также уделы, Москве подвластные. Берите, делите, владейте, обороняйте от ворогов аль отдайте им, как Нижний отдали, я же более не государь вам. Скроюсь в деревне вотчинной на покое, не то в монастырь уйду — княжеские грехи перед землей русской, перед народом ее отмаливать». Поклонился оцепеневшей толпе и уж повернулся было, как разразилась буря: «Государь, отец родимый! Не оставляй!..» Сверкнул глазищами исподлобья, вцепился руками в широкий пояс, сказал глухо: «Государя кличете, да на что он вам? Кого поставил я большим воеводой над войском, что оставалось под Нижним? Помните?! А кого слушали те, кто прибег оттуда псом побитым? И те, которые без чести полегли там и войско с собой положили?.. Себя они слушали, свои желания, гордыню свою. Коли завтра новое дело заварится, снова то ж будет? Снова из-за дурости воевод реки русской кровью наполнятся? Нет, в таких делах я вам не помощник. Все вы храбры и умны — то мне ведомо, — так и догадайтесь сами, отчего татары колотят нас непрестанно». Не успел князь шагу ступить — выбежал на крыльцо поседелый в битвах, покрытый шрамами сотский Никита Чекан, пал на колени, поймал полу княжеской ферязи. «Государь, выслушай! Гнев твой великий справедлив, но разве мы, воины, дети твои, его заслужили? Сколько раз ходили с тобой в смертные битвы за честь Москвы, за обиды русской земли, а было ль так, чтобы кто-то не исполнил даже малой твоей воли? И много ль наших-то на Пьяне оставалось? Горстка малая. Кабы мы с тобой были там, разве допустили б этакий разброд и небрежение?! Много еще в удельниках своеволия — так ты души воров руками нашими! Суди, государь, приказывай, казни и милуй, а нас, детей своих, не бросай. Не бросай войска, града стольного, народа русского — иначе будешь ты хуже всех крамольников вместе. Не бросай нас в час тяжкий!» Димитрий было отшатнулся, потом шагнул вперед, наклонился, поцеловал старого воина. Тот прижал полу ферязи к лицу, сквозь слезы сказал: «Димитрий Иванович! Погляди на своих седых воевод. Десятилетним отроком в княжеское седло тебя посадили, берегли пуще глаза, не щадя животов, Русь под руку твою собирали. Вырос наш государь, и люб он Москве, народу ее. Теперь бы нам с тобой завершить дело великое, а ты… Беды еще будут и погорше этой, но ты будь тверд — перестоим!» Димитрий встретил блестящий взгляд Боброка, глубоко вздохнул. «Спасибо тебе, Никита Чекан. — Жестко усмехнулся: — С монастырем погодим — во гневе сорвалось. Вороги-то наши небось уж руки потирают. Пусть! А мы будем мечи вострить». Стоящая на коленях толпа радостно качнулась к Димитрию, из заднего ряда пробирался кто-то из бояр, прибежавших с Пьяны. «Казни, государь, казни меня, пса окаянного, — не слушался воеводы, не уберег дружины, вели срубить голову мою воровскую!» Димитрий жестом заглушил крики. «Взыскивать нынче не стану. Виновные сами себя наказали, да так, что лютее казни не придумаешь. Крови русской и без того довольно пролито. Давайте о деле, бояре… Ведомо ли вам, что кроме Пьяны-реки есть еще речка Калка? Полтораста лет назад на той речке Калке били татары киевских князей — за то ж самое. За то ж самое били — вот что мне душу рвет! Неужто мы только и умеем помнить заслуги своих княжеских и боярских родов, а обид русской земли считать не умеем? Неужто от домашних распрей мы погрязли в мелкодушной гордыне до того, что не хватает нам разума понять, отчего полтораста лет безжалостный враг пьет нашу кровь?.. Ныне не взыскиваю — слово сказано. Но впредь, коли поставлю в походе даже простого десятского воеводой над князем удельным аль над боярином знатным — чтоб то законом было. Мой воевода моим именем приказывает. Меньший воевода большего слушает, и все слушают государя. Неслухам вот этой рукой головы рубить буду!..» И как во времена Святославовы, криками одобрения, звоном мечей и кинжалов воины утвердили государскую волю. Синеглазый Боброк не отрывал от Димитрия восторженного взгляда… «Еще спрошу вас вот о чем, князья и бояре. Для чего вам дадены уделы и вотчины, а также поместья в кормление? Для того ли, чтоб сладко ели и пили, наряжались в парчу и бархат, тискали сенных девок да охотами тешились? Коли так думать будем, не князьями да боярами станет величать нас народ русский, но сочтет нас паразитами, врагами хуже ордынцев. И прогонит он нас однажды пинком в зад, себе же найдет других государей…» Даже дух перехватило у слушателей. Во веки веков ни от одного князя подобного не слыхивали. На то он Димитрий Иванович, потомок Невского Александра — самого дерзкого князя на Руси. Кровь-то сказывается. И недаром простой люд московский за него горой — чует, кого почитает в душе государь. Кидай в толпу хоть серебро горстями, но если в душе презираешь мужика, он за то серебро тебя больше возненавидит.

«…А затем даны вам и земли, и люди, и власть над ними, чтоб неусыпно поддерживали вы государский порядок в нашем княжестве великом. Да трудились бы поболее черного раба над умножением силы и богатства родины. За тот труд и положены вам кафтаны парчовые, шубы собольи да еда сладкая. Но никак не иначе. Впредь, когда бы ни позвал вас на дело ратное, чтоб таких воинов мне приводили, каких нет ни в Орде, ни в Литве, ни у немцев и шведов, ни в иной земле. Все слышали волю мою?» Дружным эхом отозвалось: «Слышали, государь!» Ах, как сияли в тот миг синие глаза князя Боброка, такие же синие, как и у десятского Васьки Тупика.

Долго говорил с боярами Димитрий Иванович. Говорил не таясь, — собрались свои люди, проверенные, преданные. Не все одинаково почитали государя, не каждое слово его одинаково принимали к сердцу, но каждый сердцем болел за русское дело. Димитрий говорил, что время наступает жестокое и решительное. Вновь зашевелились притихшие было тучи кочевников-завоевателей. В восточных и полуденных странах свирепствует железный хромец Тамерлан. Страшные вести приносят оттуда купцы и бывалые люди: целые народы беспощадно избивает хромой монгольский владыка, не щадит ни царей, ни рабов, ни жен, ни мужей, ни малых, ни старых. Из человеческих черепов громоздит башни до неба, живьем закапывает города. Тень краснобородого Чингисхана встала над востоком и югом. А из кипчакских степей поднимается Мамай — словно тень Чингизова внука Батыя. Не нынешней, а древней, разорительной и позорной, дани требует от Руси — чтоб не только деньги, хлеб, меха и прочий товар ему давали, но и людей русских, детей и женщин — прежде всего. Да ведь и такое требование — лишь извечный ордынский предлог для нашествия. «Видел я Мамая в Орде, беседы с ним водил, — рассказывал Димитрий Иванович. — Страшный он человек, хитр и зол, аки змея болотная. — Князь перехватил напряженный взгляд Василия Тупика и вдруг обратился к нему: — Ну-ка, Васька, смог бы ты пробиться, скажем, в князья московские аль хоть тверские? Ну-ка?» Кругом засмеялись, Тупик растерялся: «Мыслимо ли, Димитрий Иванович!» — «То-то. И помыслить боишься — но ги переломают, голову оторвут за мысли одни. А вот Мамай смог. Да не в князья — во владыки Орды пробился, улусник-то безродный. На крови к царскому трону всплыл. Ему человек — что мураш, раздавит и не оглянется. Да и Русь наша вроде как муравейник, набитый золотыми яйцами. Подпалит — не задумается». Помрачнели бояре. Ужли, как в Батыевы времена, русским городам и деревням уходить в дым и золу, ужли снова некому будет на пепелищах оплакивать убиенных? «Не бывать тому! — загудели бояре. — Не бывать Мамаевой воле над Русью!» Озарилось лицо великого князя. «Помните, бояре, наш уговор. Быть или не быть Москве, быть или не быть Руси — то от нас зависит, от остроты мечей наших. Готовьтесь!»

Готовились. Через год грянула Вожа. Золотым звоном плыли колокола над Русью: победа! Первая большая победа над страшным врагом. Спас великий, наконец-то обратил ты взоры свои на измученный народ, пролил благодать в иссушенную душу его. Значит, можно бить Орду! Неужто можно избавиться от ига, не тащить на шее железное ярмо под бичами хищников?! В золоченых доспехах, на белом коне, въезжал в Москву Димитрий Иванович впереди своих броненосных полков. Помнили уговор князья и бояре — побольше б таких воинов, тогда не страшно жить на земле. А государь повторял: «Готовьтесь! Еще впереди вся битва…» Грозные тучи снова собирались в степи. Горели рязанские села. И свежа была русская кровь на берегах Пьяны. Даже струи Вожи не смыли той напрасной крови. Все помнить велел своим боярам великий Московский князь — и славу, и позор, и радость, и боль родной земли…

Боль-то теперь и задел в душе Васьки Тупика пленный сотник. Однако Васька поспешил сбить с него спесь:

— Коли ты о реках заговорил, так Вожа будет поближе Пьяны. Ишь, зашипел. Скажи-ка нам потолковее, сотник, с чем идет твой Мамай?

Авдул знал, как отвечать на подобные вопросы.

— Считай, с сотней туменов. А силы в них семьсот тысяч и еще три. Ты уже бледнеешь, боярин?

— Здоров брехать, — хмыкнул рыжебородый. — Будет ли столько-то людишек во всей Орде Мамаевой?

Авдул презрительно усмехнулся, не удостоив воина даже взглядом, с вызовом продолжал:

— То еще не вся правда, боярин. С нами идут аланы, касоги, ясы, буртасы, ногаи и другие подвластные Орде племена — тем счета мы не ведем. А еще от моря Сурожского идут «синие казолы» — пехота фрягов. Когда мы растопчем Московию, они покажут дорогу нашим туменам к богатым западным городам, до которых не доходил даже могучий Батый. Мы дойдем… Но и это не все. Недавно я послал из моей сотни лучших воинов охранять гонца к литовскому князю Ягайле. Он ударит вам в спину по слову Мамая. И это еще не все, боярин. Князья — рязанский, тверской, нижегородский, а также иные, кто ненавидит вашего Димитрия, тоже с нами… Ага, ты вздрогнул, боярин! Так скачи к своему господину — пусть откроет ворота городов, а сам поспешит к нашему повелителю. Быть может, Мамай смилуется и пошлет пасти свои стада?

— Не трожь нашего государя! — боярин рванул меч, но тут же загнал в ножны, заметив ухмылку врага. — Цену вашей брехни мы знаем. Но коли в словах твоих правды на четверть — великая Орда оказывает честь земле Московской. Боитесь, значит, воевать один на один.

— С рабами не воюют, — Авдул дернул бритой головой. — Рабов усмиряют. Вы рабы негодные, мы вас уничтожим и возьмем себе других. Для того и нужно большое войско. Я сказал все. Больше не спрашивай.

Авдул сел на землю, сложив ноги калачом, в лице его появилась тупая отрешенность, он стал похож на одного из тех каменных идолов, что стоят по курганам в Диком Поле. И боярин понял: из него теперь, как из каменного идола, ничего не выколотишь.

Лошади, отгоняя хвостами слепней, дохрупывали зерно из шлемов, тревожно чирикали в риге воробьи, почуяв какого-то своего врага, в небе клекотали коршуны, над трупами жужжали мухи, приторно пахло горячей соломой и высыхающей кровью; серый зверь вышел на край поля, зло и нетерпеливо всматривался в людей; от деревни застучала подвода, за нею двое воинов гнали пойманных коней. Чернобородый с перевязанной головой лежал на обмолоченных снопах рядом с сынишкой — сморило.

— А што, Василей Ондреич, — загудел рыжий ратник, поддерживая щеку рукой, — коли сбрехал татарин, штоб, значит, нагнать страху, дак и нам пужануть ево не грех? Соломы взять да прижечь пятки-то, — небось правду скажет.

— А то на малый огонь поставить в сапогах, — поддержал второй ратник Додон, нескладный, рябой мужчина лет тридцати с унылыми глазами. — Припечет да стиснет — я те дам! Этак-то ливонцы тятьку мово с ума свели. Он, вишь, у князя литовского тогда ходил в дружине против немчуры, да и угодил в полон.

— Не дело бить лежачего, — оборвал боярин. — Предки наши русичи битье полоняников за великий позор считали. Убей, коли требуется, а мучить и зверя грешно. Костры да вострые колья, щипцы да бичи пытошные — то все от степи дикой пришло. Да еще с запада, от латинцев, орденские немцы принесли всякие изуверства. Мы ныне за правое дело, за святую веру встали, и негоже нам уподобляться разбойной Орде.

Каменное лицо Авдула дрогнуло в усмешке, казалось, с него посыпалась вековая пыль; боярин это заметил, но продолжал:

— Слабого бьет лишь подлый трус. Они вон, думаешь, отчего головы нашим детишкам разбивают? Да от страха же!

Авдул не выдержал, зло крикнул:

— Кто щадит детей врага, тот не щадит своих!

— Вот-вот. Кречет бьет коршуна в небе, а коршунят на гнезде вовек не тронет. Пусть растут — будет кого соколятам его сбивать. А уж коршун-то не упустит случая заклевать малых соколят — тоже небось знает, кем они вырастут… Да что с этим волком разговаривать! Приглядите, чтоб мужики и бабы не прибили.

Боярин пошел навстречу телеге. Авдул готов был искрошить собственные зубы. Зачем враги не бьют его ногами, не хлещут плетьми, не жгут, не рвут его кожу, не отрежут ему уши и нос, не загонят под ногти рыбьих костей, не вырвут из груди живого сердца! — ни слова мольбы, ни стона не услышали бы они от Авдула. Ведь не поверили русы его словам о войске Мамая, так почему не хотят вырвать правду силой? Авдулу не хочется жить после случившегося. Это ему страшнее Вожи. Одно утешало — службу повелителю Авдул все-таки сослужил. Видел же он, как вздрогнул боярин, услышав о будто бы существующем сговоре русских князей против Москвы. Весть несомненно дойдет теперь до князя Димитрия, и русские воеводы начнут пожирать друг друга еще до появления ордынских войск в московских пределах. Когда враги сильны и многочисленны, пусти впереди своих копей тьмы полезных тебе слухов, и они расчистят дорогу лучше наемной армии. Так учит своих начальников Мамай, следуя заветам Повелителя сильных. Когда-то в могучем государстве Сунов ордынские шпионы перессорили народ и правительство, лучшие военачальники были изгнаны или казнены, войско и страну возглавили бездарные, продажные чиновники, и суны были побеждены без больших сражений. Повелитель полуденных стран — шах Хорезма Мухаммед готов был казнить лучшего из своих военачальников, собственного сына Джелаль-эд-Дина, поверив наветам Чингизовых людей, будто сын задумал лишить его престола. Когда напали монголы, шах доверил свое бесчисленное блестящее войско тупым и трусливым бекам, умеющим лишь подхалимски сгибаться да лизать шахские сапоги. Они заперлись с целыми армиями в крепостях, отдав страну на разграбление, а затем сдали одну за другой и крепости. Через три года с начала войны великое, цветущее государство Хорезм, чьи силы нельзя было даже сравнить с силами монголов, превратилось в огромное пастбище, усеянное человеческими костями. Когда сорокатысячное войско кипчаков ушло к венгерскому королю, на страну которого Батый уже нацелил копья своих туменов, снова был послан вперед испытанный союзник — клевета. Несколько подметных писем заставили кипчакских ханов поверить, что венгры готовятся отнять у них скот и все богатства, а самих превратить в рабов. Кипчаки ушли, король лишился отличной степной конницы, уже знакомой с тактикой монголов, армии венгерских, польских и немецких рыцарей были истреблены, Венгрия и Польша — опустошены завоевателями. А сколько других похожих драм хранит история ордынских нашествий! Врагам их не обязательно знать, но ордынские вожди помнить обязаны. Недаром во главе Орды удерживаются лишь образованнейшие правители, и наперсников себе они подбирают достойных. Если б Мамай узнал, кто первым бросил горящую головню в стан русских князей!..

И все же, отчего боярин не велел пытать Авдула? Глупое русское добросердие? А шесть ордынских трупов, валяющихся на этом поле?.. Во всем поведении боярина сквозила какая-то холодная, недоступная Авдулу высота. «Кречет и коршун… Кречет и коршун…»

Обычно ненависть слепит человека, но сейчас она обостряла зрение сотника; он стал внимательно наблюдать за русами сквозь полусомкнутые веки, хотя, наверное, казался им равнодушным каменным идолом.

Телега остановилась, с нее соскочили двое мужиков в приплюснутых шапках и домотканых портах, начали кланяться, но боярин остановил их:

— Некогда, мужики, поклоны отбивать. На поле трое наших побитые, везите их сюда, а с татар снимите доспехи — пусть их, разбойников, вороны да волки хоронят. — Потом — ратникам: — Ребята, сотника связать и — в седло. Ты, Беда, головой за него отвечаешь. А ты, Додон, снимай-ка дозорного с тропы, да скачите вы оба в крепкую сторожу к боярину Ржевскому. Все обскажешь, как было, и что от татарина слыхал. Мы отсюда — прямо на Коломенскую дорогу поспешим. Князь теперь заждался, дорого нынче времечко. Ржевский на нас не прогневается…

Раненый мужик поднялся со снопа, охрипшим голосом попросил:

— Светлый боярин, дозволь нам пару пик татарских взять — не ровен час, застигнут, поганые…

— Ага! По-нашенски заговорил, борода. На всех троих оставим справу. Да уводи-ка деревню поскорее.

Мужик тоскливо оглядел недосжатую рожь, необмолоченные суслоны:

— Как же с хлебушком-то быть?

— Это уж сами решайте — хлеб вам дороже или головы.

— Вы коням-то зерна возьмите, всего не увезти нам на трех подводах со скарбом да ребятишками.

— За то спасибо, отец. Ну-ка, ребята, наполняй сумы переметные!

Появись две женщины. Одна с испуганной девочкой на руках кинулась боярину в ноги, но он поднял ее, отвел к мужу. Подошел к другой. Это была совсем юная девушка в сарафанчике и лапотках; размазывая по щекам слезы, она сдавленно причитала над убитым дедом:

— …Нет у меня ни матушки, ни батюшки, зачем же и ты спокинул меня, горемыку? Кто сироту защитит, кому горе горькое выскажу, кто слезыньки мои высушит?..

— Не плачь, касатка, — тихо сказал витязь. — Русская земля горе твое слышит. Она и слезы твои высушит, и от напасти оборонит. Срок пришел — за все обиды наши русская земля спрос начинает с идола ордынского.

Девушка утерлась уголком платка, подняла на витязя заплаканные васильковые глаза и снова робко опустила. Васька смотрел на ее сникшие плечи, на широкую золотистую косу, ручьем сбегающую по спине, видел чистый, полудетский профиль ее лица, и, охваченный нежностью, изумленный ею теперь, после кровавой рубки, когда еще ходит по телу огонь ожесточения, когда рядом облепленные мухами трупы, он смешался и не знал, что прибавить к тем высоким словам, которые произнес, как перейти к простой речи, чтобы сведать об этой девушке. Наконец спросил:

— За чьи слезы мне спрашивать с нехристей? — Она вопросительно глянула. — Имя свое назови.

— Дарьей кличут, добрый боярин.

— Какой там боярин! — усмехнулся Васька. — Только что название одно — а ни двора, ни кола. Вот разве копье за кол сойдет? Из детей боярских я, у князя Димитрия в полку десятским служу. А кличут Тупиком. Васька Тупик — на Москве все меня знают.

Он говорил, удивляясь сам себе, — вот так неожиданно все и выложил незнакомой девице: вроде принизил себя — не боярин, мол, а и похвалился — вся Москва его знает.

— Коли будешь на Москве, Дарьюшка, при нужде спроси Ваську Тупика — не дам в обиду.

— Благодарствую, добрый боярин.

Тупик вздохнул, переступил с ноги на ногу, надел шлем, пошел к воинам, которые уже вязали к седлам увесистые сумы с зерном. Из подъехавшей телеги с высокими деревянными бортами выскочили бабы, стали насыпать рожь. Чернобородый пригласил:

— Боярин, вы бы в деревню-то заехали поснедать.

Женщины прекратили работу, с надеждой прислушались. Тупик понимал, как хочется им, чтобы воины задержались, пока деревня собирается в путь и хоронит убитых. Теперь всякую минуту они ждали страшных гостей, и присутствие пятерых всадников представлялось им защитой от всех бед. Тупик сердечно жалел этих перепуганных женщин, уже сорванных с насиженного места знобящим ветром войны, теряющих то скудное, что нажито ими в дни непрочного пограничного мира, при вечном страхе быть разоренными дотла. Но отряд и без того задерживается. В Москве ждут вестей, а вести, полученные от сотника, весьма грозные. Не первый день крепкая сторожа следит за Ордой Мамая, которая то медленно кочует вдоль Дона, то стоит, словно чего-то ожидая. Что в мыслях ее владыки?.. Тупик знал, как стремительно, словно голодная змея, разогревшая тело на солнце, могут кинуться вперед конные массы Орды, все истребляя на своем пути. Сегодня десяток Тупика, высланный от крепкой сторожи, внезапно напал на след вражеского разъезда и застал его за разбоем. Убежавшие могут привести других, и уж если они заметили пленение сотника, — приведут обязательно. Тупик мог рисковать своей головой, но не ценным «языком». Уходить надо, и деревню жалко. Вдвойне жалко оттого, что сам вырвал ее из лап смерти. Судя по всему, была ей уготовлена лютая участь. За что?.. Не от ордынских ли всадников и на Руси укореняются разбои, татьба и жестокости? Ведь до Батыя не знали славянские племена ни замков, ни запоров на крепких воротах, строили только стены вокруг городов да засеки в лесах — от кочевников. И уста свои не оскверняли унижающим человека грубым сквернословием, и пакостей тайных не делали друг другу, и жен чтили. Сколько еще расхлебывать Руси ордынскую кашу?..

Надо ехать, а Васька все поглядывал на Дарью, не отходящую от деда. Когда же поймал ее робкий взгляд, защемило сердце, захолонуло в очах — огромная дорога тоски, страданий, утрат, в степной пыли, в лесных туманах, в заревах костров и гуле копыт открылась ему на миг, и вела дорога через неведомые пространства — к золотому полю в синих васильках, где ждет его счастье, заколдованное темными силами. Дойдет ли, сумеет ли разрушить злые чары Васька Тупик?

Мужики вернулись, свалили с телеги окровавленные доспехи. Копыто отбирал для троих смердов оружие. Васька с непокрытой головой постоял над убитыми товарищами. С них уже сняли кольчуги, шлемы и оружие — это имущество князя, его надо воротить хозяину. В воинской справе большая нужда, а цена ей немалая: за полную оснастку простого воина великокняжеского полка дают десяток дойных коров или два строевых коня. Дорого обходится Димитрию Ивановичу содержание сильной рати.

Воины уже в седлах. Подошел чернобородый, склонил перевязанную голову:

— Прощай, боярин, дай те бог счастья и всем воям твоим. Товарищей ваших похороним по христианскому обычаю, да и пойдем ко князю защиты искать, авось не выдаст. — Заметил Васькин взгляд, брошенный на Дарью, успокоил: — За сироту не бойся, в обиду не дадим. Да есть у ней и получше нас защитник — за тиуна холщовского просватана. Он человек сильный, у князя в чести, будет как за каменной стеной.

Васька отвернулся, вскочил в седло и уж взялся за плеть, как вдруг Дарья бросилась к нему, ухватилась за стремя.

— Боярин светлый, не оставляй сироту, возьми с собой на Москву великую — там живет другой дедко мой родный. Авось разыщу, не прогонит — я работящая да ласковая. Возьми, боярин.

— Куда ж тебе с нами, касатка? — смущенно спросил Тупик, глядя сверху в исплаканные глаза-васильки. — Мы люди ратные, подневольные, с коней, почитай, не сходим. А что ждет нас нынче и завтра, о том лишь бог ведает.

— Христом молю, возьми, боярин! В обузу не стану вам — я на коне проскачу не хуже парня, из лука стрелять умею — хочешь, испытай!.. И обед сварю вам, и порты постираю, и рану перевяжу — я травы знаю целебные, заговоры святые от дедушки переняла. Хоть до Коломны возьми.

— А твой жених?

— Какой он жених? Сватал — меня не спрашивал. Один раз его видела, другой — не хочу. Возьми!..

Тупик замялся, решая, но тут, болезненно кривя лицо, заговорил сердитый Копыто:

— Аль сдурела, девка? Слыхано ль дело — в стороже воинской девиц молодых возить! Первая застава московская обсмеет, а дойдет до князя — он головы с нас сымет, первую — с десятского. Ну, ин были б мы товарники, а то ведь сторожа!

Девушка сникла, ткнулась лбом в сафьяновый сапог боярина, Васька потерянно молчал, и тогда подошел чернобородый, взял Дарью за локоть.

— Не балуй, дочка, не серди ратных людей… Пути из Рязани на Москву не заказаны, сама себе ныне хозяйка. Прости ее, боярин.

Потупив голову, Васька хлестнул коня плетью…


Старый ворон каркнул с высокого дуба над озером, словно бы к дождю, из рощи отозвались его меньшие собратья, воронья перекличка прошла и по ближним зарослям. Зашумели черные крылья, стая обсела деревья на опушке, волновалась, ждала, птицы нетерпеливо крутили носами. В поле догорала соломенная рига, курчавился дымок над кучей золы — там, где недавно стоял большой початый суслон ржи. Рядом чернел оголенный пятачок тока. Языки огня долизывали последние стебли несжатого хлеба, натыкались на зеленую отаву у межи, медленно умирали; за ними шевелилось под ветерком выгоревшее поле, подернутое черно-седым пеплом. Предзакатное солнце своим тусклым глазом равнодушно смотрело сквозь лениво тающий дым, и высоко над дымом плавали кругами косокрылые коршуны. В дальний лесок, пыля, уползал небольшой крестьянский обоз, за ним женщины и ребятишки гнали молчаливых коров и крикливых овец. Затихали овечье блеяние и деревянный скрип, все реже потрескивал огонь, и коршуны, сужая круги, опускались ниже. Старый ворон забеспокоился, подал картавый голос, сорвался с ветки и, минуя черную язву горелого поля, источающую едкие дымки, полетел туда, где в потоптанной траве валялись трупы, похожие на свернутые драные потники. Воронья стая с голодным граем устремилась за вожаком; коршуны, складывая крылья, один за другим пикировали на труп лошади у сгоревшей риги… Черные птицы еще не начали оргии, когда из кустов с рычанием выбежал большой желто-серый зверь, за ним вышли два помельче, с рыжинкой в шерсти, уселись, вздрагивая от голодных зевков, зорко следя за первым. А тот, поджав хвост, нюхая прогорклый воздух, медленно направился как бы в обход ближнего трупа, щелкая зубами на нахальных ворон, поднявших злой крик. И вдруг сделал резкий скачок, присел, вороны суматошно взлетели, а зверь на согнутых лапах, прижав уши, посунулся к трупу, скалясь и сипло рыча, — но только запах смерти бил ему в ноздри. Почти припав к земле, он схватил клыками обнаженную руку, начал рвать теплое мясо, отползая, дергая на себя тяжелое тело, смелея от сладкой человечины и треска раздираемых мускулов и сухожилий. Молодые волки тоже заспешили к добыче. Вороны пировали на других трупах.


Орда еще стояла в устье Воронежа, а с этого пятачка земли уже полетело по просторам Руси:

— Мамай идет!..

Беженцы, воины, странники, приходящие от края кочевой степи, как первую весть сообщали встречным:

— Орда идет!

Сколько раз за сто сорок три года со времени первого появления Батыя облетали русскую землю эти два слова, за которыми неотвратимо, как туча, гонимая ветром, надвигались разорение и муки, смерть и рабство!

— Орда идет!..

II
Тучи над степными холмами и редкими перелесками сулили грозу, но Мамай не отменил смотра войск в одном из фланговых туменов своей Орды, заполонившей придонские степи. Окруженный десятком телохранителей, сопровождаемый небольшой свитой знатных мурз и сотней отборных всадников сменной гвардии на сильных гнедых лошадях, он скакал разбитой полевой дорогой вслед за герольдами-бирючами. Всадники проносились мимо стоящих кругами юрт, огражденных кибитками, мимо конских табунов, овечьих отар и равнодушно жующих верблюдов. Копыта взбивали пыль; летя по ветру, она преследовала отряд, и казалось издали — седая туча опустилась на землю и ползет по ее взгорбленной спине. Табунщики и пастухи, замечая впереди летучего облака черный бунчук и всадника в блестящем одеянии на белом коне, окруженного грозной стражей, лицом падали в колючую траву и оставались недвижными, пока облако не уносилось за холмы и не затихал вдали топот копыт.

Сгущались тучи над степью, сгущались они в душе Мамая, потаенные молнии бродили в суженных глазах, выискивая подходящую цель, но далеко находился предмет Мамаева гнева — за Диким Полем, где-то между морем Хвалынским и морем Хорезмийским. Может, и ближе. Разведка скоро донесет. Пока она донесла, что хан Синей Орды Тохтамыш что-то затевает. Собирает войска, устраивает смотры, ищет союзников. Мамай далеко от своей столицы, и как бы этот пес не разграбил Сарай, не переманил на свою сторону оставшиеся в тылу улусы. Шпионы давно донесли Мамаю, будто Тохтамыш на пиру грозился прогнать с трона безродную собаку Мамая, незаконно, мол, присвоившего права повелителя Золотой Орды, похвалялся, что Железный Хромец — Тимур вот-вот пришлет ему несколько туменов. Вероятно, доносчики не врали. Именно Тимур четыре года назад подсадил на трон в Синей Орде Чингизова потомка Тохтамыша и оказывал ему покровительство. Почему к Тохтамышу благосклонен Железный Хромец? Разве сам он из «принцев крови»? Разве он не из худородных улусников, как и Мамай? И разве не Тимур снес голову чингизиду Кобулу, властителю великого Джагатайского ханства, избранному на курултае? Оба они, Мамай и Тимур, одинаково думали, одинаково решали, одинаково действовали, спасая от развала империю Чингиза, покорившего когда-то семьсот двадцать народов. Будь жив Повелитель сильных, он одобрил бы Тимура и Мамая. Настоящая Чингизова кровь в них, а не в изнеженных и ленивых принцах. Те рождаются со всеми привилегиями, не шевельнув пальцем, получают золоченые юрты и дворцы в городах, табуны и стада, неограниченную власть. А кто живет на готовом, разве может стать большим человеком? Так почему сильные прославленные наяны должны слать царевичам дойных кобылиц и стада скота, чтобы сытой была их прожорливая челядь, не худели бурдюки с аракой и кумысом, а столы на ежедневных пирах ломились от яств? По какому праву отдаются им лучшая часть военной добычи и самые красивые невольницы? Да и своих дочерей боевым мурзам приходится отдавать в гаремы повелителей, — а то ведь иной в пьяном гневе может голову снести своему преданному слуге. Мамай знает — сам ходил под принцами, и счастье, что единственная дочь его тогда была малолетка. Да, прадеды царевичей помогли когда-то своему могучему отцу на целый мир раздвинуть империю кочевников, они по праву владели землями и народами. Но прадеды крепили государство, эти же прожирают его, плодят льстецов и прихлебателей, продажных чиновников и казнокрадов, — каждый ведь мнит себя полновластным государем в своем улусе. Всего хуже — дерутся за власть, за земли, порождают кровавые усобицы. После себя Повелитель сильных оставил четыре великих ханства во главе с могучими сыновьями, и те ханства объединялись под властью единого кагана, действовали заодно. Так, когда Батый силами своего улуса не смог одолеть народы, живущие на запад от Итиля[6], властью кагана на помощь ему были двинуты силы восточных правителей. Нынешние царевичи наплодили десятки враждующих ханств, и каждый хан творит, что ему сегодня взбредет в голову. Иные народы уж вырываются из-под ордынской пяты — ослабла ее тяжесть. Слава аллаху — лучшие полководцы начинают понимать, кому по праву должна принадлежать власть в империи. Тимур и Мамай показали пример, вырвав троны из-под жирных задниц глупых «принцев крови». Мамай ведь сколько ханов поменял, когда стал главным начальником войск Золотой Орды при тесте своем великом хане Бердибеке, но ни один не устроил ни его, ни Орду. Самому пришлось сесть на трон. Дай срок — Мамай совсем избавит Орду от царевичей.

Так что же толкает Тимура к Тохтамышу? Может, он боится Мамая? Может, Мамаю следовало проявить твердость и перед походом на север двинуть свои тумены на Синюю Орду, силой вернуть ее в золотоордынское лоно, показать, кто единственный хозяин в западных пределах империи?.. Нет, он не последует примеру своих высокородных предшественников, первым не начнет междоусобную войну теперь. Тимура гневить тоже рано. И много ли возьмешь с кочевой Синей Орды? И людей, и лошадей, и скота у Мамая достаточно.

Русь — главный данник Золотой Орды, и этот данник начинает ускользать из рук. Москва — вот главный смутьян на Руси. Разбогатевшая, окрепшая Москва забрала под свою руку многие уделы и накопила немалую силу. Доигрались прежние великие ханы, выкормили медведя в своем доме. Но теперь Мамай вышел на охоту, Мамай бросит мясо и шкуру медведя в ненасытную пасть своего войска, раздаст московские земли ближним соратникам, как делал Повелитель сильных, чтобы еще крепче привязать их к себе. Мамая должны окружать только его люди, только те, кого он поднял сам, кто без Мамая ничего не значит.

Давно ли Мамая жгла зависть к царевичам, садившимся на ордынский трон? А теперь его жжет трон, на котором принимает знаки рабской покорности вассалов и приближенных. В угодливом шепоте окружающих слышится ему свист ядовитых змей, в приветственных кликах — хохот шакалов, ожидающих смерти запутавшегося в сетках тигра; он не хлебнул кумыса, не проглотил куска без того, чтобы не ощутить горечи яда. Охраняемый верными нукерами, он не раз засыпал и просыпался с ощущением холодной стали кинжала на горле. Да, он следует примеру Повелителя сильных, окружив себя тысячей воинов сменной гвардии, которых лелеял еще темником, берег от забот и горя, одаривал и награждал. Это сильнейшие из сильных, храбрейшие из храбрых. Но и они, чьими руками он держит за горло всю Орду, не могут защитить своего повелителя от вероломства высокородных ханов и мурз, знающих науку азиатского коварства — от древних кинов до персов и индусов, от половцев до турок и арабов. И ведь бывало, что в пище, приготовленной для Мамая, обнаруживался яд; шатры, тайно оставленные им ночью, оказывались пробиты ядовитыми стрелами; даже на шпильке одной из гаремных жен, к которой он собирался войти, нашли однажды подозрительную зеленую мазь, и когда этой шпилькой укололи рабыню, она тут же умерла в судорогах. Люди Мамая вынюхивают врагов, сносят им головы, но змеи не выводятся. Великая военная слава, имя первого полководца в ордынской истории — вот что заставит его врагов, от последнего раба до кичливых царевичей, признать в нем единственного повелителя, сделает священным имя его, и дух, и тело. Может, даже и хорошо, что Русь надо покорять заново — враг знакомый. С этой площадки ордынский конь сделает новый прыжок, сотни новых народов станут прахом на его копытах, и, как Чингиз когда-то, поднимется Мамай вровень с богом, недосягаемый для друзей и недругов. Вот тогда он будет спокойно и есть, и спать, а нынешние враги, вроде Тохтамыша, сами приползут к его дворцу. Только надо спешить. Конница Тимура уже топчет Иран и Кавказ, воины его, похоже, точат пики против могучего турецкого султана. Надо успеть отхватить себе лучшую половину вселенной.

Копыта белого коня выбивали в пыли упоительный такт древней монгольской песни:

Все мое, все мое — я не ведаю страха!
Я весь мир к седлу моему прикручу!..
Может, следовало начать этот поход шесть лет назад, когда уж военная сила Орды была в руках Мамая, а повод подали нижегородцы, взбунтовавшись и перебив ханских послов и полторы тысячи воинов. Ярость хана была безмерна, но ведь слава тогда досталась бы великому хану, а не его первому темнику Мамаю. Хан был никчемный, его убрали, пришлось скручивать головы и его ставленникам. Степные духи, распаленные черной кровью Мамаевых недругов, наслали на Орду страшную моровую язву. Возможно, сам аллах испытывал Мамая на крепость? Крыло беды коснулось и его личного тумена, хотя он приказал не подпускать к его расположению ни одну душу на два полета стрелы. По приказу Мамая в столице дотла сжигались жилища, где обнаружилась болезнь, а спасающихся из огня побивали стрелами, трупы длинными крючками стаскивались в большие костры. Крючников не подпускали к другим людям, потом их тоже побили и сожгли. В самый разгар мора Мамай со своей гвардией ушел ночью из Сарая, приказал обложить его и никого не пропускать в обе стороны. В столице начался голод, назревал бунт, отдельные мурзы восстали, полудикие степные орды, прослышав о бедствии, придвинулись, грозя разграбить город и вместе с его богатствами разнести заразу по всей степи. Мамай послал против врагов верные отряды, распустив слух, будто воины его окунают наконечники стрел в язвы умерших от черной болезни. Враги в ужасе разбежались, все затихло. Власть Мамая выросла.

Лишь через три года, когда подзабылась напасть, он послал сильный карательный отряд во главе с царевичем Араб-шахом против Нижнего Новгорода. Араб-шах разорил княжество, разбил русское войско на реке Пьяне, но не воспользовался удобным моментом, не пошел дальше нижегородских и рязанских земель. Типичный короткоумый «принц крови». Мамай приказал убить его по возвращении в Орду. Потом был Бегич… Жаль Бегича. Но кто-то должен расплачиваться за долголетние поблажки врагам. За Бегича Мамай тогда жестоко разорил Рязань, вынудил ее великого князя стать своим союзником. С Димитрием же счеты особые: злое растение рвут с корнем.

Дракон войны выполз из своего гнезда, расправляет по степи громадные крылья. Надо хорошо проверить, не подточены ли эти крылья ордынскими крысами, которых во множестве расплодили прежние правители? Затем и скачет Мамай от тумена к тумену, добрался почти до самого края своей огромной Орды.

Маленький степной смерч прошел сбоку, приминая траву, пересек дорогу, взвихрив пыль, выгнал из ковыля пару стрепетов. Провожая птиц взглядом, Мамай ощутил на лице первую каплю дождя. Через минуту они забили по дороге, поднимая фонтанчики пыли; в степи стало сумрачно; дорога, быстро намокая, почернела, пыль стала грязью. Со шлема потекла вода, забираясь под легкую кольчугу, холодком струилась по телу, шелковый халат тяжело повис на плечах. Мамай словно не замечал дождя, он гнал коня тем же легким и быстрым аллюром, лишь свернул на травяную обочину, чтобы не грязнить лошадиных ног. Мамай — полководец,профессиональный воин, ему всегда выпадало больше лишений, чем простым всадникам. Летний дождь для Мамая — удовольствие, но он может подпортить праздник. Приезд повелителя в тумен — не только проверка. Да, будет строгий смотр, но будут и состязания батыров, джигитовка, скачки, стрельба из луков, будут показные атаки конных сотен, будут воинские песни и пляски, будут награды. Отличившиеся получат право выступить вскоре перед шатром самого правителя Орды.

Туча пронеслась, сумрак тотчас рассеялся, солнце заблистало ярче, оживленно защебетали птицы, от лошадей повалил пар, и железная одежда всадников, высохнув, накалилась. Кони и люди тяжело дышали теплыми испарениями, но Мамай не умерил аллюра, он ничего не замечал, погруженный в свое…

Воины тумена собрались на широкой открытой равнине; шесть тысяч всадников с заводными конями построились полумесяцем; в середине фигуры поставлены шатры для Мамая и его свиты. Со времен Чингисхана считалось, что тумен должен состоять из десяти тысяч всадников, но постепенно тумен (тьма) стал административной единицей, и численность его колебалась от пяти до пятнадцати, двадцати и даже более тысяч. Воины тумена с женами, детьми, рабами и скотом образовывали улус, находившийся в собственности мурзы. Величина улуса часто зависела от хитрости и силы господина — приобретает он новых людей, богатства и земли или теряет. В военное время Мамай часто объединял мелкие улусы и не упускал случая поставить в такой объединенный тумен воинским начальником — темником — своего человека. Сильный темник нередко сносил головы князьям-улусникам, сам становился мурзой, господином большого улуса…

Воинственный клич, похожий на обвал в горах, встретил приближение повелителя. Военные трубы пропели «Внимание и повиновение!», от сотни отборных всадников на вороных конях отделился сухощавый наян в блестящем ребристом шишаке с пером ворона, в темном халате поверх байданы — длинной, до колен, кольчуги. Остановив лошадь, склонился ниже гривы, показывая узкую спину, и так ждал приближения повелителя. На своем огромном жеребце он казался со спины юноей, но это был один из старейших военачальников Орды.

— Говори, Есутай, — приказал Мамай, подъехав на корпус лошади.

Темник разогнулся, глухим голосом сказал:

— Повелитель! Тумен «Крыло ворона» ждет твоих приказаний.

Мамай нервно скомкал повод, впился взглядом в морщинистое лицо темника, словно пытался залезть в самую глубину тускловатых старческих глаз, в потаенные мысли ставленника бывшего хана Хидыря. Так ли верно служит Есутай нынешнему повелителю, как служил прежним ханам из царевичей, ни разу не запятнав себя усобицами и тем сохранив голову в тронной чехарде? Такие люди удобны правителям, ибо принимают всякого, кто вскарабкается по чужим трупам на вершину власти, но удобны они и врагам существующих правителей.

— Почему я не вижу седьмой тысячи? Почему в других тысячах я вижу неполные сотни? — резко спросил Мамай, заранее предвидя ответ, но желая показать зоркость своих глаз, напомнить, что он вышел не из лежебок-царевичей, мало смыслящих в войске.

— Седьмая тысяча несет охранную службу и ведет разведку, как ты приказал, на удалении дневного перехода. Ты видишь другие неполные тысячи, потому что одну сотню я послал захватить неизвестное племя чернобородых людей, ворующих коней и скот. Эту сотню ждут к вечеру. Часть людей я послал к гуртам; нынче режут много баранов и готовят большое угощение воинам в честь твоего приезда. Имеются также заболевшие.

— Много ли заболевших?

— Примерно две сотни в тумене.

Мамай нахмурился.

— Ордынцы изнежились в богатых юртах и разврате городов. Они уже не волки, а сытые домашние псы, которые подыхают, если хозяин выгонит их в поле. Но я снова сделаю их тощими волками, и от воя грозной стаи содрогнутся правители и народы.

— Это будет великим благом для нас, — угодливо заметил один из сопровождающих мурз.

— Тех, что теперь заняты работами, ты, Есутай, представишь на смотр моим людям не позже завтрашнего дня.

Темник поклонился, Мамай скрыл усмешку. Сам бывший темник, он знал, кого в день смотра посылают за неотложным делом — самых худых и глупых воинов, у кого не в порядке оружие и снаряжение, заезженные и хромые кони, кто хуже других обучен воинским приемам. За них Мамай спрашивает с начальников по всей строгости правил о смотре войск перед походом и в походах. А уж с этого ставленника Хидыря спросит вдвойне. Стар Есутай для великих дел, начатых Мамаем, да и выдвинут он был не по уму, а за храбрость и спасение в бою ханской жизни. Есутаю пора греть кости в родовой юрте, а не стучать ими в походном седле…

Руки Мамая цепко перебирали повод, словно крались к чему-то, что он видел один.

— Следуй за мной, — бросил отрывисто, и нукеры расступились, давая темнику место за хвостом соловой кобылы одного из двух ближайших телохранителей Мамая, не отстающих от него ни на шаг. Охранная сотня осталась на фланге тумена, развернулась фронтом к войску, Мамай с десятком нукеров, сопровождаемый свитой, знаменщиками и Есутаем, направил коня танцующей рысью вдоль линии войска, приветствуя его поднятой рукой, в которой был зажат золотой жезл в виде шестопера. На конце жезла, где сходились конусом шесть граней, сверкал крупный прозрачный камень, рассыпая острые лучи, — то кроваво-красные, то пунцово-багряные, то гранатово-тусклые, то зловеще-багровые. Солнце, проходя сквозь грани камня, казалось, обретало все оттенки крови; кровавые лучи вонзались в глаза ордынских всадников, насыщая их мозг, и весь мир перед глазами их обретал грозный цвет войны. Этот жезл ханы вручали главным предводителям войск; тот, кто владел им, повелевал именем властелина Золотой Орды. Появление жезла в руках полководца, как правило, означало большую войну. Сейчас жезл держал Мамай, и даже темные воины, чей разум едва превосходил разум их лошадей, догадывались, что война начата и что войска поведет он сам. Рука его, сжимающая тяжкий знак войны, была уверенной, спокойной, неутомимой.

Около двух верст скакал Мамай перед фронтом тумена, и словно черную волну гнало по рядам конников от тысячи к тысяче, и волна приветственных кликов катилась за нею, сопровождая горделивого белого скакуна и его наездника с горящим жезлом.

После объезда тумена Мамай приказал взять по четыре сотника и по тридцать начальников десятков из каждой тысячи, послав их проверить состояние оружия, коней и снаряжения в другие отряды. Он строго предупредил: если начальники второй тысячи проверяют воинов четвертой, то начальники четвертой не должны проверять воинов второй. И так же в других тысячах. Мамай знал, что мелкие наяны, соперничающие между собой, желая выслужиться, спуску друг другу не дадут. Наблюдать за смотром он послал шестьдесят опытных нукеров из сменной гвардии — по десять на каждую тысячу. Эти нукеры стоили сотенных командиров. Сам он с помощниками решил осмотреть первую тысячу тумена, затем одну-другую сотню из других тысяч. Направляясь к войску, остро косил глаза на, молчаливого темника. Говорят, Есутай справедлив и заботлив к подчиненным. Это объяснимо в том, кто вышел из простых воинов, и это хорошо. Может быть, Есутай знал, что Повелитель сильных упрекал в своих заветах другого Есутая за невнимание к нуждам и страданиям воинов, считая его неспособным поэтому командовать большим войском. Но забота о войске должна сочетаться с жестокостью, не знающей снисхождения к нерадивым, — ведь только жесточайшая требовательность воспитывает храброго, умелого воина и командира. Мамаю доносили, будто Есутай редко порет виновных и никого не подвергает смерти. Какой же он темник и каких начальников он воспитывает?.. Помнит Мамай и другое. Не он ли посылал однажды Есутая с сильным отрядом в нижегородские земли наказать русов за ограбление каравана ордынских и булгарских купцов? И что же?! Вместо того чтобы пустить пеплом по ветру русские селения, взять жителей в полон, Есутай довольствовался тем, что нижегородские бояре сами изловили разбойные шайки, принял богатые дары и деньги в возмещение убытков. Он запретил грабить население, заткнув воинам рты подношениями русов, да, говорят, от себя еще прибавил. Такого история Орды не знала. Мамаю и тогдашнему хану Хидырю он доложил, что население не виновато, а виноваты-де ушкуйники-новгородцы, грабящие и избивающие не только ордынских, но и своих же русских людей, и что о том послано строгое предостережение от трех русских князей новгородским боярам. Разве милость Есутая к населению подвластных земель не опаснейшая слепота, от которой предостерегал еще Повелитель сильных?.. Привезенные в Орду разбойники подохли на колах, но не сносить бы головы и Есутаю, да заступился хан Хидырь. Он тоже был добрым, хан Хидырь, перебивший с десяток соперников-царевичей, сам вскоре убитый сыном Темиром, которого Мамай через неделю убрал, взбунтовав Орду против отцеубийцы и посадив на престол царевича Абдула, впоследствии зарезанного в его собственной постели… Ох уж эти мягкосердечные правители, порождающие негодных военачальников! Однако что за войско подготовил «добрый» темник Есутай?

Первая тысяча была отборной. Рослые плечистые всадники от двадцати пяти до тридцати пяти лет, безбородые, вислоусые, с угрюмыми бугайскими глазами. Все, как один, — на широкогрудых вороных лошадях в темной сбруе, горящей медными бляхами, в черных кольчугах и стальных черненых шишаках, украшенных вороньими перьями. Во всем тумене были кони лишь темной масти — от вороных до бурых и мышастых. Ни серых, ни буланых, ни каурых, ни саврасых или соловых здесь не было, недаром тумен назывался «Крыло ворона». Мамай обычно посылал его ломать последнее сопротивление и преследовать разбитого противника, поэтому воинам тумена доставалось немного военной славы; они, как зловещие птицы могил, хоронили разгромленную армию врага. Первая тысяча «Крыла» на вороных скакунах считалась своеобразной гвардией темника, его постоянным резервом, в нее входила и личная сотня Есутая, которая теперь заняла место на правом крыле тумена. Ее Мамай лишь окинул взглядом и проехал мимо — тем он выказывал свое доверие к старому военачальнику. Он остановился перед третьей, соскочил с коня, бросив повод нукеру. Место подле Мамая темник уступил начальнику тысячи — свой отряд показывать он должен сам. С темником Мамай будет говорить после смотра.

В строю воины не должны были кланяться и простираться перед правителем, они лишь замирали при его приближении, опуская головы. Перед каждым на чистых потниках, кошмах, попонах было разложено оружие: саадаки, состоящие из лука, налуча, колчана со стрелами, мечи в ножнах, щиты, копья с железными крючьями для стаскивания с седла вражеских всадников, длинные булавы, легкие пики, ременные и волосяные арканы, железные наконечники для стрел, запасные тетивы для луков. Каждый двадцатый всадник вместо лука имел легкий стальной арбалет с деревянным прикладом, поражающий бронированного воина на триста пятьдесят шагов, а незащищенного — на шестьсот с лишним — в полтора раза дальше, чем из простого лука. Рядом было разложено походное снаряжение: седло, два турсука — для воды и пищи, небольшая палатка, кожаные сумы для зерна, легкий топор, мелкое сито, шило, оселок и пилка для заточки стрел, хомутные и швейные иглы, клубки ниток и сученой дратвы, вар, куски желтой ваты и серой ткани для перевязывания ран, у иных — небольшие глиняные сосуды с самодельными снадобьями — ими не запрещалось пользоваться, хотя в войске были специальные лекари.

Рысьи глаза Мамая перебегали с предмета на предмет, изредка он приказывал подать ему меч, лук, колчан со стрелами, седло или топор, торопливо хватал своими нервными руками, проверял, остро ли отточено лезвие, туга ли тетива, нет ли шаткости в насадке копий и топоров, испытывал на разрыв прочность дратвы и ниток — на войне нет мелочей! — и так же торопливо бросал на место, тотчас пряча руки за спину, словно боялся лишний миг подержать их на виду, словно незанятые они могли о чем-то проговориться. Время от времени подходил к лошадям — у каждого воина их было по две, — кошачьим движением скользил от храпа к надглазьям, по шее к груди, лез под мышки и в пах, властной хваткой заставлял животное сгибать стопу, осматривал копыто. Лошади цепенели, едва он их касался, и лишь когда отходил, начинали всхрапывать и мелко дрожать от запоздалого ужаса, рожденного прикосновением этих нервных рук.

Лицо Мамая оставалось непроницаемым, но для нукеров его молчание было добрым знаком. Да и нет пока причин для гнева. Снаряжение всадников находилось в лучшем состоянии. Оружие было собственностью Орды, в мирные дни оно хранилось в особых складах и выдавалось воинам лишь на время походов. Этот порядок, заведенный в давнее время Чингисханом, Мамай восстановил и строго поддерживал, лишая подвластных мурз возможности использовать ордынские мечи против правителя.

Он потребовал коня, объехал всю тысячу между рядами сотен, потом созвал проверяющих.

— Что вы скажете об этом отряде моего войска? Нет ли в нем ленивых тарбаганов, которые берегут доверенное им оружие меньше, чем зрачки своих глаз? Нет ли таких, которые выступили в поход на слабосильных и испорченных конях, годных только возить вонючие шкуры волов у грязных буртасов? Нет ли таких, в чьих тороках вы не обнаружили хотя бы малого предмета из тех, что перечислены мной в приказе о подготовке к походу? Нет ли нерадивых начальников, чьи глаза разучились видеть непорядок, чья плеть забыла, когда она гуляла по спине лентяя?.. Отвечайте!

После минутного молчания старший нукер сказал:

— Повелитель, нам не в чем упрекнуть эту тысячу твоих воинов, которые на полях войны подобны зловещим птицам, устрашающим трусливого врага. Они могут выступать в поход сегодня.

Что-то вроде облегчения прошло по угрюмому лицу тысячника, и это не скрылось от Мамая.

— Я верю тебе, — сказал нукеру, — но сам я должен убедиться, что ты не ошибаешься.

Он почти подбежал к первому десятку, ткнул рукой:

— Ты! Говори: где твое место в походе?

— Третье после начальника, в правой колонне.

— А твое? — Мамай ткнул в другого.

— Последнее в колонне десятка с лошадью, навьюченной имуществом десятника.

Мамай спросил каждого, никто не повторился, и ответы дали картину правильного походного строя десятка. Торопливо перешел в другую сотню, ткнул в плечистого, настороженного воина.

— Ты! Защищайся! — и схватил лежащее на кошме хвостатое копье, отступил на несколько шагов. — Ну!..

Воин оторопело поднял щит (меч висел у него на бедре), бросил растерянный взгляд на своего начальника, но копье в руке Мамая уже молниеносно метнулось вперед, воин едва успел прикрыться, как острие копья с грохотом пробило крепчайшую бычью кожу щита, лишь крюк задержал его движение и спас воина от тяжелой раны. Мгновенно покрывшись потом, тот отскочил, позади испуганно захрапели лошади, Мамай, обнажая меч, прыгнул вперед, наступил на хвост копья, щит вылетел из рук его противника, и сверкающее полукружье сабли едва не задело голову воина. Вырвав меч, тот с трудом отразил новый удар, защищаясь, отступал все дальше, а двое телохранителей с обнаженными клинками неотступно двигались по обе стороны, готовые вмешаться. Стройные ряды спешенных всадников нарушились, каждому хотелось увидеть этот необычный поединок, Наконец ярость начала охватывать воина, он уперся, его удары стали короче, жестче, выпады все больше напоминали угрожающие движения змеи, когда она всерьез собирается применить жало и как бы нащупывает мгновение броска, глаза совсем сузились, налились непритворной злобой. Мамай все еще теснил его, пока неожиданный боковой удар не заставил Мамая отпрянуть.

— Собака! — бешено крикнул тысячник, хватаясь за меч. — Тебе сказано — «защищайся»!

— Нападай! — взвизгнул Мамай и в свою очередь прямым разящим выпадом заставил противника шарахнуться. — Прочь, шакалы! — Это уже относилось к подступившим телохранителям, они чуть попятились, однако еще сильнее насторожились.

Поостыв, медленно отступая под непрерывными ударами, воин наконец стал соображать, что дело его плохо: либо Мамай зарубит его, либо он ранит Мамая, и тогда его растерзает стража. Обезоружить Мамая он тоже не мог — такое ему не простится, да и сделать это нелегко: враг силен. Жестоко теснимый, прижатый к стене безмолвных зрителей, мокрый с головы до ног от ужаса, воин призвал на помощь всесильного бога, рука его ослабила хватку, меч, звеня, отлетел в сторону, воин рухнул на колени.

— Пощади, великий!..

Лишь этот крик удержал занесенное оружие, ярость отхлынула, Мамай шагнул к поверженному, ударил мечом плашмя по его плечу.

— Встань!.. Ты смелый и ловкий боец. Ты не растерялся от внезапного нападения. Ты не побоялся обнажить оружие против повелителя, выполняя его приказ. Ты бился зло и умело, и ты выпустил меч только потому, что перед тобой был твой повелитель.

— Великий! Ты победил меня не высоким именем, а своей силой и искусством!

Злая усмешка искривила узкое лицо Мамая.

— Мои воины стали такими же льстивыми лисами, как придворная челядь? Будь на моем месте другой, разве ты не зарубил бы его?

Страх потерять голову сделал воина красноречивым.

— Великий! Будь на твоем месте равный тебе боец из простых всадников, я все равно был бы побежден. Убей меня за то, что не смог удержать меча, который ты мне доверил. Но, клянусь аллахом, я сделал все, чтобы удержать его.

Это была та искренняя ложь, которая составляет лучший вид лести, понятной лишь искушенным. Владыки, неизбежно окруженные подхалимами, любят лесть искреннюю.

— Встань! — повторил Мамай. — Назови мне свое имя.

— Мое имя Кутак. Пусть оно тебя не удивляет. Так меня прозвали еще родители.

Мамай усмехнулся, и по лицам окружающих проползли ухмылки.

— Отныне тебя будут звать «Храбрый Кутак», — сказал и засмеялся — словно горсть золота швырнул. По рядам воинов прокатился гулкий смех. Мамай вначале хотел выдать своему поединщику за пережитый страх полцены лошади, но имя воина подсказало ему остроумную выходку. Звание «храбрый» ценилось в войске выше денег, ибо давало многие привилегии, как и другие звания. А этот случай еще и прославит в Орде остроумие правителя. Находившийся в свите писец тотчас раскрыл золоченую книгу, воин упал на землю, и слезы хлынули из его глаз.

— Великий! Я буду грызть твоих врагов, как верный твой пес.

— Грызи их злее, Храбрый Кутак. — Мамай, смеясь, повернулся и быстро пошел в другую сотню. Он вдруг как-то спокойно вспомнил, что в двухсоттысячном войске Железного Хромого нет бойца, равного по силе самому Тимуру. И это не легенда. Однако сила полководца все-таки в голове.

В соседней сотне его внимание привлек стройный воин, перетянутый по талии черненым серебряным поясом, видимо трофейным — такие пояса любят носить русы. Лицо его, чисто выбритое, было не так скуласто и смугло, как у других. И нос прямой, и брови — вразлет, и глаза, большие, серые, смотрят весело. Мать или бабка его была полонянкой из какой-то славянской земли. Хотя ордынские законы требовали систематической смены гарнизонов в покоренных странах, а полонянок следовало брать в наложницы, но не в жены — чтобы ордынский народ не растворился в других народах, — людей с такими лицами в Орде становилось все больше. И что удивительно — «чистая» ордынская раса уступала этим болдырям, которые отличались завидным умом, силой и красотой. Девушки в Орде засматривались на болдырей, мужчины любили болдырок. Правда, находились блюстители крови, которые плевались болдырям вслед, но Мамай к их числу не относился. Повидавший многие народы, он не считал своих безупречным племенем. Они — прекрасные воины, а главное — сила, что вознесет его над миром, и только поэтому он ставил их выше других. Но тот, кто верно служил Мамаю, ничем не отличался для него от чистокровного ордынца, будь он хоть цыганом.

— Покажи мне твой лук, — распорядился Мамай.

Воин схватил саадак, протянул Мамаю лук, искусно сделанный из полутораметровых рогов степного быка. Мамай внимательно осмотрел грозное оружие ордынского всадника, тускло отливающее черным лаком, в давние времена заимствованным у китайцев. Этот лак надежно защищал лук от сырости и высыхания, не трескался при ударах, натяжении и спуске тетивы.

— На каком расстоянии от русов, стреляющих из луков, ты можешь отвечать им, не подвергая себя опасности?

— На половину полета ордынской стрелы, — ответил воин, смело глядя в лицо повелителя.

Мамай сожалеюще покачал головой:

— Ты самонадеян. Так было. Запомни и скажи другим: теперь на две трети полета ордынской стрелы московские лучники поражают всадников и коней.

Воин даже не моргнул.

— На сколько шагов твоя стрела попадет в стрелу?

— На сто двадцать шагов, повелитель.

Мамай выдернул стрелу из колчана, протянул нукеру, тот быстро пошел в поле, считая шаги. Даже непроницаемый тысячник подался вперед, когда нукер воткнул стрелу в землю и чуть отступил, а болдырь, подняв лук, тщательно прицелился в черный стебелек, едва заметный среди травы. Раздались громкие восклицания — черный стебелек дрогнул и сломился от удара.

— Сотник! — позвал Мамай. — Много ли воинов у тебя, так же владеющих луком?

— Только один, повелитель. Но половина сотни попадает стрелой в стрелу на сто шагов с первого или второго раза.

— Ты! — Мамай ткнул в крутоплечего, кривоногого воина, видимо очень большой физической силы. — Обнажи свой меч.

Богатырь вынул меч из ножен, Мамай выдернул из-за пояса большой платок из легчайшего шелка, подбросил.

— Руби!

Опускаясь, платок развернулся, сверкнул меч, и скомканный шелк упал к ногам богатыря.

— Подай!

В месте удара оказался довольно широкий порез; Мамай прищелкнул языком: этот легкий и упругий шелк даже на земле не каждый разрубит первым ударом. Платок бросали еще несколько раз — рубили другие всадники, — и на нем прибавлялись порезы.

— У тебя славные джигиты, сотник…

— Дозволь мне, повелитель?

Мамай резко оборотился к болдырю, словно двумя лезвиями полоснул по его лицу.

— Желание воина отличиться похвально. Но тот, кто сам вызывается что-то сделать, должен сделать это лучше других.

Зловещие слова повисли в тишине, как топор над головой дерзкого. В Орде поощрялась инициатива, но только та, которая угодна начальникам. Если люди высовываются, когда их не просят, они уж тем подозрительны, что ценят себя высоко. А ценить их может только начальник. Мамай нервным движением сунул платок нукеру.

Воин небрежно положил ладонь на рукоять меча, неуловимая улыбка разлилась по его красивому лицу, во всей позе явилась ленивая расслабленность, будто стоял он не перед грозным владыкой, а где-нибудь в темном саранском переулке или в степной балке за юртами кочевья ждал свидания с молодой татаркой, не сомневаясь, что она придет. И меч он вырвал как-то небрежно, когда платок уже полетел в воздух, и удар его выглядел плавным, а на землю упало два платка. Лишь опытные рубаки заметили, как обманчиво плавное сверкающее полукружье стали разрядилось невидимой короткой молнией — это был страшный удар, каким в бою разваливают врага от макушки до седла.

— Покажи мне твой меч!

Воин подбросил клинок, поймал за острый конец двумя пальцами, с поклоном протянул Мамаю рукояткой. Мамай оглядел боевую сталь, отливающую каленой синевой, — обычный ордынский меч с костяной ручкой, оправленной в красную медь.

— Что ты еще умеешь?

— Рубить твоих врагов, повелитель.

— А еще что?

— Все, что прикажет мой повелитель!

— Какие языки ты знаешь?

— Я знаю великий язык, на котором ты заставишь говорить все народы.

— А другие? — молнии в глазах Мамая сменились веселыми искрами.

— Моя мать, четвертая жена мурзы Галея, была дочерью русского князя. Она научила меня языку русов, поляков и греков. Сам я изучил также персидский и арабский.

«Наян Галей, — вспомнил Мамай. — Тысячник… Ну да, разве десятнику достанется в жены русская княжна!»

— Почему отец не возьмет тебя в свою тысячу?

— То воля отца.

Ответ понравился Мамаю. Конечно, мурза Галей стыдится сына-болдыря. Спать с русской не стыдится, небось держит ее за любимую жену, а сына удалил. Жена в юрте, сын — на виду. Мамаю плевать на всяких галеев, на обветшалый предрассудок, хотя этот предрассудок породил Чингиз. Однако Чингиз жил три поколения назад, да и был он тогда уже стариком.

— Я не вижу на твоем плече даже знака начальника десятка. Но ты получишь его. Кто учил тебя искусству рубки?

— Лучшие воины нашего тумена. Я также учился по книге, которую привезли из западных стран. Западные рыцари уделяют теперь этому много внимания, там есть особые школы…

— Я беру тебя в мою тысячу сменной гвардии. Когда свободен, будешь учить нукеров тому, что умеешь, — они не все так искусны.

Воин опустился на колени, Мамай тронул его плечо клинком.

— Встань! Займи место в моей страже, — и, словно позабыв о том, кого отличил, повернулся к тысячнику: — Тебе — тревога!

Сигнал мгновенно пролетел по рядам сотен, и едва Мамай выехал перед фронтом тысячи, начальник ее уже скакал к нему на своем черном коне, в гладкой шерсти которого, как в зеркале, играло солнце. Туча в душе Мамая рассеивалась. Он не любил темника Есутая, искал случая передать командование туменом человеку, выдвинутому самим Мамаем, но он был воином и даже против желания видел, какой сильный отряд подготовили к походу Есутай и этот угрюмый, длиннорукий богатырь — начальник тысячи. Другие отряды, конечно, похуже, но ведь это и не лучший тумен в его войске. Сколько еще десятилетий понадобится московским князьям, чтобы подготовить такое войско?!

Шпионы постоянно несли Мамаю вести о войске русских князей, прежде всего московском. Полк Димитрия постоянно растет, хорошо вооружен, московиты кое-что переняли от степняков и от западных рыцарей, но сохраняют свое лицо и свою тактику боя. Опорой их боевого порядка, как и в давние времена, остается сильная пешая рать — часто спешенная конница, — и, не разбив ее, нельзя опрокинуть русское войско в полевом сражении. А разбить легкой конницей многочисленную пехоту русов почти невозможно — Москва может выставить не тысячи воинов, как бывало прежде, а десятки тысяч. Это — стена! Тут нужна либо тяжелая конница, либо та же сильная пехота. Мамай не случайно купил генуэзских наемников. Конечно, это не русы, но сильнее пехоты в западных странах нет, там берут в нее разную мелкую челядь, слуг и крепостных, для необходимых войсковых работ и обслуживания конных рыцарей. Там, как и в Орде, пехоту ни во что не ставят, однако с нею теперь приходится считаться: русские пешие рати не единожды громили рыцарскую конницу и начали бить ордынскую. Вожа… Каким образом там, вместе с конными воинами, оказались русские пешцы, — именно пешцы, а не спешенные всадники! — для Мамая и теперь тайна. Он уж подумывал: не держит ли Димитрий своих ратников вблизи московских границ? — но соглядатаи этого не подтверждали. Бегич собирался быстро, шел стремительно и скрытно, а Димитрий встретил его на Рязанской земле… Значит, пешую русскую рать надо ждать всегда, и то, что две первые тысячи «Крыла», считавшегося легким туменом, можно отнести к разряду тяжелой ордынской конницы, способной прорывать сильный пеший строй, порадовало Мамая. Наемники — хорошо, рязанская рать — еще лучше, немало пешцев приведет Ягайло, но плох полководец, если он, учитывая свои силы до самого малого отряда союзников и вассалов, не сможет в случае особой нужды обойтись без союзников и вассалов.

Мамай, разумеется, вовсе не склонен обходиться в войне с Москвой лишь своими туменами. Иное дело, что сами по себе эти тумены должны быть грозны. Если Димитрий соберет большое войско и выведет его в поле, именно союзников, вассалов и наемников Мамай бросит на русские копья. Пусть они скуют малоподвижную рать Москвы; ордынская конница в это время обрушится на оголенную страну, разграбит и выжжет ее, разрушит города. Если даже союзники Мамая будут разбиты, Димитрий останется с утомленным, деморализованным войском посреди опустошенной страны и поднимет руки. Так полководцы Орды в прошлом не раз одолевали врагов, даже более сильных…

Трубы пропели «Внимание и повиновение!», Мамай привстал на стременах, отсалютовал войску жезлом.

— Слушайте, мои храбрые богатуры! Ваша тысяча отогрела мое сердце, тоскующее о новой военной славе Золотой Орды. Я знаю: в бою вы будете так же хороши, как на смотре. Одному из вас я присвоил звание «храбрый», другого взял в мою тысячу сменной гвардии. Вашему начальнику тысячи я присваиваю звание Темир-бек — «Железный князь»…

Тысячник соскочил с коня и простерся на земле: Мамай получил еще одного сильного наяна, преданного ему душой и телом.

— …Я не мог испытать достоинства каждого воина, но вас хорошо знают ваши начальники. Повелеваю Темир-беку присвоить десяти лучшим звание «богатур», двадцати — звание «храбрый». Я также повелеваю выдать каждому сотнику серебром цену двадцати лошадей, каждому десятнику — цену пяти лошадей, всем простым воинам я увеличиваю жалованье на две цены лошади, и эту прибавку велю выдать тут же!..

Даже поднятая рука Мамая не скоро заглушила крики, прославляющие повелителя. Слушая эти крики с горящими глазами, Мамай снова наполнялся предощущением побед. Теперь отборная тысяча в тумене куплена им с потрохами, она станет на него молиться, особенно же потому, что ей станут завидовать и ненавидеть ее. Однако и в воинском деле по ней станут равняться.

— Я знаю: эти награды вы вернете мне военной добычей, которой достанет на весь ордынский народ. Готовьтесь к битвам!

Четвертая и соседние с ней тысячи не походили на первые две, как не походит сборище степных пастухов на свиту главнокомандующего. Кони здесь были разномастные — карие, бурые, темно-гнедые, темно-рыжие. В большинстве взятые из полудиких табунов перед походом, еще плохо объезженные, они беспокойно толклись, визжали, грызлись, и над местом смотра стоял непрерывный шум. Лохматые, приземистые, злые, эти лошади выглядели неказисто, но они и были настоящими монгольскими лошадьми, которые сделали непобедимым войско Чингисхана. Невероятно выносливые, они сутками идут под седлом той же опорой рысью, какой начинали свой бег; ни летом, ни зимой для них не требуется фуража — они сами находят корм в иссохшей степи, в снежных просторах, в диком лесу. Если воины и подкармливали их зерном, то лишь перед большими сражениями и при избытке фуража. Живучесть лошадей давала живучесть всадникам. Вдали от своих тылов, лишенные воды и пищи, они искусно прокалывали жилы коней и пили их горячую кровь. Таким образом ордынские всадники могли питаться до десяти суток, полностью сохраняя силы. Поэтому они проходили повсюду, стремительные и нежданные. Правда, на малорослых степных лошадях опасно идти на прямое столкновение с тяжелой конницей врага, зато на них можно стаей хищных птиц кружить вблизи малоподвижной броненосной армады, осыпая ее стрелами, налетая и отскакивая, заманивая в засаду отдельные отряды, не давая врагу ни минуты отдыха, изматывая его до предела, когда он дуреет совершенно, и остается лишь опрокинуть его ударом свежих сил. Конь и лук — вот сила ордынского воина, а меч и копье — лишь помощники ей. И тактика его — по преимуществу тактика опытного волка, который может дни и ночи по пятам преследовать громадного тура или лося, не давая ему ни есть, ни пить, доводя жертву до полного бессилия, чтобы в удобный момент вонзить клыки в горло…

На доспехах всадников здесь почти не было металла — всюду темная, твердая кожа, какая идет на подметки. И сами люди здесь помельче, посуше, повертлявей — полуголодное племя табунщиков, пастухов, мелких ремесленников, наемных работников, посланных мурзами в войско, выставленных по обязательному набору — один воин с лошадьми и полным снаряжением от шести кибиток. Впрочем, Орда Мамая почти вся поднялась на войну. В мирное время несли военную службу лишь первые две тысячи тумена, воины получали в них за то особое жалованье. Другие работали и кочевали в улусе Есутая. У большинства простых кочевников имелись рабы, но и сами они не были свободными, ими владели мурзы и наяны — теперешние десятники, сотники, тысячники. В свою очередь, наяны были вассалами Есутая, а над Есутаем стоял великий хан. Мамай мог лишить Есутая воинского сана, но лишить власти над улусом, отнять землю, людей и скот было не в его силах. Мурзы зорко оберегали свои права, улусники немедля восстали бы против повелителя, который нарушил освященное веками право собственности. Будь над Есутаем какой-нибудь «принц крови», Мамай мог легко убрать неугодного военачальника своими руками или руками господина — ведь царевич вполне располагает личностью своего наяна, — но в том-то и дело, что хан Хидырь подарил своему любимцу улус, оставшийся без господина. Есутай был сам и темником, и улусником-правителем. С такими темниками-улусниками враждовать тяжело.

Мамай объезжал четвертую тысячу, и глаза его все больше сужались, в лице появилось тигриное, он походил теперь на крадущегося зверя, который видит стадо, но еще не выбрал жертвы. Внезапно Мамай натянул повод, ткнул рукой в широколицего воина с вывернутыми ноздрями.

— Ты! Покажи мне твой лук.

Воин испуганно сорвал налуч, согнувшись, протянул оружие.

— Та-ак… — прошипел Мамай, разглядывая потрескавшийся слой лака на излучине. — Та-ак… Всем показать луки!

Помощники Мамая обнаружили в сотне около двух десятков луков с поврежденной защитой, приволокли виновных.

— Твоя сотня, — Мамай повернулся к начальнику, — проиграет бой вражеским стрелкам, потому что луки сегодня намокли, а завтра их иссушит солнце. Вслед за твоей сотней бой проиграют тысяча и весь тумен. Из-за двух десятков паршивых свиней ордынское войско будет разбито.

Сотник затрясся.

— Повелитель, смилуйся!.. Только вчера покрывали мы луки свежим лаком, который доставили люди, снабжающие войско. Мы покрывали по всем правилам, клянусь аллахом!

— Ты больше не сотник. Я пришлю сотником моего воина. А людей, снабжающих войско, велю допросить вашему тысячнику, — он кинул взгляд на бледного сивоусого наяна… Это был старый и преданный воин, Мамай когда-то сам велел выдвинуть его. — Слышишь, тысячник? Залей им глотки кипящим варом, если лак подменен или разбавлен. Всем же, у кого оружие не в порядке, назначаю по двадцать плетей. Тем, у кого недостает предмета в снаряжении, — по десять плетей, хотя бы это была иголка.

Хлестнув лошадь, Мамай поскакал к соседней тысяче, не слушая жалобного воя и оправданий, не видя, как потащили на расправу воинов, которые виноваты лишь в том, что их обокрали. Позволили себя обокрасть — виноваты! Бешенство овладевало Мамаем. В войске Орды укореняются безалаберщина, взятки и воровство. Он вспомнил последние доносы: будто бы наяны, которым поручено снабжение войск, а также и торговцы, имеющие ярлыки на поставку снаряжения, продовольствия, фуража и товаров, берут с командиров деньгами, баранами и лошадьми, — не говоря уж о трофеях! — за очередность поставок. Не дашь — получишь последним, и то, что останется. Они же задерживают, прячут нужные людям товары, создают нехватку добротной сбруи, седел, сапог и другого снаряжения — чтоб драть за них втридорога, пользуясь тем, что Орда в походе. А ссылаются на трудности пути, на пошлины и мыта. Ярлыки и должности используются в корыстных целях, плодятся жадные и наглые перекупщики, одни, стоящие у государственных кормушек, стремительно наживаются, другие нищают. Откуда все это? Во времена Повелителя сильных ордынцу грозила смерть даже в том случае, если он ленился поднять малый предмет, потерянный другими и вернуть хозяину или передать начальнику. А тут лошадей стали красть в соседних туменах… Надо наводить порядок самым жестоким образом, иначе — конец. Беззакония и воровство страшнее любой вражеской армии. Сколько могучих государств они погубили!

Видно, злая воля направляла теперь путь разъяренного владыки: в одном из десятков пятой тысячи, едва подъехав, он обнаружил отсутствие палатки. Полоснул сотника лезвиями глаз:

— Тоже украли?

— Палатку нечаянно сожгли, когда подул сильный ветер.

— Почему ваши люди спят в палатках, когда рядом юрты?

— Они несли сторожевую службу и только вчера возвратились.

— Находясь в охранении, они жгли костры?!

— Это было днем, на переходе. Варили конину…

— Кто следил за огнем?

Сотник указал на длинного сутулого воина с вытянутым лицом, похожего в своих кожаных доспехах шерстью наружу на небольшую лошадь, вставшую на задние ноги. Тот склонился, коснувшись земли руками, и показалось — лошадь-человек приняла естественное положение.

— Двадцать плетей, и вычесть с него цену палатки.

Воин распластался на мокрой от конской мочи земле.

— Смилуйся, повелитель! Вели дать мне сотню плетей, но заплатить я не могу. Я верну тебе три цены палатки с первой военной добычи!

Беднягу потащили, он жалобно вопил, но причитания его вызывали ухмылки. Он кричал, что у него остались только одна дойная кобылица и десяток баранов, потому что другую дойную кобылицу он обязан отдавать наяну на три летних месяца. И еще трех баранов надо отдать тому же наяну не позднее оставшейся недели. А в кибитке у него едут старая мать, жена и четверо ребятишек, которые никогда не бывают сытыми, бродят у чужих юрт, ожидая, пока кто-нибудь выбросит кость, и дерутся из-за нее с собаками. Теперь же исправник отберет последнюю кобылицу и всех баранов, мать и дети умрут от голода… Неужели нельзя подождать до первой военной добычи, которую он вырвет у врага даже из глотки?!

Он кричал, а ему отсчитывали удары. У всех долги перед наянами, у многих голодные дети и жены — ведь сборы на войну для бедняка страшнее, чем пожар и падеж, — но не все проворонили военное имущество Орды.

Проверяющие докладывали, что у некоторых воинов ржавые мечи, кони с изъянами, не хватает наконечников для стрел и, наконец, в той сотне, где сгорела палатка, потеряно два щита.

— Виновных наказать по правилам, — распорядился Мамай. — К завтрашнему рассвету каждый должен иметь все, что ему положено иметь. Мои люди проверят. Не исполнивший приказа лишится головы. Сотника призовите ко мне.

Нервно перебирая поводья, Мамай долго рассматривал бледного наяна. Снес бы ему голову — законы Орды давали правителю это право, — но перед ним был богатый мурза, дальний отпрыск Чингизова рода — сколько их развелось от тех сотен жен и наложниц, которых имел Повелитель сильных! Мамай вдвойне ненавидел бездельника, потому что трогать его в открытую опасно.

— Говори: что ты делал этой ночью? Я вижу твои красные глаза и опухшее лицо.

— Этой ночью, повелитель, я готовил воинов к смотру и не сомкнул глаз, мы ведь только вечером воротились из охранения.

— В охранении войско должно быть в таком же порядке, как на войне. Я не верю, что палатка сгорела, а щиты потеряны. Ты продаешь имущество Орды арменам и иудеям, которые скупают и продают в моем войске ценные предметы, торгуют вином, привезенным из-за Терека и от Сурожа. Этой ночью ты не готовил воинов к смотру. Ты пропивал вырученные деньги и валялся с буртасскими шлюхами. Я знаю твою… породу!

Сотник, прежде сохранявший внешнее спокойствие, затрясся, ноги его подкосились.

— Дозволь говорить, великий? Это было — ты видишь все, но клянусь аллахом, я покупал вино на серебро, взятое за моих собственных лошадей, я никогда не продавал твоего имущества.

Вот оно: носитель Чингизовой крови, пусть из самых распоследних, валяется в конском навозе перед Мамаем, вымаливая пощаду. Так не бывало прежде.

— Встань! И запомни: когда начинается большой поход, у тебя нет собственных лошадей. Ты можешь обменивать баранов, быков, даже верблюдов, но кони нужны войску. К завтрашнему полудню верни проданных коней в свой тумен, и я оставлю тебя начальником сотни. Но если ты так же плохо станешь воевать, клянусь всесильным богом, ты лишишься всего. Начальник, власть которого слабее кнута и палки, недостоин звания.

Шестая тысяча по докладам проверяющих выглядела наравне с четвертой и пятой, третья — лучше. Хотя Мамай не ожидал иного и тумен выглядел внушительной силой, гнев его не проходил. Он спешился, сел на услужливо подставленный золоченый стульчик прямо перед первой линией воинов, мрачно осматривался, принюхивался к смрадным запахам, вслушивался в злой визг коней, уставших от топтания на месте, в гортанные крики начальников.

— Позовите Есутая…

Руки правителя, лежащие на коленях, сжались в кулаки, словно он душил в них злой крик. Солнце тускло глядело сквозь испарения, уходя на закат, и в бледных лучах его узкое лицо Мамая с прикрытыми глазами казалось неживым, как маска на трупе. Те, кто видел сейчас это лицо, невольно думали, что властелин Орды носит в себе какую-то злую болезнь. Темник долго стоял, ожидая.

— Скажи, Есутай: можно ли идти в поход с воинами, у которых ржавые мечи, негодные луки, у которых даже нет щитов, а кони с набитыми холками и треснутыми копытами?

— Повелитель, в тумене таких воинов мало. Завтра их совсем не будет, — хрипло ответил темник. — Тумен не может состоять из одних отборных сотен, ты это знаешь.

Гримаса усмешки оживила лицо Мамая, глаза сверкнули из-под коротких рыжих ресниц.

— Мало сегодня. А сколько их станет после первого большого перехода?.. Ты не устал, Есутай? Тумен велик, а ты стар.

Ничто не изменилось в темном морщинистом лице военачальника, только дрогнула шелковая плеть в руке да ниже склонилась голова. По свите прошел тихий говор, и от передних всадников, уловивших Мамаеву речь, тоже пошла волна говора, словно от брошенного в воду камня.

— Ты ведь знаешь, — негромко ответил Есутай, — я всю жизнь провел в седле, мой меч верно служил всем ханам Золотой Орды. — Мамаю почудился нажим в словах «всем ханам», глаза его широко открылись, руки уползли в рукава халата. — Я не искал себе почестей и славы, Орда сама ценила мой меч. С тобой вместе я привел к покорности вышедшие из повиновения улусы, которые взбунтовал хан Мурат, и теперь по обе стороны Итиля простирается власть нашего единого государства, твоя власть. С Бегичем я ходил к Понтийскому морю, мой конь топтал долины и снега Кавказа, ныне десятки племен, что живут за Кубанью и Тереком, покорно платят дань Орде и присылают тебе всадников для войны. С Араб-шахом я усмирял русов, мы пригнали в Орду тысячи невольников и много кибитокдобра. Не из тех ли трофеев золотой пояс, что украшает твой живот? А сколько походов совершил я в восточные степи и за Каменный Пояс[7], отгоняя диких кочевников!..

— Я помню твои старые заслуги, — прервал Мамай дерзкую речь темника. — Но всякий большой военачальник должен вовремя уступить месте молодому, чтобы старая слава его не обросла плесенью насмешек. Даже Повелитель сильных последние годы провел в золотой юрте, посылая во все стороны могучих сыновей и лучших полководцев. Ведь когда трясущийся от старости хан или мурза выступает перед сильным народом, изображая вождя, он только сам думает, что величествен и красив. Он смешон и глуп — это замечают даже бродячие собаки. Повесь он хоть на нос золотые побрякушки — трухи не скрыть…

Есутая словно плетью хлестнули, но Мамай, возвышая голос, жестко говорил и говорил:

— Самое опасное в другом: такой повелитель сам не управляет народом и войском, ибо глаза его плохо видят, руки плохо держат поводья, тело ищет покоя, а душа — лести. Рано или поздно он попадает в окружение жадной клики хитрых льстецов, пройдох и корыстолюбцев, они забирают в свои руки ту власть, которая дана правителю, но которой он уже не может владеть. А власть клики — самая страшная. Устраивая свои делишки, заботясь лишь о собственном благополучии, эти люди плодят новых негодяев, развращают народ и губят государство. В твоем тумене я обнаружил со стороны начальников неуважение к моим приказам и заветам Повелителя сильных. В твоем тумене поставщики обманывают воинов. В твоем тумене продают коней перед походом, торгуют вином пришлые люди, а начальники пьянствуют. Неужели все это дозволяет темник Есутай, тот темник Есутай, с которым я когда-то усмирял врагов Орды? Ты уже не можешь крепко держать поводья власти, туменом должен командовать сильный начальник!

Последние слова Мамай почти кричал и словно бросал новые камни в людское море, а волны ропота разбегались, достигали других тысяч, возвращались и сталкивались, рождая мутную пену. Наконец гул стал угрожающим, и Мамай насторожился:

— Что это?

Есутай мрачно усмехнулся:

— Войско слышит твои слова, повелитель. Войско не хочет над собой другого начальника.

Мамай вскочил. Телохранители придвинулись, и десяток конных нукеров тоже подступило вплотную. «Есутай!.. Есутай! — ловил Мамай в гуле тысяч. — Слава Есутаю, слава храброму покорителю ста народов!.. Есута-ай!..» Рука потянулась к поясу — не то за мечом, не то за жезлом власти… Ропот не утихал, темная стена войска, всегда послушного ему, как стадо баранов, угрожающе надвигалась, превращаясь в непонятную, необъяснимую силу, и слово «Есутай» гудело в тысячах глоток, напоминая рой разъяренных шершней, чье гнездо потревожено медведем. Мамай уже ощущал ядовитые жала в своем теле, пот выступил на лбу, он затравленно оглянулся. «Купленная» им отборная тысяча угловатой скалой чернела на фланге тумена, там же стояла охранная сотня. Не успеют. Да и устоят ли против пяти тысяч обозленных всадников?.. Что это — повелитель Орды испугался нескольких тысяч грязных шакалов, одетых в бычьи шкуры?!

Порыв ветра остудил лицо, черная стена словно отпрянула, затихая. Пока Мамай молчал, и слова-камни не летели в людское море, оно выжидающе замирало. Мамай вдруг оттолкнул телохранителей, увидел лица мурз: одни — испуганные, другие — злорадные, и последние он запомнил. Прохрипел:

— Коня! Призовите ко мне начальника первой тысячи!

Вскочил на белого аргамака, вырвал сверкающий знак военной власти, трубы торопливо пропели «Внимание и повиновение!», последние волны ропота, откатываясь, замерли, даже лошади прекратили возню и визг.

Нет, не сам Есутай нужен этой голодной своре. Отведав плетей, она испугалась нового господина, у которого слово и плеть действуют заодно, — видно, при «добром» темнике шкуры многих отвыкли от палок. Пусть оставят себе Есутая для утешения, его все равно не прогонишь, но плеть они получат.

Гарцуя на коне, он слышал, как разливается вокруг тишина, но вот словно обвал родился где-то, нарастая: к середине войска шла охранная сотня на гнедых стройных конях, а за нею отборная тысяча на вороных, закованная в угольную броню, качала лес черных копий. Она на ходу перестроила фронт, остановилась позади сменной гвардии лицом к войску. До чего ж хотелось Мамаю обрушить гнев на ближнюю из строптивых тысяч — перепороть, разогнать, раздать по малому отряду в другие тумены! — но это не так просто, и он сначала был лисицей, а уж потом волком. Войско должно принадлежать Мамаю — до последнего всадника.

— Мои храбрые богатуры! — произнес высоким звенящим голосом, и бирючи передали его слова от тысячи к тысяче. — Вы знаете, зачем я провожу строгие смотры, заботясь о силе и славе войска, исполняя заветы того, кто покорил нашему племени семьсот двадцать народов. Сила Орды — порядок. Повелитель сильных говорил, что даже командующий стотысячной армией заслуживает смерти, если он не выполнит приказ своего правителя.

Мамай крутнулся в седле, опалил взглядом темника, продолжал:

— Но тот, кто исполнителен и предан своему повелителю, тот страшен врагу и дорог нам. Сегодня я уже отметил наградами воинов первой тысячи, я знаю: славные джигиты есть и в других. Тумен готов к битвам, и потому я выделяю из своей казны тысячу цен лошади серебром для выдачи воинам соразмерно их отличиям в службе, а мои люди проследят, чтобы серебро было распределено по справедливости.

Степная гроза не ревет так, как ревели шесть тысяч глоток, прославляя повелителя, его щедрость и справедливость. Губы Мамая кривились. Как мало нужно, чтобы купить жадное и тупое человеческое стадо! Тысяча цен лошади — для каждого из них это сказочное богатство, а подели на весь тумен — жалкая горстка серебра, и то, гляди, как бы не осело наполовину в кошельках начальников.

— У меня много туменов, и я не могу дать вам сегодня больше. Зато скоро я отдам вам богатые города врагов — там все будет ваше. А пока велю темнику Есутаю выделить от себя также цену пятисот лошадей для награждения тех, кто достоин.

Пока войско вновь восторженно ревело, Мамай косился на Есутая. Темник глух к богатству, но цену пятисот лошадей, конечно, наскребет, в крайнем случае потрясет своих наянов — пусть они обозлятся на господина.

— Моя награда серебром, — снова бросал в жадные уши Орды, — не должна попасть лишь к тем, кто сегодня получил отличия в виде красных рубцов на спине.

Хохот покатился по рядам всадников. Да, они испугались плети, но сейчас каждый, кого она не коснулась, сожалел, что нукеры и исправники не перепороли всех остальных, что в общем-то наказанных обидно мало… Знал Мамай, как управлять жадной человеческой стаей: буди в ней жадность, вовремя бросай кусочки жратвы, держи впроголодь и дразни обещанием жирного куска, которым она вот-вот насытится до отвала, — и стая послушно побежит за тобой, готовая растерзать всякого, на кого ее натравишь…

— Теперь слушайте мою волю. Вашим храбрым туменом командует военачальник Есутай, чья слава принадлежит Орде. Мы должны позаботиться, чтобы слава эта не покрылась пылью. Есутай стар, тяжесть великих походов сгибает его плечи, глаза его стали тускнеть от времени, и я боюсь, что ленивые тарбаганы, хитрые лисицы и шакалы, ядовитые змеи начнут плодиться среди вас. Я нашел ему в помощники молодого беркута, чьими глазами он будет высматривать скверну, чьими лапами когтить ее. А мудрости у него хватит своей.

Мамай кинул подачку насторожившейся стае: она останется в надежде, что править улусом и войском по-прежнему будет добрый Есутай. Вскинул жезл, приказал:

— Темир-бек! Стань рядом!

Словно поднятый вместе с конем мощными крыльями, черный всадник отделился от своей тысячи, подлетел к Мамаю и замер, похожий на мрачную статую. Мамай протянул руку к одному из свиты, мурза поспешно открыл небольшой ларец, достал золотой знак с изображением священного полумесяца, Мамай наклонился к черному всаднику, своей рукой приколол знак к его левому плечу. От волнения лицо Темир-бека налилось кровью, стало еще угрюмей, глаза застлал туман, и видели они одного Мамая, и Мамай в этих глазах становился всесильным богом, чья щедрость не знает границ. Приблизился знаменщик, склонил зеленое полотнище с золотым полумесяцем, новый темник прижал его к лицу, но и без этой клятвы Мамай знал: безвестный и небогатый наян Темир-бек, вознесенный им на вершину воинской власти, отдаст за Мамая кровь по капле и тело по кусочку… Но вот он выпрямился, в глазах его больше не было тумана, они пристально оглядели весь отряд войска, и в них сверкнул звериный огонь.

— Слава повелителю Золотой Орды! — пролаял он грубым голосом волкодава. — Слава непобедимому Мамаю!

Громче всех кричала первая тысяча, радуясь, что ее въедливый начальник, тяжелорукий и злопамятный, теперь немного отдалится, занимаясь целым туменом. Вероятно, воины поумерили бы пыл, знай, какого тысячника готовит им правитель. А Мамай, замечая взгляды нового темника, с удовольствием думал, что двоевластие в этом тумене не будет долгим. Темир-бек наклонился к нему.

— Повелитель, дозволь отлучиться? Это надо тебе.

Мамай кивнул.

— Солнце устало, близится ночь, — глухо сказал Есутай. — Скатерти в твоем шатре расстелены, и тебе пора отдохнуть — ведь завтра у тебя много дел.

Мамай тронул коня, спросил: доволен ли Есутай назначенным ему помощником.

— Милость твоя бесконечна…

В подсохшей закатной степи возникло облако пыли, оно приближалось, и Мамай сдержал коня. Сотня воинов гнала лошадей и скот; жалобно мычали утомившиеся коровы, хрипло ревели быки, сквозь стук телег доносился усталый плач детей. За всадниками плелось на веревках несколько чернобородых полуобнаженных мужчин, лица и спины их были покрыты запекшейся кровью и вспухшими рубцами. В телегах везли длинноволосых женщин в растерзанных пестрых одеждах, сквозь цветастую рвань смуглела кожа, жалко выпирали худые лопатки, полные муки глаза смотрели с опавших лиц, и только алые губы, жемчуг зубов да уголь крутых бровей дразнили воображение. Многие женщины прижимали к себе черных, как скворцы, детей с исплаканными, в пол-лица глазами. Воины, проезжая мимо, низко кланялись, остро пахло конским потом, разогретой сыромятиной и еще чем-то — чужим, не ордынским. Пленники на веревках смотрели прямо перед собой мутными, опустошенными глазами, — наверное, ордынский стан и яркая свита Мамая и войска, шевелящиеся на равнине темной тучей, казались им миражем, не раз возникавшим в горячечном кровавом тумане, сквозь который их гнали целый день… Запыленный сотник подскакал к свите, склонился.

— Говори.

— Отряд выполнил приказ темника Есутая. Мы захватили зловредное племя, ворующее скот. Я решил самых сильных мужчин не убивать, сарацины могуг быть хорошими чабанами и табунщиками.

— Хе-хе-хе, — проблеял один из мурз. — Какой раб из цыгана? Не успеешь приставить к табуну — сбежит, да и коня сведет. Волка не ставят стеречь стадо.

— Всех убивать — Орда останется без рабов, — отрывисто произнес Темир-бек, присоединившийся к свите. — Нам нужны кузнецы, эти годятся. Прикуем к наковальням — пусть бегут.

— Темник говорит хорошо, — кивнул Мамай. — Теперь ордынцам время воевать. Работать будут рабы.

Он последний раз скользнул взглядом по телегам, которые тронулись в сторону юрт, где произойдет дележ добычи и лучшую часть, как всегда, выделят правителю. Но он даже не подумал об этом — больно мелка дичь. Лишь на миг задержался в ушах плачущий детский голос: «Су-у!» — наверное, одна из полонянок заставила своего ребенка просить воды на том языке, который всем понятен в кочевой степи: «Су-у!..» Но что для владыки Орды жалкий писк какого-то звереныша? Ведь сарацинов не считали даже за людей. Они были чем-то вроде полусказочных аламастов, людей дикого племени, которые жили в непроходимых горных лесах, лишь изредка, в неурожайные годы, спускались в долины, к человеческим селениям, жестами и малопонятными звуками просили пищу. Обычно горцы их прогоняли, но иногда подкармливали, заставляя делать какую-нибудь простую работу: перетаскивать тяжести, очищать поля и тропы от каменных обвалов — они выполняли работу покорно и тупо, только надо было их вовремя остановить. В одном из походов в горную страну Мамай приказал взять для интереса трех аламастов в войско. Каждый из них легко переносил наковальню, которую с трудом поднимали четверо сильных мужчин, мог на плечах тащить лошадь (почему-то лошади их совершенно не пугались), одной лапой вырывал из промоины нагруженную кибитку, мог долгие версты нести по раскисшей дороге тяжелый деревянный помост для преодоления оврагов и ручьев. Казалось, сила их неиссякаема, но даже перед последним рабом они были послушнее собак. Кормили их зерном и несваренными мясными отбросами, из-за которых они враждовали с собаками на потеху воинам. Но потеха длилась недолго: три аламаста очень скоро приучили свирепую собачью орду, сопровождающую войско, держаться на почтительном расстоянии. Дрались они не только лапами и зубами, но и метко бросали громадные камни. Мамай хотел испытать их в бою, но из этого ничего не вышло — пробудить вражду к людям и даже к лошадям в темной душе аламастов оказалось невозможно. На охоте в плавнях большой реки их послали взять обложенного в камыше тигра, объяснив, насколько возможно, что тигра надо притащить живым. То ли они не поняли, то ли ярость борьбы затмила их скудный разум, но тигра они задушили. Мамай рассвирепел: живого тигра в клетке он намеревался послать в столицу, как символическую весть о том, что свирепые горские племена скручены им, — это произвело бы впечатление не только на тогдашнего хана, но и на весь ордынский народ. Тигра выслеживали все дни, пока войско отдыхало, а найти нового — дело непростое. В гневе Мамай приказал отхлестать начальника охоты кнутом, аламастов — побить стрелами. Их отвели на поле, поставили рядом, окровавленных, со свисающими клочьями волосатой шкуры — тигр был старый и огромный, — и молодые воины поочередно выпускали в них стрелы, стараясь попасть в сердце. От попаданий в другие части тела аламасты лишь вздрагивали, удивленно глядя на убийц темными печальными глазами из-под выдающихся надбровий. Но даже пораженные в сердце, они падали не сразу: обливаясь кровью и жалко мыча — «а-ла-ллам», — поднимали лапы к лицу, медленно опускались на колени и лишь потом под градом стрел простирались на земле, словно молились. Ни один не пытался убежать, ни один не бросился на стрелков: люди, вероятно, представлялись им всемогущими богами, и то, что люди делали, казалось им неизбежным… Если бы все другие народы стали такими! Но не для того ли с началом нынешнего лета Мамай собрал в кулак двенадцать орд и еще три подвластных ему царства? Не для того ли он проверяет войско, всюду ставит преданных ему сильных военачальников? Когда в огне русских селений и городов кулак его армии окончательно закалится, можно будет населять подлунный мир сплошными аламастами…

После обильного, но нешумного ужина и вечерней молитвы — в походах Мамай не любил вина и громких пиров — в шатре он остался вдвоем с новым темником. Уже давно не мог Мамай спать в одиночестве. Кто-то, преданный ему не меньше, чем он сам себе предан, должен быть рядом. Этот кто-то сейчас находился далеко, в шелковой Мамаевой юрте посреди войлочных юрт его личного куреня, а здесь Темир-бек казался Мамаю самым верным наперсником и стражем. Кроме того, если в темном шатре спят двое, враг может их перепутать. Укладываясь в постель, негромко сказал:

— Получше смотри за старым волком, еще не все его зубы стерлись.

— Я буду смотреть за ним твоими глазами, повелитель, — отозвался Темир-бек из темноты.

…Перед Мамаем стлались дороги, множество дорог, уводящих в бледное степное марево, в жуткую бесконечность вселенной. Они вздыбливались где-то над горизонтом, развевали гривы мерцающей пыли, ржали, как лошади, и на призывное ржание дорог неслись отовсюду табуны призрачных коней — черных и рыжих, золотых и белых, игреневых и совсем красных, — они скакали вдаль, вслед за гривами пыли, и в красном закатном пламени под их копытами бездымно сгорала земля. Деревни и города испуганно таращили лягушачьи глаза окон, вздымали огненные руки, жалобно выли в небо и шарили, шарили огненными руками, а кони скакали, разнося новое пламя, оно было повсюду, и сам Мамай стоял в огненном лесу, окруженный жадными ищущими лентами. Голос хана Хидыря, или Абдула, или Махмета, или другого из убитых пронзительно вопил: «Держи хана! Держи хана!..» Мамай рванулся от страшных щупалец, и они тотчас его заметили, кинулись со всех сторон, — а кони скакали мимо, — и вытянутая полоса пламени настигла, сверкнула у самого горла, коснулась его, острая и ледяная, как зимняя сталь. Мамай вцепился в горло и проснулся. Он сидел на постели, терзая рубашку, и вдруг облился холодным потом: в шатре был человек. Мамай вырвал из-под подушки кинжал, готовый метнуть его на самый легкий шорох, и уронил руку. Темир-бек… Он мог убить Темира!.. Почудилось движение, Мамай тихо окликнул темника.

— Слушаю, повелитель.

— Почему ты не спишь, Темир?

— Сегодня я — твой ближний телохранитель и не сомкну глаз до утра.

— Проклятый сон, — проворчал Мамай, чувствуя неловкость. Темир-бек, наверное, видел, как он схватился за кинжал.

— Ты устал, повелитель, а в шатре душно. Я открою полог.

— Не надо. — Мамай набросил халат, нашел у постели мягкие туфли, вышел наружу.

Часовые, увидев его, чуть отступили в темноту. С севера тянуло свежестью, в огромном черном небе пылали бесчисленные созвездия, лучи их кололи глаза, и Мамай подумал: погода будет сухая, это хорошо — русы соберут много хлеба. Вблизи кольцом стояли палатки охранной сотни, кое-где за ними тлели небольшие костры, едва озаряя фигуры воинов. По одну сторону за палатками лежала черная степь с редкими огоньками, по другую — в полгоризонта вставало зарево близких и далеких костров. Было еще рано, Орда не спала. Если существуют небесные духи, они, наверное, видят сейчас в степи не меньше огней, чем на небе. Орда… Миллионорукий, миллиононогий, миллионоротый зверь, вышедший на охоту, простерся по степи, и костры его становищ кажутся тысячами его горящих глаз. Мамай содрогнулся от мысли, что зверя этого он вывел сам, раздразнил посулами жирной добычи, и его уж нельзя загнать в степную берлогу. Хоть раз надо накормить до отвала, пустить ему кровь в битвах — тогда он присмиреет. Иначе растерзает хозяина и переметнется к другому. Так неужто правитель — сам невольник тех необузданных сил, которые руководят темной толпой, и только до тех пор сидит он в седле, пока умело направляет шенкелями власти миллиононогого зверя, идущего на запах пищи? Прежде Мамай не знал таких мыслей. Прежде Мамаю казалось — стоит ему сесть на трон, и он будет вертеть Ордой, как захочет. Все не так. Повсюду он чувствовал сопротивление, как было и в этом тумене. Он добился своего, но Орда помнит уступки и при случае его победы над нею обратит в смертный приговор своему правителю. Пока Орда позволяет ему убирать противников, потому что Орда пошла за ним, распаленная посулами побед и большой добычи, но что последует за первым его поражением? Отступать поздно. Только военные победы принесут ему ту власть, когда правитель и Орда становятся как бы одно. Этого добились Чингиз и его ближние потомки. Добьется ли Мамай?..

Он вздрогнул — черная птица пронеслась над самым шатром. Его светлая одежда, наверное, видна далеко — как же он забылся?! Прилетит из темноты стрела, отравленная страшным ядом каражервы, — без звука уйдешь вслед за бывшими ханами. Мамай отступил под полог шатра, но разве тонкий шелк — защита от стрел? Может прилететь не одна — десяток, два десятка, сотня. Старый волк Есутай, конечно, понимает, что его поймали в капкан не для того, чтобы долго кормить, а он пока здесь хозяин. Говорят, Батый спал в кибитке с железными стенками. Не завести ли такую?

Он опустился на верблюжью кошму, покрытую шелком, и вдруг насторожился.

— Ты слышишь топот, Темир?

— Да, повелитель. Ночью пасут коней. Это табун гонят к реке.

Мамай прилег, но глаз не закрывал. Скоро шатер слабо озарился, — наверное, поблизости воины раздули большой огонь, и в красноватом неровном свете, неслышно ступая по ковру, к постели подошел последний хан из чингизидов Махмет, присел в ногах Мамая, долго смотрел на него круглыми птичьими глазами, тряхнул кровавой косицей, прохрипел перерезанным горлом: «Спишь, мой верный темник? Бок-то тебе вон копьем просадили, видишь, — черная побежала». Он коснулся одной ладонью своего горла, другую обмакнул во что-то рядом с Мамаем, покачал головой, и на лицо Мамая упали багровые капли, вспыхивая, подобно лучам от камня в золотом жезле. «Смотри, мой верный темник, у меня красная кровь, а у тебя — черная. Я ведь всегда знал, что она у тебя черная». Махмет положил на лицо Мамая мокрую руку, и Мамай напрягся до дрожи, пытаясь приподняться, отбросить то, что его душило, пока не полетел в бездну… Навстречу ударил свет, ровный и золотистый, исчезли стенки шатра, земля открылась ему в удивительном, невозможном образе — огромный сияющий шар, зеленый и синий, желтый и белый, розовый и лиловый, облитый голубым хрусталем воздушного океана, напоенного солнцем. Он сидел на самой вершине величественного шара, над ним звучал нежный голос любимой дочери красавицы Наили, она что-то говорила непрерывно и ласково, говорила и гладила его лицо прохладными руками. Он не мог разобрать ее слов, он лишь улыбался в слезах, чувствуя, как эти слезы, звуки нежного голоса и прикосновения прохладных рук наполняют душу светом, вымывают из нее черную кровавую накипь. И круглая степь покрывалась цветами, белые верблюжата резвились на лужайках, гоняясь за пестрыми бабочками, и эти веселые верблюжата, и степь в цветах, и небо, и голос Наили были слиты, были одно, и он был почти одно с ними, табунщик Мамай. Почти одно, потому что ему мешало быть с ними, стать ими какое-то шевеление под войлоком, на котором сидел. Его начинала раздражать эта помеха, он пытался придавить телом, погасить неприятную возню под собой, но то, что он сдерживал, тоже начинало злиться, вырывалось, верещало, словно большая сильная крыса. Голос дочери отдалялся, затихал, а крыса визжала, бешено рвалась на свет, Мамая подбрасывало и раскачивало, и отовсюду из окружающего пространства гремели хохот, вой и свист. Вот уж совсем гаснет голос дочери, и вокруг — ни цветастых лужаек, ни округлого понятного мира, только черно-кровавая тьма, и он с ужасом пытается удержать то, что с отвратительным визгом рвется наружу: знает, нельзя выпускать, — это гибель. А хохот гремит в самые уши, он в отчаянии силой воображения вызывает спасительное лицо дочери, Наиля наклоняется к нему сквозь красный сумрак, и в тот же миг вырывается эта — рука в черных подтеках ложится на лицо дочери. «Черная кровь! На ней, на твоей Наиле, черная кровь, — гремит хохот. — На всем твоем проклятом роду черная кровь, и вы все в ней захлебнетесь!..»

— Проснись, — Темир-бек осторожно трогал его колено. — Проснись, повелитель.

Мамай непонимающе смотрел на одетого темника с горящей восковой свечой в руке. В открытый вход задувало прохладой, и свеча слабо трепетала. Где-то в степи снова топотал табун.

— Тебя мучили степные духи, повелитель, и я осмелился тебя разбудить. Духи летят за войском, они требуют от тебя крови врагов; я знаю их — меня они не раз посещали ночами. Я послал всадника к моему отцу, он великий знахарь и пришлет снадобье. Это снадобье отгоняет нечисть и дает спокойный сон. Всадник скоро вернется.

Мамай привстал, откинул скомканное верблюжье одеяло.

— Я оценю твою услугу, Темир-бек. Но не злые духи меня тревожат — мысли о врагах, которых еще много в Орде. Я сплю спокойно лишь посреди костров моей личной тысячи.

— О врагах в эту ночь забудь, повелитель. Я приказал за палатками твоей охранной сотни поставить воинов первой тысячи с особым паролем. На два полета стрелы к твоему шатру приблизится разве только мышь. — Он наклонился к самому лицу Мамая, тихо добавил: — Даже между шатрами сопровождающих тебя мурз и твоим шатром стоит линия моих самых доверенных воинов.

Мамай схватил темника за плечи.

— Темир! Ты подготовил мне тысячу воинов, каких немного в Орде. За это я возвысил тебя, но думал — не слишком ли? Я недооценил тебя. Слушай, Темир. Твой тумен станет вторым в войске после моего. Теперь же я усилю его двумя тысячами, и вороньи перья на шлемах вы замените соколиными. Ты станешь первым моим темником, но помни: у тебя отныне те же враги в Орде, что и у Мамая. Они тебе не простят. Готов ли ты?

— Повелитель! — темник припал к ногам Мамая. — Приказывай!

Мамай коснулся его бритой головы.

— Служи мне так, чтобы получить из рук моих награду, о которой мечтают цари. Заслужи ее… Встань и погаси свечу. Я сплю, и снадобья мне не надо.

Теперь сон Мамая был глубок и темен. Он как бы охватывал весь тот черный круг на два полета стрелы, который ограждали черные воины Темир-бека. Открыл глаза Мамай уже после восхода, и встревоженный темник сам вошел к нему с вестью: ночью Есутай покинул стан и увел с собой третью тысячу. Эта тысяча наполовину состояла из старых воинов, которых Есутай не раз водил в походы, вторую половину составляли молодые охотники и табунщики.

— Куда ушел?

— Говорят, в земли улуса — там еще остался народ.

Мамай принял весть спокойно, хотя тысяча воинов — потеря немалая. Не вассальный сброд — ордынцы. Но может, это и лучше, что вблизи столицы появится опытный военачальник с отрядом. Тохтамыш поостынет. На племянника Тюлюбека, чингизида, сидящего в Сарае под именем великого хана Орды, надежда плохая — полководец никудышный. А Есутай своей Орде не изменит, даже обиженный.

— Ушел — не жалей. Вот ты и князь, а не просто темник. Помни мое слово.

Глаза Темир-бека вдруг показались Мамаю счастливыми, — видно, темник догадывался, о какой награде вел речь его повелитель минувшей ночью. Мамай позавидовал ему: сам он уже не помнил, что значит быть счастливым.

Мамай вдруг почувствовал: он сделал все, что хотел сделать в этом тумене. Оставил на праздник состязаний несколько мурз из свиты и приказал поднять охранную сотню.

— Прикажешь мне назначить начальника первой тысячи или ждать твоей воли? — спросил темник.

— Тебе нужен сильный помощник, я пришлю моего сотника Авдула. Теперь, я думаю, он вернулся из разведки. Подружись с ним.

— Благодарю, повелитель. Богатура Авдула знает вся Орда. Он станет мне братом.

Мамай сдержал усмешку и тронул коня. Проезжая через становище, снова похожее на мирную кочевую орду, завернул к месту судилища. На вытоптанном пятачке вокруг позорного столба, увенчанного грязной шкурой шакала, плотной толпой стояли начальники войска. Лицом к столбу в массивном дубовом кресле, похожий на черного филина, восседал начальник четвертой тысячи, старый сивоусый наян. Не было тут ни муллы, ни судейских исправников — только воины да войсковой писец; по сути, это был военно-полевой суд, осуществляемый по приказу правителя. Перед судьей на коленях со связанными руками стояло несколько человек — торговцы и чиновники, заведовавшие снабжением войска. Их схватили накануне вечером и, судя по разорванным пестрым халатам, сквозь которые проглядывали исполосованные спины, по голым вспухшим пяткам, с них уже сняли допрос. Возле столба висел над костром закоптелый медный котел, в нем пузырилась черная жижа, источая едкий смоляной дымок. На том же костре в раскаленной докрасна жаровне тускло блестели желтые металлические кружки, похожие на монеты персидской чеканки. Толпа, расступаясь, склонилась перед Мамаем, подсудимые завыли, начали бить землю лбами, моля о милости. Мамай подал знак судье — продолжай. Писец начал читать с бумаги проступки и вины некоего Менглетхожи: обсчитал темных пастухов при поставке в войско баранов, простые и грубые ногайские седла выдал казначею за дорогие черкасские, а вырученные лишние деньги взял себе; данных ему в помощь людей с лошадьми использовал так, будто они его работники, — посылал их к арменам за вином и тем вином торговал в Орде по запрещенной цене; наконец, разбавлял водой ценный лак для покрытия луков, а оставшийся лак сбывал охотникам на ордынских базарах. Далее перечислялись имена тех, кто клятвенно свидетельствовал о справедливости обвинений — тут были и пострадавшие, и подручные поставщика.

Едва писец кончил, один из обвиняемых начал громко молить о пощаде, уверяя, что вернет убытки в тройном размере, но уже по знаку судьи двое воинов из стражи грубо схватили его, подтащили к столбу позора и прикрутили ремнем. Тогда встал сивоусый, неуклюже переступая кривыми ногами, приблизился к костру, зачерпнул из котла кипящей жижи в узкий железный ковш. Осужденный закричал, забился, но один из стражников запрокинул ему голову, широким ножом расцепил стиснутые зубы.

— Ты был всю жизнь ненасытен, — громко сказал сивоусый. — Так пусть же утроба твоя переполнится наконец, — и вылил дымный вар в глотку осужденного. Крик захлебнулся, тело несчастного изогнулось, голова стучала о столб. Тысячник, похожий на черного филина, возвращался на свое место судьи мимо обвиняемых, трясущихся в ознобе.

Писец начал монотонно перечислять вины другого. Их оказалось немало, но главной было нарушение очередности поставок снаряжения и фуража в отряды. В первую очередь и самое лучшее он давал тем, которые ему больше платили. Это был прожженный взяточник, и Мамай, слушая, дрожал от гнева. Почему этот человек столько лет безнаказанно злоупотребляет ханским ярлыком? Почему жалобы на него приносили пострадавшим новые ущемления? Не иначе за ним стоял кто-то из самых высоких мурз, возможно, находящихся в Мамаевой свите. Значит, не только в тумене «доброго» Есутая кормится эта грязная шайка служебных воров… Надо будет допросить его самому.

Первого осужденного распутали и бросили у подножия столба, на его место привязали бородатого человека средних лет. Лицо его Мамаю было знакомо — сам вручал ему ярлык года четыре назад, но тем сильнее гневался теперь. «Когда чиновники начинают красть открыто — жди конца государства», — припомнился горький восклик хорезмийского шаха, будто бы вырвавшийся у него перед самым концом его огромной империи. Мамаю стало зябко.

— Какой рукой ты брал взятки? — спросил осужденного сивоусый, подступив к нему с длинными щипцами. Тот дернулся, взвыл, пряча свободные руки назад, за столб.

— Вижу — двумя.

— Не-ет!.. — Он сунул вперед левую руку, тут же отдернул, но клешневатая лапа стражника перехватила ее у кисти, вытянула, как струну, повернула ладонью вверх.

— Твоя рука любит хватать чужое золото, так лови его…

Тысячник ловко выхватил щипцами желтый кружок из раскаленной жаровни и бросил на ладонь поставщика. Пронзительный вскрик, струйка дыма, запах горелого мяса; ладонь выгнулась, но раскаленное золото приварилось к коже и не отставало, а на ладонь падали новые пылающие кружки, пока она не стала угольной. Голова осужденного повисла. Сивоусый подтащил жаровню, ударил по обгорелой руке, и монеты со звоном осыпались.

— Кто из них выживет, тех оставить при своем месте, — бросил Мамай судье. — А этого потом пришлешь ко мне.

Он молча поехал сквозь расступившуюся толпу в сопровождении невозмутимой стражи. Лишь стройный сероглазый нукер смотрел в затылок повелителя внимательно, не так, как смотрели другие. Но Мамай не оборачивался и не чувствовал этого взгляда.


Покинув стан Мамая, Есутай надеялся, что тот будет только рад, но знал он и то, как внезапно меняется настроение Мамая, если ему почудятся злые козни. Остаться Есутай не мог. Те, кого правитель вычеркивал из своего сердца, долго не жили, а Есутай, подобно большинству стариков, думал о жизни и дорожил ею больше, чем в молодые годы. Уходя, следовало поостеречься. Вначале Есутай вел отряд, поднявшийся вместе с семьями, рабами, скотом и юртами, по старому следу Орды, но под утро, перед тем как лечь росе, круто повернул на юг, по течению Дона. Рассвет застал всадников в седлах, Дон курился туманом, серое зеркало реки рвали жирующие рыбы — шумно взлетало над плесом гнутое серебро жереха, гулко били лопатами хвостов сомы, осетры и щуки, бурлили и чавкали окуневые стаи, гоняя молодь. Табунки уток и лысух неторопливо отплывали от камышовых берегов, вспугнутые топотом коней и стуком кибиток. А перед усталыми от жизни, замутненными глазами Есутая раздольно катились могучие воды родного Итиля, белая латаная юрта источала сизый полынный дымок над пологим прибрежным откосом, старый отец прилаживал к кибитке белое деревянное колесо, мать у очага набивала бараньи потроха рубленым мясом, складывала в широкие, глиняные горшки, перед тем как поставить в огонь. Голодный раскосый мальчишка, играющий вблизи юрты с рыжеватым щенком, жадно принюхивался к запахам мяса и пряностей. Кто-то скакал из степи на легком саврасом коне, изредка взмахивая плетью, — наверное, брат, — а над всадником и над пасущимися вдали табунами низко плыли косяки гусей, роняя оборванные гортанные крики, и звуки эти наполняли душу мальчишки пронзительно сладкой грустью, счастливым чувством близости мира, а вместе — острой жалостью о чем-то проходящем и невозвратном. Так он был ясен, понятен и дорог, этот мир с полынной степью, с раздольной рекой, с табунами и птицами, с латаной юртой, где готовились лакомства к празднику осени, со старым отцом и молчаливой матерью, что мальчишке хотелось заплакать. Теперь Есутаю казалось: именно то далекое утро его детства было самым счастливым в его долгой жизни. За то пасмурное осеннее утро он отдал бы свой улус, власть, даже военную славу, взошедшую среди битв, сгибавшую спины целых племен, ступавшую по роскошным коврам в золоченых дворцах ханов. Зачем правители ввергают свои народы в пучины войн? Разве земля от этого становится богаче? Разве у ханов мало коней, быков, овец и верблюдов, которых можно обменять на любые богатства — от золота до сапог? И разве мирная жизнь меньше, чем война, увеличивает их табуны и стада? И человек — хан он или пастух — не может съесть даже самых изысканных кушаний больше, чем вмещает его живот, самых роскошных одежд он не износит больше, чем способен износить. Слава, почести, власть? Они как радужный дым на ветру времени. Вон курганы в степи, под которыми спят властелины прошлых времен. Где их власть и слава? А многие ли из них знали часы душевного покоя и счастливой гармонии, когда ты и окружающий мир — одно? И гоняться за славой с мечом в руках — скользкое дело. Кто в ордынском войске был славнее Бегича! А где теперь Бегич?.. «Пастухи, я думаю, счастливее нас», — сказал однажды Бегич Есутаю. Никогда уж Есутаю не стать пастухом, но разве нельзя воротить самую малость из далекого и счастливого времени? На берегах Итиля ничего не воротишь — Мамай не позволит. Но земля просторна. Разве где-нибудь за Каменным Поясом не найдется свободных пастбищ, куда не дотягиваются жадные руки золотоордынокого хана и ханов Синей Орды? Народ улуса любит Есутая — так он считал, потому что не драл с подданных лишней шкуры, не неволил больше, чем требовали ордынские порядки. Он и теперь никого не станет неволить. С ним пойдут те, кто захочет; где-нибудь на берегах раздольного Иртыша он создаст вольное племя, в котором станет справедливым отцом-старейшиной, и люди его станут жить честным трудом, сами решая свои дела, без жадных наянов, чиновников и других паразитов.

То там, то здесь в придонской степи курились осторожные дымки костров. Замечая их, Есутай зло дергал седым усом. Не одни волки идут за Ордой. Весть о том, что Мамай двинулся на Русь, облетела степи от Яика до Дуная, и двуногая саранча зашевелилась, сползается к границам русских княжеств, опасливо держась вдали ордынских станов. Одичалые племена кипчаков, живущие грабежом караванов и торговлей людьми, носатые пожиратели сусликов, степных крыс и саранчи, племена, питающиеся свиноподобными лохматыми собаками, угрюмые длиннорукие люди, в чьих становищах нельзя дышать от смрада, потому что едят они лишь тухлятину, воровские таборы сарацинов и охотники за змеиным ядом — сами тощие, верткие и злые, как гадюки, — все тут, все ожидают часа войны, когда можно будет обирать трупы, ловить попрятавшихся женщин и детей, рыться на пепелищах, хватая все, что уцелело в огне, чего в военной суматохе не взяли завоеватели.

Однажды из-за увала выскочила группа всадников в лисьих малахаях, ордынцы не успели схватиться за луки, как всадников будто ветром сдуло. Не время гоняться за ними, иначе Есутай не пожалел бы лучших коней. Он узнал племя желтых людей с голыми плоскими лицами — самое хищное из всех диких степняков. Днем эти люди обычно скрываются в непроходимых урманах и волчьих оврагах, там же ухитряются прятать лошадей. Где их семейные кочевья, да и есть ли они — никто не ведает. Может быть, это и не люди вовсе, а неведомое порождение каких-то враждебных человечеству сил, вскормленных бесконечными войнами. Охотятся они ночью, подобно шакалам. Неслышно, как змеи, скользя в траве, подкрадываются к задремавшим дозорным, даже к охраняемым юртам, и крадут людей. За детьми эти плосколицые охотятся с особенным пристрастием. Встречая в степи желтых людоедов, Есутай, слывший добрым начальником, приказывал вырубать их до последнего.

Сползается саранча к границам Руси, да на чьих костях станет пировать она? Времена меняются… Если б не ушел — бросил бы в степь тысячу «воронов» выклевать глаза этим хищникам, паразитирующим на теле враждующих между собой народов. А Мамай их терпит — ведь их становища увеличивают численность Орды в глазах русских дозоров. Недаром люди Мамая распускают слух, будто войско его не объехать за тридцать дней, хотя на это хватит и десяти…

Лишь под вечер, убедившись, что погони нет, Есутай остановил отряд и велел разводить костры, выставив на ближних холмах наблюдателей. Он вызвал старшего сына, служившего в его сотне десятником, и сказал ему:

— Когда скроется солнце, возьми своих воинов и скачи на север к московскому князю. Путь держи по другой стороне Дона, на Тулу, оттуда — на Москву или на Коломну. Проводника дам, дорогу спрашивай, но в рязанские города не входи, войска рязанского сторонись и литовского — тоже. Московитам скажи: ты татарского князя Есутая кровный сын и говорить можешь только Димитрию. Другим не говори, хотя бы с тебя живого содрали кожу.

— Да, отец.

— Князю Димитрию скажи: Мамай идет на тебя со всем своим войском, а войска у него будет — сто тысяч ордынцев и тысяч пятьдесят вассалов. Это при нем. С Мамаем также в союзе князь литовский Ягайло и князь рязанский Ольг, но Ольгу Мамай верит мало. О других русских князьях Мамай пускает клевету. Если та клевета попадет в уши Димитрию, пусть он ей не верит. Это первое, что ты запомни хорошо.

Сын наклонил голову.

— Второе скажи Димитрию: Мамай еще не спешит, он пойдет на Москву осенью, потому что после Москвы хочет разорить всю Русь. Тогда это будет легче — реки и болота замерзнут, а наши кони зимы не боятся. К осени ждет он на Дону и своих союзников. Теперь же Мамай готовит свое войско, и готовит умело.

— Да, отец, я видел.

— Третье скажи московскому князю: если он даже откупится большим ясаком, пусть не распускает войско сразу. Ему надо держать до весны большую конную силу. Мамай — лисица и волк вместе. Он возьмет ясак, а когда Димитрий отпустит воинов, пошлет тумены разорять страну. Это все. Теперь повтори.

Выслушал, вздохнул, встал с седла, брошенного на землю, приказал:

— Накорми своих воинов и дай им немного поспать. До Московской земли лучше ехать ночами, по звездам — ты это умеешь. Теперь наступили ясные ночи. Уезжая, зайдешь ко мне.

— Да, отец. Но позволь спросить?

— Спрашивай.

— Хорошо ли то, что я должен делать? Не обида ли говорит в тебе? Мамаю ты хочешь неудачи или Орде?

Есутай посмотрел в смелые глаза сына, скользнул взглядом по окованным сталью плечам, по тусклому от пыли нагруднику, словно раздумывал, надо ли отвечать.

— Я обижен на Мамая — это так. Но я ухожу не от обиды, власть над улусом я мог бы еще удержать. Мамай задумал гибельное для Орды дело — вот откуда моя вражда с ним. Мои люди мне донесли: с Димитрием двадцать русских князей. Если Мамай этого не знает — он плохой полководец. А если он надеется разбить двадцать русских князей, ставших под одно знамя, он просто безумец. Я думаю, на такую битву не решился бы даже Батый.

Есутай снова опустился на седло, указал сыну место против себя, приглашая к долгому разговору.

— Еще хан Хидырь говорил мне: Русь другой стала, Орда — тоже. Хватит нам разорять русов, иначе дойдет до большой беды. Жить за счет других народов, оказывается, опасно. Орда уподобилась барсу, который вскочил на спину буйвола и загнал его на узкую тропу над пропастью: вот-вот оба полетят. Пора заменять нам иго крепким союзом, ясак — торговлей. С русами дружить и торговать приятно и выгодно — они не мелочны, а земля у них богата.

— Отец, для того ли Повелитель сильных покорил половину вселенной, чтобы мы теперь уступали права хозяев?

— Права… Русы ведь тоже говорят о своих правах. Ты молод, а у молодости одна правда, которую ей навязывают властители. Но это их правда, им она выгодна. Мудрецы учат: у жизни всегда две стороны. Я жалею теперь, что всю жизнь больше доверял мечу, а не книгам и поучениям мудрых людей… Знаешь, Иргиз, спросил я себя: что же принес мой меч и мне, и Орде за тридцать лет? — и как будто всю нашу историю увидел. Уж и не знаю, прославил Повелитель сильных племя монголо-татар или погубил великий народ? Тот народ, который должен был врастать в землю своих предков, пасти на ней табуны, строить красивые города и каналы, чтобы стадам хватало источников. Чтобы из той земли извлекать полезные камни и металлы, выращивать на ней обильные плоды — ведь земля наших предков была огромна: от диких северных лесов до жарких песков. Но Чингиз погнал свой народ завоевывать чужие земли и распылил кочевые племена по всему миру. Где его великая империя? Она распалась на враждующие ханства, и может так случиться, что ордынские племена совсем исчезнут, подобно кипчакам или могучим гуннам, от которых остались только вот эти курганы. Самое страшное заметил хан Хидырь: Орда привыкла жить за счет других народов, но так вечно не проживешь. Сила наших предков в том, что они были свободные кочевники, умеющие не только воевать, но и трудиться, кормить себя и ханов собственными руками. Теперь же каждый, вплоть до последнего табунщика,рассчитывает поправить дела военной добычей. Мамай платит войску серебром, а откуда его серебро? Его дают наши данники. И любые ордынские дыры — падеж ли, бескормица, разорительные усобицы — мы снова латаем данью, которую рвем с кровью, обозляя подвластные народы, заставляя их объединяться, точить мечи против нас, как это происходит на Руси. Надолго ли нас хватит?

— Отец, ты говоришь страшные слова.

— Да, сын, но это тоже правда. Главная правда.

— Где же выход, отец?

— У нас есть надежда. Эта надежда — Русь.

— Отец, я не понимаю тебя!

— Да, сын, Русь. Дважды ходил я в земли русов с войском. Много раз — с посольствами прежних повелителей. Видел я русов в бою и в работе. Никто так не привязан к своей земле, как они. Сто и сорок лет ордынцы несли им разорение и погибель, они же сегодня сильнее, чем при Батые. Орда заставила их князей быть вместе — хоть этим я сегодня утешаюсь. Одну-две битвы Орда еще может выиграть, но все равно Руси ей не одолеть. Сейчас на Русь нападают со всех сторон — и мы, и Литва, и немцы, и шведы — русы же только защищаются, а враги начинают их бояться. Зачем бы Мамаю собирать такие силы против Москвы? Я, старый воин, говорю тебе, сын: сегодня такого войска, как у Димитрия, нигде нет. Если Москва соберет всех удельных князей вместе — от Орды и ее союзников полетят клочья. Куда нам тогда деваться? Мы ведь на этой земле — пока гости. У Орды еще нет глубоких корней, и живем мы по-волчьи, выскакивая из своего логова, хватая добычу и снова прячась. А на сильного волка всегда найдется волк сильнейший. Из степи идут новые племена, они уже терзают Орду. Русь не столкнешь с земли — ее корни в ее древних и новых городах и погостах, в ее церквах, в ее песнях и сказках, которые, как и люди, имеют одну вечную родину. Орда выживет, если прислонится к Руси, вольет в нее свою кровь, и эта кровь даст великих сыновей — не важно, будут они именоваться русами или татарами. Но ордынские ханы и мурзы боятся этого. Они считают себя властелинами мира, перед которыми все должны трепетать. Ордынский барс впадает в безумие — он терзает буйвола и не видит, как высоко вознеслись рога и как глубока пропасть. Наверное, зверь иначе не может, но мы-то люди!

— Отец, но разве у русов нет ненависти к Орде?

— Много ненависти, сын. Было бы непонятно, если б ее не было. Довольно одного Батыя, чтоб нас возненавидеть на тысячу лет. А сколько их было, батыев помельче!.. Я сам — тоже… Но ты слушай, Иргиз. Мне говорили: после Вожи русы не мстили нашим. И рабам-ордынцам у московских бояр живется лучше, чем русским рабам в Орде. Думай об этом, сын… Я знаю, почему русы незлопамятны. Для них люди другого племени — тоже люди, как они сами. Такой народ очень силен. Как бы Мамай не увидел вторую Вожу, только более страшную?

— И все-таки я боюсь твоих слов, отец. Я подумал о нашем рабе Мишке. Это он станет выше ордынских наянов?

— Ты видел пока русов только в цепях. В Москве ты увидишь их без цепей. Тогда поймешь меня. Ты ведь умеешь думать, а в наше время — это большое достоинство… Когда Русь сбросит иго, она вернет свои земли, отнятые соседями, станет большой и могучей. Я думаю, многие народы, ныне жестоко теснимые, тогда придут к ней искать защиты от сильных врагов. В том союзе племен найдется место и нашему народу — вот в чем наша надежда. И я хочу, чтобы до тех времен дошла хоть одна весть, что в наши безумные дни были ордынцы, непохожие на Батыя и Мамая… Что так смотришь, сын? Думаешь, один я пришел к этой мысли? Если бы старые воины, ходившие со мной в русские земли, обнажили свои мысли до той наготы, до которой обнажает перед мужем свое тело любящая жена, ты услышал бы от них похожие слова.

— Отец! Если так, почему ты не идешь к Димитрию?

Есутай печально усмехнулся:

— Еще не пришло время ордынским мурзам поступать на службу к московскому князю. Может быть, ты застанешь такое время. Сейчас многие воины не поймут меня. И среди наянов немало моих друзей — на них падет месть Мамая. Да и князь Димитрий, я думаю, не поверит мне — это главное.

— Как же тогда он поверит моим словам?

— То не твои слова. Князь Димитрий услышит мои слова из уст моего сына. Его люди, конечно, донесут, что Есутай ушел. Верить или не верить моим вестям — его княжеское дело. Но, услышав, он их запомнит. Это немало. Ведь ты же не тумен к нему ведешь, который в битве может ударить в спину…

Есутай долгим взглядом проводил Иргиза. Хорошо, если бы остался он у Димитрия — ведь его не скоро потянет в полынную степь искать следы очага у старой отцовской юрты. Иргиз искусен в боевом деле — с детства в походах с отцом, — а князь Димитрий, слышно, принимает опытных воинов с охотой. В Московской земле теперь немало татар осело, будет их и больше — не затоскует сын. Только бы принял его Димитрий. Не хотелось Есутаю уводить цветущего сына в дикую степь за Каменным Поясом, где хорошо кочевать лишь табунщикам, пастухам и охотникам. Сын знает иную жизнь, он там изведется. В Орде оставлять нельзя — Темир-бек сживет со света…

Когда закатилось солнце, у кибитки Есутая затопали кони. Сын вошел одетый по-походному.

— Сядь рядом, — сказал Есутай, указывая подушку. — Ты веришь своим воинам?

— Да, отец. Мы ведь росли вместе.

Есутай вынул из сундука два тугих мешочка.

— В большом — серебро. Хватит надолго тебе и твоим воинам. В меньшем — золото. В городах оно — большая сила, но и опасность в нем большая. До поры молчи о нем… А это береги больше золота и серебра, здесь ключи к сердцу русов и их князя…

Есутай достал из сундука небольшую икону в серебряном окладе, осыпанном бриллиантами; ограненные камни радужно засверкали в трепетном свете каганца, завораживающим голубым огнем вспыхнул чистейшей воды алмаз с голубиное яйцо, венчающий оклад.

— Спрячь на груди и не вынимай до Москвы.

Иргиз попятился.

— Это же мать русского бога!

— Я вижу, ты знаком с русским богом и его матерью. Не бойся его. Всесильный бог един, только зовут его по-разному. Ты ведь не такой уж правоверный мусульманин. Я — тоже. Мамай носит чалму теперь чаще, чем боевой шлем, а сам шлет ярлыки и дары русским епископам, чтобы они молились о его здоровье. Чего же бояться тебе?.. Знай: эту икону русские называют чудотворной. Ее взяли в Нижнем во время набега. Я выменял ее на того вороного, за которого сам отдал табун в две сотни кобылиц. Надеялся, эта русская святыня когда-нибудь пригодится.

Есутай помог сыну расстегнуть панцирь, повесил на шею образ богоматери на мягком шелковом шнурке.

— Теперь — последнее.

Он громко хлопнул в ладоши, за стенкой кибитки послышались шаги, откинулся полог, пригнувшись, вошел рослый воин в боевом снаряжении и небрежно накинутой епанче.

— Слушаю, хан.

Иргиз вздрогнул, узкие глаза его округлились. «Не может быть!» Воин говорил голосом раба Мишки, волосатого, звероподобного существа с прикованной к ноге деревянной колодкой. Мишка ходил за овцами, спал вместе с ними и, по мысли Иргиза, ничем не отличался от этих глупых животных. Сейчас перед ним стоял плечистый молодец, русоволосый, ясноглазый, чисто выбритый; лицо его казалось немного смешным, оттого что лоб и щеки были смуглыми от степного солнца, а на месте, где росли усы и борода, кожа светилась синеватой белизной. Но тяжелый, льющийся блеск черной байданы, боевой ордынский шлем, кривой меч на бедре, который он небрежно, как бывалый воин, придерживал левой рукой, придавали ему вид внушительный и суровый. Если бы не голос, Иргиз никогда не узнал бы Мишку.

— Это твой проводник и толмач. Он не раб теперь. Он твой товарищ.

Мишка метнул на молодого наяна спокойный взгляд и наклонил голову, подтверждая.

— Ступай, Миша.

Заметив, какими глазами сын проводил бывшего раба, Есутай улыбнулся:

— Не бойся его. Вчера он перерезал бы горло тебе и мне, а сегодня перережет всякому, кто на тебя замахнется. Я сказал ему — ты везешь в Москву важные для его родины вести.

— Отец! Где я найду тебя?

Старик помолчал, уставясь в колени, словно опять решал, отвечать ли сыну, потом отстраненно заговорил:

— Сначала мой путь лежит в земли улуса. Но там я не останусь, и ты туда не ходи. Я позову тех, кто захочет, к реке Иртышу за Каменным Поясом. Иртыш совсем как наш Итиль… Там, где он из больших степей убегает в большие леса, будут мои кочевья. Там мало людей и много хороших пастбищ. Там пасутся олени и лоси, словно ручные быки в нашей степи. Там бурые лисы и рыжие соболя сами идут к человеку — только протяни руку с кусочком оленьего мяса или мороженой рыбы. Но путь туда опасен и долог. Не спеши, сын, в тот неведомый тебе край. В земле русов ты найдешь немало татар и других людей, чей язык нам понятен, а обычаи близки. Если великий князь захочет тебя оставить, послужи ему. Я вырастил тебя воином, младшего буду растить табунщиком и охотником. Быть может, ты найдешь в Москве дочь моего друга, мурзы Кастрюка, убитого на Воже? Он брал в поход семью, говорят, она в плену. Девочку звали Тамар, теперь ей скоро шестнадцать. Мы с Кастрюком хотели женить вас. Если найдешь, выкупи ее на волю и думай сам.

— Отец, я сделаю, как ты велишь. Но я все равно найду тебя. За Каменным Поясом воины тебе еще потребуются.

Есутай прижал к себе сына, коснулся щекой его щеки и не дал своим рукам дрогнуть, когда Иргиз отрывался, видимо, навсегда. И не ведал Иргиз, что его отец, полумусульманин-полуязычник, только что смеявшийся над религиозной мешаниной в Мамаевой голове, больше всего уповает на спасительную силу русской иконы, спрятанной на груди сына.

III
Атаман разбойничьей шайки Фома Хабычеев, благообразный мужик в летах, со своим ватажником и телохранителем Никейшей Ослопом лежал в зарослях иван-чая и глухой крапивы у опушки леса, растущего по холму над селом Холщовом. Четвертый час[8] минул, солнце поднялось над лесом, и мужики разомлели от жары и духовитых трав. А тут еще кузнечики завели нескончаемые трели, нагоняя сон. Никейша Ослоп сунул под голову рваный зипун, растянулся во весь богатырский рост на благодатном солнышке и начал выводить носом трели не хуже иных прыгучих точильщиков. Фома укоризненно вздыхал, следя, как Ослоп шлепает губами, отгоняя мух, и сам жалел парня, умаявшегося в ночном переходе. Атаману что? — он всю Русь исходил вдоль и поперек, он двужильный, Фомка Хабычеев, ему на ногах удобнее, чем на боку. Щуря дальнозоркие глаза, атаман следил за селом.

К ночи подойдет ватага…

Холщово село немалое — два с лишним десятка дворов и деревянная церковка на бугре, а сколько всяких построек хозяйственных — прямо тебе городок! За полсотни-то верст от Дикого Поля! И ведь процветает. Поодаль от крестьянских приземистых изб — новый домина, похожий на осанистого надсмотрщика в поле, куда согнали для кабальной работы изможденных мужиков. Прочные дубовые бревна уложены в стены, узкие окна блестят слюдой, над тесовой крышей — дымовая труба, сбоку пристроена светелка с голубыми наличниками, резное крыльцо под навесом крашено охрой. Широкое подворье, огороженное дубовым тыном, клети, амбары, сараи для скота, своя баня на задах; на веревках проветриваются холсты, сукна, кафтаны и шубы — все говорит о зажиточности хозяина, даже запасенные впрок поленницы дров и прошлогоднее сено на крыше сарая. Дом легко можно было принять за боярский, если бы Фома не знал, что живет в нем Федька Бастрык — холоп из прогорелых купцов, сам себя продавший рязанскому князю, ныне оборотистый сельский тиун — управитель и судья окрестных деревень, ненавидимый и холопами, и вольными смердами за клещучью хватку и ненасытность. Князь далеко, ему лишь бы подати в казну поступали, а Бастрык слал до срока да с надбавкой. А что треть княжеских людей гнет спину на Бастрыка, что он дает в рост деньги на шкурных условиях и нет в округе мужика, который не ходил бы в должниках у Федьки, — князю ли о том жалобиться? Сочтут наветчиком, тогда плати за охулку и от Федьки пощады не жди. Князь чистую деньгу любит, и Бастрык помнит о том. Он отправит на княжий двор в меру хлеба, и медов, и разносолов, и рыбы, и дичи, и холстов на порты княжеской челяди, а в счет недоданного гонит звонкую монету. Сам князь торговать не станет, Бастрыка же медом не корми. С одной стороны Орда близко, с другой — Литва, и города рязанские посередине. У Бастрыка всюду свои люди, и будьте уверены: коли в Орде спрос на сено, пшеницу или ячмень — Федькины подводы первые там. Если в Пронске, в Рязани, в Белеве или Мценске на торжищах исчезли холсты, шерсть, воск или деготь — завтра же появятся холщовские мужики и бабы с возами товаров. Он и хлеб зажмет до лета, до самой голодной поры перед новым урожаем и продаст втридорога. Бывает, купцы ордынские не в Рязань, не в Литву везут свой товар менять на хлеб и фураж, а поближе, в Холщово — закрома на тиунском подворье обширные. Заговорит словами ласковыми, угостит по-княжески, подпоит хмельным медком — мастер на это Федька Бастрык, — глядишь, купцы со скидкой за ближнюю дорогу уступят ему и скот, и сбрую, и ткани, и сафьян, и железную утварь. Он же в ближних городах по своей цене перепродаст. И подводы ему не за деньги нанимать: мужики-должники всегда готовы услужить. По осени и зимой аж до Смоленска ходят. И сколько от прибыли в княжескую казну поступает, сколько утекает в Федькин сундук — поди сочти! Он бы давно себя выкупил, да, знать, в холопах за князем лучше ему. Вольный купец помощников за плату берет, а у холопа-тиуна княжьи люди в холопах. Он ведь и вольного смерда разорит, коль что. Отказался было холщовский плотник у него на постройке смолокурни отработать, тут и повалилось на мужика. Застукали его корову на княжеских овсах — продажа[9], напился пьяный, поколотил объездчика, который будто бы нарочно корову на зеленя загнал, — снова продажа, да такая, что и дом с коровой вместе заложить пришлось. Пал в ноги Бастрыку, взмолился о помощи. Тот ему: нет, мол, у меня и полушки своей, все государское. Ссудил в долг как бы от князя, а через год тот долг удвоился. Ныне плотник со всей семьей в холопах у князя, да кабы только у князя! Бывало и похуже. В дальней деревне мужики в самую страду не дали Бастрыку коней и на угрозы его попу пожаловались. Со святым отцом не повоюешь, вроде смирился Бастрык. Осенью пропал из силков бобер. За княжескими левами тот же тиун приглядывает. Взял он пристава, понятых, стали след искать, и привел тот след к строптивой деревне. Вот где разор и погибель — бобер-то двух тягловых лошадей стоит, а их и было две на деревню. Долго мужики в ногах тиуна ползали. Одно спасло — величанье любит, будто он боярин. Когда уж раз сто наперебой поименовали Федором Онисимычем, отмяк, дары принял и взял клятву, чтоб молчали о случившемся: грех, мол, беру на себя — у бобров год приплодный, авось князь не сведает. С тех пор деревня в кабале у Бастрыка. А слух идет, будто новый золотой перстень с изумрудным камнем, что видели на пальце Бастрыка, получен от проезжего боярина-литвина в обмен на темного бобра. Дорого князья и бояре бобра ценят — без его меха нет господской одежды. Крестьяне бобровых шуб и воротников не носят, но и они знают, почем бобер.

Страшен Бастрык не только простым людям, потому-то боязно искать на него управу. Был проездом от князя в Орду человек ратный, отдыхал в Холщове, и завернул тут боярин из ближней вотчины о государе сведать. «Мужики у вас что-то угрюмые, — заметил гость за медом. — Подати платят хорошо, село, вижу, устроено, значит, и живут ладно. А в глаза не смотрят. Иль холопами уж себя не считают?» Тут сосед-боярин и ввернул известную притчу: не холоп-де в холопах, кто у холопа работает. Зыркнул гость на Бастрыка, погрозил: «Ох, Федька, не в баскаки[10] ли ты лезешь, не тиунскую ли вотчину создал вдали от господина? Гляди, Бастрык, — переломишься. Вот как обратным путем допрошу мужиков!..» Но обратный путь гостя пролег иными местами, — видно, забыл с похмелья свою угрозу. Да и немудрено забыть — крепок был медок в широких жбанах, коими нагрузили гостя на тиунском подворье, ароматны рябчики с орехами, запеченные в тесте, нежны копченые стерляди и осетры, привезенные с Дона, сладки расстегаи и пряники, выпеченные, искусными холщовскими бабами. Или грозные те слова перетянул кошель, нечаянно оброненный Федькой в суму гостя?

Проезжий забыл, а Федька помнил. На соколиной охоте сосед-боярин заскочил однажды в холщовские земли, ан глядь — Бастрык тут как тут со своими мордоворотами. Прежде, бывало, шапку ломал, в сокольничие набивался, теперь же непотребным словом обругал, чуть не в шею гонит. Боярин — за плеть: «Как смеешь, холоп!» Федька же — людей его в бичи и самому боярину из бороды клок выдрал. Вышибли Федькины люди соседскую охоту из княжеских угодий, да еще и новый сором учинили боярину, показывая издали разные стыдные места.

Ну-ка, вольный купец, тронь боярина пальцем! А что взять с княжеского холопа? Он в имении своего господина недосягаем, если князь его покрывает. Правда, всякого другого из своих рабов князь велел бы убить за такое, но любимого тиуна лишь пожурил через поверенного да приказал щедро заплатить пострадавшему «за сором». Не разорят князя несколько серебряных рублей. Одна только мельница, построенная Бастрыком, приносит в год доходу на пяток попорченных боярских бород. А рядом с ней — и смолокурня, и кузня, и винокурня, и мыловарня, и кожевня, и коптильня — по какой только нужде не ездят люди в Холщово! И за всякую платят. Федька даже торжище устроил в Холщове по праздникам, когда окрестный люд съезжается в церковь, и за торг берет.

Князья не затем покупают в челядины прогорелых купцов, чтобы казнить их до смерти, когда они, охраняя княжьи интересы, перепутают боярскую бороду с холопской…

Многое разузнал Фома Хабычеев о тиуне холщовском, прежде чем в рубище странника вчера заглянул к нему на подворье. Ох, не простой разбойник Фома Хабычеев. Сколько уж лет многие князья и сильные бояре сулят награду за его голову, да все целехонька. Тверской князь людей в лес посылает по его душу, а он уж под Брянском трясет пришлого литовского помещика. Трубчевский князь Дмитрий Ольгердович, узнав о том, в гневе велит изловить его и повесить на перекрестке дорог, а он под Коломной зорит ордынских купцов. Его имя выкликают на коломенском торжище — двадцать рублей серебром за живого или мертвого! — а Фома, помолясь на маковку деревянной церквушки, входит на подворье холщовского тиуна в земле Рязанской, где стали уж забывать его.

Федьку Бастрыка, нещадно бранившего у крыльца поваренка, Фома признал сразу — кто ж так орет на холопов, коли не тиун? Телом грузен, осанист, чреват, рожа красная, борода — лопатой, глаза навыкате, липучие и наглые — самые что ни на есть глаза холопа, который из-за спины сильного господина готов орать всякому, в ком ему нужды нет: «Я те вот как тресну! А што ты мне сделаешь?!» Заметив странника, Федька перенес брань на него:

— Еще побирушка! И што вы все ко мне претеся? Ворота у меня в меду, што ль?

Поймав его свинцовый взгляд, Фома подумал: «Правду, знать, люди баяли: такому что сирота, что вдовица, что странник убогий — пнет да еще и плюнет. Чистый разбойник. — И торопливо перекрестился: — Прости мя, господи, великого грешника!» Ответил смиренно, однако с достоинством:

— Божий человек хозяину не в тягость. Хлеба много не просит, а в долгих молитвах перед господом помянет.

— Как же! Ты помянешь! Тебе, чай, поминальную книгу с собой носить надобно, — поди, всю жизню чужие пороги обиваешь? Откель идешь-то, странник божий?

Фому будто бы дьявол искушал, само с языка слетело:

— Оттель, Федя, где не пашут, не сеют, а калачи с маслом едят. Вот и тянет меня все на те калачики даровые.

— Ну, ты! — грозно нахмурился Бастрык. — У меня за такие речи березовой кашей потчуют, а не калачиками… Чего рот раззявил? — накинулся на поваренка и дал ему увесистую затрещину.

— Лют хозяин-то, — сказал Фома вышедшей с яйцами и калачом дебелой женщине, видимо ключнице. — Спаси тя Христос, хозяюшка.

— С вами будешь лютовать! — еще больше озлился Бастрык. — Все бы вы бездельничали, а жрать давай от пуза. Вот ты тож… Яйца-то ему нашто дала? Корки хватит — не на молотьбу идет.

— Стыдись, Федор! — укорила женщина. — Бог велит привечать странников.

— Богу-то што? Он, ишь, велит. Кабы сам их кормил, дак не велел бы. А то расплодил саранчу… ишь хлеб-то жрет, ровно оголодал…

Фоме бы откланяться да за ворота, но дьявол не оставлял.

— За всяко добро, Федя, бог сторицей воздаст. Вижу, зело ты с гостьми ласков, так и жди их в скором времечке. Не утром, не вечером, не в полдень ясный, не со шляха большого, не с проселка малого, а гости будут.

— Ну-ка, ну-ка, чего ты там опять мелешь? Это какие ж такие гости, откель?

— Да все оттель, Федя, где булки на березах растут, а серебро — на боярыньке. Да у боярыньки той что ни ручка — то колючка. Один ловок был — кошель сорвал, другой старался — да сам сорвался, хотел бежать — голова соскочила, в народ пошла, и ноги в пляс пустились. Недолго плясал — вино кончилось. Так и пришел ко господу с головой в руках, а руки те с ногами вместе в узелок завязаны да к спине пришиты.

Бастрык налился кровью, сверкнул бельмами.

— Мудрены твои речи, странник, да и я не прост, — зашипел он. — Вот как возьму в батоги — ясно скажешь.

Ох, уж эти дьявольские козни! — и тут не смолчал Фома:

— Батоги, Федя, о двух концах: один прям, другой — с загогулиной. Кому какой выпадет — то богу лишь ведомо.

— Эй, люди! — заорал Бастрык.

Не миновать бы беды, но выручила ключница — была набожна и не столь проницательна, сколь ее хозяин. Оттолкнула выбежавших холопов, на Федьку накинулась:

— Сбесился, кобель цепной? Мало на тебе грехов, хочешь еще божьего человека погубить? Он за нас, грешников, идет гробу господню молиться — басурман ты, что ли?

Под шумок и улепетнул Фома.

Сейчас он высмотрел: хозяин дома, челядь тиунская на жатве, один слуга да конюх — ватаге не помеха. От кузни долетали удары железа; возле мельницы, что на пруду за селом, ходили люди; белая струйка дыма закурчавилась над винокурней. Кончается голодная половина лета, поспела озимая рожь, приходит пора пышных хлебов из новины, ярого крестьянского пива и зеленого вина. Федька времени даром не теряет… Фома заметил невдалеке бабу с ребенком, толкнул Никейшу, тот замычал, повернулся на бок.

— Потише, сопелка. Баба сюды идет.

— Че, уже? — Ослоп открыл глаза, отер слюну со щеки.

— Баба, говорю, идет, нишкни.

— А-а, баба, тады поймаем.

— На че она нам?

— Баба-то?.. Гы-ы…

— Тише, жеребец стоялый, с ребенком она — по ягоды али за хворостом.

Женщина начала собирать мелкий сушняк на опушке, приближаясь к ватажникам, девочка ей помогала. Протяжная и тоскливая, как суховей в степи, долетела ее песня, и Фома, подперев седоватую бородку, задумался, ушел в такую даль, откуда век бы не возвращался.

Снеги белые пали,
Все поля покрывали,
Только девичье горе
И они не покрыли…
Песня печальна, а лицо, которое видит Фома в дальней дали, румяное от морозного ветра, осиянное свадебным венком и снежной пылью из-под копыт, светится затаенным счастьем. И кажется, вовек не избыть того счастья никаким силам.

…Только годик гуляли,
Только годик любили.
Те златые денечки
Злые люди сгубили…
Люди… Фома знал людей, всю жизнь имел дело с людьми, всяких перевидывал… Вот они подходят один за другим к новопоставленному попу, обыкновенные мужики с опущенными лохматыми головами, с одной просьбой на устах: «Благослови, отец Герасим». Он знает, он видит по их лицам, который работал вчера до полуночи в счет предстоящего праздника, который молился, который воевал с женой, а который дорвался до лагунка одуряющей браги, припасенной к троицыну дню, и хлестал, пока не свалился у того лагунка, в погребе или в клети; со свинцовой башкой еле поднялся к заутрене, едва отстояв и получив благословение, пойдет дохлебывать, коли что осталось.

Но так радостен ранний луч солнца, падающий через стрельчатое окно на вымытый деревянный пол церкви, так сладок аромат ладана, так светло поют ангелы в душе двадцатишестилетнего отца Герасима, что каждого он благословлял с легким сердцем, не чувствуя укоризны даже к забубенным головушкам; для них праздник — ведь только день единый, а дням трудов счету нет. Подходят строгие женщины в новых волосинках и убрусах, в чистых сарафанах из простой крашенины, скромно притихшие молодки из самых разбитных, простоволосые девушки с опущенными глазами, стеснительные отроки и отроковицы, малыши, изумленно ждущие чуда от человека в праздничной ризе. «Благослови, отец Герасим…» Благословляя, он переполнялся умилением и любовью, он желал им мира в душе и в доме, довольства и счастья, прибавления в семьях, приплода в скотах, полного стола, а больше прочего — христианской любви друг к другу… Он был их представителем перед всевышним, от его имени он наставлял и судил этих людей — есть ли иная равная власть на земле! Они открывали ему души и помыслы, он знал о них такое, чего не ведали ни князь, ни боярин, ни тиуны их с приставами и судьями, — знай они то, что было известно священнику маленькой приходской церкви, иных бы со света сжили. Но божий судья милостив, бог велит и злодея не лишать надежды, если тот несет к нему на суд открытую душу, полную раскаяния. Поэтому и несли. Он наказывал грешников властью духовной, не все епитимьи отца Герасима бывали легкими, но ведь и строгая епитимья легче судейских розог, однако же действенней, ибо человек казнит как бы себя сам, выгребая из сердца злое, закаляется в воздержании и самодисциплине.

«Благослови, отец Герасим»…

Последней подходит она, держа за руки двух близнецов. За дымкой времени лица малюток чудятся ему отрешенно прекрасными, словно у ангелочков, что видел он потом в росписях новгородского собора. И ее лик подобен святым — не тем, что смотрят со стен суздальских, рязанских или коломенских церквей аскетично сухими византийскими лицами, а тем святым, что рисует в новгородских же церквах знаменитый богомаз из греков Феофан. В них и строгость иконы, и мягкость живого лица, и под робостью — затаенные страсти, — не списывал ли богомаз своих ангелов с людей, приходящих на исповедь?.. Такой видится ему Овдотья, мать его малюток, его попадья, его ласковая хозяюшка. Она и в опустевшей церкви, при детях, влюбленно смущалась перед ним, наряженным в ризу, алела, опуская глаза, будто вспоминала что-то про них обоих такое, чего в церкви вспоминать не должно. Господи, как она хорошела тогда!

«Благослови, отец Герасим»…

Благословляя, он касался губами ее горячей щеки, потом косился на укоризненные лики святых, оправдываясь, повторял про себя, будто святые того не знали: «В своей жене нет греха…» Из церкви шли вчетвером, и принаряженные люди кланялись им, потом тихо перешептывались о поповой семье, — наверное, говорили такое же хорошее и доброжелательное, что он нес в себе, чего желал своим прихожанам. Он не прятал семейного счастья за стенами поповского дома; их с Овдотьей любовь, уважение друг к другу и кротость должны были становиться примером. «Крепите веру, крепите семью!» — требовали постановления духовных соборов. «Крепите семью! — повторяли поучения митрополита и епископов. — Крепите семью, ибо в ней основа и вотчины боярской, и княжества великого, и всей Руси. Верой народ един, семьей государство крепко. В семье, где сильна власть отца, где мать почитаема и любима, крепка и вера христианская, ибо нет бесовских сомнений и разладов, нет места злым умыслам против законов церкви и государя. Крепкая семья трудолюбием угодна господину, а послушанием — богу. Уважайте отцов, любите жен своих, держите чад и домочадцев в строгости и бережении — да будут вам опорой великой, а государю — слуги верные, а церкви — дети послушные». Помнил о том отец Герасим; хотя молод — строг бывал и к мужьям, и к женам, и к детям их, когда затевали свары да разделы имущества, нарушали семейную иерархию, не в дом тащили, а из дому. Зато всякое семейное событие — и свадьбу, и рождение ребенка, и крестины, и даже приобретение скота кормящего — коровы или лошади — умел превратить в праздник, нередко всей деревни. Пусть на миру жизнь человека проходит, пусть мир стоит горой за семью его, пусть и он перед миром совесть свою не прячет. Когда же приходил какой-нибудь Пахом семнадцати — двадцати лет от роду, коего недавно венчал он в своей церквушке, и, краснея, пряча глаза, бормотал: «Батюшка, помилуй! Согрешили мы с Ульяной в пост великий. Говорит она мне: сам приставал, так иди первый покайся — нельзя ж без покаяния…» — отец Герасим сводил широкие русые брови, таил веселье в глазах, отвечал строгим баском: «Ступай спокойно, сыне: в своей жене нет греха!..» Но коли узнавал, что женят парня против воли или девицу выдают замуж силой, звал родителя и гневно вопрошал: «Что же творишь ты, язычник безбожный? Зачем будущую семью губишь насилием? Нет тебе причастия, пока не одумаешься!» Перед такой угрозой отступали самые упрямые.

Счастлив был бы отец Герасим не только в семье, но и в приходе своем, когда бы не сомненье одно. Стал замечать он: чем крепче стоит человек в мирской жизни, чем больше власти у него, тем черствее сердце, сдержаннее чувства к вседержителю, хотя рука бывает и щедра на церковные подаяния. Но ведь иной дает — словно бы право на грехи покупает, Приглядишься, иные господа вроде и не для бога живут, вроде бог для них — с верой, с церковью и с попами. Бояре и тиуны часто обращались к Герасиму: о настроении народа сведать, прихожан наставить, когда от князя сваливалась нечаянная повинность — лес рубить, дорогу проложить, подать собрать. Нежданные подати особенно досаждали, и все из-за Орды. То разбойный мурза учинит набег и разорит целую волость, — надо помочь обездоленным. То новый хан в Орде на престол сядет — менялись они, бывало, в год по два раза, — и каждый требует богатых подношений, даней и выплат за ярлыки, которые заново вручает князьям. Дорого обходилась Руси тронная чехарда в Сарае. Мужик ведь каждую полушку от себя с кровью отрывал, нищал мужик от поборов, а они сыпались, как из рога изобилия.

Нужна была церковь боярам и тиунам их, ох как нужна, чтоб держать народ в послушании. Но заикался Герасим о малом послаблении для иного смерда, рвущего последние жилы, господа хмурились: «То дело мирское, святой отец, ты о душе заботься». Если и обещали какую поблажку, редко исполнялось обещание всерьез. Пока, мол, жив человек — извернется. И грешили бояре и старосты их без того страха, коим жил мужик темный. Одни домочадцев тиранили, с холопов по три шкуры сдирали за малую провинность, будто удовольствие в том находили, другие пьянствовали и прелюбодействовали, а каялись редко. И закрадывалась в голову Герасима мысль крамольная, страшная: всевышнему нужна крепость веры и семьи или мирской власти? Но если мирская власть подчинена ордынским ханам, так что же выходит?.. Истово молился Герасим, открывал Спасу самые потаенные сомнения, собирался пойти к муромскому епископу за покаянием и советом, но в тот праздник не дошел и до своего дома.

…Почему звонит церковный колокол в безвременье, что за сумятица на поляне, где празднует съехавшийся народ, куда с грохотом понеслись телеги, что за люди в лохматых шапках, похожие на больших серых мышей, гонятся за ними на приземистых длинногривых лошадях?.. Много страшного слышал об ордынцах отец Герасим, видел длинные обозы с данью, отправляемой в Орду, — той самой данью, что с кровью рвали от мужика, — встречал в Муроме заносчивых ордынских купцов, высокомерных послов в окружении зловещей стражи, перед которыми падали ниц прохожие, слышал, как вызывали в Орду провинившихся князей, рубили им головы, вырезали сердце и скармливали собакам, но набег видел впервые. Черными змеями развивались в воздухе арканы, и женщины в нарядных сарафанах волоклись в пыли; падали, хватаясь за головы, мужики под ударами палиц; девушка оступилась на бегу, петля аркана схватила ее за ноги, и больше, чем убийства, потрясло Герасима, как тащил ее степняк посреди кровавого содома со всем обнаженным стыдом. Плач и стенания неслись к небу, дым занимался над избами; тогда-то показалось Герасиму — не люди напали на село, но бесы вырвались из преисподней, и не меч, не копье и булава остановят их, а лишь святой крест. Оторвав от своей одежды судорожные руки жены и малюток, воздев над головой большой медный крест, снятый с груди, он пошел навстречу врагам Христовым, проклиная их именем отца и сына и святого духа. Поповское одеяние спасло его: ордынцы не смели поднять руку на русского священника — его стоптали конем.

Очнулся в крови, с разбитой головой и с такой болью в боку, что едва дышалось. Шатаясь, побрел мимо пожарищ, мимо убитых своих прихожан, кому давал нынче благословение, добрел до растворенной разграбленной церкви, постоял в бездумье, направился к своему дому. Еще потрескивали обугленные бревна на подворье, нестерпимым жаром несло от пепелища, и ни звука человеческой речи вокруг. Ему показалось — он видит страшный сон; вот-вот он схлынет, и Овдотья улыбнется свежим утренним ликом: «Как спалось тебе, Фомушка, не меня ли во сне видел?» — дома она звала его мирским именем…

И вдруг увидел под ногами, на свернувшейся от жара траве, деревянного петушка, которого вырезал своим малюткам. Он поднял его, долго разглядывал и заплакал. Стал выкликать жену и детей и соседей своих, но в ответ только кукушка считала чьи-то годы. Равнодушное солнце по-прежнему согревало мир своими лучами, и это казалось кощунством. Зачем солнце, если нет людей, основы всего сущего? Людей нет, а без них кому нужны мир божий и вера, и он, поп Герасим со своей пустой церковью, да и сам господь?

— Есть еще люди, святой отец…

Герасим обернулся, увидел старика и робкого отрока, вышедших из лесу на зов его.

— Люди-то еще есть на Руси, да где тот богатырь, что поднимет силу народную? — подслеповатые глаза старика будто вопрошали Герасима: может, попу известна эта тайна? — Где-то сиднем сидит он, повязанный злой колдовской силой. И поднимет его, говорят, лишь слово, в коем все горе народное отзовется. Коли сыщу, спою ему про все, что повидал на земле родимой за тридцать лет странствий. Может, слово то ненароком и выпадет.

Удалился старый лирник со своим юным спутником, и тогда припал Герасим к обгорелой траве, прижал к лицу свистульку, и охватило его тяжкое забытье. Пробудился от ночного холода и звериного рыка. Поднял голову и оторопел: взошел на востоке огромный светлый облак середь неба черного, упал от него на землю столб огненный, вышли из того столба два светлых юноши, ликами оба — его младенцы, а в руках — мечи сияющие. И рек один, глядя прямо в лицо Герасима: «К мести зовем, отец!» И другой — как эхо: «К мести!»

Вскочил Герасим с земли, но видение исчезло; во тьме плакали совы, выла собака на пепелище, да рычали и кашляли отбежавшие к лесу волки.

Через два дня добрел Герасим до Мурома мимо разграбленных деревень. К счастью, город уцелел. Старый епископ принял ласково, слушал внимательно и сурово. Волнуясь, Герасим спросил:

— Отче, тому ли народ мы учим — смирению и доброте? Не служим ли мы неволею врагам нашим? Не за то ли ханы жалуют ярлыками церкви и монастыри? Может быть, не крест, но меч должны мы вкладывать в руки народа?

Старец нахмурился.

— Горе помутило твой разум, сыне. Меч — дело княжеское, наше дело — вера Христова. Три века билась православная церковь с поганым язычеством, с дикостью и распрями. Тебе ли, грамотею, того не знать! Вспомни: прежде в каждом городе был свой идол, и те идолы не соединяли, но разобщали народ. Ныне же одна вера на Руси. Посветлел народ душой — не молится ни лесной, ни водяной, ни другой нечисти, от суеверий темных к свету небесному тянется. Дико вспоминать, как людей приносили в жертву тем идолам нечистым, детей продавали, будто тварей бездушных, жен и невест крали, а душегубство творили походя. Мало ли этого? Мы учим любить ближнего, а ближний — всякий человек русский, это народ наш. Много еще княжеств на Руси, а вера одна и народ един. Един! Посмотри, сыне, как Москва возвеличилась! Мал ныне князь Димитрий, но вырвал у хана ярлык на великое княжение Владимирское и выгнал из Владимира нижегородского князя. А кто помог ему? Церковь! Димитрий, как и дед его Калита, Русь собирает. Мечом ли токмо? Нет, сыне, и крестом. Митрополит всея Руси Алексий в Москве сидит. Всея Руси — ты вдумайся! Своей рукой благословил я ныне нашего князя стать под Димитрия, назвать отрока старшим братом. Князь-то наш в летах, борода седая, ан скрепил сердце, пошел отроку поклониться, служит, как и отцу его служил. Вон какие князья нынче! Дай срок, вырастет московский соколенок — не то еще увидим. Пока рано бить в колокола войны: мало еще сил у Москвы, а врагов много. Литовский, тверской да рязанский князья спят и видят, как у нее кусок отхватить. Не дадим! — старец даже посохом стукнул, будто крамольные князья перед ним стояли. — К мечу же звать теперь — только делу нашему вредить. Русь легко взбунтовать, да уж сколько было тех бунтов, и кровь зря лилась. Ныне поганые отдельные волости разоряют, мурзы без ханского ведома разбой творят, а всей Ордой навалятся — вырежут Русь, как при Батыге-царе. Все труды московские прахом пойдут. Крепи веру в душе своей, сыне, в страданиях закали мужество. Придет час — Москва скажет, и мы пойдем со крестами впереди воинства. Доживу ли я — не ведаю, но ты доживешь.

— Отче! Где же силы взять на терпение? Ведь денно и нощно думаю, что малютки мои в рабство проданы, а жена любимая отдана на поругание басурману!

— Разве ты один страдаешь, сыне Герасим? В самую глубину горя народного погрузил сердце твое господь. Неужто слаб ты духом и капля из общей чаши для тебя смертельна? Крепись — на тебе сан.

Тогда-то поведал Герасим свое видение. Старец разволновался:

— Господь наш пресветлый, неужто и вправду час близок? Неужто и мои старые глаза увидят его? О чуде сем в храмах бы с амвонов рассказывать, да не время. Велю записать до срока, — чрез писцов, глядишь, в народ пойдет.

Благословил епископ Герасима на странствие. Наставлял быть не только красноречивым, но и осторожным: ордынские уши повсюду, попа мятежного не спасти ни князю, ни митрополиту.

— Чрез год вернись ко мне, — сказал под конец. — Приход я тебе сохраню. Ныне же князь наш в Орду собирается, полон выкупать будет. Попрошу о твоей семье особо сведать. Но сердце крепи для худшего: татары полоны русские не нам одним продают. Ступай же, исполни веление неба, — может, оно смилуется…


Не исполнил Герасим всех наставлений мудрого старца, ибо не нашлось в нем осторожности, равной красноречию. Как увидел на муромском торжище обоз ордынских купцов, охраняемый всадниками, похожими на мышей-кровососов, будто затмение черное нашло. Сорвал скуфью, с нею и повязку с головы, и пошла кровь на лицо.

— Люди русские, видите ли вы мои кровавые раны? А есть рана у меня, глазу невидимая, в самом сердце кровоточит, и лучше бы вороги ордынские грудь мне вспороли да сердце вырезали, как то сотворили князю великому, блаженному Михаилу, чем отняли милую жену, данную богом, и чад моих малых и невинных, глупых детенышей человеческих… Обратите взоры к сердцам своим — в коем не сыщется той же раны!..

Большое горе одного человека рождает безмолвное участие ближних. Но если горе одного — часть горя народного и, окрыленное словом, горе это поднимается над толпой, оно рождает грозу. Старые и молодые женщины подползали к окровавленному попу на коленях, целовали полы его рясы, мужики сморкались, пряча мокрые глаза, даже записные щеголи, и в это время неуемные, вышедшие на торжище соблазнять местных и заезжих блудниц, куксились, размазывая по щекам румяна. Лихо ордынское лежало за стенами города пеплом русских деревень и бередило каждое русское сердце. Люди, съехавшиеся с разных концов княжества, незнакомые, еще минуту назад настороженные друг к другу, стали одно. Тут были единоверцы, и давно была вспахана нива, давно засеяна горькими семенами, крепко пропекло ее бедой и пожарами, а потому от первой словесной грозы те семена проросли мгновенно и дали побеги. Когда поведал поп свое видение и произнес: «К мести!» — гневный гул прошел по толпе, и толпа будто впервые увидела ордынскую стражу вокруг разгружаемого обоза, качнулась к ней, разъяренная, как весенняя медведица, у которой похитили медвежат. «Быр-рря! Бырря! Хук!» — завыли ордынцы. Сверкнули мечи, рядом со стражниками встали вооруженные купцы и их сидельники, но против тонкой линии мечей и копий стеной поднялись оглобли и топоры, вилы и косы, глиняные горшки и медные тазы, деревянные колоды и конские оброти, немецкие сапоги и русские кистени, засапожные ножи и тележные оси, а над всем — прямой короткий меч, зажатый в сильной длани семнадцатилетнего княжьего сына… В один миг ордынцы были смяты, обоз опрокинут, начался погром. Лихие люди, высматривавшие на торжище денежных купцов, кабацкие ярыжки, подозрительные странники-побирушки, вся нищая братия, а с нею разгульные охальники, которые найдутся повсюду, где собирается народ, стали хватать и тащить, что попало под руку. Не отставали от них базарные стражники, приставленные смотреть за порядком. Потом уж грабили все подряд… Когда прискакала сильная княжеская стража, погром шел к концу.

Попа Герасима, впавшего в горячечный бред, увели мастеровые, отец и сын, и укрыли дома, на окраине посада. Отмыли кровь, перевязали, напоили смородиной с медом, уложили в постель и пошли разведать в город. Воротились затемно, сильно встревоженные. Город замер, люди ждут беды: ордынский соглядатай при князе грозит спалить Муром дотла, требует выдачи всех зачинщиков погрома и возмещения убытков в пятикратном размере. По улицам рыщут княжеские дружинники, хватают подозрительных, врываются в дома. По городу выкликают имя мятежного священника: «…А попа того, Гераську, схватить, расстричь и с другими ворами и татями выдать князю татарскому на правеж». Ордынский правеж известен… Герасим чувствовал: спасители его боятся, что кто-нибудь наведет ищеек на след. За выдачу его награда обещана, за укрывательство — плети и продажа.

— Не боюсь я мук от врагов, — сказал Герасим. — Чтобы невинных от палачей избавить, сам предамся в руки стражи. А чтобы вас не казнили, велю: подите и скажите обо мне людям княжеским.

— Бог с тобой, отче! — вскричал старый бондарь. — Ужли июды мы, штоб святого человека продать за сребреники! Рады б тебя подоле оставить, да вишь, нельзя.Как совсем стемнеет, велю Петруше кобылу запрячь, отвезет тебя на Суздальскую дорогу. Верст за двенадцать отсель брат мой в лесу пасеку держит. Глушь там глухая, у него и поправишься. Да на князя нашего не держи сердца — он свой приказ больше для ушей ордынских выкликает. Думаешь, рад будет, коли тебя схватят?..

— А люди невинные, коих взяли в городе?..

— Помилуй, батюшка! Неш думаешь, невинных татарам выдадут муромчане? Да тех, кого поперву схватили на торжище, сам тысяцкой отпустил, плеткой только маненько и погладил за озорство. Четверых душегубов поймали в городе, так их и выдадут мурзе. По энтим веревка давно плачет. Да купца одного, калашника, взяли — этакая шкура, господи упаси. В прошлом годе мальчишку голодного, сироту, за булку удавил. А ныне, вишь, тож полез грабить, дак на него народ и показал. Бог, он знает, с кого спросить. Грех тебе за энтих душегубов голову класть святую, и все одно не спасешь их.

Герасим, однако, начал собираться. Бондарь спросил:

— Как же подвиг твой, отче? Народ, слышь, молвит — будто господь тя подвигнул принять муку от поганых, штоб гневное слово нести по Руси. Значит, схимы святой не приемлешь?

Задумался Герасим. Не божий ли перст в том, что казнь за погром ордынцев примут злодеи настоящие? Не указ ли тут попу Герасиму — делать свое дело и дальше? Решил проверить. Не поддавшись уговорам хозяев сменить одежду, пошел через город не к ближним, суздальским, а к дальним, арзамасским, воротам. Город затаился, даже собаки молчали, лишь вблизи детинца навстречу застучали копыта. Неровный свет озарил улицу — трое всадников с горящим факелом появились из переулка, остановились, поджидая путника. Уродливые тени зловеще шевелились на высоких плетнях, на глухих стенах изб, тускло поблескивало вооружение всадников и медь конской сбруи, позванивали удила, и Герасиму казалось — черные всадники присланы по его душу из самой преисподней. Но лица не прятал, головы не опускал. «Кто идет?» — спросил строгий молодой голос. «Божий странник», — ответил невольно охрипшим голосом. Факел в руке стражника наклонился, три пары глаз внимательно уставились на Герасима. «С богом, святой отец. Помолись в пути за град Муром». Когда отошел, другой голос, погуще, что-то отрывисто сказал. Свет исчез, но до самых ворот слышал Герасим за собой приглушенный расстоянием шаг коня. Близ городской стены его обогнал молчаливый всадник, послышались голоса воротников, перед самым Герасимом ворота распахнулись, и, никем даже не окликнутый, он вышел в летнюю серую ночь. Так Спас указал попу Герасиму новый путь его. Может быть, и не Спас, а народ русский, люд муромский, в котором жил дух непокорного богатыря Ильи…

Какого ж горя насмотрелся в своих странствиях отец Герасим! Питался подаянием, лесными ягодами, грибами и рыбой — благо водилась она в изобилии в русских озерах и реках. Ночевал по большей части в нищих скитах, в лесных деревнях, где люди жили в норах, как звери, или в курных избах. На полу, на соломе, вместе спали взрослые и дети, телята и овцы, тут же в клетках кудахтали куры. Бывало, упрекал хозяев: «Что ж вы, добрые люди, будто язычники, живете в этакой нечистоте? Лес кругом — за год-другой миром-то каждому можно поставить по просторному жилищу. Свет увидите, дети здоровей станут, и болезней поменьше». Мужики удивленно таращились на странного попа, чесали лохматые головы: «Дак оно так, а не все ль одно?» — «Да как же одно! Из ключа светлого пить али из свинской лужи?» — «Да ить верно говоришь, батюшка. А пуп нашто рвать зазря-то? Все одно пожгут. Этого не жаль — пусть жгут. Коли домина-то добрый, ить жалко бросать да бежать в лес. Пока жалеешь, ан голову и снесут». Была тут горькая правда. Враг безжалостный и беспощадный стоял над всей жизнью людей, каждый час мог нагрянуть гость незваный. И все ж Герасим корил мужиков, и старост, и священников, если худоба жизни слишком перла в глаза. Может, оттого мало в народе ярости, что разорительные набеги отучили его крепко держаться за нищие, черные дома свои? Живут — лишь бы переночевать, и готовы в любой час бросить все, бежать куда глаза глядят, — ничего не жаль. Это тревожило и пугало: лишает враг народ русский самой главной силы — крепкой привязанности к родной земле. Лишь в московских пределах оттаивала душа странника: здесь жили крепче, основательней, с заглядом вперед, страха перед Ордой тоже было поменьше — верили, что князь защитит. Когда же он рассказывал свою историю и видение, не только крестились, плакали и просили благословения, но и сами старались ободрить: «Ждем, отче, слова государева — встанем!»

И вот что еще открыл для себя Герасим: не одни ордынцы повинны в нищете народа. Хан драл шкуру все же не каждый день. Иные же бояре и люди служилые, нередко из пришлых, которым князья раздавали поместья в кормление, словно бы торопились выжать из мужика все соки, выкручивали его, как половую тряпку, а тиунские продажи иной раз оказывались разорительнее ордынских набегов. В одной из тверских деревень Герасим застал зимой лишь несколько полуживых ребятишек. Родители умерли от голода. Боярские люди, нагрянув однажды, выгребли хлеб дочиста, взяли за долги весь скот, всю птицу, а в озере, которое подкармливало деревню, минувшей зимой случился замор, и рыба погибла. Гоняться за лесной дичью обессилевшие мужики не могли, тут еще нагрянули свирепые метели, парень, посланный за помощью, где-то сгинул. Занесенная снегом деревня испускала дух. Герасим собрал в одной избе шестерых исхудалых детей — их спасли последние пригоршни отрубей, оставленные родителями, — истопил печь, нагрел воды, разделил поровну имевшиеся у него сухари, велел старшему приглядеть за меньшими, никуда не уходить и побрел, сопровождаемый волками, в ближнее село, верст за тридцать. Дошел. Мужики послали за детьми подводу, а Герасиму объяснили: «Боярин-то, вишь, давно хотел ту деревню на иные земли переселить, да мужики упирались: им вроде в лесу вольготнее, подальше от господина — лют он. И попали в продажу. Вот как, значит, волюшка их кончилась».

Отдохнув и выспросив дорогу, пошел Герасим искать боярскую усадьбу. Нашел и принародно проклял жестокого господина. Его нещадно избили. Говорили — боярин убить велел, но оборванная ряса и поповская речь и тут сослужили ему службу: побоялись палачи взять смертный грех на душу. Крестьяне подобрали Герасима, отвезли в ближний монастырь, там его выходили. Настоятель признал Герасима, предложил пожить до лета. Возможно, остался бы, да началась у него вражда с одним из схимников, знаменитостью монастырской, исступленным аскетом и затворником. Тот прочел проповедь, и вся она была о том, что беды на Русь валятся от избалованности народа. О благах думают люди, о пище телесной, забывая пищу духовную. Только-де истязая и умерщвляя плоть свою, можно очиститься от грехов в этом мире, возвыситься до божественного прозрения, до счастия и гармонии. Когда поймут это люди, наступит гармония во всей жизни, и силы нечестивые перестанут терзать православных, сгинут в преисподнюю. Вскипел отец Герасим:

— Как же ты смеешь, отче, судить о народе, затворясь в келье с молитвенником в руке? Видел ли ты детей, полуживых, оставшихся подле трупов родителей, от голода умерших? Видел ли, как затягивается петля на шее матери, отрываемой от малых чад ее, как тех малюток прикручивают к седлу, заткнув им рты грязными рукавицами? Видел ли, как иной тиун, согнав мужиков пахать, косить, рубить лес, дает на артель в дюжину работников булку аржаного хлеба да жбан кваса в день? О каких еще истязаниях ты говоришь?

Бывшие на проповеди монахи начали креститься, схимник нахмурил иконописный лик.

— О чем глаголешь, сыне? Не впадаешь ли ты в ересь, впутывая порядки мирские в наши посты и молитвы по очищению души?

— Нет, отче, ежели кто из нас впадает в ересь, так это ты.

Возгласы ужаса не уняли Герасима:

— Не повторяешь ли ты, отче, призывы юродствующих латинских монахов — доводить самоистязание до крайности, когда человек становится грязью? «Целуйте язвы прокаженных, растравляйте раны на телах своих, купайтесь в испражнениях, и вы обретете чистоту душевную!» Этому ли учит наша православная церковь? Разве не говорим мы детям своим: отрекись пьянства, а не питья, отрекись объедения, а не яствы, отрекись блуда, а не женитьбы! Не все ли одно — звать народ к умерщвлению плоти бесконечными постами или просто самоудавлением? Скорее ведь и проще. Но коли все самоумертвятся, останется ли вера — разве не в людях живет она?

— Одумайся, грешник! Что говоришь?

— Без чистоты тела и крепости его нет чистоты духа, — перекрывал Герасим нарастающий ропот. — Из грязи, нищеты, голода, болезней, из ига вражьего вырастают грехи народа. Давайте же трудом своим вырвем самые корни грехов. Разве не учит святой Алексий, митрополит: «Невежество злее согрешения»?! Вериги же оставим юродивым. Юродство — болезнь, потому народ жалеет юродивых. Зачем же нам-то землю юродами населять? Кто работать на ней станет, Русь крепить, защищать веру нашу? Кто станет кормить князей и дружины их, содержать монастыри и церкви, коли все вериги наденут да затворятся в норах?

Пораженные, молчали монахи. Наконец заговорил настоятель:

— Много гнева в сердце твоем, сыне Герасим, а вера истинная крепка. Но гнев духовнику не советчик. Ступай за мной, будет у нас разговор долгий.

К удивлению Герасима, старый игумен не упрекал его. Церковь, втайне от ордынских правителей, уже меняла свою политику. Лишь остерег от проповедей против своих господ: можно сильно навредить делу. Герасим понимал игумена, готов был согласиться, а перед глазами стояла одна картина. Осенью, в конце месяца листопада, видел он, как княжьи отроки наказывали мужиков, затравивших оленя собаками. Троих охотников раздели донага, привязали к большому бревну, вложили в рот каждому по увесистому рублю (металлическому брусу) и пустили бревно с людьми по реке. Мужиков корчило от ледяной воды, тяжелые рубли перегибали на бревне, утягивали головы в воду, и несчастные поминутно захлебывались; палачи же, плывя рядом в челне, поворачивали бревно так и эдак, приговаривая: «Что, лапти, олухи бородатые, пережарилось, видно, княжеское жаркое, плохо что-то грызете? Ну-ка, размочите водицей из княжеской реки», — и, хохоча, окунали охотников головами в воду, пока те не начинали пускать пузыри. Не верилось, что такое творят христиане над своими же, православными. Чем они лучше ордынцев?

За беседой к игумену вошел келарь и тихо доложил:

— Отче, не знаю, чем потчевать ныне братию — совсем нет ничего в кладовых.

Герасим удивился: монастырь немалый, неужто живут без запасов? Игумен спокойно сказал:

— Еще рано, брате, погоди, авось господь и пришлет. А не пришлет за грехи наши, сваришь пшена с медом.

«Так это у них называется „ничего нет“?» — подумал Герасим со странным чувством, вспомнив синие, исхудалые лица детей в простуженной курной избе и то, как жадно, словно зверьки, пожирали они размоченные в теплой воде сухари…

Через четверть часа келарь снова вошел веселый и сказал:

— Отче, господь снова явил чудо, как в прошлые разы, когда кончалась ядь. Боярин Гаврила Семеныч прислал на четырех возах хлебы, рыбу, сочиво, масло конопляное, пшено и мед.

Игумен чуть заметно улыбнулся:

— Готовь столы, брате, да вот отца Герасима позовешь к трапезе. Мне же, как всегда, принесешь сухари с водой да вареную ботвинью без масла.

— Дозволь, отче игумен, и мне разделить с тобой трапезу? — попросил Герасим и подумал про себя: «Господи, когда же ты явишь чудо для всех, кто работает денно и нощно ради хлеба насущного, а умирает от голода?» — и перекрестился, испугавшись собственного ропота. Но мысль о таком чуде крепко засела в его голове…

Ни через год, ни через два не вернулся Герасим к муромскому епископу. Может быть, опасался, что князь выдаст его в Орду, может, потому, что узнал: после погрома на торжище князь поостерегся ехать в Орду, лишь малую часть полона удалось ему выкупить. Сам бы, вероятно, в Орду направился, да не на что было выкупить своих отцу Герасиму, а найти, увидеть и оставить в рабстве — сверх сил. Горе его растворилось в большом народном горе и стало со временем не таким мучительным. Но больше ордынцев стал он ненавидеть жестоких и несправедливых господ из своих. Вероятно, потому, что были они рядом. За слова против бояр и тиунов его снова и снова били, всякий раз беспощадно, и много рубцов на теле осталось у Герасима с тех времен. Он понял: увещевать господ словами — все равно что идти с медным крестом против басурманской конницы. Злоба лютая, неутолимая злоба рождалась в его душе. Он вернул себе мирское имя и стал собирать ватагу. Так из святого отца Герасима вышел атаман Фома Хабычеев, чье имя через годы увековечит один из летописцев великой битвы на Дону.

Лихие люди охотно прибивались к ватаге Фомы — привлекало их бывшее духовное звание атамана, — но многие тут же и уходили. Суров был атаман, запрещал трогать крестьян и мелких купцов, ходивших без охраны, а они ведь главная добыча разбойников. Жила ватага в основном охотой и рыболовством, набеги делала редко, зато добычу брала изрядную. Тупые и темные лесные душегубы быстро попадали в руки властей; ловить их было легко уже потому, что край русский хоть и велик, но малолюден, в иных княжествах все друг друга в лицо знали. Но тут во главе шайки оказался человек образованный, много повидавший, искушенный в страстях и делах людских от раба до князя. А не зря говорят: ватага крепка атаманом. Цель он выбирал безошибочно — будь то ордынский караван, тиунский двор, гнездо боярское или отдельный купец-живодер, — готовился тщательно, после нападения уходил тотчас и далеко, не давая людям ни сна, ни отдыха, устраивался в таком месте, куда слух не доходил о его разбое. Лишь после того делилась добыча. Себе он брал половину, объявив это законом. Старые душегубы помалкивали, но злились, готовя бунт исподтишка, и он произошел. Однажды подпившие разбойники схватили Фому, требуя мзды.

— Ты небось уж богаче великого князя! — кричал седобородый верзила из бывших новгородских ушкуйников. — Зачем тебе так много? Отдай нам хоть часть — будет справедливо.

— Который день голодаем, — упрекал другой, — ты же не велишь выходить на дорогу и у смердов не велишь брать — грозишь смертью и вечным проклятием. Так корми нас сам.

— Возьмите полтину в сапоге моем, — спокойно сказал Фома. — Больше нет.

Слова его приняли за насмешку, посыпались угрозы.

— Два дни назад я дал вам от своего серебра последнее и посылал привезти муки. Вы же растрясли деньги в корчме и привезли вина да лишь четверку от пуда аржанухи. Добро же: кормитесь рыбой и дичью. У меня, кроме полтины той, ничего нет. Долю свою отдал на дело божье, чтоб не отринул он души наши грешные.

— Врешь, атаман! — закричал ушкуйник. — Кажи добро, не то в муках умрешь.

Дело дошло до пыток, снова глядела смерть в очи Фомы.

— Братья, мне жизни не жалко, а того мне жаль, что дело мое станет. И вас я жалею. Вы руку подняли на атамана своего, к тому ж я и поп, не лишенный сана. Ужли не страшитесь загубить души навечно?

Некоторые разбойники, крестясь, отступились, но главный подстрекатель — ушкуйник оказался упрямым.

— Мы свои души и без того сгубили, какая нам разница — одним больше, одним меньше. Коли на том свете рая нам не видать, так на этом гульнем. Кажи добро! — и, схватив еловую лапу, сунул в костер, потом поднес к лицу атамана. Затрещала борода, опалило ресницы и брови, но атаман не отвел лица.

— Дурак ты, Жила, пред господом никогда не поздно покаяться. Меня же огнем пугать неча, — лихо, что от татар принял, сильнее жжется. Не для тебя — для них говорю: сбегайте в ближнюю деревню да спросите смердов — не было ль им чуда какого? Тогда и догадаетесь, отчего себе беру половину.

Ватажники посадили на двух имевшихся у них лошадей своих доверенных и послали в деревню. Вино в жбанах кончилось, вместе с ним — и храбрость многих. На свежем лесном воздухе наступало быстрое отрезвление, разбойники ослабили путы на руках атамана, иные начали оправдываться:

— Оголодали мы, одежда износилась, у тебя же, говорят, добра накопилось — цельную волость снарядить…

Фома покачивал головой, отечески журил:

— От последней добычи каждый из вас имел то, чего смерд трудом каторжным в год не заработает. Вы же все за неделю спустили. Человек сыт трудом, а не пьянством. Сколь ни пей — лишь голоднее станешь.

Скоро прискакали посланные. У одного на крупе коня сидел старый дед. Ему помогли сойти, он слезящимися глазами обвел круг людей у костра, задержался на седобородом ушкуйнике.

— Ты, што ль, начальник этим витязям славным? — и, не ожидая ответа, стал на колени. — Прими поклон за спасение душ хрестьянских. От кабалы спас лютой — ведь чистая собака господин-то наш. Он што заявил намедни: подожду, говорит, долги еще год, до нового урожая, а вы за то девок посылайте в поместье — при доме его, значит, служить. Знаем мы ту службу, не одна от нее плакала. Он ведь, басурман, нынче при одном князе кормится, завтра — под другого идет, ему наши головушки — грязь подорожная. Толкнул же нас нечистый взять у него пустошь под бумагу кабальную. А год выпал тяжкий, скот болеет, на рожь черная ржа напала, пшенички только малость и взяли. Отдай ее — перемрет деревня. И дитя родное отдавать ему, окаянному, на поругание тож мука и грех…

Разбойники изумленно переглядывались, а дед со слезой в голосе продолжал:

— Дал он три дня обмыслить слово его. Молился я до полуночи, и малость полегчало мне. Прилег на полу под образом, слышу — шебаршит за стеной, потом — тук-тук у оконца волокового, и вроде как серебро зазвенело. Встал я, перекрестился, иду на цыпочках к челу-то, а сам дрожу, и как бы свет странный предо мной разливается. Протянул руку в оконце — мешок, слышу — серебро в нем позванивает. Закричал я от радости, вскочили сыны мои и снохи и детишки их, зажгли лучину — ан точно: серебро. Внучка Дуняша на шею мне кинулась со слезами — на нее-то первую показал нечистый. Подняли мы деревню и попа нашего, церковь отворили и молились до утра. Утром проклятому и отвезли долг…

Дед опять было поклонился седобородому, но перед ним оказалось пустое место — ушкуйник незаметно отполз и скрылся в лесу. Тут кто-то подскочил к Фоме, перерезал веревки, и как ни в чем не бывало поднялся Фома из-за спин ватажников.

— Народу русскому кланяйся, отец, молись за избавление его от врагов чужеземных и врагов домашних. Да слышал я — вы на остатние деньги заказали образ Спаса в память о чуде сем. То хорошо, да зачем же в серебряном-то окладе? Медный годится. Крепость веры душой измеряется — не ценой окладов. Лучше подкупите хлеба, детишек кормите, чтоб росли скорее да крепче в руках сохи держали и мечи. То, может, скоро понадобится.

— Так и сделаем, добрый человек, — поспешил заверить старик. — Скажи нам хотя, за кого молиться?

— Сказал — за народ русский. Про нас же никому ни словечка. Мы — странники божии, поживем тут еще немного, одежонку подлатаем да и пойдем дорогой своей…

С того дня Фому покинули грабители настоящие, остались бессребреники, кто любил волю, раздолье лесное, охоту и рыбную ловлю, а буйной головой не дорожил. Зато теперь уже не половину награбленного — большую часть его раздавал атаман обездоленным людям, потому что ватажники сами говорили ему: «Зачем нам столько добра, отче? Припасать не умеем — все одно размытарим. Сапоги еще крепкие, порты тож, тулупы есть и кони — чтоб ускакать. На отвод души дай, сколь сам положишь. Может, на том свете господь зачтет нам добро, на этом же за тобой не пропадем». Действительно, не пропадали. Пошла за ватагой Фомы добрая слава, рождая легенды и сказки. В лесах много разбойников, но добрые попадаются редко, и таких народ сам бережет. А все ж рано или поздно Фома попался бы, стал колодником или вовсе головы лишился, но однажды разыскал его в лесу странный монах и передал повеление игумена Троице-Сергиева монастыря — немедленно явиться в Троицу. Слава Сергия тогда уже взошла, Сергию доверился бы каждый человек на Руси, доверился и Фома. Больше двух недель ждали его ватажники, начали кручиниться о сгинувшем атамане, как вдруг он воротился, построжавший, будто выросший, и закатил до полуночи молебен у лесной часовни — в честь Москвы и князя Димитрия. С тех пор примечали ватажники, что вблизи Москвы Фома не велит трогать даже ненавистных ему ордынских обозов, хотя под Москвой ватага появлялась не раз, и непременно атаман исчезал на несколько дней. И еще от крестьян доходила весть, будто брат Димитрия князь Владимир Серпуховской однажды пригрозил своим боярам-вотчинникам: «Будете с мужика последнюю шкуру драть — ужо приглашу на ваши головы Фомку Хабычеева, а дружинникам не велю трогать его. Пусть вас поразорит и смердам вернет — больше пользы государю». Говорят, угроза возымела действие: поменьше стали жаловаться князю смерды на тиунские притеснения. Как-то так получалось: Фому все теперь ловили, он же только смелел. И уж говорили о нем — Фома-де знает слово, он может проходить сквозь стены, исчезать под землю, даже летать по воздуху. Народ Фому любил, князья, слушая о «чудесах» Фомы, посмеивались — пусть его позорит немножко бояр строптивых да купцов толстопузых — до княжеских хором никакому разбойнику не добраться. Только ордынцы люто ненавидели и боялись Фому. При его нападениях на их караваны случались жестокие кровопролития; молодцы у Фомы — один пятерых стоил. Не раз после погромов в Орду уходили вести, что Фома убит, и он исчезал на время, люди начинали верить, но вдруг происходило доброе «чудо», и народ сразу узнавал руку Фомы. Самое удивительное, что «чудеса» иной раз происходили одновременно в разных концах Руси, и вера в волшебство атамана росла. Вероятно, у Фомы появились последователи… Весть о появлении Орды на Дону Фома получил раньше многих князей, это и привело его на край Рязанской земли, где он прослышал о ненавистном народу Бастрыке.

…Никейша под песню женщины опять было всхрапнул, Фома толкнул его в бок — экий соня! — и парень, очнувшись, виновато заморгал. До чего ражий детина вымахал! Давно ль подобрали его на суздальской дороге заморенным, одичалым оборвышем, ушедшим из какой-то вымершей от болезни деревни? Пригрелся, привязался к атаману, сердце которого тосковало по детям. Пытался Фома учить его грамоте, нормальным человеком — не ватажником лесным — вырастить, но то ли вся сила Никейши уходила в рост и кулаки, то ли среда разбойничья оказалась действенней благих намерений атамана — не шло ученье впрок. Вырос Никейша, правда, покладистым, справедливость любил, но понимал он ее так же, как его темные товарищи. Сегодня сыт, обут, одет — и ничего не надо. Завтра — бог подаст. Что зверь лесной.


Женщина между тем сложила горку сушняка на опушке, присела на пень отдохнуть. Фома видел ее нестарое еще, но сильно изможденное, унылое лицо — обычное лицо крестьянки, обремененной семьей и непрестанной работой. Она развязала темный убрус, освободила сбившиеся волосы, достала из холщовой сумы деревянный гребень, стала расчесывать их. Девочка подошла с сухой веткой, примостилась у ног матери.

— Я малинку искала-искала… И орешки еще зеленые, а грибочков совсем нет.

— Сухо, вот и нет, — женщина вздохнула. — За малинкой подале идти надоть. Кабы отпустил вчера Бастрык, поели б малинки.

— С молочком вку-усно, — протянула девочка, слабо улыбнувшись. — Васютке я бы целую чашку дала, а себе только ложечку.

— Пойду вот, дочка, снопы вязать, зароблю вам и хлебушка, и молочка. Да еще сулил Бастрык поставить меня коров доить — тетю Дуню ведь замуж отдают в другу деревню. При коровах-то, глядишь, посытнее нам будет, когда и парного кружечку выпрошу. Бастрык, он коли добрый, дак ничего быват. Кабы тятьку нашего не придавило, дак…

Женщина замолчала, уставясь на кучу сушняка, забылась с распущенными волосами. Девочка потянулась к холщовому мешку:

— Хлебушка…

Мать встрепенулась, достала темную краюху, отломив кусок, протянула дочери. Та разделила кусок пополам.

— Васютке оставлю, у него животик болит…

У Фомы дрогнуло сердце: вот они, трехсотлетние старания православной церкви — этакая птаха делит скудный кусок пополам, помня о братике. Сама делит!.. Фома не переставал считать себя духовником.

— Ешь, дочка, Васютке я оставила, Видать, с лебеды у него и болит. Даст бог, пошлет меня Бастрык завтра на жатву, хоть пригоршню ржицы зароблю, свеженького испеку вам…

Девочка отламывала кусочки темного травяного хлеба, подолгу жевала их, растягивая удовольствие, и Фома, глядя на нее, не замечал, как по щеке его течет слеза. Горькая вдовья доля который уж раз открывалась ему во всей наготе… Есть ли хоть такой хлеб из лебеды у его малюток? Скоро семнадцать лет беде его, а сыновья-близнецы остаются для Фомы все такими же, каких запомнил.

Наконец женщина повязала голову, встала, пошла в лес за новым сушняком, девочка засеменила следом. Фома подтянул увесистую кожаную суму, вытряхнул на траву копченый олений окорок (ватажникам плевать на княжеские указы об охоте на красного зверя), берестяной туес сотового меда, ржаной каравай, деревянную баклагу с водой. Достал было засапожный нож, примериваясь к хлебу, но тут же сунул обратно. Собрал снедь, низко огибаясь в зарослях иван-чая, жалясь крапивой, прокрался к пню, разостлал на нем оставленную бабой холщовую суму, положил еду и быстро вернулся. Никейша промолчал — он хорошо знал отца-атамана, — лишь облизнулся да глянул на солнце: придется теперь до ночи питаться лесным воздухом. Потом подперся кулаком и принялся следить сквозь травяные заросли, чем обернется очередное «чудо» атамана.

Первой появилась девочка с сухой палкой, бросила ее в кучу и уж было пошла к матери, но чутьем вечно голодного зверька уловила сказочные запахи. Быстро огляделась, подошла к пеньку, присела, похожая на птичку возле приманки, готовую каждый миг упорхнуть, быстро протянула и отдернула руку.

— Ма-а-а… Иди сюда, мамынь!..

— Што там? — отозвалась женщина, уловив испуг в голосе дочери, а та стрелой кинулась навстречу, из кустов донесся ее картавый от волнения голос:

— Тама… тама… ктой-то плячется! Смотли… смотли…

Женщина изумленно рассматривала снедь, лицо ее вдруг стало испуганным, она оглянулась, крестясь.

— Свят, свят… Может, какой прохожий пополдничать собрался? — Она стала аукать, но лес отзывался лишь голосами птиц да легким шумом ветра.

— Может, это боженька положил нам? — девочка потянулась к туесу, но мать удержала:

— Погодь, дочка, не трожь, где-то ж есть хозяин… А еды-то на всю седмицу. В туесе медок — чую… Нам бы добыть где чуток да попоить Васютку с водицей теплой, — глядишь, поправился б.

Девочка снова тянулась к самобранке.

— Я отщипну мяска, мам? Боженька не рассердится?..

Баба вдруг заревела, схватила за руку ребенка, который не мог пересилить голодного искушения.

— Ой, боюсь я, дочка!.. Пойдем отсюдова скорее. Может, Федькины озорники подстроили, забьют ведь нас, коли тронем.

Она быстро увязала хворост, потянула от пня упирающуюся дочь, но та заревела:

— Не хочу… не хочу… Я белочку погляжу, — она по-детски хитрила, указывая на рыжего зверька, который, шурша корой, спускался по стволу дерева, привлеченный запахом пищи.

— Бери ядь, дура! — громовым голосом закричал Фома. — Бери, не бойсь — для тебя ж положено!

Баба обронила вязанку, прижала к коленям перепуганную девчонку, замерла.

— Бери, говорю. Да язык придержи в селе-то! Ну, живо…

Женщина будто очнулась, послушно покидала снедь в суму, сунула в руки дочери, подхватила дрова, горбясь, заспешила к селу. На полпути опустила тяжелую вязанку, обернулась и размашисто перекрестила лес. Наверное, еще не веря себе, заглянула в суму, чего-то отломила, сунула девчонке. Фома следил за нею, пока не скрылась в крайней, вросшей в землю избе.

— Все одно помрут без родителя, — подал голос Ослоп. — Не нынче, так завтра. А нас ишшо выдаст — баба ж.

— Кто знает, помрут аль не помрут? — хмуро отозвался атаман. — Бывает, единый сухарь живую душу спасет — ты дай его вовремя. Нонче о нас она не скажет, завтра — пущай. Да завтра ей вовсе не будет резону сказывать.

В полдень из леса, неподалеку от ватажников, выполз обоз.

— Глянь, — изумился Ослоп. — Деревня переезжает, а при ей — стража татарская.

— То не басурманы, — Фома впился в обозников дальнозоркими глазами. — Похоже, мужики где-то татар пощупали. Ох, сыне, уж не Орда ли двинулась?

Обоз остановился у тиунского подворья, скот погнали к пруду на водопой. Выбежал Федька, слушал, потом что-то говорил, размахивая руками, мужики слушали, опираясь на копья, один поил коней. Женщины и дети окружили колодец. Между тем к дому тиуна отовсюду сбегались люди, до ватажников долетал шум голосов, но разобрать было невозможно. Федька, видно, пытался задержать приезжих, взялся даже за супонь, но высокий чернобородый мужик в воинской справе с перевязанной головой оттер его плечом от лошади, потряс копьем перед тиунским носом, и Федька выразительно плюнул, что-то крикнул сбежавшимся и ушел в дом. Обоз тронулся к плотине, где к нему присоединилось маленькое стадо, потом запылил по дороге на Пронск. Лишь одна беженка, судя по непокрытой голове и длинной косе — молодая девица, осталась на подворье с двумя узлами. Знакомая Фоме ключница увела ее в дом. Люди разошлись, но еще долго у кузни и мельницы топтались чем-то возбужденные мужики.

— Сведать бы, отче? — подал голос Никейша. — Дозволь, странником забегу на село?

— Ох, Никейша, не зря тя Ослопом кличут. Коли недоброй вестью село растревожено, всякий прохожий в подозрение станет. Вот даст бог, до Бастрыка ночью доберемся — тогда сведаем.


Дородная ключница оставила Дарью в маленькой светелке, предупредив, что скоро позовет полдничать. Девушка устало присела на широкую лавку, покрытую чистой дерюгой. Слюдяное окно светелки смотрело на восток, как в домике для птиц, и в полдень здесь было прохладно. Кроме лавки и деревянной кровати, стояли в светелке маленький столик и сундук, покрытый пестрядинкой. Чувствовалось — живут здесь от случая к случаю. Дарья все еще оставалась вроде бы не в себе от случившегося и от утомительной дороги. То ей чудилось, как она бредет за телегой, спотыкаясь во тьме и поминутно хватаясь за грядушку, то возникали в глазах жаркое поле, где она с другими женщинами жала рожь, и мчащиеся прямо на них всадники, похожие на огромных серых мышей, и снова переживала весь ужас, когда бежала по полю, слыша позади вопли женщин и настигающий топот. Снова и снова схватывал ее жесткий ремень аркана, рывком бросал в колючее жнивье, и наступал страшный провал памяти… И возвращение в мир, где скакали и сшибались какие-то люди, голосили сельчанки, кто-то распутывал ей руки… Потом дед ее, самый близкий на земле человек, лежал среди жнивья с торчащей из горла стрелой, и она причитала над своим горем, не замечая чужого. Как в тумане, являлся витязь в чеканенных серебром доспехах, и она не сразу поняла, кто он, откуда взялся, почему стоит рядом и так пристально смотрит. Был ли он? Был… Осталось в памяти имя — Василий Тупик… «Будешь в Москве, спроси Ваську Тупика — в обиду не дам…» Может, слова его и напомнили ей тогда о другом дедушке, московском… Не взяли с собой люди ратные, не могли взять. Да и самой неловко вспоминать, как напрашивалась к ним в ватагу воинскую. Очень страшно было потерять с ними возникшую вдруг ниточку, протянувшуюся от самой Москвы до Поля Дикого… «Будешь в Москве, спроси Ваську Тупика…» А что, если спросить? Сам ведь сказал — не боярин, воин простой… То-то что простой. К боярину за покровительством девице молодой удобнее обратиться бы…

Дарья скинула лапотки, прилегла на лавке, вытянула истомленные ноги. Неужто скоро будет в Москве? Федор Бастрык как узнал о несчастье, предложил мужикам остаться в Холщове: Орда, мол, сюда не заявится — здесь владения князя Ольга бесспорны. А пора страдная — всем дело найдется. Избы, мол, миром до зимы поставим — после разочтетесь. Но сердитый бородач Кузьма наотрез отказался да посоветовал и тиуну грузить добро. Бастрык грозить начал, а Кузьма сам пригрозил копьем: мы-де не холопы тебе, самому князю служим, к нему и пойдем. Да еще крикнул при всех: «Может, ты своих дружков с Орды поджидаешь? Небось продал душу за сребреники?» Ох, дерзок дядька Кузьма, когда-нибудь наживет беды… Дарью Федор велел оставить, и Кузьма не спорил. Может, потому, что Федор сказал: от своего слова не отрекается, готов без приданого взять, с чем пришла. Дарья было сказала — в Москву хочет, деда найти, тогда тиун ее и обнадежил: послезавтра его люди в Коломну собираются, с ними вернее будет. Осталась… Тиун ее весной приметил, когда в деревне был, потом еще приезжал, подарил перстенек серебряный с капелькой бирюзы, красивый, но Дарья не носит его — почему-то совестно. С дедом тиун ласково обходился, говорил, что в вольные купцы вновь собирается, вот-вот с князем разочтется, потом — в Москву аль в Новгород, где откроет свое дело. Дед радовался, Дарья молчала — пугал ее Бастрык, слышала о нем нехорошее. Но кто ж в ее положении отказывает такому человеку сильному?..

Незаметно задремав, девушка внезапно содрогнулась от прикосновения.

— Не бойся, деточка, — ласково погладила ее ключница. — Напугали тебя нехристи окаянные, совсем осиротили. Да не придут они сюда, у Федора ихние начальники не раз гостили.

— Нет, тетя Серафима, — прошептала Дарья. — Они раньше и нас не трогали, а теперь, говорят, на Русь идут войной.

— Избави нас, пресвятая матерь божья, — женщина перекрестилась. — Да ты вставай-ко, умойся, Федор велел тебя к столу звать.

За обедом Дарья едва узнавала Бастрыка. Причесанный, по-домашнему размягченный, в чистой бязевой сорочке, он походил на настоящего большого купца, каких Дарье случалось видеть в Пронске, где она бывала с дедом каждую зиму. При взгляде на Дарью покатые медвежьи плечи его словно опали, в глазах явилась ласковая снисходительность, даже цвет их менялся — не свинцовыми казались, а дымчато-серыми, с просинью. Поваренок подал пироги из ситной муки с мясной начинкой. Хотя Дарья с утра крошки во рту не держала и роскошь еды в голодную пору удивила ее, она жевала, почти не чувствуя вкуса, смущенная пристальными взглядами Бастрыка. За пирогами последовали жирные караси, жаренные в сметане, и, наконец, щедро приправленный зеленью суп, сваренный не то из курицы, не то из рябчика или куропатки, с ситным хрустящим калачом. Когда трапеза подошла к концу и Дарья ищуще глянула на красный угол, Бастрык добродушно сказал:

— Не спеши, Дарьюшка, еще малиновый мед не приспел. Пока его сготовят, расскажи-ка нам все сызнова. Этот черт оглашенный Кузьма, видать, сам перепугался и село мне нашарохал — ничего-то я не понял толком. Еще найдутся дураки, побегут в лес от работы отлынивать.

Дарья рассказывала, потупясь, Бастрык слушал, не перебивая, ковырял ногтем в зубах. Серафима вздыхала, осторожно гладила руку девушки. Четвертый застольщик, волостной пристав, казалось, говорить не умел — только зыркал на рассказчицу темными косоватыми глазами. Когда умолкла, Бастрык спросил:

— В дороге-то не замечали за собой погони?

Дарья отрицательно покачала головой.

— На татар не похоже, — Бастрык глянул на пристава. — Может, разбойный мурза решил поживиться?

— Пленный говорил, будто сам Мамай на Русь идет.

— «На Русь»! Русь, она пока разная. На Москву — ино дело. С Ольгом мир у них. Какой-никакой, а все ж мир. При тебе, што ль, татарина пытали?

— Нет, я видела, как его в Москву повезли.

— То-то и оно, што в Москву, — раздумчиво произнес Бастрык. — Однако мужики мои задержались. — Он опять вопросительно глянул на пристава. — Шестой день, как послал их в Орду с овсом. Об эту пору за добрый корм татары не торгуются. На одной траве породистого коня не выхолишь, на травяном мешке мурза ездить не любит. Коли с вашей деревней не сплошка, то и не знаю…

— Гляди, хозяин здесь ты, — буркнул пристав.

— Может, нам потихоньку нагрузить подводы? — робко заикнулась ключница. — Береженого бог бережет.

— Ты ишшо в советчицы лезешь! — рассердился Бастрык. — Народ, он неш слепой? Завтра все побегут. А што мне князь велел? Сидеть и народ держать до его слова — то-то! Князь лучше нас знает. Шутка ли этакое хозяйство бросить! А хлеба? Вон какие ноне вымахали, сколь уж лет этакого урожая ждали!.. Мамай-то небось явился Димитрия попугать. Че б ему торчать у Воронежа-реки?

Он огладил бороду, с усмешкой продолжал:

— А коли Мамай с Димитрием резаться надумал, нам от того лишь польза. Купцу оборотистому от войны прибыток — товар дорожает. У нас ярлычок от самого главного их человека по торговой части — от хана Бейбулата. Верно, пристав?

— Ты хозяин здесь, гляди. Мне б только порядок…

— Ванька, черт! — сердито крикнул Бастрык поваренку. — Иде ты там с медом?

— Иду, сами ж велели обождать.

— Не до ночи ж!

Мед был липок, сладок, шибал хмельком, Дарья, кажется, такого сроду не пила, но и мед терял вкус под упорным взглядом Бастрыка. Никак она не могла представить, чтобы этот пучеглазый, широкобородый, с огромными руками мужик стал ее женихом и мужем, «И зачем я осталась?..» Но как и с кем добиралась бы в Москву?

Прежде чем подняться из-за стола, Бастрык сказал:

— Ты пока, Дарья, помогай по дому Серафиме. Да подумай: надобно ль тебе в Москву-то? А ну, как своих не сыщешь? В чужом городе пропасть — раз плюнуть. И дороги нынче опасны.

Дарья лишь сильнее потупилась: решила стоять на своем.

— Однако почивать пора, солнце-то вон как печет. — Бастрык поднялся, небрежно осенил себя крестом, удалился.

Проводив Дарью до светелки, ключница шепнула:

— Крючок накинь, деточка. И теперь, и особливо ночью. Без меня не открывай ему — это ж такой кобель хитрющий. А словам его не верь, он ведь и на мне жениться обещал.

Дарья покраснела до слез, ткнулась в пышное плечо женщины.

— Возьми меня к себе, тетя Серафима. Или ко мне пойдем, я на полу лягу.

— Ничего, деточка, ничего, — она снова гладила Дарью. — Я буду близко… Господи, волосы-то у тебя — чисто золото, так и льются, так и светятся, вот-вот руку обожгут. Такого ли тебе жениха надо?! Паренька бы молоденького, кудрявого да развеселого, чтоб день и ночь миловал тебя, голубку светлую. Иди-ко, иди поспи, чтоб щечки стали свежими да румяными, а то вся с лица спала, сиротина моя горемычная, — и, поцеловав девушку, ласково подтолкнула в дверь светлицы.

После полуденного сна, когда село вновь ожило и от кузни долетел перестук молотков, тиун собрался в поле. Ужинать велел без него — он-де не знает, воротится ли нынче. С его отъездом Дарья словно очнулась, даже тоскливая боль в душе поутихла. Помогая ключнице, носилась по дому, и ее длинная белая сорочка, казалось, мелькает во всех дверях сразу. Ключница следила за ней с тревожно-ласковой улыбкой. Ей бы такую помощницу — хозяйство растет год от года, — но держать девушку вблизи Бастрыка Серафиме не хотелось. Взгляды, которые Бастрык бросал на Дарью за обедом, ключнице не понравились. Может быть, в душе она еще надеялась женить тиуна на себе, и уж во всяком случае, решила не допустить, чтобы сироте-горемыке совсем загубили жизнь. Дарья слишком неопытна, а Бастрык, он только с виду неказист. Облапит — не пикнешь, в селе о том не одна Серафима знала.

— Тетя Серафима, — вдруг подошла к ней Дарья, — я относила рухлядь в большую кладовку и там… Это что у вас, купленные мечи?

— Там не только мечи, деточка, еще кой-чего найдется. Наши кузнецы ладят.

— Холщовские?!

— Ага, — Серафима улыбнулась. — Федор мастера привозил, тот за большие деньги наших выучил. Он тут какую-то… болотную руду, что ли, нашел, из нее железо варят. Тоже наши холщовские кричники. Князя удивить хочет Федор-то, да не знает — похвалит ли тот? Оружье ведь… А мужик-то Федор башковитый. Суров, конечно, да ведь времечко…

Хоть и поздно ложились в тиунском доме, засыпала Дарья в своей светелке с трудом, несколько раз тревожно вскакивала — крючок проверить. Он был на месте, ее железный сторож, и девушка наконец уснула глубоко, крепко, будто погрузилась в темную воду. Может, оттого, проснувшись, не сразу поняла, где она и кто рядом, Жесткая горячая рука осторожно гладила плечо и грудь, щеки касалось сдержанное дыхание. Может, она еще спит?..

— Не пужайся, Дарьюшка, не пужайся, лапушка, то я, суженый твой, не пужайся…

Дарья похолодела, узнавая шепотливый голос и не понимая, как Федька очутился в светелке, у ее постели.

— Проснулась, невестушка моя, голубка залетная, проснулась — вот и хорошо, — шептал Федька, приближаясь в темноте бородатым лицом. — Со мной будешь отныне и присно, со мной… в Москву вместе поедем, свадебку продолжать…

Сильные руки обхватили Дарью, заскользили по телу… Ее словно околдовали, и не то что шевельнуться — подать голоса не было сил, только сердце билось в груди пойманной птицей, и стук его в ночной тишине становился нестерпимым. Ее вдруг окатил ужас — так и не сможет шевельнуться, молвить слова, оттолкнуть, вырваться, убежать… Каменное тело ее содрогнулось от боли, отвращения, ненависти, как в тот момент, кода навалился ордынец, но там наступил черный провал, а тут… она даже не оттолкнула — ударила обеими руками в бороду, в лицо. Огромный Федька отлетел куда-то в темноту, а она все лежала, словно окованная, ее хватило на одно-единственное движение. Федька вскочил, распаленный ее злым толчком и молчанием, навалился, залепил рот бородищей, впился губами в шею, сжимал, тискал одной рукой, другой рванул сорочку, тонкая ткань разошлась, обнажая грудь и живот, Федька рвал остатки платья, душил, втискивал в пуховую постель, но силы уже возвращались в Дарьины руки, умеющие натягивать большой охотничий лук. Федька отлетел снова. Почему она боялась кричать?.. Он, видно, по-своему расценил ее молчаливое сопротивление, снова надвинулся из темноты, едва различимый в отраженном свете ущербного месяца, сочившемся сквозь слюдяное окошко. И тогда, все еще немая, она выхватила из-под подушки узкий короткий нож, которым запаслась после нападения ордынцев. То ли Федька заметил ее движение, то ли сталь блеснула в сумраке, но он отпрянул.

— Ты што-о?! — зашипел. — Спятила? Спятила, дура? Брось сей же час!.. Брось, говорю! Не трону, раз ты такая змея подколодная!

Внезапно тихий смешок прозвучал от порога светелки, и тогда Дарье снова показалось: все происходит во сне. Вжимаясь в подушку, подтянув одеяло к подбородку, она стиснула нож крепче.

— Што, Федя, девка не из тех попалась, а? Кабы все такие, недолго бы ты кровопийствовал да развратничал? А, Федя?

— Хто? — в голосе Бастрыка смешались ярость и страх. — Хто тут шляется?

— Погодь, узришь, — ответил из темноты тот же усмешливый голос. — Ослоп, давай свечку…

В проеме открытой двери возник слабый свет, качнулась черная тень, и лишь теперь Дарья вскрикнула. Свет разлился ярче, в его колеблющемся потоке Дарья разглядела фигуру благообразного седоватого мужика в летнем зипуне и лаптях, с длинным чеканом в руке. За спиной его появилась громадная рука с горящей свечой, комнатка озарилась. «Свет пришел, свет пришел», — с каким-то изумлением повторяла Дарья, прижимая к бьющемуся сердцу руку с зажатым в ней концом одеяла… «Свет пришел…» Если бы не открывшиеся ей эти два слова, она сошла бы с ума. К счастью, рука со свечой была не сама по себе, рядом с седоватым мужиком стоял ражий беловолосый парень. С простоватой улыбкой любопытства, пожалуй, даже мужского интереса, он рассматривал забившуюся в угол девицу, и под его улыбкой она приходила в себя, чувствуя подступающий стыд и злость.

— Хе-хе, — обронил седоватый. — До ножичков уж дошло. Не милы, знать, девицам твои ласки, хозяин? Чего молчишь?

Бастрык прижался к стене, глаза его, казалось, вот-вот вылезут из орбит, растрепанная борода дрожала. И вдруг шагнул навстречу гостю.

— Ты-ы… странник, — выжал с хрипом. — Вон, значитца, каких гостей насулил, а я ведь за брехню принял. Эх, кабы не Серафима!..

Он как-то сразу успокоился, стал тем Бастрыком, каким видела его Дарья в разговоре с мужиками.

— Где твое пусто, там наше густо, а будет наше пусто — и твое не густо, — загадочно произнес гость ласковым голосом, но именно в ласковости таилась угроза.

— Резать пришел — режь, грабить — грабь, — жестко сказал Бастрык, застегивая рубаху. — Ныне твоя взяла, дак пользуйся. Говорить я с тобой не желаю.

— Тихо, Федя, тихо, — гость с укоризной покачал головой. — Зачем девицу-то пугаешь? Глянь, ведь ребенок еще она, а ты — «режь», «грабь». Сам только что хотел ограбить ее на всю жизнь, ребенка-то. Думаешь, мы такие ж?.. Ты, красавица, не бойся, дурного тебе не будет от нас, однако вставай, сарафан надень, да в тиунские покои с нами пойдешь. Не можем мы тебя тут покинуть — шумнешь ведь с перепугу.

Странно, голос незнакомца действовал на Дарью успокаивающе, хотя слова Бастрыка объяснили ей, что за гости в доме.

— Отвернитесь хотя… — Она удивилась, как незнакомо звучит ее голос.

— Ах, беда, прости, красавица. Ослоп, ты чего выпялился?

Парень отвернулся, Дарья, откинув одеяло, натянула сарафан на голое тело… Проходя в дверь, глянула на крючок и обомлела: его не было.

В просторной опочивальне тиуна окна были тщательно занавешены, перед образами горели свечи, озаряя красный угол и мрачную фигуру третьего лесного гостя.

— Небось молился, Федя? — ядовито спросил старший разбойник. — У господа помощи, што ль, просил, собираясь насилие над девицей совершить?.. Он и услышал.

— Сказано тебе: пришел грабить — грабь, неча зубы свои волчьи на меня скалить. Я тебе, душегубу, не ответчик.

— Успеется, Федя, не спеши. Ты вот одной ногой в могиле, а все лаешься, о покаянии не думаешь. Не страшишься, Федя, пред господом явиться с душой своей черной?

— Мои грехи — я и отвечу. Мне тут исповедоваться пред тобой, што ль?

— Можно и предо мной, — разбойник сощурил прозрачные глаза. — Покаяние принять — сподоблен. Не меня ль ныне господь своей карающей десницей избрал?

Бастрык зло ощерился:

— Хорош спаситель, у коего в архангелах душегубы состоят!

— О моем душегубстве ты, Федя, не ведаешь. Тебя же за душегубством мы и застали. Я-то гляжу, чего Бастрык холопов на конюшню почивать выгнал, нам облегчение сделал, что ль? А он гостью, девку незрелую, залучил. Этих твоих дел не ведал я. Зачесть на суде придется.

— Судья, — проворчал Бастрык. — И не гостья она мне — жана.

— Жена-а? Чего ж она ножичком от тебя оборонялась? Ну-ка, красавица, муж ли тебе Федька Бастрык?

Дарья молчала, понимая, что одно ее слово может погубить человека — страшного, ненавистного ей, а все ж человека.

— Не пужайся, красавица, — понял ее состояние разбойник. — Твоя речь не погубит его и не спасет. За ним и без того столько грехов, што черти в аду разбегутся.

— Слухай! — зло оборвал Бастрык. — Или кончай, или бери, за чем пришел, и проваливай. Да знай: коли меня тронешь, и тебе не бывать. Мои люди под землей сыщут.

— Пугала баба лешего в лесу, да сама в болоте утопла. Ты слыхал когда-нибудь про Фомку Хабычеева?

Бастрык вздрогнул, вспотел и обмяк, сел на лавку, отер лицо подолом рубахи.

— Сказал бы, што ль, сразу. А то разговоры говорит, — значит, думаю, сам боится… Деньги в большом сундуке, под рогожей, прибита она, дак вы отдерите… Ключ — под подушкой.

— От хороший разговор пошел, — ласково произнес Фома. — А то пугать надумал, грабить уговаривал. Оно лучше, коли сам чужое добро воротишь хозяевам. Ну-ка, Ослоп, проверь, не врет ли Федька Бастрык… Ты, Кряж, глянь, кто там за дверью шебаршит, наши?

Ослоп занялся постелью, потом сундуком. Кряж, приземистый, длиннорукий и корявый разбойник, похожий на лесовика, вышел за дверь, скоро вернулся.

— Наши на местах, должно, крысы скребутся…

Ослоп тем временем достал плоский кожаный кошель, высыпал на стол груду серебряных и медных монет. Дарья никогда не видела столько денег, но Фома недоверчиво усмехнулся:

— Не густо, Федя, а? Остальные-то где прячешь?

— «Не густо»! — Бастрык обиженно засопел. — Небось голытьбе покидашь, в прорву без пользы? Дак туда сколь ни вали, все не густо будет. А я бы деньги в дело. — Он сокрушенно дернул себя за бороду. — Лучше бы князю отправил, чем прахом…

— Да, брат Федя, озверела душа твоя, — печально сказал Фома. — Для бедного люда — так прахом? Какой же ты паучина ненасытный!

— Я-то ненасытный! Я-то паук! А ты, добряк, сидя в лесу, всех насытить хошь, всех в сафьян обуть, в шелка и камку нарядить, серебром осыпать! Так, да? Вот я своими руками кошель сей наполнил, и в моих руках он вес имеет. Ты же раскидать по малой полушке, много ли сытых будет, много ли обутых в сафьян, одетых в шелка?.. Дурак ты, Фома, хоть и ловок.

— Эй, дядя! — остерег Ослоп, но Бастрык отмахнулся.

— Говорю — дурак!.. Для кого Федька Бастрык свой и чужой горб ломит, ночи не спит, шкуры дерет, да и ждет, скоро ль мужики башку ему сшибут? Для свово, што ль, живота? Кабы так, да я бы в купцах-то аксамитами живот свой обернул, стерляжьей ухой да калачами новгородскими его тешил, посиживая в лавке, с гостями богатыми ласково раскланиваясь. Купец я, купец, каких, может, и не рождалось допрежь меня! А я вот князю продался, в кабалу пошел, взял под себя деревни нищие. Я кузни строю, дома, мельницы, хлеб рощу, мну кожи, тку холсты, седла работаю, сошники кую да и кое-што окромя того, стада развожу, торг налаживаю. Я деньги в казну княжеску сыплю, штоб города крепить, войско держать…

— То не ты, Федя. То народ работает, ты же давишь его.

— Наро-од! Вон што! Я-то, дурак, и не ведал. Народ — его собрать надоть, поднять, к работе приставить да и погонять. Деньгу выжать и зажать надоть, штоб дело мало-мальски сдвинулось. Без головы единой, — он постучал себя по лбу, — без головы-то ничего не выйдет, слышь ты, Фома премудрый! Стал быть, и власть, и серебро в одних руках держать надобно. Люди-то наши одичали под татарами, как звери жить норовят, всяк сам по себе. Нынче набил брюхо — и в нору свою лесную. Э-эх! Рази так-то сама собой Русь подымется из грязи и дикости? Лаптем, што ль, лыковым да пузом голым Орду побьем? Когда сел я в Холщове, тут ведь иные в жизни своей железного сошника не видали: ни единого в ближних деревнях не было. Какие ж тут хлебы, господи прости! А ныне…

— Зерном торгуешь? Да люди-то у тебя с голоду мрут.

— Не мрут! — почти крикнул Бастрык. — Хотя с лебедой иные едят, да все ж на муке замешен. Вот раньше было — мерли.

— Пошто же шкуродером тебя прозвали?

— А я и деру шкуры. Приходится, коли из темнотищи выдираемся, а на плечах гора страшная. Тут не сорвешь пупа — не встанешь. Народ, ты думаешь, он сам по себе всурьез робить станет, горб наживать? Жди! Его не драть — он себя не прокормит, не то што князя с войском. А коли один-другой надорвется, подохнет — эка беда! Крепкие выдюжат, а дохлых ненадобно нам, они только задарма хлеб жрут. Станешь ты кормить лошадь, коли она не то што сохи — саней не тянет? Кто же поперек мне стоит, из воли выходит, делу моему мешает — тех в рог бараний согну. Без этого все прахом пойдет… Да што! Тебе ли, разбойнику лесному, да ишшо доброму, понять Федьку Бастрыка? Ты ж ныне поперек дороги мне стал, дело срывашь. Знал бы, какое дело-то!.. Пошли-ка свово человека в темную кладовую — пущай принесет. Дарья, проводи.

— Я сама…

Все вздрогнули. В двери, опершись о косяк, стояла Серафима. Когда появилась, никто не заметил. Фома обжег взглядом Кряжа, тот втянул голову в плечи, забормотал:

— Ведьма, чистая ведьма, ей-бо, атаман, никого ж не было.

— Ступай, — отрывисто бросил Фома, поклонился ключнице.

Кряж приволок мечи, боевые топоры, дощатые брони — защитные рубахи, сделанные из стальных пластин, железные шлемы. Фома недоверчиво осмотрел оружие, опробовал в руке меч, подал Ослопу.

— Неужто сами куете?

— А ты думал! — Бастрык гордо задрал бороду. — Ныне кольчужного мастера ищу, проволоку уж делаем.

Насупленный Фома поглядывал то на оружие, то на груду серебра и меди, ворочал в голове какую-то мысль. Дарья смотрела на Федьку Бастрыка с новым испугом. Он сейчас не походил ни на властного злого тиуна, ни на того дикого распаленного зверя, который душил ее в темноте своими объятиями, ни на хлебосольного хозяина — новый, совершенно незнакомый ей человек.

— Ох, Федька, — Фома пристально глянул ему в лицо, — не на Москву ль мечи и топоры готовишь? Князь-то ваш, говорят, того…

Бастрык усмехнулся:

— С Димитрием наш Ольг, конешно, не в сердечной дружбе, но заодно с Ордой супротив Москвы не станет. Нет, не станет. А коли Димитрий Иванович на Орду пойдет, ему эти мечи послужат.

— Темнишь ты, Федька, виляешь хвостом, аки старый лис. Да мы не глупые выжлецы.

У Бастрыка задрожала борода. С обидой сказал:

— Не веришь? Тогда вели своим выйти за дверь да притворить ее — тебе одному скажу. Не бойсь, не трону, и куды мне деваться, — поди, под каждым углом твои душегубы?

— Не боюсь я тебя, Федька. Ну-ка, ребята и девки, вон за порог.

Едва остались вдвоем, Бастрык прошел в угол, сдвинул кровать, отковырнул половицу, достал из-под нее небольшую шкатулку, протянул Фоме.

— Открой, там гумага сверху. Читать, поди, не разучился, ты ж, говорят, из попов.

Фома открыл шкатулку, вынул сложенный лист желтоватой бумаги. Под ним оказалась горка золота и дорогих камней. Тускловатым червонным жаром отливали восточные монеты, округло сияли рыжие серьги и перстни, окатно светились молочные и прозрачно-голубоватые жемчужины, ярко горело несколько лалов, жгучей зеленью сверкал крупный изумруд.

— Однако угадал я, Федя: не все ты свое добро нам выложил. Может, еще осталось?

— Не осталось. Да ведь и это не мое, — миролюбиво сказал Бастрык. — Ты читай, Фома, гумагу-то, читай-ка…

Фома осторожно развернул бумагу, с любопытством поглядел на свет. Прежде читал он книги пергаментные, даже папирусные видел, а бумагу впервые держал в руках, хотя слышал о ней. Читал медленно, по два-три раза пробегая корявые, полуграмотные строчки, — видно, Федьке Бастрыку письменная наука давалась труднее купеческой и тиунской. Да и писал он тем же языком, каким говорил, обыденные слова странно, даже смешно смотрелись на бумаге. Однако Фома был серьезен.

«Князю Великому Владимирскому и Московскому, государю всея Руси Димитрию Ивановичу бьет челом верный раб его Федька. А пишу я тебе, государь наш светлый, што враг твой и наш заклятый, царь ордынской Мамайка стоит со всеми курени и таборы у речки Воронежа, близ тово места, кое тебе допрежь указано было, только и перегнал кочевья. А пришло к ему, царю поганому, с той поры две орды малые, да тумень большой с гор аланских, и всего, значитца, ныне у Мамайки войска будет сто тыщ и двадцать. Те же, кои вещают тебе, государь, будто войска у него тьма тем, те людишки брешут, и ты, государь, не верь им, а вели пытать их, шпионов татарских, штоб правду те сказывали. Велел я двух странных людей, от Поля Дикого пришедших, кои народ смущали, в бичи взять да жечь каленым железом, и сказывали они — послал-де их темник Батарбек да по два рубли серебряных дал им и сулил боярами сделать, как татары Москву возьмут. А ишо прибегали смерды мои от Черного озера, их пожгли татары, а татар тех твои кметы побили и сотника ихнево, татарского, к тебе языком повели. Ишо было третьего дни посольство воинское от князя Ольга, и от Мамая к Ольгу тож, а с чем посольство, тово мне сказано не было, только велено от князя сидеть и ждать, да привечать ратных людей, сколько бы князь ни прислал, да кормов для тово держать наготове поболее. Я смекаю, в Холщове думает Ольг опору кормную иметь для своей рати, а более тово не смекаю. Слышно, государь наш великий, будто войско ты сбираешь. Тяжко мне, рабу твому, о том слыша, в Холщове под князем рязанским сидеть. Вели, государь, и приду я к тебе с людьми верными, а оружье мы припасли, и князю Ольгу выкуп за себя я сам пошлю. Ведь сулил ты, Димитрий Иванович, за службу верную на Москву меня взять, да посадить на поместье большое, да пять лет беспошлинно торговать в землях твоих. Мне уж и сниться стало, как я вольным-то купцом служить те стану, богатства твои государские множить, ремесла налаживать. Ведь под сильной твоей рукой какая жизнь славная нам, людям торговым да хозяйственным, и обидно мне, коли встречу московских купцов, кои торг ведут на полушки да сухари квасом запивают. Им не дело вести, а скот пасти, да и то рази што баранов. Для дела твово ратново, для избавления Руси от поганых шлю те с человеком верным шкатулку сию. Наполнял я ее по золотинке да по камешку все годы, кои тебе служил, притворяясь холопом рязанского князя. А список добра прилагаю. Смилуйся, государь, возьми Федьку к себе.

Припадает к ногам твоим царским раб твой и в здешней, и в загробной жизни Федька».

Долго молчал Фома — снова мысли ворочал. Мог ли подумать, что Федька Бастрык, злобный цепной пес рязанского князя, мордоворот и шкуродер, ненавидимый крестьянами, был человеком Димитрия, по его воле сидел близ границ Золотой Орды тайным соглядатаем, приманивал на холщовские огоньки ханских людей, выуживал от них нужные сведения! Значит, и Федька жизнь свою положил на то дело, к которому звал народ отец Герасим, которому отчасти служил и атаман Фома. Да еще и золото копил для Москвы. Сколько ж у князя таких людей сидит на русских границах и в самой Орде? Ведь кто-то же приносит Бастрыку вести — те самые, что он шлет в Москву. Фоме вдруг показалось, будто сам он последние годы ходил окольными тропинками, где-то в стороне от налаженной всерусской работы, которая готовила могилу ордынскому чудищу. Его собственные услуги московскому князю казались Фоме слишком малозначащими. Ненавидел Фома бояр да тиунов их за то, что шкуру с народа драли, но ведь не все ж для себя драли. На то добро, что держал он в руках, пожалуй, целую сотню воинов можно одеть в настоящие боевые доспехи, выучить как надо и в поход снарядить. Вот и золотое кольцо с изумрудом — то, что горькими слезами отлилось целой деревне, тоже здесь. Выжал Бастрык пот и кровь из мужиков, а из того пота и той крови десяток броненосных воинов встанет и выйдет в поле, защищая мужиков кабальных от полной погибели, жен их — от позора, детей — от рабства. Мало, выходит, смотреть на мир глазами забитого холопа да нищего смерда… Но как простить Бастрыку голодную бабу с умирающими ребятишками? Хлеб возами на торг отправляет, а ей горсти не даст… Может, прав Бастрык — коли слабые перемрут, от того силы на Руси не убудет, зато прибавится в государственной казне от сбереженного хлеба?.. Но вся душа Фомы бунтовала против самой этой мысли. Что значит, слабые? Все люди слабыми рождаются и в старости слабеют, никто из самых здоровых не заговорен от болезни. Не ради ли «слабых» существуют законы государства и церкви, суды и войско? А то ведь и деревня, где два двора, слабее той, в которой пять дворов. Значит, собирайся, сильные, и дави, грабь слабейших, отнимай у них добро, и земли, и ловы, чтоб еще сильнее стать? Этак далеко зайти можно… Хмуро сказал:

— Не пойму, Федька, коли ты на такой важной службе у князя, зачем открылся?

— Не всем открылся, тебе лишь. Кто ж не ведает, што Фома Хабычеев в московских землях только не разбойничает? Твоя служба князю Димитрию далеко слышна… Да и недолго мне тут сидеть осталось, не нынче-завтра уйду со своими.

— Моя служба тебе, Федька, неведома. Да и не по твоему она разуму. Но ты гляди: коли от князя слова нет — сидеть тебе здесь надобно.

— Того и боюсь, што оставит. Ныне-то вроде право есть уйти: слышно, рать скликает Димитрий. Как-нибудь вывернусь, он старые заслуги помнит.

— Гляди… Однако заговорились мы, вот-вот петухи запоют, да и проснется кто из твоей верной стражи, — Фома ядовито усмехнулся. — Оружье мы у тебя заберем. Сами пойдем к Димитрию, с оружием-то охотнее примет. Шкатулку эту сам ему вручу с грамоткой твоей. Там про верного человека сказано, вернее и не сыщешь.

— Твоя воля, — буркнул Бастрык.

— Аль не веришь?

— Тебе-то верю.

— Ин и добро. Другие о ней и не прознают.

Фома завернул шкатулку в тряпицу, тщательно перевязал шнуром, спрятал в суме среди дорожной рухляди, прямо глянул в лицо Бастрыка своими прозрачными глазами.

— И вот о чем Христом прошу тебя, Федька: не дай помереть от голода вдовице горькой с сиротами ее — той, што в крайней избе живет, у поскотины.

— Не из-за нее ль ты явился, благодетель?

— Из-за нее тож.

— Не помрет, не бойсь. Седмицу назад отрубей давал, с новины дам. Кабы не зловредничала, ситные ела б.

— Смотри, Федька, — отчетливо произнес Фома. — Пощадил тебя ныне, сам знаешь почему. Чую — есть за тобой правда, ее уважаю. Но и мою правду ты уважай. Чья выше — господь рассудит, я же от своей не отступлю до смерти. Для меня всяк человек — душа живая. Коли не будешь давать той бабе хлеба и молока, штоб самой хватало и детишкам, — под землей сыщу. Ни хан ордынский, ни государь московский или рязанский со всем войском тебя не спасут. Глаз мой отныне на тебе до окончания века — заслужил ты от народа сей «почет». А слово Фомы тебе ведомо.

— Ладно, — в лице Бастрыка мелькнула растерянность. — Будет работать — всего получит.

— Так ты дай ей работу. Ни одна русская баба от работы не откажется. Ведь и рабочую скотину кормить надобно, Федька, чтоб толк от нее был, — тебе ли того не знать? Хозяин тож! Поди, баба под юбку не пустила, дак ты ее со света белого сжить вздумал. А к Димитрию просишься. Он за этакие штуки своим тиунам головы скручивает, даже бояр не щадит. В церковь ходи почаще, душу разбойную просвети — иначе тяжко и страшно помирать будешь, попомни мое слово.

Бастрык угрюмо промолчал. Фома открыл дверь, позвал людей. Ключница бережно обнимала девушку и таким взглядом окатила Бастрыка, что тот съежился. Серафима, оказывается, вышла поспать от духоты в холодные сени, потому разбойники ее и не заметили, и возни в светелке она не слышала. Разбудил ее вскрик Дарьи…

— Што, батюшка, — лениво спросил Ослоп, играя ножом на поясе и поглядывая на Дарью, — здеся его прирежем аль во лесок отведем?

Серафима замерла, Дарья ойкнула, Фома усмехнулся:

— Жалеешь его, красавица? А зря. Он твоей чести и красы не пожалеет, дак ты ножичек-то не выбрасывай. — Оборотился к корявому разбойнику: — Возьми меч по руке и броню, потом других с улицы пришли за оружьем. Ты, Ослоп, тож вооружайся.

— Мне без брони вольготнее, батюшка, — улыбнулся парень. — Да и кистенем сподручнее, нежель мечом да топором.

— Слушай, что говорю, — нахмурился Фома. — Не купцов потрошить пойдем — на большую битву против нехристей станем. Там кистенем не больно намахаешь.

Мучительное усилие мысли отразилось на лицах разбойников, они начали поспешно вооружаться. Потом входили по двое другие, и каждый выбрал оружие по руке, броню по плечам.

Наконец в тиунской опочивальне остались Бастрык, Фома, Ослоп и обе женщины.

— Вот што, красавицы, — негромко сказал Фома. — Нынешнюю ночку спали вы и даже снов не видали. Так ли?

Женщины подавленно молчали.

— Так ли? — спросил Фома суше.

— Так, батюшка, так, — закивали женщины.

— То-то. Язычки замкните покрепче. Оброните словечко — оно што ниточка. Княжий исправник потянет да и с язычком все жилушки вытянет.

Серафима испуганно перекрестилась. Фома подошел к денежной груде на столе, взял серебряный рубль, попробовал на зуб, повертел, кинул в суму.

— На прокорм мово войска. Не зря ж оно нынче старалось. Прощайте, красавицы, и ты, Федя, прощевай, да уговор помни.

Ватажники исчезли — половица не скрипнула, щеколда не брякнула, и когда Бастрык наконец вышел во двор, все запоры были на месте. «Оборотень, — думал Бастрык, истово крестясь, чего с ним давно не бывало. — Оборотень. Не зря про него сказки ходят, а стражники ловить его боятся, только вид делают». Хотелось поднять холопов да отхлестать плетью, но что-то удержало. И новая злоба осела в душе. Вспомнил о серебре, бегом вернулся в дом, сгреб деньги в кошель, зло поглядывая на женщин. Серафима наконец выпустила девушку, приблизилась к Бастрыку, негромко и раздельно, как недавно атаман, сказала:

— Еще тронешь Дарью — зарублю, — и залилась слезами.

— Не вой! Никому твоя Дарья голозадая не нужна. Пусть на ней черт рогатый женится. Ступайте спать, да што атаман сказал, уразумейте. Он теперь на службе у меня. Ступайте, ступайте, неча глазеть…

Ключница повела Дарью с собой в сени. Девушка готова была тотчас убежать из страшного дома, но черная ночь, в которой окрылись разбойники, казалась еще страшнее… Она ушла на заре, тайком. А через час Бастрык, так и не прикорнувший, заглянул в распахнутую светелку и сразу увидел, что Дарьин узелок с едой исчез. Прокрался в сени. Там спала лишь ключница, место рядом пустовало. «Ушла», — понял Бастрык, и вся злоба его вздыбилась в душе черным фонтанам. Фома унизил — заставил дрожать за собственную шкуру его, Федьку Бастрыка, перед которым даже бояре иные трепещут. И придется кормить строптивую нищенку с ее щенками — с этим оборотнем не пошутишь. И Дарья унизила — оттолкнула его… Нравилась Дарья Бастрыку, ох как нравилась, но тем большей злобой наливалась теперь душа — фонтан клокотал, искал выхода. Не мог даже помыслить, что другому достанется Дарья, голодранцу какому-нибудь из московского посада. Ну, нет, Федька не таков, чтобы свое уступать чужому. Раз Федьке она не досталась — так пусть уж никому…

Схватил разорванную рубашку Дарьи, брошенную в светелке, скомкал, сунул под кафтан, тихо вышел на подворье. Все еще спали. От будки вблизи ворот поднялся с соломенной подстилки бурый волкодав, зевнул, раскрыв крокодилью пасть, словно показывая хозяину, что его желтые, чуть скошенные назад клыки готовы послужить всякой хозяйской воле. Даже дикие вепри сваливаются в агонии, когда эти клыки смыкаются на их щетинистых загривках.

— Тоже проспал оборотня? — сердито спросил Бастрык. — Небось сунули тебе чего-нибудь вечером, вот и проспал. Жрешь што ни попадя — то-то и всполошился, хозяина прокараулил. Отслужи теперь.

Пес преданно смотрел в лицо Бастрыка мутно-красными глазами, но хвостом не вилял — волчья порода сказывалась. Бастрык, оглянувшись, дал ему понюхать рубашку Дарьи, отстегнул ошейник, позвал за собой. Засов калитки отодвинут — недавно прошла Дарья. За тыном Бастрык еще раз сунул скомканную рубашку в нос волкодава, приказал:

— Ищи!

Пес тут же прихватил след, сверкнул на хозяина глазом.

— Взять! — приказал Бастрык и, когда волкодав с места пошел крупной рысью, повторил: — Взять!.. Души!..


Уходя, Дарья торопилась незамеченной скрыться в лесу. Ей казалось теперь лучше умереть, чем вернуться в страшный дом, она уж и на Серафиму не рассчитывала — сами тиунокие стены ее пугали. Еще день и ночь в этом доме?.. Ни за что!

Она слышала — за Холщовом пронскую дорогу пересекает тульская, и выбрала последнюю. Захочет Бастрык догнать — он, конечно, кинется пронской дорогой. Однако и на тульскую лучше выйти вдали от села, через перелески. Налегке, с узелком сухарей в руке, Дарья бежала через посветлевший лесок, миновала широкие сухие поляны, бесстрашно углубилась в темную дубовую рощу, надеясь за нею сыскать дорогу. За рощей дороги не было. С немалой опаской девушка минула глубокий овраг, заросший лещиной и жгучим шиповником, и перед нею открылась широкая пустошь. Идти открытым местом она еще побаивалась, но делать нечего — пошла. Позади, из-за рощи, вставало солнце, просыпались птицы, шуршали в траве мыши, за ними охотился ранний степной лунь, скользя и зависая над самой травой, канюк ходил кругами в небе, сторожа вспархивающих из-под ног девушки перепелов и высматривая сусликов, — все знакомо и привычно для Дарьи, выросшей в лесостепи. Впереди вставали небольшие дубравы, за ними она непременно разыщет дорогу — любую, только бы подальше увела от ненавистного тиуна, от его дома, где ни запоры, ни стены не охраняют от незваных гостей… Как хорошо, что нет росы — в высокой траве теперь промокла бы насквозь.

На середине поля ее словно кто-то окликнул, она оглянулась. От рощи отделился темно-бурый ком, покатился по полю в ее сторону. Девушка пригляделась из-под руки — волк?.. Уставив морду в траву, зверь что-то вынюхивал, — видно, шел по следу. По ее следу? Обыкновенных волков Дарья не боялась, они бывают наглыми, но страшны животным — не людям: коня под тобой зарежет, а самого не тронет. Но чтобы волк, летом, гнался за человеком по следу! На это способен лишь взбесившийся зверь, а с ним лучше не встречаться. Волк был громадный — Дарья сразу разглядела.

Бросив узелок, она со всех ног кинулась к лесу: там спасение — на дереве зверь ее не достанет. Сарафан был просторный, но он цеплялся подолом за траву, и Дарья подняла его выше колен. По голым ногам хлестал жесткий остец, резалась полевая осока, больно жегся осот, повилика подстерегала, словно коварные силки, но Дарья бежала во весь дух и оглянулась уже вблизи перелеска. Зверь заметил ее, он бросил след и огромными скачками мчался напрямую через пустошь, стремительно приближаясь. До опушки оставалось совсем близко, но Дарья уже видела: не успеет. Она почувствовала, как на голове дыбом встают волосы, и закричала… Кто мог услышать в малолюдном краю одинокий крик в этакую рань, вдали от больших дорог? Хлебные поля, где работали мужики, лежали в стороне — Дарья сама выбрала путь, где ей никто бы не встретился. Но крик ее уловили не только рощи и поле…

Совсем близко послышались настигающие скачки, Дарья обернулась, вытянула пустые руки навстречу летящему на нее бурому страшилищу с оскаленной клыкастой пастью, свисающим на сторону кровавого цвета языком и мрачными людоедскими глазами.

— Лю-ди!.. Спаси-ите!..

Даже последний крик отчаянья, заставляющий хищника отпрянуть, дать жертве лишний раз вздохнуть перед смертью, тут не подействовал — бурый зверь распластался в прыжке, готовый сомкнуть на горле смертную хватку, но словно бы этого прыжка ждал тот, кто минутой раньше услышал человеческий крик. Клыки судорожно схватили воздух, бурая тяжесть ударилась о землю возле Дарьиных ног, алые брызги рассыпались по траве, и Дарья увидела в боку зверя две черные оперенные стрелы, похожие на ту, что торчала из горла деда… На краю дубравы неподвижно стояли конные татары.

IV
До Коломны отряд Тупика почти не придерживался дорог. Неутомимые рыжие кони — помесь высокорослых русских скакунов с выносливыми монгольскими лошадьми, — специально выведенные для разведки и дальних набегов, легко несли всадников лесостепным бездорожьем — через поля и кусты, болота и рощи, ручьи и реки. Воины наезжали на работающих крестьян, спрашивали об ордынцах и слышали один ответ: «Бог миловал!» Быстрый отряд еще опережал слух, это хорошо, потому что слух множит врагов бессчетно. В лесах с пути шарахались звери, в поймах и логах тревожно кричали чибисы, ругая непрошеных гостей непотребным словом, кулики нахваливали свои болота, болтливые сороки разносили весть о всадниках, а Васька, не слушая их, грустил. Даже удовольствие, что везет князю важного «языка», не заглушало грусти. Не отпускали Ваську глаза-васильки, смотрели сквозь слезы с укором, бередили душу. Вот напасть нежданная! Однажды не выдержал, упрекнул Копыто: ты, мол, с толку сбил — надо было взять сироту до Московской земли.

— Што ж ты сам-то, начальник? — рассердился рыжий воин. — Полюбилась, дак и взял бы. Я ж тя выручить хотел: вижу, прилипла девка, ты вроде и не знаешь, как отбиться.

— Пропадет девица, — сокрушенно вздохнул Тупик.

— Не пропадет. В беду народ дружней. Хто ни есть пригреет.

— Да уж пригреет. Тиун какой-нибудь.

— Хучь и тиун. Сам не пригрел, дак че ей теперь?

Утешил! А Копыто развивал мысль:

— Такую-то бесприютную, ее за полонянку бы взять можно.

— «За полонянку»! Я, может, такую-то в жены взял бы.

— Чего ж не взял? — опять озлился Копыто. — Не больно, видать, хотелось взять. А ныне ко мне пристал. Говорю — я тя выручить думал… Девица-то и правда ладная…

«Помоги ей, господи, — обратился к небу не слишком набожный Тупик. — Только до Москвы помоги добраться, отслужу тебе за дело православное». И поверилось: минут новые беды казачку-рязаночку. Если минут они русскую землю…

Вторую крепкую сторожу, высланную великим князем, встретили за Коломной. Едущие из Москвы дружинники радостно обступили пятерых усталых разведчиков, расспрашивали наперебой, бесцеремонно разглядывали пленника, которому Тупик велел оставить серебряный знак сотника.

— Важная птица, — заметил начальник сторожи боярин Климент Полянин. — Быть и тебе, Васька, сотским.

Воины обступили вьюк с оружием.

— Троих потеряли, — мрачно сказал Тупик.

Один из всадников тронул торчащую наружу рукоять меча.

— Значит, и Петра нет… Жена да четверо мальцов остались.

— Не надо бы нам, кметам, в такое время детей заводить.

— Скажешь! Кто ж после нас будет Москву защищать?..

От встречи со своими у разведчиков словно сил прибыло. Скакали, меняя лошадей, на привалах едва смыкали глаза, пока кони хрупали зерном, потом — снова в седла.

В Москву прибыли ночью. На перевозе у Коломенской дороги горел костер: лодочник по приказу князя дежурил круглые сутки. На окраине посада заливались собаки. Когда проезжали темными улицами, кое-где заскрипели калитки. «Волнуется Москва», — подумал Тупик. На мосту через ров, соединяющий Неглинку с рекой Москвой и запирающий кремль в водяном треугольнике, стояла усиленная стража. Начальники тихо обменялись паролем, охрана расступилась, знакомые голоса негромко приветствовали разведчиков:

— Здорово, Васька!.. Здорово, Копыто!.. Кто это тебя?

— Женка татарская кобылячьей костью приласкала.

— Шурка, Тимоха!.. А это кто бритый? Все ль живы?

— Завтра, мужики, завтра расскажем.

Часовые-воротники тоже не томили разведчиков. Едва прозвучал пароль, тяжелые железные ворота, не скрипнув, отошли, и лошади, стуча копытами по деревянному настилу, внесли всадников под низкий свод угрюмо нависающей в темноте башни. По голосам, долетавшим из ее узких бойниц, Тупик понял: и там, на стенах кремля, выставлена усиленная стража. Среди знакомых деревянных строений детинца белели ряды воинских шатров, — значит, уже стягиваются в Москву силы удельных князей. Димитрий велел разбудить его при первой вести с Дона, и скоро Тупика позвали в небольшую гридницу княжеского терема. Димитрий встретил разведчика в домашней льняной сорочке, вышитой по вороту красным крестиком, строгий, не заспанный, будто и не ложился нынче. Васька не видел князя с того июльского дня, когда в Москву с Дона прискакал дозорный Андрей Семенов, побывавший в руках ордынцев и отпущенный Мамаем передать московскому князю повеление — немедленно явиться в Орду с покорностью Вместо этого Димитрий послал на Дон крепкую сторожу во главе с Родивоном Ржевским, а к удельным князьям — гонцов с приказом собирать полки и немедленно идти в Москву. Димитрий даже на вид переменился за прошедшие дни. Округлое, чуть скуластое лицо словно бы удлинилось, в темных глазах затаилось непроходящее напряжение, взгляд давит на человека. На высоком лбу с залысинами залегла изломанная морщина, и лицо, оттененное темной, слегка вьющейся бородой, кажется бледным. «Спит мало», — подумал Тупик.

Не заметил Васька, с каких пор Димитрий из молодого, отчаянного воина превратился для него в сурового, властного государя, перед которым Васька душевно трепетал. Вероятно, началось после памятного разговора с боярами, а закончилось Вожей. Явив друзьям и недругам грозную силу Москвы, Димитрий даже во внешних повадках переменился. Речь стала отрывистей, слово — властней, жесты — сдержанней; он отпустил бороду, прибавившую внушительности его дородной фигуре. Садясь в седло и сходя с коня, Димитрий теперь позволял рындам держать золоченое стремя, чего не любил прежде, терпел и герольдов, и свиту, и трубы, и стяги, и значки — словом, весь тот внешний обряд великокняжеского двора, которого прежде не замечал. Но дело даже не в атрибутах нарождающегося государского культа. Главное в том, что за Димитрием чувствовалась теперь воля не только Москвы, но и десятков удельных земель, которые ей подчинялись. За Димитрием все отчетливее проглядывала огромная Русь, и это наполняло грозным, почти божественным смыслом слово «государь», давало великому князю неземную власть. Страшновато рядом с таким человеком.

Тупик почти не спал в последние дни. После долгой скачки на вольном ветру его покачивало, колеблющийся свет от свечей на столе и по углам гридницы набегал теплыми волнами, уносил и размывал мысли, но Тупик зажал в себе усталость и говорил отчетливо, подробно. Димитрий не перебивал, лицо его сохраняло сосредоточенное выражение, лишь темные глаза по временам вдруг теряли цепкость, начинали смотреть словно бы сквозь Тупика — они видели ночные костры Орды, считали табуны лошадей и кольца юрт ордынских куреней, жадно впивались в длинные ряды всадников, построенных для смотра, изучали следы прошедших отрядов на прибитой степной траве, и крылья его курносого носа начинали трепетать, будто ловили запахи дыма, конского пота, кислого молока и овечьей шерсти. Но вот взгляд его мгновенно возвращался издалека, упирался в лицо Тупика, в нем словно бы вырастал вопрос, и Васька догадывался: князь сравнивает его вести с сообщениями других людей. Это не смущало Тупика, он говорил то, что видел и слышал, ясно отделяя одно от другого. Димитрий Иванович смертельно ненавидел, когда вестники подлаживались под его предположения, взгляды и ожидания, стремясь угодить государю вопреки той истине, которая была им известна, — пусть даже «истина» существовала лишь в их собственном уме. «Говори, что сам считаешь правдой», — первое требование, которое великий князь предъявлял ко всем военачальникам, в особенности же к разведчикам. Если он замечал, что человек пытается угодить своими вестями ему или воеводе, решительно удалял такого от важной службы и запрещал пользоваться его услугами. Точно так же гнал он тех, кто услышанное от других выдавал за увиденное воочию. Пусть ты слышал от своего начальника или князя, матери или отца, но ты слышал, а не видел сам — так и говори. «Пьяна и Вожа показали: при равных силах побеждает тот, у кого лучше разведка», — не раз повторял Димитрий на советах военачальников, и разведку он ставил наравне с обучением войска.

Тупик наконец умолк, Димитрий, помолчав, спросил:

— Где пленный сотник?

— В башне под стражей, — ответил сотский начальник из охранной дружины детинца.

— Сильно его примучили дорогой?

— Не больше, чем сами примучились.

— Добро. Ты, сотский, скажи караульному начальнику, чтоб татарина накормили, напоили, постелю дали и все, что попросит. Татары — народ каменный, его пыткой не расколешь, только обозлишь. На добро же и волк отзывается. Мне надо, чтоб он правду говорил.

Димитрий встал из-за стола, огромный, крутоплечий, тяжелорукий, прошелся по гриднице, остановился перед Васькой.

— Значит, именем самого Мамая жгут села?

— Да, государь.

— Это уже не пустые угрозы, — задумчиво сказал князь. — А сотник не брешет?

— Да не похоже, государь. Я ж проверил его тепленьким, как брали. Сказал: мы-де не воюем с Ордой, отдадим его на суд ханский, он тут и пролаялся.

Димитрий хмыкнул:

— Знаешь, Васька, для татарина ханская немилость хуже русской неволи.

Тупик удивился княжьей мысли, чуток растерялся. Да вовремя вспомнил одну «малость».

— Того не может быть, государь.

— Ну-ка?

— Есть у меня в десятке воин Копыто — ты знаешь его. Глаза у него беркутиные: до самого окоема видит все, что в степи деется. Так он этого сотника узнал.

— Встречались?

— Нет, государь. Мамай перед тем приезжал в тумен, за которым следили мы. Так этот сотник стражей его командовал. Чтоб такой в разбойники пошел!..

Димитрий положил большую руку на Васькино плечо, впервые улыбнулся:

— Славные у тебя воины, Василий. Да и ты у меня красавец.

Тупик совершенно растерялся, когда великий князь поклонился ему в пояс. А тот, построжав, продолжал:

— Женам побитых воев скажи: пока Москва стоит и князь ее жив, они нужды знать не будут. Живые обязаны павшим за русскую землю так же, как родителям своим. И для живых наша помощь сиротам и вдовам воинов не бремя, но утешение и надежда.

Димитрий Иванович отпустил сотского, Тупика задержал.

— Скажи теперь, Василий, что рязанцы толкуют.

— Разное, государь. Иные надеются — Мамай их не тронет, будто бы о том договор у него с князем Ольгой. Среди этих есть такие, которые Москву да тебя бранят — зачем-де войну с Ордой затеваете, только новый разор учините русской земле.

— Да-а, притерлись иные шеи к ярму. Готовы молча носить его еще двести лет. А того не осилят рабским умишком, что за двести лет срастется шея с ярмом, не оторвешь иначе, как с головой.

— Но таких мало, государь. Народ рязанский Орде не верит, ненависти там к ней поболее, чем у наших. Если кликнешь Русь на битву, из Рязанской земли многие к тебе придут даже против воли ихнего князя.

— О князе ты, Васька, суди поменьше, особенно при чужих. В княжеских делах князья и разберутся.

— Прости, государь, однако народу рта не заткнешь. Я передал тебе, что сам слышал.

— За то спасибо. Я на тебя не во гневе, но слово мое помни. Одно дело — бабы на торжище болтают, другое — десятский княжеского полка. У Ольга есть свои уши в Москве. Нам не ссориться нынче надо, но держать Ольга заслоном от Орды на левой руке. Пойдет он с нами аль не пойдет — его княжеское дело. Лишь бы стоял со своей Рязанью. Тут не мелкая усобица назревает, Ольгу ли того не понять? Кабы его свой народ честил — то нам выгодно. А начнет его Москва поливать грязью — обозлится да еще побежит в Орду, к Мамаю, отмываться. Государи тож не ангелы.

Снова охватывал Тупика душевный трепет перед Димитрием, который за минуту до того казался обыкновенным человеком. Ну, кто еще может смотреть так далеко, думать за друзей и недругов, в открытом сопернике угадывать возможного союзника, искать к нему ключи, не поддаваясь ослеплению гнева?! Разве на такое способен удельный князь?

— …Что рязанское село спас — еще одно спасибо тебе, Василий. Слух быстро пройдет, а нам это полезно. И к Ольгу за побитых у Мамая нет спроса. С нас же пусть спрашивает.

Отпуская Тупика, Димитрий велел утром повторить рассказ князьям Бренку, Боброку, Серпуховскому, а затем присутствовать при допросе пленного. Поэтому, направляясь в княжескую трапезную, где для разведчиков был накрыт обильный стол, Васька решил совсем не прикладываться к шипучему меду из государского погреба, чтоб не вводить себя в искушение. Лучше завтра, после баньки…

Тупик не знал, что Димитрий Иванович до утра не сомкнет глаз. Вести разведчиков стали той каплей, которая до краев наполнила чашу его решимости — дать Орде открытый бой. Таиться уже не было смысла и терять ни единого часа нельзя. Надо поднимать не только дружины князей, но и весь народ. Димитрий Иванович в тысячный раз задавал себе тяжкий вопрос: достаточно ли созрели силы Москвы для отпора сильнейшему врагу? Имеет ли он право звать Русь к мечу именно теперь? Ответственность за вековую работу предшественников, за жизни сотен тысяч людей, за огромную землю заставляла его содрогаться. Он почти не спал теперь. Советовался с воеводами, смотрел княжеские дружины и думал, думал. Ласковой змейкой вползала в голову мыслишка: «Зачем тебе поднимать эту гору? Зачем рисковать тем, что у тебя имеется? Беги к Мамаю с изъявлением полного покорства, откупись великой данью — и жизнь пойдет, как прежде». Димитрий, правда, не был уверен, что Мамай пощадит его, но собственной смерти он не боялся. Сколько русских князей ходили до него в Орду по первому требованию, отдавали себя ханам добровольно! Одних ордынские владыки миловали, одаривали за послушание, других зверски казнили. Многих церковь после объявляла святыми мучениками, и ханы тому не перечили. Каждый новый владыка, который садится в Орде со своей кликой, старается опорочить предшественников, свалить на них беды, переживаемые Ордой, ему выгодно и ранее казненных, кто бы они ни были, называть невинно пострадавшими. Поэтому Русь хорошо знала о расправах. И все-таки князья шли в Орду ради подданных. Что значит жизнь одного человека, даже государя, в сравнении с жизнью целого княжества! Возможно, и Димитрий пошел бы к Мамаю, будь он уверен, что эта его жертва отведет беду и удастся смягчить ордынские требования. Но все говорило о другом: Мамаю нужен лишь предлог. Не оттого ли условия его так жестоки и позорны для Руси?

У Москвы и подвластных ей князей войско доброе, однако против Орды княжеского войска мало. Орда многочисленней всей Руси. Это хищное кочевое государство, где каждый мужчина с детства носит оружие и, вырастая, становится воином. Сколько всадников у Орды — столько войска. Страшно иметь с нею дело. Только силу всего народа можно противопоставить Мамаю. Димитрий чувствовал эту силу — на то он государь, старший на Руси князь. Но отзовется ли на зов Москвы народ, уставший от ига, разоряемый данями и поборами, разделенный границами уделов и великих княжеств?Несмотря на десятилетия борьбы московских князей и церкви за собирание Руси, границы эти все же существуют, каждый удел, не говоря уж о великих княжествах и Новгородской боярской республике, все еще похож на отдельное государство, каждый служилый князь и боярин все еще владеет узаконенным правом перейти на службу к другому государю. И открыто посягать на это право все еще опасно. Только страх перед Ордой удерживает под властью Москвы многих удельников. И, конечно, авторитет церкви, которая свою силу ищет в народе. Вся Русь помнит — а князья особенно! — как от имени Москвы явился однажды в Нижний Новгород троицкий игумен Сергий и затворил в городе церкви. Все до единой! Потому что нижегородский князь Борис, выкупив у хана ярлык на великое княжение Владимирское, объявил себя старшим русским, князем, отказался слушаться Москву. Народ забушевал — его из-за крамольного государя отлучили от церкви, почитай, от самой Руси отлучили! И перед грозой народного гнева Борис бросил свою дружину, кинулся на поклон к Димитрию, тогда еще отроку. И юный Димитрий понял: народ — не пустое слово. С той поры само слово «народ» олицетворяло для него не совсем понятную, бесконечно огромную силу, которая берегла его, как пчелы берегут матку. Без матки улей погибнет, но что матка без улья! Народным настроением, народным мнением Димитрий дорожил всегда. И, взрослея, спрашивал себя: почему церковь в последнее время завоевала в народе такое влияние? Только ли обещаниями райской жизни на том свете? Никто больше церкви не говорит о русской истории, русских обычаях и обрядах — даже старинные языческие праздники она превращает в праздники святых. Митрополит прямо учит: «В обычаях отцов наше величие и наша сила». А чем силен знаменитый игумен Троицкого монастыря Сергий? Только ли жаркими молитвами? Молитвы у него такие же, как у всех святых отцов. Но ни у кого нет такой фанатичной преданности общерусской идее, такого упорства и последовательности в борьбе за эту идею. И, конечно, ума. А его доступность и простота, готовность снизойти до последнего бродяги, ободрить, подать руку, приютить, наставить на путь труда праведного, в котором никто из монастырской братьи не может превзойти игумена! А порядок, который он завел в монастыре, уравняв в имуществе и работе архипастырей и монастырских служек! Как в сказочном городе всеобщего равенства, о котором рассказывают странники. Толи на острове посреди теплого моря стоит тот город, то ли в Синайской пустыне, то ли за Студеным морем, где, говорят, начинается неведомый цветущий край, то ли в некоем Беловодье за Югорским Камнем[11]. Многие ищут город тишины и счастья, а Сергий лепит его подобие в своей Троице. На опасные мысли наводят троицкие порядки. Боярин Бренк о том однажды прямо сказал святому игумену. Сергий усмехнулся: «Не страшись, боярин. Не все, что хорошо в святой обители, годится для боярской вотчины и княжеского удела». На том сошлись.

Церковь за Димитрием, она ждет его слова. После Вожи церковь все более открыто говорит верующим, что не ордынская, а иная власть дана богом русской земле, и та власть в Москве.

Много сделано, и все же… Можно приказать великокняжеской властью обратиться к народу со словом церкви — и мужики пойдут на битву. Но с каким сердцем встанет на поле брани тот смерд, у которого за долги тиун отобрал корову и дети вымерли за лето на траве без молока? Тот горшечник, у которого проезжий боярин велел опрокинуть застрявший на дороге воз и уничтожил полугодовой труд несчастного, обрекая его с семьей на голодную смерть? Тот плотник из посада, у которого сгорел дом и дюжина ребятишек ютится по соседям, а десятник не только не оказал погорельцу помощи, но и не отпускает с работы хоть землянку вырыть?.. Эти дела дошли до Димитрия, справедливость он восстановил крутой рукой. Но сколько их не доходит до него и ближних бояр? И не все ли равно тем забитым мужикам, кто с них будет драть шкуру?

Крепким мужиком крепко государство. Из крепких мужиков выходят надежные воины. И Димитрий не уставал вбивать боярам в голову мысль о крепком мужике. Димитрий знал историю. С отрочества покойный митрополит Алексий учил его: кто хочет править государством мудро, тот должен знать прошлое, как свою родословную. И всегда в истории повторялось одно: государства гибли, как только в них исчезал крепкий крестьянин и на смену ему приходил нещадно угнетаемый раб, бессловесный скот в человеческом образе. Развращенный городской плебей оказывался плохим защитником государства. Так было у греков и в Риме. Так происходит в Византии…

Лютуют бояре, доводят мужика до скотского положения, а скоту все равно, кто его погоняет. Ох, не одного бы Фомку Хабычеева надо держать на Руси, десятка три бы — на каждое княжество хоть по одному! Но и бояр понять надо — дорого дается им содержание воинских дружин. Чертов круг получается, и разорвать его можно, только избавясь от ига. На ту дань, что пожирает ненасытное чудовище степное, какое войско содержать можно! Да и не будет такой нужды в войске. А разоры ордынские?!

Чувствует ли народ, что настал час, требующий от него отчаянного и решительного усилия?

После беседы с Тупиком князь снова пытался вызвать в памяти лица всех мужиков и городских ремесленников, кого знал, старых воинов, которых отправлял доживать в деревни и села, давая им привилегии и возлагая одну лишь повинность — будить в мужиках воинский дух предков рассказами о боевых победах Москвы да в меру учить ратному делу. Вспоминал знакомых песенников и сказителей, разносящих по Руси новые бывальщины, бродячих попов, монахов, божьих странников, рассказывающих людям о чудесах и знамениях, благоприятных для Москвы и ее князя. Хотелось бы увидеть всех сразу, услышать их ответ на самый трудный вопрос. Но именно сегодня эти лица почему-то не давались его цепкой памяти. Может быть, устал? Или тревогу рождает подступившая страда? Для мужика вопрос о хлебе насущном — вопрос жизни и смерти. Нелегко отрывать его от крюка и молотила в самом начале жатвы. Уйдет с обидой и тревогой — какой из него витязь!

В окнах гридницы серело. Димитрий неожиданно для себя вскочил из-за стола, схватил в прихожем покое простой воинский плащ, бросил ошарашенным отрокам:

— Коня! Охотничьего, гнедого. И седло простое…

Воины, гремя оружием, бросились было толпой в конюшню, но Димитрий задержал их:

— Поеду один, ветром умоюсь.

— Князь Бренк не велел, государь, тебя одного…

— Я велю! — оборвал Димитрий десятского.

— Голову же снимет Михаила Ондреич с нас!

— А я на место поставлю…

Застоявшийся конь, поджарый и длинноногий, с места взял бешеным карьером, растерянные отроки кинулись в терем князя Бренка. Димитрий, переводя коня на вольную, широкую рысь, засмеялся: попробуй теперь догони его — такого черта, что под ним, пожалуй, во всем великом княжестве не сыщешь… Было уже светло, часовые издалека узнавали князя, распахивались ворота, опустился мост через ров, воины с изумлением смотрели вслед государю, спохватываясь, бежали докладывать начальникам.

Улицы в посаде были еще пустынны, лишь собаки запоздало взлаивали на конский топ из-за плетней и дощатых заборов. Прогремел под копытами новый деревянный мост через Неглинку, сосновый ветер ударил в лицо. Справа вставал вековой бор, слева катила спокойные воды Москва, отражая малиновые облака в своем широком и гладком зеркале…

Солнце поднялось над лесистой горой по другую сторону реки, когда в широкой излучине открылись просторные хлебные поля. Несмотря на ранний час, здесь кипела работа. Женщины споро жали серпами отволглую рожь, мужики нагружали телеги снопами, отвозили к риге, двое разбирали вчерашний суслон, вынимали изнутри сухие снопы, опробовали молотила. Димитрий подъехал к ним одновременно с нагруженной снопами бричкой.

— С добрым хлебом, мужички!

Оратаи низко поклонились, сняв шапки.

— А тебе доброго пути, боярин.

— Што ж ты босой-то? — спросил Димитрий длинного парня в посконной рубахе без пояса. — Роса ж нынче холодная.

— В августе вода холодит, а серпы греют, — ответил за парня приземистый пожилой мужик с широченной, во всю грудь, бородищей. — Антошка у нас в крещенские морозы босой ходит — готовится для ратной службы. Што ему роса! Да и при нонешнем хлебе хоть иней пади — замечать некогда: с утра рубахи от пота преют.

— Ничего, с полного сусека шелковую купишь.

— Купишь ли? — вздохнул унылый худой возница. — Боярину оклад отдай, церкви — отдай, купцу должен, кузнецу должон, мельнику — тож. Да хану сколь отвалить надоть! Так-то раздашь, на посев отсыпешь, только што на прокорм останется, да и то впроголодь. Каки там шелка!..

— И у тебя тож? — спросил Димитрий широкобородого.

— У всех одно, боярин. Вся радость — пока жнешь да молотишь.

Димитрий сошел с коня, приблизился к телеге, взял горсть плотных ржаных колосьев, еще влажных.

— А ну, дай цеп, — попросил мужика. Умело разложил сноп на току, опробовал молотило, ловко, споро прошелся по упругому настилу из колосьев, отгреб солому, взял пригоршню ржи с мякиной, отвеял в ладонях, полюбовался литыми темными зернами, кинул щепоть в рот, медленно разжевал.

— Сладкая…

Мужики с удивлением и робостью следили за осанистым человеком с властными ухватками, который так ловко делал крестьянскую работу своими белыми руками. Лишь парень тянулся к коню, глупея от восторга.

— Экой красавец! За такого небось всю деревню нашу купить можно.

— Можно, — Димитрий улыбнулся наивности парня: за такого коня можно купить боярскую вотчину. Однако дикий и странный век — человека ценят дешевле животного, хотя всякое богатство создается его руками, и без человека ничто не имеет цены. А людей так мало! «Может, оттого не ценим холопов, что достаются они нам вроде как воздух и вода, да и сами считают себя всей жизнью обязанными господам, потому что те родились господами, а они — рабами. Но ведь скорее все наоборот. И если кто-то однажды объяснит им это?..» Димитрию стало не по себе. Давая служилым людям поместья в кормление, он повторял: берегите мужика, если хотите получать от него сполна. Раз и два обдерете, на третий драть будет нечего — смерды разбегутся, а с нищего холопа разве что лапти снимешь. Про себя он считал: человеком должен владеть только человек, но не скот, не зверь в образе человеческом — тогда, может быть, мужики еще долго не додумаются, что и человек не смеет владеть другим человеком, как вещью или животным. Да и кто обязал человека подчиняться другому человеку?.. Только сила и нужда. Нужда и сила превращают людей в рабов и господ, но силы-то своей эти мужики и не понимают. Однако ж в Киевской Руси, бывало, топор мужицкий пробовал выи боярские… Что-то неподходящие мысли завозились в княжеской голове. Разве не нужда — смертная и неизбывная! — заставляет московских государей укреплять на местах власть служилых бояр, навязывать свою волю не только удельникам, но и великим русским князьям? Разве не понимает князь Димитрий, что вовсе не вспять двигалась Русь, когда ослабела власть киевских государей и на месте единого великого княжества образовалось множество самостоятельных уделов? Для всей-то Руси то было благом — быстро вырастали новые города в лесной глуши, обживались новые земли, развивались на них ремесла и торговля, равноправнее становились отношения славянских племен. Бурная жизнь растекалась вширь по русским просторам, и хотя княжеские усобицы были немалым злом, новый человек появлялся, раскрываясь во всей силе и мощи, — не слепой муравьишка, не безответный раб государя, но господин жизни в своем краю с обостренным чувством достоинства и чести. И этот новый боярин, удельный князь не щадил ни себя, ни подданных, стремясь обустроить и укрепить свои владения. Может быть, какому-то высшему разуму ценой распада единого государства нужно было разбудить новые силы, дремавшие в его народе, и как знать, не сами ли по себе они вновь слились бы, набрав мощь и проложив свои пути к одному руслу? Но в такой-то момент и нагрянула страшная беда. Те новые силы и теперь прорастают по всем уделам и великим княжествам, а жестокое ордынское иго душит их, топчет по одиночке. Значит, нужна единая воля, сильная рука, которая собрала бы княжества, даже вопреки желанию иных государей и их подданных. Сейчас, когда враг угрожает существованию Москвы, к которой тянутся ростки сил народных, особенно необходимы такая воля и такая рука. Потерять Москву — потерять надежду, может быть, навсегда… Хотя бы на время войны с Ордой получить великому князю царскую власть!.. Но коли и царей рождают жестокая нужда и сила, то нужда уж есть. Силу он будет искать в преданных боярах да в этих вот мужиках, с которых запрещает драть последнюю шкуру. Знают ли они о том?..

— А што, мужики, нужна ли нынче вся эта жатва?

У крестьян раскрылись рты.

— Слыхали небось вести-то? Пусть уж лучше осыплется хлеб, нежель татарин им лошадь свою откормит для новых разбоев.

— Вон ты о чем, мил человек, — широкобородый нахмурился. — Как не слыхать? А князь нашто с войском? Не пустит он Мамая.

— Хватит ли сил у князя на всю-то Орду?

— Не хватит — нас позовет. Мы уж и топоры наточили. Хоть нынче в поход.

— Хоть нынче? — Димитрий сверлил мужика упорным взглядом. — А как же хлеб? Останутся бабы да мальцы, тогда уж точно половина осыплется.

Мужик выдержал взгляд.

— Ты, мил человек, не пытай меня глазищами-то. Што-то не пойму я тебя. Речь вроде нашенская, да не по-русски говоришь. Рожь осыплется — новую вырастим, до того на мякине перебедуем, нам не впервой. Но коли головы крестьянские от ордынских мечей осыплются, ничего уж не вырастет на наших полях. Да ты кто?

— Стало быть, хоть нынче в поход? — повторил Димитрий.

— Вестимо дело.

— И ты готов? — спросил парня.

— Я себе уж меч сладил из засова анбарного. Закалил у кузнеца — гвозди рубит.

Димитрий засмеялся, покосился на унылого возницу:

— И ты?

— А я што, нерусь, што ль?

Димитрий взялся за луку, он заметил, что от леска полем скачет его охрана: выследили, черти! С седла приказал:

— Так нынче же и готовьтесь в поход. Старосте передайте: от боярина вашего повеленье не задержится.

— Да кто ты? — изумленно крикнул широкобородый.

— Великий Московский князь…

Гнедой скакун птицей уносил всадника в простом воинском плаще навстречу княжеской страже. Мужики попадали на колени, но этого уже совсем не требовалось…

В тот же день из Москвы по всем дорогам полетели гонцы. Едва достигали они ближних городов и волостей — оттуда во все стороны, как искры от удара кресала, разлетались новые вестники, вызывая пожар всерусской тревоги.


На допросе у великого князя пленный сотник повторил почти слово в слово, что сказал Тупику. Но держался смиренно — то ли имя Димитрия на него подействовало, то ли неволя уже положила на него свою печать, то ли его, степняка, поразил грозный вид кремля — крупнейшей по тому времени европейской крепости. Московским деревянным теремам по роскоши и блеску было далеко до золоченых ханских дворцов в Сарае, построенных мастерами, согнанными из множества стран, но стены и башни кремля подавляли всякого недруга. Кремль в военное время мог вмещать не только жителей посада, но и все население Московского княжества. Огромное войско Ольгерда, однажды заставшее князя врасплох, увидело перед собой пустую землю и, натолкнувшись на мощную крепость, побежало назад от кремлевских стен, когда из подчиненных Москве земель двинулись собранные полки.

Ни словом не заикнулся теперь Авдул об измене русских князей. Допрос шел в присутствии Бренка, Боброка, Владимира Серпуховского, окольничьего Вельяминова и бояр, сотник опасался, что кто-нибудь из тех, кого он назовет, находится здесь. После нескольких дней неволи Авдулу хотелось жить. Для начала просто выжить. Когда же Тупик напомнил ему слова о существующем якобы заговоре против Москвы, сотник угрюмо ответил:

— Я так в Орде слышал.

— От кого? — спросил Димитрий.

— Многие говорили. Я сам отряжал охрану послов в Литву и Рязань.

— Еще куда были послы?

— О том надо спрашивать Мамая. Я простой сотник.

— Не такой уж ты простой, — усмехнулся Димитрий. — Когда я был в Орде, ты стоял на страже в ханских покоях. Аль забыл?

Авдул съежился. Неужто у Димитрия такая цепкая память?

— Воин сменной гвардии знает больше тысячника, — продолжал князь. — А сотник сменной гвардии знает больше темника.

Молчаливый синеглазый Боброк покачал головой:

— Так вон какого гостя залучил к нам Васька Тупик!

— Положим, все дела Мамаевы тебе неведомы. Но откуда были послы к Мамаю в последние дни, ты знаешь.

— Были от Тохтамыша, Тимура, Ягайлы и Ольга.

— Государь, — князь Владимир блеснул из-под густых бровей стального цвета глазами. — Клевета — дело страшное. Надо предупредить князей, штоб головы не теряли, коли слухи до них какие дойдут. Да повелеть бы нашим людям — пусть слушают, о чем болтают бродяги, кои от Половецкого поля идут. Татары мастера смущать народ.

— Примем меры, — спокойно сказал Бренк.

Авдул спрятал ухмылку: ему показалось — князья не поверили и той малой правде, что была в его словах. Тем хуже для них.

— Придет ли Тохтамыш на помощь Мамаю?

— Того не знаю. Но думаю — не придет. Тохтамыш Чингизовой крови. Он не любит Мамая.

— Что говорят в Орде о силе Тохтамыша?

— Он был слабым ханом, но теперь его поддерживает Тимур.

— Что об этом говорят в Орде?

— Говорят, Тимур опасается Мамая. Разгромив Русь, Мамай станет самым сильным ханом. Даже сильнее Тимура.

Князья и бояре переглянулись.

— Значит, Тохтамыш и Тимур желают Мамаю поражения?

— Чего они желают, им лучше знать. Но я думаю — так. Однако Мамая победить нельзя — Золотая Орда ему предана.

Димитрий посуровел.

— Все ли тумены Мамай смотрел сам?

— При мне он смотрел девять туменов. Войско вассалов смотрят его мурзы.

— Что показал смотр? Так ли сильны тумены Орды, как при Батые?

— Смотр показал: войско готово к большому походу, тумены сильны, как никогда прежде. А при Батые я не служил, — сотник криво ухмыльнулся.

— Долго ли Мамай думает стоять на Дону?

— То ведомо Мамаю.

— Дозволь к нему вопрос, государь? — подал голос Боброк. — Скажи, сотник, много ли воинов готовит Мамай для боя в пешем строю? И что ты слышал о фрягах?

— Среди татар пеших мало — они любят воевать на коне, но в каждом тумене Мамай велит иметь по две тысячи, способные сражаться без лошадей. Есть пешие среди буртасов, ногаев и ясов. Им числа я не знаю. Фряги находятся в пути, число их равно полному ордынскому тумену.

— Имеются ли в войске осадные машины?

— Таких машин нет. Их тяжело возить летом. Есть мастера из Китая, Турции, Самарканда и западных стран, а также наши, ордынские. Они построят любые машины, когда потребуется.

Сотника увели. Боброк задумчиво произнес:

— Всерьез Мамай собирается.

— Вожа научила, — отозвался Владимир Серпуховской. — Все татары говорят, как заведенные, будто у Мамая семьсот тысяч войска. Сколько ж на самом деле?

— Давайте прикинем хоть по себе, — Димитрий вдруг подмигнул боярам. — Мы вот тож слухи поддерживаем, будто в Москве у нас денно и нощно двадцатитысячный полк стоит. А нам и две тысячи в большую казну влетают.

— Не напугаешь ворога — не проживешь, — сказал Боброк. — Татары вон баб своих и ребятишек во время битвы сажают на коней и велят на холмах маячить. И западные государи толпы крепостных гоняют за войском опять же для числа. Каждый трубит, будто у него тьмы несчитанные.

— Вот как выставит Мамай тысяч двести, тогда и придумывать страхов не придется, — серьезно произнес Димитрий. — То Орде по силам. А за Мамаем стоит Тохтамыш. За Тохтамышем — Тамерлан…

Задумались князья и бояре. Орда бесконечна. Сколько веков накатывают с востока грозные волны нашествий, и не ослабевает их сила. Кремень не выдержал бы, а Русь стоит. И такими вдруг нелепыми, немыслимыми показались собственные раздоры…

— Несть числа врагам, а бить надо, — жестко сказал Димитрий. — Коли соберем пятьдесят тысяч войска — можно встать против степи.

Тихо стало в княжеской думной. Шутка ли — пятьдесят тысяч воинов! Не городских и удельных «тысяч» во главе с тысяцкими воеводами, в которых редко бывает более трех-четырех сотен ратников, но пятьдесят тысяч вооруженных бойцов!

— Тверского полка ждать уж нечего, — угрюмо сказал Бренк. — Михаил ждал случая показать норов, вот и дождался.

Димитрий косо глянул на Тупика, промолчал.

— Из Нижнего тоже полка не будет, — отозвался Боброк. — Может, какие охотники только. Там, правда, и не с чего собирать большой полк после всех разоров. С Рязанью тож ясно.

— Новгородские бояре молчат — вот што непонятно! — возмутился один из окольничих.

— Непонятно? — Димитрий зло сверкнул очами. — Новгородские толстосумы на любой беде готовы наживаться. Чего им рисковать — Мамай-то Москве грозит, не им. Они и прадеда моего, Невского Александра, звали, когда уж немцы их городки и погосты жгли. Да и то еще неизвестно, позвали б аль нет, кабы люд городской не взял их на вече за горло. У нас родина — земля русская, у них — мошна тугая. Для них Москва — только что соперник торговый.

— Так где же мы возьмем пятьдесят тысяч, государь? Кто даст нам такое войско?

— Народ! К нему ныне гонцов шлю.

— Смерды? Холопы?

— Холопу и смерду родина не меньше дорога. А то и дороже. Не в обиду тебе говорю, а в назидание.

— Я и не в обиде, государь, да ты не понял меня. Дайте-ка смерду меч, а хотя бы вон Ваське Тупику — лапоть, да поставьте их друг против друга. Не думаю, штоб смерду меч здорово помог.

Тупик улыбнулся:

— Это смотря какой смерд. Видал я под Ордой одного казака чернобородого — он цепом молотильным так по татарской башке съездил, что она со шлемом вместе в плечи ушла.

— Слыхал? — засмеялся довольный Димитрий. — И вот что, бояре, сами запомните и другим передайте: коли кто из господ владетельных хотя бы последнего холопа не пустит в войско охотником — голову отрублю. Вот этой рукой!

И все поверили: отрубит. И, может быть, впервые русские бояре увидели в княжеской думной тень грозного русского царя. Не с того ли часа стали называть московских государей «грозными»? Вплоть до последнего потомка Димитрия — Четвертого Ивана?..

— Ты, Василий, три дня отдыхай да подбери себе десяток добрых кметов. Снова пошлю тебя под Орду. Не обессудь за труды, то не мне — родине надобно.

— О том мечтаю, государь, и на сборы дня хватит.

Димитрий проводил воина взглядом, посмотрел на бояр.

— С такими витязями да Мамайку не сломать?!

На крыльце княжеского терема встретился Тупику человек в простой дорожной одежде. Вроде обыкновенный человек, благообразный, седоватый, видом не богатырь, но Васька остановился и посмотрел ему вслед. Светлые, проникающие в самую душу глаза этого человека словно брали какую-то часть твоего существа и уносили. И смотрел он так, словно давным-давно все знал о тебе. Тупик как будто встречал его где-то…

Постоял Васька, подумал. Ждала его в посаде двадцатидвухлетняя вдовушка Анюта, пышногрудая, белотелая, с горячими вишневыми глазами певунья и хохотушка, недолго поплакавшая об утонувшем по пьяному делу муже, все сердце отдавшая лихому княжьему десятскому. Можно бы сбегать на час-другой — она уж сведала о Васькином возвращении, передала через стражу: блины, мол, печет, медок откупоривает, — но не тянуло Ваську нынче в посад, в тихий переулочек, к той ли нескрипучей калитке. «Сроку мало, — сказал он себе, будто оправдываясь. — Пойду подбирать дружину».

V
Вотчинное село служилого московского боярина Ильи Пахомыча одним боком прижалось к лесу, с другой стороны отгородилось от мира широким озером с низкими берегами, где в тальниках не умолкают ключевые ручьи. За озером — поля, и поля немалые. На одних рожь созрела, на других дозревает овес, спеют ячмень и пшеница, третьи — под горохом, репой, подсолнечником и капустой, а есть поля вовсе незанятые, черные, в редкой поросли залетных сорняков. Поля эти отдыхают. Оказывается, совсем ни к чему бросать кулиги, вырванные у лесов тяжелым трудом и после того истощенные ежегодными посевами. Взял добрый хлеб с поля, так не спеши сеять рожь по ржи, овес по овсу. После хлебов хорошо горох посеять или подсолнечник, на третий год дать земле-кормилице отдохнуть под паром, воздухом надышаться, дождями напиться вдосталь — тогда она снова добрый хлеб родит. Трудно вводил этот порядок Илья Пахомыч, но едва мужики убедились, что боярин доброе дело затеял, сами горой за него встали. Боярин бывает в селе наездами — до Москвы-то не ближний свет, верст за сорок, поэтому делами вершит боярский староста Фрол Пестун. Мужик он серьезный, господину своему преданный, и боярин спокоен при таком тиуне, справляет службу князю, не бегая лишний раз в вотчинные деревни.

Днем в селе пусто, одни ребятишки шумят да от кузни непрерывно несется веселый звон молотков. Говорят, будто бы дед нынешнего кузнеца Гриди открыл это место, первым поставил свой горн на берегу озера, у скрещения проселков — на равном удалении от четырех деревушек, — чтоб никому не было обидно ездить лишние версты к кузнецу за нуждой. От кузни, видно, и родилось веселое название села — Звонцы.

Шло к полудню, когда с подворья неказистой избенки выглянула любопытная бабка Барсучиха и позвала игравших ребятишек.

— Эй, хто там, Татьянка, што ль? Глянь, детка, глазками вострыми — што за топ конский? Сенька, поди, оглашенный носится?

Длиннокосая девчонка в пестрой набойчатой рубашке до пят вгляделась из-под ладошки в дальний конец села.

— Ктой-то чужой, бабушка, кафтан зеленый на ем…

Народ в московских землях непугливый, но тут ребятишки опасливо порхнули с дороги — конь под всадником шел напористой, широкой рысью, как не ходят тяжелые крестьянские кони. Над верховым размеренно покачивалась пика, на самом конце ее трепетал огненный клочок. К изумлению ребятишек, рысак стал мгновенно, бабка, разглядев красный лоскут, испуганно перекрестилась.

— Скажи, мать, где мне старосту найти?

— В поле, батюшка, все нонче в поле, — затараторила бабка, — и мужики, и бабы, и староста. Хлебушко уж доспел, а он, Фрол-то, на работы народ снаряжает.

Всадник спешился, неуклюже прошелся, разминая ноги.

— Ну-ка, мальцы, кто мужиков позовет, тому пряник.

Ребятишки замялись. Дорога в поле шла урманом, мимо озера, где минувшим летом утоп пастух — водяной его подманил и утащил в воду. По ночам деревня слышит голос водяного, похожий на бычий, но озерный хозяин может его менять. Утопленника тоже видели в урмане — что-то ищет в коряжнике, а то сядет на берегу да играет на свирели, малых детей подманивает.

— Война, што ль, батюшка?

— Она, проклятая.

— С рязанцами, поди, аль татары с литовцами идут?

— Орда, богом проклятая. И литовцы да рязанцы, слышно, с ней заодно.

— Матерь пречистая, когда ж это кончится?

— Всем тяжко, мать, пока вот этим, — он стукнул по рукоятке меча, — вот этим не отучим всяких змеев землю нашу поганить… Что ж вы, мальцы, пряников не хотите?

— Я побегу! — вдруг отчаянно выкрикнула Татьянка, и вся орава устремилась за ее струйчатым платьем, лишь два карапуза остались и ударились в рев. Всадник засмеялся, достал из сумы ржаные пряники на меду, и малыши умолкли.

— Покажи мне кузню, мать, — попросил приезжий.

Бабка торопливо засеменила к озеру, за ней гонец с конем в поводу, неся на плече пику. С подворий выглядывали старухи, замечая красный лоскут, крестились…

Часа через три, когда гонец умчался дальше, возле сельской церкви началась общая сходка. Мужики слушали старосту, комкая в руках островерхие шапки, подбитые звериным мехом. Были тут не только звонцовские, многие приехали из окрестных деревень — грозные вести в тревожные времена разносятся как ветер.

— Ратаев зовет князь в свой полк большой, стало быть, и война большая, — медленно, словно тяжкие камни, ворочал слова староста — немолодой кряжистый мужчина с заметной проплешиной в волосах. — Должны мы одного кмета на каждые три сохи снарядить. Да вот какое слово княжеское боярин наш передает со скоровестником: зовет Димитрий Иванович всякого охотника в войско и о том бьет челом всякому человеку русскому — боярин ли, смерд, торговый гость, мастеровой али холоп. Всю Русь он идет оборонять от погибели. Кто в войско желает — становись по правую руку мою.

Недолго длилось молчание. Молодой белоголовый парень, стриженный под горшок, хватил шапкой о землю:

— Где наша не пропадала!

Он решительно стал по правую руку старосты и низко поклонился сходке. Тотчас загудели мужики, выскочил из толпы и стал рядом с белоголовым тщедушный мужичок в красной рубахе.

— Ча стоите, оратаи? — крикнул звонко. — Князь великий вам кланяется, зовет на дело святое. То сама русская земля поклонилась вам головой княжьей. Дождались праздника богатырского, так что ж потупили вы русые головы? Аль не муромцы вы, сыны крестьянские? Айда все к нам с Юрком Сапожником!

Толпа мужиков разом колыхнулась и перешла к охотникам. Бабы, которых на сход не звали, но которые все же пришли и стояли поодаль, заголосили, кинулись к мужьям и сынам, цепляясь за их одежды. Мужичок в красной рубахе звонким голосом заглушил крики:

— Бабоньки родимые, не лейте слез раньше времени, не цепляйтесь за полы мужицкие. Не обойтись без нас Димитрию Ивановичу. Как же не откликнуться нам на зов его, коли пробил час.

— Так, Ивашка!

— Так, Колесо!

— Верно, Ванюша! Все встанем за нашим государем!

— Слушайте, матушки милые, слушайте, женушки любые, слушайте, детушки родные, — звенел Колесо, блестя увлажненными глазами. — Жалко нам покидать вас, тяжко вам будет на работе мужицкой — в самую страду битва приспела. Да что поделаешь, коли бог так судил? Останемся с вами — придет басурман, и нас побьет, и дома наши пожгет, и вас, дорогих, в полон уведет… Может, помните вы святого отца — странника, что приходил к нам с горькой мукой, принятой от вражеских рук, со словом божьим? Вспомните слово его последнее: «К мести!» Давно уж горькое горе униженных, опозоренных, осиротевших взывает к нашим топорам о мести правой. Встанем силой единой, — глядишь, сами побьем ворога, как побил его Димитрий Иванович на Воже-реке. Да и не все поляжем в битве, к вам обратно возвернемся. Не бросаем мы вас, но вас жалеючи, уходим на бой. Нет нам другого пути ныне!

— Так, Ивашка!

— Ох, речист наш бондарь — всю душу крестьянскую разбередил. И откуда у него, окаянного, слова такие?

Староста взмахнул шапкой, требуя тишины, густо заговорил:

— Теперя меня слухайте. Значитца, идут в поход мужики и парни, коим восемнадцать годов минуло. Другим не велено. Идем мы, значитца, пешцами, конной силы у князя довольно. На троих-четверых одна пароконная подвода. Для боярина припасы на его же конях повезем. Значитца, лошади и останутся — это нашим бабам и ребятам помога немалая на жатве. Кому свово коня, кому телегу в поход выставлять, то жребий скажет. Но штоб и кони, и телеги крепки были — сам проверю. Тем же дворам, кои без тягла останутся, мир поможет — снопы ли возить, дров ли заготовить. Так я говорю?

— Так, батюшка, так, родимай! — теперь громче мужиков кричали бабы, нечаянно получившие голос на сходе.

— Дале слухайте. Ратников сам поведу к боярину. Старостой за меня останется дед Таршила Мерин. Мужик он спокойный, сурьезный, голова у нево, почитай, лошадиная. Забижать зря не станет, баловаться тож не даст. Согласны ль вы?

— Согласны, батюшка! — в голос зашумели бабы.

Высокий костлявый старик вышел из толпы, поклонился народу.

— Какой он мерин? — озорно крикнул один из охотников, конопатый круглолицый парень, поигрывая кистью шелкового пояса. — Еще и за жеребца сойдет, без мужиков-то!

Слова его покрыл громкий хохот.

— Ай Сеньша, и помереть без смеху не даст!

Таршила огладил козлиную бороду, степенно сказал:

— У тебя, Сеньша, уж точно ум жеребячий. Гляди, как бы и того не вышибли татарской булавой… Ты, господин староста, на меня не гневайся. Не гневайтесь и вы, сударушки любезные. За честь благодарствую, а принять не могу. Свой должок у меня за басурманом. Пойду за сынка спрашивать. Выберите вы себе другого хозяина, а лучше того — хозяйку. Баба с бабами легше поладит. Вон Меланья — чем не вышла? Умна и строга. Да и настоящего мерина одной рукой пригнет, не токмо што…

Толпа зашумела, засмеялась, обернулась к Меланье — дородной, сурового вида молодой крестьянке, стоящей поодаль со скрещенными на груди руками. Из-под черного вдовьего подбрусника пристально глядели чистые зеленоватые глаза. Два лета назад возвращалась Меланья из Москвы с мужем. В темном бору возле речки Пахры подводу остановили лихие люди. Может, ограбив, отпустили бы, но горячий муженек Меланьи схватился за топор — ему и проломили голову ослопом. Медведицей кинулась Меланья на душегуба, вырвала дубину и порешила двоих грабителей. С тех пор не раз сватались мужики к вдове, но никого она не приняла в дом, носила черные одежды, растила двух дочек, работала за троих да молилась пуще монашки.

— Так што ты нам скажешь, Мелаша? — спросил староста, внимательно глядя в ее лицо.

Женщина потупилась, тихо ответила:

— Пусть мир решает. Я ведь баба глупая, сгоряча и обижу.

— Знаем тебя, Меланья! — зашумели женщины.

— Гневлива, да сердцем отходчива и чиста.

— Вон краса какая, а зла и зависти нет к тебе ни у одной.

— Еще бы зло — ни одного мужика не подпустила, Игнашке свому досель верна.

— Соглашайся, будь старостихой!

Женщина поклонилась, негромко сказала:

— Коли так, бабы, неча нам больше мужикам мешать. У них дело ратное, сурьезное, айдате по избам в поход ратников собирать — время дорого.

— Молодец, Мелаша, бери вожжи покрепче, — засмеялся староста. — А вы, бабы, знайте: сроку на сборы только три дни.

Мужикам староста сообщил княжескую волю: в Москву не ходить, но быть в Коломне в пятнадцатый день августа.

— Князь даст воинскую справу? — спросил кто-то.

— Князь наш запаслив, но коли тьма народу сойдется, где ж ему оружья напастись? Со своим оружьем пойдем, да штоб боярину Илье Пахомычу не соромно было за нас на смотру.

Подсчитали справу. Топоры и медвежьи рогатины есть у каждого. Многие владеют охотничьими луками — диких свиней, вепрей громадных бьют, значит, и луки взять надо. У деда Таршилы, ведающего боярской охотой, осталось несколько лосиных шкур. Сладить щиты — выйдут не хуже, чем из железа.

— Кистени и ножи засапожные сладим сами, а сулицы да ножи подсадочные, коими ноги ордынским коням рубить и животы вспарывать, кузнец Гридя скует. Успеешь, Гридя?

Чернявый мужик, почувствовав на себе общее внимание, опустил кудлатую голову, теребил шапку своими клешневатыми пальцами — так, что из нее шерсть лезла.

— Так ить… — он закашлялся, потерял слово, с трудом нашел его: — Так ить мало железы… Где е взять, железу-т?

— Это, конешно, не ладно, — нахмурился староста.

— Так ить я што? — кузнец совсем растерялся. — Я ить могу. Железы б чуток…

— За Пахрой, в Гольцове, кричник живет, — подал голос Сенька. — Послать подводу, в день обернется.

— А ты думай: в Гольцове тож сборы!

— У кричника-т да… есть железа. Так ить крица, она што? Сыра в ей железа, ее калить сколь надоть, приезд ей нужон, в угле ее опять держи — штоб, значит, сулица вышла. Холодну ковать — того долее. Калену железу надо, ковану. Вот кабы у ково топоры стары али серпы, косы там. Сошники особливо…

— Слыхали, мужики? Тащи к кузне все, што есть негодного.

— Пошто негодного? — крикнул белоголовый Юрко. — Нет железа добрее, нежель сошник. Беречь ли их ныне? Побьем татарина — новые скуем, а не побьем, так и сохи не нужны станут.

Дороже всех богатств оратаю добрый сошник, но Юрка одобрили.

— Вот, значитца, мирска-то голова, — восхищался рябой мужичок. — Всюе жизню бы так-то, соопча…

— «Всюе жизню», — передразнил Сенька. — Гляну, как ты, Филька, свой новый сошник в кузню потащишь.

— А и поташшу!

— Брагу тож давай. Ту, што у тя в погребе третью седмицу бродит. «Соопча»-то она веселей пойдет.

— Ишь, на брагу чужу рот разинул! — рассердился Филька. — Можа, те ишшо Марью мою отдать?

— Не откажусь, бабенка ладная.

Филька начал засучивать рукава, но староста прекратил назревающую ссору и смех мужиков. Сход кончился, начиналась ответственная, малопривычная для пахаря работа, и каждый думал, с какого боку за нее взяться. И каждого заботило главное — оружие. Над деревней, под самыми облаками, тревожно клекотали ширококрылые орлы…

В тот день жители Звонцов нарушили вековую традицию — после полудня никто не завалился спать. Каторжная ежедневная работа при скудной пище — ржаной хлеб, квас да репа — требовали короткого отдыха в самые знойные часы, чтоб потом, до темноты, пока глаза видят работу, не разгибать спины. Однако теперь звонцовским жителям казалось преступлением потерять час светлого времени.

По всем московским, муромским, владимирским, переяславским, костромским, ростовским, ярославским, белозерским и другим землям, где князья отозвались на клич великого князя Димитрия, в городах и селах люди не смыкали глаз от темна до темна, прихватывали и от коротких летних ночей, удлиняя день смолистой лучиной. Впервые от начала полуторавековой ордынской беды народ был своевременно предупрежден о надвигающейся грозе, призван к оружию под единое знамя. Весь горький и страшный опыт подсказывал народу, как важно упредить врага в собирании сил, народ верил в такую возможность, и чувство тревоги не заглушало в его душе ощущения огромного близкого праздника. Каждый считал в те дни, что без его участия врага нельзя одолеть. И мысль эта не разобщала — она лишь сильнее сплачивала людей, ибо никогда прежде не было такой уверенности в товарище, который встанет рядом на поле брани. Не бездумные муравьи шли на битву, подчиняясь инстинкту защиты своего гнезда, — шли единоверцы, каждый из которых нес полную ответственность перед небом за собственные дела на земле, каждый был личностью, неотторжимой от общей веры, от великой земли с именем Русь, в середине которой стоял белокаменный город со златоглавыми церквами, с крепкими стенами и сильным войском, и жили в этом городе старший русский князь, государь, и митрополит всея Руси. В те дни зарождалась великорусская нация, и на первой же поверке истории ее жизненную силу должен был испытать сильнейший враг.

Едва запив квасом, захлебав травяным супом или овсяным киселем кусок ржанухи, звонцовские мужики потянулись к кузне. Немолодой попик окропил святой водой горн, наковальню, молот, самого чернобородого хозяина, благословил на труд спорый и неустанный. От этого попика, от кузни понеслась через село в окрестные деревни весть: игумен Троицкого монастыря, сподобленный богом чудотворец Сергий, некоронованный патриарх русской земли, благословил князя Димитрия и его войско на битву с ордой Мамая. Люди говорили о благословении со слезами. Церковь, дотоле смирявшая нравы, учившая любви, терпению и покорству, умилению перед всем живым, что создал творец, церковь, сурово каравшая за насилие над ближним и особенно за пролитую кровь, — эта самая церковь благословляла поднятый меч и указывала ему жертву. А «жертва» почти полтора века безжалостно сосала кровь народа и была объектом всеобщей ненависти. Самое большое чудо, которое когда-либо являла православная церковь, она явила летом 1380 года от рождения Христова.

Чем выше воздвигается плотина, сдерживающая ток реки, тем сокрушительней водяной вал, когда отпирают шлюз. Долго после Батыева разорения накапливалось хранилище сил народных. Какое ж терпение и воля требовались, чтобы в минуту особой ярости и боли не открыть затворы преждевременно! Это мужество владимирских и московских князей беспримерно. Но без высокого ума и мужества невозможно было выбрать и нужный час, сказать себе «Пора!», решительной рукой сдвинуть роковой ворот, открывая путь волне всенародного действия, которая устремится наконец в иссыхающее русло истории государства, чтобы, напоив его обильной кровью, либо родить океан новой жизни, либо навеки иссякнуть в жадных песках мировой истории.

Трижды стоял русский народ перед выбором — быть или не быть. Первый раз это произошло летом 1380 года.

…Тяжкий молот гремел в кузне села Звонцы, перековывая орала на мечи. Два худощавых подростка, сменяя друг друга, раздували потертые кожаные мехи, белое пламя живым цветком росло из горна, набитого добротным древесным углем. Чернобородый «Вулкан», по временам отрываясь от работы, отирал лоб рукавом засмоленной холщовой рубахи, зачерпывал ковшиком колодезную воду из глиняной корчаги, поднося к губам, оборачивался к почтительно входящим мужикам.

— Што у тя там? Давай. — Косясь на ржавый, истонченный в работе обломок косы, половинку серпа, лопнувший обух, ворчал: — Эт што, вся твоя богатства? Небось хошь этим-та броню ордынску просечь? Ножишка вот слажу — зад те скрести.

В своем закоптелом святилище, пропахшем сладковатой гарью древесных углей и горькой железной окалиной, он был вовсе не так косноязычен, как на сходе. Стоящий рядом попик укоризненно качал головой, посетитель виновато опускал глаза, стыдливо прятал железку, тогда кузнец снисходил:

— Ладно, клади. Не золото небось, годится. Наконечники к стрелам тож надобны.

Но вот в кузню ввалились весельчак Сенька Бобырь, белоголовый Юрко Сапожник, дед Таршила и рябой Филька Кувырь, успевший не только помириться с Сенькой, но и сводить его на зады своего огорода, где у него в погребке настаивалась ячменная брага. Увидев попа, мужики быстро сдернули шапки, выложили свое добро — едва обношенные стальные сошники. Кузнец, покряхтывая, брал в руки дорогие увесистые орудия землепашца, хмурился и вздыхал. Давно ли отковал их, в меру насытил углем и присадками, чтоб легко резали пустошь и самую целину; не скоро тупились на супесях и корневищах, но и не крошились, натыкаясь на скрытые камни, — добром должны вспоминать пахари кузнеца Гридю и в поле, и за столом над пахучим караваем из новины. Вот поди ж ты, приходится увечить, перековывать железных человеческих кормильцев в орудия смерти. И перековывать надо с легким сердцем — тогда оружие будет легко для руки воина, тяжко для врага.

— Этим-то как раз пахать брони, крошить кости вражески. Будут вам сулицы по плечу, чеканы по руке.

Спохватясь,кузнец быстро взял с наковальни длинные щипцы с деревянными ручками, кивнул сыну-молотобойцу. Семнадцатилетний богатырь, перегнавший отца плечами и ростом, тряхнул темным чубом, поднял кувалду:

— Готов, батя…

Пылающий бесформенный кусок лег на наковальню, крепко зажатый щипцами, молоток мягко стукнул по его середине, и следом коротко бахнул полупудовый молот, разбрызгав красные искры. Пошла ловкая, понятливая работа, будто задушевный разговор повели отец с сыном. Летел в горнило остывший кусок железа, на его место ложился другой, и под размеренные вздохи мехов продолжался веселый перестук молотков. Ни слова, ни лишнего жеста, ни взгляда — молоток указывал, объяснял, подтверждал короткими ударами, то одиночными, то сдвоенными, прямыми и скользящими, отрывистыми и плавными, — молот всякий раз угадывал, чего хотел молоток, — бил четко. Под завороженными взглядами мужиков у обоих кусков металла вырастали узкие стрельчатые крылышки, железо хищно вытягивалось, заострялось, становилось похожим на голову редкой и таинственной змеи-огнянки, живущей на краю лесов и степей, нападающей исподтишка, молниеносно, жалящей насмерть. Вот кузнец подал знак сыну, тот опустил кувалду, тогда мастер сильными, точными ударами подправил готовую сулицу, затем другую, положил на самый край огненного вулканчика, где уголь дышал темно-красным жаром. Забыв о зрителях, он внимательно следил за сменой оттенков металла, засветившегося в раскаленной струе, постепенно перемещал к середине горна, в самый венчик «цветка», белый, как маленькое солнце, и вдруг сорвал с пояса холщовый мешочек, потряхивая, начал сыпать в горнило какой-то буро-зеленый порошок, переворачивал щипцами красные железки, одними губами что-то шептал в огонь. Пламя пригасло, потом вспыхнуло переливчатым зеленым светом, ослепив мужиков, мгновенно стало оранжевым, потом радужным, как петушиный хвост, кислый запах ударил в ноздри, к черному потолку взвился клубок дыма, а наконечники, только что красные, как кумач, приобрели жуковую синь. Мужики испуганно крестились — на их глазах, в присутствии самого батюшки, творилось колдовство, но попик, захваченный зрелищем, даже не потянулся ко кресту; напротив, доселе бесстрастное лицо его выразило благостный интерес. Кузнец выхватил из огня наконечники и побросал в широкую корчагу из обожженной глины. В ней беззвучно плеснуло жидкое масло, не то льняное, не то конопляное, примутненное дегтем и травами. Кузнец кивнул подросткам — отдыхайте, мол, — словно спохватись, торопливо перекрестился:

— Помоги, святой Георгий, штоб вышли копья востры, в сече крепки, на душу басурманску уметливы.

И попик тихо сказал: «Аминь».

Мужики, облегченно вздыхая, обступили кузнеца. Когда наконечники остыли, Гридя достал их, один, что потяжелей, бросил в неглубокое корытце, наполненное серым густым киселем, другой протянул Таршиле.

— На-ко, отец, насади на древо. Спытать надоть.

На подворье кузнеца к стенке сарая были прислонены вязовые древки разной длины. Дед выбрал одно, насадил сулицу, закрепил медным гвоздем, оглядел мужиков.

— Который смел?

Мужики не спешили вызываться, приглядывались к мишени — большому кулю из плотной дерюги, набитому песком и опилками, с одной стороны обтянутому длинным обрывком двухслойной кольчуги. Броня была басурманская, вязанная из стальной проволоки, — ее прислал боярин, чтоб Гридя мог испытывать оружие, которое время от времени ковал для господина.

Привозное оружие, да и то, что делалось в Москве, стоило дорого, поэтому многие из служилых бояр готовили в своих вотчинах собственных оружейников, посылали им новые образцы, сообщали выведанные секреты закалки и ковки стали. Потомственные сельские мастера и сами владели секретами, пополняя их опытом всей жизни. Ревниво сравнивая собственные поделки с привозными, щепетильный мастер терял покой и сон, если свои были хуже, годами, на ощупь, искал «свою» сталь, не уступающую заморской. Умирая, он передавал секреты сыну, и так трудом поколений совершались порой никому не известные открытия, которые потом так же безвестно умирали. В какой-нибудь закоптелой кузне лесного села косноязычный бородач, сам того не ведая, всю жизнь ковал по заказам боярина неказистые на вид мечи и копья из булатной стали, столько же доверяя таинственным наговорам, сколько порошкам присадок и цветам раскаленного металла, чьи тончайшие оттенки улавливал лишь его собственный глаз. Князья и бояре предпочитали обычно оружие тщательно отделанное и богато украшенное, простые поделки доморощенных мастеров доставались ратникам-ополченцам. А в жестоких сечах то и дело случалось, что блистательные рыцари и мурзы, выбирая себе достойного противника и безбоязненно подставляясь под удары грубых мечей и секир лапотных воинов, в последний момент изумленно воздевали очи горе, не зная, кого им поминать — бога или дьявола, — когда их венецианские нагрудники, дамасские кольчуги, генуэзские и немецкие шлемы оказывались разрубленными, как простая жесть.

Первым на вызов деда Таршилы отважился выйти Ивашка Колесо.

— Покажи, Ванюша, што не единым словом ты силен, — хотел ободрить мужика рябой Филька, но лишь смутил.

Таршила строго сказал:

— Слово его не трожь, оно само по себе сила. Коли б у Ивана даже рук не было, позвали б его на сечу — словом народ укреплять. Не робей, Ванюша, как выйдет, так выйдет.

Колесо отошел от закольчуженного куля, примерился, отвел руку далеко назад, потом, сделав несколько быстрых шагов, послал копье в цель. Оно ударило ниже середины, в край кольчуги, отлетело в сторону, куль качнулся.

— Ниче, — заметил Таршила, — не хуже иного кмета. Ну-ка, Юрко!

Если ордынского воина нельзя было представить без коня и лука, то русский ратник-ополченец не представлялся в бою без сулицы и топора. Крестьянин и городской ремесленник, ни разу не державший меча в руках, уверенно шел в бой по зову князя, ибо топор на длинной рукоятке и короткое, тяжелое метательное копье — сулица служили ему не хуже всякого иного оружия. Брошенная на полсотни шагов русской рукой сулица пробивала самый крепкий щит, не говоря уж о нательной броне. Выдернуть ее из щита во время боя было невозможно, щит приходилось бросать, открываясь для ударов топоров и мечей. Но и в прямом столкновении русский ратник работал своим коротким прочным копьем не хуже, чем вилами или рогатиной. И не от тех ли грозных суличан повела родословную русская штыковая атака, смертельно пугавшая врагов до самой последней войны?

…От удара Юрка куль свалился, на кольчуге осталась глубокая вмятина.

— Кабы так-то в сече, испустил бы дух басурман, — похвалил Таршила, осматривая копье. — Однако, Гридя, слаб твой закал против басурманского, а?

— Дак ить… рубаха-т! — Кузнец, сопя, запустил пятерню в бороду. — Рубаха-т, она вон… за морем вязана. В Орде не на кажном така рубаха. Да ить она и не точена, сулица-т, ты наточи ее!

— Наточу. А другу пошто спытать не хочешь?

— «Другу»… Та — особо дело, та в две этих станет. Не по твоей руке скована.

Дед задрал козлиную бороду, костистое лицо его недобро нахмурилось, выцветшие глаза, не мигая, уставились на кузнеца. Мужики затихли, сразу вспомнив, что Таршила когда-то был воином в полку московского князя.

— Уж не по твоей ли?

— Хошь и по моей.

— Твою руку, Гридя, я знаю, да ты, видать, не знаешь моей. Ты ишшо бабу за титьку не держал, а я уж с воеводой Мининым на Литву хаживал да суздальских крамольников усмирял.

— «Хаживал», — буркнул кузнец. — То-то што так. При таких ить кметах он-та, воевода Минин, голову небось потерял.

— То без меня было. А потерял — на то война, там всяк без головы может остаться — што ратник простой, што воевода. И за воевод Минина да за Акинфа Шубу мы после с Литвы взяли, сколь надо. Под Любутском отучили Ольгерда на Москву шастать, да и Тверь под князя Димитрия после того привели. Аль те память отшибло?

— Верно, дед, то помним! — согласно загалдели мужики.

— А ить, говорят, Мишка Тверской сулил зятю свому Ольгерду половину Московской земли отдать, себе же другую…

— Сулила кошка собаке ежа поймать! Лучше б штаны посулил.

— Сказал — штаны! Как Димитрий Иванович обложил Тверь, Мишке много штанов понадобилось…

— То дела княжеские, — нахмурился Таршила. — А тверичане ратники добрые, и от Орды они вынесли поболее нашего… Так што, Гридя, спытаем, чья десна крепче?

— Спытай, коль не боязно, — кузнец протянул широкую, как лопата, испачканную копотью ладонь, и старик спокойно вложил в нее свою, длинную, сухую, увитую синими жилами. Ивашка Колесо подскочил к спорщикам, взмахнул рукой:

— Начали!..

Мужики набычились. Лицо Гриди медленно багровело, глаза налились кровью, плечо вздулось железным бугром. Дед казался невозмутимым, лишь вздрагивала бородка.

— Каменнай ты, што ль? — прохрипел кузнец. — Я ить… раздавлю, коль што…

— Раздави, — в голосе деда прозвучал смешок.

Из-под ногтей кузнеца показалась сукровица, пальцы Таршилы были белыми, казалось, кровь в них высохла.

— Будя! — крикнул Колесо. — Нет победителя.

Кузнец обиженно дул на пальцы.

— Ить надоть, а? Чистый мерин… Копыто — не десна.

— Спытал? — ухмылялся дед. — Теперича я метну в энтого «басурмана». Сеньша, подай-ка сулицу.

Отойдя шагов на полсотни, Таршила с неожиданной резвостью сделал пробежку, копье свистнуло, куль качнулся и устоял — сулица вошла в него по самое древко. Мужики, галдя, бросились вытаскивать.

— Слышь-ка, — кузнец тронул старика за локоть. — Ты того, не держи на сердце. Скую ишшо, как ту, вот те крест.

— Благодарствую, Гридя. Главное, штоб она по руке вышла.

…Скоро в кузне снова заговорили молотки, а на широком Гридином подворье старый Таршила учил ратному искусству молодых мужиков. Не первый раз он это делал, но сегодня таким зычным голосом наставлял «детушек ратных», что проходящие мимо бабы разносили слух, будто приехал от боярина десятский начальник учить мужиков биться с татарами.


Через три дня, на утренней заре, из села Звонцы выступил на Коломну отряд из двадцати ратников с десятком подвод. В версте от села, у моста через речку Каменушку, староста приказал прощаться. А едва хлынули слезы, схватил за душу бабий вой, велел побыстрее трогать обоз, чтоб не рвать людям сердца. И все же в речке Каменушке в тот день прибыло воды. Мужики и теперь шли, тайком утирая глаза, и наглядеться не могли на темно-зеленые рощи и леса, на веселую пестроту разреженных березняков, на светлые ручьи и озера. Всю-то жизнь за крестьянской работой оглядеться некогда, а разогнул спину, подивился: «Боже милостивый, до чего искусна рука твоя, за какие заслуги жалуешь этакой красотой?» — уходить уж надо и, может быть, навсегда…

Староста, шагая рядом с первой подводой, пытался заставить себя поразмыслить над приказом боярина: взять продовольствия и фуража, сколько можно. Семь больших подвод нагрузили рожью, просом, ячменем, вяленой рыбой, солониной, жбанами с маслом и медом. Рожь в этом году припозднилась, но, слава богу, жатва начата, не придется бабам и ребятам есть древесную кору, да и овощ пошел к столу. Но в какую же даль собрался Димитрий Иванович, если велит ратникам запасаться кормами на долгие месяцы?

Время от времени на хмурое лицо Фрола набегала улыбка — думал о преемнице своей Меланье, виделась она ему вся и в подробностях — то являлись прямые брови, похожие на крылья ласточки-береговушки, то глаза, светлые, с зеленоватым сиянием, то губы, запекшиеся, алые, словно вырезанные из крупных лалов, а чаще — руки, не по-женски сильные, белые, с загорелыми кистями, горячие и пугливо ласковые…

Он возил ее по полям в тот же день, после схода, подробно объяснял, где и когда начать работы, как лучше распределить лошадей, куда осенью посылать ребятишек ставить силки на рябчиков, тетеревов и зайцев, в каких местах озер в августе и сентябре табунится дичь и сбивается рыба, а также многое другое, что доселе знали только мужики. Под вечер задержались на краю березовой рощицы попоить коня в ручье. Пока староста подводил упряжку к воде, отпускал чересседельник, разнуздывал Савраску, Меланья сошла на лужайку, сорвала позднюю купальницу, вертя ее в пальцах, пристально следила за мужиком зеленоватыми глазами. Взгляд ее смущал Фрола — в нем жили немые слова не о хлебе насущном, но что за слова — поди пойми, если брови женщины так упорно сдвигаются к переносью, будто она сердится. Фрол краем глаза видел ее длинный раскошенный сарафан, запутавшийся подолом в траве, и казалось, вышитые синие, розовые и красные цветочки перешли на холст с лужайки. «Однако чего она вырядилась нынче?» — он теперь лишь заметил, что Меланья в обнове. И широкая сборчатая душегрея из светло-синей крашенины с матовыми блестящими пуговицами из перламутра тоже новая, а красный убрус из тонкого полотна, повязанный поверх волосника, придавал женщине совсем уж праздничный вид. Редко видел ее такой, однако открытие лишь сильнее смутило Фрола.

— Будет дуть, бочка бездонная, — ворчливо сказал Савраске. — Еще вон сколь трусить до села, брюхо лопнет.

— Пусть напьется вволю, — тихо сказала Меланья. — Да травки бы ему пощипать, измаялся на бездорожье.

Заслоняясь ладонью от косых лучей, она оглядела луг, ивняки по краю недальнего болотца, клин проса на взгорке.

— Господи, хорошо-то как! Уж и не помню, когда последний раз без дела была во поле аль во лесу — чтоб и руки, и глаза свободные… Думки и те другие становятся, легкие да пустые.

Напившийся конь потянулся к кустику пышного летнего клевера. Фрол не мешал ему, но делать совсем нечего стало, он постукивал кнутовищем о колено, хмурился, оглядываясь, будто искал какой непорядок в природе.

— Тише… — На плечо Меланье села маленькая стрекоза, изумрудная, с прозрачно-трепетными крылышками, женщина, озорно скосив глаза, потянулась к ней. «Как девчонка. Поди, наиграться в девках не успела», — подумал Фрол с неожиданной нежной грустью, словно о дочери, которой у него не было и теперь уж, наверное, не будет. Толстые летние шмели гудели в траве, потрескивали быстрые стрекозы, детским колокольчиком позванивал ручей, стегал хвостом Савраска, отгоняя редких слепней и мух, с хрустом щипал траву. Хмельная медовая духота кружила голову.

— Ой! — спугнув стрекозу, Меланья качнулась к мужику, указывая на кущи мелкого ивняка за ручьем. Оттуда выскочил нескладный пятнистый зверек, замер, изумленно тараща на людей глаза, вертя смешными ушами.

— Не бойсь, — Фрол улыбнулся. — Козленок это. Вон и мать.

Косуля, вытянув длинную шею над кустами, сердито топнула копытом, и козленок стрелой кинулся к ней.

— Ишь какой послушный, — Меланья посмотрела в лицо мужика, и брови ее распрямились, словно крылья взлетевшей ласточки, в зеленых потемневших глазах проглянул упрек. Запекшиеся от ветра и солнца губы ее приоткрылись, и Фролу показалось, что он издали ощущает, какие они горячие. Неужто перед ним та самая Меланья, что уложила на месте двух лесных разбойников, а однажды в риге, на просеивании проса, разукрасила бабника Сеньку за охальство так, что тот с месяц совестился показывать на людях распухшую рожу?

— Мелаша, что ты? — тихо спросил, почувствовав во всей ее фигуре тяжелое напряжение.

— Фролушка… как же сыночки твои останутся?

Он будто свалил тяжесть, вздохнул, уставился на сапоги.

— Останутся, што ж делать? Старшему уж пятнадцатый, другому четырнадцатый. Проживут как-нито.

— А коли не воротишься?.. — Женщина затаила дыхание, испугавшись собственных слов, но мужик спокойно повторил:

— Проживут. Боярин не даст в обиду. Я ему верно служил.

У старосты было шестеро сыновей, старшему — пятнадцатый, младшему — шестой. Трое первенцев становились помощниками в работе, средний приглядывал за меньшими — обходились без няньки и росли крепкими, смышлеными. Судьба пока щадила его детей, что в ту пору было редкостью, но свое она взяла. Три лета назад жена старосты, веселая статная бабенка, взятая из сенных девушек боярыни — та, говорят, побаивалась ее красоты и спровадила подальше от глаз мужа, — любимая жена старосты попила холодного кваску после баньки, слегла да и не встала. Фролу заново жениться бы поскорее, но больно горевал он, на других смотреть не мог, и не просто найти добрую мать для шестерых малолетних детей. За тиуна, даже многодетного, без разговору выдали бы и девку молодую, но Фролу нужна была мать для его ребятишек. Счастье, что старшие уж на ноги становились. Звонцовские женщины, жалея сирот, приглядывали за ними, случалось, и в доме прибирали, и обеды варили, пока хозяин мотался по работам. Фрол был строгим хозяином, но не жестоким, к розгам и продажам прибегал в крайних случаях, за то мужики его уважали, дорожили своим тиуном, подати платили без нажима — чтоб не прогневался боярин и не прислал тиуна-зверя. Звонцы богатели год от года, строились, везли на торг излишки хлеба и овощей, мед и масло, холсты и кожи. В Звонцах росли мастера, о которых даже в Москве знали. Тот же Гридя — он скует все, что можно сковать из железа, ему боярин даже мечи заказывает. Или Юрко Сапожник. Еще пушок на щеках пробивается, а он и сапоги стачает, и сбрую смастерит — глаз не оторвешь. С пяти лет к сапожному и шорному делу приставлен. Как только отойдут осенние заботы, Юрку от боярина привозят заказы на всю зиму. Да не от простых людей, все — от бояр, знакомых Ильи Пахомыча: полные сани сафьяна, опойки, замши, добротных ремней и бахромы, медных, серебряных, золоченых бляшек для сбруи. Вот-вот боярин заберет Юрка в Москву — как только новый дом в посаде поставит. Шутка ли — сапоги, им пошитые, сам великий князь носит! Боярин подарил их государю в день крестин, хвалил Димитрий Иванович мастера, велел в Москве поселить. Кто первый заметил способности Юрка? Все он, староста. Справил парню инструмент, приставил к делу. Да что там! — в Звонцах что ни мужик — то и мастер в своем деле, а известно: в ремесле по мастерам равняются. Так и учатся сельчане друг от друга. И всякую добрую наклонность в человеке староста Фрол, что нянька, пестует. С того и прозвище у него Пестун. Как же было звонцовским жителям оставить такого хозяина в беде? С неприкаянными ребятишками забедует вконец, дело запустит да и, глядишь, сопьется…

— Проживут, — еще раз повторил Фрол. — Прежде тяжеле бывало, да бог миловал.

— Фролушка, — голос Меланьи задрожал. — Фролушка, приведи ты их ко мне. Вот ей-богу, не обижу, и бабка моя еще бойка, приглядит за младшими-то. И дом у меня просторный… Фролушка, приведи, мне ведь легче будет хозяйствовать, коли сыны твои за мной останутся.

В растерянности смотрел Фрол в потемневшие глаза женщины, не находясь, как ответить.

— Мелаша…

Он взял ее за плечи, привлек, и большое, крепкое тело женщины, обмякнув, прильнуло к нему.

— Мелаша, коли правда не ворочусь, што ж тогда будет?

— Сынок будет… мой и твой… Тебя вспоминать буду, на него глядючи. И меньших твоих выращу. Славные они, мне опорой и дочкам моим защитой станут. Не оставил мне Игнатий сынка-то… Аль не люба я тебе, Фролушка?

Губы у нее были шершавые и прохладные, отдающие медовой цветочной пыльцой и поспелой рожью. Фрол снова был молодым парнем, впервые, тайком, целующим лучшую из девчонок.

Какие волосы у Меланьи! Тяжелые, густые, что степная трава полевица в дождливое лето. Пепельные, с искрой — будто золотой пылью осыпали серебро, — они тоже пахли рожью. И еще — весенней медуницей; казалось, только вчера сошел снег. Эти волосы совсем одурманили Фрола, и век бы не трезветь ему от такого дурмана. Зачем женщины прячут под сетки и тряпки этакое богатство и красоту? — земля ж от того беднеет… Меланья лежала среди клевера и колокольчиков на его руке, другой он перебирал, освобождая от луговых трав, ее волосы, разглядывал на свет и не верил, что эти волосы и брови, похожие на крылья ласточки-береговушки, зеленые отуманенные глаза под приспущенными ресницами и припухшие губы, похожие на крупные лалы, принадлежат ему и могли бы принадлежать всегда.

— Мелаша, — заговорил наконец, — как же это? Я ж вдвое тебя старее. Вон уж и седина в бороде, считай дед. А ты молодая же совсем, девка почти что. Наверное, нехорошо это у меня вышло?

Она зажала ему рот шершавой ладонью, засмеялась:

— Что говоришь! Какая тебе девка, с двумя-то? И какой ты дед?! Да я тебя на всех парней не сменяю, Фролушка. Мы еще поживем с тобой, я тебе еще новых сынов нарожаю…

Она сама стала целовать его, и горячие солоноватые слезы текли на лицо Фрола…

В село возвращались на закате. Староста правил лошадью, Меланья тихо сидела рядом, глядя вдаль. Рысью обогнали стадо. Иногда встречались деревенские подводы, мужики уступали дорогу, снимали шапки, иные спрашивали о деле. Фрол коротко отвечал. Лишь озорник Сенька прорысил мимо, не ломая шапки, — видно, спешил к новой зазнобе в недалекую деревню — весело крикнул:

— С разговеньем, што ль, дядя Фрол?! Соколом глядишь. Счастлив ты — ни единого синяка!

Староста беззлобно погрозил кнутовищем, Меланья улыбнулась — она не хотела прятать своего короткого счастья.

— Значитца, так, Мелаша: я тебя ссажу у избы да к попу заеду. Коли твоя матушка благословит, пусть нынче и повенчает нас. На долгие сватанья нет у нас времени.

Женщина, зардевшись, тихо ответила:

— Матушка рада будет. Сколь меня пилила, что сватам отказывала, замуж не шла. А с тобой я бы и так греха не побоялась. Дева святая поймет меня, коли сын родится.

— То-то, што может родиться — хоть сын, хоть дочь, — улыбнулся Фрол. — Для дитя и для тебя венчаться надобно: люди мы, не звери лесные, и по-людски пущай будет у нас.

— Воля твоя, я согласная. — Меланья спрятала счастливое лицо, вертя пуговицу на душегрее.

Фрол понужнул коня и молчал до села, лишь у самой околицы обернулся и с упреком спросил:

— Што ж ты, Мелаша, раньше не подала знака? Ведь сколь времени потеряли, эко дурные!

— Раньше… — Она улыбнулась. — Не больно ты раньше к бабам приглядывался. И сама я раньше почем знала? Сердце, оно тоже не сразу скажет… Нынче, когда с мужиками говорил на сходе, меня ровно в сердце кто и толкнул. А как сказал, что сам пойдешь на сечу, будто вот здесь оборвалось, — она тронула грудь. — Так мне жалко стало тебя и сыночков твоих малых. С того, может, и согласилась над бабами поначальствовать.

— Значитца, кабы не беда, и счастья не знать бы мне? — вздохнул Фрол. — Глядишь, сторонились бы друг дружку. Ну, ин ладно, што хоть так вышло… Повенчает нас батюшка, и перевезу я тебя в свой дом, с матушкой и с детками. У меня все ж просторней.

— Твоя воля, я согласная, — снова потупилась Меланья, и Фрол вдруг почувствовал через этот покорно-счастливый ответ, насколько горька свобода вдовицы, даже такой молодой, и до слез стало ему жалко Меланью за два года ее вдовьей жизни.

На весь долгий поход достанет Фролу воспоминаний о мимолетном семейном счастье, воротившемся так нежданно. Снова и снова переживал он случившееся у ручья, венчанье в тот же вечер с коротким свадебным гуляньем, которое, однако, имело неожиданное продолжение. Вспоминал и настороженность старших сыновей, радость младших, сразу получивших мать и двух маленьких сестренок, их ссоры за право играть с девчонками, решительное заявление двенадцатилетнего сорванца Николки: «Разобью нос, кто сестричек тронет!» — и понятливость старшего, который с наступлением сумерек уводил ораву на сенник, пресекал ссоры и, пока не уснут меньшие, рассказывал сказки, заставляя мирно жаться друг к дружке… И полубессонные ночи в темной горенке, неуемные ласки жены, которой хотелось отлюбить его за всю оставшуюся жизнь. Сколько же сил в его Меланье! Она вскакивала на заре, когда он забывался в коротком сне, доила коров, варила еду на всю артель семейную, по росе бежала в поле на жатву, где не только первой была в работе, но успевала и женщин наставить, чтоб, возвращаясь домой к полудню, помогали мужикам собраться, как велел староста.

Мужики с утра до ночи готовили снаряженье, крепили телеги, подлаживали избы, печи, допахивали клинья под озими, ловили неводами рыбу в озерах. Гору работы перевернуло за три дня село Звонцы и еще справило четыре неожиданные свадьбы…

Шел за нагруженной подводой Юрко Сапожник, опустив сметанную голову, и безусое простоватое лицо его было как в ранах — в прощальных поцелуях и слезах лучшей звонцовской девушки. Подобно старосте, он переживал все часы и минуты последних дней — с того момента, когда с доброй сулицей и чеканом вернулся с подворья кузнеца, где Таршила до самой зари учил охотников искусству лихого удара. Поев черного хлеба с парным молоком и пареной репой, попросив мать, чтоб нащепала смолистой лучины для светца и положила на лавку под коником, он пошел в сени за кожами. Сулил мужику из соседней деревни оголовить сапоги за пуд пшена. Летом заказы случались редко, дорожил ими, да и слово дано человеку. На дворе забрехала собака, он выскочил и заметил в сумерках за тыном знакомое пестрое платьице.

— Ты што тут делаешь, полуночница? — спросил строго.

Девчонка приникла к ограде, торопливо зашептала:

— Дядя Юра, иди ближе, дядя Юра…

Заводила ребячьей ватаги Татьянка, та, что первой примчалась в поле с вестью о московском гонце, была большой выдумщицей. Опять, видно, что-то взбрело ей в беспокойную головенку, и Юрко, пряча усмешку, попытался сразу ее охладить:

— Спать беги, а то вот мамка тебе задаст.

— Ты не говори мамке, дядя Юра. Нянька Арина велела, чтобы ты пришел за нашу баньку, она возле конопли будет ждать.

— Ишь ты, велела. — У Юрка сперло в груди, сердце сорвалось с привычного хода; новый тын, и лес за селом, и заря над озером поплыли в веселую даль, будто подхватила его карусель.

— Ты быстрее, дядя Юра, нянька Арина велела.

Юрко басовито кашлянул и — строго:

— Коли велела, приду… Погодь-ка…

Не выдержав степенности, он метнулся в сени, нашарил на полке горшок с сотовым медом, которым пасечник расплатился за ремонт сбруи, выбрал кусок поувесистей, воротясь, отворил калитку, сунул девчонке в руки.

— Ой, благодарствую, дядя Юра, я побегу. Уленьку угощу.

Юрко постоял неподвижно, унимая сердце. Соседское подворье и огород были скрыты высоким плетнем, он не сразу отыскал потаенную щель, пригляделся. Вот по дорожке к сеннику, где летом спала ребятня, мелькнуло светлое — не иначе Татьянка, — потом дверь снова тихо скрипнула, и темная фигурка исчезла в высоких подсолнухах. Неужто Арина?.. Темнокосая гордячка, смеявшаяся в глаза парням, когда пытались ухаживать за нею в хороводах, сама прислала сестренку? Он и близко боялся к ней подходить. Особенно после того, как брякнула одному настойчивому ухажеру: «Попробуй еще топтаться под избой, смородину мять! Улькиной соплей приклею к тыну да отвяжу Серого — он те портки-то спустит. Петух драный!» Парень отчаянный, озороватый, но тут слинял, отошел, не проронив слова, унося обидное прозвище. Может, и Юрка поджидает новая проказа Аринки?.. Но что угроза посмешища в сравнении с малой надеждой на благосклонность черноокой красавицы! Юрко перемахнул грядки капусты, лука и репы, продрался сквозь густой малинник на задах огорода, перелез березовый частокол, крадучись направился к темной стене конопли за соседской банькой, стал под черемуховый куст, тая дыхание, прислушался. В траве звонко трещали ночные кузнечики, от баньки им отзывался грустный сверчок-чюлюкан, бесшумно пикировали летучие мыши, едва не задевая ветви черемухи. Крепкий дурманный запах конопли кружил голову, было душно, как перед дождем, а небо ясное, темно-синее, глубокое до жути. Еще заря не сгорела, но звезды высыпали крупные, трепетные, словно свечи в праздничном соборе; одна, кровавого цвета, казалось, висела над самым лесом, и узкий месяц, похожий на татарскую кривую саблю, отражал ее недобрый блеск. С улицы доносились голоса, стучала телега, в церкви светился огонь — село не угомонилось.

«Не придет… Не придет…» — суеверно твердил про себя Юрко и вздрагивал от всякого шороха. Тень большой совы налетела из сумрака, он замахнулся на нее, да так и застыл — по тропинке торопливо шла девушка в темном сарафане.

— Юрко, ты?

Он шагнул к ней, она схватила его за руку своей горячей, нервной рукой, почти бегом увлекла мимо зарослей конопли к опушке березового леска за огородами.

— Пришел? — выдохнула шепотом, останавливаясь в тени березы. — Зачем пришел?

— Как… зачем? — Юрко растерялся. — Ты же звала.

— «Звала»! Дождался, что позвала. Рад, да? Рад?

Сбитый с толку, он немо смотрел в ее гневно блестящие в сумраке глазищи. Сколько раз видел эти глаза днем — словно стоишь над черным омутом, и завораживает он тебя жуткой глубиной, таинственным мерцанием непостижимого водоворота — того и гляди, бросишься в объятия водяного. Недаром мать Аринки называют колдуньей и побаиваются. Однажды бабы даже побить хотели — поссорилась с соседкой, а та через час свалилась в погреб, чуть до смерти не зашиблась. Поп выручил, заявив, что колдовство — глупое суеверие, темное язычество. И все же доныне поговаривают, будто белая лошадь, что появляется ночами в окрестностях села и гоняется за припоздавшими путниками, — не иначе как Аринкина мать. Юрко белой лошади не видел, зато другое знает точно: бабы тайком бегают к Аринкиной матери за приворотными средствами, носят к ней отливать испуганных детей, просят помочь, если у коровы пропадает молоко, а в колодце портится вода. Она не отказывает: дает травы, ходит смотреть коров, готовит им пойла, сыплет в протухший колодец горящие уголья, отливает ребятишек, но молитвы при этом шепчет, обращенные к святым. Может, только для виду? В селе каждый убежден: Аринкина мать знает слово. В самом деле, не от простых же молитв, не от лесных трав выздоравливают люди и животные, и не от одних же углей вода в колодце очищается! Вот и парни сохнут по ее дочери не иначе как через то слово. Девки злятся, за глаза грозят вырвать «колдуньиной дочке» змеиные косы, но каждая тут же и ластится к ней — то ли боятся, как бы жениха не отбила, то ли сами мечтают завладеть тем словом? Наверное, Аринка и спасается от ненависти подруг, гоня от себя воздыхателей. И мог ли Юрко Сапожник с простоватым лицом деревенского Иванушки да при нищете своей полусиротской мечтать о внимании первой в Звонцах красавицы? Вот разве когда боярин возьмет его к себе да поставит над целой мастерской?.. Но станет ли ждать Арина? И вдруг сама позвала!

— Молчишь? Сказать нечего? Али я тебе противна? Думаешь, сама позвала — так и цена мне полтина? Думаешь, да?

— Арина, погоди, — он хотел взять ее за руку, но девушка отшатнулась.

— Оставь это, отойди! Отойди, а то возненавижу!

Юрко испуганно отступил. Коса, словно живая черная змея, извивалась в руках Аринки, стеклянные бусы, нашитые на треугольный косник, поблескивали в сумраке холодными гадючьими глазками. Юрку даже не по себе стало. А она, уловив его робость, сама вдруг бросилась на грудь парня, обхватила за шею:

— Милый, противный, ненавистный, глупый, сокол мой…

И тогда узнал Юрко Сапожник, каким оглушающим бывает счастье человека. Вот теперь ему стало страшно по-настоящему: эти руки ее, эти губы, эти косы, скользкие, холодные, сладкие, — они ведь одни во всем подлунном мире, они сейчас ускользнут, исчезнут, и таких он никогда, нигде больше не найдет. Но воспоминание останется в нем, и как же тогда жить на белом свете Юрку Сапожнику? И пока счастье его не кончилось — наяву ли, во сне, — он должен сказать, обязан сказать ей то, чего не скажет уж никому:

— Реченька ты моя светлая, березонька тихая…

Меньше всего подходили его слова для колдуньиной дочки, но Аринка вздрогнула, замерла в его руках, прижалась, слушая громкое Юрково сердце, будто в нем снова и снова повторялись слова, неожиданные в устах сельского парня, привыкшего ходить за сохой, орудовать топором, тачать сапоги, чинить конскую сбрую. А она и раньше знала, что живут они, зреют в Юрковом сердце, — застенчивые глаза их выдавали. Колдуньина дочка не могла не знать, что в застенчивых глазах таится больше любви и страсти, чем в смелых и наглых… Долго стояли, обнявшись, но вот Аринка вздохнула, ласково отстранила Юрка, закинула косу за спину, смягченным грудным голосом спросила:

— Теперь ты останешься? Не пойдешь воевать?

— Аринушка… — Снова Юрко растерялся, замолк, потом бережно взял ее руку, сказал с упреком: — Я ж первым вызвался. Матушка вон и то… плакала, плакала, да и благословила.

— Но ты же, когда назвался, не знал, что я попрошу… что я не хочу… Теперь ты останешься?

— Нет, Арина. Пойду я. Все идут.

— Пусть идут! — коса-змея снова угрожающе извивалась в ее быстрых руках. — Не хочу, чтоб тебя татары убили!

— Бог с тобой, Арина! Почему меня убьют?

— Убьют, я знаю — гадала. Не ходи, Юра, ты ж совсем молоденький! — и опять обняла, прижималась лицом к груди, повторяла: — Не ходи! Не хочу!..

Даже ласки Арины не прогнали жуткого холодка от ее пророчества, и неожиданно он отстранил ее руки, сдержанно сказал:

— Убьют, — значит, судьба. А я пойду. Дядька Фрол правильно сказывал: кто совесть хоть раз потерял, другой не купит. И што хуже, Арина, меня убьют аль басурман над тобой надругается, Уленьку твою к седлу прикрутит, Татьянку погонит бичом в степь?

— Нет! Что ты?.. Коли беда — себя порешу и сестер.

— Эх, Арина! — он, как ребенка, погладил ее по голове. — Не так-то легко себя порешить. Да и татарин не прост: упадет, как дождь слепой с неба ясного, не охнул — на тебе уж веревка.

— Юрко, милый, неуж силы убудет у князя, коли ты один не пойдешь?

— Один?.. Я — один, другой — один… Рать, она из воев строится. Ведает ли сам бог, какое копье по счету делает ее сильнее вражеской. Может, моего-то копья и недостанет нашим…

Она снова миловала его и говорила, говорила:

— Знала я, чуяла — не одни руки у тебя золотые. Гордилась, что ты, желанный мой, такой молоденький, первый на зов князя вышел и всех мужиков увел. Не ошиблось мое сердечко глупое, но не жалеешь ты меня, бросаешь, когда сама открылась.

— Аринушка! — взмолился Юрко. — Што же ты со мной делаешь? Неужто не понимаешь?!

— Ох, Юрок, все понимаю. Не верь словам глупым, иди, сокол мой, ничего не бойся — не возьмет тебя смерть от басурманской руки. Удержать хотела, затем и пугала. Да разве напугаешь тебя, желанный мой? Иди, я слово знаю, с тобой оно будет, от всякой беды оборонит. Вот возьми, здесь оно скрыто.

Девушка торопливо расплела косу, освободила ленту с привязанным косником, подала парню. С трепетом взял Юрко маленький треугольник, ощутил под шелком жесткую бересту. Гладкие бусинки, нашитые на шелк, холодили ладонь, поблескивали чистыми звездочками. Он поцеловал кооник и повязал ленту на шею.

— До смерти не расстанусь.

— А как воротишься, цветочек на могилку мою положи. Прощай, Юрко…

— Стой! — он догнал ее, сильно схватил за руку. Сумасшедшая эта колдуньина дочка. То его хоронила до времени, теперь себя укладывает в могилу. — В себе ли ты, Аринка?

— Кабы в себе, так первая не позвала бы, — сказала горько и зло. — Не дождаться мне тебя, Юрко, прошла моя воля девичья. Сказывать не хотела, да вырвалось. Гостит у нас мужик один, с-под самой Москвы, богатенький мужик, торговый. Бражку с тятькой пьют, обо мне сговариваются, пока мы тут милуемся…

Юрко молчал, не в силах сразу постигнуть всю меру несчастья. Да о таком не с Аринкой — с ее отцом говорить надо. Иной парень с девицей не один год милуется в хороводах, а глядишь — просватали ее и увезли в село чужое, в даль дальнюю. Свою же невесту он лишь на свадьбе увидит. И не помнит Юрко случая, чтоб кто-то в Звонцах восстал против родительской воли. Даже боярин в такие дела редко мешается, да отец Аринки и не боярский человек, он смерд вольный, у боярина спрашивать согласия на замужество дочери не станет.

— Сам сватает? — тихо спросил наконец.

— Сын у него жениться надумал. Не знаю, где он меня видал — чтоб у него глаза полопались! — я о нем досель слыхом не слыхала. Глянулась, вишь, ему, забыть не может. Тятенька мой и рад. Он что говорит: не дал бог сыновей, зато дочки одна другой краше. Повыдаю за богатых да и стану по зятьям ездить, меды попивать — так она, жизнь, и покатится масленицей.

Арина зло всхлипнула. Юрку хотелось приласкать ее, но что-то уже встало между ними, делая ее чужой и недоступной. Юрко хорошо знал хромого Романа — хитрого и упрямого Аринкиного отца. На работе пупа не сдернет, но свое вырвет из глотки. Малую услугу тебе окажет — потом вспомнит сто раз, и чувствуешь себя его пожизненным кабальником. Жена-знахарка оказывает услуги бескорыстно, он же тайком, будто от ее имени, мзду берет. Правда, жену он и побаивается больше княжеского пристава. Неудивительно, что дочери ему — товар. Первые две уж невесты, но и двух меньших он наряжает хоть дешево, зато ярко — чтоб сызмальства в глаза бросались. Вот и выглядел старшую купец.

— Што ж, родитель тебя не спрашивал?

— Он спросит! Сказал только: счастье, мол, в твои руки плывет, так ты отца не забывай. А мне омут милее того счастья.

— Бог с тобой, Арина!

— Кабы бог!.. Вот вы на битву смертную идете, а он-то, жених мой ненавистный, тоже в Коломну с родителем наладился — наживаться. С обозом едет. Отец его по дороге договаривается, кто зерно продаст. Князь большие деньги сулит поставщикам — он и нарядился. Тятька его нахваливает — вот человек разумный, ему и война — мать родна. Прежде-то все тебя мне хвалил, с того, может, и приглянулся поначалу… А нынче пришел тятька-то со схода, будто кобель цепной. И тебя, и всех охотников обозвал хвастунами — вот-де татары собьют с вас петушиный гонор. Может, злится, что его старостой не выбрали?

— Он же не боярский человек.

— Что с того? Старостой он и под боярина пойдет… Откуда свалился этот сват с его женихом постылым? Не видала ни разу, а уж всю меня выворачивает от него, ненавижу до смерти, будто червяк он ползучий, мокрица гадкая! С чего бы это?

— Эх ты, «колдуньина дочка»! — грустно усмехнулся Юрко. — Вот если б я теперь отказался в Коломну пойти ратником, ты бы и меня возненавидела, Аринушка… Сватовство не свадьба, когда она еще будет?! Вот ворочусь…

— Ты-то воротишься, а я уж нет. С Коломны они поедут назад, тогда и окрутят нас. А я… — Качнулась к нему и в самое лицо, шепотом: — Юра, хочешь твоей женой стану, сейчас?.. Потом пусть хоть что!..

Он чувствовал, как вся она дрожит в его руках, ее дрожь переходит в Юрка, тьма встала вокруг, как стена, и Юрко исчезал — извечное, всемогущее наполняло каждую его кровинку бессмертным солнцем, сияющим в самой середине сомкнувшейся тьмы. И ее глаза тем же солнцем сияли ему прямо в глаза. Он не хотел, чтобы тьма так близко, так бесстыдно стояла рядом, он уносил ее на руках от этого насторожившегося мрака, грозящего уничтожить это бесценное солнце в ней и в нем. Она долго молчала, прижимаясь, как засыпающий ребенок, но вот, очнувшись, спросила тихо:

— Куда мы?..

— К батюшке твоему. Бросимся в ноги, скажем — не жить нам поврозь. Не зверь же он… А то к попу, к старосте Фролу…

Ее руки уперлись ему в грудь, но Юрко держал Аринку еще крепче сильными мужицкими руками, грел губами холодную косу.

— Пусти…

Он приближался к стене конопли, когда она наотмашь ударила его по лицу. Юрковы руки разжались.

— Не витязь ты… не жених! — у Аринки срывался голос, она задыхалась. — Холоп и есть холоп! Мокрица!.. Чтоб глаза мои больше тебя не видали…

Мелькнул в сумраке у черемухового куста и пропал девичий силуэт. Разгоралась щека, и шумело в голове от удара…

Дома в сенях он бездумно попил прохладного квасу, вошел в избу. В бабьем куте над кадкой с водой потрескивала смоляная лучина, вставленная в железный светец, нагар падал в воду с тихим шипеньем; мать, рано постаревшая, маленькая и тихая, как мышка, в длинной серой телогрее, заводила тесто. В мужском углу, под коником, лежали на лавке приготовленные кожи, колодки, сапожный нож, молоток, дратва и деревянные гвоздики — мать позаботилась. Услышав сына, оторвалась от корчаги с квашней, тихо сказала:

— Я думала, ты в церкви. Там нынче староста с Меланьей венчаются — выбрали времечко! Глянуть охота, да с квашней куда ж? Напеку тебе свежего хлеба, сухариков насушу.

— Что? — отрешенно спросил Юрко, пристально глядя на коптящее пламя лучины. — Кто венчается?

— Фрол, говорю, с Меланьей, аль не слыхал? — мать обеспокоенно глянула на сына словно бы помятыми глазами, — видно, плакала над квашней. — Сходил бы. Он всех велел звать на часок, свадьбу затеял скороспелую.

Юрко, не отвечая, прилег на лавку, смотрел на темный образ Спаса в красном углу. Лучина пригасала, мать снимала нагар, и пламя вспыхивало ярче, тени бросались в углы, лик Спаса шевелился, кивал Юрку, подвигая его на какое-то дело, но Юрку было не до дел. Мать, вздыхая, возилась у печи; когда подходила к светцу, большая тень качалась на бревенчатой стене, доставая до закоптелого потолка, и мать представлялась большой-большой, как в детстве; хотелось рассказать ей все, даже то, чего Юрко не расскажет лучшему другу Сеньке. Однако Юрко знал: в этом деле мать ему не поможет, только новые слезы прольет. Какая же она маленькая и беззащитная на вид, его мама, но что он в жизни без нее?! И теперь вот поплакала да и перекрестила: «Иди, сынка, постарайся для православных…» — как будто Святогоров дух вошел в грудь Юрка, и ничто впереди не страшит… Арина тоже…

Едва сдержав стон, Юрко отвернулся к стене, прикрылся ладонью. Только б утра дождаться — днем все яснее и проще…

Очнулся в полной темноте… Матери не слышно. Откуда-то издалека, через волоковое окно, долетал собачий брех. Потом — песня. У старосты гуляют?.. Неожиданное чувство, что он куда-то опаздывает, толкнуло Юрка к двери. В теплой густой темени плыла хороводная песня. Не до сна девкам — два денечка осталось до расставания с милыми. А вот с другого конца — озорное:

Ой ты, пристав волостной,
Приезжай ко мне весной.
У меня на лунке
Вырастут медунки…
Соседское подворье распахнуто, из волокового окна избы струится ровный свет свечей, долетают громкие голоса. Старостина свадьба спутала время, Юрко не знал, долго ли пролежал в забытьи. Пытался разобрать голоса, но окошко узко и высоко. Пугающая мысль вдруг пришла Юрку: может, сам жених уж приехал, и сейчас пропивают, благословляют на замужество его, Юркову, ладу. А она?.. Соглашается сгоряча — ведь ударила же его. За что? Она сама теперь не в себе… С помраченным разумом он бросился в распахнутые ворота. Зазвенев цепью, навстречу со злобным лаемвздыбился Серый, но тут же смолк, завилял хвостом. Поодаль, у тына, жались светлые фигурки, всхлипывающая Татьянка метнулась из растворенных сеней, и чувство беды ножом полоснуло грудь…

В неярко освещенной избе за широким деревянным столом, выскобленным до белизны, сидел лысый пегобородый мужичок в расстегнутом сером кафтане, рядом, под образами, сама похожая на большую черную икону, стояла мать Аринки. Скрестив на груди руки, она смотрела на влетевшего парня блестящими от бражки глазами. Половину избы от Юрка заслоняла широченная спина мужика в распущенной рубахе, курчавая всклокоченная голова его подпирала потолок.

— …Так, сватушка, так, золотой, поучи рукой родительской, беды нет, добра же прибудет, — пьяно гундосил пегобородый, наваливаясь грудью на большую глиняную кружку. Юрка он и не заметил, глядя куда-то в угол. — Учена баба шелком стелется, неучена терном колется. Обломай-ка, сватушка, постарайся для зятька…

— С-сука! Гулена! — загремел мужик, хромовато переступая раскоряченными ногами. — Я те покажу, как мы зря сговариваемся! Я те научу из воли выходить! В клеть! Под замок до свадьбы! Запорю, коли слово еще поперек услышу!

Свистнул кнут, стегнул по мягкому, и тут Юрко увидел на полу, под ногами мужика, расплетенную черную косу. И до того, как в глазах потемнело, успел еще увидеть разорванную, задранную сорочку, узкую белую спину в красных рубцах.

— Дядя Роман! — он повис на взлетевшей к потолку руке мужика. — Не надо, дядя Роман!

Мужик отшатнулся, по-медвежьи припадая на короткую ногу, оборотился, дохнул в лицо сивухой:

— Кто?.. Ты пошто, щенок, лезешь не в свое дело?

Широкое половчанское лицо, сине-багровое от браги и ярости, раздутые ноздри, белые волчьи зубы и под лохматыми бровями — налитые кровью белки, знакомая жутковатая темень зрачков.

— Пошто лезешь, говорю, шорник-сапожник?

— Не бей ее, дядя Роман, не виноватая она!

— Не виноватая? Ты почем знаешь, виноватая аль нет? Вон из избы, заступник соплястый! Кто тебя звал?

— Он знает. — Арина приподнялась, упершись руками в пол. В лице ни кровинки, глаза — сплошные зрачки: омутовый мрак и безумный блеск.

— Он знает, — повторила в тишине. — Он да я, да еще бог знает, что стали мы мужем и женой. Вот вам!

Черная «икона» в углу качнулась и вдруг кинулась к Арине.

— Что ты! Что ты! Зачем богородицу гневишь, доченька, зачем на себя наговариваешь? Ну, осерчал батюшка, побил маленько, так он тебе же счастья хочет, он простит и пожалеет. Возьми назад слово глупое!

— То правда, матушка, пред богом тебе говорю: муж мой единственный — Юрко Сапожник, и другого не надо мне.

— Кхе, кхе, — пегобородый завозился за столом. — Ай, девки пошли! Чуть не прикупил я у тя порченую телушку, хозяин. Кхе, кхе… Ты уж дале-то сам, сам, Ромушка, мы — сторонкой, сторонкой. — Он начал подвигаться на край лавки.

Пришедший в себя Роман сунулся к дочери, выхрипел:

— У-убью-у!

— Убивай. — Арина бесстрашно смотрела на отца сияющими, как у юродивой, глазами.

Мужик шагнул к парню, вцепился в рубаху жесткой рукой.

— Ты-ы… Пащенок! Ублюдок! Голь перекатная… Боярское дерьмо! Ты как посмел дочь мою тронуть? Неш думал, я ее в холопки отдам? Дочь-то мою?! Да я сам ее лучше — в омут, пусть бесу водяному достанется, только не тебе…

— Роман, опомнись! — закричала мать.

— Не-ет, пусть бесу… — Мужик тряс Юрка за грудки, а другой рукой шарил за поясом. — Пусть лучше бесу…

Если бы этот пьяный лохматый зверь не был отцом Аринки!..

— Тя-тя! Не надоть! — детский крик вырвался из сеней, за ним метнулись две белые сорочки, повисли на руках отца.

— Роман, ты сдурел?.. Юрко, беги!..

— Ю-ура-а! — пронесся в избе звериный крик Аринки.

Юрко отпрянул от мужика, нож блеснул перед самым его лицом. Злоба ударила в голову, сама собой напряглась рука, из тесного рукава в ладонь скользнула ребристая, окованная железом свинчатка. Юрко по-разбойничьи свистнул, взмахнул кистенем.

— Дядя Роман, не подходи! — И отчаянно рванулся к девушке, схватил за руку: — Пойдем!

Она встала, шагнула за ним к двери.

— Ку-уда? — хозяин, отбросив жену и младших дочерей, рванулся за Ариной, но окованная железом свинчатка описала перед ним запретный круг.

— Разбойник! Дочь украл! Я к старосте пойду, к попу… Тебя засекут! В колодки забьют!

— То-то, дядя Роман! Старосту вспомнил. Не забудь еще княжеских отроков да судью. За «боярское дерьмо» тебе перед ними отвечать придется. На дыбе, пожалуй. А за «ублюдка»…

Подтолкнув Аринку к двери, Юрко шагнул за ней в темные сени. Но еще раньше туда проскользнул перепуганный сват. За калиткой их догнали плачущие девчонки, вцепились в истерзанную сестру.

— Нянька Арина, пойдем на сенник, мы боимся, нянька Арина…

Девушка всхлипывала, из дома неслась перебранка, и теперь злой бас мужика явно уступал крику женщины.

— Вот што, птахи, — сказал Юрко. — Утро вечера мудренее. Ступайте вы ко мне домой. Бабки нет пока, а дверь не заперта. Серый вас не тронет. Забирайтесь на полати да спите себе. Есть, поди, хотите?

— Хоцим, — пропищала пятилетняя Уля, цеплявшаяся за подол няньки.

— На полке в сенях каравай, в горшках молоко, да мед, да репа — все ешьте. Мы с вашей нянькой скоро будем.

Она пошла за ним, ни о чем не спрашивая, она полностью доверилась ему, мужчине, и поэтому Юрко ничего не боялся. Пусть вина его велика, а люди растревожены — могут сгоряча даже прибить — Юрку верилось в справедливость. Вины перед богом он не чувствовал — это главное для него. Так и скажет принародно — там пусть решают. Староста не зверь, боярин тоже милостив, поп божьим судом судит. Авось дело обойдется продажей да церковным покаянием. То, что Роман — вольный смерд, для него и хуже теперь. «Холоп не смерд, мужик не зверь», — любят говорить бояре. За обиду своего холопа иной из них с десяти смердов шкуру спустит. Такое время пришло, что лучше прибиться к сильному человеку — за его спиной жить спокойнее, ибо за тебя и вотчина, и господин, и князь его. Смерду вроде вольготнее, а что случись — только сам за себя. Зверь и есть. Кто посильнее, тот и норовит шкуру содрать. То-то мужики сами идут под сильных бояр. Роман из редких упрямцев, которые норовят сами прожить, считаясь подданными великого князя, а до него не ближе, чем до бога, — дальше, пожалуй: бог-то, он в каждом доме хоть с иконы смотрит… Юрко торопился, пока свадьба не кончилась. Ему хотелось, чтоб судили их с Аринкой всем миром. После сегодняшнего схода верилось Юрку: люди вместе окажутся добрее и справедливее, чем каждый со своим судом.

Не забыть ему до смерти, как вошел в просторную, набитую гостями избу старосты, стал на колени перед хозяином, его молодой женой и попом, сидевшими в красном углу, а рядом опустилась Арина, склонив голову, уронив на пол черные косы, вздрагивая исполосованной спиной под рваной сорочкой. И гнетущую тишину, когда сбивчиво говорил о случившемся, просил защиты. И ропот, сквозь который рвались злые выкрики:

— Неслухи окаянные! Што надумали — против воли отца!

— Этих защити — завтра свои на шею сядут!

— Без венца станут жить, аки свиньи в скверне валяться.

— В подолах начнут приносить!

— А чего ждать от колдуньиной дочки да этого сураза?

— Пороть обоих!.. Аришку — в дом церковный!

Юрко вздернул голову. Прямо перед собой увидел набеленное лицо, соболиные брови и пылающие зеленым светом глаза старостиной жены, убранной в свадебный венец. Она не отрывала взгляда от склоненной Аринки. «Будто ястребиха над курочкой…» Опуская голову, успел заметить в дальнем конце стола испуганные глаза матери… Ропот нарастал, и Юрку казалось — вот-вот на него посыплются удары хмельных мужиков и баб. Были тут парни, Аринкины воздыхатели, — эти постараются. Краешком глаза видел, как пробивается к ним рыжий детина — тот, которого Аривка окрестила Драным петухом. Этот в свалке может нож сунуть в бок или огреет кистенем. Но тотчас рядом возник Сенька, стал за Юрковой спиной. В углу злорадно верещали девки…

— Бабоньки! Мужики! — звенящий голос Меланьи прорезал шум. — Аль не христиане мы? Аль молодыми никогда не были? Что ж это делается? Фролушка, скажи ты им…

Ропот покатился на убыль, а девки вдруг загалдели, наперебой жалея осуждаемых, — спохватились, что надо радоваться: опасная соперница хочет идти за парня, который и женихом-то на селе не считался.

— Тихо, сороки! — принаряженный в расшитую рубаху, подпоясанный алым кушаком, староста вырос над столом, и был он на удивление красив; наверное, многие женщины лишь теперь с сожалением заметили это. — Што я скажу, православные? Не мне их судить — какой судья жених? А свое выскажу. Понять их можно, коли родитель зверь и силком выдает девку за постылого. Оправдать же трудно. Право родительское свято и не нами писано. Без него все прахом пойдет. А побежали они не в лес темный, не в скит разбойный, не в Литву, не в татары — к вам пришли, к батюшке вот, ко мне, старосте, — правды и защиты пришли искать открыто, уж тем они чисты и любы мне. Так, может, сумеем без розог в их беде разобраться да вразумить — и дочь, и отца, и Юрка тож?

— Ить верно! — громко выкрикнул Филька Кувырь, который только что требовал сечь Юрка и забить в колодки. — Ай, мудер ты, староста Фрол, Пестун наш ласковай! Дай поцалую тя хучь в бороду! — Он полез к старосте, но жена дернула сзади, и Кувырь едва не растянулся на полу, вызвав громкий смех.

— Твое слово, батюшка, — староста оборотился к попу, и люди сразу замолчали: в делах семейных решающее слово — за попом.

Тот неторопливо поднялся, тронул медный крест на груди, пристально глядя на виновников смуты, тихим голосом приказал:

— Встаньте, дети мои, и подойдите ближе.

Парень и девица послушно поднялись с колен, одновременно шагнули к столу. Сзади зашептали:

— Глянь, спина-то…

— Хочь бы наготу прикрыла, бессовестная.

— Кака там нагота — рубцы кровавы!

— Спасибо ишшо не убил, зверюга.

— Он-то, Роман, может. Половчан чертов!

— Каб твоя Феклуша крутнула, как бы ты-то озверел?

— Не греши — чиста девка. И Феклу не трожь, а то звездану!..

— Тихо, батюшка говорит.

Попик повел очами вбок, так же негромко спросил:

— Матушка Юрка, прихожанка Агафья, здесь ли?

— Здесь, батюшка, здесь. — Агафья встала, отбила поклон.

— Што скажешь, Агаша, о деле сем?

— Да што, батюшка, тут скажешь? Коли сыну моему девица по сердцу, рази стану я неволить его? — Мать защищала Юрка, мать даже не обмолвилась, что сын ни о чем ее и не спросил.

— Так, с этой стороны чист Юрко Сапожник. Виноват же он пред отцом, чью дочь увел из дому, крепко виноват и грешен.

— Грешен, батюшка, грешен, — загудели голоса.

— Крепко грешен Юрко Сапожник, — возвысил голос священник, — в том же пусть никто не усомнится! Но еще молод он, от молодости невольный грех его, а нет такого греха невольного, коего не принял бы господь на сердечном покаянии.

Попик сделал долгую паузу, острым взглядом обвел лица трезвеющих прихожан.

— Прежде чем Юрка судить, послушайте, дети мои, какое слово привез мне гонец московский. Слово то ко всем слугам господним, ко всему люду православному — от нашего пастыря святого, игумена Троицкого монастыря Сергия Радонежского. К заутрене готовил его, но случай велит сказать ныне.

Люди качнулись к священнику, и так тихо стало, что даже мышь, видно с вечера забившаяся в пазу под потолком, высунулась, потом стреканула по бревенчатой стене на пол… Не только в Московской — во всей русской земле не было в ту пору слова более авторитетного, нежели слово Сергия Радонежского, отрекшегося от жизни боярской ради православной веры, соединяющей сердца и княжества в единый народ, своими трудами, в суровых лишениях создавшего обитель в лесной глуши, установившего в ней порядок невиданный, когда монастырские братья владеют имуществом сообща и трудятся на равных, не спрашивая — из бояр ты пришел в монахи или из холопов. Не было православного, не мечтавшего посетить Троицу, этот русский Иерусалим. Москва еще становилась столицей в сознании народа, а Троица уже стала столицей для верующих.

— …Так слушайте, дети мои, слово святого Сергия…

Попик помолчал, глядя поверх голов слушателей, заговорил размеренным голосом:

— Встретил я на площади града стольного стражей, что вывели на позор душегубов, по праву осужденных, кнутами битых, обреченных на муки вечные как на этом, так и на том свете. Печатью каиновой были мечены их лица угрюмые, а глаза злобные, ненавистные каждого встречного заели бы. Жалок и страшен человек, богом проклятый, людьми отвергнутый. Благословить сих падших рука не поднималась, будто камнем тяжким ее оковали…

Слушатели тихо вздыхали, качали головами, поеживались, вспоминая, видимо, свои прегрешения, вольные и невольные. В какую же страшную пучину может толкнуть человека злонравие!

— …А спешил я во храм — помолиться за избавление земли русской, народа православного от грозной беды, что от степей половецких надвигается тучей. Так и прошел бы, стесненный душевным холодом, мимо отверженных, но в тот самый миг блеснуло в небе, и над градом стольным раскатился глас, далекому грому подобный: «Отче Сергие, вот люди несчастные, коим дан лишь единый путь возврата к престолу господню. Укажи им путь божией милости». Тотчас будто руку мне расковали, осенил себя знамением крестным и на коленях вопросил небо: «Светлый посланец, с радостью исполню я волю Спасителя нашего. Укажи лишь и мне тот путь…»

Мужики и бабы начали торопливо креститься.

— …Народ видел свет в небе, слышал глас небесный и вопрос мой, народ со мной молился и ждал ответа. И колодники молились о милости господней. Когда же снова возгремел глас небесного мужа, каждое слово его будто огненным уставом вписалось мне в память: «Тот путь — чрез битву кровавую с царем нечестивым Мамаем, с ордой его бесчеловечной, народами ненавидимой…» Отгремел глас далекий, и тогда вопросил я несчастных: хотят ли кровью, своей и вражеской, отмыть грехи великие пред господом и людьми? Осветились лица угрюмые, пролились из глаз чистые слезы, и все двенадцать колодников молили во прахе поставить их ратниками в ополчение. Так в войске великого князя прибыло бесстрашных воев…

Голос попа дрогнул, слеза блеснула в очах, проникающим в самую душу словом он продолжал:

— Была среди осужденных жена падшая, нераскаявшаяся грешница, ради полюбовника отравившая мужа и дитя свое…

— Свят, свят, свят! — зашептали бабы, истово крестясь.

— …Подползла она ко мне на коленях, протянула изможденные руки, окованные цепью железной, и стала просить в слезах: «Отче Сергие, ничего у меня не осталось, и жизнь моя постылая никому не нужна, разве лишь палачу? Так возьми эту железную цепь, отдай кузнецу — пусть он скует копье на врагов христианских. А меня пусть удавят, чтоб не тратить на преступницу ни железа, ни хлеба, ни воды и стражу при мне не держать». Тряхнула она руками слабыми, и расскочилась цепь кованая — будто разрубили ее сталью булатной. Стоял народ изумленный, я же поднял ту цепь из пыли дорожной, поцеловал со слезами и отвечал горемыке: «Спасибо тебе, дочь моя злосчастная, за дар этот. Послужит и он святому делу». Тогда осветился лик ее измученный и страшный, и понял я: для нее тоже открылась тропинка к богу и к людям. Велел ей постричься, принять схиму, и как случится битва, собирать сирот неприкаянных, спасать от гибели, растить силу для русской земли. И будет каждый пригретый ею ребенок шагом ко спасению…

Ревели бабы, смущенно сопели мужики.

— Велик господь милостью, коли и таких прощает.

— Слава ему за то; может, и наших деток в несчастье кто призрит…

— Сергию слава, эко счастье — есть на Руси такой угодник.

— Нужен, стал быть, коли есть.

Попик отвердел голосом:

— Передал еще нам Сергий такое слово: кто сложит голову за веру православную, за русскую землю — чистым предстанет у престола всевышнего судьи. Кто исполчится на ворога со всей отвагой сердца и живым выйдет из битвы — тот начнет жить как бы заново: все грехи прощает ему церковь православная. Тому же, кто сам пойти на битву не может, но поделится с русским войском добром, нажитым трудами, трижды тридцать грехов отпускается…

С глаз попа как бы смыло дымку, они остро блеснули, в голосе зазвучали строгие нотки:

— Теперь мое слово послушайте. Ты, Юрко, первый в моем приходе отозвался на зов великого князя вступить в его войско охотником. Тем явил ты пример мужества и благочестия, готовность послужить вере православной и земле русской. За то господь прощает грех твой молодой и невольный. Десница его да послужит тебе защитой. Аминь!

Юрко упал на колени, стукнул об пол лбом и замер, ожидая.

— Твой же грех, девица, больше его греха, хотя грех твой так же неволен. Десять лет уж пекусь о приходе здешнем, а не упомню, чтобы дочь из воли родителей вышла. Не сетуй на отца своего — розги его справедливы. В иное время над тобой была бы кара суровая, ныне же случай особый. Вижу — не за проезжего-прохожего щеголя, не за богатого сластолюбца, не за пустого красавца готова ты пострадать. Хочешь отдать себя в жены юноше честному, работящему, вольной охотой идущему ныне на бой правый, откуда не все вернутся. Для него, воина русского, готова ты принять пожизненный вдовий крест всего лишь за два дни счастья супружеского. Велика твоя жертва, и господу нашему она угодна. Светлым именем его прощаю грех твой молодой. Аминь!..

Арина бессильно упала рядом с Юрком и разрыдалась.

— Сильна воля родительская, — чеканил слова поп, — но воля господня сильнее ее. Коли вместе совершили мы тут какой грех, беру его на себя. Встаньте, дети мои, и дайте руки. Нет с одной стороны родительского согласия — я сам…

— Это почему же нет согласия? — загремело от порога. — Это пошто же нет ево?

Расталкивая людей, тяжело хромая, к столу лез Роман, полупьяный, всклокоченный, в располосованной на груди рубахе.

— Што ж это вы, басурманку, што ль, каку полоненную венчаете? Отец я ей, и мать — вон следом бежит…

Арина съежилась, мужики зашевелились, готовые по первому знаку попа или старосты навалиться на Романа, а он вдруг подкосился культей, припал к ногам дочери.

— Деточка моя болезная, кровиночка милая, прости меня, пса окаянного, зверя пьяного!.. Юра, сынок, и ты прости слово нечистое. Видит бог — не хотел Арине жениха иного, кроме тебя. Ныне же позавидовал тебе злой завистью и всем вам, мужики, позавидовал люто. На битву идете, на праздник страшный, долгожданный, я же, кляча колченогая, в товарах остаюсь солому жрать… И подсунул нечистый этого свата окаянного! Прости, сынок…

— Бог простит, дядя Роман.

Арина, уливаясь слезами, поднимала отца.

— Мать, Агаша, — позвал Роман, — где вы там? Люди, дайте образок — детей благословить, тогда твое слово, святой отец…

Поднялся гвалт, Юрка оттерли от невесты, Меланья осыпала Аринку поцелуями, посылала кого-то достать из сундука свое сбереженное от первой свадьбы подвенечное платье. Услышав то, Роман снова загремел:

— Благодарствуем, хозяюшка любезная, да ведь и мы не нищие. Для того ли берег дочку набольшую, любимую, штоб в чужом наряде под венец вести? Свое уж заготовлено.

— Ишь ты, любимая, то-то в кровавых рубцах от любви.

— За то прощен!.. Мать, сватьюшка, чего стоите? Бегите стол собирать, снопы стелить, жито готовить — ночь-то летняя недолга. Гридя, друже, стань хоть ты тысяцким, Сенька — в дружки, парни, девки, аль дела не знаете?.. Фрол, прости за смуту в доме твоем. Знаю, сладки у тебя пироги, крепки бражка да медок, но и у меня не слабее. Не обессудь, коли со всей свадьбой к себе зову. Есть запасец у меня, думал ратников напоследок угостить — вот и угощу.

Староста улыбался в бороду, откровенно радуясь приглашению. Хвалил Роман его угощение, но скудным было оно. Время летнее, не свадебное, уж опустели и горшки, и жаровни, а главное — в глиняных кружках остался лишь пивной дух. Мужикам еще поговорить хотелось, — может, последний раз так-то вот за пиршественным столом сидели вместе. Русский человек не всякий день пьет, зато досыта любит. Роман — хозяин прижимистый, тем богаче будет стол — у прижимистого всегда найдется, чем удивить гостей при случае.


В ту ночь, когда в доме Романа продолжали пить и петь, а молодых отвели в холодный сенник, где на тридевяти снопах были постелены попоны, задернутые поверху чистым льняным полотном, по углам в глиняных кружках стоял мед, в головах — две горящие свечи и кадь со пшеницей, а потом, осыпав хмелем, оставили одних, Арина, дичась, огляделась, словно уверялась, что никого, кроме них, нет, тихо сказала:

— Юрко, Юрко… Кабы не пришел ты сегодня — не увидел бы меня вовек. Тебя возненавидела, свет стал немил… А теперь — за все — дороже ты мне всех на свете…

Он осторожно поцеловал ее спину, и сквозь платье она пахла травами и елеем — мать-знахарка залечивала следы отцовской ярости. Что еще сделать для Аринки? Случившееся — будто страшная сказка с близким счастливым концом. Зачем потребовалось пережить весь, такой жуткий по временам, вечер, чтобы снова оказаться наедине с Ариной, как уже было в лесу? Но там, в лесу, не могло закончиться так счастливо, с таким ясным днем впереди. Там они были одни-одинешеньки в каком-то яростном, временном луче, а вокруг теснился настороженный, враждебный мрак, готовый кинуться, поглотить обоих, едва луч погаснет, поглотить и опустошить душу, надолго — навсегда, может быть, — погрузить в безысходность. Теперь же за стенками сенника, укрытый ночным сумраком, мир не был враждебным, он шумел, радуясь Юрковой радостью, а то бессмертное солнце, что горело в каждой его кровинке и сияло навстречу Аринкиным глазам, ничуть не слабее при свадебных свечах. Оно по-прежнему — для них одних, но теперь не только сжигает, оно и охраняет их, делая для всех сторонних запретным тот уголок, где они остались вдвоем. Сказке не хватало конца, но сказки всегда не договаривают — они кончаются свадебным пиром, а дальше что? Аринка женой стала… Что такое жена, чем она отличается от той Аринки, за которой он не раз тайком подсматривал сквозь плетень, сам не ведая, почему хочется смотреть на нее вечно? Господи, подскажи Юрку Сапожнику, что ему с женой делать!.. Медом, что ль, напоить?..

Он поил ее медом, она смеялась и поила его, потом взяла его лицо в ладони, — как маленького, — смотрела сумасшедшими глазищами и спрашивала:

— Юра, сколько годов тебе, Юра?

— Маманя говорит — семнадцатый…

— Господи, я-то думала, ты совсем уж мужик, серьезный больно и такой ведь сильный… Мне-то за двадцать, Юра, не отдавали — сестер нянчила, и жених, вишь, подрастал… Витязь мой, не болит у меня спина, нисколечко не болит, вот ей-богу…


На другой вечер справили Звонцы еще две свадьбы. Сколько же было тайных свадеб в Звонцах и окрест, о том знали трава да звезды. Некогда было родителям присматривать за взрослыми детьми — в те последние ночи жены любили мужей, а мужья жен на целую жизнь вперед. После, когда вместе с победным звоном колоколов печаль утрат разлилась по русской земле, дивились люди, сколько брюхатых баб кругом. Но и на девок невенчанных, прячущих животы от стороннего глаза, боялись глянуть злым оком, потому что сразу кривело то око, а за посланное вслед нечистое словцо усыхал язык, опухало горло, заячья губа садилась на рот, легкие отхаркивались кровью и мокротой, и сходил в могилу злобный ханжа. Ибо отцы тех детей спали вечным сном в сырой земле Куликова поля. И церковь, не спрашивая, где отцы, крестила «законных» и «незаконных», давая им святорусские имена на страх врагам нарождающейся великой Руси. И через тридцать лет, и через триста, и через пятьсот с лишним брали в руки оружие сыны, внуки, правнуки тех молодых и не очень молодых, женатых и неженатых витязей, зарытых на Куликовом поле — Ивановы, Фроловы, Сапожниковы, Семеновы, Васильевы, Дмитриевы, Туликовы, Кузьмины, Гридины, Филимоновы, Петровы, Фомины, Михайловы, Таршилины, Алексеевы, Романовы, Меликовы, Тимофеевы, — вставали против врагов, идущих с запада и востока, с севера и юга, и били так, что лишь могильные холмы оставались от грозных чужеземных ратей, — одни могильные холмы, доныне сутулящие русскую землю.

…Шел невыспавшийся Сенька Бобырь, спотыкаясь о кочки, вспоминая горячие руки и молчаливые губы тихой деревенской девчонки, от которой он прискакал домой на рассвете.

Шел рядом с Сенькой ровесник Юрка — сын кузнеца Николка, жадно смотрел вокруг карими непорочными глазами и улыбался, как пробужденный ребенок. Никогда еще Николка не бывал далее окрестных погостов, а теперь шагать ему до таинственной Коломны, может быть, и дальше — куда поведет князь. В той дали текли молочные реки, в диких лесах стояли белокаменные дворцы, где томились прекрасные девы, полоненные злыми чародеями, и ожидали своего избавителя. Оттуда вернется он прославленным богатырем, которого узнает вся Русь, и привезет в позолоченном седле первую из освобожденных красавиц — точь-в-точь такую, как попова дочка Марьюшка…

Шел рябой Филька Кувырь, роняя по временам нечленораздельные звуки, встряхивая кудрявой головой, тяжкой с похмелья, жалеюще вспоминая, что утром торопился и плохо потряс опустевший лагунок. Надо бы перевернуть его вверх дном да подержать так, — глядишь, натекло бы с полкружки какой ни есть барды. Он даже постанывал от досады — с полкружки-то наверняка ведь осталось и пропадет зря, — в огорчении все время забегал наперед подводы, косился на медную баклагу, пристегнутую к поясу Сеньки, — что это в ней побулькивает так заманчиво?

Угрюмо шел рыжий детина с водянисто-голубыми глазами Алешка Варяг, со вторым прозвищем — Драный петух. Шел тоскуя, завидуя Юрку Сапожнику, снова и снова вспоминая то ангельское лицо Аринки перед аналоем, то слезинки на щеках ее в доме старосты. За каждую из тех слезинок он проломил бы кистенем череп даже отцу — попроси лишь его Аринка, — но она ни о чем не просила его никогда, она нашла себе другого защитника… Одно только маленькое удовлетворение грело Алешку Варяга: недоброжелателям его не пришлось насладиться Алешкиным позором. Именно сегодня назначено было на сельском сходе сечь Алешку принародно, спустив с него портки. Такое наказание определил ему отец за многие мелкие пакости, особливо же за охальство над зловредной бабкой Барсучихой. Все-то она знала про Алешку, и где ни встретит — грозит раскаленными гвоздями, кипящей смолой и прочим адским угощением. На прошлой неделе подстерег он с дружками Барсучиху, когда пошла она в баню вечером, да сунул в волоковое оконце придуманное им пугало. Вроде нехитрое пугало — выдолбил тыкву, в боку сделал прорезы в виде оскаленной морды с козлиными рожками, внутри закрепил сальную свечу, а зажги свечу ночью — кто увидит мерзкую харю огненную, подумает, что гость из преисподней вынырнул. Вот и Барсучиха так подумала, особенно когда дружки его подняли вокруг бани кошачий визг, а сам он в одном исподнем кинулся из темноты за Барсучихой, вылетевшей из двери в чем мать родила. Откуда столько прыти у бабки взялось? Стрелой влетела в хоровод, промчавшись через все село, да тут и свалилась в коликах, и одолела ее медвежья болезнь… Парни сами перетрухнули, убежали от баньки и тыкву забыли. По ней мужики тотчас нашли охальника, учинившего сором старому человеку… Не порка страшила Алешку — эка невидаль — десяток ударов прутиком по мягкому месту! Отец прежде потчевал и пастушьим кнутом, и вязовкой, отмоченной в соленой воде. Позор страшен. Какая девка захочет дружить с публично поротым?

Шел Алешка — об одном мечтал: поскорее дорваться до нечисти ордынской. Погуляет его топор в строю врагов, как в лесу диком. Заметит Алешку великий князь, возьмет к себе в полк, даст коня боевого темногривого, доспех стальной, серебром чеканенный. Отпросится Алешка в Звонцы хоть на денек, проедет по улице неторопко, позванивая броней, глядя из-под стального шелома соколиными очами. Кто такой? Откуда богатырь славный в Звонцы залетел?.. Да ведь это Алешка Варяг, матушки!.. Пусть тогда Аринка локти кусает, а зловредная Барсучиха отбивает поклоны…

В середине походного табора привычным ратным шагом ступал Таршила. Смотрел на пыльный проселок, но виделась ему борозда от сохи, какую вел вчера, допахивая клин под рожь. Не себе пахал — чуяла душа: не вернется больше в родные края. Велел многодетной сельчанке, проводившей в поход мужа, после засеять тот клин. Сладко пахалось ему напоследок. Век бы не отрывал рук от горячих, полированных обжей сохи, век бы горбатился над деревянной человеческой кормилицей, слушая тяжелый шаг рабочего коня, дыша хмельным запахом взрытой землицы. И земля тоже горбатилась, наползая на сошники, — то ли больно ей было от железа, то ли, наоборот, горько, что мало походил за сохой такой славный оратай, как Таршила. Давно ли в Звонцы вернулся — и снова уходит туда, где горбатится земля не плодородным пластом, а могильными курганами.

Он начинал служить московским князьям еще при Иване Даниловиче Калите, многомудром, прижимистом и коварном. Тогда ратные дела случались редко. Щедрой данью и покорством усмирял Иван Данилович ханскую злобу, сам брал выходы с русских княжеств, избавляя ордынских правителей от забот. Ордынскими мечами сносил головы своим врагам, натравливая хана на непокорных удельников, земли их прибирал к рукам и, увеличивая выход, отправляемый в Орду, еще больше располагал к себе хана. Тогда отдохнула Московская земля от больших разорений, людьми стала полниться. Ведь вспомнить жутко — иные волости до Калиты были совсем безлюдны, лишь кулиги, заросшие дикой травой и подлеском, напоминали, что в давние годы здесь шумела жизнь… И все ж без войн редкий год обходился. Из одного похода привез Таршила девку-литвянку. Не обижал, берег и любил, по христианскому обычаю обвенчался с нею в церкви, дом поставил в московском посаде над речкой Неглинкой, хозяйством стал обзаводиться. Жена любила гусей разводить, плодились они у нее счастливо, и прибыток от них шел немалый. Случались у них и литовские гости — дружба с Литвой была, — поклоны жене передавали от родных ее. И жена душой отошла, полюбила Таршилу, сына ему родила, да вскоре унесла ее черная болезнь, выкосившая в одно лето половину московского люда. Заскоруз Таршила в своем горе, увидев в нем божье наказание за то, что силой привез жену, хотя многие женились на полонянках и, бывало, до конца дней жили счастливо. Взял он в дом одинокую старуху, она и вырастила ребенка. Рассказывал сынишке о маленькой деревеньке Звонцы, о жизни крестьянской — была мысль воротиться на родное подворье, откуда молодым парнем увезли его служить при старом боярине, — но сын едва слушал, неведомы были ему крестьянские привязанности, он только и бредил воинскими доспехами отца. Пришлось определить в полк отроком, и, надо сказать, добрым воином вырос его сын… Тогда-то вездесущие озорники прозвали Таршилу «Мерином» — за бобыльскую жизнь, за силу и выносливость в тяжком воинском деле, за спокойный нрав и безотказность. Такие люди бесценны для войска, поэтому до преклонных лет держал его новый боярин в строю. Однако жизнь в седле, в постоянных разъездах, в сторожевой службе становилась тяжеловатой; он снова вспомнил родную деревеньку, выросшую в целое село, и пришел к господину отпрашиваться от службы. Дом его в посаде сгорел в одном из многочисленных пожаров, новый ставить было ни к чему, жил в детинце с молодыми кметами. Боярин Илья Пахомыч позвал его к себе, но Таршила отказался: каково старому воину отираться среди дворовой челяди, вороватой, завистливой, жадной и наглой? Хоть и покладист Таршила, но за обиду мог и голову снести кому-нибудь из боярских приживалов. Илья Пахомыч неволить не стал. Повел к великому князю — Димитрий Иванович любил сам говорить с теми, кто уходил из его полка. Сначала спросил, есть ли у Таршилы родичи, кроме сына, которого князь знал и незадолго до того велел поставить десятским начальником. Таршила ответил отрицательно, хотя не знал в точности, жив ли его старший брат, великий непоседа, бесстрашный шатун, лет шесть назад ушедший на вольные земли к Дону с десятилетней внучкой. Дважды присылал весточку с торговыми людьми, к себе звал. Но там земли князя рязанского, а Таршила своего государя не променял бы и на римского кесаря.

Димитрий Иванович, узнав о желаниях старого воина, велел боярину, чтоб построили Таршиле добрую избу в Звонцах да сарай для скота, да огородили бы подворье крепким тыном, да выдали ему коня ратайного, да баранов, да птицы на приплод. Боярин предложил должность волостного пристава, но Таршила отказался, ссылаясь на годы. Об одном попросил: присылать к нему сына, когда возможность будет. Димитрий Иванович сказал откровенно: «Часто сына не жди, Таршила. Ратное время начинается. О посохе не думай — кабалу с тебя всякую снимаем, но одна есть подать, неотменимая и неотложная. Воин ты добрый, где только ни бывал, со всеми врагами нашими переведался. Рассказывай мужикам о походах, весели в них русское сердце, да при случае поучивай владеть боевым топором, сулицей и рогатиной. То, может, скоро сгодится».

Знал Димитрий Иванович, о чем сказывал. Только разок и наведался сын в Звонцы. Началась долгая война Москвы с тверским князем, потом — поход на Волгу, против булгар, разорявших нижегородские земли. Димитрий Иванович делом доказал, что Москва строго спрашивает за обиды, причиненные ее союзникам. Едва вернулось войско от побежденной Казани, на нижегородские земли обрушился хан Арапша. И случилась беда на речке Пьяне… Малый отряд от московского полка оставался там среди дружин удельных князей, и стоял тот отрядик до последнего воина. Один из немногих уцелевших видел сына Таршилы после битвы, когда враги кинулись преследовать бегущих. Лежал Иван Таршилин, насквозь пробитый хвостатым копьем, на груде изрубленных врагов. Тяжела была у Ивана десница…

Застыла душа Таршилы от новой боли, проклинал свою старость, даже весть о победе на Воже была ему горька. Без него побили ворога. А как хотелось воротиться в полк великого князя! Вырос московский соколенок, дерзок стал с супротивниками. Великих князей — и Тверского, и Нижегородского, и Рязанского уж не упрашивал, но требовал от них послушания. Противились — посылал рати из-за каменных стен, зорко посматривал окрест, будто кречет на вершине скалы неприступной. Счастье служить такому государю. Самих ордынцев колотить начал. И ведь как быстро у него дело делается! Прежде князья месяцами соглашаются, неделями договариваются. А тут о битвах узнаешь, когда уж Димитрий поколотил неприятеля. Прежде так воевали одни татары. Против самого Мамая поднялся московский сокол. И приказ его требует быстрых сборов уже и от ополчения: быть в Коломне через две недели!..

Как будто с сыном ждет встречи в Коломне старый воин Таршила.

Ведь по-иному вся жизнь его могла пойти бы, не возьми его боярин с малых лет к себе на службу. Глядишь, в Звонцах-то детьми оброс бы, как молодым лесом, а то — голый пень. И сердце его старое, что репа двухвостая, одним корешком в звонцовскую землю вросло, другим — в княжеский полк. Подрезали годы второй корешок, оно же все туда тянется, тоскует, и мнится ему ночами — будто сын все там, в войске, уехал лишь надолго в службу сторожевую, но вот-вот воротится. Хочется бросить все, в Москву мчаться. Сколько раз с этой мыслью вскакивал среди ночи, коня запрягал… И теперь чудится — в Коломне найдет сына и всех товарищей старых, не воротившихся из-под Нижнего, Любутска, Твери, с берегов разных рек, где случались сечи и со своими врагами, и с пришлыми. Почему тянет его к той земле, кровью политой, не меньше, чем к полю, своими руками вспаханному? Какие плоды зреют на тех скорбных полях горбатых?.. Что зреют они, Таршила не сомневался. Великая Орда, перед которой трепещет полмира, в последние годы стремится уже исподтишка, по-воровки ударить в сердце Руси, но никак ханы не могут застать Москву врасплох, добраться до нее и сжечь, как не раз делали с Рязанью, Нижним, Тверью и другими великими русскими городами. Москва, бывшая еще при отце Таршилы малым окраинным уделом Владимиро-Суздальской земли, поднялась среди лесных пространств Руси белокаменной крепостью, и слава ее растет год от года. Дорого обходятся русским людям княжеские усобицы, но, может быть, и они нужны высшему разуму, чтобы найти сильнейшего, кто соберет Русь и оборонит ее?

В боярской вотчине ведал Таршила охотой, часто видел жизнь вольных детей природы, и крепко запал ему в душу один случай. Три года назад, в последний зимний месяц, на его глазах большая стая волков напала на стадо сохатых. Лосиный вожак, громадный горбоносый бык, темно-серый, с белым подбрюшьем, ринулся на хищников вместе с двумя быками помельче, но сбоку на него бросились еще три матерых волка, и он метнулся в лес, стадо устремилось за ним. Таршила пошел по следам зверей, и через две версты на истоптанном окровавленном снегу нашел останки молодого лося, еще через версту — разорванную корову. Обожравшиеся звери лишь распотрошили ее и наполовину сожрали плод. Повздыхал Таршила, пожелал волкам отравы да и пошел домой… В тот же год под осень вышел на лосиный рев — подсчитать стадо перед боярской охотой. Его привлек грубый, злой стон вожака, на который скоро отозвался воинственный голос молодого зверя. Таршила увидел их, когда они сходились. Темно-серый гигант с уродливыми страшными рогами яростно кинулся на стройного золотисто-рыжего соперника, которому, судя по отросткам на лопатообразных рогах, было лет восемь. «Куда ты, сердешный, аль ослеп?» — Таршила пожалел молодого, не сомневаясь, что битва будет короткой. Среди кустов лещины, под навесом старого дуба, глухо стукнули рога, и начался поединок. Таршила слышал тяжелое, частое дыхание огромных зверей, видел, как бугрились их мускулы под плотной шерстью, наливались кровью глаза и тягучая пена стекала с губ. Старый вожак, уверенный в себе, привыкший к победам, мощно наступал; тесня молодого соперника, он ходил, словно гора, на прямых ногах, старался прижать голову врага к земле сверху, расходовал силы бесхитростно, зная, наверное, что их достанет на всех врагов в ближних лесах. Золотисто-рыжий, наоборот, приседал, стелился над землей, чтобы усилить сопротивление врагу, он весь подобрался, словно в отступлении собирал, накапливал в своем поджаром теле ту силу, которую самоуверенный противник расходовал без оглядки. Прошло четверть часа, молодому быку давно следовало бежать в лес, получив чувствительный, но не опасный удар в зад, — все-таки он доставил старому вожаку радость борьбы и победы, — однако звери по-прежнему ходили заведенным кругом, и отступление молодого становилось медленным, упорным; жестокая решимость проглядывала в его напряженной, лоснящейся туше, похожая на слепую решимость стрелы, вложенной в желобок арбалета и ждущей только мгновения, когда опустится сдерживающий тетиву крючок. Старый вожак, кажется, почувствовал это в своем враге, дыхание его стало хриплым, бока часто поднимались и опускались, подбрюшье медленно темнело от пота. Он еще наступал, но каким медленным, тяжким было его наступление! Мощные ноги дрожали и широко расползались на мягкой земле, взрывая лесную подстилку; ему требовалась хоть малая остановка — расслабить старые мускулы, чтобы прилила к ним новая яростная сила, — но, видно, он понимал, что останавливаться нельзя. И старый бык шел вперед, уповая не столько уже на силу, сколько на тяжесть своего громадного тела.

Захваченный борьбой, Таршила сам начал вздрагивать, невольно перенося сочувствие на вожака.

И пришел неизбежный миг, когда старый рогатый боец споткнулся. В тот же самый миг золотисто-рыжий присел, почти коленями упираясь в корневища, ринулся вперед, и темно-серый великан оторвал от земли передние ноги, — казалось, он хотел встать на дыбы и перескочить через противника, но рога еще были сцеплены с вражескими. В этом положении он и пополз назад, потом с усилием оторвался, метнулся в сторону, ударился о куст лещины, открыв бок и притененный потом нежно-белый живот. Как молния, ринулся вперед золотисто-рыжий зверь, и все шестнадцать костяных копий, венчавших его «лопаты», вошли в брюхо вожака; удар опрокинул старого лося в сломанный куст; Таршила видел лишь, как забились, задергались в воздухе задние копыта, а золотисто-рыжий горбатился над кустом, давил, бил, катал, и жалкое мычание дорисовывало картину… Потом сохатый вырвался из куста, высоко задирая окровавленные рога, страшный в своем победном великолепии, обошел поляну, послал в лес торжествующий рев, на который от ближнего болота отозвалась самка. Победитель кинулся на ее зов.

«Ах ты зверина! — шептал Таршила, дрожа от обиды за вожака. — Ах ты басурман бессердечный, семя злое, сатанинское! Одолел — твое счастье, но зачем до смерти убил сородича, который тебя же, окаянного, сызмальства хранил от зубов волчьих да от когтей рысьих? Погоди ужо, отродье волчье, начнется охота — получишь ты от меня стрелу в бок».

Не раз видел Таршила прежние схватки вожака. Легко одолев соперника, тот никогда не зашибал его насмерть; стоило тому побежать, как старый бык останавливался, трубным голосом оповещал лес о новой победе. А этот золотистый вражина, гляди, всех быков в лесу перепорет. Лишь когда, забросав тушу валежником, сбегал в село и вернулся с мужиками за мясом, подумал, отходя: «А может, так надо, чтобы не мешал старый, теряющий силы зверь молодому?» Минувшей зимой ему с двумя охотниками снова представилась лесная драма во всей жестокости. Та же волчья стая, заметно выросшая, — год был приплодный на дичь, и волки тоже расплодились, — окружила стадо сохатых, изрядно уменьшенное большой боярской охотой. Самки и взрослые быки прижали телят к плотной стене подлеска, бросались во все стороны, отгоняя наседающих хищников, тяжкие и острые, как сулицы, копыта мелькали в воздухе. Сохатые не убегали, видно понимая: на глубоком снегу волки скоро начнут настигать и рвать их поодиночке. Но хищники все ближе подступали к молодняку, телята метались — вот-вот начнут выскакивать из спасительного круга. Охотники спешили, прячась за деревьями. Следовало подойти на выстрел из лука, не спугнув зверей, иначе волки начнут погоню, за которой людям не поспеть.

Лоси как будто чуяли близость помощи, упорно дрались, яростно загоняли телят в круг. Но вдруг… С хриплым ревом на просторную поляну вырвался из леса серый смерч, и Таршила сразу признал молодого вожака, несмотря на его изменившуюся окраску и отсутствие рогов. Трудно сказать, почему он отходил от стада, — вернее всего, погнался за отвлекающей группой волков, — эти серые бестии очень коварны.Ярость лосиного князя была неописуема, он ринулся в самую гущу. Волчья засада — три опытных зверя — как обычно попытались перехватить его, но внезапно, на всем скаку, он оборотился, и один из хищников, перехваченный на лету страшным ударом, пластом упал в снег. Второй волк прыгнул на загривок быка, рванул зубами живое мясо, но от толчка могучего плеча покатился в снег, и два передних копыта ударили по нему враз. Третий проскочил мимо, не осмеливаясь напасть, серая стая завертелась на поляне, а свирепый бык, не обращая внимания на лязгающие возле горла клыки, бурей погнался за матерым волком, настиг у опушки и вбил в сугроб. Волки рассыпались. Вожак, всхрапывая, обежал стадо сородичей, будто проверял, все ли на месте, и повел в ближний осинник, косясь на мертвые серые комки в забрызганном кровью снегу. Понял Таршила: еще лет семь он может быть спокоен за лосиное стадо в звонцовских лесах. Особенно же после того, как подсмотрел новые брачные бои золотисто-рыжего. Теперь он поступал с побежденными соперниками, как и прежний вожак.


В полдень встретили звонцовские ратники отряд из соседней волости, соединились. Зимой дорога сама несет путника, но летом трудны пути на Руси и опасны. Трясет, ломает крепкие телеги на корневищах и гатях, по ступицу вязнут колеса то в песке, то в жиже болотной. Редки мосты через реки, но и те, что есть, того и гляди, обрушатся под ногами. Поэтому не любят вороги ходить на Русь летом. Русскому же человеку к своим дорогам не привыкать. К вечеру обоз утрясся, лишь у одной брички сломалось колесо. Его быстро заменили, а хозяин, Сенька Бобырь, получил суровый нагоняй от Фрола. Поскольку вместе с Сенькой пострадал и Филька (они, опорожнив Сенькину баклагу, присели на возок, задремали, напоролись на пень да и вывалились), мужики смеялись: «Где Бобырь да Кувырь — там кувырки да шишки». На привалах мужики, подчиняясь приказу старосты, первым делом осматривали повозки и коней, проверяли упряжь и поклажу, поэтому шли скоро. Ночевали у околицы лесной деревеньки о двух дворах, стали воинским лагерем с охраной, как подсказал Таршила, занявший место военного советчика при старосте. Видно, не без влияния Таршилы звонцовский начальник оказался во главе объединенного отряда; мужикам это льстило. Фрол никому не велел отлучаться из лагеря, позволил только сходить за водой да принять две корчаги молока от деревенских женщин, накануне проводивших своих мужиков в Коломну. Когда при свете костра ратники, сняв шапки, уселись возле котлов, Сенька, поставленный в охрану, привел двух оборванцев. Стянув шапки, они опустились на колени перед Фролом. Заросшие худые лица, сухие голодные глаза, грязное тело, просвечивающее под рванью.

— Боярин, возьми нас, Христа ради, — попросил старший.

— Я не боярин. Кто такие?

Незнакомцы опустили головы, потом старший махнул рукой:

— Коль не боярин, будь по-твоему — скажу, как на духу. Беглые мы, холопы боярские, с-под Звенигорода. На Дон пробираемся, оголодали — моченьки нет. Прослышали — Димитрий Иванович народ на Орду поднимает. Хотим сослужить ему, авось защитит?

— Есть ли на вас грех душегубства?

Старший замялся, младший решительно сказал:

— Не таи, батя, коли начал. Может, облегчим душу?

— Есть такой грех. Огнищанина, надсмотрщика боярского, прибили. Мало, зверь был, его вон, сына мово, невесту опозорил…

Мужики, настороженно молчавшие, вдруг загудели, как шмели:

— Какой же это грех?

— Господь прощать велит…

— Таких прощать?

— Тихо! — сердито оборвал Фрол. — Свой суд, значитца, учинили над огнищанином? Почем ж тиуну али самому боярину челом не били на того разбойника? Што же получится, коли всякий холоп станет свой суд вершить?

Поднял голос Ивашка Колесо:

— Фрол! Ты разве забыл слово святого Сергия? Разве нет у них тропинки к богу и к людям?

Фрол поскреб макушку, хмуро сказал:

— Коли покаялись, можно еще верить вам. Своей и вражьей кровью грех смоете. Дайте им место у котла…

На другой день, в самую жару, остановились на отдых в тени осокорей над ручьем пообедать да коней попоить. Едва достали калачи, из перелеска появилась дюжина рослых монахов. Все в черных подрясниках и клобуках, с медными начищенными крестами, в легких дорожных лаптях, плетенных из крепкого лыка, а на плече у каждого — увесистый ослоп. За монашеской процессией погромыхивали большие пароконные повозки с поклажей. Филька перекрестился, Сенька хмыкнул:

— Монастырь, никак, удирает. От татар-та…

— Благослови вас господь, люди добрые, — раскатистым дьяконским басом пророкотал шагавший во главе процессии русобородый детина. Мужики вскочили, принимая благословение.

— Дозвольте и нашей братье на сей благословенной лужайке отдохнуть, трапезу принять да водицы испить?

— Милости просим, отцы святые, — Фрол торопливо подал знак мужикам, чтобы освободили место в тени.

Сенька, озорно щуря рыжие глаза, спросил:

— На жатву, што ль, батюшка?

Монах остро глянул на парня.

— На жатву, сыне, на тое ж самую, что и вас ждет.

— Че ж вы с дубинами-то? Хоть косы прихватили бы.

Монах подмигнул мужикам, ловко перебросил с руки на руку тяжелый дубовый ослоп.

— Господь не велит слугам своим ничьей же крови проливати — ни человеков, ни твари живой. Сие же дубине, оно бескровно.

И со свистом рассек воздух, словно острой саблей.

— Эге! — Сенька изумленно сбил шапку на затылок. — По мне так лучше попасть под басурманскую секиру, нежели под сие дубье.

…Когда вышли на тракт, связывающий Коломну с Боровском, Фрол вел уже полторы сотни ополченцев. В середине колонны приплясывали двое бродяг-скоморохов. Один дудел в сопелку, другой, заламывая красную шапку, звонким речитативом выговаривал:

Бился-рубился Иван Кулаков,
Он много полонил киселя с молоком,
Чашки и ложки он под мед склонил,
Шаньги, пироги во полон положил…
Мужики улыбались, почесывая бороды, будто шли на веселую, мирную работу. Пока скоморох переводил дух, поведав о том, как славный рубака Иван Кулаков отличился перед киевским князем Владимиром Солнышком, посрамив в застолье самых славных богатырей, речь заводил Таршила, и ополченцы теснились к нему.

— Ордынец, он зверь стайный, лютый, што волк, а ты помни: волк, он супротив смелости даже стаей не попрет.

— Верно, — поддакивали бывалые охотники. — От нево, главное, бежать нельзя.

— …Летит на тебя орда, визжит, ревет, мечами блещет — так бы и дал деру, а ты стой: у тебя в руках тож не шелковая плетка. Перво-наперво, щит держи, как велено, — кинут они тучу стрел, да стрелой щита не взять, на то он щит. Второе дело — сулицу изготовь, а стоишь с копьем большим или с рогатиной в первом ряду — упри покрепче, наметь супостата, што на тебя прет, держи на глазу, штоб, значит, наколоть, вроде сенной охапки. Ворогов кажется так уж много — прямо счету нет, — но ты страху не верь, ты помни: тоже не один стоишь, каждый по одному подденет, дак…

— Оно так, Таршила, да ить поддеть надоть! Он тож норовит поддеть аль рубануть.

— Норовит, а ты будь ловчее. Ордынец зверь разумный — на стенку не больно полезет. Как встретят его сулицами, да стрелами, да пиками — он сейчас отскочит, завизжит свой «яман» и наутек. Вот тут у наших кметов взыграет душа после страху-то, в голову шибанет хмелем будто от ковша доброго, в глазах — дурман, в душе — радость телячья. Кидаются догонять басурмана, прут толпой, кто уж коня ловит, кто за мечом брошенным потянулся — стадо, не войско, тьфу!.. Татарин, он те всю силу разом не покажет, он так и ждет, штоб наш ряд расстроился. Выждет да как навалится тучами со всех сторон, начнут гулять мечи по хрестьянским головушкам…

Ополченцы, притихнув, моргали, словно виноватые.

— Я к чему говорю? Не к тому, штоб вы страхом заране исходили, нет. А штоб на хитрость поганую не поддавались. — Таршила сердито сплюнул. — Нападает ворог аль бежит, ты же от свово десятка — ни шагу! Десяток к десятку — вот тебе сотня, сотня к сотне — вот тебе тысяча, тысяча к тысяче — полк большой! Полк же — стена каменна! Мы, пешцы, сильны, пока ту стену ворог не прорвал. Гонять бегающих есть конные сотни, схлестнутся они с Ордой — глядишь, их сбили, погнали, но мы стоим — рать стоит. За нашей стеной и конники потрепанные в себя придут, снова на ворога исполчатся. Выстоим мы, пешцы, измочалится Орда о наши копья и топоры — вот тогда воеводы и двинут нас вместе с конными полками гнать басурман. Да и тут нельзя в толпу обращаться…

Слушатели кивали, гордясь, что они, пешцы, опора всей рати, главная сила в битве. А Таршила продолжал наставлять молодежь, как беречь силы, если битва длится не час и не два, как примечать вражеские уловки и слабости.

— Ох, мудрена работа воинска, — вздыхали ратники.

— Известно — не пироги с грибами. Без сметки и дерева в лесу не срубишь. Да помни крепко: сердцем вражеского копья не преломишь.

Уловив настроение мужиков, Ивашка Колесо одернул рубаху, высоким голосом завел бывальщину:

То не молонья сверкнула красная,
То не гром взгремел из тучи черныя,
То не светел месяц родился на небе, —
То родился на Руси силен богатырь…
Слушали мужики, как, испросив у матушки благословения, подросший богатырь Иван Иванович отправляется в неведомые дали искать сгинувших киевских богатырей и видит повсюду землю горючую, потоптанную силой неведомой, неприбранные христианские тела да жирных воронов, пирующих на трупах. Закручинилось богатырское сердце.

Тут берет Иван стрелу каленую,
Еще кладет на тетивочку на шелковую,
Еще хочет стрелить птицу-ворона,
Еще хочет кровь пролить по сыру дубу.
Тут спроговорил ворон — птица вещая:
«Не стреляй ты меня, Иван Иванович,
Мое черное мясо ты не будешь есть,
Мою черную кровушку ты не станешь пить.
Я скажу тебе несгодочку не малую, не великую —
Я скажу тебе про горе-беду христианскую:
На Смородине-реке стоит Орда-царь,
Не пропускает ни конного, ни пешего,
Ни единую птицу полетучую,
Ни единого зверя порыскучева.
А идет он, Орда-царь, христиан полонить,
Красных жен вдовить, ребят сиротить.
Рассказали ему черные изменщики,
Што скудна-де силой земля русская,
Спокинули ее богатыри могучие,
Ушли в страны дальние, неведомые.
Их обидели бояре крамольные,
Возвели клевету-напраслину,
Перед князем светлым опозорили,
Чтоб самим на Руси хозяйничать…
Ты скачи, Иван, дорожкой прямоезжею,
За речку скачи, за Калицу,
Садись во челны дубовые,
Плыви за море за синее.
Там под дубом сырым, кряковистым
Спят могучие русские витязи —
Вот уж двести лет, как сморил их сон,
А продлится он ровно триста лет,
Коль не будет к ним скоровестника…»
Мужики покачивали головами, оглядывались, будто высматривая, не едут ли богатыри, разбуженные наконец Иваном Ивановичем, а сказитель, поднимая голос, продолжал:

Не стрелял Иван Иванович черна ворона,
Не спешил он дорогой прямоезжею,
Еще думал про себя такову думу:
«Поскачу за речку за Калицу,
Поплыву за море за синее,
Разбужу Илью со Добрынею,
Со другими богатырями славными, —
А спасать уж будет некого.
Им и спать-то осталось всего сто лет,
Может, сам я до срока выстою,
Голова слетит — постоит другой.
За сто лет Иванов не вывести
Ни Орде-царю, ни князьям его…»
Согласно кивали мужики, светлели их лица от решимости юного Ивана Ивановича. Вот оно, дождались своих богатырей, а то ведь только и жили воспоминаниями о сгинувших…

Поворачивал коня круто-накруто,
Да наехал он на силушку бессчетную,
Еще стал он ту силушку поколачивать.
Его вострая сабля притупилася,
Его копье мурзамецкое призагнулося,
Булава его железная надломилася…
Мужики тревожно насторожились — не так-то легко побить несметную силу вражескую.

…Он схватил татара, стал помахивать,
Стал татару приговаривать:
«Татарские жилы не оторвутся,
Татаркое тело не поторкается,
Татарские кости не сломятся».
Как вперед махнет — часты улицы метет,
Как назад махнет — переулицы метет…
Мужики от души смеялись, когда сказитель вставлял в бывальщину веселые присказки о том, какой переполох поднялся вокруг. Ай да Иван Иванович: он и врага бьет, и шутить успевает!..

Колонна шла разреженным лесом, миновав дорогу из Москвы на Серпухов; всюду виднелись свежие следы колес и мужицких лаптей — валит в Коломну сила народная. Заслушались бывальщиной так, что вздрогнул каждый, когда из-за деревьев донесся женский крик:

— Татары!.. Спасите — татары!..

Колонна разом остановилась, захрапели лошади, и в голове каждого пронеслось: пока собирались, Орда пришла и уже хозяйничает на русской земле.

— Ой, мама! — рвалось из лесу. — Спасите-е!..

Двое парней по-заячьи стреканули в кусты, но Таршила уже держал в руке первую попавшую сулицу.

— Хватай топоры и копья!.. Всем — за телеги! Стоять плотно! Ивашка, Юрко, — глядеть за тылом!..

В минуту полтораста ополченцев сомкнулись вокруг старого воина, ощетинились копья, сверкнули топоры, поднялись тугие луки. Из лесу приближались женские крики и конский топот.

VI
Троих беглецов, уцелевших от отряда Авдула, Мамай велел доставить к нему.

— Жалкие шакалы, забывшие ордынское имя, как вы смели бежать, бросив своего начальника?

Воины клялись, что русов было не меньше сотни, что сами они рубились до конца, что сотник приказал им скакать к Мамаю и сообщить: он выполнил приказ, но сам гибнет в бою.

Мамай не верил. Это были не его нукеры, а разведчики из передового тумена.

— Убили Авдула! Весь ваш проклятый тумен не стоит его жизни. Не русы его убили, а вы — он защищал ваши трусливые спины!

Воины целовали пыль перед повелителем — они знали, как в ордынском войске наказывается трусость. Но в последние дни что-то мешало Мамаю всякий раз хвататься за топор.

— Я пощажу ваши жизни только для того, чтобы в первом бою каждый из вас убил трех русов. Не будет этого — вас казнят позорной смертью. Идите и скажите своему начальнику: пусть он по древнему обычаю монголов отрежет каждому из вас правое ухо. Да не думайте, что ваш повелитель забывает свое слово.

Пока беглецы, плача, отползали от шатра, один из мурз льстиво заметил:

— Наш повелитель способен даже робкого голубя превратить в ястреба. Теперь они убьют десятки врагов, так мы без рабов останемся.

— Пусть убьют по одному, — вырвалось у Мамая.

Он стал бояться. Это бывает у полководцев даже перед небольшими сражениями — он знал. Мамай теперь боялся спать даже в своем шатре посреди личного куреня. Накануне ему явился таинственный образ. Немой, непостижимо огромный, он стоял вдали, тускло поблескивая ледовой броней. Мамая обуял такой ужас, какого не вызывали все убитые ханы, посещавшие его сны. Когда показалось, что ледяной сфинкс шевельнулся, Мамай вскочил с ложа, выбежал из шатра и только тогда проснулся… И вот — весть о гибели Авдула. Погиб один из преданнейших начальников, которого он уже назвал тысячником и скоро сделал бы темником, с которым собирался идти путем Батыя. Не таится ли тут предостережение неба?.. Проклятая Вожа, она теперь все время течет за ордынским войском! Сколько еще рек на пути — Дон, Воронеж, Красивая Меча, Непрядва, Осетр, Ока, Москва — и каждая напомнит о Воже! Не первый день ждет он московского посольства со словом покорности, от злобы велел разорить несколько пограничных деревень, чтобы напомнить русам, какая участь ждет их в случае сопротивления его воле. Но вместо покорности — отпор в первых же стычках, вместо первых трофеев — семь убитых, и среди них Авдул. Так не бывало прежде…

После полудня к золоченой юрте под зеленым знаменем съезжались ханы и темники. Принятие Золотой Ордой магометанства изменило молитвы и многие обряды, но порядок жизни войска менялся медленно. Обычаи складывались издревле, а тут всего полвека прошло, к тому же Мамай, как и Тимур, усиленно поддерживал, а то и заново насаждал военные традиции времен Чингисхана. Его шатер, поставленный на возвышенности, окружался кольцами юрт личного куреня и всего большого тумена, подчиненного непосредственно Мамаю. Воины сменной гвардии, составляющие его личный курень, носили особую одежду, и всякий чужак виден был далеко. Даже темники и ханы орд не смели проехать на лошади за линию ближних юрт, их стража оставалась даже за чертой куреня, и мурзы попадали под охрану «алых халатов» — сменной гвардии; для многих это были самые неприятные минуты в жизни. Спешиваясь у последнего кольца юрт, военачальники молились зеленому знамени и медленно шли по ковру к шатру правителя. Сам Мамай презирал ковры, но ковровые дорожки тешат самолюбие узколобых людей — пусть мурзы думают, будто Мамай оказывает им почет.

В щелку, замаскированную в складках шатра, Мамай следил за приезжающими. Руки его комкали стеганый складчатый шелк, какое-то злое недоумение росло в душе, и он никак не мог уловить его причину… Первым появился Темир-бек, тумен которого Мамай передвинул поближе к своему. Вот он соскочил с широкогрудого, толстоногого жеребца, и вроде земля прогнулась, когда стал на колени помолиться знамени пророка. Шел по ковру, набычив голову в поклоне, почти касаясь колен кистями обезьяньих рук. С такими бы руками в гаремные палачи-душители… Темное соколиное перо на остроконечном шлеме, черный панцирь под темным халатом, темные грубые сапоги, даже ножны меча — из черной кожи: сразу виден военачальник, собравшийся в поход. Не то хан Бейбулат, отпрыск Чингизовой крови, хозяин небольшого тумена, главный наян, ведающий ярлыками на снабжение войска Орды. На нем зеленая чалма из тончайшего шелка, длинный халат пестрой расцветки, алые шаровары и замшевые зеленые сапоги с острыми загнутыми носками. К золотому поясу прицеплена дамасская сабля с алмазной рукоятью в узорных ножнах. А лицо крысиное, вытянутое от вечной злости. И теперь он не простит Темир-беку, что тот опередил его. Идет мелкими злыми шажками, кажется, вот-вот прыгнет, вцепится в спину новоиспеченного темника. Сейчас бы неслышно подстеречь это злобно крадущееся животное и рубануть по крысиной голове — даже рука заныла от желания, и Мамай вдруг понял причину своей досады: «Я пощадил трусов! Почему пощадил? Почему лишний раз не показал неотвратимость смерти за воинское преступление? Пощадил трех шакалов — да ведь у меня такого сброда полная степь!»

В руках Мамая пополз, треща, крепкий самаркандский шелк. Только появление молодого хана со звонким прозвищем Алтын слегка отвлекло его. Этот напер своим редкостным — гнедым в темных яблоках — конем на грозную стражу, ступил копытом на край ковра, швырнул повод в лицо нукеру, небрежно поклонился зеленому знамени, двинулся по дорожке вразвалку. Богач, владелец лучших в Орде табунов, хозяин одного из сильнейших туменов и «принц крови», преданный Мамаю больше всякого другого человека в Орде, ибо ему лебезить перед правителем не надо. Шпионы доносили, что Алтын хохотал в лица мурзам, когда пытались намекать о его праве на золотоордынский престол. У него-де в улусе всего довольно, а взваливать на себя заботы обо всей Орде он не дурак. И Мамай на престоле его устраивает, ибо Мамай не чванливый чингизид, не ханжа, не хапуга, а к тому же сильный правитель и полководец, за которым жить можно припеваючи. Будь такими все «принцы крови», Мамай не знал бы ночных кошмаров. Одно беда — красавец, крикун и пьяница. Каждую неделю устраивает буйные пиры, дерется с соседями, крадет у них лучших коней и женщин, а когда напивается — орет на всю степь, что они с Мамаем горой друг за друга, и потому жаловаться на него бесполезно. Кто же станет жаловаться, тому он разобьет собачью голову. Тут есть правда, но зачем кричать о ней так громко? Мамай не раз призывал Алтына к себе, сурово ему выговаривал, тот искренне винился, но, воротясь в улус, напивался, поднимал своих удальцов и устраивал набеги на владения жалобщиков. Мамай махнул рукой, лишь через доверенных мурз приказывал Алтыну возвращать пострадавшим захваченных людей и добро, когда очередной набег оказывался слишком громким и вызывал возмущение в Орде. Если Алтын до сих пор носил голову на плечах, тут дело не только в покровительстве Мамая. Разбойный царевич знал, кого грабить, кого одаривать.

Один за другим подходили мурзы к шатру, рассаживались на толстых шемаханских коврах. Но прежде сдавали оружие начальнику стражи Мамая, и тот относил его в отдельно стоящую палатку. Предосторожность нелишняя. Орда знала примеры, когда собранные на совет мурзы в пылу споров начинали рубить друг друга. Все они — бойцы сильные, даже богатурам сменной гвардии утихомирить их непросто. Наконец Мамай приказал старшему нукеру: «Зови».

С ханского трона он следил, как мурзы рассаживались на атласных подушках вдоль стенок шатра. Алтыну и Темир-беку указал место подле себя.

— Я призвал вас, чтобы напомнить одну из важных заповедей Повелителя сильных, — ровным голосом заговорил Мамай. — Никогда не считай врага слабым и всегда готовься к худшему.

— Неужели повелитель боится московского Димитрия? — ехидно спросил один из царевичей.

Темир-бек поднял голову и уставился на говорящего неподвижным взглядом. Мамай не шелохнулся.

— Я не боюсь Димитрия. Я боюсь тех ордынских военачальников, которые считают войну прогулкой, как считал ее Бегич.

Поднялся шум.

— Разве повелитель не видел, как мы подготовились к походу? — пропищал Бейбулат.

— Твой тумен, Бейбулат, подготовлен хорошо. — Мамай помолчал, заметив, что принц высоко задрал крысиную морду. — Другие — еще лучше. Но войско на смотре и войско на войне — не одно и то же. Даже старые волки поджимают хвосты, когда бык не бежит от них, но бросается в бой, наклонив рога. Не кажется ли иным ордынским волкам жирный московский бычок совсем безрогим?

Напоминание о Бегиче поумерило пыл мурз. Молчали.

— Не первый день стоим мы у Дона, а кто из вас ответит: где сейчас князь Димитрий? Что он замышляет? Сколько у него войска? Где оно?.. Ну!..

Мурзы и наяны опустили головы под сверлящим взглядом правителя. Наконец кто-то робко заикнулся:

— Повелитель сам командует войском Орды, ему известно все.

— Чтобы повелитель знал все, начальники передовых и боковых туменов должны ежедневно присылать ему вести о враге. Где они?

После паузы заговорил старый темник Батарбек:

— Мною послано много людей в русские земли — высматривать, слушать, сеять полезные нам слухи. Но это пешие странники, от них вести приходят не скоро. Конные отряды начнут возвращаться сегодня или завтра. Ближние разъезды сообщают: порубежье спокойно.

— Благодарю, Батарбек, но порубежье уже неспокойно. Теперь русы увидели плеть, страх мы посеяли, и надо прекратить разорение ближних сел. Иначе в первые дни нам придется идти через пустыню. Пусть граница успокоится — тогда все будет наше.

Кулаки Мамая сжались до белизны — вспомнил Авдула: «Как же я мог пощадить трусов!»

— Что делается в рязанских землях, мне известно. Но кто мне скажет точно, где теперь Димитрий?

— Пойманный нами странник говорит, что Димитрий от твоего гнева укрылся в Новгороде с женой и детьми, — голос Алтына.

— Наш человек Федька Бастрык, сидящий в земле рязанского князя, прислал своих людей с возами ячменя. Они уверяют, что Димитрий собрал свой полк и затворился в Москве, — писклявый голос Бейбулата.

— Мои люди пытали пленного руса из воинской сторожи, и он уверял, что князь с воеводой Боброком отправился к другим князьям за помощью. Войску он не велит покидать московские стены, — голос начальника одного из головных туменов.

— Так. Две вести похожие, и они совпадают с моими. А Федьку пора пересадить в Москву.

— Повелитель! — заговорил Алтын. — Разве нам не довольно того, что Димитрий не хочет исполнить твою волю?

У входа зазвучали голоса, откинулся полог, вошел запыленный сотник сменной гвардии.

— Дерзкий! Как ты смеешь врываться на совет ханов? — крикнул пожилой чингизид Темучин, но сотник и не глянул на него.

— Повелитель! К тебе посол московского князя Димитрия!

Мамай вскочил.

— Где он? Где посол?

— Здесь, в твоем курене. Я сам привез его. За ним идут люди с богатыми подарками, я приставил к ним нукеров.

— Давай посла!

— Он просит переодеться с дороги.

— Веди! Мне нужен посол, а не его боярский кафтан! — метнул взгляд по лицам мурз — будто провел лезвием. — С послом говорю я. Всем молчать и слушать.

Вошел просто одетый русобородый, приземистый мужчина средних лет. Серые глаза его без удивления оглядели высокое собрание, он низко поклонился Мамаю, певучим голосом заговорил:

— Тебе, царю Золотой Орды, владыке восточных и полуденных народов, кланяется государь мой, великий князь Владимирский и Московский Димитрий Иванович. Он шлет тебе свои подарки и велит справиться о твоем здравии.

— С чем приехал, Захария? — резко спросил Мамай. Этого человека, опытного московского посла Захарию Тетюшкова, он не раз принимал в своей столице.

— Шлет тебе государь мой и золото, и ткани драгоценные, и соболей черных…

— Я не о том, — перебил Мамай. — Где ответ князя на мое письмо?

Захария распахнул полы широкого дорожного кафтана, извлек с груди небольшой свиток пергамента, протянул с поклоном. Один из телохранителей выхватил свиток, быстро оглядел, понюхал, хотел было передать придворному толмачу, но Мамай сам протянул руку, схватил пергамент, сломал печати, развернул грамоту, впился глазами. В первый момент лицо его отразило изумление, потом — гнев.

— Твой князь не ошибся ли, посылая эту грамоту ко мне? Он не выпил ли перед тем крепкого меда?

Посол стоял перед Мамаем свободно и прямо — единственный невозмутимый человек в шатре.

— Мой князь не любит крепких медов. И грамоты он не перепутал. Москва готова и дальше платить дань, какую платит ныне. О большем речи быть не может.

Слова посла вызвали яростные крики мурз. Еще миг — и его разнесут в клочья. Мамай властным жестом заглушил голоса.

— Ты, Захария, верно служишь своему государю. Не знаю, чем он тебя наградит за службу, но такого вестника, каким ты ко мне явился, вполне достойно то, что отпало от моей ноги.

Мамай сорвал туфлю, с силой швырнул в грудь посла. Лицо Тетюшкова осталось спокойным, лишь жесткая темень прошла в глубине серых глаз.

— А дары Димитрия я принимаю. Слышите, мурзы? Возьмите дары московские да купите на них плетей. Нынче много плетей нам понадобится.

Мамай упорно искал в лице посла смятение и страх, но не находил. Вот так же бесстрашно стоял перед ним и тот русский воин, схваченный в степи, которого он, Мамай, отправил к Димитрию с предостережением от непокорства. Они что, не боятся смерти? Чепуха! Смерти боится каждый человек, даже отчаявшийся самоубийца, сыплющий яд в пиалу с водой. Но Мамай знал: бестрепетно смотрят в лицо врага люди, которые чуют за собой мощную силу. Ибо, умирая, они заранее знают, что смерть их будет отмщена. Одно движение руки, и дерзкого посла поволокут в пыли — бить, топтать, ломать кости, рвать жилы. Убьют тело, а несломленный дух будет по-прежнему стоять перед глазами, и за ним — темная, гневная сила отмщения. Ведь казнь посла способна разъярить целый народ. Трусов казнить легко, они не помнятся, храбрых казнить страшно — они навечно остаются в памяти с вызывающей, неубитой гордостью и презрением во взгляде. Какая все-таки загадочная и странная сила — смелый человек!

— Не трогать его! — крикнул гудящим, как разозленные осы, мурзам. — Посла не казнят. Посол говорит устами своего государя. Мы услышали дерзость улусника моего Димитрия, он за нее и ответит. Ты, Захария, смелый человек и в службе верный. Иди ко мне. Я сильней и богаче Димитрия, верных людей ценить умею. За туфлю не гневись — то награда за службу княжескую. За ханскую службу и награды будут ханские.

С тайным удовлетворением заметил Мамай облегчение в глазах Тетюшкова. «Не верил, что уйдет живым. И ты, московский посол, боишься смерти».

— Лестна милость твоя, царь, — сказал Тетюшков с поклоном. — Запомню слово твое. Но дай мне закончить службу княжескую — ведь Димитрий Иванович ждет.

— Так! Эта служба и мне нужна. Грамоту получишь завтра. А слово мое такое: своим улусам я знаю счет и сам же решаю, сколько дани брать с каждого. Коли по молодости князь занесся и прогневал меня — пусть поспешит ко мне же с головой повинной. Прощу его, как сына заблудшего. А не придет — силой возьму и пошлю пасти верблюдов. Теперь же ступай, отдохни. Завтра здесь будет праздник сильных, съедутся богатуры со всех туменов. Велю тебе на празднике быть. Ступай.

Когда посла увели, Мамай гневно обрушился на мурз:

— Я велел вам молчать. Вы же орали, как обиженные женщины. У этого москвитянина больше достоинства, чем у всех вас вместе. Лишь Темир-бек да еще Батарбек равны ему.

— Повелитель! — вскричал Алтын. — Неужели ты простил ему дерзость?

— Я ничего не прощаю врагам. Но этот посол нужен мне. Он склоняется на мою сторону. Лучше, если Димитрий сам приползет к нам побитой собакой. И пока он будет слизывать пыль с моих сапог, вы двинете тумены на Русь. Чем меньше потеряем мы воинов в битвах с русами, тем дальше пройдут наши кони по западным странам. А Москву мы сотрем с земли. Я велю запрудить реки, чтобы навсегда затопить это проклятое место. Иначе Орде несдобровать. Вы слышали, как они разговаривают теперь?! Ступайте и занимайтесь войском. Завтра, как только солнце встанет над горой, похожей на голову верблюда, все вы должны быть у моего шатра.


Уже несколько дней близ Мамаева жилища стояли три легкомысленно пестрые юрты из дорогого шелка, отталкивающего воду и выдерживающего жестокие степные ливни. В юртах жила дочь Мамая Наиля со служанками и рабынями, а по временам и ее подруги — юные дочери мурз, взявших семьи в поход. Почуяв угрозу со стороны Тохтамыша, Мамай велел привезти свою любимицу из Сарая к нему в степь. Гаремных жен Мамай в поход не брал. Женщины требуют внимания, подарков, ссорятся между собой и жалуются повелителю, таят злобу, если какую-то нечаянно обойдешь. Мамай был полководцем, а полководец в походе должен все силы и время отдавать войску. Да и после случая со шпилькой Мамай не доверял женщинам.

Аллах наградил Мамая прекрасной дочерью, которую называли первой невестой в Золотой Орде еще до того, как отец ее стал правителем с неограниченной властью. Любой хан, князь, король с радостью взял бы в жены дочь Мамая, но Мамай высматривал ей мужа, способного сменить его на ордынском престоле. Обещая Наилю сильным ханам и темникам, он не только привязывал их к себе, но и сталкивал — одолеет сильнейший. Будь у московского князя взрослый сын, или позволяй русская религия многоженство — Наиля, вероятно, была бы теперь в Москве. Может, и за Димитрием. Она, конечно, стала бы любимейшей женой князя, через нее Мамай привязал бы к себе Русь, сделал ее опорой опор в завоевании всемирного владычества, а потомки Мамая садились бы на великокняжеский престол. Но Русь становится врагом. Московские князья берут жен где угодно, только не в Орде…

Мамаю иногда становилось не по себе, оттого что единственная любимая дочь его — от русской женщины. Он купил ту женщину у воина, воротившегося из похода, и она потвердила, что воин ее не тронул. Власть Мамая тогда распространялась лишь на свой улус, он оказался не в силах помочь полонянке разыскать и выкупить ее детей-близнецов, оторванных от матери во время набега. Их следы уводили за море путями арабских торговцев, скупавших рабов-славян на рынках Орды. Хотя Мамай не скупился, жадные арабы не сумели разыскать детей; через год ему сказали, будто они задохнулись в трюме судна вместе с другими невольниками. Мамай проговорился жене, и она в два месяца сгорела от тоски, даже маленькая Найдя не продлила ее жизни. Мамай замечал: русские пленники сильны и крепки, пока у них остается в жизни хоть одна надежда. Уходит надежда, и они уходят в лучший мир.

Он любил ту женщину, но понимал это лишь теперь, когда у него был гарем из сотен жен. Он даже подумывал, что русская религия права, запрещая многоженство. Чувствовать себя счастливым все-таки можно лишь с одной, и только с одной можно вырастить детей, преданных тебе и твоему делу. Даже Повелитель сильных боялся своих сыновей, потому что родились они от разных жен. Не раз в тягостных снах Мамая смешивались образы его русской жены, дочери и самой Руси, он даже пытался найти в них знак для себя. И тогда Русь виделась ему прекрасной рабыней, которая имеет над ним неодолимую власть. Таких рабынь лучше уничтожать. А дочь остается его дочерью, если даже она от рабыни. Вон Бейбулат — хан, «принц крови», хотя ведь он тоже потомок рабыни-горянки, однажды приглянувшейся Батыю. И теперь, когда шатер наследницы Мамаевой крови стоял рядом под неусыпным оком сменной гвардии, правителю Орды было спокойнее…

Утром, едва над краем степи возник раскаленный обод солнечного диска, долина перед холмом наполнилась жизнью: во всех направлениях двигались всадники, суетились рабы, блистали доспехи, пылали красные, синие, зеленые и полосатые халаты, волнами перекатывался гортанный говор, ржали лошади, взревывали быки. Но едва солнце оказалось над горой, похожей на голову верблюда, все, как по команде, остановилось по краям ровного поля, перед холмом Мамая, лишь отдельные волны пробегали по рядам спешенных всадников, обступивших просторное ристалище. Между шатрами появился Мамай в окружении свиты военачальников, прошел мимо склонившихся гостей, сел на золотой походный трон, и по обе его стороны выросли непроницаемые нукеры-телохранители с обнаженными мечами на плечах. Правитель был в зеленой чалме и халате из простого синего шелка, под которым угадывалась защитная броня. Справа от него расположились военачальники, слева, на свежей траве, застланной цветастыми коврами, в окружении подруг и рабынь сидела дочь. Ордынские женщины не носили паранджи, их лица, беззаботно юные, по-утреннему свежие или искусно покрытые белилами и разрисованные тушью, оживляли мрачное сборище воинов и табунщиков. Как и во времена Батыя, знатнейшие из женщин допускались Мамаем на незначительные советы мурз, на приемы послов и мужские празднества, с тою лишь разницей, что теперь им дозволялось говорить лишь между собой и вполголоса. Последние отголоски материнского права в Орде быстро уничтожались исламом. Наиля устремила на отца темные медленные глаза, потом опустила их — словно уронила миндалины. Мамай улыбнулся дочери, острым боковым зрением замечая, как жадно разглядывают ее молодые мурзы. Темир-бек, сидящий на ковре возле ног правителя, был похож на сфинкса, а в глазах, устремленных на царевну, читались такое обожание и такая мужская тоска, что Мамаю страшновато стало. Дочь же и глазом не поведет на молодого темника, играет золотым монистом, перебирает жемчужины в ожерелье, да нет-нет и покатит свои миндалины на Алтына, гордо стоящего посреди свиты в полосатом наряде.

— Царевна! — громко сказал Мамай. — Пусть сегодня победители на празднике сильных получат дары из твоих рук.

Девушка поклонилась:

— Благодарю, повелитель.

Среди свиты прошел говорок, но Мамай не уловил, довольны мурзы или нет. Выдержав паузу, так же громко сказал:

— Хан Бейбулат! Ткани и меха, серебро и сахар нашим удальцам приятнее получить из рук царевны, а чаши с кумысом и вином — из рук княжон. Но тех, кто проявит особое мужество, мы наградим оружием. Моим именем вручать его будешь ты.

Бейбулат торопливо отделился от свиты, поклонился Мамаю, торжествующим взглядом обжег Темир-бека, потом свиту, покосился на сидящего недалеко русского посла в высокой бобровой шапке, вышитом светлом охабне и красных сафьяновых сапогах. Рус выглядел нарядно, и это бесило Бейбулата.

От ближней палатки появилась цепочка босоногих рабов, согнутых под тяжестью подарков. Тут были груды шелков, аксамита, парчи, белоснежной льняной ткани, какую умеют выделывать лишь русские и литовские мастерицы, куски цветного сафьяна и восточной камки, немецкие и голландские сукна, разуверенные кувшины и чаши, перевязи со сверкающими металлическими бляшками для победителей, мешочки, набитые сахаром, дорогие украшения для конской сбруи, наконец, бурдюки с вином и кумысом. Один из рабов держал поднос, наполненный мелкой серебряной монетой московской чеканки. Свита и гости встречали каждого носильщика оживленным говором, глаза жадно оглядывали богатство, которое вот-вот уплывет в грязные руки джигитов. Мамай, тая усмешку, косился на русского посла: пусть видит, что правитель Орды тверд в своем слове — большинство присланных Димитрием подарков достанется воинам Орды. Однако лицо Тетюшкова не выражало ни гнева, ни обиды, серые глаза равнодушно скользили по тем богатствам, которые он с немалым риском доставил Мамаю. Быть может, Тетюшков приметил, что ни ларца, набитого золотом, ни драгоценных черных соболей рабы не вынесли.

Аккуратно разложив дары подле царевны, носильщики удалились.

Наиля что-то сказала подругам, и две из них со смехом вскочили, потом уселись на бурдюках. Они станут наполнять пиалы, а чтобы струя из тонкой трубки, вделанной в бурдюк, шла с напором, на нем надо сидеть. Перед Мамаем положили три кривых меча с серебряной насечкой в виде арабской вязи по волокнистой стали клинков. «Всякому воздам по делу его», — прочел Мамай на ближнем, хмыкнул и задумался. Наконец Бейбулат подал знак, на пиках воинов-сигнальщиков взвились условные значки, и по рядам участников праздника, обступивших ристалище, прошло движение. Десятки богатуров, обнаженных до пояса, выступили на поле и поклонились повелителю. Они тотчас разбились на пары, схватились за руки, по-бычьи наклонив головы, закружились, норовя бросить друг друга на землю или хотя бы заставить оступиться. Под утренним солнцем лоснилась смуглая кожа борцов, бугрились мышцами плечи и спины, слышалось глухое топтание ног, поединщики зло шипели друг на друга, хрипели и хукали — дикостью веяло от этой картины, будто не люди боролись на поляне, а звери, чьи огромные кости, удивительно похожие на человеческие, в ту пору нередко находили в сухих степях.

Зрители отзывались бурными криками, когда кто-либо из борцов спотыкался, касался коленом или рукой земли, — этого было довольно, чтобы судья, ходивший за поединщиками по пятам, засчитал поражение. Побежденный конфузливо прятался за спины зрителей, а победитель, растопырив подогнутые руки, орлиным скоком проходил вдоль рядов — к кошме, на которой отдыхали выигравшие первую схватку.

Начальный круг казался долгим, борцы подобрались достойные друг друга, и силы их были еще не растрачены. Последующие круги шли быстрее, наконец на поле остались двое. В одном Мамай узнал могучего кривоногого воина из тумена Темир-бека — он первым рубил шелковый платок. Другой — длинный, сухощавый, изворотливый, как песчаный удав. Он и последнего соперника едва не выманил на ложный прием, однако его коварное падение не сработало, кривоногий устоял, рывком притянул соперника к себе, оторвал от земли и швырнул так, словно хотел убить, — и убил бы всякого другого, но этот извернулся в воздухе, упал на четыре конечности, вскочил и под громкий смех зрителей нырнул в их ряды. Победитель прошел тяжелым скоком мимо свиты. Мамай, оживившись, велел наградить всех, кто прошел испытание первым кругом, соразмерно отличиям. Пока борцы получали подарки из рук царевны, которой помогали расторопные юртджи и слуги, а потом угощались кумысом, выдавленным из бурдюков круглыми задами смешливых белозубых княжон, Мамай спросил Тетюшкова: есть ли такие богатуры у Димитрия? Посол похвалил силу и ловкость борцов, но в сравнениях был осторожен: у нас-де правила иные — противника кладут на обе лопатки, иначе побежденным он себя не считает. Мамай промолчал.

Начались состязания в скачке и джигитовке. Воины на всем скаку вставали в рост на седле, проползали под брюхом лошади, бежали рядом со скакунами и вновь садились верхом, подхватывали брошенные на землю копья и мечи, меняли коней и менялись конями, поражали мишени, изображающие вепрей, куланов и волков. Любая неудача выключала воина из числа соревнующихся, и постепенно все меньше джигитов оставалось на поле. Но крики нарастали, как обвал. В эти минуты всякий, кто следил за всадниками, особенно понимал, что здесь собрались не просто ловкие наездники и зрители, знающие толк в лошадях, — здесь собрались люди, неотделимые от лошади и седла, кочевой народ, государство, где в седлах и кибитках о четырех колесах работают, едят, спят, любят, воспитывают детей, торгуют, ссорятся и сводят счеты, — словом, делают все то, что другие народы делают в своих селах и городах. И взоры зрителей все больше приковывал всадник в пурпурном плаще на сухоголовом коне, на каких ездили воины сменной гвардии. Никто так ловко не бросал аркана, никто так изящно не держал копья, никто так точно не поражал на скаку трудную цель. Мамай прищелкивал языком, косился на русского посла, замечая, как этот невозмутимый гордец с холодными глазами удивленно качает головой и озабоченно теребит бороду сильной белой рукой. Столько удальцов сразу ему вряд ли доводилось видеть. Силен Мамай, ох силен!

Внезапно строй воинов на поле широко разомкнулся, в облаке пыли возник табунок, и от него джигиты отбили трех светло-гнедых коней. Приземистые, большеголовые, с темными ногами и такими же темными узкими ремнями вдоль хребтов, они сразу приковали общее внимание своей непохожестью на обычных коней. Сбитые, словно бы каменные, тела их дышали грубым, диким напряжением страха и ярости. Это и были дикие лошади, специально загнанные в табун и доставленные на праздник. Свирепый жеребец, покрытый плотной золотистой шерстью, оскалясь и прижимая уши, устремился было к сидящим на возвышенности людям, которые, наверное, казались ему не такими страшными, но стражники загукали, взмахнули копьями, и он метнулся назад, увидел разрыв в человеческой стене. Огромными скачками жеребец устремился вспасительную брешь, уводя двух других дикарей, но уже по знаку распорядителей праздника вслед устремились конные джигиты. Впереди, припадая к гриве, летел все тот же всадник в пурпурном плаще, другие быстро отставали. И было видно теперь, что сухоголовый жеребец не лучше других скакунов, все дело в наезднике, чьей волей жил этот конь. Ястребом настиг охотник свою жертву, в воздухе мелькнул аркан, и дикий жеребец вздыбился, запрокинул голову, храпя, упал на колени, повалился на бок. Два других дикаря птицами уносились в степь. Крики изумления проносились над толпами зрителей: оседланный конь стоял недвижно, а всадник в пурпурном плаще сидел на спине дикого скакуна. Мамай вскочил, руки его рвали халат на груди. Миг — и другой ошеломленный зверь стоял на коленях, задохнувшись в петле аркана, но вот почуял на спине страшную ношу, незнакомостью своей гораздо страшнее барса или степного медведя, и тогда в ужасе и ярости он встал — сразу на задние ноги. Живая ноша прилегла к его короткой жесткой гриве, быть может готовясь вцепиться в горло. Жеребец упал на передние копыта, поддав задом с такой силой, что ни один известный ему хищник не удержался бы на его покатой напрягшейся спине. Однако двуногий зверь лишь покачнулся, и жесткий аркан снова перехватил дыхание. Но теперь жеребец не хотел и дышать. Пока оставались силы, он начал делать бешеные скачки, дугой выгибал спину, бросаясь во все стороны, а враг оставался на спине, ноги его все увереннее охватывали лошадиные бока. Из светло-гнедого жеребец стал темным, пот струями тек по груди и бокам, изо рта била желтоватая пена, сквозь сдавленное горло рвался хрип, и вместе с ним уходили силы. Тогда, подломив ноги, дикарь повалился на бок — подмять, раздавить ненавистную ношу, но, когда он падал, человек уже стоял рядом, и аркан перехватил последнюю щель в горле. Конь, наверное, понял, что спасение его в спокойствии, он затих, поднялся с колен, весь дрожа, жадно хватая воздух, ловя момент для рывка, а петля остерегающе натягивалась, и в замутненном глазу коня, там, где плавало отражение врага, появилась слеза. Человек, усиливая натяжение аркана, шагнул ближе и мгновенно оказался на конской спине. С новым приливом ярости жеребец вздыбился, ударил всеми четырьмя копытами, ринулся в степь, встал мгновенно, потом опять бесился и вдруг сунулся вбок, зашатался, грохнулся на землю, судорожно ударил вытянутыми ногами, по коже пробежала дрожь, тяжелая голова откинулась, на остановившийся, мокрый глаз легла степная пыльца. Вольное сердце дикаря не выдержало поражения и рабства.

В Орде знали, что приручить дикую лошадь нельзя, но в Орде еще не видели, чтобы кто-то осмелился сесть на нее. Молчаливый победитель вернулся к толпе джигитов на своем гнедом скакуне.

— Иди, повелитель зовет, — сказали ему.

Ровно и прямо ступая, стройный воин приблизился к Мамаю, опустился на колени.

— Доблестный Хасан, — заговорил Мамай. — Совсем недавно я приблизил тебя, сделав начальником десятка моих нукеров. Сегодня ты снова заслужил награду, прославив мою личную тысячу и весь тумен. — Мамай повел сощуренным глазом в сторону свиты. — Наян Галей может гордиться таким сыном. Постарайся к нынешней награде поскорей прибавить новую. Бейбулат!..

Тот схватил ближний меч, с постным лицом завистника протянул воину. Хасан поднес клинок к лицу, скользнул взглядом по арабской вязи, с поклоном произнес:

— Клянусь, этот меч послужит делу воинской чести и воздаст врагам по их заслугам.

Встал, как бы нечаянно метнул взгляд на Мамаеву дочь, медленно удалился. «Сын Галея… Болдырь — сын Галея…» — побежали шепотки. Одна из подруг царевны, восседающая на бурдюке, наклонилась к ней, зашептала:

— Наиля, милая Наиля, сделай так, чтобы я стала женой этого джигита, умоляю тебя, царевна, сделай!..

Щеки ее разгорелись от солнца, глаза туманились, провожая воина, и вся она, свежая, крепкая, красивая, была в тот момент до изумления неприятна царевне.

— Проси его об этом сама, — сказала царевна довольно громко. — Я нукерами не владею.

Вокруг засмеялись, девушка закрыла лицо.

— Темир-бек, — милостиво обратился Мамай к угрюмому темнику. — Ты можешь гордиться, что дал мне великого воина, твоей заслуги тут больше, чем отцовской.

К удивлению Мамая, темник угрюмо набычился. «Он что, завидует простому начальнику десятка? — удивился Мамай. — Разве я недостаточно его возвысил? Какой же он начальник, если завидует сильному и храброму воину? Неужто я ошибся в нем?» Мамай не догадывался об истинной причине омрачения Темир-бека. Глаза царевны, переполненные страхом и восторгом, давно уж не отрывались от стройного воина в пурпурном плаще. А глаза Темир-бека не отрывались от царевны, от ее смугло-золотистого лица, от темных, с золотым отливом кос, сбегающих на плечи и спину из-под золотого венца, увешанного жемчужными рясами.

— Спросите посла, видел ли он когда-нибудь подобных джигитов? — приказал Мамай.

Тетюшков покачал головой:

— У князя Димитрия немало в войске богатырей, но таких ловких наездников нет. Да было бы непонятно, если бы лучшие джигиты вырастали в наших лесах, а не в вашей степи.

— Сказал хорошо, — Мамай милостиво кивнул послу, и многие гости заулыбались Тетюшкову, вскоре над его головой раскрылся широкий зонт, защищая от палящих лучей. Посол спрятал усмешку: «Ишь ты, рады, коли чуток похвалил их. Меняются времена…»

Но что это? Тетюшков даже глаза прикрыл, как от наваждения, а слуга его испуганно зашептал молитву. Из-за ближнего увала развернутым строем выходила пешая русская рать. Поблескивали шлемы и кольчуги, белели холщовые рубашки и онучи на ногах ратников, обутых в лапти, горели красные щиты, покачивались длинные копья. В центре длинника, за первыми рядами пеших сотен, возвышался на сером коне князь, блистающий доспехами, над головой его реяло черное русское знамя. Между тем, пока джигитам вручались награды, вблизи все переменилось. Конные ряды воинов и участники состязаний отхлынули на ближние холмы и увалы, ристалище опустело, а русская рать уже спускалась пологим склоном, угрожающе качая ряды копий и направляясь прямо на холм, где находился Мамай со свитой и немногочисленной стражей. Русских было не менее пяти сотен. Тетюшков вскочил, сбив зонт головой.

— Сиди, Захария! — Мамай сверкнул зубами. — Сиди и смотри.

Ряды красных щитов надвигались, уже видны бородатые лица, князь с десятком дружинников гарцевали среди пешцев, то и дело взмахивая рукой, и дружинники наперебой повторяли его движение. «Плетьми! — вдруг догадался Тетюшков. — Гонят ратников плетьми! Что это?..» И тут лишь разглядел, что «князь» и «дружинники» одеты в форму сменной гвардии, что не только они сами с головы до ног в броне, но так же защищены их кони. Внезапно справа за холмом возник гулкий топот сотен копыт, и на поле одна за другой появились три конные лавы. Вороные, рыжие и гнедые лошади, защищенные спереди кольчатой броней, несли мрачных, закованных в железо всадников. Миг, и всадники одновременно сделали движение, потом другое, зловещий шелест наполнил воздух — три черных роя пронеслись в ясном небе, и ряды наступающей рати дрогнули, заколыхались, было видно, как некоторые воины падают, роняя щиты и копья, жалобные крики донеслись до зрителей, но тотчас их заглушил душераздирающий рык всадников: «Хур-ра-гх!» Резко упали вперед длинные копья, и сотни, похожие на гигантских дикобразов, ускорили бег. Навстречу нестройно опустились копья пехоты, в рядах ее продолжалось пугливое движение, словно против конных ордынцев выпустили необученных смердов. Но как они появились здесь, посреди Орды, гонимые десятком бронированных нукеров? Иные из задних рядов, бросая оружие, кинулись вверх по склону, за ними устремились другие — это ж верная гибель! Лава вороных ударила в середину пешей рати, гнедые и рыжие, растягивая порядок, охватили фланги. Долетел треск щитов и сломанных копий, сверкнули мечи, рождая рубящий лязг, вопли ужаса и крики ярости, усиленные визгом и смертным хрипением коней, и этот рвущий душу голос сечи заставил вскочить на ноги всех, кто сидел на холме. Даже видавшие виды нукеры-часовые заволновались, начали топтаться, оглядываясь на правителя. Сотня на вороных стремительно прорубила пеший строй, другая, на рыжих, охватила большую часть рати, зажала в кольцо и вместе с вороными начала сжимать его, безжалостно вырубая пешцев в дикой давке, где воины, сгрудившиеся к середине, только и ждут смерти, ибо ничем не могут помочь тем, кто имеет возможность сражаться. «Князь» и его всадники, бросив черное знамя, кинулись за беглецами.

— Господи, помилуй, господи, помилуй! — шептал слуга Тетюшкова, а сам посол, казалось, окаменел со сжатыми кулаками. Глаза его вдруг сверкнули, и он снова вскочил. Правый фланг русского отряда, отрубленный от основной рати, не потерял боевого порядка, образовал жесткий квадрат наподобие римской когорты, какие Тетюшков видел в византийских книгах, и, отбросив копьями сотню на гнедых лошадях, решительно двинулся вниз по склону увала. Воины, наклоняясь, подхватывали оружие сбитых с коней врагов, в руках у многих засверкали мечи. Отброшенная сотня, поворотив коней, попыталась атаковать отделившийся отряд с тыла, но воины закинули длинные щиты на спины, чтобы защититься от стрел, задние ряды, оборачиваясь, с такой яростью встречали всадников копьями и подобранными камнями, что те всякий раз отскакивали; даже освободившаяся половина сотни на вороных не помогла переломить бой.

Мамай взвыл от бешенства. Это он с Темир-беком придумал кровавую потеху, уверенный, что она станет не только лучшим зрелищем на празднике и легкой тренировкой для трех сотен всадников, но и возбудит в зрителях жажду крови и битв, а московскому послу покажет, что ждет русское войско. Он приказал согнать вместе несколько сот степного сброда, приодеть под русских пешцев, вооружить трофейными щитами и дрянными пиками, дать плохонькие кольчуги и, построив, вывести на избиение. Несчастным сказали, будто бить их всерьез не станут, в худшем случае постегают плетьми да и отпустят, поэтому и всадники особого сопротивления не ждали. Но к степному сброду, которого показалось маловато, присоединили полторы сотни русских рабов, среди которых немало бывших воинов. И какой же болван-мурза допустил, чтобы русы оказались в строю рядом?! Мамай видел — это они. И почему теперь стрелки его не замечают белобородого старика с саблей в руке посередине ожесточившегося человеческого квадрата? Разве непонятно, что он командует упрямым отрядом?! Его надо немедленно поразить стрелой!

— Трусы!.. Болваны!..

Мамай бешено топал ногами, и вдруг в памяти его мелькнуло давнее-давнее, казалось забытое навеки. Он, мальчишка, с палкой в руке гонится за рыжим зверьком, не раз забиравшимся в юрту, настигает его у норы, замахивается, — и в этот момент зверек мгновенно обернулся, подпрыгнул, взвизгнул, показав мелкие зубы, и он, Мамай, отпрянул в таком испуге, что в груди похолодело. Не ожидал!.. Пока одумался, зверек юркнул в нору…

Но тут не маленький зверек — больше, сотни отчаявшихся людей, знающих, что им пощады не будет, шли прямо на ханский лагерь. Неотвратимое приближение этого грозящего копьями человеческого ежа здесь, посреди Орды, заставило содрогнуться старого воина Мамая. Он воочию видел тот лучший боевой строй, который способна создать копьеносная пехота против любой конницы. А если бы русы успели объединить вокруг себя те сотни степного сброда, который гибнет сейчас под копытами разъяренных всадников?!

«Витязи мои милые, соколы сизые, воины святорусские, — шептал посол одними губами. — Покажите им, как умирают в бою русские люди!..»

— Нукеры!.. Где мои нукеры? — топал ногами Мамай.

Завизжали женщины, многих блюдолизов из свиты как ветром сдуло, лишь темники и нукеры сгрудились вокруг Мамая. Но уже тяжко топотали по полю две отборные сотни, всегда стоящие наготове, и батыры — участники состязаний, злорадно следившие за опозоренными соплеменниками, которых вместо наград ждут плети, теперь хлынули с окрестных высот грозной лавой. Мамай опомнился.

— Остановите их! — заорал он. — Окружить русов и не трогать!

Он уже понимал, что, не останови иабиения русов, многие подумают — Мамай испугался сотни изможденных рабов. Нет, он вызвал нукеров, чтобы спасти этих несчастных.

— Бейбулат! Усади гостей на места да вороти трусливых шакалов из свиты. Они заслужили плетей, но пусть лучше их бледные лица сгорят от стыда. Коня! Послу тоже!

Вслед за Мамаем Тетюшков подъехал к строю русских, плотно окруженных конными ордынцами. Маленький боевой квадрат по-прежнему щетинился копьями и не подпускал к себе вражеских всадников. Здесь были молодые и старые люди, но все одинаково худые и обросшие. Лица и одежда многих в крови, глаза сверкают ненавистью из-за щитов, в них отчаяние, смешанное с упоением яростью боя. Какое счастье для раба — умереть с оружием в руках!

— Поднимите копья, храбрые воины! С вами говорю я — повелитель Золотой Орды, и обещаю: никто вас больше не тронет.

Железная щетина лишь слабо колыхнулась.

— Вы не верите слову повелителя? — крикнул толмач.

— Не верим! — раздалось из строя. — Научились не верить!

Мамай усмехнулся, снисходительно произнес:

— Если бы я хотел раздавить вас, довольно было бы слова.

— Дави! Пока мы колючие.

Мамай засмеялся:

— Твоя храбрость нравится мне, старик. Иди ко мне на службу. Я видел, как ты дрался, я сделаю тебя сотником. В Орде много сброда, которому нужны сильные начальники. Плачу я хорошо.

Старик промолчал, и Мамай по-своему истолковал его молчание: не верит.

— Своей храбростью и воинским умением вы доставили мне большое удовольствие. Не то что те тарбаганы, которые превратились в падаль для ворон.

— Люди ж были! Обманули вы их и посекли.

— Люди? Люди умеют постоять за себя в бою, как вы постояли. За то дарую вам жизнь и свободу. Кто захочет, останется в моем войске. Кто не хочет — пусть уходит.

Старик молчал, раздумывая.

— Прикажи, повелитель, я поговорю с ними, — процедил сквозь зубы Темир-бек.

— Молчи, темник. Порубить их — не много чести. Создать в нашем войске отряд московитов — то первая рана Димитрию. — И уже громко: — Вы снова не верите мне? Так. Со мной посол московского князя, он знает твердость моего слова.

С какой надеждой глаза обреченных обратились к русобородому всаднику!

— Правда, што ль, боярин, посол ты аль нет?

— Правда, — негромко ответил Тетюшков, и так ему стало тяжко, словно жестоко обманывал этих измученных, израненных людей в их последней надежде.

— Наш, — произнес старик, заблестев глазами. — Аль не признал меня, Захария? Иван я, Иван Копье… Помнишь Ивана?

— Иван?! — прошептал Тетюшков, с трудом узнавая друга, три года назад сгинувшего вместе с торговым караваном в Кафу, который он охранял.

«Старик» оборотился назад, громко сказал:

— Што, ребята, поверим еще раз царю татарскому? Теперь, коль што, на Руси услышат про нас.

Воины начали бросать копья, мечи, щиты и камни.

— Кто хочет служить татарскому царю, отходи на левую руку, кто не хочет — на правую.

Скоро вся маленькая рать стояла справа от Ивана Копье.

— Повелеваю! — резко заговорил потемневший Мамай. — Накормите их и отпустите. Но когда солнце зайдет за край степи, тот, кто не покинет пределы Орды, снова станет рабом.

Потрясенный Тетюшков молча ехал обратно среди мрачных мурз. Он ненавидел себя — как будто помог злобному владыке степи обвести соплеменников. Ведь и самому здоровому человеку не уйти до заката из пределов огромной Орды. На лошади-то не ускачешь! Как помочь несчастным, пока они обладают этой призрачной свободой? Представить страшно, что ждет их, когда кончится назначенный Мамаем срок. Купить коней? У кого? Кто осмелится навредить Мамаю? Разве Бейбулат?.. Сегодня отпадает — Мамай отличил его перед другими наянами. Может быть, хан Темучин, которого зовут Темучином за особенное внешнее сходство с Чингисханом? Он больше других злобится, что Мамай оказал честь Бейбулату…

Занятый мыслями, Тетюшков не видел, как Мамай наклонился к уху ближнего мурзы: он приказывал, чтобы ни один из строптивых русов не пережил нынешнего заката.

Русов увели, раненых добили, толпа заранее пригнанных рабов быстро убрала трупы, ристалище перед холмом снова приняло праздничный вид, лишь прибавилось мух, летящих на кровь со всей окрестной степи.

Лучники стреляли по живым мишеням, и когда остались самые искусные, над толпой выпустили стайку голубей. Цель труднейшая, и вздох сожаления уже пронесся среди зрителей, оттого что пестрое облачко лишь колыхнулось, пропустив сквозь себя десяток смертей, когда светло-сизую голубку, летящую над самой свитой, будто змея клюнула в бок. Трепещущий ком упал на ковер возле ног царевны, Наиля с жалостью смотрела, как изящная птица последний раз ударила крыльями, как потух ее зрачок, окольцованный красноватым огоньком, и красная кровь закапала из раскрытого клюва.

— Вызывается тот, кто стрелял! — возгласили бирючи. От стрелков отделился знакомый всем стройный воин в пурпурном плаще. Склонясь перед царевной, он негромко сказал:

— Мне жаль эту птицу, чистую, как само небо. Но когда в небо смотрит прекраснейшая в мире девушка, небо ничего не желает больше, ему мешают даже голубиные крылья. Не моя рука, а твои глаза, великая царевна, наводили эту стрелу.

Свита замерла, но произошло невероятное: дочь Мамая ответила дерзкому благосклонно; усмешку ее поняли немногие.

— Я знала, что отец приближает к себе великих воинов. Но я не знала, что иные из них так же красноречивы, как искусны в воинском деле. Советую тебе подумать: не окажется ли твое красноречие таким же гибельным для слабых сердец, как искусство стрелка.

Хасан низко наклонил голову, твердо произнес:

— Великая царевна! Мое искусство не самое жестокое на этом празднике.

К счастью для Хасана, сам его дерзкий разговор с Мамаевой дочерью затемнил для слушателей смысл последних слов. Молодые мурзы еще раньше клокотали, готовые разорвать болдыря, а Мамай после слов «великая царевна», повторенных дважды во весь голос, вообще мало прислушивался. Лучший стрелок и наездник, герой состязаний именует его дочь «великой царевной», — значит, в глазах всего войска эта истина становится непререкаемой. Влияние слова лучших джигитов в Орде огромно. Мурзы могут думать что угодно, важно, чтобы войско думало, как Мамай.

— Наиля! — потушил он властным голосом возмущенный говорок за спиной. — Разве ты забыла свои обязанности?

Девушка сама указала помощникам большой кусок пурпурного шелка, как вдруг Хасан вскинул голову и обратился к Мамаю:

— Повелитель! Я не дорожу тленным богатством. Ты дал мне все, чего может пожелать воин. Дороже всех драгоценностей мира была бы для меня чаша вина из рук твоей дочери. Память о ней я сохраню до последнего часа, она станет греть меня, как солнечный луч. Молю тебя об этой награде, великая царевна.

Темир-бек схватился за меч, но всех других речь воина только изумила. Одних — тем, что этот чудак предпочел целому богатству чашу перебродившего виноградного сока, других — глубоким волнением, которое как-то уж очень не вязалось с этим дьяволом в пурпурном плаще. Мамаю же послышалась в ней бесконечная преданность. Он кивнул дочери, и смуглая рука с чашей золотистого вина протянулась к лицу воина. Он пил, словно молился, и тогда Мамай случайно глянул на молодого темника… Так вон откуда раздражение Темир-бека!.. Мамай отвернулся. Царевна может восхищаться до слез статью скакового коня и полетом охотничьего сокола, но разве можно ревновать ее к ним?

На поле началось последнее и самое захватывающее — турнир конных батыров. Закованные в железо воины, вооруженные щитами и крепкими копьями с плоскими дисками вместо острия, сталкивались в ожесточенных поединках. Грохотали и лопались щиты, визжали кони, сшибаясь на рысях — на скаку Мамай запрещал сходиться, ибо это нередко приводило к смерти поединщиков, — копья ломались, как тростины, выбитые из седел всадники тяжко валились на землю, звеня доспехами. Иных уносили с ристалища на руках. Солнце стояло в зените, когда перед сомкнутыми рядами участников состязаний остался один огромный всадник на огромном рыжем коне. В ярких лучах полудня кроваво полыхал его алый халат, надетый поверх блестящего панциря, круглый стальной щит ослеплял противников, и никто не осмеливался выступить навстречу ему, после того как он одного за другим свалил пятерых поединщиков. Подождав, «алый халат» двинулся крупной рысью вдоль строя, победно салютуя копьем, перед тем как направиться к холму за почетнейшей наградой. Внезапно с ковра, зазвенев байданой, поднялся Темир-бек.

— Дозволь, повелитель?

— Достойно ли темнику состязаться с простым нукером?

— Быть хорошим воином достойно и для великого полководца. Разве ты не доказал это на смотре моего тумена?

Мамай развел руками, спросил, щурясь:

— А ты не боишься оказаться побежденным?

— Я боюсь только твоей немилости, повелитель.

— Да поможет тебе аллах, — Мамай наклонил голову, и Темир-бек обернулся к ближнему нукеру:

— Моего коня, копье и щит!..

Они встали на поле один против другого: воин, блистающий светлой сталью и огненным шелком, и черный, будто вырубленный из мрачного нефрита — от соколиного пера на открытом шлеме до копыт вороного коня. И во всей многотысячной толпе зрителей лишь один человек желал победы черному всаднику — Мамай. Темир-бек знал это, признательность к повелителю удваивала его силы. А рядом с признательностью к владыке в угрюмой душе темника текла злоба против всех, кто ждал сейчас, как будет опозорен и осмеян мрачный выскочка, капризом властелина превращенный из «ворона» в «сокола», из мелкого наяна в крупного военачальника Орды… Эта злоба удесятеряла силу темника. Но всего сильнее сжигало его чувство любви и обожания к дочери Мамая. Жажда умирающего в знойных песках, которого дразнят видом и плеском воды, могла бы дать представление о страданиях темника. Зачем Мамай сказал ему о возможности бесценной награды, о которой мечтают ханы и короли, зачем посулой открыл глаза на свою дочь! Пусть бы она оставалась для Темира только великой царевной, прекрасной, как утренняя звезда, и недосягаемой — ему на всю жизнь хватило бы простого обожания. Теперь же слепящая ярость охватывала Темир-бека при одной мысли о возможных соперниках, ему казалось недопустимым, чтобы кто-то другой смотрел на нее с любовью и вожделением, как смотрит тот беззастенчивый нукер в пурпурном плаще и, наверное, лелеет постыдные мысли о ней — Темир-бек знал, какие мысли о женщинах бывают у воинов, этих скотов, привыкших силой брать живую добычу, как ястребы берут уток и гусынь.

Сейчас Наиля смотрела на Темир-бека, и снова у Темир-бека вырастали черные крылья, готовые поднять его над землей вместе с конем. Но Темир-беку нужны были не крылья, ему нужны тяжелая рука и злоба раздразненной змеи. Он оставил в себе только ненависть к своим врагам и недоброжелателям, он сосредоточил ее на алом халате, на круглом щите и блестящей маске противника. Его ненависть передалась черному жеребцу, когда он широкой иноходью понес хозяина навстречу сопернику. Казалось, в щит грохнуло камнем из катапульты, от такого удара должны были бы расплющиться и плечо, и грудь, но Темир-бек страшным напряжением согнутой руки, колена и всего тела удержал щит в том единственном положении, которое направляет силу удара вскользь по железу, в пустоту. Свое же копье он вскинул в самый момент столкновения, оно лишь задело край чужого щита, тупой удар едва не вынес из плеча правую руку, однако Темир-бек удержал копье и, пролетев мимо, круто заворотил жеребца для нового столкновения. Рыжий конь продолжал нести своего всадника прямо, постепенно замедляя рысь. Темир-бек остановился, выжидая, пробуя силу одеревеневшей руки. Сила быстро возвращалась. Но «алый халат», казалось, не думал поворачивать. Он сидел прямо, чуть откинувшись, уронив руку со щитом и опустив копье. Конь его пошел шагом, потом остановился. К нему бросились нукеры, и Темир-бек уколол жеребца шпорами… Первый поединщик ордынского войска, словно мешок с просом, сполз с седла на руки товарищей, его положили на землю лицом к небу. Удар копейного диска пришелся в самое забрало, и крепкая сталь глубоко прогнулась. Из-под глухого шлема и сквозь прорезь забрала вытекала густая алая кровь.

— Убит, — произнес старый сотник, подняв на Темир-бека испуганные глаза.

— Да примет аллах его душу в райские сады, — угрюмо ответил темник. — Он был великим воином.

Темир-бек в полном безмолвии направил коня вдоль строя поединщиков для победного объезда, и тогда ряды их вдруг расступились. Навстречу медленно выехал стройный воин в пурпурном плаще на гнедом скакуне. Теперь он был в такой же блестящей броне, как его убитый товарищ, с таким же блестящим круглым щитом, только шлем открытый, без забрала, как у Темир-бека. Он остановил коня и со спокойным вызовом посмотрел на черного всадника своими серыми с синевой глазами. Поле разразилось неистовым гулом:

— Хасан!.. Хасан!.. Слава храброму Хасану!.. Дай ему, Хасан!

Крики толпы, будто плети, ударили по темнику. Вот когда в нем поднялась та черная сила, которая рушит стены и движет горы. Он продал бы душу дьяволу только за то, чтобы никто сейчас не помешал ему скрестить копье с копьем болдыря. Вздыбив жеребца, развернул его и уколол до крови, вскачь понесся к исходной линии для поединка. Но рев толпы заглушили хриплые трубы с холма, люди оборотились на их зов и лишь теперь заметили значки на пиках сигнальщиков, запрещающие поединок. Вздох сожаления пронесся над полем.

— Темник Темир-бек! — передали бирючи. — Тебя зовет повелитель…

— Ты оставишь меня без лучших воинов, — с улыбкой сказал Мамай, когда Темир-бек в тишине приблизился к нему. — Бейбулат, подай мне меч!

Темник принял из рук Мамая дорогое оружие, приложил клинок к лицу. Когда поднимался с колен, быстро глянул на дочь повелителя. В расширенных глазах ее метался страх, но не было восторга. Между тем вызванный Хасан тоже приблизился к Мамаю.

— Волчонок! Тебе все еще мало славы?

— Повелитель! Мне всегда будет мало славы.

— Ответ, достойный воина, — Мамай, однако, нахмурился. — Сядь подле Темир-бека. Я хочу, чтобы потом, когда ты станешь большим начальником, вы были друзьями. Теперь же окажи темнику честь и уважение, как его младший нукер на этом празднике. И запомни: вызывать на поединок может лишь равный равного. Что позволено темнику, то не позволено десятнику, если даже он носит красную одежду.

Воин поклонился и отошел к Темир-беку, который не удостоил его даже взгляда.

«Опасный человек, однако, — подумал Мамай о десятнике. — Но пока не для меня опасный. „Мне всегда будет мало славы“ — надо же!..»

Русский посол внимательно всматривался в Темир-бека и Хасана, словно хотел запомнить. «С какой страшной силой придется иметь дело Димитрию Ивановичу! — тревожно думал он. — Хватит ли у нас богатырей на всех этих „железных“ и „храбрых“?..» Тетюшков сидел рядом с высоким рыжебородым ханом Темучином, изредка перебрасываясь с ним двумя-тремя словами, когда ближние мурзы увлекались борьбой на поле и забывали подслушивать соседей. И никто не заметил, как увесистый кошель с золотом из-под полы русского охабня перекочевал под татарский халат. Ничего удивительного не было в том, что хан Темучин вдруг беспокойно заерзал, подхватил полы длинного халата, быстро засеменил мимо цепи нукеров — туда, куда бегали многие, к табуну лошадей за холмом. Когда требуется «коня поглядеть», нуждающегося и аллах не удержит. Для такого дела лишь женщины ходят в особый балаган. Воротясь вскоре, Темучин важно уселся на прежнее место, незаметно кивнул русскому послу.

За кошель золота он согласился послать человека с десятком лошадей для освобожденных Мамаем русских — якобы от самого посла. Большего Тетюшков сделать не смог…

За полдень праздник окончился торжественным проездом победителей перед холмом. Воины в лентах перевязей и сияющих бляшках воинственным кличем приветствовали повелителя, пели военные песни. Мамай, отошедший после неприятного случая с русскими рабами, из которого он вывернулся, как ему казалось, лучшим образом, закатил богатый пир на холме, хотя рабы на протяжении всего праздника обильно потчевали гостей сладостями и напитками. Русский посол на пиру не стеснялся, ел и пил за троих, однако, наклонясь к Батарбеку, одному из главных темников Мамая, спросил: «Как зовут этого черного?» Тот хмуро ответил: «Темир-бек»… Посол прошептал: «Челубей… Запомню это имя…»

Доверчивость и простодушие русского посла Мамаю понравились, на прощание он объявил:

— Скажи Димитрию: жду его у Воронежа две недели. Здесь хорошие пастбища, кони наши на них отдохнули и отъелись. Об этом тоже скажи.

Через час после пира, когда солнце начало склоняться на закат, в шатер русского посла вошли четверо мурз, сопровождаемые охраной. Они принесли грамоту к московскому князю и повеление — выехать немедленно. Им приказано сопровождать посла до Москвы. Но еще за полчаса до того у посольского шатра менялись часовые, и чья-то рука, откинув полог, бросила на ковер перед Тетюшковым свернутую желтую бумагу. Посол недоверчиво поднял ее, развернул. На бумаге перечислялись ордынские тумены, количество воинов в них, указывалось число постоянных тысяч из отборных всадников. Торопливый рисунок воссоздавал картину расположения войск Орды по Дону и Воронежу на нынешний день. Еще сообщалось, что темник Есутай ушел от Мамая с отрядом и что Есутай был против похода на Москву, поэтому можно попытаться взбунтовать его в тылу Мамая. Внизу стояла короткая подпись: «Князь». Вначале Тетюшков изумился, потом задумался. Кто такой «Князь», Тетюшков не ведал, Димитрий о нем не заикался. Может, потому промолчал Димитрий, что на возвращение Тетюшкова было мало надежды? Посол тщательно спрятал бумагу на груди…

Мурзы на холме загуляли допоздна, Мамай не торопил их, велел лишь выставить повсюду усиленную стражу. За пиршественной скатертью он шепнул Темир-беку: «Останешься здесь до утра, ночью сам проверишь охрану», — и сунул в руку темника знак высшей власти в виде полной луны, окруженной звездами. От заката до восхода этот знак отворял любые двери в Орде, и перед ним все склонялось. Днем действовал другой. Подделать знаки было невозможно — оправленные в чистое золото алмазы на этих знаках по величине и цвету были единственные.

Темир-бек едва успел выразить Мамаю свою благодарность, как приблизился доверенный мурза и сообщил об исполнении приказа: ни один из освобожденных русов не пережил заката. Душа Мамая, страдающая из-за непролитой крови трусов, наконец-то совсем успокоилась. Смерть пяти сотен степного сброда и русских рабов прибавит в Орде страха и уважения к имени Мамая, конечно, не меньше, чем казнь трех шакалов, с ордынскими именами. Вон и мурзы боязливо насторожились, небось уж дошло до них. Темучин и тот уставился на блюдо… Но Темучин боялся обнаружить перед подозрительным властелином свое злорадство. Он уже знал: шестеро русов на проданных им конях ускакали в степь. Четверых спохватившаяся стража настигла, но Темучину это лишь добавило злорадства: на захваченных конях стоит тавро Бейбулата. Темучин вздрагивал от удовольствия, представляя крысиную морду старого вора и хапуги, когда Мамай узнает о происшествии и сменит сегодняшнюю милость на свой сокрушительный гнев. Наверняка он тогда вспомнит о взятках и ярлыках, которыми беззастенчиво торгует эта разнаряженная в шелка крыса, набивая добром собственные кибитки. Вряд ли имя чингизида спасет Бейбулата. Во всяком случае, Мамай отберет у него право распоряжаться ярлыками на поставки в войско, и Темучин овладеет этой золотой жилой. Золото — путь к могуществу, и надо, чтобы о случившемся Мамай узнал завтра же.

Шумные гости разъезжались при свете больших костров. Мамай чувствовал большую усталость в теле, чего давно с ним не было. Возможно, ее принесло душевное облегчение, наступившее с приездом московского посла? Димитрий в Москве.

Он зашел в юрту царевны, ласково поговорил с дочерью, похвалил за помощь, спросил, нет ли у нее каких желаний, даже пошутил, что из-за первой в Орде красавицы сегодня чуть не лишился двух лучших воинов — темника и десятника. Наиля спрятала лицо, а Мамай уже серьезно сказал:

— Темир-бек, я думаю, станет большим полководцем и моей правой рукой. Ты приглядись к нему, я скоро тебя спрошу о нем.

— Он страшный.

— Не для тебя, — Мамай улыбнулся. — Воин и полководец должен быть страшным для недругов. Да я ведь еще не собираюсь отдавать тебя никому, хотя тебе скоро шестнадцать. После шестнадцати девушек берут в жены неохотно, но, я думаю, тебя возьмут.

— Отец!..

— Ничего, привыкай чувствовать себя невестой. А дочке Батар-бека скажи: сын Галея не является наследником своего отца, — ей сразу расхочется стать его женой.

Наиля засмеялась, вспомнив оконфуженную княжну на празднике, но тут же что-то погасло в ее глазах.

— Значит, он даже не мурза?

— Он десятник нукеров. Скоро станет сотником. Но больше, чем сотником, он не станет никогда.

— Почему, отец?

«Что с ней? — Мамай удивился не вопросу, а тону дочери. — Неужели Темир-бек проницательнее меня? Наиля в самом опасном возрасте… Этого дерзкого надо удалить из сменной гвардии». Сказал, чуть нахмурясь:

— Потому что Хасан слишком хороший воин. Его талант ушел в меч, лук и коня. И еще потому, что у него нет даже малого улуса.

— Я думала…

— Тебе не надо думать, — улыбнулся Мамай. — Мужа тебе я найду достойного. Но раньше подарю новую московскую няньку. Русские няньки знают много преданий. Народ, у которого нет будущего, тешит себя сказками о сильных богатырях и прекрасных царевнах.

— У нас тоже много таких сказок, отец. А у русских самые интересные сказки — про дурака Ивана. Я их очень люблю.

Мамай расхохотался:

— Если так, русам нечего опасаться за свое будущее — дураки никогда не переведутся.

С этим легким настроением Мамай вернулся в свою юрту через затихший лагерь. Отослав нукеров и рабов, сам разделся при свете каганца, подошел к стенке шатра, приоткрыл спадающую складку. Под ней открылся длинный плоский ящик, обшитый ковровой тканью. Мамай откинул крышку, тихо позвал:

— Ула, Ула… Иди, Ула…

Козий пух, наполнявший ящик, шевельнулся, из-под него показалась плоская копьевидная голова, покрытая паутиной колдовского рисунка. В свете каганца драгоценными рубинами загорелись два немигающих глаза. Минуту голова была неподвижна, потом начала ползти вверх, на ковер потекло тонкое зеленоватое тело, казалось, ему не будет конца. Мамай задул каганец, в тесноте улегся на постель, с удовольствием вытянул усталые ноги. Он слышал едва уловимый шелест — змея обходила дозором его жилище. Потом, уже сквозь дрему, почувствовал, как что-то легкое скользнуло по ногам, потекло по одеялу к груди. Улыбаясь в полудреме, он протянул руку, встретил сухое, гибкое и прохладное, стал осторожно гладить, и то, что он гладил, скоро начало отзываться на ласку, выгибалось, стелилось, вилось по рукам, и в темноте нельзя было уже понять, где руки Мамая, где тело змеи. Мамай засыпал и видел легкие сны…

Можно обмануть или подкупить человека, прикормить или отравить собаку, но сторожевую змею нельзя ни обмануть, ни приручить, ни накормить отравой. Ула, возможно, была последней в мире сторожевой змеей, каких в древнейшие времена готовили искусные маги-заклинатели для восточных владык. На это уходили годы тяжелого и опасного труда настоящих волшебников. И если хорошо дрессированный охотничий кречет стоил табуна отборных коней, настоящая сторожевая змея стоила десятка кречетов. Больше года индус-заклинатель жил в юрте Мамая, следуя за ним во всех походах, пока не передал Мамаю тайны господства над четырехметровым страшилищем и пока Ула не привыкла к Мамаю.

Появление живого незнакомого существа в «кругу защиты», который змея определяла для себя, вызывало в ней неописуемую ярость. В этом, вероятно, и была тайна дрессировки. «Круг защиты», который Мамай про себя называл кругом смерти, был всегда одинаков, и для Улы он равнялся шести человеческим шагам. Мамай вначале не поверил индусу, потому что знал, как неохотно змеи кусают тех, кто не служит им добычей. Тогда проверили на двух рабах, вызванных в большой шатер, и даже Мамая, повидавшего тысячи смертей, потрясла гибель несчастных — броски змеи были неуловимы, и удары она наносила точно в лицо.

Мамай оттягивал окончательный расчет с заклинателем, пока не убедился, что Ула повинуется ему так же, как бывшему хозяину. Он выдал золото, проводил индуса и велел нукерам через час принести его голову. Нукеры в точности исполнили его повеление. Золото, правда, исчезло, нукеры клялись, что при убитом ничего не было; Мамай, хотя и не поверил, щедро наградил убийц, заткнул им рты, опасаясь мести тайного союза магов-заклинателей. Ключ к сторожевой змее теперь находился только у Мамая.

Ула была странным существом, для которого, кроме Мамая, не существовало ничего. Если Мамай уезжал, змея месяцами спала в своем ящике, холодная, окостеневшая, мертвая в середине лета, когда у змей наступает самая активная пора жизни. Но вот он появлялся после долгого отсутствия — летом ли, зимой, — и не далее чем через час из ящика доносился нетерпеливый шорох. Мамай в таких случаях удалял всех, открывал ящик, и тощая холодная лента устремлялась к нему на грудь, обвивалась вокруг тела, замирала, положив на плечо плоскую голову, и тогда ему казалось, что Ула счастливо жмурится. Несколько минут она согревалась, потом тянулась к его рукам. Он давал ей свежего теплого молока, она подолгу пила, трепеща в чашке черным раздвоенным языком, потом он открывал заранее приготовленный рабами ящик с живыми змеями. Другой пищи Ула не признавала. И проглатывала она свою добычу лишь в присутствии хозяина.

Иногда Мамаю казалось, что Ула не отдельное существо, что перед ним какая-то отпавшая часть его собственного тела или души, принявшая облик Улы, чтобы охранять сны хозяина. Умрет он — Ула тоже умрет, вернее, уснет и никогда не проснется. Думая об этом, он доходил до жуткого вопроса: нет ли тут обратного закона? И успокаивал себя тем, что вопрос этот нелеп — ведь Ула появилась у него лишь несколько лет назад.

От входа в шатер до постели Мамая было восемь шагов, до стенок — ровно шесть. О сторожевой змее было известно нукерам-телохранителям. Входя ночью по необходимости в темный шатер Мамая, они знали, что у них есть только два шага — Ула ночевала в ногах хозяина. Но вторым шагом не воспользовался еще ни один телохранитель. Мамая тревожило одно: в последний год, время от времени, на голове змеи все отчетливее проступала паутина странного рисунка, и тогда в поведении Улы словно бы проскальзывала нервность. Все ли открыл ему прежний ее хозяин? Нет ли здесь опасной тайны? Быть может, змея стареет, а старые змеи раздражительны. Не разыскать ли ему дрессировщика змей?.. Но Мамаю не хотелось показывать Улу никому чужому, тем более заклинателю змей. Ведь в отношении к Мамаю Ула остается прежней — отпавшая часть Мамаева существа, которая без него не живет…

Глухой причудливый сон овладел Мамаем, в нем бесконечно сплетались и расплетались пестро-зеленые кольца, образуя непроницаемую завесу вокруг ложа. Так прошел час и другой, как вдруг дыхание Мамая прервалось… Над плотной пестро-зеленой завесой снова встал неведомый сфинкс. Недвижный и безмолвный, он возвышался вдали, словно гора, тускло блестя своей ледовой броней; то ли метели, то ли облака скользили по крутым его плечам, овевали нахмуренное чело, и Мамаю казалось: там, за этими облаками и метелями, раскрываются железные веки чудовища, и глаза его ищут Мамая… Хотел рвануться с ложа, но кто-то шепнул: «Он спит, не шуми. Не буди его»… Мамай с тихим стоном перевел дух и не проснулся.


В этот же час начальник десятка сторожевых нукеров Хасан прошел внутрь оцепления вблизи трех юрт, едва белеющих в темноте. Он сказал воинам, что сам будет оберегать вход в жилище царевны. Несколько времени Хасан стоял возле средней юрты, слушая ночь и глядя на трепетное пламя костров, потом осторожно откинул полог. Устланную коврами юрту едва озарял бледный огонек ароматной свечи. Взгляд воина, казалось, не заметил ни шелков, ни бархата, ни золотых украшений, ни райских птиц в блистающей клетке, ни рабыни, дремавшей в полутемном уголке, — она вечером получила из рук Хасана крупную жемчужину и поклялась молчать, если промолчит госпожа. Одно сразу увидел Хасан: с правой стороны за полупрозрачной кисеей в кистях и причудливых узорах, под низким балдахином, на белоснежных подушках из лебяжьего пуха спала Наиля. В трепетном полумраке ее расплетенные косы живыми темно-золотистыми ручейками сбегали за края подушки; смугловатое лицо по-детски безмятежно, на приоткрытых губах — тень пролетевшей улыбки, а ресницы пугливо вздрагивают, обнаженная рука словно тянется к чему-то по атласному одеялу, и высокая грудь дышит стесненно. Обманчива безмятежность этого лица, видно, сны девушек не так уж и спокойны… Несколько мгновений Хасан смотрел на спящую, и вдруг, словно потеряв разум, прижался лицом к ее ногам…

VII
Снова рыжий конь качает в седле Ваську Тупика. Тупик вел один из многих отрядов, высланных великим князем к ордынской границе. Двигаясь челноком, расспрашивая местных жителей, воины выслеживали вражеские разведотряды, которые через земли Рязани и Верховских княжеств, бывших попеременно в подчинении Москвы и Литвы, проникли в пределы Московского государства. Выходя под Орду, русские воины в условленных местах встречались с теми, кто ушел раньше, сменяли их, продолжая непрерывное наблюдение за войском Мамая, слали вести великому князю.

Начальникам отрядов сообщались тайные пароли, по которым они входили в связь с людьми Димитрия, работающими в Орде. Таких людей, именовавшихся доброхотами, было немало; среди них попадались настоящие герои и великие мученики, оставшиеся безвестными для истории, ибо имена их никогда не узнавали летописцы. Отряды московских войск соединяли в своих действиях военную разведку с контрразведкой: даже находясь под Ордой, они стремились пресечь действия разведки степняков, задерживали и проверяли каждого, кто шел в русскую землю или из русской земли. В мирные дни шло немало: купцы, странники-богомольцы, направляющиеся в Иерусалим, монахи — в Царьград и Сарай,отчаянные путешественники, ищущие приключений и счастья в неведомых землях. Русские князья и бояре, следуя обычаю предков, готовы были объявить войну соседу, если в его владениях обидели иноземного гостя или торгового человека. Огромное пространство в междуречье Волги и Днепра, именуемое Диким Полем, считалось владением Золотой Орды, и ее правители брали на себя обязательства по защите путешественников. Плати мыта и следуй своим путем — вся ордынская сила тебе покровительствует. Орде нужна была торговля, нужны были сведения о том, что делается в остальном мире, поэтому ханы жестоко карали виновных за всякий ущерб, причиненный гостю. Еще Чингисхан насаждал такой порядок, чтобы путешественник в его владениях мог носить золото на одежде, не опасаясь ограбления. И случалось, посреди беспощадно разоряемой ордынцами страны спокойно ездил торговец с богатым товаром, если он имел ярлык.

И все же суровые законы далеко не всегда защищали странствующий люд, встреча с отдельным ордынским разъездом в глухом месте не сулила добра.

Мамай, предвидя большую военную добычу, стремясь насытить и ублажить войско, а заодно — прижать внутриордынских спекулянтов, перекупщиков, служебных воров и вообще всех «мародеров торговли», уменьшил таможенные пошлины, послал дополнительную стражу на торговые пути, и по всем караванным дорогам и тропам зазвенели колокольчики вьючных верблюдов. По Дону все чаще плыли суда от устья, где стоял венецианский город Тана, притягивающий торговцев со всего света.

В глазах всемирной паразитической державы «деловых людей», одинаковой во все времена, исповедующей одну религию и одну родину — тугой кошелек, Русь была только жертвой, обреченной ордынским мечам. Поэтому в Русь шли или очень заинтересованные, или очень смелые. И среди тех, кто шел в русские земли в дни угрозы ордынского нашествия, половину составляли враги. Лазутчики выуживали военные сведения, сеяли недобрые слухи, смущая народ, убивали княжьих людей и военачальников, напускали порчу на коней и скот, отравляли колодцы в городах, совершали поджоги, стремясь вызвать неуверенность и беспорядки. Вот почему Русь под кровавой звездой надвигающейся войны меняла законы гостеприимства. Опытные воины-разведчики московских застав тщательно проверяли каждого и выявленных врагов беспощадно уничтожали.

…Считая на бездорожье и проселках долгие коломенские версты, высылая во все стороны дозорных, угощаясь в деревнях студеной водой и молоком, которое наперебой предлагали воинам осиротелые хозяйки, Васька нет-нет да и вспоминал девушку с глазами-васильками. «Коли ворочусь в Москву — искать буду», — решил для себя. Разыщет, конечно, в бедном домишке, возьмет за руки и скажет: «Я разыскал тебя, Дарьюшка, и хочу взять женой. Выходи за меня, Дарьюшка, не обижу». Разве можно сказать лучшее сироте, которой нужны защита и ласка! И так Ваське грустно и радостно стало — будто въяве девушка благодарно глянула на него. Он снова взмолился: «Господи! Если в твоих силах — дай мне еще разок единый увидеть ее. Только бы увидеть — а там бери мою жизнь: отдам с радостью за дело твое!»

— Не мало ли просишь у господа, Василь Андреич, за жизнь молодецкую? — раздался за спиной веселый голос Шурки Беды.

Тупик не успел и подосадовать, что вслух сказал сокровенное. Копыто, обрыскавший недалекий лесок, скакал к ним через поле, сигналя копьем. Маленький отряд поворотил навстречу дозорному. Копыто, как и большинство в десятке, был сакмагоном — разведчиком, которые с седла, на скаку, читают следы. Опытный сакмагон даже на самой твердой земле безошибочно определял не только число прошедших всадников или повозок, но и кто прошел — свои или чужие, воины, крестьяне или купцы. Копыто хотели оставить в Москве — сабельная рана на его лице только начала заживать, — но он ни за что не соглашался отстать от боевых товарищей.

— Татары прошли! — хрипло крикнул Копыто, осаживая лошадь. — Десяток верховых с полной военной справой, при заводных.

— Показывай! — крикнул Тупик, и уже на скаку, поравняв своего жеребца с неутомимой кобылой сакмагона, спросил: — Давно?

— С час назад али чуток больше. Не послы, те ездют шляхами. Вон оне, следы, вишь?

Тупик кивнул, с трудом различая сакму — следы копыт на упругой низкорослой траве.

— Догоним! — крикнул Копыто. — Оне, видать, опасливы…

Воины на скаку опускали стрелки шлемов, проверяли, легко ли выходят из ножен каленые кривые мечи, из саадаков — луки и стрелы, на месте ли поясные кинжалы и кистени — в бою все может понадобиться, а с врагом, того и гляди, столкнешься носом к носу. Лошади, почуяв азарт боевой погони, тревожно всхрапывали, несли мощным галопом, и каждый всадник чувствовал: в этой бешеной погоне его четвероногий товарищ словно собирает силы в своем горячем нутре для нужной минуты.

— Шурка! — крикнул Тупик. — Приотстаньте на полет стрелы! Мы с Иваном первые пойдем.

— Не дело, Василей! Зачем наперед лезешь? Отряд на тебе.

Васька лишь озорно подмигнул ворчливому ратнику, который считал своей обязанностью осаживать и беречь молодого десятского. Особенно с тех пор, как старшие братья Тупика не вернулись из похода. Он даже самому князю Боброку жаловался на Васькино безрассудство. Князь хотя лишь для виду побранил Тупика, тот с неделю дулся на своего кмета. А Копыто и виду не подавал. И сейчас он норовил скакать впереди, что Ваське совсем не нравилось, но обойти ногастую кобылу сакмагона не так легко.

Через час выехали на тракт, здесь чужой след едва различался во множестве других следов. Тупик подтянул отряд. Скоро настигли колонну пешцев, одну из многих, торопившихся в те дни к Коломне. Подводы съехали на обочину, уступая дорогу быстрому конному отряду.

— Татар не видали, витязи посошные?

— Здравствуй, боярин, — отозвался коренастый темнобородый мужик, сняв шапку. — Как не видать! Только што были тут, разговоры говорили.

— Как говорили?!

— А с ними наш один, из полоняников, он и толмачил.

— О чем толмачил? — изумился Тупик.

— Они, слышь, про князя Димитрия спрашивали, а мы и указали им на Коломну. Там-де его сыщете.

— Коломну?! — у Тупика вдруг задергалась щека, чего с ним никогда прежде не бывало. — Это кто ж им указал на Коломну?

— Я и указал, боярин.

— Ты-ы?.. Ты… предатель, лапоть, мразь посошная, да ты все наше дело врагу предал! — Он рванул было меч, но, опомнясь, схватился за плеть. Ратники шарахнулись к телегам, мужик стоял на месте с непокрытой головой, загорелое лицо его побледнело. Эта неподвижность мужика совсем озверила Ваську.

— Боярин! Не бей его! — женский крик с задней телеги, будто удар меча, подсек руку свирепого воина, и она вместе с плетью упала на луку. — Не бей его, то наши были татары, наши!

Никто из ополченцев не понял, отчего так обмяк в седле грозный всадник и медленно, словно боясь солнца в глаза, оборотился на крик. Копыто густо закашлял, сделал воинам знак, они проехали вперед, начали спешиваться, здороваясь с мужиками. Темнобородый, все еще неподвижный и бледный, растерянно мял шапку.

— Дарья?.. — У Тупика от зноя и скачки пересох рот, и слова выталкивались с трудом. — Ты… Дарьюшка?

Он страшился поверить, что молитва его услышана. Но она узнала его, закрылась длинным рукавом сарафана, всхлипнула. Тупик, словно во сне, спрыгнул с лошади, медленно пошел к телеге, на которой, подобравшись, как усталая птица, сидела девушка. Мужик вздохнул, надел шапку, побрел в голову колонны.

— Дарьюшка… вот и услышал бог мои молитвы.

Она всхлипывала, не открывая лица.

— Что ты, Дарьюшка, кто обидел тебя?

Она наконец отерла лицо рукавом, открылась, и Васька с трудом узнавал ее — так она исхудала, почернела, настолько стала старше за какую-нибудь неделю.

— Нет, Василий Андреич, никто меня здесь не обижает. Нашла я дедушку моего, совсем нечаянно нашла…

Она помнила его имя, и это сказало Ваське многое.

— А я жалел потом, что не взяли мы тебя, и ныне жалею. Искать хотел, как битва кончится… Коли жив буду…

— Благодарствую, боярин Василий Андреич, да на что же тебе меня искать-то?

— В жены думал взять, коли согласишься, — выпалил Тупик и растерялся от того, как неловко и неуместно прозвучали теперь его слова. Но он был почти уверен, что другого случая сказать их уж не найдется.

Девушка горько улыбнулась:

— Ты шутишь, боярин. У тебя, поди, и невеста есть пригожая да в серебре, а то и в золоте. Неровня я тебе, может, только в холопки гожусь?

— Дарьюшка, — он взял ее безвольную руку. — Не зови меня боярином… Полюбилась ты мне сразу, как увидел, все о тебе думал, — он чувствовал, что напрасно и не к месту говорит теперь свои слова, что уходят они в душу девушки, как в пустыню, которая совсем неведома ему, но не мог остановиться. — Подожди меня из похода, Дарьюшка, я ведь правду сказал… А уж коли не люб, так и скажи.

Она улыбнулась его обиженной настороженности, качнула головой.

— Чего мне таиться — я тебя тоже вспоминала, Василий Андреич, кто ж забывает своих спасителей? Да какая ж с меня боярыня? Подожду, коли хочешь, теперь все ждут. А слово твое возвращаю. В холопки лучше пойду к тебе за спасение, хоть и грозен ты…

Не такого ответа ждал Васька Тупик, но в нем почуял связь между непреклонностью Дарьи и тем, как набросился на мужика, может быть, ее родственника. Выпустил безвольную руку, спросил:

— Те татары — кто они?

— Едут ко князю с важной вестью. Ушли от Мамая насовсем… Третьего дня повстречались мне в поле. Убежала я от тиуна ненавистного, от его насилия, да из огня в полымя… Кабы они крику моего не услыхали да не прискакали вовремя… Ох, долго о том рассказывать, Василий Андреич, да и страшно теперь… — Она вздрогнула плечами, словно на нее подуло холодным ветром. — Не думала прежде, что татары такими бывают. Второй раз от смертыньки страшной избавили, а я как их увидала, вся обмерла. Хорошо, с ними наш один был… И за всю ведь дорогу словечком не обидели, как за дитем малым ухаживали…

— Мы-то их за разведку приняли. Это такой хитрющий народ. Могут добрыми да ласковыми прикинуться…

— Я понимаю твой гнев, Василий Андреич. Дед мой тоже бранил дядьку Фрола — зачем-де про Коломну им сказал! Я же сердцем чую — наши они… Да разве в том лишь дело, боярин Василий Андреич!

— И я тебя понимаю, Дарьюшка, — глухо сказал Тупик. — Скоро ворочусь, только службу исправлю.

Васька оборотился к своим воинам, которые разговаривали с мужиками, не обращая никакого внимания на начальника, резко свистнул, и разведчики, словно только того и ждали — мгновенно оказались в седлах. Васька крикнул:

— Двигайте, мужики, торопитесь, мы скоро будем назад! За мной, сакмагоны!..

Облачко дорожной пыли скрыло витязей, а когда рассеялось, их словно и не бывало. Первым подал голос Сенька Бобырь:

— Ох, и зверюга, видать, этот Дарьин ухажер. Гляди, Таршила, станешь боярским тестем — сожрет. Гордыни в нем на трех князей.

— Не зверь он, — отозвался Таршила. — Парнем его знал, два брата его старшие вместе с Иваном моим на Пьяну были от Димитрия Ивановича посланы и там легли. Вся семья у них славная, воины добрые и товарищи верные. Тебе бы его службу…

Дед покосился на поникшую внучку.

— Война зверит, — вздохнул Фрол. — Да я-то, олух…

— Што ж што война? — буркнул Гридя. — Ить он как те прозвал? «Мразь посошная» — ишь ты! Я б ему за то по роже-т, хучь и блестит пузом. Што ж оне без посошной мрази на татар не пошли?

— Верно, Гридя! — поддержал Юрко. — Мы не скот убойный. Сами, охотниками, идем. Может, раньше его прольем кровь за нашу землю.

— Ну, навряд, — хмыкнул Таршила. — Глядишь, им уж сейчас выпадет с татарами схлестнуться. Этих не проведешь — разведка князя Димитрия.

— Он басурманов порубил и нашу деревню спас, — подала голос Дарья. — И рыжий, который перевязанный, там был.

— Слыхали, мужики, вон как поворачивается Васька Тупик. — Таршила внимательно посмотрел в лицо внучки. Она теперь не отрывала взгляда от дороги.

— Все ж добрые витязи у нашего князя, — вздохнул Сенька. — Был бы конь, как у них, кинул бы вас да увязался за боярином.

— Кобель он цепной, твой боярин, — проворчал кузнец.

— Будет, Гридя, — оборвал Фрол. — Не время считаться.

Колонна тронулась. Таршила, растревоженный разговором с Иваном Копыто, которого хорошо знал, шагал рядом с подводой, поглядывал на Дарью, вздыхал. Еще тревожнее стало ему за свою нечаянно обретенную радость, за родную кровиночку — ясноглазую внучку Дарьюшку. Лучшего жениха, чем Васька Тупик, он не мог бы ей пожелать, но приближалась битва жестокая, а в битвах первыми гибнут самые лучшие, самые честные, самые храбрые воины. Правда, Васька, говорят, удачлив, как всякий решительный и находчивый боец, но зато и отчаян до смерти. Недаром прозвище у него — «Тупик», то есть топор-колун, который раскалывает лесины ударом со всего плеча, не боится зазубрин и в любой момент превращается из топора в молот — хоть кузнечный, хоть боевой. Но колун-то железный, а Васька живой…

Часа через два впереди блеснуло, взвилась пыль, всадники вырвались из-за пригорка, Тупик загородил дорогу колонне, спрыгнул с коня, подошел к Фролу, снял шлем.

— Они правда не враги — в том убедился. Прости, отец. В гневе своем не раскаиваюсь, а за слово нечистое прости.

— Бог простит, — смутился Фрол.

— Бог простит — то заслужу, но и ты прости, отец, коли можешь. Не тебя одного оскорбил я, а простишь ты — русские люди, значит, простят злую нечаянность мою.

Фрол растерянно молчал, не зная, как ему отвечать этому странному боярину, но Васька, видать, принял его молчание за отказ, сорвал с пояса плеть, протянул мужику.

— Бей за слово мерзкое, чтоб помнил Васька Тупик грех свой перед народом русским всю жизнь. Бей, но прости.

Фрол попятился, оторопело оглянулся на недвижных всадников.

— Што ты, сынок, што ты! Нет во мне зла на тебя…

— Прости, — повторил Васька. — Не от сердца сорвалось у меня. Как услышал, что сказал татарам про Коломну, в голове помутилось. Подумал — набрали в войско неучей, а эти неучи простого дела не хотят осмыслить. Ведь что будет, коли Мамай сейчас на Коломну ударит!.. Коломна — это ж ныне тайна святая наша, всенародная тайна. Ведь и распоследний подлюга, у коего есть хоть капля русской крови, не должен рассказывать о ней человеку чужому. Вот отчего ослепило меня, но и во гневе не смел я сказать того, что сказано мной.

Фрол шагнул к воину.

— Прости и ты, сынок, дурака старого. Правда твоя святая — неучи мы в деле таком. Да што ж делать, коли всем надо идти на битву? Вот и учимся в горе-беде, и тебе за урок спасибо. Вижу, сердце у тебя золотое, не терзай его понапрасну. Не от гордыни слово твое сказано — только от боли за дело святое, за всех нас, ратников неученых. От боли-то за свой народ, бывает, его свои костерят почище врагов. Спасибо тебе, сынок, а русской земле спасибо, што есть у нее ныне такие витязи.

Васька надел шлем, оглянулся. Дарья стояла возле телеги, замерев. Он подошел к ней.

— Прощай, Дарьюшка, прости и ты, коли в чем виноват…

— Вася!..

Не боясь чужих взглядов, она прильнула к нему, прижалась лицом к раскаленному от солнца стальному нагруднику. Вдруг оторвалась, отвернулась, сняла с себя медный крестик, надела на шею витязя.

— Иди, ладо мой. Всю жизнь буду ждать до самой смерти тебя одного. Вернись живым…

Он поцеловал ее в сухие горячие уста, и русобородый монах издали перекрестил их.

Васька поклонился ратникам:

— Прощайте, братья. Может, увидимся на поле ратном. Добрый вам путь…

Словно воинской выучки прибавилось у звонцовских ратников после встречи с разведчиками. Даже ратайные лошади, успевшие обнюхаться с боевыми конями сакмагонов, ступали тверже, напористей, и колеса, обильно смазанные дегтем, изумленно моргали спицами, торопливо перешептываясь на ухабах. Люди подобрались так, словно им грозило немедленное нападение. Разговор боярина с их начальником вдруг приоткрыл им то страшное, перед чем они уже стояли, и до самого последнего ухаря дошло, что идут не на потеху, а на такую битву, где их собственные достоинства, желания и сама жизнь — ничто в сравнении с вечностью, встающей за той грядущей битвой. Человек живет ведь и в могиле, пока живы его близкие, его потомки, его народ. А тут неизвестно — будет ли жить народ. И будут ли их могилы?..

Ивашко Колесо, почувствовав настроение ополченцев, громко крикнул:

— Где там наш песенник, где сказитель?

Но вышедший вперед песенник смутился. На перекрестке дорог сидел человек с изуродованным лицом, одетый в жалкое рубище, и громко вскрикивал. Перед ним лежала рваная шапка, а в ней — несколько мелких монет, сухари и вареные яйца — подаяние ранее прошедших ратников. Едва приблизились, нищий, раскачиваясь, запричитал, завыл скрипучим голосом:

— Люди православные, туда глядите, туда глядите! — и тыкал на восток скрюченным пальцем. — Бесов вижу, серые бесы оттоль идут на весь мир хрестьянский. Бойтесь, люди православные! Уж костями засеяна земля хрестьянская, кровушкой полита, будто дождичком осенним, и нет спасенья ни князю светлому, ни боярину гордому, ни смерду горемычному, ни купцу честному. Пламенем во все небо поразят вас бесы серые, смолой окропят адской, што превратит живых в страшных калек, а младенцев — в уродов, и сто лет будут болеть и умирать люди, ступившие на землю ту, где пройдет нечистое войско. И останутся на земле живыми лишь хитрый да мудрый, и будут они што колоски во поле сжатом. Бегите же, православные, от козней адских во леса дремучие, за болота зыбучие, за реки плескучие, за горы высокие, за моря широкие, уносите с собой малых детушек, уводите красных женушек. Прочь!.. Прочь бегите, не медля, уж близка сила нечистая! Будет над нею божья кара, да не скоро придет она, не скоро свергнутся громы небесные на сатанинское войско, и только хитрый да мудрый дождутся суда правого…

— Стой, окаянный, ты что там бормочешь?! — громко воскликнул монах, предводитель монастырского отряда. — Мне лучше ведома воля Спаса: он велит встречать бесов мечом и крестом!

— Сатано! — завыл нищий, тыча скрюченным пальцем в монаха. — Сатано-о, в подряснике сатано, а копыта — вон они, снаружи твои копыта, вижу их, и рога вижу на лбу твоем, сатано!..

Мужики во все глаза смотрели на монаха, и кое-кому уже въяве чудились рога на его высоком лбу, однако монах не смутился, взял нищего за шиворот, поставил на ноги.

— Ну-ка, православные, глянем, не сам ли он сатана на службе у нехристей?

— Оставь его, отче, ибо провидец он, — робко попросил дюжий растерянный ополченец. — Вишь, вериги на ем, юрод он.

— Вериги? Ныне божьи люди свои вериги отдают на мечи и копья.

Монах рванул рубище нищего; открылась мускулистая грудь, на ней висели железная цепь и крепко затянутый шнурком кожаный мешочек. Глаза нищего сверкнули осмысленной злобой, монах усмехнулся, кивнул Юрку Сапожнику:

— Держи его крепче, сыне, взглянуть надобно, не святые ли мощи таятся в сей калите?

Он осторожно развязал мешочек, отстранясь, заглянул в него, потряс легонько, наружу посыпался сероватый порошок.

— Грех, грех — по ветру развеян пепел великомученика, снадобье бесценное, исцеляющее от болезней, осушающее слезы вдовицы, дающее силы слабому, зрение слепому, смелость робкому…

— Ага, — перебил монах, — снадобье? Давайте, дети мои, полечим сего горемыку от страха и скудоумия. Он, знать, на себя и щепоти не потратил — больно сирот и вдовиц жалеет, для них бережет. Раскройте ему зев, а я и всыплю от пепла великомученика.

Нищий завизжал, ударил Юрка ногой, выхватил из-под рубища узкий кинжал, но монах был настороже, отбросив мешочек, поймал руку «юродивого» своей могучей дланью, сжал так, что у того ноги подкосились.

— Ордынская собака! — гневно произнес монах. — Божьим человеком прикинулся. Я тебя сразу прозрел по речам твоим, мы истинно божьих людей каждодневно привечаем. Сказывай правду!

Ползая в пыли у ног ратников, «нищий» молил о пощаде, говорил, что был ордынским рабом, его мучили, и только для виду согласился служить Мамаю — лишь бы получить волю.

— Для виду? А речи твои поганые? Скольких небось уж смутил, окаянный!.. А из мешка свово в какие колодцы сыпал?

Мужики смотрели на извивающегося в пыли человека со страхом.

— Поняли, отчего озверел Васька Тупик? — спросил Таршила.

— Што ж делать с ним, святой отец? — спросил Фрол.

Монах пожал плечами, сурово глядя на затихшего лазутчика.

— Ты начальник, решай. Тут дело мирское.

— С собой взять придется.

— На кой бес он нужон? — проворчал Таршила. — Да и сбежит дорогой. С изменниками разговор один.

«Нищий» снова стал хватать Фрола за ноги, сулил показать серебро, которое у него-де зарыто недалеко.

— Июда! О сребрениках заговорил! Встань да помри хоть по-человечески. Кто свершит правый суд, мужики?

Ополченцы отшатнулись. Таршила нахмурился, взялся за ремень кистеня, через плечо покосился на возок, где сидела внучка, отрицательно качнул головой и перехватил насупленный взор кузнеца — не могу, мол, при ней, давай ты, что ли?..

Лазутчик внезапно вскочил, растолкав мужиков сильным телом, кинулся в сторону ближнего леска и ушел бы, промедли ратники, но, словно ястреб за удирающим петухом, кинулся за ним Алешка Варяг, свистнул кистенем, и ордынский прихвостень, вскинув руки, не издав ни звука, пластом свалился в траву. Мужики торопливо начали креститься.

Так звонцовские ратники открыли свой боевой счет.

— Чудно, — сказал побледневший Филька. — Идем на ордынцев, а первым свово порешили.

— Свово? — гневно спросил Таршила. — Этот «свой» похуже сотни Мамаевой.

Фрол шагнул к бледному Алешке. Тот растерянно вертел в руках кистень, разглядывая его со страхом. Наверное, не мог поверить, что эта простая свинцовая гиря на ремне способна так мгновенно лишить жизни сильного врага… Экое счастье, что в ссорах с деревенскими парнями, бывало, только грозили друг другу кистенями, а в дело их не пускали. Какую ведь беду можно нажить одним взмахом руки в дурной запальчивости!

— Удар молодецкий, — сказал Фрол, успокоительно положив руку на плечо парня. — Быть тебе добрым воином, Алексей.

— И штоб прозвища его более слыхано не было, — сурово добавил Таршила. — Все прежнее озорство те прощается, Лексей.

Парни оробело посматривали на покрасневшего Алешку. Отец, тощий рыжий пастух звонцовский, покачивал головой.

— Видать, не зря я тя порол, Варяг ты эдакий, довелось от людей доброе слово услыхать.

Подошел Юрко, протянул руку, Алешка взял ее с чувством, растерянно забормотал:

— Да што!.. Я их, гадов, хоть сколь положу, вы мне только укажите.

Мужики нервно рассмеялись. Наскоро зарыли мертвое тело, и колонна продолжала путь, обрастая все новыми людьми и подводами.


Васька Тупик вел отряд под Орду. Потрясенный тем, как чудесно скрестился его путь с путем Дарьи, он видел в том лишь промысел неба, ответ на его молитву. Теперь он был убежден, что непременно погибнет в битве с Мамаем, но убеждение лишь прибавляло желания поскорее скрестить свой меч с вражеским. Только Дарью было жалко, и поцелуй ее все сильнее разгорался на губах.

Минули границу Московской и Рязанской земель, где смерды и сами не знали, какому князю служат, но всюду уже прошла тревога. Медленно менялся облик русской земли. Сплошные леса теперь чаще перебивались кулигами и полянами, холмы и увалы, поросшие веселым светлым мелколесьем, нарушали однообразие русской равнины, но еще попадались и обширные сыроватые дебри.

В такое дикое чернолесье угодили под вечер. Косые, редкие лучи солнца, словно в дыму, висели в лесных испарениях, вокруг горбатились темные колоды, рогатился обросший мхами бурелом, и не было пути ни вправо, ни влево, только вперед уводила тропа, суживаясь и поминутно ныряя в заросли ольхи, калины и дикой черемухи. Кони тревожно похрапывали, нервно взванивали удилами, косясь в темноту подлеска — обиталище медведей, росомах, волков и рысей; там изредка мелькали какие-то гибкие тени, потрескивал сухой сучок под мягкой хищной лапой, иногда топотали не то вепри, не то олени. Наконец лосиная тропа вывела всадников в сухое прибрежное красноборье. Вековые сосны стояли сплошными рядами, словно лесные витязи, построившиеся для битвы с неведомым врагом. Там-то и повстречали лесовика. В другое время Васька оробел бы, теперь же бесстрашно направлял встревоженного коня вперед, приближаясь к лесному хозяину. В лыковом длинном зипуне и высоких лаптях, с тяжелой суковатой палицей в корявой руке, весь седой, как туман, он смотрел из-за могучего дерева на русских воинов жуткими зелеными глазами. За спиной его слабо дымилось зеленое озеро с заросшими берегами, в камышах и на плесе кто-то взбулькивал, слышались неясные тихие речи то ли птиц, то ли людей. Лошади наконец уперлись, захрапели, отчаянные сакмагоны забормотали молитвы, но Васька смело крикнул:

— Здорово, дедушка-леший!

На озере произошел мгновенный переполох, что-то сильно заплескало, прошумело белыми крыльями, и вновь стало тихо.

— Здорово, коли не шутишь, добрый молодец! — глухо, как шум ветра в кронах, долетело из-за дерева. — На кого исполчились, витязи отважные?

— Да все на них, на злых ордынцев. Снова на Русь идут силой несметной — жечь, убивать, брать полоны.

— Вижу и за тобой силу великую — как деревья в лесу, встает она, не робей, смело встречай ворога.

— Благодарствую на слове добром, батюшка-леший. Да и ты бы нынче помог Руси. Коли что — затвори леса, завяжи узлами дороги, зарасти их терном колючим, расплесни озера и реки на путях вражеских, загони поганых в трясины гиблые, одурмань травами сонными, от коих нет пробужденья.

Воины содрогнулись от дерзостной просьбы начальника, ибо знали они, что нельзя ни о чем просить потусторонние силы — скорее накличешь беду. Колдунам, загубившим свою душу, — тем уж все равно… Зеленые жуткие глаза будто пригасли в наступающих сумерках и вновь засветились.

— Не наше дело вступать с человеком в спор. Силы лесные — добрые, куда им против злой человеческой воли? От козней врага сами люди должны беречь свой край, мы же от иных напастей бережем его. Бейтесь за родину бесстрашно и крепко, а мы свое дело знаем. Скажу тебе: пока стоят русские леса, и Руси стоять.

Васька поклонился лесовику.

— И за то благодарствуем, леший-батюшка. Дай дорогу нашим коням да побереги от напасти в своих владениях.

— В своих поберегу. Позвал бы вас нынче в мои хоромы почивать, угостил бы на славу, да боюсь: околдуют вас непослушницы мои, дочери лесные… — Цепенея от сладкой жути, воины видели, как хороводятся за деревьями, над озером, легкие светлые тени, словно русалки на берегу сошлись. — Околдуют, и забудете вы о деле великом, коего ждет от вас родная земля. Вот побьете ворога — милости прошу: прямо ко мне и приведут вас русские леса. Тогда и погостите, пока чары не кончатся… Тебя-то и ныне позвал бы — знак любви на лике твоем вижу, и не страшны тебе чары лесных дев, — да за воев твоих боюсь… Ты же как в броне ныне от всяких чар. Одного лишь человеческая любовь превозмочь не в силах — другой любви человеческой, более сильной, что вырастает на месте запретном, сквозь стены ломится, аки трава, взошедшая под камнем. Но уж коли к тебе беда постучится — возьми вот это.

Дед протянул руку, и в ладони Тупика оказалась травка, источающая аромат молодых сосняков и ромашковых полян.

— Постой, о какой беде речь ведешь?..

Но пусто было за старыми соснами, лишь вечерний туман стлался над берегом лесного озера, да безмолвно расходились круги по светло-зеленой воде, — знать, рыба плавилась к ясной погоде. Воины словно пробудились, иные даже глаза протерли.

— Померещилось, што ль? — озадаченно спросил Копыто.

— Может быть, — отозвался Тупик, со странным чувством разглядывая стебелек на ладони. Казалось, он сам сорвал его недавно на одной из лесных полян, но происшедшее слишком живо стояло перед глазами, — правда, с каждым мгновением уходя в какую-то недоступную даль. Поколебавшись, сунул травку в кожаный кошель на поясе, тронул коня, и тот пошел легко и споро. Лес открывался чистый, буреломы и заросли отступили, табунок косуль отбежал с пути и безбоязненно следил за всадниками вблизи.

Шурка Беда предложил добыть одну на жаркое, но Тупик запретил охоту — в отряде имелась провизия.

К ночи достигли опушки. Стреножили коней, выставили охрану, устроили привал. Огня не разводили, кашу с мясом они сварили днем на привале и везли в котле. Опасная служба в сторожевых отрядах научила порубежников варить пищу только днем, никогда не разводить костров, не устраивать ночлегов и дневок в одном месте. Постоянные перемещения воинской сторожи были лучшим средством от внезапных нападений. Вблизи Дикого Поля на всякий отдельный огонек в ночи могла приползти любая нечисть. И хотя до Поля еще не близко, отряд соблюдал все военные законы, чтобы они врастали в кровь воинов. Горе разведчику в краю извечных войн и набегов, если он хотя бы на час пренебрегал маскировкой, забывал путать следы и время от времени пропадать с глаз даже среди ровного поля… Когда улеглись на потниках, Шурка вздохнул:

— Жаль, дед-лесовик не понадеялся на нас, кроме десятского. Больно поглядеть охота, какие они, русалки лесные.

И тотчас показалось — колыхнулись ветки на краю поляны, где паслись лошади, бледно-туманное облачко прошло в лесной глубине, привораживая взгляд и душу.

— О сем помолчим, — строго сказал Тупик. — Не тревожь духов лесных. Вот как с Ордой управимся, сам отпущу — ищи, коли веришь.

Спали тревожно, часто меняясь на карауле, но, привыкшие к таким полубессонным ночам, вскочили на заре, освеженные и сильные. Быстро сварили кулеш с салом на малом бездымном огне, обжигаясь, похлебали деревянными ложками, оседлали отдохнувших коней, выехали в поле, держась кустарников и зарослей. Скакали от одной купы к другой вслед за дозорными, иногда пускали коней шагом. Обожатель русалок Шурка снова вернулся ко вчерашнему, посмеиваясь, предлагал Копыто вместе погостить у лесного деда.

— Тьфу! — сердился Копыто. — С лесной нечистью хошь спутаться. Вот сгребет те русалка да уташшит в озеро. В запрошлом годе на Москве-реке двоих рыбаков оне, треклятые, чуть не утопили.

— Гы-ы! Русалки! То девки посадские ночью купались. Есть у них какая-то блажь — под Ивана Купалу в полночь по берегу нагишом шастать. А рыбаки-то с перепугу опрокинули свое корыто, в сетях запутались и ну орать — русалки-де на дно их тянут. Нужны русалкам этакие олухи!

— Ты подглядывал, што ль?

— А ты подглядывал?

— Слыхал.

— То-то, слыхал. Нашел где искать русалок — посередь Москвы!

— Посередь Москвы оне самое и водятся, — усмехнулся степенный усатый воин Семен Булава. — Вы вон десятского о том спросите, он знает. А в лесах да на озерах — блажь одна.

— Вчера тоже блажь была?

— А ты думал!.. Дед вроде показывался, да мало ли их, этаких-то леших, прячется по лесам! Пчел разводят, мед купцам сбывают, иные цельными семействами живут — што тебе Соловьи-разбойники. Вот окрутит он вас, дураков, со своими внучками — кончится ваша воля да и вся блажь с нею. Подпоит медовым вином на травах — и окрутит. Такие меды есть — хлебнешь, и не то што русалки — ангелы небесные померещатся вместо каких-нибудь дур.

Тупик посмеивался, слушая воинов, а сам достал травку. Стебелек лишь чуть привял, но аромат даже усилился, и явились Ваське то поляна среди сосен, вся в ромашках, то пойменный луг в пестрых цветах на берегу Москвы, где он любил в одиночестве попасти своего рыжего скакуна, то вдруг, словно из забытого сна, появлялась молодая синеглазая женщина с мягкими неуловимыми чертами, с певучим голосом и ласковыми руками, которые пахли мятой и ладаном. Васька знал — это мать, которой он почти не помнил; умерла она от моровой язвы, когда ему не было и пяти лет…

На другое утро отряд вышел к Дону недалеко от его слияния с Непрядвой. Под крутогором над поймой реки среди осокорей пряталась безлюдная деревушка в два-три двора, лишь девчонка-подросток неподалеку пасла на елани гусей. Заметив всадников, подхватилась бежать в деревню, но Тупик окликнул ее ласковым голосом, и девчонка остановилась, закусила палец, глядя исподлобья.

— Что за деревня, касатка?

— Татинка, — отозвалась робко.

— В деревне есть кто?

— Дедушка, только очень старый. Да еще маленькие.

— Где же большие?

— Да в поле на зорьке уехали. Может, пополудни будут.

— Все у вас ладно? О татарах не слыхать?

— Как не слыхать, боярин? Анамнясь в Ивановку наведывались, что за Доном, верстах в пяти отсель. Да бог миловал, — по-взрослому вздохнула девчонка. — Никого не тронули. Говорят, расспрашивали про войско московское. Да еще потом корова пропала на хуторе Сабурове. Может, татары угнали, может, волки… А вы рязанские?

— Рязанские, касатка, рязанские. Спасибо тебе.

Тупик тронул коня, направляясь вверх по реке. Скоро заметили перекат, послали вперед разведчика. Конь с удовольствием вошел в золотистую воду, темные тени рыб метнулись от берега в глубину. Воины пристально следили за другим берегом, на котором маячили строения села впятеро крупнее Татинки. Это было Рождествено Монастырщина, стоящее над самым устьем Непрядвы.

— Чудно, — заметил Васька. — Татары побывали, а села живы. Не передумал ли Мамай воевать? Или с рязанским князем заигрывает?

— Здесь не рязанские села, совсем вольные казаки живут, — ответил Семен. — А татарин, он и тихий не прост. Шелк стелет — тож оглядывайся. Лишь под самым противоположным берегом конь разведчика всплыл, но тут же достал дно и скоро вышел на берег. Воин поднялся на взгорок, подал знак: все в порядке.

— Надо заметить этот брод, — сказал Тупик.

Рождествено Монастырщину минули стороной. Разведчикам теперь не следовало привлекать к себе лишнего внимания: земли Москвы остались далеко, и отряд вел скрытый поиск.

Справа, по гряде холмов вдоль Непрядвы, синели под ясным утренним небом перелески, слева, за длинной возвышенностью, покрытой густой темно-зеленой дубравой, текла речка Смолка, впереди простиралось широкое, чуть всхолмленное поле. Лишь местами над горизонтом синими неровными зубцами вставали леса — там, в тенистых оврагах, заросших дубняком, струились прозрачные и прохладные притоки Непрядвы. Местами заросли степной полыни, донника и колючего татарника доставали до конских грив, но высокое дикотравье поминутно сменяли редкие кочкарники, обширные поляны белой ромашки, розоватого клевера, жесткой луговой тимофеевки, нежной купальницы и какой-то ярко-изумрудной травки, гладкой и упругой, как атлас. Дурманящий настой меда и мяты стоял в воздухе, у всадников кружились головы, и даже вечно сердитый Копыто улыбался в рыжую бороду. То ли от солнечного воздуха, то ли от снадобий войскового лекаря рана на щеке его затянулась, он снял повязку, подставлял солнцу и ветерку свежий сабельный рубец — лучшее украшение воина. В траве тут и там журчали ключи, взблескивали оконца кристальной воды, казавшиеся осколками летнего неба, и на всем поле царили птицы. Пронзительно и тревожно плакали чибисы, грудастые турухтаны, пугая коней, взлетали из-под самых копыт, тревожно чмокая, стремительно срывались с кочек серые барашки-бекасы, лениво поднимались на крыло охристые молчаны-дупеля и тут же роняли в траву тяжелые разжиревшие тела, большие изящные серпоклювы бродили по полянкам, гордо вышагивали красноножки-щеголи и крупные улиты-веретенники, а где-то вдали металлическими голосами пересвистывались малые кулички-поручейники.

— Гляди ты, — удивился Шурка. — Поле-то куличиное, весь их народец речной да луговой тут собрался.

— Ты што, бабка-отгадка, — усмехнулся Копыто. — Оно и зовется Куликовым полем.

— Чудное место, — вздохнул молодой сакмагон. — Тут бы травушку косить, хороводы водить да за девками по лугам бегать.

— Все бы вам с Шуркой девки да русалки, — фыркнул Семен. — На этом поле ульев бы понаставить в колодах. То-то сбор был бы!

— Не, дядя Семен, девки слаще меда, — ухмыльнулся Шурка. — Ты попробуй когда-нибудь, а? Поди, забыл со своей Евдохой…

— Тьфу, бес! Василь Андреич, ты меня впредь с ним в один отряд не ставь — вот как отколочу охальника.

Но Тупик не слышал беззлобной перебранки товарищей, думая о своем. Объехав гряду Зеленой Дубравы и овражек, из которого выбегала Смолка, всадники повернули прямо на полдень. Еще шире открылось им Куликово поле, белея вдали ковылями, лишь посреди его, верстах в двух, угрюмо сутулился голый холм.

— Горбатое поле-то, — заметил Шурка.

— Она вся, земля-матушка, вся горбатая тут, — ответил Тупик. — Отсель до самого моря — степи, а по ним холмы да курганы, и, почитай, в каждом кости человеческие тлеют. Уж сколь тыщ лет, поди, тут разные народы проходят, и все друг на друга — с мечом. Вот и огорбатела земля. Будет ли конец?..

Воины молчали, вслушиваясь в голоса птиц и шелест травы под ногами коней. Серый ястреб-перепелятник, вырвавшись из купы вербника, внезапно набросился на большого веретенника, кулик отчаянно закричал, взвился пух, и пока хищник добивал жертву, его самого атаковали злые чибисы. В воздухе поднялся страшный гвалт и шум крыльев. Чибисы бесстрашно налетали на серого врага, и перепелятник, оставив добычу, бросился к спасительному вербнику, увертываясь от ударов жестких крыльев и острых, как маленькие копья, клювов, нырнул в самую гущу листвы, затаился. Чибисы, чуя врага, настойчиво вились над кустами, а тем временем болотный коршун накрыл своими черными крыльями кочку, где лежал убитый кулик, и принялся терзать добычу. Когда всадники отъехали и голоса растревоженных птиц притихли, Копыто вдруг сказал:

— Придет тому конец, Василей Ондреич. Русь-то наша — костью в горле всем проходящим воителям. Прежде печенеги да половцы обожглись, а ныне Орда обжигается. Мамай вон уж сколь лет зубы точит, да все не выкусит. Всю степь ныне поднял.

— То-то и беда. Орде, почитай, конца не видать, а что там за нею?.. И с заката тоже вон ползет разное зверье.

— Ниче, Василей Ондреич! Побьем и тех, как с этими сладим.

— С тобой, Копыто, ей-бо, не страшно и на пятьсот лет вперед смотреть, — засмеялся Тупик. — Ну-ка, подумай, чем тогда биться будут! Пушки в кремле видал? Так это, Ваня, лишь начало.

— Ништо, Василей! Главное — мы б хорошо начали, а сыны наши не хуже продолжат.

— Сыны… — Васькино сердце незнакомо дрогнуло. — Счастлив ты, Ваня, у тебя их трое. А у меня будут ли?..


Беда случилась на другой день вечером. Отряд приближался к условленному месту на берегу Сосны, где его поджидали воины из крепкой сторожи Климента Полянина, когда в холмистой лесостепи дозорный столкнулся с тремя ордынцами. Те бросились догонять его, размахивая арканами, Тупик устремился со всеми сакмагонами навстречу. Новый «язык» был бы теперь кстати. Увидев русских, враги испуганно поворотили коней, началось преследование в быстро наступающих сумерках. За конскими хвостами стлались прибитые травы, темными облаками мелькали древесные кущи, ветер гремел в ушах, испуганно вскрикивая, из-под копыт уносились вечерние птицы, иные падали в траву, сбитые железными грудями лошадей. Добры степные кони, но таких, какие носили сакмагонов, и в Орде не было. Тренированные для многочасовых гонок, эти рыжие звери в пылу преследования входили в такой азарт, что ими не надо было управлять; они, как волки в погоне за дичью, видели только цель, устремляясь к ней самым выгодным путем, бесстрашно перелетая овраги и ямы, кусты и ручьи, бросаясь с обрывов в глубокие реки и каким-то своим звериным чутьем угадывая место, куда надо прыгнуть.

Через полчаса Копыто, скакавший первым, настиг приотставшего врага, ловким ударом вышиб из седла. Тот вскочил на ноги, продолжая сопротивляться, но Копыто в помощниках не нуждался. Тупик пронесся мимо за другими противниками, забыв, что в этом уже нет нужды. Иван что-то остерегающе крикнул, но Васька не слышал ничего, кроме ветрового свиста и грохота копыт. Конь его все увереннее настигал вражеских всадников, оставалось с десяток лошадиных корпусов до них, когда оба вдруг осадили коней и оборотились. Тупик ударил ближнего, копье прошло сквозь противника со всей его защитой, второй извернулся, напал сбоку, Васька отразил мечом его сильный удар, грудью своего могучего жеребца сшиб с ног приземистую лошадь, враг покатился в траву — то-то будет Полянину двойной «язык»! — и Васька готовился прыгнуть с седла, как вдруг конь его осел, со стоном повалился на бок. Еще не соскочив на землю, Тупик увидел стрелу, пробившую голову жеребца под самым ухом. Он даже вскрикнул, словно стрела поразила его самого. Враги накинулись сразу со всех сторон. Он бил мечом, локтями, головой, пока была возможность, и в этой ожесточенной драке успел заметить, как с десяток конных помчалось навстречу его товарищам. Сбитого с ног, изрядно помятого, Ваську грубо спеленали волосяными веревками, бросили поперек седла, прикрутили и помчались в степь. Он не видел, чем закончилась схватка его сакмагонов с ордынским отрядом, одно лишь понял: надеяться на помощь больше нечего.

Всю ночь, не останавливаясь, враги погоняли лошадей. К утру вдали засветились сторожевые костры Орды.

VIII
В ту ночь умиротворившейся было душе Мамая не пришлось забыться надолго: хан Ахмат явился, прорвавшись сквозь пестро-зеленые кольца охранной завесы. Костлявый и длиннорукий, он подполз к ложу, оскалил тонкие клыки и вдруг вскочил на грудь спящего, стал маленьким лохматым ивлисом с длинным собачьим лицом, какие подкрадываются ночами к заснувшим в степи путникам и пьют их кровь. «Спишь, мой верный темник, насытился зрелищами убийств, упился кровью рабов, хорошо тебе, сытому и умиротворенному! Я же не сплю, голоден я, словно волк в зимнюю ночь, слышишь — то не ветер степной, то воет бесприютная душа моя, бродя у костров твоей неподкупной стражи. Иссохшее тело мое здесь, душа — там, нет ей покоя, нет сна в холодном могильном склепе, и будет гнать ее голод по ночной степи, пока жив ты, мой верный темник, пока не умрешь и не встретятся наши души в черной степи, чтобы одна навсегда, на веки вечные пожрала другую… Пока жив ты, голоден я. Дай мне хоть каплю той крови, от которой раздувается каждый убийца, дай — тебе ведь полезно, иначе ты лопнешь однажды, опившись кровавым вином. Дай мне шею твою, дай, не дерись и не зови свою Улу — она не чует духов. Дай, мой верный темник, — не то укушу твою дочь зубами твоей охранной змеи!..»

Тянется, близится к горлу жадная вурдалачья морда, страшная тяжестьдавит на грудь, уж холодок острых клыков касается шеи; Мамай с хриплым криком отрывается от постели, но кричит пронзительно, в смертном ужасе не он — кричит кто-то другой, катаясь по ковру у его ложа. Мамай рванул меч из ножен в изголовье, отскочил к стенке шатра, стражники ворвались внутрь с пылающим факелом, замерли, не смея сделать шага. Задрав копьевидную голову под самый потолок шатра, грозно раскачивалось над ложем Мамая зеленоватое чудовище, тонкий шипящий свист ледяными иголками впивался в души телохранителей. А на ковре, шагах в четырех от постели, корчился маленький человек с синюшным лицом. Казалось, в него вошла какая-то дьявольская сила, она выгибала его тело, буграми вздувала и скручивала в узлы его мускулы, выворачивала кости, голова отгибалась назад, откинутая рука била по ковру, словно пыталась достать валяющийся поодаль узкий персидский кинжал. Мамай вдруг шагнул к нему, отбросил кинжал ногой, наступил на грудь.

— Кто ты? — заорал, наклонясь и с наслаждением мести замечая на низком лбу карлика две свернувшиеся капельки крови. — Кто послал тебя? Говори!..

Нукеров колотила лихорадка. Оба, как вернейшие псы, ходили вокруг шатра, боясь даже моргнуть, а в шатре все же оказался этот карлик, подосланный убийца, нарвавшийся-таки на последнего, самого бдительного стража.

— Кто послал тебя? Кто? Говори, я спасу тебя, у меня есть средство, только у меня. Слышишь!..

Бьющееся тело карлика притихло, синева на лице сменялась бледностью, сквозь хриплый стон прорвались слова:

— Больно мне… Дай… Как больно!.. Тохтамыш…

Карлик вдруг вытянулся под ногой Мамая, оскалился и затих. Хотя имя было произнесено, это мало устроило Мамая. Тохтамыш далеко, а его лазутчики могли быть рядом. Убийцу лучше бы спасти и все выведать, но Мамай слишком долго медлил со спасением.

— Повелитель! — воскликнул нукер. — Клянемся тебе…

— Молчите! — оборвал Мамай, зная, что стражники начнут оправдываться, однако нукер не остановился:

— Я видел этого человека, повелитель. Он — новый шут хана Темучина, говорят, он из секты черных колдунов и умеет отводить глаза. Хан купил его за большие деньги.

— Что ты еще знаешь?

— Это все, повелитель, все, что я знаю.

— Вы сохраните свои собачьи головы, если станете молчать. Уберите эту падаль… Ула, прочь, Ула…

Повинуясь жесту Мамая, змея пригнулась, скользнула с постели, ушла в свое жилище.

— Не бойтесь, берите его.

Мамай вдруг выпрямился. Снаружи донесся злой рев, вскрикнула женщина, лязгнули мечи. Вот оно!.. Враги не только подослали убийцу, они ворвались в лагерь и напали на стражу.

— Мы умрем за тебя, повелитель! — вскричали воины, обнажая мечи.

Он выскочил вслед за ними навстречу топоту множества людей, поднятых криками и звоном стали.


Вся жизнь воина Хасана была подвигом дерзости, но за внешним вызовом его всегда скрывались расчет и великолепное знание своих возможностей. Припадая в ночной юрте к ногам царевны, Хасан впервые потерял голову, как способен потерять ее двадцатипятилетний отчаянный человек, оказавшийся перед чем-то, до смерти желанным и недосягаемым. Он охранял Наилю со дня ее приезда, и впервые познанная им сила влечения уничтожила в его сознании стену, которая отделяет дочь владыки Орды от простого начальника воинского десятка. Может быть, это случилось еще и потому, что Хасан был не просто сыном мелкого мурзы и пленной русской княжны, он был владетельным русским князем.

Сам Хасан это помнил всегда, хотя в глазах окружающих ему удавалось оставаться отчаянным десятником нукеров, у которого за душой лишь борзый конь, воинское снаряжение да даренная Мамаем сабля. И как бы ни восхищалась им царевна на празднике сильных, как бы восхищение ее ни поднимало Хасана в собственных глазах, Мамай, в сущности, был прав: пока она еще любовалась им, как любуются красивым конем и охотничьим соколом. Даже маленькая ревность ее к подруге была еще ревностью хозяйки, у которой хотят отнять дорогую забаву. Правда, речи Хасана что-то задели в ее душе, особенно резкие слова о том, что искусство воина Хасана было не самым жестоким на поле ристалищ — то был намек на избиение рабов, потрясшее и Наилю, в нем таился вызов самому повелителю, — однако шестнадцатилетняя девушка даже при самом остром уме и царском воспитании не может быть слишком проницательной… Возможно, где-то в ином месте, в полном уединении, она позволила бы ему излить сердце у ног, однако, проснувшись среди ночи и увидев возле постели воина, она вскрикнула. Хасан, приведенный в чувство ее слабым криком, спешил удалиться, но рабыня решила, что госпожа разгневалась, и, спасая свою голову, забыла о подаренной жемчужине, громко закричала. Этот крик и услышал Темир-бек, обходивший со стражей посты вблизи юрты царевны. Знак высшей власти давал ему право быть там, где пожелает. Взревев, как раненый бык, темник ворвался в юрту, у входа столкнулся с Хасаном, сгреб его железными лапами и вытолкнул наружу. Рабыня еще что-то кричала, всполошились служанки в соседних юртах, целый мир рушился для Хасана, однако даже в такую минуту этот гордый воин остался верным себе.

— Осторожно, Темир! — крикнул сдавленным голосом. — Ты еще не хан, чтобы хватать руками воинов сменной гвардии.

— Взять его! — прорычал темник, выкинув руку со зловеще сверкнувшим знаком Полной Луны.

Нукеры Темир-бека кинулись к десятнику и отпрянули перед полукружьем дамасской стали, сверкнувшей в свете факелов.

— Взять! — еще яростнее заорал Темир-бек.

Нукеры послушно бросились на Хасана, хищно лязгнули мечи, брызнули искры, заметались человеческие тени, кто-то с рассеченным лицом рухнул ничком без звука, кто-то, тонко завыв, покатился в темноту с перерубленной рукой, остальные отскочили. У кого-то нашелся аркан, тонкая петля метнулась из темноты, хлестнула по плечам Хасана и в тот же миг распалась от короткого взмаха клинка. Нукеры хорошо знали, с кем имеют дело, они нападали теперь лишь для виду, тогда сам Темир-бек бросился на врага. Поединок, не состоявшийся на поле кровавого празднества, начался в полночь у юрты Мамаевой дочери. Воины, чуть отступив, подняли факелы выше, в трепетном свете горящей смолы лица их казались масками, и хотя двое их товарищей только что были ранены Хасаном, по этим лицам невозможно было судить, кому они желают смерти. Ведь тот, кто защищает свою жизнь и честь даже от верховной власти, достоин уважения и славы.

— Грязный шакал, я укажу тебе твое место! — рычал темник, нанося удары, способные развалить буйвола; Хасан отражал их, словно играя, он даже не двигался с места, стоя спиной к юрте.

— Уйди, Темир! Я не хочу твоей смерти, но меч мой жаден!

— Черная собака! Ты грозишь мне?..

Хасан принял яростный выпад на скошенный клинок и, поймав лезвие в ловушку эфеса, едва не вышиб меч из руки темника.

— Кто же из нас грязный шакал и черная собака? — кинул с усмешкой десятник.

Темник бешено кинулся на него, он явно потерял равновесие, этот грознейший воин Орды, как вдруг из темноты раздалось:

— Бросьте мечи!

Поединщики разом опустили оружие.

— Бросьте мечи, — повторил Мамай, вступая в освещенный круг.

Хасан первым бросил оружие и склонился.

— Ордынцы совсем обезумели. Начальник тумена и десятник рубятся, как смертельные враги, а нукеры смотрят на то, словно на потеху. Вы что, решили продолжить поединок, вопреки моему запрету? Или вы перепились на службе? Вы знаете, что грозит вам в любом случае? Особенно тебе, темник? Говори!

— Этот дерзкий, — глухо ответил Темир-бек, — посмел войти в юрту царевны. Когда же я приказал схватить его, он обнажил меч и ранил двух твоих воинов.

Мамай зыркнул на десятника:

— Что ты искал в юрте моей дочери? Разве ты не знаешь, что вход в нее всякому мужчине, кроме отца, запрещен под страхом позорной смерти?

Хасан молчал. Тогда Мамай подошел к юрте, где лишь с его появлением затихли пугливые голоса и всхлипы, приоткрыл полог.

— Царевна, он вошел к тебе самовольно?

— Да, повелитель.

Это был приговор.

— Так вот, значит, цена твоей клятвы, нукер? Так вот на что ты обратил подаренный мною меч? Ты помнишь надпись на нем? Этим мечом тебя четвертуют.

— Повелитель, — десятник не отводил взгляда от суженных тигриных глаз Мамая. — Сегодня этот меч послужил делу чести твоей дочери. Разве мог допустить я, ее страж, чтобы кто-то плохо подумал о ней?

Мамай пристально оглядел воина, помолчав, снова обратил вопрос в юрту:

— Наиля, этот нукер оскорбил тебя?

— Отец! Разве можно назвать оскорблением чрезмерную преданность слуги, которому почудилась опасность, когда я вскрикнула во сне? Он дерзнул переступить мой порог ради моего покоя.

Мамай, казалось, смутился, но Мамай помнил свой вечерний разговор с дочерью, и он не знал, чему верить.

— Однако ты перестарался, Темир-бек… И все же воин, поднявший руку на своего начальника, заслужил смерть. Почему ты не выполнил приказ темника, Хасан?

— Он мне ничего не приказывал. Он приказал другим взять меня. Я же подчиняюсь тебе и моим начальникам.

— Волчонок! — крикнул Мамай. — Как ты смеешь думать, будто повелитель Орды вручает знак Полной Луны кому попало?

— Я подчиняюсь людям, которых ставлю выше себя, повелитель. Но не титулам их, не золоту, которое они таскают на одежде и под полой чаще всего не по достоинствам.

— Да ты не волчонок, ты большой волк. Я тебя раскусил еще на празднике. Счастье твое — ты стал одним из первых богатуров, и я погожу сносить тебе голову. Может, она еще одумается. Отведите его в яму, пусть сидит там без пищи, пока не скажу.

— Отец! — раздалось из юрты. — Пощади этого храброго воина, он виноват лишь в том, что слишком предан своему повелителю.

— Ведите же его!

Хасан, поворачиваясь, обжег темника ненавидящим взглядом, громко, чтобы слышали в юрте, сказал:

— Благодарю тебя, великая царевна! Я умру с твоим именем.


Мамай, высказав Темир-беку упреки за неосторожный ночной шум, до самого утра обсуждал с ним планы отстранения от войска наиболее опасных ханов, выявления тайных врагов, которые снова напомнили о себе. В ту ночь Мамай впервые предупредил Темир-бека о сторожевой змее, на что темник мрачно пошутил:

— Верь, повелитель, я не менее надежен, чем твоя Ула.

— Поэтому ты не должен забывать о ней никогда, входя в мой спальный шатер даже со знаком Полной Луны.

Утром Мамаю принесли сразу две добрые вести. От Русского моря пришла наемная пехота генуэзцев. Сильный отряд передового тумена, высланный вверх по Дону, заманил в засаду конную разведку москвитян, разгромил ее и взял в полон князя.

— Наконец-то! — воскликнул Мамай. — А то уж я стал думать — не ордынцы вы, но жалкие буртасы. Сколько врагов побито?

— Не знаю… много, — торопливо поправился вестник.

— Привезите мне их мечи, сам сочту.

Наян заторопился к своему темнику, ибо знал, что тому придется собирать трофейные мечи по всему тумену, потому что отряд привез лишь меч пленного русского.

Допрос князя был редким событием, и Мамай велел собрать около своего шатра приближенных. Васька Тупик, осунувшийся за ночь, лишенный воинской справы, в разорванной льняной сорочке, в узких шароварах и высоких сапогах казался еще выше и стройнее, чем всегда. Голова его была непокрыта, на щеке — красный рубец, а плечи держал прямо, и холодные глаза смотрели поверх голов сидящих.

— Говорят, ты князь? — спросил Мамай, когда Тупика поставили перед ним. — Как зовут тебя?

— Что тебе в имени моем? — по-татарски ответил Тупик, потирая затекшие руки, которые ему развязали. — Мое имя знает государь мой, того с меня довольно.

— Разве ты не ведаешь, князь, что государь твой Димитрий мне служит? И стоишь ты перед главным своим государем, даже головы не клоня. Чего же ты заслуживаешь, князь? — рука Мамая, выскользнув из длинного рукава, медленно кралась по подлокотнику трона.

— Мне то неведомо, служит ли тебе Димитрий Иванович, — усмехнулся Тупик. — Коли служит, с ним говори сам.

Рука Мамая сжалась в кулак. Хан Алтын громко воскликнул:

— Повелитель! Ты видишь — московиты все одинаковы. Довольно слов, пора говорить мечами!

Тупик повел глазами на пестро одетого хана.

— Ты, мурза, видно, русских мечей не слыхивал — то-то орешь, как петух на насесте. Государя свово, опять же, перебиваешь, неуч, — он те слова пока не давал. Перед бабами, што ль, раскудахтался? Еще шпорами позвени — они это любят, — и вдруг подмигнул повеселевшим глазом молодым женщинам, сидящим на ковре вокруг Мамаевой дочери.

Алтын задохнулся, застыл с раскрытым ртом. Тишину нарушил смех в задних рядах свиты, усилился, перешел в хохот, даже Мамай усмехнулся — так быстро этот русский князь раскусил Алтына. Ненавистники ордынского озорника отводили душу, по свите летали грубые шутки — сейчас можно было не опасаться гнева Мамаева любимца, ибо весь он падет на московита.

Наиля не отрывала глаз от лица пленника. Князь остается князем даже в неволе. В жилах этого золотоволосого юноши текла благородная кровь древних воителей, водивших могучие дружины в половецкие степи, за Дунай и на самый Царьград, когда мир еще не слыхал о «Потрясателе вселенной» — Чингисхане, чьей кровью в своих жилах гордились многие из Мамаева окружения. Ограбляя Русь, уничтожая князей непокорных, ордынские властители дорожили теми князьями, которые шли к ним на службу. Таким оказывали почести, их одаривали ярлыками, отдавали им в жены ханских дочерей, стремясь покрепче привязать к Орде. Ханы отлично знали: покорность князя — это покорность целого княжества. Больше всего боялись в Орде единства русских князей и поэтому всячески стравливали их, нередко даже вручая ярлыки на одно княжение двум разным государям. Казнили ханы или миловали русских князей — они во всех случаях считались с ними.

Наиля прежде мало видела русов, но о Руси, живя в отцовском дворце, слышала часто. Девочек на Востоке рано готовят к мысли, что их главное назначение — поскорее стать женой, и отец прежде, бывало, лаская Наилю, не раз говорил ей полушутяполусерьезно, что непременно выдаст ее за русского князя. Потому что хочет, чтобы была она единственной женой своего мужа, и еще потому, что надо укреплять власть Орды в вассальных землях. И у маленькой Наили вместе с татарскими, персианскими, хорезмийскими и арабскими няньками всегда были русские няньки. В жилах девушки текла буйная кровь степнячки, способная толкнуть ее на неожиданный шаг, но как будто и другая кровь текла в них, нашептывая ей удивительные видения. Ей часто снились зеленые шумы и зеленые воды, совсем непохожие на шумы степных трав и воды степных рек; причудливые терема громоздились до неба; неясные лица склонялись над нею, и мелодичная речь уносила ее далеко-далеко, словно музыка флейты. Отец давно уж не заикался о светловолосом князе, который станет ее мужем, и русские няньки давно не жили в ее юрте, а теперь все вокруг только и толковали о большом походе на Русь, однако причудливые видения отрочества не оставляли девушку.

Когда принимали русского посла, заняв в свите отца пустующее место его первой жены, Наиля с тайным интересом приглядывалась к Тетюшкову. Он понравился ей смелостью, рассудительной уверенностью в себе, но в нем чувствовался человек глубоко расчетливый и жестокий — такие люди отпугивали Наилю, в Орде их было много. Теперь же перед нею стоял отчаянный до безрассудства, стройный, как тополь, золотоволосый князь, который мог оказаться одним из тех, за кого в прежние годы ее собирался выдать отец. Почему у него такие синие глаза — словно вода в Хвалынском море? Ведь на Руси нет морей… И до чего же похож он на того бесстрашного нукера Хасана, который в своем обожании царевны Наили дошел до безумия и так жестоко поплатился! Если бы знал кто-нибудь, как тронул ее именно этот безумный поступок воина! Глупая рабыня, зачем она утаила, что нукер Хасан отдал жемчужину в целое состояние только за то, чтобы ночью тайно поцеловать башмачок спящей Наили!.. Пожалуй, она позволила бы ему это и без жемчуга, тогда не случилось бы несчастья, которого Наиля совсем не хотела. Если отец любит ее по-прежнему, она непременно спасет Хасана. Но Хасан — простой воин, а этот князь — человек, близкий ей по своему положению. По роду он даже выше, — ведь отец ее, хотя и правитель Орды, не носит ханского титула… И, может быть, князь ехал в Орду гостем, а его пленение — ошибка? Ведь войны еще нет…

Тупик почувствовал пристальный взгляд девушки, снова посмотрел на нее, и дрогнули в испуге длинные ресницы царевны, словно ее в чем-то уличили, две темные миндалины упали куда-то за цветистый ковер. «Чего она?..» Тупику даже жарко стало.

— Сядь, Алтын, и вложи меч в ножны — здесь не турнир, — Мамай свел брови, прекращая смех гостей. — Чего посматриваешь, князь? Может, невесту выбираешь? Так мы не прочь и оженить тебя, если заслужишь.

Тупик улыбнулся.

— Кабы ты с миром пришел к нам, царь, можно б и о свадебке потолковать. Да ведь не на сватанье ты собрался.

— С чем ты шел в Орду?

— С мечом.

— Где же твой меч? — у Мамая дернулась щека.

— То свому государю отвечу. Однако не думай, царь, что я легко обронил его, — не удержался Васька от похвальбы. — Один сотник твой далековато, а то сказал бы тебе, каков меч в моей руке.

— Авдул? — рука на колене Мамая сжалась. — Он жив?

— В Москве гостит. — Тупик усмехнулся, не без удовольствия уловив волнение ордынского владыки.

— Так! Те трусы, значит, солгали… Слушай, князь. Я не стану тебя пытать ни о чем, отпущу с миром, если дашь мне княжеское слово, что Авдул вернется ко мне живым. Мой сотник стоит русского князя. — Последние слова Мамай произнес с нажимом, для слушателей.

— Нет, царь, — тихо сказал Тупик. — Рано ты начал ставить своих сотников выше русских князей. Княжеского слова я не дам.

Раздались возгласы изумления. Васька почувствовал, как обжег, обдал его всего умоляющий взгляд юной, темноокой ханши. «Господи, чего это она?.. А глаза-то, как у богородицы. Бывают же такие!»

— …Так! — руки Мамая уползли в рукава халата, словно стало ему зябко. — Видно, мои воины крепко повытрясли разум твой, князь. Посидишь в яме — одумаешься. Уведите!

Уходя, Тупик смотрел в землю, но чувствовал взгляд на себе. Глаза-миндалины катились сквозь его душу и не укатывались. «Ведьма», — сказал себе и не поверил. И разозлился: пусть владыка Орды напускает на него любых басурманских ведьм с их чарами — Тупик будет стоять на своем. Нет у него княжеского слова, и вообще никакого слова врагу он не даст. Ему осталось одно — смерть, и примет он ее, как воин великого князя, смоет срам за пленение. А в голове билась сумасшедшая мысль: «Бежать! Бежать и выкрасть ее, эту юную татарскую ведьму с очами богородицы!» Но он не знал даже, кто она. Зато хорошо знал другое: в его положении бежать из Орды невозможно.

Яма находилась внутри Мамаева куреня, недалеко от холма — широкий и довольно глубокий колодец. Один из стражников сбросил вниз веревочную лестницу, приказал:

— Полезай.

Последний раз Васька глянул на ясное солнышко, на синий гребень лесов где-то за Доном и начал медленно спускаться в прохладный душноватый сумрак. Там уже был кто-то, он сидел в углу, закутавшись в плащ, безмолвный, едва различимый, лишь поблескивали в сумраке глаза. Шурша, поднялась лестница, головы стражников пропали, Васька потоптался, привыкая к темноте и прохладе, зябко передернул плечами, с тоской посмотрел вверх — там, в недосягаемой вышине, проплыл вольный орел, купаясь в синем степном ветре. И такая тоска схватила Ваську за сердце, что он застонал и в ярости хватил кулаком по твердой стене колодца.

— Русский? — спросил из угла мужской голос.

— Тебе-то что?

— Ничего. Имею я право знать, кто через неделю сожрет меня от голода?

— Ты это брось! Может, в Орде такие порядки, чтоб пожирать друг друга без соли?

— У вас разве не пожирают?

— Да уж коли пожирают — сначала хоть пропекут.

— По мне так лучше сразу — сырым.

— Остер ты, парень, и по-нашему чешешь не хуже мово.

— Может, это ты… по-нашему?

— Брось! Будто я тебя, болдыря, по обличью не вижу!

— А я горжусь, что во мне течет кровь двух народов. Что ж ты не плюешься?

— Ну, на то, что ты болдырь, мне, правда, наплевать. Важно, чтоб не был ты подсадным шпионом.

Незнакомец рассмеялся:

— Ты настоящий русский. И ты мне нравишься.

— А ты мне не очень.

— Отчего?

— Говоришь много. И шибко гордишься, что ты — болдырь. С этого и начинаются все беды…

Незнакомец рассмеялся еще громче:

— Ты не понял. У меня гордость другая, она — ответ на презрение тех, о ком ты сказал. Правители больше всего боятся, как бы их народы не перемешались и не объединились. Тогда многие потеряют власть. Войны и грабежи прекратятся, останутся лишь мелкие жулики и тати, на которых довольно будет судей и приставов.

— Ладно, — сказал Тупик. — Мы с тобой до того все равно не доживем.

Незнакомец встал, скинул плащ, одной ногой наступил на полу, разорвал пополам, протянул половинку Тупику.

— Возьми. Будет что подстелить. Иначе ты скоро заболеешь.

«Никогда не думала, что татары бывают такими», — отчетливо услышался дорогой голос, и Васька не посмел отвергнуть великодушный жест товарища по несчастью.

— Как тебя зовут? — спросил с некоторым смущением.

— Хасаном. А тебя?

— Зови Васькой.

Болдырь насторожился, долго изучающе следил за Тупиком из своего угла, потом спросил:

— Пленный?

— Допустим.

— Зачем шел в Орду, Васька Тупик?

Если бы стена ямы внезапно обрушилась, Тупик не вздрогнул бы так. Хасан усмехнулся:

— Зачем тебе скрывать свое имя? Оно ведь ничего никому не скажет в Орде, кроме меня. Ты знаешь Ваську Тупика. И Климента Полянина ты знаешь. И Родивона Ржевского.

— Допустим…

— Тогда ты знаешь и слово «Медведица», — это слово Хасан произнес почти шепотом, но теперь Тупик не вздрогнул, он лишь опасливо глянул вверх.

— Не бойся. Зачем им торчать наверху? Из колодца без помощи оттуда не выбраться, а порядки там я знаю… Так ты знаешь это слово?.. Говори ответ.

Васька молчал.

— Говори ответ… Ответ?!

— «Непрядва»…

Они стояли уже друг перед другом, ко всему готовые, и Хасан взял Ваську за плечи, коснулся его щеки своей, прохладной и жестковатой…

Названия двух донских притоков — Медведицы и Непрядвы — служили паролем и ответом для встречи важного московского человека, который должен был выйти к русской стороже из Орды.

— Вот оно как, Василий… Думал обнять тебя на реке Сосне, а приходится в Мамаевой яме.

— Где же еще встречаться в Орде ее врагам? — усмехнулся Тупик. — За что тебя-то на голодную смерть?

— Поднял руку на темника, — помедлив, угрюмо ответил Хасан.

— Тож, выходит, по глупости. Как и я…

Долго молчали, наконец Хасан сказал:

— Вдвоем легче думать. Давай думать. Кто-то из нас должен попытаться уйти отсюда. При мне важная весть, без нее Димитрий может проиграть битву.

Васька рассказал о своей встрече с Мамаем, и товарищ его облегченно вздохнул:

— Завтра Мамай снова призовет тебя. Авдул для него — все равно что сын. Ты согласишься. Он отпустит тебя и охрану даст.

— Но он требует княжеского слова.

— Иные русские как дети, — Хасан досадливо покачал головой. — Что для тебя дать ложную клятву врагу?

— Я никому не даю ложных клятв — ни врагу, ни другу. Мой бог карает за такие преступления.

— Ох, дурак!

— Кто дурак?

— Ты дурак, Васька. И как этого не поймет государь твой, посылая тебя под Орду? Нет, пусть лучше тебя покарает твой бог, чем Мамай убьет, как собаку. Велю тебе дать княжеское слово Мамаю. Да не вздумай проболтаться, что ты не русский князь!

— Ты… мне велишь?! Брось, татарин, свои шутки, я ведь терплю их до времени. Видали — он мне велит!

— Я велю тебе, — спокойно и отчетливо заговорил Хасан. — Я, сын татарского мурзы и русской княжны, я русский князь Хасан, велю тебе, Васька Тупик, обмануть врага ради нашего дела.

Васька изумленно таращился на Хасана.

— …Велю тебе именем нашего государя Димитрия Ивановича, именем родины и Великого Спаса.

— Ты? Именем Спаса?..

— Так, Васька. Твой бог — мой тоже, хотя вслух мне приходится называть его иначе.

Тупик содрогнулся. Ни за что не поверил бы прежде, что на свете возможно и такое.

— Ты дьявол, что ли? Разве у тебя две души?

— Я всего лишь человек, Васька, хотя мне порою хочется стать дьяволом, — Хасан горько улыбнулся. — И душа у меня одна, и бог один, как бы ни называл его. Но люди меня учили разному. Одни — послушанию и доброте. Другие — послушанию и жестокости к тем, кто слабее. Я не хотел жестокости ни к кому. Но однажды отроком увидел в Сарае, как сажали на кол пленных, и тогда я поклялся, что никто в мире не будет владеть мечом лучше меня. Потом я ходил с Араб-шахом и Мамаем в русские земли. Я видел, что делали мои ордынские собратья с русскими крестьянами, как рубили головы детям, которые достаточно выросли, чтобы сохранить память о родине и свободе. В первом же походе я своей рукой зарубил трех насильников. Никто не узнал… И я второй раз в жизни дал страшную клятву: уничтожать насильников, когда это возможно. Но скоро понял: меня обязательно схватят однажды и предадут казни, как простого убийцу. Тогда я нашел путь к людям Димитрия. Человек, если он человек, ищет правду, и я поверил, что правда ныне — за Москвой. Димитрий вернул мне княжеский титул по матери, я имею удел в русской земле. Я не был в нем ни разу, но знаю, что он сильно разорен Ордой. Я надеялся, что скоро приду в него, чтобы обживать и защищать… Теперь не знаю… Но пока жив, здесь, в Орде, именем Великого Московского князя приказываю я. И ты мой приказ слышал.

Васька поднял голову. Небо заметно потемнело, и над самым краем ямы остро лучилась голубоватая знакомая звезда. Вспомнив, расстегнул кошель, опустошенный накануне ордынской рукой, и с радостью увидел засохшую былинку. В затхлый воздух земляной ямы проник аромат лесной лужайки, зазвенел ручей, вывела иволга золотое колено своей песни, плеснула рыба в сонном озере…

— Что это? — Хасан наклонился к Ваське, долго разглядывал в сумраке сухой стебелек на ладони, тихо сказал: — Родной стороной пахнет…

Как будто глаза-васильки проглянули сквозь слезы, пахнуло знойным полем, дымом и кровью, мальчишка с переломанной спиной лежал на снопах ржи, плачущая баба в разорванной рубахе несла на руках окровавленную девочку, клекотали коршуны над занимающимся дымом пожара, и снова плакали глаза-васильки, с надеждой глядя на Ваську Тупика — не оставь сироту на безвестных дорогах… Как же он мог позабыть?! Как смел поставить браваду боярским словом выше бед отчизны? Как мог рассуждать о погублении души из-за ложной клятвы врагу, который грозил гибелью всей его родине? Или хотел вроде того петуха-мурзы покрасоваться перед ордынской дивой с миндальными глазами?..

— Мне стыдно, князь…

— Ничего, боярин. Таким стыдом в иное время можно гордиться.

Сверху донеслись шаги, посыпалась земля, чья-то голова возникла над краем ямы.

— Эй, шакалы! — крикнул стражник. — Повелитель прислал вам жрать!

Хасан резко вскинул над головой растянутый в руках обрывок плаща, стараясь прикрыть и Тупика. Что-то тяжело ударило в натянутый шелк, соскользнуло на дно ямы. Сверху донесся хохот, шаги удалились. Хасан поднял твердый кусок известняка.

— Если б ты знал, Васька, до чего я иных тут ненавижу!..

Они накрылись обрывком плаща, и Хасан стал говорить сведения о войске Мамая, каких еще не было ни в одном донесении, отправленном великому князю.

IX
Великий князь Владимирский и Московский Димитрий Иванович вел русские войска от Москвы на Коломну. По трем далеко отстоящим дорогам текли человеческие и конские реки, ибо узки лесные дороги Руси. Свой полк Димитрий вел кратчайшим путем через Котлы и Шубинку, и после трехдневного марша передовые команды полка достигли реки Северки, в нескольких верстах от Коломны. Великий князь ехал во главе основных сил, сопровождаемый неразлучным товарищем и первым московским воеводой Дмитрием Боброком-Волынским. Сильно и гордо ступал белый великокняжеский иноходец рядом с темно-гнедым скакуном воеводы, Димитрий держался в седле прямо, голова вскинута, темные глаза остры и серьезны, а в глубине их затаилась печаль или тяжелая, неотступная дума. Такие глаза бывают у раненых. Может, князь слишком тревожился об оставленной столице, где у него в резерве всего лишь пятитысячный отряд во главе со старым боярином Свиблом? Или малочисленным показалось ему войско русских князей? — только двадцать тысяч выступило из кремлевских ворот. Может, вспоминалось заплаканное лицо жены Евдокии, долго и жадно целовавшей его в темной гриднице, перед тем как выйти ему на крыльцо терема, где ждали воеводы, потому что на народе она, жена государя, не имела права голосить и цепляться за стремя? Или услышались голоса малых сыновей: «Тата, ты сулил мне живую перепелочку, привези мне перепелочку, тата», — пятилетнего Юрки; «Тата, жеребеночка хочу, бурого, как у дедушки Ильи был, ты сулил жеребеночка…» — девятилетнего Васьки? Что будет с ними, если знамена московского войска падут в этой битве? Что будет с Москвой и всей землей русской?.. Тяжкую ношу взял на свои плечи великий князь; первые серебряные ниточки — в темной бороде и на висках.

Вчера, на полдневном привале, догнал Димитрия гонец с доброй вестью. Прислали ответ на его призыв литовские князья Ольгердовичи — Андрей Полоцкий и Дмитрий Трубчевский:

«…Спешим к тебе, великий государь, со всею силой брянской, полоцкой, трубчевской, а также других уделов, нам подвластных. Отец наш Ольгерд воевал с Москвой, ныне же такой час приспел, что мы, сыновья его, должны послужить Москве мечами своими. Не время нам старые обиды вспоминать да разводить ссоры домашние. Устоит Русь в битве с Ордой — и Литва стоять будет. Русь погибнет — и Литве не бывать. С горечью пишем тебе, государь, что брат наш, Ягайло, погряз в злобной гордыне и зависти к тебе, предал святое дело славянское, вместе с Мамаем нечестивым идет на тебя войной. Хотят они поделить между собой московские земли, а того не осилит Ягайло разумом своим скудным, что Мамай, одолев Москву, его самого превратит в последнего холопа. Да не будет изменнику божьего покровительства! Да не забудут Литва и Русь черного предательства Ягайлы, как не забудут и того, что против ордынской погибели вместе с русскими витязями встали ныне многие бесстрашные сыны Литовской земли…»

«Ягайла… Что Ягайла!» — думал с горечью Димитрий Иванович. Иные вон из русских князей, как кроты, затворились в своих городах, затихли — выжидают, что же получится у московского князя. Недалеко до Твери, а Михаил Тверской, старый завистник Москвы, дружок Ольгердов, не прислал-таки своего полка. Бояре Великого Новгорода по-прежнему делают вид, будто оглохли. Тесть родной, великий князюшко суздальско-нижегородский, прислал гонца с оправданием: земля-де его оскудела от набегов, а пора горячая, страдная, и мужика от сохи оторвать невозможно. Между тем Димитрию хорошо известно — и в Твери, и в Новгороде, и в Нижнем князья и бояре собрали войска и держат под рукой. Трусят. Чего больше трусят — ордынской мести или возможной победы Москвы? С Ольгом Рязанским и вовсе неясно, на чьей стороне он станет, хотя Ольг первым предупредил Димитрия о появлении Мамая на Дону. Значит, не вывелись на Руси люди, способные даже в такой час позабыть о своем русском происхождении, готовые от своекорыстия лизать сапоги сильному чужеземному владыке. Два служилых князя — их имена Димитрию и вспоминать не хочется — в такое-то время покинули Москву, якобы обидясь на великого князя, на властную его руку, под которой им-де не хватает воли, А что еще, как не крепкую власть и единство, можно противопоставить сильному врагу, когда он грозит самому существованию государства! Жалкие черви, питающиеся трухлявой гордыней! Если когда-то им даже по заслугам наступили на ногу в родной земле, они бегут во вражескую, на весь мир воют собачьим воем — вот, мол, какие порядки на нашей милой родине, вот как нас там обидели, — готовы натравить злобные полчища врагов на родную мать и отца, сестер и братьев, готовы бежать впереди тех черных полчищ с факелом в руке, сея пожары на земле, которая дала им жизнь, имя, силу, которая в самые страшные годы войн, голода и болезней оберегала их колыбели, отдавала им последний черный сухарь, посылала ради них на смерть лучших своих сынов, а потом ждала, что, выросшие, они своей неутомимой работой, своим честным служением помогут ей подняться и расцвесть, защитить новых детей, обрести новую силу и славу, которыми она без остатка поделится с ними же! Может быть, хоть на смертном одре по-иному взвоет их подлая душа и поймут они, в какую бездну бесчестья и позорного забвенья ввергло их мелкодушное себялюбие. Но уж ничего нельзя будет исправить, ибо тот, кто оттолкнул свой народ, оказал услугу врагам, оставляет после себя лишь ядовитый, зловонный прах, недолго отравляющий воздух.

Одинаково горько думать московскому государю и о «кротах», и о предателях. Но двадцать русских князей встали с ним, как один! Двадцать князей! Не было такого со времен Мономаха… Низкий поклон и вам, братья Ольгердовичи! Теперь у Москвы и ее войска есть надежный щит с правой руки — против Ягайлы.

Димитрий одарил литовского гонца серебром и лаской, велел отдохнуть на привале, сменить коня и скакать со стражей обратно. Братьям Ольгердовичам наказал идти одной сильной ратью, по всем военным правилам. Да не спешить, и двигаться не на Коломну, а южнее, с расчетом переправиться через Оку вблизи Тарусы. Да связь через гонцов держать с главными силами.

…Светлели глаза великого князя, лишь когда рассказывали ему, как еще до появления московского войска по всем дорогам спешили к Коломне пешие и конные отряды ополчения, а иные, припоздавшие, и теперь выходят на Коломенский тракт, присоединяясь к великокняжескому полку. Отозвался русский народ на тревожный зов боевых московских труб, и хлебная страда не удержала мужика возле родной черной избы и набитого снопами гумна. Светлели глаза Димитрия Ивановича, но лишь глубже пряталась в них печаль: сколько же русской крови прольется в битве с великой Мамаевой силой!

Стройными колоннами, по три в ряд, выступали за воеводами конные сотни полка. Своя земля вокруг, по всем дорогам рыщут дозоры, и хорошо знает великий князь, где теперь чужое войско, но порядок в походе, им установленный, неколебим. Головные и тыльные сотни, а также и те, что высланы боковыми заставами, идут в полном воинском снаряжении. Округло сияют на солнце кованые остроконечные шлемы с поднятыми стрелками и забралами, сталью блещут небольшие кавалерийские щиты, искристым серебром переливаются светлые кольчуги, усиленные стальными наплечниками и нагрудниками, холодно поблескивают бутурлыки на ногах, острая зловещая синева струится по наконечникам копий. До поры дремлют в ножнах и чехлах легкие булатные мечи, разрубающие железные латы, трехгранные жесткие мечи-кончары, пронизывающие кольчатую броню самых плотных панцирей, грозные шестоперы, луки и стрелы не хуже ордынских. Придет час битвы, и отборные сотни оденут в кольчуги своих рослых и выносливых лошадей; каждая такая сотня станет живым тараном, способным проламывать стену вражеского войска или разрушать встречный вал сильной конницы, прокладывая дорогу своим легкоконным отрядам. Хороши всадники у князя Димитрия — все, как на подбор, крутоплечие, сбитые, ладные в седлах, с крепкими загорелыми лицами и смелыми глазами. В передовых сотнях — двадцатилетние удальцы, нетерпеливые, горячие, самозабвенные в сечах, по-молодому жадные к славе и чести, боящиеся только одного — как бы другие не переняли их славу, раньше дорвавшись до врага. Во втором эшелоне полка идут сотни опытных тридцатилетних рубак, не раз смотревших смерти в глаза, знающих, как упорен и жесток бывает враг, какой кровавой ценой добываются военная победа и слава, и как стойко, сплоченно и яростно надо рубиться, чтобы удар конной вражеской массы не расстроил русских рядов, и как в самые критические минуты боя, когда кажется — вот-вот враг опрокинет тебя и уж нет никакой мочи держаться, — как надо тогда верить в победу, пересиливать смертную тоску и страх, и рубиться, рубиться, рубиться, чтобы в конце концов побежал враг, а не ты. И наконец, в третьем эшелоне полка — сорока-, пятидесятилетние бородачи, чьи тела и лица сплошь в рубцах от вражеского железа, — это гвардия князя, умеющая бить недруга не только силой и сплочением, но и мгновенной смекалкой, злой хитростью, которые даются воину долгим опытом походов и битв и служат ему так же, как добрый меч и верный конь. Свою гвардию князь бросает в сечу в самые ответственные моменты, и горе тем неприятельским отрядам, на которые обрушиваются мечи стариков.

Хороши витязи у великого Московского князя — нет таких в других государствах, ни в дальних, ни в ближних. Хороши витязи и у союзных князей Димитрия. Дал их государю русский народ, отрывая от себя последнее, выкормил, выучил, снарядил так, что любо-дорого, но мало их, богатырей русских, искушенных в ратном деле. Двадцать тысяч выступило из кремля, только двадцать тысяч против стотысячной конницы Мамая, усиленной ордами его вассалов и союзников. Значит, все-таки главная сила русской рати — ополчение. Вот где и гордость, и тревога, и боль государя…

Стремя в стремя с великим князем ехал Дмитрий Боброк, сдерживая шенкелями своего горячего скакуна, чтоб не выступал наперед великокняжеского иноходца. Как и Димитрий Иванович, был он в стальном золоченом шлеме, в легкой и крепкой байдане, поверх которой накинуто белоснежное корзно, плавно стекающее с его покатых плеч на конскую спину. Чистое славянское лицо перечеркнуто по щеке косым загорелым шрамом, русые брови вразлет, русая, аккуратно подстриженная бородка, колючие усы и синие-синие, как летнее небо, глаза. Красив князь Боброк, даже седина в волосах и шрам на щеке не в ущерб его мужской красоте, они, как последние штрихи, нанесенные жизнью, завершают портрет старого воина и полководца. И ростом бог не обидел Боброка — косая сажень в плечах. По сему случаю Димитрий Иванович даже шутил однажды: «Все великие полководцы — от Александра Македонского до Александра Невского — были коротышки, а вот наш Боброк не в пример им со Святогора вымахал». Боброк только засмеялся в ответ: он-то лучше других знал, кто первый полководец в великом Московском княжестве.

Глянь со стороны — в лице Дмитрия Боброка ни тени заботы, но обманчива спокойная синева глаз первого московского воеводы. Все тревоги государя знакомы Боброку. И самая злая мысль, что гложет обоих, — недостаток доброго вооружения для тех тысяч народных ополченцев, что сошлись в Коломне. Как ведь мечтали вооружить народную рать не хуже княжеских полков — да где там!.. Слал великий князь с купцами на все стороны света богатства Московской земли — драгоценные меха и хлеб, пеньку и воск, рыбу и мед, золото и серебро, даже редких охотничьих птиц — с одним требованием и просьбой: везите доброе оружие. Но мало оружия идет на Русь из чужеземных пределов.

В который уж раз орденские немцы задержали ладейные караваны датских купцов с мечами, кольчугами и панцирями! Шведы обещали прислать в июле доброе ратное снаряжение, но то ли заранее умышляли обман, то ли теперь, предвидя войну, вмешались их князья — недруги Руси: пришли ладьи лишь с тканями да посудой.

На Волге и караванных путях с востока сидят ордынцы — те и охотничьего ножа не пропустят. Шло оружие от фрягов и турок через город Тану, что в устье Дона, но и этот ручеек иссяк. Слышно, Мамай купил фряжских наемников, значит, и тут замешались враждебные силы. Еще весной приходили два проворных торговца, показывали бумаги от знаменитого венецианского оружейника, клялись, что нагрузят несколько судов новейшим оружием по сходной цене. Нужда заставила довериться. Послал с ними ушкуи по Десне к Русскому морю — в устье Днепра должен был ждать корабль с оружием. Посадил на ушкуи надежную дружину, не поскупился на меха и золото. Ушел караван — в воду канул. А недавно сказали Димитрию, будто видели тех купцов в Орде. В гневе приказал своим людям поймать и удавить обоих за предательство и погубление каравана, но оружия от этого не прибавилось… Во всякой стороне натыкался московский государь на молчаливый заговор. Ну, добро б, готового оружия не везли, найдутся на Руси мастера. Так ведь не пропускают ни железа, ни меди, ни олова.

Великий гнев носили против ненавистников-соседей московские воеводы. С Олеговых времен и доныне, почитай, одни против бесчисленных орд, и никто в западных странах не спросит себя: отчего в старые времена варварские полчища докатывались до Рима, перехлестывали Пиренеи, а вот уж сколько веков их там не видят? Переполошились было, когда Батый встряхнул Европу. Короли, герцоги, император и папа наперебой сулили помощь Руси, обещали двинуться крестовым походом против язычников, но увязла Батыева сила в русских пределах, и двинули крестоносный сволок против славянских же племен. Мало Орды — так этих еще бить приходится!

Кровью обливается сердце Димитрия: выдержат ли против добротной ордынской стали наскоро выкованные мечи и брони ополченцев? И о том же болит сердце Боброка-Волынского.

Друзья и недруги Москвы считали опыт и талант Боброка едва ли не главной причиной военных удач княжества, но сам Боброк знал: лишь отчасти было так в юношеские годы Димитрия. Да, Боброк чувствовал войско, а войско чувствовало его руку, любило его и доверяло ему. Но стихией Боброка были марши и битвы — та вершина войны, что венчает огромную всегосударственную работу в решающем споре с врагом. И с тех пор как возмужавший Димитрий перевалил гору этой работы на свои плечи, победы стали приходить одна другой блистательней. Боброк был тактиком, Димитрий Иванович — стратегом. Он назначал сроки выступлений в поход, и всякий раз угадывал, когда Москва сильнее своих недругов. Молодое бесстрашие и немалый боевой опыт — вот что рождает прозорливость государского ума. Когда на военном совете Димитрий назвал местом сбора ратей Коломну, поначалу Боброк удивился: под самым-то боком у вечного соперника Москвы рязанского князя?! Не лучше ли выбрать Серпухов или Тарусу — и к Орде поближе, и сидят рядом союзники Димитрия? А то для безопасности можно назначить один из северных городов… Но подумал и поразился тонкой стратегии государя. Пойди великий князь собирать войска на север, многие подумают —побежал прятаться от Мамая. Серпухов, Таруса или другой ближний к ним город тем плохи, что открыты с ордынской стороны: пронюхает Мамай — быстро ударит всей силой. А Коломна? То-то и оно, что Коломна землей Рязанской от Орды прикрыта, и князь Ольг со своим полком всегда наготове. Ударь Мамай на Коломну, ему не миновать самого сердца Рязанской земли, а поход ордынцев известен: разорения, пожары — все равно через земли врагов или союзников идут они. В единый час Ольг из Мамаева союзника во врага превратится, сам на Мамая ударит, и тогда уж никак не застать Мамаю московское войско врасплох. Если же в Коломне спокойно соберется сильная рать — пусть рязанский владыка посмотрит, против кого он собрался пойти с Мамаем: против князя Димитрия или против народа русского? Поневоле задумается… И, наконец, с западной стороны этот замедленный марш объединенного войска Ольгердовичей, отрезающий и обезвреживающий силы Ягайлы…

Еще далеко до битвы, а уж Димитрий Иванович наносит дробящие удары по союзу врагов. Неестествен их союз. Держится он лишь ненавистью к московскому государю трех правителей, которые сами готовы порвать друг другу глотки. Однако же большой государский ум нужен, чтобы мгновенно разглядеть трещины в таком союзе, вогнать в них меч.

Хотя и зовут Димитрия князем-воином, а не одними полками воюет он. Даже в малый поход собирается — интересует его не только число рати, ее справа и дух, но и настроение всякого смерда, который должен отсыпать меру зерна для прокормления ратников: и останется ли у того смерда хлеб, чтобы дети его не голодали, и одобряет ли княжеский поход, понимает ли, зачем надо князю и воям его идти на битву? Всей силой государства — до последнего холопа и подмастерья — воюет Димитрий Иванович, и не в том ли еще тайна его прозорливости?..

Повезло Димитрию с наставником — многоопытен, мудр, прилежен к делу Москвы был покойный митрополит Алексий. Сколько раз Димитрий водил рати против крамольных князей, и всегда не только простой люд княжества, московское боярство, но и духовенство вставало за него стеной, а противники лишались опоры в своих же землях. Там поднимали голос сторонники Москвы, и без больших разорений и кровопролитий дело склонялось в ее пользу. При жизни церковь готова объявить Димитрия святым, а это во мнении народа дает государю такую славу, какую не добудешь и военными победами.

Боброк не уставал изумляться цепкой памяти князя на события истории, его почти болезненному желанию разобраться: почему было так, а не иначе? Ссылки на волю божью меньше всего устраивали Димитрия, особенно в том, что касалось войн. Ведь Русь буквально не выпускала из рук меча. И Димитрий непременно хотел знать, в чем была тайна неотразимых походов Святослава, напористой силы Олега, дерзостной стремительности Мономаха и Александра Невского? Выслушивая мнение Боброка и других воевод, он иногда кивал, иногда посмеивался, но чаще сохранял молчаливую задумчивость, поглядывая на собеседника словно бы из какой-то жуткой дали, откуда все кажется маленьким, вызывающим снисхождение и жалость, и тогда казалось Боброку — Димитрий знает о войнах нечто неведомое другим, но знает это про себя и для себя, потому что другим этого говорить нельзя.

Блистательные предки были его героями, все, что донесла о них память потомков, Димитрий, кажется, хотел иметь в себе. Только знаменитому деду своему Калите не желал следовать, о нем не высказывался, и не в пример ему с врагами был дерзок до безрассудства. Не на хитрую политику — на битвы ум изощрял и никогда не убирал своих русских противников руками ордынцев. Рассказывают, как во время поездки в Орду за ярлыком на великое княжение, в ханском шатре на пиру, Димитрий сильно хватил своей тяжкой рукой по спине Мамая, тогда еще темника, и предупредил: «Слыхал я, князь темный, ты древней дани от Руси добиваешься, какую платили мы при Батые и Узбеке? Грозишься по Руси огнем и мечом пройти, как Субудай ходил? Гляди, поостерегись! Ярлык теперь в моей руке, и она вдвое тяжелей стала. Субудай с одним глазом да с одной рукой остался, тебе же обе руки оторвем, да и глаз обоих лишим с башкой вместе». У гостей на пиру скулы провалились. Мамай халат изодрал, но и только. Новый хан успел тогда почуять в своем темнике смертельного врага и дерзость русского князя обратил в шутку, злорадствуя, что опаснейший для него в Орде человек так жестоко уязвлен и высмеян. Но Мамай, конечно, не забыл. Тем более что слова Димитрия на целую голову убавили Мамаю авторитета, отчего покойный хан прожил тогда лишний год…

Одно все же стало тревожить Боброка в великом князе — растущая жесткая властность, самоуверенность и нетерпимость к чужой воле. С противниками тверд — добро, но ведь и к своим порой бывает не мягче. Угроза рубить головы боярам может когда-нибудь нехорошим эхом отозваться. И союз русских князей пока еще больше их доброй волей держится, а князья ведь разные. Белозерские или тарусские всякое слово Димитрия без оговорок примут, иное дело брат его двоюродный — серпуховской князь Владимир Андреевич. Родом он Димитрию равен, сила за ним немалая — частью самой Москвы владеет, — а уж душа — кремень да железо. Но подойди к такому с уважением, попроси о помощи, участии ли, он за то государское уважение и честь оказанную сердце из груди вынет да на ладони поднесет. Димитрий же гонца к нему шлет с приказом безоговорочным, будто к простому человеку служилому: «Велю тебе, княже…» Нынче ладно — ордынская угроза Москве и землям Серпуховского крепче цепи железной держит его под Димитрием; завтра же случись что, он на этакое повеление дерзостью ответит: животом-де маюсь, княже великий, с печи слезть не могу, сам уж обходись как-нибудь, брат любезный. Одним ведь словом неосторожным союз этот сильный порушить можно, неужто Димитрий того не понимает? Или понять не хочет? До Вожи вроде понимал, перед сильными союзниками не заносился. Значит, неспроста властность выказывает… Об Ольге Рязанском поначалу не велел худого слова молвить, но вдруг сам же принародно обругал его окаянным Святополком. А Ольг-то ведь обидчив!

Знает многомудрый Боброк о своем государе даже то, в чем Димитрий небось самому себе не признается. Хочется князю московскому стать царем на Руси. Боброку для князя того ж хочется не меньше, да не приспело время русских царей. Ни в Твери, ни в Рязани, ни в Нижнем, не говоря уж о Новгороде Великом, не примут воевод, московским государем поставленных. А без того какая ж царская власть! Побил вон Димитрий Михаила Тверского, а Боброк побил Ольга Рязанского, но великие княжения за обоими остались, только и признали тверской да рязанский государи Димитрия старшим братом. Михаила-то из Литвы воротить пришлось. Ну-ка, не вороти — в Твери бунт начнется. Пусть хоть татарин, да свой боярин!

Вот и теперь полка не прислал Михаил то ли из-за старой обиды, то ли из-за новой: «Велю тебе, княже…» Расхлебывай-ка великокняжескую свою гордыню! Убудет ли тебя, коли шапку поломаешь перед седобородым князем тверским? Попозже и счеты свести можно, а ныне, ради силы своей же, переломи гордость. Вон Иван Калита тихой-то сапой в страшенные времена титул великого князя всея Руси ухватил да и Москву поднял… С тем, кто попроще, не высокомерен Димитрий — десятскому в пояс поклонится, — но равному по роду — боже избави! А тому, кто повыше тебя или подметки твоей не достает, кланяться нехитро. Ты вот равному поклонись!..

Как будто малостью недоволен Боброк в своем государе, но знал опытный воевода, что в большом человеке и самая малость способна сгубить его силу. Ордынская брехня о заговоре против Москвы, она дальний прицел имеет, в ней и намек иным государям — воспользоваться моментом да свести счеты с Димитрием за дела прошлые. И если ныне тверской да рязанский князья замкнут в себе обиды старые, не помешают Москве встретить Мамая всей силой, какую сумеет она собрать, — уже за то им слава и ныне, и вовеки. Димитрий, конечно, думает иначе, да ведь одними думами действительности не переменишь… Эх, кабы жив был митрополит Алексий, воевода Боброк сумел бы через него повлиять на государя. Алексия Димитрий во всем слушал, а с Боброком считается лишь в делах войны, когда уж войско в поле вышло…

— Купцов-сурожан ты к кому поставил? — спросил вдруг великий князь.

— К брату твоему, Владимиру Андреевичу, в полк определил.

— Весь десяток?

— Да, государь.

— Как пойдем из Коломны, троих с Иваном Шихом пошли в сторожевой полк, чтоб дорогу казали да толмачили при случае. Троих же — Ваську Каптцу да Михаила и Дементия Сараевых — в мой большой полк поставь. Остальных — в другие полки. Да накажи, чтоб бояре не обижали купцов, без них в степи не обойтись.

— Не забуду, государь.

Димитрий оглянулся, понизил голос:

— Догадываешься, зачем взял я этих людей хожалых?

— Догадываюсь, Димитрий Иванович. Все дороги они знают — от Москвы до Таврии и Сарая.

— Ну-ка, дальше? — Димитрий заслонился рукой, вглядываясь в конец открывшегося поля, где показалось несколько всадников.

— Задумал ты воевать, как Орда воюет, и сделать с нею то же, что она досель с нами делала.

— Ох, провидец ты, Дмитрий Михалыч, — засмеялся великий князь. — Одобряешь ли?

— Почему бы нет, государь? Войско наше теперь подвижно, обеспечено надолго. Осень наступает, изнурительной жары уж нет, так что дальний поход нам не в погибель станет.

— Да, воевода! Нельзя с Ордой воевать иначе — то и Вожа нам показала. Ну-ка, выползи против них неуклюжей ратью, начнут они нас дергать да трепать малыми силами, а большие тумены бросят разорять страну, жечь города. Останемся на голом месте с измученным войском. Прежде князья дожидались степняков за крепкими стенами, но то от слабости. Никакие стены сильного войска не сдержат. Такого подвижного врага надо ловить на встречный удар, навязывать ему битву там, где он не ждет и не хочет.

Жутковато и радостно становилось Боброку, что сам государь подтвердил его догадку. Перед походом войско облетели слова Димитрия Ивановича: «Будем сидеть дома — все одно приползут, как змеи ко гнезду, задушат наседку и цыплят сожрут. Надо встречать их вдали от гнезда. Господь простит наш грех — не по собственной воле переступаем мы чужие пределы». Значит, и в самом деле замыслил Димитрий Иванович, в случае удачного сражения с Мамаем, нанести удар в самое сердце Золотой Орды, пройдя до ее столицы через кочевую степь. Именно так предупреждал половецкие набеги на Русь Владимир Мономах — любимец Димитрия…

На легких конях подскакали дозорные, доложили: впереди, у моста через речку Северку, встречают великого князя коломенский епископ Герасим со своей дружиной, а также военачальники пришедших в Коломну отрядов. Димитрий чуть сбавил шаг иноходца, чтобы передовые сотни уплотнили строй. Кони ратников, утомленные дневным переходом, пошли веселее, чувствуя близкий отдых. В Коломну полк войдет завтра, а пока на привале осмотрится, приведет себя в лучший вид, какой должно иметь войско в походе.

Первым проехав по деревянному мосту над прозрачной до дна речкой в зеленых тенистых берегах, Димитрий увидел епископа Герасима во главе военной дружины и бояр с отроками. Все они, кроме священника, были в полной боевой справе. Трубачи сыграли встречу, епископ выехал из рядов дружины навстречу государю, широко благословил его. Димитрий, скинув золоченый шелом, с поклоном принял благословение.

— Как здоровье твое, отче?

— Благодарствую, сыне, милостью господа здрав.

Димитрий хорошо знал этого сорокалетнего человека с умным лицом, тихого голосом, упорного делом, умеющего подчинить себе человеческое сердце. Совсем недавно ставили его на епископат с наместником митрополита другом Михаилом, или, как звал его Димитрий, Митяем. Здесь, в Коломне, на порубежье с Рязанью, вблизи Орды, нужен головастый, грамотный и дальнозоркий владыка церкви. По совету Сергия Митяй высмотрел в Ростове дьякона, не только прилежного в церковном вероучении, книгах и языках, но и прослывшего настолько твердым, что среди монашеской братии его побаивались и прозвали Храпом. Рассказал о нем Димитрию, тот весело ответил: «Такой нам годится. Коли среди братии не побоялся недругов нажить, значит, стоящий человек». Сейчас, при встрече с Герасимом, сердце Димитрия болезненно сжалось: нет его друга Митяя, которого прочил в митрополиты. Скоропостижно умер Митяй по дороге в Константинополь, направляясь за благословением к патриарху православной церкви. Не иначе, и тут нанесла тайный удар вражеская рука — многим не хотелось, чтобы русским митрополитом стал друг великого Московского князя.

Ласково приветствовал Димитрий и своих верных бояр. Для каждого нашел слово особенное, то добродушное, то задористое, то шутливое, но всякий раз дорогое и памятное тому, для кого сказано. Спросил, почему нет начальника всех ратей, сошедшихся в Коломне, князя Мещерского. Сказали: не решился князь Юрий оставить войска. Димитрий одобрительно кивнул.

Объезжая начальников, великий князь поглядывал на костры, разложенные вдоль берега. Их было много, и почти возле каждого копошились мужики, разделывая звериные туши. Значит, войсковым охотникам повезло на берегах Северки. Войско прожорливо. В походах оно питалось не только тем, что везло и гнало в товарах. Вперед, вслед за сторожевыми отрядами, высылались летучие команды охотников, брали в помощь местных крестьян, устраивали облавы — били лосей, оленей, вепрей, косуль и медведей. Мясо шло в войсковые котлы, солилось и вялилось впрок. Охота на красного зверя, бывшая в мирные дни исключительно привилегией князей и больших бояр, становилась в военное время важнейшей статьей снабжения продовольствием армии. А крупного зверя в русских лесах водилось великое множество. И в степи, куда направлялась московская рать, еще бродили тысячные стада копытных, охота на которых велась по указанию ханов. Но русские воеводы в ханских указаниях не нуждались.

Вдыхая смолистый дымок костров, Димитрий следил, как, не нарушая строя, шли через мост его всадники, посотенно растекались на широком лугу, быстро спешивались, развьючивались, ставили палатки, поили коней, тащили большие медные котлы к кострам, а новые сотни шли и шли, гремя копытами по деревянному настилу, — броненосная конная гвардия Москвы, ее сила и надежда.

— Счастлив я, государь, — сказал Димитрию своим тихим голосом епископ. — Всю землю русскую довелось мне встречать в Коломне, весь ее цвет. Мог ли прежде о том помыслить?

— Всю ли, отче? — задумчиво спросил князь.

— Всю, сыне, всю. Коломяне рады, что им выпало приветить русскую рать. Сами на улицах спать будут, а вас приютят, сами куска не съедят — отдадут воям. И просить их о том не надо.

— Благодарствуем, отче, за сердечность вашу, — Димитрий улыбнулся. — Да войско не саранча. Нет нам нужды стеснять и объедать жителей. Пройдем через город и станем на Девичьем поле.

Герасим вздохнул:

— Вот так же и другим велел твой воевода.

— Правильно велел. Войско в походе, и быть оно должно что кулак сжатый. На страшного ворога идем.

— Знаю, государь. Коломна тоже немалое ополчение выставила, и свою дружину отдам тебе.

— Благодарствую, отче.

— Сам я хотел ныне проситься у наместника с епископата, да вижу — не время.

— Зачем же тебе уходить с епископата? Аль хлопотно после жизни монастырской?

— Иного, более хлопотного, ищу, государь. Устюжанин я, с реки студеной Двины. Там, к Югорскому Камню, Пермская земля начинается. Пермяки народ добрый, простодушный, что дети малые, а тем простодушием пользуются нечестные люди, приходящие из свейской и варяжских земель. Да и новгородские ушкуйники не лучше — грабят пермяков нещадно. Те ведь в темноте жизнь влачат, в грязи и болезнях, в безверии и язычестве души губят. Хочу пойти к ним, просветить Христовым учением, дать им грамоту, к жизни приобщить чистой и нравственной. Язык их я изучил, начал уж письмо для них составлять на основе нашего полуустава.

— Дело божье, отче, — кивнул Димитрий. — Не только церкви — всей Руси оно угодно. Коли свершишь подвиг свой, и пермяки, и русские не забудут его. Давно пора бы нам взять малые племена под руку свою, от всякой нечисти разбойной законом и силой оградить, да вишь, Орда руки связала.

— А ты разруби те путы, сынок Митя, — тихо сказал Герасим.

Сотни полка еще шли по мосту над Северкой, когда Димитрий в сопровождении бояр двинулся осматривать вырастающий на глазах воинский лагерь, в центре которого отроки уже поставили палатки для великого князя, его бояр, епископа и охраны. Лагерь окружали тесно сомкнутыми повозками, колеса их окапывали и присыпали землей, за внешней линией повозок наклонно укреплялись острые рогатки, крест-накрест складывался бурелом, принесенный из леса. В такой лагерь внезапно ворваться невозможно. Близко враг или далеко — войско Димитрия жило по законам военного времени.

Направляясь к центру лагеря, князья и бояре проехали мимо трех старых слив, неведомо кем посаженных на этом пойменном лугу. Ветви деревьев ломились от тяжести плодов; крупные и темные, словно подернутые изморозью, они сами просились в пересохший рот, однако ни одна веточка не сломлена, ни одна слива не сорвана, даже те, что сами осыпались, нетронуто лежали в траве. Димитрий Иванович переглянулся с Боброком и в синих глазах тезки прочел горделивую усмешку. Остерегающе заметил:

— Вот как завтра поднимемся и уйдем, а тут все останется нетронутым, тогда считай: войско у нас настоящее.

Долго объезжал великий князь военный лагерь, разговаривал с воинами, расспрашивал охотников и завистливо слушал об удачных загонах, разглядывал звериные шкуры, а сам думал о грядущем дне. Завтра он увидит рать на одном поле, и тогда скажет последнее слово: идти на бой, не оглядываясь, или остеречь Мамая видом многочисленного войска, одновременно умягчить большой данью, заставить вернуться в свою степь и, зажав в кулаке сердце, пряча злые слезы, снова платить кровавую дань и ждать, ждать иного удобного часа? О собственной жизни Димитрий не думал, хотя знал, что во втором случае ему придется ехать в Орду.

Когда спешивались у шатров, Боброк негромко воскликнул:

— Государь, глянь!

По дороге со стороны Коломны стремительно приближался небольшой отряд. Воины, судя по справе, московские, сопровождали приземистого бородатого всадника в простом боярском кафтане.

— Это ж Тетюшков! Захария!

— Слава тебе, Спас Великий, — тихо прошептал князь, тоже узнавая посла. О Тетюшкове в последние дни молчали, как о человеке, находящемся при смерти. И вот он сам, живой и здоровый. Димитрий пошел навстречу послу; тот, осадив лошадь, легко, по-молодому, спрыгнул с седла.

— Государь!..

Димитрий схватил посла в объятия.

— Захария! Откуда?

— Из Коломны. Узнал, что ты будешь завтра, не мог ждать.

— Был у Мамая?

— Был, государь, видел, говорил. Вот грамота от него.

Димитрий развернул пергамент, прочел, разорвал на четыре части, швырнул на ветер.

— Ни слова нового. Что еще?

— Сказал: будет ждать твоего ответа у Воронежа две недели. И что войско у него готово к походу, ну и про число своей Орды — семьсот, мол, тыщ. Послал со мной четырех мурз, а мы на реке Сосне встретили сторожу Полянина, и велел я тех мурз связать да взять «языками». В Коломне они, допрос я снял — то ж бубнят. По-моему, большего и не ведают. А вот это подбросили мне…

Тетюшков вынул из-за пазухи сложенный листок, покосился на стоящих поодаль бояр и отроков, протянул князю. Тот внимательно прочел, остро глянул на посла, прочел снова.

— Ты не видел его?

— Нет, государь.

Димитрий прочел в третий раз, медленно, потом скомкал бумагу, подошел к костру, бросил в огонь, следил, пока желтый комочек стал пеплом, спросил:

— О Есутае ты еще что-нибудь слышал?

— Мурзы подтвердили: ушел он. Только они думают, к Тохтамышу.

— Как же Мамай тебя-то выпустил?

— А понравился я ему, — Тетюшков блеснул злыми, веселыми глазами. — К себе звал на службу да вот позволил тебе дослужить. Только, я думаю, он надеется, что ты сам к нему придешь.

— Ну, спасибо тебе, Захария. Нам ведь главное было, чтоб он не двинулся, пока войско собирали. Теперь — пусть, теперь мы сами в походе. Иди, посол, обнимай бояр.

Среди посольской стражи Димитрий неожиданно узнал двух воинов из сторожи Полянина.

— Здорово, молодцы! Тупика не встретили?

Воины опустили головы, Тетюшков глухо отозвался:

— Нет Васьки Тупика…

— Как нет?! Неужто?..

— Татары его взяли. На засаду наскочил в погоне.

— Ах, Васька, Васька! — вырвалось у Боброка. — Жаловался мне Копыто — больно горяч, зарывается, а я-то всерьез не принял.

— Может, живой? — с надеждой спросил Димитрий, как и Боброк, крепко любивший отчаянного, простецкого, беззаветного в службе Тупика. — Может, выменяем его на тех мурз поганых? Не труп же уволокли в Орду.

— Копыто пошел спасать его, — сказал Тетюшков.

— Как это «пошел спасать»? — удивился Димитрий.

— Полянин отпустил. Тот прискакал с пленным в сторожу, рассказал все, землю кусал — он-де виноват, что не уберег десятского. Пароль от татарина узнали, взял он с собой воев поскуластее, надели ордынскую справу да и пошли в Орду.

— Ума они там решились? И Полянин позволил такое безумие?

Тетюшков пожал плечами: не я, мол, сторожей командовал.

— Да еще с ними четверо беглых из Орды, с Иваном Копье…

— С каким Копье? — снова изумился князь.

— Копье-то в полону был, оказывается. А теперь бежал. То долгая история, после обскажу… Еще трое татар с ними… Не удивляйся, государь. Есутай, видно, не случайность: новые татары появились в Орде. Эти трое отказались в захваченной деревне детишкам головы разбивать на глазах родителей: мы, мол, воинами пошли к Мамаю, а не палачами-детоубийцами, нам перед своим богом ответ держать. Десятский приказал им головы отрубить, они же башку ему сами смахнули да вместе со смердами и побежали к нам. Полянин боялся держать их в стороже, а Копыто взял.

— И все же гонца с предложением на обмен послать нынче, — приказал великий князь. — Да пусть предложит им взятого Васькой сотника сменной гвардии, он небось для Мамая важнее дюжины придворных мурз. А коли и Копыто со своими влопается, пусть и за него предложат выкуп. Ох уж эти мне сорвиголовы!..

Отроки давно поджидали великого князя с кувшинами и льняными ширинками — умыться с дороги перед трапезой. Димитрий поглядел на золотистые облака в закатном небе, в разрывах которых будто плавились неровные, плотные жилы прозрачного малахита, скинул плащ и шелом.

— Айдате, бояре, к речке…

История с Тупиком сильно огорчила великого князя и вместе прибавила ему холодной ярости к врагу, которая так нужна полководцу. Битва уже шла, хотя обе стороны еще открыто в том не признавались. Но обе теряли людей. Битву эту надо было выигрывать любой ценой.


Звонцовские ратники на несколько дней опередили появление в Коломне великокняжеского войска. Дни ожидания не были пустыми — Димитрий рассчитал все сроки. Присланные им в Коломну бояре и опытные воины формировали большую ополченческую рать. Людей сводили в десятки, сотни, тысячи. Воинов ставили так, чтобы родственники, друзья, односельчане оказывались в одном отряде — это надежный способ повысить стойкость войска в бою. Едва создавались отряды, на просторном Девичьем поле начиналась военная тренировка. От зари до зари ратники учились держать строй на месте и в движении, совершать перестроения, отражать удары конных и пеших масс войска, контратаковать, драться с перевернутым фронтом, быстро заворачивать крылья или наращивать их на случай вражеского обхода и охвата. Тут же учились владеть тем оружием, каким придется им биться, а заодно опытные бойцы проверяли его достоинства. По краю поля дымили походные горны: собранные отовсюду мастера ковали мечи, копья, дощатые брони, правили, перековывали, наново закаляли те, что забракованы строгими проверяющими князя. Гридя, сняв доспехи, тоже трудился у одного из непотухающих горнов. К радости Фрола, среди приехавших из Москвы был и боярин Илья Пахомыч, сорокалетний покладистый, но и весьма дотошный хозяин Звонцов. Ему князь поручил сформировать пешую тысячу ратников, и через день после приезда боярина тысяча была готова. Таршилу и Фрола боярин назначил десятскими, одновременно возложил на Фрола обязанности хозяйственного старшины тысячи. Должность хлопотная. Фрол, гордясь доверием, с утра до ночи крутился в лагере, зато в палатках и добротных шалашах всем хватало места, одежда и обувь ратников были исправны, повозки с поклажей — наготове, кони ухожены, кашевары знали свое дело — на кормление не было жалоб. Гридя тоже ходил гордый — придирчивый боярин не забраковал ни одного топора, чекана или копья.

К приезду великого князя тысяча Ильи Пахомыча имела вид слаженного отряда. Воевода Мещерский не раз ставил ее в пример тысячам других бояр, а лучшие десятки посылал нести сторожевую службу на подступах к городу. И среди них — два десятка звонцовских ополченцев, которыми командовал Таршила — за себя и за Фрола. Довольный стариком Илья Пахомыч даже обещал доложить государю лично, что его старый воин не зря ел хлеб в Звонцах.

Дарью поселили на краю городского посада, поближе к Девичьему полю, в избе одинокой старушки, жившей своим огородом и мелкой поденной работой. Девушка тоже не даром ела хлеб, которым делились с нею и ее бедной хозяйкой звонцовские ратники. Вместе с коломенскими женщинами она стирала и штопала одежду, шила запасную, щипала корпию и резала широкие полосы из холстины и льняных тканей для перевязывания ран, собирала крупный тростник по берегам Оки для стрел, руки ее были исцарапаны в кровь. Как-то она проговорилась, что знает целебные травы, и в тот же день за ней прислал человека главный войсковой лекарь. В просторном шатре, заваленном грудами сушеных и вяленых трав, ее встретил седой, согбенный годами старец в долгополом сером кафтане, заросший волосом до самых глаз. Увидев юную девицу, изумленно поднял кустистые лешачьи брови.

— Думал, приведут бабку-колдунью, ан колдуньи-то и красавицами бывают. — Он скрипуче засмеялся, подвел девушку к широкой лавке, сбитой из неоструганных досок и толстых чурбаков, на которой разложены были пучки растений. — Поведай-ка мне, душенька, для чего годится, скажем, вот эта веточка?

— Да это ж рябина лесная, ее всякий знает. Вот коли жажда мучает, а вода кругом гнилая, нечистая — положи эту веточку в кувшин аль в баклагу, и в скором времени пить можно: не заболеешь и не помрешь. Рябиновыми листочками и раны открытые лечат, и от простуды рябина хороша, особенно цвет. Но раны лучше лечить подорожником — вот он… А коли сильно из раны кровь идет, перед подорожником хорошо положить вот этот шершавый лист, волчьим языком его называют… Бывает, от ушибов или ранений глубоких внутри человека идет кровь, тогда уж ни рябина, ни подорожник, ни волчий язык не годятся, а поможет калина горькая. Вот она, дедушка. Надери с нее коры, отвари и попои отваром болящего — кровь остановится, боль уйдет, и сон крепкий вернется.

— Умница, душенька ты моя, — умильно зашепелявил старик.

— Она, дедушка, калина-ягода, не в одних пирогах бывает хороша. Отвари ее с медом да приложи к незаживающей ране, язве или чирью простудному — скоро затянет.

— Ну-ка, душенька, ну-ка, что ты тут еще знаешь?

— Вот красавка. Ее отвар дают, когда животом человек мается… Вот фиалочка — она помогает от кашля, а пустырник поможет больному уснуть и скорее излечиться. Зверобой-трава лечит раны и язвы, пьют его настой, когда внутри жжет и давит… Вот мяун, кошачья трава, — он тоже успокаивает и лихорадку снимает и боль в груди утишает. Ландыш — тоже, особенно когда человека сильно горем или страхом ударит. Только по капле давать надо — сильно он ядовит…

— Ай, умница! Да кто же тебя этому научил?

— Дедушка, — грустно отозвалась Дарья.

Лекарь понятливо вздохнул.

— Ничего, душенька, ничего. Дедушка твой, видно, не зря век прожил. Расскажи-ка ты мне про себя.

Бесцветные глаза под кустистыми бровями странно завораживали и успокаивали Дарью, она легко и просто поведала свою историю.

— Знаю я Таршилу, — сказал лекарь, — знаю батюшку. Добрым воином помню его, этаким молодцом — ты вовек его себе таким не представишь. Скажи-ка, пусть заходит в гости, за медком посидим. Есть у меня медок на травке — молодит и силой наливает.

Лекарь сказал Дарье, что берет ее к себе. Он велел найти помощницу и собирать целебные травы в окрестностях города, особенно те, что залечивают раны и ушибы, успокаивают боли, дают сон, обезвреживают яд, которым ордынцы отравляют свои стрелы: это яд змей, черных пауков и скорпионов, растворы мышьяка и медного купороса. Он показал несколько трав, особенно нужных. Спросил: не слышала ли Дарья от погибшего деда о каражерве — «черной пище»? Она впервые слышала это слово. Лекарь вздохнул:

— Никак не могу подобрать средства против этой гадины. Говорят, из каких-то морских рыб добывают. И редкость большая, почти невозможно достать. Вот поранят князя аль воеводу этой дрянью — чем помочь? Ох, чую, душенька, много целебных трав нам потребуется, так ты уж постарайся.

— Постараюсь, дедушка.

— Подводу легкую дам вам да стража приставлю, а то много всякого люда вокруг шатается, еще обидят.

Так Дарья стала собирательницей лекарственных трав для войска, и уже через день помощницей ее оказалась звонцовская Аринка — молодая жена Юрка Сапожника. Старостиха Меланья прислала в Коломну подводы с намолоченной рожью, и пригнал их Роман с двумя подростками и дочерью. Юрко был, наверное, самым счастливым человеком в войске, и каждый вечер Фрол или Таршила отпускали его в избу на окраине посада, где Аринка поселилась с Дарьей.

Когда молодые уходили спать на сенник, Дарья подолгу лежала с открытыми глазами и бесконечно думала о сереброшлемом витязе, который ворвался в ее жизнь, как ветер, и, как ветер, умчался в страшный неведомый край. Иногда ей начинало казаться — она сама придумала его, нет на земле никакого Василия Тупика, но раскаленный солнцем нагрудник продолжал жечь ее щеку, а губы жег тот единственный долгий поцелуй, сладость которого она чувствовала лишь теперь. И на груди ее был новый крестик — не тот медный, потемневший от времени, который когда-то на нее, ребенка, надела мать. Неужто возможно, чтобы ее, обыкновенную незнатную девицу, нищую сироту, вот так, с первого взгляда, полюбил и позвал в жены синеглазый витязь, отчаянный и застенчивый, гневный и нежный, способный распахнуть душу до потаенной глубины, как распахнул на Коломенской дороге, винясь перед простыми мужиками? Да ведь если и существуют такие витязи не только в сказках, они предназначены для блестящих боярышень и княжон, а не для сиротин крестьянских. «В жены хотел тебя взять, коли согласишься…» Ей ли говорил он эти слова?..

Где ты теперь, Васенька, Василек синеглазый? По каким дорогам носит тебя твой огненный конь? С какими врагами скрестил ты свой светлый меч? Какие беды-несчастья подстерегают тебя во тьме степи половецкой? Кабы могла, все до единой отвела бы их своим сердцем. Уж за то одно жизнь тебе отдала бы, что случившееся было, наяву было, а не во сне.

При одной мысли, что его могут убить, она каменела и часами творила молитвы, какие знала, во спасение жизни сына боярского Василия Тупика. В одну из таких ночей задумала она попросить главного лекаря взять ее в поход. Неужто древнему старику можно, а ей нельзя? Она ведь не только знает травы — она умеет заживлять ими раны. И в походной лечебнице есть ведь женщины, правда все они немолоды, и работа им предстоит тяжелая, страшная — стирать повязки и окровавленную одежду раненых. В конце концов, Дарья и на такую работу пойдет — пусть кровавая и страшная, но, может быть, от того еще более святая, та работа. Ей бы только поближе к Василию да к дедушке Таршиле — тогда ничего не устрашится.

Роман не спешил возвращаться в Звонцы — то помогал Гриде, заменяя Николку-молотобойца, то ковылял за ополченцами в поле, где они учились ратному делу. Аринка радовалась задержке, о ребятах и говорить нечего. Днем, когда собирали травы в лесах, Аринка в подробностях рассказывала Дарье историю своего замужества, и девушка прониклась восхищением к этой темнобровой молодой женщине, которая не побоялась отстоять свое счастье. Учить Арину ничему не пришлось, травы она знала не хуже Дарьи и под большим секретом поведала подруге, что мать ее — добрая колдунья. Глядя в омутовые глаза напарницы, сияющие странным блеском из-под вишневого подбрусника — после свадьбы Арина расплела косы, как и положено замужней женщине, — поражаясь мгновенным сменам ее настроения, Дарья невольно подумывала, что в Юрковой жене, действительно, сидит бесенок и Юрка ждет нелегкая жизнь — сохрани его бог в этой войне! Но расположила ее Арина другим. В первый же день в лесу она набрала полный подол крепких синеватых сыроежек и бережно везла их домой по тряской дороге. Перехватив взгляд Дарьи, вдруг призналась:

— Хочу грибочков соленых прямо до смерти. — И в самое ухо, чтобы не услышал их безмолвный пожилой возница и страж: — Знаешь, прямо вот животом хочу, вот этим местом.

Дарья знала от женщин, чем вызываются такие желания, тесно прижалась к подруге, заглянула в глаза:

— Ой, Аринушка, миленькая, тебе, может, нельзя по лесу-то бегать да в телеге по колдобинам трястись?

Женщина рассмеялась, потрепала Дарьину косу.

— Ах ты, глупышка! Да ведь он совсем еще маленький, ему и месяца нет, я его совсем-совсем не чувствую, он только грибков соленых и просит… Погоди, выйдешь за своего Васю, узнаешь.

Дарья погрустнела, а подруга, переполненная своим счастьем, весело говорила:

— Вот кончится все это, нарожаю Юрку целую ораву. Все девочки черненькие будут, как я, а мальчишки — со сметанными головами, как у Юрка. Сначала няньку рожу, потом — ляльку-мальчика, опять няньку и опять ляльку — целую дюжину. Года три отдохну — да еще дюжину! Пусть он их кормит, от зари до зари работает, чтоб на других заглядывать не оставалось времени, — и озорно расхохоталась, заставив улыбнуться и Дарью…

Дня за три до приезда в Коломну великого князя Дарья проснулась среди ночи в холодном поту: ей снова приснился ордынский аркан, а вместе с ним будто и кровавоглазый зверь вцепился в ногу. Она вскочила с лавки, долго сидела в темноте, прижимал руки к груди. На полу похрапывала хозяйка, на дворе, в сеннике, спали Аринка с мужем, все было тихо, но в душе Дарьи словно змея поселилась и жалила непрестанно. Какой-то голос звал ее куда-то бежать, кого-то спасать, что-то немедленно делать. «С Васей беда?!» Она до утра молилась. Аринка, увидев ее бледное лицо и погасшие глаза, тревожно спросила: не больна ли? Получив отрицательный ответ, однако, не успокоилась, заварила трав, заставила выпить, но легче девушке не стало. Молчаливый их возница уже покашливал на подворье — пора на работу, — Юрко давно убежал в лагерь. Завязывая узелок с едой, Аринка поглядывала на подругу, потом подошла, обняв, спокойно и ласково сказала:

— Снам не верь, деточка, сны бывают только о прошлом. И ничего плохого с твоим Василием еще не случилось. Счастье, оно приходит не враз — тогда бы люди не ведали, какое оно. Сегодня со мной оно, завтра к тебе переметнется, хотя и не делим мы его. Ох, знала бы ты, как боюсь я за моего Юрка, особенно теперь!

Это горькое признание больше, чем слова утешения, вернуло девушке душевные силы. Разве меньшая опасность грозит Юрку — пусть он здесь, в Коломне, а Василий где-то под Ордой? Всем тяжело, будет еще тяжелее, когда вот такие пареньки безусые, как Юрко, под ордынские мечи станут. Матерям-то каково, но ведь благословили сынов на битву… И хотя змея не ушла из груди Дарьи, свою тревогу она постаралась спрятать. Надо было жить, дело делать, нужное дело — оно может спасти сотни раненых. И не такое оно простое, каким может показаться со стороны. День по лесам и лугам бегаешь, руки и ноги в кровь исколоты, все тело горит, а глянешь — только полповозки трав и набрали. На бальзамы и мази, что готовит лекарь с другими помощниками, много трав надо. Хорошо еще возница заинтересовался, приглядывается, расспрашивает, помогает.

По дороге к лесу, в пойме Оки, где накануне приметили золотистые купы травы зверобоя, им повстречался небольшой отряд всадников. По-разному одетые, вооруженные мечами, чеканами и палицами, они ехали растянутой цепочкой на приземистых лошадях. Сразу видно, что ополченцы. Отряд, видно, шел из-за Оки — кони были еще мокрыми. Дарья взглянула на переднего всадника и слабо ойкнула. Седая бородка, благообразные черты, светлые пронзительные глаза… Всадник перехватил ее испуганный взгляд, ласково и устало усмехнулся. Ехавший рядом с ним высоченный, плечистый молодец, вооруженный длинным мечом, озорно подмигнул Дарье, и его она тоже узнала, как и третьего — длиннорукого, кряжистого, похожего на лесовика. Дарья закусила губу, а едва проехал отряд, перекрестилась.

— Что ты? — спросила Арина.

Хотелось рассказать, но Дарья помнила последние слова Фомы и только глубоко вздохнула. Она не знала, что сохранять тайну той невероятной ночи в доме холщовского тиуна уже нет никакой нужды. Фома еще был атаманом своей ватаги, но его ватага теперь именовалась дозорным отрядом — одним из тех, что несли службу под Коломной, на пограничье с Рязанской землей, заглядывая и в ее пределы. Димитрий при последней встрече, когда Фома доставил ему письмо и шкатулку от Бастрыка, сам отправил атамана к воеводе Мещерскому. И лучшего отряда разведчиков у Мещерского не было, хотя он помалкивал, из кого состоял этот отряд. Слишком уж легендарным человеком был Фома. Сейчас бывшие ватажники возвращались с вестями из-под Рязани, и самая важная — князь Ольг со своим войском по-прежнему в столице, выступать пока не собирается.

В ту страшную ночь разбойничий атаман явился для Дарьи ангелом-спасителем, и все же новая встреча с ним напугала ее. Зачем он в Коломне с целым отрядом? Не появится ли за ним страшный Бастрык? Расстались-то они мирно, что-то, значит, связывает их? Еще сильней встревожилась она, когда вечером увидела недалеко от лечебницы новый шатер, возле которого топтался тот самый ражий детина из лесной ватаги. А он неожиданно окликнул:

— Эй, девки, вы што, сено запасаете?

— Сено — тебя кормить! — бойко отозвалась Арина.

Парень вразвалку подошел, улыбаясь во весь губастый рот.

— Как тебя, Дарья, што ль? Здравствуй.

Дарья растерянно молчала.

— Да ты че? Правда не узнала? Ну-ка, вспомни тиуна холщовского. Небось жалеешь, што мы того борова не прирезали? Мне и то жалко, да батяня не велел. А теперь мы уж не ватага — отряд княжеской, — он сказал это с гордостью. — Но коли попадется мне тот живодер опять, ей-бо, прирежу. Ты нас не бойсь, и никого не бойсь тут. Коль што — прямо к атаману ступай.

Парня окликнули свои, и он отошел.

Аринка накинулась с расспросами, и по дороге домой Дарья рассказала все. Аринка упрекнула:

— И ты ничего не сказывала мне! Я-то жужжу про свои муки да радости. Ну, вот что: никуда я тебя не отпущу, довольно с тебя беды. Знаю, знаю — задумала ты с войском пойти, а я не пущу. И Василий не пустил бы. Мне Юрко, отец и Фрол сказали: война не для баб, и делать нам там неча, только в обузу станем. Не пущу!..


Никейша Ослоп своим разговором успокоил девушку, но Никейша не ведал, как близко от него Федька Бастрык.

С десятком преданных ему людей Бастрык пришел в Коломну прежде звонцовских ополченцев. Он бросил хозяйство и усадьбу на Серафиму, захватив с собой лишь самое необходимое да звонкий металл из тайного запаса. Уходя, Бастрык сжег за собой мосты, да так, что в том огне могла сгореть вся волость. К нему за вестями явились из Орды двое соглядатаев; Федька велел их схватить и кинуть в поруб. Ночью он выколол им глаза, отрезал носы, языки и уши, отвез на ордынскую дорогу, бросил там, сказав: «Теперь идите — высматривайте, выслушивайте, вынюхивайте, а потом расскажите своему царю». Оставив живыми изувеченных врагов, Федька даже не подумал, на какую страшную месть от ордынцев обрекает он бывших односельчан. Но что ему Холщово, которое Федька покидал навсегда?!

Ордынцев Бастрык ненавидел люто. Это они под Казанью захватили его ушкуи, повязав дружину, забрали товары дочиста, даже с самого стянули кафтан и сапоги. В один час из богатого новгородского гостя он превратился в нищего. Мурза-наместник, к которому Федька пришел с жалобой, выслушал, обещал найти грабителей и вернуть добро. С неделю Бастрык околачивался в Казани, всеми презираемый и гонимый, когда же снова явился к наместнику, тот велел отхлестать его плетьми, назвав бродягой и вымогателем. Выше наместника только хан, а до него далеко, да и не пустили бы нищего русского к великому хану. Прежде Бастрык, как всякий купец, главной силой на земле считал серебро и золото. Но тут понял: есть сила могущественнее — меч и власть. Он пошел к рязанскому князю, который знал его давно. С собой нес только ненависть. Князь испытал его в хозяйственном и торговом деле, поставил тиуном в Холщово. Там-то Бастрык и развернулся. Сам князь велел ему войти в дружбу с ордынцами, стать как бы их человеком, а то и продаться в соглядатаи. Бастрык не обманул надежд государя. Изворотливый и хитрый, не раз побывавший в Орде, он ловко водил за нос ордынских начальников. Но сколь ни ценны были его вести, отправляемые в Рязань, Ольгу они не помогли избежать двух разорительных нашествий — его обособленное княжество не в силах было противостоять Великой Орде. И хотя нашествия минули Холщово, Бастрык потерял сон: рано или поздно доберутся и до него, несмотря на «службу» ханам. Крепче всех на Руси стояла Москва, и Федька, поразмыслив, стал посылать к Димитрию верных людей с важными вестями, добытыми в Орде для Рязани. Димитрий не сразу отозвался, — видно, проверял Бастрыка, и все же на тиунском подворье в Холщове однажды появился его человек. Так у Бастрыка стало три хозяина; главным он считал московского князя. Тревожно и тяжко служить трем господам — ни Ольг, ни Мамай не простили бы ему измены, — но Федька крепился, уверенный, что Димитрий оценит его по заслугам. Федьку обижало, что вестники в Москву из Орды ни о чем важном не говорили с ним, лишь называли тайные пароли, подкармливались, отдыхали и шли дальше. Но это заставляло его настойчивее выуживать сведения, у него завелись даже постоянные доброхоты в Орде, и платил он им, не скупясь. Только становился угрюмее и злее, копил деньгу да старался показать хозяйский размах, зная, что и об этом сообщают Димитрию.

Вечным соглядатаем Федька несобирался оставаться, он просил только об одном: чтобы Димитрий в награду взял его к себе управителем какого-нибудь поместья или определил в купцы да покровительствовал в первые годы. И вдруг за какую-то, вроде бы и не очень важную весть об ордынском войске, выуженную у подпившего мурзы, Бастрык получил от Димитрия благодарность и дорогой перстень с лалом. Самое важное — великий князь обещал исполнить его просьбу, когда придет срок. Воспрянувший духом Бастрык решил в свою очередь отдарить Димитрия. Он отделил половину от своего тайного запаса, — может быть, князь скорее оценит его? Да и золото вернется — таких услуг государи не забывают.

Словом, Фома подвернулся тогда кстати, хотя и пришлось пережить немалый страх…

В Коломне Бастрык пришел прямо к тысяцкому Авдею. Человек немолодой, желчный и усталый, давно мечтавший перебраться из порубежного города под Можай, где была у него вотчина, Авдей хорошо знал Бастрыка — через него шла связь с Москвой. Встретил хотя без радости, но как своего, пожаловался на тяжкие заботы, которые обрушились со сбором ратей.

На Авдее лежала ответственность за порядок в городе и окрестностях, а попробуй уследи за всем, когда государство сбегается в Коломну! Немногочисленная городская стража с ног сбилась. Авдей сердился на Димитрия и за то, что не отпустил его со службы, и за то, что не выбрал другого города для сбора войск. Глядишь, еще и ордынцы нагрянут… Федька посочувствовал, предложил услуги. Боярин согласился, и в тот же день Федькины люди облачились в серо-зеленые кафтаны городских стражников. Разместил их тысяцкий в доме ордынского купца, убежавшего из Коломны. Бастрык тотчас показал размах. Посланный на торжище, он круто поприжал местных торговцев, взвинтивших цены. Правда, сделал это он не из благих побуждений, а от ревнивой зависти к купцам: как они смеют наживаться, когда не наживается сам Федька Бастрык! Но жалобы на шкуродерство купцов прекратились, и тысяцкий похвалил Бастрыка. Понравилось боярину и то, как решительно Федька согнал подозрительных бродяг с городских улиц и церковных папертей в острог, где им учинили строгую проверку. Федька снова наслаждался властью. Простолюдинов он презирал всегда, а тиунская служба развила в нем то чувство превосходства по отношению к людям без титулов, какое, вероятно, должен испытывать по отношению к лошади слепень, заставляя ее своими укусами бежать и забывая, что лошадь однажды может достать его хвостом. Поэтому Федька скоро уверился, что ему сойдет все. Он увеличил свой отряд до двадцати стражников, купеческий дом превратил в маленькую крепость, неусыпно охраняемую, где вел себя как царек. Бастрык умел устраиваться в жизни.

Вскоре тысяцкий послал Бастрыка с отрядом на серпуховскую дорогу, откуда шло особенно много народа, сорванного тревогой с порубежных земель, — в эти толпы легко затесывались вражеские лазутчики. Оттуда ждали и появления полка князя Владимира — человека крутого, скорого на расправу. Беда, коли заметит какой непорядок — мосты ли неисправны, ямы не засыпаны или подозрительные болтаются у въезда в город. Возвращаясь назад вечером, Быстрык увидел на дороге отряд конных ордынцев. Стражники всполошились, приняв его за посольство, но Федька скоро заметил: ни посольских значков, ни мантий у гостей не было. Толмач, молодой русский парень, первым подскакал к начальнику стражи, с поклоном приветствовал его. Федька напустил на себя суровость, спросил, кто они и к кому едут. Толмач весело объяснил, спросил, в городе ли великий князь. Вопрос показался Бастрыку подозрительным.

— А ты кто таков? Пошто татарам служишь?

— Мишка я, с Нижнего, — парень улыбнулся наивно и радостно, будто Мишку с Нижнего вся Русь ждала с нетерпением. — Полоняником был у Есутая, он меня и послал проводником.

Бастрык оглянулся. Дорога к вечеру опустела, а силы примерно равны. Строго сказал:

— Вот што, парень, про князя разговор будет после. Своим скажи: коли хотят въехать в город, пусть сдадут оружье.

Мишка перевел, степняки загалдели, сердито поглядывая на начальника стражи.

— Нас проверяли кметы из московской сторожи, они оставили нам оружье, — сказал Мишка. — Ей-бо, начальник, с добром мы.

— Ты не божись всуе, — проворчал Бастрык. — Што воинска сторожа вас проверила, то мне плевать. Мы стража городская, и порядок у нас свой. Хотите в город — сдайте оружье.

Молодой скуластый десятник что-то отрывисто приказал, и воины начали отстегивать саадаки, снимать мечи, ножи и булавы. Тронули коней. Мишка начал оживленно рассказывать о дороге, но Бастрык угрюмо отмалчивался. Он не сомневался, что задержал нахальных лазутчиков, которые, может быть, задумали убить самого великого князя — Федька знал изощренные ордынские приемы. Ордынцы порой заведомо идут на мучительную смерть, чтобы под пытками сообщить врагу ложные сведения. Так почему бы им не попытаться убить Димитрия ценой гибели десятка воинов? Сначала он собирался отвести их прямо в острог, но раздумал: как бы славу разоблачения лазутчиков у него не перехватили? Повел их в свой укрепленный дом. С безоружными его головорезы как-нибудь справятся.

Через сумеречный город проехали спокойно, затворили подворье, поставили лошадей в конюшню. Ордынцев накормили, велели стелиться в большой клети с крепкими запорами. Федька вызвал к себе толмача Мишку и десятника, остальных же, едва они улеглись, велел запереть и выставить стражу. Он решил немедля вырвать у лазутчиков признание, чтобы утром прийти к тысяцкому не с пустыми руками… Сидя за дубовым столом в купеческой горнице, Федька встретил вошедших грубым вопросом:

— Теперя правду сказывайте: зачем шли в Коломну?

Мишка растерялся.

— Да мы ж правду сказали, боярин: с вестью от князя Есутая. Это вот Есутаев сын.

Слово «боярин» сладко отозвалось в Федькиной душе, однако не дал себе отмякнуть.

— Сын ли, брат — меня то не касается. Пусть скажет, с какой вестью.

Иргиз, выслушав, скользнул по Бастрыку равнодушным взглядом, отрывисто произнес несколько слов.

— Он говорит: ему велено отвечать лишь самому государю.

— Скажет! У меня не такие сказывали.

— Да ты што, боярин? Вот те крест — с добром он. Есутай-то ушел ведь от Мамая, может, он еще к нам придет.

— Ты не бреши, толмач. Скажи: не признается — шкуру спущу…

Иргиз усмехнулся, коротко ответил:

— Я знал — так получится. Но говорить буду Димитрию.

— Добро же, — прошипел Бастрык. — Ну-ка, молодцы, сымите с него сбрую-то.

Двое стражников подступили к десятнику. Едва он понял, что его хотят раздеть, оттолкнул обоих с такой силой, что они отлетели к столу. Тогда на него кинулись все четверо, бывшие в горнице, сбили с ног, заломили руки. Иргиз начал визжать, но ему заткнули рот тряпкой.

— Што вы делаете?! — закричал Мишка. — Наш он, наш!..

— Молчать! — рявкнул Федька. — Пикнешь еще — выпорю.

С Иргиза сорвали панцирь и отшатнулись: на груди его была спрятана небольшая русская икона. В свете свечей радужно засияли прозрачные камни в серебряном окладе. Федька вначале тоже опешил, но быстро нашелся:

— Ага! Небось церкву ограбил? У, нехристь поганый! Дайте-ка ее сюды, мужики.

Взял икону, и руки его затряслись. По камням он узнал чудотворную из нижегородского собора, которую видел много лет назад. Настоящий купец, хотя бы раз увидев такие камни, не забудет их до смерти. Однако сама икона была ценнее украшений. Тот, кто вернет ее церкви, получит не только изрядную мзду, но и такую почесть, при которой не нужно будет и великокняжеское покровительство. Сдерживая дрожь, отер оклад рукавом, всмотрелся в тусклый лик богоматери — не ошибиться бы! Нет, камни настоящие, и такими простой образ не украшают… На стол кинули тяжелый кошель, жадные взоры стражников были теперь прикованы к нему. Отложив икону, Федька развязал кошель, высыпал монеты на стол.

— Эва! Собрался людишек наших подкупать золотишком?

Федька взял несколько монет, по одной кинул стражникам.

— За службу вам, мужики. Заставим этого волка говорить правду — еще получите. Остальное на войско отдадим.

— Заставим, — просипел тощий бритый стражник с выпирающей челюстью, и глаза его жадно загорелись золотым отражением. — Токо ты, Федюша, не спеши золотишко-то отдавать.

— Ну-ка, толмач, спроси: кто дал ему золото? Кто велел убить государя нашего и поджигать дома в Коломне?

Мишка переводил убитым голосом. Изо рта десятника вынули кляп. Он сидел, привалясь к стене, немигающими глазами смотрел на пламя свечи и слабо усмехался.

— Молчишь? Достаньте-ка вы, мужики, плети с проволокой…

Десятника растянули на полу, стали пороть. Тело вздрагивало от ударов, но ни звука не вырвалось из груди. Мишка закричал:

— Што творишь, начальник? Наш он, наш! Вели его ко князю доставить связанного, што он сделает, связанный-то?!

— Так ты мово слова не уразумел? — зло выхрипел Бастрык. Он встал, подошел к толмачу и с силой огрел его проволочной плетью. Мишка заплакал от боли и бессилия.

— Дошло? Аль в Орде тя мало учили? Дак мы тож кое-чего умеем, от татар научены. Прихвостень ордынский!

Палачи устали. Тощий, отирая пот со лба, просипел:

— Молчит басурман окаянный. Видать, он из каменных.

Бастрык постоял над окровавленным десятником, качнул головой в сторону Мишки.

— Отведите пока в сени.

Потом подошел к столу, небрежно взял икону, поглядел, приблизив к свету, направился к окованному купеческому сундуку.

— Запру пока, а там в какую-нибудь церковку отошлю.

— Благое дело, Федюша, — согласился один из стражников. — Да вели попу за нас помолиться.

— Велю. — Возвращаясь к столу, пнул десятника в лицо.

— Может, других нам попытать, — предложил тощий.

— А-а! — Бастрык отмахнулся. — Ордынские порядки мне ведомы. Этот один все знает, те — пешки при нем. Ишь ты, до князя Димитрия хочет добраться! Да к нему и бояр-то не всяких нынче подпустят. Зовите толмача — еще попробуем, ишь зашевелился, истукан.

Бастрык вынул из оловянного подсвечника в углу большую сальную свечу и направился к лежащему Иргизу…

Десятника пытали до утра, но ни бичи, ни огонь, ни щепочки, забитые под ногти, не исторгли у него даже стона. Живое тело, бунтуя против невыносимой боли, содрогалось и корчилось, а уста молчали. Мишка был словно не в себе. Его время от времени тоже били, но не сами пытки сломали парня, а эта жестокая встреча на родине. И вдруг что-то понял.

— Вы не наши! — закричал он. — Вы не стража, а разбойники. Это вы служите Мамаю, проклятые!.. Я самому государю скажу!

Бастрык загоготал, велел отстегать Мишку и вместе с полумертвым десятником бросить в поруб.

— Слышь, начальник, — доложил встревоженный стражник, — энти там, в клети, бунтуют, дверь ломят.

— А вы их рассадите по разным клетям. Запоры тут не хуже, чем у нас в Холщове, выдюжат.

Бастрык кинул палачам еще по монете, груду же разделил на две части. Одну ссыпал в кошель — для тысяцкого, другую — в сундук, но не тот, где заперта икона. Теперь мысли его подручных будут вертеться вокруг сундука с ордынским золотом, об иконе они и не вспомнят…

Боярин Авдей выслушал о поимке лазутчиков с любопытством и снова похвалил Бастрыка.

— Золото ихнее, видно, на войско отдать надо, — осторожно заикнулся Бастрык, выложив кошель на стол.

Постное лицо Авдея отмякло, бородка дрогнула, маленькие глазки заблестели, он даже по плечу похлопал Бастрыка.

— Отдадим, непременно отдадим на войско, — и торопливо запер кошель в железный боярский сундук. — А с ордынцами-то чего будем делать, Федя? Может, спровадим их к воеводе — пусть его казнит.

— Помилуй, Авдей Кирилыч! Нашто они воеводе? Нового все одно не скажут. Уж я как этого басурмана пытал — молчит, будто деревянный. Мы поймали — нам и честь.

— Тож верно. Повесим-ка их к приезду князя — пусть видит, што мы тут не дремлем.

— Верно, Авдей Кирилыч! К приезду князя велю сладить им хоромы со двумя столбами да с перекладиной. А этого, толмача ихнего, заодно, што ль?

— Коли прихвостень — думать неча.

На том порешили. Бастрык постарался замазать рты стражникам золотом и серебром, однако слух просочился в город. Заговорили о поимке лазутчиков, которые шли убить государя и поджечь Коломну. Бастрык встревожился: слух может дойти до воеводы, тот потребует ордынцев к себе, и придется держать ответ за икону. Однако же расстаться с огромным состоянием, которое она в себе заключала, Бастрык не мог — икона с окладом стоила, вероятно, всего, что когда-либо проходило через его руки. Другого такого случая не будет. Если что — прикинуться простачком, сказать, будто принял ее за простой образ из деревенской церкви да и отослал опять в деревню с прохожим странником-богомольцем. Поверят ли?.. В голову закрадывалась пугающая мысль — вдруг ордынцы знают всю ценность иконы и, действительно, везли ее в подарок Димитрию? Он поругивал себя, что не замучил десятника до смерти. Да и толмача заодно. Кабы знал, что тысяцкий не пожелает даже увидеть схваченных, замучил бы. Теперь же убивать до казни опасно. Важно все сделать по закону, чтобы в будущем никакое подозрение не коснулось Федьки Бастрыка. Когда ордынцы будут повешены принародно, по приказу тысяцкого, Федька решит, как ему быть дальше. Надо ли теперь идти на битву? Если терять нечего, кроме головы, — легко храбриться. Но если вся оставшаяся жизнь сулит почести и богатство, можно и уступить другим первенство в смертной игре. Бастрык стал торопить время казни.

X
Допрос русского боярина взвинтил и обозлил Мамая, зато смягчил и утешил его осмотр генуэзских наемников. Несмотря на долгий переход по знойной степи и плохим дорогам, фряги выглядели внушительно. Не ордынцы, конечно, но бойцы довольно свирепые. Загорелые сухие лица, мрачные жадные глаза, острые клинья бородок и усов, грязные свалянные волосы, спадающие на плечи, но всего выразительнее руки: смуглые, длиннопалые, цепкие, словно когти коршуна, одинаково умеющие держать копье, рыться в чужих сундуках, хватать и не упускать захваченного. Перед ним стояли типичные наемники, каких встречал он во многих землях, какие были, есть и будут, пока находятся покупатели смерти. Они стояли без панцирей — повозки с тяжелым оружием еще подтягивались, — и то, что пешие они опередили свой транспорт, Мамаю понравилось. Понравилось ему и однообразие их одежды: черные шляпы с короткими полями, украшенные петушиными перьями, синие камзолы, кожаные широкие пояса, крепкие сандалии наподобие тех, что носили римские легионеры, и черные чулки до колен. Короткие добротные мечи и длинные кинжалы висели на поясах. Подтянутость и одновременное появление всех отрядов фряжского войска свидетельствовали о присутствии порядка и страха перед начальниками в рядах этого хищного всемирного сволока, продавшего души богу войны, превыше религии и морали почитающего золотой телец, готового всегда идти к тому, кто больше заплатит, — не важно, христианин он, магометанин или язычник. Командовал легионом наемных убийц рослый седой кондотьер, украшенный многими шрамами, причем они как будто нарочно были насажены на самые видные части его крючконосого коршунячьего лица. Именовали его Герцогом, но сизый нос и хрипатый голос, а главное — манеры табунщика (перед тем как подъехать к Мамаю с приветствием, он оглушительно высморкался в руку и вытер ее о лошадиный бок) кричали, что он за герцог. Впрочем, кто их знает, западных людей? Мамай умел читать и писать на нескольких языках, иные же западные короли не могли вывести на пергаменте даже своего имени.

Герцог происходил из той части мира, до которой Орда не дошла, поэтому, приветствуя Мамая, он еще смотрел на него, как на степного дикаря, которому вынужден служить, потому что у того много золота. Впрочем, и русы, которых предстояло усмирить для Мамая, казались ему дикарями…

Мамай же, оглядывая наемников, представлял их себе в полном воинском облачении: округлые стальные шлемы с гребнями и стальные панцири, черные щиты и длинные черные копья — стена копий! Эта стена двинется вперед смело и яростно — фряги ведь не ведают, с кем они столкнутся. Чем смелее пойдут, тем вернее прорвут русский строй. Только бы прорвали, там уж пусть русы перережут их до последнего. Жаль только — договор у Мамая о плате за кровь не с каждым наемником в отдельности, а с их начальником. Много ли, мало ли фрягов перебьют — платить придется сполна.

Осмотрел Мамай и привезенные наемниками легкие баллисты на колесах, напоминающие одноколки, с метательными механизмами из скрученных конских волос. В прицельных желобах машин зловеще синели свинцовые пули величиной с крупную сливу. Более чем на тысячу шагов бросает машина такую сливу, сваливает коня. Особенно страшна пуля, когда искусному наводчику удается послать ее по головам пехотного строя: сминает стальные шлемы, дробит черепа, оглушает сразу нескольких воинов. Мастера в войске Мамая достраивают еще два десятка баллист. Если ни «синие камзолы», ни тяжелые конные сотни не прорвут русского строя, его пробьют машины — там, где укажет Мамай. А прорыв через пехотные полки русов — половина победы.

Мамай распорядился пригнать стада баранов и быков — чтоб кормили фрягов в походе не хуже ордынских воинов. Герцога с его толмачом он пригласил к себе на вечерний пир. Проезжая обратно вдоль строя наемников, Мамай неожиданно сдержал коня. В передней шеренге плечом к плечу стояли двое рослых юношей. В чертах обоих запечатлелась грустная смягченность, которая сразу выделяла их среди острых хориных лиц. Они были похожи друг на друга, как две капли воды. Но не сходство их поразило Мамая. Черты этих лиц заставили дрогнуть сердце — такие глаза и брови у его Наили, они от матери… Впрочем, мало ли на земле похожих людей! Те ведь задохнулись в трюме работоргового корабля… Однако спросил Герцога, хотя повелителю Орды и не пристало интересоваться простыми наемниками:

— Близнецы?

— Наверное. Купил их мальчишками, в Ливане у арабов. Выросли, воюют, доход приносят. Храбрые воины, но плохие.

— Не пойму.

— Грабить не умеют. Но храбрые.

— Так всегда. Скаковая кобылица не может быть хорошей дойной, потому что она скаковая.

Больше Мамай ни о чем не спросил.

Вечером на пиру мурза-распорядитель шепнул ему о бегстве четырех русских рабов, участников показного боя, на лошадях с тамгой Бейбулата. Гадючьим огнем сверкнули в рыжих ресницах глаза правителя. Он велел мурзе сказать донос вслух. Бейбулат вскочил, изо рта вместе со слюной полетели слова:

— Грязный лжец! Меня хотят опорочить, повелитель, мне мстят за преданность тебе! Я шкуру спущу с табунщиков, но правду узнаю!

— Молчи! — яростно оборвал Мамай. — Купец, которого судили за взятки в тумене Есутая, показал тоже на тебя — он тебе давал половину. За золото ты готов распродать всю Орду.

Бейбулата будто плетью огрели.

— Теперь удались, сиди в своей родовой юрте, пока расследуется измена. Туменом командует твой темник.

Заносчивый и злой «принц крови» сразу сник, горбясь, двинулся к выходу. Слово «измена» было сказано, и жизнь его теперь в руках Мамая. У порога вдруг выпрямился.

— Повелитель, дозволь мне судиться с клеветниками на мечах!

— Я сказал — ступай. Эту возможность ты получишь, если я не найду истины.

Гнев Мамая быстро угас. Случай помогал избавиться от одного из опасных противников, не затевая сложных козней. Надо лишь заставить табунщиков признаться под пытками, что лошадей для русов послал сам Бейбулат. Кто же их послал на самом деле, Мамай сведает иным путем, ибо табунщики, конечно, этого не знают. Скоро он заметил, что «принцы крови» мрачно насупились, Алтын и тот скучный. Надо показать свое расположение к преданным ему.

— Хан Алтын! Ты просил выдать тебе русского князя — он твой. Я подумал и решил, что оскорбление, нанесенное потомку Повелителя сильных, прощать нельзя.

— Великий! — вскричал Алтын. — Ты единственный среди великих! Дозволь, я сейчас выволоку его из ямы железным крюком?

— Погоди. Зрелищами тешат днем. Придумай нам интересную потеху, князья ведь не каждый день попадаются.

— Я затравлю его собаками.

Мурзы одобрительно защелкали языками. Герцог, которому толмач переводил разговор, что-то насмешливо прохрипел.

— Он говорит — старо и скучно.

— Пусть скажет лучше.

Фряг пробубнил что-то, выразительно жестикулируя, ухмыльнулся и снова принялся за баранину, запивая ее кислым вином.

— Он говорит, надо одеть его в красное, посадить в тесный загон и втолкнуть туда разъяренного быка. А русу дать нож — пусть защищается.

Мамай поморщился: лучше уж травля собаками. Бык, скорее всего, не станет гоняться за пленным, если тот не захочет дразнить его. Князь не такой дурак, как думает этот Герцог.

— Тогда оденьте его в крепкие шаровары из просмоленной кожи, затяните, чтоб сорвать не мог, да и отпустите на волю.

— На волю?

— Да. Но в шаровары надо насыпать горящих углей — он вам покажет смешные танцы.

Мамай усмехался: и на западе еще смеют бранить ордынских воинов за жестокость?!

— Ты великий воин, ты самый лучший на земле герцог! — Алтын бесцеремонно обнимал фряга. — Едем со мной! Наш Повелитель щедр, но он не любит вина и женщин — он великий полководец и правоверный мусульманин. А мы — его рабы и воины. Рабам все можно, воинам — тоже!

Пьяная речь Алтына ласкала Мамая, и все же он строго сказал:

— Хан Алтын, пировать ты можешь сколько угодно. Но твой тумен должен быть готов каждый час выступить и переправиться через Дон. Кто отстанет — будет казнен.

— Повелитель! Приказывай! У Алтына две головы — одна пьет вино, другая думает о войске.

Мурзы, толкаясь, покидали шатер. Орда, того и гляди, снимется, и горе тому, кто проявит нерасторопность. К огорчению Алтына, Герцог отказался поехать с ним. Наемник заявил, что должен проверить сторожевую службу и размещение своего отряда. Фряги продавали себя дорого, и начальник их стремился показать, что золото они получают не зря. Да и что за радость пьянствовать в вонючем шатре, любезничать с неумытыми красотками, от которых разит овчиной и кислым молоком? Вина и женщин у него еще будет довольно — только бы война началась.

Перед уходом Герцог прямо сказал Мамаю: его войско ждет второй части задатка, которая обещана по приходе на Дон.

— Сам помню, кому и когда платить, — нахмурился Мамай. — Ты еще не отслужил того золота, которое получил в Кафе. Однако ты получишь обещанное. Я свои договоры помню.

Герцог был прожженным кондотьером.

— Мы тоже помним свои договоры, хан. Но выполняем их, пока выполняет другая сторона. Свои жизни мы продаем не за звонкие слова, а за звонкий металл. Говорят, московский Димитрий — очень богатый князь.

— Коршун! — зло прошипел Мамай вслед фрягу.

Сборы на войну поистощили казну правителя Золотой Орды. И на смотре войска, позвенев монетой в одном тумене, нельзя было не позвенеть в другом. А Орда велика. В казне остался ограниченный запас серебра, который следует удерживать железной рукой. Мамай знал, как опасно правителю оставаться на мели. Он рассчитывал, что наемники подождут до большой военной добычи — зачем им золото в таком походе? Все другое он готов давать им даром, как подарил стада скота.

У Мамая в тайном хранилище лежал особый запас, на который можно снарядить большое войско. Но то — личный его запас, он рассчитан на самый крайний случай. Только сам Мамай знал глухой черный омут медленной степной речки, где лежали на дне тяжелые кожаные мешки с золотом и драгоценными камнями, охраняемые утопленником с железной гирей на шее. Он сам заколол и сбросил в омут того, кто помогал ему прятать богатство. Ближние мурзы знали о существовании тайной казны правителя. Если кому-то из них удастся свергнуть Мамая, тот, конечно, не станет убивать его, пока не выведает тайну степной речки. А каждый лишний час жизни даже в оковах дает возможность борьбы…

Погода устоялась сухая, степь, прокаленная за день, сохраняла тепло до утра, примятая трава не поднималась в безросные ночи, вяло и сухо шелестела под ногами; в восходящих струях воздуха созвездия колыхались, как живые, а костры причудливо удлинялись, повисая в пространстве гибкими огненными цветами. Мамай сам обходил посты своего куреня. Закутанный в темно-серый халат, он внезапно вырастал перед часовыми; нукеры цепенели, узнавая тихий шепот. В Орде имя правителя было окружено мрачной таинственностью, хотя Мамай, не в пример многим ханам, не чурался войска. Во всех битвах он одерживал победы — доступно ли такое человеку обыкновенному? Многие думали, что он сидит в своем шатре, думая о важных делах, а по войску бродит его дух. Мамая в войске не любили — его боялись, но в битвы за ним шли уверенно. Что еще нужно полководцу!

В ту ночь Мамай ждал вести от Темир-бека, который залучил в гости хана Темучина, подарив как бы от себя великолепного горского скакуна, пригнанного для Мамая аланским беком. Темир-бек взялся подпоить чингизида и осторожно выведать, не связан ли тот с Тохтамышем, не сам ли подослал убийцу-колдуна? «Если Темучин виноват, я зарублю его», — пообещал Темир-бек. Мамай уклончиво посоветовал быть осторожнее — ему не хотелось бы жертвовать преданным темником, если убийство случится и «принцы крови» потребуют казни Темир-бека.

Неслышным кошачьим шагом ступает Мамай по притоптанной траве, и так же неслышно крадутся за ним телохранители. Легкая кольчуга из булатной стали успокаивающе облегает сильное тело, и рукоятка меча удобно лежит в ладони. На вид простой меч у Мамая, без единого украшения, но цена этого меча — власть над сотнями племен… От костра к костру, от поста к посту… Цепенеют нукеры при шепоте пароля и про себя возносят молитвы аллаху: обошлось. Для нерадивого часового существует одно наказание — смерть, и это не прихоть Мамая, но закон великой ясы, завещанной Повелителем сильных.

Недалеко от подножия холма, над ямой, где томились арестованные, шевельнулось в темноте серое пятно. Мамай подал знак телохранителям: внимание! Дрожа от охотничьего азарта, подкрался. Закутанная покрывалом фигурка склонилась над ямой. Женщина что-то опускала вниз. Не иначе, поклонница красавца-болдыря принесла ему пищу и воду. Мамай видел, как молодые рабыни, да и не только рабыни, пожирали его глазами на празднике сильных, слышал он и ядовитые слова дочери, обращенные к одной из бесстыдных княжон, — молодец, Наиля! Для женщины главный закон — сердце, но это не избавляет ее от законов Орды. Рабыня перед ним или не рабыня — она преступница. Мамай с силой толкнул вскрикнувшую женщину в яму… Телохранители надвинули творило на черный зев тюремной ямы, и Мамай двинулся дальше. Он до рассвета оставит раскрытие этой пикантной тайны. Хорошо бы в яме оказалась молодая жена какого-нибудь дряхлого «принца крови». Дочь «принца» — тоже неплохо. Любое пятно на любом чингизиде полезно безродному правителю Золотой Орды.

Мамай, ухмыляясь, думал, какие болваны попадаются среди мурз. Вместо того чтобы оставить большинство жен и наложниц дома, под надзором бесстрастных и бесполых евнухов, тащат за собой целые гаремы. Попробуй уследи за женщинами здесь, где нет высоких гаремных стен, а вокруг тысячи здоровых удальцов! Хорошо простым кочевникам, у которых по одной-две жены — с двумя сладить нетрудно. Когда же их два, а то и три десятка и приходится часто нести службу, требующую дальних и долгих отъездов, — ну-ка, управься! Ну-ка, уследи да убереги, хотя бы от собственных нукеров! Мамай никогда не сомневался, что в большинстве своем нынешние «чингизиды» — это всего лишь потомки ближних наянов и нукеров Повелителя сильных…

В юртах, за кольцом его личной стражи, кричали первые петухи, сонно тлели и чадили костры у подножия холма, что-то вчерашнее умирало в них; что-то родится на его месте? Один костер горел ярче других, из темноты выступали силуэты коней, слышался неясный говор воинов. Не Темир-бек ли вернулся? Воины вскочили, узнав грозного проверяющего, упали ниц.

— Кто вы?

— Я — сотник Бадарч из тумена Батарбека, — заговорил один, поднявшись. — Прислан к тебе с вестью.

— Говори.

— Повелитель! Я ходил с отрядом в московские земли. Два дня мы двигались вдоль дорог и всюду видели вооруженные отряды русов. При въезде в одну деревню на нас напали московские воины, и мы отбились с большим трудом. Все же мы захватили нужного человека. Он сказал: большое русское войско собирается в Коломне. Там же и князь Димитрий.

— В Коломне?! Тебя не обманули?

— Повелитель! Я проверил, я сам видел, как целый день в Коломну вступали пешие и конные отряды русов, я видел большой военный лагерь возле города…

Мамай встряхнул сотника за грудь и оттолкнул с такой силой, что тот отлетел через костер в темноту.

— Собака! Кто заплатил тебе? Кто хочет толкнуть меня в поход на Коломну через земли моего рязанского союзника?

Сотник в разорванном халате выступил из темноты, дрожащим голосом заговорил:

— Повелитель! Я старый разведчик. Я всегда говорю своим начальникам, что видел своими глазами.

Мысль Мамая лихорадочно осваивала услышанное.

— Если твоя весть верна, Бадарч, я награжу тебя. Но не один ты приносишь мне вести. Я знаю: московский посол приезжал ко мне серпуховской дорогой, а не другой. Где князь, там и войско, а князь был в Москве, когда ты находился под Коломной. И другой верный человек из Рязанской земли в последних вестях даже не упомянул Коломну.

— Повелитель! Если ты говоришь о Федьке по прозвищу Бастрык, он предатель. Я послал к нему двух переодетых людей. Он изуродовал их, потом бросил. На наше счастье, он бросил их на дороге, по которой мы возвращались, и один из них умеет писать…

— Бастрык — предатель? Вы схватили его?

— Он убежал в Коломну. В его доме мы нашли только женщину и старых слуг, Всех зарезали, а дом сожгли.

Мамай взвыл:

— Бейбулат!.. Через него шли эти дела! Я залью ему глотку тем серебром, которое он получал от Бастрыка за ярлыки на торговлю в Орде. Я чувствовал, что эту крысу надо схватить… Сотник, немедленно скачи к Батарбеку. У него много шпионов на Руси, и пусть делает, что хочет, но Бастрыка доставит мне живым! Погоди. Вот тебе за весть, — швырнул несколько крупных серебряных монет. — Да привезите мне предателя побыстрее — по срокам будет награда!

Надо что-то делать немедленно. Чувство беды, которое он носил в душе, значит, не обманывало. Димитрий в Коломне с войском! Мамая, как котенка, в темный халат завернули, рассказывая басни о том, где прячется московский князь, а князь со всем войском стоит под самой Ордой. Грозная тень Вожи прошла перед Мамаем. Кто виноват в этом? Кто?.. Что же союзничек Ольг? Может быть, он такой же союзничек, как этот Бастрык? Но Ольг — великий князь, а не тиун. Или Ольг тоже уверил себя, что Димитрий побежит на полночь от Орды, и тогда он сам займет московский стол? Большая надежда способна породить большое ослепление.

Ударить! Немедленно ударить на Коломну — даже через Рязань. Раздавить Димитрия, сжечь дотла его города, перебить его народ — весь, поголовно!..

Мамай заставил себя десять раз пересчитать пальцы на правой руке и десять раз на левой. Потом сел у костра и стал думать. Он думал о том, что уже случилось такое, чего не бывало прежде во время походов на Русь, что может еще случиться, если он по-прежнему станет топтаться на Дону, поджидая осени, и что надо делать, чтобы не случилось худшего. Потом вызвал наяна, ведавшего ясачными списками русских княжеств. Долго считали вдвоем, и выходило: если Димитрий поднимет на войну весь народ и подвластные ему земли сумеют послать на битву каждого третьего взрослого мужчину, Димитрий соберет в придачу к своим полкам не более тридцати тысяч ратников. А выставить на поле боя каждого третьего мужчину не в силах даже Великая Орда, где почти все взрослые мужчины — воины.

Мамаю стало спокойнее. Он сказал себе: «Надо двигаться». Его кочевая страна должна теперь же перестроиться в боевой порядок. И подтолкнуть союзников.

На рассвете из Орды в Литву и Рязань помчались новые гонцы. Мамай велел Ягайле и Ольгу немедленно выступать. Он будет ждать их вблизи устья Непрядвы.

Еще не встало солнце, а Орда зашевелилась. Десятки гонцов скакали во всех направлениях — к юртам темников, ханов и беков вассальных орд, к юртам наянов, управляющих снабжением и тылами, делами улусов и военными школами, в которых молодежь училась искусству боя. Кочевое государство вновь становилось на колеса, вьючилось на лошадей и верблюдов, чтобы идти вперед неделями и месяцами, делая лишь короткие остановки, какие делает саранча, когда ей надо подкормиться в перелете на новые земли. Уже на огромном пространстве шевелились черные массы войска, в одно гудящее море сливались гортанные крики, ржание коней, стук кибиток, рев буйволов и верблюдов, суматошые голоса женщин и плач рано разбуженных детей. Волнение долгожданного похода передалось даже собакам, они с громким лаем бросались на всадников и телеги, дрались и носились по степи среди конского и людского моря, гонялись за потревоженными сусликами, хомяками и воронами не столько ради добычи, сколько из озорства: чуяли — начинается пора обжорства. Еще оставались на месте семейные кибитки и стада, но всадники двинулись. Десятитысячные ордынские корпуса выступали в полном снаряжении через час-полтора после сигнала тревоги. Оставшиеся без воинов курени, как осиротелые вдовушки, тянулись друг к другу.

Темир-бек первым из темников прискакал к Мамаю, увидел его молящимся на холме вместе с главным муллой, которого повелитель Орды призывал лишь в особых случаях. Темир-бек тоже опустился на ковер и молился, пока молился Мамай. От бога правитель сразу перешел к земным делам, спросив о Темучине.

— Он предан тебе, повелитель, но он очень завистлив и ненавидит Бейбулата, который будто бы стал богаче самой Орды. Темучин желает, чтобы золото и серебро Бейбулата ты взял на нужды войска — ведь у войска оно украдено. Темучин и его друзья тебя поддержат. Но Темучин хочет ведать ярлыками на поставки.

— Так будет, Темир. Но оставим пока это. Я не дал еще тревоги в твой тумен. Ты и Алтын пойдете со мной. Наши тумены образуют второй вал Орды — ее опору. За нами пойдет третий вал и тумен резерва. Передовые тумены подняты и переходят Дон. К закату они должны находиться между реками Девица и Ведуга. Мы же выступим в сумерках, я хочу посмотреть войско в ночном переходе.

— Слава аллаху! — от радости кровь прилила к лицу Темир-бека.

— Димитрий с войском в Коломне.

— Чем ближе враг, тем скорее до него доберемся, — невозмутимо ответил темник. — Об одном прошу, повелитель: когда мы встретим московское войско, мой тумен должен идти в первом ряду. Нас ведь слишком долго держали за хвостами других туменов.

Мамай ласково коснулся плеча темника. Он даже подумал: Димитрий хорошо сделал, что собрал войско. Покончить одним ударом, и тогда безбоязненно собирай с Руси обильную добычу.

Казалось, Мамай телесно ощущал теперь, как движется, наползая на девственную степь, растекаясь черными щупальцами отрядов по всем дорогам, гигантский спрут его Орды, пожирающий все на пути. Это наполняло его ощущением небывалой силы и ясности ума. Ведь мозгом степного чудовища был он сам. Он управлял событиями, слово повелитель приобретало ощутимый и действительно грозный смысл. Его Орда оставляет след на тысячелетия, и потомки скажут: это след хана Мамая. Речки назовут Мамайками, а курганы, где он ставит свой шатер, — Мамаевыми курганами. Но не зря ли топтался он так долго близ устья Воронежа, не от топтанья ли его душевные болезни и наглые выходки врагов?.. Нет, он стоял, сколько нужно, он придал своему войску боевую завершенность, как воин, который точит меч и копье перед битвой.

Мамай вдруг вспомнил, что его ждет любопытная тайна, скрытая на дне тюремной ямы. Он задержал Темир-бека, вызвал нукеров, велел доставить Хасана с его красоткой. Темир-бек изумленно уставился на правителя, нукер мрачно усмехнулся — стража о ночном происшествии знала. Вышли из шатра. В Мамаевом курене все оставалось на местах, лишь ощущение настороженности сквозило в человеческих фигурах возле костров. Под утро пала роса, медленно разгорался отволглый аргал, едко дымя. Лишь в курене Мамая костры горели жарко, жадно, выбрасывая в небо стремительные клубы дыма — воины и жены их торопливо дожигали остатки дров, которыми щедро снабжался курень.

К шатру в помятом архалуке и запачканных глиной шароварах медленно шел Хасан, за ним двое нукеров несли женщину, завернутую в обрывки пурпурного плаща. Голова ее была перевязана клочком рубашки, из-под повязки свисали черные мелкие косы.

Хасан опустился перед Мамаем на колени. Нукеры положили рядом женщину, Мамай глянул в ее лицо с перевязанной щекой и прикрытыми глазами, вздрогнул: это была одна из ближайших служанок его дочери.

— Кто послал тебя к яме?

— Я сама, повелитель, — прошептала девушка.

— Почему ты туда ходила?

— Я принесла… этому нукеру… Я принесла немного баранины.

— Знаешь ли ты, что тебя ждет?

Девушка снова прикрыла глаза, веки ее задрожали, и вдруг она слабо улыбнулась.

— Знаю, повелитель. Но ведь он… очень предан… царевне.

— Отнесите ее в палатку и никого к ней не пускайте, — приказал Мамай, уверенный, что рабыня говорит не всю правду.

— Хороша ли баранина, Хасан? — спросил повеселевший темник. — Или ты уступил ее русскому?

Мамай усмехнулся:

— Что же ты молчишь?

— Повелитель, я действительно кинул мясо русскому — ведь ты запретил меня кормить.

— Кто понимает свою вину, тот наполовину прощен. Встань. Другую половину своей вины ты отслужишь в бою. Возьми свой меч у начальника стражи, а также коня. Ты отправишься к аланскому беку, пусть он поставит тебя во главе сотни или даже тысячи, как сам решит. Если в битвах ты докажешь, что так же силен и отважен, я снова тебя приближу. Да не будь добр с аланами, как я с тобой. Мне нужно войско, а не сброд.

Подошедший хан Алтын молча слушал и вдруг воскликнул:

— Повелитель! Отдай этого удальца мне. Сотню я найду ему в своем тумене. И у меня он отслужит тебе лучше, чем у аланских шакалов.

— Бери, — усмехнулся Мамай. — Я знаю, тебе такие нужны. Да смотри не жалуйся, когда он и у тебя выкрадет лучшую рабыню.

— Э-э, повелитель, из-за рабынь мы с ним не подеремся. У нас их скоро будет достаточно. Держи, Хасан-богатур, — Алтын достал из шелкового поясного кошелька серебряный знак сотника и протянул бывшему десятнику сменной гвардии. — Оденешься — найди моих нукеров. Вытащите князя из ямы и отведите за тот увал. Скоро мы подъедем глянуть на потеху. У нукеров все приготовлено, ты же проследи, чтобы они доставили его целым.

Хасан удалился к начальнику стражи за мечом. У темников нашлись свои дела к ордынским чиновникам, они ушли за холм, где за кольцом сменной гвардии стоял курень служебных наянов и мусульманских мулл. Мамай вернулся в шатер и вдруг услышал настойчивый, беспокойный шорох в бархатном ящике. Подошел, приоткрыл. Голова змеи выметнулась наружу, беспокойно закрутилась, послышалось раздраженное шипение, словно змея чуяла врага.

— Что с тобой, Ула?

Рисунок на голове змеи резко обозначился, он уже меньше всего напоминал паутину, голова покрылась морщинами, в глубине они были красноватыми, словно в них выступала кровь. Со змеей что-то творилось. Какую тайну о ней унес индус-заклинатель? Не оставил ли он за собой возможность мести на случай предательства? Может быть, зарыть ее вместе с ящиком и навеки похоронить эту тайну? Но как станет спать Мамай без сторожевой змеи?

Он протянул руку, змея скользнула головой по ладони, обвила руку, плотно сжималась, словно ей было холодно.

— Уходи, Ула, пора мне, уходи… Слышишь?

Он встряхивал руку, но змея не отпускала. Легкая стала и тощая — четыре метра обвились вокруг руки, едва хвост свисает. Ест плохо, даже живых двухметровых кобр — любимое лакомство — берет неохотно. А он за них чистоганом платит — ведь привозят аж из среднеазиатских пустынь.

— Уходи, Ула, уходи же…

Змея неохотно развивалась, отпуская руку, настороженно поднимала голову, словно чего-то ждала. Мамай наконец стряхнул ее на ковер, потянулся за одеждой. Переодеваясь, следил, как Ула, прежде чем уйти в свое жилище, тыкалась головой в одеяло.

У входа в шатер послышались шаги, загудели голоса нукеров, их заглушил высокий гневный крик царевны:

— Пустите меня! Пустите, или вам снесут головы!..

Мамай замер. Путаясь в полах, кинулся к мечу, который постоянно лежал в головах, а руки застревали в длинных рукавах полунадетого халата, он упал на колени, пополз, прыгнул на четвереньках, пытаясь телом придавить выгнувшееся тело змеи, но она ускользнула из-под него, как стальной хлыст.

— Назад! — заревел Мамай. — Назад!.. Держите ее!..

Но уже откинулся полог, мелькнуло заплаканное лицо дочери, она кинулась к отцу, и большая зеленоватая стрела пронеслась ей навстречу в полусумраке шатра. Наверное, девушка успела что-то увидеть, она вскинула к лицу обнаженные руки, стрела ударила в ее ладонь и, словно отраженная щитом, ускользнула вбок, вниз, исчезнув под пологом шатра. Девушка только заметила гибкое тело да блеснувший кровавым лучиком глаз и пошатнулась, оглушенная колючим ожогом, отдавшимся во всем теле, деревенея, повалилась на ковер, вниз лицом. Мамай наконец распутался, завывая и трясясь, выхватил из-под подушки кинжал и небольшой сосуд из черного нефрита, перевернул дочь лицом вверх, схватил укушенную руку, дрожащей рукой располосовал кожу на ладони, стал выдавливать кровь… Девушку скорчило…

— Помогите мне! — заорал Мамай ворвавшимся нукерам, стоящим у порога. — Держите… руки держите…

Самый храбрый бросился ему на помощь, прижал руки царевны к ковру. Мамай начал торопливо вливать в рану розоватую жидкость из нефритового сосуда, но порез оказался глубоким, кровь выносила лекарство наружу. Мамай с трудом вытянул судорожно сведенную руку вверх, снова вливал противоядие в рану, и рука стала расслабляться. Девушка вдруг открыла глаза.

— Отец… что это?.. Отец, беги…

Нукер вздрогнул, оглянулся, выпустил девушку.

— Держи, собака! — взревел Мамай.

Наконец подскочил еще один нукер, теперь удалось справиться с бьющейся девушкой, Мамай разорвал платье под мышкой левой руки, сделал небольшой надрез и стал осторожно смачивать противоядием. Дочь затихла, но Мамай не знал — спасена или умирает? «Сердце, — шептал он, — великий аллах, сделай так, чтобы яд не коснулся сердца, пока его не коснется лекарство…»

— Повелитель, —зашептал нукер, тревожно оглядываясь. — Мы не могли удержать царевну — мы не смели ее коснуться. И ты ведь не сказал нам, что она днем вышла из ящика…

Нукер не просил пощады, и Мамай вдруг почувствовал весь человеческий ужас этого воина, одного из тех, которые всегда были для него словно куклы, заведенные на беспрекословное повиновение.

— Уходите. Никого не пускайте ко мне. И молите аллаха, чтобы она выжила, — тогда и вы будете жить.

Нукеры выскочили. Смерть от руки палача казалась им божьей милостью в сравнении с той, что таилась в складках шатра.

Дочь стала дышать ровнее, и Мамай закрыл драгоценный сосуд. Потом перенес Наилю на свою постель, подошел к скрытому под пологом ящику, осторожно раздвинул козий пух концом кинжала. Змея лежала неподвижно, слегка изогнув тело, глаза блестели холодно, сонно, рисунок на голове почти исчез, осталась едва заметная паутинка. Так вот какой ценой открыл он последнюю тайну Улы! Она должна теперь чаще расходовать яд — кусать кого-то…

Мамай стиснул кинжал. Постоял и одумался. Разве змея виновата, что должна убивать и убивать, чтобы не отравиться собственным ядом? Ей надо дать возможность убивать чаще. И сам он разве виноват, что должен убивать и убивать, чтобы оставаться властелином Золотой Орды? Если перестанет убивать, уничтожат его, и убивать будет другой, может быть, еще более жестоко и неразборчиво. Ну-ка, посади ханом того же Бейбулата — он вырежет половину Орды и все ее богатства стащит в собственный дворец. А чем лучше Темучин или другой? «Ты мне еще послужишь, Ула». Мамай отошел.

— Отец, ты здесь?..

Ресницы девушки мелко дрожали, глаза медленно открылись, в них стоял туман слез. Она силилась что-то вспомнить.

— Что со мной, отец?

— Ты немного заболела, царевна. Лежи, пройдет — хорошо будет.

— Отец, не будет хорошо… Не убивай князя… и Хасана…

— Успокойся, царевна, я никого не думаю убивать.

— Нет! Я знаю, слышала… Эта страшная казнь — зачем? Отец, зачем война?.. Не ходи на Русь, я беду чую… И это… великий бог, что это?..

Глаза ее расширились, тело снова содрогнулось. Мамай торопливо схватил кувшин с напитком, поднес к ее губам. Она стала послушно пить, успокаиваясь. Это было снадобье, которое приготовил отец Темир-бека; Мамай испытал его целительную силу. Оторвавшись от кувшина, девушка болезненно улыбнулась, словно ее лишили памяти, закрыла глаза и задремала. Мамай сидел у постели, схватясь руками за голову. Откуда у дочери такие мысли? Кто их нашептал ей? О каком предчувствии она говорит? «Не ходи на Русь…» Да если б сам не хотел, все равно пришлось бы идти. Ну-ка остановись теперь, когда врагу предъявлены требования дани! Ну-ка отступи! Москва, а за нею другие русские княжества, нерусские царства и орды начнут выходить из повиновения, совсем откажутся платить дань. А чем он станет платить войску? Чем заткнет миллионы ртов ордынского зверя? Его сотрут и посадят на трон другого. И разве можно остановить войну силами правителя? Орда уже не может обойтись без большой дани, Москва же не может платить ее добровольно. Спор решит только битва. Иные думают, будто войны затевают ханы. Какая нелепость! Войны затевают миллионы пустых животов, миллионы жадных глаз и рук. И остановить войну может только война. Мамай готов повернуть назад, если Димитрий обдерет Русь, как ее ободрала бы Орда. Но и в этом случае Мамай будет только невольником сытых животов, которые потянет на покой. А пока Мамай не собирается поворачивать, он останется в седле и будет править миллиононогим зверем, который направился к добыче, ибо Мамай не хочет валяться падалью за его хвостом.

«Кто же, кто нашептал дочери такие мысли? Не может шестнадцатилетняя девушка думать о больших делах сама, и так думать!»

Мамай смотрел на уснувшую Наилю. Будет ли она жить? Индус говорил ему, что противоядие одних излечивает, другим только продлевает жизнь, но в обоих случаях человек может остаться уродом или калекой… Встал, вызвал нукеров и велел отнести царевну в ее шатер, выставить стражу и вызвать лучших лекарей Орды. Стремительно прошел в палатку, где лежала разбившаяся рабыня. Она открыла глаза.

— Повелитель! Я слышала голос царевны, здорова ли она?

— Спрашиваю я. Кто нашептал царевне, что я не должен идти на Русь войной?

Рабыня улыбнулась:

— Сердце.

— Ты лжешь! Кто послал тебя к яме? Говори, или я прикажу принести сюда мою сторожевую змею.

— Вели принести змею, повелитель. Ты не поймешь этой правды. Во всей Орде великое сердце только у великой царевны.

— Говори, кто тебя послал?

— Вели принести змею, — рабыня устало закрыла глаза.

Мамай выскочил из палатки, бросил нукерам:

— Удавите ее. Мне — коня!

Что бы ни случилось, он собрался объехать свой тумен перед выступлением, и отменить его решение может только смерть. Мамай готов потерять все, кроме войска, и войско должно быть в лучшем виде… Всюду козни, даже в женских шатрах. А разве легче поднимался к своему могуществу Повелитель сильных? Сказки о легких, счастливых царствованиях, об удачливых полководцах, побеждающих врагов мановением руки, — для дураков. На всех дорогах к власти и славе бродят стаи хищников, готовых вцепиться и в тебя самого, и в твоих детей, если ты вышел на одну из тех дорог. Войско — вот спасение от хищного зверья.


Весть о том, что царевну укусила сторожевая змея, быстро распространилась среди нукеров. Хасан услышал ее, получая коня в табуне сменной гвардии. Холмистая степь накренилась в его глазах, он прижался к шее гнедого и долго стоял так. Болели плечо и грудь от ушиба, когда ловил девушку, сброшенную в колодец Мамаем. Рабыню прислала сама царевна, и прислала не с куском пищи, а с тонкой и крепкой веревкой, которую девушка не успела привязать к столбу над ямой. Царевна не желала смерти ни Хасану, ни русскому князю, и они, вероятно, воспользовались бы ее помощью — Хасан ведь знал все выходы из Орды. Но рабыня оказалась слишком неопытной и сама угодила в западню. Спасая ее, они закопали веревку, разрыв твердую глину пальцами и пряжками поясов…

Хасан догадывался, чем была вызвана ярость Темир-бека. От одной мысли, что Наиля достанется этому чудовищу с руками гаремного палача, он приходил в ужас, Но теперь ей уже ничего не грозит. И лучше пусть так. Великий бог, прости Хасана и не обмани его надежды, что царевна умерла легко… Нукеры слышали, что от укусов сторожевой змеи не выживают.

Соскучившийся конь нетерпеливо тыкался мордой в плечо хозяина. Очнувшись, Хасан начал седлать его. Он простился с табунщиками, которые успели полюбить этого сына мурзы, высокомерного с сильными, простого с простыми воинами. После праздника он был героем Орды, а то, что скрестил меч со злобным темником в смертном поединке, сделало его имя почти легендарным. Все жалели, что он не убил Темир-бека, который, по слухам, пытался ворваться в шатер царевны. Никто не верил, что Мамай, разобравшись, накажет храброго десятника, напротив, ждали милости. И Мамай не обманул ожиданий. Лишь сам Хасан догадывался: «милость» продлится, пока идут разговоры. Алтын от Мамая и Темир-бека плохая защита, у аланского бека, пожалуй, было бы надежнее.

Когда нукеры Алтына объяснили Хасану, о какой потехе вел речь новый его господин, и показали широкие шаровары из просмоленной кожи, которые натянут на русского пленника, набив их горящими угольями, горькое сердце Хасана стало как угластый кремень. Значит, Мамай раздумал меняться. Доупрямился Васька… Орда уже двинулась, а единственно возможного теперь посланца к Димитрию с важнейшей вестью Хасану предстоит сжечь собственными руками. Да если б только простого посланца! За ночь в яме, в бессонных заботах о разбившейся девушке Васька стал Хасану братом.

И тогда первый раз ордынский сотник Хасан подумал о праве, которое дал ему великий Московский князь: уйти из Орды, когда будет необходимо. Один ушел бы без труда, но в беде оставался его побратим Васька Тупик. Лучше Хасан зарубит его собственной рукой, чем даст врагам насладиться муками товарища. И Хасан, задавив свое горе, стал думать, сидя за чертой Мамаева куреня, где ждал нукеров Алтына, ушедших за русским пленником.

Воины позвали его к котлу с бараниной, и он не отказался. Ел медленно, отвечал на вопросы и шутки, а сам думал об одном.

— Знаешь, Хасан-богатур, — сказал десятник. — Наян Галей ведь прислал повелителю выплату за твою драку с темником Темир-беком. Двести баранов. Вон пасутся…

— А что Мамай?

— Наш повелитель не велит сегодня пускать к нему людей, кроме темников Алтына и Темира. Бараны твоего отца могут пастись здесь сто лет — ведь мы нынче уйдем.

Хасан вскочил на коня, помчался к отаре, охраняемой тремя пастухами и собаками. Чабаны узнали его.

— Где теперь отец? — спросил Хасан.

— Его тумен ушел, Хасан-богатур. Наши юрты тоже складываются.

— Уходите и вы. Штрафа не надо — Мамай меня простил и возвысил. Теперь я сотник.

Чабаны начали кланяться, прославляя милость повелителя и доблести хозяйского сына.

— Оставьте двадцать баранов этим воинам, — он указал на костер, где его угощали. — Остальных гоните обратно. Мне же дайте одного коня, вам хватит двух.

Он указал на горбоносого степняка чалой масти — настоящий конь табунщиков, быстрый и неутомимый, на каких ловят в степи полудиких лошадей. Чабан поспешно расседлал лошадь.

— Уздечку оставь. Скажи отцу, если встретишь: увидимся в битве. Поклонись моей матери — пусть она молится за своего сына.

Воротясь к костру с заводным конем, велел джигитам взять баранов и попросил дать ему турсук с вареной бараньей ногой. Обрадованные воины набили турсук под завязку, выбрав из котла лучшее мясо, в придачу подарили большую кожаную флягу со свежим кумысом. Хасан тронулся навстречу нукерам Алтына, которые гнали на веревке русского пленника. Васька шел прямо, высоко подняв голову. При взгляде на Хасана он откачнулся назад, и нукер огрел его плетью.

— Шагай, свинья, рано спотыкаться начал!

В глазах Тупика прошла тень гнева, но тут же они подернулись ледком, он двинулся прямо на сотника, словно было перед ним пустое место.

— Джигиты! — крикнул Хасан. — Развяжите князя, ему надо силы набраться, иначе он до начала потехи падет, как загнанная кляча.

Всадники загоготали, один наклонился, разрезал узел на руках пленника.

— Удальцы! Кто может поговорить с ним на его языке?

— Сы-вынья! — выкрикнул один под громкий хохот.

— Су-уська! — отозвался второй.

Третий добавил совсем грязное слово.

«А ведь лошади умнее, — думал Хасан, замечая, как ледок нарастает в синих глазах боярина. — И это покорители сотен народов, хозяева половины мира, добирающиеся до другой? Скоты, мясо для мечей и стрел. Вот такими их держат, чтобы, не думая ни о чем, шли подыхать за золоченые юрты, тысячные табуны, сотенные гаремы ханов и мурз. И ведь научили их смотреть на иноплеменников, как на баранов, которых им дозволено резать и стричь до бесконечности. Найдется ли сила, способная вразумить этих тварей, заставить понять, что их самих тоже можно стричь и резать?.. Русь-матушка, я, твой приемный сын-полукровок, виноватый перед тобой за их вины, чувствую — ты можешь! Только ты одна. Больше некому…»

Убедись, что русского ни один из четверых не понимает, сказал громко:

— Боярин! Держи выше голову и следи за мной. Тебя раздумали обменивать, меня раздумали четвертовать, Ну, что ж, для воина быть убитым почетнее, чем подохнуть в яме, ожидая, когда тебя обменяют, как скотину. Сейчас я тебя буду кормить, и ты ешь. Так надо, боярин, нам ведь предстоит нелегкое дело.

Хасан, все еще опасаясь, по-русски говорил полунамеком, следя за лицами нукеров; они поглядывали выжидающе, держа наготове смех в глотках. Хасан решил не обманывать их надежд.

— Я сказал ему — перед скачками лошадей кормят овсом, но поскольку он еще не лошадь, придется подкормить его бараниной. Это поможет ему дольше скакать.

Под смех всадников Хасан развязал турсук, отхватил кусок баранины, кинул Тупику, и тот послушно поймал, впился в мясо крепкими зубами. «Молодец, Васька! Понял меня, поверил мне».

— Наян, — смеялись нукеры, — проси хана Алтына поставить тебя нашим начальником — ты нам нравишься.

— Я еще должен ему понравиться.

— Понравишься, как изжарим эту свинью.

Васька метнул взгляд на Хасана, тот ответил твердым, остерегающим взглядом: «Держись, боярин, держись».

Миновали крайние юрты, шли мимо нагружаемых телег, пригнанных с пастбищ верблюдов. Мальчишки и некоторые женщины бросали в пленника комками земли и сухим пометом, другие замирали, разглядывая бледное лицо высокого золотоволосого человека, его белую рваную рубашку, испачканные глиной шаровары и сапоги. Вышли на склон увала, за которым назначена была казнь. На гребне стояло десятка полтора всадников — нукеры Алтына и Темир-бека.

«Всесильный бог, — взмолился Хасан, — сделай так, чтобы за увалом не было войска. Там ведь стоял тумен отца, а он ушел. Дальше — пусть, дальше тумен Алтына, до которого четыре версты, и я знаю пароль. Только бы не было войска за увалом!»

Он молился, незаметно проверяя меч, лук и стрелы. А всадникам не терпелось похохотать, они снова вызывали сотника на шутки:

— Подкорми его еще, наян, дольше попрыгает.

— Нельзя. Перекормленный пес и тот бегать не хочет. Его самое время подпоить, может быть, он сумеет потушить то, что мы ему подложим в шаровары?

Всадники повалились на гривы лошадей — с этим сотником не соскучишься! А Хасан, протягивая Ваське флягу с кумысом и сохраняя насмешливое лицо, отчетливо сказал:

— Будь готов. Как только собью кого — прыгай в седло.

За увалом войск не было. Лишь в стороне торопливо грузились тылы ушедшего тумена. Оттуда неторопкой рысью двигался небольшой конный разъезд, и это плохо. Но все-таки лучше, чем если бы долина была занята войском. Вдали на высотах едва маячили значки тумена, которым командовал хан Алтын, там же слабо курились дымки. Справа, на восток от Дона, по невысоким холмам стояли теперь лишь отдельные дозоры — туда легче всего ускользнуть, но именно там виднелся какой-то отряд в десять — пятнадцать всадников с заводными конями, медленным зигзагом приближаясь к увалу. То мог быть сильный ханский разъезд, высланный в степь проследить за порядком после ухода войск. Хорошо, что Хасан знал пароль — можно уходить напрямую, через тумен Алтына, если удастся проскользнуть между разъездом и этим отрядом. Только бы успеть оторваться, не допустить, чтобы весть о беглецах полетела впереди них. Из Орды, взбудораженной тревогой, выхода нет — это Хасан знал хорошо. Надежда на добрых коней, но под нукерами кони мало уступят его гнедому и чалому. И чтобы скакать час-другой, опережая тревогу, надо иметь по заводному коню для смены — ведь к преследователям станут присоединяться все новые и новые на свежих лошадях. А чтобы уйти из Орды, надо иметь по две заводные лошади. Отборная монгольская конница всегда имела на каждого воина не менее трех лошадей, поэтому никто не мог состязаться с нею в быстроте передвижения, она почти всякий раз заставала врага неготовым к сопротивлению. У Мамая в отборных тысячах каждый всадник имеет тоже трех лошадей.

Хасан, завидев поджидающих в низине Темир-бека и Алтына в окружении нукеров, собрался в седле, как ястреб, готовый взлететь, снова окинул взором степь. Утро стояло тихое, бестуманное, лишь кое-где прозрачная даль замутнена дымками костров. Сейчас Хасан предпочел бы непроглядный туман или грозу.

Большой костер полыхал в низине, едва заметный в потоках степного солнца. Алтын встретил пленника насмешливым криком:

— Эй, князь, кто же из нас петух со шпорами? Сейчас я посмотрю на тебя со шпорами из этого костра.

Всадники хохотали, Тупик смотрел мимо хана, он словно ничего не замечал и не слышал, — похоже, и в Хасане разуверился.

— Князь! — не унимался Алтын. — У тебя есть надежда. Если вылижешь зад моему жеребцу, я пошлю тебя Димитрию для обмена.

Темир-бек угрюмо покачал головой, думая, что Мамай зря уступил капризу Алтына. Лучше бы обменял этого никчемного пленного на богатура Авдула. Алтын вдруг стегнул Тупика, взвизгнул:

— Язык свой сожрал, собака? Вчера ты был говорливым рядом с женщинами. Поговори здесь!

Хасан стиснул рукоять меча — слева на гребне появился Мамай с небольшой свитой и полусотней стражи. Тоже небось завернул полюбоваться на муки человека, змеиный владыка? И это после гибели дочери!

Пора начинать, но проклятый разъезд на пути, и главное — отряд с заводными конями справа. Неужто их специально выставили оградить место казни? Но чего опасаться Мамаю или Алтыну посреди Орды? Больше всего тревожили заводные кони неизвестного отряда — сядет на хвост и уж не отстанет. В расположении своих туменов ордынцы обычно ездят без заводных, этих же пригнал шайтан!

— Сотник! — крикнул Алтын. — Одевайте его по-княжески, повелитель приближается.

Нукеры соскочили с коней, один начал вынимать из вьючного мешка смоленые шаровары, другой направился к Тупику.

Ну, что ж, воину достойно умирать в бою… А самый-то лучший конь под ханом Алтыном — его гнедой в темных яблоках жеребец. И хорошо, что Темир-бек поехал навстречу Мамаю…

Хасан ослабил чембур заводного коня и взмахнул плетью. Гнедой вздыбился от удара, какого бока его не знали за всю прошлую жизнь, и, повинуясь шенкелям, бешено прыгнул, куда его направил всадник — прямо на Алтына. Никто ничего не успел понять, а голова хана Алтына, украшенная легким парадным шлемом в сияющей позолоте, скатилась на круп, широко раскрыв изумленные глаза, и другая не выросла на ее месте. Нет, не две — одна голова была у хана Алтына, только одна, которая много успевала прежде, но успела ли теперь понять, что случилось с нею, осталось неведомым… Голова еще на лету моргала глазами, а пленный боярин уже прыгнул вперед, рывком сбросил с седла обезглавленного врага, одновременно выдернул его меч из ножен — зачем теперь меч хану Алтыну? — взметнулся на седло, еще полулежа, ища ногой стремя, жестоким рывком повода развернул коня на месте, ударил мечом наотмашь ближнего нукера, успел схватить его коня за повод — знал разведчик, что на одном коне, даже лучшем в Орде, далеко не ускачешь. Хасан тем временем успел срубить еще двоих и послал гнедого вслед за Тупиком. Когда туго соображающие воины, на глазах которых ордынский сотник начал рубить своих, опомнились, русский и Хасан бешеным галопом неслись через низину, припадая к конским гривам. Десяток всадников, визжа и улюлюкая, кинулся в погоню, другие схватились за луки, но стрелы, посланные вслед беглецам, упали за хвостами коней…

Темир-бек, следя за погоней, бесстрастным голосом сказал:

— Повелитель, теперь ты видишь: я не зря почуял врага в этом человеке.

— Ты слишком долго это чуял, — с холодным бешенством ответил Мамай. — Он не один год был в твоей тысяче. Никому нельзя верить. Слышишь, темник, я боюсь верить даже тебе. Счастье, что я не обезглавил сегодня мою Улу.

Темир-бек вздрогнул.

— Этим шакалам их не догнать. Пошли за ними полусотню из тумена Алтына — прими, аллах, его душу в райские сады. Пусть возьмут по два заводных коня и не возвращаются без тех волков, хотя пришлось бы их гнать до края земли.

— Смотри, повелитель, их сейчас перехватят!

Ордынский разъезд, видно, почуял неладное и устремился наперерез беглецам. Они стали уклоняться, но с другой стороны уже мчался отряд из полутора десятков всадников, и теперь все зависело от резвости коней беглецов — успеют ли проскочить между сходящимися под углом группами перехватчиков? Нукеры Алтына сильно отстали. Но что это?! Неизвестный отряд словно нарочно придержал коней, позволив беглецам выскользнуть из готовой захлопнуться мышеловки, и с ходу врезался во фланг немногочисленного разъезда. Сверкнули мечи, шарахнулись кони с пустыми седлами, и разъезда не стало, а всадники уже ударили в нестройную толпу подоспевших нукеров Алтына, и те начали поворачивать назад.

— Вот как! — железным голосом сказал Мамай. — Они подготовили отсечную засаду. И это посреди Золотой Орды! Видно, уходят от нас не простые волки… Нукеры, за мной!

Мамай блеснул мечом, посылая вперед аргамака, и полсотни алых халатов ринулись следом, наполнив долину топотом и пронзительным воем. Всадники Алтына, увидев приближение помощи, снова оборотились против неведомых дьяволов на рыжих длинноногих лошадях, но те уже сами устремились из боя вслед беглецам.

Тупик и Хасан, изумленные оборотом дела не меньше врагов, чуть придержали скакунов. Поминутно оборачиваясь, Тупик видел, как его настигает рыжебородый всадник на рыжем коне, и сердце Тупика, словно жаворонок, взмыло.

— Копыто!.. Родимый, откуда? — И, пустив коня вскачь рядом с сакмагоном, продолжал кричать, как безумный: — Откуда, Ваня?!

Копыто молчал, повернув к Тупику изможденное, почернелое лицо с запавшими глазами, в которых стояли слезы от ветра, лишь беззвучно шевелил губами.

Тупик снова оглянулся. Толпа нукеров Алтына смешалась с алыми халатами и потерялась за ними. Преследователи отстали на четверть версты, но их сильно опередил всадник на легком, как птица, белом аргамаке, и по пятам его скакал черный на черном гривастом коне. Что ж, пусть попробуют эти двое приблизиться! Хасан уже трогает лук… Из отряда Тупика с Иваном Копыто были только Шурка да его одногодок Тимоха, остальные — незнакомые, и среди них трое… татары. Самые обыкновенные татары — скуластые, вислоусые, каких на каждом шагу встретишь в Орде. Чудеса!.. Но такие ли уж чудеса? Разве не Хасан только что вырвал его, русского воина, из палаческих когтей?

— Вася! — Сухие губы Копыто наконец пропустили слова, и он на скаку наклонялся к Тупику. — Василей Ондреич!.. Нашли… Живой ты, сынка мой!..

— Живой! — Тупик, смеясь, протянул руку и тронул Ивана за плечо, чтобы тот не сомневался. — Мы еще Мамая переживем!..

Черный наконец настиг всадника на белом аргамаке, схватил за повод. Подскакавшие к ним алые халаты разделились: половина продолжала погоню, другая с Мамаем и темником повернула назад.

— Змеиный владыка! — яростно крикнул Хасан. — До встречи в битве! — Потом, поравнявшись с Тупиком, косясь на его рыжебородого друга, озабоченно прокричал: — Василий! Скоро будет стража из тумена Алтына. Пересядь, ты на ханском коне, которого знает вся Орда.

— Бросать, што ль, такого скакуна?

— Зачем бросать? Дай повод мне. Скажем — с ханом беда, мы гоним его коня.

Тупик на галопе перебрался в седло приземистого жеребца, а сам косился на гнедого в яблоках, даже в такой момент не в силах подавить восхищение. Вот бы подарить князю Боброку или самому Димитрию Ивановичу! Десятнику или сотнику на таком коне показаться нельзя — сочтут за государя. Знают ханы толк в лошадях… Но и теперь под Васькой конек добрый, хотя неказист видом. Крепок, что железо — долго можно скакать, не сменяя.

Впереди мчался Хасан, выставляя плечо с серебряным знаком сотника; отряд плотно шел за ним; Тупик, слишком приметный в рваном одеянии, со своим славянским обличьем, переместился в середину отряда, отдал меч Шурке — пусть его принимают за пленного. Хасан, сдержав гнедого, обменялся паролем с начальником стражи, предупредив, что следом за ним везут раненого хана Алтына. Воины почтительно склонили головы перед незнакомым сотником и ханским конем. Замелькали кольца юрт, нагруженные повозки и кибитки, кони и верблюды; ордынцы изумленно смотрели вслед бешено несущейся кавалькаде. Хасан издали приметил зеленый ханский шатер, круто поворотил в сторону, лощиной — тысячник, замещающий хана в его отсутствие, мог задержать отряд. Лощина выпала счастливая. На выходе из нее лежало озерцо, из которого выбегала небольшая речка, заросшая ивняком. На берегах паслись табуны и стада тумена под надзором немногих пастухов и собачьей своры, поднявшей яростный лай. Вдали, по холмам, смыкались темно-зеленые рощи — там надежда на спасение. Хасан повел отряд через речку, в самую середину табунов, где запутать следы легче. Он рассчитывал, что преследователи непременно задержатся у ханского шатра, потом кинутся напрямую в открытую степь, минуя лощину, и, видимо, не ошибся. Пока мчались среди табунов, как обычно на пастбище разбившихся на многочисленные семейства под охраной свирепых жеребцов, погоня не показывалась. И все же до первой рощи добраться не успели — далеко в стороне появились враги. Близ опушки встретили небольшой разъезд, и вновь безотказно сослужил знак сотника — разъехались мирно. Остановились под деревьями. Теперь по их следам шел отряд в бледно-зеленых халатах — отборные всадники убитого хана Алтына. Копыто озадаченно сказал:

— Эге, да их за полсотню! И каждый при двоих заводных. От бяда, Василей Ондреич! — А глаза, высохшие на степном ветру, смеялись. И сердце Тупика снова взвивалось жаворонком, хотя ему даже страшно было подумать, каких трудов и опасностей стоило его товарищу добраться с отрядом до самого тумена Мамая. Неужто надеялись выкрасть?.. И счастье, что у Копыто беркутиные глаза, иначе могли мимо проехать…

Копыто поглядывал на Хасана с особенным выражением — видел он, что произошло в низине у костра, и тоже, наверное, думал, какие странные стали попадаться татары. Эти трое, что пошли с ним, — сколько раз они выручали отряд! Хасан вдруг отрывисто сказал:

— Она умерла.

— Кто умерла? — спросил Тупик.

— Наиля, царевна, которая прислала девушку. Ты видел ее.

— Почему умерла? Когда?

— Рано утром. Ее укусила сторожевая змея Мамая. Думаю, это не случайно, он мог узнать… Он никого не щадит, что ему дочь!

— Сторожевая змея? — Васька наклонился к Хасану, чтобы лучше слышать. — Не понимаю…

— Есть у него такая змея. Она охраняет сон Мамая, потому что он никому не верит… От ее укусов не выживают.

Тупику стало зябко. Где-то блеснули солнечным светом глаза-миндалины, покатились в степные цветы невозвратными звездочками и скрылись. Ничего не случилось, но стало пустыннее и холоднее в огромном мире. Как же так получается: он, Васька Тупик, против которого вся страшная сила Орды, жив, здоров, почти свободен, а царевна, охраняемая всей силой той же Орды, мертва?.. Значит, все дело в том, какие люди рядом с тобой?..

Ехали через рощу скорым шагом, отводя ветви руками. Погоне здесь будет труднее — она многочисленней. Татары мрачно обсуждали весть Хасана на своем языке.

— Царевну все любили, — говорил молодой воин. — Ее доброта была равна ее красоте, хотя она совсем девчонка.

— Это правда. Когда мой брат был в походе и жена его заболела, дети умирали от голода и некому было помочь. Только от царевны приходила рабыня — она приносила снадобья и еду, пока брат не вернулся.

— Ее рабыни часто приходили в бедные юрты, они давали деньги, чтобы могли выжить в трудные дни.

— Говорят, это делал сам Мамай, чтобы дочь его восхваляли.

— Мамай любит, чтобы восхваляли его. Царевна делала это сама. Еще маленькой она с няньками часто бывала у мечетей и раздавала милостыню.

— А пользу из этого извлекал Мамай. Но все равно она была всех добрее и прекраснее в Орде.

— Спохватились, когда погубили ее, змеиное племя! — зло воскликнул Хасан.

— Ты несправедлив, сотник, — негромко сказал молодой воин. — Разве мы ее погубили? И разве Мамай — все племя?

— Был бы Мамай один. Темир-бек чего стоит? А Бейбулат, готовый ободрать каждого встречного? А этот Алтын разбойный, которому я снес голову? А волк Батарбек? А тысячи их нукеров?..

— Много, — согласился воин. — Но ты забыл Есутая, он, говорят, ушел к Димитрию, и мы попросимся к нему.

— Есутай ушел не к Димитрию. Он сам зорил Русь.

— Царевна тоже была татаркой, — тихо сказал воин, и Хасан промолчал. — И ты, наян, татарин. И мы — тоже. Возьми нас к себе.

— Возьму.

Слово его тотчас передалось, и трое татар заняли место позади сотника. Тупик усмехнулся: нашли начальника, теперь Хасан для них — царь и бог. Порядок воинский — сила этих дьяволов.

Роща кончилась, впереди — все та же холмистая степь с зубцами перелесков по горизонту; кони сразу перешли в карьер. Погоня блуждала где-то в лесу, но никто не тешил себя мыслью, что уйти удастся легко. Враги скоро не отстанут, у них по два заводных коня, значит, рано или поздно они начнут настигать отряд все быстрее и быстрее. Лишний конь — преимущество немалое. Выйти бы на крепкую московскую сторожу! Однако пока больше вероятности наскочить на сильную ордынскую заставу, и знак сотника тогда может подвести. У таких застав на выходе из Орды и пароли особые, известные лишь гонцам да большим начальникам.

Весь день уходили на полночь, меняя коней, путая следы в местах, где недавно паслись табуны, двигаясь мелкими речками и ручьями — вода смывала отпечатки копыт; временами всадники разъезжались в противоположные стороны, чтобы снова потом сойтись впереди, совершали другие хитрости, известные лишь сакмагонам. Еще трижды видели преследователей, и всякий раз они оказывались на одном расстоянии, примерно в полутора верстах — прилипли. И только однажды встретили небольшой разъезд — Орда смещалась влево, на закат — за Дон.

Начало смеркаться, когда внезапно налетели на воинскую сторожу рязанского князя. Десятка полтора всадников решительно заступили дорогу беглецам.

— Хто такия? — грозно вопросил бородатый витязь на сером высоком коне.

Тупик настороженно, с любопытством окинул взглядом рязанских воинов, замечая их простые кожаные доспехи, укрепленные металлом, холщовые рубашки, деревянные седла, грубые прямые мечи, очень неудобные в бою, и рослых, сильных коней.

— Чево молчитя? Татары ча? Дак чево пожаловали? Мы с Ордой не ратны.

— Русские мы, — твердо ответил Тупик. — Уходим от татар — по следу гонятся.

— Много их, што ль, татар тех?

— С полусотню. А то и больше. Нукеры.

— Бяда, — проворчал бородач. — Ча стоитя? Бяжать надо вам. Мы-ста вас не видывали. А след ваш перебьем.

Снова отряд погонял усталых коней, торопясь покрыть как можно большее пространство в оставшийся светлый час, пока можно скакать, не рискуя лошадью и собственной головой. Багровый закат в полнеба стоял над сплошными темными рощами по горизонту, окрашивая нижние края редких туч, суля непогоду. Он медленно угасал, и лучистая, крупная звезда купалась в его отступающем разливе, приветливо мигая Ваське Тупику. И хотелось верить Ваське, что, пройдя над смертной пропастью по самому краешку, он заплатил небу за свою клятву, за право на жизнь, которая оборвется еще не скоро, и в этой жизни глаза-васильки без горькой слезы будут сиять ему, подобно вечерней звезде. Он достал, поднес к лицу засохший лесной стебелек и въяве увидел весь свой ратный путь от сожженной рязанской деревни, но не только глаза-васильки сияли над его путем; где-то рядом с ними, как сорвавшиеся звезды, пролетели блестящие миндалины, наполняя душу тревогой, и он понял, что до конца дней будет помнить их обладательницу и ее страшную смерть.

Нахохленный Хасан скакал рядом на чалом горбоносом степняке. Он мечтал о том, чтобы князь Димитрий дал ему сотню конных воинов. С доброй сотней он прорубится в битве к шатру Мамая и совершит возмездие. В том, что битвы не избежать, Хасан не сомневался — он лучше всех в отряде знал Мамая.

Копыто, пьяный от смертной усталости, был счастлив, и ничто не страшило его впереди. Он нашел своего начальника и боевого товарища. Чего страшиться воину, когда рядом товарищ, за которого готов умереть!

XI
Задыхаясь, Дарья бежала кривыми улочками коломенского посада. Навстречу торопливо шли люди, свои, русские, но девушке было тревожно и страшно так же, как в то утро среди пустынного поля, когда за нею гнался бешеный зверь. Она знала, куда спешат эти люди, и еще лучше знала, что они не только не помогут ей, но и станут ее врагами, если заговорит. Коломяне спешили на казнь ордынских лазутчиков, слух о ней только что распространился по городу. И не было здесь человека, который усомнился бы, что ордынцы шля убить князя, отравить колодцы, поджечь город, — ведь лазутчики всегда приходили только с бедой, других коломяне не знали. Дарья знала. Может быть, их всего десяток на Орду, и тот десяток вместе с проводником Мишкой городские стражники вели на казнь. Сегодня, возвращаясь с Ариной от заутрени из церкви Воскресения, она своими глазами увидела воздвигнутые ночью виселицы под стеной городского детинца. Девушки пугливо обошли страшное место, уже оцепленное молчаливой стражей, и на одной из улиц попали в толпу, сопровождающую осужденных.

Плотно окруженные охраной, степняки медленно брели, опустив бритые головы. Дарья видела их в полном воинском облачении и теперь могла бы не узнать своих спасителей, если бы не Мишка. Простоволосый, осунувшийся, с синяками на лице, он поддерживал опухшего, покрытого коростами и язвами человека, — похоже, начальника отряда. Сколько разных мыслей пронеслось в ее голове! Значит, своим притворством они обманули не только ее, но и бдительного московского разведчика Василия Тупика? Сердце кричало ей, что случилась какая-то страшная ошибка, но что сердце? — оно не может не милеть к тем, кто избавил тебя от лютой смерти. Люди, охраняющие город, ничем не обязанные этим ордынцам, разобрались, конечно, лучше Дарьи… Девушку толкали со всех сторон, оттирали от Аринки, та тянула ее за руку из толпы, а Дарья ничего не замечала, потрясенная глубиной собственного заблуждения и коварством врагов.

— Люди!.. С добром мы шли к вам, с добром! — донесся голос Мишки.

— Это с каким добром? — зло выкрикнул рядом пожилой бородач. — С мышьяком, што ль?

Раздались ругательства и свист, в Мишку полетели комки грязи, он ссутулился, низко опустил нестриженую голову.

— Дорогу, дорогу! Сторонись, голь коломенская, шире, шире раздайся!.. Куда прешь, мор-рда, бельма у тя повылазили? Вот как тресну по башке-то!..

Дарья оборотилась на хриповатый голос. Впереди арестантского конвоя на толстоногой, широкозадой кобыле ехал Федька Бастрык, размахивая плетью и озирая толпу лупастыми, липучими глазами. Он был в серо-зеленом кафтане стражника с нашивками начальника на рукаве и по вороту, сбрил бороду, отчего стал моложавее, но Дарья узнала бы его и в княжеском облачении. Едва увидев Бастрыка, Дарья моментально убедила себя, что с татарами не просто ошибка, но и злой умысел. Она чуть не закричала об этом, но жизнь успела научить Дарью разуму. Что она скажет народу? Что Федька злой, а татары добрые, потому что он ее обидел, а они спасли? Да за одно слово в защиту лазутчиков ее растерзают. В ней самой пробуждается ненависть, едва вспомнит набег карателей на родную деревню. Только два человека способны помочь ей — великий князь, к которому шли эти люди, да, может быть, Василий, каким-то образом сумевший распознать в них друзей. Почему их казнят, не дождавшись князя, почему?

Расталкивая толпу, не обращая внимания на крики Аринки, девушка бросилась к воинскому лагерю. Там ее дед, там боярин Илья, там звонцовские ратники, которым она все рассказала, при которых Тупик проверял этих татар. Захотят ли они вмешаться, успеют ли остановить казнь — Дарья не думала, она бежала к ним, потому что больше бежать некуда…

У Дарьи хватило сил одолеть пустырь, заросший лебедой и крапивой, на краю поля открылись первые ряды опустевших шатров — ратники собирались на поле, — и тут ноги ее стали подгибаться.

— Эй, оглашенная! — окликнул смешливый голос. — Из белены, поди-ка, мази варила — надышалась небось?

Дарья обернулась на голос и поняла: вот где помощь, У просторного шатра вся дюжина лесных братьев Фомы Хабычеева седлала коней, куда-то собираясь. Дарья пошла прямо к атаману, пошатываясь. Испуганный Ослоп тронул Фому за рукав.

— Батяня, глянь, што с ей?

Фома оставил подпругу, обернулся, прозрачные глаза его внимательно глянули в помертвелое лицо девушки.

— Дядя Фома… Спаси их…

Он быстро шагнул к ней, поддержал за плечо.

— Погоди, красавица, сядь… вот сюда, на бревнышко.

— Нет, дядя Фома, нет, их там сейчас… вешают…

— Кого вешают?

— Татар, наших татар, там у стены…

— Наших татар? — атаман удивленно поднял брови.

— Наши они, вот те Христос! Ко князю Димитрию они, с вестью из Орды шли… А их… Это Бастрык, это он казнит!

Фома переглянулся со своими.

— Дела… Вечор был я у Мещерского, велел он мне забрать тех лазутчиков у стражи, а про казнь ничего не сказывал. Да ты почем знаешь, кто они?

— Скорее, дядя Фома!.. С ними шла я от Холщова, боярин Тупик проверял их и пустил на Коломну.

Дарья и представить не могла, до чего кстати упомянула одного из начальников сторожевых отрядов. Фома сразу посуровел.

— Кряж! А ну скачи к воеводе Мещерскому — что-то, видать, напутал Авдей-бездей со своей дружиной. Девка-то, вишь, сурьезная, Тупика знает.

Кряж прыгнул в седло, и конь рванул в карьер с места.

— По коням, братья! Ты, красавица, сиди тут, аль вон в шатре полежи, отойди немного.

Отряд бешено помчался через пустырь, лишь Ослоп чуть задержался, крикнул с седла:

— Молодец, девка, што прямо к нам! Я ж те говорил… А до борова того нынче ж доберусь!..

Дарья обессиленно опустилась, прилегла на холодную землю. Когда вернулись силы, встала и быстро пошла обратно в город.


Глашатай уже объявил приказ тысяцкого Авдея, толпа обсуждала его громко и разноголосо, напирала на стражу — она бунтовала против легкой казни для лазутчиков, требовала для врагов смерти мучительной по образцу ордынских расправ. Семена варварства и жестокости, посеянные захватчиками, прорастали и на русской земле. Под высокой, сложенной из дубовых бревен стеной детинца мрачно возвышались виселицы, сделанные из необструганных лесин; утренний ветерок раскачивал намыленные веревочные петли. Ордынцы стояли в затылок со связанными за спиной руками, лишь молодой пленник поддерживал своего начальника, которому предстояло первому отправиться в райские сады аллаха. Бастрык с седла нетерпеливо следил, как двое палачей из стражи подкатывали чурки под виселицы, злился — оба не спешили, давая толпе насмотреться на редкое зрелище. Им и невдомек, что каждый потерянный миг отдаляет Бастрыка от того желанного часа, когда тайна драгоценной иконы будет принадлежать ему одному. Вот уже и тысяцкий Авдей с охраной появился, раздвинул конями толпу, стоит, ждет, а палачи все еще заняты чурками. «Какого лешего они, треклятые, переставляют их с места на место — не всели равно, с толстой или тонкой сталкивать этих висельников?»

Мишка стоял последним в очереди, уронив голову на грудь, молча плакал. Не от страха плакал — в глазах русских людей умрет он вражеским лазутчиком. Далее головы поднять не мог — русские лица, русские глаза, такие родные лица и глаза, по которым тосковал в неволе, были полны омерзения, словно смотрели эти люди на ядовитого гада, тайно заползшего в дом. Ему все казалось: здесь, под стеной детинца, стоял кто-то другой, а он, Мишка, смотрел из толпы на презренного, ненавидимого изгоя, удивляясь знакомому обличью. Одно утешение было у Мишки: Иргиз не считал его ни в чем виноватым. «Я ждал этого, — повторил он, когда сидели в порубе. — Мы платим за горе, которое ордынцы так долго несли твоему народу. Кто-то должен платить, выпало нам. Только тебя, Мишка, мне жалко». Как он пытался убедить Иргиза, что стражники поступают не по христианскому, не по русскому закону, беспричинно обвиняя их, что сами эти стражники, может быть, служат врагам Руси, поэтому хотят вытянуть тайну Есутаева сына, не сообщают о нем князю, что рано или поздно воеводы сведают обо всем. Иргиз усмехнулся разбитым ртом: «Ты простак, Мишка. Они русские, просто русские, поэтому ненавидят нас и никогда нам не поверят. Отец ошибся, посылая меня на Русь: ненависти к нам здесь больше, чем он думал». Чем мог переубедить его Мишка? У него были только слова, а у стражников — плети. И все же Мишка стоял на своем даже после того, как Бастрык объявил, что их принародно повесят. Не иначе начальник стражи умышленно оговорил их перед воеводами. Иргиз судил ведь о людях по своим, а Мишка знал, что его соплеменники способны, не поддаваясь ослеплению гневом, разобраться, кто им друг, а кто враг. Зверство стражников особенно убедило его, что Бастрык — скрытый враг, каких на Руси немало: ханы насажали — было время.

Значит, все же придется умереть… Пусть бы сам лишь умер — то не так страшно: он умрет безвестным, и никто не бросит упрека его землякам и родным, — но умрет и та важная весть, что везет Иргиз великому князю. Ни единым словом десятник не обмолвился, в чем состоит эта весть, но Мишка почти не сомневался: ушедший от Мамая темник Есутай ищет союза с Димитрием и готов привести к нему свое войско. Что Мишкина жизнь в сравнении с такой вестью! И разве Мишка, взявшийся довести Есутаева сына до самого великого князя, не отвечает перед русской землей за это важнейшее дело?!

Он поднял голову, оглядел толпу, показавшуюся одним огромным настороженным существом, и вдруг увидел посреди ее конного боярина в дорогой шубе и высокой бобровой шапке — то был Авдей. Мишка рванулся в его сторону, во весь голос закричал:

— Люди русские! Нас враги убивают! Мы от князя Есутая — он с войском идет на помощь Димитрию!

Стражник настиг Мишку, сбил с ног, зажал рот рукой, Мишка вырвался, оба катались по земле, Мишкины зубы наконец впились в ладонь стражника, тот взвыл, и Мишка, приподнявшись, снова закричал:

— Нас предали!.. Есутай идет к вам на помощь! Скажите Димитрию Ивановичу!..

Разъяренный стражник со всей силы ударил сапогом в висок Мишки, и нестриженая белокурая голова парня уткнулась в затоптанную сырую землю. По толпе прокатился ропот, и счастье стражи, что лишь первые ряды отчетливо услышали Мишкины слова, которые теперь передавались из уст в уста. Однако толпа качнулась к осужденным, стражники выставили острия протазанов, Авдей, разбрасывая толпу конской грудью, ринулся вперед, подавая Бастрыку какие-то знаки. Тот зло заорал на своих подручных, они схватили Иргиза, поволокли к ближней виселице, за ним — другого. С противоположной от Авдея стороны сквозь толпу пробивалась еще одна группа всадников, Бастрык глянул туда и затрясся.

— Вешай, сволочь! — заревел на палача, который дрожащими руками набрасывал петлю на шею Иргиза и никак не мог справиться со скользкой веревкой. — Вешай — прибью!..

Палач наконец выбил чурку из-под ног десятника, рядом повесили другого, еще двух стражники волокли к виселицам. В этот момент передние всадники обоих отрядов прорвались сквозь толпу, подручные Бастрыка шарахнулись от седоватого человека со светлыми яростными глазами, который вырвал мечиз ножен. Палачи бросились наутек, меч сверкнул раз и другой, повешенные мешками упали на землю. Толпа замерла, тысяцкий налетел на незнакомца.

— Как смеешь? Кто такой?

— А ты кто такой? — спросил тот жестким голосом, вкладывая меч в ножны.

Стража присоединилась к Авдею, он заорал:

— Как смеешь мешать казни лазутчиков? Я велю тебя повесить рядом с ними!

— Не торопись вешать, боярин, а то как бы самому не пришлось поплясать под сей перекладиной, — и, глядя поверх Авдеева плеча на Бастрыка, сказал, словно металлом звякнул: — Я тебя остерегал, Федька. Коли тут напакостил, берегись.

Фома приказал своим людям поднять повешенных и Мишку, остальных взять под охрану. Пленные изумленно следили за происходящим. Толпа молчала, и Авдей, сдруженный многочисленной стражей, тоже молчал, наблюдая, как по-хозяйски распоряжается незнакомец. Скоро Фому кто-то узнал, по толпе, словно огонь по сухому полю, полетело: «Атаман!..»

— Вот что, боярин, — сказал Фома. — Пошли к Мещерскому. Меня за этими татарами он в острог посылал. Кто бы они ни были, тебе дорого станет самовольная казнь.

— Я начальник города! — заорал Авдей. — Мое право казнить лазутчиков, спрашивать никого не стану.

— Врешь, Авдей! Война ныне, и в городе есть воевода.

Фома поворотил коня и направился вслед за своими дружинниками. Мишку и повешенных несли городские стражники, присоединившиеся к отряду Фомы. Народ почтительно расступался перед атаманом, многие мужики снимали шапки.

Тысяцкий обратил к Бастрыку желчное лицо:

— Ты что же это, разбойник, а? Ты пошто не сказал мне, от кого посланы татары?

— Авдей Кирилыч! Вот ей-бо, только нынче про Есутайку услыхал. Да он сбрехнул, прихвостень ордынский, штоб жизню спасти.

Бастрык мог спокойно божиться — ни начальника татарского отряда, ни толмача, думал он, уж нет. Другие много не скажут.

— Смотри у меня! — пригрозил боярин. — Воевода тебя пытать станет, дак ты того!..

— Авдей Кирилыч! Да рази я от своих слов откажусь? Плюнь ты на это дело. Еще пожалеют, зачем нам помешали, как самим вешать придется.

Авдей, действительно, плюнул и двинулся следом за Фомой — объясняться с воеводой. Народ расходился, обсуждая происшествие: то-то будет теперь кривотолков! Черт дернул Авдея связаться с этими татарами, и кошель-то ихний теперь выложить придется.

Бастрык тихонько приотстал, благо всадники Авдея как раз обгоняли на тесной улице медленный отряд Фомы. Повешенных везли на чьей-то телеге, рядом шла девушка, утирая глаза и что-то рассказывая стражникам. Едва глянув на нее, Бастрык испугался, как в тот момент, когда толпа, зверея, качнулась к месту казни.

«Дарья? Жива?! Так волкодав пропал не случайно?..» Бастрык почему-то думал, что девушка знает, кто натравил на нее холщовского пса — видела же его на подворье, А ну как пожалуется этому лесному атаману?.. Внезапно Бастрык почувствовал на себе пристальный, жесткий, как у змеи, взгляд, обернулся, но вокруг шли обыкновенные люди, каких теперь множество в городе. Он спешился, чтобы не быть слишком приметным, — становилось не по себе. Уже не первый раз чудится Бастрыку, будто за ним следят. Может, украденная икона мстит? Хотел перекреститься, а рука не поднималась.

— Што, стража? — спросил какой-то мужик. — Обмишулились вы с Авдеем-бездеем?

— Мы люди маленькие, как велят, так и делаем.

— Глядите, как бы вас, этаких-то маленьких, не удлинили на той же веревке. Он, князь-то, разберется.

Федька промолчал, ускорил шаг. «Што ей в этих татарах? — думал, глядя на Дарью. — Отчего ревет над ними? Может, Мишку знала? Уж не она ли навела на нас Фомку Хабычеева?..» Скоро незнакомая Федьке молодая женщина увела Дарью в боковую улицу. Тогда он догнал телегу, спросил стражника, о чем рассказывала девка.

— Шла с ними из рязанской земли. Говорит, везли они што-то князю нашему от Есутая.

Бастрыка ожгло. Кинулся к улице, где скрылись женщины, увидел их вдалеке, пошел следом, лихорадочно думая: знала ли Дарья об иконе? Могла знать. От этой мысли Бастрык пришел в бешенство, словно Дарья готовилась его ограбить. «Ну, змея, один раз ушла, другой не вывернешься». Он следил, пока женщины не скрылись в избенке на окраине посада. «Может, сейчас, не откладывая?» Поразмыслив, решил дождаться темноты. Люди кругом, а женщин двое, может шум выйти, да и слишком приметен он в кафтане стражника… Оборачиваясь, снова почувствовал на себе подстерегающий взгляд, хотя ни один из прохожих не вызвал подозрений. К дому ордынского купца возвращался верхом. Там сейчас двое его подручных, которые ни о чем не ведают. Ему, пожалуй, нет нужды дожидаться вызова воеводы — как пришел, так и уйдет. Бастрыку больше никто не нужен. С иконой Федька Бастрык сумеет устроиться, а на первое время есть и золотишко, есть и серебро. Только убрать эту змею Дарью… Подъезжая к воротам, услышал оклик с соседнего подворья:

— Эй, страж, зайди-ко на миг.

Сутулый дед смотрел из ворот, настойчиво приглашая. Стражникам не положено отказываться, когда их зовут, однако Бастрык плюнул бы на приглашение, если бы дед не смотрел так, словно за его спиной лежала груда серебра.

— Што те? Говори.

— Да ты зайди, не для улицы разговор-то, а для тебя важнецкий.

Поколебавшись, Бастрык спрыгнул с лошади, вошел в широкие ворота, и они неслышно затворились за ним.

— Оставь коня, подь в избу, — приглашал дед. — Тут беглый купец ордынский кой-чего оставил. Такого ты вовек не видывал.

Заинтересованный Бастрык поднялся на крыльцо, прошел за хозяином в сени, и они затворились так же неслышно.

Через час от воеводы Мещерского по душу Федьки примчался срочный посыльный. Но Бастрык пропал бесследно, и ни один из его стражников ничего не мог сказать о Федьке Бастрыке после того, как он исчез с места казни.


В Коломне звонили колокола, и от городских ворот далеко вдоль московской дороги толпились возбужденные люди — полк великого князя вступал в город. В начищенной меди труб городских сигнальщиков пылало полуденное солнце, далеко белели чистые рубашки мужиков, цветами пестрели летники принаряженных женщин, жарко блистали доспехи бояр, ухали тулумбасы, кадили и пели попы, и катились над толпами приветственные клики. Рядом с епископом Димитрий проехал к церкви Воскресения, где состоялось торжественное богослужение. А через западные, серпуховские, ворота в город вступали полки Владимира Серпуховского и Федора Белозерского. Войска, не останавливаясь, проходили через город к берегу Оки, на просторное Девичье поле, где стояли рати народного ополчения. На следующий день, с утра, Димитрий назначил общий смотр.

До вечера ворота дубовой крепости не затворялись — через них поминутно проносились гонцы. «Главный штаб» русского войска собрался в княжеском тереме детинца, не было лишь боярина Вельяминова — он вел большой московский пеший полк к устью Лопасни, где должен навести переправы через Оку и подождать Димитрия. Да еще западнее двигалось на Тарусу войско Ольгердовичей.

Когда отданы были все распоряжения о смотре войска и Димитрий собирался отдохнуть, князь Мещерский осторожно сказал ему, что в городе находится сын темника Есутая.

— Вот это новость! — встрепенулся Димитрий. — Ну-ка, давайте его ко мне.

Мещерский замялся:

— При смерти он. Его Фома из петли вынул, еле отходили.

— Народ, что ль, схватил?

Мещерский рассказал о случившемся. Димитрий хмуро выслушал.

— Плохо ты свою разведку поставил, князь.

— Помилуй, государь! — обиделся воевода. — Они же открыто пришли, сами отдались в руки стражи, и воинские сторожи их проверяли еще по дороге. Разве градоначальник не должен сообщать воеводе о таких делах?

— С Авдеем будет свой разговор. И с тебя вины не снимаю. Как же ты, воевода, услышав о схваченных лазутчиках, тут же не потребовал их к себе?

— Государь, денно и нощно рати подходили, каждый отряд встречал, мне и спать-то некогда было.

— За то рвение хвалю, но разведка!.. Ее же и на час единый нельзя откладывать. Ты бы Фому-то, чем в разъезды гонять, поставил на время сбора ратей начальником над разведкой — уж он ничего не проглядел бы… В себе ли татарин?

— В себе. Был я у него, он только и молвил: «Скажу Димитрию».

— Сам пойду к нему. И пока говорю с ним, чтоб все до единой полушки, что стража у татар отняла, вернули им, и коней, и справу тоже. Авдей пусть подождет, а Бастрыка сыщите хоть под землей.

Иргиз умирал — Димитрий понял это, едва глянул в его обезображенное лицо, покрытое зеленой лечебной мазью. Но не рубцы и язвы страшны были — палачи отбили ему внутренности, а петля раздавила горло, в уголках почернелых губ пузырилась розоватая пена. Он еле дышал, полуприкрытые глаза отрешенно смотрели в потолок.

— Я великий Московский князь Димитрий, ты хотел видеть меня?

Толмач переводил, князь пытался поймать взгляд умирающего.

— Зачем отец прислал тебя, говори!..

При последнем слове глаза Иргиза прояснились, он смотрел в лицо князя.

— Я Димитрий. Говори.

Губы умирающего выдавили какое-то слово вместе с розовым пузырем, толмач наклонился, долго слушал, потом выпрямился, виновато посмотрел на государя.

— Ничего не пойму. Слова какие-то…

— Ну-ка, ну-ка?

— Сто и пятьдесят тысяч… Поздно осенью… когда замерзнут реки… Держи войско, не распускай…

Димитрий переглянулся с Боброком.

— Спроси: правда ли Есутай хочет прийти к нам?

Толмач несколько раз повторил вопрос, опять долго слушал, отер мокрый лоб, развел руками:

— Держи войско до весны… Ясак не поможет… Девочку звали Тамар…

Иргиз сомкнул веки. Он выполнил волю отца и умер. Без стона, без вздоха. Только розоватая пена перестала пузыриться в уголках губ да веки перестали вздрагивать.

— Что могут натворить два дурака! — воскликнул Димитрий.

— Только ли дурость тут? — холодно спросил князь Владимир.

— Я подумал о том же, — кивнул Боброк. — Почему его не хотели к тебе доставить? И парня-толмача случайно ли убили?

— Не верится, чтобы Бастрык предал, — покачал головой Димитрий. — Хотя ведь трем господам служил, поди узнай, кому больше врал? Что-то тут есть. Всех, кто в деле сем замешан, — и Фому, и девку, и стражников — доставьте ко мне.

— Может, нам через татар оставшихся с Есутаем связаться? — предложил Боброк.

— Ах, Дмитрий Михалыч! Кабы Есутай правда к нам собирался, сын о том первее всего сказал бы. Теперь темника и вовсе ждать не приходится — как оправдаемся?

— Да, — вздохнул Бренк, — тайна сия, видно, умерла с этим десятником. А ведь каково на Орду подействовало бы, стань Есутай под наши знамена даже с малым отрядом!

— Кто эта «девочка Тамар»?

— Одну Тамар знаю, — ответил Бренк. — Дочь Кастрюка, полонянка, с матерью живет у меня в вотчине. Не его ли невеста? У них рано сговаривают.

— Проверь. Коли подтвердится, отпусти с матерью на волю. Жених выкупил ее своей смертью.

Сначала Димитрий вызвал к себе оставшихся ордынцев. Они угрюмо выслушали о смерти начальника и о том, что князь отпускает их, возвращает имущество и дает от себя награды, а также пропускную грамоту. Спросил, куда намерены пойти. Молодой воин, заменивший десятника, ответил:

— Назад нам дороги нет. Где теперь Есутай, мы не ведаем. Все знал десятник Иргиз, но ему велено было говорить лишь тебе. Есть ли наши соплеменники в твоем войске?

— Есть, при лошадях, — подсказал Боброк. — Однако я слышал, что собирается воинский отряд из охотников-татар.

— Приставь и нас пока к лошадям. Надо нам оглядеться. Может, потом попросимся воинами. Мы теперь вольные люди.

Димитрий отпустил ордынцев, одного за другими допросил стражников, и в их ответах появилась икона, упомянутая вскользь. Бренк, однако, сразу насторожился, велел описать образ и оклад. Когда стражников отпустили, раздумчиво заметил:

— Пропали Бастрык да икона, даже золото и серебро эти разбойники вернули, кроме двух рублей пропитых.

— Можно только гадать, что за «стекляшки» в окладе иконы пропавшей, — добавил Владимир. — Не думаю, штоб Есутай послал нам в дар простой образ.

— Кто сочтет редкости и святыни, кои утащили татары с нашей земли да размытарили по белу свету? Та икона, может, боярской вотчины стоит.

— Всего вернее, — заметил Димитрий, — ей цены нет. Ты, Бренк, скажи епископу, чтоб он передал всем отцам церкви: где бы ни вынырнул бывший новгородский купец и тиун рязанского князя Федька Бастрык, за ним, возможно, тянется редкая икона. И где бы ни объявилась редкая икона, за ней может скрываться сей Бастрык.

— Ныне же передам, государь.

Теперь Бастрык не мог бы чувствовать себя спокойно ни в одном уголке русской земли, ибо церковь имела глаза, уши и руки от Половецкого поля до печорской тайги. В XIV веке еще опасно было красть то, что принадлежало государству и церкви.

Дарья не могла прибавить нового к истории появления ордынцев, кроме своего спасения да встречи с отрядом Тупика. Рассказ ее тронул князей, они выспросили многие подробности. Насмелясь, Дарья сама спросила, не слышно ли чего о боярине Василии Тупике? Димитрий глянул пристально, ничем не выдал себя, ответил:

— Ждем.

Дарья вздохнула, поднялась. Князья проводили ее молчаливыми взглядами. Когда затворилась дверь, Мещерский сказал:

— Позавчера мне из воинской сторожи докладывали: бабу молодую задержали — в Орду шла. Зачем, мол, идешь? Говорит, мужа татары утащили, воином он был, из местных. Так она выкупить его собралась. А на какие шиши? Слыхала, говорит, — бабы в Орде дороже мужиков, так себя, мол, продам, а его выкуплю.

Димитрий грустно улыбнулся:

— Скажи этой длиннокосой, что Васька в полону, — тоже небось выкупать побежит. Успел бы наш гонец… Успеет, так, видно, придется после похода давать Ваське поместье в кормление. Заслужил.

Долгое молчание нарушил Бренк:

— Государь, Авдей-то ждет.

У Димитрия было правило: тех, кого считал виноватее других, допрашивать последними.

— Зови. Да и Фому тоже…

Тысяцкого бояре вроде и не заметили — взгляды приковал легендарный атаман, которого каждый из присутствующих пытался когда-либо ловить. Война с Ордой поставила в одни ряды бывших колодников и святых отцов, нищих холопов и блестящих бояр, но Фома и теперь оставался Фомой. Едва он снял шапку, у многих вырвался возглас изумления: перед воеводами стоял остроглазый странник, которого они не раз встречали в Московском кремле. С не меньшим изумлением смотрели на государя: что бы ни толковали в народе о тайной связи Димитрия с добрым разбойником, бояре тому не хотели верить. Димитрий и Бренк усмешливо переглянулись.

Авдей подобострастно кланялся, гудел сладким баском, желая государю здравия и побед, благодарил за то, что осчастливил Коломну своим появлением.

— Погоди, Авдей, с аллилуйями-то, — оборвал князь. — Скажи мне, как это ты исхитрился лишить меня тумена татарской конницы?

Желчь кинулась Авдею в лицо.

— То брехня, государь, татарская брехня — мало ль чего мелют в народе? Лазутчики оне, тебя убить хотели, город поджечь.

— Ты сам от них допытался признания?

Авдей икнул, вытаращил глаза, наконец нашелся:

— Тысяцкой я, город на мне, народ валит, в делах каждодневно — где уж мне с каждым лазутчиком?..

— Значит, много ты их, лазутчиков, поймал?

Авдей снова икнул, утерся рукавом собольей шубы — он прибыл ко князю в полном боярском облачении, несмотря на жару.

— Слыхал я, тебя Авдеем-бездеем кличут. Думал — для складу, ан нет, правда тут немалая. Где твой помощник Бастрык с иконой, что у татар отняли?

— Государь! Вот те Христос, никакой иконы не видывал!

— Золота татарского тож не видывал?

Авдей весь покрылся потом.

— У меня оно, у меня — на войско думал отдать…

— А ты говорил — все золото вернули татарам, — сердито бросил Димитрий князю Мещерскому.

— Мог ли подумать, государь, што тысяцкий!..

— Вот она, и к нам сия зараза приползла. Против нее только один способ хорош — руки рубить!

— Государь, вот те крест — на войско взял…

— Да, бояре, проглядел я здешнего градоначальника. Коли хозяин бездельник, в его огороде любые поганки произрасти могут. Вот они и завелись у Авдея-бездея. Да еще и руки у тебя нечисты. Оно ведь одно к одному… Молчи! Кабы сам ты татарами занялся, не вышло бы столь позорного и преступного дела. Мыслимо ли? — в войну с Ордой приходит в город целый отряд татар, а градоначальник поручает их десятскому стражи! И воеводе — ни слова.

Тысяцкий молчал, утираясь рукавом шубы.

— В иное время узнал бы ты, Авдей, всю тяжесть моей руки. Ибо бездействие начальника не прихоть, но преступление. Ныне же сдай службу. Станешь простым ратником в ополчении.

Авдей вскочил, сорвался на вой:

— Государь, помилуй! Я твой боярин служилый, волен я уйти со службы твоей, когда хочу…

— Не волен, боярин! — отчеканил Димитрий. — Не волен. Ибо на русской земле живешь, дышишь русским воздухом, пьешь русскую воду, ешь русский хлеб, пользуешься трудами русского мужика. Без этого ты — грязь. А служить я тебе велю русской земле. Честно отслужишь — вотчину за тобой оставлю. Нет — отберу, и тебя суду предам. Ступай. Нынче же стань в ополчение.

Потупясь, молчали бояре. Фома своими прозрачными глазами пристально смотрел на великого князя.

— Фома, — оборотился к нему Димитрий. — Коли уж ты встрял в это дело, поручаю и тебе Бастрыка. Надобно его сыскать. Может быть, мы тут напраслину на него возводим.

— Государь…

Фома осекся, потом смущенно заговорил:

— Сан на мне, государь. Так уж оно вышло — не расстрижен доныне. Вечор был у епископа Герасима, тезка он мне по имени духовному. Просил: хочу, мол, в рясе, со крестом в руке, а не с мечом стать в битве. Дозволил…

Димитрий покачал головой и вдруг рассмеялся:

— Ай да церковь православная! Попа в разбойниках пятнадцать лет держала и греха в том не видела. Вот бы чье житие-то составить: святого разбойника Фомы Хабычеева!

Бояре тоже весело посмеивались.

— Ну, какой ты поп, Фома? — спросил Боброк. — Ты ж самый что ни на есть атаман разудалый. Тебе бы казаком сидеть на порубежье аль начальником сторожи воинской. Иди на службу к нам, сотского я тебе сей же час обещаю. А там до боярского чина не далеко.

Фома, однако, оставался строгим, бояре тоже посерьезнели.

— Не сердись, отче, на шутки наши, хотя в них правды немало, — сказал Димитрий. — Помню я твою беду, помню, как по Руси ходил со словом, народ против Орды бунтовал. И то мне ведомо, что сам ты в жизни курчонка не зарезал, да и в набегах твоих ни единый человек не убит, кроме ордынцев да иных врагов наших. И желание твое со крестом в руке умереть на поле брани уважаю сердечно. Но еще нужен ты мне как разведчик воинский. Станем лицом к лицу с Мамаем — надевай рясу. А пока делай, что велю.

Не для Фомы — для бояр говорил все это князь: пусть знают, что не душегуба лесного пригревал он под своей рукой, но витязя добра и справедливости, тайного воина Москвы, который ежедневно рисковал умереть в петле или на плахе, как простой разбойник…

Когда остались Бренк, Боброк, Серпуховской и другие самые ближние, Димитрий облокотился на кленовый стол, посмотрел в лицо каждого, медленно произнес:

— «Сто и пятьдесят тысяч… Поздно осенью, когда замерзнут реки… Держи войско и не распускай до весны. Ясак не поможет…» Что скажете, воеводы?

— Я думаю, — так же медленно ответил Боброк, — враг не стал бы уговаривать нас держать войско до весны.

— И я так думаю. К тому ж мы от верного человека знаем, что Есутай ушел от Мамая не по добру… Сто тысяч ордынцев и пятьдесят — союзники, число тоже совпадает с нашим. Ягайло и Ольг — то само собой. И требование старой дани — лишь предлог. А вот эта новость немаловажная для нас: хотел Мамай зимой пройти по Руси, как Батый ходил. Летом он боится с большим-то войском застрять в наших болотах и реках. Да мы его ждать не станем. Завтра после смотра — в поход. Вельяминов подождет у Лопасни, Ольгердовичей мы направим ближе к Непрядве — пусть они Ягайлу еще попридержат вдали от Мамая. И чем скорее мы пойдем, чем дальше от нашей земли перехватим Мамая, одного, без союзников, тем лучше.

— Ясно, государь, — за всех ответил Бренк.

— Теперь — в лагерь, к своим полкам. Отныне и до конца похода князья и воеводы там, где войско.

Тихое, в туманце, вставало утро над Коломной. Димитрий плохо выспался, но возбуждение его не проходило. Вчера даже словом не обмолвился он перед воеводами о своей готовности к двум решениям, но то и другое держал в себе, и только смотр оставит одно. Великое нетерпение погнало его от заутрени не в терем к трапезе, а прямо в поле, хотя войска еще только строились.

Миновали посад, уже докатывался гул, похожий на ропот моря, и снова острое волнение пронзило его существо до холодка в пальцах — на крутобережье Оки, по всему Девичьему полю, стояли войска…

Когда Димитрий с дружиной появился перед полками, словно море колыхнулось от ветра: волны прошли по рядам красных щитов. Тысячи голов повернулись к нему, и снова будто сверкающая рябь прошла по стальной глади. Солнце поспешно разгоняло туман, казалось, ему не терпится глянуть, какую же силу выставила по княжьему зову русская земля. Лучи его высветили все цвета войска, и Димитрию в полной красе предстала русская рать.

Полки выстроились в том порядке, в каком предстояло им двинуться в дальний поход. На правом крыле посотенно сомкнул конные шпалеры сторожевой полк — пять тысяч детей боярских со слугами, одетыми в воинскую справу. Служилые люди великого князя, профессиональные воины, большинство которых еще в детской люльке играли ножнами отцовских мечей. Выросшие под звездой войны, они закалились в битвах с врагами Москвы — молодая и организованная сила нарождающегося государства; ей предстояло еще занять в нем главенствующее положение, уничтожив старых бояр или отодвинув их на задворки. Все дети боярские, как один, — в железной броне, на добрых конях, с полным вооружением конного витязя — от меча и щита до шестопера и кинжала. И слуги их мало уступают господам — тоже готовые воины. Разве только нет дорогой чеканки на оружии да не в тонкие сукна, шелка и аксамиты наряжены, а в холщовые порты домашней работы. И главное оружие слуг не меч, но крепкий дальнобойный лук или самострел.

За сторожевым полком, опираясь крыльями на тысячные конные рати, в десять шеренг стояли пешие — прямоугольник полка правой руки. Сильные боярские дружины на боевых лошадях, пожалуй, даже превосходили вооружением и яркостью войско служилого дворянства, именно они составляли главную силу полка правой руки, но взгляд Димитрия упорно притягивали пешцы. Длинные красные щиты, видом напоминающие человеческое сердце, до подбородков скрывали рослых воинов первого ряда! Колючий лес длинных копий возвышался над сверкающими еловицами шлемов, бисерный кольчужный блеск бармиц смешался с белизной холщовых рубах — не все здесь имели железную броню, — и солнце, как расплавленный воск, стекало на плечи ратников по зеркальным лезвиям отточенных топоров и секир, перемешанных с копьями. За полком правой руки, чередуя пешие и конные тысячи, червенел щитами, сиял шлемами, белел рубахами и лаптями, сверкал каленой синью копий и топоров большой полк, врастая дальним крылом во фланг полка левой руки. А в самой дали, где кончалось Девичье поле, квадратной скалой стоял конный полк Димитрия Ивановича, и ряды его терялись за окоемом. Вместе с пятитысячным полком князя Владимира Серпуховского, поставленного Димитрием во главе этой отборной силы, он станет засадным полком — главным резервом русского войска.

Завидев Димитрия, старый князь Федор Белозерский отделился от строя большого полка на вороном белогривом и белохвостом коне, горячем и легком, как сокол в полете, развевая суконный малиновый плащ-корзно, пронесся перед воинскими рядами, сорвал с головы золоченый шелом, уронив на плечи серебряные кудри, взмахнул рукой, и далеко по полю разнесся его богатырский голос:

— Великому Московскому князю, государю великой Руси, Димитрию Ивановичу — УРА!

Только на миг замерло войско, услышав из уст Белозерского непривычный клич, похожий на грозный боевой клич непобедимых монгольских туменов, но произнесенный по-русски, а в следующий миг содрогнулась земля, небо раскололось, словно гроза полыхнула из солнечной высоты, и даже боевые, видавшие виды кони присели.

— Ура-а-а!.. Ура-а-а!..

От сторожевого полка, через тысячи воев полков правой руки катился к дальнему флангу потрясающий душу воинский клич русских ратей, встречался с тем же кличем и возвращался обратно, вырастая подобно океанской волне, гонимой ураганным ветром. Этот клич предстояло услышать врагам Руси во всех грядущих битвах…

Великий князь почти не задерживался перед рядами дворянских и боярских дружин — готовое войско, он знал его хорошо. Димитрия по-прежнему притягивали пешцы, особенно ополченцы — крестьяне и простые посадские люди, вышедшие на битву вольной охотой, сами себя снарядившие в поход. Он расспрашивал начальников сотен и тысяч — кто и откуда, — осматривал самодельные мечи, луки, секиры и копья, хвалил, если слажены добротно, хмурился, когда оружие казалось ему слабым, приказывал Бренку брать на замету такие отряды. Воеводам предстояло распределить имеющийся запас оружия так, чтобы на каждый десяток было не менее трех воинов в железной защите и с надежным оружием. Боевой длинник не должен иметь рыхлых звеньев. Лучшие княжеские кузнецы продолжали работу.

Вот, смыкая ряды с общим строем полка, стоят сотни три мужиков, — видно, из одного края. Холщовые рубашки и липовые лапти, деревянные щиты, обшитые кожей, у иных — «кольчуги», связанные из жестких посконных веревок, армяки и шапки, набитые пенькой, — защита от стрел, в руках большинства медвежьи рогатины, топоры, сулицы и ослопы.

— Откуда воинство?

— Рязанцы, государь, — ответил широкоплечий ратник с тяжелыми темными руками, вооруженный получше других.

— Кто привел?

— Я, Клим-кожевник, да вот Кузьма еще дружину набрал, — он указал на чернобородого мужика, не отрывающего взгляда от князя. — С Дона он прибег, с Ордой уж переведался, сынишку потерял.

Словно бы дрогнуло что-то в глазах великого князя.

— Спасибо, рязанская земля. От Москвы спасибо…

Еще отряд на особицу — сотни полторы крепких, по-городскому одетых ратников, хорошо вооруженных, со смелыми взглядами.

— А вы чьи?

Стоящий впереди седовласый воин ответил:

— Новгородский старшина Иван Васильев с сыном да охотниками — Фомой Крестным, Дмитрием Завережским, Михайлой Пановляевым, Юрием Хромым и другими товарищами. Еще ушкуйник Жила с ватагой к нам пристал. Пришли на твой зов, государь.

— И тебе спасибо, Великий Новгород. Прислал-таки орлов своих, вопреки толстосумам.

Порадовало Димитрия, что нашлись в большом полку и тверичи, и нижегородцы, и люди с литовских окраин. Пришли — не побоялись навлечь немилость своих господ. А в войске каждый дорог.

Перед тысячей Ильи Пахомыча государь снял шлем.

— Дай, Илья, поцелую тебя. Такой отряд готов на княжескую службу принять хоть ныне. Мужик ты покладистый, не думал, что сумеешь тысячную рать так взять в руки.

Польщенный боярин широко улыбнулся:

— То не я один, государь, постарался. Спасибо моим помощникам, — и указал на Фрола, Таршилу, других сотских и десятских.

Димитрий обнял старого воина, увидел слезу на его глазах, укорил:

— Ну-ну, Таршила! Разве такому рубаке пристала сырость? А Иван твой, считай, ныне впереди нас: тот десяток ворогов, что положил он на Пьяне-реке, уж не станет в Мамаево войско.

— От радости я, государь. Довелось тебя увидать, доведется еще послужить тебе.

— А ты не переставал служить мне, Таршила, по ним вижу. — Князь кивнул на звонцовских ратников, задержал взгляд на могучем Гриде и огненно-рыжем Алешке.

Боброк проверял закал топоров и сулиц, взял у Юрка чекан, соединяющий в себе боевой топорик и молот, коротким ударом разрубил поданную отроком стальную пластину, спросил:

— Чья работа?

— Его, — боярин Илья указал на Гридю. — Мой, звонцовский.

— После похода, боярин, привезешь его в Москву со всем семейством, поселим в кузнецком ряду. В Звонцы подыщи другого мастера, — так сказал, словно не сомневался, что и хозяин, и кузнец его непременно вернутся с битвы. — Бренк, взял бы ты на замету, это ведь по твоей части. А тебе, мастер, спасибо. Задержишься в Коломне с другими кузнецами и бронниками на три дня, кое-какое оружье подладите. Догоните нас на конях. Теперь же ступай к кузням.

Гридя густо закашлялся, смущенно пробормотал:

— Да ить я што?.. Сына б со мной, молотобойца?.. Можно ль?

— Можно, — Боброк улыбнулся. — Научи его своему делу.

— Государь! Батяня! — умоляюще заговорил Николка, испугавшись, что его могут оставить в Коломне. — Пусть дядя Роман пойдет, он не хуже мово кует. А ходить ему тяжко, хромой же…

— Хромой! — удивился Боброк, разглядывая насупленного мужика, опирающегося на копье. — И ты на битву собрался?

— Ничего, государь, руки при мне, устою.

— Э, нет, на одной ноге против татарина не устоишь. На коне держишься, конь есть?

— Конем и спасаюсь.

— Скажи начальнику конной тысячи, чтоб он тебя зачислил. Кого кузнецу брать в помощники, он сам решит…

Димитрий Иванович уже прошел к муромчанам. Осматривая конных ратников, вдруг вспомнил свое, спросил, улыбнувшись:

— А что, мужики, не найдется ли у вас бурого жеребеночка, муромского? Васька мой просил.

— Государь! Вернемся из похода, мы ему из самого села Карачарова пришлем точь-в-точь как у Ильи Муромца был. Пусть твой сынок растет богатырем не хуже отца.

К окольничим князя подошел новый коломенский градоначальник, чем-то взволнованный. Димитрий закончил смотр отряда, спросил, в чем дело. Боярин сообщил: в городе высокий посол от Мамая, ждет государя в детинце.

— Подождет, — отрывисто бросил Димитрий, однако ускорил объезд полков: посол от врага в такой час — не шутка. Осмотрев свой полк, сведенный с полком Владимира, поворотил коня к середине рати. Впервые за последние недели потаенная тревога не плескалась в глазах московского князя, спокойный блеск их напоминал блеск вороненой стали.

— Счесть надо ратников русских. Родина должна знать, сколько их было.

— Считаем, государь, — ответил Бренк.

— Конной силы столько и не ждал.

— Можно спешить иные тысячи, — сказал Боброк. — Наши конники и пешими драться горазды — тому учили.

— Мало пешей рати, — повторил Димитрий.

— От Вельяминова гонец прибыл, — сообщил Бренк. — Десять тысяч ведет он пешцев.

— Точно ли так?

— А зачем нам выдумывать? Натужилась земля Московская — экую силищу родила!

— Ну, дай бог. Коли так, спешивать никого не придется, да и конной силы убавлять бы не хотелось.

…Снова катилось над полем и гладью многоводной Оки грозное «ура!», когда скакал Димитрий перед фронтом войска обратно. И, кажется, только теперь, прикоснувшись душой ко всей рати, к каждому полку ее, Димитрий начинал ощущать всю необъятную силу, что вывела на это поле русская земля. Он привыкал к чувству этой силы со счастливым испугом, — казалось, видит сон и боится пробуждения, которое унесет желанный образ. Сказал Боброку:

— Полки не разводи. Ждите.

Боброк кивнул понимающе.

Ордынский посол ждал в княжеской палате детинца. Навстречу встал неспешно, отвесил легкий поклон. Димитрий помнил этого рослого мурзу, уже немолодого, похожего обличьем на Чингисхана, каким рисовали его в восточных книгах. «Принц крови», сильный и знатный наян, владелец крупнейшего в Орде улуса — вон каких послов стал направлять Мамай к московскому князю!

— С чем пришел, хан? — спокойно спросил Димитрий.

— Спроси лучше — за чем? За ответом пришел. Что ты надумал, князь? Войско, говорят, привел в Коломну?

— Слово мое вы слышали, иного не будет.

Высокомерный хан, казалось, смутился — не такого ответа ждал. Но вот желтые глаза его зло блеснули.

— У вас, русских, говорят: худой мир лучше доброй ссоры. Разве ты не желаешь мира с повелителем Золотой Орды?

— У нас говорят и по-другому: сердцем копья не сломишь, покорством врага не вразумишь. Пусть Мамай вернется в свою степь, распустит тумены — тогда получит он ту дань, что платил я до сих пор. Говорю последний раз: разорять Русь для Мамая не стану, в вечное рабство не выдам ему по доброй воле ни одного человека.

— Князь! Ты боишься разорить свое государство большой данью? А подумал ли ты, на какое разорение толкаешь его своим упрямством? Честно скажу тебе: я уж немолод и не хочу войны — мне-то она ничего не принесет, кроме лишней тряски в седле. Но Мамай не я. Он зальет твою землю кровью, покроет пеплом. Рад будешь воротить слово, но когда говорят мечи, слова теряют значение. Разве ты не знаешь Мамая? Он может сделать даже то, чего не сделал Батый, — истребит твой народ поголовно. А согласен ли твой народ оплатить подобной ценой упрямство своего правителя? Ты спросил его, прежде чем произнести последнее слово перед властелином Золотой Орды?

— Ты хочешь знать волю моего народа? Иди за мной, посол.

Димитрий повернулся, широко зашагал к двери, хан удивленно посмотрел ему в спину, заспешил следом.

Князь, не оборачиваясь, пересек небольшую площадь перед теремом, по деревянной ступенчатой лестнице стал подниматься на высокую стену детинца. Посол торопливо догонял его, за ним спешили бояре и мурзы.

Открылись посадские улицы, далеко разбежавшиеся от крепости, сверкнула Ока синей водой, и Москва, притененная сосняками, катила в нее зеленую воду. Загадочно и безмолвно синели древние приокские леса, широко, до самого горизонта расступаясь над левым крутобережьем Оки. И там, на этом поле…

Хан вздрогнул, прикрыл глаза, как бы отгоняя наваждение.

— Не может быть…

— Я спросил мой народ, — негромко сказал Димитрий. — Читай его ответ на том поле.

— Не может быть!

Узкими желтыми глазами — точь-в-точь такими, какие были у его грозного прадеда «Потрясателя вселенной», — хан жадно всматривался в строгие прямоугольники конных и пеших ратей, слитых в один бесконечный гребень, похожий на огромный вал в океане, поднятый внезапным штормом в солнечный день, вал нежданный и оттого особенно страшный. Хану вдруг показалось — сама земля, где полтораста лет назад на снегу, истоптанном копытами, черном от пепла сгоревшего города, красном от застылой крови, бесприютно валялись трупы мужчин, стариков и грудных младенцев, где кричащие женщины и дети волоклись на арканах, где потом еще много раз в долгие зимние ночи после набегов лишь бездомные собаки плакали на пепелищах, — сама земля, накопившая невыносимую боль и обиду, вздыбилась и родила этот вал из людей и железа. Хану стало страшно. Хан уже видел, как двинулся этот вал на кочевые степи, втягивая, усмиряя, поглощая в своем движении человеческие водовороты бесчисленных орд, которые веками питали силу восточных завоевателей. Хан отступил от Димитрия на шаг, поклонился в пояс.

— Великий государь! Дозволь мне поспешить к Мамаю? Я передам ему твое последнее слово.

— Спеши, посол. Мамай может опоздать.

Димитрий не видел, как ордынцы сошли со стены и, отказавшись от трапезы, седлали коней и выезжали из ворот детинца. Димитрий смотрел в поле над крутобережьем Оки, чувствуя себя уже неотделимым от той силы, что вздыбилась там до самого окоема в ожидании его слова.

— Государь…

Он медленно обернулся. Перед ним стоял среди бояр старый знакомец — поседелый в битвах сотский Никита Чекан.

— Государь! Меня прислал князь Дмитрий Михалыч Боброк. Он велел сказать: здесь, на поле, стоит пятьдесят тысяч войска.

И показалось старому воину — холодной вороненой стали княжеских глаз коснулось теплое дыхание.

— Что?!

— Пятьдесят тысяч здесь, на поле.

Димитрий оборотился назад, круто, резко. Бесконечная живая стена пошевеливалась на равнине; он видел войско, какого не видывал до него ни один русский князь — ни киевский, ни владимирский, ни рязанский, ни суздальский, ни тверской, ни новгородский, — но лишь услышав число его, Димитрий окончательно понял, как оно огромно. Именно с таким числом русской рати он заранее решился выступить против кочевой степи.

— Пятьдесят «тысяч», или пятьдесят тысяч воинов?

— Пятьдесят тысяч воинов, государь. Здесь, на поле.

— Не может быть, — сказал князь так же тихо, как только что сказал испуганный хан, чьи глаза были привычны к виду огромных масс войска, ордынского войска…

Может быть, к русским полкам сегодня присоединились жители и защитники древней Рязани, уничтоженные Батыем до последнего младенца? И тысячи коломян, тоже убитых поголовно, встали из своих безвестных могил, чтобы их тоже зачли на перекличке? И тысячи владимирцев, погибших на Сити-реке, и отчаянных героев Козельска? И несколько сот москвитян — тех, сожженных в маленьком деревянном городке на слиянии Неглинки с Москвой, который враги смогли взять лишь огнем?.. Но они стояли перед ним, вооруженные, сведенные в полки, готовые к бою. Пятьдесят тысяч русских воинов! А еще шли новые отряды к Коломне, и, казалось, он слышит размеренную поступь десятитысячного московского полка где-то у слияния Лопасни с Окой, и железный марш русско-литовских ратей дальше на западе.

— Никита, ты помнишь?..

Старый воин утер глаза рукавом, и Димитрий увидел — даже вечно холодные глаза князя Владимира затуманило.

— Никита, что ты, Никита Чекан?

— Государь, старые воины плачут только от счастья. Шестьдесят мне. Деду твоему отроком стремя подавал, и уж тогда ведь ждал сего часа. Сорок лет ожидания для человека — много, государь. А народ сколько ждал!

В церкви Воскресения зазвонил полуденный колокол, и гуд поплыл окрест — над городом, над загадочными приокскими лесами, над просторным полем, над русским войском. Бренк напомнил:

— Димитрий Иванович, пора.

И прежде чем смыло дымку с княжеских глаз, прежде чем сойти с крепостной стены, Димитрий еще раз обернулся к полю, где стояли войска, и ближние бояре услышали:

— Спасибо за все, русская земля…


Русскому войску до Куликова поля оставалось пройти еще сотню старинных верст. Войску Мамая — столько же.

Книга вторая Битва

Уже встал тур на оборону…

«Задонщина»
I
В начале сентября Мамай поставил свой шатер на пологом холме в излучине речки Красивая Меча, в двадцати пяти верстах от слияния Непрядвы с Доном. Он шел быстро, и теперь давал отдых лошадям; к тому же союзники его находились далековато от условленного места встречи, а Мамай считал — не честь ему будет ждать литовского и рязанского князей, пусть они подождут повелителя Золотой Орды. Сухие, знойные дни сменились влажными и прохладными, с севера часто наползали отары серых облаков, временами моросило, по утрам над тихой водой долго стлался медленный туман, увязая в зарослях прибрежного камыша и ольхи, — казалось, стыдливая красавица речка прятала лицо от пришельцев и под утренним ветерком упорно цеплялась зелеными руками за края пуховой фаты.

Мамай часами сидел на холме, набросив поверх кольчуги стеганый халат, и слушал, как в тумане всхрапывают кони, чавкает прибрежный ил и размокший чернозем под сотнями копыт, плещет вода, отрывисто гукают и пересвистываются табунщики. Холодок прогнал назойливых кровососов, после пятидневного перехода ордынские кони в одни сутки до черноты оголили правый берег Красивой Мечи, теперь их перегоняли на левый, на пышное пахучее разнотравье, вызревшее к осени. Настойчивый ветерок наконец скомкал, сорвал туманное покрывало с реки, в живой зеленой оправе ее берегов обнажились темные нечистые язвы — следы табунов, прошедших бродами, вороны слетались на эти язвы, угрюмо и надоедливо каркая, мешая думать.

О том, что Димитрий выступил из Коломны с большим войском на запад, Мамай знал, и другого он не ждал от своего врага. Не пойдет же московский князь прямо в донскую степь, где хозяйничает Великая Орда! Димитрий, конечно, думает прикрыть всей силой самый короткий путь на Москву — через Тулу и Серпухов: так поступил бы всякий благоразумный государь и полководец. Однако скверную шутку сыграл с повелителем Орды его военный союз с рязанским князем. Рязань оказалась невольным щитом для московского ополчения в дни сборов; так случается в бою, когда сильный воин хватает слабого противника и заслоняется им от мечей и копий. Ольг, конечно, без вины виноват, и все же ответ он будет держать — тем, что его полк Мамай первым пошлет на русские же копья.

Не всему в рассказе Темучина поверил Мамай, хотя мурзы слово в слово повторили посла, однако же думы Мамаю приходили одна другой тревожнее. Откуда у Димитрия большая сила? Мамай знал от верных соглядатаев: ни новгородского, ни тверского, ни нижегородского полков у Димитрия нет. Рязанский князь в союзе с Ордой. Главная литовская сила — у Ягайло: его братья привести большого полка не могли. Значит, Москва посадила на коней смердов от старого до малого? Это, конечно, не конница, лучше бы Димитрий поставил мужиков в пешую рать, но все же и мужика конного конем не объедешь. Его надо копьем ссадить на землю, а это — большая битва.

Один из великолепно задуманных Мамаем тайных планов войны рушился еще вдали от московских границ.

Мамай велел счесть московские полки на переходе, что оказалось непростым делом: конные заставы русов буквально подметали все дороги и тропы вблизи своего войска. Однако Мамай требовал новых и новых вестей, хотя бы они добывались большой кровью. Союзники наконец зашевелились. От Ягайло прорвался связник, сообщил, что литовцы достигли Одоева в восьмидесяти верстах от Орды; полк рязанцев не ближе, где-то между Пронском и Ряжском. Медлительность союзников все больше раздражала ордынского владыку, застарелый гнев, накапливаясь, доводил до мысли о разрыве союза и жестоком наказании Литвы и Рязани, душу разъедали подозрительность и ненависть. На последнем совете, уловив настроение повелителя, один из темников заметил:

— Они, пожалуй, боятся Димитрия и обходят его за сто верст. Этак они скоро окажутся позади нас.

У Мамая после несчастья с дочерью дергалось веко, и мурзам казалось, он мигает кому-то за их спинами. С опаской оглядывались.

— Литва и Рязань забыли, кого им надо бояться, — пролаял Темир-бек. — Ты должен напомнить им, повелитель.

— Да! — Мамай снова нервно мигнул, глядя поверх голов приспешников. — В нужный час я поручу это тебе иБатарбеку. Вы умеете помнить зло. Червяк жалости и корысти не подточил ваши души; я знаю: ни слезы, ни золото не сделают вас мягче.

Не следовало бы теперь так отличать двух темников, принижая других, но Мамай не мог справиться с раздражением, и к тому же он метил в хана Темучина. Воротясь из Коломны, тот настойчиво убеждал Мамая отложить поход на Русь, взять дань, на какую согласен Димитрий — лишь бы хватило ублажить войско, — а потом постараться перессорить русских князей и нанести внезапный удар небольшой отборной силой.

— Сейчас не лучшее время для войны, — повторял Темучин. — Сила Москвы велика, но это временная сила, завтра она истает. Пусть большие сборы закончатся для Димитрия впустую, а когда он заплатит дань, его подданные станут спрашивать друг друга: зачем же нас отрывали от семей и большой жатвы, зачем мы зря проедали хлеб и мучили лошадей? Ведь князь все равно заплатил дань, как ни петушился. Димитрий потеряет веру в народе и удельных князьях, враги станут потешаться над ним. Ты свалишь противника, не пролив капли татарской крови.

— Разве для Орды меньше чести свалить врага ударом меча, внушить ужас данникам, показав нашу силу?

— Сила измеряется числом мечей. Ты же обескровишь Орду.

— Пусть так. Но я укреплю власть Орды.

— Власть и сила идут рядом, — Темучин смотрел прямо в лицо Мамая желтыми немигающими глазами. — А может, ты боишься за собственную власть? Не бойся. Не время затевать в Орде усобицы, когда враги наши так сильны. Мои друзья не хотели бы над собой ни Тимура, ни Тохтамыша. Отдай мне улус Бейбулата и все права, которыми он владел, — у тебя будет в Орде до конца дней союзник посильней Темир-бека.

Взгляды их встретились, как ножи, у Мамая задергалось веко, кулаки, сжатые в камни, выползли из рукавов халата, захолодели на золоте подлокотников — он встречал своего посла, сидя на троне. Сдавленно прошипел:

— А твой шут, колдун, с кинжалом в моей юрте?..

Желтые глаза Темучина мигнули, лоб прорезала угрюмая складка.

— Разве Темир-бек ничего тебе не сказал? Я послал в Сарай моих людей и велел им тайно схватить бухарского купца, который продал мне этого шута. Купца скоро привезут, и ты можешь сам допросить его.

— Хорошо. — Мамай отер со лба пот рукавом, по-прежнему не отводя от лица Темучина суженных глаз, словно удерживая перехваченный нож. — Когда купца привезут, ты получишь, что просишь. Но о войне ты судишь, как улусник, я же — повелитель Орды и останусь им. Поэтому забудь свои мысли и думай не о числе врагов, думай о силе твоего тумена…

Лишь на совете главных мурз войска, поглядывая в непроницаемое лицо рыжебородого чингизида, Мамай сообразил, что совершит непоправимую ошибку, передав новый улус и новые большие права хану Темучииу. Тот ведь и теперь сильнее любого из царевичей, а тогда окажется недосягаемым и для повелителя Золотой Орды. Возвышая достоинство Темир-бека и Батарбека, Мамай подумывал, кому из них отдать все то, чем владел опальный хан Бейбулат…

Сидя на холме над Красивой Мечей пасмурным сентябрьским утром, Мамай снова возвращался ко всему, что прежде решалось сплеча, по первому желанию, а теперь не давалось. В теплом халате повелителю было зябко. Сколько жестоких лишений изведал он в походной жизни! В зимней степи, бывало, не отворачивал лица от лютого северного ветра, когда самые закаленные всадники не снимали овчинных масок. В седле под проливным дождем с презрением отталкивал руку телохранителя с непромокаемым халатом, показывая войску пример стойкости и терпения. От чего же теперь знобит его на свежем русском ветру? Может быть, годы студят кровь? Или с годами удары судьбы ощутимее подтачивают физические и душевные силы? Почему прежде, когда рвался к власти, удачи шли навстречу, а теперь — беды? У дочери отнялись ноги, несмотря на все искусство лекарей, верный Алтын погиб, Димитрий вышел навстречу с огромным войском, союзники медлят — все одно к одному, все помнится, давит, злобит, лишает покоя. Будто душа Мамая — бессточное болото в такырах, куда дождевые ручьи непрерывно несут зловонную горько-соленую грязь. Даже бегство русского князя, за которого Димитрий предложил Авдула и четырех мурз, а с ним бегство таинственного нукера Хасана обернулось на позор Мамаю. Кто он, этот демон в пурпурном плаще, не оставил ли друзей в Орде, какими зловещими шипами могут прорасти его следы? Тщетно пытался Мамай добиться вразумительных слов от мурзы Галея, тот лишь бил землю лбом, повторяя: «Повелитель! Хасан очень гордый, он, наверное, сильно обиделся, что его посадили в яму и удалили из сменной гвардии». Болван! Сумел родить ублюдка, так сумей воспитать его истинным ордынцем либо убей вовремя. Так нет — сплавил в чужие руки, и выросла пантера, готовая вцепиться в горло хозяина. Мамай смутно догадывался, какого опасного врага проглядел со своими ищейками у себя под боком. От погони вестей нет. Авдула и четырех мурз он все-таки выменял на московского гонца, но и возвращение Авдула мало утешало. Никому, оказывается, верить нельзя, даже ближайшим нукерам. Только великая победа уничтожит его врагов!.. В который уж раз эта мысль приносит Мамаю облегчение. Тот, кто знает свой путь, не должен отступать от него до смертного часа.

От Герцога прибыл начальник сотни с жалобой: всадники из касожского тумена ночью отбили скот, подаренный Мамаем фряжским наемникам, а теперь уверяют, будто они приобрели его у татар за деньги.

— Чего же хочет Герцог от меня? — Веко Мамая слабо подрагивало — злился, что пришлось-таки выдать наемникам вторую половину задатка, опустошив войсковую казну.

— Вели касогам вернуть нам быков и овец, милостивый хан. Ведь они проявили неуважение к твоему приказу.

— Может быть, они доказали, что более вас заслуживают моих даров? Вы плохие воины, если не способны справиться с горскими разбойниками.

Фряг поднял голову, настороженно спросил:

— Милостивый хан дозволяет нам применить силу? Мы сегодня же нападем на их лагерь и уничтожим грязных бродяг.

Веко Мамая задергалось сильнее. «Коршунячье отродье! Я посмотрю на вашу храбрость перед полками русов. Это вам не толпа янычар, не унылые лигионы издыхающей Византии, не арабский „вечер потрясения“, не разнаряженный частокол германских и франкских рыцарей, не стадо таврических разбойников. Вы узнаете, за что плачу я золото и серебро наймитам, досыта кормлю их свежим мясом!» Холодно сказал:

— Однако ваш начальник может обойтись без боя. У него теперь довольно золота, чтобы купить мяса на все войско. Ступай… Постой! — он остановил фряга, осененный неожиданной мыслью, в которой еще не дал себе отчета. — Скажи Герцогу, пусть он пришлет ко мне близнецов, о которых я спрашивал. Касоги вернут вам быков и овец, а воры будут наказаны по законам Орды.

Отчего вдруг Мамаю загорелось увидеть глаза близнецов, так похожие на глаза его дочери и глаза того русского пленного, который не дал ему простого обещания в обмен на жизнь и свободу? Только потому, что не мог ручаться за свое слово? Есть же такие люди! И у великих царей время от времени случается нужда в них.

Десятник нукеров доложил:

— Повелитель, к тебе люди Батарбека с русским пленником.

Мамай встрепенулся, и словно порывом сухого ветра выдуло из степи знобкую сырость. Воины в серых халатах втащили на холм грузного человека со связанными за спиной руками и веревкой ни шее, сильным рывком бросили ниц. Мамай узнал склонившегося перед ним сотника.

— Это ты, Бадарч? Какого зверя выловил в московских лесах?

— Повелитель! Мы исполнили твой приказ: предатель Бастрык перед тобой.

Мамай по-кошачьи шагнул вперед, приказал по-русски:

— Встань! — Сузив глаза в усмешке, разглядывал припухшее от синяков лицо пленного, всклоченную бороду, рваную одежду, — видно, нелегко сдался этот бугай. — Что скажешь, Федька? Новые вести привез мне или пожаловал за наградой?

— Тебе, царь, то лучше ведомо, — прохрипел пленный, потупясь. — Не своей волей стою перед тобой.

— Да уж твоя воля кончилась, Федька. Даже охотничий барс попадает в клетку, если он скалит зубы на хозяина. Ты же только гиена. — Неожиданно взвизгнул: — Говори, кому служил! Какие лживые вести слал в Орду? Кого ты в Орде знаешь из моих врагов?

Бастрык жалко усмехнулся опухшим ртом:

— Столько спрашиваешь, царь, што и не знаю… Служил я всем помаленьку, тебе тож… Чего передал, теперь дело десято. А знавал я хана Бейбулата да Батарбека, да иных твоих начальников — неш они те враги? Убей, а ни московских, ни рязанских лазутчиков в Орде я не видывал. Пытать станешь — кого хошь назову. От ваших пыток чего не сбрешешь, мне же все едино. Казнил я твоих людишек — не запираюсь. Требовали, чего я вовек не ведал, оружьем грозили, вот и… Да и к Димитрию мне нынче дорога заказана, потому в твои сети попал. Вот коли помилуешь, кой-чего скажу те на пользу.

Как ни был зол Мамай, его удивил торг Бастрыка.

— Говори. Я решу, стоят ли твои вести моей милости.

Федька вздохнул, переступил босыми ногами, впервые прямо глянул в лицо Мамая.

— Ведаешь ли ты, великий царь, што Есутаев сын Иргизка к Димитрию шел?

— Так…

— Будто бы Есутай тумен свой в помощь Димитрию прислать сулил.

— Так!.. — рука Мамая побелела на поясе, веко задергалось.

— Не бойсь, не дошел Иргизка до Димитрия. Я сам казнил его, с ним и весть умерла, а грешить-то Есутай на князя будет.

Мамай метнул взгляд на сотника, тот наклонил голову:

— Федька не врет. Иргиз умер, но бывшие с ним люди живы.

— Што люди! — Бастрык пренебрежительно качнул головой. — Я сам пытал Иргизку, Есутай велел ему говорить лишь Димитрию, а ты, великий царь, своих татар знаешь.

— Знаю, — Мамай жестоко усмехнулся. — Ты проговорился, Федька: тайна Иргиза тебе неведома. И тут лжешь!

Бастрык испуганно заморгал, с трудом соображая, как это сам себя запутал.

— Говори дальше, Есутаевы дела я сам разберу.

Бастрык пошмыгал носом, на что-то решаясь.

— Моя смерть, великий царь, теперь ничего тебе не даст. А жизня у меня одна. Так, может, я куплю ее? И за тех, казненных мною, заплачу тебе.

Мамай захохотал, и нукеры вздрогнули — так давно не слышали они его смеха.

— Да ты шут, Федька! Каким серебром платить станешь? Тем, что в сундуках у Димитрия?

— Есть у меня свой сундук, в Коломне зарыт. Там не токмо золото и серебро… Там така икона, в каменьях, ее за тыщу кобыл не купишь.

У нукеров загорелись глаза.

— Откуда у тебя икона?

— Не все ль равно?.. Да коли хошь знать — у Иргизки отнял.

— Теперь я знаю, почему ты убил его. А иконе той цена — две сотни лошадей.

— Великий царь, на Руси ей цены нет!

— Да на Руси я все возьму даром.

— Но икону и золото я глубоко зарыл. Пошли со мной верных людей, Коломна теперь пуста. Я отдам все! — страх и надежда метались в глазах Бастрыка. — За одну мою жизню я дам тебе столько, што ты можешь нанять сотню воинов и купить тыщу рабов!

— Рабов на Руси я возьму, сколько захочу. Воинов у меня достаточно. И тебе, Бастрык, я не верю. Ты предавал рязанского князя мне. Меня ты предавал рязанскому князю. Нас обоих ты предавал Димитрию. Теперь ты готов предать Димитрия. Возьму выкуп и отпущу — ты снова предашь меня. Ты служебный предатель, Федька. А где зарыл сундук, скажешь, когда из тебя начнут вытягивать жилы.

Бастрык затрясся, пал на колени, пополз к ногам Мамая.

— Отпусти, возьми выкуп, не обману, отслужу тебе… Я вхож ко князю Димитрию. Вели — убью его, отпусти только…

Мамай брезгливо попятился.

— Врешь, Федька. Ворон не заклюет орла, шакал не загрызет тигра. Ты трус, Федька, а трусы убивают лишь слабейших. Я люблю казнить трусов.

Бастрык съежился на земле, оцепенел, потом поднялся на колени, встал на ноги, помотал бородой, отряхивая слезы, по-бычьи наклонил голову, угрюмо сказал:

— Добро же! Рвите жилы — икону и золото я вам не выдам.

Мамай второй раз засмеялся, отстегнул с пояса кошель, бросил сотнику.

— Это награда за предателя. Скажи Батарбеку — я доволен.

Потом велел нукерам вести за собой пленного, сошел с холма на берег речки и приказал рыть яму. Повернулся к Бастрыку.

— Ты, Федька, поступил с моими людьми по-ордынски, ученик ты способный. Но ученику не сравняться с учителем. Ты тоже останешься без носа, без глаз, без ушей и без языка. Но я сделаю это без помощи меча.

Бастрыка закопали по шею, не развязав рук, принесли заготовку для конской кольчуги, разостлали ее по земле, плотно стянули вокруг шеи. Потом накрыли голову железной решетчатой клеткой.

— Принесите голодных крыс и пустите в клетку, — приказал Мамай. — Когда крысы начнут пир, позовите меня — я хочу видеть, какого цвета кровь и мозг у тройного предателя.

…Бастрык не видел, как удалился Мамай, не замечал ни стражи, ни липкого дождя, падающего на лицо, — ввалившимися глазами неотрывно смотрел в низкое серое небо, расчерченное железом в мелкую клетку. Он не просил у этого неба снисхождения и пощады, он каялся во всех тяжких и малых грехах, что совершил под этим небом и еще готов был совершить от жадности, ненависти и гордыни, от звериного желания жить и мстить. С исступленным откровением вспоминал он все зло, которое творил или хотел сотворить, и твердил про себя молитвы, какие помнил. Он молился и слышал, как повизгивают в углах клетки испуганные крысы, скребут зубами железо, пытаясь проделать выходы, перебегают из угла в угол. Чтобы не слышать их, Бастрык начал молиться вслух, однако злые писки, стук коготков и скрип зубов о железо не утихали, а холодная земля нестерпимо давила на грудь. Задыхаясь, он отчаянно молился и все время думал: придет ночь, и тогда голодные обозленные крысы перестанут бояться его бессильного шепота…


Едва глянув на введенных в шатер близнецов, Мамай, как и в первый раз, чуток ошалел — насколько велико их сходство и как оба напоминают его дочь. Нет, не глаза — у этих глаза светлые, а у Наили они отцовские, темные, словно ночи на юге. Разлетающиеся брови и рисунок губ — вот что рождает сходство. Может быть, потому и выражение глаз кажется одинаковым: словно бы давний, несказанный вопрос или печаль застыли в них. Мамай спрашивал через переводчика, отвечал чаще один из близнецов, поплечистей, посуровей видом и как будто постарше. «Наверное, этот у нее родился первым», — думал Мамай, слушая ответы и приглядываясь к воинам.

Родителей они едва помнят. Потому что было им лет по шести-семи, когда на село напали неведомые всадники и увезли обоих. «Отец Герасим» — лишь это имя запало им в память, оно часто произносилось вокруг. Был отец Герасим высок, носил длинную черную одежду, пел громовым голосом и пускал сладкий дым, а над ним летали причудливые птицы с человеческими лицами. Теперь они догадываются — их отец, вероятно, служил священником. Имя матери они не помнят. Они, наверное, забыли бы и отца Герасима, и язык родины, если бы их разлучили, но вместе они сохранили память детства и поддерживали ее. Вырванные из материнских объятий грубой рукой страшного наездника, брошенные в огромный чужой мир, такой неласковый, они рано узнали, что самая большая радость — услышать на чужбине родную речь, похожую на речь матери и отца. И хотя на невольничьих дорогах чаще всего встречались им такие же, как они, рабы, минутная ласка, слово утешения, украдкой сунутый в руку кусок еды не давали иссякнуть в детских душах ожиданию и надежде. Герцог купил их в Ливане уже подростками у разорившегося торговца красками и дешевым полотном. Они плакали не об этом добром господине, который хотя и гонял их с утра до ночи по заказчикам, но и кормил почти каждый день, — плакали о хромом дядьке Петре, что жил в невольниках у процветающего соседа, хозяина оружейной мастерской. При всяком случае тот рассказывал им о потерянной зеленой родине, пел русские песни, говорил сказки и бывальщины, обещал взять с собой, когда скопит достаточно денег, чтобы убежать от хозяина и добраться хотя бы до Царьграда, до Афонской горы, где живут православные монахи: они-де часто переправляют на Русь и в Литву беглых людей православной веры под видом странствующих чернецов. Теперь это тоже кажется им сказкой. За годы странствий с новым господином родиной их стала война, а войны идут повсюду, и наемникам за их мечи хорошо платят. Герцог богат, он говорит — нынешний поход для него последний, из Руси он вернется в свой замок на берегу лазурного моря, чтобы закончить дни под сенью олив и миртов, в благочестивых молитвах. Братьям обещает свободу и готов взять их с собой наемными слугами, потому что верит в их преданность и честность. Чего им еще искать?

Мамай зорко всматривался в лица близнецов, но ничего не мог прочесть, кроме настороженности и скрытой тревоги, — видно, привыкли, что сильные призывают их к себе не для ласкового разговора. Мелькнула сумасшедшая мысль: ввести их в юрту дочери. «Вот твои братья, царевна, отныне будут они подле тебя — второй после отца защитой». Дочь, наверное, встанет на ноги от потрясения. Но… невозможно!

Зачем он их вызвал? Что хотел открыть в глазах подневольных наймитов? И вообще, чего он стал копаться в людях? Разве недостаточно изучил их инстинкты? Особенно когда объединены они одним именем — Орда. Но Хасан!.. Но тот светлоглазый князь!.. Собственная дочь!.. И даже Федька Бастрык! Такие загадки загадывают — даже высшей властью не разрешишь.

Мамая уже не так поражало сходство близнецов и родинки — у одного на правой щеке, у другого — на левой. Видно, их ангел-хранитель был рассеян или сделал эту отметку для себя? Мамай вдруг встретил короткий взгляд того, что выглядел младше. Черты лица у него мягче, и светлые волосы, спадающие на плечи, напоминают женские локоны, отчего он кажется особенно похожим на Наилю. Наверное, другой командует им, как делают старшие братья, а то и поколачивает. Что-то далекое, забытое, похожее на жалость шевельнулось в Мамаевой душе, и он испугался даже проблеска слабости в себе. Неужто правда стареет? Или все из-за дочери? Нахмурился, отрывисто сказал:

— Я слышал, вы храбрые воины. Хотите служить у меня?

— Царь, у нас есть свой господин, — слово «царь» воин произнес по-русски, и знакомое послышалось Мамаю в его голосе.

— Ваш господин у меня на службе, здесь я повелеваю, и мои желания — закон. Я ведь не римский император.

— Нам будет трудно служить у тебя, царь, мы плохо знаем язык татар.

Не привыкший к возражениям простолюдинов, Мамай заговорил холодно и жестко:

— Вы должны быстро научиться татарскому языку, чтобы выдвинуться в моем войске. Отличитесь в походе, и я выкуплю вас у Герцога, сделаю начальниками славянских отрядов.

Перехватив удивленные взгляды, усмехнулся:

— Не все русы, литовцы и поляки враги мне. Есть союзники, они пойдут со мной дальше, на закат. Герцог не скоро найдет тихие мирты на лазурном берегу… Мне потребуется много проверенных, смелых и преданных людей славянского племени, чтобы командовать воинами и управлять покоренными землями. Вы можете стать боярами на той земле, где родились.

Братья быстро переглянулись, опустили головы — не ждали, видно, таких слов от ордынского владыки.

— Я слышал, вы не умеете грабить, — Мамай снова усмехнулся. — И не грабьте в этом походе, грабить есть кому. Завоюйте себе другую славу. Я отдаю города и земли побежденных на щит только на три дня. Кто же через три дня возьмет с населения хоть нитку, карается смертью. Однако в Орде много непослушного сброда. Вы получите небольшие отряды воинов, вам поручу я рубить головы переступивших священный закон Орды. Сородичи станут вас прославлять, и тогда к вам охотно пойдут служить русы, литовцы, поляки и чехи. Вы поможете мне создать сильные тумены пеших воинов, эти тумены будут передвигаться на лошадях вместе с конницей — кто посмеет тогда стать против меня в битве! Видите, какие мысли я открываю вам.

— Мы маленькие, подневольные люди, царь. Ты можешь найти более достойных.

Мамай покосился на своих бесстрастных нукеров, спросил:

— Кого вы называете более достойными? Тех, кто развращен богатством и знатностью? Редкий из них достоин того, что уже имеет. Я выдвигаю людей, как это делал Потрясатель вселенной — Чингисхан, он в юности сам был рабом, прикованным железной цепью к наковальне. Знаете ли вы об этом?.. Вот мои нукеры, простые воины сегодня, — все они со временем становятся десятниками, сотниками, тысячниками, даже темниками — по заслугам и уму. Вы молоды, но вы повидали многое. И я сказал — такие, как вы, скоро мне потребуются. Передайте это другим воинам вашего племени, если они есть в легионе Герцога. Все ли вы поняли?

— Да, царь.

— И знайте: Москва — враг не только мне, но и всем другим русским и литовским князьям. Она подчиняет мечом и ограбляет слабых соседей. Как покровитель Руси и Литвы я хочу положить этому конец. На развалинах гнезда московских ястребов я расскажу вам о вашей матери…

Оба вскинули головы, оба широко раскрыли потемневшие глаза.

— Царь, где она?..

Неужто эти бездомные бродяги, забывшие материнское имя, сохранили чувства к ней, той женщине, что вскормила их своей грудью? Еще хан Узбек говорил, что русов можно поработить окончательно, когда в них умрет память о прошлом и уважение к обычаям предков, когда молодые люди отвергнут опыт родителей и захотят жить по-своему. Не случайно со времен Батыя наследники русских князей привозятся в Орду вместе с детьми многих знатных бояр. Заодно это надежные заложники. Возвращаясь, они приносят с собой многие обычаи Орды, и все же трудно припомнить хотя бы одного, кто отверг обычаи своих предков. Возможно, на Руси особенный дух? Резать собственных братьев русские князья научились еще от половцев — окаянного Святополка и Глеба Рязанского церковь до сих пор проклинает с амвонов, — а вот родного отца еще ни один князь не придушил и не согнал с трона. Между тем татарские мурзы и ханы при всяком удобном случае сносят головы тем, кто породил их на свет, чтобы завладеть наследством…

Мамай вздохнул. Однако это мысль — надо велеть записать ее в книгу мудрых поучений: раздели народ врага на отцов и детей, брани старших и льсти молодым, пачкай грязью прошлое и хвали чужеземные порядки — тогда государство врага станет подобно дереву, источенному червями.

Холодно глядя в напряженные лица братьев, медленно произнес:

— Я сказал: о вашей матери сведаете от меня на развалинах Москвы. И, может быть, не только о ней. Служите мне верно — я ничего не забываю.

Провожая взглядом синие камзолы, подумал: «Не нажить бы мне нового Хасана. А то и двух сразу». Нет, Мамай дважды не обжигается на одном огне. Если приблизит этих, то лишь на московском пепелище, когда у них не останется выбора. И пусть они искупают мечи в русской крови…

Снова примчался вестник от Батарбека, и как ни ошеломляюща была новость, Мамай поверил сразу: московское войско накануне перешло Оку и теперь подходит к Осетру, в каких-нибудь сорока верстах от устья Непрядвы, где Мамай назначил встречу своим союзникам. Димитрий лез на рожон. Впервые за полтораста лет после Калки русские сами искали встречи с войском Великой Орды. Впрочем, была еще Вожа… И эта ошеломляющая быстрота переходов!

Похожий на бочку с взрывным зельем, которую лижет невидимый адский огонь, Мамай рассылал со своего холма свирепых гонцов, поднимая тумены в ночной поход; помчались вестники и к союзным князьям — Мамай теперь не назначал никаких сроков, он требовал идти самым скорым маршем, во что бы то ни стало опередить Димитрия с выходом к Дону у слияния с Непрядвой. Опытный полководец, он знал, как часто сильнейшие армии терпят неудачу, застигнутые противником в момент переправы. За Доном ровная степь, раздолье для ордынской конницы.

Багровый закат в полнеба красил оборванные тучи, медленно уходящие к югу, и в ольховых берегах Красивой Мечи струилась узкая красная бездна. Глядя в нее, Мамай испытал темное, безошибочное чувство самосохранения, которое заставляет зверя рыть запасной выход, далеко относя землю от норы. Он приказал оставить на месте свой богатый шатер, семейные кочевья, большую часть скота, казну, дочь с рабынями под охраной двух сотен сменной гвардии. Командовать лагерем приказал опытному наяну из преданных тысячников, велел держать людей, стада и кибитки в готовности к немедленному выступлению.

— Когда я разобью Димитрия, тебе придется быстро догонять войско.

Тысячник молча наклонил голову — он все понимал. Поколебавшись, Мамай решил оставить при нем еще три сотни «алых халатов». Пятьсот отборных нукеров — сила, с которой можно прорубиться сквозь целый тумен. Пусть половина его гвардии останется вдали от поля битвы, не подвергаясь никакому риску, в сражении всегда существует опасность потерять ее. Так он говорил себе, втайне думая о худшем. Полководец, проигравший сражение, не побежден, если сохранит гвардию. С пятью сотнями нукеров он быстро соберет новое войско, а без них и золото не поможет — слишком много врагов нажил Мамай на пути к власти…

По дальним холмам бесконечными колоннами черных муравьев двигались всадники Орды на фоне багрового заката, под низкими черно-багровыми тучами. В красном воздухе с севера медленно плыл косяк розовых молчаливых птиц, они снизились вблизи речки, высматривая знакомые присады, но всюду по берегам двигались люди, паслись стада, блистали огни и курились дымы костров; птицы пошли на большой круг, заиграв оперением в закатных лучах — то бело-розовым, то темно-багровым. Несколько всадников отделились от своей колонны, остановились — было видно, что они вынимают луки. Скоро косяк дрогнул, стал набирать высоту, лишь одна птица покачнулась, часто махая крыльями, отлого пошла вниз, в сторону холма, и двое всадников поскакали за ней. Проследив, как птица вдруг провалилась в воздухе и белоснежным комом упала в низину, Мамай приказал начальнику стражи:

— Пошли узнать, кто позволил охоту во время марша. С начальника десятка вычесть цену двух лошадей, стрелкам — по десять плетей. Лебедя отдай моему повару.

II
Выступив из Коломны 26 августа, русское войско в два перехода достигло устья Лопасни и здесь, соединясь с большим полком московского пешего ополчения под командованием тысяцкого Тимофея Вельяминова, в один день переправились через Оку.

Димитрию уже было ясно: рязанский князь не станет под его знамя; избегая густо населенных рязанских волостей, Димитрий исключал и возможность столкновения с войском своего давнего соперника — для того и был совершен обходной марш-маневр вдоль северных рязанских границ. И все же за Окой лежала земля Ольга, идти предстояло краем его великого княжества, поэтому Димитрий строжайше наказал воеводам: «Да не упадет ни единый волос с головы рязанцев, не будет потоптан ни единый колосок на рязанских полях, ни единая курица задавлена на рязанских дорогах, ни единая вишенка сорвана с ветки! Не я начал распрю с Ольгом, но он, Святополк окаянный, первым отошел от русского дела. Видит бог, собери ныне Рязань против Орды силу, равную нашей, стал бы я под руку ее князя с великой радостью. Но судил господь Москве поднять Русь на битву за волю нашу, и скорблю я, что завистник мой Ольг не принял сего ни душой, ни разумом. Народ его в том не виновен, народ обязан слушать государя, но пусть видит народ рязанский, что не врагами его, а спасителями идут на Дон полки московские. И скажет ли народ спасибо князю своему, коли заодно с Ордой он станет против нас! А захочет Ольг в стольном своем граде отсидеться — пусть сидит, тревожить не станем».

Димитрий безошибочно рассчитал, что слова его разнесутся далеко, дойдут и до Ольга, ибо в войске было много торговых гостей из Рязани, — купцам и распри государей нипочем, шла бы торговля бойко. Димитрий сам подсказал соседу-сопернику лучший для него образ действий, он в душе понимал рязанского князя: в победу Москвы не верит, идти заодно с Мамаем не хочет, ибо ненавидит Орду да и страшится проклятья русских людей, но и открыто разорвать союз с Мамаем тоже страшится: тогда, в случае победы Орды, его княжество первым исчезнет с лица земли. «Сиди дома, — как бы говорил Димитрий сопернику. — Повода для вражды я тебе не дал и не дам, а посему не будет тебе даже малого оправдания, коли на меня исполчишься с татарами заодно».

Тревожил еще Ягайло, который стремился обойти полки своих братьев с юго-запада и получить свободный путь к Мамаю. Двинуть бы Ольгердовичей прямо на него, навязать встречное сражение, отбросить на запад. Пусть у Ягайло силы побольше, но как воины и полководцы Андрей и Дмитрий не чета своему брату, а главное их превосходство в духе войска: уже несколько русских бояр и литовских панов с дружинами тайно покинули Ягайло и перешли к его младшим братьям. И сколько еще готово перейти при случае! Но не хотелось Димитрию проливать славянскую кровь до решающего сражения, все мечи соединенной рати братьев Ольгердовичей надо сберечь и направить на самого страшного врага. Димитрий по-прежнему рассчитывал встретить Мамая прежде, чем встретит его Ягайло, который не переставал оглядываться на своего рязанского союзника.

На переправе через быстрый Осетр великого князя разыскал разведчик Васька Тупик…

Отряду Тупика не удалось избежать столкновения с преследователями. Враги настигли беглецов за Пронском, сели на хвост, погнали, на скаку меняя коней, и уже над головами русских запели черные стрелы, уже испытанные лошади сакмагонов задыхались на встречном ветру, роняя с боков клочья пены, — лишний заводной конь, имевшийся у каждого из врагов, решал исход долгого состязания и судьбу русских разведчиков. Тут бы Ваське и его товарищам последний раз употчевать врагов белым железом и красным вином, да и самим отведать того же угощения, тут бы неприбранные тела их растащили жадные звери и птицы, и остались бы тайной для великого князя судьбы его отчаянных пограничных стражей, но, видно, кто-то сильно молился за синеглазого московского рубаку. Вблизи той самой речки Вожи, что стала проклятьем для Мамая, дорогу погоне перерезал полусотенный отряд конных шишей[12], как потом выяснилось, шедший на зов князя Димитрия. Звероватые лесные мужики, ражие парни на лохматых крестьянских лошадях, размахивая ослопами, чеканами, топорами и самодельными мечами, с гиком и свистом кинулись на татар сбоку, из негустого березового перелеска. Те, ошеломленные нежданным нападением, сдержали коней, Тупик моментально повернул отряд, ударил на растянувшихся преследователей. Силы оказались равными, но рубка длилась недолго — ордынцы бежали, потеряв с десяток воинов; Тупик остановил преследование: кони сакмагонов выдохлись, а посылать в погоню одних мужиков — значит погубить их. Перевязав раненых и похоронив убитых, одним отрядом двинулись на север, соблюдая осторожность, — враги могли вернуться, скрытно следовать по пятам, выжидая удобный момент для нападения. Редкие рязанские заставы не задерживали московских разведчиков и шишей. Будто и не замечали их. От рязанцев Тупик выведал, что Димитрий ушел из Коломны. Надежда на отдых отпала, двигались на закат бездорожьем — так быстро, как могли нести кони, пока наконец услышали строгий оклик певучим московским баском, который сказал Тупику больше, чем пароль…

Два дня отряд обгонял войска на марше, дороги были забиты конницей, пехотой, обозами, стадами быков и овец. Радость, что ушли от врага, перешла в счастливое потрясение при виде нескончаемой русской силы, поднявшейся на извечного врага.

— Можно жить, Василей Ондреич! — Копыто сиял воспаленными от ветра глазами.

— Поживем еще, Ваня. Да как поживем! — Тупик пристально вглядывался в лица ратников большого полка, надеясь увидеть тех, с которыми шла Дарья. Ведь нашли шиши отряд земляков-рязанцев в этом великом потоке. Хоть бы словечко услышать — где она теперь, жива ли, здорова ль?

Молчаливый Хасан тоже смотрел на бородатые и безусые лица, пытаясь коснуться жизни этих людей внутренним чувством и в прикосновении найти ту близость, что даст ему ощущение единства с великим народом, чья судьба стала и судьбой князя Хасана. Он знал: это приходит как бы нечаянно, вдруг, через мимолетный чей-то взгляд, улыбку, жест или слово, которые будто бы знакомы тебе извечно, которые ты знал и понимал в том неведомом пространстве, откуда пришел на эту землю, — так бывает у людей одного духа, одной веры, одной крови. Он пережил это в яме при встрече с Тупиком, а впервые пережил еще раньше, в рязанской деревне во время набега, когда кривоногий, длиннорукий воин в овчине шерстью наружу с кривым мечом в руке медленно, вразвалку приближался к подростку, забившемуся в угол сарая, и тот лишь сказал: «Мама!» — и закрыл лицо грязными ладошками. Было, как молния — «Это я там в сумрачном углу, это меня, маленького, беззащитного, никому не причинившего зла, убивают во всех темных углах и на солнечных улицах, бросают в горящие избы, запихивают в кожаные мешки, привязанные к кибиткам и саням, — ведь я тоже человек, я тоже только человек, еще недавно бывший ребенком!..» Через мгновенье, потрясенно рассматривая свой окровавленный меч и того в лохматой овчине, уткнувшегося в почернелую солому, он понял, что перешел черту, навсегда отделившую его от прежних соплеменников, что помертвелый мальчишка в углу сарая ему в тысячу раз ближе этого в лохматой овчине, который способен легко и бездумно убить безоружного ребенка.

И он рубанул еще раз — так, чтобы тот никогда не встал. Оттуда, из полутемного сарая, начинался путь Хасана в эту великую рать Москвы, и не раз подкатывала к сердцу волна счастливого тепла, обещая слить его с нею, как каплю дождя с потоком реки, в которой ее уже нельзя различить. Но сегодня что-то мешало Хасану. Может быть, он слишком привык к одиночеству, к холодной настороженности в окружении зорких, беспощадных врагов, поэтому и теперь нес чувство своей чужеродности шумному потоку русского войска — белая ворона, испачканная сажей, затерялась в стае подруг и одной лишь тревогой занята: как бы внезапный дождь не обнаружил ее истинного наряда, как бы не изгнали ее из стаи, — и не поймет она за своей тревогой беззаботного разговора товарок. Хасану требовалось время почувствовать себя обыкновенным человеком, которому не надо таиться, играть чью-то роль, ждать удара и самому быть готовым к нападению, но близость битвы заставляла его торопиться, и он твердил себе: «Это мой народ, мои братья, каждый из них теперь же готов умереть за русского князя Хасана. И этот рыжебородый мужик в полинялом зипуне и лаптях, и тот рослый старик со своим топором, и рябой парень в шапке блином, и скуластый боярин в зеленом кафтане на серой тонконогой лошади, и этот дородный дядя с обличьем купца, отирающий пот со лба широким рукавом вышитой рубахи, и сухонький возничий в рваном армячишке, помахивающий тонким кнутом на разномастную пару и поминутно заглядывающий за борт — на месте ли смазница? — все они мой народ, без которого князь Хасан и дело его ничего не стоят, и князь Хасан за любого из них умрет, как и они за него». Так говоря себе, он заглушал привычную настороженность, что мешала ему быть своим среди своих.

Великокняжеские значки увидели издалека на прибрежном холме. Дружинники встретили радостными криками:

— Тупик!.. Живой, черт!.. Выкупили?..

— Што я, товар? — Васька, смеясь, озорно поталкивал товарищей. — Сам убег, да вон еще князя с собой прихватил.

— Ай, сокол! — Никита Чекан, облапив, целовал в заросшие щеки. — То-то радости девкам московским — этикой красавец жив-здоров воротился.

— Плюнь через плечо, Никита, до невест еще звон сколько верст.

— Доскачешь на таком-то коне…

Никита осекся, встретясь взглядом с поседелым худым человеком из отряда Тупика.

— Осподи… Не сон ли?..

— Не сон, Никита, — тот с усилием улыбнулся. — Признал…

— Ваня! Копье!..

Старые товарищи обнялись, не пряча слез.

— С того света, што ль?

— Почитай, с того. Спасибо Тетюшкову, пособил. Четверо мы ушли, а было нас полтораста невольников, отданных Мамаем на избиение для потехи… Да што! После расскажу, мне бы теперь сотню — да с Мамаем переведаться.

— Даст тебе князь сотню, ныне большая нужда в начальниках.

— Где князь-то? — спросил Тупик.

— Эвон, ладьи провожает. Мужики не все плавать научены, так он следит, чтоб ладьи не перегружали.

— Едем к нему, князь Хасан, — позвал Тупик.

Воины с любопытством оборотились на стройного всадника в черной татарской байдане.

— Кто таков? — спросил Никита.

— Наш, татарин, — пояснил Копыто. — От Мамая ушел, лютый враг ему. И эти трое тож наши, нукеры князю.

Никита с сомнением покачал головой, тихо присвистнул.

— Приглядеть бы за таким-то «нашим».

— Не сомневайсь, — веско подтвердил Копье. — Видел его в бою — великий воин. С таким за радость почту стать рядом в битве…

Димитрий только что отругал начальника переправы за какой-то недосмотр, обернул к подъехавшим сердитое лицо, не меняя выражения, усталым, с хрипотцой голосом сказал:

— Явился, разбойник! Мало — на рожон лезешь, еще и от Мамая сбежал, шатаешься невесть где, а мне заместо тебя гонца выкупать пришлось. Довел Мамая — он, гляди, послов начнет сажать в яму. Вот Боброк те еще задаст покрепче мово, — и, широко улыбнувшись, по-товарищески обнял разведчика.

Васька, смущенный грубоватой лаской государя, удивленный тем, что Димитрий уже все знает, только и пробормотал:

— Вестника я привез, государь.

Димитрий Иванович внимательно посмотрел на Хасана темными строгими глазами, и тот, сняв шлем, поклонился, тотчас выпрямившись, назвал себя. Димитрий подошел вплотную к татарину, всмотрелся в загорелое лицо, в спокойные серые глаза.

— Вот ты каков, князь Хасан. Дай тя поцелую по нашему обычаю… Выходит, ты его из Мамаевой ямы вытащил? Я уж думал, Васька наш оборотень, коли ему удалось из самого Мамаева куреня удрать.

— Сам я, повелитель, свою голову чудом спас. Как меня Мамай помиловал за драку с темником Темиром, не пойму. Но оставаться нельзя было, и вестников всех отослал к тебе.

— А я тебя не виню — ты волен был уйти, когда захочешь, я свое слово помню. Горячности не одобряю, да сам давно ль был таким, как вы с Васькой! Весть твою последнюю с Тетюшковым получил, за то от русской земли спасибо. Теперь отдыхайте, вот закончим переправу — поговорим.

— Повелитель, отдыхать будем после битвы. Я должен сказать тебе важную весть.

— Ну-ка, — Димитрий дал знак отрокам отойти, Тупика удержал: — Говори при нем… А повелителем ты, князь, не величай меня, ладно? Я ж не бог.

— Да, государь. — Хасан покраснел.

— Ин и добро, — улыбнулся Димитрий. — Теперь сказывай.

— К Мамаю пришло десять тысяч наемников-фрягов, это сильная пехота.

— Пришли, стало быть.

— Они привезли метательные машины на колесах. Еще два десятка машин построено в войске Орды. От больших луков, которые натягивают пятьдесят человек, Мамай отказался — они громоздкие, а бьют слабее машин и на выстрел требуют много времени. Машины ведь тоже стреляют и копьями.

— Так.

— Начальник машин предложил Мамаю поставить их в один ряд против пешей рати и разбить ее строй тяжелыми свинцовыми пулями. Мамай, похоже, согласился. Когда машины появятся, надо послать конный отряд — разрушить их. В открытом поле от таких пуль нет защиты.

— Знаю. И за это спасибо, князь. Я велю предупредить всех воевод, чтоб следили. Какой награды ты хочешь?

— Ты достаточно наградил меня, государь. Но есть у меня три просьбы.

— Ну-ка?

— Первая: оставить меня в твоем войске. Вторая: дай мне сотню всадников. У меня пока трое татар, мало.

Димитрий улыбнулся:

— А третья?

— Плащ пурпурного цвета. Самому мне его здесь не найти.

— Почему пурпурного? — Глаза Димитрия совсем повеселели.

— Это любимый цвет моей матери. И в этом плаще меня видела Орда на празднике сильных. Пусть увидит теперь в битве.

Димитрий нахмурился.

— Тебе поберечься надобно, князь. И без того много рисковал головой для нашего дела.

— Это моя третья просьба, — твердо повторил Хасан.

— Добро, — Димитрий произнес свое «добро» с откровенным неодобрением: молодо, горячо, упрямо. Ему, тридцатилетнему государю, Васька Тупик и Хасан, которые были моложе всего на пять лет, казались юнцами.

— Мне, государь, хотелось бы узнать своих воинов, и они должны привыкнуть ко мне.

— Понимаю. Сотню получишь нынче. Ступайте в мою дружину, там ждите.

В тот же день к вечеру князь Хасан получил под свое начало сотню воинов в конной дружине большого полка. Тупик снова возглавил один из дозорных отрядов в сторожевом полку. Просился в крепкую сторожу Семена Мелика, узнав, что ей государь приказал: «Только своими глазами повидайте татарские полки», но главный воевода сторожевого полка князь Оболенский не пустил: довольно-де с тебя славы и риска, оставь немного другим. И Тупик, двигаясь с отрядом впереди сторожевого полка, сам теперь люто позавидовал старым знакомцам из сторожи Семена Мелика — Карпу Олексину и Петру Горскому, которые привезли Димитрию в Березуй важные вести и пленного мурзу. Тумены Мамая они увидели в трех переходах от верховьев Дона, на Кузьминой гати. Пленный снова твердил: войска у Мамая так много, что его нельзя счесть, но Димитрий теперь твердо знал — ордынская сила тоже имеет счет.

В Березуе русско-литовская рать Ольгердовичей наконец соединилась с войском Москвы. На подходе союзников им передали приказ великого князя разделить силы: Андрею Полоцкому стать в полк правой руки и принять командование им, Дмитрию Трубчевскому — занять место в промежутке большого полка и полка левой руки. Русские воины радостным кличем приветствовали братьев и союзников.

Через день войско вышло к Дону, опередив Орду. С тревогой всматривались ратники в ясную даль Задонщины, каждый гонец, приносившийся оттуда к воеводам, вызывал множество толков и вопросов. Что решат князья? Где противник? Дальше пойдет войско или станет заслоном от лютого ворога здесь, в преддверии Дикого Поля? Большинство склонялось к тому, что московский государь обложит полками левобережье Дона и не пропустит Орду в русскую землю — опытные воины знали, как удобно бить ворога на переправах. Старый Таршила не соглашался, задорил своих: «Пойдем за Дон, до Сарая и далее, где самая Орда заводится, — до великой стены». — «Какой стены?» — удивлялись ратники. «А есть там стена посередь степи, до самого неба. Когда ишшо люди сильно плодиться начали, они, штоб не воевать из-за земли, напополам ее разгородили: одна половина ихняя, хиновская, другая — наша. А потом Чингизка собрал Орду и велел ту стенку продолбить, с тех порони захватывают чужую землю. Дак мы их обратно в ту дыру загоним, заделаем ее, уж тогда воротимся». Таршила посмеивался, ратники недоверчиво качали головами: «Брешешь ты все, дед. Игде она, та стена, — до нее, поди-ка, и в год не доедешь?» — «А ты што, сидя за печкой, хочешь одолеть ворога? Они вон полсвета прошли, а мы што, хуже их? Пока волчье логово не разоришь, овечек не уберечь. Не ныне, так завтра до логова все равно добираться надо, коли жить хотим».

Остылой тревожной синевой сквозила донская даль, в безветрии дремали стяги полков, к великокняжескому шатру, раскинутому на возвышенности возле деревни Чернавы, съезжались князья и воеводы. Димитрий только теперь встретился с Ольгердовичами, сердечно обнял их.

— Ай, витязи лихие, гнездо Гедиминово! Повязали братца-то, крепко повязали. Где он ныне?

— Вышел из Одоева, берегом Упы крадется, как вор, — отвечал рослый Андрей, заправляя под шлем мягкую густую прядь. Дмитрий, хрупкий на вид, подвижный, чуть нервный, похожий на брата лицом и серыми большими глазами, в которых еще не растаяла дымка пройденных далей, добавил:

— Наши дозоры с него глаз не спускают. Ночью гонца его к Ольгу поймали: Ягайло слезно просит ответить, когда Ольг на Дону будет. Тот, видно, не спешит, а без него Ягайло опасается к Мамаеву котлу садиться — как бы от ордынского угощения живот не схватило.

— Рязанец-то изворотлив, — заметил младший Тарусский, Мстислав. — Ждет, пока мы с Ордой порежем друг друга, он же земли наши приберет под свою руку.

— Подавится, глотка узка, — ответил Бренк.

— За народ рязанский обидно, — вступил в разговор Оболенский. — Эвон сколько охотников пришло. А кабы князь ихний с нами стал!..

— Народ за правителей не ответчик.

— За кого ж он ответчик? — зло спросил Владимир.

— Власть от бога, — тихо сказал Иван Тарусский, — должен народ чтить ее.

— От бога? — звякнул голосом Владимир. — Мамай тож от бога? Неча нам все на бога сваливать! Народ, он своих правителей стоит. Небось братоубийцу Глеба старая Рязань выбила вон. И Борьку Нижегородского народ взял за глотку, как начал тот разводить крамолу.

— Что ж, ныне бунтовать рязанцам? — сухо спросил Тарусский.

— Против князя-изменника бунтовать не грех. Али судим мы ныне тех рязанцев, кои явились к нам, не спросив свово государя? Али те бояры и паны, что от Ягайло к нам переметнулись, чести себе не добыли? Они ж бунтовщики против своих-то государей…

— Будет, Володимир, — Димитрий, хмурясь, оглядел воевод, поджидая, пока они рассядутся. Каждый из них знал свое место. На военном совете по правую руку от князя сидел брат Владимир Серпуховской, по левую — Бренк. В первом ряду напротив — Боброк, Ольгердовичи, Оболенский, Ярославский, Белозерский с сыном, Тарусские, боярин Тимофей Вельяминов, брат его Микула, за ними — другие князья и большие бояре. На князьях и воеводах полков золоченые шлемы и брони, оружие тоже чеканено золотом, изукрашено дорогими каменьями, на боярах помельче рангом чеканка серебряная. Хотя иные из них побогаче удельных князей, соблюдали необходимый в воинском деле этикет — ратники должны издалека различать своих начальников. Поэтому и ферязи почти на всех разного цвета.

В наступившей тишине взоры выжидающе устремились на государя. Он долго молчал, глядя перед собой сквозь бояр, одной рукой поглаживая темную бороду, другой опираясь на меч с золотой рукояткой. Тонкое полото льняного шатра рассеивало солнечный свет, пригашенные блики текли по высокому княжескому шишаку на гладкую сталь оплечья. Золоченое зерцало с красным фигурным крестом оттеняло густую чернь подстриженной бороды и серебристые переливы легкой кольчуги из нержавеющего булата. Стальные бутурлыки Димитрий снял, его шагреневые сапоги бросали красное пламя в зеркальные пластины оборки на бедрах, и воеводам казалось, что их государь только что вырвался из битвы, где по пояс текли кровавые ручьи.

Наконец взгляд князя как бы вернулся издалека, он жгуче глянул в лица наперсников, отчетливо заговорил:

— Наше войско соединило знамена. Ждать нам более некого, кроме врага. Перед нами Дон, за Доном — Орда. Через день-другой Мамай будет здесь. Союзники Орды — Ягайло и Ольг приотстали, один — под Одоевом, другой — под Ряжском. Мы не ведаем всех мыслей врагов, но есть у нас думка такая: могут они ударить разом, с трех сторон. Стоять будем — того дождемся. За Дон пойдем — вызов Орде бросим, и тогда уж миром никак не поладим спор. Опять же, дорогу себе отрежем. Что скажете, бояре?

Долго молчали, хотя каждый с утра ворочал в голове вопрос: что дальше? Намек бы подал государь, какое из двух решений любезнее его сердцу, ан нет: так высказался, будто оба не годятся. Может, у него есть третье, а поди угадай! Даже те, кто пришел на совет с готовым словом, задумались — так ясно и просто Димитрий обнажил опасности того и другого выбора. Наконец Вельяминов Тимофей, покашляв в кулак, осторожно заметил:

— На Воже мы встретили Бегича после его переправы и одним ударом в реку смели.

— На Воже нам не готовили удар в спину союзники Орды, — тотчас отозвался Федор Белозерский.

И без того красное лицо Вельяминова стало как буряк.

— Я лишь напомнил…

— Заманчиво ударить врага на переправе, — заговорил Иван Тарусский. — Мы раньше к Дону вышли, время есть изготовиться да последить за Мамаем и его друзьями. Ягайле-то через Дон тож идти надобно. Тут преимущество наше немалое…

— Коли встречать их поодиночке, — подхватил Ярославский. — А вот как разом обложат, что медведя в берлоге…

— Тож верно, — согласился Тарусский.

— Оно конешно, — насмешливо заговорил Ярославский, — на сем берегу стоять удобнее: земля, почитай, своя, полюшко ровнехонько позади — бежать легко будет. А из-за Дона-батюшки шибко не разбежишься, особливо спешенный.

Димитрий серьезно поглядывал на воевод, ничем не выдавая своего отношения к их словам.

— Киевские князья перешли Калку, а после…

Хоть и не договорил владимирский воевода Тимофей Волуевич, но словно горючего масла плеснул в костер — воеводы зашумели наперебой:

— Эка вздумал, Калкой пугать! А я бы еще те напомнил, што Александр Великий реку Тигру перешел против царя Дария.

— А то еще Аннибал Карфагенский при Каннах перешел Ауфид.

— Али Цесарь — Рубикон!

— Ноя еще вспомните, как он всемирный потоп переплыл на своем ковчеге. Наших забыли? Святослав сколько рек перешел, первым на недругов нападая! А Мономах, он што — за Днепром половцев поджидал?

— Олег-то вон за море ходил и щит свой на царьградские ворота повесил!

— Государь! — с передней скамьи, звякнув сталью налокотника о соседский наплечник, встал Андрей Ольгердович, повел смелыми очами на притихших воевод, ясным басовитым голосом заговорил: — Государь! Я скажу то, о чем думаем все мы. А коли не все, так большая из нас часть… Коли хочешь, княже, крепкого войска, то вели переправляться за Дон — тогда не будет и единого, помышляющего о бегстве. Великой силы врага не бойся, ибо не в силе бог, а в правоте. Тут былое вспоминали, и я вспомню. Ярослав перешел реку — Святополка окаянного победил, и прадед твой великий Александр Ижеру-реку перешел — короля победил, ибо за правое дело оба стояли. И тебе господь велит поступать так же. Побьем врага — все спасемся, нет — все общую смерть примем от князя до простого человека. За Доном все мы станем равны, и то оценят ратники.

Умолк горячий князь, и по затаенному дыханию воевод Димитрий понял: если есть тут несогласные с Андреем, рта они сейчас не раскроют. Покосился на Боброка, приглашающе кивнул. Тот поднялся, потеребил темно-русый подстриженный ус, обвел бояр глубокими синими очами.

— Большую правду молвил князь Андрей Ольгердович, да еще не всю. Кабы мы знали, где Мамай переправляться станет, можно бы и подождать его. Что ему отвлечь нас тремя-четырьмя туменами, разорвать наши силы! И поле здесь — самое раздольное для татарской конницы, прижмут к Дону да и начнут со всех сторон молотить. Иное поле надобно искать для битвы, и такое поле есть по ту сторону — меж Доном и Непрядвой. Скажу уж — выезжали мы с государем наперед, за сторожей, вечор смотрели то поле. Перегородить его щитами и копьями — ни с одной стороны татарин не обойдет. Пусть-ка они своим хитрым лбом да об нашу стенку! Опять же к Мамаю ближе подойдем и союзничков его оставим — одного за Доном, другого — за Непрядвой. А берега там такие — леший голову сломит аль утопнет.

— Ну, как Мамай не полезет на стенку-то?

— Куда ж он денется? В тыл нам зайти — ему дважды придется Дон одолеть и опять на ту же стенку налетит, только с другой стороны. Да мы его тогда и на берег не пустим, утопим в Дону, как всей ратью оборотимся. Разве вот с Ордой назад побежит?

Воеводы засмеялись. Оболенский сказал:

— Не бойтесь, назад не побежит — его тогда мурзы сожрут. Сейчас он гонит все тумены прямо к Непрядве, здесь-то, видно, союзничков своих надеется встретить, а встретит нас. Не потерять бы нам только время.

— Твое слово, Володимер.

— Оно сказано, государь, устами Боброка и Андрея. Я лишь спросить хочу, когда змея кусается?

— Известно: коли раздразнишь аль хвост прищемишь.

— То-то! Перейдя Дон, мы раздразним Мамая, да и хвост ему прищемим. Деваться некуда — он с ходу полезет в драку. Орда не любит на месте топтаться. А начнет Мамай хитрые разговоры — сами ему битву навяжем. Нельзя терять и часа — завтра Мамай будет здесь.

— Есть ли иное слово, воеводы?

— Веди, государь! — ответил за всех Бренк.

Димитрий встал.

— Братья! Достойная смерть в бою лучше недостойной жизни раба. И лучше нам было не ходить против безбожных сил, нежели, придя и ничего не свершив, возвратиться восвояси. Велю вам переправить войско за Дон в одну ночь и развести полки на Куликовом поле, как укажут мои люди. Завтра с утра построить войско для битвы. Это важное дело я поручаю князю Боброку-Волынскому, в помощниках у него князь Серпуховской, Ольгердовичи и боярин Тимофей Вельяминов. Бренку быть при мне, другим воеводам — при своих полках. Все понятно, бояре?

— Да, государь, — хором отозвались голоса.

— Князю Семену Оболенскому с Белозерскими и Тарусскими сей же час начать переправу передового полка татинскими бродами. Развернешь полк на Куликовом поле, Семен, налево от Хворостянского хутора, и прикроешь переправу. Тебе будут сообщать вести Семен Мелик и начальники сторожевых застав, они знают, где тебя искать. Самое важное передавай мне. С богом!

Бояре проводили взглядом воевод передового полка, дивясь тому, что у государя уж все предусмотрено. Не зря держит он при себе самых умных и расторопных помощников.

— Теперь о переправе, — деловито заговорил Димитрий. — Мы тут с окольничими вычли: чтоб переправить войско в одну ночь, к двум разведанным бродам надо построить пять мостов, ибо лодок здесь добыть негде — всего-то десятка полтора наскребли в деревнях. Посему от каждого полка выслать плотников, люди князя Бренка ждут их на берегу.

— Деревья уж рубят, государь, и возят к местам переправ, — отозвался Бренк.

— Добро. На лодках перевезите людей за Дон, чтоб строили мосты с обоих берегов, навстречу. Действуй, Михайла Ондреич, с богом!.. Последнее, воеводы: полки подтяните ближе к реке, каждому стать против своего моста или брода. И помните: враг близок!

Не прошло часа, как сотни плотников и их подсобников взялись за привычное, милое сердцу дело; стук топоров, визг и звон пил, команды и окрики, протяжное «Ой, да взяли, да пошли, куму чару поднесли…» слились в непрерывный, веселый и притягательный гул, над которым взлетали ахающие удары деревянных баб, вгоняя в песчаное дно заостренные сваи. Запах смолы и свежих стружек смешался с запахами речной воды, степной полыни, как будто вернул мужиков в родные края. Плотники не желали ударить в грязь лицом перед государем и всем войском, может быть, последний раз наслаждались мирной работой и азартом бескровного состязания — от усердия трещали пупы и рубахи. Звенья пяти низководных мостов шириной в полторы повозки, белея отесанным деревом, на глазах росли с обоих берегов. Не на век строили — на единую ночь, но старшины плотницких артелей и княжеские розмыслы — инженеры по делам строительным и дорожным, специально подобранные в поход князем Бренком, — были строги и придирчивы. За эту единую ночь тысячи и тысячи пройдут через Дон, и боже избави от беды и позора, коли случится осечка: подмоет ли сваи речная вода, разойдется бревенчатый настил под колесами или копытами — виновные ответят головой. Приказ государя суров: к завтрашнему рассвету ни один человек и ни одна повозка не должны остаться на левом берегу. Мосты еще росли, а команды факельщиков раскладывали по краям пролетов тюки смоленой пакли, баклаги с горючим маслом, кувшины со взрывчатым зельем, каким заряжают тюфяки и пушки, установленные на крепостных стенах. Появись на берегу сильный враг — стоит поднести факелы, и вспыхнут все пять мостов, загремят, окунутся пламенем и дымом — ни конному, ни пешему на них не ступить. Против провешенных бродов стоят сильные заслоны, а в челнах у перевозчиков — топоры под рукой, чтоб днища высадить, коли появится угроза захвата врагом.

Едва солнце коснулось холмов за Доном, от моста, где трудились искусные мастера московского ополчения, понеслось над рекой раскатистое «ура!». Великий князь в сопровождении отроков под клики рати первым проехал по золотистым бревнам настила; мост не имел ограждения, и белый конь пугливо косил темным глазом на зеленую быструю воду, но шел уверенно и послушно, чувствуя под копытом крепкую опору. Димитрий еще не достиг берега, как новое «ура!» прилетело от соседнего моста — отличились коломяне. Едва затихли коломяне, им ответили суздальские и владимирские мастера, а там почти враз подали голос псковские да брянские, можайские да звенигородские. И уже зашевелились полки, готовые начать переправу, княжеские люди — проводники нетерпеливо гарцевали впереди походных колонн, и суровые воеводы то и дело поглядывали на сигнальные стяги великокняжеской дружины, окруженной на правом берегу московскими плотниками.

— Благодарствую, мастера русские! — громко крикнул князь. — Много ласковых слов сказал бы вам, да нет времени на разговоры. У всякого моста два конца, и велю я за каждый конец выставить строителям по бочке зеленого вина. Москвитянам, как первые они концы свели, за добрый пример, за серединочку золотую — и третий бочонок.

В воздух полетели шапки, и еще не упали они — взлетели у других мостов: догадливы мужики, отчего второе «ура» гаркнули московские умельцы, а может, увидели подводы с дубовыми бочками, въезжающие на мосты впереди воинских ратей. Громче всех теперь ликовал Филька Кувырь, строивший мост с коломянами, в тысячу которых влились его односельчане. Узнав, что московские пожалованы тремя бочками, хватил о землю шапкой, притопнул ее ногой, едва не плача, напустился на Фрола:

— Говорил я те, Фрол Пестун, аль не говорил?! Говорил я те, што надоть бабу для свай потяжелее взять? Говорил я те, што в два топора, соопча, надоть сваи те острить!.. Ты все бережешь людишек, сувечить нас боишься, быдто не плотники мы. Што нас беречь ныне, татарин-та, он не побережет! Да мы б всех обошли, каб слухал ты Фильку-плотника, и третью бочку себе забрали — про запас годилась ба!

Фрол, и сам раздосадованный, неожиданно вызверился:

— Я те дам запас! — Он сунул под нос Фильки увесистый кулачище. — Вот игде мой запас! Ишь голь бражная, утроба ненасытная! Кажинный день готов жрать до блевотины. Завтра, глядишь, с Ордой схлестнемся, а ему бы все лить в глотку. Попробуй у меня, нажрись только!

Филька сжался, заюлил:

— Да я ж, Фролушка, от обиды лишь, — и преданно смотрел в глаза десятского — ну, как лишит Фильку Кувыря честно заработанной чарки? — От обиды лишь, Фролушка…

— От обиды!.. Мне, может, обидней твово. Да не одни мы такие ловкие, Москва, она завсегда первая, там и народ первый собран.

— Будя вам, — посмеивался Сенька. — Свои обошли, не чужие — тому радоваться надо. А бочки-то эвон, подводы ломят, на всех достанет. Пошли, Филька, может, последний разок вдарим по бездорожью, чтоб грязь полетела.

Мужики грудились у костра на берегу, где в большом медном котле прела каша и куда уже подкатывали тяжелые бочки вина.

Войска одновременно вступили на все мосты. Бродами шла молчаливая конница. Семь колонн, каждая из которых растянулась на один дневной переход, должны утром стоять на Куликовом поле. В одну ночь переправить через серьезную реку семидесятитысячное войско — такой задачи русским воеводам еще не приходилось решать. Лет пять назад она показалась бы им фантастической, теперь же и мысли не возникало, будто государь требует невозможное, и воеводы лишь поторапливали начальников отрядов, а те — своих ратников. Густая сентябрьская ночь окутала переправу, против мостов и бродов неярко горели малые костры, скрытые от степи прибрежными увалами. В селе Рождествено Монастырщина не светилось ни одного огонька. Княжеские люди, расставленные днем от села до опушки Зеленой Дубравы, помогали проводникам полков выйти на свои направления между речками Смолка и Нижний Дубяк. Сотни потревоженных птиц носились в темноте над широким полем, и всюду встречали их приглушенные голоса, конский храп, стук копыт и колес, всюду маячили живые тени, и птицы, вскрикивая от возмущения и страха, уносились за овражистые, обросшие густолесьем притоки Дона и Непрядвы. Головастые молчаливые совы, скользя во мраке на мягких крыльях, ловили куликов на лету, высматривали упавших в траву. За Непрядвой тоскливо выли молодые волки. На Дону серебряно трубили лебеди. Войско наполняло ночь тревогой за многие версты вокруг — даже там, где не был слышен его многотысячный шаг. Оно нависало над пространством, подобно туче в час заката, и другая туча вставала вдали, двигаясь навстречу первой, их столкновение сулило невиданную грозу.

Острее птиц и зверей чуяли в ночи разлитую тревогу воины дозорных отрядов, высланных за Куликово поле. Васька Тупик, спешив своих, растянул их длинной цепью у подножия лесистого холма близ деревни Ивановки, залег в траву рядом с Шуркой, приник ухом к сыроватой земле — ночью она говорила слуху разведчиков не меньше, чем днем говорила глазам. Где-то впереди лишь крепкая сторожа Семена Мелика, но всего задонского поля ей не перегородить, а враг коварен, степь ему — дом родной. С татарской стороны долетали только крики непонятных птиц, сердитый лай лисиц, почуявших человека, да изредка — легкий топот копыт вспугнутых волками косуль и оленей. Со стороны Куликова поля, тревожно чмокая, проносились невидимые бекасы, падали в кочки где-то у речки Курцы. Дважды за ночь Тупик отправлял к воеводе передового полка связных, извещая, что застава не дремлет и не побита врагами. Утром Тупика сменит отряд Андрея Волосатого.

Давно не видел Васька пышнобородого друга Андрюху — с того самого дня, когда на Дону погнался за разведкой татар и взял сотника. Слышно, и Андрюха отличился у боярина Ржевского, тоже теперь сотский, был в крепкой стороже Мелика. Стать бы в битве рядом с теми, с кем не раз ходил на русское пограничье, — нет вернее товарищей.

Вспомнил Хасана с легкой обидой: увидел его днем в колонне войска, во главе сотни, кинулся с распростертыми объятьями, а тот лишь кивнул, посмотрел своими холодными глазами без улыбки, будто встретил случайного знакомого: «Здравствуй, боярин». — «Здравствуй, князь». И сказать вроде больше нечего. Так и разъехались, едва поклонясь. Конечно, владетельный князь, — да неужто сословные титулы воинскому товариществу помеха? В одной яме сидели, одной смерти глядели в глаза, против одного врага стоять в битве. Окажись Васька Тупик князем удельным, разве посмотрит он свысока на Ивана Копыто или кого другого из своих разведчиков?! Пусть у него тогда глаза бельмом зарастут!.. Когда в яме казни ждали, Хасан прямо свойским был, и в глазах лихое веселье, будто на пир собирался, а вырвались — не улыбнулся ни разу. И теперь вот, сидит на своем гнедом, будто каменный идол в пурпурной мантии, десяток всадников при нем, все угрюмые, немые — что истуканы. Пятеро русские, пятеро — татары. Прямо хан ордынский…

Травы пахли терпкой горечью — так пахнут они осенью, хотя на Дону стояло еще жаркое лето. Полоса моросящих дождей прошла, местами проносились короткие грозы, озаряя степь сполохами, — такие обычно гремят в пору созревания хлебов. Ночами лучились крупные звезды, какие редко бывают над Москвой, днем сильно припекало, лишь по утрам ложился в междуречьях тяжелый туман или падала холодная белая роса. Птица на Дону и притоках гуртовалась местная, в меру пугливая — не та дурная, что валом валит с севера и сама дается в руки охотникам, — значит, до осенних холодов еще далеко.

Васька всматривался в темень, слушал землю — не застучат ли конские копыта, не зашуршит ли трава под руками ползущего врага, а сам думал, как завтра, отправив отряд отдыхать в походных телегах, объедет войско в поисках звонцовских ратников и выспросит у них о девушке, чей крестик носит на груди.


На другой речке, на маленькой Чуре, держал дозор поп-атаман Фома, посланный от князя на одно из самых опасных направлений. Лесные братья по двое расположились вдоль берега, сам Фома с неразлучным Ослопом затаился в маленьком заросшем овражке над излучиной. Совы и козодои проносились над тусклой водой, плескались ночные утки и лысухи, изредка переговариваясь в камышах картавыми голосами, попискивали мыши в траве, где-то пронзительно заверещал, заплакал и смолк заяц, схваченный хищником, небольшое стадо кабанов переплыло речку, захрюкало, зашелестело, зачавкало, пожирая сладкие корни куги и мешая слушать. Ослоп запустил в них камнем, стадо замерло, потом сорвалось с хрипом и треском, затихло в поле. Фома сердито толкнул напарника. Вышел из зарослей благородный олень, сторожко постоял у плеса, попил и словно растворился. Прилетали кряквы с полей, темными комками зависали над камышом, медленно опускались. Заядлый охотник Никейша тяжко вздыхал и замирал при появлении дичи, Фома сердился, но помалкивал, лишь внимательнее смотрел и слушал, мало надеясь на своего телохранителя.

Тревожили воспоминания и думы, Фома гнал их, и все же образы прошлого прорывались к нему…

Фома встряхивает головой, гонит воспоминания, минуту следит, как по плесу расходятся темные «усы» от плывущей лысухи или гагары, а потом из речного зеркала возникает иной лик, приближается, и подходит к нему живая Овдотья, молодая, румяная, держит за руки малюток, улыбчиво упрекает: «Почивать уж пора, Фомушка, у деток вон глазки слипаются. Небось опять полуночничать с книгой собрался? И што в ей такое интересное?»

…Фома даже на руки глянул, будто вправду держал мирный пергамент, а не смертоносный чекан. Вздохнул, глядя во тьму за речкой, и беззвучные блески далеких зарниц вдруг оживили радужное полыханье праздничных сарафанов на лугу за деревенской церковью, оно мгновенно сменилось дикой пляской огня, пожирающего деревянные избы, резанул уши страшный чужой визг, горбясь, проскакал серый всадник, волоча в пыли такое, на что смотреть жутко… Фома даже глаза прикрыл, торопливо прочел молитву.

Зарницы вспыхивали как будто ближе, часто срывались и сгорали в полете звезды, светлые полосы быстро таяли в безлунном небе, багровая звезда стояла в зените, и холодный немигающий свет ее, казалось, уплотнял ночной мрак.

Было за полночь, когда Фома встрепенулся, весь ушел в слух и зрение, — вроде бы где-то пропела тугая струна гуслей. Такой стонущий звук рождает журавлиное горло. Осенью по ночам журавли редко подают голос, поэтому Фома и велел сигналить об опасности журавлиным криком. Долго ждал, пока не увидел: от полуденных стран ползет по степи туча чернее самой ночи, заливает шевелящейся тьмой увалы, низины и взгорки, и в ней зарождается будто сухое шуршание змей, топот бессчетных ног, лязг и бряк железа; вот уже тысячи глаз осиновыми гнилушками зеленовато засветились на черных лицах… Хочет Фома прокричать журавлем, чтоб услышал его весь отряд, но в горле кусок льда застрял. Хочет толкнуть Никейшу Ослопа, броситься к лошадям, укрытым в овраге, но тот же лед оковал тело. К самой Чуре подползает черноликое воинство — вот-вот хлынет в реку, расплещет ее тысячами ног, растопчет дозорных, затопит Куликово поле, сомнет русские полки, переходящие Дон. Ничего не страшился прежде атаман Фома Хабычеев, ибо давно уж не дорожил собственной жизнью, но тут омертвил его настоящий ужас, только мысль еще жила, и хотел он обратить ее к спасительной молитве, да забыл слова. И когда уж совсем близко придвинулась ползучая тьма, когда Фоме надо бы умереть от безмерной вины своей перед государем и русской ратью, встал на востоке светлый облак, упал от него огненный столб, и вышли из того столба прямо на берег Чури два витязя светлых с сияющими мечами в десницах. Едва увидев, он узнал их. Взрослые мужские лица мало походили на те, что помнились ему, но это были лица сыновей. Он узнал их по родинкам — лишь теперь вспомнил те родинки, у одного на правой, у другого на левой щеке. По этой примете он узнал бы их даже древними стариками, как ослепший в долгом пути странник узнает родину по запаху ветра… Оба вскинули мечи, озарив степь, и голоса, подобные раскату грома, колебнули пространство:

— Прочь, нечестивые! Не добудете вы на русской земле ни богатства, ни чести, ни славы, а добудете лишь могилы!

Ударили мечи-молнии по черному войску; как трава под косой, легли его первые ряды, и вторые, и третьи; заметалось море ползучей темени, начало сжиматься, редеть, словно усыхало или впитывалось в степной чернозем. Последний раз сверкнули вдали огненные мечи и пропали…

…— Ох, и полощет, — шептал Ослоп на ухо атаману. — Сурьезная тучка. Кабы к нам не заворотила…

Фома медленно приходил в себя; черный окоем рвали частые зарницы, оттуда уже доносились сердитые рокотливые громы. Ничего не сказал своему приемышу, ибо понял: ему лишь одному было видение, которое надо непременно поведать государю. Фома истово молился о победе Димитрия Ивановича, благодарил великого Спаса, но вместо привычного иконописного лика чудились ему живые лица выросших сыновей. И Фома вдруг поверил: оба живы и оба нынче пришли на Дон…

Лишь один разъезд степняков вспугнули той ночью княжеские заставы. О движении больших сил Мамая не было вестей до утра. Но с рассветом в широкой степи, на полдень от Куликова поля, запели стрелы, зазвенели мечи. Крепкая сторожа под командованием Семена Мелика начала великую битву, опрокинув и почти поголовно истребив тысячный отряд легкой ордынской конницы, нахально рвавшийся туда, где строились русские полки.

III
Ясное утро 7 сентября застало русское войско на Куликовом поле в сомкнутых колоннах. Громко перекликались сторожевые полков, носились рассыльные, отбившиеся воины искали свои отряды; время от времени взревывали большие сигнальные трубы, и сотни пешцев, всадников и телег перемещались по полю, сминая травы и кустарник, до дна расплескивая холодные бочаги и ручьи.

В самый час восхода над Доном заполыхало пять длинных, жарких костров — по приказу великого князя факельщики запалили мосты. Потянул ветер, раздувая пламя, оно словно пожирало туманец над плесом; смешиваясь с дымом, он пугливо уносился вниз по реке. На левом берегу Дона не маячило ни единого ратника, ни единой подводы. Огромные черные дороги, проложенные полками ночью, уводили от берега на равнину, скрытую Зеленой Дубравой, и оплотневшая земля еще курилась, разогретая тысячами подошв, копыт и колес. Казалось, здесь только что проползло огненное многотелое чудовище, оставив за собой горящие мосты и дымные рубцы на земле, а теперь ворочается вдали, за Зеленой Дубравой, откуда доходят слабые колебания земли.

Едва встало солнце, русские полки начали построение для битвы; доверенные от государя воеводы появились перед полками, скликая начальников. На семь верст в длину и на пять в ширину раскинулось Куликово поле, но лишь на двух с половиной верстах можно поставить сплошной боевой длинник рати. Слева поле резала Смолка, бегущая в Дон, едва проблескивая стеклом воды среди ольхи и дубков, справа звенел ключевой струей бегущий в Непрядву Нижний Дубяк, чьи берега и вовсе напоминали склоны глубокого оврага, заросшие диким урманом. Дымчатый терн, усыпанный сизыми ягодами крупнее сурожского винограда, кораллово-красные гроздья калины манили прохожего в лесную глушь, суля иные, неведомые дары, но в это царство угрюмых вепрей, пронырливых куниц и крылатых ночных хищников проникнуть можно было лишь с добрым топором.

В берега Смолки и Нижнего Дубяка предложил Димитрию Ивановичу упереть крылья русской рати искушенный в тактике воевода Боброк, когда они с великим государем, переодетые в простые доспехи, выезжали вперед — осмотреть Куликово поле. У них имелся чертеж поля, снятый разведчиками, да ведь живое место скажет глазу больше, нежели мертвое его подобие на бумаге. Димитрий без труда убедился, что Нижний Дубяк не даст ордынской коннице охватить русский правый фланг, значит, здесь враг лишится половины своей силы.

В верховьях Смолки Димитрий задержался дольше, осмотрел берега, направил коня в камыши, пересек плес, продрался через колючий кустарник на другом берегу, с сомнением сказал: «Здесь, пожалуй, обойдут». — «Могут», — согласился Боброк. «Обойдут, сомкнут полк левой руки, всей силой влезут нам в тыл и окружат рать…» Боброк тем же спокойным тоном продолжал: «А хорошо, кабы влезли башкой сюда, да поглубже. Тут бы им башку и отсечь засадой. Эвон роща-то большая как стоит — за ней самое и поставить засадный полк». У Димитрия заблестели глаза: «Здесь-то, глядишь, получилось бы. Да ведь не станешь их калачом заманивать — мигом раскусят. Татарин, он похитрей нас с тобой». Боброк повеселел глазами: «Знаешь, государь, как иные бортники пчел от медведей берегут, да заодно медвежатину добывают?» — «Ну-ка?» — «На дереве, где рой поселился, поближе к дуплу острых гвоздей с одной стороны набьет и колючек навяжет. С другой же — чурбан потяжелее привесит. Зверь, коли он мед почуял, дерева не оставит в покое, пока борти не разорит. Лезет, наткнется мордой на колючки да гвозди, начинает по стволу елозить. Ага, с другой стороны не колется, только чурбан и помеха. Толкнет его лапой, а тот хлоп косолапого по шее аль по башке. Михайло-то заворчит да и хвать лапой сильнее, и чурбан его сильней припечатает. Тут уж мишка озверел — мед-то вот он, одна дурацкая чурка мешает да еще колотит. И так он ее хватанет, что сшибет она зверину с дерева, а там, внизу, вострые колья в землю набиты»…

Димитрий молчал, оглядывая поле, опушку Зеленой Дубравы, заросшие холмы вдали, у Непрядвы, взвешивал замысел воеводы. Наконец раздумчиво сказал: «Значит, раздразнить зверя видимостью близкой добычи, чтоб он вроде победу здесь углядел да и влез сюда всей силой?..» — «Именно, государь, рать поддержки большого полка ближе к его левому крылу поставим, она и ударит татар — это навроде как раскачавшийся чурбан». — «Велика ли та рать и долго ли она продержится?» — «Лишь бы сильней Мамая раздразнила, лишь бы увидал он, что мы свой резерв уж кинули в сечу. Да и вся Орда решит — это последний наш заслон, а за ним лагерь с обозами во поле чистом… И как начнут они теснить полк поддержки, окружать большой полк да к обозам кинутся, тут и повернутся спиной к Зеленой Дубраве…» — «А мы — мечом по затылку?!» — Димитрий подался вперед, готовый, кажется, вобрать глазами все просторное поле между Доном и Непрядвой, но, сдерживая чувства, откачнулся в седле, смял в кулаке бороду, скосил глаза на Боброка. «А ну, как не прорвут они нашего длинника, Дмитрий Михалыч, что тогда?» Боброк сморщил лоб, сокрушенно покачал головой: «Я и не подумал о сем, государь, вот беда-то». Оба громко рассмеялись. «Эх, кабы не прорвали да вышло, как на Воже! — вздохнул государь. — Нет, не бывает одинаково дважды кряду. Худшего надо ждать — со всей силой Орды Мамай пришел».

Димитрий построжел, снова оглядел поле, тогда еще свежее, полное живых красок и бойких птиц. «О другом думаю, Дмитрий Михалыч: ведь татары могут прорваться и через полк правой руки, и через большой». — «Что ж, засадный свое слово скажет, хотя бить придется в лоб. То хуже. Вот и надо постараться, чтоб там не прорвались». — «Будешь войско строить, позаботься, княже. — Помолчав, Димитрий Иванович заговорил не очень уверенно: — Смотрю и думаю: на этом поле усилить бы края войска — поставить за полками правой и левой руки по большой рати. Как навалятся татары, середина начнет прогибаться, а края устоят, и влезет Орда в большой мешок. Мы же двинем крылья вперед и затянем тот мешок — кончится Мамай разом». — «Думал я о том, государь. Прав ты — место позволяет. Силы не позволяют. У Мамая войска-то поболе нашего. Ускользнут татары из мешка аль порвут. Сильную татарскую конницу еще никому не довелось окружить, и нам не удастся». Понимал государь жестокую правду воеводы, и все же сердито насупился. «Придет время, и Орду окружим». — «Да, государь. Но еще не пришло. Вышибем их с Дона, погоним обратно — и за то спасибо скажет Русь. Великий груз мы подняли твоей мудростью и общей нашей силой, так давай же донесем его до места, осторожно и крепко ступая. Зарвемся — тяжко будет падать с таким-то грузом».

Теперь, когда огромная всегосударственная работа по собиранию силы завершилась «простой» расстановкой полков на поле битвы, когда военная тактика должна увенчать политическую стратегию государя, Димитрий Иванович не без тайной ревности замечал, что Боброк судит реальнее, действует вернее, видит острее. Что ж, с этим надо мириться: кто-то лучше видит целое государство, а кто-то — Куликово поле. Нет, он не хочет даже в мыслях обидеть верного любимого воеводу: ведь на Куликово поле выйдет вся Русь, и привел ее он, великий Московский князь Димитрий… Сказал возможно спокойнее: «Что ж, Дмитрий Михалыч, лучшего, чем ты замыслил, не вижу. И думаю я, — покосился на стоящих поодаль отроков, — главное — чтоб враги наши до последнего часа не сведали, в какой руке держим на них тайный топор. И чтоб сильнейшую руку нашу за слабую приняли». — «Так, государь». — «Вот ты о том и позаботься — тебе расставлять полки», — повторил Димитрий, и Боброк, выпрямись в седле, не отвел вспыхнувших, увлажненных глаз: «Слушаю, государь».

Расставляя полки, Боброк хотел бы собственными руками прощупать звенья боевого порядка, которые должны — обязаны! — устоять под самыми жестокими ударами противника, — так опытный воин проверяет оплечье, и зерцало, и шлем, зная, что на них падут самые крепкие удары в битве.

Как ни многочисленна рать, она состоит из людей и повторяет в себе человека. Есть у нее голова — воевода, есть туловище — большой полк, за десницу и шуйцу — полки правой и левой руки. У равномерно построенной рати сильнее окажется правый фланг, как у человека сильнее правая рука, — это знали еще полководцы глубокой древности. Античные стратиги, выстраивая к битвам свои фланги, ставили на правый фланг отборнейших воинов и в момент столкновения ратей стремились коротким и сокрушительным ударом правого фланга подавить и сокрушить противника. А правый фланг неизбежно сильней у того, кто собрал более многочисленное войско или сумел лучше подготовить его к сражению — ведь воинский дух, дисциплина и ратная выучка как бы удваивают, а то и утраивают число бойцов.

Русские воеводы на Куликовом поле верили в мужество и стойкость своих воинов. И они, конечно, предвидели, что Орда своим сильнейшим правым крылом наиболее жестоко обрушится на левое русское крыло. План сражения, блестяще задуманный Димитрием и Боброком с учетом реальных сил, своих и вражеских, с учетом реального места и тактики противника, которого они прекрасно изучили, весь подчинен цели — разгромить меньшей силой большую. Левый фланг русского войска становился решающим участком сражения, именно здесь воеводы стремились быть сильнее своего врага, и поэтому отказались от равномерного распределения сил по фронту. Но мощь русского левого фланга была скрыта от вражеских глаз, она создавалась двойным резервом и нарастала в глубину боевого порядка. Одновременно засадный полк (главный резерв) прикрывал тыл русской рати на случай, если бы враги решились на глубокий обход с форсированием Дона и Непрядвы. А чтобы вынудить Орду с самого начала битвы пойти на лобовые атаки, сковать ее мощную, подвижную конницу, не дать ей возможности охватить крылья построенной рати, их, как и тыл, прикрыли реками. Все это вместе — новое слово в искусстве войны, рожденное гением русских полководцев. Их военный опыт был велик и горек — шла та жестокая пора, когда Русь в течение двухсот лет выдержала сто шестьдесят внешних войн!

На правом фланге войска выстроился пятитысячный полк князя Андрея Полоцкого, усиленный боярскими дружинами из московских уделов. К конным тысячам вплотную примыкали ряды хорошо вооруженных пешцев. Левым флангом они упирались в большой полк и служили опорой для конницы полка, составившей его основную силу, — крылья войска должны быть особенно гибки, чтобы парировать сильные удары вражеских конных масс, ведь крылья — это руки рати. Даже опытные глаза воевод с трудом различали русские и литовские дружины: одинаковые шлемы и щиты, одинаковая одежда, славянские лица, вот только мечи у большинства русских кривые, а у литовцев чаще прямые, узким лучом. В Литву много оружия шло с запада, там лишь начинали убеждаться в превосходстве кривого меча, более прочного и легкого. Русы применяли сабли еще до Святослава, на себе их преимущество изведали в многочисленных битвах с Ордой. И хотя кривые мечи ковать значительно труднее, московские оружейники давно отказались от прямых.

— Что, Дмитрий Михалыч, нравятся тебе наши воины? — князь Андрей горделиво оглядывал конные и пешие шпалеры полка, протянувшегося на полверсты.

Боброк, щурясь на холодный блеск панцирей и кольчуг, вслушиваясь в конский храп и приглушенный говор воинов, без улыбки ответил:

— То в битве увидим.

— Увидишь, княже. Нет другого такого войска ни до нас, ни при нас, ни после нас…

Боброк промолчал. Он сам готов был в это поверить, но он знал лучше других, что и в Орде слабых воинов нет.

— Ты вот что, Андрей, — произнес наконец, — тыльные сотни держи еще правее. Как двинемся и выйдем к Нижнему Дубяку, чтоб между полком и опушкой побережного леса — никакой щели… Знаю, труднее будет поворачиваться, как начнем татар отбивать, но коли татары в эту щель свой клин вобьют — иные кровавые труды тебя ждут.

— Может, в лес поставить отряд?

— Ты был в том лесу? Еще нет? Загляни. Там черт копыто сломит. Поставь туда малый заслон пешцев, того довольно. Главное — не дать им прорваться краем леса. А коли и дальше пойдем на Орду, все равно не отрывайся от берега, помни: Дубяк — твой самый верный щит справа, не теряй его.

— Постараюсь, Дмитрий Михалыч, — Андрей улыбнулся, и в серых глубоких глазах его прошла мгновенная грусть, будто вспомнил князь о таком далеком, что казалось неправдоподобным, ибо лежало оно по другую сторону еще не начавшейся битвы. Но тут же иная забота отразилась на его загорелом лице.

— Пешцы в десять рядов — не жидковато ли, Дмитрий Михалыч? Для нашего-то полка?

— В большом тоже десять. Твоя главная сила — конница, ею молоти Орду. Будь у меня лишние пешцы, не пожалел бы для тебя, да нет, Андрей Ольгердыч.

— Раз нет, обойдемся, княже. — Полоцкий вздохнул и продолжал, словно утешая Боброка: — Все равно ведь бьются три первых ряда, так их у меня трижды сменить можно и еще один ряд в запасе останется. Выстоим.

— Иного нет… Оставь за себя воеводу, поедем помогать Вельяминову — в большом полку и забот поболе. Ратникам вели располагаться, где стоят, пусть отдыхают да готовятся. Мамай, видно, к вечеру пожалует. То-то ему подарочек: вместо его союзников на Непрядве — рать московская!

Большой полк еще весь находился в движении. Это была великая пешая рать Московской Руси, на которую в лихие годы ложилась главная тяжесть битв за отечество. Стояли здесь и опытные воины из детей боярских и слуг дворских, назначенные десятскими, стояли и бояре — начальники сотен и тысяч, но главную силу влили в полк народные ополченцы: смерды и холопы, люди городских посадов — кузнецы, медники, гончары, бондари, плотники, каменщики, огородники, кожевники, портные, кричники, скотобои, мелкие торговцы и купеческие сидельники, чернецы, скинувшие рясы и не скинувшие, ставшие в ряды войска с крестами в руках, всякий работный люд, чьим трудом кормилась, одевалась, строилась русская земля, — тридцать тысяч кормильцев ее и защитников. Большой полк почти сплошь составляли пешцы, лишь за флангами его стояло по нескольку сотен да в центре к началу битвы станет конная дружина великого князя. Здесь поднимется большое государское знамя, здесь взовьются сигнальные стяги главного воеводы, которые увидит вся русская рать.

Ближний фланг полка начал уже обретать стройность, десятки ратников становились один к одному, с приближением Боброка и Полоцкого в рядах затихала суетня, понижались голоса начальников. Боброк вдруг сдержал своего нетерпеливого скакуна, гнедого в темных яблоках, досадливо поморщился, сердито приказал немедля вызвать к себе боярина Вельяминова, который вертелся в середине полка на рослом буланом жеребце. Боярин скоро подъехал рысью, грузно покачиваясь в седле, упарившийся, красный, задерганный.

— Ты ровно ковшик меду крепкого хватил с утра, Тимофей Васильич, — недовольным голосом заметил Боброк.

— Помилуй бог, Дмитрий Михалыч! — обиженно загудел басом московский воевода. — Али рожу мою впервой зришь? Государь вон тож встретит — эдак подозрительно покосится, да и носом потянет. Виноват ли я, коли мне эдакий кабацкий лик достался?

Князь Андрей, заслонясь ладонью, беззвучно хохотал, Боброк даже и не улыбнулся.

— Не тебе б ныне жаловаться: с этаким-то обличьем самое дело ордынцев пугать. Однако позвал тебя не для шуток. Непорядок вижу.

— Откуда ж ему быть, порядку-то? Только ведь строиться начали. Ты, княже, через час-другой глянь.

— Не о том я, боярин. Эвон твои сотские и десятские, голубчики, как один, в первый ряд вылезли. Небось и в битве так же станут? Положат татары первый ряд одним ударом — кто войском командовать станет? Мы с тобой? Да нас на две сотни лишь хватит, едва мечи зазвенят.

— Што ж делать с имя? — воевода виновато улыбнулся. — Пример хотят подать. Грешно осаживать.

— А войско обезглавить в начале сечи не грешно? Умный ты мужик,Тимофей Васильич, а чему потакаешь? Сейчас же призови начальников тысяч, задай им баню можайскую да прикажи настрого: один десятский стоит в первом ряду, другой в последнем. О смене сами договорятся. Сотским и вовсе неча впереди торчать, их место — в середине строя. Коли уж припечет аль ряды дрогнут — тогда начальник впереди стань. И чтоб у каждого наместник был из добрых кметов.

— Слушаю, княже.

— Скажи: таков приказ князя Боброка, а кто не послушает — лишай должности… Да сам-то поменьше вертись середь войска, сотских не подменяй. Ты ж воевода большого полка, помощник мой, под тобой ныне князья ходят. Видишь где неладно — начальника призови, с него истребуй. Плох — гони в шею, ставь крепкого человека, какой под руками. Ныне учить некогда, к битве строимся.

— Да уж и так…

— «И так»… Знаю твою добрую душу. Андрей Ольгердыч, останься, помоги боярину да государя встреть, он вот-вот будет из лагеря. Да скажите владимирскому воеводе Тимофею Волуевичу, чтоб подобрал тысячу покрепче и на самое левое крыло полка ее поставил.

— А ты куда, Дмитрий Михалыч?

— В передовой полк. Вижу, не так, как надо бы, поставил его Оболенский.

Солнце выгнало последний туман из низин, вдали, перед фронтом строящейся рати, проглянули маленькие опустевшие хутора Дубики и Хворостянки, слева от них, на фоне угрюмоватого Красного Холма, под развитыми сигнальными стягами в боевом порядке стоял передовой полк, белея рубашками ратников, поблескивая сталью вооружения. На полпути к нему Боброк съехался с великим князем, тот оживленно спросил:

— Что скажешь, Волынец?

— Люди в бой рвутся, государь.

— То и добро. Кабы не рвались, и затевать похода не стоило. Хуже смерти иго опостылело. А Мамай-то уж на Гусином Броде, в пяти верстах — только что был вестник от Семена Мелика. Говорят, всю степь заполонил на закат от Дона.

Князья и дружинники тревожно смотрели в степную даль. Где-то там растянулись тонкой линией русские заставы. Там шли стычки конных разъездов, гремели погони и пели стрелы, падали в некошеную траву татарские и русские головы, но переход московской рати на правый берег Дона еще оставался тайной для повелителя Золотой Орды. Димитрий Иванович и Боброк не были в том уверены до конца, но по быстроте продвижения передовых туменов Орды догадывались, что Мамай спешит, надеясь первым выйти к Дону и переправиться именно здесь, вблизи Непрядвы.

К передовому полку приблизились с фланга, которым командовал Федор Белозерский, он сам встретил государя, поехал рядом с Боброком, косясь на гнедого в яблоках жеребца. Еще недавно Боброк обихаживал Белозерского, уговаривая продать или обменять редкостного вороного с белой гривой и белым хвостом, теперь же и не глянет, будто под князем Федором ратайная кляча. Эко возгордился Волынец! Но где достал он этого огнеглазого черта, гнедого да в темных яблоках? Не идет — парит над землей, да еще и пляшет! За одну масть табуна не жалко, а когда к масти этакая стать и силища, коню цены нет. Везуч Волынец — и тут ведь переплюнул страстного конелюба Федора. Но, может, белогривый все еще люб ему? Федор ласково потрепал шею своего лихого скакуна, искоса заглядывая в лицо Боброка, тот сощурил в усмешке глаза и отвернулся. Нет, видно, о мене и думать нечего. Спросил с язвинкой:

— От хана, што ль, послы с подарками были? Конь-то под тобой, никак, степняцкий?

— Ага, ханский конь. Да не подарен — в бою взят, — невозмутимо подтвердил Боброк.

Любопытство Белозерского совсем разгорелось, а Боброк и слова не прибавил. Тогда Федор вспомнил своего белого северного кречета, такой охотничьей птицы уж точно нет больше на свете. «Посмотрим, — сказал себе. — Устоишь ли ты, княже, как увидишь моего охотника! Дай лишь битву закончить — расстанешься ты с конем».

Три первых ряда полка стояли, опираясь на копья, секиры и алебарды, готовые немедленно вступить в бой, другие ряды отдыхали, часть воинов ставила палатки и небольшие шатры. Транспорт полка и тылы его находились в общем лагере, разбитом между холмами у самой Непрядвы, лишь на части подвод привезли военное имущество и съестные припасы. Жарко горели костры, в больших медных котлах варилась каша с солониной, дразнящий запах сытного варева далеко разносился в степном воздухе. Димитрий, не державший со вчерашнего вечера крошки во рту, прищемил губами бороду, поглядел на Белозерского.

— Однако о пище телесной не забываете.

— Одним духом святым, государь, ни меча, ни булавы не поднимешь, а у моих вон какие копья!

— Я ж не в укор сказал, — Димитрий зорко всматривался в стоящих ратников. Длина копий в их руках нарастала от ряда к ряду: в бою позади стоящие опустят копья в промежутки между передними товарищами, и острия окажутся на одном уровне — тогда образуется сплошная колючая стена, трудно одолимая для врага. Уже в третьем ряду копья достигли длины в семь шагов, и управляться с таким оружием по силе только богатырям. В полку Белозерских и были истинные богатыри, рослые, крепкорукие и крепконогие — звероловы, рыбаки, бортники и лесорубы. Димитрий было залюбовался северными русскими витязями, но тут же болезненная тоска стиснула грудь — жестокая доля ждет этих красивых ратников, на которых придется первый натиск Орды. И хотя голод вдруг отступил, сказал, чтоб только отвлечься от тяжелых мыслей:

— Покормил бы ты нас, Федор. Боброк вон небось со вчерашнего дня в седле, аж щеки ввалились. Лишимся первого воеводы — ворог голыми руками возьмет.

— И то верно, — обрадовался Белозерский. — Как раз к закуске каша да кулеш поспели.

— Да пошли за Оболенским, небось тож замотался. А за полком, пока трапезуем, пусть Тарусские приглядят. И сына свово тож покличь, славный у тебя молодец вырос.

Лицо старого князя Федора вспыхнуло радостью.

В княжеском шатре за линией войска отроки быстро постелили скатерти, разложили копченых и вяленых сигов, поставили малосольную икру в серебряных ставцах из походного княжеского погребца, принесли куски копченой дичины, сухари и даже сотовый мед в липовой чаше.

— Бортник принес нынче из Ивановки, — пояснил Белозерский. — Деревня-то ушла за Дон, он же ратником попросился к нам. Велел я взять его да оборужить, добрый детина.

Появился сухощавый и стройный князь Оболенский, весь в железе, скупо украшенном золотой и серебряной насечкой. Коротко, деловито доложил государю последнюю весть от Семена Мелика: Мамай наступает, после разгрома ее головного отряда крепкой сторожей ордынцы усилили нажим на русский заслон, и заслон отходит в направлении Красного Холма.

Белозерский позвал к трапезе, посетовал:

— Вот кулеш-то у нас нынче с вяленой сохатиной. Каб знали…

— Вы как будто оправдываетесь за скудость свою, — усмехнулся Димитрий. — А Святослав, предок наш киевский, в походах питался лишь кониной да звериной, печенной на угольях. Да и поучение Мономаха вспомните…

— Иные времена были, государь.

— То-то, иные: не с Руси дань брали — она сама брала. Может, оттого, что погребцов серебряных с собой не возили?

— А голову Святослав все ж потерял…

— От предательства печенегов. Тогда еще наши плоховато знали обычаи степи. Утром — тебе клятвы на вечную дружбу, вечером — тебе нож в спину. Орда-то на века просветила. — Принимаясь за трапезу, покачал головой: — Ох, богаты вы, белозерцы, сигами да стерлядями! Вот как Мамая побьем, закатимся к вам с Боброком порыбалить да поохотничать.

— Милости просим, государь. Мы тя научим семгу улавливать на серебро — прельстительней медвежьей охоты!

— На серебро?

— Ага. Иван мой выдумал, — Белозерский кивнул на покрасневшего юного богатыря. — Он перстень дареный утопил, сильно горевал — от зазнобы подарок, — а назавтра прибегает рыбак: добыл тот перстень из огромадной белорыбицы. Вот мой Иван и смекнул. На серебряный рубль с крючком за час половину челна отборных рыб накидал, и сетей не надобно.

Димитрий усмехнулся:

— Я думал, серебром лишь алчные людишки улавливаются.

Хозяин шатра перехватил вопросительный взгляд прислуживающего отрока, осторожно сказал:

— Есть у меня бочонок хлебного вина зеленого, аж горит.

— Нет! — обрезал Димитрий. — Ты мой обычай знаешь: хмельные меды и вина — после битвы, тогда требуются. Теперь же один вред, ибо вино делает человека глупым, ленивым и слабым.

После трапезы объехали полк, Димитрий поглядывал на сосредоточенного Боброка, наконец спросил:

— Ты вроде чем-то недоволен, Дмитрий Михалыч?

— Надо перестроить полк, государь. В десять рядов сильно, однако длинник коротковат. Тебе, Семен, с Белозерскими и Тарусскими все одно Орду не удержать, а задача у вас важнейшая: ряды их расстроить, потрепать, сколь возможно. Ясно: на вас они фрягов пошлют, тех десять тысяч, вас же всего пять. Как же вы их по всей-то полосе встретите, коли этакую глубину полка создали? Охватят вам крылья и в кольце задушат мигом.

— Станем в пять рядов, так уж точно сомнут нас, — осторожно заметил воевода Андрей Серкиз.

— А вы не давайте, чтоб смяли. Бейте, отступая по шагу, наводите на копья большого полка. Но уж коли окружат — поголовно вырежут. Да и так затиснут — сами друг дружку передавите. Пусть они выйдут на большую рать потрепанные — за то слава вам будет.

— Что скажете, воеводы? — спросил Димитрий.

— Прав Боброк, — не колеблясь, заявил Иван Тарусский.

— И у меня та ж думка, — поддержал старший Белозерский.

— Государь! — волнуясь, не выдержал сын Федора Белозерского, юный Иван. — Да мы и в пять рядов шагу им не уступим! Умрем, а стоять будем на месте, где велишь.

Димитрий сдержанно улыбнулся:

— Эх, Ванюша, считать ворога слабее себя нельзя. Бояться его не след — это правильно, но и думать, будто рати вражеские пустой рукавицей сметешь, еще хуже трусости. Фряги — войско, огни и воды прошли, войной живут; о татарах — сам знаешь. Уступать вам придется, как Боброк сказал — по шагу, и тут-то от вас вся храбрость потребуется, да к ней — искусство воинское, без которого храбрости нет. Вот это воям хорошо объясните. — Повернулся к Оболенскому: — Что скажешь, Семен?

— Все уж сказано, государь.

— Коли так — действуй. Конные отряды, что из степи отходить будут, на свои крылья ставь. Воины там добрые. И я, пожалуй, в начале битвы с тобой стану…

Когда направились в большой полк, Боброк осторожно спросил:

— Что ты задумал, княже?

— Ничего нового. По русскому обычаю князь первый начинает сражение.

— Не дело говоришь, Димитрий Иванович! — сердито вскинулся Боброк. — Ты ж сам твердишь: тут не удельная усобица. Твое место — под большим знаменем. Себя не жалеешь — нас пожалей. Убьют — войско падет духом.

— Убьют? Коли того бояться, надо за печкой в тереме сидеть. И под большим знаменем еще скорее убьют. Аль Орду не знаешь? Они не одну отборную тысячу на убой кинут, чтоб главное знамя наше сорвать. Да из арбалетов начнут садить — только держись! — Помолчав, продолжал: — Иного страшусь: как бы за труса не сочли, коли другого поставлю под знаменем. А не могу иначе: должен я везде побывать, где самое горячее дело пойдет, с малой дружиной буду поворачиваться. Знаешь ведь, каково ратников бодрит, когда государь с ними в одном ряду рубится.

Боброк понял: решение Димитрия бесповоротно, угрюмо нахохлился в седле — сердце чуяло беду. Можно ли уцелеть, бросаясь в круговороты битвы? Он-то представлял эту сечу, в которой сойдутся более двухсот тысяч бойцов. Да, под великокняжескими стягами тоже страшно, а все ж там как-то можно поберечь государя… Когда подъезжали к большому полку, осторожно сказал:

— Ты, конечно, волен, государь, выбирать свое место, хотя этого твоего решения не одобряю. Одно дозволь мне…

— Что еще? — с досадой спросил Димитрий.

— Самому мне выбрать воев, кои с тобой будут в битве.

Димитрий сердито крякнул, сдержал своего резвого Кречета, стянул золоченый шелом, нагревшийся от солнца, обмахнулся рукой и вдруг рассмеялся:

— Мне б тебе поклониться за твою заботливость, княже, а я злюсь. Так и быть, подбирай дружину, но не более двух десятков. В твою счастливую руку я верю.

Молчаливые стаи ворон тянулись вереницами над Куликовым полем. Вдали, над Зеленой Дубравой и приречными лесами, будто хлопьями сажи застилало небо.

— Быть большой крови, — сказал Боброк.

Димитрий безмолвно оглядывал войско.

IV
Воротясь из дозора в передовой полк, Тупик велел своим воинам отдыхать, сам же направился к большой рати. Она строилась, перегораживая широкое поле от Нижнего Дубяка до Смолки, и Васька озадаченно сбил шелом на затылок, разглядывая огромные тучи пеших и конных ратников, движущихся в разных направлениях. Поначалу Васька оставил свои надежды: искать здесь нескольких малознакомых людей — все равно что искать горсть песчинок, брошенных в пустыню. Он пустил коня шагом, раздумывая, не повернуть ли назад, но повернул к истокам Смолки, за которой строился полк левой руки. Конь, отдохнувший ночью, ступал веселым танцующим шагом. Они еще привыкали друг к другу, конь и всадник… Когда подарили ханского жеребца Боброку, тот растрогался, отдарил своим Орликом. У Хасана собственный четвероногий любимец; Боброков конь достался Тупику. Скакун знаменитый, в битвах испытанный; Васька сомлел от подарка, хотя все еще жалел своего рыжего, убитого в Диком Поле. Оттого особенно обрадовало, что и нового коня тоже звали Орликом. Буроватый и темно-гривый, он и в самом деле похож на молодого царя птиц, легок, бесстрашен у препятствий — то, что требуется в сече. Правда, излишне горяч, не бережлив на силу, которая в нем так и кипит — на княжеских овсах выкормлен, сытой медвяной выпоен. Дорогой конь, и Ваське недешево станет его содержание — не губить же Орлика одним травяным кормом, да и Дмитрию Михайловичу тогда не показывайся на глаза. Каков новый скакун в дальних набегах, Васька не мог сказать уверенно, но стремительная стать, сухая голова, крепкие бабки тонких ног, втянутый плоский живот и ровное дыхание говорили, что и выносливости ему не занимать — вот только немножко сбить горячность. Со временем Васька сделает из Орлика такого коня, какой нужен ему; важно, чтобы гнедой сразу полюбил нового хозяина, доверился его власти всем своим звериным существом, и потому жесткая рука молодого сотского часто ласкала крутую шею Орлика, подносила к его губам то посоленный ломоть хлеба, то кусок медовой лепешки, добытой у товарников, бережно взнуздывала или стреноживала коня; Васька и ночами проведывал Орлика, гладил, говорил ему ласковые слова, а конь благодарно терся мордой с его плечо, доверчиво дышал в ухо, словно хотел сказать важное для обоих. За четыре дня Тупик приучил коня так, что тот под седлом повиновался не только шенкелям и шпорам, но и по легким движениям всадника угадывал его волю — на таком коне можно пускаться в битву.

Конные сотни полка левой руки Тупик миновал крупной рысью, лишь перед немногочисленной ратью пешцев поехал шагом, пристально всматриваясь в лица. Опасаясь проглядеть нужных людей, крикнул:

— С московской земли есть ли ратники?

— А мы нынче таковские — все московские! — весело гаркнул рябой десятский в кожаной, обшитой железом шапке и дощатой броне. — Ты-то из Литвы, што ль, боярин? Коня не у Ягайлы часом свел? — уж больно хорош.

— Ты сам-то у кого свел? — усмехнулся Тупик.

— Мне, боярин, конь от тятьки с мамкой достался, всю жизню носит — овса не просит, и не надобно ему ни пойла, ни стойла, утром встанешь — уж он под тобой, без седла, без узды унесет хошь куды, — скаля в смехе щербатый рот, мужик похлопал себя по коленкам под одобрительные шутки ратников.

— Гляди, кабы не споткнулся твой рысак, когда лататы задавать будешь.

— Э-э, боярин, четыре ноги скорей сыщут камень або яму, нежели две, так ты уж зорче мово на землю поглядывай… А московских пряников поспрошай в большом полку, там, слышно, земляки твои ими кашу заедают. У нас же окромя сухарей лишь ярославские колесья, да можайские веники, да тарусские валенки, и те из коровьей шерсти.

Тупик и рад бы дальше пошутить с веселым десятским, да рать велика, и плохо шутилось после бессонной ночи. Тронул коня шпорами, поскакал вперед, но из-за фланга полка навстречу вывернулся маленький сухощавый боярин на худой, невероятно высокой рыжей, в белых чулках кобыле, трубным басом громыхнул:

— Кто таков? — и подозрительно вперился темными глазками в роскошного Васькиного коня.

— Сотский великого князя Тупик. А ты кто таков?

— Воевода Мозырь. Слыхал? Государь, што ль, сюды едет?

— Того не ведаю. Знакомых вот ищу, с-под Москвы. Говорят, в большом они?

— Делать те неча, — проворчал воевода и, словно забыв о Ваське, затрубил своему войску: — Ровнее, детушки, ровнее один к одному!.. Лука, черт! Пошто десятки твои провалились, куды смотришь? По знакам ставь людей! — Он тыкал плетью в направлении бунчуков, обозначающих фронт полка.

— Ты б, воевода, велел на берег Смолки-то бурелому навалить: татар придержишь, легче отобьешь, — крикнул Тупик. — А то место там слабое, я обсмотрел.

— Стратиг! — Мозырь кольнул Ваську насмешливым взглядом. — И пошто государь тя в сотских держит?

Воевода понужнул свою костистую кобылу, Тупик поехал в другую сторону, думая о том, что про бурелом надо сказать государю или Боброку, если встретятся. Этот сморчок, конечно, не послушает сотского, а государь мнение своих разведчиков дорого ценит. Васька понимал, зачем русская рать упирается крыльями в берега овражистых речек; опытный глаз его видел и то, что Смолка в своем истоке — не слишком надежное прикрытие от ордынской конницы…

К левому краю большого полка он подъехал, когда воевода Тимофей Волуевич перемещал сюда из центра две тысячи ополченцев покрепче — как велел Боброк. Васька наверняка разминулся бы со звонцовскими ратниками, да, на счастье, его окликнул боярин Илья Пахомыч. Все ж хорошо быть знаменитым в своем войске. Едва обменялись восклицаниями, Илья громко позвал:

— Десятский Таршила! Таршилу — ко мне! — И, пропуская мимо своих ратников, без всякого перехода весело спросил: — Чай, о зазнобе сведать примчался? Так она здесь, в войске.

Васька не успел смутиться, а уж встревожился:

— Ты што, Илья?!

— Да не ратником, не боись, — боярин смеялся над испугом отчаянного разведчика. — В лечебнице она, у деда Савоськи. Мы с Таршилой повязать ее хотели, штоб в Коломне осталась — куды там! Все одно, говорит, убегу. Глаза проглядела небось, тебя ожидаючи.

Удивление и испуг заглушили Васькину радость. Дарья здесь, на берегу Дона, в войске, которое вот-вот примет удар страшного врага?! Боброк говорил, будто в давние времена в войске славян находились женщины и дети, и в боях они нередко становились рядом с мужчинами. Сам он видел женщин на стенах осажденных городов, но там деваться некуда, а в таком походе место ли девице? И свои-то обидеть могут — народ всякий собрался, — что же говорить, коли враги прорвутся в лагерь!

— Будь здоров, Василий, заглядывай к нам, коли досуг! — Илья погнал лошадь вслед за своими, оставив Тупика наедине с подошедшим Таршилой. Дед степенно поклонился сотскому, Васька соскочил с седла, обнял.

— Прости, отец, не признал тебя в тот раз, а вернее того, не разглядел.

— Будто я тя в чем виню, Василей, — старый воин улыбался помолодевшими глазами. — Слыхали мы о делах твоих, и жалею я, што друг мой Андрюха не дожил до сего дня — счастье такого сына иметь.

Тупик спросил, не знает ли Таршила, где находится войсковая лечебница, тот указал на лагерь, раскинутый в низине между холмами и дубовым лесом над Непрядвой.

— Там, в лагере они. Юрко наш звонцовский утром к женке туда бегал. Подруги они: женка его с моей Дарьей, водой не разольешь — вот и Юрко свою не приструнил, тож пошла с войском.

— Так Дарья — твоя внучка?! — удивился Тупик, радуясь, что у девушки, оказывается, есть такой серьезный покровитель и что она не одна в лагере среди мужиков.

— А ты думал, она уж совсем неприкаянная? Гляди, кмет! — Таршила, смеясь, погрозил пальцем. — Не гляну, што ты сотский, за баловство и плеткой по-отцовски приласкаю.

— Эх, Таршила, да я за нее…

— Ладно, Василей, пора мне. И ты поспешай — извелась ведь она, горемыка, я уж Юрко велел сказать, што живой ты. Государь-то велел подарить ей рясу жемчужную за смелость — она те сама все обскажет. Да гляди, не проворонь ее, рубака. Там к ней один молодец все наведывается, глянулась, видать. В плечах — сажень, кулаки — по полупуда, да из бывших ватажников, отчаянный.

— Ниче, с разбойником как-нибудь слажу, вот с государем сладить — то задачка. — Тупик громко засмеялся, подавляя внезапно вспыхнувшее чувство ревности.

— Савосе поклонись, да захвати от него, што сулил он мне прошлый раз, — крикнул Таршила вслед Тупику.

Знакомые отроки без слов пропустили Ваську в лагерь, защищенный рогатками и повозками, они же указали ему большие полотняные шатры лечебницы. Издали заметив среди шатров женщин, Тупик спешился, постоял, успокаиваясь, потрепал шею Орлика, словно и его подбадривал, потом медленно пошел к коновязи. Женщины куда-то исчезли, из одного шатра долетал скрипучий голос старого лекаря, прерываемый короткими стонами. Васька откинул полог, в полусумраке увидел на ложе из травы и веток четырех мужиков, видно, больных; в сторонке над стонущим человеком хлопотали две женщины, старый лекарь Савося и помощник его — угрюмый рукастый бородач.

— С богом, Гаврила, — проскрипел старик; Гаврила что-то с силой рванул на себя, Тупика оглушил душераздирающий вопль, но тут же послышалось веселое дребезжанье лекаря:

— Ин как ладно! Ты же орешь, будто порося, — зря мы те ковш браги выпоили, олуху. Часа не пройдет — руби своей шуйцей хошь дрова.

Васька увидел белое, в поту лицо парня и понял: вправляли руку. Одна из женщин в темном до пят сарафане распрямилась, обернулась и, как от солнца, заслонила лицо рукавом.

— Ой! Василий Андреич!..

Из-за плеча Дарьи на Тупика с любопытством смотрели блескучие, полные омутовой темени глаза, до изумления похожие на те, что звездочками прокатились сквозь душу его в Орде, но теперь Васька понимал: он тех глаз и не заметил бы, окажись там поблизости вот эти, прикрытые маленькой загорелой ладонью.

— Ой, я счас…

Дарья выскочила из шатра, увлекая за собой подругу, лекарь покачал головой, хмуря лешачьи брови, заскрипел с упреком:

— Ах вы, аники-воины! Еще неведомо, будет ли битва, а уж побитых вон сколь. Этот с лошади хрястнулся, шуйцу вывернул, тот вон олух ногу в колесо исхитрился запихнуть, этот под оглоблю башку подставил, еле отходили, а вон тот, што с краю, так и сказывать-то совестно, господи прости. Он, вишь, ночью решил барана в товарах спереть, как проезжал мимо отары. Да и сцапал заместо овечки пса сторожевого. Пес-то лохмат и невелик, а волка лютей — ишь как рожу-то ему воровскую отделал.

Тупик усмехнулся, потом строго уставился в глаза лекаря.

— Вот што, дед Савося: я приехал забрать от тебя девиц.

Лешачьи брови поднялись, в глазах зажглись искорки.

— Дозволь полюбопытствовать, боярин: мечом ты их у меня добудешь, аль как?

— Ты, дед, не шути. Дарья — невеста мне, ордынцам на растерзание отдавать ее не собираюсь.

— Невеста? Дак и не отдавай ее — вон у тя меч какой, и копье, поди, тож имеется.

— Слушай, дед Савося! — Васька глянул на полог шатра. — Зачем ты их взял? Воины они тебе? Или в лагере вы за каменной стеной? Степь, што ль, не знаешь? Они десять раз войско обойдут, еще и битва не начата, а уж обозы пограблены.

Больные мужики беспокойно завозились, дед свел брови:

— Неча сказать, славно ты нас утешил, боярин храбрый. Девиц-то за пазухой, што ль, спрячешь?

— Сейчас пригоню из табуна пару лошадей, посажу девиц — прямо в Москву отправлю.

— Ох-хо-хо, и брешут же люди, будто Васька Тупик самого хана татарского хитрей. Да вовек не видать этим голубицам Москвы преславной, коли ты их одних в степь погонишь — хоть самый ветер оседлай. В Орду или в Литву как раз угодят. Хуже того — к диким степнякам попадут в руки.

— Там попадут аль нет, тут же точно беды не миновать, как станут татары около войска кружить. Ты, што ль, оборонишь их?

— Ты оборонишь, ты, Васька! Выдь-ка, охолонись да глянь кругом-то. И Дарью сыщи, она едва дождалась свово соколика, а он лясы точит со старым пнем. Уговоришь — держать не стану, хоть и добрая мне помощница. Да што тебе до нашего дела, пока сам под чужой меч не попал!..

Лекарь сердито подтолкнул воина к выходу. Васька остановился на площадке возле шатра, нетерпеливо огляделся. Дарьи и подруги ее не видно. Почему скрылась? Стыдится? Или видеть его не хочет? Мало ли что было сказано однажды на пыльной коломенской дороге! Из благодарности за спасение чего не скажешь? Сколько потом разных людей прошло мимо нее! Кто этот парень, о котором говорил Таршила? Ведь и с ним, Васькой Тупиком, было что-то в Орде… Экий дурачина! Будто муж законный, начал бранить лекаря — зачем-де взял ее. Может, ей твои заботы и не нужны вовсе.

С пологого склона Тупик видел все Куликово поле, с севера и востока обрезанное Непрядвой и Доном, с боков — их притоками, а впереди перегороженное русскими полками — от Смолки до Нижнего Дубяка. Холодок радости подкатил к сердцу: Ваське Тупику со всей отчетливостью открылся замысел русских воевод. Татарам ни с одной стороны не обойти русские полки, сюда, к лагерю, они могут прорваться лишь через боевые порядки рати. Так вот на что намекал дед Савося — зорок старый колдун! Но и русским в случае поражения некуда отступать — перетонут в Дону и Непрядве. Значит, стоять до конца, насмерть! «Вот вам и медовый сбор!» — подумал, вспомнив разговор своих разведчиков, когда проезжали этим полем, тогда сплошь покрытым девственными пышными травами. Мог ли представить себе, какой урожай собирается снять с этого поля великий князь! Оно теперь едва узнаваемо, Куликово поле: птицы разлетелись, травы до половины его потоптаны, бочаги выпиты — страшно подумать, чем наполнятся они вскоре. Один Красный Холм так же угрюмо сутулится вдали, да по-прежнему спокойно зеленеют приречные рощи, кое-где подпаленные прошедшими холодами. И нет здесь больше тишины и покоя… Но если русские полки так быстро перешли Дон, то уж ордынские тумены… Васька, едва глянул в сторону Дона, рванулся к коновязи: огромный тумен в пятнадцать — двадцать тысяч всадников, прикрываясь Зеленой Дубравой, заходил в тыл русской рати, строящейся на равнине у подножия принепрядвенских холмов. Это была отборная конница — он видел по блеску железных доспехов и плотно сбитым колоннам тысяч. «Наши проглядели, сволочи!..» И остановился, испустив глубокий вздох, — над передними рядами всадников взвились алые стяги, словно огоньки в степном ветре. Вот один из фланговых отрядов сделал поворот, и зарябили красные пятнышки щитов, закинутых на спины воинов, словно гроздья рябины по лесной полосе. Так вот кто надежнее Дона и Непрядвы бережет тыл русской рати — отборный полк самого государя, родной полк Васьки Тупика. Пусть-ка Мамай сунется хоть в ту, хоть в другую реку…

Всех замыслов князей Васька не знал, но как разведчик он мгновенно понял, что девушек выдворять из лагеря нельзя. Он сам не выпустил бы за расположение рати никого из тех, кто видел этот укрытый Зеленой Дубравой сильнейший конный полк Москвы, — даже самого государя. Девушки его, конечно, видели.

Но где же Дарья? Прячется… Обида и ревность снова зашевелились в душе; склонный к неожиданным вспышкам, Васька мрачно двинулся в обход ближнего шатра к коновязи и вдруг увидел Дарью возле коня. Она успела поменять темный лекарский сарафан на неяркий девичий летник из муравчатой ткани, воткнула в косу белый полевой цветок, и так не походила на ту «монашку», которую он только что видел хлопочущей над увечным парнем, что Васька едва узнал ее. Дарья кормила Орлика с ладони, гладила, целовала белую звездочку на конском лбу, что-то говорила и так увлеклась — даже не услышала шагов за спиной. Тупик остановился, острый слух его уловил горячий полушепот:

…— Ты умный, как ворон, сильный — как барс, быстрый — как орел… Заговорю тебя тремя заговорами, напою из трех ключей, накормлю травой трилистником, и станешь ты втрое умнее ворона, втрое сильнее барса, втрое быстрее орла. Тремя плачами заклинаю тебя — храни мово милого, как птица лебедь хранит лебеденка, унеси его от стрелы быстрой, от копья черного, от сабли вострой. Четыре ноги твои в сече великой — что четыре дуба в осиннике тонком: ни одна не подломится от ветра ли буйного, от железа ли тяжкого. А стукнешь копытом — враг расступится, гривой махнешь — тучи рассеются, глазом моргнешь — дороги расстелются. Не вправо скачи, не влево скачи, скачи ты к моему дому, к порогу девичьему, к сыте медовой, к зерну ярому; обниму я милого, достану ленту шелковую, гриву тебе расчешу, ленту заплету…

Васька попятился за шатер, постоял, потом пошел, громко стуча сапогами. Девушка встретила его скованной полуулыбкой, все еще держась одной рукой за шею Орлика. И снова, как под Коломной, он с трудом узнавал в построжавшей нарядной девушке ту Дарьюшку, что вспоминалась ему в дальних дорогах. Да и мудрено ли — только два раза виделись накоротке, ему еще долго узнавать свою нечаянную зазнобу, найденную в такое тяжкое время. Надолго ли снова-то нашел? И отчего это ради нее позабыл и вишневые очи, и самых красивых боярышень и княжон, которыми, бывало, любовался даже в церкви, принимая лишний грех на душу?.. От стыда за свои ревнивые мысли начал разговор с упрека:

— Дарьюшка, зачем же ты с войском-то пошла? Али я тебя в Коломне не нашел бы? Ведаешь ли ты, какое дело страшное предстоит нам? Тут седые воеводы иной раз теряют разум. Место ли горлицам среди кречетов, что на ястребов летят?

Девушка смотрела в лицо витязя пристально, и хотя говорил он о страшном, испуга не было в ее глазах, только ресницы задрожали, когда разглядывала розовую полосу на его щеке. Глаза ее медленно наполнились слезами.

— Что ты, Даша? — он впервые так назвал ее по-простому, шагнул ближе, встревоженный.

— Ниче я, — она удержала слезу. — Ноженьки подкашиваются, не верю, что дождалась, а он бранится… Как же ты живой-то с Орды воротился? Чуяла ведь я беду, и от людей слыхала — был ты в полону. Был ведь… И рубец вон на щеке…

Тупик опять не знал, что и говорить, выручил его осторожный стариковский кашель. Подошел лекарь, сердито топорща брови на Дарью, упрекнул:

— Ты чего ж это, душенька, гостя дорогого посередь лагеря привечаешь? Сведи-ка его в мой шатер, там и потолкуете ладком. Я велю Аринке и угощение приготовить. А то еще обидится — человек он гордый, рядом с великим князем ходит, да, говорят, и у самого царя ордынского на примете. — Дед молодо и озорно подмигнул Тупику, будто не ссорились нынче. — Конь-то у него глянь какой — только князя носить. Не из ханского ли табуна?

Дарья напряженно смотрела на Ваську, он с беспечным видом отмахнулся:

— Что ты, дед? Я к ордынским ханам на сто верст не подъезжал!

Лекарь, кажется, понял:

— Не подъезжал, так и не надо. Ну их к бесу, ханов ордынских, от них чем дальше — тем лучше. Идите, ребятки, в шатер.

Они были одни, отгороженные от целого государства, собранного на поле, тонкими стенками полотняного шатра. Сидели рядом на лавочке, одурманенные то ли близостью, то ли запахами трав и бальзамов в деревянных и глиняных сосудах, забивших все углы шатра. Васька отстегнул меч и кинжал, снял шелом; Дарья пугливо коснулась его железного локтя.

— Сними… Рубаху-то железную сними хоть на час. Поди, и спишь в ней?

— Приходится…

Он сбросил бы кольчугу с удовольствием, но стеснялся несвежей рубашки. Утром, после смены, они выкупались в прозрачной речке Курце, но стиркой заниматься в сторожевой службе недосуг. Дарья, кажется, догадалась, встала.

— Ты посиди, Василий Андреич, я сейчас ворочусь. А кольчугу сними…

У выхода оглянулась, примерилась к его плечам. Васька послушно стащил тяжелую броню, вздохнул, чувствуя неодолимое желание лечь на охапку духовитых трав у стенки шатра и закрыть глаза; вернется Дарья, сядет около и возьмет его руку своей, маленькой и теплой — он бы век так лежал, засыпая и просыпаясь, чтоб только она сидела рядом… Дарья скоро вернулась с простой льняной сорочкой, портками и обертками для ног.

— Надень чистое, — сказала просто. — В битву надо в чистом идти. А свое исподнее оставь, я постираю.

Васька не успел ответить, как она подошла, опустилась перед ним на колени, откинув за спину рукава-крылья летника.

— Дай я тебя разую…

— Что ты! Я сам…

— Дозволь мне, Василий Андреич, — она снизу посмотрела ему в глаза так, словно хотела вся погрузиться в них, взялась за его сапог. Маленькие руки ее были сильными и ловкими. Потом она вышла и вернулась нескоро. Васька успел переодеться в прохладное белье, пахнущее горьковатой травой белоголовником и душицей; чувствовал себя непривычно, неловко и вместе удивительно легко. Дарья внесла сулею с каким-то напитком, деревянную братину с хлебом, солониной и вишней, поставила на дощатый столик; следом заглянула ее подруга, поклонясь, позвала:

— Пожалуй, боярин, умыть руки, — голосок строгий, а темные глаза смеялись, и от этого затаенного смеха Ваське сразу стало свободно и уютно, словно домой заглянул на часок. Вот не думал, не гадал, что посреди воинского лагеря найдет привет и заботу. Отвык уж совсем от этого… Пока плескался водой, приметил: были в лагере и другие женщины, все в темных одеяниях, — может быть, настоящие монахини; были здесь и мужчины-монахи — трое из них неподалеку собирали какую-то странную повозку с высокими бортами. Представил, каким станет этот тихий уголок в тылу войска, когда начнется сеча, и поспешил отогнать видение. Ему случалось бывать в походной лечебнице после сражений, когда мертвые убраны, раненые перевязаны, и все-таки не мог долго выдержать. Как же она-то?..

Вышла Дарья, подала вышитую льняную ширинку. Подруга, раскачивая в руке пустой кувшин из-под воды, нараспев сказала:

— Дед говорит — ты ему нынче не понадобишься, а мне велел посмотреть, чтоб вас не тревожили. Да вы закройтесь, там ремень изнутри застегивается.

Тупик засмеялся, Дарья покраснела.

— Мы копьем подопрем полог-то, вернее будет. Спасибо за водичку ключевую, касатка, а боярином меня больше не зови. Василий Андреич аль просто Васька — и все тут.

Когда сели рядом на лавочке за деревянный неструганый стол, Дарья дрогнувшим голосом сказала:

— Только в железе тебя и видела доныне. Думала, ты и под кольчугой-то железный. — И вдруг, словно жена, взяла его руку и поцеловала.

Одолев смущение, он осторожно обнял ее за плечи, притянул к себе, она не противилась, вздрагивала под его горячей рукой, и он стал так же осторожно целовать ее косы, щеки, нос, пока нечаянно не коснулся губ…

Это необъяснимо: чужая, почти незнакомая девушка — словно его родная кровинка, его неотделимая половина — навеки. «Это потому, что я спас ее», — говорил себе Васька и не верил. Ведь скольких ему спасать приходилось!.. Вся послушная его рукам, она попросила:

— Не надо, Вася, не надо, будет…

— Людей боишься? — спросил он шепотом.

— Не боюсь я никого. Сюда не войдут, да и чего мне бояться с тобой! Я за тебя боюсь… Молюсь я за тебя, Васенька, всегда молюсь и теперь… Коли случится что с тобой — прокляну ведь себя, жизни лишу, коли по слабости моей девичьей на тебя беда какая падет. Твоя ведь я душой и телом, поклялась перед господом ничьей не быть, кроме как твоей, и сдержу клятву до смерти.

Он молча целовал ее, изумленный и немножко испуганный этой ее клятвой, она гладила его кудри и тоже молчала, пока чей-то громкий голос снаружи не пробудил обоих от сладкого полусна. Тогда она стала угощать его, сама налила в ковшик меду шипучего, присланного главным лекарем из его собственного запаса, — для знаменитого разведчика ничего не жаль. Васька уговорил девушку пригубить из того же ковшика, разломил надвое крупное краснобокое яблоко — дар жителей села Монастырщины и, потягивая хмельной бодрящий напиток, попросил Дарью рассказать о ее мытарствах. Дарья увлеклась, не замечая его мрачных глаз, пока не спросил жестко, тем голосом, какой слышала она однажды на коломенской дороге:

— Этот Бастрык, он в войске?

— Не знаю, Вася… Говорят, сгинул с какой-то иконой, — видно, очень дорогая была.

— Жив буду — сыщу. Всем своим другам накажу о нем по Руси спрашивать.

— Да бог с ним, Вася! — девушка огорчилась, что своим неосторожным рассказом расстроила дорогого гостя. — Что он нам теперь?

— Сыщу! — Тупик сжал кулак. — За насилие над тобой он мне ответит. Зверь! Мыслимое ли дело женщину силой брать? Басурманы и то вон не каждый ныне на такое идет. А наших государь велит на месте казнить за насилие. Пока жив, искать буду его.

— Ты где теперь? — Дарья хотела увести гостя от неприятного разговора. — Опять, поди, впереди войска станешь?

— Теперь-то я, Дарьюшка, у Христа за пазухой. Кончилось мое удальство: при государе буду, в дружине его посередь большого полка.

— Ой ли? Не верится мне.

— А ты поверь, — Тупик улыбнулся, придав лицу безмятежность, но тревога в глазах девушки не растаяла — она не поверила ему, а он и сам не ведал, сколь близок был к истине. Отодвинул ковш, притянул к себе Дарью, крепко и долго поцеловал, поднялся из-за стола.

— Уже уходишь?

— Пора мне, касатка. Князь отпустил лишь до полудня.

В глазах ее навернулись слезы, он взял ее за плечи, высушил губами влажные васильки, отстранил, словно стараясь надолго запомнить, оглядел всю — от золотистой макушки до простых сыромятных сапожек, обшитых по косо срезанному верху полоской голубого сукна, задержал взгляд на их складчатых подъемах, где в мягкой гармошке рубцов таились пылинки бессчетных верст, которые судила этой девушке судьба-мачеха, опустился и прижался лицом к ее коленям.

— Милые ноженьки, страшно мне подумать, сколько прошли они. Так неужто им еще мерить пути невольников? Нет, Дарьюшка, лучше мы все тут поляжем.

— Не надо вам помирать — вы лучше побейте Мамая.

Она обняла его голову и первый раз сама поцеловала густые Васькины кудри.

— Я одно поле под Москвой знаю, — тихо заговорил он. — Оно все васильковое, что глаза твои — синь ненаглядная… Как воротимся из похода, пойдем туда вместе? Есть поздние васильки, они долго цветут.

Она не ответила, теснее прижимаясь к нему.

— …И будет у нас дом свой, и детки малые будут — как те васильки, веселые да синеглазые. В рожь забегут — потеряются.

Она засмеялась.

— …Пойдешь ты за ними, станешь искать — да и сама сгинешь, то-то беда! Золото да синь во поле широком, как искать стану вас, любых моих?

Она смеялась, все крепче прижимаясь, и Васька был счастлив: хоть теперь, на миг единый, пусть не в яви, а в думах одних, может подарить этой горькой девчонке и поле с васильками, и дом свой, и деток непослушных — самое что ни есть счастье человеческое, больше которого по всем землям ищи — не сыщешь. Дарья смеялась — это было его счастье, краткое, как вздох, но счастье. И первый раз она говорила, смеясь:

— Васенька, ты-то уж не ходи за нами в рожь густую, обочь стань да песню запой — сами найдемся. Не то ведь и ты потеряешься — глаза-то вон моих ведь синее, и волосы — рожь спелая.

Время!.. Словно кто-то произнес в нем это слово, он осторожно отстранился, пошел из шатра, она следом, без обиды, молчаливая, вся полная его словами. И хотя, может быть, понимала: нельзя быть счастливой теперь, перед битвой, чтобы не прогневить всевышнего, лелеяла в себе его слова и рожденные ими картины.

Среди шатров на ровной площадке стояло уже несколько больших повозок с высокими бортами из толстых дубовых плах, каждая повозка запряжена четверкой лошадей попарно. Вокруг этих громоздких сооружений суетились пожилые извозчики и несколько монахов, находившихся при лечебнице.

— Эка! — удивился Тупик. — Прямо детинцы на колесах.

— Они за войском станут, — пояснила Дарья. — На них будут класть раненых. За щитами дубовыми можно при случае и от стрел спрятаться, и отбиваться. Их по четыре — шесть кругом ставили — будто и вправду детинец.

— Кто же такое придумал?

— Дедушка Савося с дядей Фомой.

— Тот атаман самый?

— Ага…

Васька вывел Дарью на край площадки, указал на крыло полка, куда переместилась тысяча ее деда. Войско заканчивало построение, и Тупик, впервые видевший его в боевом порядке, с изумлением и трепетом всматривался в этот громадный живой вал, перегородивший Куликово поле.

— Неужто с такой силой не одолеем Мамая? — тихо спросила девушка.

— Кабы не одолели, так и приходить сюда было б незачем.

У коновязи постояли, не в силах расстаться сразу. Дарья закусила губу, удерживая легкую женскую слезу, Орлик тянулся к ее рукам — помнил угощение. Перебирая челку над его звездочкой, она спросила:

— Он хороший?

— Лучший конь на земле, — Тупик засмеялся.

— Я так и знала, — короткая улыбка в глазах Дарьи не смыла горечи расставания. — У него глаза умные. А рыжий где?

— Помнишь его… Поменял на этого.

— Тот злой был… как и ты тогда. — Она улыбнулась. — Но все равно и тот хороший — тебя сберег.

Васька промолчал. Сколько раз тот рыжий Орлик спасал ему жизнь, а вот он сам погубил его неосторожностью — до сих пор болит сердце, и долго еще будет болеть: будто друга верного не уберег.

Появился старый лекарь, Васька вспомнил о Таршиле, передал его просьбу. Дед позвал за собой. Едва он повернулся, Дарья схватила Тупика за руку:

— Вася, дай мне твой меч!

— Меч?.. — он удивился и… понял. Отстегнул меч и протянул девушке. При своих товарищах никогда этого не сделал бы, но сейчас можно: пусть себя успокоит, думая, что воина спасают в бою заговоры, а не воинское искусство… Дарья схватила меч, тут же откуда-то вывернулась ее подружка, со смехом выхватила у Дарьи меч, обернулась на бегу:

— Не бойся, боярин, вернем тебе меч заговоренный, всех ворогов порубишь, только Дарью помни! — и скрылась в маленькой палатке.

Ведал ли хан Алтын, что его меч будут заговаривать русские женщины!.. Впрочем, теперь это меч Васьки Тупика.

— Эй, витязь, ты чего задумался? — дед Савося уже возвращался с глиняным жбаном. — На-ко, завези Таршиле, пусть взбодрится, не то тяжко ему будет рядом с вами, молодыми.

Приняв жбан, Васька поклонился деду:

— За все те спасибо, Савватей Гаврилыч. Дарью побереги.

— Э-э, молодец, куды мне ныне? Тебе беречь ее, тебе! Побьете врагов — вот и все береженье, — улыбнулся по-стариковски лукаво и успокоительно, будто побить — дело шутейное, будтоон, старый воин и лекарь, не видывал кровавых, устланных телами полей, где проходила грозная ордынская конница. Но была ведь еще и Вожа, она грела надеждой и Ваську Тупика, и этого древнего старца, как она грела всех, сошедшихся на Куликовом поле — от великого князя до последнего возницы…

От палатки шла Дарья, строгая, словно юная богородица, и несла меч Ваське Тупику…

Между лагерем и построенной ратью поле очистилось, лишь кое-где по протоптанным черным дорогам двигались подводы; птицы начали возвращаться на освободившееся пространство, изредка вспархивали из-под копыт, отлетали недалеко — люди их не трогали, и птицы быстро привыкали к соседству шумных гостей. Теперь, когда войско заняло позицию и каждому было указано место в строю, ряды стояли неплотно, ратники развертывали позади длинника шатры, варили обед, многие отдыхали. Всюду ходили попы, кадили и пели молитвы, воздух вблизи полков насыщался сладковатым ладанным духом.

Новые чувства охватывали Тупика, едущего шагом позади пешей ополченческой рати. Он вырос среди профессиональных воинов, понятие ратник и витязь были для него неразделимы — ведь в полку великого князя служили люди здоровые, крепкие, тренированные, привыкшие смело глядеть в лицо всякому встречному. Хотя служба их трудна, порой и опасна, она не сушила, но укрепляла тело и дух, ибо не знали они долгих голодных месяцев, жили в крепких просторных домах и теремах бояр и князей, а не в прокоптелых и темных курных избенках, где люди изо дня в день глотают дым и сырой смрад, не рвали жилы на раскорчевках лесов, строительстве дорог и палат для господ, не гнулись над сохами, не переживали отчаяния над пустыми сусеками, гадая, как и чем кормить детей в оставшиеся до нового урожая дни. Тут же, в ополчении, в основном и стоял черный люд, битый, гнутый, притесняемый, которому жизнь улыбается, может быть, лишь в большие престольные праздники, да и то не во все.

Рядом с длинным и худым, как жердь, разбитным парнем из тех, кому всякая беда — что с гуся вода, суетился у котла мужичок-недомерок в заношенном, прожженном зипуне, весь сморщенный, с заискивающими, виноватыми глазами; он то и дело оглядывался на сложенное рядом оружие — деревянный щит да крестьянский топор на длинной ручке. Тут же седоватый человек в пеньковой шапке с болезненно грустным лицом молча слушает говорливого конопатого паренька, то и дело извлекающего из ножен тяжелый самодельный меч. Низенький горбун одиноко оперся на длинное не по росту копье; вглядись попристальней в серые тоскующие глаза его — в них курится дымками маленькая лесная деревенька, на просторном пустоватом подворье пылает огонь под таганом, на котором пошумывает большой копченый горшок; дети обсели огонь, и младший тянется к крышке — заглянуть, не закипело ли?.. Сколько таких глаз вокруг, затянутых дымкой печали! Здесь редко увидишь богатыря, из каких, в основном, состоят боярские и дворянские дружины, но против целой Орды что те дружины без массы этих мужиков, иссушенных непосильной работой, скудной пищей и заботами! На ополченцев обрушится самый тяжкий удар вражеской конницы — и много ли их вернется домой к голодным детям, истомившимся женам в тесные и нищие избы, к оставленной работе, которой нет конца? Война беспощадна к слабым, это Васька Тупик знал хорошо. Там, где устоит один опытный и сильный, могут полечь пятеро слабых и неискушенных в ратном деле — то и врагам отлично известно, они особенно упорно и жестоко станут бить по ополчению. Но где их набрать на всю Орду Мамаеву, одних крепких да обученных, выкормленных на добром княжеском и боярском харче, одетых в крепкую броню? Некому станет содержать государство и войско, коли все пойдут в бояре да дворяне. Одному служилому человеку из средних дается в кормление целое поместье с несколькими деревнями, а и то не все справлены, как хотелось бы государю. Жалко, до слез жалко Ваське Тупику этих русских мужиков, которым — мало каждодневных страданий! — еще и ордынские мечи выпали…

— Эй, боярин! Какая кручина заела? Слезай-ка со свово бурки да к нашему шалашу — похлебать кулешу, глядишь, и отойдет душенька.

Васька обернулся. Звал его мужик-кашевар, виновато и дружелюбно поглядывая темными живыми глазами.

— А што, боярин, правда, не побрезгуй, — неожиданно густым басом поддержал очнувшийся горбун. — Кулеш-то у нас особенный, с поджаркой, да сушеные карасики на закуску. Наши боровские с того и здоровские, што мясной кулеш едят от пуза цельный год, окромя зимы и лета, весны и осени.

Ратники засмеялись, на Ваську отовсюду смотрели дружелюбные приглашающие глаза. И хотя сыт был да и спешил к тому же, наверное не решился бы огорчить воровских ополченцев своим отказом, но от левого крыла полка, где посреди пешцев маячили конные воеводы в золоченых доспехах, скакал отрок прямо к Тупику. Еще издали крикнул:

— Василь Ондреич!.. Слава богу, сыскал. Князь Боброк те ищет, велел немедля к нему ехать — вон он!..

— Ишь ты, сам Боброк кличет, — покачал головой кашевар. — Ну, так поспешай, а вечерять к нам заглядывай.

— Благодарствую, мужички, непременно кулешу вашего попробую.

— Да не грусти о зазнобе-то, боярин, дождется — верно говорю! — крикнул мужик.

«Вон они о чем! — Васька засмеялся, посылая Орлика вслед за отроком. — Я их жалел, а они — меня за жалость мою. Нашел кого жалеть, дурень, — хозяина земли русской, что вышел защищать ее от ворога ненавистного. Нужна ему твоя жалость!»

Боброк, приотставший от великого князя, поехавшего в полк левой руки, ожег Тупика накаленной синевой глаз:

— Где блудишь, сотский? Гляди — снова десятским станешь.

— Дмитрий Михалыч, я ж отпросился у князя Оболенского…

— Я те не Дмитрий Михалыч, нашел крестного!

— Виноват, государь.

— То-то! Он ишь отпросился. А спать кто за тебя должен? Мне сотский теперь нужен — не тетеря сонная.

— Да я ж готов, государь, хоть три ночи…

— Што готов? — сдерживая пляшущего скакуна, Боброк с сожалением глянул на Орлика — такого-то, мол, коня неслуху подарил. — Што готов? Из седла на ходу выпасть? Беги в свой полк. Пообедаешь — спать. Проверю. К закату вместе с Копыто, и кто у тя там еще из сакмагонов, — в княжескую дружину, в большой полк. Беги…

Тупик круто поворотил коня, решив, что в ночь его снова пошлют куда-то.

— Васька!

— Да, государь.

— Страшно?

— Чего страшно?

— Счастлив ты, Васька… А мне, брат, — до жути. Русь ведь стоит за нами — ты глянь!.. Ну, скачи…

«Видно, замотался Боброк», — думал, отъезжая. Шутка ли этакую рать построить да и отвечать за нее головой! Бессчетные тысячи жизней, судьба земли русской — за все он в ответе наравне с Димитрием Ивановичем. Тут либо слава на века, либо на века — позор и проклятье. Страшно… Ни за какие привилегии и богатства не согласился бы Васька взять на себя Боброкову ношу. Чтобы нести ее, надо быть Боброком. До обиды ли тут — пусть за мелочь распушил его воевода.

Вечером Тупик получил от князя Боброка личный приказ: с двумя десятками самых опытных воинов охранять в битве великого князя Димитрия.


В тот день исчез атаман Фома Хабычеев, вместо него в передовом полку русского войска стал седоватый благообразный человек в новой рясе священника — отец Герасим. Утром Фома побывал у великого князя, поведал о своем видении, не зная, что рассказ разбойника Фомы дойдет до одного из монахов-летописцев и тот увековечит имя его лесное, ибо церковь считала достойным памяти всякого, кого небо избрало созерцателем своих знамений. Димитрий внимательно выслушал, перекрестился и теперь лишь освободил Фому от службы разведчика, попросив об ином: словом и примером мужества крепить у воинов стойкость и веру в победу. Он сказал, что небо шлет ему не первый благоприятный знак, были видения и многим другим людям. Князь Боброк ночью выезжал в поле и слушал землю — о жестокой сече и конечной победе русского оружия говорила она ведуну-воеводе. Отец Герасим понимал: рассказ князя надо донести до ратников, они смелее встретят ворога, зная, что небо на их стороне. Двенадцать лесных братьев стали рядом с отцом Герасимом, теперь ими командовал Кряж, назначенный десятским. Днем, как и другие попы, Герасим служил молебны, ходил с кадилом по рядам ратников, наставлял людей на бесстрашие и самоотречение ради земли русской, ибо судьба человеческая в руке божией, а рука эта щедрее к тому, кто без сомнений и страха сражается за правое дело.

Вечером князь Оболенский велел священникам удалиться из передового полка — они станут за войском, куда будут относить раненых и умирающих, чтобы облегчить их страдания, принимать покаяние, давать отпущение грехов. Герасим, однако, остался в полку, готовом во всякий момент встретить удар подошедших к Куликову полю ордынских войск. Тут находилось немало монахов, иные в схимах, но кресты у них прятались под броней, в руках же — щиты, мечи и копья, а чаще — тяжелые шестоперы, ибо слуги божьи горазды действовать оружием, которое насмерть оглушает врага, не проливая его крови. У Герасима — ни щита, ни копья, ни брони, в руке — лишь кадило, на груди — большой медный крест, похожий на тот, с каким встречал он однажды разбойную конницу. Однако надежнее щита и кольчуги его готовы были оградить двенадцать могучих братьев.

На закате князь Оболенский прислал за Герасимом отрока, просил благословить княжескую трапезу и принять в ней участие. Возле шатра воеводы, среди именитых бояр, Герасим увидел два знакомых лица — оба воина в простой на вид, но тщательно отделанной и, видимо, исключительно крепкой стальной броне; поверх остроконечных шлемов надеты черные, вышитые белым крестиком схимы. Один седобородый, роста среднего, глыбоватый и большерукий, с умным лицом и твердым взглядом; другой заметно моложе, лицом похож, но высок, сухощав и плечи — по аршину. Громадная сила угадывалась в его сдержанных движениях, в спокойном, чуть печальном взгляде; казалось, ему неловко среди обыкновенных людей, которых он жалеет и боится покалечить неосторожным жестом. Оба молча поклонились Герасиму.

— Вроде видал вас где-то, а не упомню.

— В Троице святой встречались единожды, — улыбнулся старший. — Я. — Ослябя, это брат мой Пересвет. Послал нас отче Сергий послужить Димитрию Ивановичу, хлеб освященный привезли ему. Да вот в передовой полк и попросились.

— Благослови вас господь, братья. Что святой Сергий?

— Здрав духом и телом, в победе нашей уверен крепко.

Ослябя обернулся, подозвал стройного отрока в чеканенных серебром доспехах.

— Сын мой, Яков. В миру дело мое боярское наследует, ныне же рядом будем в битве. Благослови его, отче.

Приняв благословение, отрок скромно отступил, стушевался среди ратников.

Странные, однако, схимники в обители Сергия Радонежского. Блестящий боярин Ослябя, знаменитый на всю Русь, не достигнув преклонных лет, вдруг оставляет свои поместья, отказывается от почестей и привилегий, которые заслужил мечом и верностью делу Москвы, меняет светскую жизнь на тихое и скромное прозябание монастырского схимника. Вслед за ним уходит в Троицу молодой брянский боярин Пересвет. Этот пока не так знаменит на Руси, но стоит лишь взглянуть на него, чтобы понять: на воинском поприще он, несомненно, превзошел бы Ослябю. Какая нужда погнала этого молодого, не последнего в миру человека от радостей жизни в суровые стены монашеской обители? Правда, Фома слышал, будто Пересвет полюбил княжескую дочь и имел дерзость просить ее руки, чем вызвал гнев своего удельного господина. Княжну в жены захотел средний-то боярин! Оскорбленный Пересвет сгоряча, мол, и постригся в той же обители, где укрылся Ослябя. Так ли было, кто знает? Однако, трижды побывав тайно в Троице, наблюдательный поп-атаман не мог не заметить, сколько там послушников со статью и ухватками профессиональных воинов. И дубовые стены монастыря год от года растут, укрепляются — обитель на добрую крепость уж смахивает. А слышно, Сергий замышляет каменные стены воздвигнуть. Вспомни еще непроходимые леса, облегшие Троицу, — лучшей запасной крепости для московских правителей не сыщешь. Вот и приходит мысль невольная: небесному царю служит Сергий Радонежский или земному? И сам ли он додумался основать обитель в глухих лесах близ Москвы, или направляли его иные мудрые головы в митрах и золоченых шлемах, что в кремле Московском обо всей Руси думают? С чего бы вдруг посыпались на Троицу грамоты с перечнем жалованных земель и деревень, едва занялась ее слава? Далеко умеют смотреть московские государи. Троице еще не раз придется подпирать Москву и крестом, и плечом. Уж теперь сколько таких витязей, как Ослябя и Пересвет, прислали государю монастыри! Все они, особенно те, что на окраинах русской земли, похожи на военные крепости, а братья в них одинаково привычны и к молитвеннику, и к кованой булаве. Пришел час решающего спора с Ордой, и святые обители, отворив ворота, вывели на поле целое войско, до срока укрытое под одеждой безобидных послушников. Отец Герасим дал себе обет: коли уцелеет — пойдет в обитель Сергия, да и сподвижников, кто захочет, возьмет с собой.


Перед закатом сильные отряды Мамая оттеснили русские заставы с Красного Холма, в версте за ними серым валом шло ордынское войско. Димитрий Иванович понимал: ночью, после перехода Мамай не ввяжется в большое сражение, но послать крупный отряд в русский стан, устроить резню и переполох — в обычаях Орды, потому строжайше наказал воеводам повсюду усилить охранение, приготовить и сложить возле дежурных огней груды смоляных факелов. Солнце скатывалось за холмы, когда государь, сопровождаемый воеводами и дружиной, возвращался от засадного полка, снова, как и в Коломне, потрясенно оглядывая великую рать, которая теперь значительно выросла. Он остановился перед ее серединой, сошел с лошади, пал на землю перед красным знаменем большого полка, и когда поднялся, лицо его было залито слезами.

— Братья мои милые, сыны русские, млад и стар! Уже ночь приспела, а день близится грозный. Будьте бдительны в сию ночь, мужайтесь и молитесь — во брани силен господь наш. И каждый оставайтесь на месте своем, не смешайте боевых рядов. Утром некогда будет нам чредиться к битве — уже злые гости близки от речки Непрядвы, и не исполчась, утром все изопьем смертную чашу.

«Исполним, княже!», «С тобой, государь, в жизни и смерти!» — неслись клики по войску…

На Куликово поле опускалась влажная ночь. Долго горела спокойная розовая заря, обещая на завтра солнечный день. Молодой месяц, едва блеснув над почерневшими рощами мирным неполным ликом, торопливо скрылся за окоем, зато в самом зените небывало разгорелась багровая немигающая звезда; и, накалясь в лучах сентябрьского заката, переливалась всеми цветами золота — от белого до червонного, кололась блеском, дрожала и подмигивала, словно потешалась над земной суетой, другая звезда величиной с крупное яблоко. Из-за сырых лесов над Непрядвой непрерывно летел особенно тоскливый сегодня, нетерпеливо злобный вой волков, под Красным Холмом сердито тявкали лисицы, в рощах до глубокой темени метался вороний грай, то затихая, то вспыхивая от хищного смеха сов. Воины засадного полка всю ночь слышали на Дону клики лебедей, и чудилось им — то девы речные тоскуют и зовут суженых, загулявших в дикой степи. Слушая эти печальные клики, каждый невольно думал: не его ли завтра, бездыханного, примет на ледяные перси донская русалка, не его ли раны станет омывать зеленой водой омутовых глубин? Опытные воины знали: в случае поражения сметут их вороги в Дон и Непрядву, кто не будет убит, тот утонет — в тяжком железе реку не одолеть. И каждый решал для себя: лучше погибнуть в честном бою со славой, чем захлебнуться, трусливо убегая. Да и на земле лежать все же спокойнее, авось подберут да и зароют в землю по-христиански.

Тих был русский лагерь. Неярко горели сторожевые костры. Кто-то усердно молился, кто-то поминал родных, милый свой дом и осеннее грустное поле, кто-то мечтал о славе, богатой добыче и добром степном коне, кто-то отрешенно точил меч и топор, проверял рогатину и лук, кто-то рассказывал сказки о смелых и удачливых богатырях, а кто-то — сказки веселые, напоследок потешал товарищей. Старый слепой лирник с поводырем завернул и к костру звонцовских ратников. Ивашка Колесо сбегал куда-то, поднес гостю большой медный ковшик, но тот строго покачал головой: ему, мол, еще у других костров петь. Голос сказителя был хрипловатый, с гнусавинкой, но песня-сказание в устах его с первых слов заворожила слушателей, и пока он под переборчатые звоны струн пел-говорил о дедовских временах, когда гордо стоял златоглавый Киев, наводя страх на Дикое Поле, ни один не шелохнулся, и слезы нетронуто высыхали на щеках и усах мужиков. Оборвалась бывальщина, лирник встал, поклонился:

— Бейтесь, ратники, с поганой силой, как бились великие прадеды наши, и о вас песни сложат. Сам я сложу — завтра, может быть.

Еще раз поклонился и ушел в темноту, к соседям. Николка Гридин, накаленный песней, толкнул соседа:

— Слышь, Алеха?

Алешка Варяг не шелохнулся, поглядывая через костер на задумчивого Юрка Сапожника, который только-только воротился из лагеря у Непрядвы. Сотский даже коня ему давал, чтоб жену проведал. Нет, не затихло ревнивое сердце Алешки, хотя примирился с судьбой и с Юрком подружился крепко. Приглядывался к новому другу и не мог постигнуть: чем взял Аринкино сердце этот безусый мастер-сапожник? Обыкновеннее парня и представить себе трудно.

— …Слышь? — снова шептал Николка. — Пошли к сотскому в дозор проситься — от нас в ночь снаряжают, я слыхал. К татарам подкрадемся, по коню добудем.

— Ох и дурачок ты еще, Николка, — беззлобно усмехнулся Алексей. — Нашто отец взял тя в поход?

Николка обиженно засопел, отвернулся.

С того дня, как покарал врага своей рукой, в душе Алексея словно переломилось что-то; одна половина отпала, другая выросла, заняла все существо парня. Стал он молчалив, хотя и не угрюм; исполнителен по-умному — не боялся собственную сметку во всякое дело внести, чтоб делать скорее и лучше; приглядчив — опять же не из пустого любопытства, как иные деревенские парни, переимчивым и хватким оказался; прежние шалости и ухарство отмел враз, будто никогда не грешил ими. «Экой ведь мужичок золотой в озорнике сидел, — дивился Фрол Пестун, присматриваясь к новому Алешке. — Видно, ратное дело по душе ему. Жаль, коли боярин заберет в дружину, добрый ведь хозяин вышел бы из Алешки».

Парню и в самом деле походная жизнь пришлась по нраву, одно лишь беспокоило: часто мерещился убитый ими лазутчик с раскинутыми по траве руками, с кровавой головой. В снах он не раз вскакивал, бросался на Алешку, тот бил и промахивался, в ужасе бежал, чуя за спиной хриплое дыхание врага. Просыпаясь в поту, нещадно бранил себя за трусость, стыдился снов, клялся, что в следующий раз не побежит, но если сон повторялся — снова убегал. В одной из попутных деревень Алешка сходил в церковь, поставил заранее припасенную свечку Георгию Победоносцу, моля великого святого дать ему силу духа настоящего воина; с того дня казненный враг не тревожил сны парня. Теперь ночами Алешке часто являлся вороной конь — то плыл над туманным лугом, то мчался вдали, развевая черную гриву, то приближался к походному ложу парня, косил на него огненным глазом, бил литым копытом, словно звал куда-то…

— Ты не обижайся, Николка, — Алешка тронул товарища за плечо. — Сотский сам знает, кого в дозор послать, полезем, так обозлится и не пустит. А коня в дозоре не добудешь, вот кабы в разведку…

Николка вздохнул, ничего не ответил, дулся, наверное.

— Малец ты, Николка, правда…

Знакомая и грубая простота, в которой открылся большой мир юному сыну кузнеца Гриди, вначале обескуражила, а потом даже обрадовала его. И князья такие ж люди, только одеты богато да власти у них много, а горожане и вовсе мало отличаются от деревенских. Женщины в городах, правда, красивее, но то — от одежды. Наряди-ка поповну Марьюшку в тот радужный летник, что видел он на одной коломянке в день приезда великого князя, — от нее глаз не оторвешь. Даже знаменитый разведчик Васька Тупик и товарищи его — самые обыкновенные люди. Но тем сильнее хотелось Николке отличиться в каком-нибудь отчаянном деле, а заговорит об этом — над ним посмеиваются. Как не обижаться!..

— Фрол! Таршила! — позвал из темноты голос сотского из кметов московского полка. — Поднимайте свои десятки — в охранение станете, где указал. Сменю вас я сам.

Николка вскочил и, забыв обиду, радостно хлопнул по спине товарища… С четверть версты шли в темноте, потом залегли цепью. Жутки и сладостны минуты ожидания, когда тело твое согревает прохладную землю, уши ловят каждый звук, глаза — каждую мелькнувшую тень на земле и в небе. Николке хотелось говорить соседу обо всем, что замечал и слышал, но он помнил строжайший наказ Таршилы: без нужды не шептаться, ибо плеть у него под рукой. Вдали по черной степи разливалось странное зарево, но Николка еще не догадывался, что это такое, а спросить соседа боялся. Седыми грозными привидениями из низин выползали туманы…

В тот же час русские князья покидали шатер государя, чтобы вместе собраться лишь после битвы — если будет кому собираться. Прежде других уехали в свой передовой полк Семен Оболенский, Иван Тарусский, Федор Белозерский, ушли Андрей Полоцкий с Андреем Ростовским, ушли Ярославский с Моложским на левое крыло рати; государь напутствовал на прощанье воевод полка поддержки Дмитрия Ольгердовича и Романа Брянского:

— Вам особого сигнала не будет. Сами глядите: где татары прорвутся — туда бейте всей силой. Да так бейте, чтоб вылетели они назад, как пробка из жбана с перестоялой брагой. На засадный полк не оглядывайтесь, будто его и нет. Слышите! — нет для вас засадного полка, вы последний заслон земли русской, самый последний!

Остались ближние — Владимир, Боброк, Бренк да Тимофей Вельяминов, брат которого, Микула, был воеводой в полку поддержки и оставался там за главного на время отсутствия князей.

— Тебе, Володимер, и тебе, Дмитрий, ключ от победы вручаю, — тихо сказал государь.

Боброк несогласно качнул головой:

— Ключ в твоих руках, княже. Здесь он, в великой пешей рати.

— Здесь щит и меч Руси. Здесь — сила, что Орду перемелет, стены разрушит и путь укажет. Заветный же сундучок победы отпирать вам. Не оброните ключа золотого, не суньте в замок раскаленный до срока. Ты, Володимер, великий воин в бою, знаю, как идут за тобой полки в смертную сечу. Но больно горяч ты, себя забываешь, увидя врага. Слушай Боброка. Его трезвости да твоей ярости вручаю мои надежды. Не гневись, что будет Боброк над тобой вроде моей жесткой руки.

— Что ты, Митя! Какие ныне обиды! Али сам не ведаю слабости моей? Счастлив я, что даешь ты мне первого воеводу.

— Ты же, Дмитрий Михалыч, оставайся при нем до конца, как бы дело ни повернулось на поле. Держи его в руках крепко, да не передержи. И вот что оба помните: о том молюсь, чтоб без вас Мамая опрокинуть.

Серпуховской изумленно вздернул бороду, Боброк, напротив, опустил глаза.

— Да, князья! Не славы хочу лишить вас — о славе ли ныне спорим! — но полк отборный сохранить хочу целым и свежим. Орда побежит — не считай ее разбитой: отскочит, соберется да так навалится снова со злобой — кости затрещат. Свежим полком гоните, пока кони несут. Да и союзничков мамаевых забывать нельзя. А даст бог… — Замолк, глубоко вздохнул, как бы решая: договаривать ли? — Даст бог, сохраним силу в битве, может, и далее в степь пойдем, гнездо змеиное разорять. Иначе ведь скоро другой мамай появится.

Посидели в молчании, не хотелось расставаться князьям, чьи судьбы давно завязались в тугой узелок. Ближе, чем родные братья, стали, и в минуту молчания знали, кто о чем думает.

— Значит, сами вперед пойдем, коль вздумает Мамай поджидать Ягайлу с Ольгом? — нарушил молчание Вельяминов.

— Как уговорились. Я сам поведу большой полк. Ну, пора…

Встали. Серпуховской, Боброк, Бренк и Вельяминов обнажили мечи и на них поклялись Димитрию, что в случае его смерти будут служить Москве и наследнику государя княжичу Василию, как служили доныне самому Димитрию. Каждого он обнял и поцеловал троекратно. Боброка и Владимира проводил за порог, воротясь, озабоченно спросил Бренка:

— Почему вестников долго нет?

— Я послал воеводу Ивана Квашню в сторожу под Красный Холм. Пусть сам посмотрит. Из сторожевого нет ничего, — значит, их не тревожат.

— От костров по степи уж зарево, — негромко прогудел Вельяминов. — Жгут, не боятся — хозяева степи.

— Пусть похозяевают еще ночку.

Снаружи донеслись громкие голоса, стража кого-то не хотела пускать. Вельяминов вышел, скоро вошел с двумя ополченцами, третьего, со связанными руками, они крепко держали за плечи. Увидев государя, все трое низко поклонились.

— Дозволь сказать, государь? — зачастил тонким голосом приземистый ратник. — Десятской я, из смердов, с-под Суздаля. Ордынца вот пымали, с нашей тысячи ордынец оказался.

Лицо связанного, бритое, с выпирающей челюстью, показалось Димитрию знакомым.

— Какой он ордынец? — удивился Бренк. — Ты в рожу-то ему глянь хорошенько.

— Рожа-т у нево, государь, вроде нашенска, а слова не-ет, слова вражески.

— Брешешь ты! — со злобой крикнул связанный.

— Я брешу?! Это я брешу? — десятский чуть не заплакал от возмущения. — Ну-ка, Ерема, сказывай государю! Што он брехал мужикам, ну?

— Верно, — степенно подтвердил Ерема, стискивая плечо «ордынца» медвежьей пятерней. — Брехал, будто воеводы, — опасливо глянул на Вельяминова, — будто оне тово… етово…

— Ну-ка, ну-ка, чего оне там «тово»?

— Дык етово… мол, войско погубить надумали. Загнали, мол, промеж рек, а как татары зажмут нас тут — всех и порубят. Отойти, мол, и то некуда…

Глаза Димитрия похолодели, он упорно сверлил Ерему взглядом, того даже пот прошиб.

— Дак ты што ж, ратник Ерема, испужался, коли бежать-то некуда?

— Вот и я тож… — заикнулся было связанный, но государь жестом оборвал его:

— Ну-ка, Ерема, ну-ка?

— Я-то, государь, вовсе не испужался, потому какие из нас, пешцев, бегуны от татарина? Наше дело — бить ево, покуль он те башку не смахнет аль сам ямана не запросит. Вот которы помоложе ратники, оне ведь про воевод наших и поверить могут. Особливо ежели не смыслит иной, што промеж рек-то против татарина стоять способней, нежель во чистом поле.

— Ай да Ерема! — глаза государя смеялись. — Дак чево ж ты, умная голова, тово-етово — не ответил при всех дураку сему бритому?

— Я-то ответил, государь, да ить он в другие сотни ходил и там небось брехал.

— Чей ты? — спросил Димитрий связанного. — Как звать?

— Гришка, с рязанской земли, беглый. Ты ж пытал меня, государь, о Бастрыке сгинувшем.

— Не врешь. Што ж ты, Гришка, воев моих смущаешь? Аль не ведаешь, што за вредные слухи карают, как за измену?

— Помилуй, государь, смущать других не хотел, сумленье часом нашло.

— Коли нашло сумленье, поди сотскому скажи аль прямо князю, который первым встретится. Зачем же такое орать, не подумавши? Пристукнули б тя мужики, и спроса с них нет. Война ж идет!

— Помилуй, государь.

— Самого тебя сумленье взяло аль кто подсказал?

— Авдей Кирилыч говорил нам, он в другой сотне. С коломянами-то совестно ему, разжалованному боярину, он и нас к суздальцам позвал. Помилуй!..

— Ступай на свое место, Гришка. За глупые слова завтра в битве оправдаешься. Развяжите.

Гришка бухнулся в ноги, ратники — озадаченно:

— Значится, што ж, зря мы ево?

— Не зря! Эй, отроче, налей воям по ковшу доброму.

Мужики, перекрестясь, благоговейно осушили по большому серебряному ковшу, поклонились, ушли довольные. Останутся жить — век вспоминать им этот ковш из государских рук.

Димитрий обернулся к воеводам, в запавших глазах — темень, холод, гнев.

— Ну, бояре? — будто за горло схватил словом. — Ну?

— Прости, государь, — Бренк потупился. — Там, в Коломне, я не все сказал об Авдее. Пожалел, думал, и без того наказан. Своих людей он не пускал в ополчение, пока я не вмешался.

— И ты молчал, зная приказ мой?! Ты, Бренк?

— Прости, государь.

— Что ж, коли так, его и судить не надобно. Он тот приказ мой знал и все же нарушил его. Тем он сам себя приговорил.

— Я казню пса, государь, — сказал Вельяминов. — Мы твои подданные, и наши руки — твои руки.

— Нынче же, при факелах, перед войском! По всей рати объявить, за что казнен вор и изменник.

V
Перед закатом отряды Орды увидели большое русское войско на правом берегу Дона и поспешили донести Мамаю. После невиданной вспышки бешенства, обретя речь, он выдавил:

— Дмитрий спешит увидеть свой позор!

— Поможем ему в этом, повелитель, — отозвался Темир-бек.

Земля гудела. Высокая жесткая трава стелилась под копыта конных тысяч, на розовый закат оседала степная пыль, пыль лежала на броне и лицах воинов. Мамай ехал, стискивая зубы. Мамай теперь знал отчетливо: Димитрий опередил его союзников и собирается сам навязать битву Орде. Этой дерзости москвитянам властелин Золотой Орды никогда не простит. И радости ударить первыми не доставит. Вызвал двух опытных мурз, прошипел сквозь зубы:

— Ты поскачешь навстречу Ягайле, ты — навстречу Ольгу. Скажите: если завтра на рассвете они не будут на Куликовом поле, их шкуры я прикажу натянуть на ордынские бубны.

Один осторожно спросил:

— Сказать им это твоими словами, повелитель?

— Если вы скажете другими, на бубны натянут ваши шкуры.

Трогая коня, подумал: «В который уж раз тороплю шакалов. Все напрасно. Теперь не успеют».

— Как служит Авдул? — спросил Темир-бека.

— Три дня богатур Авдул командует первой тысячей тумена, и три дня я спокоен за этих воинов. Плен дал ему новую злобу к врагу. А злоба питает силу.

Мамай знаком подозвал сотника охраны.

— Мой шатер поставить на Красном Холме.

В сумерках войско Орды облегало Красный Холм. Будь утро или даже полдень, Мамай не остановил бы туменов — множество раз убеждался он, как подавляет врага удар с ходу подвижными конными массами. Ночью же, не зная расположения противника, не видя всех сил его, бросаться в битву опасно. Вокруг — реки в лесистых берегах, тумены могут смешаться, подавить друг друга, перекалечить лучших лошадей, а без них ордынское войско — жирная степная пыль. Мамай не считал Димитрия глупцом, и переход московскими полками Дона — не простое следствие чрезмерной дерзости московского князя. Видимо, Димитрий умышленно поставил свое войско в положение зверя, прижатого к стене охотником. Зверь будет стараться нанести противнику смертельный удар, но ведь охотником остается Мамай… Так пусть ни один рус не уйдет с Дона, коли этого захотел князь!

Мамай со свитой задержался на фланге своего тумена, остановленного для ночлега за Красным Холмом. Здесь он и останется до конца битвы, укрытый от глаз врага, этот сильнейший отряд ордынской конницы, ее главный резерв. Холм сейчас обтекала черная в сумерках генуэзская пехота. Фряги станут за легкоконными туменами татар и вассалов на скате Красного Холма, обращенном к русам, — им в числе первых испытывать остроту и крепость московских мечей. Странно было Мамаю, привыкшему к дробному гулу конских копыт, слушать приглушенный, будто рассеянный по степному пространству шелест кожаных башмаков, чужой говор. Знают ли фряги, что сейчас на них смотрит из темноты повелитель степных царств, чья воля уже предопределила судьбу и тех стран, где они родились? Догадываются ли, какое это будущее? Пока для них поход — лишь очередное грабительское предприятие, сулящее хорошую наживу. Так ли охотно пойдут они за ним, когда ордынцы начнут жечь их родные города и деревни, засовывать в мешки их малолетних соплеменников, погонят табуны на хлебные поля, возделанные руками их родителей? Или им все равно, кого разорять, — лишь бы платили хорошо и в срок? Мамай усмехнулся: зачем ему знать такие мысли наемников? Сегодня он их купил, завтра и без золота заставит делать то, что захочет. Кого не заставит — убьет.

Из темноты с пылающим факелом в руке прискакал всадник.

— Повелитель! Хан Бейбулат бежал из-под стражи, он в своем тумене. Его воины взбунтовались и хотят уйти к Тохтамышу, как то сделал Есутай. Бейбулат уже поворачивает тысячи.

Мамай раскачивался в седле, острия шпор кровенили нежные бока жеребца, храпя, он рвался вперед, но железная рука хозяина удерживала его. «Вырубить шакалов!.. Кровавая усобица здесь, в двух верстах от московского войска?! Ненавистные, презренные „царевичи“ — что им до великих замыслов повелителя!..»

— Темир! Возьми сильную стражу, скачи к нему сам. Скажи: я нашел изменников, оболгавших хана Бейбулата. Я выдам ему их в руки. Еще скажи: в возмещение обиды его славный тумен я велю сейчас же перевести из третьего в первый вал Орды — против левого крыла русов. Я отдаю ему всю добычу на этом крыле. Если же он уведет тумен, я готов даже отменить поход на Русь, но его догоню и уничтожу со всем туменом и улусом.

Темир-бек с двумя сотнями галопом понесся в степь. Передние всадники освещали путь факелами, не гаснущими на ветру; их оранжевое вытянутое пламя заставляло все живое убираться с пути, чтобы не быть растоптанным. Мамай снова позвал сотника охраны.

— Стражников, упустивших крысу, сварить живьем.

— То уже не крыса, повелитель, то росомаха, готовая все пожрать. Стражники перебиты. Поручи росомаху мне.

— После битвы.

…Еще гудела степь от копыт, подошв и колес, а уж вблизи холма скученными бессчетными созвездиями загорались костры. По ним Мамай с вершины холма определял положение туменов. В русской стороне — редкие сторожевые огни, лишь в одном месте, посреди поля, светилось целое огненное кольцо. Может быть, там теперь Димитрий? Русские государи беспечны в отношении личной безопасности, пока не заворуются перед своим народом; ордынским же ханам без телохранителей шагу ступить нельзя — слишком много рвущихся к власти. На вершине Красного Холма — темень.

В шатер Мамая, кряхтя, влез темник Батарбек, безбородый, гололобый, тощий. Степное солнце высушило его до крепости вечного камня: сколько Мамай помнит Батарбека, тот ни в одной черточке не переменился. Чем-то похож на Есутая: никого не трогает в Орде, и его задевать боятся; кроме войны и охоты, Батарбека ничто не интересует. В прежние времена он почти ежегодно совершал разорительные набеги на дальние земли, но с тех пор как Мамай запретил самовольные походы и потребовал сдавать оружие на склады в мирное время, Батарбек притих, устраивал в улусе большие охоты и учебные сражения, в которых нередко лилась и человеческая кровь. Подобных военачальников в Орде немало, они — порождение хищного государства, их и на войне интересует не столько добыча, сколько бивуачный быт, лишения походов, тепло и свет костров, волнение крови при звуках битв, вид поверженного врага и торжество своего войска.

Сидя на мягком ковре перед правителем, Батарбек долго щурился на переливы пламени свечей в развешанном на стенке шатра оружии, Мамай терпеливо ждал. Батарбек заговорил так, словно продолжал начатую ранее речь:

— Солнце уходило за край земли, я был на этом холме и видел московское войско. Оно велико, но солнце и тени от холмов мешали мне рассмотреть его хорошо.

— С каких пор, Батарбек, ты стал считать врагов, когда они еще стоят на ногах, а не лежат побитыми?

Темник, казалось, не заметил насмешки.

— Московское войско стоит на сильной позиции, его трудно окружить. У меня легкая конница. Сто тысяч стрел не разобьют даже крепостных ворот, но в поле теми же стрелами можно уложить большое войско. Нам следует подождать Литву и Рязань.

— А ты еще веришь, что они придут?

Темник молчал, следя за игрой света в зеркальной стали оружия. Наконец произнес:

— В моем тумене муллы готовят воинов к битве.

— Первым на левое крыло русов я пошлю тумен Бейбулата. Разве семь тысяч его всадников и двадцать тысяч ногаев, буртасов и ясов, половина которых спешена, не заменят одного рязанского полка?

Батарбек понятливо наклонил голову:

— Я уступлю славу первого хану Бейбулату, но в его тумене тоже ордынцы.

— Взбунтовавшиеся псы! Пусть они кровью смоют позор.

Батарбек снова наклонил голову.

— На центр московитов я двину фрягов и многие тысячи касогов. На правое их крыло — тридцать тысяч алан, кипчаков, других вассалов, которые заменят полки Ягайлы. Сброд? Да. Но даже песок, летящий тучами, засыпает города. Этот сброд для того и нужен мне, чтобы завалить трупами русские копья. Почти вся ордынская сила останется у меня в кулаке для главного удара.

В третий раз Батарбек наклонил голову:

— Ты великий воин, Мамай. — Встретив улыбку, оглянулся на вход, вполголоса заговорил: — Я знаю, ты раздавишь врага даже половиной своей силы. Но чтобы победа не выпила много нашей крови, надо внести смятение в стан врага. Пошли своего племянника Тюлюбека со мной в обход московского войска. Мы застанем врасплох русские города, и в полках Димитрия начнется смута. Ты одержишь две победы сразу: одну здесь, над Димитрием, а с нею получишь ключи от Тулы, Калуги, Тарусы, Серпухова, Коломны и других городов со всеми богатствами. Ведь русы не успеют их спрятать и уничтожить. Тогда отсюда ты мог бы идти прямо на Москву.

«Он предлагает мне мой собственный замысел! Старый волк хочет погонять на воле баранов, пока мы тут тонем в крови? Но волк, кажется, не понимает, что Димитрий сам навязывает мне битву. Сам! И, значит, битве быть завтра… Пророк мудр, но и ему неведомо то, что открыто аллаху».

— Я решил не распылять войско, — сказал отрывисто. — Все московские стены падут, когда падет Димитрий с его полками.

Вошли трое мурз, ранее посланных Мамаем в войско, за ними — Темир-бек, Герцог, молодой хан Тюлюбек — племянник Мамая.

— Не много ли вас собралось в моем шатре теперь? Когда я даю это право приближенным, они не должны думать, будто повелитель без них не может выпить и чашки кумыса. Вы должны быть моими глазами и ушами в туменах.

Мурза со знаком тысячника, из тех, что, не имея отрядов, находились в свите, исполняя обязанности именитых рассыльных и доносчиков (полковники без полков, генералы без дивизий), польстил пословицей:

— К воде, обильной растениями, слетается много птиц; в юрте, где живет мудрец, собирается много гостей… Мы пришли, повелитель, сообщить тебе: тумены расположились, как ты велел. Воины ждут твоего слова, чтобы броситься на врага.

— Воинам сейчас надо спать. Темир-бек, я получил твою весть, ты сделал быстро и хорошо. Почему ты задержался?

— Я помогал передвинуть тумен Бейбулата. Батарбек сначала не хотел уступать места, я действовал твоим именем.

— Ты делал правильно. — Скосился на невозмутимого Батарбека: «То-то старый волк прибежал в мой шатер выведать». — Садитесь все. Племянник, твое место рядом со мной. Герцог, я слушаю тебя.

— Милостивый хан, на фланги мне нужны крепкие тысячи. Касоги ненадежны. Это не войско, а дикая орда… — Поперхнулся, крякнул, дернул закрученный ус. — Они не понимают строя, они рассеются по полю и откроют мои фланги для ударов московской конницы.

— Московской коннице будет не до твоих флангов. Но я добавлю в отряды касогов по две сотни татар. Они укажут место горскому сброду. Ты все сказал?

— Хочу спросить: где полки Литвы и Рязани?

Как две змеи, руки Мамая ускользнули в рукава и там сжались в камни, знакомый мурзам красный блеск явился в глазах.

— Ты получил свое золото? Ступай и делай свое дело!

Уходя, Герцог сердито заворчал.

— Что он сказал?

Толмач испуганно посмотрел на повелителя.

— Он сказал… он сомневается: из тех ли рук взял золото?

«Этого, старый коршун, я тебе не забуду», — подумал Мамай с ненавистью и вслух спросил племянника:

— Тюлюбек, доволен ли ты своим туменом? Он не стал хуже без тебя?

— Дядя, разве не сам ты дал мне темника? Я заново влюбился в моих воинов, я думаю, «непобедимые» Батыя и твои «алые халаты» не на много лучше их.

Мамай снисходительно хмыкнул. Тюлюбеку дозволялось больше, чем любому другому хану, потому что всегда и всюду он говорил о своей неспособности к военным делам, восторгаясь полководческой славой дяди. Тюлюбек редко бывал в походах, замещая правителя в столице, он брал на себя ордынский тыл, хотя слыл лихим наездником и рубакой. На ярлыках он подписывался: «Царь дядиной волею Тюлюбек», и ярлыки эти имели силу подписанных самим Мамаем, разумеется пока Мамай того хотел. Племянник, в жилах которого текла капля Чингизовой крови, создавал иллюзию у сильных ханов-царевичей, будто отпрыск их «священного» рода стоит у кормила государства. На сей раз Тюлюбек не усидел в Сарае. Недавно он встречался с Тохтамышем и привез Мамаю подарки хана Синей Орды с пожеланием военной удачи. Видно, до Тохтамыша дошли вести о неисчислимой силе Мамаева войска. Довольный Мамай слегка пожурил племянника, но назад не отослал: все-таки хоть один родственник рядом, пусть слабый военачальник, но свой душой и телом.

Входили все новые мурзы с докладами: войско заняло исходные позиции для наступления на русский лагерь. Теперь Димитрию бежать некуда, он сам себя втиснул между реками, а Мамай захлопнул ловушку. Зверь пойман, осталось взять его.

— Ступайте каждый на свое место, — приказал Мамай. — Завтра на рассвете мои знамена, мои гонцы, мои трубы донесут вам мою волю. Пусть муллы читают молитвы до утра. Я тоже стану молиться, и вы молитесь.


Черная полоса тьмы легла между заревом ордынских костров и цепью русских сторожевых огней. В этой тьме передовые легкоконные тумены Орды потеряли соприкосновение с русскими заставами. Велено было остановиться. Здесь воины не жгли костров, не расседлывали коней; они грызли вяленую конину и кислую круту, жевали сухие просяные лепешки, запивали водой из турсуков, из тех же турсуков поили коней, подвязывали к их мордам торбы с зерном и, намотав на руку поводья, валились на траву возле самых конских копыт. Часовые ни на шаг не отходили от своих сотен — русы где-то рядом. Безмолвие ночного поля нарушали только голоса птиц и зверей — ни с одной стороны лазутчики не пытались проникнуть во вражеский лагерь, и даже кони не перекликались, подавленные близостью необычайного.

Люди словно пугались темного пространства в одну версту, пока разделяющего огромные рати, сошедшиеся не для веселого празднества или большой мирной работы, а для того, чтобы убивать друг друга, то есть заниматься тем страшным делом, которого они больше всего боятся, за которое нещадно судят себе подобных, называя их преступниками, душегубами, выродкамичеловеческого племени. Может быть, они задумались у этой последней черты, за которой стояло более страшное, чем даже смерть каждого из них в отдельности, и над черной пустыней ничейной полосы до кровавой звезды, вошедшей в зенит, в глазах каждого вырос беспощадный вопрос: «Зачем?!» Зачем идти убивать и быть убитым? Зачем тысячи и тысячи здоровых, крепких, красивых людей, любящих жизнь и радующихся жизни, должны обратиться в безобразные груды изрубленного мяса, в зловонную пищу воронов и волков? Не пора ли остановиться, пока не перешли последнюю черту, за которой начинается кровавое болото, из которого уже не вырвать ног?

Вряд ли такой вопрос мучил кого-то в последнюю ночь перед битвой. Большинство спало, набираясь сил, чтобы вернее убить завтрашнего противника. Те, кто охранял спящих, молились небу, чтобы оно дало им победу. Война стала неизбежностью — это чувствовали и военачальники, и простые воины. Русские не могли отступить, вернуться в свои города и деревни, потому что тогда они наверняка были бы убиты, их жилища разграблены, женщины и дети пленены. Не могли остановиться и ордынцы, связанные той всеобщей страшной порукой, которая довлеет над всеми и каждым сильнее родственных уз. Под видом воли небесного и земного Правителя, интересов государства, законов долга и чести, не только оправдывающих военный разбой, но и объявляющих такой разбой высшей доблестью, эта всеобщая порука вела ордынских всадников путем войны, как во все времена она водила завоевателей. Любой из них был бы уничтожен, откажись он сражаться. Орда чувствовала свое превосходство над Московским княжеством, ее властелин и развращенные грабежом воины видели в войне самый короткий путь к овладению жизненными благами, которые добываются десятилетиями трудов, поэтому Орда в целом безжалостна к тем тысячам своих соплеменников, что неизбежно должны погибнуть в бою.

Мамай с большим нетерпением торопил утро и победу над строптивым врагом, ибо подсознательно угадывал в Димитрии судью, выбранного историей сказать «нет!» разбойной политике ханов. Димитрий тоже торопил утро, но по другой причине: союзники Мамая двигались к Дону. Сомнения его давно ушли прочь, остались спокойствие и решимость.


Два человека, не видя друг друга, стояли по разные стороны ничейной полосы, словно на берегах черной реки, в которой с пугливым шорохом текло время.

Костры Орды медленно угасали в тумане, наползающем с Непрядвы и Дона.

VI
Боевые трубы запели в белой мгле, им отозвались зычные голоса начальников, и войско встало. Кашевары, поднятые затемно, уже тащили большие котлы с горячим варевом прямо в сотни. Завтракали скоро, но обстоятельно, досыта — никто не знал, когда придется полдничать, да и придется ли? Близко за туманом стояла Орда.

Димитрий снова объезжал большой полк. Сквозь редеющий белый сумрак проглядывали все десять рядов рати, воины кличем приветствовали государя, Димитрий лишь поднимал руку, но не останавливался, не звал начальников. Может быть, он проверял порядок, может быть, в решительный час хотел занять новой душевной силы у этой великой русской рати, или себя показать воинам, чтоб запомнили и его белого Кречета, и белоснежную ферязь, и сияние золотых доспехов — все, что станет частью великокняжеского знамени, будет издали светить им надеждой, потому что взоры их в битве не раз обратятся туда, где встанет дружина государя. Тупик ехал рядом с князем, приотстав на полкорпуса лошади, за ними шел плотно сомкнутый отряд из двадцати молчаливых витязей, поименно названных Боброком. Разномастные сильные кони, булатная сталь кольчужных панцирей, в рысьих глазах под надвинутыми шлемами — полная отрешенность от самих себя и готовность на все ради дородного всадника на белом иноходце.

Туман… Это посерьезней ночной темени — ту можно разогнать факелами, а туман и солнце не берет. Заставы молчат. Молчит и передовой полк, — значит, Орда еще воюет с бараниной или строится к битве. Димитрий с тревогой посматривал в сторону Дона, откуда временами приходило слабое дуновение, искал едва различимое косматое пятно солнца. Минули большой полк, когда Тупик, оглянувшись, обрадованно сказал:

— Государь, смотри!..

Над разорванной пеленой, золотясь в лучах, проглянули полковые стяги, и тотчас ощутимо дохнуло ветром; молочное море колыхнулось, заклубилось, потекло мимо; где-то вдали заржали кони, в другой дали отозвались другие…

— Пора! — князь заворотил иноходца.

Их ждали Бренк и Вельяминов во главе конной дружины государя, поставленной за рядами пешцев. Ветерок усиливался, развевал багряные стяги, расправлял тяжелое черное знамя с золотым образом Спаса. Все дальше открывалось поле, и солнечные лучи уже играли на стальных шлемах, на остриях копий и топоров. От передового полка прискакал посыльный с вестью: Орда зашевелилась, похоже, строится к битве, наши сторожевые отряды отходят на крылья полка. С той стороны им кричали в широкие медные трубы: сдавайтесь, мол, просите милости у великого хана, иначе всех побьем, а кто уцелеет, повяжем арканами и — буль-буль в Дону.

— Вы им про буль-буль в Боже не напомнили? — спросил Бренк.

— Как же! Кирька Зык на всю степь про то гаркнул, так они завизжали и начали садить из самострелов.

— То-то!

— Что, бояре, видно, это был последний разговор с Ордой? Теперь — мечам слово.

Димитрий подъехал к большому знамени, соскочил с лошади, сняв шелом, стал на колено и поцеловал край святого полотнища, потом оглядел воинов.

— Братья! Не для обид и унижений родила нас земля русская. Скажем о том кровавому ворогу мечами булатными. Наши великие предки смотрят на нас. Наши соплеменники, убитые, замученные, опозоренные, томящиеся в рабстве, смотрят на нас. Родина с надеждой и верой смотрит на нас! Да сохранит вас небо в этой битве, но знайте: смерть за родину с мечом в руке достойней позорной жизни раба. Довольно нам быть рабами! Мертвые не имут сраму. С вами хочу победить или умереть с вами!

Димитрий подошел к Бренку, крепко обнял:

— Тебе, княже, вручаю русское знамя. Знай: пока стоит оно — рать стоит!

Он скинул белую ферязь, набросил на плечи Бренка, подал знак рындам, те подвели горделивого Кречета.

— Сядь на моего коня, княже, стань под знамя — пусть войско видит государя. Меня не ищите, бояре. Там буду, где битва злее. Понадобитесь — сам найду вас.

Бояре замерли, Васька Тупик подался вперед вместе с конем, Бренк неверными пальцами застегивал ферязь на груди. Она была ему великовата. А Димитрий уже взлетел на своего гнедого — рынды и помочь не успели, — оглянулся на Тупика и с места галопом устремился в направлении передового полка.


Мамай одиноко стоял на вершине Красного Холма, всматриваясь болезненными от бессонниц глазами в туман, гонимый от Дона ветерком и теплом солнечных лучей. Уже за линиями «синих камзолов» мельтешили конные отряды прикрытия, на флангах пехоты клубились пестрые тучи горской конницы, такие же тучи текли вперед между твердыми прямоугольниками татарских туменов. Разношерстные и визгливые орды вассалов подпирались растянутыми лавами ордынских сотен, чтобы придать сброду смелости и страха, — в случае, паники ордынцы начнут рубить его беспощаднее русов, пока снова не обратят на врага. «Какая, однако, великая сила, — подумал Мамай, пытаясь разглядеть за туманом фланговые тумены. — Не много ли чести Димитрию я оказываю?»

За отрядами охранения вдруг проглянула светлая полоса — не далее чем в полуверсте от них, похожая на пенящийся гребень посреди спокойного озера. Сначала Мамай принял ее за вытянутый увал, где зацепился туман, и тут же вздрогнул от сырого холодка — то стояло чужое войско. Узкий и четкий длинник пехоты, белея рубашками и кольчугами, был недвижен и строг, лишь впереди него, словно псы на длинной сворке, рыскали конные отряды. «Так мало?!» — Мамай боялся поверить глазам, и в следующую минуту позади передового полка увидел всю русскую рать. Она перегородила поле от Смолки до Нижнего Дубяка — ни объехать, ни обойти. Как будто все дороги на Русь сошлись здесь, в треугольнике Непрядвы и Дона, потому что за русской ратью на склонах холмов и в отлогих распадках близ Непрядвы стояли тысячи повозок, там паслись и тысячи тягловых лошадей — Мамай угадал опытным глазом, что за громадные темные массы вдали. Так вот она, тайна стремительных переходов русской рати! Пехота на колесах! То, что собирался Мамай создать в своем войске, уже имелось у Димитрия.

Да, опыт полководца или сам аллах правильно подсказал Мамаю — нельзя распылять силы! — но в тысячу первый раз он убедился, что осторожность военачальнику никогда не вредит. Он погубил бы войско наверняка, погонись за двумя зайцами. Жадно рассматривал полки Димитрия и словно отряхивал долгий, тяжелый сон. Да, все прошлое — борьба за власть, военные победы, убитые ханы, трон, споры с Москвой, сборы войска и мечты о всемирном владычестве, этот поход на север, — все происходило в дурном сне наяву до этой минуты, когда он стоит с Ордой между Непрядвой и Доном, а перед ним — вражеская рать. Он проснулся. Он увидел, что спор идет не о его собственной власти и силе — спор идет о жизни Золотой Орды. Прежде Мамай мог проиграть сражение — и одно, и два, — многие в Орде были бы рады его унижению; заранее зная это, он не боялся битв, ибо поражение в любой из них дало бы ему новых союзников среди ханов и мурз, опасающихся усиления друг друга и всегда готовых поддержать ослабевшего в борьбе, чтобы не усилился его враг; теперь же при одной мысли о возможном поражении у Мамая коченело сердце. Существо его пронизало вдруг чувство гибельности того пути, каким шел до этого холма. Зачем не поверил многоопытному хану Темучину? Зачем вызвал из своих жутких снов этого грозного сфинкса, подобного ледяному затору на реке в половодье?

Случилось небывалое. Случилось то, чего ордынские ханы боялись со времен Батыя: на Куликовом поле стояла объединенная рать русских князей. Эта рать бесстрашно вступила в те пределы, где Орда привыкла считать себя хозяйкой. Кто знает, где она окажется завтра?..

Нет! Он еще повелитель Золотой Орды, пока еще в его власти пресечь гибельный путь, на который толкнул он свой народ, — пусть сам погибнет, но погибнет один. Разве не достойно умереть, избавляя свой народ от смертельной опасности!

Мамай поднял руку — хотел позвать своих верных мурз, хотел сам под белым флагом выехать для встречи с московским князем — пусть платит дань, на какую согласен, и Мамай честно отступит, вернет воинов в юрты, к мирным очагам…

Взревели военные трубы, грохнули бубны, и гром их потонул в оглушающем реве всадников, покатившемся от Красного Холма по рядам войска. Нукеры с горящими факелами бросились к кучам заранее приготовленной сухой травы, политой горючим маслом, и три столба черного дыма начали стремительно расти над холмом, оповещая войско о начале сражения. Тотчас качнулись стяги туменов, которым первым идти в битву…

На вершине Красного Холма окаменело стоял всадник на белом аргамаке, окруженный алыми халатами. Бледное лицо его казалось маской, поднятая рука медленно опускалась под тяжестью золотого жезла с кровавой звездой в конусе шестигранника. С недоумением и страхом он глянул на этот зловещий жезл в своей руке и, склонясь, закрыл лицо.

Ордынское войско двинулось на русские полки.


В передовой полк Димитрий Иванович прискакал в тот момент, когда конные отряды охранения отхлынули на крылья рати, завидев в поределом тумане движущиеся массы врагов. Ряды русских волновались, готовые хлынуть с возвышенности навстречу Орде, но князь Семен Оболенский спокойно восседал на своей рослой лошади под развитым красным стягом полка и, оглядывая чужое войско, невозмутимо поглаживал седую бороду окованной железом рукой. Может быть, он хотел подпустить врага так, чтобы встретить ударом на скате — хоть и невелик уклон, а бить сверху все же способнее, особенно метальщикам копий. Проезжая рядом с Димитрием через расступившиеся ряды пешцев, Васька Тупик мельком глянул направо, где стояла конница, и, несмотря на дымку, угадал широкую фигуру Семена Мелика впереди развернутых сотен. Это его славная сторожа прикрыла теперь крыло передового полка. Эх, стать бы Ваське со своими в отряд Мелика и через несколько минут, забыв себя и весь белый свет, врубиться в ненавистные визгливые орды степняков, дать волю плечам молодецким!.. Нельзя — дорогая и тяжкая ответственность возложена на Васькины плечи князем Боброком — жизнь государя. Большей заботы Васька Тупик не знавал. Он поклялся сам и взял клятву с дружинников: они умрут раньше, чем государь…

Странно, не по обычаю шла Орда — угрюмой безмолвной массой, конница не опережала пехоту, и не виделось конца наползающему из степи пестрому змею шириной в две версты. Уже различалась масть лошадей, было видно, что пехотинцы с черными щитами, в черных панцирях и блестящих шлемах с высокими пернатыми гребнями несут длинные копья на плечах. Так вот они какие, наемники-фряги! Идут с разбойной Ордой убивать, грабить, жечь, жрать наш хлеб, рыться в наших сундуках, насиловать наших невест и жен. Темный гнев душил Тупика. Разве это люди! За деньги продают свои мечи и свои души, чтобы нести войну, а с нею неисчислимые беды в чужую землю, где ни один человек не сделал им зла и никогда не замышлял против них плохого.

— Мужики, покажите им, каковы топоры у нас! — крикнул ратникам.

— Погодь, боярин, покажем! — отозвались из рядов.

Оболенский коротко приветствовал государя, не удивляясь его появлению, кивнул на фрягов:

— Ну, государь, началось. За нас не бойся, ворогу спины не покажем. Сейчас полетят стрелы. Вертайся, княже, в свою дружину.

Димитрий скосил глаза на Ослябю с сыном и Пересветом, стоящих позади Оболенского на крупных русских лошадях красно-рыжей масти; юный Яков бледен, но, подражая старшим, держится в седле гордо, заставляет горячего жеребца держаться в строю дружины.

Димитрий повернулся к Тупику:

— Васька, возьми белый плат да скачи навстречу татарам. По обычаю моих предков зову я Мамая в поле. Битву должны начинать государи.

Тупик побледнел, Оболенский неодобрительно покачал головой, но ничего не сказал — перечить напрасно. Ваське подали белый платок. Он повязал его на копье, кивнул Ивану Копыто, и вдвоем, размахивая флагом, они поскакали навстречу черному валу фрягов, впереди которых маячили всадники. Отъезжая, Васька успел заметить, как стоящий сбоку, впереди ратников, седоватый поп осенил их широким крестом. Ордынцы тотчас заметили русских посланцев с белым флагом, поскакали навстречу; несколько всадников отделилось и от конных масс по крыльям пехоты, пестро одетые, на разномастных легких лошадях, они стремительно понеслись наперехват… Съехались на равном расстоянии от войск. Тупик по-татарски передал вызов Димитрия. Широколицый вислоусый мурза со знаком тысячника отрывисто крикнул:

— Возвращайтесь! Мы привезем ответ нашего повелителя.

Ордынцы помчались в направлении Красного Холма. Тупик, поворачивая, острым взглядом разведчика окинул чернощитные ряды. Двенадцать шеренг — три вала по четыре шеренги. Ох, тяжко придется ратникам передового. Тучи всадников неисчислимы, но по цвету и скученности конного войска Тупик сразу определил: это еще не ордынцы. Серые строгие линии татарских туменов стоят по склону Красного Холма, позади наступающих фрягов, колеблются в дымке испарений справа и слева до самого окоема. Все это двинется на русскую рать…

Над головой хищно пропели стрелы, Копыто выругался, погрозил кулаком вслед пестрым всадникам, уносящимся к своим отрядам.

Димитрий, выслушав Тупика, попросил Оболенского:

— Княже, вели принести мне копье потяжелее.

Тупик не утерпел:

— Государь! Не должно бы тебе…

— Не зарывайся, сотский! — Димитрий гневно сверкнул темными глазами. — Что государю должно, он ведает сам.

Отрок подал большое копье, Димитрий взял, легко подкинул.

— Годится, коли не сломится…

Оболенский толкнул Тупика, тихо сказал:

— Мамай не выйдет, а с другим он сам не станет биться… Пересвета возьми в свою дружину, я ему сказал. Один пятерых стоит.

Тупик покосился на богатыря в схиме, тот улыбнулся спокойно, чуть печально, словно из дальней дали. Васька с тревогой оглянулся, снова увидел попа впереди ратников с таким просветленным лицом, словно не вражеская рать приближалась, а мирный крестный ход. И от спокойствия этого человека, стоящего впереди воинов с одним лишь медным распятием в руке, будто тиски разжались в груди, Тупик глубоко вздохнул, повел плечами, как перед кулачным боем. Однако тут скоро дойдет не только до кулаков, но и до зубов — широкое Куликово поле показалось тесным при виде надвигающейся массы врагов.

По-прежнему в зловещем молчании шли фряги, качая щиты и копья, угрожающе топорщились радужные перья на шлемах; молча ползли и конные тучи, всякий миг готовые взорваться душераздирающим воем, с каким кидаются они на противника. В безмолвии ждал и передовой полк, лишь кровавыми волнами шевелились ряды длинных щитов да всхрапывали и били копытами кони, звериным чутьем угадывая приближение страшного.

Сотни коршунов ходили кругами высоко в небе, роняя тревожный клекот, а на сужающемся открытом поле металось несколько серых зайцев — то исчезали, прячась за кочки и в ямки, то вновь вскакивали, слыша приближающийся топот; огненный лисовин метнулся от островка бурьяна, набежал на неподвижную стену русского полка, испуганно прянул назад, подняв трубой пушистый хвост, понесся к Смолке…

В сотне саженей вражеские ряды замедлили шаг, потом остановились. Широколицый тысячник с белым флажком на пике подскакал к дружине князя, осадил коня, пролаял:

— Повелитель Золотой Орды не может биться на поединке со своим улусником. Против тебя, московский князь, он высылает равного тебе по имени и роду — своего ближнего мурзу Темир-бека. Темир-бек ждет тебя, князь Димитрий, или иного из твоих бояр. — Тысячник, оборотясь, указал на черного всадника, стоящего в группе конных впереди фрягов.

— Государь! — Оболенский загородил дорогу Димитрию конем. — Негоже тебе биться с поганым мурзой. Дозволь мне?

— Он и князь-то глиняный! — крикнул Тупик. — Хозяйничает в улусе Есутая, а Есутай жив еще. Против этакого мурзы и я сойду.

Димитрий не успел ответить — от конной дружины отделился широкоплечий всадник в темной схиме поверх стального шелома. Развернув красно-рыжего огромного коня, поклонился государю, потом войску — на три стороны, подкинул и поймал тяжелое копье, широкой рысью направился к черному всаднику.

— Монах Пересвет, — тихо сказал Оболенский.

— Боярин Пересвет, — отозвался Димитрий.

Если бы не крест на груди да не темная схима, вьющаяся за спиной всадника, никто не признал бы в нем монаха — так уверенна, легка и красива была его посадка.

Обе рати замерли, даже лошади насторожились, прислушиваясь к топоту двух могучих жеребцов, несущих навстречу друг другу смертельных врагов. Все знали: в этой схватке мирного исхода быть не может. Велика честь сразиться с сильнейшим врагом на глазах войска, имя победителя прославят летописцы, сказители, певцы, но и побежденного ждет посмертная слава, если он докажет, что был достоин противника и только небо решило его участь.

Распаленный злобой против русского, дерзнувшего выступить против него, Темир-бек снова походил на черную глыбу, повисшую над обрывом, способную сокрушить все, что окажется на пути.

— Имя свое назови, боярин, — коверкая русские слова, хрипло произнес темник, когда поединщики съехались. — Я хочу знать, кого отправлю в ад, победой над кем мне хвалиться.

— Не хвались, мурза, едучи на рать, — русский усмехнулся, а в глазах оставалась жестокая печаль. — Хвались, мурза, обратно едучи. Тайны нет в моем имени. Одолеешь, так знай — упокоен тобой великий грешник Пересвет. С радостью готов я положить голову мою за дело правое, так что ты побереги свою, коли со славой пожить хочешь.

Черный жеребец сверкал кровавым глазом, порывался встать на дыбы и ударить копытами красно-рыжего; темник, сдерживая его, отрывисто бросал поединщику:

— Меня зовут Темир-бек — Железный Князь по-вашему. Подумай! Тебе лучше выпасть из седла раньше, чем наши копья скрестятся… Обещаю помиловать и дам покровительство, я сильный человек в Орде. Подумай.

Только жестокая печаль была в светлых глазах Пересвета, когда послал коня мимо мурзы, чтобы разъехаться перед началом поединка. Почти полверсты проскакал каждый вблизи рядов своего войска, приветствуемый ободряющим кличем. Но вот снова упала тишина — солнечно-светлый всадник на огненном коне, рассыпая искристое сияние боевой стали, крупной рысью пошел навстречу черному длиннорукому великану на вороном гривастом скакуне, похожем на тех, что носят в полночь духов тьмы. Тысячи русских сердец сжались в тревоге — так велик и страшен был черный ордынский богатырь, так зловещ его конь, роняющий с губ желтую пену. Многие прикрыли глаза, когда красные искры брызнули от щитов и копья толщиной в руку сломились, подобно сухим былинкам. Земля вздрогнула от гулкого удара, потрясенные лошади присели, черный жеребец упал на колени, красный вздыбился, блеснул меч в руке Пересвета, но черный скакун, взбешенный падением и жестоким ударом шпор, с визгом поднялся на дыбы, прянул в сторону, вырывая хозяина из-под разящего удара. Рубились с хриплыми выдохами при полном молчании войск, трещали, гнулись, разваливались щиты, зубрились мечи, разбрызгивая бледный огонь, уже доставалось налокотникам и оплечьям, но силы поединщиков, казалось, возрастали. И кони, сходясь, рвали друг друга зубами, били копытами, атласные шкуры их взмокли от пота и крови. С Пересвета от резкого движения слетел шлем, длинные русые волосы его волной ходили за плечами, сухощавое лицо словно заострилось, взгляд суженных глаз не отрывался от лица врага. Все яростные наскоки Темир-бека, все попытки его достать обнаженную голову русского отражались ударами такой силы, что темник начал бояться, как бы не выронить меча. Он молил аллаха, чтобы выдержал булат дамасского клинка, подаренного Мамаем, — иначе противник развалит его пополам. Второй раз в жизни Темир-бек встретил равного себе бойца. Но если Хасан брал искусством и ловкостью, в этом боярине-монахе воинское искусство соединялось с такой силой, против которой даже обезьяньи руки темника не способны долго выдержать. Каждый удар отсушивал ладони, болели локти и плечи, Темир-бек начал дрожать от напряжения, покрывался потом… Внезапно глаза его сверкнули радостью — что-то, сверкнув, просвистело возле его головы, и он увидел в руке противника рукоять меча с коротким обломком клинка. Издав торжествующий крик, Темир-бек кинулся на врага без страха и с этим криком вступил на путь вечности. Палица, доселе висевшая на поясе Пересвета, мгновенно оказалась в его длани, легкий меч не смог удержать ее, словно гора обрушилась на окованное плечо темника возле самой шеи, хруст железа смешался с хрустом костей, и волна мрака затопила черную душу Темира. Он умер легко, много легче тех, кого предавал смерти по законам Орды и ханскому произволу.

Гривастый жеребец, не чуя хозяйской руки, шарахнулся, понес в сторону Непрядвы заваливающегося набок всадника… В буре русского клича Пересвет выпрямился в седле, поднес к лицу руку в железной перчатке, словно хотел отереть пот со лба, и в победном реве воинов не уловил отчаянного крика Осляби:

— Брат Александр!..

Черная тяжелая стрела из генуэзского арбалета ударила в самый висок, витязь-монах покачнулся в седле и начал падать на гриву рысака, тот, храпя, метнулся к своим. Степь содрогнулась, и коршунов в небе разметало от гневного крика пятитысячного русского полка. Победителя в таком поединке положено уважать и врагам. Его можно снова вызвать на честный бой, если ты отважен, но бить исподтишка стрелой, прячась за чужие спины, — неслыханная подлость трусов. Ордынские всадники не отличались благородством, а наемники стоили своих хозяев.

Враз опустились тысячи копий, и полк, ощетиненный каленой сталью, первым двинулся на черные щиты врагов. Фряги тоже опустили копья, образовав сплошную колючую стену, пошли вперед особым напористым шагом, бесстрашно встречая русскую контратаку. Дикий вой всадников пронесся от края до края Куликова поля, и тучи алан, касогов, кипчаков, ясов и других племен, названия которым не знали даже они сами, устремились на русское войско.

Меньше сотни шагов оставалось пройти враждебным ратям, когда над гулом начинающегося сражения вознеслись к небу два пронзительных крика:

— Отец Герасим!..

— Отец Герасим!..

И перед ратниками, еще потрясенными схваткой конных богатырей, развернулось новое невероятное событие. Из переднего ряда генуэзской пехоты, бросая щиты и копья, вырвались двое рослых воинов в черных панцирях и бегом кинулись к седоватому попу, идущему впереди ратников с высоко поднятым медным распятием.

— Отец Герасим!.. — два крика слились в один, и поп вдруг покачнулся, заслонил лицо широким рукавом. К нему рванулись из строя ражий детина с огромной алебардой в руках и приземистый, дремучего вида бородач с секирой, но поп резким жестом отстранил их и протянул руки навстречу чернопанцирным чужакам.

— Дети мои!.. Коленька, Ваня-а!..

Они упали перед ним на колени, хватали руками его одежду, повторяя, как безумные:

— Отец Герасим… Отец Герасим…

Любого попа они, вероятно, признали бы за отца Герасима, но это был, действительно, он, назвавший их имена.

Фряги опомнились, их нарушенный ряд сомкнулся, в сторону беглецов со свистом полетели короткие метательные копья, но уже дюжина щитов заслонила попа и его сыновей, и тысячи русских сулиц наполнили воздух шелестом, ударили в черные щиты генуэзцев. Иные враги падали, убитые и оглушенные, многие пытались перерубить своими короткими мечами древки сулиц, воткнувшихся в щиты, но упругое дерево плохо поддавалось, а гигантский еж русского полка стремительно наползал, и наемники бросали щиты, чтобы крепче держать копья…

Слева, вдали, над рядами пешцев метался малиновый плащ Федора Белозерского, и оттуда прикатился воинственный клич, его подхватили в центре полка и на правом крыле. Развернутые лавы конных сотен уже встретили вражеских всадников, стремящихся охватить полк; началась кавалерийская рубка, и непосвященному было бы удивительно, что эти тоненькие лавы гонят крикливые орды степных и горских наездников, как веник гонит пыль. И сошлись две колючих стены, сотни убитых рухнули в потоптанную траву, обливая ее горячей кровью, другие, нанизанные на копья, двигались вместе со стеной войска, громоздящего трупы на трупы. Как одна, полегли первые две шеренги наемников, третья качнулась назад под напором русского полка, но ее подпер новый вал фрягов, бросил вперед. Уже не копья, а мечи, топоры, ножи и шестоперы совершали кровавое дело, уже не столько от железа, сколько от давки гибли люди; из свалки неслись вопли раненых и придавленных, задыхающихся от нехватки воздуха, захлебывающихся в своей и чужой крови, когда третий вал фрягов заставил податься назад тоненький длинник русского полка.

Окруженный своими дружинниками, Оболенский рубился посреди самой жестокой свалки; копыта коней скользили по трупам, но кони, храпя, прыгали через шевелящиеся завалы, через шеренги черных панцирей, стремившихся окружить князя. Рядом, с перекошенным лицом, весь забрызганный красным, жестоко, страшно рубился Ослябя, прикрытый со спины сыном и двумя бородачами в схимах; вслед за Оболенским и Ослябей отряд пешцев глубоко вклинился во вражеский строй. Туда, на выручку воеводе, рванулся было Димитрий Иванович, но окованная железом рука Тупика схватила повод княжеского коня.

— Как смеешь, Васька! — загремел Димитрий и натолкнулся на ледяную синеву глаз своего стража.

— Смею, государь!.. Копыто, выручай Оболенского!

Десяток могучих дружинников государя врезался в толпу черных панцирей, другой десяток своими телами и конями продолжал заслонять Димитрия. Засвистели стрелы — из-за неровных, сбившихся рядов генуэзской пехоты, медленно оттесняющей русские ряды, непрерывно стреляли конные ордынцы. Нарастающий чужой рев доносился от прогнувшихся крыльев, и Димитрий, закрываясь щитом, тревожно огляделся. Слева, в кровавом мареве над взблеском мечей и секир, еще метался малиновый плащ Федора Белозерского, справа, на отогнувшемся крыле полка, посвечивал золотой шелом Ивана Тарусского; конные сотни прикрытия смешались с ордами степняков и горцев, и только по бешеной круговерти всадников можно было понять, что сотни еще сражаются. Жив ли ты, славный Семен Мелик? И ты, розоволицый красавец Иван Белозерский? Закинем ли мы с тобой еще раз сети в Белоозеро?..

Димитрий отчетливо видел: ордынцы и фряги отсекают левое крыло полка, пытаясь окружить. Увлеклись воеводы сечей, не замечают беды. Боброк не зря остерегал: если полк окружат, стиснут железным кольцом, многие воины погибнут напрасно. Димитрий рванулся к полковому стягу, его дружинники расчищали путь мечами и конскими грудями, срезая тупой клин черных панцирей, вдавленный в центр полка.

— С нами государь!

— Слава Димитрию! — загремели клики. Русские ряды усилили сопротивление, оттесняя врагов. Димитрий вырвал древко из рук растерявшегося сигнальщика, стал раскачивать стяг. Стрела ударила в золоченый шлем князя, Тупик резко вскинул щит, потом принял древко из государевых рук, сунул сигнальщику.

— Работай, твое дело!..

Удивительно, но и в этом кровавом содоме начальники следили за стягом; полк, отражая удары, начал медленно пятиться, выравнивая уцелевшие ряды, стягиваясь к середине. Но левое крыло его уже было отрезано. Примчался Оболенский с убавленной наполовину дружиной, меч в крови, броня в крови, даже на бороде красные капли, будто облился клюквенным соком.

— Командуй, княже, не шибко лезь на мечи сам-то!.. По шагу отводи полк. Мне пора в большой, сейчас главное начнется.

С седла Димитрий притянул к себе Оболенского, крепко поцеловал в губы. Прежде чем повернуть коня, увидел: среди копий, мечей и секир с высоко поднятым распятием идет русский поп, рот открыт в пении, а справа и слева двое рослых воинов отражают и наносят удары короткими прямыми мечами. И навстречу этой троице прорубается ватага во главе с ражим детиной, вооруженным длинной алебардой. Так и остался Герасим в памяти государя осиянный блеском боевой стали посреди мятущихся врагов. Пробьется ли к своим с сынами и братьями легендарный поп-атаман, сподобленный небом звать людей не к миру и покорности, но к мечу и бунту?..

Как не спешил государь, а все же на полпути осадил коня на взгорке, обернулся назад. Вдвое уменьшенный передовой полк медленно отходил, устилая поле своими и вражескими телами. Левое крыло его билось на том же месте, окруженное пехотой и конницей Орды. «Простите государя, русские ратники, и вы, князья Белозерские, и ты, воевода Серкиз. Нечем государю помочь вам в эту минуту. Вечная слава вам и вечная память за то, что стоите в жестоком кольце врага, не выпуская мечей, и каждый удар ваш падает на чашу весов нашей победы».

— Жив Мелик-то! — громко сказал Тупик. — Вон он, вертит Орду.

Несколько поределых сотен на правом крыле слились в один отряд, отбивая конницу ордынских вассалов, которая сейчас засыпала русских стрелами, но в решительную атаку не шла, будто выжидая. Фряги потеряли строгий порядок, растянутой толпой следовали они за медленно отходящим полком, нападая уже без той наглости, с какой начинали битву. Казалось, и наступают они лишь потому, что на них напирают конные сотни Орды. Земля за их спинами была покрыта черными щитами и панцирями, среди которых белели рубашки и кольчуги русских ратников. Туда, к этому полю стонов, смертной тоски и боли, устремились разношерстные всадники вассальных орд, но от огромного тумена, стоящего под Красным Холмом, отделилось несколько сотен; с обнаженными мечами татары устремились на мародеров, и те в панике бросились к своим отрядам.

Внезапно новый оглушительный вой взмыл над полем, закачалась степь от конского топота — вся масса союзников Мамая, обтекая смятые крылья передового полка, устремилась тучами на большую рать. Синие, зеленые, красные, желтые и полосатые халаты, епанчи, камзолы, чекмени, пестрые тюрбаны, лохматые шапки, железные шлемы, белые и зеленые чалмы, заросшие и безбородые лица, кони разных мастей и пород — все слилось в бешеном потоке наступления. Более двадцати тысяч всадников неслось на полк правой руки и примыкающее к нему крыло большого. Но еще большая опасность грозила другому крылу русской рати. Там, вдали, густые ряды ногайской, буртасской и ордынской пехоты подпирались конными тысячами Бейбулата, хлынувшими через истоки Смолки…

Димитрий все видел и понимал. «Прости своего государя, передовой полк! Прости и прощай…»

Тысячные массы всадников уже неслись в пространстве между большим и отступающим передовым полком, и Димитрий со своей стражей поскакал к великокняжеским стягам, не обращая внимания на стрелы и вой близких врагов, привлеченных золотым блеском его доспехов. Справа своими телами заслоняли государя Васька Тупик и усач Семен Булава, слева — Иван Копыто и великан Гришка. Видно, воеводы Бренк и Вельяминов давно следили за государем — в ответ на сигналы великокняжеских значков наклонился один из больших стягов рати, и тотчас словно ворота отворились в живой стене русского войска. Димитрий осадил скакуна, сморгнул слезу, выбитую ветром. Посотенно, развертываясь в лаву, вырывались из-за рядов пехоты броненосные витязи на рослых рыжих конях, выстелились длинные блескучие копья над оскаленными мордами лошадей, и громоносный клич заглушил вой атакующих орд:

— Ур-ра-аа!..

Словно порыв вихря смял, закрутил тучи пестрых всадников, ошарашенных видом конной лавы и этим леденящим криком, так странно похожим на рык непобедимых монгольских туменов… Вдали, на правом крыле войска, конный полк князя Андрея Полоцкого, как меч в тесто, врезался в толпы степняков и горцев, рвал на куски, сминал, уничтожал, гнал назад в степь под жестокие мечи и плети ордынцев, загонял целые отряды в буреломные овраги Нижнего Дубяка. Несколько тысяч всадников доскакали до пешей рати на стыке полков, их встретили рои стрел и лес копий, атакующие пытались удержать коней, но под напором задних навалились на копья, громоздя вал из конских и человеческих тел. Воинственный клич врагов сменился душераздирающим воплем ужаса. Задние начали поворачивать, те, кто уцелел в завале, выбирались из него по трупам, теряя оружие, бежали среди конных, сея панику. А в степи ждали ордынцы, чтобы плетьми и мечами погнать обратно — на русские копья…

Конный отряд большого полка приближался к Димитрию, впереди, припадая к самой гриве, мчался сухощавый воевода Иван Квашня. Димитрий пришпорил своего гнедого скакуна, вырвался с дружиной вперед и сам повел конную тысячу навстречу степнякам, облегающим передовой полк. Передние вражеские всадники стали заворачивать коней, но из-за отогнутого фланга передового полка валили новые массы аланов, касогов, кипчаков, еще не понявших, что происходит, — они сталкивались со своими, сбивались в орущую карусель, лишь крайние брызнули в стороны, видя приближение броненосной лавины. Русских было впятеро меньше, но враг видел войско, а не конную толпу, и страх множил это войско бессчетно.

Летели под копыта потоптанные сырые травы, стремительно близились сбившиеся враги. Димитрий выдернул широкий меч, Тупик хотел вырваться вперед, но его Орлик то ли не мог обойти княжеского гнедого, то ли приучен был уступать первенство государеву скакуну — удалось лишь поравняться с Димитрием. Никогда Васька не видел великого князя таким, даже в минуты высшего гнева. Крупные белые зубы оскалены, глаза сужены, борода, разметанная ветром по золоченой стали зерцала, придавала его могучей фигуре особенное сходство с разъяренным медведем, когда он, прижав уши, идет на охотника. Тупик услыхал хриплое «х-хек!», и занесенный меч Димитрия, коротко сверкнув, развалил до пояса рослого касога в высокой шапке и шелковом бешмете с золотыми галунами; мечи Тупика и Копыто в тот же миг расчистили путь по бокам, но копьеносные всадники, прокладывая страшную дорогу среди толпы, стремительно обошли дружину князя. Заработали мечи, отряд пошел на рыси, тесня противника и устилая землю порубленными телами. Крики радости неслись навстречу — конников приветствовал обреченный передовой полк, потерявший всех воевод; и хотя в полку едва ли осталась четверть воинов, усталых, израненных, со смертной, отрешенной яростью в глазах, — это все-таки был полк, не потерявший строя, высоко несущий свой красный стяг. Отбросив степняков и горцев, конный отряд правым крылом ударил во фланг расстроенной, наполовину опустошенной рати фрягов, смяв заодно ордынскую сотню, начал увязать в бою с копейщиками, но над звоном сечи поднялся трубный голос великого князя:

— Назад!.. Не ввязываться в бой с пехотой!.. Пешцам — отходить живее! Сигналить стягом!..

— С нами государь!..

— Слава Руси!..

Отчаянно рубились конные витязи; измученные ратники передового полка быстро откатывались к большому через освободившееся от степняков пространство. Здоровые тащили и поддерживали раненых, последние ряды, сменяя друг друга, отбивали преследователей.

— Государь! Жив Мелик-то… И Ослябя жив — вон они, пешие!

Тупик указывал Димитрию на двух плечистых воинов с длинными секирами в руках, но не радовался великий князь, горечь и гнев застилали его душу. Тысячи ратников не осталось от передового полка. И не парит над рядами его светлая ферязь Оболенского, не посвечивают золоченые шлемы Ивана и Мстислава Тарусских, не возвышается могучая фигура Пересвета, а там, вдали, где все еще вспыхивают мечи над головами окруженных ратников, давно не пылает малиновый плащ Федора Белозерского, не искрится серебро доспехов его сына Ивана и воеводы Андрея Серкиза. Были сильные, были красивые, были верные государю, делу Москвы и земле русской, дорогие, надежные люди — такие дорогие, что лучше уж нет…

На правом крыле рати сеча временно затихла, на левом разгоралась, в большом полку, видно, сейчас только начнется. Растянутые сотни ордынцев напирали на остатки наемной пехоты, заставляли ее по пятам преследовать отходящий передовой полк; может быть, враг замыслил ворваться в ряды большого на плечах отступающих? Это опасно — там, где возникает даже малый непорядок, отдельный вражеский отряд может натворить больше беды, чем в иное время целая рать. Димитрий вышел из боя, просигналил Бренку и Вельяминову общую атаку полка. Скоро качнулись стяги, заревели трубы, и огромный полк, наклонив копья, пошел вперед. Конная и пешая лавина наступающих будто налетела на стену, прянула назад. И тогда измученные ратники с ранеными на руках кинулись сквозь ряды своих, конные сотни, свертываясь в колонны, устремились в открытые проходы — за надежную стену родной пехоты. Димитрий с дружиной отошел последним, и рать тотчас сомкнулась, остановилась, готовая отражать врага.

VII
Когда Мамай понял, что остановить битву не в его силах, он начал возвращаться к привычному состоянию воинственного нетерпения и боевой злости. Как пьяница, однажды проснувшись с болью в голове и проясненным сознанием, едва подумав с ужасом, до какого состояния он себя довел, тут же спешит заглушить здравый рассудок новой порцией вина — так было и с Мамаем. То, что в руке его в минуту испуга нечаянно оказался жезл войны, и рука эта, вместо того чтобы остановить сражение, подала сигнал к нему, Мамай отнес на счет воли аллаха. Мамай словно забыл древнюю истину: тяжкую телегу войны, которую загружали и разгоняли на протяжении нескольких лет многие тысячи людей, невозможно остановить ни приказом, ни мановением руки. Остановить ее может лишь такая же телега, пущенная навстречу. Ему хотелось впутать в свои дела провидение, и он впутал его, поверив, будто всевышний поправил ордынского повелителя в момент слабодушия…

Мамай снова пережил отрезвляющий испуг, когда высланный им на поединок Темир-бек, этот черный демон, способный тупым копьем замертво свалить богатыря, сам завалился в седле под ударом русского, но и русский упал на гриву коня, вероятно тяжко пораженный, и Мамай воспрянул духом, решив: тут — предупреждение неба об ожесточенности предстоящей битвы. Но этого Мамай не боялся, его силы заметно превосходили силы Москвы. Потом на глазах его от контратак русского передового полка замертво ложились ряды фрягов, черня поле панцирями и щитами, тучи вассальной конницы пугливо метались под ударами вражеских сотен, и Мамаем овладело бешенство, он становился самим собой: слал гонцов к Герцогу и бекам, грозил лишить их военной добычи, изгнать из войска, отобрав ранее выданную плату, снести головы, если они сейчас же не заставят своих трусливых вояк драться изо всех сил, не опрокинут русский полк и не уничтожат поголовно. Полк таял, отходил, но каждый шаг его отступления стоил наемникам и вассалам многих сотен убитых. Кто же пригнет для ордынских туменов копья большой московской рати? Лишь Бейбулату совместно с фрягами удалось отсечь крыло русского полка, окружить его, но и там шла затяжная сеча. Мамай с надеждой поглядывал в прояснившуюся даль за Доном и Непрядвой — не покажутся ли сигнальные дымы долгожданных союзников? — но лишь редкие облака стояли над горизонтом.

Был момент — показалось, остатки передового русского полка вот-вот побегут, сея панику, смешают ряды большой рати, и Мамай двинул вперед всю массу вассального сброда, хотя видел, что фрягов надо немедленно отвести, дать им передышку. Он не сделал этого, боясь, что, отрезвев после крови и увидев поле, покрытое черными панцирями, они откажутся снова идти в наступление.

Встречный удар русских ошеломил Мамая: всего он ждал, но не такой конницы. Москва не теряла времени даром. Или Димитрий так самонадеян и нерасчетлив, что в начале битвы бросает в мясорубку свои отборные сотни? В гневе от неудачи, боясь, как бы Орду не смутил вид поля, устланного трупами, где метались обезумевшие кони без всадников и всадники без коней, он велел немедленно двинуть в битву второй эшелон, состоящий в основном из туменов Орды. На этом поле, где врага невозможно обойти и окружить, постепенно утомляя, раздергивая, удушая в кольце, его можно сокрушить непрерывными нарастающими ударами, прорвав строй и раздробив на части.


Повелитель не мог оказать Авдулу большегодоверия по возвращении из полона, назначив начальником тысячи в тумен Темир-бека, именовавшийся теперь «Черные соколы» — почетнейшее звание после «Серых кречетов». Авдул ничего не утаил от повелителя, и проницательный Мамай это оценил. Он много спрашивал о войске Димитрия, о Московском кремле, но мало услышал. В кремль Авдула привезли ночью и ночью увезли, держали в закрытой башне. Он, правда, все же рассмотрел каменные стены, не слишком высокие, но мощные, сильно укрепленные башнями, пороками и огненным боем. Однажды, когда его выводили на допрос, он видел, как воины сносили в одну из башен глиняные горшки с фитилями, видимо начиненные взрывным зельем. Видел он у двух стражников и огненные ручницы, какие только появились в Орде и пробивали самые крепкие доспехи. Хотя по дальности стрельбы они уступали арбалету и даже хорошему луку, зато сильно пугали лошадей, были легки, и пользоваться ими мог даже слабосильный, неопытный подросток, в то время как лучник и арбалетчик готовились десятилетиями. Есть ли огнебойное оружие в походном войске Димитрия, Авдул не знал: его провезли мимо полков с другими знатными пленниками в закрытой повозке.

«Мы вовремя начали поход, — сказал Мамай. — Твое пленение на совести трусливых шакалов, бывших с тобой. Ты повидал врага близко, и это твое достоинство. Будь первым в битве и первым в Московском кремле, когда мы его обложим».

Отчего же отборная тысяча мало обрадовала Авдула? Может, грызла зависть к Темир-беку, ставшему так быстро правой рукой повелителя? Или пленение продолжало тяготить, как один из тех жутких снов, что преследуют человека годами? Его ненависть к русам, казалось, возросла от причиненного позора, но это не та ненависть, что наливает кулаки силой. Глубоко-глубоко в душе таился трепет перед сереброшлемым боярином, что вышиб его из седла, перед спокойной холодностью пытавших его воевод и проницательностью их. Уж в Москве-то, считал Авдул, с него снимут допрос по всем правилам — и с плетьми, и с огнем, и со щипцами. Нет! Вроде и не допрос был, а разговор с противником, жесткий, испытующий, в котором прощупывают врага — кто он, что он, о чем думает, чем дышит, на что рассчитывает и чего боится? Казалось, русским воеводам все равно, какие сведения сообщит пленный, им как будто важен был сам пленный, враг в подлинном обличье, а не раздавленный пытками, униженный, озлобленный, извивающийся в предсмертном страхе, окаменевший или вымаливающий себе пощаду, готовый на все ради жизни, — такими любят видеть пленных ордынские ханы. И опять тут угадывалась сила, которой нет нужды запугивать врага жестокостью. Особенно задело Авдула прохладное равнодушие стражи. Стерегли крепко, водили на допросы, но вовремя и досыта кормили, давали постель, и никто не ударил, не плюнул, не оскорбил словом. «Пленный? Так что ж! Сотник? Эка невидаль! Из ханской гвардии? Да все одно татарин. Нагляделись на таких-то. Вот наш посадский кожемяка Каримка — то татарин! Сложит две подковы вместе и руками разогнет. Анамнясь ведерный котел браги выдул единым духом, сел на здоровенного борова, напялил колпак, носится по посаду и орет: я — Мамай, иду на Москву, потопчу и разорю, сторонись, грады и веси! Поморил народ со смеху. А ныне в ополченцы записался, говорит, сам придушу Мамая, штоб людям жить не мешал. То татарин!..»

«Знали бы они, — думал Авдул, — как я близок нашему повелителю, что мне, может быть, суждена великая слава, и сами они могут испытать тяжесть моей руки и гнева!» Ему хотелось крикнуть об этом, но понимал: вызовет лишь смех. У них не было прежнего страха перед Великой Ордой. В этих простых ратниках жило чувство той же сознающей себя силы, какую он угадывал в воеводах. Для них настоящим татарином был не сотник сменной гвардии Авдул, а некий кожемяка Каримка, смеющийся над повелителем Золотой Орды. Если б над Авдулом издевались, он не проронил бы слова, сохраняя гордое молчание связанного орла, терзаемого мелкими зверями, но перед спокойной сдержанностью русских Авдул робел. И… отвечал на вопросы, как думал сам. Это было непонятно. Ведь он не боялся смерти и ненавидел врагов. Хотел мстить за унижение и помнил, что в полону его не тронули пальцем, видели в нем человека, хотя и врага. Нет, ничего не утаил от Мамая Авдул, кроме того, что оказалось выше его понимания.

Весть о гибели Темир-бека на поединке Авдул вначале принял не без удовольствия. И этот выскочка побит русским боярином, чего же Авдулу стыдиться? И теперь-то, заменив начальника тумена, Авдул сумеет своим мечом разрубить непонятные сети, коими русы опутали его душу… Когда вассалы бежали от русских мечей, сваливаясь крикливой толпой за левое крыло тумена, в низину между Нижним и Средним Дубяком, Авдул умышленно пропустил их, готовый бросить тумен в сечу без особого сигнала. Он не сомневался — русские конные отряды увлекутся преследованием сброда и подставят ему свое крыло, а в таких случаях ордынские военачальники обязаны не дремать. Но пронеслась перепуганная пестрая конница, и он увидел на поле только разбегающихся с воплями спешенных всадников да порубленные тела; русские сотни возвратились на крыло своей огромной рати. По спине Авдула прошел холодок: ему померещилась Вожа. С таким опытным, искусным и осторожным противником Орде раньше не приходилось иметь дела.

— Наян, стяги! — испуганно закричали наблюдатели.

Над Красным Холмом снова заклубились черные дымы, и стяги туменов второго эшелона наклонились вперед. Закачались значки тумена «Черные соколы», железный шелест прошел по рядам передовых сотен, колыхнулись черные перья на шлемах, воины задних рядов вынимали луки — на подходе они засыплют русское войско разящими стрелами. Тумен пошел рысью, ускоряя движение, и Авдул мчался в первом ряду головной тысячи, направляя коня в середину русского конного полка на правом крыле московской рати.

Тумен шел одним валом, кроме двух отборных тысяч, оставшихся позади, — они резерв темника и в бой вступят, либо спасая тумен от разгрома, либо там, где обозначится успех — чтобы тотчас развить его… Русские приближались. Авдул видел, как первые ряды их опустили копья, другие сверкнули вынутыми мечами, и не менее половины полка качнулось навстречу. Привычные к битвам степные лошади безбоязненно скакали через конские трупы, наступали на человеческие тела. Воинственный клич тумена взмыл к небу, распугав ворон в приречном лесу, и встретился с таким же громким и яростным. Впереди русской лавины, блистая золотом шлема и зерцала, мчался князь, высоко подняв узкий прямой меч. Белоснежный плащ трепетал за его спиной, подобно крылу птицы, и казалось, князь вот-вот взлетит с упругой земли, словно кречет с ладони охотника. И нельзя, невозможно обойти, охватить широкий вал броненосной конницы врага, потому что справа колюче сверкали копья подавшейся вперед русской пехоты, слева неровной стеной вставал дубовый коряжистый лес над притоком Непрядвы. «Куда ж мы? Зачем?! Все уже было!.. Вожа… И хлебное поле в знойном мареве, шеренга русских витязей, боярин в посеребренном шлеме и его прожигающий взгляд из прорези забрала… И гремучая молния, и степь, ускользающая из-под ног в неведомое и страшное пространство… И мухи над трупами… Было!..»

Что за колдовская сила дернула руку Авдула вместе с поводом? Конь захрапел, не желая уступать первенства другим в гонке навстречу смерти. Ах, кони, кони! Сколько вас бьют и увечат, а вы рветесь в битвы, едва заслыша боевые трубы и клич войска. И не догадаетесь сбросить обезумевших хозяев, умчаться в просторные степи, в вольный ветер мирных кочевий, травянистых лугов и синих озер. Пусть они воюют сами, своей собственной силой, злобные и алчные двуногие твари!..

Сотни одна за другой обходили Авдула, вот уже пошли те, что скачут с натянутыми луками, готовые затмить небо роем ядовитых стрел. «Я не десятник и даже не тысячник теперь. Я командую туменом и должен командовать, а не рубиться, как простой всадник. Это знает каждый…» Он думал правильно, и все же поднимались в душе, переполняя ее, отвращение к себе и слабость. Впереди все смешалось, звенела сталь, визжали кони, неслись к небу крики ярости, мольбы и проклятья, и все ближе взлетал стремительный прямой меч князя среди сотен других молниевых вспышек. В лобовом столкновении русские имели ощутимое превосходство, благодаря своим рослым лошадям, они уверенно прорубались к знаменам тумена, несмотря на злобу и отчаянность ордынцев. Авдул повел обе отборные тысячи, в которых лошади по силе и весу не уступали русским, в обход сражающейся русской конницы справа, сметая и давя мятущихся аланов, затиснутых между его туменом и туменом Темучина, атаковавшего большой русский полк. Своим обходом Авдул рассчитывал отсечь увлеченную битвой часть русских всадников, которые далековато оторвались от пехоты, а затем вырубить или погубить в буреломах Нижнего Дубяка, но его неожиданно встретили четыре свежие сотни русов, может быть специально приготовленные князем на этот случай; они дрались так, словно дали обет непременно погибнуть, и пока ордынцы пробивались сквозь отчаянный заслон, дружина князя стремительно отпрянула на крыло своего полка, оставив за собой груды убитых и раненых людей и коней. К тому же и глазомер подвел Авдула: вторая тысяча, разворачиваясь при обходе русской конницы, правым крылом налетела на пешую рать. Всадники, осыпаемые стрелами и сулицами, вздыбливали коней, пытаясь перескочить выставленные копья, ворваться в русский строй и смешать его, но те, кому это удавалось, тут же падали с седел, пораженные секирами, топорами, ножами и чеканами. Большинство же увеличило кровавый завал перед русской пехотой своими телами и бьющимися лошадьми с проткнутыми и распоротыми животами. Перед этим завалом, который все больше становился бастионом для русского полка, даже видавшие виды ордынские кони шарахались в стороны, сотни всадников стали крутиться на месте, как поток, ударившийся в каменную преграду. Авдул, вырвавшись со своей первой тысячей на открытое пространство перед самым краем русской рати, увидел лишь, как за отошедшей дружиной князя сомкнулись свежие конные сотни русов, готовые к новому удару. Его тумена в тот момент не существовало: он частью побит, частью рассыпался и стал похож на одну из тех презренных орд степного сброда, что мечутся по полю, словно загнанные стада дзеренов. Как в тяжком сне, Авдул приказал трубить отход, чтобы собрать остатки тумена. Пусть на него обрушится гнев повелителя — иного выхода нет. Славу победы здесь он готов уступить хану Тюлюбеку, чей тумен уже надвигался, занимая освободившееся пространство.

Будь проклят тот, кто затиснул конницу Орды на это поле, перегороженное русскими копьями, где она лишена свободы движения, где мысль военачальника становится похожей на посаженную в клетку птицу. Будь проклята вислоухая собака, перепутавшая смелую легкую конницу с железным тупым тараном, который годится только для того, чтобы им колотить в стены. Авдул не сомневался, начать битву здесь Мамаю присоветовал выскочка Темир-бек… Авдул скакал мимо леса, откуда неслись душераздирающие вопли на всех языках — там умирали всадники и лошади, распятые на буреломе, искалечившиеся в овраге… «Так вот почему они там, в полону, не били меня! Они знали, что еще успеют это сделать…» Страшно, когда во главе государства и войска оказываются люди, алчущие лишь отличий, почестей и богатств. Темучин, Темир-бек, Бейбулат… Эти шакалы оплели повелителя, толкнули его в сражение, торопясь получить новые почести, нахапать нового добра. Хорошо, если бы вслед за Темиром и другие отведали русских мечей. Их бы прежде в Москву свозить, может, перестали бы думать лишь о самих себе… А Есутай ушел. Почему ушел мудрый и бесстрашный Есутай? Если б можно было спросить его!..

До чего же уютным показалось вдруг Авдулу место сотника сменной гвардии подле шатра владыки, вдали от вражеских мечей! Не надо ему великой славы, и даже Мамаевой дочери теперь не надо — именно теперь, когда он командует одним из сильнейших туменов Орды… Впрочем, какой он теперь сильнейший, да и тумен ли то, что от него осталось?! Нет Авдулу удачи на воинском пути. Вожа, полон, тупые советники повелителя, ввергнувшие его в эту лобовую атаку на русский полк… Даже ветер относит стрелы его воинов. Весь мир против Авдула, потому что против него та великая рать, что своими красными щитами перегородила Куликово поле. Авдул еще не признавался себе, что боится русских, но он уже давно их боялся.


Мамай видел с Красного Холма все безуспешные попытки Орды сломить правое крыло московской рати, видел, как тает и расползается тумен Авдула, видел он и то, как в центре большой русский полк сильнейшей контратакой раздавил остатки усталого легиона Герцога, подпираемые туменом Темучина. Он видел полегшие ряды серой буртасской, ногайской и ордынской пехоты, поколебавшей русский полк левой руки, на самом крыле которого, за речкой Смолкой, все сильнее разрастался кавалерийский бой — там сотни Батарбека уже сменили выбитые сотни Бейбулата, настойчивыми атаками разрушая русский фланг и стремясь прорваться в тыл русской рати вдоль опушки Зеленой Дубравы. Похоже, у Батарбека что-то намечалось, и Смолка не слишком сковывала степняков, но пока взгляд Мамая чаще притягивал центр русского войска. Там шло самое ожесточенное сражение, там плескалось на ветру большое великокняжеское знамя, и под этим знаменем он как будто различал блеск золотых доспехов Димитрия. Ему увиделись ненавистное округлое лицо, черные жгучие глаза с прищуром, вспомнилась тяжкая рука, когда Димитрии, будучи в Орде при покойном хане, хлопнул по спине темника Мамая, не то в шутку, не то всерьез пригрозив оторвать ему голову. Дерзкий улусник, он и ныне посмел вызвать на поединок самого правителя Орды. Мамай ничего не забывает…

— Все машины направить туда, — указал на центр битвы. — Я вижу, старый коршун быстро сломал свой клюв. Пусть машины незаметно подойдут и пробьют дорогу воинам Темучина. Димитрия брать живым. Его бояр и знаменщиков побить ядовитыми стрелами. Пошлите арбалетчиков из моей личной тысячи…

Третья часть войска Орды уже втянулась в сражение, и можно с минуты на минуту ждать перелома. Да, именно ждать — ход битвы теперь меньше всего зависел от повелителя и даже темников. Их задача — лишь посылать в бой новые отряды. Теперь главное заключено в стойкости простых воинов, десятников, сотников, в их мечах и копьях, луках и шестоперах. И, конечно, — в русах. Долго ли они еще выдержат?

Передовой полк Димитрия уничтожен; на правом крыле, да, видно, и в центре у него немалые потери; левое крыло заколебалось, а две трети ордынской силы еще не вступали в сражение. Мамай видел русский резервный полк позади большой рати, ближе к ее левому крылу. Этот полк Димитрий пошлет туда, где случится прорыв, но прорыв будет не один: так задумал Мамай. На этот небольшой резерв московского князя довольно среднего тумена… Злого московского щенка надо брать живьем. Слишком много накипело в Мамаевой душе, чтобы он мог утешиться вестью о гибели Димитрия в бою.

А даль разгулялась, но за Доном и Непрядвой — ни одного дымка, предупреждающего о близости союзников. И посланные к Ягайле и Ольгу мурзы словно в воду канули. Достанет шкур на ордынские бубны…

Шел второй час Куликовской битвы.

VIII
Сотня князя Хасана переводила дух и приводила в порядок снаряжение за рядами пешей рати после атаки, избавившей передовой полк от окружения и полного истребления. Люди и кони тяжело дышали, воины молча отирали окровавленные мечи, следя, как пятятся назад первые ряды полка, только что отбросившие фряжскую пехоту и спешенных ордынцев.

— Славно, князь! — крикнул сотский Иван Копье, нервно улыбаясь Хасану.

Хасан указал глазами на серые тучи тумена, вскипающие у подножия Красного Холма.

— Ничего, поживем, князь! А государь наш каков!..

Хасан снова поглядывал в сторону Красного Холма, где реяли стяги Орды, откуда вставали сигнальные дымы. Мамай, конечно, там, пока недосягаемый за тучами своего войска. Хасан был расчетлив и экономен в бою: зря не махал мечом, рубил наверняка — ему надо беречь силы до конца битвы.

Ненависть руководила Хасаном все последние дни; он разучился улыбаться, не говорил лишних слов даже с друзьями и занимался только делами войны. Таким он останется, пока не исполнит обета мести. Тысячи людей уже погибли на глазах Хасана, не одна стрела ударила в его броню, и мечи врагов скользили по ней во время атаки, но Хасан не верил, что умрет, пока меч его не достанет шею кровожадного золотоордынского владыки. Ведь если бог не слышит таких клятв, какую дал Хасан, значит, бога вовсе нет. Хасан молился большому русскому знамени с золотым образом Спаса, распластанному над войском, — он хотел напомнить всевышнему о своей клятве. И о поражении русской рати он не думал, потому что нельзя победить таких воинов, как его друг Васька Тупик, как новый его друг Иван Копье, как ратники передового полка, как тот богатырь, что свалил мрачного Темир-бека, о чем уже знает вся русская рать. Не иначе этот подлый Мамай послал убийцу арбалетчика, чтобы не дать русскому преимущества над его любимым темником, чья душа была черна, как и одежда. Почему Хасан не был там! — он знает повадки змеиного владыки, он разглядел бы убийцу за спинами врагов, и стрела Хасана нашла бы его раньше, чем совершилось грязное дело! После битвы Хасан узнает, есть ли у погибшего русского витязя семья, он сделает все, чтобы мать и дети этого воина никогда не узнали черных дней…

Похоже, Мамай решил положить своих вассалов и наемников до последнего, они снова бросались вперед, с криком и визгом взбирались на завалы трупов, грязной пеной бились о русскую стену, пытая ее прочность, вырывая из нее по кусочку и увеличивая печальные нагромождения под этой стеной. Передние ряды русской рати все чаще сменялись, оттуда несли раненых, безмолвных и громко стенающих, иные сами брели, направляясь к странному сооружению из больших повозок в тылу войска. Таких сооружений было несколько на поле, и к каждому тянулись раненые.

Видя, как стойко русские пешцы отбивают удары искушенных ордынцев и фрягов, Хасан хотел бы поддержать своей многоопытной рукой каждое копье и каждый меч, он словно от боли вздрагивал каждый раз, если враг поражал русского воина, — казалось, все тело его истыкано железом, и ему стоило огромных усилий, чтобы молча стоять на месте, сдерживая скакуна, возбужденного криками битвы и запахом крови.

— Что там, князь? — раздался громкий голос Копье.

За рядами отхлынувших врагов, в окружении горских всадников, стреляющих из луков; Хасан разглядел пароконные подводы, развернутые в длинный ряд на возвышенности, где его сотня недавно рубилась с аланами, прикрывая отходящий полк. Какие-то люди без оружия и воинских доспехов отпрягали коней, развертывали одноколки… «Машины?!» Да, это были машины, мечущие копья и пули, и прислуга уже бралась за вороты, натягивая метательные устройства.

— Беда, боярин! Нас хотят забросать свинцовыми шарами!

Копье карьером помчался к начальнику конной тысячи, на ходу перемолвясь, поворотил обратно.

— Хасан! Сухоборец! Сотни — за мной! — и уже пожилому сотскому пешцев: — Эй, борода! Живо расступись!

Сотский тревожно завертел бородой, не понимая, — вражеская пехота снова лезла на русский длинник, издали непрерывно сыпались стрелы горских всадников.

— С дороги! — взревел Чекан. — Потопчу!

Три конные сотни на крыле тысячи колыхнулись, пешцы бросились в промежутки рядов, открывая проход.

— Мечи вон! За Русь!..

Враги, увидев брешь в русской стене, кинулись было к ней скопом, но навстречу с яростным ревом выплеснулась конница с обнаженными мечами, и фряги, касоги, аланы разлетелись, как пыль, — подальше от этих «ворот», откуда вылетела беспощадная смерть: помнили первую русскую контратаку. Машины оказались открытыми.

Хасан скакал впереди своей сотни, по-татарски положив обнаженный клинок на правое плечо, — берег силы. Люди у ближней машины засуетились, понеслись в разные стороны, только один, высокий, сутуловатый, задержался, что-то повернул, склонился у прицельного устройства, взялся за деревянный рычаг сбоку машины. Хасан невольно пригнул голову, не отрывая взгляда от врага, и узнал чужеземного мастера, который приходил к Мамаю. Вблизи просвистело, шлепнуло в мягкое, чужеземец, сутулясь, побежал. Хасан видел только его втянутую в плечи голову да шевелящиеся под зеленым камзолом лопатки на узкой крысиной спине. Уколом шпор послал гнедого в стремительный карьер, настиг, вскинул меч над плечом, увидел обернувшееся лицо, раскрытый в беззвучном крике рот, поднятые руки и, уже опуская меч, изменил его направление… Поворачивая коня, осевшего на полном скаку, лишь мельком глянул на застывшего в нелепой позе иноземца. Тот стоял на коленях с обескровленным лицом, уставясь на руку без кисти — ту самую руку, что минуту назад нажала рычаг спуска баллисты. «Ты запомнишь это. И, может быть, твоя другая рука сделает что-нибудь полезное людям».

Воины, не сходя с коней, рубили прицельные желоба машин и метательные устройства, расхватывали из ящиков свинцовые пули-шары, которые годились для пращей, имевшихся у многих пешцев.

— Татары!..

Широкая лава ордынской конницы галопом шла на три русские сотни, гоня впереди себя аланов и касогов. С боков, отрезая путь отступления дерзкому отряду, толпами мчались вражеские пешцы, среди них мельтешили конники. С машинами было покончено, Копье крикнул:

— Прорубаться назад!

Воины, чьи кони были убиты стрелами и пулями баллист, сбросив доспехи, уцепились за стремена товарищей и бежали в середине отряда. Пехота врага успела сомкнуться, и передняя сотня, вздыбив коней, послала их на вражеские копья и аллебарды — кто-то должен был ценой жизни проложить другим дорогу к спасению…

Все произошло так быстро, что Хасан, отирая меч, с изумлением поглядывал в сторону разрушенных машин, валяющихся вверх колесами. Но в сотне его теперь недоставало еще пяти всадников. Десяток он потерял во время первой атаки.

— Славно, князь! — крикнул Копье.

Хасан не ответил. Он потерял уже пятнадцать всадников из сотни, а еще не скрестил меча ни с одним ордынцем. И это тревожило Хасана.

Серая грозовая волна устремилась от Красного Холма на большой полк, и Хасан издали узнал стяги и значки тумена Темучина. Ордынцы сметали потрепанных вассалов, либо вовлекая в свой вал, либо просто давя. На поле, от места, где стоял русский передовой полк, до большой рати лежали и ползли тысячи раненых; плач, стоны, крики о помощи и молитвы на разных языках жалостным воем вливались в гул сражения, словно звали людей одуматься, словно хотели смягчить сердца непримиримых врагов. Но когда прошел этот серый вал, позади него стало тихо…


Ополовиненные ряды фряжского легиона не достали левого фланга большого полка, где стояли звонцовские ратники. На этот фланг обрушились ряды ногаев и буртасов, спешенных и конных ордынцев из тумена Бейбулата. Юрко Сапожник и Алешка Варяг, чье соперничество в ратном деле уже подметили звонцовские шутники, стояли во втором ряду, один за дедом Таршилой, другой за кузнецом Гридей. Юрко и сам не понимал, откуда пришло к нему холодное и ясное молодецкое веселье, обострив взгляд, налив руку железом, едва серые, сверкающие сталью тучи врага покатились на русский длинник. Может, оттого, что Юрку казалось: на него сейчас от холмов Непрядвы смотрит Аринка и видит каждый его жест, слышит каждое слово, и вместе с Аринкой Юрком любуется синеглазая ее подруга, невеста самого Васьки Тупика, богатыря, о котором ходят легенды и который теперь неотступно при государе — это Юрко утром своими глазами видел… Как же смеет эта ревущая орда рваться к Непрядве, к русскому лагерю, где находится его, Юркова, любимая женка, а с нею и тот, кого она носит под сердцем, другой Юрко, еще не родившийся! И его женку они хотят убить вместе с тем, неродившимся? Ее душить арканом, волочь в грязи, кинуть в невольничью телегу, ее продавать, как товар?.. Он чуть расставил ноги, крепче уперся ими в сырую землю Куликова поля, поудобнее перехватил сулицу, вперился взглядом во вражеское войско, выбрав идущего прямо на него врага, кривоногого, широкоплечего, с морщинистым сухим лицом и узкой пегой бородкой. Никогда зрение Юрка не было столь острым — он издалека поймал взгляд врага из-за приподнятого круглого щита и не отпускал этого взгляда. Казалось, вся Орда сейчас вперилась в Юрка Сапожника, ломала его взгляд, заставляла опустить голову, но Юрко не отводил глаз. Косое солнце играло в белой стали плоского кривого меча, положенного на плечо ордынца, и этот меч соединил блеск всех мечей Орды, грозя Юрку, но и теперь Юрко Сапожник даже не прищурился. Свистели стрелы, вскрикивали раненые, а Юрко выцеливал обостренным взглядом прикрытую толстой кожей грудь врага, плоское переносье над краем щита, кривые ноги, обутые в мягкие сапоги из сыромятины, до плеча обнаженную правую руку — Юрко искал слабое место, чтобы поразить сразу; этот враг стал для него средоточием чужого войска, он нес все зло Орды, и стоит его остановить — Орда остановится.

…Сулицы сыпанули по вражеской рати, как тяжелый невиданный град; чья досталась выбранному Юрком ордынцу, он не понял, но в следующий миг враг оказался прямо перед ним, уже без щита, с широко разинутым в крике ртом, с кривой слепящей саблей над головой, и глаза его были теперь не узкими — круглые, дикие, как у совы, они готовы были поглотить Юрка, словно две злые пучины. Чей-то визг полоснул по самому сердцу, и Юрко потерялся в слитном крике врагов, — казалось, один-одинешенек стоял в широком поле перед громадой Мамаевой Орды. Но вот вся русская рать голосом деда Таршилы ответила не менее яростным криком:

— Ура-а-а! — и все двинулось вперед, неся тяжкие копья; в этом порыве заглох малейший страх, оставляя в душе место лишь злобе и гневу, кто-то вскинул Юрков чекан, направляя острие в голову пегобородого; сабля противника встретила удар, и Юрко не успел испугаться, что деревянная ручка может быть перерублена острой сталью — косо подставленная сабля не могла выдержать тяжести чекана, как не может гибкая лоза, попавшая во время рубки под топорище, удержать самого топора. Гладкую ручку вырвало из руки — так неожиданно силен был удар, — и в тот же миг он увидел, что его чекан торчит между глаз ордынца, захватив и разрубив, словно масло, нижний край кожаного, обшитого железными пластинами шлема; глаза врага, стремительно проваливаясь куда-то, еще смотрели на Юрка, и кровь еще не успела хлынуть, а враг падал, запрокидываясь на спину, и вместе с его падением отхлынуло чужое визгливое войско. Юрка подхватило и бросило вперед волной человеческих тел и криков, он едва успел наклониться и выдернуть свой чекан из того, что миг назад было живым и страшным врагом; вокруг теснились и мелькали искаженные лица, кожаные и железные брони, открытые спины, работающие плечи и руки вперемежку со щитами, топорами, ножами и мечами; Юрко рвался сквозь людскую теснину, стараясь достать длинного врага с испуганным лошадиным лицом среди сбившейся кучи отступающих, оскальзывался на мягком и липком, что-то орал, чтобы заглушить лязг, треск и рев. Длинного сбила чья-то широкая секира, когда Юрко наконец прорвался вперед, он рубанул другого, приземистого и верткого, отбивающегося сразу от двух ратников, его самого ударили в грудь чем-то тупым и жестким, лишь теперь Юрко заметил, что неведомо где обронил щит, но еще злее кинулся на противника, ошалело тыкающего ему в грудь обломанным копьем.

— …Назад! Назад, мать вашу!.. — Таршила, залитый кровью, с широким топором в одной руке и круглым трофейным щитом в другой, вырос между напирающей стеной русских и стремительно откатившей волной степняков. Не обращая внимания на опасность со спины, он занес топор над своими, его костистое лицо, серое, как железо, растрепанные седые волосы, забрызганные чьей-то кровью, и свинцовые глаза были такими страшными, что ратники остановились.

— Назад! Назад, сволочь, отходи!..

Воины попятились, уплотняя раздерганный ряд, и тогда с гиком и топотом серая туча конницы захлестнула толпы ордынской поределой пехоты.

— Хук! Хук! Хур-рагх! — обрушилось, кажется, со всех сторон; Юрко видел, как Таршила ударом своего длинного топора встретил первого всадника, выбив его из седла, словно легкий сноп овса, и рухнул под копыта, сваленный конской грудью.

— Де-да! Де-ед! — Юрко, не помня себя, кинулся спасать старика, его отшвырнуло вбок жестоким толчком, кого-то рубанул, и в самое лицо дохнул черный конь, ударило с другой стороны, и остро блеснувшее жгуче полоснуло плечо и грудь, чьи-то узкие безжалостные глаза мелькнули над Юрковой болью, и тотчас из смертной круговерти неба, коней, чьих-то лиц и рук с занесенным железом возникло потное лицо Алешки Варяга.

— Юра! Я — зде-есь…

Но Юрко Сапожник уже не видел, как Алешка, одной рукой вырвав его из свалки, рубил направо и налево длинным ордынским мечом, отступая среди двух десятков увлекшихся пешцев к своим рядам, встретившим копьями конный вражеский вал; как заменивший Таршилу десятский Фрол и кузнец Гридя прикрывали раненного в руку Ивашку Колесо; как рябой Филька Кувырь бросился со своим топором под меч, занесенный сбоку над головой Фрола и, не сумев отбить, осел с разрубленной шеей, приняв смерть, предназначенную звонцовскому старосте; как на убийцу Фильки ринулся чернобородый с безумными глазами ратник, просадил врага копьем и, подхватив меч, обагренный Филькиной кровью, с медвежьим рычанием крестил людей и коней; как верзила монах, перед битвой поменявший подрясник на кожаные доспехи, зажав громадный ослоп обеими дланями, сосредоточенно хекая, молотил и молотил, в кашу дробя черепа, ребра, плечи, и ордынцы шарахались от него, словно козы от волка, но в тесноте редкому удавалось избежать сокрушительной дубины. Иногда казалось, передние русские ряды распадаются; в пылу сечи отдельные десятки втягивались во вражескую массу, где их ждала неизбежная гибель, но хриплые голоса начальников держали воинов настороже, заставляли пробиваться навстречу друг другу, соединяя щиты, мечи и топоры; очаги боя сливались, а туда, где разрывы становились угрожающими, бросались воины задних рядов, и фронт битвы оставался сплошным.

Здесь, перед левым крылом большого полка, позади атакующих ордынцев, метался на серой в яблоках кобыле разнаряженный всадник. Это был хан Бейбулат. Осунувшийся, злой, неистовый, он походил теперь не на крысу, а на загнанного хорька. Дико ругаясь, он хлестал и рубил своих пеших и конных, гоня их вперед, вперед — на русскую рать. Ему усердно помогал десяток его нукеров, но тех, кого можно было гнать, становилось все меньше и меньше. За страшным валом беспорядочно разбросанных трупов и раненых вздымались копья и мечи, их вроде даже больше стало, или так казалось хану Бейбулату, потерявшему свое войско? Он смутно догадывался, что Мамай это предвидел и, оказывая «честь» тумену, на самом деле послал его на гибель. Бейбулат лишался последних своих всадников — единственной его защиты от коварного повелителя, и все же с возрастающей злобой гнал и гнал последние сотни на русские копья, охваченный ненавистью к русам за это невиданное упорство.

Иногда Бейбулат со злорадством посматривал на левое крыло русов, где полегли его отборные сотни и куда теперь направлял острие удара темник Батарбек. «Старый волк тоже обрадовался, что Смолка — плохое препятствие для конницы, и, кажется, собирается похоронить там свой тумен», — думал Бейбулат, следя за атаками новых сотен. Он видел лишь безуспешность лобовых ударов и гибель ордынской конницы, но, более искушенный в делах торговых, чем в делах военных, Бейбулат не понимал того, что давно понял опытный воин Батарбек: возможность скорого прорыва русского строя именно здесь, на левом фланге московской рати, где ордынская-пехота и конница значительно опустошили пешие ряды русов, а конная сила полка оказалась малочисленной. Батарбек, посылая в бой новые и новые отряды, еще долго мог питать сечу, а то же время русские силы быстро таяли и пополнять их было явно нечем. «Девятая атака приносит победу», — повторял про себя Батарбек, время от времени поднимая руку с оттопыренным пальцем, и новая тысяча бросалась в бой, не давая затухнуть кавалерийской рубке в просторном углу между Смолкой и Зеленой Дубравой. Отполированное солнцем и ветрами лицо его теперь особенно напоминало вечный камень, в узких щелочках глаз сверкали два стальных лезвия, ноздри трепетали и широко раздувались, ловя в ветре жирный, гадостно сладкий запах крови. Батареек дышал полной грудью и жил полной жизнью…

«Девятая атака приносит победу…» Он довел счет атак до пяти, когда увидел, что отчаянным усилием русского полка его конница обращена вспять, бежит за Смолку. Ничто не изменилось в лице старого темника, он лишь поднял руку с двумя оттопыренными пальцами… Это был момент, когда на русский центр обрушился тумен Темучина.


То, что видел Батарбек, видел и великий Московский князь Димитрий, сражавшийся в большом полку. Нажим Орды на левое крыло рати непрерывно усиливался — с равномерностью морских волн туда катили новые и новые сотни врагов, исчезая в разрастающемся водовороте кавалерийской сечи. Вольные кони мчались во всех направлениях из этого грозного клуба, взблескивающего тысячами стальных искр, а волны атакующих с дьявольской последовательностью сменяли разбитые, питая адскую карусель, втягивая в нее уже и пешие ряды полка; серая масса качалась, перемешивалась, вращалась, расползаясь вширь, грозя вовлечь в эту страшную вихревую воронку весь боевой порядок рати. Димитрий не хотел утешаться тем, что битва начинает развиваться по их с Боброком замыслу, что гибель тысяч русских мужиков и прекрасных воинов там, на левом крыле войска, может быть, прокладывает дорогу к победе над Ордой. Одно дело строить замыслы, другое — видеть, как гибнут люди под мечами превосходящего врага, как разрушается боевой порядок рати, — словно ему самому заломили и выкручивают левую руку с хрустом костей и треском сухожилий. Ведь надеялся в душе — не удастся Мамаю прорвать русский строй, как не удалось на Воже Бегичу. И когда новая волна Орды двинулась в наступление Димитрий прощально глянул на правый фланг, где конница князя Андрея только что отбросила новые отряды врагов, и поскакал со своей дружиной на левое крыло. Пятерых уже не было в его охране — они приняли на себя мечи и копья, грозившие государю…

IX
Спешенный Герцог стоял перед Мамаем на вершине Красного Холма. Обломки перьев нелепо торчали на его шлеме, усы опали, землистое лицо еще больше вытянулось, и со своим крючковатым носом он теперь особенно походил на коршуна, общипанного ястребами. Руки его тряслись, когда передавал повод нукеру.

— Зачем ты здесь? — резко спросил Мамай. — Военачальник должен находиться со своим войском.

— У меня больше нет войска! — выхрипел Герцог. — Оно покрыло своими телами это проклятое поле. Гляди, хан, поле черно от панцирей моих воинов!

— Так чего же ты хочешь?

— Дай мне тумен! Я — полководец, я отомщу московитам за гибель моего храброго легиона! Я приведу тебе московского князя на цепи, как собаку. Дай мне тумен!

— У меня нет лишних туменов, а полководцев без войска сколько угодно! Хан Бейбулат потерял свой тумен, но не просит нового. И Авдул тоже не просит. И подвластные мне беки и ханы, которые, как и ты, растеряли своих воинов, не просят новых туменов. Они мстят врагу собственными мечами. Тот, кто не сумел хорошо командовать, должен хотя бы уметь сражаться, как простой всадник.

— Я умею командовать, и мои воины умели сражаться. Они погибли, уничтожив тысячи врагов. Они легли за твое дело, хан.

— Твои шакалы!.. — Мамай захлебнулся криком. — Твои шакалы не смогли уничтожить русский сторожевой полк, который числом вдвое меньше их. Они, как бараны, дали себя перерезать, едва дойдя до русского большого полка. Мало того, они пропустили всадников врага к метательным машинам, лишив меня надежды быстро прорвать русский центр.

— Великий хан, дай мне тумен! — Герцог стал на колени, смертная боль и злоба плескались в его глубоко посаженных глазах.

— Хорошо! — Мамай переменил тон. — Возьми тумен моего племянника, а его пришли ко мне. Спеши, сейчас тебе в битву.

Герцог поднялся, дрожащей рукой ухватился за луку седла, долго не мог попасть ногой в стремя. Мамай повернулся к нукерам, нашел глазами десятника, приказал:

— Проводи Герцога, — и подал тайный знак, известный лишь его личной страже.

Трое алых халатов вслед за наемником спустились с холма и затерялись в суматохе движения. Вскоре алые халаты вернулись. На вопросительный взгляд Мамая десятник ответил угрюмо:

— Повелитель, случилось большое несчастье. Бежавшие из битвы волки-касоги, которых мы хотели вернуть назад, зарубили Герцога. Но мы их наказали.

— Да примет христианский бог в свои райские сады душу Герцога. — Мамай воздел глаза к небу, потом остро глянул на сотника нукеров. — Палатку Герцога со всем имуществом перенести к моему шатру, ее могут разграбить.


Хан Темучин вынужден был отступить от векового военного правила: отборные тысячи держать в кулаке до конца и посылать в бой при самой острой нужде. Двинув свой огромный тумен на большой полк, он по приказу Мамая свел в узкий клин лучшие сотни из первых двух тысяч и направил этот клин туда, где за рядами пешцев, на возвышенности, реяло в ветре огромное черное знамя великого князя. Под этим знаменем, окруженный четырьмя конными сотнями, блистал белоснежной ферязью и золотом шлема князь Бренк, которого враги принимали за Димитрия, не ведая, что великий князь сражается в первых рядах и там, где сеча всего жарче.

Но и в центре начиналось страшное. Небо почернело от стрел — они обрушились на русское войско, подобно ливню, гремя по щитам и кольчугам, и этот чудовищный ливень еще не закончился, когда, растоптав тела убитых и раненых, усеявших поле перед большим полком, всадники Темучина вздыбили гривастых коней над колючей стеной русских копий. Почти по всему фронту полка их натиск был отбит, но ордынские сотни не рассеялись, получив первый отпор; они отскакивали и нападали вновь, засыпая русских стрелами, старались сломить, разрушить отдельные звенья боевого порядка, увлечь за собой передние ряды и, выманив, отсечь и уничтожить. Русские упорно стояли, пополняя редеющие передние шеренги. Малочисленная конница большого полка то там, то здесь небольшими отрядами проносилась сквозь расступившиеся ряды пехоты, схватывалась с врагом в коротких ожесточенных рубках, давая отдохнуть пешцам, и так же стремительно откатывалась за надежную стену пехоты. Сотня ордынцев на правом крыле полка попыталась на плечах отступающих русских конников прорваться в тыл полка, но была моментально разрезана сомкнувшимся порядком пехоты, частью сложила головы на ее копья и секиры, частью была вырублена свежими конниками, стоящими наготове позади пеших ратников.

Иное происходило там, куда ударил клин Темучина. Передние сотни на лошадях, защищенных железной броней, проломили стену русских копий и вклинились в боевой порядок полка. Темучину за всю его жизнь, обильную войнами, не случалось видеть, чтобы живые люди выдержали подобный удар и не побежали в страхе, бросая оружие. Русы стояли, пока были живые. Новые и новые сотни по кровавой трясине били в узкое пространство, клин медленно входил в живую стену московского полка, создавая ужасную давку. Уже и всадники затруднялись взмахнуть оружием; среди мечей, секир, топоров и копий там и тут вздымались к небу руки попов с медными и серебряными крестами; священники, которых воины даже в самой яростной свалке опасались рубить, теперь гибли вместе со всеми.

Черно-кровавый туман вставал над полем, застилая воинам очи, и ничья отдельная жалоба, ничье последнее проклятье или мольба не достигли высокого донского неба — все слилось и потонуло в потрясающем реве, где ярость и боль, ненависть и мука, торжество и отчаяние звучали как одно — проклятье войне. Тысячи людей, сошедшихся убивать друг друга, уже не властных делать что-либо иное, кроме убийства, в эти мгновения вдруг открывали, что в мире нет и никогда не было справедливого творца, что человечеством правят только жадность, зависть и злоба владык — ведь будь в мире высший всесильный разум, он никогда не допустил бы того, что творилось на поле между Непрядвой и Доном, он поразил, стер, предал бы вечному забвению тех, кто вызвал из самой преисподней этого пестрого зверя, свитого из живых и мертвых тел, окровавленного, заросшего железной шерстью, заставив кататься и биться на сырой земле в ужасающей агонии. Но если нет высшего судьи, правый суд обязаны вершить люди.

Каждому русскому полку на Куликовом поле выпал свой подвиг.

Все сильнее прогибался русский длинник; мертвые воины стояли в тесноте, прикрывая собой живых. С боков клина, между прогнувшимися рядами, к угрожающему месту устремлялись новые и новые ратники, карабкаясь по завалам трупов, они отчаянно нападали на врагов с обеих сторон, били всадников ножами, кулаками, стаскивали с лошадей и душили, потому что даже коротким мечом и топором нельзя стало размахнуться. Ордынцы нажимали, они не могли ни развернуться, ни отступить; давя друг друга, они хотя бы мертвыми телами стремились прорвать русский строй. Темучин видел только большое русское знамя и слепящую ферязь ненавистного московского правителя. Он, Темучин, сорвет знамя Москвы, повяжет волосяным арканом дерзкого московита, плетью погонит его на Красный Холм к ногам Мамая. Темучин помнил самоуверенное лицо и непреклонную речь Димитрия в Коломне, помнил он и свой испуг при виде большой русской рати. Темучин и теперь считал: Мамаю не следовало торопиться с войной — вон уж сколько ордынской крови пролилось! — но коли битва начата, нельзя оглядываться, надо примерно наказать московского щенка, посмевшего скалить зубы на великую Золотую Орду… Еще десяток минут, другой, — еще сотня убитых всадников, другая, — жаль отборную конницу — и клин из двух лучших тысяч тумена вырвется на простор, расколов надвое московскую рать. Тогда Орда затопит Куликово поле, окружая полки врага. Не хапуга Бейбулат, не волк Батарбек, не мрачный выскочка Темир, не кто-либо другой из ханов и мурз принесет победу Великой Орде. Ее принесет хан Темучин, в жилах которого бьется кровь прямого потомка Потрясателя вселенной. Орда все помнит, и с этой его победой она, может быть, припомнит и то, у кого среди нынешних ханов больше всегоправ на ее престол…

Темучин посылал в атаку новые и новые сотни, он словно раскачивал таран: удар за ударом по живой, прогибающейся стене русского войска.

Темучин делал то, от чего на протяжении веков остерегали своих соплеменников выдающиеся ордынские полководцы. Но ничего иного хану Темучину не оставалось.

В острие клина прогнувшийся русский строй истончал до двух рядов; Темучин положил ладонь на рукоять меча, готовый сам повести в битву свежих воинов, чтобы шире раздвинуть горловину прорыва, и тогда-то под великокняжеским знаменем блеснул меч русского князя. Витязи его немногочисленной дружины разом опустили тяжелые копья, дружина качнулась, устремилась с высотки, наращивая рысь лошадей. Гигантским крылом фантастического орла полыхнуло на ветру черное знамя, красное пламя стягов прожгло синь; хану даже показалось, что он услышал гулкий трепет полотнищ. Рослые широкогрудые кони в княжеской дружине, как и в ордынских отборных сотнях, были одеты спереди кольчатой броней, блистающей подобно новому серебру; чернели только отверстия для глаз и ноздрей.

Все четыре сотни, устремившиеся на выручку пехоте, состояли из стариков — железной гвардии московского князя.

Молча, качая копья и горя чешуей брони, надвигалась княжеская дружина. Прямо и не мигая смотрели из-под низких шеломов соколиные очи воинов, привыкшие к виду смерти, встречный ветер расстилал седые бороды по стали нагрудников, кроваво горели круги красных щитов, лебединым крылом трепетала белоснежная ферязь князя. Не все русские пешцы, сдерживающие ордынский клин, успели убраться с пути конной дружины, но было ли на свете хоть одно великое дело, когда смертная нужда спасти тысячи и тысячи жизней, вырвать победу, не заставляла жертвовать единицами и десятками своих кровных братьев и товарищей! Они гибли без стенаний под копытами броненосных русских всадников — те русские пешцы, простые люди из московского, владимирского и суздальского ополчения, которые здесь стояли и до последнего мгновения жизни сдерживали страшный таран, не давая ему проложить дорогу для бессчетных масс степной конницы. Мелькнули знакомые князю Бренку лица воинов, чья стойкость была спасением большого полка, но он не мог, не имел права остановить дружину…

До предела скученные сотни врагов дрогнули от встречного удара, как одно тело. Опрокидываясь на спину, дико и страшно заржали лошади, сухой треск ломающихся копий и лязг столкнувшегося железа покрыли человеческие вопли. Качнувшиеся ряды степняков послали назад волну новой смертной давки, и те из всадников, кто уцелел в ней, бросая лошадей, пытались выбраться из свалки. На глазах Темучина произошло невероятное: конный клин, вбитый в русский строй немыслимым усилием его отборных тысяч, стремительно полез обратно, на выходе из горловины прорыва рассыпаясь в труху. Хан заслонил лицо рукой. Разве не знал он, что так происходит, когда таран налетает на встречный таран, более тяжкий и крепкий! У каждого войска своя тактика. И разве Мамай и его военачальники не знали тактику победоносной степной конницы? Разве не знал ее Бегич? Так почему вновь, как и на Воже, конница Орды превращается в простой таран? Неужто аллах лишил разума ордынских владык? Или это сделал кто-то другой, — может быть, тот, что блистает золотой броней и белоснежной, в кровавых пятнах ферязью под орлиным крылом огромного русского знамени?..

Пеший полк, отступив за груды раздавленных тел, снова сомкнулся, убавленная дружина князя вернулась на прежнее место. Отпрянувшие степняки поумерили вой, словно пугаясь того, что натворили, ничего не добившись. Темучин вдруг услышал: из-под завала порубленных воинов и лошадей журчит, выбегая в сторону Смолки, кровавый ручей…

Он обернулся к начальнику арбалетчиков Мамая.

— Я не в силах выполнить приказ повелителя. Димитрия живьем не взять. Стреляйте.

Десятник подал знак, и стрелки, одетые в серые незаметные одежды, раздвинулись цепью, начали вкладывать желтые с черными головками стрелы в желоба арбалетов…


Бренк отирал пот с горячего лица, ястребиные глаза его сверкали возбуждением боя. На щеке осталась кровавая полоса — чья-то кровь струей обрызгала железную перчатку, обагрила сквозь кольчугу ладонь; кровь залила рукав до самого локтя, покрыла полы ферязи, бока, брюхо и ноги белого жеребца; в крови были кони и доспехи всех дружинников, участвовавших в контратаке, — то была кровь врагов и кровь товарищей, оставшихся в страшном завале. Почти сотня «стариков» полегла там. Русские воины пытались вытащить кого можно, пока враги готовились к новому удару. Бренк с тревогой посматривал налево, откуда теперь доносился особенно грозный гул битвы. «Зачем он там? — думал о Димитрии. — Надо было удержать его».

— Знамя! Держите знамя! — вдруг крикнул князь, увидев, как огромное государское знамя наклонилось вместе со знаменщиком. Может быть, воин получил рану во время контратаки и теперь ослаб от потери крови?.. Двое ближних витязей с двух сторон качнулись к русской святыне, один поддержал знаменщика, другой подхватил знамя, и оно снова медленно выпрямилось.

— Выше! Выше…

Бренк осекся, качнулся вперед.

— Государь! — отрок поддержал падающего князя и увидел большую желтую стрелу, торчащую в его кольчуге чуть ниже нагрудника, торопливо вырвал. Стрела едва пробила крепкую броню, на черном острие блеснула капелька крови.

— Ничего, государь…

Серые, широко открытые глаза князя были близко от лица отрока, но воину показалось — они стремительно уходят в недоступную даль, он испуганно стал звать князя:

— Государь!.. Михаила Ондреич!..

Шепот княжеских губ заглох в новом кличе врагов, отрок тормошил Бренка, с ужасом глядя в его закатившиеся глаза.

— Братцы, братцы!.. Князь умирает, братцы!..

— Держите знамя!..

Падающее знамя подхватили новые руки, княжеские отроки сняли с седла безвольное тело Бренка, понесли сквозь волнующиеся ряды конных дружинников.

— Беречь знаменщиков! Прикрыть щитами знаменщиков! — хриплый, как медная труба, голос Никиты Чекана покрыл шум битвы. Вырвав из бедра убитого воина длинную желтую стрелу с черным наконечником, Никита привстал на стременах, вгляделся против солнца в ту сторону, откуда она прилетела. За рассеянной тучей всадников, опасливо наскакивающих на русский строй, он увидел высокого мурзу в богатых доспехах, окруженного группой телохранителей. Острые глаза сотского различили и малоприметных серых воинов, вооруженных арбалетами. Чекан зло выругался:

— Не взяли мечами, змеюки, так ядом берете! — Повернулся к своим: — Закройтесь щитами. Сейчас мы их проучим!..

Русские лучники, с началом атаки врагов отошедшие в задние ряды длинника, непрерывно стреляли в конных ордынцев через голову своего войска. Чекан в обе стороны прокричал, чтоб арбалетчики, пешие и конные, немедленно переместились ближе к великокняжеской дружине и следили за сигналами. Со стороны правого крыла полка к знамени спешил Вельяминов, и Чекан бросился ему навстречу.

— Стой, боярин! Ты приметный, убьют — отравленными садят.

— Вели засыпать их стрелами. Где Бренк?

— Ранен, — Никита не посмел сказать «убит», и сам еще надеясь, что лекари спасут князя.

Вельяминов увидел позади конной дружины белого иноходца и Бренка, которого укладывали на ручные носилки, кинулся туда — облачиться в одежду государя, сесть на его Кречета и стать под главное знамя русского войска, чтобы и свои, и чужие видели: пока хотя бы один русский воин стоит на поле, стоит и государь на своем месте.

Тем временем русские стрелки зажгли наконечники стрел, обмотанные корпией и пропитанные горючим составом, и первый черный след уже прочертил небо крутой дугой, уперся в холмик, где стоял блестящий мурза в окружении своих нукеров. Через мгновение уже до десятка дымных трасс повисло в воздухе, указывая лучникам опасную цель. Каленый град посыпался на окружение хана Темучина. Вначале это были слабые от дальности стрелы простых луков, которые легко отражались доспехами, но вот злобно завыли тяжелые стрелы арбалетов с плоскими расширенными крыльями наконечников вместо оперения: кто-то вскрикнул рядом с ханом, кто-то, вскинув руки, пополз с седла, под кем-то шарахнулась раненая лошадь; один из арбалетчиков Мамая, оглушенный ударом, выронил свое оружие. Всадники шарахнулись с возвышенности, и сам Темучин, контуженный ударом в крепкий шлем, дал шпоры коню…

Еще выше, чем прежде, еще яростнее трепетало на кровавом ветру русское знамя, еще внушительнее казалась фигура всадника в белой ферязи на белом коне. Битва на Куликовом поле подходила к самому драматическому моменту, и теперь было ясно: центр русской рати и правый фланг ее устояли под сильнейшими ударами Орды. Это было ясно не только воеводе Вельяминову, это видели не только князь Андрей Полоцкий и воевода Грунок, возглавляющие полк правой руки, — это чувствовалось и понималось каждым и в русском стане, и в стане врагов. Отчаянная стойкость московских, владимирских и суздальских ополченцев, дерзость и бесстрашие конных отрядов полка правой руки привели к тому моменту в битве, когда наступающий значительно большими силами противник начинает отчаиваться, видя бесплодность всех попыток опрокинуть своего врага, поражается унынием и неуверенностью гораздо сильней, чем оружием, в то время как на другой стороне растет ощущение собственной силы, злое окрыляющее торжество и самые грозные волны вражеского наступления перестают пугать даже робких душой. «Мы выстояли, мы побеждаем!» — что перед этим страх за собственную жизнь! Теперь лишь пять шеренг из десяти составляли боевой длинник большого полка, и в конном полку князя Андрея оставалась едва ли половина всадников, но эта половина войска стала для Орды грознее, чем в самом начале битвы, когда она, еще не потрясенная жестоким отпором, безраздельно верила в свое превосходство.

Близость перелома требовала от воевод решительного перехода в наступление. Самое мужественное войско, стоя на месте, в конце концов будет разбито. Давая врагу возможность прийти в себя, собрать рассеянные дружины, перестроиться и снова атаковать, полководец вместе с боевой инициативой отдает и победу. Тимофей Вельяминов и Андрей Полоцкий это, конечно, знали, но двинуть полки вперед, решительным ударом опрокинуть врага, расстроенного неудачными атаками, они не могли: на левом крыле рати творилось что-то недоброе, и оба воеводы уже прикидывали, какую часть конной силы они могут быстро перебросить на помощь Ярославскому и Моложскому.

Князю Андрею особенно нелегко было удерживать своих конников, успевших жестоко потрепать уже и передовые тысячи Мамаева племянника. Вид отступающих врагов вызвал у воинов бешеное желание гнать и рубить. Лес на фланге полка был набит мертвыми, искалеченными, распятыми на буреломе лошадьми и всадниками; дикие звери бежали за Непрядву от душераздирающих криков и стонов, но сердца воинов ожесточились: впереди на поле лежали их порубленные и растоптанные товарищи. Спасенных раненых было мало — слишком плотно ступают бешеные копыта в атаках массовой конницы. Князь Андрей потерял могучий голос, удерживая сотни, готовые сорваться с места без команды. Носясь перед рядами, он хрипло просил:

— Бесстрашные русичи! Храбрые литвины! Держите строй, сыны мои, держите строй полка, не бросайте пешцев, держитесь за них, слушайте воевод — еще не пришел час гнать врага, еще не пришел!..

Воевода Грунок скакал рядом, чуть не плача:

— Княже! Доколе стоять нам? Чего ждем? Пока они соберутся да нас же опрокинут?!

— Молчи, воевода! — хрипел князь, сердито засовывая под шлем мокрые, потемневшие пряди волос. — Велено государем стоять нам здесь, доколе возможно. Глянь — еще дремлют стяги большого полка. Мы не одни ведем битву. Чую — минули нас главные татарские силы, туда, на левое крыло наше, уходят они. Глянь, воевода…

Ордынское войско заметно поредело перед фронтом полка правой руки и правым крылом большого. За нестройными рядами отхлынувших сотен будто серая река текла в сторону Смолки…

— Так ударим, не медля, прищемим хвост Мамаю!

— Нет, воевода, нет! Мы ударим — другие нас ударят в спину, рассеют по полю, погубят полк… Мы правая рука рати, при ней мы сильны, отрубленные мы — мертвечина… Бери-ка ты, боярин, сотен пять-шесть да приготовь их к битве в тылу. Коли на левом крыле прорвутся — встретишь их как надо. Спеши, боярин, брянских возьми — там каждый Пересвет…

Он обнял воеводу и оттолкнул, торопя. Приказ князя насторожил витязей. Ратники волновались, пытаясь увидеть, что происходит левее, за прогнувшимся порядком рати, за мятущимся лесом копий и топоров, за непрекращающимися свалками в центре. Знали одно: большой полк стоит крепко; видели: большое знамя и стяги главного воеводы полыхают высоко на ветру. А серая река вражеской конницы текла к Смолке, словно ее всасывало туда невидимой силой.


То, чего ордынские военачальники не достигли на правом крыле и в центре русской рати, случилось на ее левом фланге, где опытный темник Батарбек заменил хана Бейбулата, бесследно канувшего со всем туменом в круговоротах битвы. Батарбек не думал о славе и новом богатстве, которые ждут его за рядами русского полка, он не нуждался в отличиях, и уж совсем его не занимал вопрос о золотоордынском престоле. Батарбек жил войной, битвой, он видел перед собой лишь врага, которого следовало сокрушить. Батарбеку нравилось воевать, и он воевал, наслаждаясь не только звуками боя, запахом крови, видом послушных ему войск, исполняющих его замыслы, но даже и видом врага, который столь отчаянно пытается устоять под его расчетливыми ударами. Потому Батарбеку удалось больше, чем кому-либо из ордынских военачальников: он подточил и разрушил стойкие ряды полка левой руки.

К началу общего наступления второго ордынского вала почти вся конница полка оказалась втянутой в круговерть сечи, которую Димитрий видел издалека. Опытный князь Ярославский тщетно пытался сохранить фланг, упирающийся в опушку Зеленой Дубравы: все новые и новые отряды противника, преодолевая Смолку, вовлекали в сражение те сотни, которые Василий Ярославский бросал сюда. Степняки шли с равномерностью морских волн, казалось, сила их безбрежна, как океан, а конная сила полка разве могла равняться с океаном! Федор Моложский прислал несколько сотен из своей дружины, стоящей на стыке большого полка и полка левой руки, — спасибо ему великое! — но и эти сотни тотчас втянулись в битву, и сам Моложский уже рубился, отбрасывая врага на своем участке. Растянуть пешцев Ярославский не мог, они редели на глазах, им приходилось не легче — можно судить по тому, как мечется по их рядам на своей длинноногой лошади воевода Мозырь, как яростно визжат атакующие их враги, пешие и конные.

«Морская волна» действовала неутомимо, и настал момент, когда, спасая положение, Ярославский повел в сечу последний свежий отряд — свою личную дружину из сильнейших витязей. Либо он отбросит противника, либо полк погибнет.

Широкоплечий, в золотом шишаке, доставшемся по наследству от самого Александра Невского, в шелковой голубой ферязи, искусно сшитой руками возлюбленной, князь Василий был величествен и красив. И страшен той яростью, что возбудило в нем методичное, изматывающее душу давление врага. Далеко над полем разнесся его высокий голос, и усталые воины воспрянули, злее и чаще засверкали их мечи, круговерть всадников начала смещаться к Смолке, в сторону Орды; рассеянные русские сотни, увязнувшие в битве, словно распадающиеся выводки при крике опытной птицы, стали сбиваться, образуя неровные лавы, и лавы эти тянулись на блеск золотого шелома, на голубое пламя княжеской ферязи. Враги, ощутив нарастающий отпор, тоже сбивались, стараясь отступить организованно для нового удара. Казалось, раздерганный фланг полка вот-вот восстановится, когда один из бояр, рубившихся рядом с князем, остерегающе закричал:

— Государь! Новая беда, государь!..

Тучи серой конницы двигались на полк, затопив берега Смолки и всю степь до Красного Холма. Князь Василий сдержал своего рыжего, в белых чулках иноходца, оставив удирающего мурзу с его свитой, опустив иззубренный меч, тяжело дыша, оглядывал несметную вражью силу. Сотни, в которых оставалось по три-четыре десятка всадников, смыкались за ним в одну боевую лаву.

— Вот он, девятый ордынский вал, — сказал негромко кто-то из бояр.

В глазах князя прошло голубое печальное облако; может быть, увиделась ему смуглая рука с яхонтом на мизинце, подающая голубую ферязь, теперь порванную, забрызганную темным вином смертного пира. Он снял шелом, оглянулся, увидел поле, усеянное телами, а вместо могучих тысяч — опустошенные сотни измученных воинов на измученных конях, сомкнувшиеся в отряд, который не закрывал и трети пространства между пешей ратью и опушкой Зеленой Дубравы.

Враги, по существу, уже пробили здесь брешь, и в эту брешь устремлялись теперь их новые лавы. Ярославский видел и пешцев полка; их строй уменьшился, как и конный, но все еще грозно щерился топорами, червенел щитами, словно впитавшими в себя всю кровь, пролитую на этом поле. Там, над рядами пешцев, с непокрытой головой носился маленький всадник на огромной лошади, и белые, как снег, кудри его казались светящимся облачком, какие окружают головы святых. Отброшенные ордынские сотни кружили невдалеке, поджидая свои главные силы. Князь Василий поскакал ближе к пешцам, поднял окровавленный меч.

— Братья! Настал час нашей великой славы, ибо нет славы выше, чем смерть за родину! Будем биться, как велели нам матери, жены и дети наши, как приказал наш государь! И пусть враг пройдет по мертвым телам нашим — по его телам здесь пройдет наша победа!

Хриплым кличем ответили воины своему князю, заглушив нарастающий вой врагов. Старый воевода Мозырь подскакал к Ярославскому.

— Спасибо, княже, за слово надежды — верим тебе! Веди свою дружину, а мы, пешая рать, постоим до последнего, — и, смахнув слезу с морщинистой щеки, умчался к середине пешего строя.

Князь Ярославский блеснул мечом, и конная лава его покатилась навстречу врагу. Встречным ударом он еще надеялся немного задержать ордынское войско, нанести ему возможно больший урон, без чего стоящая на месте переделал пехота полка могла быть сметена мгновенно…


Гонец, примчавшийся на Красный Холм от хана Темучина, сообщил Мамаю: осталось совсем немного, и большое русское знамя падет. У Мамая задергалось веко, гонец торопливо добавил: на поле, где разбит русский передовой полк, найдено шесть убитых в богатой, украшенной золотом одежде, — видимо, князья.

— За Темир-бека достаточно, — отрывисто бросил Мамай.

— Ты забыл Герцога…

— Татарских мурз убито немало… Пропал также хан Бейбулат.

— Мурз? Каких? Я не привык считать князьями раззолоченных болванов с именитой родословной, которые не имеют своих туменов! — Мамай обжег дерзкого мурзу не сулящим добра взглядом. — Вы еще беков причислите к ордынским ханам!..

Он отвернулся, ничего не сказав гонцу — его бесило большое русское знамя, реющее над полками Димитрия.

На холме появился Тюлюбек. Разгоряченный, с мокрым лицом и округлившимися глазами, он свалился с коня, неуклюже переступая короткими кривыми ногами, подошел к ковру, где сидел Мамай, громко выкрикнул:

— Повелитель! Тумен «Черные соколы» разбит. У Авдула осталось меньше тысячи всадников. Я поддержал его, но и мои первые тысячи полегли, а русский полк перед нами стоит. Мы не можем обойти его, наши всадники гибнут без смысла! Аланские и касожские шакалы рассеялись, как пыль, они готовы подыхать от наших мечей, но на русскую стену не лезут. Останови безумие! Вели Орде отступить и выманить московитов в открытое поле. Не слушай своих длинноухих советчиков — они погубят войско и тебя!

Мамай побледнел, спрятал в рукава сжатые кулаки.

— Тюлюбек! Ты изнежился с женщинами в Сарае, забыл, как пахнет кровь. Сядь! У тебя хороший темник.

— Повелитель! Я не могу сидеть, когда гибнут тысячи наших, сила Орды и твоя надежда…

— Надежда? — лезвия узких глаз сверкнули знакомым красноватым огнем. — Ты называешь надеждой тех, кто не способен опрокинуть лапотное войско, которое дерется рогатинами и топорами! Это не сила Орды и не надежда ее, это евнухи, у которых кастрирована честь воинов. Так пусть русы лишат их всего остального, чтобы от них не разводилось трусливое потомство. — Мамай внезапно вскочил на ноги, схватил племянника за грудь, бешено брызгал слюной и словами: — Я положу здесь всех, чтобы остаться с моей сменной гвардией. Лучше тысяча воинов, чем сто тысяч слабодушных тарбаганов, убегающих при виде окровавленного меча в руке противника. Все!.. Пусть все здесь подыхают!.. Я уйду в глухую степь, раздам женщин, детей и все, что есть у Орды, воинам сменной гвардии — они родят и воспитают мне народ, достойный имени того, кто пронес ордынскую славу по вселенной! — Обернулся к дрожащим мурзам: — Довольно вам отирать жирные тарбаганьи зады о мои ковры. Все идите в битву! Все!

Он сел на ковер, тяжело дыша, указал Тюлюбеку место рядом, медленно, остывающими от красного блеска глазами оглядывал серые волны туменов, бьющиеся в русскую плотину. Он раньше всех увидел гибельность лобовых атак легкой конницей на сильные московские полки, но и лучше всех знал он, что ошибка была не виной, а бедой его, — князь Димитрий навязал ему такую битву. Одному навязал, без сильных союзников. Не мог же Мамай обходить грозную подвижную силу, оставляя ее в тылу. Отступать в степь, пытаться выманить Димитрия из его речной крепости — еще большее безумие теперь. Псы-вассалы первыми разнесут по степи страшную панику, найдутся паникеры и среди ордынцев, его врагов. И как отступать со всем войском, не имея в тылу крупной свежей силы? Как отступать перед подвижным врагом с обозами, тылами, бессчетными стадами скота, семьями — со всем государством? Легко было в свое время Субедэ и Джебэ заманивать киевских князей в глубину степи, аж до самой Калки, растягивая их силы, изматывая на протяжении сотен верст! У них-то были только боевые тумены, да и князья в ту пору грызлись друг с другом…

Нет, безумием было бы не принимать битву и не довести ее до победы. Победу он вырвет! Русский длинник истончился вдвое, конные дружины московских воевод возвращаются из контратак все более уменьшенными, рать уже потеряла грозную стройность, она вся изогнулась под напором ордынских масс, подобно земляной плотине в бурное половодье, она теряет подмытые куски, проваливается назад, готовая вот-вот рухнуть в пучину омута, открыв дорогу бешеным потокам. Еще немного, еще один-другой напор, и ляжет эта плотина грязным илом на дно ордынского озера, которое захлестнет Куликово поле до Непрядвы и Дона. Мамай еще долго может питать разошедшееся половодье, а воеводы Димитрия теперь похожи на отчаявшегося мельника, который пытается удержать переполненный пруд, перетаскивая куски дерна с одного места плотины на другое.

Батарбек!.. Да, Батарбек сделал то, что не по силам всем этим родовитым и скороспелым героям, которые так громко сулили повелителю принести блистательную победу на своих мечах — только дай им отличия, войско и власть! Нет, лишь война назначает цену полководцам, истинную цену. В мирные дни от знаменитых да «прославленных» в глазах рябит, а зазвенят мечи — вся слава их покрывается ржавчиной, и блистать начинают такие незаметные, как Батарбек и Есутай. «Зря я, однако, обидел Есутая. Его не поздно вернуть… Но если он действительно предал, я вырою его голову даже из-под земли — убедиться, что она отделена от тела».

— Там восходит новая звезда Орды, — почти спокойно Мамай указал на левое крыло русской рати. — Видите, как высоко там взметнулись зеленые знамена пророка! Они указывают мне путь победы.

Тюлюбек изумленно таращился в направлении дядиной руки. Мамай подозвал начальника сигнальщиков.

— Повелеваю: главные силы туменов направить туда, на левое крыло московского войска. Оставить против других полков столько всадников, сколько необходимо, чтобы держать их, но во всех случаях — меньше половины. Тумены третьего вала двинуть вперед на левое крыло русов. Мой тумен останется на месте.

Скоро пестрые стяги на холме пришли в движение, только ярко-зеленый стяг великоханского отборного корпуса остался недвижным — этому полотнищу спокойно плескаться в степном ветре до конца сражения…

Тюлюбек вскочил с ковра, стал перед Мамаем на колени.

— Прости меня, повелитель! Жалкий разум ящерицы никогда не сравнится с мудростью змеи. И разве шакал угонится за пардусом, а тетерев — за соколом! Разве серый воробей может летать так же высоко, как горный орел!

Мамай строго произнес:

— Не унижай себя, племянник. Ты не имеешь опыта в битвах. В делах мира ты хорошо замещаешь повелителя, а дело войны оставь мне и моим полководцам. Сядь!

— Повелитель! Теперь, когда ты показал, как мужество государя творит победу, позволь мне вернуться в тумен и кровью смыть глупые и недостойные слова!

— Сядь, Тюлюбек, — Мамай поморщился, следя за битвой. — Ты еще успеешь отслужить мне, и те слова твои не так страшны — ведь ты пришел сказать их мне, а не другому. Я видел военачальников, потрясенных первой неудачей, — перья фальшивого золота летели с них, как с вороны, которую щиплет сова. Потом, когда другие опрокидывали врага, они спешили собирать растерянное по перышку, при случае восхваляя себя, выдавая малое за великое, пока люди не начинали верить, будто именно эти вороны заклевали врагов. Не уподобляйся им, война не твое дело. Сиди и смотри: здесь лучше, чем среди мечей.

— Повелитель! — Тюлюбек не поднимался с колен. — Молю тебя, повелитель. Я молод и силен, ты знаешь, как я владею мечом!

— Пусть так. Но зачем тебе тумен? Там хватит одного начальника. Возьми десяток моих нукеров — с ними ты прорубишься сквозь любую свалку. Спеши туда, где творится победа, там теперь гибнут русы, а не ордынцы. Если Димитрий жив, сделай все, чтобы мне доставили его целым. А так же любого другого князя, особенно Боброка, Бренка и Серпуховского.

Тюлюбек поцеловал землю перед дядей и бросился к лошади…

Узкие глаза Мамая разгорались — он видел, как гибнет русский полк левой руки, захлестнутый ордынским потоком.

X
Николка Гридин стоял в предпоследнем ряду рати, рядом с Сенькой и десятским Фролом, когда визгливая волна степняков накатила на левое крыло полка. Несмотря на высокий рост, Николка плохо видел, что происходит за мельканием копий, топоров и секир, а если видел — не понимал, потому что понять этого нельзя. Черная стрела пробила его кожаную рубашку на плече, он, вероятно, не заметил бы, если бы Сенька тут же не выдернул и не показал, что-то крича; Николка смотрел на бледное лицо Сеньки, едва узнавая, на окровавленный трехгранный наконечник, не понимая, что его кровь засыхает на черном железе, не чувствуя, как течет по руке к локтю теплая струйка. Происходящее в передних рядах никак не поддавалось неокрепшему разуму парня — до того неправдашно, дико, жестоко и жалостно, не по-человечески жутко кричали и хрипели там люди. В сравнении с этим — ничто лязг и звон, треск и стук, какого Николка не слыхивал даже в тесной кузне отца, где собственная кувалда в дни больших работ способна отсушить мозг. И когда в аду сечи к самым небесам вознесся, вибрируя, тонкий, мучительный крик, похожий на плач зайца, терзаемого совой, только в тысячу раз жалостнее и безысходнее, Николке стало казаться, что ноги и руки его сделаны из ваты, ему хотелось бежать, зажав уши, умереть или проснуться и узнать — это всего лишь один из тех страшных снов, какие снятся детям после жутких историй, рассказанных в темноте. Он не знал, что это кричала лошадь, которой распороли живот, он даже не подумал, что так может кричать живое существо, неслыханные крики существовали в его сознании отдельно от того, что делали люди там, впереди, совсем близко, — может быть, в каких-нибудь двадцати шагах, и отдельно существовал блеск чужих мечей над оскаленными мордами вздыбленных лошадей, над перекошенными плоскими лицами, которые и лицами-то нельзя назвать, они — лишь подобие лиц, как у идолов на степных курганах. Все вдруг распалось в мире, разложилось до жестокой и страшной простоты, когда нет ни творца, ни человека с его законами добра и уважения к ближнему, а есть хаос распада, где царит одно правило — удар железом или дубиной, приносящий смерть; все другое — за чертой, к которой нельзя уже отступить. Кого-то несли сквозь ряды ратников, Николка увидел сначала красное, залившее блестящую кольчугу, — потом белое и красное вместе, красное заворотилось сырым мясом, из мяса смотрел человеческий глаз, живой и бессмысленный. Вдруг пахнуло солоноватым, приторно-кислым со сладостью, и гадостный этот запах, смешанный с запахом ладана из кадила священника, ходившего позади войска с пением молитвы, словно разбудил и вместе оглушил Николку. Он согнулся, чувствуя, как комок покатился к горлу, упал на колени, и его стало рвать. Он был уже весь пустой, но не мог разогнуться, остановить конвульсии, содрогался весь, его выворачивало наизнанку — гадостный запах нарастал, грозя убить Николку.

— Эк мальца-то скрутило! — прогудел кто-то рядом. — И на кой таких брали, поди, шашнадцати ишо нет?

— На вид, однако, ниче, здоров, — отвечал другой так спокойно, будто стоял на вечерней деревенской улице над молодым выпивохой, хватившим лишку перестоялой браги.

Кто-то, вроде Сенька, сунул в лицо баклагу, он понял — надо пить, с трудом отхлебнул раз и другой, холодное и горькое прошло по горлу, остудило воспаленное нутро, Николка выпрямился, всхлипнув, утер лицо. Впереди изменилось. Тише стали крики и стенания, исчезли оскаленные конские морды и чужие плоские лица, зато чаще свистели стрелы, и Николка послушно поднял щит, как заставлял Сенька.

— Ниче, Никол, быват! — Сенька ободрял его словами и улыбкой, словно бывалый рубака, знающий все, что бывает в бою. Теперь в лице его пропала бледность, оно горело румянцем, рыжие глаза блестели, и слова сыпались возбужденной скороговоркой:

— Дали мы им! Ишь, отскочили, нехристи, счас, гляди, опять полезут. Скорей бы нас в первый ряд послали, а, Никол? — Испуганный блеск глаз говорил не то, что язык Сеньки, но он готов был в первый ряд, и Николка позавидовал силе друга, жалея себя за непроходящую слабость.

Еще пронесли раненого, положили позади строя, и Николка узнал — именно узнал, будто не видел многие годы, — Алешку Варяга, склонившегося над распростертым человеком. Без щита, в сбившейся набок кожаной шапке, покрытой блестящими пластинами, из-под которой торчали огненные вихры, испачканный чем-то бурым, Алешка был словно чужой и далекий. Черты овального лица резко заострились, в серых глазах ломались неуловимые молнии, когда мельком глянул в сторону Николки, на лбу и возле губ лежали отчетливые морщины. Да, это был Алешка Варяг, но не молодой парень, а мужчина, мужик. Бросив на траву длинный меч, обагренный невысохшей кровью, он вместе с незнакомым ратником начал пеленать раненого широким куском холста. Потом, выпрямись, хрипло позвал:

— Фрол! Мужики, где Фрол?

— Да он же в первый ряд кинулся, как Таршилу убили…

— Таршилу убили?! Ох, горе-то!

— А как он их, нечестивцев, рубил-то!..

Слова ратников по-прежнему проходили мимо, не мог же Николка поверить, будто нет деда Таршилы, который несколько минут назад, здоровый, крепкий и строгий, подходил к ратникам задних рядов, ободрял и поучал.

— Так это ж Юрко! — ахнул Сенька.

Николка внезапным озарением угадал, о ком речь, и тогда лишь узнал помертвелое лицо перевязанного ратника. Он даже не лицо узнал — так оно слиняло и стерлось, обескровленное, — узнал он кипенно-белые, стриженные под горшок волосы, выпавшие из-под слетевшей шапки.

— Отнести его надо в лечебницу, помрет же! — громко говорил Алешка мужикам.

— Тада и другого нести надоть, всех…

— Энтому теперь лекаря не помогут, кончился, сердешный. Да и счастье, што кончился, — пол-лица снесли…

Над умершим склонился священник, что-то шепча, и Николка не смел больше глянуть на то, что недавно было человеком…

— А я говорю — Юрка надо к лекарю! — шумел Алешка. — Он еще дышит, он четырех татар срубил! Ну-ка, ты — хоть одного! Кабы кажный по четыре… Эх, Юрко!..

В передних рядах вновь взметнулись яростные крики, загремело железо — враги атаковали, и Алешка бросился на свое место.

— Слышь, парень, ты ж ранен, — бородатый взял Николку за локоть. — Кровь-то, кажись, у тя поутихла, волокушу можешь тянуть? Сташшишь энтого, вашего, а?.. Можа, правда оживет?

— Верно, парень, давай-ка, да и сам-то полечишься. Ты со стрелой не шути, оне у татар сплошь с какой-нито отравой. Вон как те скрутило.

Николка оглянулся, ища глазами Сеньку, но его уж не было близко, он, не дождавшись приказания десятского, ушел вслед за Алешкой пополнять первые ряды войска.

— Давай, парень, давай…

Николка послушно двинулся за бородатым, тот стал надевать на него петлю веревочного хомута от деревянной лодочки-волокуши, на которой лежал перевязанный Юрко, и Николка вскрикнул от жестокой боли.

— То-то, парень, ты давай живей шагай. Со стрелой татарской, говорю те, не шути…

Всякое напряжение тела отдавалось пронзительной болью в плече, у Николки двоилось перед глазами, но он не плакал, шел, сцепив зубы, как делал всякий раз, если сильно ушибался или обжигался у кузнечного горна. По полю за линией войска в ту и другую сторону поминутно проносились бешеные всадники, пробегали, что-то крича, пешие посыльные, сюда залетали шальные стрелы, и едва второй раз не ранило Николку.

Шум битвы начал отдаляться, парень остановился, отдыхая от боли в набухающем плече, и словно второй раз проснулся. Бесконечно длинная рать колыхалась, как река под ураганным ветром, бурлила конными и пешими течениями, вихрящимися внутри ее живых берегов, то суживалась и выгибалась, то расплескивалась вширь там, где ратники отражали наседающих врагов, а за нею колыхалось огромное серое море, которое, казалось, хотело воедино слиться с рекой, но встречные волны непримиримо отталкивали друг друга. Лишь у Зеленой Дубравы слияние произошло — там клубился грозный серый омут, расползаясь вширь. Только теперь заметил Николка, сколько раненых вместе с ним направляется к тележному городку лечебницы, стоящему в четверти версты от сражающейся рати, вблизи запасного полка. Один нес на левой руке раздробленную десницу и качал ее, как ребенка, молчаливый, весь затаенный, словно боялся разбудить это дитя своей нестерпимой боли. Другой с громкими проклятьями, опираясь на короткое копье, волочил ногу, третий неуверенно, как слепой, двигался коротким шажком, поддерживая руками голову в кровавой «чалме», иные волокли такие же, как у Николки, деревянные лодочки с тяжко раненными товарищами, иные ползли, кто охая, кто молясь, кто скрежеща зубами, но большинство в угрюмом отрешенном молчании. Обессилев, одни падали передохнуть, другие — чтобы с кровью потерять последние силы. Направляющийся к войску поп наклонился над одним из упавших, и тот, очнувшись, начал бранить его страшными словами:

— Мерин стоялый, дубина долгобородая, ты б лутче на загорбок кого принял аль с копьем в рать стал, нежель кадить словесами, елейными да пустыми.

Поп терпеливо уговаривал раненого набраться силы и не роптать, ибо господь может прогневаться на ропот маленького человека в столь великий и грозный час, но ратник, с усилием задирая всклоченную бороду, глядел в лицо попа безумными от боли глазами и роптал все громче:

— Игде он, твой господь? Видит ли, што творится в царстве его? Игде он был, когда брата мово татарин копьем проткнул, когда десну мне по локоть отхватил саблюкой? Я ж чеканщик, как робить ныне стану, чем малых кормить — семеро ж их у меня! Семеро, слышь ты, дармоед господень!

Однако ни страшное богохульство, ни оскорбление сана не смущали попа; поднимая раненого, он своим певучим голосом твердил о великом терпении Спасителя ради людей, правды и добра, о его заветах стойкости в жестоких испытаниях души и тела, о целительных молитвах, утишающих страдания, о провидении, которое покровительствует тому, кто стоек в беде, пролив кровь за веру Христову, за дело правое; а мужик лишь тряс головой и вскрикивал, словно не желал утешений, но поп, видно, привык и говорил он не одному, а многим раненым, тянувшимся к этой паре.

Навстречу скорбному шествию изувеченных людей от запасного полка, туда, где истекала кровью русская рать, шел слепой лирник, один, без поводыря, ощупывая путь тонкой палкой. Длинные белые волосы его беспорядочно падали на плечи и грудь, смешиваясь с бородой, в глазах светилась неподвижная синева донского неба, рот широко открыт — лирник громко пел, и песня глушила стенания раненых:

То не зори над Доном разливаются —
Дон-река течет водой кровавою,
То не ветры свищут с моря синего —
Свищут злые стрелы басурманские,
Не катунь-трава во поле катится —
Русокудрые катятся головушки,
Золочеными шеломами позванивая,
Ой ты, буря, беда неминучая,
Далеко занесла ты сизых соколов,
Во поля чужие да немилые,
Да во злую стаю черных воронов,
Во гнездо Мамаища поганого.
Ой вы, соколы, русские соколы,
Воспарите вы над громом-молоньей
Не для славы — утехи молодеческой,
Вы ударьте на стаю ненавистную
Не из гордости, не из удали —
Вы постойте за землю родимую,
Все обиды ее вы припомните,
Все слезинки ее горючие,
Все березыньки ее ли те плакучие,
Что порублены да подкошены,
Всех сестер, что в неволюшку брошены…
Песнь удалялась, и те раненые, кто мог держать меч хотя бы одной рукой, поворачивали назад, а кто и не мог держать меча, но стоял на ногах, тоже поворачивал — хоть телом подпереть строй товарищей, хоть криком усилить боевой клич русского войска. Николка заплакал от слов этой песни, от того, что убит дед Таршила, может быть, уже убиты отец и другие земляки, от того, что сам ранен и ни одного удара не нанес врагу. Он готов был броситься назад, но на кого оставить умирающего Юрка? Глянул в бледное, заострившееся лицо товарища, стараясь не замечать огромного багряного пятна, проступившего сквозь повязку, и, одолевая боль в плече, чуть не бегом направился к полевой лечебнице. «Только дотащу — бегом назад…» Песня слепого лирника слилась с гулом сражения…

Большие повозки, составленные пятигранником, образовали маленький укрепленный пункт. Одна из повозок отодвинута в сторону, там проход внутрь, к нему и направился Николка, но его остановил заросший волосами колченогий мужик в длинной темной одежде, напоминающей подрясник:

— Куды покойника-то волокешь, там и живым уж тесно!

Николка испуганно посмотрел на Юрка, пробормотал:

— Да он дышит…

— «Дышит», — вздохнул колченогий, пропуская двух раненых, поддерживающих третьего. — Будто не видно, дышит он аль нет.

Николка неверяще опустился на колени перед Юрком и совсем не узнал его лица, будто на место Юрка Сапожника подложили похожую на него большую куклу. Даже волосы стали другими — мертвая кудель.

— Что же теперь-то?

Мужик снова вздохнул:

— Туды вон его, в низинку, там другие есть… Полежат тут до могилы. Коли будет кому ее вырыть, могилу-то…

Николка исполнил, как велел колченогий страж лечебницы, с опущенной головой побрел назад, но мужик окликнул:

— Подь-ка сюды!.. Ты што ж это, парень? Тож ведь раненай, аль чужая кровь на руке?

Николка молчал, боль словно растеклась, но рука стала тяжелой, и он подумал сейчас: «Как же я с копьем-то?»

— Эге! — негромко воскликнул мужик. — Никак, стрелой ранен? Войди, войди — полечат, не то беда…

В укреплении Николку оглушили стоны, запах ладана, крови и снадобий, но теперь он сдержался, не дал волю слабости. Внутреннее пространство тележного лагеря заполняли раненые — они лежали, сидели, стояли. Лекари, среди которых было несколько женщин, перевязывали раны, поили немощных, попы пели молитвы, давали отпущения грехов, утешали тех, кто особенно страдал, помогали лекарям. Здесь оказывалась первая умелая помощь; те, кто получил ее, отправлялись в войсковой лагерь к Непрядве — одни уходили сами, других отвозили на легких бричках. Были и такие, кто, почувствовав себя лучше, возвращались в битву. Тщедушный монашек-лекарь тотчас приблизился к Николке, расстегнул и помог совлечь кожаную броню. Николка вскрикнул, как ни крепился. Монашек покачал головой:

— Ранка — тьфу, а руку разнесло, видно, ядом тя угостили.

Николка лишь проглотил болезненный комок.

— Дед Савося! — громко позвал монашек.

Подошел согбенный старик с лешачьими бровями, будто прохладой окатил Николку взглядом глубоких бесцветных глаз, осторожно ощупал плечо, проскрипел:

— Не пужайсь, яд не страшный, есть от него средство. Вот кабы сразу не выдернул, валялся б теперь в жару… Дарья! — окликнул ближнюю женщину, хлопочущую над раненым с перевязанной головой. — Дай-ка этому молодцу выпить утешь-травы. А ты смажь рану-то, штоб жар вытянуло, да заклей — вот и будет ладно.

Старый лекарь отошел к ратнику, которого только что внесли, монашек начал обрабатывать рану на плече Николки, приблизилась девушка в темном, тихо ойкнула:

— Николка! Ранили? Наши-то где, живы ли?

Николка узнал Дарью, губы его задрожали.

— Что ты, Николка, больно? Погоди, миленький, счас легше станет, — она торопливо налила в глиняную черепушку пахучей зеленоватой жидкости из небольшого жбана.

Николка всхлипнул:

— Юрка… убили… И деда твово…

Снадобье плеснуло через край, Дарья охнула, отступив, и монашек взял у нее черепушку, поднес ко рту Николки, в самое лицо прошипел:

— Ты што, дубовая колода, помолчать не мог? Пей.

Николка проглотил снадобье, не понимая, за что бранит его лекарь — ведь правду сказал. Дарья поставила жбан на землю, иссохшим голосом сказала:

— Пошла я…

— Куда это? — монашек заступил ей дорогу.

— Деда искать. Может, живой?

— Ты што? Ума лишилась? Ты знаешь, што там!

Девушка шагнула в сторону, пытаясь обойти монашка, но тот схватил за руку.

— Сродственников искать идешь? А этих болящих, кои помощи ждут, бросаешь? Пусть помирают ратники, за нас принявшие лютые язвы, штоб деду твому не скушно было в пути ко господу? Так, што ль?.. Дуреха! Убитых не воротишь, а этих мы спасти должны. Должны!

— Я там спасать буду…

— Там! Там тебя спасать придется. Девицам средь мечей не место, а тут тебе нет замены. Нет замены, слышь!..

Ближние раненые оборачивались на громкий голос монашка, и тогда Дарья, надвинув платок на самые глаза, взяла жбан и пошла на чей-то громкий стон у дальней стенки ограждения.

— Иди, сядь вон под телегу, а то приляг, тебе это важно, — монашек подтолкнул Николку, сам же, встретив нового раненого, спросил: — Что там? Крепко стоят?

— Стоят! Запасный-то еще не трогался, стал быть, бьют… И большое знамя на месте… Господи, сколько душ хрестьянских загубил, окаянный, сколь народу изувечено, а конца не видать.

Николка пробирался к выходу. Ему стало легче, и оставаться он все равно не мог. Снаружи послышались громкие крики, он выбежал, и первое, что увидел — запасный полк. Качая лес копий, полк двигался в сторону битвы, заворачивая вперед правое крыло. Николка глянул туда, где недавно стоял с земляками, и в груди оборвалось: там клубился такой же страшный омут, какой видел он на левом крыле войска, когда тащил Юрка, и через этот клокочущий омут бурно текли серые ручьи вражеской конницы, смывая светлые островки расколотого русского войска. А дальше, у Зеленой Дубравы, уже не отдельные ручьи — грозный поток Орды хлестал в широкий прорыв, растекаясь и охватывая выдвигающийся навстречу запасный полк.

— Ба-атя!.. Батяня-аа! — Николка, не чуя боли в руке, схватил оставленное кем-то копье и, не обращая внимания на крики колченогого мужика, кинулся навстречу страшному серому потоку, в котором сгинул отец со всеми односельчанами.

До полка левой руки Димитрий Иванович не добрался, ввязавшись в ожесточенный бой на самом крыле большого, где были похоронены остатки тумена Бейбулата, поддержанные свежими сотнями Темучина и Батарбека. «Государь с нами!», «Димитрий с нами!» — этот клич вспыхивал, подобно знамени на ветру, всюду, где появлялся государь, и войску начинало казаться, что великий князь — сам ангел мщения, чей дух несокрушимо стоит под большим знаменем, светя воинам издали облачной белизной ферязи, а плоть с мечом, карающим ворога, носится по полю сражения. Трудно даже бывалым ратникам равняться с неистовой дружиной государя, состоящей из богатырей. Как смерч, прорывалась она сквозь живые стены и свалки, внося страх в ряды врага, вселяя мужество и уверенность в души своих.

«Наш, истинный воин, — говорили молодым ратникам старые бородачи, гордясь Димитрием, словно сыном, которого сами вырастили. — С этим не пропадем!» — «Чего же он с малой-то дружиной? — тревожились молодые. — Беды б не вышло?» — «А мы — не дружина? Все войско ему дружина, всяк за него голову положит. Да и Васька с Гришкой глянь как его заслоняют — этих сам черт не возьмет!»

Еще до того, как многотысячный вал ордынской конницы захлестнул остатки полка левой руки и крыло большого, Димитрий послал гонца к Дмитрию Ольгердовичу и Микуле Вельяминову с приказом — подвести запасный полк ближе к стыку большого с полком левой руки. Великий князь теперь видел: враг почуял слабое место, его конница стекается сюда, и прорыв неизбежен. Нельзя, чтобы прорыв оказался слишком потрясающим для русского войска, а главное — вынудить Мамая бросить сюда основные силы… Димитрий снова выдвинулся в первые ряды полка.

— Слышь, Васька? Больше мово коня за повод хватать не смей — руку отрублю! Береги государя, как хошь, а держать себя не позволю. Сейчас от меня одна польза — мой меч.

Дружинники как можно теснее сомкнулись вокруг Димитрия — уже посыпались стрелы, стуча в щиты и брони. Димитрий извлек меч в рыжих пятнах засохшей крови, плашмя положил на конскую гриву; Копыто вопросительно глянул на Тупика: не увести ли, мол, князя силой — пусть потом рубит головы? Васька отрицательно качнул головой — бесполезно и пытаться. Да и прав теперь государь: все приказы, почитай, отданы, осталось — рубить. И по рядам ратников катился говор: «Государь — впереди», — потому, может быть, и самые молодые в поределом русском войске так бестрепетно следили за приближением несметной ордынской силы. Тупик внезапно вздрогнул: впереди на поле среди убитых врагов и своих, разбросав руки, лицом к небу лежал Таршила. Казалось бы, Васькино сердце должно было закаменеть от вида смертей, от бессчетных дорогих потерь, но его омыла такая горечь, что стоном прорвалась сквозь стиснутые зубы. Обернулся, ища лагерь у Непрядвы, но лишь поднятые копья и секиры качались перед ним. «Будь счастлива, касатка моя! А нам, видно, приспело последнее счастье…»

С протяжным «ура!» конная дружина Федора Моложского выплеснулась навстречу орде из узкого пространства, разделяющего пешие ряды полков; вдали, в углу, образованном речкой Смолкой и опушкой Зеленой Дубравы, последние дружинники Василия Ярославского смешались с серыми всадниками, и тогда пешие ратники полка левой руки, уцелевшие после всех атак врага, тоже двинулись вперед. Три зыбких ряда светлых кольчуг и рубашек шли, качая тяжелые копья, затупившиеся о железо и вражеские кости, шли, перешагивая через тела убитых, скользя по кровавой траве, шли, словно этот отчаянный бросок мог уравнять их в силе со всей массой конницы, заполнившей степь от Смолки до Красного Холма.

Димитрий не увидел последнего столкновения ратников полка левой руки с противником, потому что рядом с ним все вдруг пришло в движение, пешцы подались вперед, и он со своей богатырской стражей оказался огражденным копьями и щитами, живыми телами тех простых «черных» мужиков, которые именовали его своей надежей и защитой, но в действительности сами защищали государя от домашних крамольников в дни смут и от чужеземных врагов на полях битв.

В который уж раз вздыбились гривастые степные кони над копьями русской пехоты, опрокидываясь вместе со всадниками, давя живых и мертвых, но задние ряды конных сотен Батарбека, опытных, закаленных войнами и учениями, не убавили бега, видя зыбкость опустошенного строя русов, и захлестывали все новые его ряды. Да и нельзя было поворачивать — в спину давили переброшенные сюда отряды из центра и с левого крыла ордынского войска, главным образом отборные тысячи, сохраненные темниками до решающего момента битвы. Вот уж передние дружинники великого князя скрестили мечи с неприятелем и стали похожи на пловцов, отчаянно бьющихся в бурной струе, которая уносит их от берега. Димитрий послал гнедого вперед, но еще раньше подались навстречу опасности Копыто, Семен и Шурка, их мечи разорвали серый поток, вражеских всадников проносило мимо напором сзади; они мелькали по сторонам, визжа и воя от бессильной злобы — ни один не мог достать мечом блистающего доспехами князя; сеча кипела вокруг, а Димитрию пока и оружием взмахнуть не пришлось — впереди те трое, справа — рослый и плечистый, как дуб, Гришка, слева — «заговоренный» от смерти Васька Тупик. Черный ордынец с необъятной шириной плеч надвинулся на Ивана Копыто, взметнулся широкий меч его, похожий на бледную молнию, Димитрию показалось — он услышал, как враг ухнул, и в тот же миг, прощально сверкнув, меч его вместе с кистью улетел в свалку; запомнились изумленно выпученные глаза на широком плоском лице да поперек открывшейся груди — пестрая перевязь, какими награждают первых богатуров на больших ордынских состязаниях, — а Копыто крестил уже юркого, гибкого всадника, тот ужом вертелся в седле, пока вдруг не распался надвое от плеча до пояса. Следующий, не в силах отвернуть в давке от страшного рыжебородого рубаки, прыгнул с седла, нырнул под чью-то лошадь. Но в тот же момент рядом с Иваном вскрикнул Шурка, пораженный копьем в грудь, и Копыто качнулся к нему вместе с конем, подхватил, нечеловеческим усилием отбросил отяжелевшего Шурку назад, к своим, где его приняли новые руки. И тут же два хвостатых копья ударили в незащищенный бок рыжей лошади сакмагона, мелькнуло искаженное, с оскаленными зубами лицо Ивана, когда он, исчезая в свалке, не переставал рубить встречных. Словно рухнул защитный мысок впереди, Семена мгновенно отбросило, серая масса хлынула на князя; он с каким-то сладостным торжеством опустил меч на голову врага, притиснутого к нему боком. Потом, как во сне, возникали и исчезали новые лошадиные морды, плоские лица, поразительно похожие на одинаковые необожженные кирпичи, которые кто-то в бешенстве швырял и швырял в князя, обозленный испорченной закладкой печи, и Димитрий отражал, с непроходящим торжеством раскалывая этот сырой товарец жестоким булатом своего меча. Снова постепенно выдвинулись Гришка, Тупик и Семен, с боков держались другие стражи, и Димитрий, лишенный пьянящей страшной работы, разгневался, готовый сам поломать заслон, как вдруг враги отхлынули. Казалось, посреди буйного течения кто-то опустил волнорез, и за ним оказался московский князь со своими дружинниками. Не успел опомниться — впереди полыхнули алые халаты, и десяток ордынских богатырей, закованных в сталь, на рослых грудастых лошадях выметнулся из серого потока. Тонкий металлический голос покрыл топот и человеческие крики:

— Князь! Сдавайся на милость! Ты — мой почетный пленник, обещаю жизнь!..

Димитрий опустил меч и услышал надсадное дыхание стоящих вокруг воинов и коней своей крошечной стражи. Окровавленные тела устилали пятачок открытой земли, на которой не осталось даже незатоптанной травинки, бились раненые лошади, и, колебля степь, обтекая разрозненные группы русских, уже не способных слиться в единый строй, шла в прорыв конница Орды. Но справа, вдалеке, билось на ветру большое знамя с золотым пятном посередине, и хотя мешало движение конной лавины врага, великий князь рассмотрел, что большой полк, частью потеряв, частью отогнув назад левое крыло, по-прежнему стоит. «Родные мои, слава вам! И вам, что полегли здесь!.. Большего никто не мог бы сделать!..» Не снимая железной перчатки, Димитрий откинул забрало, посмотрел налево. Там, где недавно бились остатки полка левой руки, потоком шел враг, лишь какой-то небольшой отряд русских, где смешались пешие и конные, взблескивал мечами и топорами, оставаясь на месте… Позади полк поддержки врезался колючим углом в разлившуюся волну ордынских всадников, но насколько же он малочислен в сравнении с торжествующим морем врагов, этот русский пеший запасный полк!.. Сюда, к месту великой горечи и славы, где, подобно колосьям в сжатом поле, лежали на потоптанной земле тысячи русских ратников, позади большого полка неслись сотни конных витязей с обнаженными мечами. «Спасибо, Вельяминов! Спасибо, Андрей!» Лишь мгновенным взглядом скользнул государь по дальнему краю Зеленой Дубравы, словно боялся выдать врагу свою грозную тайну… А впереди степь очищалась, — значит, и у Мамая войско не бессчетно, как бы он ни пугал и ни хвастал. Есть счет Великой Орде, и русские мечи уже сочли ее половину. «Великое спасибо всем вам, кто шел на тяжкие труды, на муки и смерть, добывая правду о силе врага, и, добыв ее, подвигнул Москву на подвиг освобождения. Вот она, главная ордынская сила, — увязла тут, за речкой Смолкой, и лезет, рвется под русский топор, уже повиснувший над ее шеей… Сто лет вам жизни, милые брат Володимер и мудрый мой воевода Боброк! А я свое до конца свершу, как воин».

Еще раз глянул Димитрий на порубленных ратников, на крикливые ордынские толпы, накаляясь новым гневом, и уперся темным взором в мурзу на вороном коне, в раззолоченном панцире с перьями серого кречета на еловице шлема — отличительный знак Чингизова рода.

— Московский князь! — воскликнул тот изумленно. И разразился хохотом: — Что же ты, великий князь, бьешься, словно плохой сотник, растерявший своих всадников? Эй, нукеры! Нет ли близко хана Темучина? Позовите его — он рассказывал сказки о том, как велика рать у московского Митьки. Старый болван выжил из ума или ослеп, если принял десяток Митькиных слуг за бессчетное войско.

Тупик качнулся вперед, но Димитрий окриком удержал его. Он узнал хана Тюлюбека, Мамаева наместника в саранских делах. А тот не унимался, наслаждаясь сознанием полного превосходства над противником:

— Слышь, Митька, брось меч! Наш повелитель милостив к тем, кто еще молод и глуп. И я скажу за тебя слово. Княжества не обещаю, но стадо баранов выберу для тебя самое большое в Орде, чтобы ты скорей научился управлять.

— Государь, дозволь?!

— Стой, Васька! — Димитрий тронул коня шпорами, раздвигая стражу. — Ты, «царь дядиной волей», обнажи меч или убирайся лизать пятки своему хозяину. Но и тогда ты подохнешь часом позже, вместе с ним.

Димитрий, не опуская забрала, двинулся прямо на хана. Тот опешил вначале — иного ждал, — но Тюлюбек навсегда опозорил бы свое имя, не прими он вызова. Завизжав, выдернул клинок, послал коня прыжком навстречу Димитрию. Русские витязи и «алые халаты» устремились за своими государями и словно по уговору осадили коней, едва те скрестили мечи. Богатырского сложения, выросший в седле, в походах и битвах, Димитрий был воином, каких мало сыскалось бы в те времена. Тюлюбек, как и любой ордынский хан, тоже превосходно владел оружием; он не раз побеждал на состязаниях батыров в Орде, но у него не было такого боевого опыта, как у московского князя, да и силой он уступал Димитрию, который в одиночку брал на рогатину лесных медведей. Может быть, Тюлюбек успел понять свой промах, едва сталь, встретясь со сталью, высекла огонь и жестокий лязг, но пожалеть о себе у него не было и минуты. Вторым ударом Димитрий вышиб оружие из ханских рук, третий замах его обманул Тюлюбека, заставив выбросить щит не в ту сторону, откуда упал четвертый удар, разрубив золоченый шлем вместе с черепом.

Нукеры взвыли в отчаянии, бешено кинулись на Димитрия, и десяток русских мечей блеснул им навстречу. Степняки, окружившие место поединка, прихлынули было со всех сторон — их войско знало, какая награда ждет того, кто добудет московского князя, — но «алые халаты» оказались ревнивыми, их яростный крик заставил отпрянуть табунщиков в бычьих шкурах. Началась маленькая жестокая сеча, в которой сошлись достойные друг друга противники.

— Здорово, десятник! — гремел Тупик, нападая на своего коренастого противника. — Аль забыл, морда, как стегнул меня плетью, когда в яму сажал? Получай должок, неумытая харя! — И десятник кулем летел под копыта, тараща глаза в смертном изумлении.

— Государь, берегись!..

Вздыбив Орлика, Васька на лету рассек аркан, отбиваясь от двух «алых халатов» сразу, вертясь до головокружения, успевал крикнуть:

— Семен — сзади!.. Гришка, береги князя!..

— Вась! Гринь!.. Туда, туда!..

Семен ткнул мечом в сторону загнувшегося фланга большого полка, и Тупик увидел — поле приоткрылось нешироким коридором, через который скакали отдельные вражеские всадники. Одна волна ордынского войска, сменяя другую, еще не успела захлестнуть этот коридор и свет русских рубашек, русских щитов, русских мечей вдали, блеснувших малой надеждой. Отмахнув вражескую саблю, Тупик ринулся к государю, рванул его коня за повод, увлекая за собой, с другой стороны то же проделал Гришка, сбивший нукера, с которым дрался Димитрий. Трое русских галопом понеслись сквозь «коридор» на призывный блеск русской стали и пламя красных щитов, пятеро оставшихся пытались задержать хотя бы «алые халаты».

— Ми-итя!.. Ва-ася!.. Прощайте! — долетел голос Семена и тут же потонул в визге, улюлюканье и вое мчащихся отовсюду врагов. Словно бы темно-красная волна выбрасывала навстречу Димитрию ненавистные плоские лица, серые кожи доспехов, кривые мечи, конские морды с раздутыми ноздрями, и он рубил с такой бешеной силой, что Васька и Гришка невольно подались в стороны. Слезы стояли в глазах государя — от дикого кровавого ветра битвы. В нем гремело, пело и плакало прощальное «Митя», сорвавшееся с уст простого воина, умирающего в кольце беспощадных врагов. И не нужно было великому князю большей награды, большего утешения в последнюю его минуту. Огромный, сверкающий золотом доспехов, с разметанной ветром черной бородой, он был свиреп и сокрушителен, словно хозяин русской тайги, окруженный псами. Ему бы не меч теперь, а двухпудовую палицу, но и меч его был страшен.

«Коридор» впереди смыкался, все чаще мечи трех русских витязей гремели о чужое железо, все чаще кони их со стоном ударялись во вражеских лошадей, сбивая их, но и теряя силы. Враги не стреляли, помня ханское повеление — брать Димитрия живым, они лишь уплотнялись на пути, и воинское счастье начало изменять Ваське Тупику. Немеющая рука становилась неверной, и вражеский булат все чаще касался Тупика, погнув зерцало, пробив оплечье, разрубив край бармицы.

Все тяжелее поднимался по другую сторону князя огромный меч богатыря Гришки, и это значило, что государю чаще и чаще приходилось отбивать удары самому, а ведь и его силы не беспредельны. И кони уж начали спотыкаться, когда новый русский клич прорезал вой Орды. От загнутого фланга большого полка, разбрасывая всадников, давя спешенных и раненых, уползающих в ордынский тыл, сея хищный лязг и крики страха, быстро прорубались навстречу государю две русские полусотни. Едва различимой молнией метался синий клинок в руке переднего всадника, клочком гневного пламени летел за плечами его пурпурный плащ. Кажется, этого плаща ордынские всадники пугались больше, чем меча. Длинный мурза со знаком тысячника, гнавшийся за московским князем, вдруг дико вскрикнул, указывая своим воинам на пурпурный плащ, словно там была главная добыча, и начал отворачивать наперерез, выкрикивая такие ругательства, от которых шарахались даже привычные к жестокой брани своих начальников степняки.

Помощь была совсем близко, когда богатырь Гришка откинулся в седле, и конь его прянул в сторону, теряя безвольное тело хозяина — в спине Гришки торчала большая черная стрела. Ордынцы, опасаясь, что добыча уйдет, взялись за свое излюбленное оружие. Может быть, они еще надеялись взять московского государя живьем — ни одна стрела не коснулась крепких доспехов Димитрия, зато его гнедой вдруг стал похож на огромного дикобраза. Наверное, руки табунщиков дрожали, когда они расстреливали великолепного княжеского скакуна: по меньшей мере, тридцатая из стрел нанесла ему смертельную рану. Васька видел, как гнедой, не прерывая бега, клонился вбок, словно и умирая, пытался донести до своих бесценную ношу, как Димитрий, не выпуская меча, освобождал ноги от стремян, и когда конь ударился оземь грудью, пробежал по земле три шага, налетел на что-то, упал ничком, выбросив вперед руку с крепко зажатым мечом. Как две стены, столкнулись два крика — русских и ордынских всадников, надвое расхлестнулся ордынский поток, разрезанный узким клином сошедшихся полусотен, и сквозь высверки стали свинцово блеснули жестокие глаза Хасана.

— Повелитель, я здесь!.. Васька, держись!

Совсем рядом взметнулось пурпурное крыло, готовое заслонить Ваську Тупика от всех напастей, но Тупик, упершись в левое стремя, уже перенес правую ногу через конскую гриву и прыгнул туда, где уткнулся лицом в потоптанную кровавую траву могучий чернобородый витязь в золоченой броне.

— Скачи к нашим, Орлик!..

Грохот и черное пламя взорвались в голове Васьки, словно гора обрушилась на его шлем, однако, сбитый с ног, он сумел вскочить, сделать два шага и упал на поверженного Димитрия, закрывая его своей броней, своим телом, своей жизнью…

Подобно степному смерчу, закрутилась над упавшими жестокая сеча, втягивая в свою воронку новых и новых всадников. Уже никто не мог бы сказать с уверенностью, где упал тот, кто вызвал этот смерч, да и о нем самом враги скоро забыли. Мало кто видел, как длинный мурза бешено налетел на скуластого сероглазого воина в пурпурном плаще, оторвавшегося от русского отряда, на миг смутив его криком злобы и ненависти:

— Умри, волк, кусающий родителя!

Короткая молния встретила удар тысячника, пойманный в ловушку эфеса клинок полетел под копыта. Мурза вскинул руку, закрыв лицо, но его молодой противник мечом плашмя ударил по шее лошади.

— Прочь с дороги, наян Галей, — будто хриплый клекот вырвался из глотки воина. — У тебя больше нет сына… Все — прочь!

Взмахом руки Хасан расчистил себе путь и, полыхая плащом, устремился к соединившимся русским полусотням.

Орда втягивалась в прорыв, чуя там главную поживу и легко бросая в тылу немногочисленный и упорный отряд русской конницы, который не хотел отрываться от кровавой свалки. Это был момент, когда воеводе левого крыла большого полка удалось укрепить его с помощью конных отрядов, переброшенных сюда Тимофеем Вельяминовым и Андреем Полоцким.

Но полку поддержки не удалось занять место полка левой руки. Он полег весь — от князей до последнего ратника. И все же запасный сделал то, чего ждали от него главные московские воеводы, — заставил Мамая бросить в битву третий эшелон Орды. Под Красным Холмом остался только личный тумен повелителя, сильнейший в ордынском войске, но последний.

Русские не хотели отступать, предпочитая смерть там, где стояли, но слишком велик был напор врагов, полк буквально поплыл к Непрядве, как подмытый остров среди расходившегося моря чужой конницы, — он все больше удалялся от восстановленного крыла большого полка, которое не переставало отгибаться назад, потому что битва начиналась в тылу рати. Стремясь быстрее открыть свободный путь к русскому лагерю, темники направляли на запасный полк клинья отборной конницы, раскалывая его на части, а массы легких всадников стрелами и непрерывными наскоками разрушали, подтачивали, трепали отдельные куски полка.

Уже начался грабеж трупов. Пример подали вассалы Орды. Разбитые в сражении, рассеявшиеся по окраинам Куликова поля, они вдруг явились повсюду, где прошло «победоносное» ордынское войско. Юркие хищные всадники соскакивали с лошадей, сдирали с убитых бояр и мурз дорогую справу, золотые и серебряные украшения, хватали добротное оружие, потрошили сумы и торока, как голодные псы над жирным куском, сцеплялись над трупами богатых воинов, и снова звенели мечи и кинжалы, ибо только ради этого часа они шли в бой, упустить его — упустить все. И снова лилась кровь. Начальники попытались было унять мародерство, но алчность скоро захватила и их самих. Ордынские темники послали отряды с приказом беспощадно рубить стервятников, грозивших вовлечь войско в повальный грабеж, когда враг еще не сложил оружия, но, мало надеясь и на своих, поспешили бросить в битву последние свежие сотни, чтобы скорее замкнуть кольцо окружения большой русской рати.

В этот трагический час тележные городки войсковой лечебницы сослужили неожиданную службу. Раздробленные отряды запасного полка, отступая, прижимались к деревянным крепостцам, воины забирались в повозки и, защищенные толстыми дубовыми бортами, поражали врагов сверху стрелами, копьями и топорами. Словно возвратились древние времена, когда племена воинственных славян в дальних походах отражали нападение врагов, сомкнув кольцом высокие борта телег. И как в те древние времена, здесь, над дубовыми стенками, рядом с железными и кожаными шлемами воинов кое-где мелькали темные покрывала женщин. Многим запомнилась строгая синеглазая девушка с большим луком в руках. Она умело натягивала тетиву, старательно целилась, не пугаясь визга наседающих врагов, и редкая ее стрела не достигала цели. Но и ордынские стрелы густо сыпались на защитников маленьких укреплений, многие русские ратники встретили тут свой последний час, хотя городки устояли до конца битвы — слишком мелкую добычу сулили они победителям.

Обтекая сопротивляющиеся отряды, войско Орды стремилось к большому лагерю у Непрядвы. Еще большие массы его начали обходить с тыла большой полк, и поределая русская рать поворачивала задние ряды, готовая сражаться на два фронта. Враги одолевали. Казалось, вот-вот сбудется горькая решимость русских воевод: «Все примем смерть — от князя до простого человека».

Шел третий час битвы, едва ли не самой упорной и жестокой из всех, какие знали люди до того. Два войска держали в руках нить судьбы человечества, и Орда все увереннее перетягивала ее в свою сторону. Ханы уже не обращали внимания на повальное мародерство. Пусть грабят — лучшая часть военной добычи все равно достанется им, уж за этим-то они сумеют проследить, блюдя ордынские законы! Половина войска Мамая лежала побитой, но и половина русского оросила своей кровью Куликово поле. Превосходство Орды теперь неизмеримо возросло, и дело было не только в числе воинов. Она прорвала русский строй, она наступала, окружая поределые и утомленные московские полки. Ханы видели: русские исчерпали свой последний резерв, в то время как сильнейший тумен Мамая, свежий, нетронутый, стоял под Красным Холмом…

В центре обрубленного, полуокруженного русского длинника высоко на ветру по-прежнему метались красные стяги, и золотой Спас изумленно смотрел с огромного черного знамени на жестокое дело тысяч людей, все еще не уставших убивать друг друга. Его словно нарочно заставляли видеть творящееся в мире, где разумные существа нарекли его своим милосердным творцом и владыкой, может быть, потому, что боялись записать на свой счет то великое и страшное, что совершали собственными руками. Его изумляло, почему он еще не сорван с древка, не растерзан в клочья, не втоптан в кровавую грязь, — напротив, его вздымали выше и выше. Он видел многое, но не было на памяти его такого, когда бы войско, наполовину уничтоженное, охваченное вдвое превосходящей силой врага, жестоко теснимое им, не побросало свои знамена, ища спасение в бегстве, проклиная весь белый свет и его, нареченного творцом жизни. Может быть, это были складки на знамени, но казалось — золотой Спас плачет, видя мужество людей, готовых на такие жертвы и такие страдания ради того, во что они веруют, ради того, что защищают.

XI
Третий час минул, а дозорные засадного полка бессменно сидели на деревьях по краю Зеленой Дубравы, неотрывно следя за ходом сражения — ни один не хотел спуститься на землю для отдыха. С того момента, когда войско Орды главной массой навалилось на полк левой руки и ближнее к нему крыло большого, весь пятнадцатитысячный полк был в седлах; витязи все сильнее волновались; застоявшиеся кони нетерпеливо били копытами, храпели и мотали головами, требуя поводья, — голос битвы волновал и притягивал их так же, как людей. Когда же вся конница, а за нею и пехота полка левой руки втянулись в зловещий круговорот, воевода Боброк сам выехал к опушке глянуть на происходящее и тотчас велел подвести головные сотни к самой оконечности Зеленой Дубравы. За передовыми отрядами подался весь полк и стал подобен натянутой тетиве лука.

Боброк мрачнел, голос его обрел металлические звоны, как у князя Серпуховского, взгляд жег, брови грозно хмурились — он опасался, что передние ряды поддадутся завораживающим звукам боя, вымахнут на открытое пространство, до срока покажут себя врагу, а то и увлекут весь полк. Но и суровый вид воеводы теперь мало действовал на начальников отрядов.

— Дмитрий Михалыч, не пора ль? — время от времени вопрошал Владимир, то и дело осаживая серого злого жеребца и сверля Боброка своим упорным, тяжелым взглядом.

— Все ли знамена стоят? — окликал Боброк наблюдателей, глядя мимо Серпуховского.

— Стоят, государь!

— Рано, княже, — сдержанно бросал Боброк и отъезжал к сотням, чтобы Владимир не растравлял его своим неотступным взором. Но и всадники смотрели нетерпеливо, требовательно, словно каждый кричал ему: «Не пора ль, государь, не пропустим ли главного часа?» Боброк медленно возвращался к опушке… На сей раз Серпуховской тревожно окликнул издали:

— Дмитрий Михалыч! Пали стяги Ярославского и Моложского, почитай, уж нет полка левой руки!

Потемнели синие глаза первого московского воеводы, карьером подлетел к Владимиру, отвел рукой ветку молодого дубка, словно застыл. Рядом затаил дыхание Владимир. Видно, весть дошла до полка, оттуда прилетел нарастающий возбужденный говор.

— Пора, воевода! — отрывисто произнес Владимир, сминая в кулаке бороду. — Ударим вместе с Дмитрием Ольгердычем да Микулой Васильичем — вышибем вон Мамая. Не то они сомкнут полк поддержки, и нам того ж не миновать. Самое время гнать Орду.

— Рано, княже, — сухо повторил Боброк.

Серые глаза Серпуховского так сверкнули, что, казалось, послышался легкий стальной звон.

— Лучше рано, нежель поздно! Там бьют наших братьев, а мы держим такую силу в холодке, за рощей. Еще полчаса, и некого выручать будет!

— А Москву?

— Москву спасают здесь, Волынец! Коли боишься поля открытого, так бери свою дружину да скачи на Москву, поспешай укрыться в кремлевских стенах с бабами да ребятишками.

— Там и воины есть добрые, — Боброк усмехнулся без обиды, дивясь предусмотрительности Димитрия Ивановича, который строжайше наказал брату слушаться его, воеводу Боброка-Волынского. Не будь того наказа — Серпуховской, наверное, теперь двинул бы полк в сечу. И может, погнал бы врага этот яростный князь, но риск напороться на мощный встречный удар еще слишком велик. Засадный полк — последняя надежда войска, потерять его — потерять победу, а с нею и Москву. Расчет должен быть безошибочным.

— Княже, — сказал мягко. — Володя! Душа моя горит не менее твоей. Но туда глянь…

Был момент, когда пеший полк поддержки начал теснить прорвавшегося противника, и к месту прорыва устремился весь третий вал Орды.

— Сомнем передние тумены, выручим наш запасный, а те, что из степи валят, нам в лоб ударят, и неведомо, как обернется. Их же вдвое, а то и втрое более нас. Рано, княже.

— Так ведь и запасный поляжет весь, как полег полк Ярославского! — вскричал Владимир.

— А коли мы с ними поляжем, лучше ль будет?

Владимир выдрал клок из бороды.

— Нет души у меня — одна рана живая! За какие грехи выпало мне видеть это?!

Запасный уже отступал, дробясь и все дальше отрываясь от смятого, загнувшегося в сторону Непрядвы крыла большого полка. Вести одна другой тревожнее передавались от наблюдателей; словно невидимый пожар охватывал ряды полка, передние сотни внезапно качнулись, послышался стальной шелест вынимаемых из ножен мечей. Боброк вскинулся, пришпорил скакуна, и огнеглазый зверь, разостлав хвост по ветру, в три маха вынес его наперед войска.

— Веди, государь! Веди! — выдохнули сотни молодых глоток; казалось, конная лавина теперь неудержима, но окованная сталью рука воеводы резким движением остановила огромный полк. Глаза Боброка пылали густо-синим светом, косой шрам на бледном лице побагровел, как свежая рана.

— Братья!.. И на моем сердце запеклась вся кровь, что покрыла донскую землю и вопиет о мщении. Видите, солнце в пятнах — это глаз господа плачет кровавыми слезами над горем вдов и сирот, над обидой русской земли. Но видит господь мужество православных, видит знамена, неколебимо стоящие в битве, и пророчит он нам победу, но еще не велит мне вести вас на ворога для жестокой расплаты. Чуете — ветер дует нам в лица, это запрет, это веление Спаса — крепиться и ждать!

Знал воевода, что лишь именем всевышнего можно удержать людей в такую минуту от преждевременного шага. Ветер действительно дул в лица всадников, влажные от слез боли, гнева и нетерпения. Полк остался на месте.

Серпуховской словно окаменел на опушке, неотрывно глядя сквозь раздвинутые ветви, как умирают на Куликовом поле русские ратники. Дорого платил враг за смятый фланг рати, за отступление запасного полка. Белые рубашки и кольчуги тонули в нагромождениях темных, синих, полосатых и зеленых халатов, в серой массе кожаных ордынских панцирей… Подъехал Боброк, тяжело дыша, стал рядом, не отрывая глаз от большого знамени и фигурки белого всадника под ним.

— Стоит, родимое…

Тревожно прокричал наблюдатель:

— Смотрите, уж мертвых грабят, нечистые!

В глазах Боброка метнулись рысьи огоньки, словно увидел близкую добычу.

— Бегут!.. Наши бегут!..

Размывая расколотый полк поддержки, обтекая сооружения из больших повозок, тучи ордынцев устремились к лагерю, гоня отдельных бегущих воинов. Огромная масса врагов навалилась на левое крыло большого полка, все сильнее отгибая его в сторону Непрядвы, от этой массы потянулось широкое серое щупальце, охватывая русскую рать с тыла.

Серпуховской в упор глянул на воеводу, тот жестко усмехнулся, поднял глаза к небу. В мутной сини с огромной высоты, будто целясь в ханский шатер на Красном Холме, отлого пикировала пара кречетов.

— Вот нам и знак неба, княже, — буднично сказал Боброк. — Да и ветер, слышь, повернул.

Весь полк смотрел в небо, следя за соколиным полетом, а ветер, как часто бывает на опушке, слабо крутил и тоже подталкивал воинов в спину. Серпуховской миг-другой смотрел в спокойную синь воеводиных глаз, уже понимая, что лучшего момента для удара выбрать было нельзя.

— Бери правое крыло полка и гони тех прямо в Непрядву. Загонишь, не медли — поворачивай за мной. Я же тех ударю, что рать облегают. Коли заминка у меня выйдет — ты подопрешь.

Владимир с седла схватил Боброка в охапку и поцеловал в жесткие усы, железно звякнули золоченые княжеские шлемы. Полк, словно поднятый на воздух багряными крыльями своих стягов, еще безмолвный, вымахнул карьером из-за края Зеленой Дубравы и на всем пространстве поля от Смолки до Непрядвы увидел беспечные спины торжествующих врагов.


Был в великом сражении один момент, когда все остановилось, замерло, замолкло. Даже сцепившиеся в смертной схватке враги отпрянули друг от друга, пораженные тем, что внезапно пронеслось в кровавом воздухе и по кровавой земле. Все обратилось в одну сторону; смертельно раненные воины поднимали головы, пытаясь угасающими взорами проникнуть в глубину багровых сумерек, откуда пришел кованый гул, колебавший поле. Лавина неведомой конницы, горя чешуей доспехов и бросая в очи татар острые, ломкие молнии отточенных мечей, широким крылом огибала Зеленую Дубраву, захлестывала Куликово лоле, как захлестывает берег волна, рожденная проломившимся дном океана. Минуту и другую лишь многотысячный топот идущих карьером коней царил среди безмолвия, но вот порыв ветра разорвал, смыл красный туман, и над серединой блистающей лавы багряно плеснули стяги русского конного полка.

— Слава! Слава! Слава!..

Гром голосов, гром копыт, гром мечей, упавших на вражеские головы, слились в одном нарастающем «ура!», глуша вопли ужаса; тысячи степняков, минуя русский укрепленный лагерь, мчались к Непрядве, надеясь на своих неутомимых коней, которые перенесут через реку в спасительную степь; другие тысячи, обошедшие русскую рать с тыла, не в силах оборотиться назад всей массой, бешено погнали к заросшему лесом берегу Нижнего Дубяка, чтобы набить собой и лошадьми огромный овраг его русла. Позади надежды не было — только беспощадные мечи, копья и шестоперы. Тысячи мародеров, застигнутых на поле за их гнусным делом, не успели даже вскочить на лошадей, они мчались впереди конной лавы, словно стадо сайгаков, гонимое волками; иные же только вскидывали пустые руки, этих не рубили и не кололи, они гибли под копытами, потому что в таких сечах пленных не берут. Лишь несколько тысяч ордынцев, навалившихся на крыло большого полка, попытались встретить мечами конную лавину русов, но бронированные ряды юных московских удальцов разбрызгали их, как грязь, а в спину оборотившимся врагам ударили копья и топоры русской пехоты, и эта волна Мамаева войска, превосходившая числом весь засадный полк, в панике хлынула в сторону Красного Холма. Спешенные срывали доспехи, мчались среди конных, хватаясь за хвосты лошадей и стремена, их били свои, они спотыкались о трупы и щиты, падали и гибли, усиливая общий крик ужаса. В битве страшна всякая паника, но та паника, что внезапно сменяет победные кличи, не сравнима ни с чем, она — смерть войска.

Темник Батарбек с искаженным, словно потрескавшимся липом врезался в безглазое, дико ревущее стадо, бил направо и налево, пронзительно выкрикивая: «Их мало! Их мало!» Нукеры не отставали от своего господина, раздавая паникерам жестокие удары, но никто не поворачивал, никого не пугал волчий взгляд и оскал темника; воинам Орды успело показаться, что броненосная лавина врагов бесчисленна.

Орда уже расплескала боевую ярость о копья русских полков.

Опытный Батарбек скоро понял состояние ордынского войска, поворотил коня и помчался со своей стражей, стараясь опередить бегущих, — так табунщик стремится опередить напуганных лошадей, чтобы увести их за хвостом своего скакуна.

Хан Темучин второй раз за время битвы прикрыл глаза рукой.

— Я же говорил ему, — прошептал он, — я говорил этому безумному псу Мамаю, что нельзя торопиться с войной. Вот она, отборная московская конница…

Теперь резерв Мамая ничего не значил — он опоздал вступить в битву, потому что Орда сломлена, побеждена этим внезапным и страшным ударом, она бежит, и, чтобы остановить ее, нужна, по меньшей мере, еще одна такая же Орда… Темучин зло хлестнул саврасого и, сопровождаемый своими нукерами, поскакал в сторону маленькой деревеньки Даниловки, где он спрятал от Мамаевых глаз на всякий случай три лучшие сотни своего тумена.


Воевода большого полка Тимофей Вельяминов, оставшийся один, без князей, отер слезы и высоким голосом покрыл клики дружины:

— Стяги — вперед!

Полыхнули, наклоняясь, кумачовые полотнища, указывая русской рати на холм, где стоял повелитель Золотой Орды. Ветер теперь дул с севера, и стяги рвались с древков, словно хотели полететь впереди войска.

Андрей Ольгердович сразу приметил их движение, но у него уже не было голоса отдать приказ, он лишь протянул руку с мечом в сторону Дикого Поля, и поределый полк правой руки ответил ему ликующим кличем.

— Вперед, славяне! — вознесся над конной дружиной чей-то начальственный голос, и сотни русских и литовских всадников в помятых шлемах, в окровавленных, порванных, разрубленных кольчугах и латах погнали впереди себя по полю смерти оробелые отряды врагов.

И вместе со всадниками, вместе с большим полком двинулись пять уцелевших рядов пехоты, качая длинные копья, затупившиеся о железо и кости врагов. Русская рать перешла в наступление…


Мамай не сразу поверил случившемуся, — так не верит происшедшему человек, который потратил годы на поиск сказочной птицы, наконец овладел ею и по нечаянности выпустил, а теперь с раскрытым ртом следит, как она улетает все дальше. Только что один за другим падали русские стяги на левом крыле, только что там разливалось могучее ордынское море, победно сверкая сталью, и мурзы наперебой поздравляли повелителя, сравнивая его с горным орлом, который залетел выше самых могучих соперников и собратьев, только что великие замыслы его становились явью, и уже полмира чувствовал он в своей цепкой руке, — но все оказалось только призраком, прекрасным сном приговоренного к смерти, которого разбудила грубая рука палача.

Возможно ли, чтобы великая река побежала вспять?! Он видел такое однажды, застигнутый с небольшим отрядом на низком берегу весенним ледоходом. В несколько минут белая гора выросла поперек реки, вздымая в ясное небо рваные края зеленых льдин, осыпаясь белой трухой, зловеще сверкая цветными иглами. И черная вода в испуге отпрянула от шевелящегося ледяного сфинкса, вздуваясь на глазах, кинулась на берег, крутя в грозных водоворотах белое крошево, мутную пену и рогатые деревья. Злое шипение реки то и дело заглушалось гулким грохотом, скрежетом и треском; сверкающая гора продолжала расти, словно земля извергала ее из своих недр, и все живое бежало с берега, даже вороны и чайки отлетели подальше от затора, а его отряду пришлось спасаться бегством, побросав юрты и имущество…

Войско Орды бежало, гонимое грозным русским сфинксом, который уже не стоял на месте, но сам двинулся на Орду. Мамай видел весь русский засадный полк, оба его крыла — и то, поменьше, что гнало ордынцев в Непрядву, и то, что гнало их на Красный Холм.

Русских было значительно меньше.

Мамай сам кинулся к зеленому стягу своего тумена, оттолкнул сигнальщика, стал раскачивать древко, и последний, сильнейший тумен Орды хлынул навстречу бегущим соплеменникам.

В этот же самый момент вдали качнулись багряные стяги большого московского полка, и вся русская рать двинулась вперед. Мамай видел, как его тумен врезался в бегущие толпы, частью оттеснил их на фланги, но при этом не менее половины всадников оказались вовлеченными в бегство, другие сошлись с конницей русов, захлестнутые ею, раскололись, рассыпались, передние воины погибли, задние поворотили коней, побежали, усиливая смятение на поле. Еще надеясь на какое-то чудо, Мамай уставился на золотой жезл с кровавым камнем, зажатый в руке, пронзительно завизжал, кинулся к лошади. Сильные руки преданных нукеров подхватили повелителя и опустили в седло. Окровавив шпорами бока жеребца, он рванулся наперерез бегущему войску, но рука сотника стражи схватила повод и заворотила белого аргамака в открытую степь на полдень.

— Ты еще нужен нам, повелитель! Этой золотой игрушкой ничего не поправишь, лучше мы на нее приобретем отряд воинов. Твоя сменная гвардия тебе не изменит, а Золотую Орду мы заставим служить тебе еще вернее, чем прежде.

«Жить! — закричал в душе истерический голос, вырастая над бешеным топотом бегущего войска, гонимого мечами беспощадных врагов. — Жить!»

И Мамай подчинился.

Впервые со времен Батыя объединенное войско Золотой Орды было разбито наголову, убегало в степь не для того, чтобы заманить противника в ловушку, но для того, чтобы спастись от полного истребления.

XII
Во все времена верные кони спасали ордынцев от полного разгрома и истребления, но на сей раз русский засадный полк на свежих лошадях не дал им возможности пересесть на запасных, и табуны их оказались в руках противника; войско Орды бежало в степь на утомленных в битве конях. И если на Куликовом поле уцелело не менее семидесяти тысяч степняков, то через час погони их осталось тысяч пятьдесят, не более, да и то рассеянных на безбрежном пространстве Задонщины; собрать их теперь в кулак было почти невозможно.

Русские не прекращали преследования, — может быть, они знали о запасном лагере Мамая, где находились главные ордынские богатства: несметные стада скота, где Орда еще могла зацепиться и, придя в себя, отбросить преследователей, — поэтому они буквально сидели на плечах бегущих, не щадя коней. Воеводы держали сотни и тысячи собранными, оставляя без внимания мелкие группы врагов, отколовшиеся от основной массы бегущих. Готовились мощно встретить возможную засаду.

Мамай со своими нукерами, имевшими по две заводные лошади во всякое время, далеко опередил разбитое войско. Равнодушноестепное солнце склонилось к закату, когда впереди, на пологом холме над Красивой Мечей, желтым блестящим сугробом засветился золоченый шатер. Оттуда навстречу понеслось несколько всадников. Скакавший впереди сотник нукеров крикнул воинам, чтобы поднимали лагерь и гнали в степь все, что возможно. Мамай на минуту спешился под холмом, чтобы поменять коня и хлебнуть кумыса из кожаной фляги, поданной телохранителем.

Все пятьсот оставленных в лагере «алых халатов» уже были в седлах, кто-то кинулся разбирать Мамаев шатер, но Мамай злобно завизжал, и воины, оставив бессмысленную работу, снова вскочили в седла.

— Добра наживем впятеро, если сохраним головы! Ничего не брать лишнего!

Обернулся на север: в степи поднимались облака пыли, золотистые в косых лучах солнца, — Орда бежала, гонимая русскими мечами.

Мелькнула мысль: бросить сменную гвардию в бой, удержать русов хоть на десяток-другой минут, и Орда может собраться, восстановить боевой порядок. Мелькнула и потухла, заглушенная другой: «Жить! Выжить любым путем, любым способом и отомстить! А как выжить без сменной гвардии?»

— Трусливые тарбаганы! — Мамай оскалил желтые зубы. — Пусть все подыхают! Слышите, нукеры, Орду я отдаю вам. Вы создадите мне новый народ, а те пусть будут прокляты всеми поколениями живущих в войлочных кибитках!..

На берегу Красивой Мечи начиналось невообразимое: крики, вой, плач, жалобы поднялись до небес, тысячи кибиток пришли в движение — иные понеслись в степь, куда глаза глядят, иные сталкивались и опрокидывались, теряя тяжелые деревянные колеса и увеча людей и животных.

Облака пыли стремительно приближались к берегам Красивой Мечи, а над ее берегом, блистая бело-золотым оперением, разворачивался косяк лебедей, направляясь в сторону Дона. От чистейшей золотой белизны птиц, таких далеких, мир показался Мамаю особенно чужим и страшным, потому что не было в этом огромном мире уголка или норы, где он мог бы посчитать себя в безопасности. Ведь он уже не мог стать ни охотником, ни табунщиком, ни простым воином, даже обыкновенным мурзой, — он мог жить и выжить только повелителем Золотой Орды, обладая всем тем, что дано повелителю. Во всяком другом положении ему не будет пощады от бессчетных врагов, которых нажил, пробиваясь к власти. Он так и не бросил в бой сменную гвардию, чтобы остановить бегущих на рубеже Красивой Мечи. Уже за рекой, направляя отряд в сторону заката, туда, где не было следов Орды, вспомнил, весь похолодев: «Дочь!» Его дочь, не способная даже встать на ноги, осталась в лагере. Но тотчас вскричало другое: «Жить!.. Выжить и отомстить!..»

Мамай не повернул назад своего грозного отряда, встречи с которым больше всего опасался и желал князь Хасан, присоединившийся к погоне, когда большой полк выровнял крыло и русские пешцы оградили место, где упал Димитрий со своим последним стражем Васькой Тупиком. По пути Хасан, отлично знавший Орду, сумел заскочить со своим отрядом в двадцать мечей в заводной табун, и воины поменяли коней. Кони плохо слушались русских всадников, потому что не знали русского языка, но несли бешено и неутомимо знакомым им путем, и скоро Хасан оказался среди головных русских сотен, скакавших с обнаженными клинками. Рубили отставших врагов без пощады, хотя редкий сопротивлялся, — некуда было девать полоненных. Белая ферязь Боброка-Волынского летела среди стальных панцирей двадцатилетних рубак передовой сотни, к ней пристал Хасан со своими конниками, но впереди, за оседающей пылью, в пестрой массе бегущей Орды нигде не мелькали алые халаты сменной гвардии…

Сначала за пылью появились огромные ордынские стада. Напуганные бегством тысяч всадников, с ревом метались быки и верблюды, носились по степи обезумевшие табунки лошадей, к которым приставали оседланные кони, потерявшие всадников, овцы сбивались в крикливые плотные отары, давя ягнят, злобные сторожевые псы с яростным лаем бросались на проносящиеся отряды, многие, жалко визжа, тут же гибли под копытами. И почти от каждого стада бежали навстречу русским обросшие худые люди, одетые в рвань. Иные плача, иные смеясь, они, как детей, несли на руках деревянные колодки, прикованные к ногам железными цепями. Каждый русский ратник готов был прижать к сердцу ордынского невольника, но еще не было закончено великое дело, и сотни проносились мимо. Тогда невольники стали искать потерянное воинами оружие, помогая друг другу, рубили и расклепывали позорные цепи. Какой-то воевода с небольшим отрядом всадников задержался около кучки освобожденных, крикнул:

— Ребята, ловите коней, сбивайте стада в гурты и гоните к Непрядве — тем вы делу нашему пособите! А праздновать встречу будем после!

Воины бросали невольникам кинжалы, напильники для заточки оружия, чтобы те легче справлялись с цепями.

…Хасан первым заметил поблескивающий в лучах закатного солнца золоченый шатер, на скаку приблизился к Боброку и указал мечом.

— Давай туда, князь! — крикнул воевода. И — ближнему сотскому: — Олекса! С тремя десятскими — за князем Хасаном! Помоги ему все там взять и ничего не трогать…

— Возьмем и не тронем, княже! — Олекса ослепительно сверкнул белозубой улыбкой на Хасана и повернул за ним своих воинов.

Боброк продолжал вести русские дружины по следам Орды — мимо брошенных юрт, опрокинутых кибиток, потухающих костров, над которыми покачивались от конского топота черные котлы с варевом. Во многих юртах, за опрокинутыми кибитками плакали покинутые дети, женщины и больные, ожидая смерти, но русские не обращали на них внимания, не приглядывались к добыче; двумя широкими волнами они пронеслись через лагерь за Красивую Мечу, где находилась вторая половина ордынского становища, в основном успевшего сняться и убежать вслед за воинами.

Человек не может бояться все время, страх и любопытство живут рядом — скоро из-за пологов юрт, из-под телег начали высовываться неумытые рожицы, там и тут заблестели темные глаза женщин, еще не высохшие от слез. Было пусто и тихо, шум погони пропал за рекой, степь открыта на все четыре стороны — беги! Но те, кто мог, убежали, а кто не мог — тому и в просторной степи нет дороги. Люди стали опасливо выходить наружу, потерянно бродили по лагерю, иные зачем-то собирали и складывали на повозки опрокинутые вещи. Испуганно разбежались, едва появился новый большой отряд войск, попрятались в свои углы; оттуда снова полился вой и плач, но уже не такой громкий. Отряд остановился посреди лагеря, молодой начальник тысячи, коренастый, степенного вида, соскочил с лошади, заглянул в пустой сумрак ближней юрты, обвел взглядом весь огромный лагерь, отдельные курени которого терялись вдали по берегу.

— Эко добра-то побросали!

— Ихнее главное добро, боярин, эвон в степи пасется.

— Было ихнее, стало наше. Однако и тут есть чем поживиться. Охотники пограбить найдутся и среди наших.

Лицо боярина стало озабоченным, он подозвал сотских, указал, где расставить стражу, велел осматривать и налаживать повозки, собирать тягловых лошадей и быков, разбросанное добро грузить и не потакать любителям поживы.

— Однако вой слышу, а живой души не видать.

— То бабы и ребятишки ихние, попрятались от страха.

— Ну-ка, кто по-татарски может, покличьте — пусть выходят. Да скажите — мы с бабами и детьми не воюем.

Скоро к боярину отовсюду потянулись пугливые женщины, старые и молодые, в цветных халатах и шароварах, в тюбетейках, расшитых стеклянным бисером, с монистами на шее и вплетенными в мелкие черные косы. Многие держались за руки ребятишек, как за спасительные талисманы. Опущенные, прикрытые ресницами глаза, в фигурах — покорная готовность исполнить любую волю новых господ.

— Вон сколько вас, сирот покинутых! — усмехнулся боярин. — По всему-то стану, поди, целый улус наберется. Придется в Москве ордынский посад строить. Чего молчите? В Москву ведь собирались… Будете в Москве, теперь уж точно.

Воины смеялись, полонянки робко поднимали глаза — такой добродушный смех не может сулить беды.

— Скажите, толмачи, бабам — пусть помогают грузить телеги да костры раздуют. Я велел стадо баранов побольше пригнать, вои наши скоро воротятся — чтоб всем угощения хватило.

— Не промахнись, боярин, — остерег пожилой сотский. — Как бы в котлы яду не подсыпали?

— Проверим. Они первыми из своих котлов угостятся. Да на что этим-то горемычным травить нас теперь? Орда Мамая ушла, а брось мы их тут одних, посередь степи… Ну-ка, спроси — согласны ли они сами остаться?

Толмач перевел, женщины растерянно переглядывались, потом испуганно замотали головами, затараторили: «Москва, якши Москва!»

— То-то, — сощурился боярин. — Во чужую орду — хлебать беду, это они получше нас знают. Давай-ка, орда, за дело, скорее в Москву попадешь! Да поласковей пусть победителей привечают, на пользу пойдет.


Хасан первым взлетел на холм, спрыгнул с лошади, осторожно приблизился к золотому шатру, одолевая трепет. Выйди сейчас Мамай, глядишь, колени сами подломятся и про меч забудешь. Трудно мстить повелителям, кланяться им куда легче. Мечом осторожно раздвинул полог, еще осторожнее заглянул внутрь. Ковры, застеленное коврами ложе, подушки у стенок, одежда и оружие, развешанные на серебряных крючках, вшитых в толстый, стеганый шелк, маленький золотой трон, осыпанный драгоценными каменьями, у изголовья ложа… Сзади наперли, сотский Олекса пытался пролезть в шатер, но Хасан властно остановил его:

— Нельзя, боярин!

— Што там, тигра?

— Хуже, боярин.

Осматриваясь, Хасан внезапно оцепенел. Поднял руку, провел по глазам, но видение не пропало: в трех сотнях шагов от вершины холма, в лощинке, среди молодых березок пряталась знакомая пестрая юрта Мамаевой дочери. Двое воинов в алых халатах, подобные истуканам, стояли у входа, словно Орда мирно отдыхала вокруг. Хасан ничего не понимал, кроме того, что алые халаты не могут стеречь пустую юрту. Да и зачем юрта, если нет царевны? Или там поселилась какая-нибудь временная жена Мамая?

К холму мчались новые отряды русских всадников, и Хасан заторопился.

— Боярин, стой здесь со своими. Не входи в шатер и никого не впускай без меня!

— Да кто там, князь?

— Там может быть Ула. Она не промахивается, от ее укуса не выживают. Ждите меня!

Воины, теснясь у шатра, непонимающе смотрели на Хасана, однако объяснять было некогда, он бегом кинулся вниз, к пестрому шатру, за ним — его десяток. Нукеры, увидев порванный, запыленный пурпурный плащ, разинули рты, но тут же пришли в себя и обнажили мечи. Сзади зашелестело железо — воины Хасана тоже приготовились к схватке. Хасан остановился, заговорил:

— Джигиты! Я знаю вас, вы храбрые и верные люди, но разве меня вы не узнали?

— Мы узнали тебя, изменник! — воскликнул один. — Ты уже хотел похитить царевну и теперь пришел за этим. Но если сделаешь еще шаг, мы изрубим тебя в куски!

— Разве царевна жива?

— Она жива, а ты будешь мертв.

— Князь, дозволь? — рядом с Хасаном встал богатырь из его отряда. — Я научу их уважению.

— Нет! — Хасан остановил воина. Земля пела от гула далеких копыт, пело небо кликами лебедей и ветром, пела душа Хасана немыслимым счастьем. — Нет! Я не хочу крови теперь, здесь, у ее жилища. Слушайте, нукеры, Хасан никогда не был изменником, Хасан от рождения был русским князем, татарин Хасан служил своему русскому государю и своей настоящей родине. Но и второй своей родине, татарской, где он вырос, Хасан всегда желал добра. Предатель — Мамай. Он бросил Орду на русские мечи, а сам, как последний трус, бежал с поля боя, даже не обнажив оружия. Он и вас предал, бросив одних. Он и дочь свою предал, бросил, как добычу, чтобы она не мешала ему спасать его собственную шкуру. Разве обязаны вы соблюдать клятву, данную такому повелителю!

Нукеры смутились. Забытые, оставленные на произвол судьбы, не имеющие права на шаг отойти от юрты царевны, они не понимали до конца, что происходит. Видя их колебание, Хасан с еще большим жаром заговорил:

— Вы знаете меня, джигиты, — один я, без помощи моих воинов, мог бы проложить себе дорогу в эту юрту. Но, клянусь всесильным богом, я не хочу вашей крови. И пришел я не погубить царевну, а спасти. Слышите — русское войско облегает холм. Мамая больше нет, здесь власть русского государя, и я — его служебный князь. Вы честные воины, я знаю, и готов взять вас к себе на службу. Уберите мечи! Ради ваших матерей, которые, как и вы, наверное, брошены на волю судьбы, уберите мечи!

Воины разом отступили, вложили мечи в ножны, склонили головы, когда Хасан проходил в шатер, — этому человеку они готовы были служить теперь, когда Мамай так предательски бросил их. Нукерами обязаны дорожить даже великие ханы. Русские стояли в нерешительности, поглядывая на богатырей в алых халатах, которые, кажется, намеревались продолжать службу у этого шатра…

Хасану показалось — продолжается та безумная ночь, когда он впервые самовольно вошел в это святилище. Почти все было по-прежнему здесь, только не свеча, а вечерний луч, проникавший сквозь полосу прозрачного стекла, вшитого в шелк, освещал убранство юрты, да рабынь было несколько, одни жались по углам, другие к ложу царевны. Она лежала под тем же балдахином, укрытая легким шелковым одеялом, и смотрела на Хасана расширенными глазами. Как и тогда, он опустился на колени и прижался лицом к ее ногам. Нескоро подняв голову, он посмотрел в ее лицо и с трудом узнал. Оно было бледным, опавшим, только глаза те же, да губы пылали еще ярче.

— Я пришел служить тебе, царевна.

Она покачала головой:

— Я все слышала, — от звука ее голоса Хасан вздрогнул счастливо, хотя полушепот ее походил на плач. — Значит, Орда разбита… Я чуяла эту беду…

Рабыни слезно заголосили, она с досадой велела им замолчать, и они покорно затихли.

— Если ты правда русский князь и пришел за мной, я не гожусь в служанки. Видишь, не могу даже встать, чтобы поднести тебе чашу вина, как тогда…

Хасан понял, почему она в такой час на ложе, почему брошена отцом, он снова прижался лицом к ее ногам.

— Ты никогда не станешь ничьей служанкой, потому что ты — моя госпожа до конца дней. Мое княжество — твое княжество. Но если хочешь вернуться в Сарай, я сделаю это.

Девушка закусила губу, все так же покачивая головой, по бледным щекам ее текли слезы.

— Мне часто снилось, будто я стала русской княгиней. И вот как злая судьба наказала меня за то, что готова была принять чужую веру… Лучше бы я умерла от яда этой страшной гадины. У моих ног прекрасный князь, которого я однажды готова была полюбить простым нукером, и я не могу даже встать, чтобы поклониться ему за преданность. Лучше я умру…

Снова завыли в голос рабыни, Хасан выпрямился:

— Царевна!.. Нет, забудьте все ордынскую царевну! Ее нет больше! Княгиня Наиля, княжна Наиля — как хочешь зовись отныне. И, клянусь богом, ты будешь ходить!

Кусая губы и молча плача, девушка все так же отрицательно качала головой, но Хасан уже все решил за нее. Потому что услышал ее признание.

— Почему я раньше не знала, кто ты!

Хасан засмеялся:

— Это знали только три человека на всей земле. Боюсь, если бы узнал четвертый, мою голову Мамай велел бы давно насадить на кол.

— Ох! — девушка прижала руку ко рту. — Тот человек, на берегу, в клетке… Спаси его, он, наверное, жив, я велела кормить и поить его…

Ничего не спрашивая, Хасан вскочил, вышел из шатра. Нукеры снова склонили головы. Солнце ушло за холм, шум погони затих на другой стороне реки, откуда-то приближался многоголосый шум стада. Русские воины на холме терпеливо ждали Хасана.

— Следуй за мной! — бросил одному из «алых халатов». — Кто тут у вас в клетке?

Нукер молча пошел впереди, вывел Хасана на низкий откос, скрытый от холма кустами, остановился, шагнул в сторону. Хасан отпрянул: из железной клетки на него смотрел пустыми глазницами оскаленный бородатый череп. Что-то вдруг шевельнулось на его затылке, будто ощетинилась короткая рыжеватая шерсть, и волосы Хасана приподняли шлем.

— Что это?!

— Крысы, — угрюмо ответил нукер. — Они проели голову и поселились в ней. У них там еще много корма.

Ударом ноги Хасан отшвырнул клетку, крыса, пискнув, скрылась в своем страшном жилище.

— Кто? — Хасан едва сдерживал дрожь. — Кто придумал эту казнь?

— Повелитель Мамай.

— Нет больше такого повелителя. Нет! Запомни, нукер!

Он знал порядки в этом стане и догадался, что царевне стало известно от кого-то о казни; она, конечно, просила начальника стражи выбросить из клетки мерзких тварей, а закопанного кормить и поить, ее, конечно, успокоили и обманули.

— Ты знаешь этого человека?

— Нет. Его привезли воины Батарбека. Кто он, слышали телохранители Мамая, но они далеко.

— Слушай, нукер. Я возвращаюсь назад, ты же останешься и похоронишь его по русскому обычаю и крест поставишь. Молчи! Поставишь крест, потом скажешь мне. Да шевелись. Если русские увидят это, я не ручаюсь за жизнь татар, оставшихся в лагере и захваченных в бою. Воеводе скажу сам.

Не заходя в юрту царевны, Хасан оставил около нее трех своих воинов, не доверяясь «алым халатам», и медленно пошел на холм, подавленный тем, что увидел на берегу. Кто этот человек, ставший одной из тысяч жертв ненасытного владыки степей? Его теперь и брат родной не узнает. Кто бы он ни был, но если над могилой его зажжется небесное сияние, это будет не слишком большой наградой ему за принятые муки.

В желтый шатер Хасан вошел сам, надев шлем со стальным забралом и железные перчатки, но предосторожности оказались напрасными: ни сторожевой змеи, ни ящика, в котором жила она, в шатре не оказалось. Может быть, Мамай успел захватить свое сокровище, может быть, где-то похоронил его — эта тайна исчезла вместе с владыкой Орды. И снова Хасан содрогнулся, подумав, что Ула могла оказаться в походном шатре на Красном Холме. Как же он не подумал, присоединяясь к преследованию!.. Ведь кто-то первым войдет туда, ни о чем не подозревая… Или уже вошел… Вся радость Хасана померкла: следы ордынского владыки отравляли жизнь вокруг, и долго еще будут отравлять. Есть ли в русском войске умелые лекари? В Орде были настоящие чудотворцы, надо поискать — целителей и священников воины не трогают.

По всему левому берегу Красивой Мечи пылали огромные костры, возле них суетились люди, среди которых было множество полонянинов, получивших свободу, пастухи гнали крикливые стада овец, и всюду звенели протяжные русские песни. Из-за Красивой Мечи вброд переправлялись усталые отряды русских воинов, сопровождая захваченные в погоне кибитки, гоня новые стада и табуны. Остатки Орды рассеялись по степи, гнаться за ними дальше было бессмысленно. Скоро собраться вновь войско Мамая не могло. И все же вокруг лагеря на всех холмах уже стояли конные дозоры. За спиной Хасана воины оживленно вспоминали, кто как бился, и жесточайшая битва в их устах сейчас казалась веселой потехой.

— Ей-бо, прет он на меня, саблюка што дышло, а рожа — шире плеч, ну, как в этакую-то не угадать — дал ему раза, а он тож — ка-ак даст…

— Врешь, Кирька, — осаживал говоруна насмешливый голос. — Татарчонок-то те с мизинец попался, и конишка у нево хромой, подшибленный…

— Эка, подшибленный! Прыснул в степь — аж пламя с-под копыт, да от мово буланки рази удерешь! Это тебе кривой татарин выпал, ору — бей, мол, справа, он лишь другу сторону видит, дак нет…

— Эт што! Вон Никита саблю потерял, а на него огромадный идолище напер, усищи — до плеч, епанча гривастыми змеями расшита, ну, думаю, каюк мужику. Дак наш Никита со страху-то кэ-эк харкнет ему в рыло — и глазищи, и нос, и усы залепил, тот взвыл да наутек…

Хохотали, потешаясь друг над другом, озорно и беззлобно. Им еще плакать, когда вернутся на поле, где лежат посеченные братья, но сейчас вдали от кровавой земли, кровавых ручьев и рек, после страшной опасности и жесточайшего напряжения битвы, они отдыхали радостью победы и веселым разговором.

— Боярин Олекса, — позвал Хасан. — Видишь там, вдали на берегу, шелковые юрты. То — юрты ханских мурз. У иных целые гаремы были с собой. Поди, многие остались.

— Да ну! — Олекса сбил на затылок шлем. — Сроду гаремов не видывал.

— Ступай туда со своими, посмотришь. Там вы найдете угощение и утеху — твои воины заслужили это. Заодно пригляди, чтоб не разграбили курень. Там много драгоценностей, а стража туда пока не послана.

— Как же ты-то, князь? — задача боярину явно пришлась по сердцу, но, видно, неловко было ему перед Хасаном.

— Подожду воеводу здесь. Мне хватит десятка воинов.

Боброк появился на холме после заката с малой стражей. Молча осмотрел убранство шатра, кивнул на золотой трон, усмехнулся:

— На это купим новые мечи, взамен поломанных на Куликовом поле. Еще много мечей нам потребуется: Мамай-то ушел.

Хасан кивнул.

— Повозки, я вижу, тут есть. Найдете тягловых лошадей, и к рассвету все добро погрузить. Караул держать бессонный, на холм никого не пускать. Выступаем утром. Где мой сотский Олекса? — спросил, спохватись.

Хасан коротко объяснил. Боброк пристально глянул, покачал головой.

— А ты добряк, оказывается, князь. Не ждал от тебя. Ну-ка, оставь за себя десятского да проводи меня в те евины сады. Вот я утешу Олексу доброй палкой.

— Виноват я, государь.

— Ты за свою вину ответишь, а мой сотник — за свою, коли непотребство какое допустит. Ты-то не пошел небось утешаться в ордынские гаремы.

— Я нашел мою невесту, государь. Хочу показать ее тебе.

— Вот за это я рад. Кто она?

— Княжна Наиля.

Боброк остро глянул на молодого князя, задумался о чем-то, погладил жесткие усы.

— Княжна Наиля… Все правильно, князь Хасан. Женись поскорее, тебе нужна хозяйка в уделе. А я в посаженые отцы попрошусь к тебе на свадьбу.

Хасан низко поклонился.

— Однако невесту после покажешь, веди…

Дорогу им указывали жаркие костры, полыхавшие в курене мурзачьих жен. Еще были светлые сумерки, и стражники, выставленные Олексой, узнали Боброка и Хасана, беспрепятственно пропустили в кольцо юрт.

— Хоть одно дело сделал, — проворчал воевода, прислушиваясь к возне, смеху, женским взвизгам и гудению мужских голосов во многих шатрах. В середине свободного круга пылал большой огонь, дымились котлы с вареным мясом, и несколько воинов в одних рубашках (мечи, копья, брони и шлемы лежали рядом одной грудой), с разгоряченными лицами, обнимая женщин, тянули удалую походную песню. Перед ними лежали похудевшие бурдюки со сладким крымским вином и крепкой татарской аракой, на серебряных блюдах — груды мяса, сладостей и орехов, искры от костра сыпались на дорогие ковры, разостланные шелка и бархат. Два смуглых человечка с бабьими лицами суетились около пирующих, наливая вино в широкие круглые чаши, хотя головы воинов и без того клонились на плечи подружек. Девушки были русские и подпевали воинам по-русски, Боброк удивленно остановился.

— Эй, братья, к нам! — крикнул, завидя новеньких, рослый кудрявый десятский. — Хотите, выберите себе ладушек вон в тех шатрах, кроме синего — то особый цветник, для воеводы, Олекса велел не трогать… А мы наших нашли. Вчера — рабыни, ныне княгини. Этих не обижать!

Боброк подошел ближе, резко спросил:

— Где сотский Олекса?

Воины разом подняли тяжелые головы. Свет костра блеснул на тусклом от пыли золоте княжеских доспехов, десятский снял руку с плеча девушки, встал во весь могучий рост, поклонился, качнувшись, но устоял. Другие тоже вскочили, довольно резво.

— Олекса Дмитрич вон в том большом шатре, — десятский указал пеструю юрту, перед которой горел небольшой костер. — Выпей с нами, государь. За победу нашу, Дмитрий Михалыч! Марьюшка, милка моя, налей золотой кубок нашему великому воеводе да погляди, пока он перед тобой, — ведь это же сам Боброк-Волынский!

К удивлению Хасана, Боброк принял большой кубок, чеканенный золотом, из рук миловидной, пугливо улыбающейся девушки, отпил глоток и вернул:

— Благодарствую, душа моя. Со свободой вас, красавицы. Вы, дружинники, сядьте и отдыхайте, коли ваш черед отдыхать. А выпили вы изрядно — будет! И оружие снимать я еще не велел вам.

Воины, трезвея на глазах, потянулись к мечам и броням. Боброк направился к большой юрте, не задерживаясь у костра, где кашеварили женщины под присмотром вооруженного отрока, откинул полог, и Хасан вслед за ним вступил в юрту. Множество свечей озаряло переливчатым светом ее просторные своды, обшитые изнутри шелками и атласом. Пол устилали толстые узорчатые ковры. Посередине, на горке пуховых подушек возлежал красавец Олекса. Он был в тонкой льняной сорочке, вышитой красными петухами, в алых суконных шароварах, заправленных в потертые сафьяновые, огромного размера сапоги с серебряными шпорами. В лице — легкая бледнота усталости, глаза сладко затуманены. На коленях Олексы устроились две молоденькие полуобнаженные женщины, третью он лениво тискал за обнаженную пышную грудь левой рукой, в правой держал высокий серебряный кубок. Женщина, посмеиваясь, перебирала его черную курчавую бородку, брала с блюда сладости и пыталась кормить из рук, но Олекса отрицательно мотал головой и поминутно прикладывался к кубку с вином.

Боброк, щурясь от света, остановился в ногах новоявленного Селадона, тот поднял глаза, рука с кубком дрогнула, вино плеснуло на подушку, другая рука его прикрыла голые груди полонянки, словно хотела скрыть грех от воеводиных глаз. Миг и другой Олекса завороженно смотрел в лицо князя, тряхнул курчавой головой, словно отгоняя наваждение, и вдруг оперся локтями, легко встал, держа кубок. Женщины отпрянули в углы.

— Княже!..

— Чего изволите, ваше султанское величество? — шрам на щеке воеводы побагровел, как свежая рана, синева глаз стала стальной, плеть в руке подрагивала.

Олекса моргнул, снова тряхнул кудрями и вдруг единым духом осушил огромный кубок, трахнул им о ковер, отвердел взглядом.

— Ух!.. Теперь казни, княже, коли заслужил!

Рука Боброка расслабилась, он крякнул и рассмеялся.

— Счастье твое — отчаянный ты, Олекса. И другое счастье — я, а не князь Владимир застал тебя в сем непотребном виде.

— Победа же, государь!

— Я што тебе велел?

— Все взять и ничего не трогать.

— А ты?

— Дак это… — Олекса потупился. — От них не убыло. Им же для удовольствия. Што они знали-то со старым мурзой?.. Вон там, в синем шатре, — девицы прямо цветики. Ихний казначей, старый мерин, самых молоденьких да красивых покупал. А на што? Говорят, приедет, заставит раздеться догола — танцуйте ему! Сам же присядет на корточки посередь юрты, высматривает да языком цокает. Вот ведь какой вражина, а?

Боброк с Хасаном расхохотались.

— Я их трогать не велел, девицы ж! Там и наши две были — тех отпустил, а полонянок тебе дарю, государь.

— Ты, однако, добиваешься плети, Олекса, — Боброк нахмурился. — Баб — в отдельные юрты, вино — вылить до капли. Стражу — усилить. Сейчас же пришлю дьяка — переписать все добро и полонянок. Сей курень объявляю общей добычей войска, как и Мамаев. К утру чтоб все было на колесах и во вьюках.

— Слушаю, государь.

— Проверю. Найду хоть одного из твоих в непотребном виде, сотским тебе не бывать.

Кинув короткий взгляд на забившихся в углы женщин, князь круто повернулся и вышел. В юртах затихли голоса, караульные были на месте, у большого костра суетились одни евнухи, прибирая ковры, скатерти и посуду.

— Победа разлагает войско, князь, — сухо заговорил Боброк по дороге к лошадям. — И рад бы дать им волю — пусть забудутся от кровавого дела, да как бы полк не погубить.

— Я знаю Орду, государь. Я считал тумены — Мамай все их бросил в битву. Орда бежит и теперь, дикие кочевники — тоже.

— Ты молод, князь, — покачал головой Боброк. — А я уж сед, и немало той седины от вражьего коварства нажито. И мы с тобой не знаем, где теперь союзнички Мамая, что замыслили. Пока не соединились с большой ратью, пиров не будет. И мы ведь не Орда. Наш человек, пока трезв, — золото, а подопьют, глядишь, начнут припоминать ордынские обиды — быть беде. До утра глаз не сомкну, службу проверять буду… Теперь показывай невесту…

XIII
Нестерпимо давило в бок тупым и жестким, черная бездна то сжималась, то разверзалась перед самым лицом, грозя бесследно проглотить Ваську Тупика, он срывался в нее, но неведомая сила выбрасывала его назад, туда, где тяжесть и боль, где дышать невозможно в сырой духоте земли, крови, человеческой и конской плоти. «Со святыми упоко-о-й…» — тянул вдали дребезжащий голос с гнусавинкой, Васька знал, что отпевают его по ошибке, хотел бы крикнуть, что великий грех отпевать живого человека, но где взять воздуха для крика? Что-то очень важное — важнее боли и страха, важнее самой жизни Васьки Тупика, по которой вдали справляют тризну, — не переставало мучить; оно, это важнейшее, было рядом, но Васька никак не мог припомнить… Далеко-далеко заржал конь, его ржание внезапно приблизилось, и кто-то, вроде бы за глухой стеной, отчетливо сказал:

— Ах, леший! Не дается и не уходит… А хорош, зверина!

— Видать, хозяин где-то тут, — ответил другой. — Ну-ка, я попробую…

Конь опять тревожно, пронзительно заржал, и Васька содрогнулся: Орлик! Он вспомнил все сразу. И тогда страшным усилием воли заставил себя удержаться на краю вновь открывшейся бездны, такой желанной и жуткой. «Государь!» — вот что мучило его. «Государь подо мной, спасать надо!» Он лежал грудью на спине великого князя, сталь оплечья врезалась ему в щеку, лицо стягивало липким, усыхающим, в бок упирался чей-то закостенелый локоть, сверху давили мертвые тела. Васька со стоном начал освобождать придавленную руку и скоро уперся одной ладонью в землю, пытаясь приподняться, вывернуться из-под тяжких трупов; черный мрак кинулся на него, и он вскрикнул.

— Эй, Петро! — позвали вдалеке. — Тут кто-то стонет, может, наш?

— Ну-ка, отвалим лошадь, — отозвался знакомый голос. — Вон татарин шевелится, возьмем — тож душа живая.

Снова заржал Орлик, пробудив Ваську, он застонал, и вдруг тяжесть отвалилась, свет ударил в лицо, ослепив.

— Мать моя! Да тут боярин ранетый, и другой под ним.

Сильные руки подняли Тупика, понесли куда-то.

— Жив, боярин? С победой тебя, брате!

Васька увидел бородатые лица ополченцев, проглотил соленую горечь, освобождая горло.

— Ребята! — и поразился слабости собственного голоса, но мужики услышали и наклонились. — Государь… там, подо мной был…

Ратники тотчас оставили его, кинувшись к разобранному завалу, подняли тяжелое тело Димитрия. Со всех сторон сбегались люди; подобрав полы и размахивая кадилом, семенил незнакомый Ваське попик. Тупик сел на окровавленной, прибитой траве, Димитрия положили рядом.

— Дышит, живой государь наш!

С князя сняли тяжелую броню, он застонал, шевельнул рукой, открыл мутные глаза. Сзади раздался громкий топот, — оставив оборванный повод в руках незадачливого ловца, к Тупику мчался Орлик, стеля по ветру пышную гриву. Стал рядом. Васька лишь тронул его наклоненную морду, следя за хлопотами попа над государем — ему смачивали лицо и грудь водой, пытались поить. Внезапно Димитрий отвел руку попа и сел, удивленно оглядываясь.

— Что?! — и, сморщась от боли, схватился руками за голову.

— Победа, государь! Победа, Димитрий Иванович. — Поп заплакал, целуя колени князя. И тогда Димитрий оторвал руки от головы, дико огляделся, схватил маленького попа в объятия и начал целовать. Неожиданно легко встал, обнимал ратников, увидел Тупика, подошел, наклонился:

— Живой, Васька… Спасибо тебе, что живой.

Сам помог Тупику встать, обнимая за плечи, осмотрел поле, не вытирая слез.

— Запомните это, братья. Запомните и расскажите детям… Кто забудет, в том нет и никогда не было русского сердца.

К государю сходились ратники, посланные собирать раненых, от Смолки приближался конный отряд Никиты Чекана, которому Вельяминов поручил разыскать государя.

— Ты еще слаб, Василий, — сказал князь. — Вижу, те крепче мово досталось. Отправляйся в лечебницу, а Орлика отдай пока мне. Скоро верну, только поправляйся. Где мой доспех?

Ратники бросились помогать государю облачаться в помятый панцирь, потом посадили на Васькиного коня. Он сам тронулся навстречу дружинникам, чтобы в их сопровождении явиться перед полками, которые сейчас в боевом порядке стояли на Красном Холме, кроме засадного, ушедшего в погоню за Ордой. Тупику помогли сесть на телегу — их прислали из лагеря множество, чтобы вывозить раненых. Голова гудела, в спине росла жгучая боль, — видно, на него наступила лошадь. Через минуту тряска стала невыносимой, он велел вознице остановиться, слез сам, медленно побрел к лагерю, время от времени присаживаясь отдохнуть на убитых лошадей. Он шел той страшной дорогой, где тумены Орды смяли крыло большого полка, полоса мертвых тел расширялась и казалась нескончаемой. Раненых успели подобрать, если кто уцелел здесь под тысячами бешеных копыт, но отделить своих убитых от чужих еще не успели, русские воины часто лежали в обнимку с ордынскими, и остывшая кровь врагов перемешалась в одних лужах и ручейках. Хотел было омыть лицо в знакомом бочажке, где утром, после встречи с Таршилой, поил коня, и оторопел: вода была мутно-красной — кровь сочилась из земли Куликова поля. «Вот он какой, „медовый сбор“, получился, ребята! Где вы все теперь?» Увидел двух ратников невдалеке, знакомое почудилось в одном из них, и Васька повернул. Они стояли, опустив обнаженные головы, перед убитыми, сложенными рядком на небольшом возвышении, и не повернули голов. Один, молодой, плечистый и рыжеволосый, держал в поводу вороного татарского коня под узорчатым кованым седлом, другой, постарше, с проплешиной в шевелюре, с повязкой на лбу, скорбно опирался на большую рогатину. Наконец старший оборотился, и Тупик узнал мужика из звонцовского отряда, да и парня тоже припомнил.

— Вот оно как вышло, боярин светлый, — мужик охнул от боли. — Два десятка было нас, а стало двое. Какие люди были, матерь божья! Гридя… Таршила… Ивашка — слово-золото… Сенька — голова удалая… Васюк — соколий глаз… Филька-плотник…

Голос его сорвался, он умолк, утерся рукавом, посмотрел в лицо Тупика.

— Што я, староста, скажу их матерям, женам, сиротам их? Што?.. И боярин наш тож… На кого нас покинул?..

— Они не задарма сложили головы, дядя Фрол, — негромко сказал парень. — Главная сила ордынская на нас навалилась, — пояснил Тупику. — И как мы-то с Фролом живы остались, ума не приложу. Смело нас туда вон, там телеги от лечебницы стояли. За ними отбились… Юрка там нашего, раненного, всего растоптали, и Николка гдей-то сгинул…

Тупик тревожно насторожился, Алешка поймал его вопрошающий взгляд, сказал:

— Видел Дарью, жива она, там, в лагере, теперь у них самая работа.

Васька глубоко-глубоко вздохнул, как бы отодвигая боль от себя, подошел к боярину Илье, опустился на колени, поцеловал холодный лоб. Рядом лежал Таршила, и его поцеловал Васька, смежил открытые глаза старика. Встал.

— Как звать тебя, молодец?

— Алешкой. А прозвище — Варяг.

— Подходящее прозвище. Видел я тебя в битве. Пойдешь в мою сотню?

Алешка вздрогнул, мучительная борьба с собой отразилась на лице.

— Батю мово убило, — сказал тихо. — Дома трое меньших, матери не совладать с имя.

— Да и мне одному, што ль, в село вертаться? — горько спросил Фрол.

— Пошто одному? — прозвучал глухой бас подошедшего, ратника. Это был монах-богатырь, а с ним еще трое уцелевших братьев.

— Живы, батюшка!

— Четверо из всей дюжины да двое тяжко уязвленных. Ах ты горе горькое! Вот она, победа, — дорого ты нам стала.

Он молча постоял над убитыми, потом поднял глаза на Фрола.

— Так я говорю, пошто одному тебе вертаться, Фрол? Возьми нас в свои Звонцы — больно полюбились по рассказам вашим. Не время теперь нам в скитах да монастырях сидеть. А на харчах монастырских мы не избалованы, дело ратайное нам знакомо. Посадишь на землю, а там сами найдем себе хозяюшек осиротелых с детишками. Кто-то же должен растить их.

— Да как же, батюшка, вы ж монахи! — Фрол боялся поверить своим ушам: четыре таких мужика в столь злую пору для села — великое счастье.

— Э, староста! Были монахи, отцы святые, а ныне в крови по шею. Игумену весть подадим, снимет сан.

— Да ведь я-то не хозяин, а боярин наш — вон он, сердешный. И наследников у него нет никого…

— Бери их, отец, — сказал Тупик. — Вотчина теперь государю отходит, он это дело уладит скоро. Хочешь, сам ему скажу?

Фрол кинулся Ваське в ноги:

— Боярин светлый, век буду за тя богу молиться.

— Встань, отец. Звонцы мне теперь не чужие, это поле нас породнило навек. Может, скоро снова увидимся. Ты там сирот не давай в обиду, я тож о них позабочусь. Алешку заберу у вас. Ты, парень, за своих не бойсь. Государь умеет жаловать добрых воев. Конем и справой, вижу, ты обзавелся, деньги кормные станешь посылать матери — вот ей и помощь.

— Коли так, я готов, боярин.

Васька не сказал всего, о чем думал, но Фрол, видно, догадался, поймал и поцеловал край рваного плаща, который накинули на Васькины плечи ратники, вытащившие его из завала смерти.

Солнце уже коснулось вершины леса над Непрядвой, на поле прибывало людей и повозок — спешили подобрать раненых до темноты. Вороний грай в небе нарастал, черные тучи птиц кружили над полем, злобно крича на живых людей, мешающих им начать пиршество. Повсюду зажигались костры, готовились факела — раненых будут искать и ночью. Полем на приземистом коне медленно приближался всадник с перевязанной головой, одна рука его была прибинтована к груди. Сзади на поводу тянулись две заводные ордынские лошади. Всадник той дело останавливался, всматриваясь в одежду и лица убитых, и снова трогал коня, двигаясь широким зигзагом.

— Алешка, — тихо сказал Тупик, внезапно узнав всадника. — Слышь, Алешка, езжай к нему. Скажи — я здесь…

Тупик устало сел на землю, бессильно и виновато улыбнулся своей радости посреди тысяч смертей.

— Это кто? — спросил Алешка, садясь на лошадь.

— Один рыжий, как и ты. Самый лучший рыжий на свете.


…Розовая заря сулила новый солнечный день, темнело медленно, и не затухал голодный грай ворон, к которому присоединились голоса зверей, раздразненных запахом крови. Злобясь на людей, всюду бродивших по полю, волки уходили по следам погони, где на протяжении многих верст степь усеяли тела ордынских всадников. Здесь живых людей не было, лишь полудикие собаки лизали кровь вчерашних хозяев. За собаками волки не гонялись, пищи хватало всем…

На заре по Куликову полю в сторону Красного Холма медленно ехали трое воинов. И не было у них слов на этом печальном и страшном пути, по которому днем отступал передовой полк. На невысоком взгорке, светлея непокрытой головой, сидел ратник, ссутулив широкие плечи. Рядом топтался стреноженный ордынский конь, принюхиваясь к окровавленной траве и пугливо всхрапывая. Ратник ничего не замечал и не слышал. Васька дважды окликнул его, тогда лишь он медленно поднял голову, глянул и вновь потупился. Подъехали ближе. Перед парнем на примятой траве лежали трое. В середине, скрестив на груди руки, с ясным строгим лицом, словно уснул ненадолго, седоватый поп в праздничной ризе, обрызганной кровью. Где-то Тупик видел его, но не хватало ясности в тяжелой голове, чтобы припомнить. По бокам от него лежали двое рослых воинов в черных панцирях, до изумления похожие друг на друга и чуточку — на попа. У одного была пробита грудь, вероятно, копьем, на другом ран не виделось.

— Кто это? — спросил Тупик.

Не поднимая головы, парень глухо ответил:

— Отец и братья.

Будто молния высветила в памяти сходящиеся рати пеших, пронзительный крик: «Отец Герасим!» — и двое воинов в черных панцирях и пернатых шлемах, бросая щиты и копья, бегут от фрягов к русскому священнику, идущему впереди войска.

Многое хотелось расспросить Тупику, но видел он, что молодому ратнику сейчас не до разговоров. Спросил лишь:

— Ты сам-то не ранен?

Тот отрицательно помотал головой. Тупик тронул коня, низко опустив тяжкую от чугунной боли голову. Кто расскажет обо всем, что случилось в этот день на Куликовом поле, кто передаст всю нашу боль и горькую гордость, кто запомнит поименно всех убитых? Не родился еще такой сказитель и певец, а родился, так сердце его разорвется, если вместит все. Копыто, как часто бывало, угадал мысли начальника или подумал о том же.

— Народ запомнит всех, назовет каждого, обо всех расскажет детям своим.

— Да, Ваня, Русь запомнит. Если даже и мешать ей в этом станут, запомнит навсегда. Такого родина не забывает.

Воины сдержали коней. Над полем скорби и славы взмыл клич русских полков, стоящих на Красном Холме. Распугивая хищное воронье, он вырастал до окрашенных закатом облаков, катился за Дон и Непрядву, в отчие земли, катился в Дикое Поле, вслед отрядам, преследующим разбитую Орду. В последних лучах клочками огня метались стяги полков, льдисто рябила сталь мечей и копий, поднятых над пешими рядами воинов, и летел перед ними в буре клича высокий всадник в иссеченной броне, облитой золотом и кровью. Лишь на миг ревниво дрогнуло сердце Васьки Тупика, оттого что не он сопровождает государя перед войском в час торжества, а в следующий и ревность его, и телесная боль заглохли в счастливом потрясении как бы впервые осознанного: ПОБЕДА! Русь, родина наша, спасена! Это мы, мы сами спасли ее от страшнейшего врага!.. Только об одном жалел Васька Тупик: нельзя умереть, чтобы раздать оставшуюся жизнь свою хоть по минуте убитым русским ратникам, лишь бы увидели нашу победу и там, за гробом, знали, что пролитая за родину кровь не бывает напрасной.

Все трое враз послали коней вперед, спеша занять свое место в строю рати. Туда же, на Красный Холм, со всех сторон Куликова поля тянулись те, кто был повержен в бою, но отлежался на сырой земле и сумел превозмочь свой недуг. Потому что и в час беды, и в час славы место живых там, куда зовут их родные знамена.


Через восемь дней, когда убитые были похоронены и раненые немного окрепли, чтобы перенести тряские дороги, сорокатысячное русское войско покидало Куликово поле. Димитрий и Боброк стояли на донском берегу, следя за переправой полков по новым мостам. Ни разу больше не обмолвился великий князь о глубоком походе в степь — слишком жестокой оказалась битва, в которой полегла почти половина войска русского и половина русских князей. Молча шли войска, обозы, повозки, занятые ранеными, отражаясь в холодноватом зеркале речного плеса.

Три дня после битвы Непрядва и мелкие речушки выносили в Дон кровавую воду; теперь вода вновь была прозрачной, но казалось, она пахнет кровью. Впасмурном небе навстречу потокам людей плыли журавлиные станицы, роняя печальные крики, словно оплакивали тех, кто лежал теперь в братской могиле у села Рождествено Монастырщина, где земля горбатилась свежим холмом. Может быть, птицы понимали его значение.

Впереди ждали новые победные клики, торжественные службы, громкие колокола, а князю было больно и грустно. Он велел переписать всех павших и увечных, их семьи не останутся без княжеской милости и покровительства, но кто вернет матерям сынов, детям — отцов, женам — мужей? А ему — ратников?.. Хотелось верить, что Орде нанесен смертельный удар, да как поверить после ста сорока трех лет ига?!

Купцы принесли из степи весть: Тохтамыш начал открытую войну с Мамаем — это первый громкий отзвук Куликовской битвы в Золотой Орде. Кто из двух хищников одолеет? Кого ждать из степи с новым ордынским войском? Кого и когда? Но может быть, это кровавое потрясение убедит Орду, что времена изменились, что военное давление на Русь грозит гибелью ей самой? Во всяком случае, лет пять Орде копить силы, а с малыми она напасть не посмеет — так он считал… Если бы на Куликово поле пришли полки других великих князей и Великого Новгорода, сколько русской крови сберегли бы! Вот тогда можно бы и добить степное чудовище…

Димитрий смотрел на далекий свежий холм у прибрежного села, и в топоте копыт, колесном стуке, размеренном шаге пеших ратей и журавлином поскрипывании телег чудились ему живые голоса тех, кого уж не было в войске.

«Помни нас, княже, где бы ты ни был, — отныне мы твое войско навеки. Мертвые ненавязчивы, и радостный час живых мы не омрачим скорбью, ибо не для горя, а для счастья вашего умирали мы в битве. Будут празднества и пиры — не омрачите их печалью о нас. В богатстве и силе не скорбите о нас, оставшихся на поле вашей славы. Но придет беда, закроют солнце черные тучи — вспомните нас! Заплачут русские женщины, и дым горящих селений выест вам очи — позовите нас! Позовите нас, и мы станем рядом с вами. Никогда вас не будет меньше прежнего, пока сохраните память о нас. В час великой нужды помните нас!»

Димитрий снял шелом и поклонился далекому холму:

— Спасибо вам, братья.

Боброк тихо окликнул государя. Сурово-скорбная процессия вступила на мост: под шитыми серебром плащаницами на повозках покоились дубовые гробы-саркофаги русских князей и знатных бояр. Губы великого князя шевелились, называя имена… Михаил Бренк… Иван и Мстислав Тарусские… Федор и Иван Белозерские… Семен Оболенский… Андрей Серкиз… Микула Вильяминов… Тимофей Волуевич… Пересвет…

Не дожидаясь конца процессии, Димитрий тронул коня и долго ехал за гробом Пересвета.

Сразу за Доном, по обе стороны дороги, стояли рязанцы — мужики, женщины, дети. Сняв шапки, низко кланялись ратникам, иные совали угощение, и воины не отказывались, хотя рать была обеспечена с избытком. Русские люди благодарили победителей, своих защитников, как могли, и нельзя было отказываться от их благодарности, если даже отдавали последнее. Какие бы тяготы и беды ни ждали впереди, люди верили: будем жить! Будем жить, потому что на разбойного степного хищника нашлась наконец-то управа.

* * *
Был поздний солнечный листопад, когда в лесах наступает торжественно-тихий праздник, и лишь лосиный рев на зорях гремит, подобно трубам ангелов, возвещающих наступление дня. Ласковое нежаркое солнце мягким светом заливает чистое небо от края до края, от пестро-золотистых ковров листвы золотеет даже угрюмоватая зелень елок, по-летнему светится остывшая вода лесных озер и речек, а синичье треньканье по опушкам кажется звоном стеклянно-прохладного воздуха. В один из таких дней к Звонцам приближался одинокий всадник. Ехал он не проторенной дорогой, а малыми тропками или прямо бездорожьем, мимо сжатых полей, держась перелесков, и копыта его вороного коня утопали в пышной листве, еще не прибитой дождями; мягкая поступь скакуна редко вспугивала тяжелых угольных тетеревов, серо-пестрых куропаток и седых выцветающих зайцев. Среди мирных крестьянских полей всадник выглядел чужевато — в стальном шишаке и зеленом, вышитом по вороту и рукавам воинском кафтане, под распахнутыми полами которого бисерно поблескивала кольчуга, на бедре — меч, на поясе — кинжал, к кованому седлу пристегнут саадак с луком и стрелами. Блеснуло широкое озеро, с одной стороны окруженное сизым осенним урманом, на другом берегу проглянула закоптелая кузня, окруженная широким подворьем, и всадник заторопил коня. Не доезжая озера, вдруг остановился, прислушиваясь и оглядываясь, будто гадал — туда ли привели его полевые тропы? — в серых глазах отразилось тревожное напряжение.

— Звонцы, — тихо сказал он. — Звонцы без звона…

Опустил голову, тронул коня, шагом двинулся в объезд озера. Улица встретила пустой тишиной. Проехал одно подворье, другое — ни единой души. «Хоть бы собака какая облаяла, что ли?» — подумал всадник, отрешенно глядя перед собой. Дома по сторонам улицы слишком напоминали ему лица тех, которые одним рядком лежали на кровавой траве Куликова поля, — казалось, и здесь его окружают покойники. Скрипнула калитка, согбенная старушка вышла на улицу, поглядела из-под руки. Он узнал и в смущении задержал коня. Бабка приблизилась, низко поклонилась.

— Отколь, соколик ясный? Не война ль опять с басурманом?

— Здравствуй, бабушка, — сказал негромко, глядя в сморщенное лицо старушки, с трудом находя потускневший, словно бы далекий взгляд и поражаясь тому, что и старые люди, оказывается, так заметно могут стареть. — Слава богу, не с кем пока воевать. Я с доброй вестью от нового боярина. Аль не узнала меня?

— Осподи, — лицо старушки задрожало. — Никак Лексей, Алешенька наш, соколик ласковай… Счастье-то Аксинье — сынок воротился.

Дрожащими руками Барсучиха поймала его стремя, прижалась щекой к сапогу, тихо плача.

— Не надо, бабушка, — смущенно попросил Алешка, не смея выпростать стремя из рук Барсучихи. — Не надо. И без того небось все глаза выплакали, а за слезами и радость проглядишь.

Видно, в своем любопытстве Барсучиха не переменилась, если тут же, осушив глаза рукавом, засыпала вопросами:

— Кто он, новый-то наш боярин? Молодой аль старый? Поди, за окладом посошным тя прислал, дак Фрол все уж приготовил.

Алешка улыбнулся:

— Все расскажу, бабушка, дай срок. Да только никакого оклада ему теперь не надобно. Не ныне-завтра сам будет, с молодой женкой да с пожалованьем от государя сиротам и вдовам ратников, побитых на Куликовом поле. Его князь Боброк золотой гривной пожаловал за дела ратные, да и государь не обошел. Давал ему село большое да богатое, он же Звонцы попросил и велел передать, што два года никаких податей от вас брать не будет.

Старуха начала креститься:

— Слава те, осподи, за этакого господина. Как зовут его?

— Тупик, Василий Андреевич Тупик. Люди-то где, бабушка?

— Да в лесу нонче, батюшка. И твои тож там. Всем миром дрова готовить поехали со старостой. Без мужиков с лесинами-то где уж бабам в одиночку!..

Алешка встрепенулся: от берега озера донесся отчетливый удар молотка по железу. Вот еще… еще… и зазвенело, забило, заахало и запело — весело, размеренно, мощно…

— Кузнец?!

— Кузнец, Алешенька, кузнец наш новенький трудится, Микула-богатырь.

— Микула?..

— Из бывших монахов он, у нас поселился, Марью хочет взять Филимонову за себя — вот как справит она сорокоуст да относит плат черный. Трое ведь у нее, и хозяйство не богатое, пил ведь он шибко, Филимон-то, царство ему небесное… А он-то, Микула, на нее не наглядится, уж на подворье кажинный день ходит — то поправит, это подладит, и ребята к нему льнут.

— С Микулой, бабушка, еще трое монахов было.

— Как же, батюшка, было-было. Да двое остались, те помоложе Микулы, они девок себе сосватали. А третий пожил да и воротился в обитель свою, очень уж богомольный, говорит, кровь пролитую отмолить надо, не дает она ему покоя…

Ехал Алешка селом, и уж безбоязненно рассматривал знакомые избы — не мертвые, а живые лица земляков смотрели на него из-за плетней и частоколов.

У Романова подворья неожиданно для себя сдержал коня. Калитка отперта, значит, дома есть кто-то… Вдруг да воротился Роман, безвестно сгинувший во время битвы? Зайти? Алешке стало жарко и холодно сразу. Может быть, за этими стенами сейчас она? Аринку он мог бы разыскать сразу после битвы, но с чем бы он пришел к ней тогда?.. Неожиданно спокойно повернул к воротам, неспешно сошел с лошади, привязал ее к медному кольцу, вбитому в воротный столб, шагнул в раскрытую калитку. Серого не было, наверное, ребятишки взяли с собой в лес — почти все звонцовские собаки умели ловить дичь. Медленно поднялся на тесовое неширокое крылечко, толкнул дверь в сени, и она подалась. Негромко постучал…

— Кто там? Заходите…

Невесомой рукой растворил невесомую дверь и в полусумраке после уличного полуденного света не сразу разглядел Аринку. Она пряла в углу, там, где бы положено быть конику, на самом мужском месте… Встала растерянно, увидев человека в воинском одеянии, отошла в угол, будто хотела спрятаться.

— Здравствуй, — сказал Алешка.

— Здравствуй…

— Вот приехал к своим, зашел проведать.

— Благодарствуем… Я слыхала, ты у князя теперь…

Голос у нее был словно надтреснутый, чужеватый, лица Алешка все еще не рассмотрел хорошо, заметил лишь, что Арийка сильно похудела.

— Об отце не слыхали чего?

— Нет…

Никак не мог привыкнуть к ее темному вдовьему платку, стало до смерти неловко, уйти бы ему, но как уйти? Видно, нельзя так сразу являться, пожил бы денек в Звонцах, встретились бы, может, ненароком — тогда легче. Вдруг сунул руку под полу кафтана, вынул маленький, обшитый шелком треугольник с блестящими бусинками, протянул женщине.

— Возьми… С него снял тогда… Сразу не нашел тебя, а потом где ж искать было?

Она взяла косник, всхлипнула, закрылась темным рукавом сарафана:

— Спасибо тебе, Лексей, сказывали мне, как ты спасал его…

— Чего там! Кабы спас!.. Все мы спасали друг друга. Дак пошел я, однако…

— Куда ж ты? — Аринка вспомнила, что она хозяйка, а редкого гостя положено угостить. — Сядь, я сейчас принесу чего-нибудь — помянешь…

— После, Арина, я ж дома еще не был, по пути зашел.

— Да их и нет никого твоих, вечером лишь воротятся. Сиди, я за Микулой сбегаю, он все о вас с Юрком рассказывает, как бились вы на поле Куликовом. А я… как вернулась из похода-то, ну вот, будто места нет мне на земле, так и побежала бы в Москву за войском, будто все вы там живые… Да куда ж бежать, маманя одна с меньшими… Сиди, я быстро…

И тогда Алешка так же нечаянно, как вошел в этот дом, решился на святую ложь, которую придумал еще на Куликовом поле после похорон звонцовских ратников и ради которой, может быть, отпросился у Василия Андреевича на денек раньше его умчаться в Звонцы, чтобы к приезду нового боярина решить свое дело.

— Арина, — он заступил ей дорогу. — Погоди. Все уж скажу сразу, и ты ответь, чтоб не мучиться мне.

Она отступила, испуганно глядя темными глазищами, словно просила молчать, но молчать Алешка не мог.

— Юрко, когда умирал, сказал мне: «Возьми в жены Аринку, если она еще люба тебе». А мне без тебя нет жизни, Аринушка. Теперь — твоя воля.

Она молчала, закрывшись руками, но он ждал терпеливо. Тогда, не отрывая рук от лица, она глухо сказала:

— Погоди… Хоть денек дай подумать… Ребеночек ведь у меня будет.

— Что ж, — он улыбнулся трудно, по-мужски спокойно. — Будет сын у нас, Юрий Алексеевич.

— Завтра, — повторила она, — завтра скажу, ведь маманю спросить надо!

— Прощевай, Арина, завтра всех в гости позову. А теперь не усидится мне, в лес поеду — мамка ждет…

Сбежал с крыльца, как мальчишка, кинул, будто перышко, в седло свое большое тело, одетое броней, дал шпоры вороному. Вслед несся непрерывный перезвон молотка и кувалды — Микула небось перековывал рогатины и боевые чеканы на сошники. Не рано ли?.. В лесу Алешка поехал скорым шагом. Дорогу к вырубке он знал хорошо и давал душе успокоиться от встречи с Ариной, чтобы всецело отдаться радости встречи с матерью и братишками.

Лес справлял праздник, торжественно нарядный и невыразимо печальный. Потому что праздник этот всегда недолог.


1978–1979

Владимир Возовиков Эхо Непрядвы Роман

Книга первая Дороги в «Третий Рим»

Се коль добро и коль красно,

еже жити братии вкупе!

Повесть о нашествии Тохтамыша
I
Над серой, в рыжих заплатах степью, над молочными озерами ковыля, млеющего под нежарким солнцем, летела тревога. Ее разносили птицы, о ней сообщала земля едва уловимым гулом. Рассыпанные среди типчаков и полыни сайгаки разом поднимали головы, замирая; их дозорные свечками вставали над травой, и вдруг целые стада срывались в бег — на закат и на полночь. Вслед антилопам, развевая хвосты, бежали серо-дымчатые тарпаны, желтые черноспинные онагры пугливо мерцали снежной белизной ног и подбрюший, палевые зайчишки затаивались в колючем татарнике, хищники теряли наглую стать хозяев степи и, не замечая добычи, забивались в заросли по берегам редких в приморском степном краю речек. Даже гнедые могучие туры, не боящиеся ни волчьих стай, ни стремительных пятнистых пардусов, начинали кружить, грозя кому-то наклоненными рогами, и, сбиваясь в небольшие стада, уходили за сайгаками и дзеренами. Вместе со зверем бежал человек. Редкие становища полудиких кочевников торопливо вьючили лошадей, нагружали кибитки и, не мешкая, гнали на закат. Отчаянные ватаги добытчиков соли, припозднившиеся на берегах Сурожского моря[13], искали убежища вместе со зверьем в приречных тростниках, в заросших оврагах, надеясь отсидеться. В стороне восхода небо начинало куриться серыми облачками, но ветер не доносил запаха костровой гари, а это значило: надвигается самое страшное, что когда-либо порождали степи, — военная кочевая орда. Во время больших ханских охот конные крылья орды раскидывались на многие версты и потом, охватывая пространство, стремительно и далеко выбрасывались вперед, чтобы сомкнуться. Редкому зверю удавалось вырваться из кольца, чужому человеку — никогда.

Если теперь кто-то украдкой следил за движением орды, то с облегчением замечал: не конные цепи простирает она по степи, а лишь небольшие дозоры. По следу быстрых головных чамбулов[14] в плотных колоннах шли одна за другой конные тысячи, прикрытые с боков легкими заставами. Орда явно готовилась либо отразить чей-то удар, либо сама нанести его кому-то с ходу.

В челе головной тысячи колыхался рыжий великоханский бунчук, желто-кровавое знамя вспыхивало в порывах ветерка факелом угрозы — оно означало, что хан выступил на войну. Под знаменем и бунчуком, оберегаемый панцирной стражей на крепких лошадях, покрытых барсовыми шкурами, ехал угрюмый сорокалетний человек в синем халате и горностаевой шапке, украшенной пером серого кречета и золотой царской диадемой с крупным прозрачно-зеленым камнем. То был великий хан Золотой и Синей Орды Тохтамыш, прямой потомок Повелителя Сильных — Чингисхана, правнук Джучи, объединивший под своей рукой все земли бывшего улуса Джучиева — северо-западные пространства монголо-татарской империи от Поднебесных гор, откуда сбегает голубая река Сейхун[15], до устья Дуная, от Закавказья до лесистых русских равнин, уходящих к ледяным морям в неведомых полуночных странах.

Получив весть о разгроме Мамая на Дону, Тохтамыш не медлил. В одну неделю он со своим войском совершил трехсотверстный[16] бросок от берегов Яика к берегам Итиля, занял золотоордынскую столицу Сарай, присоединил силы татарских князей, оставшихся в Мамаевом тылу, встал на правобережье, выслал в степь отряды, чтобы перехватить беглого врага. Но Мамай, видно, догадывался, кто ожидает его на волжских берегах, он ушел в Таврию — свой бывший улус, откуда молодым темником, зятем хана Бердибека, начинал восхождение к золотоордынскому трону. И вот что было удивительно и страшно Тохтамышу: не прошло и трех недель после кровавой сечи на Дону, как рассеянные дружины Мамая вновь собрались под его стяги, а к ним присоединились и силы некоторых татарских племен, кочевавших в приморских степях между Днепром и Дунаем. Лишь несколько мурз с уцелевшими воинами прибежали с Дона к Итилю и принесли покорность новому хану. Сила Мамая, по слухам, едва ли не достигла того числа, с каким ходил он на Русь, и Тохтамыш задумался. В Москву от него помчался срочный гонец. Великий хан благодарил великого московского князя за помощь в борьбе с кровавым узурпатором золотоордынского трона. Великий хан предупреждал Димитрия, что их общий враг снова поднял голову. Он велел Димитрию, не мешкая, выступить с сильным полком на помощь своему законному царю, обещая от имени трона вечную милость Москве и ее князю.

Тохтамыш мало верил, что Димитрий поспешит ему на помощь, если Мамай снова не бросится на Москву. Но Мамай ведь не безумец. И уже приходила в голову осторожного хана мысль: отправить к Мамаю большое посольство с предложением мира и дружбы, попросить в жены его дочь. Говорят, нет в Орде невесты, равной ей по красоте. Неужто в столь трудное время безродный улусник отвергнет такую честь и такую сильную руку? Орда велика, пока им двоим хватит в ней места. Пока…

Ханские раздумья прервал тогда нежданный вестник. Из Крыма с отрядом примчался мурза-тысячник. Передав хану запечатанный пергамент, он смиренно, уткнув лицо в пыль, ждал решения. Письмо было кратким: «Повелитель! Иди и возьми голову своего и нашего врага Мамая. Мы принесем ее тебе на серебряном блюде, как только увидим в степи твои бунчуки». Пергамент скрепляли печати сильнейших Мамаевых мурз — Темучина, Кутлабуги и Батар-бека. С Кутлабугой у Тохтамыша и прежде были свои тайные отношения. Хан не выдал радости, не шевельнул даже бровью, скуластое лицо его напоминало гладкий желтый пергамент без единого знака.

— Встань, — приказал он гонцу. — Почему эти трое, когда-то отдавшие в руки Мамая Золотую Орду, называют его своим врагом?

— Великий хан! Мамай снова ведет тумены на Москву! Воины не хотят — они не верят больше в военное счастье Мамая.

«Выходит, он все же безумец?..» Да ведь только безумец, будучи безродным, мог схватиться за ханский венец. Даже могущественный Тимур правит от имени чингизидов. Он держит ханов в золотой клетке, разнаряженных в роскошные одежды с коронами на голове, сам, как смиренный раб, вползает в клетку на коленях, подавая им еду и питье, по всякому случаю спрашивает их воли и совета, разумеется даже не слыша, что они ему бормочут. Он душит и травит их по своей прихоти, как крыс, однако же всему свету трубит: будто он, властелин Азии, — только исполнитель воли потомков священного рода Повелителя Сильных.

— Что говорит сам Мамай о походе на Русь?

— Великий хан, он убеждает наянов, будто на Дону мы уже победили Димитрия, и только трусливые вассалы, увидев небольшой русский полк, напавший из засады, побежали и внесли в войско панику. Он говорит, сила Москвы иссякла, надо, не теряя времени, нанести ей новый удар — Димитрий этого теперь не ждет. Он еще говорит: нельзя терять даже дня — нельзя давать русам увериться в собственной силе и подготовиться к новой войне. Мамай пугает нас неведомым, но мы еще не пережили нынешней беды. Сколько погасло наших очагов, а сколько их осиротело! Кто видел Куликово поле, с Мамаем на Русь не пойдет!

Нет, он не безумец, этот черный крымский улусник. Да, сейчас бы совсем неплохо в московском пожаре выжечь память о злосчастной битве на Дону, чтобы о ней не рассказывали страхов. Но Мамай подобен тем людям, которые хорошо различают далекое, не видя того, что у них под носом.

— Что Мамай говорит обо мне?

— Он сказал: пусть-де хан Тохтамыш повеселит душу на саранском троне да побережет наш тыл, пока управляемся с Москвой.

Хан слабо улыбнулся — Мамай, конечно, сказал не так. Тохтамыш знает, как говорит Мамай, охваченный злобой: много и громко. Не это ли его сгубило? Полководец на войне должен только спрашивать и приказывать. Других речей ему не следует произносить даже во сне.

— Иди, — приказал гонцу. — Передай главному юртджи: пусть поставит тебя во второй тумен на полный корм. До моего слова ни ты сам, ни один из твоих людей не должны шагу ступить от расположения тумена.

Тохтамыш послал за молодым ногайским мурзой Едигеем, который поддерживал его своим мечом в борьбе с врагами, не раз обнаруживал храбрость зрелого воина и разум трезвого мужа. Сидя перед палаткой, показал Едигею письмо.

— Что скажешь?

— Скажу: я бы пошел и взял такое блюдо. — Молодой военачальник выдержал тяжелый взгляд хана.

— А если ловушка?

— Аркан годится, чтобы поймать коня или молодого бычка. Но еще никто арканом не поймал тигра.

Тохтамыш встал с седла, громко хлопнул в ладоши. Выскочившему из палатки юртджи приказал:

— Войску — тревога.

Теперь уже Дон позади, три ханских тумена вступили в Таврические степи. Велика земля и тесна. Полтораста лет назад этой самой степью гнали половецких ханов полководцы Чингиза, прорвавшиеся сюда из глубин Азии через Кавказ. Предания и книги говорят: тогда им достались несметные богатства и полоны, а скота было так много, что его никто не считал — воины ловили и резали на мясо быков, овец, коней сколько хотели. Тогда к северу от этих мест стояли великие города Киев, Переяславль, Чернигов, где боярские терема и купеческие клети ломились от добра, где купола церквей, по слухам, были покрыты чистой медью, серебром и золотом, оклады икон украшались цветными каменьями, каждый из которых стоил табуна объезженных коней. Нынешним ханам и темникам даже не снится та добыча, какую брали первые ордынские завоеватели. Теперь лишь нищие селения русской Литвы прозябают на развалинах бывших удельных столиц. Оскудела земля людьми, оскудела товарами и скотом, только диких зверей развелось великое множество. Люди побиты и распроданы в рабство за моря, добро их разграблено и тоже размытарено. Но где-то же оседают богатства, где-то жиреют народы на крови других. Сколько нажили да и теперь еще наживают генуэзские, венецианские, арабские, ганзейские и иные купцы на перепродаже рабов и военной добычи ордынцев! Однако эти пауки лишнего не держат в крымских портовых городах — отсылают на больших кораблях в свои страны, чтобы потом, воротясь, жить припеваючи. Богаты были и ордынские города Сарай-Бату, Сарай-Берке, Хаджи-Тархан, богаты были и ордынские становища — даже незнатные кочевники устилали юрты узорными коврами, носили шелка и бархат, золотом украшали оружие, пили и ели на серебре. Но долго ли завоеватель пользуется награбленным? А тут еще ханские усобицы последних лет, восстания подвластных племен. Чтобы жить за счет покоренных народов, надо увеличивать их число, их жизненную силу, но это опасно. От русских полоняников и крестьян окраинных уделов обедневшие кочевники научились пахать, выращивать хлеб и овощи. Однако нынешней весной, поднимаясь на Москву, Мамай не велел сеять хлеб: возьмем-де его на Руси. Поход провалился, Орда не только не получила русского хлеба, она потеряла огромные стада, ей грозит голодная зима. Нужен хлеб или большие деньги, чтобы купить его. В долгой борьбе за власть хан Тохтамыш обнищал, обнищали и его мурзы. В Сарае большой казны не оказалось — войны расхищают не только человеческие жизни, но и денежные мешки.

Москва — вот главная казна Орды. Заплатит ли теперь Димитрий хотя бы половину той дани, какую требовал Мамай?

Чтобы отвлечься от смутных мыслей, Тохтамыш стегнул своего золотистого аргамака шелковой камчой, вырвался из строя личной сотни, поскакал вперед. Он остановился на древнем кургане, медленно огляделся. Слева на плоской степи лежала плоская синева соленого лиманного озера, низкий противоположный берег едва различался у горизонта. На зеркале воды — ни челна, ни паруса, одни бесчисленные стаи птиц пестрели у берегов шевелящимися размытыми пятнами, да стадо куланов, почуяв опасность, рысило от воды в степь. К кургану быстрым аллюром мчался отряд из сторожевой тысячи. Не иначе какие-то вести.

Хан не ошибся. Мамай, оказывается, тоже не дремал, его войско шло навстречу Тохтамышу и теперь нависало с полуночной стороны. Следовало, не теряя времени, повернуть тумены от побережья в глубину степи.

— До темноты не останавливаться, — приказал Тохтамыш. — За Калку послать две передовые тысячи. Воинам спать в доспехах и при оружии, коней переседлывать всю ночь.

Повинуясь движению сигнальных значков, чамбулы совершали быстрый поворот. Склоняющееся к закату желтое солнце светило теперь в левые скулы всадников. К берегу Калки вышли в сумерках, тумены приняли боевой порядок и остановились. Костров не разводили. Даже перед ханской палаткой не загорелся огонь.

…Безросное солнечное утро застало войско Тохтамыша готовым к битве. В порыжелых осенних берегах лениво текла обмелевшая степная речка, печально знаменитая тем, что когда-то в давнее время видела, как великие полководцы Чингисхана Субедэ и Джебэ со своими нукерами пировали на костях незадачливых князей Киевской Руси, не захотевших стоять в битве одной стеной, под одним знаменем. Кому же сегодня справлять победный пир на ее берегах — Чингисову потомку Тохтамышу или темнику Мамаю, которому следовало верно служить ханам, а не отрезать им головы? Если киевские князья находятся в христианском раю, они сейчас смеются и злорадно тычут пальцами в незадачливых потомков своих врагов: «Мы были хороши, да и эти стоят нас!» Неужто все народы проходят один путь?

С прибрежного холма, сидя на коне в полном боевом облачении, Тохтамыш угрюмо следил за подходом к реке Мамаевых туменов. Тучи пыли выдавали приближение отрядов, развернутых широкими лавами, — Мамаю тоже известно, где стоит войско его врага. Считая стяги, Тохтамыш снова пугался и удивлялся: перед ним развертывалось, по меньшей мере, тридцать тысяч всадников. А сколько их на подходе? Что, если мурзы обманули?.. По далекому холму, алея халатами, растекалась лава сменной гвардии Мамая.

Нукеры никогда бы не догадались, о чем думает их повелитель — закаленный в испытаниях Тохтамыш умел владеть собой. Он не относился к числу изнеженных «принцев крови», ему не досталось никакого наследства, кроме происхождения. По счастью, именно такой нищий чингизид, прямой потомок Джучи, оказался нужным Тимуру в его смертельной борьбе с сильными ханами и мурзами. Дважды Тимур давал войско Тохтамышу, и дважды Тохтамыш бежал от берегов Хорезмийского моря[17], разбитый врагами. Но между заяицкими ханами не было согласия, и в конце концов с помощью того же Тимура власть в Синей Орде захватил Тохтамыш. Битого жизнью и врагами хана крутая перемена судьбы немного пугала. Счастье непостоянно, он слишком хорошо это знал, и мог ли с легкой руки доверить свою судьбу стихиям битвы?

Что же Мамаевы мурзы? Разве они еще не разглядели ханские стяги? Где их серебряный поднос? Просто обещать Мамаеву голову, иное — добраться до нее сквозь мечи тех краснохалатных дьяволов!

На противоположном берегу Калки по-прежнему находились две тысячи легких всадников Тохтамыша. Главные силы, состоящие только из отборной конницы, здесь. Тумены правого и левого крыла развернулись вдоль берега широким фронтом, недвижно сверкают панцирями и оружием. Третий тумен в резерве за холмом. Если дело дойдет до битвы, темникам приказано за реку не ходить. Пусть Мамай нападает. На его отряды, переходящие Калку, обрушатся сильные короткие удары кованых тысяч Тохтамыша; испытанный в битвах тумен резерва готов встретить глубокий обход врага.

Тохтамыш видел многие бои, сам терпел поражения, и он понимал состояние воинов Мамая, еще не отошедших после куликовского потрясения. Несколько сокрушительных встречных ударов, несколько отрядов, сброшенных в реку, и Калка напомнит Мамаеву воинству весь ужас Непрядвы. Это — победа. Вот если бы Тохтамыш перешел речку и там, в открытой степи, доверился стихиям битвы с конницей Мамая…

Да можно ли предсказать исход любого сражения, где сошлись равные по силе враги? Мамай опытен и хитер, он разозлен поражением, и кто знает, какого коварства ждать от него теперь? Одно утешение: Мамай никогда не считал Тохтамыша опасным противником. Заяицкие ханы — тоже. И Тимур. Иначе разве стал бы Тимур давать ему свои тумены?..

Однако без боя уже не обойтись. Передовые легкие сотни Мамая, сверкая клинками и стеля за собой серую пыль, помчались к берегу Калки. Докатился топот коней и протяжный рев всадников. Обе тысячи Тохтамыша на том берегу, очернив стрелами утреннее небо, с места галопом рванулись навстречу, чтобы не дать врагу преимущества в силе удара. Сошлись в тучах пыли, скрестились пики и кривые мечи, схлестнулись конские и человеческие груди, два враждебных клича на одном языке слились в смертный рев.

Да, теперь лишь битва решит спор за главный ордынский трон. И может быть, это еще не последняя битва между Тохтамышем и Мамаем? Тимур знал, что делал, давая войско хану Тохтамышу. Он будет смеяться, хромой самаркандский барс, и сладко облизываться, узнав, как два золотоордынских волка рвут друг друга в кровь. И московский медведь тоже будет довольно урчать, зализывая в своей берлоге куликовские раны…

— Где мурза? — спросил хан, и все, кто услышал его голос, поняли: он требует посланника из Мамаева стана.

За Калкой схватки равных, однако, не получилось. Воины были одинаково сильны и опытны, у них имелись одинаковые кони и одинаковое оружие, но одних веселили удачи последних дней, а в душе других кровоточила рана, нанесенная русским мечом. Первым победа сулила ханскую благодарность, обещанное жалование, воинские отличия и возвращение наконец в родные юрты, а вторым — новый военный поход против страшного московского князя. Медленная Калка не пронесла воды на полполета стрелы, когда из неплотной тучи пыли, расползающейся над местом рубки, во все стороны, будто юркие серые паучки со спины раздавленной матки тарантула, брызнули всадники Мамая. Их не преследовали. Сотни Тохтамыша быстро стягивались к берегу.

Но что за смятение на ковыльной равнине, вблизи холма, где расположилась ставка Мамая? Тумены поворачивают фронт?.. Да, фронт и копья — в сторону сменной гвардии Мамая!

— Великий хан! — в голос закричали нукеры-наблюдатели. — Белые стяги! Нам сигналят!

Тохтамыш и сам видел, как от Мамаева войска отделились небольшие отряды всадников с белыми тряпками на пиках и помчались к реке. Свершилось.

Мурзы и темники Мамая, пропущенные без нукеров, через охранные сотни, вброд перешли реку, подскакали к холму, спешились, обнажив мечи, побросали их на траву. Потом сами пали ниц, до крови царапая лица о сухие стебли и колючки, поползли к копытам ханского коня. Тохтамыш как будто и не видел их. С каменным лицом, едва щуря глаза, он следил за красной лавой на далеком холме; она сдвинулась, стала расползаться, словно кровавая лужа.

— Где обещанное блюдо? — спросил вдруг Тохтамыш тихим, каким-то мертвым голосом, по-прежнему не глядя на перебежчиков. Те, припадая к земле, совсем перестали дышать.

— Где голова Мамая?

Мурзы, сообразив, вскочили разом, пятясь, сошли с холма, похватали оружие, торопливо садились на лошадей, во весь опор мчались к своим туменам.

Узкий алый ручей на далеком холме прорезал прихлынувшую к нему серую волну, вспыхнули, заиграли веселые искры сабель, алый ручей разорвался, часть его растворилась в серой толчее, другая выскользнула на простор и скоро пропала в пепельной дымке, растекающейся по горизонту.

Через час хану донесли: Мамай с небольшой частью сменной гвардии ушел в степь, по следам его выслан сильный отряд под командованием опытного мурзы. Эта неприятная весть не дала ощутить торжества полной победы, но хан выслушал ее с тем же непроницаемым видом, никого не упрекал, ни с кого не взыскивал.

Пока Тохтамыш не велел чамбулам переходить реку и смешиваться, приказал располагаться там, где стоят, да не жалеть вина и кумыса на общем пиру в честь соединения улусов Великой Орды под рукой законного владыки. Назначив темника Кутлабугу командовать лагерем на другом берегу Калки, он предупредил: через три дня проведет смотр новых войск, примет клятвы верности от Мамаевых князей перед всеми воинами, под знаменем ислама. Если есть иноверцы, они дадут клятвы по своим обычаям. Хан Тохтамыш помнит заветы Повелителя Сильных, и под его властью никто в Орде не потерпит ущерба за веру. Пусть муллы, попы и шаманы доказывают, чья вера лучше, их забота собирать свою паству, а дело правителей — всякую веру использовать для укрепления собственной власти и послушания в народах. Кто силой навязывает свою религию другим, только вызывает их злобу и, ничего не приобретая, может потерять все.

Безбожник Кутлабуга весело осклабился. Великий хан прав. Мамай в последние дни особенно усердно молился аллаху, но молитвы не помогли ему. Сам Кутлабуга поклоняется только силе, и теперь он получает власть над всем бывшим Мамаевым войском. Даже могущественный хан Темучин — в его подчинении.

Ночью, когда пир был в разгаре, Тохматыш кликнул трех самых сильных телохранителей, велел подать ему простой воинский халат и оседлать коней. Костры указывали брод. Курени на обоих берегах жались поближе к воде, ханский приказ — не переходить реку — соблюдался, но между берегами шла в темноте многоголосая перекличка. Велика степь, да кочевники подвижны. В Диком Поле, где границы орд и племен условны, пути кочевых улусов нередко скрещивались. Тогда устраивались торги, празднества и состязания, покупки невест. Сейчас вчерашние враги, ставшие под руку одного правителя, искали в соседних станах родственников и друзей.

Неспешно ехали между юртами воинских куреней, тихо называя часовым пароль, приглядываясь и прислушиваясь. Почти всюду у костров гудели нетрезвые мужские голоса, однако порядок поддерживался строгий. Мамай умел держать войско в руках. По обрывкам разговоров хан догадывался: воины рады, что дело обошлось без битвы, что у них теперь новый повелитель и похода на Русь не будет. Он окончательно убедился: верх над Мамаем ему принес страх войска перед возможностью новой войны с Москвой. Пусть так. Этой осенью он не пойдет на Русь, но будет другая осень.

Возле семейных юрт какого-то куреня передний телохранитель остановился, высматривая проход между плотно составленными повозками. В ближнем шатре зло, капризно плакал ребенок, заглушая сварливые голоса женщин. И вдруг одна — громко, нарочито испуганным голосом: «Угу, угу — вот едет князь Димитрий, сейчас посадит в мешок, в Москву увезет!» Детский плач мгновенно смолк. Тохматыш замер, потрясенный: женщины в Орде пугают детей именем московского князя! Это же конец ордынской власти!..

Тохтамыш мрачно смотрел в полуночную сторону. Вытравить, выжечь этот страх, поразивший Орду после куликовского разгрома! Но как? Только военной победой. Значит, не медля, готовить войну. С этой ночи, с этого часа. Пусть муллы и верные люди всюду кричат: Мамая покарал аллах за преступления против законной ханской власти, на Непрядве московским князем поражен Мамай, но не Золотая Орда! И не дать Димитрию увериться, будто он теперь сам себе господин, — заставить его уплатить дань, пусть малую, но все-таки дань!

Тохтамыш прежде не имел дела с русскими князьями, но он знал: без русской дани Орда захиреет. И наслышан он был о могуществе князя московского, о стойкости князя рязанского, о широком уме и упорстве князя тверского, о богатстве бояр новгородских. Он слышал о многих русских воеводах, а недобрая слава новгородских ушкуйных дружин наводила ужас на все Поволжье — они грабили даже Сарай и Хаджи-Тархан. Золотой Орде русскую силу не сокрушить в лоб, а Москва способна уже собирать эту силу воедино — вот чего не понял или понять не желал Мамай. Зато хану Тохтамышу понимать не надо — теперь это видят все.

Больше недели войско стояло на берегах Калки: Тохтамыш проводил военные смотры, утверждал и заново назначал воинских начальников, выдавал ярлыки на управление землями, улусами, племенами, принимал от них клятвы на верность, записанные на шертных грамотах. Он отправлял послов к соседним правителям с извещением о своем воцарении — нелишне напомнить о том, что дары, поминки и дани следует теперь слать великому хану Тохтамышу, и только ему.

На восьмой день, вечером, на шатающихся от усталости лошадях прискакали трое воинов из отряда, преследовавшего Мамая. Весть оказалась недоброй. Мамай объявился в Кафе с несметными богатствами, он сразу начал собирать войско, скликать наемников. Вот куда откочевала из Сарая ханская казна! Тохтамыш велел позвать в свою юрту тех, кому особенно доверял: Едигея, Кутлабугу и семнадцатилетнего сына Акхозю.

— Пока змее не раздавишь голову, она будет жалить, — степенно, подражая седым военачальникам, сказал сын.

— Царевич прав: Мамая надо лишить головы, — кивнул Едигей.

— Это сделаю я! — Кутлабуга вскочил, хан жестом снова усадил его на подушку. Он с трудом душил закипающий гнев. Фряги!.. Проклятые пауки, наживающие горы золота и серебра на работорговле, это они вскормили Мамая, безродного мелкого наяна, ставшего крымским темником. То-то Мамай ни разу не разорил Кафу, как делали прежде улусники Крыма. Ему и без того щедро платили. Ему поставили целый легион наемников, когда он пошел воевать Москву. Видно, у разжиревших фряжских тарантулов засалились глаза, раз им неведомо, что сегодня Орда — это не Мамай. Когда-то ханы за деньги продали генуэзцам Кафу и другие морские порты. Тохтамышу на то плевать — он не выдавал им ярлыков и тарханных грамот, он не торговал ордынскими землями, и потому он вернет Кафу мечом. Пусть жадная торгашеская свора лишний раз убедится, что над ее денежной силой стоит иная сила, пострашнее. Кафу, пригревшую Мамая, он разорит до нитки, разорит и Сурож, и Корчев, а фрягов заставит выкупить собственные жизни такой ценой, которой хватит на годовое жалованье войску. Потом он выметет этот торгашеский сволок с берегов Крыма и всей Таврии. Богатых купцов на земле довольно, и все они норовят сесть хозяевами на скрещении торговых путей, где серебро само течет в руки. Венецианцы, турки, арабы, жиды, ганзейцы — набегай!

Тихим голосом приказал:

— Ты, Кутлабуга, возьмешь три тысячи своих крымцев, и завтра к рассвету они должны быть готовы к походу. Остальные пусть мирно кочуют к зимним аилам. Ты, Едигей, возьмешь войско, кроме первой тысячи моего тумена, и поведешь в Сарай. Отпускай по дороге тех, чьи кочевья окажутся близко. В Сарае отпустишь всех, своих ногайцев тоже. Но сам подожди меня, я не задержусь долго. Скажи моему старшему сыну: нынче на Руси, в Литве и Казани собрали много хлеба. Его нет только в Орде — по милости Мамая. Пусть сын с казначеем сочтут, сколько нужно хлеба Орде до лета. Я знаю, казна в Сарае пуста, но сейчас идет сбор ясака, все, что будет собрано, — на хлеб и оружие. Наверное, этого будет мало… — Хан задумался. Разные мысли приходили ему о деньгах, так необходимых в самом начале царствования, особенно если оно добыто мечом. Чуть было не решился отобрать драгоценности у гаремных жен бывших правителей перед тем, как раздать этих женщин наянам и нукерам. Но ведь бабы поднимут вой и над ханом станут смеяться. Попросить у купцов? Попрячут свои мошны да еще разнесут по свету, будто новый ордынский владыка — грабитель. Не верят купцы ордынским ханам — больно часто ханы меняются.

— Да, этого будет мало, — повторил Тохтамыш. — Пусть он велит ободрать мой сарайский дворец. Если понадобится — дворцовый трон тоже обратить в монету. Чеканить алтыны, денги, а надо — и гривны, и гривенки с моим именем. Караваны за хлебом послать тотчас, по осени он дешевле. Новый трон скоро наживем, если народ будет спокоен и послушен. А послушен только сытый народ. Скажите воинам: сегодня еще я не могу одарить их шелками и серебром, но хлеба дам вволю. Серебро тоже будет — мы выколотим его палками из толстых денежных мешков в Кафе и Суроже. Ты, Акхозя, возглавишь в тысяче первую сотню, пора тебе привыкать командовать.

Глаза царевича загорелись радостью, он стукнул лбом кошму.

— Помни: ты — правая рука тысячника, но он волен в твоей жизни и смерти.

— Великий хан, дозволь слово? — спросил Едигей. — Ты знаешь, я богат. Отец дал мне в поход немалую казну. Поход счастливо заканчивается, казна мне не потребовалась. Отсюда до Литвы и Руси ближе, чем от Сарая. Позволь снарядить караваны за хлебом?

Тохтамыш свел брови: мурза-улусник предлагает серебро в долг великому хану? В долг принято брать у купцов, от вассалов принимают подати и службу. Не ищет ли Едигей себе широкой славы в войске?.. Но что делать нищему правителю?

— Посылай. Скоро твою казну я наполню вдвое. Все!

Тохтамыш долго смотрел на полог, за которым скрылся рослый, не по-татарски стройный Едигей, внук знаменитого мурзы Ногая и дочери византийского императора Евфросинии. Скоро он примет наследство отца, могучего тарханного князя, который на покое доживает дни в столице своей Орды Сарайджуке, что стоит в низовьях Яика на скрещении важных торговых путей. Это отец Едигея повелел своему огромному улусу, простершемуся на юге от берегов Хвалынского моря[18] до берегов моря Хорезмийского, на севере — от реки Камы до реки Туры, что за Каменным Поясом, называться по имени предка — Ногайской ордой, и даже поделил свои владения на особые улусы. Пусть почудит старик напоследок. Умрет — и снова на месте его «орды» будет простой улус, и название ногайцев исчезнет. Но, приглядываясь к молодому мурзе Едигею, Тохтамыш всякий раз испытывал смутную тревогу. С чего бы? — ведь Едигей сразу признал Тохтамыша своим повелителем, поддержал его в борьбе с другими заяицкими ханами. Такого бы в самый раз поставить первым ордынским темником: храбр и расчетлив, тверд и рассудителен, что особенно ценно при остром уме. Счастливое сочетание: ведь волевым людям обыкновенно не хватает ума, умным — крепкой воли. Все это вместе обещало со временем родить выдающегося военачальника и… пугало Тохтамыша. Он смотрел на Едигея, а виделся ему золотоордынский темник Мамай, совсем непохожий обличьем на этого молодого мурзу. Мамай тоже начинал другом ордынского хана, но чем это кончилось…[19]

Четыретысячи воинов в походе, имея в обозе только вьючных лошадей и верблюдов, движутся вдвое быстрее, чем двадцать тысяч. В полдень на четвертые сутки дозоры подали сигнал тревоги. Хан приказал остановить отряд, сам во главе нукеров въехал на ближний курган. Из-за горизонта навстречу шел не то большой караван, не то военный отряд. Нукер-наблюдатель с глазами каракала, уставясь вдаль, медленно заговорил:

— Вижу наших воинов, вижу чужих воинов в синих камзолах, вижу красную мантию посла, вижу его белое знамя с черным крестом, вижу много навьюченных конек.

«Фряги?.. Посол?..» Короткая усмешка раздвинула сухие губы великого хана. Он молчал, молчали ближние мурзы, молчали нукеры. Знали: хан не любит, когда плетут кружева слов, предсказывая события и предвосхищая дела, льстя, похваляясь или оправдываясь, строя планы и замыслы. Приближенные помнили, как у него сорвалось в гневе: «В Орде стали много болтать все — от ханов до черных людей. Народ, который тратит силу на слова, становится ленивым и пустым. Словами не восполнишь того, что должны делать руки».

Встречный отряд скоро повернул к кургану, где развевался ханский бунчук. Подъехавшие всадники остановились перед цепью стражи. Невысокий человек в мантии с нашитыми черными крестами на груди и спине поднялся на курган, помел землю короткополой шляпой и, выпрямясь, заговорил по-татарски, сильно коверкая слова:

— Лучшие люди Кафы, Сурожа и Корчева прислали меня поклониться тебе, великий хан, нашими дарами, заверить в глубокой преданности и просить о твоем покровительстве.

Тохтамыш молчал. Темные глаза его бесстрастно смотрели на узколицего щуплого фряга, которому даже пышная посольская мантия не придавала необходимого послу величия. Казалось, хан сейчас тронет шпорами жеребца, молча проедет мимо своим путем, и горе тогда крымским городам генуэзцев! Посол вдруг суетливо оборотился, хлопнул в ладоши. Из толпы его сопровождающих выскочил слуга с кожаным мешком и свертком, на четвереньках подбежал к копытам ханского аргамака, расстелил красную материю, зубами развязал мешок и положил на ткань обритую голову в запекшейся крови, на четвереньках отбежал за спину посла.

Было тихо в осенней степи. Смолкли далекие крики гусей, летящих к лиману, прервался в небе клекот орлов, поспоривших из-за добычи, и показалось хану — он услышал шорох скользнувшей по кургану тени от пролетной скопы. Генуэзский посол медленно перевел дух, обмахнул рукавом пот со лба — заметил, как разгорались непроницаемые глаза хана.

Противно заныла большая зеленая муха, села на обритую голову, поползла по мертвому лицу с закрытыми глазами и плотно сомкнутым ртом. Тохтамышу вдруг почудилось — голова на красном куске ткани стискивает зубы, сдерживая гневный крик. Гортанно, дико прокричала казарка, хан вздрогнул, сбросил оцепенение, поднял глаза, проводил взглядом серую стаю и снова, уже мельком, глянул на мертвую голову. Нет, никогда больше из этого сжатого рта не вырвется слово. И только теперь великий хан Тохтамыш поверил: он — властелин Золотой Орды.

— Ставьте мой шатер, — приказал нукерам. — Несите, что есть в бурдюках и хурджинах: я принимаю посла. Это, — кивнул на отрубленную голову, — выставить на длинной пике посреди войска.

На вершине кургана быстро постелили кошмы, в середине — белый войлок для хана. Тохтамыш сошел с лошади, уселся на горке цветных подушек, милостиво указал послу место напротив. Тот, неловко скрючив ноги под мантией, опустился на войлок.

— Великий хан, дозволь принести остальное?

По знаку посла двое слуг развернули атласный сверток и положили к ногам хана кривой меч в золотых ножнах, осыпанных изумрудами, с алмазом в торце серебряной рукояти.

— Прими, великий хан, подарок от города Кафы. Мы знаем: не пройдет и месяца, как взбесившийся московский медведь склонит под этот меч свою косматую шею.

Тохтамыш взял меч, слегка обнажил. Витая серая сталь клинка говорила за себя. Подарок действительно царский, однако со значением — оно откровенно высказано в речи посла.

— Подарки надо отдаривать, — сказал Тохтамыш. — Но я самый бедный на земле властелин, мои нукеры богаче меня. Я долго воевал за Орду, и я отвоевал ее, опустошенную усобицами и воровством. У меня осталась только одна драгоценность, вот эта, — он коснулся горностаевой шапки с золотой диадемой, — но и она принадлежит не мне, а моему сану. Разве еще вот это?..

Хан откинул полу халата, отстегнул серебряную шпору.

— Возьми, посол. Я воин и обойдусь железными шпорами. Однако большое войско в большой поход поднимает лишь большое серебро, которого у меня нет.

Изумленный фряг дрогнувшими руками принял ханский дар с выбитым личным клеймом Тохтамыша, поцеловал шпору.

— Твой подарок станет хранительным талисманом города Кафы. Но ты не так беден, как думаешь. Дозволят ли твои нукеры моим воинам подняться сюда?

Хан подал знак, насторожился: неужто и денег прислали?

Фряги по двое вносили на курган небольшие вьючные мешки из толстой смоленой кожи, посол проверял свинцовые печати, своей рукой срывал их, мешки развязывались и опустошались на войлок у ханских ног. Тохтамышу кое-как удавалось сохранить каменное лицо, но по спине его словно побежали целыми полчищами колючие железные муравьи, и округлевшие глаза, туманясь, стали плохо видеть, а уши околдовал ливневой звон металла. Сыпались, сыпались на войлок желтые, белые, красные, черненые монеты всех времен и стран, драгоценные перстни, кольца, серьги, браслеты, мониста, жемчужные ожерелья и рясы, рубли и гривны в слитках, златокованые кубки и чаши, оклады икон и золотые божки язычников, пуговицы из драгоценного стекла и камней, украшения для конской сбруи и оружия, спрессованные под молотком комки золотой скани и снова — монеты, монеты…

О том, что купцы крымских городов богаты, Тохтамыш знал. Еще лучше знал он, что богатство рождает жадность. Так насколько же богаты эти тарантулы, если, еще не выслушав ханских требований, выбрасывают к его ногам целую государственную казну!

Опустел последний мешок, хан сморгнул влажный туман, украдкой повел глазом. Взоры ближних мурз залило желтым и белым металлом. Даже телохранители ничего не замечали, кроме драгоценной груды. Хан нахмурился, овладел собой, вопросительно посмотрел на посла. Тот поклонился.

— Твой благосклонный взор, великий хан, нам дороже всех богатств.

«Врешь, мизгирь. Моя благосклонность вам и нужна, чтобы наживаться».

— Без твоей милости нам нечего делать на земле Таврии.

«Вот это правда».

— Наши города стоят на стыке земных и водных дорог. Нет в мире товаров, которые не проходили бы через Кафу, Сурож, Корчев и венецианскую Тану. Но богатства привлекают не одних купцов. Много раз наши города грабили кочевники, не понимая, что без торговых портов они сами обнищают и одичают, будут носить сыромятные шкуры зверей и стрелять каменными стрелами.

Тохтамыш нахмурился.

— Может быть, я сказал лишнее, но ты ведь знаешь: морские пути для торговли самые быстрые и выгодные.

Хан кивнул.

— В последнее время нас так же теснят венецианцы. Их Тана в устье Дона перехватывает караваны с востока. Их купцы снимают сливки, продают свои товары дороже, чем продаем мы. Это невыгодно и тебе, и твоим купцам.

Тохтамыш снова кивнул, хотя слышал впервые.

— Дай нам покровительство — ты ни в чем не будешь нуждаться. Только пусть твои воины пригоняют побольше молодых рабов и рабынь — спрос на них теперь велик. Не дай Москве, Новгороду и Литве хозяйничать на путях по Итилю, Дону и Днепру. Они задавят нас, потом замкнут и торговлю Орды с закатными странами. Нашу преданность ты видишь — мы и одной денги не укрыли из того, что нашли у Мамая.

Тохтамыш едва не вскочил с подушек: так вот чья это казна! Хитрый кафский паук так долго молчал! Утаить такую казну все равно было невозможно. Орда спросила бы за нее жестоко. Глаза Тохтамыша разгорались алчностью — он теперь осматривал груды денег и драгоценностей, словно подозрительный, не раз обманутый купец.

— Я не вижу здесь жезла воинской власти, знаков Полной Луны и Желтого Солнца. Я так же слышал, что Мамай показывал почетным гостям больших серебряных зверей с золотыми гривами и глазами из желтых круглых алмазов — их нашли в старинных курганах. Я знаю, Мамай из Крыма вывез для хана Бердибека голую богиню древних румийцев величиной с десятилетнюю девочку. Она вся была из слоновой кости, с золотыми волосами, и голову ее обвивали розы, выточенные из яхонтов. В руке она держала серебряный рог, наполненный изумрудным виноградом. Бердибек, правоверный мусульманин, не принял подарка и сказал: он любит девушек только живых и горячих, из-за них муллы не проклинают правоверных. Мамай оставил языческую богиню у себя. Где все это?

Фряг опустил глаза.

— Мамай, говорят, самые дорогие предметы редко возил с собой, он умел их хорошо прятать. А знаки воинской власти тебе нужны новые. Подумай — какие. Мы закажем их лучшим мастерам Генуи.

— Да, я подумаю.

Тохтамыш вызвал главного юртджи и казначея, приказал описать казну, опечатать ханской тамгой, выставить при ней караул.

В этом походе от самого Яика словно чья-то всемогущая рука стелила Тохтамышу дорожку удачи. Может быть, то награда судьбы за долгие унижения, лишения и горести? Он был терпелив и стоек в несчастьях. Рожденный ханом, скитался, как нищий дервиш, питаясь подачками и еще при этом дрожа за собственную жизнь. Получал войско из рук безродного правителя Самарканда, всякий раз переживая унижения и страх, потом, как тигр, бросался в битвы за свое законное наследство и, разгромленный, бежал, словно сайгак, чуя затылком дыхание настигающего волка. И вот — покорность мурз Синей Орды, взятая без боя золотоордынская столица, переход на его сторону Мамаева войска, наконец, нынешний день. Да, еще утром он имел только власть, шаткую власть нищего правителя, за которого, как тонущий за соломину, цепляется Орда, пораженная оглушительным ударом русской палицы. Даже нукеры упрямо шли за ним только потому, что он слишком задолжал им. И вот под эту шаткую власть подведена золотая колонна.

Они хитры, генуэзские пауки. Они, конечно, выбирали между двумя владыками. И поставили на хана Тохтамыша. Отвергли своего выкормыша, навеки помеченного куликовским поражением. Только зря они думают, будто, подарив Мамаево золото, толкнут хана Мамаевым путем. Тохтамышу теперь надо беречь жизнь даже крепче, чем берег ее Мамай. У того, говорят, была сторожевая змея. Хан Тохтамыш выбирает лучшего телохранителя: молчание и скрытность.

За ветром, у подножия холма, поставили ханский шатер, скатерти в нем были уже накрыты. Тохтамыш встал, пригласил к себе посла почетным гостем, велел вызвать царевича Акхозю и темника Кутлабугу, а также всех тысячников.

— Будем стоять здесь три дня, — приказал мурзам. — Завтра устроим большую охоту, поэтому пусть воины не берегут больше пищу. Тебя, посол, я возьму в мою охотничью свиту.

Фряг поклонился, сказал:

— Великий хан, я выполнил волю наших городов, позволь теперь предложить мой собственный подарок?

— Покажешь в юрте.

Посол сделал знак своим. Хан, спускаясь с кургана, краем глаза видел, как за линией стражи, в караване купца, четверо слуг подняли крытый паланкин и направились к ханскому шатру. Там уже находились наяны с царевичем, который незаметно держался за спиной своего тысячника.

Между тем вокруг холма выросли кольца юрт, воины открыто радовались окончанию похода, увидев на пике Мамаеву голову и услышав о том, что похищенная Мамаем казна Орды возвращена фрягами. Среди неполных пяти тысяч людей слух за час успел обежать всех, обрастая невероятными подробностями. Но главное воины знали: они получат свою долю сполна, и, возможно, с прибавкой.

Кривоногий, плотный, узкоглазый, хан спускался по длинному склону кургана пешим, хотя вечному наезднику в тысячу раз удобнее ехать в седле, чем ступать собственными ногами. Но он шел, желая почувствовать ногой покоренную землю.

Полынный дым костров низко стелился при закатном солнце, наполняя степь домашним уютом. Генуэзский посол, чуждый радостям походного привала кочевников, острым взором наблюдал за воинами, вслушивался в их оживленные голоса. Ухо его то и дело ловило слова: «юрта», «хатунь», «улус»… Войско готовилось разойтись по домам, войско хотело разойтись по домам. Туда ли он попал? Орда ли это? Он даже глаза зажмуривал и, открывая, убеждался: перед ним настоящие ордынские всадники. И эти всадники радовались отмене военного похода? Да, они получат свое. Но чтобы ордынские всадники отказались от новой добычи в чужих городах?! Фряги откупились — и алчность воинов Тохтамыша должна была направиться на Русь и Литву. Орда всегда жила войной, грабежом, кровью и насилием. И если уж она выступала в поход — до нитки обирала и разоряла земли, до которых могла дотянуться. И понял кафский купец: нет больше прежней Орды — чудовища неодолимой силы, нависавшего над странами и народами, подобно божьей каре.

Жалко стало купцу возвращенных хану богатств.

Вблизи шатра Тохтамыш вдруг остановился, повернулся к гостю, спросил в упор:

— Где дочь Мамая?

Посол остался невозмутимым:

— В Кафе ее нет, великий хан. Где дочь Мамая, пожалуй, знает московский князь.

— Да, московский князь и его воеводы знают многие тайны Мамая. Но если получишь вести о ней, сразу сообщи мне.

К ханской свите приблизились слуги посла, опустили наземь паланкин. Тохтамыш кивнул фрягу, тот сам приблизился к паланкину, откинул полог, что-то негромко сказал. Вышла закутанная вуалью женщина.

— Великий хан! — Посол поклонился. — Эта девушка — самая дорогая рабыня из тех, что я когда-либо покупал. Мне пришлось отмерить серебра в половину ее веса.

Умиротворенный Тохтамыш хмыкнул:

— Если ее продавали на вес, то, наверное, сильно кормили перед тем, как отвести на невольничий рынок.

Наяны загоготали, сотник нукеров Карача громко сказал:

— Вон темник Кутлабуга покупает самых толстых. Если она сильно откормленная, он не пожалеет серебра.

— Глупец! — Тощий Кутлабуга зашипел, вызвав новый смех. — Глупец! У Кутлабуги одна наложница — пика, и твоей руке не охватить ее — это правда. У Кутлабуги одна жена — сабля, и твоей руке не поднять ее — это тоже правда!

— Перестань, Кутлабуга, — остудил хан разозлившегося темника. — Хороший воин должен ценить хорошие шутки. Ты, посол, вели девушке снять вуаль. Женщины в Орде не закрывают лица.

Фряг сам осторожно снял с рабыни тонкое, непроницаемое для глаз покрывало, и разом прервался смех. Сероглазая худенькая девчонка в голубом длинном сарафане вначале не показалась Тохтамышу. Но вот он схватил взглядом удлиненный овал ее лица, золотистые брови вразлет, испуг в глубине прозрачных глаз, пугливую дрожь припухлых губ, тонкую шею, узкие плечи и не по возрасту высокую грудь, стройность всей фигурки, проступающей под свободным платьем — и сразу понял, отчего за нее платили так дорого. Он уловил и тишину, и довольное сопение посла. Девушка действительно была чудом, и в тысячу раз была она чудом в стане воинов, изголодавшихся по женщине в долгом военном походе: выступая против Мамая, Тохтамыш никому из своих не разрешил брать жен и наложниц. Хан уловил и общую зависть воинов — от темника до простого всадника.

— Сотник Акхозя!

Молодой царевич выдвинулся из-за плеча своего наяна.

— Сотник Акхозя, я знаю: у тебя никогда не было женщины. Даже сестры ты не имеешь, поэтому совсем дикий. Но теперь, как сотнику, тебе положена юрта и два лишних заводных коня. Сотнику можно во всяком походе возить одну женщину, если дозволяет хан или темник. Я дозволяю — бери.

Воин замер, замерли и окружающие, девушка, потупясь, вздрагивала, фряг растерянно смотрел на хана. Тот усмехнулся:

— Это дорогой подарок. Но и мне теперь есть чем отдарить. Когда она родит первого воина для Орды, ты, купец, получишь от меня тархан на личное владение в Крыму.

Посол трижды подмел шляпой землю перед Тохтамышем.

Гости вслед за ханом вошли в шатер. Акхозя остался с девушкой в окружении стражи. В молодом сотнике вдруг закипело бешенство от завистливых и насмешливых взглядов окружающих.

— Ты! — Он грубо схватил девушку за руку, прошипел: — Ступай в юрту, вымети ее и свари шурпу. А юрту перегороди пологом и сиди на своей половине, я никогда не хочу видеть твоего лица!

Девушка смотрела испуганно, не понимая. Зато личный нукер хорошо понимал господина.

Когда Акхозя вошел в ханскую юрту, Тохтамыш удивленно уставился на него:

— Почему сотников стали впускать ко мне без доклада?

Растерянно вскочил начальник стражи, Акхозя выбежал, охваченный стыдом и гневом, вскочил на лошадь и бешено поскакал вокруг кургана, грозя растоптать кого-нибудь. На степном ветру гнев остывал, и он с незнаемым прежде, каким-то пугливым волнением представил, что делает сейчас поселившееся в его жилище сероглазое существо с золотой короной косы на голове. В конце концов он поворотил коня, влетел в расположение своей сотни, бросил повод воину, почти бегом кинулся к юрте, но вдруг заробел, остановился у входа, затаив дыхание, прислушался. В юрте было тихо, он даже слышал, как потрескивает горящий сальник, но вот стукнуло, кто-то завозился, послышался слабый вскрик и ворчанье его слуги. Акхозя отдернул полог. Девушка, стоя на коленях перед доской для разделки мяса, дула на окровавленный палец; слуга в кислой овчине шерстью наружу, ухмыляясь, строгал широким ножом баранью лопатку. Он явно был доволен, что нежданно свалившаяся соперница у очага господина показала неумение в таком простом деле, как резка баранины. Девушка вскинула на сотника испуганные глаза и сунула палец в рот, будто скрывала преступление. Акхозя поспешно расстегнул поясной кошель, достал пузырек из толстого зеленого стекла, схватил руку девушки и облил ранку густой, молочного цвета жидкостью. Кровь остановилась, жидкость густела на глазах, и палец словно оделся гибким наперстником. Девушка, насмелясь, посмотрела в лицо господина, Акхозя отвел глаза.

— Дурочка…

Она уловила его смущение и улыбнулась, да так бесхитростно и доверчиво, что в нем шевельнулась жалость.

— Есть хочешь?

Она виновато смотрела ему в лицо.

— Не понимает по-нашему, — проворчал слуга. — Совсем еще глупая. Брал зачем?

— Дали, — буркнул Акхозя. — Поставишь мясо на огонь, постели дастархан и развяжи турсук с угощением.

Слуга, ворча, поднялся, вышел из юрты с котлом, наполненным нарезанной бараниной. Кроме родного языка, Акхозя знал немного персидский — ни русский, ни польский, ни немецкий ему не были ведомы, а полонянка явно из тех земель. Ткнул себя в грудь:

— Акхозя-хан.

Она закивала, повторила его имя, и грубое сердце юного царевича дрогнуло снова, как в то мгновение, когда увидел, что она порезалась.

— Ты кто? Как звать? — Он указал на нее.

— Анютка.

— Аньютка, Аньютка. — Он засмеялся. — Литва?

— Нет. С-под Курска я. Литвой мы только пишемся, а так мы курские, с Руси.

— Русь?..

Эту самую Русь предстояло заново покорять его отцу, а может быть, ему самому.

Вернулся слуга с хурджином, разостлал грубую льняную скатерть, выложил сухой молочный сыр, сушеные яблоки и виноград, горсть засахаренных орехов, просяные лепешки, мелко нарезанную вяленую жеребятину, наконец, копченую спинку севрюги — ордынцы, населяющие берега Волги и Яика, уже давно питались рыбой.

Царевич приметил, как девушка проглотила слюну. «Голодная. Эти проклятые торгаши потому и сидят на тугих денежных мешках, что своих людей держат впроголодь».

Он кинул в рот кусочек кислой круты, жуя и чавкая, велел:

— Ешь!

Она поняла, отломила краешек просяной лепешки, стала медленно жевать. Тогда он, зная, что русы любят рыбу, схватил балык, сунул ей в руки:

— Ешь! Хорошо ешь, много — приказываю.

Она ела, благодарно поглядывая на своего юного повелителя. Слуга наливал в чаши кумыс и кобылье молоко, ворчливо сетуя: до чего бедны нынешние ордынские сотники — в оловянные чаши приходится лить то, что еще древние боги велели пить из золота, серебра или дерева. Лучше всего — из дерева, но хорошую деревянную чашу, достойную царевича, ханского сотника, теперь и на серебряную не выменяешь. Все воюют, не переставая, а добычи нет. Не лучше ли нынешним воинам перейти в ремесленники и купцы?

Царевич нахмурился, приказал:

— Юрту раздели пологом. Девушка не пьет кобыльего молока, положи ей турсук с водой. Отдай мою шелковую епанчу. Она ничего не имеет, кроме того, что на ней. Поэтому во встречном караване надо купить необходимое. Она сама скажет.

Слуга покорно наклонил голову, хотя лицо его выражало недовольство: кого привел царевич в юрту — рабыню или госпожу?

Глядя, как бережно девушка подбирает крошки, Акхозя снова схватил ее руку. Узкая ладонь источала сладкие ароматы — эту руку еще недавно умащивали пахучими бальзамами, — но он ощутил и неожиданную ее силу, и не сошедшие бугорки мозолей под бархатистой кожей ладони. Девчонка знала труд.

— Хочешь, я отпущу тебя домой?

Она не поняла, Акхозя подосадовал на себя: куда ее отпускать? На корм диким зверям или в новое рабство?

— Я отвезу тебя домой! Сам отвезу!

Слуга, занятый пологом, обернулся, покачал головой. Он не мог понять, что случилось с его господином. Или нянька когда-то в люльку царевича подложила сына какого-нибудь бродячего дервиша-бессребреника?

— Тебе стелить отдельно? — Слуга спрятал лицо.

Царевич вспыхнул, вскочил.

— Я не платил за нее. Она мне подарена, но она свободна.

Старый воин проводил господина понятливой усмешкой: бедный джигит, он еще помнит, как на его спине ездили сыновья хромого Тимура, как один из них променял его своему брату на облезлого щенка. Царевич боится обидеть невольницу, будто она ханская дочь. Но она же — рабыня! О том, что полонянка — человек, как, впрочем, и сам слуга, старику даже не подумалось. Какие там люди! Мир всегда делился на господ и рабов.

Быстро смеркалось. Возле ханской юрты горели высокие костры, освещая путь расходящимся гостям. Нукеры подхватывали под руки пьяненьких начальников и — кого волоком, кого в седле — доставляли в свои курени. Из сумерек Акхозя видел недвижную фигуру отца. Тохтамыш не пренебрегал хмельным, от выпитого он внешне твердел, становился почти немым. Зато любил тех, кто много пил и много говорил в его шатре, он прощал им даже выпады против него самого. Человек ведь, отрезвев, никогда не сделает того, чем грозился во хмелю. И не случайно древний степной обычай завещал: в доме хозяина допьяна пьет лишь его друг…

Акхозя вдруг представил, как укладывается полонянка и, стыдясь неожиданных мыслей, направился к дежурной страже, взял коня, медленно поехал в степные сумерки, туда, где нес охранную службу десяток из его сотни. Вернулся он в глубокой темноте. Слуга спал у самого входа, Акхозя попытался перешагнуть через него, но не вышло — слуга вскочил.

— Спи, — бросил царевич.

Молча улегся на войлок, накрылся походным халатом и, чтобы не думать о полонянке, спящей за тонким пологом, вызвал образ Джерида — любимого чисто-рябого ястреба, его полет в угон за утками и стрепетами, хватку и падение с добычей в траву…

Еще во сне услышал он пронзительный, свирепый рев, так знакомый бывалым воинам: «Хурра-гх!..» Вскочил, налетел на слугу, отшвырнул полог. Он спал без доспехов, но меч сразу оказался в руке, в другой — щит. По лагерю метались огни факелов, вырывая из мрака полуодетые человеческие фигуры; горящие стрелы лились из степной тьмы, вонзаясь в юрты и палатки; некоторые уже занимались огнем. Курени тысячи стояли плотно, Акхозя по слуху определил — где-то за ханской юртой шла жестокая рубка, похоже, пешие нукеры отбивали нападение неизвестных всадников. С противоположной стороны холма тоже шел бой, именно там особенно страшно ревела труба, и туда, размахивая посверкивающими мечами, бежало большинство поднятых тревогой людей. Воины сотни окружили царевича, он же, вскидывая саблю, кричал:

— Копья! Копья!..

Без копий пешие против конных бессильны, а кони отряда находились в ночном, лишь дежурные стражники крутились верхами. «Спасать хана», — единственная мысль овладела Акхозей.

— Все за мной! — Прорывая толпу, он ринулся в сторону ханской юрты, его обогнали верховые, потом пешие копейщики. Впереди бежали воины соседней сотни. Снова дождем полились горящие стрелы — ведь даже один ордынский всадник в минуту выпускает их до десятка. Пылали на пути палатки, несло паленым от тлеющей кошмы. Но самое страшное — не огонь. Лагерь без повозок легко доступен для нападающей конницы, и если она еще не ворвалась в середину общего куреня, значит, врагов не так много.

Кажется, все сотни ханской тысячи спешили спасать повелителя, и бегущие впереди спасли Акхозю с его воинами. Вылетевшая из темноты конная лава потоптала и порубила несколько десятков пеших, но сотня Акхози успела поднять и упереть в землю копья… Сбитых с коней рубили без пощады. Закаленные в битвах, поражениях и победах, ко всему привычные воины ханской тысячи, казалось, не знали страха смерти и внезапное нападение встречали стеной.

— Кутлабуга! Ойе, Кутлабуга! — Хан ревел, как бугай. — Спасай казну, иди на курган, Кутлабуга!

Озаренный горящей палаткой, черный в трепетном свете пожара, Тохтамыш стоял открыто посреди дерущихся, недвижный и страшный своей уверенностью, лишь ярый голос выдавал его тревогу. Он раньше всех понял, что нападение на его личную стражу — только отвлекающий маневр, им нужна казна Орды, без которой хан Тохтамыш недолго усидит на троне. Заметив сына среди бегущих, он снова бешено заревел:

— Туда! На курган! Все — на курган!

Акхозя послушно повернул к вершине, увлекая и другие сотни. Уже присоединясь к сменному караулу нукеров, стоящему у казенной палатки, Акхозя увидел: у подножия кургана озаренный факелами, голый до пояса, тощий, с выпирающими ребрами Кутлабуга крутится среди нападающих всадников с длинным кривым мечом в руке, и сквозь многоголосый рев и лязг железа рвется его пронзительный дикий визг. Подоспевшие издали яростно-торжествующий вопль: «Хур-раг-х!» — и словно бы этим криком отбросило врагов. Они бежали, как бегут все разбойники, встретившие нежданный отпор.

Тохтамышу ханская корона не упала в руки, как иным наследникам, он вырвал ее силой, и его окружала своя сменная гвардия не хуже Мамаевой. Может быть, этого не понял тот, кто хотел отбить у Тохтамыша золотоордынскую казну…

Ночь таяла. На рассвете похоронили убитых. Войско в боевом порядке построилось на склонах кургана. Тохтамыш сам допросил пленников. Раненых он приказал добить, живых отпустил со словами:

— Такого нападения я ждал. Я не сказал своим нукерам, что оно возможно. Потому что сова даже ночью не заклюет ястреба. Можете в степи говорить без страха: хану Темучину удалось когда-то украсть первое имя Повелителя Сильных. Но украсть хоть один алтын из ордынской казны больше не удастся. Я не безродный темник Мамай, который вынужден был закрывать глаза, когда иные родовитые мурзы обворовывали Орду. Улус Темучина останется за мной, и достойный получит то, что потерял недостойный. Дозволяю всякому, кто встретит в степи этого рыжего старого пса, убить его. Сделавший это получит награду и мое покровительство.

Охоту отменили, и отряды разделились. Кутлабуга, получив жалованье на весь тумен, пошел в Крым, с ним — кафское посольство. Свою тысячу хан повел в Сарай.

Далеко впереди отряда, во главе сторожевой сотни, скакал мрачный Акхозя, жадно всматриваясь в дали, отыскивая дымки костров. Но горизонт был чист: появление ордынского войска разогнало случайные кочевые племена, а скрывшиеся всадники Темучина таились от возможной мести за ночное нападение. Акхозя тосковал: во время ночной схватки пропала его полонянка. Слуга видел, как она выбежала из юрты и кинулась в темноту, не слыша его криков. Догнать ее он не мог, да и как воин обязан был присоединиться к сражающимся. Всадники Акхози обшарили окрестности и не нашли следа. Царевич решил, что девушку похитили нападающие. Никто его не упрекал, даже отец — ведь сотня сражалась умело и храбро, — однако похищение из юрты женщины, пусть рабыни, считалось тяжелым оскорблением хозяина, да и потеря девушки поранила сердце ханского сына. Он неустанно гнал коня по следу разбойных всадников, надеясь настигнуть, отомстить, вернуть то, что принадлежало ему, без чего жизнь царевича неожиданно омрачилась.

II

Странные дни пережила рязанская земля после Куликовской победы русских войск. Великий князь Олег Иванович, словно на страже отстояв со своим войском положенный срок на берегу Прони, в пятидесяти верстах от места побоища, и получив весть о разгроме Мамая, велел воеводам отпустить ратников по домам, сам же с дружиной помчался в «Новую Рязань» — Переяславль-Рязанский, дал своему двору и княгине с детьми лишь день на сборы и тотчас отъехал в Литву. То ли боялся он гнева Димитрия за союз с Мамаем, то ли, напротив, опасался ордынского возмездия за неявку на Дон и спешил показать, будто московская победа ему страшна? А может, гнев той и другой стороны отводил он бегством своим от многострадальной Рязани?

Однако земле нельзя оставаться без князя — страх и смута овладевают народом. Не как победитель, но как старший на Руси, Димитрий прямо из обратного похода послал брата своего князя Владимира Серпуховского сажать в Переяславле-Рязанском московских наместников. Пока еще Москве трудно удержать огромные рязанские владения, да и выгодно ли становиться лицом против Дикого Поля? Однако Димитрий посылал наместников не без тайной мысли: пора приучать рязанцев к московской руке. И пусть они видят: Олег их покинул, Димитрий — пригрел.

Ладно замышлялось, да неладно пошло. Крепко были привязаны рязанцы к своему князю, по-особому любили и жалели за то, что была его жизнь неуютна, опасна, часто горька. Сколько раз зорили и жгли Рязанщину степняки, и все беды ее князь делил с народом. Бился до последней возможности, не раз терял дружины в сечах, изрубленный и исстреленный врагами, чудом уходил в леса, возвращался на пепелища городов, скликал уцелевший народ — заново оживлять горючую землю свою. А горючая, она дорога людям по-особому. Ко всему привыкли рязанцы с князем Олегом — каждую минуту готовы поменять обжи сохи на копье и боевой топор, с топором в изголовье и спать ложились, научились по первому тревожному дымку в небе и в войско стать, и в лес бежать, тайные схороны понаделали в урманах и посреди непроходимых болот, куда пробирались по жердочкам через лешачьи топи, уничтожая след. И несли в себе рязанцы особую гордость — они первые на Руси встречают врага в лицо.

Победу на Дону праздновали как свою, хотя не без тревоги: помнили, как быстро и внезапно нагрянул Мамай, мстя за разгром Бегича на Воже. Да и не их ли князь еще задолго до Вожи и Непрядвы перехватил нашествие грозного хана Тогая, опрокинул в битве и порубил его тумены под Шишовым лесом? А потом — новый хан, с новым войском, еще более многочисленным… Но все же такой победы, какая одержана на Непрядве, еще не случалось от века. Надежда одолевала сомнения.

И вдруг — тревожное известие об отъезде Олега Ивановича в Литву, о скором прибытии московских наместников. Насторожились, обидчиво затихли рязанцы. Как отказаться народу от своего государя? Шел слух, будто в Донском походе Олег со своим полком берег тылы московской рати, теперь же, как вошел Димитрий в силу после победы, не нужен ему больше рязанский князь, хочет землю его взять себе, обложить данью в пользу Москвы.

Слово опасное, сказанное в тревожное время даже шепотком, — что искра в сухую траву. Опережая отряд Владимира Серпуховского, едким палом поползли шепотки о «московских баскаках», отравляя воздух всего княжества. Войско Димитрия уже покинуло рязанские пределы, и если отряд Владимира не встречал открытой враждебности, то не было и той сердечности населения, какую видели москвитяне в начале своего пути с Куликова поля. Еще в Пронске стали примечать: в толпах, жадно рассматривающих победителей Орды, нет-нет да и мелькнет косой взгляд, а то и кукиш. На подходе к Переяславлю в попутных деревеньках жители робко посматривали на московских всадников сквозь щели в плетнях. Однажды у речного водопоя подошел старец-пастух, смело спросил: «Зачем идете? У нас свой государь, и другого не примем даже от князя Донского. Хочет — пусть сам на наш стол садится, тогда покоримся». Воины удивленно переглядывались, кто-то спросил, о каком Донском князе говорит пастырь. «О Димитрии Ивановиче Донском, — ответил старик и повторил: — Ему лишь покоримся как великому князю рязанскому. Хочет — пусть и московским остается».

Разговор передали Владимиру Андреевичу и боярам. В отряде впервые тогда услышали о новом имени великого князя Димитрия, которое дал ему сам народ, но и слава мало утешила при таком настроении рязанцев. Бояре задумались.

— Кто-то мутит людей, — заметил один из наместников.

— Знаем кто! — отрывисто бросил Серпуховской. — Погодите, заскулят псами побитыми!

Настороженной тишиной встретил Переяславль-Рязанский московских гостей. Никто не вышел за ворота, хотя гонцы были посланы вперед. Бояре прятались по теремам, епископ со всем клиром молился в церкви Рождества Христова. Город отворен, детинец распахнут — въезжайте и владейте. Кривые улицы в посаде не густо заставлены домами, кое-где — заросшие бурьяном, не старые пепелища: последний раз Мамай сжег город два года назад. Как и в попутных деревнях, только негромкий говорок да любопытные взгляды из-за плетней и частоколов сопровождали отряд. Воины, однако, чувствуя скрытое внимание, прямили плечи, подбоченивались и задирали головы. Кто-то предложил грянуть удалую, но сотник запретил: князь требовал чинности. Старались, и все же один рослый кучерявый десятник, услышав за плетнем молодые женские голоса и смех, гаркнул:

— Эй вы, девки-рязаночки, налетай — прокачу не замочу!

Над плетнем явилась непокрытая головка русокосой и курносой молодицы.

— Своих катай! Поди-ка, в Москве да в Коломне жены и ребяты по ним плачут, а им и на Рязани девок подай!

За плетнем прятался целый хоровод молодиц: послышались испуганные ахи, смельчанку словно бы осудили за разговор с чужаками, но тут и там сразу выглянуло несколько девичьих лиц. Десятник, обрадованный откликом, придержал коня, в тон отозвался:

— А мы ребяты не простые — на походе холостые! Приходи, красавица, завтречка к детинцу, как солнышко сядет, колечко подарю.

— Была дарига, звала за ригу! А не хочешь фигу?

— Бойка! — Десятник тряхнул обнаженными кудрями. — Да што ж вы такие боязливые все, аль мужиков не видали?

Бородатый немолодой воин, проезжая мимо, отпустил грубую шутку. Послышался сдержанный смех — из приоткрытых калиток, из-за оград выглядывал посадский люд, привлеченный разговором. Мальчишки, осмелев, облепили говорливого воина, хватали за стремена, гладили его усталого коня. Что мальчишкам до опасений взрослых! — эти витязи были для них великими героями Куликовской битвы, в которую мальчишки играли уже по всей Руси.

Бойкая молодица покраснела от слов бородача, скрываясь за плетнем, сердито крикнула:

— Трогай, говорун! От ваших речей зубы болят.

— Эх, малинка! Я в Орде цельный гарем взял да за так и отдал — на тебя похожей там не было. Приходи — не обижу!

Он стронул коня в рысь, сердито бросил бородачу:

— Черт смоленый, испортил мне хороший разговор. — И, забыв, что недалеко едут бояре, громко, отчаянно затянул:

Шел я вечером поздно,
Семь лохматеньких ползло.
Я ловил, ловил, ловил —
Одну шапкой придавил…
— Олекса, язва те в глотку! — налетел на него сотник. — Услышит князь — и с десятского сгонит!

— Все одно, — махнул Олекса рукой. — Под гору катись, пока сани везут сами. А уж после хомутайся — да обратно в горку тащи.

— Дурак!

— А вы все умны! Я вот погорланил с бабами, так и народ повысыпал. А то едем как сычи — всю Рязань распугали. Говорил же — надобно удалую, мы ж им праздник везем, не беду.

— Оно и вер… — Сотский поперхнулся, крестя рот, опасливо глянул вокруг: камешек-то Олексы — в огород бояр. Ох, отчаян парень, с ним, того и гляди, беду наживешь.

В ту ночь после битвы, на берегу Красивой Мечи, охраняя сводный гарем ханских мурз, Олекса нарушил приказ воеводы Боброка-Волынского: сменив стражу, он разрешил воинам провести остаток ночи в большой пестрой юрте, где его самого среди полонянок застал воевода. Дьяк, присланный для описи имущества и пленниц, нашептал князю. Утром воевода отвел сотского за телеги, подальше от посторонних глаз, и трижды ожег по спине ременной плетью. Олекса сообразил, кто повинен в его бесчестье. Он разыскал дьяка, вытащил его из походной кибитки, и литой кулак молодого сотского отпечатался на лице доносчика по числу ударов княжеской плети. Расправа происходила прилюдно, воеводе тотчас донесли о ней, и стал Олекса Дмитрич десятским.

…У ворот детинца отряд встречал старый сотский Олега Ивановича, оставленный приглядеть за добром. С поклоном пригласил князя и бояр в пустые палаты к накрытым столам, сказал, что и гридницы для воинов, и стойла для лошадей приготовлены. Владимир распорядился выставить стражу, пригласил с собой бояр и десяток дружинников, приказал дворскому:

— Кажи хоромы боярина Кореева.

Детинец в Переяславле-Рязанском, воздвигнутый на высоком мысу у слияния Трубежа с Лебедью, уступал московскому величиной, но застроен деревянными боярскими теремами не так тесно. Зато конюшни и клети, сложенные из толстых, едва ошкуренных бревен, выглядели просторнее, внушительнее, чем у московских бояр. «Широка пасть, да неча класть», — усмехнулся Владимир. Большинство боярских домов пусто — хозяева съехали вместе со своим государем либо укрылись по вотчинным селам. На бояр Владимир не держал сердца — они обязаны служить своему государю. А вот церковный владыка не вышел встречать — худо. Не иначе и тут козни Епифания Кореева и иже с ним. Прихвостни Мамаевы!

Все эти дни было сухо и тепло, и вдруг дунуло пронизывающим ветром, над детинцем, кружась, промелькнула пестрая стая — будто листья осенние. Но это не листья — птицы уходили в теплые края. В рязанских городах не было деревьев — погибали в пожарах.

Переднее крыльцо терема Кореева не огорожено. Сложен терем из тех же толстых лесин, только гладко оструганных; над острым верхом тесовой крыши на длинном шпиле вздыбился деревянный конь, устремленный на закат. Не на Москву ли боярин в поход собирается? А может, на Серпухов? У князя Владимира свои давние счеты с рязанским князем и боярами из-за порубежных владений. Дома ли Кореев? В Литву он не поехал, это Серпуховскому известно. Но может быть, тоже ушмыгнул в свою вотчину?

Дворский проворно нырнул в сени. Владимир дал знак своим оставаться в седлах, сам неторопливо спешился. Дверь терема растворилась, боярин выбежал на крыльцо. Был он одет будто для думы или великокняжеского приема — в бобровой шубе и высоком горлатном столбунце: ждал вызова. Да и кого первого вызывать посланцу Москвы, коли не боярина Кореева, стоявшего у правой руки рязанского князя? По-молодому простучав серебряными подковками высоких сапог по ступеням, боярин поклонился гостю, повел рукой:

— Буди здрав, княже, милости просим в наши хоромы — не чаяли мы этакой чести и не ведали, што ты уж в воротах.

Лисье лицо боярина потекло ухмылкой и тут же будто схватилось морозцем, редкая борода вздернулась, он невольно качнулся назад: гость наступал на него, как ледяная скала. Отчетливо позванивали серебряные колокольцы на шпорах — точно отламывались от скалы ледышки, рассыпаясь по двору. Был князь Владимир на целую голову ниже Димитрия, суховат, не так плечист и в ногах кривоват — добрый наездник, но постоянно веяло тяжестью и холодом от его кованой фигуры. Светлая бородища во всю грудь, немигающие глаза железного серого цвета из-под надвинутой шапки с горностаевой оторочкой…

Резок, а то и грозен бывал со своими боярами Димитрий, великий московский князь, но гнев его — ожог молнии: сверкнет, ослепит, потрясет громом — и уж нет ее. Отходчив. От деда Ивана Даниловича в нем властная сила и вспыльчивость, от отца Ивана Милостивого, тихого умницы и книгочея, — доступность и доброта. А от кого было занять доброты князю Владимиру, коли и отец его Андрей в семнадцать лет водил полки и держал их в руках не хуже иного старого воеводы? Вот и сына он будто выковал.

Наверное, все это теперь разом пришло на ум Епифанию Корееву, он, было, попятился к крыльцу, но Владимир ухватил его за бороденку, рывком подтянул белое лицо боярина с выкаченными глазами к своему носу, осевшим от бешенства голосом заговорил:

— Крыса переяславская, ханская подтирка! Будешь народ баламутить, будешь? — Он тряс боярина за бороду так, что у того выступили слезы. — Штоб сидел отныне на своем дворе и дальше нужного места не казал носа! Станешь наместникам пакостить — смотри! С Мамаем управились, а уж с тобой-то!.. Вот так: за бороду и — на плаху!

Он последний раз трепанул боярина, оттолкнул; тот, запутавшись в длинных полах шубы, сел на крыльцо. Владимир подошел к лошади, взялся за повод, обернулся и молча показал жилистый кулак.

Сидел на крыльце Епифаний, плакал. Вот они, порядки московские, начинаются. Со времен Рюрика и Олега не было роду Кореевых большего бесчестья. За бороду оттрепали, да прилюдно — свои холопы видели, — как теперь на народе показаться? Худшего от ордынцев не терпел. Да что ордынцы! — Епифаний Кореев знал от них лишь добро. Мамай и его мурзы рязанские земли пустошили, его же вотчины не трогали. Олег Иванович из стольного града в леса убегал, а Епифаний в своих теремах сидел — ханский ярлык отводил от него грозу. С давних пор был он посредником между рязанским князем и Ордой, на его дворе дневали и ночевали ордынские послы и гости. Не ради ханов, но Рязанского великого княжества всю жизнь подталкивал Олега к союзу с Мамаем — чтоб сделать окорот и Москве, и Твери, и Литве, простирающим руки к рязанским владениям. Орда — ладно, к ней притерпелись, она — что кобель цепной: схватит кусок и отскочит. Москва небось одним куском не насытится, но проглотит все княжество, как проглотила Коломну, бывшую рязанской пограничной крепостью, а затем Переславль-Залесский и Можайск. Так же и Тверь, и Литва — дай им силу! Ханам русские князья нужны, а зачем они московскому государю, коли завладеет царскойвластью? Но князья нужны и боярам. С князем справиться нетрудно, он не волен в боярских вотчинах, бессилен со своей дружиной против боярской стены. А попробуй сладить с единым царем, коли сядет на Руси! Да он взглядом сотрет с земли любого вотчинника. Московское княжество еще далеко не вся Русь, а уж вон как Димитрий скрутил своих бояр — тише воды, ниже травы перед ним. Два года назад предал Димитрий смертной казни Ивана Вельяминова — сына последнего московского тысяцкого. Ну, бунтовал Иван против московского князя, а что ему оставалось делать? Решил Димитрий единолично править Москвой и не передал Ивану, старшему из сыновей покойного тысяцкого, отцовского чина. Тогда Иван Вельяминов поехал в Орду и с помощью богатого сурожанина Некомата, которого выбили из Москвы за неуемное ростовщичество, убедил великого хана в том, что Димитрий готовится свергнуть ордынскую власть над Русью. Так ведь оно и было на самом деле. Хан посылал ярлык на великое Владимирское княжение Михаилу Тверскому, но Димитрий к ярлыку не явился, и ханский мурза, оставив Михаилу бесполезную грамоту, сам отправился в Москву — мириться с ее князем. Иван же с Некоматом снова побежали в Орду жаловаться и по пути, в русских городах, старались возмутить народ против Димитрия. Но в Серпухове обоих схватили и привезли в Москву. Некомат был человеком чужой веры, им руководила одна корысть, и его в наказание заточили в темницу. Ивана Вельяминова объявили предателем. Сына великого боярина, закованного в позорное железо, вывезли на Кучково поле под Москвой и там, при большом стечении народа, казнили на плахе. Слыхано ли подобное на Руси! Говорят, сами братья Вельяминовы осудили Ивана, но Епифаний Кореев не верит, что добровольно. Вынудил их Димитрий. Таких князей надо изводить даже отравой, иначе — конец боярству…


Через день, передав власть наместникам, Владимир с полусотней стражи отъехал в Москву. Ушел в Городец-Мещерский на Оке и князь Хасан. Сели московские наместники в переяславльском детинце с небольшой дружиной, словно в осаду. Шла жизнь чередом и без князя: заканчивались полевые работы, уходили белковать охотники, трудился посадский люд — ковал, лепил, тесал, шил, строил, ткал — и текли подати в княжескую казну через руки тиунов и дворского боярина. Судные дела решали те же тиуны с сотскими[20] да церковь. К наместникам люди не шли. Москвитян не задирали, им кланялись, слов обидных не говорили вслед, но чурались. И оказались наместники со своей дружиной чем-то вроде наемной стражи города. Скучая, смотрели со стены детинца на захолодевшие воды Трубежа и Лебеди, слали жалостные письма государю. Не скучал лишь десятский Олекса: во всякую ночь, когда не было ему службы, выскальзывал он за ворота крепости, насвистывая, неспешно петлял кривыми улицами, пока из непроглядной темени глухого тупичка не вышагивала ему навстречу стройная фигурка в темной душегрее. Он распахивал свой кафтан, и она пряталась под его широкой полой… Не без участия Олексы скоро еще несколько дружинников завели сударушек. Оба боярина о том знали и помалкивали: хоть какие-то живые ниточки тянулись между посадом и детинцем. Глупый военачальник ради внешнего спокойствия непременно станет пресекать связи своих воинов с жителями чужого города и добьется лишь отчуждения, подозрительности, даже враждебности между войском и населением. Умный и дальновидный, как бы не замечая этих связей, воспользуется ими не хуже, чем паук широко раскинутой сетью, улавливая всякое живое движение вокруг, сулящее ему угрозу или добычу…

Между тем из Москвы в Литву давно отправился гонец, и вез он письмо Димитрия к «брату молодшему Ольгу Ивановичу», который приглашался на общий съезд русских князей, где предстояло решить: как жить дальше? «Брат молодший» без промедления помчался домой, увидев, что одна угроза — с московской стороны — миновала.

На рязанской земле оставались еще тысячи куликовских ратников. Не всех раненых можно было везти далеко по ухабистым дорогам, у иных в пути растравлялись раны, их оставляли в попутных селениях, а с ними часто оставались родичи, односельчане, ратные побратимы. Жители, теснясь, принимали всех — милело народное сердце к победителям страшного врага. У бояр, помещиков и тиунов — свой расчет. Немало было в московском войске голи перекатной. Ежели у человека ни двора ни кола, он, глядишь, где зацепился, там и прирос. А сила земли — в людях. Берегли раненых, как родных, приставляли к ним сидельцев, находили лекарей — и травников, и костоправов, и рудометов, и врачей — лечили, не жалея снадобий и кормов.

Небывалая стояла тогда осень. В ноябре густые леса в поймах Оки и Прони еще светились золотом и пурпуром отцветающей листвы; серые глади рек и озер чернили многотысячные стаи непугливой птицы; ожиревшие от обилия ягод, орехов и грибов дикие свиньи, медведи, барсуки, тетерева и рябчики становились легкой добычей охотников. Бортники за полцены предлагали пьянящий горько-душистый мед, огородники — всякий овощ, рыбаки — рыбу, даже хлеб в цене поубавился. Казалось, и природа вместе с людьми праздновала победу над разбойными ордами кочевников, не скупясь, одаряла всех.

Лишь с Куликова поля странники несли тревогу. Будто бы каждую ночь бледные огни загораются по всему полю, тысячи призраков блуждают между Непрядвой и Доном, то завывая погребальные песнопения, то стеная и грозя кому-то костлявыми руками. А в самый глухой час полуночи, когда волки роют ходы в овчарни и в черных банях нечистые устраивают свои гнусные игрища и скачки на грешных душах, слетают на Красный Холм два ангела — белый и черный, закутанный в огненно-кровавый плащ. И говорит белый ангел: здесь, на крови христианской, он воздвигнет храм вечной тишины и мира, счастья и братства людей во Христе. От света храма сего рассеется зло в окрестных землях, люди протянут друг другу руки без оружия, сгинут войны и страшные болезни, пробегающие по человеческой поросли, что пожар по сухому бору, и сольются княжества воедино, заносчивый господин назовет братом своего раба, установится тысячелетнее светлое царство, искупленное кровью куликовских ратников. Черный же, кутаясь в кровавого цвета плащ, смеется в ответ: царство-де твое станет на костях — что же это за основа? Год-другой минет, кости сгниют, подрастут мстители за убитых, и рухнет твой «небесный храм» в мерзкую яму, а я-де выпущу из нее на свет такие свирепые воинства и такие злосчастия, каких люди и не видывали в прежние времена. Никогда, мол, не будет на земле ни мира, ни тишины, ни справедливости, ибо нечестивые силы обращены к злому и жадному в человеке, а жадность дана ему от рождения — уже в колыбели младенец хватает и тянет к себе что ни попало. Каждый хочет иметь больше другого, каждый норовит стать выше другого, сильный попирает слабых, униженный хочет возвыситься и стать сильным, обиженный — отомстить, бедный — разбогатеть. Чем люди лучше зверей, знающих один закон — пожирать тех, кто слабее? Ну-ка, брось, мол, в самую мирную толпу лакомый кусок — она передерется, каждый станет рвать его себе, как собаки мясо. Никогда князь не откажется от удела, боярин — от вотчины, купец — от лавки с товарами, смерд — от лучшего поля. Ты скажешь: есть, мол, которые отказались, святые люди. Но оттого и святые они, что горстка их в человеческих сонмищах. Даже церковь, призванная учить людей бескорыстию, накапливает богатства, старается расширить монастырские владения, кабалит крестьян, а святые отцы покупают себе чины за серебро. Проклятье гордыни и алчности управляет народами, и Орда — это наказующий бич в руке божией. Разбита одна, так явится другая, и не с восхода, так с заката. Вечно будут люди драться за землю и воду, за право властвовать над другими, пока сами себя не изведут железом и огнем.

И так спорят они на холме до первого проблеска зари, потом, взмахнув крыльями, истаивают, как тени в зале, куда внесли горящую свечу. Сведущие люди улавливали в подобных рассказах отголоски жестоких споров между церковниками и еретиками-стригольниками, но все-таки было тревожно. Великая кровь, пролитая на Непрядве, небывалое самопожертвование многих тысяч людей и неслыханная победа над Ордой будоражили умы и души, казалось, должно что-то перемениться на всей земле, и нельзя жить по-прежнему.

Еще рассказывали, будто в деревню Ивановку, что на речке Курце за Красным Холмом, прибежал мужик, забредший ночью в поисках блудливой овцы на Куликово поле. Заблеяла вдруг овца человеческим голосом, мужик опомниться не успел — поле озарилось. И видит он: стоит на холме, сверкая бронями, кованая русская рать, развеваются стяги, трубят боевые трубы и скачут перед полками седые, как дым, воеводы, указывая мечами в полуденную сторону. Глянул туда — мчат из ночной степи серые толпы лохматых всадников с горящими факелами в руках — степь от края до края будто пожаром занялась. А впереди — некто черный, на черном коне, в громадном рогатом шлеме. Больше ничего не помнит мужик — бросил овцу, бежал в беспамятстве до самой деревни.

Многое еще рассказывали, иногда явно рассчитанное на то, чтобы посеять в народе страх перед неизбежным возмездием за куликовское избиение ордынцев. На рязанской земле никто не пресекал этих разговоров, и они кочевали через ее пределы в другие земли.

Еще доцветал, редея, осенний багрец в лесах и дубравах, когда в Переяславль-Рязанский вернулся великий князь Олег. Тотчас гонцы разнесли его тайный приказ: всячески чинить препятствия возвращению московских ратников в свое княжество. Желающим остаться — давать привилегии и необходимое для обустройства, уходящих — задерживать силой, убегающих — ловить и сажать под крепкий караул, пока не дадут крестного целования на полную покорность. Так появились на рязанской земле московские заложники, и среди них — юный сын погибшего звонцовского кузнеца Николка Гридин.

В тот страшный миг, когда он с чужим копьем кинулся навстречу лавине ордынской конницы, прорвавшей русский строй, словно ударом меча отсекло его прошлое. Было лишь настоящее — миг жизни, озаренный вспышкой этого небесного меча: он, русский воин, русский богатырь, может быть, сам Алеша Попович, стоял в Диком Поле, бестрепетно встречая многоглавого серого змея. Передний враг на мышастом коне заносил кривой клинок, и Николка ясно видел одну из множества змеиных голов, узкоглазую, с оскаленным ртом, слышал сверлящий змеиный визг, выделившийся из общего воя Орды, но разве способны дрогнуть сердце и руки русского богатыря от лютого змеиного свиста? Он выбросил копье, как учил его старый Таршила, уверенный, что попадет в цель, и все же копье угодило не в змеиное, а в конское горло, под самую челюсть. Конь, хрипя, вздыбился, унося от Николкиной головы мерцающее полукружье сабли, ударил тяжкой грудью; Николка только увидел — покатился с седла серый, в лохматой шерсти ордынец под копыта бешеной лавы, в свой неведомый ад или рай — и уже не чуял, как навалившийся конь обливает его своей горячей кровью…

Снова увидел он небесный свет не скоро. Море холодной сини покачивалось перед ним — будто плыл, привязанный к опрокинутому челну — лицом в прозрачную, бездонную глубь.

— Пить…

Море воды так же качалось, текло мимо и мимо — столько холодной родниковой влаги пропадало зря. Ему бы один глоток!

— Пить…

Как странно скрипит челн, проносясь над синей пучиной. — Пить!

— Ой! Никак, очнулся, родненький ты мой, очнулся!

Забулькала вода, и тогда море стало небом, челн — телегой. Его поили, он глотал, давясь водой, пока не опустела чашка.

— Будет, сынок, потерпи, нельзя много — лекарь не велел опаивать. — Это сказал уже другой, мужской, грубоватый голос. Николка замолк и сразу уснул.

Потом в сумрачную просторную избу с черным потолком вошла девочка, поставила на лавку корчагу с мытой репой, что-то мурлыча, стала очищать ее от кожуры кривым ножом из обломка серпа. Он удивился — у девочки знакомая косица, знакомое платье, а вот лицом совсем не похожа на его сестренку. И где же мать? Мама…

Память обрушилась так оглушительно и грозно, что он рванулся с лежанки и свалился бы, сумей встать. Девочка метнулась к нему.

— Где я? — спросил, едва разобрав свой голос.

— В Холщове, дяденька… Это староста Кузьма тебя привез и передал мамке… Да ты, поди-ка, оголодал, — почитай, уж пять ден беспамятный. Думали — не жилец. Я счас, дяденька.

Девочка метнулась в бабий кут, он закрыл глаза. Холщово? Где оно, это Холщово?.. И — всего прожгло: «Что с нашими, чем битва закончилась?» Девочка придвинула к лежанке тяжелую табуретку, поставила чашку с просяной кашей и сотовым медом, положила остро пахнущий ржаной хлеб, принесла деревянную ложку.

— Я тебя покормлю, дяденька, кашку-то я маслицем конопляным сдобрила. Одним святым духом небось не поправишься.

От запахов пищи рот Николки наполнился слюной и свело в животе, но есть не мог и, боясь спросить главное, сказал тихо:

— Уж я сам небось не маленький. Ты мне под голову чего-нибудь принеси.

Она послушно сорвалась с места, принесла старый зипун, подтолкнула его под затылок. Левая рука Николки была перевязана, смотрел он лишь правым глазом — половина лица тоже в повязке.

— Как зовут тебя?

— В крещении — Устя, а больше Коноплянкой кличут, потому как мамка в конопле меня нашла.

— Скажи, Устя, — спросил полушепотом, — што с нашими-то на поле Куликовом? Жив ли Димитрий Иванович?

Девочка по-бабьи всплеснула руками:

— Да ты ж беспамятный был, ничегошеньки-то не ведаешь! Побил ведь ваш князь Мамая лютого, страсть сколь их там полегло. А ваши-то страсть сколь добра татарского взяли. Наши мужики досель коней ихних ловят, и быков много, и вельблуды горбатые попадаются.

Она продолжала тараторить обо всем, чего наслышалась про сечу, разыгравшуюся в двадцати верстах от Холщова; Николка, прикрыв глаза и откинувшись на зипуне, впервые переживал неописуемое чувство воина-победителя. Ига больше нет! Но где отец и другие звонцовские ратники? Неужто все побиты? Не могли же свои оставить его чужим людям.

— А наших этот… дядька, што меня привез, не видал? Односельчан моих? — Слова по-прежнему давались Николке с трудом.

— Ваших? Нет, он не сказывал. Вас ведь там тыщи лежало, князь и велел: берите немедля умирающих, спасайте жизни — опосля, мол, разберетесь, кто чей. Ты откуль сам-то, дяденька?

— Село наше Звонцы, от Москвы верст сорок.

— Далеко, должно быть. — Девочка по-взрослому покачала головенкой. — Не слыхала. Да ты ешь, дяденька, ешь. Тебе небось много теперь надо есть. А дядька Кузьма троих ведь вас привез.

— Те двое здесь? — Николка встрепенулся.

— Один-то живой, у дядьки Кузьмы он. Другой помер, даже имени не узнали.

Ах, как хотелось Николке сейчас же побежать к соратнику, но он взял ложку и, стараясь не выказать перед маленькой хозяйкой слабости, довольно уверенно зачерпнул кашу. Потом спросил:

— Ты одна у мамки?

— Одна, дяденька. Тятьку лесиной придавило, был братик Васютка, да помер от животика. — Девочка по-бабьи подперлась кулачком, умолкла, задумавшись о чем-то своем, недетском. Николка разомлел от нескольких ложек и утомился. Ему захотелось отблагодарить девочку.

— Устя, давай с тобой дружить, как брат с сестрицей?

Она тихо засмеялась:

— Разве маленькие с большими дружат, дяденька?

— А мне, Устенька, только шешнадцатый минул.

— Хитрый ты. — Она погрозила пальцем. — Вон какой старый, небось мамки моей старее, а ей уж третий десяток…

То ли чудодейственны были снадобья холщовской знахарки, то ли молодость и добрый уход сказались — боль в разбитой груди и плече утихала. Николка через две недели уже выходил на улицу, начал двигать левой рукой. Хозяйка его, молодая женщина с соболиными бровями и пепельными густыми волосами, которые убирала под темный вдовий волосник, ухаживала за ним как за меньшим братом. Заходил местный староста, крепкий мрачноватый мужик со смоляной бородой и горячими темными глазами — расспрашивал, сам рассказывал, как закончилась битва на Непрядве, где он командовал десятком охотников-рязанцев, бился до конца в Большом полку, получив лишь царапину копьем. Узнав, что Николка стоял молотобойцем при отце, которого хвалил за работу и обещал взять в Москву сам Боброк-Волынский, намекнул: и в Холщове кузница добрая, на целую артель кузнецкую, да вот беда — умелых рук не хватает. Много мужиков разбежалось, когда Мамай двинулся от Воронежа, двух лучших кузнецов еще раньше увел бывший тиун, неведомо где сгинувший. Николка сам сходил к другому московскому ратнику, привезенному Кузьмой. Тот оказался боярским холопом из-под Ростова, был ранен в бедро, рана заживала трудно — до весны ему отсюда не вырваться. Да он, похоже, и не торопился. Не подходил этот парень в товарищи Николке Гридину, душа которого рвалась в родные Звонцы… Как они там? Мать у Николки тихая и боязливая. За широкой спиной мужа-кузнеца не привыкла к сквознякам жизни. Ну, а если теперь — ни мужа, ни сына и девчонки на руках?..

От ростовского ратника Николка узнал, что Кузьма — староста самозваный. Когда вернулся с Куликова поля, мужики попросили взять дело в свои руки, но как еще посмотрит князь на мужицкого тиуна? Прежний тиун, говорят, был зверюгой, исхитрился мужиков по рукам и ногам скрутить, иные побаиваются — как бы не воротился, на сторону поглядывают, да нажитого жалко.

Убраться бы Николке до нового хозяина, но дорога неблизкая, обозы в московскую сторону пойдут лишь зимой. А куда зимой тронешься без теплой одежды?.. Возвращался Николка из гостей мимо пруда, засмотрелся на отраженные в воде пожухлые ракиты, и захотелось ему на себя глянуть — лишь вчера снял повязку с лица. Стал на колени у края плотины, наклонился да так и замер: из омута смотрел на него незнакомый худой мужик с багровым пугающим шрамом через левую щеку; глубокие морщины резали лоб, от глаз бежали заметные лучики, легли складки возле губ. Вздохнул, поднялся, не глядя больше на жестокую воду. В тот момент показалось Николке, что прожил он долгую-долгую жизнь — на старичка ведь похож, — а девчонке-семилетке в братья набивался. Сызмальства приученный к трудам, он устыдился: до сих пор объедает вдову и старосту да еще собирается просить одежонку на дорогу. Отыскал глазами кузню на бугре, понаблюдал за незнакомым мужиком, который возился там возле кучи хлама, и медленно побрел к нему. А когда уловил запах древесного угля, кожаных старых мехов и горячего металла, неожиданно заволновался, заспешил…

Через полмесяца из Переяславля-Рязанского с двумя отроками прискакал сын боярский, посланный водворить порядок в здешней порубежной волости, всполошенной событиями на Непрядве. Засел в покинутом хозяевами доме, потребовал новоявленного старосту и попа, долго говорил с ними, потом стал призывать к себе мужиков. Пристрастно выспрашивал о пропавшем тиуне, о пожаре, обо всем, что случилось в Холщове и окрестностях, наконец, собрал сход. Новым тиуном объявил Кузьму, и мужики вздохнули.

Николку Гридина сын боярский позвал к себе после схода. Не без робости парень вошел в просторную избу с широкими, затянутыми мутноватой пленкой бычьего пузыря окнами. На лавке за столом, застеленным чистой вышитой скатертью, сидел княжеский посланец, чуть поодаль поп, на боковой лавке — староста. Молчали. Николка выдержал пристальный взгляд приезжего, сам оглядел его. Молод, бриться начал недавно, да и чином невысок, а вид — что у князя. Плечи под кафтаном — литые, руки смуглые, широкие, хваткие — руки воина. В светло-голубых глазах — властность.

— Кузнец?

— Молотобоец, помогал отцу кузнечить.

— Он уж сам кует, только рука вот маленько мешает.

— Рука заживет, уменье останется. Вот што, московский ратник: рязанская земля жизнь те спасла, из мертвых воскресила, и за то обязан ты ей по гроб. Димитрий Иванович много людишек рязанских переманил, а то и силой увел к себе, и теперь договорились они с Ольгой Ивановичем ущерб тот покрыть. Велено работников, кои задержались у нас, оставлять по нашей воле. Кто люб нам, того берем, кто не люб — путь чист. Соратник твой Касьян сам попросил оставить его, и мы не перечили. Ты нам тоже люб, — усмехнулся глазами, — а потому решено тебя оставить пока, там поглядим.

— Што ты, боярин! — возразил Николка. — Меня дома ждут.

— Весть твоей семье подадим, пущай на сани грузятся да к нам подаются по первопутку — тут сотни полторы верст. И дороги ныне спокойны.

— Нет, боярин, я человек великого московского князя, уйду домой хотя бы и пеши.

— Здесь воля великого князя Ольга Ивановича, — отрубил сын боярский. — Иной нет и не будет. Обвязан ты дать крестное целование, што без воли его не побежишь из Холщова. Батюшка, крест!

Никола оглянулся на старосту, тот угрюмо смотрел в пол.

— Не буду целовать крест! — Скрипнув зубами от проснувшейся в груди боли, Никола с неожиданной для себя смелостью посмотрел в глаза приезжему. — Крест я целовал великому государю московскому и боярину Илье — грех нарушать ту клятву. Хлеб ваш отработаю. Да тебе, боярин, знать бы надобно, што не ратники куликовские в долгу у прочих. То тебе всякий смерд скажет.

Сын боярский привстал, уперся в стол кулаками, подался к Николе кованым телом, будто копьем, нацелился взглядом.

— Коли ты сей же час не дашь крестного целования, холоп московский, горько о том пожалеешь. Поруб на тиунском подворье, слава богу, не сгорел. Не сгинул ты в сече — в яме сгниешь, смерд!

Поп с испуганным лицом делал какие-то знаки Николке, а тот, уже и не удивляясь своей дерзости, отвечал:

— Смел ты, боярин, с увечным-то ратником. А стал бы ты супротив меня на поле Куликовом! Жалеешь небось о победе нашей — дак чего ж не полезли в драку заодно с Мамаем? А ныне разбойничаете. Не стращай скрежетом зубовным, я уж татарских мечей наслушался — што мне твой скрежет!

— В яму его! — хрипло приказал сын боярский.

На улице староста с укоризной заговорил:

— Зря ты ощетинился, парень: плетью обуха не перешибешь. И не своей волей он тя понуждает. Слышно — по всей земле рязанской задерживают отставших ратников.

— Дождетесь — снова Боброк явится под Переяславлем с московским полком!

— И то может статься, — угрюмо ответил бородач. — Не от одной Орды терпела Рязань.

— Видно, за дело терпела.

— Зелень ты луковая! Мы с тобой против Орды на одном поле стояли, хотя ты москвин, а я рязан. Думаешь, радость мне в яму сажать свово соратника? Паны дерутся — у холопов чубы трещат, то спокон веков. Пока не будет в князьях единения — умываться нам слезьми и кровью.

Никола, мягчая, стал прислушиваться к словам старосты.

— Как увидал я рати наши на Куликовом поле, знаешь, плакал в радости — будто самого Христа-спасителя лицезрел. То ж русская рать была. Не московская, не рязанская, не тверская — русская! И силы нам равной не было. А распустил Димитрий войско — пошло по-старому. Ох, сожрут князья нашу победу, снова приведут ханов на Русь.

Замолчали. Никола с трудом осиливал слова Кузьмы. К ним присоединился ростовский ратник Касьян, ковылял рядом, опираясь на посох. Видно, у них со старостой многое было говорено, Кузьма продолжал без опаски:

— Нам ведь отсюдова, с издалька кой-чего виднее. Вы там считаетесь, кто чей, а мы тут всякому рады, который с Руси, — живем-то под татарской саблей. Князьям што — они к ханам попривыкли, так и шастают с доносами друг на друга, те же всегда готовы поравнять их ради корысти своей. Нам больше всех достается: и на Тверь, и на Рязань, и на Нижний, и на Москву — по нашим костям ходят. Ну, а стань князья заедино!..

— Не в князьях лишь зло, — подал голос Касьян. — И в боярах оно. Все они хотят первыми быть на Руси — и московские, и рязанские, и тверские, и литовские — вот и стравливают князей, крамолу сеют. В боярах зла больше.

— Ты, видать, натерпелся от свово боярина. — Кузьма жгуче сверкнул темными глазами. — И не Николу бы, а тебя, Касьян, надобно в яме держать. Да за такие речи на кол угодить можно.

— Твои речи моих стоят, дядя Кузьма.

— Про единство-то? Не мои это речи. Народ будто прозрел после сечи Куликовской. Димитрия Ивановича Донского уж царем величают. Но, видать, нет еще за ним силы царской. Он вот Ольга-то, говорят, сам из Литвы воротил, а тот што делает с вами!

— Ты куда это ведешь меня, дядя Кузьма? — спросил Никола.

— Куды надо. Яма не убежит небось. Потрудись пока…

— Для князя рязанского?

— Рязань — тож русская земля, и без нее, глядишь, Москвы бы не было. А прибудет у князя — на Руси прибудет. Да вот што, парень, ты поостынь и целуй крест. Поживешь, окрепнешь, справу заработаешь — и ступай себе на все четыре. Батюшка разрешит тебя от клятвы, он тож не одобряет насилия над ратниками, пролившими кровь за христианство. И на сына боярского не держи сердца — не его тут прихоть. Пошто, думаешь, он слова твои стерпел, за меч не схватился? Да у него вся грудь исполосована ордынским железом, под кафтаном — шейная серебряна гривна, Ольгом повешена за храбрость. Когда жил я на Черном озере, не раз видал его в сторожах. Не одни мы с тобой защитники русской земли.

Доброе слово сильнее угроз. И все же крестное целование — не шутка. Ну, как обманут да не разрешат от клятвы? Ковал Никола тележную ось, перебрасывался словами с Касьяном и кузнецом, а сам думал, думал. Щебетунья Устя принесла обед, Касьян достал свои пироги, холщовский кузнец с молотобойцем, прежде обедавшие отдельно, глядя на соратников, присоединили снедь к общему столу. За обедом Касьян и Никола вспоминали поход. Кузнец заметил:

— Вас послушать, дак война — прямо праздник престольный.

Парни замолчали, задумались.

— Нет. — Николка поежился, что-то вспомнив. — Победа, наверное, праздник, да я и не видал ее. А вот как люди без страха на смерть идут за русскую землю, видал — это праздник.

Касьян глянул внимательно.

— Ты ровно по книжке читаешь. Поди, грамоте учен?

— Учен. У нас всех батюшка учит письму и чтению, особливо мастеровых парней — боярин велел. — Засмеялся. — Да не все грамотеи, иного хоть палкой бей, а он буквицу ни за што не назовет. Смотрит на нее так, будто она — черт с рожками.

— Говорят, в Новагороде Великом народ до грамоты охоч и способен, — сказал кузнец. — Там и холопья писать, мол, обучены.

— В Новагороде — каждый купец, а купцу куда ж без грамоты?

— Там, говорят, и доныне куют мечи и ножи булатные с узором задуманным, как в старину по всей Руси ковали.

— То и немудрено: из Новагорода в Орду кузнецов не увозили в полон, они и хранят секрет.

— А ить на всем белом свете такой булат с узором задуманным наши лишь кузнецы выделывали, он и ныне дороже басурманского.

— Видал я такой клинок, — подал голос Никола. — Отец мой для боярина делал.

— Брешешь! — Холщовский кузнец привскочил на лежанке.

— Вот те крест. Сам помогал ему.

— И помнишь науку ево?

— Могу обсказать и показать, да не знаю: выйдет ли?

— У отца-то выходило?

— Отцу я неровня. Да прутья нужны укладные и железные, проволока, уголь самый добрый, тигли подходящие, травитель…

Кузнец подумал.

— Вот што, Никола. Коли правду говоришь и не жаль секрета отцовского, все найду. Получится — сам запрягу тебе мово гнедка, в свою доху одену, припасов дам на дорогу — езжай домой. Весь грех пред князем и тиуном на себя возьму, — небось не сымут голову с таким-то секретом.

— Батяня за секрет этого и не считал.

— Тебя послушать — дак твой отец не считал за честь и того, што князь велел ево в Москву взять. Одначе, робяты, и поспать надобно для здоровья.

Растянувшись на лавке в тепле стынущего горна, Николка вдруг подумал: то ли он делает, собираясь выдать рязанскому кузнецу отцовский секрет ковки булата? Что бы сказал отец? Рязань обращает свой меч не только против Орды. Не проклянут ли его московские ратники, обливая кровью кольчуги, разрубленные рязанскими мечами?.. Но ведь русским, православным собирается он передать отцовский секрет! И рязанцы всегда первыми встречают ордынские нашествия.

Он так и уснул, ничего не решив. Потом до самой темноты ковали тележные оси, правили косы, серпы и рала, попорченные на осенних работах; жили по строгим законам: окончена страда — немедленно исправь и приготовь для будущей все необходимое: пусть лежит наготове, не отвлекая ни рук, ни мыслей хлебопашца от других забот. А забот хватало.

В свою избу Никола вернулся затемно. Хозяйка зажгла свечу, ласково упрекнула:

— Совсем заработался ратничек наш и про баньку забыл.

Никола улыбнулся Усте. Раскрасневшаяся, отмытая, она в накинутом на плечи зипунишке сидела над горячим варевом и в ответ на его улыбку выпалила:

— А дядю Николу исправник нынче неволил: велел целовать крест, што не уйдет от нас в Москву.

Хозяйка с тревогой посмотрела в лицо парня своими серыми с поволокой глазами.

— Правда?

— Правда, мамань, правда. А дядя Никола назвал исправника разбойником и князя — тож.

Женщина перекрестилась:

— Да што же теперь будет?

— Ниче не будет. — Николка встретился взглядом с женщиной, краснея, отвел глаза. Удивительная она в последнее время — на девку похожа. Сменила темный волосник на светлый, травчатый, с зеленым рисунком, дома ходит и вовсе простоволосая, в чистой сорочке, и уж сколько раз ловил он себя на желании погладить ее легкие, как дым, пепельные волосы. Иногда тайком засмотрится на свою хозяйку, и она будто почувствует — обернется; он — глазами вильнет, в лицо жар кинется — стыдно. Ей же словно нравится подкарауливать его взгляд: снова своим делом займется, а глаза Николки будто бы властью колдовской уж потянуло к ее волосам, к ее сильной спине и плечам, к белым, до локтей открытым рукам — мочи нет отвести взгляд, и тут-то она как раз обернется… Но что уж совсем смущало парня — в долгих думах о родном селе далекая поповна Марьюшка все больше походила на его молодую хозяйку. И зачем староста Кузьма определил его в эту избу? Да так оно вроде всюду принято: случайных постояльцев, особенно людей ратных, определять к одиноким, а вдова либо вдовец в какой деревне не сыщутся?

Хозяйка достала из сундука чистое исподнее, видно оставшееся от мужа.

— Собирайся, ратничек, я пойду огонь раздую, свечу зажгу. — Прихватив сухой лучины, она коротко улыбнулась ему и скрылась за дверью. А Николка вдруг понял: никуда ему не уйти из этого дома, по крайней мере, до будущего лета. Потому что должен, обязан расплатиться за возвращенную жизнь, за кров, за хлеб и заботы о нем, за доверчивую привязанность маленькой Усти, за ласковую улыбку женщины, побежавшей в темноту, чтобы зажечь для него свет. А расплатиться он мог лишь трудами.

— Ложись-ка ты спи, Конопляночка, — приказал он и, покоряясь чему-то, что было бесконечно сильнее его, шагнул за порог.

III

В ноябре наконец сорвался холодный ветер-листобой, в один день потушил последние костры краснолистных осин и желтолистных берез, забросал лесные дороги коврами, погнал на юг припозднившиеся птичьи станицы, осыпал серые поля первой снеговой крупкой, вычернил стылые воды. В преддверии долгой зимы на косогорах и лесных опушках загрустили русские деревеньки, нахохлились боярские терема, лишь церкви словно подросли в своем неутомимом стремлении к небу — их кресты, как деревянные руки, хватали низкие тучи. Смолкли по городам и погостам торжественные колокола, утихли громкие плачи по убитым на Дону, и тогда-то вместе с зимними ветрами во многие избы заглянуло угрюмое осознанное сиротство. Лишь белокаменная Москва, казалось, бросала вызов и унылому плачу метелей, и болезненной людской тоске, сменившей первую острую боль от потерь, когда протестующее, отчаянное неверие в смерть дорогого человека, защитника и кормильца, переходит в тягостное осознание, что его действительно уже нет и никогда не будет, что прежняя жизнь переломилась и жить придется по-другому.

Во всякую погоду шлемовидные купола московских церквей золотыми громадными свечами сияли над оснеженными крышами сторожевых башен, княжьих и боярских теремов, над черной водой замерзающей реки Москвы, над всей белой равниной. И колокола над Москвой рассылали окрест тот же торжественный звон, что и в первые дни победы, — стольный город принимал знатных гостей. Со всей русской земли съезжались на думу князья, великие и удельные. Тесно стало в Кремле — каждый князь приехал хотя бы и с малым двором да со стражей.

Пиры шли поочередно в палатах великого князя, его брата Владимира, зятя Боброка-Волынского, в теремах великих московских бояр, — казалось, в Москву пришли былинные времена князя Владимира Красное Солнышко, знаменитые богатырскими пированьями. Да только у московских гостей с самого начала не было причин сетовать на деревянные ложки и чашки — Москва угощала на золоте и серебре, изумляя даже знатнейших обилием стола и роскошью столового убранства. Поначалу великие князья — рязанский, тверской и суздальско-нижегородский, привыкшие считать каждую гривну, хмурились: вот они, ордынские выходы, собранные с их земель! Но хмурились недолго. Всякий раз великих князей сажали за первый стол рядом с князем Владимирским — Димитрием Ивановичем Донским, почести воздавали по чину (а то ведь опасались, что неродовитых куликовских героев станут чествовать за московскими столами прежде всех других — в поношение прямым потомкам Рюрика и Олега, напоминая, что иные отлеживали бока на пуховиках, когда другие лили свою и вражью кровь на Непрядве). Все было, как повелось исстари: после заздравной чаши в честь великого князя Владимирского, победителя Мамая, сам Димитрий Иванович возглашал здравицы старейшему из великих князей Дмитрию Константиновичу Суздальскому, славному умом и отвагой великому князю Михаилу Александровичу Тверскому, храброму Якову Ивановичу Рязанскому, коего в народе больше звали не христианским, а старинным русским именем Ольг. И сам Димитрий не выпячивался. Одевался на пиры в легкий полукафтан голубого бархата с накладными застежками и длинными косыми пуговицами прозрачно-малинового цвета — стекло с примесью золота, — в шапку того же голубого бархата, отороченную горностаем, без единого дорогого камня, в скромное княжеское оплечье, связанное из серебряных колец; лишь на срезе голенищ высоких сапог голубого сафьяна блестело по ниточке речного жемчуга. Куда богаче наряжались многие гости! Держался московский государь тихо, даже застенчиво — не гремел, как бывало, в княжеской думной, сидел за столом, потупясь, краснел от похвальных речей, не каждую чашу пил до дна, зато сам пристально следил за тем, чтобы кубки знатных гостей не пустовали. Словно воск в тепле, таяли твердые сердца великих князей, доброжелание хозяев лебяжьим пухом обволакивало коросты от старых ран, нанесенных Москвой. Даже Михаил Тверской, седобородый, рослый, с суровым ликом русского Спаса, острый и злой на слово, вечный трезвенник и жестокий гонитель корчемников и пьяниц, нет-нет да и прикладывался к золотому кубку, теплеющим взором посматривал на тихого Димитрия. Тот ли это вспыльчивый юнец, который его, зрелого мужа, князя великого, за слова поперечные велел однажды взять под стражу здесь же, в Москве, а потом разбил под Любутском войско Михайлова тестя — грозного Ольгерда, с огромной ратью обложил Тверь, разорил тверские посады, принудил, угрожая штурмом, подписать покорную грамоту, назваться «братом молодшим», обязанным слушаться брата старшего — его, Димитрия? Неужто слава придавила? Сам-то Михаил Александрович по-иному воспользовался бы столь великой победой — все до единой непокорные головы пригнул бы, по рукам скрутил князей — лбами землю били бы перед ним. Ловя себя на этой мысли, Михаил хмурился, пробуждалась старая досада на несправедливость судьбы. Кто как не великая Тверь, много раз поднимавшая меч против ханов, должна бы, кажется, сокрушить Орду? Ан нет, снова наверху Москва. А не ее ли государи водили ордынские рати против русских княжеств, и против Твери тоже, не ее ли должен был господь покарать за то? Михаил Александрович грешил против истины — водили и тверские князья ордынские тумены против своих соперников, но то дела давние, их мало кто помнит, а попытки самого Михаила заполучить ханское войско тоже редкому известны. Зато дела Калиты еще у всех на памяти. Старики — те своими глазами видывали меднорукого, змеиноглазого московского князя Ивана Первого на буланом коне во главе соединенных московско-татарских ратей. Вот уж кто теперь затиснул бы всю Русь в свою обширную калиту! И слава богу — нет ни Ивана Калиты, ни грозного сына его Симеона Гордого, молодым умершего в чумной год. От мыслей таких снова смягчался тверской князь, наклонялся к Димитрию, выспрашивал о Донском походе, зная: то приятно хозяину. Слушая, вставлял слова, исподволь наводя разговор на то, что и тверские ратники стояли на Куликовом поле.

Был смотр военных трофеев, взятых в Донском походе, шумный трехдневный выезд на охоту в подмосковные леса, потом, после трезвого дня, когда гостям предлагали только рассолы с медом да клюквенный и брусничный квас, князья со своими ближними боярами собрались в думной палате. Сразу условились: споры и счеты разрешать без криков, полюбовно, по совести, последнее слово при отсутствии согласия — за великим князем Владимирским, в советчиках у него другие великие князья. В два дня уладили междоусобицы, скрепили договорные грамоты печатями и крестным целованием. Хотя в последнее время ушкуйники притихли, в особой грамоте к новгородским господам напомнили об их недавних разбоях, потребовали возмещения убытков за разграбленные Ярославль, Кострому и Приустюжье, выкупа из рабства и возвращения людей, полоненных и проданных новгородскими речными варягами.

Остались последние дела — ордынские. Речь держал Димитрий Иванович. Говорил кратко, твердо. Сначала рассказал о том, что посол Тохтамыша прямо потребовал уплаты дани и назвал ее величину.

— Мы ответили послу: земля-де русская оскудела боярами и купцами и черными людьми, побитыми на Непрядве в сече с лютым врагом хана — Мамаем, а потому должно быть от хана послабление Руси по великой услуге хану и по бедствиям нашим. Еще я сказал: должен со всеми русскими князьями совет держать.

Загудели одобрительно. Димитрий велел своему дьяку Внуку прочесть список подарков, посланных великому хану. Внук читал долго и монотонно, однако слушали внимательно, кряхтели, качали головами — дары были немалы. Однако дары — не выход, всерусская дань.

— С тем посол и отъехал восвояси, — продолжал Димитрий. — Да мыслю я — нового посольства из Орды ждать нам надобно. Решайте.

По чину первое слово — великим князьям, они же высказываться не спешили: слушали своих бояр. С великокняжеского места Димитрий Иванович пристально оглядывал собрание. Вон над плечом рязанского князя нависает лисья рожа боярина Кореева — шепчет государю в ухо, а сам то и дело сверкает зверушечьими глазками в сторону хмуроватого князя Владимира Храброго, сидящего напротив и равнодушно слушающего своих думцев. Олег медленно кивает Корееву, но вдруг морщится, трясет головой, жгучие черные глаза его мрачнеют, он нетерпеливо отмахивается, клонит ухо к другому советчику, но Кореев не отстает, и Олег снова клонит ухо к нему. «Вор, лиса ордынская», — думает Димитрий о Корееве, но как-то спокойно, без озлобления. Плечистый, с одутловатым лицом великий боярин Морозов Иван Семенович, несколько лет назад перешедший от Дмитрия Суздальского к московскому государю, сейчас присоединился к нижегородским боярам. Говорит он один, то и дело отирая лицо большим платком — жарко небось в бобровой-то шубе да в натопленной палате. Дмитрий Константинович слушает Морозова благожелательно, по морщинистому лицу скользит улыбка — тоже лис порядочный, его тестюшка, таких поискать! Тверской князь свел брови, слушая своего боярина Носатого, который и стоя едва дотягивается до уха сидящего государя. Что же нашептывает Носатый — этот «Кореев на Твери», которому прозвище будто в насмешку дано? — носа-пуговки на плоском лице его и сблизи-то не разглядишь. Не без помощи Носатого, изменника Ивана Вельяминова и сурожанина Некомата однажды Михаил Александрович схватил ханский ярлык на великое Владимирское княжение, требовал Димитрия к себе на поклон, а навлек на Тверь общерусскую военную грозу. Да, было: смиряя Михаила, будто смотр и проверку сил устроили тогда перед избиением войска Бегича на Воже… Уж не о той ли обиде шепчет Михаилу боярин Носатый — что-то зло глазки его сверкают?

Поблизости от князя тверского со скучающим видом слушает бояр князь Юрий Белозерский, брат погибшего на Куликовом поле Федора. На нем английского сукна легкий зеленый кафтан на малиновой подкладке, тесный европейский камзол и панталоны бежевого цвета, короткие желтые сапоги богато расшиты серебром, на голове нерусская бархатная шапочка. Юрий долгое время жил в Литве и Польше, объездил многие закатные страны, читал и писал по-латыни. Ему пока еще малопонятны заботы русских князей, хотя об Орде он наслышан: сам же рассказывал о бедствиях полоняников — их покупали в западных странах для работы на морских галерах и каторгах, в подземных рудниках. Говорили даже, будто Юрий тайно перекрестился в латинскую веру, но Донской отмахнулся — выдумки. Эка беда, коли обтесался князь на иноземный лад — не все обычаи чужих земель плохи, иные и нам не худо перенять, а языки знает — так то клад. Поживет дома — своего наберется, квасным да березовым духом пропитается, сольются в нем две закваски, и цены князю не будет. Беда другое: русские удельники и бояре сами себе господами жить норовят, а на западе — и того хуже. Там иной граф или барон не то что короля — императора в грош не ставит. Юрий на то насмотрелся. Но милело сердце Димитрия к имени князей Белозерских, призвал Юрия из Литвы, посадил княжить.

Юрию первому надоело долгое совещание, подал голос:

— Дань-то вроде невелика, я слыхивал — прежде не такие выходы брал татарин. Может, не дразнить хана? Злого кобеля не скоро уймешь палкой, а кинь ему кость — притихнет.

— Кость? — Владимир даже привстал. — Дешево же ты, князь Юрий, мужицкий пот ценишь. По пяти алтын с каждой деревни — хороша косточка! А стыд куда денешь, унижение наше? Да лучше б и не ходить на Мамая, нежели снова — в ярмо. Твоей крови нет в донской земле, князь Юрий, оттого не дорога тебе наша победа.

Не по душе Донскому речь Юрия, но и братец перехлестывает: не порушил бы княжеского согласия.

— Ну, князь! — Юрий деланно засмеялся. — Не почитаешь ли ты себя одного русской земли радетелем? Новой силы накопить надо, чтобы законному ханупротивиться.

— Или силу хана выкормить? Ты, князь Юрий, еще и пальцем не шевельнул для нашего дела, а уж готов русский хлеб, не тобой взращенный, швырять ханским кобелям.

Димитрий нахмурился. Речь верная, но годится ли этак отчитывать равного чином? Не в меру стал заноситься Серпуховской. У него свои советчики, и поют они ему свое: ты-де не менее Димитрия славен родом и военными победами. Ты-де Мамая сокрушил, когда Димитрий беспамятный лежал среди побитых ратников — как будто князья своими мечами всю Орду сокрушили, а не тысячные полки, которые надо было собрать, вооружить, обучить, в поле вывести, духом укрепить да и поставить как надо против сильнейшего врага! Ох, доберется однажды великий князь московский до самых зловредных бояр своего братца, чтоб не мутили Владимиру голову! Однако есть там еще одна язва — жена Серпуховского, Елена Ольгердовна — дочь покойного Ольгерда, племянница Михаила Тверского. Когда женил Владимира на Елене, надеялся через нее укрепить союз с могучим Ольгердом, так оно поначалу и было. Но и Елене, видно, кто-то поет в уши: ей, дочери великого князя и внучке великого князя, больше пристал бы титул великой, а не удельной княгини. Злая жена, коли возьмется, железного мужа изведет, и, похоже, Елена взялась за своего. При жизни Донского Владимир, конечно, и не помышляет о великокняжеском титуле. Но люди смертны, и случись худшее с Донским, останется ли Владимир Храбрый верен той клятве, что давал он на Куликовом поле в ночь перед сечей: служить сыну Димитрия княжичу Василию, как ныне самому Димитрию служит? Не подтолкнут ли его «доброхоты» к захвату владимирского стола? Тогда вспыхнут кровавые распри, в которые не замедлят вмешаться соседи, Орда и Литва, огромные труды десятилетий по собиранию земель вокруг Москвы сгорят в междоусобной войне.

В палате между тем разгорался спор, уже сверкали глаза, тряслись бороды, раздавались выкрики:

— Эко штука — новую войну затевать после такой-то кровищи!

— Тохтамыш — не Мамай, он царь законный, да за ним Тамерлан!

— Все они законные, только беззаконно грабят!

— Мамаю рога сломали и этому сломим!

— Развоевался. Солома-богатырь! Что-то на Дону тебя не слыхивали, а я там сына и брата потерял.

— Не давать выхода!

— Не давать! Попили кровушки, хватит! Мы не дойная корова!

— А ну как Тохтамыш двинет на Русь свои сто тысяч да Тамерлановой силой подопрется?

— Встретим, как на Непряди встречали!

— Чем? Костылями? Два полка добрых воев нынче Москве не поставить на поле.

— Москва на Руси стоит!

— Опять чужими руками хотите жар загребать? Дудки!

— Вер-рна! Лучше чужого хана утихомирить, нежель свово выкормить!..

Голоса сразу начали убывать. Серпуховской привстал, вперился взглядом в кучку нижегородских бояр, где особенно горланили сыновья Дмитрия Константиновича — шурья великого князя Донского княжичи Василий Кирдяпа и Семен. Последнее крикнул гнусавый Васька.

Из дальнего угла синими грустными глазами следил за расходившимся собранием воевода Боброк-Волынский. На скулах Владимира играли железные желваки. Димитрий Иванович хранил молчание, только оно и помогало ему оставаться внешне спокойным, сидящим как бы выше этой мутной толчеи криков. Он заново узнавал гостей. Часу не прошло, как решали полюбовно свои споры, лобызались и со слезой целовали крест. Но вот дошло до главного — так он считал, — и брошено кем-то в собрание слово сомнения, взъярились, будто волки. Какая сила сталкивала сейчас этих людей, владетельных господ, хозяев русской земли, сталкивала и разбрасывала, как дерущуюся стаю псов? Страх перед Ордой, боязнь новой крови? Но страх и объединяет, а кровь этим вечным воинам — что банный щелок: всю жизнь в ней купаются. Он смотрел на них, и как в дни сбора ратей в Коломне, пришло то самое озарение, что позволяло из приокских далей заглядывать в души князей, не пришедших на его зов. Есть у них страх, есть: как без хана жить? Полтораста лет жили под царем татарским — и на тебе, нет царя! Не то даже страшно, что нет царя ордынского — страшно, что свой явится.

В Донском походе была у него, почитай, царская власть, данная ему русским войском, и в трудах даже не заметил тогда, каким образом она в руках оказалась. Война кончилась, рати разошлись, и снова только через удельников и бояр, через покорство великих князей можно поддерживать свою государскую власть. Теперь неслуха-боярина с ходу не потащишь за бороду на плаху — взбеленятся, растерзают Русь на клочки, наведут на Москву и Орду, и Литву, а с государем ее расправятся, хотя бы пришлось всю русскую землю залить кровью и выжечь дотла. Таков он, удельник и вотчинник, брать его надо за горло не сразу, но исподтишка — вылавливая поодиночке. Но победы Куликовской он не отдаст ни им, ни новому хану. Этот съезд князей — тоже победа Москвы. Не сгонял их сюда угрозами — лаской позвал, как советовал Боброк, забыв иным жестокое лукавство и прямые измены, — все до единого слетелись. И то, что уже оговорено и скреплено клятвами, — дело немалое.

— Великой княже, — прервал думы Димитрия князь Михаил, покрыв шум палаты зычным своим голосом. — Чуешь, великой княже, нет между нами согласия. Скажи слово, вразуми наши грешные головы.

И тут Димитрию все понятно: не хотят первыми предлагать решение. Скажи за уплату дани — Донского рассердишь. Скажи против — хану станешь врагом. Есть тут такие, которые до ханских ушей непременно донесут всякое слово по ордынским делам. Вон Кореев — первый. Да и шурья его, Димитрия, княжичи нижегородские от Кореева не отстанут. Придется говорить первым. Это уступка — они ведь знают, чего хочет Донской. Вторая его уступка за последние дни.

Оттого еще сумрак томил душу Димитрия, что завтра под колокольный звон въедет в Москву Киприан — митрополит киевский и вильненский. Теперь он станет митрополитом московским, — значит, православная церковь на Руси, в Литве и Орде окажется под его рукой. Год назад, после смерти Алексия, этого самого Киприана, благословленного патриархом константинопольским, по приказу Димитрия перехватили в Любутске и с позором вышибли вон. А теперь въезжает в Москву под колокольный звон. И некого больше сажать — Сергий отказался от митры. Может, обиделся, что прежде Димитрий прочил в митрополиты своего любимца Михаила Коломенского, Митяя? И уж было посадил на место, да восстали епископы, и поддержал их Сергий Радонежский. Вечный труженик, Сергий не любил Митяя за то, что из попов, минуя ангельский чин, шагал прямо в митрополиты, за склонность к роскоши, сребролюбие и женолюбие, за наружную красоту, не монашескую дородность, за краснобайство и нахальство. Митяй платил Сергию тем же и пригрозил однажды, что, как только наденет митру, выгонит его из Троицы, сошлет в Заустюжье и обитель превратит в женский монастырь, заведет в нем общие бани и со всем святым клиром станет ездить туда париться. Димитрий, узнав о том, сначала осерчал, потом смеялся — ибо грозил Митяй невозможным. Хотя он многое мог и умел, на удивление легко и быстро осуществляя всякую волю великого князя. При таком митрополите церковь была бы в руках Димитрия безраздельно. Он прощал Митяю даже взаимную влюбленность с Евдокиюшкой — знал: его княгиня одинаково влюблена и в старца Алексия, и в Сергия — едва ли не во всех, носивших монашеское одеяние, ибо стояли они ближе к всемогущему богу. Ей было за что благодарить всевышнего — за молодого любимого и любящего мужа, сильнейшего из русских князей, за его военное счастье, за многих детей, из которых пока умер лишь один, за мир в семье, которого не в силах нарушить даже противоречия ее отца и братьев с мужем. Димитрий пробовал ей выговаривать за то, что в его отсутствие напускала в терем бродячих «божьих людей» без разбора, ночами простаивала перед иконой, истязала себя постами — то и на детях сказывается: ведь едва одного отнимала от груди — другой на свет являлся, — но она зажимала ему рот: «Молчи, Митенька, молчи, — ему, только ему одному да святой деве обязаны мы всем, что имеем. Молись лучше со мной». В конце концов отступился. Он отдавал должное Спасу и святым, но не имел времени на лишние поклоны. Для него бог олицетворялся в единой Руси — этому богу служил он всей жизнью, чего же еще? И церковь нужна была, чтобы крепить свое государство, не выпускать из-под руки князей и бояр…

Как бы теперь не ушла от него русская церковь — Киприан, говорят, обидчив, то подтверждают и письма его к Сергию после выдворения из Любутска. Обидчив — ладно, был бы не злопамятен.

Ах, Сергий, и ты не без греха, святой провидец. Мамая помог сокрушить — спасибо, но не хочешь ведь простить, что покойного Митяя посылал князь к патриарху за благословением на митрополичий стол. Или в скромной обители своей ты выше митрополита, некоронованный патриарх русской земли, и эта честь тебе дороже? Но не грех ли и то?..

Собрание, притихнув, смотрело на погруженного в думы государя. Димитрий очнулся, встал.

— Моего слова ждете, князья? А спросили вы тех ратников, што зарыты над речкой Непрядвой? За что они жизни свои отдали в мученичестве добровольном? За то ли, чтобы снова ханы, как вурдалаки, сосали кровь их детей? Молчите. Един их ответ, и каждому здесь он слышен. Теперь я свое слово скажу. Великого хана Золотой Орды мы почитаем царем — ему будут от нас и почести царские. Посольства ли правим, караваны ли с товарами в Орду посылаем — великому хану и женам его и ближним людям его будут дары знатные и поминки по чину. Так же и другим государям русской земли поступать надобно. Купцам ордынским зла не чинить, препятствий не делать. О всяком посольстве из Орды слать немедля вести ко мне, ни в какие договоры с ханами и мурзами без ведома нашего не вступать. А даней-выходов в Орду не даем. Мамай, Арапша и Бегич опустошили многие наши земли, битва на Непряди обескровила Русь. Выправимся — видно будет. Так ли приговорим, князья?

— Так! — оглушил думную густым басом Федор Моложский.

— Так! — Владимир припечатал кулаком колено.

— Так, так! — послышались новые голоса. Иные кивали, не открывая рта. И уже после, когда слово государя окончательно приговорили к исполнению, когда князья ставили свои печати на особую грамоту, Димитрий, следя за их лицами, снова спрашивал себя: чего тут больше с их стороны — воли или неволи? И в который уж раз стиснуло в груди от невозвратимой утраты: прошли перед ним лица князей Белозерских, Тарусских, Брянских, верного Бренка, многих других, кто спал в сырой земле Задонщины, прошли и растаяли.

После вечерни Димитрий звал гостей в столовую палату.

— Пиром начинали, пиром и закончим дело нашего согласия и единения. — Великий князь улыбнулся. — Да вот беда: ни рассола, ни кваса у нас теперь ковша не нацедишь — перестарались в трезвые дни. Так што не обессудьте, сами виноваты.

Гости смеялись — ведь еще в обед слуги божились, будто после пиров у них не осталось ковша пива или хмельного меда, — а Димитрий вдруг подумал: напиться, что ли, до изнеможения, чтоб завтра не вставать, не слушать колокольного звона, не видеть этого проклятого Киприана? Погорячился, однако, с отцом Пименом Переславским. Да и как было не погорячиться, коли и Пимен был среди тех, кто не уберег Митяя на пути в Константинополь? А после смерти его святые отцы передрались, и Пимен, склонив на свою сторону свитских бояр и стражу, повязал соперников, под заемную грамоту великого князя взял у купцов большие тысячи — для патриарха и клира его — да и купил себе митрополичий сан. По возвращении Пимена из Царьграда разозленный Димитрий велел содрать с него белый клобук, а самого заточить в глухом монастыре. Может, зря? Хоть вор, да свой.

Ох, правы новгородские еретики-стригольники: эти нынешние святые отцы торгуют митрами и клобуками, что барышники скотом. Своими же руками разрушат, убьют веру — на чем тогда стоять государству? На одних княжеских копьях?.. И почему так идет жизнь? Одни бескорыстными трудами созидают храм, кости свои кладут в его стены. Когда же храм выстроен, когда люди признали его кумирней — тут и начинают пробираться в храм проворные, изворотливые, подловатые людишки с загребущими руками обезьян и прожорливостью свиней. Засядут на готовом жрецами, будут петь те же святые молитвы, а под громкое славословие богам, которым они никогда не верили в душе своей поганой, начнут грабить поклоняющихся, обворовывать самый храм, жрать и пакостить, блюя тут же от пресыщения. И так все разворуют, изгадят, испоганят самую веру, что когда спадет с глаз людских пелена, то, чему поклонялись, предстанет зловонной клоакой, которую надо немедля снести и зарыть. Неужто и православной церкви грозит нашествие подобных мерзавчиков? Неужто и то великое, святое, за что он, князь Донской, и верные люди его готовы положить голову — единая крепкая власть, единое могучее государство, — когда-нибудь окажутся в руках правителей и их приспешников только средством обирать и душить народ, наживаться и купаться в роскоши, как свинья в грязи?

Располагая богатейшей на Руси казной, Димитрий, как и отец, и дед его, вел строжайший учет имуществу — вплоть до шапки и пояса, которые носил. Каждая ценная личная вещь великого князя передавалась наследникам по письменному завещанию, как принадлежность титула, государственное достояние, которое наследники обязаны умножать, но не транжирить. Излишки доходов от собственных владений он неизменно отдавал в государственную казну. Ей, казне, принадлежала и та столовая роскошь, что так поразила гостей. Все это золото и серебро в любой день могло обратиться в хлеб, одежду, жилища, снаряжение и оружие для войска. Большую часть добычи, взятой после разгрома Мамая, он велел боярам раздать участникам похода, не забыв о семьях убитых и раненых воинов. В годы неурожая и падежа он кормил тысячи людей из своих житниц или на свои деньги, как делали его отец, дед и прадед, — он не мог себе представить, что государь или господин, владеющий людьми, может поступать иначе. Да, правителю надо быть скупым, но не из личной корысти, а для пополнения общей казны на черный день. Но в последние годы, когда великое княжество окрепло и забогатело, стал замечать он в иных вотчинниках звероватую темную жадность. Ладно бы для дела жадничали — дружины добрые содержали, устраивали вотчины и ремесла, — так нет, в скудоумное чванство и похвальбу ударяются. Коли у соседа две бобровые шубы — у меня их три должно быть, у соседа кафтан серебром шит — у меня золотом, у него по перстню на каждом пальце — у меня по два, он трех соколов держит — у меня их вдвое больше, да и сокольничих тоже, его жена в жемчугах — моя в изумрудах и яхонтах. И отцы святые ангельского чина — туда же, значит, за светскими боярами.

Нет, не зря он содрал с вора Пимена белый клобук, не зря засадил его в келью под строгий досмотр — авось покается. Пусть Киприан себя покажет. Великий князь московский и его сумеет при случае согнать с высокого стола. Тем более что есть для Киприана изрядное пугало — «запасной митрополит», рукоположенный в Константинополе и запрятанный в Чухлому.

IV

Невелик город Тана, зато боек и многолюден — не всякий стольный сравняется с ним пестротой и многообразием лиц, шумом базаров и богатствами. Стоит Тана близ устья многоводной реки Дона, от этой реки и дано ей название, ибо многие народы, плавающие по Русскому морю, все еще называют Дон древнегреческим именем Танаис. Построен город на возвышении, улицы в нем пыльные, узкие — чтоб только разъехаться двум арбам, разойтись вьючным верблюдам. Зато просторны базары. Дома больше из самана и белого камня, но есть и деревянные. Лес сплавляют сюда по Дону с далеких русских равнин — для отправки за моря. Из него строят и небольшие суда, похожие на русские струги, а главное — бочки. Тана — город рыбный. С весны и до зимних штормов много больших судов уходит от причалов города в далекие страны, увозя в трюмах ящики вяленого леща, тарани, чехони, копченого сазана, жереха и стерляди, бочки соленой осетрины и черной икры, высоко ценимой в закатных странах. Тана — город хлебный: здесь на те же морские суда — галеры, каторги, дракары и нефы — перегружаются с гужевых обозов, с речных ушкуев и паузков пшеница и рожь, овес и ячмень, горох и просо, чтобы кормить народы в тех далеких странах, где хлеб растет плохо и растить его не умеют. Но рыба, хлеб и дерево еще не все богатства, уплывающие к берегам, населенным турками и арабами, греками и фрягами, испанцами и франками, англами и датчанами, немцами и норманнами. В Тану сбегаются караванные пути с Волги и Кавказа, из Сибири, Средней Азии и даже Китая. Здесь на постоялых дворах, у торговых контор и складов, на пристани и базарах сходятся караваны, навьюченные шелком и хлопком, сибирскими мехами и алтайским серебром, шемаханскими коврами и ювелирными поделками из Хорезма и Самарканда, казанским сафьяном, иранским ситцем, китайским фарфором и чаем. Сюда пригоняют косяки изящных, диковатых текинских коней, стада скота из Орды. А бывают дни, когда в городские ворота вступают вереницы рабов под неусыпной стражей каменноскулых воинов. Тогда купцы, бросая все дела, спешат на невольничий рынок.

Тана — город купцов. Верховодят здесь венецианцы, но в совете города, состоящем из богатейших людей, есть и генуэзцы. Между двумя купеческими общинами фрягов идет давнее соперничество; местные жители — аланы, греки, татары, русские — в те дела не мешаются, ибо можно легко нажить беду.

Город окружен каменной стеной, но жители знают: охраняет их от кочевников не каменная стена, а ханская грамота и ханская благосклонность, которая ежегодно оплачивается серебром и подарками. Что делать, если благорасположение правителей не всегда сочетается с тем, что написано в их старых ярлыках, если ханы в Орде меняются часто, а мурзы их разбойны?

Как и во всяком торговом городе, на базарах в Тане не только скупают и продают привозное, ведут обмен и заключают договоры. Близ торговых рядов теснятся харчевни, шорни, маленькие кузни, где и коня подкуют, и снаряжение подправят, а то и продадут из-под полы, беспошлинно, такой булат, который режет железо, как дерево, — было бы чем платить! И вертятся среди торговых людей зазывалы от всяких злачных мест…

Шел по танскому базару приземистый, плечистый человек с проседью в бороде и волосах, широко, по-матросски расставлял ноги, внимательно оглядывал товары, но ничего не покупал и зазывал не слушал — знал, видно, чего ищет. Напротив крайнего торгового ряда, в деревянной небольшой кузне чернобородый мужик, прикованный цепью к наковальне, сваривал лопнувшую тележную шину — сам и горн раздувал, сам и обруч в огне держал, сам края его схватывал, поругиваясь такими выразительными словами, что изумленно скалился даже черный, как сажа, эфиоп — погонщик-раб, оставленный господином при телеге.

— Ча скалисся, тьма египетская, мать твою бог любил чрез конский хомут! — сердился кузнец. — Надень-ка вон рукавицы да подержи ободье-то, быстрей управимся, рожа твоя дегтярная. Ча пятисся, ча ты пятисся, дурачок агатовай? Небось в самой преисподней тя вылепил сатана из смолы горючей, а кузни пужаисся, уголек те за пазуху, чугуночек ты копченай!

Негр, махая руками и бормоча что-то, боязливо отступал от раскаленного обода, кузнец плюнул, начал молотить по железу.

— Хрен с тобой, а я не себе кую! Вот лопнет обручец дорогой, ты меня ишшо попомнишь со своим жидком-купчишкой.

Прохожий, посмеиваясь, остановился рядом:

— Здоров, добрый человек! Што ж те хозяин помощника не даст?

Кузнец зыркнул на подошедшего темным половчанским глазом.

— Нашел человека! — Он с силой тряхнул зазвеневшей цепью. — Коли тебя кажинный день пороть — черту кочергу сладишь!

Прихрамывая, коваль подошел к широкой кадке с водой, сунул в нее раскаленный обод, потянул парок носом, тоскливо вздохнул.

— Недавно, што ль, вериги-то нацепил?

— Недавно. С Куликова поля.

— Ай, врешь! Вы ж там будто бы Мамая в пух расшибли?

— И на царском пиру костью давятся.

— Аль пожадничал, на царском-то пиру? — Прохожий добродушно усмехнулся. — Ты не злись — я сам на ноге такие ж погремки носил. На Русь хочешь?

— Выкупишь? — Голос чернобородого сразу сел.

— На то казны не хватит. Кузнецы тут дороже красивых полонянок. Хотя не искусник ты, погляжу, а деньгу мурзе все ж зашибаешь.

— Так че пыташь, че душу травишь разговорами? — Кузнец хромовато повернулся, позванивая цепью, подошел к горну.

— На то травлю, штоб домой сильнее захотелось. А то вижу — в руках молот, на ноге — цепь.

Кузнец оставил мехи.

— Ну, раскую — и куда ж мне? Без обувки, без одежки, без полушки да в зиму глядючи? Степь велика. А я и хром, да здоров, не калика перехожая. До первого татарина — и опять в колодки?

— Коли будет все, о чем сказал, да лошадка, пойдешь?

— А ты как думаешь? — буркнул кузнец.

— Ладно. Я подожду твово стража, договорюсь о работе на вечер. На-ко вот, займись пока обручем, да не попадись, гляди. — Незнакомец сунул в руку чернобородого маленький напильник. Тот схватил, сунул под наковальню, зычно крикнул:

— Эй, уголек еллинскай, давай-ка сюды колесо!

Кузнец быстро насадил шину, знаками велел покатать телегу.

— Теперича езжай со своим купчишкой хоть в саму преисподнюю. Ну, ча ты скалисся, бедолага, чему рад? Чему нам с тобой смеяться, брат ты мой некрещенай, уголек горючий? Оба мы рабы, кощеи, скоты безответные, прости, господи, не на тя ропщу я. — Кузнец перекрестился, и негр тоже начал креститься, затараторил:

— Христиан, христиан!

— Ай, ефиоп, да ты, никак, христианского корню, православного? — опешил кузнец. — Ну-ка, ишшо, ну-ка!.. Вот горе-то, у тебя, поди-ка, и мамка есть? Эх, душа горемычная, да ты ж не в цепях — пристукни свово сукина сына купчишку да и ступай в свою землю-черномазию, к мамке ступай.

Негр улыбался, согласно кивал.

— Время-то полдничать. Есть, поди, хочешь? Меня хотя держат в сытости, я — скотина тяглая, то и мурза смекает. А тебе, поди, не кажинный день и похлебки-то дают?

Кузнец дохромал до лавки, достал из мешка круглую темную лепешку, жаренную на бараньем сале, разломил, протянул негру. Еще не кончили закусывать, когда в толпе на площади перед кузней появился верхом на ослике сутуловатый человек в желтой хламиде и широкополой шляпе с опущенными краями. Острые, настороженные глазки его быстро шныряли по толпе, в заплетенной курчавой бородке поблескивала медная пластина с рисунками и письменами — ханский знак, дающий право на торговлю в Орде дозволенным товаром.

— Твой иудушка. — Кузнец указал глазами, и негр вскочил, давясь неразжеванным куском, бросился навстречу купцу. Тот сошел с ослика, долго осматривал колесо, заставляя раба катать повозку, достал медную монету, но кузнец, ухмыляясь, выставил кукиш.

— Грошен давай, как уговорились. Серебряный грошен клади и ступай подобру, не то кликну караул.

При последнем слове купца будто хлестнули, он аж подскочил, кинулся к повозке, стуча пальцем по сваренному месту, плевался.

— Мели, Емеля, цену работе мы знаем. Вот крикну — они тя и на гульдены да на талеры раскошелят. С меня-т што взять?

Заказчик зло швырнул под ноги хромому круглую белую монету — то ли немецкий, то ли франкский грошен, тот невозмутимо поднял и опустил в кошель. Негр, отъезжая, обернулся, оскалил в улыбке белозубый рот, кузнец крикнул вслед:

— Помни, што я те сказал, уголек еллинскай!

Пополудни явился господский надсмотрщик — старый алан из доверенных рабов, опорожнил кошель кузнеца, проверил цепь на ноге, отомкнув тяжелый замок, сводил по нужде. Появился давешний незнакомец. Раскланялся с аланом, мешая фряжские, татарские и греческие слова, объяснил, что вечером ему надо подковать лошадей. Работать, возможно, придется при факелах, но со стражей сам дело уладит — у него не табун, работа скорая. В залог протянул ордынскую серебряную деньгу.

Вернулся гость на закате, ведя в связке трех лошадей; две под седлами, одна навьючена кожаными мешками. На боку его теперь висел легкий прямой меч, к седлам приторочены саадаки с хорошим запасом стрел — явно спешил в дорогу.

— Бери, кузнец, первого жеребца в стойло, а я с караульщиками потолкую. — Он заспешил навстречу черно-камзольной ночной страже, уже обходившей торговые ряды, зазвенели монеты, и стража молча прошагала мимо открытой кузни.

— Эй, хозяин, где ты там? — позвал заказчик. — Запали-ка витень, посвети нам — скорее плату получишь.

Алан тотчас явился, держа пеньковый осаленный факел, сунул в горн, поднял зажженный, стал светить. Быстро управились, алан пошел с горящим факелом в пристройку, где хранился запас железа и где на лавке коротал ночи кузнец-невольник. Гость двинулся следом, прихватив с наковальни молоток. Кузнец услышал глухой удар и тяжелое падение, свет метнулся в отворенной двери, тотчас появился гость с факелом, негромко приказал:

— Разгибай кольцо, снимай цепь.

— Да я ж… Да ее ж расковать надоть.

— Што же ты, в креста и мадонну, ворон ловил!

— Да он тут вертелся… — У кузнеца тряслись руки, он начал поспешно и неловко тереть ножное кольцо напильником. Незнакомец остановил его, одной рукой легко опрокинул наковальню.

— Подними ногу, ставь обруч на острое ребро. Так. Руки убери. — Несколько точных ударов, и кольцо лопнуло. — Разгибай. Возьми у него ключи, цепь отомкни и спрячь в закут. Его халат и сапоги — на себя, чалму — тоже.

В темной пристройке кузнец трясущимися руками развязал на убитом пояс, отцепил ключи, раздел труп, стащил сапоги, коснулся было чалмы, но, ощутив мокрое, отдернул руку, кое-как оделся и обулся в растоптанные кожаные моршни, выскочил наружу, словно из преисподней. Освободитель его постукивал о наковальню молотком, слышался близкий говор проходящих стражников. Кузнец отомкнул цепь, бросил в пристройку и торопливо запер дверь.

— На коней! — приказал незнакомец.

Сели, тронулись. Кованые копыта гремели по утоптанной земле, словно бубны ночной стражи, поднимающие город, но никто не сбегался на этот гром. Проехали через пустое торжище, в воротах окликнул стражник, поднял факел, узнал переднего, отступил и даже поклонился. Выехали в темную кривую улицу.

— Как звать тебя? — спросил кузнеца освободитель.

— Романом.

— А я — Вавила. Во, брат Роман, как нас — поклоном проводили.

Роман молчал, еще не веря в свободу, вздрагивая от каждого звука — вот-вот позади раздастся крик погони. И как этот бес может так медленно ехать, спокойно говорить?

Большие ворота были заперты, рядом — притвор, через который мог пройти навьюченный конь без всадника. Появился десятник стражи с горящим факелом, Вавила, не говоря ни слова, стал развязывать кошель, зазвенело серебро, и тяжелая, окованная дверь медленно распахнулась. Ведя лошадь в поводу в узкий проем, Роман старался не показать хромоты, почти висел на узде. Стражник подхлестнул коня, и тот едва не стоптал мужика. Окованная дверь затворилась — словно вытолкнула их из человеческого мира в пустыню. Под ущербной луной смутно серела пыльная дорога, серая земля лежала вокруг, вытоптанная, объеденная скотом. Ни домов, ни стен, ни стражников — простор без конца, свобода. Уперев короткую ногу в стремя, Роман подскакивал и не мог взлезть на седло. Спутник понял, подхватил и поднял как ребенка. Долго ехали молча по тускло-серой дороге, луна скатывалась за смутный степной увал, пофыркивали лошади, цикады уже молчали — в эту пору они оживают только днем. Вавила придержал коня.

— Ну, брат Роман, ехать нам до утра. Переднюем где-нибудь в овраге, али урмане, и чем дальше — тем лучше. Теперь сказывай про сечу Куликовскую. Все от начала. Все знать хочу. Уж лет десять по чужим краям — и рабом был, и матросом, и даже послом. После расскажу, сначала — ты. И душу облегчишь.

Степные кони шли спорым, неутомимым шагом, поматывая головами, и Роман, расслабясь в седле, стал рассказывать о походе… Его сотня, состоявшая из конных охотников-ополченцев, стояла в тылу большого полка и вступила в дело в момент прорыва лавины ордынцев на левом крыле. Он видел, как полегли его земляки, и, бросаясь в серый поток врага, Роман считал себя последним звонцовским ратником. Как уцелел в кровавом бучиле, сам не помнит. Дважды сменял убитых коней, окруженный, рубился у огражденных щитами телег, когда ударил засадный полк.

— Мы ж про нево забыли и не поняли, што случилось. На беду, конь подо мной татарский был, косматый, злой, по-нашему — ни лешего: што ни крикни — только сильней прет. И как Орда назад кинулась, он закусил удила и — за ней. Соскочить — растопчут. Так и побежал я с татарами, от своих. И русскую стрелу поймал затылком — будто кочергой саданули. Небо — колесом, земля — тож, ловлю гриву руками, валюсь на нее — и все!..

— Случается, брат.

— Да уж хуже некуда. Очнулся — лежу поперек седла, привязанный веревкой. Конь бежит, голова моя болтается — моченьки нет. Вывернуло меня, татарин, што коня в поводу вел, оборачивается, смеется: якши, мол, скоро очухаешься. А я снова обеспамятовал, очнулся уж в сумерки. Чую — льют мне воду на лицо, рожа чья-то безбородая мельтешит, потом — флягу кожаную в зубы мне ткнули. За свово приняли, оттого и не бросили. Я по-татарски изрядно понимаю, а язык еле ворочался, и в голове жернова стучат. После уж смыслил: нельзя себя открывать. Притворился, будто речь потерял и слуха почти лишился. Утром один подошел, тычет мне в грудь: «Алан? Буртас? Кыпчак?» Я башкой мотаю: нет, мол. «Якши», — говорит и лошадь мою велит подвести, лепешку с печеным мясом сует в руки. А я думаю: чуть оправлюсь — уйду.

— Ушел?

— Ага. Ушел заяц от волка, да шкуру в гостях забыл. Прибился наш отряд к мурзе-купцу, тот вел обозы в Тану, а стражи у нево не хватало. Меня он брать не хотел — хромой да малосильный, а к тому же почти глухонемой. Мне б радоваться — на волю пускают, да кабы раньше-то! Далеко зашли от русской земли, по степи рассеянной татарвы бродило бессчетно; голодная, злая — одного-то враз пришибут. Сотник за меня заступился: негоже, мол, бросать свово увечного. Мурза, неча делать, взял и меня. Я же, дубина, вздумал благодарить за корм. Мне всякое дело знакомо — сбрую им латаю, сапоги чиню. Сотник доволен, мурза языком пощелкивает. Как-то помог ихнему кузнецу сварить ось тележную в походном горне да коня подковал — тут в меня и вцепились. Посадили в кибитку — силы беречь, корму прибавили. Они ж табунщики, горазды скот пасти да воевать, мастеровые у них редки, все больше наш брат, невольник. Как-то под вечер стали, раздули горн, мурза подошел. Поглядел нашу работу, сотника покликал и спрашивает: сколько, мол, он за меня получить хочет. Тот ворчит: не раб, мол, и неведомо, какого племени, — нельзя продавать. Мурза — свое: ты спас его и твой-де он с потрохами, продай, а уж там моя, мол, забота. Да кошель изрядный показал. Тут сотник не устоял. Скоро подходят ко мне трое здоровых нукеров, один кладет в огонь тамгу железную. Я виду не подаю, ухмыляюсь, как дурак, на кобылу показываю: метить, што ли? Мурза — рожа сальная, што блин, — тож ухмыляется и нукерам знак подает. Те меня растянули по земле, штаны содрали, а мурза и приложил раскаленную тамгу к голяшке. Я от испуга и не пикнул, отпустили меня, салом мазнули ожог, штаны даже помогли натянуть. И тут, Вавила, дошло до меня, што оне, псы поганые, надо мной, христианином, учинили. Со всего плеча вкатил одному в ухо — он с ног долой, я же схватил молот — и на мурзу. Боров боровом, а под телегу мышом скочил. Нукеры — за мечи, я же и вовсе позабыл себя — кидаюсь на душегубов, крою по матушке. Их поначалу ошеломило: немой заговорил! Потом как завизжат: «Урус! Шайтан урус!» — и в два аркана взяли. Думал — смерть. Нет, мое ремесло их злобу перетянуло, да и серебра стало жаль мурзе. Выпороли, на цепь посадили, кормили тухлым кавардаком, а без работы не оставляли. Правил я им стремена, оси, ножи и топоры, подковы делал, клевцы острил, заварил даже порубленную мисюрку. Мурза чуть подобрел, корм сменил, и понял я, Вавилушка: затаиться надо, злобу их утишить, не то изведут. А пришли в Тану, тут меня мурза и велел поставить на торжище. Цепь, однако, не сняли — нукер-то оглох на ухо.

— По цепи я тебя и спознал, брат, — засмеялся Вавила.

— Сам ты кто? — осторожно спросил Роман, все еще робевший перед своим избавителем.

— Бронник я коломенский. Да тому уж лет десять минуло, как из-под Ряжска увели меня татары… Однако сворачивать пора — небо вон блекнет. Нам встречные на сей дороге ни к чему.

Он остановился, отыскал нужную звезду, поворотил коня на полночь. Привычные к ночным бездорожьям степняцкие лошади пошли бойкой рысью. Небо серело. Роман пил воздух, словно душистый мед. Росные ковыли, распрямляясь, прятали след прошедших коней. Откуда-то налетела сова, занятая утренней охотой, молча шарахнулась и пропала, далеко заскулил не то шакал, не то волчонок и смолк, застыдясь, — таким одиноким был его голос.

— Где-то Дон близко — чуешь, рекой пахнет?

— Переходить, поди, надоть, а вода не летняя.

— Перевезут, брат Роман. Теперь много рыбарей на реке.

Дон открылся на заре, полноводный даже и осенью. На алой воде просыпались дикие гуси, картаво приветствуя друг друга, с шумом и шорохами прокатился над всадниками вытянутый огромный шар — смешанная стая осенней утки, пронзительно вскрикнула речная чайка. Посреди широкого залива покачивались долбленые челны. Вавила первым спустился к воде, сложил ладони и громко позвал по-татарски, потом — по-фряжски…

Весла и течение быстро несли челны к противоположному берегу, привязанные лошади, сердито храпя от холодной воды, бойко плыли за кормой. Прибились к отмели, забрали имущество и седла, Вавила протянул старику белую монету. Тот удивленно взвесил ее на ладони, оглянулся на свою ватагу, мешая русскую и татарскую речь, стал объяснять, что нет размена. Вавила махнул рукой, и тогда старик пошел к своей лодке, откинул рогожу в носу, взял крупного шиповатого осетра с тугими боками, поднес с поклоном.

— Вот нам и уха, и жаркое. Благодарствуем, отец.

Лишь когда обогрело солнце и сошла роса, остановились в заросшей низине, на берегу родникового ручья. Роман занялся лошадьми, Вавила собрал сушняк, добыл огня кресалом, развел костер под шатром рыжего дубка — чтобы дым, уходя в крону, бесследно рассасывался, подвесил над огнем котел с осетриной. Остатки рыбы присолил и сложил в холщовый мешок. После завтрака велел Роману спать. Сам раскинулся на зипуне, подставляя лицо теплому солнышку и слушая, как на близкой поляне с хрустом щиплют траву и пофыркивают стреноженные кони, посвистывают поручейники и тревожно стрекочет в кустах сорока. Его душа растворялась в запахах, ощущениях и звуках, возвращалась в свое природное состояние, из которого когда-то, давным-давно, вырвали ее вместе с плотью Вавилы — вырвали силой, связав, сковав тело, побоями, голодом и жаждой, угрозой смерти заставив его мускулы служить прихоти других людей. Тело двигалось, глаза видели, уши слышали, даже ум временами трудился, а душа спала мертвым сном. Он видел синие моря и черные бури на тех морях с ветвящимися переплетениями адских молний, мгновенно прорастающих сквозь бездны вод и небес, следил за полетом парусов, легких и быстрых, как облака над гибкой лазурью, глаза его помнят и кудрявые изумрудные пальмы в соседстве со стройными кипарисами на берегах зеркальных бухт, оливковые и лимонные рощи в золотых плодах, росистые от дождя виноградники, скалы розового, серого и белоснежного мрамора, глядящие в прозрачные лагуны, уютно устроенные города и селения в горах и на равнинах, изукрашенные дворцы, голых людей, черных, как березовая смола, и красивых белых людей в пышных нарядах, но ничто не оставило следа в его груди, не всколыхнуло душу хотя бы до вздоха — словно кто-то запер ее на замок и забросил ключ в бездонный колодец. Она оживала только ночами, когда засыпало тело, и сколько раз он пробуждался в слезах, увидев во сне рожь на знакомом пригорке, мать и сестру с серпами по пояс во ржи, тропинку через росистое поле к березовой дубраве, ощутив запах лесной сырости и брусники, услышав ключевой перезвон родников, куличиный посвист и гогот весенних гусей. А однажды ему приснилась сорока. Белобокая русская сорока с сине-зеленым отливом по черному перу — он так отчетливо слышал ее стрекот, что даже приподнялся. И опять свалился от сильного удара в бок — его, вздремнувшего у стенки каменоломни, пинал надсмотрщик. Поскрипывало железо — невольники распиливали мраморную глыбу, этот скрип и навеял ему сорочье стрекотание. В тот день он не вынес зноя и пыльной духоты каменоломни, решил — пусть убивают и свалился прямо на камень. Разбуженный ударами, встал, взялся за кирку, моля бога, чтобы дал ему силы на один-единственный точный удар. Но так ясно и чисто вдруг ожил сорочий голос, таким желанием отозвался — хотя бы еще раз услышать шелест ржи и голоса вечереющего бора, — что он переломил ненависть, шагнул к забою, размеренно и тупо стал молотить по камню, не замечая, что может обрушить глыбу себе на голову. Все же он выдал себя, и надсмотрщик, конечно, не захотел держать рядом опасного раба: кайло даже в руках скованного человека — оружие серьезное. Скоро случился набор крепких невольников на каторги и галеры, Вавила попал в число «избранных». Однако в Генуе все капитаны забраковали его — Вавила тогда словно усох, потерял молодую силу, часто кашлял. Хозяйский пристав спросил, что он умеет делать, Вавила признался: был бронником до пленения, тянул проволоку, вязал кольчуги и панцири. На него посмотрели с недоверием, однако же вскоре отправили невольничьей дорогой в другой италийский город — Флоренцию, в мастерскую оружейного цеха. Работа от зари до зари, однообразная, изнуряющая. Он никогда не старался показать сметки и прилежания, хотя мог не только многое перенять от мастеров, но кое-чему и поучить фрягов. От отца и деда Вавила слышал, что кольчуга и кольчатый панцирь, в старину именовавшиеся «броней», — русское изобретение. От ордынского ига русские оружейники пострадали как никто другой, за ними специально охотились не только во время набегов. Поэтому-то князья никогда не дарили ханам и темникам оружия, изготовленного на Руси. И все же, несмотря на великие утраты, Вавила с тайной гордостью примечал: кольчужные панцири флорентийских мастеров слабее русских из-за упрощенной связки наложенных броней. Русский панцирь как ни поворачивай, отверстия колец перекрывались и дважды, и трижды, поэтому и бронебойная стрела, и острие копья, кончара, клевца или рапиры обязательно наталкивалось на сталь. Во флорентийском этого не было, оттого противопанцирное оружие вернее поражало воина. Не делали здесь панцирей из плоских узорных колец, как и дощатых броней — самой надежной защиты ратника от всякого оружия. Зато латники здесь были искуснее русских, он, наверное, любовался бы их работой, не будь душа на крепком замке. Глаза только видят, а любуется душа. И уста его молчали обо всем, что видел, руки были неловки и грубы. Ремесленники считали его туповатым скифом, годным лишь раздувать печи и горны, махать кувалдой, ворочать раскаленные поковки. Даже секретов, тщательно оберегавшихся в замкнутых цеховых объединениях ремесленников, от него не таили, как не таят их от рабочего мула.

Через несколько лет хозяин мастерской продал его плантатору из Болоньи, а когда тот оказался в нужде, он самых крепких невольников отправил в Венецию для продажи на галеры. На плантациях Вавила не только восстановил прежние силы, тело его налилось мужской крепостью, раздалось вширь, закалилось на ветру и солнце. Впервые попался ему надсмотрщик, который жалел рабов, не дрался из-за съеденной тайком грозди винограда или горсти маслин, не крал от их стола ни рыбы, ни хлеба, наказывал лишь за провинности и по-божески — истинный был христианин. Но он-то и поставил Вавилу в связку будущих каторжников — подслушал однажды, как тот ругался святой мадонной.

Тогда уж Вавила узнал о страшной доле галерников и каторжан и со смертной тоской вступал на сырую, залитую солнцем площадь венецианского рынка рабов. Впереди шел угрюмый немолодой грек, позади — высокий, до костей исхудалый серб. Тех недавно полонили и сделали рабами турки-османы, а на невольничьем пути в красивом городе, украшенном каналами и дворцами, они оказались скованы одним железом с теми, кого полонили ордынцы. И сама являлась мысль, что разорительные войны насылаются вовсе не разгневанным всевышним — они выгодны кому-то на земле. Вместе с грабежниками-ханами, султанами, эмирами, королями и их подручниками от войн богатеют торговцы, и, может быть, между теми и другими существует какой-то тайный сговор? Ведь вот все трое они были свободными, однако набежал мурза или паша со своими головорезами, схватил, скрутил, выжег на теле клеймо, и уже всякий, кто имеет достаточно денег, может купить тебя, как мыслящую скотину. Это ли не заговор людей-пауков против других людей? Роскошный город, воздвигнутый на чужом золоте и чужой крови, представлялся ему паучьим гнездом, которое следует раздавить, но что может раб, закованный в цепи?

Хозяин-перекупщик уже бегал вдоль вереницы невольников, толкая их в бока острым кулачком. Так в Коломне продавали лошадей, взбадривая их незаметными уколами. Рядом остановились купцы.

— Русины? — спросил коренастый человек с проседью в бороде.

Вавила ответил за соседей, плохо говоривших по-фряжски.

— Мне нужны молодые, проворные и сильные люди, — сказал купец. — Товарищ твой худоват, но кость у него крепкая, а мясо нарастет быстро — я кормлю хорошо. Готов выкупить вас обоих, только нужно ваше согласие. — Он усмехнулся изумлению в глазах невольника. — Да-да, согласие. У меня тяжелая и опасная работа, рабы не годятся. Вы станете матросами, вольными наемными матросами на моем корабле. Выкуп — ваша работа. В Болгарии я отпущу вас, но не раньше.

Вавила не поверил, но сказал «да» за себя и за серба.

К их удивлению, купец тут же, на рынке, выдал им грамоты, вписав в них имена вольноотпущенников. Вавила долго не мог понять, какую «фамилию» спрашивает писец. Он же назвал ему свое законное христианское имя, даже имя отца, хотя отчества ему не полагалось — не сын боярский. Наконец сообразил: нужно прозвище. Отца его прозывали Чохом, и Вавила тоже назвался.

— О, чех! — Писец поднял палец. — Скверный, злой народ, еретики! — И записал Вавилу «Чехом». Болгарин засмеялся:

— Важно, что славянин, а славянам еще придется постоять за себя. Будь злым, как чех. Хорошая у тебя фамилия.

В порту их привели к капитану — молодому еще человеку с гладко выбритым дубленым лицом и неулыбчивыми водянисто-серыми глазами. Тот коротко объявил: они теперь небессловесные волы, они вольные матросы, а потому спрашивать он будет сурово. Морю нужны думающие, удалые люди, которым дорога честь корабля и его капитана. В море главный он, даже владелец судна — только пассажир, и это надо помнить. За уныние, безделье, лень, пустые разговоры и трусость он будет беспощадно пороть, за бунт — выбрасывать за борт. Велел помыться и сменить одежду.

Большой трехмачтовый дракар весь пропах горячей смолой, солью и рыбой. На нем возили в Венецию из придунайских земель хлеб, сало, кожи, солонину, осетровую икру, слитки серебра, бочки земляного горючего масла — все, чем богато восточное Подунавье и в чем нуждалась олигархическая Венеция, стремившаяся золотом и мечом установить господство над всем Средиземноморьем. В обмен везли в Болгарию изделия из металлов, сукна, стекло и оружие. Наступление завоевателей-османов на Балканы грозило уничтожением венецианских и генуэзских владений на Средиземном и Русском море, поэтому обе торговые республики жестоко враждуя между собой, поощряли ввоз оружия в Византию, Болгарию и пелопоннесские княжества.

Об опасной работе купец говорил не зря — Средиземное море кишело пиратами. А когда новички, получив копья и боевые топорики, узнали, что отплытие — завтра, им стало не по себе. Даже в невольниках они слышали: на море — война. Уже целый год близ Венеции, у крепости Кьоджа, стояли друг против друга морские армады венецианцев и генуэзцев, не решаясь начать сражение. По всей Адриатике шныряли корабли-волки воюющих сторон, топя или сжигая любое чужое судно. Какая же нужда гнала хозяина в путь в такое время?

От пристани отошли на веслах, еще до восхода. Рядом с Вавилой сидел на скамье усатый болгарин с могучими мускулами, учивший новичка тяжелому, нехитрому делу гребца. Низкая зеленая равнина какого-то острова долго скользила в гребном люке, потом осталась только голубая вода. К полудню Вавила не чуял ни рук, ни спины, грудь его словно выгорела изнутри, однако весла не бросал, работал наравне со всеми. Спас его свисток, бросивший команду наверх, к оружию. Рядом с ним у защищенного борта оказались серб и тот же усатый болгарин. Над головой, развертываясь, хлопал громадный парус, свирепый голос бритого капитана гремел, подобно иерихонской трубе. Громоздкий дракар наконец поймал ветер всеми парусами и, разрезая шипучие волны окованным носом, побежал прямо на солнце. Крылья медного дракона, нависающего над прозрачной голубизной, затрепетали, сверкая, чешуйчатое тело как будто извивалось в полете. Неужто медный волшебный зверь уносил Вавилу к свободе?..

Болгарин что-то кричал, указывая вдаль, Вавила глянул, и ему показалось — видит жуткий сон: на гребнистой синеве Адриатики смешались белые парусиновые облака с багрово-черными тучами пожаров — шло морское сражение. Он различал, как сходились большие корабли, осыпая друг друга тучами горящих стрел, пылающими бочонками смолы и земляного масла, сокрушая вражеские борта острыми носами-шпиронами, как рушились от мощных столкновений мачты и реи и на палубах сцепленных галер, дракаров, нефов и каравелл искорками сверкали шлемы морских воинов, жала копий, топоров и мечей, — там шла нещадная резня, Вавиле даже почудился звериный крик убивающих и убиваемых. Часть кораблей облепляли малые гребные суденышки, словно злобные касатки, напавшие на раненого кашалота. Иногда в них падали сверху бочки земляного масла, и в расплеснувшемся огне живьем горели десятки людей, пылающими факелами сыпались за борт… Дракар быстро удалялся в открытое море, стиралась, пропадала, картина сражения, горизонт затянуло дымом, и Вавиле чудились посеревшие волны, покрытые чадящими остовами мертвых судов, среди которых в пене и копоти плавали обломки и трупы, мелькали головы еще живых пловцов…

Лишь в Константинополе догнала их весть о морском сражении у Кьоджи, пришедшая по Дунаю. Затянувшаяся война двух фряжских держав за право беспошлинно торговать во всех портах Средиземноморья, устанавливать свои таможни и свои порядки, открывать свои колонии на скрещении торговых путей — эта «тихая» война за неограниченную наживу разразилась наконец огнем и обильной кровью. Говорили, что в морской битве погиб весь флот Генуи, находившийся у Кьоджи, пало три тысячи генуэзцев, сотни пленены, и среди них сам командующий эскадрой — для закатных стран побоище неслыханное.

У константинопольских причалов торговые генуэзские суда были сразу потеснены с лучших мест. Венецианский консул будто бы даже потребовал выселить генуэзскую колонию, занимавшую немалую часть города и обладавшую особыми привилегиями. Вавила спросил своего нового друга — усатого болгарина Александра, кто лучше из фрягов? Тот рассмеялся:

— А скажи мне, брат Вавила, какой кобель лучше бы укусил тебя: черный или белый? Но для нас теперь хуже смерти — султан, для вас — ханы, они ведь тоже одной породы, как те кобели. — Болгарин немного помолчал. — Правда, венецианцы все же не такие разбойники и людьми они поменьше торгуют. Но это пока им в Крыму воли не было. Посмотрим дальше. Султан их самих может прогнать с морей.

Наблюдая за гостями, которые приезжали из города на судно, Вавила начал догадываться, что хозяин их не простой купец. Однако расспрашивать не решился. Он чувствовал благодарность к хозяину и капитану, поверив в близость свободы: грамоту об отпущении на волю у него не отбирали, а с нею он мог бы и теперь тайком покинуть судно, не страшась рабского клейма, выжженного на бедре. Но Вавила ни за что бы не нарушил чести. Работа была тяжелая — грести в безветрие, скрести палубу, ворочать тяжести в душных трюмах, помогать опытным матросам управляться со снастями, нести в портах охранную службу, — и все же впервые после пленения Вавила отдавался работе душой, и она не сушила — она наливала тело новой силой, делала его ловким, послушным, поворотливым. Морская болезнь его не мучила, кормили досыта, на отдыхе даже вино давали за обедом, а главное — ты не раб, ты вольный матрос! Он уже быстро взбирался на реи, под присмотром знающих моряков крепил паруса, управлялся с фалами. Малость пугала лишь морская пучина. Нет, не сама вода — он вырос на Оке, в семь лет переплывал ее, а речная вода опаснее морской, которая лучше держит человека. Но в море играли не только мирные дельфины с улыбчивыми лобастыми рылами. За их кораблем увязывалась гигантская серая рыба, в зубастой пасти которой мог исчезнуть самый рослый человек. Моряки рассказывали о десятисаженных многоруких чудовищах, время от времени всплывающих из глубины и хватающих людей прямо с палубы. Много тревожных часов провел Вавила на палубе в свои ночные вахты.

Перед выходом из Константинополя капитан приказал заменить на мачте бело-красный, с черным двуглавым орлом византийский флаг на красно-зеленый болгарский. Глаза матросов повеселели, хотя знали, что между султаном Мурадом и тырновским царем нет мира, что турецкие войска на Балканах постоянно нападают на болгарские владения, а флот османов опустошает берега и атакует болгарские корабли. Может быть, у хозяина и капитана имелись какие-то расчеты, а может, гордость отвергала всякие расчеты и осторожность.

Русское море слегка штормило, предупреждая о грядущей осени, но было почти безоблачно и очень жарко. Вавила улавливал тревожное в разговорах и в глазах товарищей. Да и сам он, посматривая в полночную сторону, словно бы чуял в морском ветре запахи полыни и скошенного сена, и глаза его увлажнялись. Но далеко еще, ох как далеко маленький городок над Окой, окруженный земляным валом и дубовыми стенами. Жив ли, не спален ли дотла разбойным налетом? И страшно, страшнее смерти было — что вот-вот какая-то сила разрушит происшедшее, налетит, унесет обратно в немилые жаркие страны, во власть равнодушно-жестоких людей, чьи взгляды скользят по тебе, словно по бездушной твари.

И злая сила явилась. Уже у болгарских берегов к ним привязался средней величины парусник, в котором моряки быстро опознали турецкую карамурсаль. То мог быть и купец, но настороженность уже не покидала команду. Долгое время парусник держался на почтительном расстоянии, люди начали успокаиваться, как вдруг преследователь выкинул дополнительный парус и, словно хищная пантера, совершил прыжок, оказавшись совсем близко и отнимая у дракара ветер. Палуба карамурсали заполнилась вооруженными людьми, и на болгарском судне пронесся тревожный свисток, зовущий к оружию. Люди быстро заняли места, зарядили баллисты, на рычаг кормовой катапульты подвесили бочонок с греческим огнем, подкатили два запасных, подняли щиты, ограждающие палубу от стрел и камней, препятствующие проникновению на судно абордажников. С карамурсали хорошо видели приготовления на дракаре, но продолжали смело приближаться — угадали купца.

— Пускайте ядра! — Капитан перекрестился. — Арбалетчики, стреляйте разом.

Почти одновременно два каменных ядра промелькнули в воздухе. Карамурсаль, соскользнув с волны, осела в водяную ложбину, и было видно, как одно ядро ударило в нижний край скошенного паруса и завернуло его с громким хлопком, второе, разбив голову одного из столпившихся на носу лучников, опрокинуло второго навзничь. Пронзительный вопль ярости взлетел над морем, еще двое упали, пораженные стрелами арбалетов. Ответные стрелы часто застучали по ограждению дракара, засвистели над палубой, дырявя паруса, кто-то вскрикнул. Толпа на носу пиратского судна рассеялась, нападающие попрятались за надстройки, потом подняли носовые щиты, из-за которых повели упорный обстрел дракара. Противник наседал, и Вавила вдруг подумал: сейчас бы на корму одну из тех пушек, что отливали в оружейном цеху Флоренции по заказу миланского герцога. Зарядить ее крупной сечкой да стегнуть по парусам врага — они станут лапшой, и карамурсаль мигом отстанет. Несмотря на близость смертельной опасности, он изумился пришедшей ему догадке — уж и забыл, когда последний раз посещала его своя мастеровая мысль. Когда же? Наверное, еще в пору тщетных надежд на побег. Надежды кончились, и он уж ничего не мог бы придумать своей головой — хоть убей на месте. Что делает с человеком неволя!

— Огонь!

Вавила испуганно оглянулся, ища глазами пламя на корабле, а потом лишь увидел, как вспыхнул масляный бочонок в петле катапульты от поднесенного кем-то факела, со свистом повернулся дубовый вал с метательным «дышлом», пылающий снаряд пронесся в воздухе по крутой дуге, а матросы у катапульты уже заработали воротом, обращая назад толстый вал с громадным рычагом из железного дерева. Бочонок не долетел до вражеского корабля, шлепнул по волне, подскочил и раскололся в воздухе, выплеснув вязкое масло, мгновенно схватившееся пламенем и словно бы взорвавшееся тысячью струй. Карамурсаль влетела в этот огненный вулкан, и липучий огонь охватил ее, присосался, как осьминог, быстро пополз по бортам вверх жадными щупальцами. Теперь не ярость, а ужас прорвался в криках на вражеской палубе. Вавила был наслышан о греческом огне — адской смеси, расплавляющей железо, пожирающей самое сырое дерево, словно бересту. Теперь он воочию видел действие этой смеси. Недаром византийцы веками оберегали тайну ее состава, заранее приговорив к жестокой казни и вечному проклятию со всем потомством того, кто выдаст секрет их страшного оружия в чужие страны — будь то даже император, — да и сами не применяли его без особой нужды. И ныне те, кто владеет секретом греческого огня, стараются помалкивать о нем, даже порох гораздо известнее.

Враги не пытались тушить судно, они прыгали в воду — лучше утонуть, чем сгореть заживо. Пылающую карамурсаль, брошенную командой, понесло ветром и волнами. Капитан, жестоко усмехаясь, велел убрать паруса, стал на руль, развернул дракар против ветра. Гребцы сели на весла, с бортов опускали спасательные концы. Гибнущие в море сами спешили к судну, и скоро на палубу стали втаскивать мокрых смуглых людей с затравленными глазами, чернобородых и совсем безусых. Каждого тут же заталкивали в пустой грузовой отсек. Подобрали с десяток, и капитан вдруг приказал ставить парус, холодно добавил:

— Хватит нам этих, мы не работорговцы. А рыбы хотят есть.

Нет, Вавила не жалел тех, чьи головы еще мелькали в пене, чьи руки вскидывались над барашками волн, взывая о спасении. Они сами напали на мирный корабль, чтобы разграбить его, команду перебить или распродать в рабство. Он знал от новых товарищей, что на чужих землях османы ведут себя не лучше ордынцев — жгут и опустошают селения, красивых девушек продают или превращают в своих наложниц, самых крепких юношей объявляют рабами султана, насильно обращают в ислам и создают из них военные отряды янычар — казарменных невольников, наподобие братьев духовно-рыцарских орденов, — чтобы они добывали османам новые земли.

Крепостные стены Варны встали из моря. Несмотря на тревожное время, в бухте толпилось много судов и больших ладей. Для дракара, однако, быстро нашлось место у деревянного причала, стража увела пленных, без промедления началась разгрузка. Вавила помогал таскать ящики из опечатанных трюмов и убедился: корабль в основном вез оружие. Для кого? Если бы для византийцев, оружие следовало сгрузить в Константинополе. Значит, византийский император не мешает вооружению болгар, когда и его припекло турецким огнем? Не поздно ли поумнел он? Кто же, как не император, поспешил воспользоваться расколом Болгарии и захватил ее приморские города, лишив Тырновское царство многой силы? Вавила стал кое-что понимать…

В тот день, когда он укладывал в заплечный мешок немудрящие пожитки, на корабле появился нарядно одетый хозяин и велел выкатить на палубу бочонок сладкого кипрского вина. Матросы повеселели, — значит, хозяин выгодно завершил дело и они внакладе не останутся. На широкие плахи, служившие столами, выложили снедь, поставили наполненные кружки, и хозяин вдруг подозвал Вавилу. С соседних судов моряки изумленно пялились на человека с породистой фигурой, наряженного в расшитый серебром шелковый архалук, который с поклоном поднес большую чашу вина простому матросу, одетому в грубую, не очень свежую холстину. Больше всех растерялся сам Вавила. За что ему честь?

— Братья! — Хозяин поднял матросскую кружку, налитую до краев. — Вы знаете: я много раз выкупал из рабства людей славянского племени. Одни ушли на родину, отслужив выкуп, другие остались с нами. Добрая половина команды — вольноотпущенники, и они — верные, смелые люди, на которых можно положиться в опасный час. Я снова не ошибся, когда выкупил и привел на корабль двух новых православных братьев — они заменили погибших в море. Брат Вуйко остается с нами. Брат Вавила хочет идти домой — то его право, и пусть он найдет свой дом. Трудные времена пришли на славянские земли. Великая битва за нашу жизнь и свободу идет от берегов Итиля до Одры и Влтавы, от моря Варяжского до моря Русского, и все мы должны крепко стоять друг за друга в этой битве. Уже давно разбойная Орда душит своим арканом Русь. Бесчисленные войска османов наступают на сербов и болгар. Крестоносный сброд теснит поляков и литву. К свободе чешских братьев протянули жадные руки германские князья. Или мы победим, поддерживая друг друга, или нас, славян, ждет рабство и забвение. Враги наши многочисленны и сильны, но ведь и мы не слабы духом. Можно поработить одного человека, можно заковать в цепи тысячи людей, но нельзя заковать целый народ, который сам не хочет быть рабом — помните об этом, говорите об этом каждому соплеменнику. Мир еще увидит битвы небывалые, они потрясут наших врагов и уничтожат их силу. Одна такая битва уже случилась…

Слушатели встрепенулись, загудели.

— Брат Вавила, сегодня у тебя праздник, и твой праздник — наш праздник. По земле и по морю пришла весть: правитель Москвы великий князь Димитрий Иванович в Диком Поле разгромил войско Золотой Орды. Два года назад он уничтожил Бегича, теперь поражен сам Мамай…

— Разбит великий хан?! Разве такое возможно? — раздались изумленные голоса. — У хана бессчетное войско, с ним и султану не сравняться!

— Да, братья, это не пустой слух. Мамай прибежал в Кафу, собирает наемников, не жалея золота. Но уцелевшие в битве рассказывают о невиданном побоище, о гибели целого легиона фрягов-наемников, о страшной силе московского князя, и никто не хочет идти с Мамаем в новый поход. К тому же генуэзцы разбиты теперь и на море. Венеция, того и гляди, вышвырнет их из колоний. Выпьем же, братья, за победу Москвы, за нашу победу над поработителями славян!

Товарищи окружили Вавилу, и было ему до слез удивительно, что эти огрубевшие в тяжелых трудах люди, просоленные, просмоленные, пахнущие рыбой и канатами, способны на такие сердечные слова. Даже капитан подошел, панибратски стукнулся кружкой, одобрительно похлопал по плечу, словно Вавила сам громил Мамая.

После застолья хозяин позвал его к себе, и Вавила, впервые переступивший порог его каюты, поразился богатству ее убранства: стол и стулья редкого красного дерева, венецианские зеркала в золотой оправе, ковры и дорогое оружие на стенках, на полу — шкура огромного полосатого зверя. Здесь, видно, принимались знатные люди. Хозяин усадил гостя, пристально оглядел.

— Завтра в Крым пойдет торговый караван по морю. Тебе лучше плыть с ним, на корабле, идущем в Тану.

— Возьмут ли меня матросом, чтобы отработать перевоз?

— Тебе не надо наниматься. Ты сослужишь мне службу — передашь важные письма. Одно — в руки консулу Таны, тебя пропустят к нему, когда назовешь мое имя. Другое — старшине византийского торгового дома. А там уж ищи дорогу в московский торговый дом.

Вавила встал и поклонился.

— Теперь слушай, что ты на словах передашь консулу, а так же своим. Нынешним летом пропал корабль из Венеции, нагруженный хорошим оружием для московского князя. Старшины оружейного цеха в Венеции и люди городского совета этим сильно встревожены. Виновные обязательно поплатятся за свои нечистые дела. Корабль перехвачен генуэзцами и стоит в Корчеве. Пусть консул Таны и совет города потребуют освобождения корабля. В Тане находится московский боярин с дружиной, он, конечно, тоже ищет груз. Оружие должно быть передано ему. Если же боярин почему-либо откажется от оружия, его покупаем мы — пусть корабль идет прямо в Варну. Это повеление дожа Венеции. Завтра получишь письма и сразу перейдешь на корабль, который тебе укажут. В Тане попроси провожатого у человека, который будет принимать грузы на пристани. Пока не передашь письма, ни в какие другие дома не заходи. Теперь ступай.

Друг-болгарин сводил его в город, довольно шумный и многолюдный, несмотря на близость армий султана Мурада. Вавила уже приметил особенность приморских городов: что бы ни происходило — в них лишь сильнее кипит жизнь, красочнее смешение разноплеменных лиц и языков. На корабле он привык к славянской речи болгар, однако на улицах Варны то и дело оборачивался, заслыша понятный, почти родной говор. Его охватывала радость оттого, что так далеко от Руси, отделенные степью, горами и морем, враждебными племенами и государствами, живут, оказывается, целые народы, близкие нам по языку и обычаям. Но схлынуло первое волнение, и глаз Вавилы стал примечать: и в этой благодатной стране, где в пору русского листопада зеленеют сады и цветут розы, немало людей обездоленных. То и дело встречаешь человека в рубище с голодным затравленным взглядом, на перекрестках улиц нищие хватают за полы прохожих, маленькие оборвыши роются в кучах отбросов между подворьями богатых домов. Впрочем, все это — тоже примета портовых городов. Да и что за дело византийскому императору до варненских жителей? — платили б только подати, шла бы прибыль от торговли через варненский порт! Да и хозяевам города, судя по всему, жилось не худо. То в окружении слуг проедет улицей высокомерный болярин, блистая парчой кафтана и заставляя прохожих робко жаться к стенам домов, то пронесут в паланкине надутого чиновника или самодовольного купца с заплывшими от жира глазками…

В большой лавке расторопный торговец-грек подобрал для Вавилы дорожный кафтан из прочного зеленого сукна, суконные шаровары, пару льняных рубах, сапоги и шапку из меха серны. Когда Вавила переоделся, Александр пощелкал языком:

— Оставайся с нами, брат Вавила. Сестра у меня в невесты выходит, красавица. Через год воротимся снова и поженим вас.

— Тоже нашел жениха молодой девке, с сединой-то в бороде.

— Э, брат Вавила, мужчина в седине — что кафтан в серебре. А твоя седина ранняя.

— Спасибо на добром слове, брат Александр, только дорога моя решенная, и нет у меня другой.

Вышли на солнечную улицу, и вдруг Вавила заметил, сколько вокруг привлекательных женщин. Что делает с человеком свобода!


Впервые Вавила покидал заморский город с тайной грустью. Там остались его спасители, товарищи, которых ждало новое опасное плавание, там нежданно нашел он приют и ласку в семье друга, там он узнал, что есть народ-брат…

До Крыма шли спокойно, при попутном ветре, караван постепенно редел: суда отделялись и уходили в Херсонес, Сурож, Кафу, Корчев. Через Корчевский пролив в Сурожское море вошли две галеры, вооруженные парусами. Имя купца Иванова оказалось магическим — портовый чиновник в Тане сразу выделил Вавиле провожатого ко двору консула. Вавила вскинул на плечо кожаную суму и направился пыльными улицами вслед за маленьким быстроногим человеком, который за всю дорогу не произнес слова. У охраняемых ворот большого каменного дома тоже не томили долго, провели широким подворьем в боковую пристройку, спросили письмо. Вавила твердо ответил, что передаст грамотку в собственные руки консула. Служитель исчез, воротясь, велел оставить суму и оружие, низкими переходами провел в высокую, светлую залу. Молодой бритый сановник в шелковой длинной одежде и серебряной ленте, охватывающей его темные густые волосы, падающие на плечи, потребовал письмо и жестом велел сесть на лавку у стены. Прочтя, спросил, что велено передать на словах. Вавила рассказал о корабле с оружием. Сановник спросил: что намерен делать в Тане посланник Иванова? — он, похоже, принял Вавилу за болгарина. Услышав, что тот собирается с русскими купцами в Москву, покачал головой:

— Пока это невозможно. Московский торговый дом пуст, там лишь привратник со слугами. Наш караван пойдет в Московию, когда степь замирится.

— А боярин с дружиной?

— Ушел в Корчев. Корабль с оружием мы нашли сами. Тебе надо поступить на службу. Нужны расторопные, знающие наш язык работники, а людям Иванова можно верить.

Вавила ответил, что станет искать попутчиков. Консул позвонил в серебряный колокольчик, вошедшему служителю приказал:

— Пусть господина проводят в московский торговый дом. — Обернулся к Вавиле: — Если у тебя сыщутся спутники, уходя, скажешь нам. Мы найдем тебе поручение.

На Руси теперь самый листопад, а здесь едва начиналась осень. В городе почти не было деревьев, но ветер приносил из степи запахи увядающих трав, сухой полыни и донника; захолодав, набирала теневую прозрачность текучая донская вода, сбивались в стаи притихшие птицы, и уже редко в туманные утра на плесах играла рыба. От причалов Таны потянулись рыбацкие ладьи, челны, баркасы — рыбари старались заранее, задолго до ледостава, занять места на богатых ятовях, где к началу зимы тесными, громадными слоями на дне залягут в спячку осетр и белуга, стерлядь, севрюга и шип, к медленным глубоким плесам, притягивающим осенью несметные стаи леща, сазана, рыбца, чехони и тарани. Но тщетно искал Вавила дальних попутчиков в сторону русской земли. Рыболовам далеко ходить было не надо, самые смелые забирались не далее пятидесяти верст вверх по Дону. И тщетно же выспрашивал на танских базарах, не сбирается ли какой караван на Русь. Когда в степи два враждующих владыки, туда лучше не соваться. Вот и высмотрел Вавила себе попутчика — хромоногого, злого русского невольника, прикованного на танском базаре.

К зиме лошадей в городе распродавали недорого, но все же того серебра, что вручил ему купец Иванов, не хватило для покупки трех лошадей. Привратник торгового дома, за лето соскучившийся без гостей, сердечно приветил Вавилу и, узнав о его беде, тут же выдал два десятка кун серебром — почти половину рубля, которую обязан был выдавать всякому русскому, кто пробирается на родину и терпит нужду. От Вавилы требовалось лишь простое обязательство — поселиться на московской земле или вернуть деньги князю через пять лет. Растроганный Вавила дал крестное целование, что будет служить московскому государю до конца дней своих. Большего привратник выделить не мог — к нему обращались нередко, а казна торгового дома давно не пополнялась из-за войны. Он лишь пообещал снабдить путника сухарями, толокном, вяленой рыбой и кавардаком, а для лошадей отсыпать мешок овса. В тот же день конский барышник из татар пригнал на двор торгового дома табунок лошадей, из которого Вавила с привратником выбрали самых крепких. Как ни торговались, а куны и талеры ушли. Надо было запасаться луками для охоты и кое-какой дорожной утварью, и Вавила вспомнил о приглашении фрягов. Снова имя Иванова отворило ему двери консульских палат. Тот же сановник самолично вручил грамоту за печатью, где по-татарски, по-фряжски и по-русски было написано, что во всех землях, подвластных великому хану, отныне Вавиле покровительствует золотой ярлык с перекрещенными стрелами, милостью повелителя Орды простертый над городом Тана.

— Письма не будет, — сказал консул. — Дорога слишком опасна. Старшине торгового дома скажешь: пусть он от главного совета Венеции поднесет московскому князю почетное оружие в знак его победы над Мамаем. И пусть заверит князя: из ворот города Таны никогда не отправится в поход на Москву хотя бы один наемник. Тана — город купцов, а не военных разбойников. Когда венецианцы берутся за оружие, они лишь защищают свои права, никого не тесня.

Вавила едва сдержал усмешку, вспомнив, как от царьградских причалов изгонялись генуэзские суда, едва пришла весть о поражении у Кьоджи. Но поручение пришлось ему по душе.

— Мы наладим бесперебойное снабжение Москвы всеми нужными ей товарами, если князь Димитрий возьмет наш торговый дом под свое покровительство и лишит такого покровительства наших противников. Еще одно важное дело. Мы задержали у себя последний русский полон — более тысячи человек разного пола и возраста. — Вавила закусил губу и опустил глаза, чтобы фряг не видел его глаз. — Мы держим этих людей в хороших условиях и вернем их на Русь, если Димитрий выполнит нашу просьбу: ни одного бунта пеньки, ни одной бочки березовой смолы, ни локтя холстины с московских земель не должно быть продано генуэзцам. Ты ведь понимаешь, почему это нам так важно. Генуя постарается быстро восстановить свой флот, и поэтому лучшее дерево, лучшее полотно для парусов, лучшая смола должны находиться в наших руках. Мы знаем — Димитрий покровительствует Великому Новгороду. Если он помешает утечке этих товаров в Геную и через Новгород, мы в долгу не останемся.

— Но эти товары покупают и ганзейцы, — осторожно заметил Вавила, уже понимавший в торговых делах.

— С ганзейцами мы договоримся. Скажи нашему старшине: сейчас нельзя терять время. Московский хлеб, пенька, лен, воск, меха, березовая смола и дерево должны идти к южным народам только через Тану. Военная победа в морской войне закрепляется вытеснением с моря торговых соперников.

Теперь уж Вавила не сдержал усмешки.

— Я с тобой говорю открыто. Иванов не держит на службе глупых людей, и мы с ним давно дружим. Скажи прямо: готов ли ты помогать нам? Это не помешает тебе служить твоему великому болярину и царю.

«Какому болярину? Какому царю?» У Вавилы пресеклось дыхание. «Купец Иванов — великий болярин болгарского царя? Какого из двух? Скорее всего, тырновского… Вот так дела! То-то консул говорит со мной как с равным! Люди-то, выходит, одной плоти, коли высокородный проницательный сановник принимает вчерашнего раба, скрывающего клеймо под одеждой, за человека своего круга».

Консул, видно, по-своему расценил замешательство Вавилы:

— Да, не помешает. Его враги — наши враги. — Усмехнулся: — Ты просишь деньги, а человек, который просит деньги, что может предложить, кроме услуг?

— Я готов послужить, если…

— Понимаю. Слушай хорошо. Ты будешь впервые в Москве, а новый глаз сразу видит то, чего не замечает привычный. Осмотри московскую крепость, сочти, сколько постоянного войска ее охраняет, узнай имена самых сильных московских бояр, самых влиятельных священников и купцов. — Вавила опустил глаза, фряг снова усмехнулся: — Ты не думай, что мы собираемся на Москву военным походом или выдадим твои вести хану. Нам надо хорошо знать потребности московитов в оружии и снаряжении — это самые дорогие товары, — а также и то, способны ли они закрепить свою Куликовскую победу. И влиятельные люди часто носят скромную личину, как их троицкий монах Сергий. Наши люди зажились в Москве, на их мнение влияет толпа, а толпа скорее возвеличит парчовый кафтан, напяленный на мешок, полный глупости и самодовольства, чем под темной рясой или простым воинским сукном разглядит величие и силу мужа, стоящего у правой руки государя.

— Это верно, боярин.

— Хорошо, что ты привыкаешь к московскому обращению. Но вот поручение самое главное: приглядись, каких товаров в Москве особенно много, а каких мало и на что особый спрос. В торговые ряды ходи чаще, все записывай. Приглядывайся и к нашим, выспрашивай людей и последи, по каким ценам продают они свои товары и по каким скупают. Если они меняют цены, тоже записывай: когда, почему, велики ли их убытки и барыши при этом.

Вавила изумленно глянул в лицо консула, оно было непроницаемо.

— Да, за нашими тоже смотри. И что говорят в Москве о фрягах, запоминай. Как видишь, это не в ущерб твоей службе великому болярину. Теперь скажи: с кем ты идешь?

— Со мной наемный слуга.

— Возьми второго. — Консул открыл стальной ларец, отсчитал серебряные грошены, сверху положил два золотых цехина, сделал пометку в толстой книге, которая хранилась вместе с деньгами. — Считай это задатком. В свое время наш человек разыщет тебя… В слуги поищи татарина — с ним будет легче в Орде. Не найдешь, возьми русского. Других не бери. Здесь попадаются опасные люди, у кого за душой ни бога, ни хана, ни родины. Да ведь ты, видно, бывалый путешественник. Когда идешь?

— Завтра. — Вавила не сомневался, что прикованный кузнец примет его помощь, и рассчитывал уйти в ту же ночь.


Роман застонал во сне, заскрипел зубами, Вавила привстал, заглянул в его осунувшееся лицо с глубокими морщинами возле глаз, которые не расправил даже сон, поправил на спящем зипун. Потом прошел на поляну, где паслись кони, удивился, как быстро оголили они широкий прогал в кустах. Надо поискать другую поляну, до вечера далеко. Осторожно поднялся по склону лога, оглядел осеннюю желтую степь, открытую во все стороны. Городские стада сюда не доходили, кочевники по случаю войны держались ордами и племенами — ни единой ставки, ни дымка вокруг.

Травянистая поляна нашлась неподалеку от первой, Вавила стал спускаться к ручью и вдруг заметил: в рыжеющем боярышнике, усыпанном крупными желтыми ягодами, шевельнулось и замерло. Зверь!.. Обжег забытый охотничий азарт, Вавила потянул из-за спины лук, из колчана — стрелу. Боярышник был густой, сероватое пятно едва различалось — зверь припал к земле, затаился, надеясь пересидеть опасность. Что за зверь? Волк? Заяц? А вдруг вепрь? Спину обдало холодком — у него же ни рогатины, ни сулицы, а стрелой вепря лишь раздразнишь. Обычно в степи дикие свиньи не водятся, но кто знает, куда способен забрести секач-одинец приречными зарослями? Может, это даже сам «хозяин» — бурый степной медведь — подкрадывается к лошадям? Вавила опустил лук, стал на колено, вынул меч и кинжал, две запасные стрелы и положил рядом. Тщательно прицелился. Качнулась гибкая ветка, сбитая в полете стрела лишь задела край темного пятна. Вавила схватил другую и замер от человеческого вскрика.

— Чего у тебя? — хрипловатый голос Романа обрадовал Вавилу.

— Да кто-то в кусту прячется, вон, в боярковом. Я думал — зверь, стрелял, задел вроде, а оно — голос подало, человечий… Кто там? — крикнул по-татарски.

Ответа не было. Мужики с приготовленным оружием приблизились к зарослям и остановились в изумлении: из кустов доносился тихий плач, прерываемый всхлипами, — так плачут дети.

— Свят, свят! — Роман начал креститься, Вавила, многое повидавший в своей жизни, опустил лук, сунул меч в ножны, строго приказал по-татарски:

— Выходи!

Неведомое существо не двигалось, всхлипы притихли.

— Придется лезть, — сказал Вавила.

— Ты очумел? — зашептал Роман. — Вдруг там какая нечисть — нарочно подманывает? Сгинешь, да и я с тобой. Пошли отседова!

— Э, брат. — Вавила махнул рукой. — Я такое повидал, што ни в какую нечисть не верю. Кроме живого человека, плакать некому. Глаза б только не выколоть… Да перестань ты реветь! — крикнул на всякий случай по-фряжски. — Говорю ж — не обидим, не разбойники мы, сами боимся!

Плач усилился, тогда Вавила решительно отвел ветки, треща сушняком, царапаясь, цепляясь одеждой, полез в гущу. Темный ком приподнялся, и Вавила рассмотрел человеческую фигурку, одетую в длинный халат.

— Ой мама! — раздался плачущий крик.

— Девка! Ей-бо, девка!.. Стой, куды полезла — глаза выколешь! Православные мы, не басурмане — смотри, крещусь.

Фигурка замерла, Вавила различил в сумраке зарослей мокрый блеск настороженных глаз, положил крестное знамение.

— Ну, видала? Мирные путники мы. Вылазь, не обидим.

— Ой, не верю! Ну-ка, еще перекрестись, дяденька.

— Эко неверящая, ну, смотри, смотри! — Вавила начал истово креститься. — Выходи да расскажи, откуль ты взялась тут?

Она, всхлипывая, начала медленно выбираться из своего колючего убежища, то ли поверив словам мужика, то ли сообразив, что отсидеться в боярышнике не удастся. С первого взгляда трудно было определить, сколько ей лет. Лицо худое, голодное, давно не мыто, на щеках — царапины и потеки слез, в растрепанных косах застряли цепкие колючки татарника и степных трав, на плечах — порванный синий халат, но глаз Вавилы сразу приметил, что сшит он из дорогого шелка, а несколько сохранившихся пуговиц — черненое серебро. Да и разбитые мягкие сапожки на ногах — из зеленого сафьяна. В нем шевельнулась догадка, мягко спросил:

— Ты што, заблудилась?

Она отрицательно затрясла головой, тронутая ласковым обращением незнакомого, все еще страшноватого человека, снова залилась слезами, кое-как выдавила сквозь рыдания:

— Дяденьки, не отдавайте меня опять в Орду, я домой хочу…

Вавила посмотрел на изумленного Романа, вздохнул:

— Домой. А где он, твой дом-то, хоть знаешь?

— Зна-аю… С-под Курска мы, с брянской стороны, Лучки деревня прозывается…

— Вот и пойми: то ли с-под Курска, то ли с-под Брянска, а деревни, их кто как хочет, так и зовет. Как же тебя в этакую даль занесло? Продали? Аль полонянка?.. Сбежала небось?

Она согласно кивала всем его словам, глотая слезы.

— Вот еще заботушка нам. Ну как тебя по степи ищут?

Она заревела в голос, Вавила — уже с досадой:

— Да перестань голосить! Кабы слезы помогали, я бы только и ревел. И куда наладилась одинешенька через Дикое Поле да в зиму глядючи? Из какого хотя аила удрала и давно ль?

— Я не с аила. С отряда ханского убегла, когда сеча у них была ночью… Уж с неделю блукаю по степи.

— То-то — «блукаю»! И никого не видала, никто не гнался?

— Не…

— Коли так, еще ладно, — может, не нужна ты им. Сколько ж тебе лет-то? И давно ль в полону?

— Шашнадцатый минул… А в полону уж с месяц. Татары какие-то нечаянно избегли, деревню пограбили…

— У нее стрела в спине, — заметил Роман. — Ну-ка, ближе…

По счастью, стрела, отброшенная веткой, пробила лишь халат и застряла в нем.

— Не болит, случаем?

— Чуток болит. — Она вцепилась руками в халат, из которого Вавила вытащил стрелу.

— Чего в одежку впилась? Экая стыдливая! Нашла где стыдиться. Сымай халат, рану надобно поглядеть да заклеить. Не то загноится — это похуже стыда.

Платье на ней было из мягкой атласной ткани небесного цвета, только сильно измятое, выпачканное землей и ягодным соком, с изорванным подолом. Роман отвернулся, девушка сжалась, закаменела, Вавила, немало смущенный, с суровым лицом поднял сзади ее сарафан, стараясь не смотреть ниже спины. Ранка-полоска оказалась неглубокой, но еще кровоточила.

— Пошли к костру, там у меня есть снадобье. Да под ноги смотрите — надобен волчий язык аль подорожник. — По пути спросил: — Што ж ты от человека в кусты кинулась?

— От кого ж тут прятаться, коли не от человека?

— Ишь ты какая! А вот кабы тебя застрелили заместо зверя?

— Да все бы лучше, нежель рабыней.

И снова удивился Вавила ее взрослому суждению.

— Што ж, они тя били, насильничали? — спросил Роман. — Вона в шелка одета, хотя и рваные. В бегах небось и порвала.

— А нашто мне шелка ихние? В неволюшке-то? Я домой хочу. Может, мамка с отцом и братовья живы. Они тогда в поле отъезжали. Убиваются, поди, — одна я у них дочка.

— Небось у мамки этак не наряжали.

— Да што ты, дяденька, все про наряды! Кабы тебя так-то из дому уволокли да продали!.. Хан, правда, молоденький был и добрый… Да кто его знает — в первый день добрый, а каков будет во второй? Вот кабы он крещеный да повенчался со мной. А невольница — што? Она — как собака. Нынче приласкал, завтра — за порог выбросил, а то — своим табунщикам на утеху. Наслушалась я от полонянок, пока по чужой земле возили.

Роман и Вавила только переглядывались, слушая ее. У костра девчонка голодными глазами уставилась на котел с остатками осетровой ухи.

— Погодь, сейчас подогреется. Пока твоей болячкой займемся. — Подвинув котел в горячую золу, Вавила достал из походной сумы пузырек с клейкой жидкостью. Ни подорожника, ни волчьего языка им не попалось. Он отодрал от степного дубка кусочек коры, сорвал несколько листиков травы-горцы, приложил к ране, подержал, пока приклеится; чтобы подавить неловкость, заговорил:

— Поди, только ягоду одну и ела в эту неделю?

— Ага…

— Далеко ж ты ушла бы, однако, на одной-то ягоде! Ночами холода скоро начнутся, и чем ближе к нашей стороне, тем сильнее.

— А мне бы лишь до первой нашей деревни, там бы побираться стала аль работать нанялась до весны. Я и прясть, и ткать, и вязать страх какая мастерица.

— Ведаешь ли ты, мастерица, сколь их, верст коломенских, до русских-то деревень!.. Ладно, ушицы попьешь малость и больше не проси. Мы не жадные, но после травы как бы живот у тебя не схватило. Вечером еще дадим с сухариком. Коли добром сойдет, завтра досыта накормим.

— Благодарствую, дяденька.

— Ну вот, приклеилось наше снадобье, заживет — само отстанет. — Он опустил подол сарафана, сам набросил ей на плечи рваный халат. Роман тем временем отвел коней на другую поляну, вернулся, сел рядом. Вавила жалостливо глядел, как их найденыш дрожащей рукой подносит ко рту ложку, глотает с такой поспешностью, словно вот-вот отнимут, спохватясь, мягко сказал:

— Будет, потерпи до вечера.

Она затуманенными глазами смотрела в котел, исходящий ароматами осетрины, пшена и дикого лука, и Вавила отставил его.

— Што это за хан тебя купил?

— Не ведаю, дяденька, — там два хана было. Один старый, грозный, другой молоденький, меня ему и подарили фряги.

— Фряги?

— Ага. Меня в какой-то город везли с другими полонянками, а этот фряг и перекупил дорогой, сказал — в подарок самому хану, вот и нарядили… Старый-то велел меня молодому отдать. А ночью бой у них был страшный, юрты горели, ордынцы ревели и секлись мечами, я и убежала в лютом страхе. Слуга мне кричит, а я бегу… Всю ночь бежала, моченьки уж нет, а ноги будто сами несут и несут. Стало уж развиднеться, чудится — кони сзади топочут. Кинулась в какой-то ложок, там ручей, трава высокая, камыш болотный. Спрятаться бы, а я — к воде, пью и не могу напиться. И тут вижу — большая нора в репейнике, да так ловко скрыта — ее лежа только разглядишь. В нору и забралась. Утро пролежала, топот слышала и голоса. А как встало солнышко, зверь и явился.

— Зверь?

— Ага. Чую — ходит-бродит около норы, ворчит на гостью незваную. Я стала его тихонько уговаривать: не сердись, миленький зверюшка, ненадолго я дом твой заняла. Он и притих, ушел. Днем не утерпела — вылезла, напилась и опять в нору. Как стемнело, отыскала звездочку да и пошла домой…

Вавила горько улыбнулся, спросил:

— Как звали твоего хана, не знаешь?

— Акхозя-хан, он мне сам назвался.

— Да ты не от самого ли Тохтамыша упорхнула, голубка? — изумился Вавила, наслышанный в Тане об ордынских правителях.

— Того не ведаю, дяденька.

Роман встревоженно смотрел на спутника. Вавила сказал:

— Вот што, голубка, — язык не поворачивался назвать ее дочкой после того, как видел обнаженную, — ты ложись под кустом и спи — нам всю ночь ехать.

Едва она отошла, Роман хмуро спросил:

— Правда, што ль, от Тохтамыша сбегла?

— Похоже. Акхозя — его любимый сын, он во всех походах с отцом. Говорят, молод, но отважен.

— Неуж хан этакую страшненькую сынку свому подарил?

— Ты недоумок, что ль? Ну-ка, тебя, здорового мужика, выгони в степь на подножный корм, — чрез неделю на черта похожим станешь. А она еще и ничего, вот как умоется да поспит — увидишь.

Роман буркнул:

— Тебе лучше судить — ты ее не токмо с лица видал.

— Чего мелешь? — Вавила почувствовал жар на щеках.

— То-то гляжу — задрал ей сарафан сзади и прилип.

— Чума тебе на язык! — вскипел Вавила. — Я ж кору толченую да травку к ране приклеивал, их ладошкой прижать надо.

— Да мне што, жалко? Она уж, поди, семь раз не девка после полону. Довезем до первого аила — воротим татарам. А то — дать сухарей да вяленины, пущай идет, как досель шла.

— Шутишь, Роман?

— С ханами не шутят, а ныне вся Орда — Тохтамышевы владения. Коли у сына ево девка пропала, он велит кажную проезжую-прохожую досматривать. У них приказы разносят как ветром. Влопаемся — головы долой.

Вавила смотрел в темные половчанские глаза спутника, едва веря своим ушам.

— Ты уж забыл, как над тобой в полону измывались? Забыл, што за спиной твоей труп алана и тебя тоже разыскивают? Забыл, што ради воли твоей взял я на душу грех смертоубийства?

— Ты ж попутчика себе искал, — мрачно усмехнулся Роман. — Да я-то — человек, мужик, а она? Девка сопливая. Из-за нее головы класть?.. Ишь ты, ханшей стать не всхотела, шелка и бархаты ей нипочем! К маме побежала — на квас да на щи— вон мы какие! Коли царевичу да самому хану приглянулась, могла бы потом и своим порадеть.

— Не пойму я, Роман, недоумок ты али зверь, коему своя только шкура дорога? Ошибся я в тебе.

Роман вскребся в бороду пятерней, угрюмо ответил:

— Не зверь я, Вавила, и девку эту мне жалко, а еще жальче мне своих девок. Дал мне бог дочерей кучу. Старшая ребенка ждет, мужа на поле Куликовом положили со всеми нашими, звонцовскими — сам видал. Пропадут мои доченьки, коли не ворочусь.

Подавляя невольную жалость к этому угрюмому человеку, Вавила сдержанно сказал:

— Добро же. Возьмешь одного коня, припасы честно поделим — на троих. Ступай один, авось бог тебе поможет. Но коли ты в ближних аилах или разъезду какому выдашь нас, я — выдам тебя. И скажу: надсмотрщика убил ты. Мне поверят больше.

Роман покачал головой:

— Спасибо те, Вавила, за все добро, а вот оговариваешь ты меня загодя зря. Я одного не желаю: в земле ордынского хана в дела его мешаться. Кабы она хоть от какого мурзы утекла… Разъедемся, и нет мне дела до вас, будто век не видывал обоих. Хошь, на кресте поклянусь?

— Не надо.

Близился закат, а Вавила так и не прилег. Поделили пожитки и корм, приготовили вьюки, на малом огне сварили осетрину с толокном, Вавила пошел будить девицу-найденыша. Она вскочила от легкого прикосновения, уставилась на него и рассмеялась:

— Ох и напугал ты меня, дяденька! Думала — лютый зверь аль татарин.

Вавила едва узнавал ее. После еды и сна умытое остренькое личико потеряло зверушечье выражение, серые глаза прояснились и поголубели, на шелушащейся коже, обтянувшей скулы, пробился едва заметный румянец.

— Ступай-ка смой сон да заодно переоденешься там.

— Зачем, дяденька?

— Неужто в этом наряде по Орде разъезжать станем? Твой халат, поди-ка, все Тохтамышево войско ищет.

Она испуганно уставилась на одежду, под которой спала, и вдруг отбросила, словно гада.

— На вот. — Вавила подал ей запасные шаровары, мужскую рубаху и лохматую шапку. — Парня из тебя сделать надобно.

Она вернулась к костру до смеха неуклюжая, только шапка пришлась ей впору из-за обильных волос.

— С косами прощайся, да не тужи — до дому вырастут новые.

Он вынул нож, и, пока отрезал толстые косы, серые от пыли и травяной шелухи, она стояла, покорно опустив голову.

— Как тебя, Анютой, што ль, кличут? Так будешь отныне Аниканом, попросту — Аникой.

— Не тот Аникан у тебя получился, Вавила, — усмехнулся Роман, пристально следивший за перевоплощением девушки в парня. — Эвон бугорки-то под рубахой так и выпирают — даром што худа.

Она накрыла груди ладошками, вопросительно смотрела на мужиков, как бы ожидая совета, куда же их девать. Готовый рассмеяться, Вавила вдруг понял: это ее наивное бесстыдство и покорная готовность обнажаться, когда лечил спину, — оттого, что ею уже торговали, беззастенчиво рассматривали и, может быть, мяли ее женские прелести. Он зло нахмурился. Девушка опустила руки, испуганно посмотрела в его лицо, беззащитная, ни в чем не виноватая.

— Не бойсь, не в рубахе поедешь, теперь не лето. — Он подал ей просторный овчинный полушубок шерстью наружу.

— Теперь разувайсь.

Обули ее в теплые моршни, как и полушубок, подаренные привратником московского торгового дома на случай холодов. Вавила подбросил в костер сухого хворосту и, когда пламя забушевало, покидал в огонь ее старую одежду. Роман, указывая глазами на черный дым, проворчал:

— Беду б не накликать. А серебро срезал бы, небось кажная пуговица — в два грошена.

— На них знаки ханские.

— Знаки на серебре — не на булате. Забьем. — Роман выхватил из огня край обгорелого халата, притоптал, отодрал серебро, две пуговицы протянул Вавиле, но тот отвел его руку.

— Как знаешь…

Собрались уже разъезжаться, когда на верху лога послышался топот многих копыт. Роман вскочил:

— Говорил — беду накличем, вот она.

— Сядь! — Вавила поймал испуганный взгляд девушки из-под надвинутой на брови лохматой шапки, повторил: — Сядь!

Всадники растянутой цепью выросли на краю лога, остановились, присматриваясь к путникам. Один в синем короткополом чапане и серой волчьей шапке, поигрывая камчой, стал спускаться вниз, за ним — еще двое. Путники встали, встречая татар.

— Кто вы, куда идете? — спросил передний, едва не наехав конем на Вавилу. Роман быстро перевел.

— Я — из Таны, иду в Москву по торговому делу. — Вавила достал из-за пазухи грамоту и протянул татарину. Тот подал знак, один из сопровождающих выхватил пергамент, увидев скрещенные стрелы, что-то быстро сказал начальнику.

— Кто с тобой?

— Оба — мои слуги.

Татарин ухмыльнулся, осмотрел навьюченных лошадей.

— Почто огонь залили? — спросил по-русски.

— Дак ить, господин наян, мы в путь собрались и негоже оставлять огонь в сухой степи. Ночами идем, днем прячемся, боязно одним-то без стражи.

— Больше не бойся. В Орде теперь одна власть — великого хана Тохтамыша. Всем говори дорогой: в степи царит мир, кто обидит купца или другого мирного путника, будет лишен жизни. Великий хан запрещает поднимать меч всем — от князей до черных людей, и это касается также чужестранцев. Когда придешь на Русь, купец, обрадуй русов: великий хан Тохтамыш вдвое уменьшает дань против прежней. Пусть русские купцы везут нам хлеб и другие товары, они получат большой барыш. Пусть русские странники идут на поклон гробу своего бога. Пусть те, кто хочет выкупить в Орде полоненных родичей, смело несут к нам полные кошельки или везут обменные товары. Кто тронет их пальцем, лишится руки, кто тронет рукой — лишится обеих.

Поклонились сотнику за добрую весть.

— Ступай с миром, купец, и говори всем, что услышал от меня. Это сослужит тебе лучше стражи.

Татарин вернул грамоту, поворачивая коня, оглянулся и весело осклабился:

— Зачем девку мужиком одел? От кого в степи наложницу прячешь, купец? Жена далеко, поп далеко, а наш мулла разрешает четыре жены и сколько хочешь наложниц! Переходи в татары, купец! — Стегнув коня, он поскакал вверх по склону, хохоча.

Вавила остолбенело смотрел вслед.

— Я ж говорил, — хмуро усмехнулся Роман. — Ты ей титьки шубой прикрыл, а они из глаз торчат — девка и есть девка. Ну, так бывайте, што ль…

— Может, с нами все ж?

— Нет, Вавила. Коли первый встречный ее распознал, что говорить о ханском розыске!

Разъехались. Огромное красное солнце с левой руки лежало на горбоватой ковыльной равнине, ветер затих совсем, тяжелые осенние дрофы ленились к ночи взлетать от приближения всадников, лишь отходили с пути, настороженно свернув головы, пролетные припоздалые птицы падали в травы, быстро проскользнул ястреб, не обращая внимания на добычу, четверолапые хищники поднимались с дневных лежек, чтоб начать ночную охоту. Вавила ехал, угрюмо нахохлясь: сердился на Романа, злился на себя — так обманулся в человеке, — досадовал на девицу, некстати подброшенную судьбой в самом начале пути, но жалел ее даже за эту собственную невысказанную досаду. Она же молча тянулась следом на спокойной вьючной лошадке, догадываясь, что стала причиной размолвки мужиков, и не спрашивая, куда ее везут. Этому сдержанному человеку она доверилась всем существом, хотя все еще мало представляла себе, какая дорога предстоит им вдвоем через Дикое Поле, где только что прошумело две войны, где кроме мирных аилов, настороженно встречающих всякого чужого, бродят воинственные шайки, отбившиеся от разгромленных ордынских отрядов, а из диких урманов снова выползают на охоту племена, промышляющие откровенным разбоем. Выйти на одну из немногих больших дорог, где теперь по приказу хана восстанавливался почтовый ям, где путник попадает под охрану воинских разъездов, они не могли из-за нее же. Но после недели скитаний по безлюдной степи, когда питалась одними ягодами и семенами трав, после страшных ночей, когда засыпала, дрожа, в какой-нибудь яме или звериной норе, обливаясь холодным ужасом при малейшем шорохе, нынешнее положение под защитой доброго, сильного человека — то ли купца, то ли посланника, — человека своего, русского, православного, представлялось ей сказочным спасением от погибели. Дальнего пути для нее как бы не существовало теперь, чудилась где-то за вечерним окоемом знакомая дубрава, прячущая родной погост и отчую деревеньку. О том, что ни дома, ни матери с отцом, ни братьев, вероятно, уже нет у нее, она не думала — в ее лета подобное кажется невозможным. И такой благодарностью к едущему впереди человеку вдруг окатилось девчоночье сердце, что она не удержала легкие слезы, застуденившие ей щеки. Вавила услышал притаенный всхлип, удивленно оборотился.

— Што ты, Аника-воин? Аль боишься?

— Не…

— Чего же мокнешь? Ну-ка, перестань. Доедем мы с тобой до Руси… Вот так… Есть, поди, хочешь?

— Хочу, — призналась она.

— Это хорошо. Стал быть, не успела отравиться. А то когда человек долго ест травы да ягоды, мясное и рыбное ему — хуже яда. Видал я, как от куска мяса людей до смерти скручивало. — Вавила вздохнул, достал из ближней сумы, пристегнутой к седлу, завернутые в тряпицу кусок сухой пресной лепешки и вареную осетрину. — На-ко вот, пожуй, это я нарочно поближе положил тебе в дорогу. А то ночи теперь долгие. Мы-то с Романом наелись.

Она молча взяла, стала есть, присаливая рыбу и хлеб благодарной слезой.

После полуночи появилась ущербная луна, слегка высветлила степь и непонятную темную гряду впереди. Подал голос молодой волк, кагакнул спросонья гусь-гуменник.

— Никак, река впереди? — удивился Вавила. — Стал быть, приток. До самого-то Дона-батюшки сей излучиной — ден десять пути.

— Неуж так много, дядька Вавила? — испугалась спутница.

— Много, Аника-воин, дак ить стоит нам сызнова Дон повстречать — почитай, на русской земле мы.

Долго ехали опушками, держа на полночь, по просветам пересекали редколесья, стараясь не попасть в чащу, где под кронами еще не облетевших деревьев стоял пугающий рогатый мрак.

— Где теперь этот чертов Роман блукает? Как бы спокойнее втроем-то!

— Он из-за меня ушел, дяденька Вавила?

— Не думай о том. Вольный человек сам выбирает дорогу.

— И чем я благодарить тебя стану, дяденька?

— Пустое, Аника-воин. Разве человеку человека надо непременно благодарить за помощь в несчастье?

Из широкого прогала потянуло запахом реки, Вавила повернул навстречу этому запаху. Минули цепкий кустарник, и в глаза блеснули два месяца: один — зацепившийся за верхушку дерева, другой — отраженный неширокой протокой. Отлогим откосом спустились к воде, попоили коней. Восток был глух, но звезды уже словно бы чуть притушило росной прохладой. Въехали на косогор, в тень больших деревьев, здесь и спешились.

— Ты, дяденька Вавила, поспи, я днем выспалась.

— Посплю. Да теперь караулить незачем. Зверь к человеку не подойдет, а и подойдет — кони дадут знать. Ложись и ты.

— Уж я лучше покараулю. Не заспаться бы нам.

— Не заспимся — небось не дома на печи. — Он накрылся одеялом и, прислушиваясь, как хрупают овсом кони, словно унырнул в теплую темень.

Проснулся от беспокойного топота лошадей, вскочил. Было светло и свежо. Чья-то быстрая тень мелькнула в глубине леса. Зверь. Кони сразу успокоились. Серебристая погожая заря стояла над противоположным берегом, сплошь покрытым темно-рыжей стеной осеннего дубняка. На прибрежном откосе, подожженные октябрем, красным золотом пылали татарские клены, отражаясь в сером зеркале воды. Спутница его спала рядом, прямо на листьях, подложив шапку под стриженую голову, спина Вавилы еще сохраняла ее тепло. Наверное, страшновато ей стало одной возле спящего, присела поближе, угрелась и уснула. Устала небось в седле-то. Он — мужик, а и то ноги сводит, в теле острая болезненная ломота — давно не делал больших переходов верхом. Что же о ней говорить? Пока не втянется, плохая она помощница. Ах, Роман! И на Куликовом поле ведь бился, а тут из-за обездоленной рисковать не захотел. Порскнул в кусты — и нет его. Што волк. Да и волку одному худо, он свою стаю ищет.

Поддаваясь жалости, Вавила осторожно погладил волосы спутницы, их росяной холодок странно обжег, он быстро отдернул руку. Сходил к воде, вымылся до пояса, воротился на косогор. Под его пристальным взглядом спящая открыла глаза, сконфузилась:

— И как это я?..

— Ниче, Аника-воин, ночью в лесу без огня спать можно. Однако, пора нам за реку — там доспим и коней попасем.

Долго шли в обход круто выгнутой протоки, наконец сухим дубовым лесом выбрели к самой речке. Была она впятеро поменьше Дона, однако во всяком месте не переправишься. Судя по следам, здесь ходили не только дикие звери, но и кочевники со скотом. Постепенно берег поднимался, сплошной дубняк и карагач с примесью береста, дикого грушевника, боярышника и осокорей стал расступаться полянами. Перед выходом на просторное поле Вавила остановил коня, огляделся. Справа под косогором река раздавалась вширь, играя на перекате серебристыми гребешками. Широкие тропы на косогоре указывали брод. Поблизости мог находиться зимний аил кочевников. Вряд ли он сейчас заселен — до снегов еще далеко, — но какие-то люди там могли быть. Противоположный берег покрывал тот же лес, за ним, по самому окоему, угадывались курганы. Где-то заревел олень-рогач, недалеко отозвался другой. Успокоенный голосами зверей, Вавила стронул коня, но девушка тихо вскрикнула, и он натянул повод. Из-за рощи, что за степным прогалом, показалось четверо всадников. Они неспешно направлялись к реке, о чем-то громко разговаривая. Так ездят у себя дома, но Вавила уловил неладное. Третий всадник в маленьком отряде ехал со связанными руками, лошадь его шла на чембуре. По черной бороде и обнаженной всклокоченной голове Вавила узнал Романа и, забыв о спутнице, нехорошо выругался, пустил коня рысью. Татары разом остановились, повыхватывали луки и опустили их, не видя оружия в руках подъезжающих. Вавила, даже не глянув на Романа, с легким поклоном протянул грамоту седоусому степняку, тот кивком указал на молодого всадника в кожаном панцире:

— Десятник.

Многозначительно повертев пергамент и осмотрев печать, наян отрывисто спросил:

— Кто ты и чего хочешь от нас?

Вавила грозно глянул на Романа.

— Переводи. Я плохо знаю по-ихнему, а ты — мой раб и толмач, сбежавший от меня нынешней ночью.

Татары переглянулись.

— Чем ты докажешь? — спросил десятник.

Вавила похлопал себя по бедру:

— Он хромает на эту ногу, и здесь у него тамга.

— Все равно мы должны отвезти его к сотнику.

— Не вашего ли сотника я встретил вчера? Он передал мне важные вести, которые я должен говорить всем по пути в Московию.

Всадники были явно смущены. Они отъехали, посовещались, потом десятник сказал:

— Мы убедились — это твой раб. Но за поимку беглого раба положен бакшиш.

Вавила достал из кошелька три серебряные монетки, одновременно показав ордынцам, что кошель его почти опустел. Да и они должны понимать: в дорогу, когда нет сильной стражи, больших денег не берут. Довольный десятник предложил помочь при наказании беглеца. Радуясь, что все обошлось, Вавила подъехал к Роману и с сердцем хватил его по загривку. У того стукнули зубы. Вавила схватил его за шиворот, приподнял над седлом, встряхнул.

— У-у-у! — восхищенно загудели степняки.

— Я перебью ему вторую ногу, — пригрозил Вавила, — а тамгу посажу на лоб.

Жестокость купца к рабу окончательно убедила татар, что они вручили пойманного истинному господину. Десятник посоветовал:

— Смотри, купец, чтобы он ночью тебя не зарезал. Ты ему и руки сломай, и зубы выбей, оставь лишь язык. Да не ходи этим берегом — здесь появились желтые плосколицые людоеды, мы ищем их след. В соседнем кочевье вчера пропало двое детей.

Не взглянув на Романа, Вавила тронулся за татарами к броду. Пересекли реку и лес, минули пустые дома, сплетенные из хвороста и обмазанные глиной — зимнее становище кочевников над старичным озером. Древний, поросший муравой шлях уводил на север, к пологим курганам…


Кончался месяц листопада, а речка Черная Калитва, отражая побережные леса, светилась рыжим и красно-желтым огнем, прозрачная вода в ней казалась горячей. На северной стороне, в затишье под холмом, виднелись жилые строения, длинный крытый загон для скота, торчал даже колодезный журавель.

— Деревня! — закричал от радости Роман.

— Зимнее татарское становище, — остудил его Вавила.

На стане встретила тишина, однако стожки сена, заготовленные на самые трудные дни зимы, были свежие, — значит, со снегом заявятся хозяева. В жилищах пусто, лишь в одной мазанке стояли деревянный грубый стол и табуретки. В каждом домике — очаг, топившийся по-курному, у стенок сложены дрова. Возле колодца — деревянные колоды и большой медный котел.

— Баньку бы соорудить, рубахи поменять, — вздохнул Роман.

— Соорудим. До завтра и отдохнем здесь.

— Я и постираю вам, — обрадовалась остановке Анюта. У нее за время пути, видно, возникли свои женские надобности.

Развьючились, стреноженных коней пустили на луг. Откатили котел к самому берегу, установили в ямке, кожаным ведром натаскали воды. Анюта занялась, было, стряпней, Вавила остановил:

— Погодь. Приелась уж вяленина, свежей рыбки добудем.

Роман занялся огнем, Вавила сходил к лошадям, надергал конского волоса, сплел крепкую лесу, привязал уду. Над глубокой заводью, прикрытой возле берега плавучим ковром листвы, вдруг почувствовал мальчишечье волнение. Была пора осеннего жора, и крючок с кусочком припеченной ракушки-перловицы еще не дошел до дна, как леску сильно потянуло в сторону. Вавила азартно подсек, серо-серебряная брусковатая рыбина затрепыхалась у его ног, разевая круглый рот. Обловив две заводи, рыбак принес к костру полное ведро окуня, леща, голавлей и разной бели.

— Ой как много! — обрадовалась Анюта. — Присолить бы в дорогу, да соли мало осталось.

— По дороге еще много будет речек. Сделай щербу понаваристей. Окуньков я на таловых прутьях запеку.

Высыпав рыбу на траву и отбирая зелено-полосатых, с калиново-красными перьями окуней, Вавила искоса поглядывал на разрумянившуюся у огня девушку. Лицо ее ошелушилось, стало смугло-розовым, пугливая зверушечья заостренность в нем совсем пропала, чистые глаза набрали завораживающую ясность и глубину. Золотисто-русые волосы возвратили свой блеск, подросшие и не убранные в косу, они все время мешали ей: она то и дело отбрасывала их со лба мягким жестом, ловя взгляды мужика, смущалась, но лица не отворачивала. «Значит, совсем ожила, — с удовольствием думал Вавила. — Малость худовата, да волосы еще коротки, а то бы наряжай — да и под венец. Славную невесту кому-то везем».

Присолив окуней, он сложил небольшой костерок из таловых прутьев, жалея, что не попалась ему в здешних зарослях черемуха — брось веточку в костер, и дымок даст рыбе такой вкус, что язык проглотишь.

Прихромал Роман, успевший огородить кострище, где в большом котле грелась вода. Костер догорит, останется накрыть балаган, принести в ведре холодной воды из речки — и готова походная банька. Но мыться решили после полудня, когда обогреет. А пока, обсев исходящий паром котел, неспешно хлебали густую щербу, приправленную толокном. Роман, который дома не допускал, чтобы женщины ели с ним из одной чашки, после второго своего спасения смирился с требованием Вавилы: коли Анюта едет за парня — всем есть из общего котла. Сегодня Роман даже и не хмурился — то ли отдых размягчил его, то ли близость русской земли. Анюта выжидала, когда мужики зачерпнут варева, и лишь потом опускала свою ложку в котел, старалась брать поменьше, как и положено младшему едоку, ела аккуратно и тихо. Роман шумно дул на горячий навар, хлебал громко, покряхтывал и утирался, потея от солнышка, жарких углей костра и сытной еды. Вавила старался есть сдержанно, неторопливо, соблюдая достоинство начальника. Он первым отложил ложку.

— Спасибо те, хозяюшка, — щерба на славу.

— Рыбаку спасибо. — От похвалы и, может быть, оттого, что назвал ее не Аникой-воином, а хозяюшкой, Анюта покраснела.

— Оно правда, — поддержал Роман. — Варить ты мастерица, я уж приметил, — значитца, не лодырем у мамки росла. Однако, сама-то едва ложку обмочила, ты ешь-ка, дочка, ешь — тебе тела набирать надобно, не то замуж не возьмут.

— И не надо! — Совсем смущенная, она отложила ложку. — Да я уж сыта.

— Ты это не нам сказывай, — улыбнулся Вавила. — На-ко вот, моей стряпни отведай. — Он стал снимать с таловых угольков поджаренных окуней.

Скоро от горки рыбы остались одни кости.

— Век живи — век учись, — вздохнул Роман. — Я этих полосатых чикомасов и за рыбу-то прежде не считал — колючки да чешуя, што кольчуга. Рази для навару только.

— Ты, брат Роман, закопти их по-горячему, с черемуховым дымком — што там твои стерлядки да белорыбицы!

— И как это ты, Вавила, не перезабыл всего в неволе-то?

— В неволе перезабыл, на воле вспомнилось.

Анюта изумленно взглянула на него:

— Так и ты, дядя Вавила, был полоняником?

— Он лет десять отмаялся в неволюшке, не то што мы с тобой, — усмехнулся Роман. — Полсвета белого исходил в цепях.

— Я ж думала — ты большой да богатый гость. Вон как ордынцы-то с тобой!..

— Нынче они со всеми, кто не беглый, ласковы. Надолго ли?

После полудня мужики вымылись в балагане, снова натаскали и согрели воды для спутницы, занялись починкой снаряжения. На ночь коней поставили в загон, бросив им травы. Спать решили в облюбованной мазанке, разостлав потники. Роман с топором и кинжалом пошел сторожить первым. Вавила лежал в темноте, накрывшись зипуном, прислушивался к тихому дыханию Анюты, думал бесконечные думы: чем и как встретят его Москва и Коломна, куда ему пристроить девушку хотя бы на первое время?

— Дядя Вавила…

— Ай?

— У тебя дома кто остался?

— Мать с отцом были живы, теперь уж не знаю… Два брата, старший и меньший, да сестра.

— Поди-ка, и невеста была?

— Была. — Вавила улыбнулся. — Только я не видал ее. Отец сам высмотрел, по осени сватать собирался. Да татарин меня самого пораньше сосватал. И у тебя небось жених был?

— Не-е. Отец в Брянск собирался переехать. Говорил — там и выдаст.

— Ну, твои женихи все еще на месте. Вот воротимся…

— Не надо мне никаких женихов! Мною уж торговали в Орде, будто овцой. Лучше ли, когда родитель продаст невесть кому? В прошлом годе ему за меня давали вено[21], да мало показалось родителю-то. А потом в Брянск собрался. Я лишь в полону поняла, как это стыдно и страшно, когда тобой торгуют.

— Теперь родитель станет жалеть тебя. Может, и позволит выйти за того, кто приглянется.

Она затихла надолго, Вавила уже подумал — уснула, как вдруг негромко заговорила:

— Вот кабы ты взял меня в жены, дядя Вавила, дак я бы далее Коломны и не пошла. Тебе все одно жениться, а уж я бы и души для тебя не пожалела. Только вот беда — гола, рубашки-то своей нет, кому нужна такая?

— Бог с тобой! — Вавила привстал. — С ума спятила? В дочери мне бы взять тебя как раз, а ты — «в жены»!

— Не скажи. Вдовцы посправнее только и женятся что на молоденьких, да еще как живут! А ты и не вдовец даже, ты вроде парень еще… Пожилой да вон какой красивый.

Вавила засмеялся:

— Это тебе нынче так кажется: выбирать-то не из чего — я да Роман колченогий. Вот явятся молодцы-удальцы…

— Нет! — сказала упрямо. — Видала уж я удальцов-молодцов. Ты душевный, с тобой мне спокойно и хорошо, никого больше и не надо вовек.

— Давай-ка, Анюта, не будем о сем говорить до Руси.

Засыпая, он услышал, как откинулся полог двери, дохнуло холодком. «Пора на смену?» Еще была эта мысль в голове, когда кто-то чернее тьмы скользнул к нему, навалился тяжелым телом, хватая за руки. Ошеломленный, он позволил схватить их, но вскрикнула Анюта, и тогда ударом колена он отбросил нападавшего, мгновенно откатился с ложа и услышал, как рядом ударил в потник кинжал. Угадав врага по звуку, он схватил его за руку, рывком вывернул ее и услышал, как рука хрустнула в суставе. Раздался пронзительный вопль, Вавила ударил ножом, словно перерезав страшный крик, рванулся в угол, где продолжала кричать Анюта, выброшенной рукой натолкнулся на чужого, ощутив сильное тело и резкий, душный запах, ткнул в бок скользким от крови кинжалом, вызвав короткий смертный стон, круто оборотился, прижался спиной к стене, выставил вперед нож.

— Анюта, лежи, замри, молчи! — и отскочил в сторону, ближе к выходу, опасаясь удара на голос. И заметил, как, сорвав полог, мелькнула в смутном проеме двери человеческая фигура. Пока Анюта лежала на полу, он мог бить всякого, кто приблизится, не гадая, — тут его преимущество перед врагами. Если бы еще меч в руке! — но меч остался возле ложа. Анюта молчала — жива ли? Ничем не проявляли себя и нападающие. Он ждал, весь напружиненный, боясь громко дышать: враг мог таиться в одном шаге. Застонал раненый, грубые приглушенные голоса раздались за дверью, там вспыхнул огонек, отсвета его Вавиле хватило, чтобы различить на полу две человеческие фигуры в звериных шкурах шерстью наружу и комочек в углу — девушка. Он бросился к своему ложу, переступив через лежащего врага, схватил меч. Значит, нападало трое, и один, напуганный смертными криками соплеменников, бежал. Сколько их там, за дверью? Вавила выдернул чужой нож, вонзенный в потник, бросил Анюте.

— Держи, Аника-воин! Ежели с кем схвачусь — бей, да в меня не попади! — С мечом он чувствовал себя почти всесильным. Но что с Романом? Почему не предупредил? Неужто убит?..

Свет приблизился. В проеме двери появился горящий факел, но тот, кто держал его, не высовывался. Наверное, другие издали заглядывали внутрь освещенной мазанки. Броситься бы вперед, выбить факел, проложить дорогу мечом. Но сколько их там? И что тогда станет с Анютой?..

Факел вдруг отстранился, отошел вбок, и на его месте возникло… Нет, это не было лицо. Но это не была и маска. У Вавилы на голове зашевелились волосы, мертвящим холодом оковало члены, и он понял с ужасом, что не сможет поднять меча, даже отступить, если это войдет в мазанку и двинется на него. Может, он имел рога, но их скрывало громадное подобие лисьего малахая, а под малахаем начиналось серо-желтое, плоское, без бровей и ресниц, без бороды и усов, лишь две щелочки, словно пропиленные в сером железе, открывали свирепые свиные глазки. Но взгляд осмысленный — взгляд существа с человечьим разумом. Громадные вывернутые ноздри плоского носа подрагивали, как у зверя, почуявшего кровь. Серые губы узкого рта пошевеливались. И все это покоилось на широченных плечах без шеи, прикрытых грязной лохматой шкурой. Вскрикнула и умолкла девушка. Словно подброшенное этим криком, неведомое существо вдруг выросло, перешагнуло порог. Горбоватое, наклоненное вперед, оно едва достало бы до подбородка Вавиле, но в каждом его движении, в покатом развале плеч, в отсутствии шеи, в руках, достающих до пола, а главное — в сверкании свиных немигающих глазок угадывалась осознающая себя звериная сила, перед которой ничто и смелость, и богатырская мощь человека. Это — как если бы медведю или вепрю вложили в голову человеческий мозг. Но в тот момент, когда оно сделало первый шаг по полу, Вавила потерял в тени его отвратительный завораживающий взгляд, и рука сама поднялась.

— Прочь! Зарублю!..

Пришелец тоже поднял руку, в ней была зажата пудовая дубина из витого корня, окованная каким-то металлом. Он снова неслышно шагнул к Вавиле своими короткими ногами, замахнулся да так и застыл с поднятым оружием. Торжествующе-злой воинский клич, словно молния, разорвал тишину ночи, грохотом копыт обрушился на становище; разом смешались испуганные крики людей, конское ржание, глухие удары и лязг.

Вавила рванулся к врагу, рубанул мечом, но удар его словно пришелся в скалу, руку отсушило. Лохматый резко повернулся, похожий на ощетиненного кабана, шмыгнул в дверь, едва озаренную брошенным факелом. Вавила кинулся следом, но тот мгновенно растворился в темени, изорванной факелами. Неизвестные всадники крутились перед мазанкой, кого-то лупили, кого-то вязали, кого-то волокли, кто-то надсадно хрипел, пытаясь сбросить захлестнувший горло аркан. Вавилу тоже схватили арканом поперек тела, он упал от рывка, тут же вскочил, всадник налетел с поднятой булавой и вдруг весело закричал:

— Купец!.. Не зарезанный! Бакшиш готовь, купец!

У Вавилы сразу подкосились ноги, он сел на землю. Татарин соскочил с лошади, снял аркан, заглянул в лицо.

— Бедный купец. Но счастливый ты. А где твой раб толмач? Не съели его?

Их обступили всадники, быстро заговорили. Вавила понял из их слов, что сбежал какой-то шаман и татары окружают рощу, где он скрылся. Начальник стал отдавать приказания, Вавила наконец узнал сотника.

— Мой раб охранял нас, — стал объяснять татарину. — Его, наверное, убили разбойники.

— Или опять сбежал? — засмеялся сотник. — Я слышал, наши уже ловили его. Ты большой купец, а глупый. Беглого раба надо держать на цепи, ты же доверил ему жизнь… Там что? — Сотник указал на дверь мазанки, потом взял у воина факел, вместе с Вавилой вошел внутрь. Оба разбойника скорчились в лужах крови. Девушка смотрела из угла испуганными глазами. Татарин похлопал Вавилу по спине:

— Карош, купец, карош, богатур! — И по-татарски добавил: — Однако, нашел ты себе слуг, купец!

Вышли наружу, с факелом осмотрели пятерых связанных разбойников. На всех — лохматые одежды из звериных шкур, у всех плоские желто-серые лица, чем-то похожие на то, что недавно явилось Вавиле, словно в жутком сне. Но эти — все же человеческие лица.

— Ушел их вождь-шаман, — сказал сотник. — Мы обложили рощу, но он — как зверь. Страшный шаман: быка душит руками, кровь людей пьет. Из живых пьет…

— Я, кажется, видел его, — произнес с содроганием Вавила.

— Подождем до утра. Надо найти его след. Он без коня далеко не уйдет, а коней их мы взяли. Это последнее племя людоедов в нашей степи. Надо вывести их корень.

Вавила отстегнул кошель, протянул сотнику.

— Не надо, — сказал тот. — Я знаю: у тебя последние деньги. И за спасение от разбойников мы не берем платы — мы обязаны их ловить. За раба — другое дело. Дойдешь назад с караваном — заходи в наше становище. Здесь тоже аилы нашего племени. — Вдруг засмеялся: — И ты уже заплатил бакшиш — ведь вы были приманкой для этих шакалов. В степи сейчас мало путников, мы знали — за вами станут охотиться, поэтому незаметно шли следом. Нельзя ночевать там, где ты стоял днем.

— Мы думали — тут уже неопасно.

— Везде опасно, купец. Даже в больших городах водятся разбойники. Но в степи мы выведем грабителей — то приказ великого хана. Мамаю было некогда, он занимался лишь войной и развел крыс. Торговцы стали бояться, это плохо. Но пусть лишь выпадет снег — следы укажут нам воровские логова.

— Летом, глядишь, явятся новые.

— Пусть! Они пополнят число наших рабов и удобрят степь своей кровью. Приказано всех, кто не пасет своего скота, а живет грабежом и вымогательством, кто избегает ясачных списков и не придерживается указанных ему мест кочевий, кто бродит по степи без ярлыков, хватать и забивать в колодки, а тех, которые не годятся для работы, — убивать на месте. Это справедливо. Государство, которое терпит сброд, само превращается в сброд.

От реки донеслись громкие голоса, сотник насторожился.

— Кого-то еще поймали…

Появились двое воинов, они волокли мокрого человека. Вавила ахнул: Роман!

— Мы нашли его связанного в воде, — пояснил воин.

Сотник усмешливо следил за тем, как купец самолично взялся растирать у костра синего, полуживого раба. Странные эти русы.

— Они хотели его хорошо прополоскать, а потом изжарить.

— Неужто правда, сотник?

— Зачем бы им класть его в воду? А из тебя или мальчишки шаман выпил бы кровь. Другого они приберегли бы к своему празднику или принесли в жертву рогатому богу. Поганое племя.

Роман медленно приходил в себя. Татары, завернувшись в овчины, подремывали у костра. Их сторожа молчали.

Утром нашли след вождя-шамана, уводящий за реку. Воин, стоявший всю ночь поблизости, клялся, что не слышал даже шороха мыши. Отряд решил двигаться по следу — за голову вождя плосколицых, упорно сохраняющих обряд поедания пленников, обещалась большая награда. Захваченных разбойников, связанных длинной волосяной веревкой, погнали на ближнее становище.

— Что с ними сделают? — спросил Вавила.

— Может, кто захочет выбрать себе раба. Но какие из них рабы? — даже скота пасти не умеют. Видно, придется поучить на них стрельбе из лука наших мальчишек. Прощай, купец!

— Прощай, наян.

Татарин пришпорил коня и помчался к броду. У седла его на ремешке, продернутом сквозь уши, болтались головы разбойников, в том числе и упокоенных Вавилой. За них полагался бакшиш.

Кони путников были оседланы, и они сразу покинули страшное место. В голове Вавилы с трудом совмещались величавые города, окруженные оливковыми и лимонными рощами, изумительной красоты храмы, под сводами которых гремят торжественные мессы, и это степное племя, что, поедая людей, приносило обет верности своему страшному божку, пришедшему из каких-то темных времен. Не самого ли божка видел он прошлой ночью в залитой кровью саманной юрте при мрачном свете смоляного факела? Но вот странная мысль: хуже ли это людоедское племя тех разнаряженных людей в заморских городах, которые покупают в рабы двуногих собратьев и замучивают их до смерти в каменоломнях и на галерах? Да и виноваты ли злосчастные людоеды в том, что когда-то всесильная Орда лишила их скота и пастбищ, загнала в волчьи урманы, обрекла на звериную жизнь? Помнится, читал им коломенский поп в старой книге: во всех землях, где проходили ордынские завоеватели, люди стали подобны волкам. И как Русь-то не одичала?! А вот те, в заморских городах, воздвигнутых на чужом золоте и чужой крови, они устояли бы, не выродились в полузверей?..

Кони постепенно перешли на шаг, Анюта, пугливо льнувшая к Вавиле, спросила:

— Неуж наяву было?

— И мне, Аника-воин, кажется — померещилось. При ясном-то солнышке в этакую чертовщину кто поверит? А вот ночь придет…

— Ой, боюсь! То ж небось сам нечистый был. — Она троекратно перекрестилась.

— Не пужайся. Не выдадим тебя и дьяволу.

Она тихо спросила:

— А людей страшно убивать небось, дядя Вавила?

— Людей-то?..

— Этакую нечисть людьми называть! — рассердился Роман. — Оне хуже зверья. Ну-ка, где бы мы были теперь, кабы не татары, а?

— Ладно о том, — оборвал Вавила. — Я вот слыхал: за морем есть целые народы такого обычая… Да ну их! Урок нам крепко надо запомнить. Пока ночевали со всякой опаской, худа не случалось. Рано по-домашнему зажили.


…Шестой день путники ехали старинной просекой, когда-то прорубленной по приказу ханов через сплошные рощи и дикие боры, чтоб легче большое войско Орды проникало в серединные русские земли. Просеку изрядно затянуло подлеском и кустарником, осталась обыкновенная лесная дорога, довольно глухая, только ярусы древесных вершин указывали ее прежнюю ширину. Переходили речушки и речки по шатким обомшелым мостам, а чаще — вброд. Стали уже попадаться темнохвойные сплошняки, но пока чаще стояли кругом изумрудно-рыжие сосновые боры. Черные гирлянды тетеревов осыпали большие плакучие березы, и Вавила без труда добывал их к столу. Облетевшие седые дубравы сменялись по низинам дымчатыми осинниками и корявой лещиной, где множество разного зверья — от белок до вепрей — кормилось орехами и желудями, где косули и лоси глодали кору, безбоязненно подпуская человека на верный выстрел; сизый тонкостволый рябинник, гнущийся от налитых соком рубиновых кистей и жирных говорливых дроздов, перемежался зарослями малины и шиповника, где еще бродили осовелые медведи и барсуки. Лишь на старых кулигах буйствовал дикий кустарник, напоминая, что это звериное царство было когда-то и человеческим краем. По утрам на тихих заводях ручьев и речек, на оконцах родниковых ям появлялся тонкий ледок, но поднималось солнце, и таяли закраины, улетучивался иней с полеглых трав и древесных ветвей — осень никак не хотела уступать дорогу зиме.

В лесу путники чувствовали себя увереннее, однако ночевали по-прежнему без огня. С давних пор подобные просеки пользовались недоброй славой. Селений вблизи не было, хотя путники знали, что давно вошли в населенную русскую землю. От просеки же не хотели удаляться — она лучше всяких проводников выведет к большому городу, а то и к самой Москве.

Однажды лес широко расступился над неведомой речкой; с высокого берега они увидели по другую сторону вспаханные поля, соломенную ригу возле гумна, а за нею — маленькую деревеньку, приткнувшуюся к лохматому боку соснового бора. Долго стояли, глядя на сизый дымок над овином, и каждый словно уже дышал сухим и пьяным запахом ржаных снопов, слышал размеренный стук молотила и шорох решета, полного золотой половы.

Вавила снял шапку и перекрестился на ригу.

V

Роман вернулся в Звонцы по первому снегу. Исхудалый, до самых глаз заросший волосом, он выбрел на берег озера из поредевшего зимнего леска и пошел прямо на село по окрепшему льду, опираясь на суковатую палку. Бабы, полоскавшие белье в широкой проруби, за разговором не заметили, как приблизился к ним оборванный побродяжка. Бойкая Филимонова Марья, тараторившая про своего сердечного друга — нового звонцовского кузнеца, переводя дух, умолкла, и тогда Роман негромко сказал:

— Бог на помочь, бабоньки.

Жена Романа, закутанная в черный шерстяной повойник, слабо ойкнула и ткнулась головой в серую воду. Роман отбросил посох, упал на колени, выхватил жену из проруби, мокрую, омертвелую, прижимал к себе, повторяя:

— Што ты, што ты, дурочка, бог с тобой! Жив я, жив, не из гроба вышел — видишь, во плоти и со крестом на шее.

Он сорвал с нее мокрый повойник, стал надевать на голову свою шапку. Бабы, опомнясь, облепили Романа, заголосили — восставший из мертвых ратник всколыхнул в каждой еще не выплаканную боль, зажег неистребимую надежду на чудо даже у тех, кому вернувшиеся с Куликова поля ополченцы отдали ладанки похороненных мужей и сыновей. Когда наконец поутих вой, Роман торопливо покидал белье на салазки, поддерживая всхлипывающую жену, захромал к своему дому. На полпути догнала постаревшая до неузнаваемости жена погибшего кузнеца Гриди.

— Ох, батюшка, прости! Проголосила, а спросить-то и не успела: ты, часом, не слыхал про мово Николушку? Не нашли ведь ево наши на поле ратном.

— Нет, милая, не слыхал, — ответил Роман хмуро. Сколько уж раз в попутных деревнях спрашивали его о сгинувших родичах, узнав, что возвращается он с Куликовской сечи.

— Вещует мне сердце — живой он, мой сыночек, всякую ночь ведь снится.

Ничего больше не сказал Роман. Пусть верит кузнечиха — с верой жить легче.

Жена, будто очнувшись, стала расспрашивать, он коротко сказал: «После», — и сам спросил, кто воротился домой с Непрядвы. Слушая, мрачнел, крестился при упоминании убитых. Вдруг остановился, скинул котомку:

— Ты иди-ка, милая, домой, я — скоро.

На боярском подворье незнакомый конюх в воинском зеленом кафтане подозрительно осмотрел потрепанную шубейку Романа, разбитые моршни, стянутые веревочкой.

— Кто таков, странник?

— Здешний я. А иду с Куликова поля.

Конюх неверяще свистнул, однако велел подождать, исчез в доме, скоро воротился.

— Ступай прямо в большую гридницу. Да скинь шубу в сенях.

В гриднице Роман прижмурился от солнечного луча, ударившего в глаза через слюдяное окошко, увидел мужиков, сидящих у стен на лавках, а уж потом — стоящего посередине рослого молодого боярина в домашнем кафтане синего сукна. На шее его сверкала золотая гривна — знак особого отличия в ратных делах. Роман низко поклонился, боярин не двинулся, разглядывая гостя. Сбоку изумленно вскрикнул староста Фрол Пестун:

— Никак, Роман? Мы ж тя в поминальник записали!

— А я и легок на помине.

Забыв о боярине, мужики повскакали с лавок, окружили Романа, засыпали вопросами. Сильный голос хозяина покрыл шум:

— Тихо, мужики, погодите! Слава богу — еще одним куликовским ратником прибыло в Звонцах. Гость с дороги, и дорога ему, видно, неблизкая выпала — гляньте, в чем дошел до дому. Но дошел — остальное поправится. Его заждалась жена с детьми. Алешка! — Боярин оборотился к рослому воину. — Ты позаботься, штоб в доме Романа было чем встретить хозяина. Ступайте вместе.

Едва Роман с Алешкой вышли, молодой боярин вернулся на свое место за стол, подождал, пока рассядутся мужики, сказал:

— Выходит, угодно богу решение мое: Микулу в дружину беру, а Роман в Звонцы воротился. Не убыло людей у вас.

— Роман — человек сторонний, — заметил Фрол.

— Жил бы в Звонцах да работал! Дай ему землю, тягло выдели — войдет он в общину.

— Не сядет он на землю, Василь Ондреич! Казаковать привык, вольный хлеб — он и черствый, да заманчивый.

— А ты караваем перемани. Микула в сече проверен, ему в войске теперь самое место. Кабы нужды не было, разве взял бы его у вас? — Тупик понизил голос. — Знаю, мужики, тяжело вам придется. Слово мое твердое: три года посохов не беру — вы вдов и сирот не пустите по миру. Первым за то в ответе ты, Фрол. А всякого пришлого на землю сажай, не шибко спрашивая, кто и откуда — лишь бы свой был, крещеный. И привилегии им — как заведено на Москве.

— На том стоим, Василь Ондреич.

— Знамо, батюшка, не обидим, — загудели мужики.

— «Не обидим». Вон Касьян с Гороховки бил мне челом на соседа свово, Плехана. У него, Касьяна, кобыла двумя ожеребилась, так Плехан и пристал с ножом к горлу: с моим, мол, жеребцом кобыла твоя гуляла — отдай одного жеребенка.

Мужики, ухмыляясь, опускали глаза, чесались.

— Плехан — тать и вымогатель, то мне понятно. Но в Гороховке-то дураки, што ль, произрастают? Ведь там сторону Плехана приняли — это ж надо удумать! Я, было, решил — это те самые мужики из басни, што корову на крышу затаскивали, штоб траву там объела, ан нет — не дураки они. Плехан — свой, старожил, а Касьян пришлый человек. Но ты где был, староста?

— Слыхал я о том, Василь Ондреич, да запамятовал — сборы в поход начались.

— За правду, Фрол, вся Русь на Куликовом поле стояла, и мы с тобой — тоже. Татарин чинит насилие али свой — нет разницы. Коли мы у себя дома правду защитить не хотим — гнать нас надобно с хозяйского места.

— Грешен я тут, Василь Ондреич, не попущу впредь.

— Вот што еще, мужики. Коли великий князь объявит черный бор[22], в том нет моей воли. И вы уж тогда натужьтесь.Пущай сход решит, как раскинуть бор по тяглу и душам. Вы не подумайте чего — говорю на всякий случай. Выходов в Орду князь Донской решил не платить. Из того, что выручите за хлеб, пеньку, меды и сало, ты, Фрол, свою казну заведи, общинную. Да кормов до будущего урожая попридержите в общем амбаре. Ныне Звонцы еще трудом павших ратников живут, будущий год труднее станет. Весна покажет: сможете ли вы все пахотные земли и ловы прежние удержать. Сил не хватит — поля, што похуже, оставьте в залежь. Лучше меньше вспахать да засеять и собрать до зернышка, чем надорвать народ, а потом потерять половину урожая.

Слушали мужики, дивились. Молод боярин, с юности только и знал ратное дело, а судит о хозяйстве здраво. Тупик и сам себе дивился. «Хочешь боярствовать — умей хозяйствовать», — слова великого князя крепко сидели в голове его. Прошли времена, когда боярин-дружинник ничего знать не хотел, кроме коня и меча, а подданные для него были вроде покоренного вражеского племени, с которого он собирает дань. Село — его вотчина, сын родится — к сыну перейдет, это стало обычаем — как же не думать ему о благополучии мужиков? Увидят, что боярин о селе радеет, они себя не пожалеют. А не так сказал — староста мимо ушей пропустит…

— Ты, батюшка, благое дело творишь, обучая детишек чтению и письму, — обратился боярин к попику. — Хорошо ли дело твое?

— Не моя то затея, Василий Андреич, — ответил священник. — Издревле церковь в меру сил учит грамоте юных прихожан. Ныне же получили мы послание епископа Герасима — всех, мол, до единого надобно приобщать к мудрости книжной, в том видит он путь скорого духовного очищения и единения людей. Да выучишь ли всех?

— Чего так? Аль дети глупы?

— Дети всякие есть, Василий Андреич, а родители не видят в грамоте проку, за баловство почитают. Четверо звонцовских ребят приручены мною, каждую пятницу после заутрени приходят на ученье, смышленые ребята. Другие — кое-когда. Родителей бранить — пустое. То, мол, захворало дитя, то ходить не в чем, особливо зимой. Поп — не пристав, плетью не гонят на ученье. Епитимью накладывать вроде не за что.

Тупик задумался. Не прослыть бы чудаком среди мужиков — он все ж боярин, а не поп. В воинском деле без грамоты даже сотскому трудно: послать весть воеводе, составить чертеж земли, показать на нем, как надо вести войска, указать счет вражеской силе — тут без пергамента или бересты не обойтись. Нечего делать без грамоты купцу, худо без нее ремесленнику. Растет московское государство, ширится, набирает силу — всюду требуются дьяки, писцы, исправники, казначеи, сборщики податей, судьи, сидельцы, начальники работ, умеющие читать, писать и считать. Один пахарь не испытывает нужды в грамоте, оттого и считает ее баловством, боится испортить сына. Ну, какой ты смерд с пергаментом в руках? Сочтут блаженным или лодырем.

Все так, а ведь и дед Тупика из смердов попал в дети боярские. Вон и Алешка Варяг, и Микула теперь расстаются с крестьянством…

— Стало быть, четверых лишь учишь? А сколько бы можно, по-твоему?

— Десятка два наберется в вотчине подходящих ребят.

— Запиши-ка их всех. Фролу справить ребят по нужде. В день, который ты, отче, назначишь для ученья, из моих припасов варить им большой казан каши пшенной, либо гороховой, либо гречневой, либо толокняной с маслом конопляным, либо с салом. В праздники к каше варить щи с говядиной аль дичиной. Дома небось не все едят досыта, а ученье, оно идет лишь на сытое брюхо.

Мужики, притихнув, таращились на боярина. Выходит, не такое оно пустое дело, ученье-то, коли за него одежку и корм дают?

— Прощевайте, мужики, до утра. Сбор по рогу у околицы.

— Благое дело ты с ученьем затеял, Василий Андреич, — сказал попик, когда ушли мужики. — Великое дело.

— Дело то — государское. Вон князь Владимир Храбрый ныне со всего света собирает при себе людей ученых да мастеровитых, богомазов искусных да книжников. То Руси, значит, надобно. И Димитрий Иванович с Боброком прямо наказывают нам, служилым боярам, грамотных людей иметь в вотчинах.

Фрол, покряхтывая, осторожно сказал:

— Зря ты, боярин, людишек балуешь.

— Вот те на! Какое же баловство в ученье? То — труд.

— О другом я, боярин. Зачем ты оклад снял на три года? Убавить оно бы и не худо, а совсем снимать — баловство одно. После выколачивать придется. Особливо как до срока истребуешь. Твое дело расходное. Да и молоды вы с женкой, всего заране угадать нельзя. А с твоего личного именья велик ли доход?

Тупик нахмурился:

— Ты, староста, правь свои дела, а мои — мне оставь.


Странно звенит рог поутру на зимней улице. Коровы в теплых хлевах начинают беспокойно мычать и толкаться — им чудятся за воротами зеленое лето, луга в росах, сладкие травы и птичий щебет. Но то не пастуший рог будит село и не бабы с подойниками бегут во дворы, а мужики в зимних армяках и старых овчинах. Иные запрягают лошадей в легкие розвальни, иные седлают. Радостно взлаивая, скачут вокруг хозяев звероватые собаки, послушно дают привязать себя к саням и седельным лукам — знают: эта неволя сулит им буйную, кровавую радость свободной охоты. Мало теперь мужиков в Звонцах, потому велел боярин взять на охоту всех да подростков покрепче. У каждого — рогатина, лук и топор, будто снова в военный поход готовятся. Примолкнувшие жены и вдовы грудятся у плетней, сквозь набегающие слезы смотрят на сборы охотников.

Вот из своих ворот выехал боярин на темно-гнедом поджаром коне. Он в зеленом стеганом кафтане с лисьим воротом, в лохматой барсучьей шапке, в овчинных рукавицах, в валяных, обшитых кожей сапогах. Тепло одет и просто. Так же просто убран его конь — ремни, медь да железо, ни единой серебряной бляшки.

Смотрят бабы на охотничий недлинный поезд, вспоминают, как прежний боярин с дедом Таршилой водили охотников. Нынче во главе ватаги, рядом с господином, староста Фрол — в волчьей дохе и волчьей шапке, на тяжелом костистом мерине. Тронулись всадники, заскрипели полозья, прекратили грызню собаки. Последним ехал воскреснувший из мертвых Роман. Его Серый, еще не пришедший в себя от радости встречи с хозяином, прыгнул в сани, и Роман не прогнал его, стал гладить по широкому волчьему загривку, а пес, уткнувшись в колени господина, припал к соломе, поскуливал, неумело вилял хвостом.

— Ишь ты, — замечали бабы, — волк, а тож хозяина жалеет.

— Роман-то хлебнул горюшка, жалостным стал. Вчера при гостях плакал, как рассказывал.

— Да уж не дай бог кому пережить такое.

— А слыхали? — понизила голос одна. — Будто колдунья, баба-то его, из проруби вызвала. Может, Роман взаправду сгинул в донских водах, а это лишь образ?

— Перестань, греховодница! — перекрестилась другая. — Што мелешь, окаянная? Со крестом и во плоти мужик пришел, след его везде вон остается.

— Эх, сударушки милые! — тоскливо отозвалась третья. — Кабы могла я Ванюшку мово с того света хоть на часок вызвать, смертного греха не побоялась бы!

— Не гневите бога, а то и правда недалеко до греха. Вон Гридиха затосковала — к ней уж кажную ночь повадился.

— Свят-свят! Кто?

— Да кто ж? Он…

Замолкли бабы, стали креститься, поглядывая на избу кузнечихи.

— Микула-то припозднился в кузне, идет мимо подворья в полночь, а темь — глаз коли, и слышит он разговор ее с кем-то у крылечка. Вслушался — будто бы Гридин голос. Микула-то сам Гридю уложил в могилу, ну, и понял, кто явился заместо покойного. Кинулся к попу, сотворили они молитву, окропились святой водой, пошли, значит, к ней, Гридихе. Пришли — подворье растворено, сени — тож, свет в избе. Вошли… Девчонки на полатях спят, а она сидит за накрытым столом. Чашки с угощеньем, бражка выставлена, ложки и кружки на троих. А в избе никого больше нет, только вроде серой пахнет и как бы тает облако под потолком. «Што ты, матушка Авдотья?» — спрашивают ее. А она: «Сынка вот с мужем привечаю, воротились они с Дона». — «Да где ж сынок твой с мужем?» — «Да вот же, — говорит, — напротив сидят, рази не видите?» Давай они избу святить, ее спать укладывать. Поп-то не велел никому сказывать, да Микула шепнул Марье, просил ее за Авдотьей приглядеть — руки бы на себя не наложила. У нее ж дочери мал мала меньше…

Задумчивые расходились женщины по избам, и пока были мужики на охотничьей страде, редкая не забежала к кузнечихе. Одна, оказывается, пироги пекла к возвращению своего охотника, да как же с соседкой не поделиться горяченьким? У другой дочка выросла, шубенка осталась, хотя и поношенная, да крепкая и теплая. Третья солонину закладывала да вспомнила, что должна осталась кузнецу с лета — поломанный серп ей сварил, — и теперь принесла шмат сала. У четвертой бабка на днях померла, велела все добро ее соседям раздать, вот кусок холста остался…

Проглотив слезу, принимала Авдотья соседские дары, и хотя не убывало горе, камень на душе размягчался от человеческого участия, будто светлее становилось в доме.

В ту ночь никто уж не приходил к вдове, приняв дорогой образ, только явился во сне сын Никола. Но не израненный, не умирающий, каким снился прежде. Суровый мужик с обличьем сына сказал ей детским голосом: «Не тоскуй ты по мне, маманя, — живой я. Иду я к тебе, да путь мне выпал окольный. Но я приду — ты жди»…

Извечный опыт в дни беды сближал русских людей. Знали: сообща, всем миром, держась друг за друга, легче переломить беду. Ведь переломили самое страшное — силу Мамая. И горькое горе утрат перемелется на общей мельнице. Только нельзя никого оставлять наедине со своим горем. Один человек — пропащий.


По пути к урочищу, где готовили первый загон по зверю, Тупик самолично следил за движением охоты, запретил вести громкие речи, хлопать бичами, самовольно останавливаться или обгонять передних. В ту пору охота на крупного зверя была привилегией князей и бояр вовсе не потому, что служила утехой и развлечением — вроде соколиной. Помогая кормить дружины и двор, большие облавные охоты являлись серьезными военными тренировками. Человека, вооруженного рогатиной и луком, сильный зверь не слишком боялся. Раненый сохатый, случалось, яростно бросался на всадников, грозя сокрушительными копытами и рогами, вепрь шел напролом, не сворачивая перед человеком, зубр мог поднять зеваку на рога вместе с лошадью и отбросить, как ржаной сноп, а остановить разозленного хозяина русской тайги — медведя мог лишь самый бесстрашный удалец. Тут проверялась сила, воспитывались храбрость и ловкость, точный глазомер и быстрая сноровка в опасности, хладнокровие и смекалка. И все же главное, чему учила такая охота, — распорядительности начальников, умению многих действовать по единой команде, следовать указанному порядку и выручать друг друга.

— Слушай, Фрол, — обратился Тупик к едущему рядом старосте. — Пока ты самый ратный человек в Звонцах. Забот у тебя много, а все же при случае поучай парней в воинском деле. Што оружье сберегли — спасибо. При себе храни его, выдавай лишь на ученье. Пришлем заменщика Таршиле — он тебя ослобонит.

— Неуж к новой войне готовитесь?

— Жить рядом с волком да собак не держать? Я — порубежник. Мамай — не вся сила Орды. Будь у тебя курица, што каждый год несет золотые яйца, ты легко ее отдашь?

Долго ехали молча, наконец Фрол придержал коня.

— Здесь, пожалуй, начнем, Василь Ондреич…

Большой лес на взгорье узким перешейком по логу спускался в низину и переходил в коряжистый урман, разросшийся вокруг верхового болотного озерца, откуда выбегал прозрачный ручей. Урман примыкал к пашням — леший как будто нарочно создал это убежище для зверей, совершающих набеги на хлебные и просяные поля. Летом для человека урман был недоступен, в нем хозяевали вепри да рыси, но и зимой звери часто дневали здесь: лесистым логом они легко уходили в большие дебри от всякой опасности. В логу стали с боярином четверо дружинников, с ними и Микула. Фрол поехал в загон. Выставить зверя на охотников — дело непростое, и за него староста взялся сам.

Тупик стоял первым к урману, широкий прогал перед ним обнажал дно лога и часть противоположного склона. Чистейший снег на поляне мелко прострочен мышиными следами, там и тут — крупные стежки соболя и горностая; кусты малины и волчьего лыка по краям поляны густо опушены инеем, под ними — то ли наброды лесной куропатки, то ли тетеревов; за медно-зелеными соснами весело рябили бородавчатые березы, дымчато плыл и таял среди белизны снега и берез сизый осинник по краю урмана. Поселиться бы навечно в Звонцах, ездить с мужиками в поле, ловить рыбу и бить зверя, не знать иных забот, кроме тех, коими живет хлебопашец, детей вырастить да и упокоить кости в этой благодатной земле!.. Тупик улыбнулся и погрустнел. Так тебе и позволят! Но жизнь смерда и в самом деле чем-то завиднее жизни воина, которого смерд кормит. И смерд на земле больше свободен, чем воин на службе…

Тупик вздохнул, упер изложье самострела в мерзлую землю, взялся за вороток, натянул тетиву-проволоку стального лука, опробовал спуск. Железному звону его тетивы ответил такой же легкий звон с другой стороны прогала — там опробовал свой самострел Алешка Варяг. Дальше по логу на удобных для стрельбы местах затаились еще трое дружинников, и в самом конце — Микула, вооруженный рогатиной да парой метательных копий.

Рогатины и сулицы имелись у всех охотников, свои Тупик прислонил к сосне, чтобы поудобнее было схватить, приготовил кованую стрелу, другую воткнул перед собой в снег, уперся спиной в жесткую кору дерева. Далеко за урманом послышался лай собак, подали голоса кричане…

Мужики охватили урман редкой цепочкой, несколько конных маячили на полях по обе стороны лесистого лога — чтобы звери не ушли в дальние леса открытым пространством. Роман спускал собак с поводков в заросли рогатого тальника. Вожак собачьей стаи Серый смело ринулся в коряжник, свора устремилась за ним, взлаивая и завывая, — пошел гон. Вооруженные рогатинами загонщики начали обтекать заросли, перекликаясь и улюлюкая, голосами направляя зверя в лог. Вот зло, придушенно взвыл Серый, — значит, зверь стронут. Собаки пошли по горячему следу. Кричане усилили голоса, засвистали конные в поле — путь у вепрей теперь один. В кочкарнике, где травы оплели лозняк и коряги, собаки пробирались с трудом, и так же медленно, вслушиваясь в людские голоса, двигались звери…

Тупик никогда не считал себя хорошим стрелком. Он мог бы попасть из лука в стоящего кабана за полторы сотни шагов, но вряд ли зверь остановится на поляне. Самострел со стальным луком — оружие громоздкое, стрелять из него по бегущему вепрю труднее, чем из лука, и Тупик не был уверен в себе. Сулицей он легко сбивал с седла скачущего всадника, но сулица поражает лишь на пятьдесят шагов, да и вепрь — не всадник. Удар кованой железной стрелы, в которую вложена громадная сила стального лука, намного сильнее удара брошенного копья.

Он услышал зверей сразу, едва вошли в лог. Выбрав дорогу бегства, кабан становится неосторожным — треск сушняка и хрюканье обозначали движение стада. Тупик собрался, как перед боем. Стрелять надо наверняка — перезаряжание самострела со стальным луком требует немалого времени, метнуть сулицу после выстрела он тоже вряд ли успеет — открытые места зверь старается одолеть единым махом.

Вблизи поляны вепри убавили ход, затихли, — может быть, мертвая тишина в логу их настораживала? — но вот снова послышался треск, задрожали кусты, и в облаке снежной пыли в двадцати шагах от охотника на поляну вырвался бурый смерч. Мощная голова, торчащие из пасти кривые кинжалы клыков и щетинистый загривок выдавали старого секача, которого надо беречь ради обильного кабаньего потомства. Громадными прыжками зверь понесся через поляну, вслед за ним с глухим хрюканьем кусты проломило стадо. Тупик сразу выхватил взглядом крупную старую свинью, повел самострелом впереди ее головы и спустил тетиву. Полета стрелы он не видел, но свинью вдруг занесло вбок, она сразу отстала, поползла, волоча зад. Отчаянный визг покрыл топот и хрюканье зверей; словно подстегнутые, они прибавили ходу, а визг не умолкал, багровые пятна окрасили снег. Охотник торопливо крутил вороток самострела и вдруг замер от хриплого, утробного рыка, вскинул глаза. С противоположного конца поляны, где в кустарнике скрылось кабанье стадо, к пораненному животному мчался старый секач. Крутнувшись около свиньи, он резко встал, поднял голову, раздутыми ноздрями шумно втянул запах крови, снова яростно рыкнул. Костяной щелк отточенных клыков морозцем прошел по спине Тупика, он потянулся за воткнутой в землю стрелой. Это была его ошибка. Маленькие свирепые глазки зверя уставились на охотника и сразу угадали в нем врага. В следующий миг клыкастый смерч летел прямо на Тупика, и он понял, что выстрелить не успеет, да и мало проку стрелять нападающего вепря в лоб. Бросив самострел, он схватил рогатину, заставил себя удержаться на месте, и когда зверь оказался прямо перед ним, прыгнул в сторону. Секач пропахал снег, взбешенный тем, что на пути вместо человека вдруг выросла сосна, неуловимым ударом клыков вырвал кусок коры, и в этот момент охотник со всего размаха всадил лезвие рогатины в щетинистый бок. Визгливым ревом оглушило лес, Тупик пытался удержать рогатину, но неодолимая сила оторвала его от земли, и он не понял, почему летит через спину вепря. В нос ударил страшный запах зверины, потом — холодный запах снега, сосны опрокинулись, и он увидел над собой раскрытую пасть в розовой пене и слепящие костяные ятаганы. Закрыл глаза: «Дарьюшка, прости…» Удара не было, какие-то хлюпающие звуки заставили его разомкнуть веки. Секач бился рядом на красном снегу, загребал ногами, полз на боку. Значит, удар все-таки оказался смертельным. Тупик вскочил.

С неистовым лаем на поляну выметнулась собачья свора, Серый трепанул загривок секача, хватил кровавого снега, мельком глянул на охотника, будто проверяя — цел ли? — и кинулся за ушедшим стадом, увлекая других собак.

— Живой, Василий Ондреич? — Через поляну спешил Алешка с рогатиной в руке, самострел висел на ремне за его спиной.

— Как будто. — Тупик стал ощупывать себя и тут лишь заметил, что пола его кафтана располосована — достал-таки вепрь клыком.

Одна из собак, отстав от своры, ухватила раненую свинью за ухо и пыталась повалить, удержать на месте, та хрипела и хукала, мотала гловой, разевая пасть, старалась цапнуть острым зубом, но силы уходили с кровью, а собака была увертлива. Алешка половчее ухватил рогатину, направился к борющимся зверям…

Секач затих, Тупик наклонился над ним, тронул пальцем острое, как татарский нож, лезвие клыка, и тогда лишь увидел железную стрелу, глубоко ушедшую в кабанью шею. Так вот что остановило зверя в последний момент, когда он с рогатиной в боку, умирая сам, готовился нанести смертельный удар охотнику. Алеша…

Парень уже подходил к нему, снегом отирая кровь с плоского наконечника рогатины, в потемневших голубых глазах его — тревога и словно бы вина.

— Он не поранил тебя, Василий Ондреич?

— Не поранил.

— Виноват я. Бить надо было, когда он возле свиньи стоял, я же не успел перезарядить. Там рысь первой шла леском, ну, я не стерпел — свалил ее, а вепри — вот они…

— Не за што тебе виниться, Алеша. Не знал, какой ты стрелок. Кто научил?

— Дак сызмальства промышляем. Секач-то пудов с двадцать небось потянет.

— Жалко князя кабаньего. В самой силе он, такой — оборона стаду и от волков, и даже от косолапого.

— Што было делать? Его ж не трогали — зачем кинулся?

— С того и кинулся — заступник…

Загон подтягивался к охотникам, первыми появились конные, стали поздравлять стрелков с добычей. Фрол, увидев следы борьбы и распоротый кафтан боярина, запричитал, напустился на Варяга, которому он не велел отходить от господина. Тупику пришлось вступиться за парня, напомнить старосте, что боярин его — воин, а не девица.

Солнце утопало в бело-розовом пожаре зимнего поля. На опушке бора гудел и трещал громадный костер, далеко рассылая жар, постреливая веселыми красными угольками. Мужики свежевали зверей, поодаль, на небольшом огне, палили молодого кабана. Усталые собаки кружком облегли становище охотников, щуря зеленоватые глаза, терпеливо ждали наград за труды. Фрол, следя за работой, поругивался при каждом громком треске в костре:

— Кой дурень в этакой огонь сунул елову сушину? Того и гляди, без глаза останешься! Што вам, сосны да березнику тут мало? Влипнет малый уголек в зипун, не заметишь, как большая дыра выгорит — латай тогда одежонку, а иде их наберешься, ниток да заплат? Опять же от лишней заплаты зипун ветшает, а новый-то небось коровенки стоит. Холсты да овчины небось не растут на ракитах…

Мужики незаметно переглядывались, поддакивали старосте. Ворчанье его было беззлобным. Да теперь и в самом деле придется считать каждую нитку и каждую заплату. На охоте особенно стало заметно, какой силы лишились Звонцы.

Пока разделывались туши, боярин со старостой решили проехать полями на ближнюю деревню в один двор[23]. Таких деревенек, приписанных к Звонцам, было за сорок, иные попадались и в два, и в три двора. Крестьяне этих селений составляли единую общину под властью служилого боярина. Земля считалась княжеской, но владельцем ее был тот, кому князь отдавал Звонцы в кормление, ему-то крестьяне и обязаны были платить оброк либо отрабатывали дни в его личном имении, за которым следил тиун — полновластный представитель боярина. В большинстве своем боярские и княжеские крестьяне были свободными, и тот, кто не имел долгов, по окончании осенних работ мог уйти куда глаза глядят. Но не так-то просто покинуть насиженное место, ухоженное поле и отправляться в неведомый край. А что еще найдешь там? Потому-то и держались мужики за всякого мало-мальски справедливого господина.

Вблизи деревни всадники увидели на дороге подводу и двух мужиков. В светлых снежных сумерках те издалека узнали господ, соскочили с розвальней, сдернув шапки, стали на колени. Фрол с коня заглянул в широкий ивовый пестерь, почти до краев наполненный мороженой рыбой, обратился к старшему:

— Эге, Стреха, да и ты нынче с уловом.

— Как же без улова, батюшка, по перволедью-то? — зачастил старичок, морщась круглым дубленым лицом и дрожа белой бородой.

— Вершами ловил?

— И вершами, батюшка, и тенетом. Гуляет рыбка по перволедью-то, сама во всяку щелку лезет, особливо как в верши калинки сыпнешь да сухариков для искуса.

— Знамо, рыбалка ты изрядный. Да не забудь о повершной третине.

— Што ты, батюшка, когда мы о том забывали? Рыбка не сеяна, она божья, а бог велит на троих делить. Всякий боярин на реке третник, кто ж того не знает?

— Встаньте, мужики, чего коленки зря морозите? — сдержанно сказал Тупик. Старик снова начал кланяться:

— Уж не погребуй, батюшка родимый, зайди в избенку погреться — гостем дорогим будешь. Тесно, а чисто живем, по-христиански. Старуха нам запечет карасиков в сметане, и медок сыщется, и пиво уж созрело — добрый нынче ячмень уродился. Не погребуй, батюшка.

Тупик оборотился, отыскал за полем, на краю бора, манящий огонь костра, глянул на старосту.

— Василь Ондреич, окажи честь. Стреха — мужик справный. И на Дон ходил, правда в товарах, и сын с ним в охране.

— Так и быть, заедем.

Мужики мигом вскочили в сани, молодой стегнул кнутом косматую лошадку, и она пошла ходкой рысью. Удерживая резвого скакуна рядом с санями, Тупик спросил:

— Звать-то как тебя по-христиански?

— Еремкой, батюшка, Еремеем, значитца, нарекли во крещении. А кличут кто Стрехой, кто Хижей — потому долго с семейством маялся по лачугам. Да вот благодарение Фролу — помог домишко поставить, а нынче уж и в силу вошел — сын большой, дочь в третьем годе отдал в хорошие руки, потому как не без приданого выходила. Да две уж невесты, тож сундуки готовы. Беда лишь — мало теперь женихов в наших деревнях…

В растворенных воротах встретила девка в едва накинутой шубе, простоволосая. Рассмотрев вблизи конных, испуганно охнула, бросилась в сени. Мужики выскочили из саней, старший принял повод из рук боярина, повел жеребца к коновязи, крикнул на ходу в открытые сени:

— Хозяйка, встречай гостей дорогих!

Вышла дородная старуха, поклонилась, приглашая в избу, но гости не спешили.

— Вы, хозяева, с угощеньем-то не колготитесь, — сказал Тупик. — У нас тут недалече свое, охотничье, на кострах теперь шкварчит. И коню моему корма не давайте — срок не пришел.

Тупик с удовольствием оглядел широкий двор с конюшней и хлевом для скота, откуда слышалось блеяние овец и похрюкивание борова, запасы дров и сена. Он ожидал увидеть обычное крестьянское жилище — полуземлянку-полуизбу, но дом весь был рубленый, от основания до крыши, понизу утепленный высокой завалинкой. И что уж совсем умилило Тупика, — из глиняной трубы над двухскатной жердяной крышей вился дымок. Топился дом по-белому, в крестьянском быту такое считалось почти роскошью. По здешним землям уже лет пятьдесят не гуляла Орда, но все же не каждый мужик имел такой дом. Как живут в окраинных уделах, Тупику не с чужих слов известно. Мало ордынских пожогов, так сами себя изводят. Идут новгородцы на тверичан или тверичане на новгородцев — рушат не хуже Орды. То же бывает, когда москвитяне с рязанцами и литовцами счеты сводят. А что ушкуйники творят, набегая на города и деревни! Грабят и жгут подчистую, людей до единого побивают либо сводят на продажу басурманам. Иной раз почище разбойников промышляют над мужиком и сами вотчинники, особенно из бояр и князей чужедальних, пришедших в Москву от опалы своих государей. Получит такой в кормление волости — и ну обирать крестьян в две руки! Пусть хоть все разбегутся, по миру пойдут, а ему лишь бы мошну потуже набить да и смыться восвояси, как только пройдет опала. Зачем государь берет таких на службу, зачем кормит? Раз изменивший и другой раз предаст, раз укравший и другой раз сворует. Но у князей и великих бояр свои счеты, свои отношения. Пришлый боярин-грабитель — ладно, доморощенный — хуже. Приметит иной хозяин или тиун его, что мужик зажил справнее — тут же алчностью распаляется: а как бы с того мужика лишку содрать против прежнего оклада? И дерет, покуда не пригнет к самой земле. Работящий смерд и развернулся бы во всю силушку, да боится поднять голову, показать достаток, червяком копошится в курной избенке, пашет на кляче — лишь бы кое-как себя прокормить да подати исправить.

Что уж совсем скверно — боязнь мужика надорваться задаром приучает его к лени и злобе против всякого, кто мало-мальски сумел подняться. Если у соседа дом просторнее, конь справнее, поле родит лучше — ведь и спалить могут от злобной зависти. В отроках, когда ездил по волостям с княжескими судьями, случалось Тупику взыскивать и за такие дела. Да взять хоть случай со здешним Плеханом, что отнял у соседа жеребенка…

Посмотришь вокруг, задумаешься — будто какой-то злобный демон ревниво следит за жизнью русского мужика. Только-только вздохнет он посвободнее, по-человечески начнет устраиваться — так либо войной попалит, либо дураком разорит.

Ох как нужно единство Руси — закрыть дорогу врагам в свои пределы, приструнить грабежников и крамольников. Да временщиков бы повыкорчевать с русской земли — и пришлых, и доморощенных…

От мыслей Тупика отвлекла та же девица. Она появилась на крылечке с глиняной корчагой, в новой синей телогрее, завязанной спереди алыми шнурками, по-прежнему простоволосая; длинная коса уложена короной. Быстро глянув на молодого охотника, прошла к погребу, что посреди двора, откинула творило.

— Не упади, красавица, там зорька не светит.

— А я — сама себе зорька, — смело отозвалась девушка. — Додал бы корчагу.

— Чево мелешь, окаянная, с кем говоришь! — вскинулся Стреха. — Прости, батюшка, прямо сладу нет с имя, кобылицами. И куды бы скорее сосватать?

Тупик засмеялся, взял корчагу, оставленную возле творила, наклонился над зевом погреба, увидел в темноте озорно блеснувшие глаза, потом услышал, как она накладывает в корчагу то ли моченые яблоки, то ли огурцы.

— Кабы не женился, сам бы посватался к твоей дочке.

— Шутник ты, батюшка. Где это видано, штобы бояре на деревенских девках женились?

— Все мы, отец, бояре, кто на коне да с копьем[24]. Дед мой ратаем был, как ты, отец ходил простым кметом[25] в княжеском полку, я вот до сотского дослужился. Как бы воеводой не стать. А женку себе подобрал я на дороге, сироту.

Мужик таращился на господина — не верил.

— Дак я што? Я говорю: рази нашим-то сравниться с белолицыми боярышнями?

— На земле, отец, и красота вся от земли. Дай-ка деревенской девке малую холю да наряди получше — она и царевну затмит. Ты небось любишь сказки? Пошто, думаешь, в них все Иваны-дураки на царевнах женятся, а вот разумные добрые молодцы — на обиженных сиротах?

Сдвинув шапку, старый крестьянин озадаченно чесал затылок, словно бы с удивлением посмотрел на дочь, когда она с наполненной корчагой, потупясь, быстро прошла в сени. Даже в сумерках было заметно, как алели ее щеки. «Долгонько наполняла корчагу-то», — улыбнувшись, подумал Тупик.

В избе скинули шапки и кафтаны, сразу почувствовали, как дышит теплом от большой каменной печи. Перекрестились на образ богоматери в красном углу, прошли за накрытый льняной скатертью стол. В передней, гостевой, половине избы горело несколько свечей, зажженных по случаю важного гостя, свет их тускло лоснился на бревенчатых стенах, прикопченых смоляным дымом лучины. Не было в избе ни кур, ни ягнят, ни телка с поросятами — и правда, чисто живут. С приходом гостей за перегородкой затихло постукивание прялки. Из сумерек на полатях смотрели любопытные детские глаза.

— Внуки? — спросил Тупик.

— Внуки, батюшка. У меня один сын да три девки, а у сына — уж трое парнишек. Да у старшей летом второй народился. Одни мужики пошли — не иначе к большой войне.

Тупик промолчал, Фрол успокоительно заметил:

— Самую большую войну, почитай, пережили.

Колдовавшая в бабьем куте хозяйка перекрестилась, потом позвала:

— Марфа, пособи-ка мне.

Из-за дерюжки вышла чернобровая, полная молодуха, степенно поклонилась гостям. На столе враз появились в больших глиняных чашках нарезанный хлеб, моченые яблоки, пироги, два темных пузатых кувшина. В середину стола хозяйка водрузила большую сковороду жаренных в сметане карасей.

— Угощайтесь, гости дорогие. Чем богаты…

Старик разлил в кружки белый мед.

— А где же молодой-то хозяин? — спохватился Тупик.

— Не обессудь, батюшка, в овин я ево послал. Дела много, а мужицких рук две пары, всего засветло не успеваешь.

После меда разговор пошел живее. Боярин спросил, хватает ли в хозяйстве земли, тягла и скота; старик не жаловался. Мужиков вот только двое. Скот пасти, за огородом следить, полоть и жать есть кому — две бабы да две девки, и двое мальцов уже пособляют, а на мужицких работах трудно. Зять готов бы перебраться сюда от московской Раменки — тесно там на земле становится, — да куда тут еще четверых пихать? — и самим уж тесно.

— Тесно? — вскинулся Фрол сердито. — Ты, Стреха, попривык к соломенным застрехам, што воробей, слава богу — хоть заставили эту избу срубить. Лес кругом несчитаный, а ему тесно! Вы вот што. Неча вам зиму-то бока на печи отлеживать — навозите-ка лесу на добрую избу, а то и на две. Да ошкурите по оттепели. Зимой — самое рубить дерево, никакая гниль в нем не заведется, век простоит. Весной, как отсеемся, соберу толоку — да в один день и поставим избу твому зятьку. Осенью пущай и въезжает.

— Согласны мы, батюшка староста, — подала голос хозяйка. — Еремей, ты чево сидишь, как сыч, — кланяйся господину.

— Пойдешь с обозом в Москву — сговаривай зятя. — Фрол покосился на боярина. — А он не в княжеской ли отчине?

— Боярская там деревня, морозовская. Да не в кабале он.

— Ой ли? — качнул головой Тупик. — Знаю я Морозова Ивана Семеныча, он умеет брать смердов в крепкую крепость. Но ежели зятька твово не охолопили, при нужде и откупиться поможем. Трудами разочтется… А мед у тебя, хозяин, добрый. Налей нам еще по кружке — да и пора отъезжать.

Разливая мед, старик переводил трезвый, хитроватый взгляд со старосты на боярина, будто высматривал, хорошо ли гости подгуляли, потом торопливо заговорил:

— Зятя склоню, лесу заготовим, а как приедет — землицы б нам ишшо чуток?

— Эвон за рощей сколь уж годов земля пустует, — ответил Фрол, отхлебывая мед. — Бери да паши.

— Легко сказать — паши. По той стародавней залежи мелоча поднялись — березка да осинка, а иде — ракита с елкой. Да и далеконько.

— Тебе поле на полатях надобно? Три мужика — силища. И корчевать мелоча — не вековые дубы.

— Оно так, батюшка Фрол, да и на то времечко уйдет. А исть, пить кажный день хочется. Потихоньку мы б и ту кулигу подняли. Но тут вот близехонько за горушкой — березнячок вперемешку с черемушкой да смородинкой. Болотце там ледащее, верховое, кочкарнику немного. Спустить воду, выжечь да раскорчевать — нам и вдвоем на год работы. А землица там — на хлеб мажь заместо масла. Засеять горохом, репой да капустой али другим овощем — на всю отчину нарастет. Можно бы и под гречиху отвести — с кашей да с медом будем.

Фрол, теребя бороду, сердито уставился на старика.

— С кашей ты будешь. А с этим будешь ли? — Он ткнул в сковороду с жареными карасями. — Хитер ты, Стреха, да не умен. Гребешь рыбу возами и не подумал, отчего озерко твое такое бездонное: лови — не выловишь? Ручей-то в него бежит из того ледащего болотца, родники там живут невидимые. Погубишь березнячок — погубишь и родничок, ручей иссохнет, и рыбка сдохнет. В первую же зиму будет замор, а там и само озеро кончится. Ему же еще сто, а может, и тыщу лет кормить людей рыбой. Так ли говорю, Василь Ондреич?

— Так, — согласился Тупик.

— Я в Звонцах единой талины на берегу срубить не даю, потому в тальниках ключи заводятся, а без них озеру — смерть. Вашему брату ведь дозволь батожок сломить — всей рощи не станет. Лесу не жалко — его вон сколь пропадает вокруг, да знай, где рубить. Ты вот, Стреха, пошто дубраву-то с наветру извел? Лень, што ли, за полверсты по дрова съездить? Небось продувать стало зимой, топить надо чаще и по дрова бегать — тож. Ишь как он, бог-то, ленивых наказывает.

— Да ить как оно вышло, батюшка? Зимой переметет дорогу, и за полверсты не пробьешься, особливо с возом дров. Вот и рубишь поближе…

— А ты будто и не знал, когда дрова легше заготовить.

— Таперича мы знаем — до снегов.

— «Таперича». Кабы ране не ленился, таперича дубрава стояла бы на месте. А то живешь на сквозняке и мальцов радости лишил — погулять негде, соку попить березового, и птица лесная ушла от тебя — поди, червяк вредный огород поедом ест, яблоки точит…

Слушая Фрола, Тупик невольно задумывался, как непросто, оказывается, быть хозяином на земле. Государи и знатные люди за золото и серебро выписывают заморских книжников, звездочетов, умеющих по старинным книгам и светилам угадывать, что сулит людям небо. А меньшая ли наука — читать землю, от которой кормимся? Много ли сыщется таких «землечетов», как этот звонцовский староста? Всякое знание и умение — пахаря ли, кузнеца, ткача, плотника, кричника — собирается по капле веками, передается от отца к сыну, оттого дети почти всегда знают больше отцов, хотя никогда не бывают умнее. Но каждый ли становится хранителем мудрого опыта, каждый ли прибавляет к нему свое? И что человек выбирает для себя в известном, что передает наследникам? Еремей Стреха — тоже ведь мужик не глупый: умеет и пахать, и сеять, и брать выгоду от земли. Но выгода его какая-то животная, сиюминутная — волчья. Дай волку волю — он все живое вокруг порежет, подушит, а завтра подохнет с голоду. Так же и Еремей. Стоит роща под боком — руби ее, зачем маяться, в дальний лес по дрова ездить? Приглядел кусок земли под горох и капусту — суши болото, губи родник. Чем это обернется для него завтра — дела нет. Отчего такое бездумье? Были времена — пахарь вел с лесами войну не на жизнь, а на смерть. Где-то и теперь еще лес для мужика — враг. Где-то, но не в московском уделе. Почему же таким, как Еремей, не хватает ума изменить прежнее хищническое отношение к лесам? Да и к самой земле? Может, потому, что еще глубоких корней не пустили в эту землю, не чувствуют себя ее хозяевами? Надо, надо помочь Еремею перетянуть сюда зятя с дочерью.

А Фрол — хозяин. Вся жизнь его — в сельской общине. Тупик понял это еще на Куликовом поле. Такого мужика стоит поберечь и держаться за него обеими руками.

Тупик встал, подошел к полатям, потрепал волосы старшего мальчишки.

— Как звать, богатырь?

— Васькой.

— Ишь ты, тезки мы с тобой. Пойдешь ко мне в дружину, как вырастешь?

— Не-е.

— Чего так? Аль мечей боишься?

— Дедка сказывал: все дружинники — боровья гладкие. Мужиков-то под татарские мечи поставили, а сами — за дубравой спрятались. А как мужики-то Орду побили — так и повыскакивали татарское добро хватать.

Круглое лицо старика вытянулось и стало белее бороды. У Фрола рот приоткрылся. Тупик захохотал:

— Ай да Васька-богатырь! Резанул боярину мужицкую правду! — Он снова положил руку на голову мальчонки. — Эх, брат, кабы твоя правда была! Хочешь мою послушать? Вот те крест — не совру. Было со мной в той сече два десятка дружинников, молодец к молодцу, таких теперь, поди, и не сыщешь по всей Руси. А осталось — я да еще один, и тот увечный. Сколько там полегло князей да бояр больших, не мне чета, я уж и не припомню. Простым дружинникам — счету нет. Все там славно рубились, Василий, и мужики, и дружинники. Стала татарская сила нашу ломить, тогда те, што прятались за дубравой, и пришли нам на помощь. Без них не победили бы мы, и ты никогда уж не увидал бы ни дедку, ни тятьку. Такая она, брат Василий, главная правда.

Хозяин наконец обрел дар речи:

— Батюшка родный, не слухал бы речей несмышленых!

— Он не свои речи мне говорил.

— Поди, думаешь — мои? Вот те крест — странники тут проходили, всякое баяли, а этот лешак наслухался. Я ж на Непряди-то сам был, своими глазами видал…

— Видал, а позволяешь странникам в своем дому болтать.

— Божьи люди…

— В Орде свой бог, Еремей. Откуда и куда шли те странники?

— Того не сказывали, батюшка.

— Ладно. Прощевай, брат Васька. Расти скорее.

В дверях Тупик столкнулся с девицей, выходившей в сени по какой-то надобности, ласково попрощался и с нею, невольно любуясь полыхающим на щеках румянцем, темно-русой косой, стройным станом под свободной телогреей. Что за женщины на русской земле! Пойдешь выбирать вдоль хоровода — и до самого конца не остановишься: одна другой краше. В обратную сторону пойдешь — снова одна краше другой. Закрой глаза, бери любую — и возьмешь Василису Прекрасную. Она и в седине будет красавицей, если не согнет ее непосильной работой, не иссушит домашним тиранством. Но и берегись давать Василисе Прекрасной большую волю над собой! Видывал Тупик бояр и князей, обращенных в домашних кощеев — рабов жениных прихотей. Добра жена в домашней холе да в мужней неволе… У этой красавицы за неволей-то, пожалуй, не станет дело. А вот кто будет холить ее, как уйдет из-под батюшкиного крыла во власть мужа и свекрови, в кабалу крестьянской нужды? Особенно если выдадут за немилого?

Может быть, выпитый мед заиграл, но Тупику хотелось всех осчастливить.

— Слушай-ка, хозяин, а ведь я найду жениха твоей дочке.

Мужик остолбенел в воротах.

— Спаси бог! У тебя, свет батюшка, и своих забот много.

— Теперь ваши заботы — мои. Как там говорят: выбирай узду по лошадке, а жену — по повадке — так, што ли? Боюсь, просватаешь за первого шалабола — сгубишь сокровище. Мой-то жених — молодец, и повадку невесты я видал.

Мужик схватил стремя боярина, стал целовать.

— Спаси тя бог! Спаси тя бог! Отец родимый, а у меня и другая есть, совсем молоденькая, да не хуже…

Фрол, схватясь за живот, качался в седле от смеха.

— Ну, Стреха, ну, хват! Дом зятю выклянчил, выкуп ему выклянчил, пустошь выклянчил, жениха одной дочке выклянчил — и всего лишь за четыре кружки белого меду. Дак мало ему того! Берегись, Василь Ондреич, он тя без дружины оставит.

Тупик тоже смеялся, а сказал строго:

— Только смотри у меня, Еремей! Жене, так и быть, скажи, а дочерям — ни гугу! Не тревожь девку до времени, с женихом еще надо столковаться.

Слегка приморозило. Похрустывал снег под копытами, четкие длинные тени бежали по искрящемуся полю сбоку от всадников, в бледном сиянии, льющемся с неба и с земли, растворялись звезды над бором, а бор словно сомкнул островерхие ряды, стоял по краю поля, похожий на немое черное войско. Когда отъехали, Тупик спросил:

— Ты, Фрол, случаем, не встречал тех странников?

— Не встречал, Василь Ондреич. И откуда такие?

— Из Орды… Без вас, мужики, мы не устояли бы против Мамая. То враг понял. Теперь он сеет смуту, хочет озлобить народ против государя и его служилых людей. Чтобы в другой раз мужик не охотником шел в ополчение, а бежал от набора.

Помолчав, Фрол встревожено спросил:

— Што же выходит — хан собирается воевать?

— Видно, так.

— Вот змей подколодный! Я, было, усомнился, когда ты — про курицу-то с золотыми яйцами.

— Поберегите оружье. А услышишь про таких вот «странников» — хватай и за крепкой стражей — ко мне их, в Москву. Не будет меня — прямо к воеводе.

Меж двумя большими кострами охотники устроили стол из саней, застелили его чистой дерюгой, выложили домашнюю снедь и жбаны. На угольях и вертелах жарились куски ароматной кабанятины, Роман, похрустывая паленым свиным ухом, поливал их луковым соусом на уксусе. Хотя Тупик со старостой закусили в гостях, у обоих от запаха потекли слюнки.

— Готово, Василь Андреич, можно на стол подавать, — сообщил Роман, дожевывая ухо.

— Подавай. А где же Мишка Дыбок?

— Здесь я, начальник, — ответил из темноты молодой голос. — Коней кормлю.

— А ну, покажись.

Из тени деревьев вышел к костру увалистый, среднего роста дружинник. Был он в крестьянской шубе и бараньей шапке, но покатые плечи, вольная походка, прямой взгляд, аккуратно подрезанная светлая борода, ухоженные усы сразу выдавали воинского человека.

— Жениться хочешь, Мишка?

— Велишь, Василий Андреич, женюсь.

Притихнувшие охотники засмеялись.

— Велю. Да и твое желанье надобно.

— Была бы добрая невеста — желанье будет.

— Может, есть какая на примете?

— Откуль ей взяться?

— Откуль все берут? Ну, ладно. Невеста имеется. Пора тебе, Мишка, воинов рожать. Да и упустить такую грешно.

— Богатая?

— Главное богатство — вней. И приданое найдется.

— Спаси тя бог, Василий Андреич, за заботу.


…На другой день, в вечерних сумерках, охотничий поезд въехал в Звонцы. Устало ступали кони, лишь Орлик нетерпеливо перебирал копытами, просил повод, похрапывал словно бы с обидой и удивлением: для воинской лошади столь краткий поход был странен, и даже случившаяся к концу охоты скачка за волком едва разогрела молодую кровь скакуна. Теперь волчья шкура была приторочена к седлу всадника, еще двух серых взяли стрелки; одного из них, громадного, с косматым седым загривком, везли показать сельчанам. Этот матерый волчище, появляясь вблизи деревень, смертельно пугал людей — его принимали за оборотня, крестьяне поодиночке стали бояться ходить в лес, и охотники решили рассеять страх, доставив его в село мертвого, с обыкновенной стрелой в боку.

В санях лежали вперемешку лисицы, зайцы, тетерева, отдельно везли добытых сохатых и вепрей, но гордостью охоты были два буро-огненных выкуневших соболя, взятых в урочище кричанами.

Едва Тупик сошел с коня, от крыльца кинулась к нему жена Дарья, в распахнутой беличьей шубке, обхватила, ощупывая, опустилась на колени, нашла полу кафтана, наскоро схваченную суровой ниткой.

— Вот! Вот! Правду сказывали — тебя зверь чуть не зашиб.

Тупик бережно поднял жену, поцеловал в мокрую щеку.

— Ох, болтуны звонцовские! Задам же я им, штоб не клепали, чего не бывало.

— Ты обо мне думаешь? Об нем думаешь? — Дарья всхлипнула. — Мало мечей вражеских, дак ты и с вепрями ратничаешь! Што с нами будет без тебя, ты думаешь? Не пущу больше в лес!

Косясь на смущенных дружинников, Тупик отвел жену к крылечку. В три месяца после венчания в коломенской церкви по пути с Дона неузнаваемо переменилась храбрая девица, спасенная его сакмагонами от ордынской петли на краю Дикого Поля, которая добровольно делила с воинами тревоги и тяготы великого похода, а во время сечи своими руками перевязывала кровавые раны. Теперь она боялась отпускать мужа далеко. Если же уезжал, днями простаивала у окошка или перед иконой. Может быть, узнав ласковую и сильную руку мужа, она боялась потерять ее, снова оказаться брошенной в огромный, жестокий мир, беспощадный к слабым. К тому же она теперь ждала ребенка. Но за эту перемену Васька жалел и любил жену еще больше.

Отдав распоряжения дружинникам, Тупик прислушался к гомону, долетающему с подворья старосты. Оживает народ, слава богу. Пусть и Мишкина свадьба малость повеселит людей, а кому и поможет выплакать слезы.

Вставала над ближней рощей луна, и синие тени близких берез раскинули причудливую сеть по желто-голубому снегу. Все вокруг заискрилось и словно зазвенело от тихой радости, одни звезды обиженно помигивали, теряя жемчужный блеск. Через зимний кафтан обжигало плечо прислонившейся Дарьи. До чего же хорош твой мир, боже, когда небесные огни сияют в снегах и водах, в женских глазах и в женских легких слезах, а не в железе, обнаженном для сечи!

— Ты, Вася, в застолье с кметами не задерживайся, — попросила Дарья. — Я что-то скажу тебе.

Он посчитал слова жены за маленькую уловку — чтоб поскорее залучить мужа к себе, — но когда вошел в светелку, Дарья с серьезным лицом села напротив и негромко сказала:

— Гостья у нас, Вася.

— Што за гостья и откуда?

— А вот послушай. — Дарья положила руки ему на колени, помедлила. — Вечор пришла ко мне бабка, эта самая, што первая всякие вести узнает, и говорит: сидит у нее в избе нищенка, странница, греется…

— Эта бабка никаких больше странников не привечала?

— Да ты слушай! Нищенка-то не простая. Совсем молоденькая, а пришла она с Орды, убегла из полону.

В потемневших глазах жены пламя свечей блеснуло степными кострами, и сразу увиделась Тупику пыльная дорога, девчонка, сидящая в повозке, словно раненая птица, и она же — заплаканная, в измятом, замаранном землей сарафане на краю потоптанного хлебного поля…

— Да и не просто из полону — от ханского сына она ушла.

Тупик засмеялся:

— Ох и врут же люди! Да знает ли она, што такое Орда и как там ханских сынов берегут?

Глаза Дарьи остались темно-тревожными.

— Васенька, ты-то от самого Мамая ушел.

— Сравнила! И у меня вон какие были товарищи — ханский сотник князь Хасан да Ваня Копыто с отрядом сакмагонов!

— Мне тоже добрые люди повстречались и ты… Не то ведь сгинула бы. И ее один человек спас. А ныне беда с ним приключилась… В Москву она пробирается ко князю Владимиру Храброму, правды искать. Помог бы ты ей, Вася. — Тревожная темень в глазах жены еще больше сгустилась. Может, не соврала странница и Дарья через свой опыт угадала ее правду? У всех, кто бежит от ордынского полона, почитай, одни дороги. Да он и обязан допросить человека, утверждающего, будто тот побывал в Орде.

— Зачем же ей в Москву, коли князь Владимир третьего дня проехал в Серпухов?.. Ладно. Порасспрошу ее.

Дарья вскочила, поцеловала мужа.

— Я знала, что ты поможешь! Сейчас привести?

— Ты, как погляжу, готова сама за ней бежать?

— Зачем бежать? Здесь она. Велела я ей в баню сходить, а Василиса свою чистую рубаху дала. У Василисы пока ее и поселила.

Хотелось Тупику побранить жену, но лишь вздохнул:

— Зови.

Гостья робко переступила порог, робко поклонилась хозяину. Просторная холщовая рубаха обвисала на ней, снизу была подобрана, чтобы не наступать на подол. До чего ж худюща! А глаза — те же… Те же, что были у его Дарьи, когда впервые увидел ее над убитым дедом. Ласково сказал:

— Садись напротив, красавица, да рассказывай.

— Не бойся, Анюта, — ободрила ее Дарья. — Василий Андреич у самого великого князя служит, ты ничего не таи.

Гостья сильней заробела, сбивчиво рассказала, как ее полонили и продали купцам-фрягам, но едва заговорила о ханах, Тупик насторожился. Молодой глаз сметлив, в рассказе странницы то и дело слышалась правда, какой не узнаешь с чужих слов. Она побывала в Орде — в том Тупик убедился. Он пытался выспросить, много ли войска было в ханском отряде, она лишь покачала головой: «Не ведаю. Может, тыща, а может, пять». О старом хане тоже не сказала важного, зато о молодом он кое-что узнал от нее. Его особенно заинтересовала ночная сеча. Судя по всему, на ставку хана напал ордынский отряд, — значит, усобицы в Орде не затихли? Но не был ли тот отряд Мамаев? А уж с месяц, как пришла весть о гибели бывшего повелителя Орды. Весть о замирении степи, о строжайшем ханском запрете поднимать меч друг против друга заставила Тупика свести брови. Не то худо, что в степи мир, — худо, что Тохтамыш забирает улусы в один кулак. Замирение ордынских князей между собой сулило новые беды Руси.

Дорожные приключения путников мало занимали Тупика, стал поторапливать рассказчицу. Когда же услышал, как встретил беглецов в первом погосте, где-то на порубежье серпуховского удела, тамошний хозяин поместья, сначала развеселился. Первым делом помещик науськал на странников двух громадных охотничьих псов, они прыгали мужикам на грудь, лаяли в самое лицо, но те не сробели, и тогда хозяин велел вынести каждому по ковшу меду, наградил кунами — за то-де, что не побежали от собак и ему не надо тратиться на изодранные портки. Сказал еще: ему-де такие подходят, велел сходить в баню, а после явиться в доме. Мужиков поселили в дружине, девушку — у многодетного конюха. От дочери конюха она потом узнала, что хозяин, призвав ее спутников, начал склонять их остаться в его волости. Земли-де много, мужиков мало, мастеровых почти нет, а дружинники его лишь воевать да охотничать умеют. Сулил всякие привилегии, но странники ни на что не соглашались.

— У дядьки Романа — своя семья гдей-то, а дядька Вавила и вовсе посланный от города Таны в Москву к ихним купцам. С ним важная грамотка была, татары ему всюду дорогу давали.

Тупику не надо рассказывать о том, как волостели порубежных земель всеми силами стараются залучить к себе всякого мало-мальски здорового и не старого человека. Случается, разбоем захватывают путников, холопят и сажают крестьянствовать. Что говорить о мелких боярах-вотчинниках, коли сам великий князь рязанский захватил московских людей, задержавшихся в его владениях после Донского похода!

— Ты сама грамоту видала?

— Видала, боярин. Скрещенные стрелы на ней золотом выбиты, а дальше буквицы разные.

— Он боярину-то ее показывал?

— Ту грамотку боярин отнял, а дядьку Вавилу в баню запер. — Гостья заплакала, произнесла навзрыд: — И сказал — пять лет в кабале держать буудет…

Дарья стала ее успокаивать, Тупик молчал. Он жалел девицу, потерявшую спасителя и защитника, но чем помочь ей? Будь тот насильник соседом, можно бы и попробовать сговориться. До Серпухова неблизко, да в обратную сторону от Москвы. Придется, однако, взять ее с собой, князю Владимиру представить, когда вернется. Только тот может взыскать со своего служилого человека, да захочет ли? Ему и самому нужны люди в уделе. Но грамота, помеченная стрелами, — ее не выдают побродяжкам. Серебряный знак со скрещенными стрелами носит ханский сотник, пергаменты с таким знаком вручают большим купцам и посланникам. Ох бояре-порубежнички, они и князя при случае охолопят!

— Он што, обоих мужиков засадил под замок?

Девица вытерла слезы, отрицательно покачала головой.

— Не… Из-за другого все и вышло. Боярин велел им поутру снова явиться, а дядька Роман пропал ночью. И конь его пропал, и боярский конь — самый лучший.

— Эге, разбойник-то, выходит, не боярин. Сотоварищи в ответе один за другого.

— Роман и ране от нас бегал — из-за меня боялся гнев ханский навлечь. Его татары имали, да дядька Вавила выкупил.

— Неча сказать, добра молодца он в попутчики взял! За то и расплачивается.

— Да в чем же его-то вина? — В глазах девицы снова блеснули слезы. — Боярин кричал: мы-де в сговоре были, конокрады мы, а не странники. Да будь мы в сговоре, все ушли бы ночью!.. Меня конюхова дочка сводила к той бане тайком, и дядька Вавила в оконце сказал: коли, мол, доберешься до Москвы, Анюта, сыщи князя Владимира Храброго да и бей челом ему — боярин его Бодец неправдой держит у себя коломенского бронника Вавилу, а бронник тот — посланный от города Таны и должен передать фрягам в Москве важное, что великого князя касается. Я тут же ушла, потому как стражи надо мной не было: забоюсь, мол, одна — в лесах разбойники и волки.

— Бодец, Бодец… Знаю такого, воин-то славный. Сведи-ка у меня Орлика — и я, пожалуй, забью в колодки. — Тупик встал, прошелся по светелке. — Романом, говоришь, того мужика кличут, а откуда, не сказывал?

— Не помню я. Черный он, как грач, глаза у нево злые, половчанские. И хромой он…

Тупик резко повернулся к Анюте:

— Ну, девка, смотри! Может, на счастье свое зашла ты в Звонцы. А ежели сбрехала, ей-богу, велю выпороть.

— Ты куда, Вася? — вскинулась Дарья.

— По делу. Ждите меня в большой гриднице.

Все приметы Романа она назвала, и явился тот в Звонцах два дня назад, но явился оборвышем, с палкой в руке, хотя по рассказу гостьи должен быть о двуконь. Что-то тут не так.

В малой гриднице, где поселились дружинники, Мишка Дыбок в одиночестве точил железные стрелы.

— К свадьбе готовишься, жених?

— Че мне готовиться, Василий Андреич? Я же не девица. Што на мне, то и со мной.

— Ниче, наряд получишь завтра, а Василиса по тебе подгонит, она мастерица. Ты сыщи-ка мне хромого Романа, сей же час. Небось он на подворье старосты, там народ весь колготится. Хватай, каков есть.

Тупик вышел на подворье. Жалко, если Роман виноват. Однако и мысли не было о том, чтобы как-то избавить его от кары и позора. Человек долга и чести, Васька Тупик жил в такое время, когда в представлении людей правда и неправда разделялись как черное и белое. Между ними не искали середины, не искали и причин, толкнувших кого-то на преступление. А законы на Руси становились крутыми: виновных в воровстве и грабежах казнили смертью. Если Роман все же свел боярского скакуна, его лишь одно спасет: возврат коня либо его полной стоимости с выплатой крупного штрафа судье. Но ворованную лошадь за большую цену не продашь. Сколько же стоит лучший боярский конь? Своего Орлика Тупик, пожалуй, не продал бы и за сто рублей — это цена немалой вотчины.

Послышался скрип шагов, Роман снял шапку еще в воротах.

— Пошто звал, Василь Андреич? Готов служить верой-правдой.

Был он немного навеселе, а никакие дела с пьяными людьми на Руси не считались законными — ни торговые, ни податные, ни судебные. Но Тупик не хотел отсылать Романа, чтобы не насторожить, да и судить его пока не собирался.

В сенях Тупик велел спутникам раздеться, провел в большую гридницу. Гость поклонился сидящей за столом боярыне, на девку глянул мельком. Лицо ее было в тени, но он тут же глянул снова.

— Анютка?! Ты откель же взялась? А иде Вавила?

Девица молчала, пораженная не меньше Романа. Хмель с него разом соскочил, взгляд тревожно метнулся на Тупика, потом — снова на Анюту, корявая рука теребила пояс.

— Ты што же наделал с нами, дядя Роман? — с горечью спросила Анюта. — Чем ты Вавиле за все добро отплатил? Его ж из-за тебя под замок посадили и грозят в кабалу взять.

— Чево мелешь, девка? — Роман, приходя в себя, снова глянул на Тупика, будто ища поддержки. — Сам виноват твой Вавила. Говорил я ему: не выпустит нас боярин добром, бежать надобно. Он не поверил, он сроду меня не слухал.

— Зачем же ты коня-то боярского свел? Из-за него Вавилу и неволят. Да конюха высекли, а он меня чуть не прибил.

— Бог с тобой, о каком коне говоришь? Я свово лишь взял, дак он был мне подарен Вавилой.

— Об твоем нет речи. Ты лучшего коня свел со двора.

— Не брал я коня, зачем перед людьми обносишь, окаянная?

— Где же твоя-то лошадь? — спросил Тупик, пристально следя за мужиком.

— Да иде ж — лихие люди отняли. Утром тогда и отняли в лесу да шубу содрали, рвань бросили взамен.

— А мне ведомо, — холодно заговорил Тупик, — што обоих коней ты продал, а куны скрыл.

— Вот те крест, боярин, не продавал я их — лихие люди отняли. — На лбу Романа выступил пот, но Тупик теперь не жалел его. Проговорился мужик о своем воровстве. На воре шапка горит — недаром сказано.

— Винись, Роман: кому сбыл коней, где скрыл серебро?

— Помилуй, боярин, нет греха на мне. Хошь — крест поцелую? — Трясущимися руками он достал крестик из-под рубахи, встал на колени перед ликом Спаса. — Нет греха на мне. Не сводил я коня — сам он за мной увязался. То ли конюх пьяный недоглядел, стойло не затворил, то ли сломал он загородку, зверина, а я ворот не запирал за собой — скрипучие больно. Он уж за погостом догнал меня, может, кобыла ему моя слюбилась, почем знать? Прогонял я его, видит бог, он же нейдет, сатана, да ишшо зубы скалит. Вертаться забоялся. Так и шел он за мной, пока те не наскочили… Говорил им — чужой, мол, конь, они же хохотали: спасибо, мол, хоть за чужого.

Тупик поверил. Редкий из православных решится целовать крест ради обмана. Больше Тупику дела до Романа вроде не было. Одно, когда человек своими руками свел со двора чужую лошадь, иное — если конь сам ушел. Ворота за собой не запер — так за то довольно двух плетюганов. Перед боярином Бодцом чист Роман, стало быть, и прав. Правда его волчья, но то уж дело совести, и бог наказал мужика, наслав разбойников. С укором Тупик сказал:

— Видно, хром ты, Роман, не на одну лишь ногу. Как же мог ты, себя спасая, сотоварища свово бросить? Да неуж всех троих боярин силой бы удержал? Ваньку Бодца я знаю: лихой волостель, да все ж не тать лесной. Девка вон бросилась благодетеля спасать, а ты? — Дарья, поддаваясь доброму слову мужа, придвинулась к Анюте, обняла. — Нет, не мужик ты, не русский человек… Мишка! Возьми камчу да окрести его трижды, приговаривая: «Впредь запирай ворота! Впредь запирай ворота!» Или ты княжеского суда хочешь, Роман?

— Што ты, боярин, што ты, родимый!

Мишка, усмехаясь, вполсилы трижды вытянул виновника по спине плетью, приговаривая, как было велено.

— О сем наказании — молчок, эта наука — для одного.

Мишка удалился, Роман понуро встал с колен.

— Ступай. Да хватит тебе шалабольничать, Роман. Неча к людям боком стоять, все одно при общине кормишься. Бери землю, входи в общину, честно корми семью. Ты ж в сече был, сам видал, што люди сильны, когда друг за дружку стоят. И неуж при таком тиуне, как Фрол, житье плохое?

— Нынче Фрол, а хто будет завтра? — буркнул мужик.

— Кого поставлю, тот и будет. Может, ты. Не любо — съезжай вон с отчины. Хоть к тому же Бодцу ступай. Нет у меня веры к тебе, покуда на отшибе, сам по себе промышляешь.

Искренний в благих желаниях, Тупик даже не подумал, что воспользовался случаем и загоняет в свою вотчину последнего вольного смерда в Звонцах. Куда податься хромому да обремененному семейством? Оставалось сесть на боярскую землю, назваться боярским человеком, платить посошный оклад и оброки наравне со всеми.

— Вася, как же теперь быть с Анютой? — спросила жена.

Тупик глянул на пригорюнившуюся девицу.

— Хочешь — бери ее с собой. Сама и сведешь ко княгине Олене, пусть ей все обскажет. Воротится князь Владимир — он решит. Я же скажу Боброку-Волынскому, што Бодец держит у себя важного человека. С Боброком Владимир считается.

— Коли князь в Серпухове, я туда и пойду, в ноги кинусь.

— Дура-девка! — рассердился Тупик. — Ну, как Бодец во гневе беглой тебя объявил? И слушать не станут — к нему отошлют. Ничего теперь с твоим благодетелем не станется, потерпит. Спать ступай. Да не вздумай бежать от меня — добра я тебе хочу.

Ночью Дарья сказала мужу:

— Знаешь, Вася, когда я тебя полюбила и жалеть стала?

— Ну-ка?

— Помнишь под Коломной — из-за татар ты чуть не зашиб Фрола, мужиков-ратников нехорошо разбранил, а после каялся, Фролу плеть совал, штоб он тебя ударил? Страшный ты был со своими воями в гремучем железе, а тут будто железо распалось и душа васильковая глянула. В душу мою тот василек и врос. Небось вы думаете — за одну силушку вас любят? Нет, за доброту и ласку — вот за што мы любим вас… И Анюта мне про себя порассказала… Помоги ты ей, Вася.

— Сказал же: помогу. Да ты больше поможешь. Разжалобите Олену Ольгердовну — быть тому Вавиле в Москве. Владимир Андреич женку свою лелеет. Однолюбы они с Димитрием, кровь-то одна. В походах всякое видеть приходилось, но не упомню, штоб тот аль другой на баб и девок польстились.

— А ты?

— Што я?

— Ты-то однолюб аль нет?

— Почем я знаю? — засмеялся Тупик. — Вот поживем с ихнее…

— Вон ты какой! — Дарья обиженно отвернулась к стене. Он стал гладить ее волосы и плечо, потом обнял…

Еще гомонили за окном — народ расходился с подворья старосты. В лунные снежные вечера, когда на улице хоть вышивай, а сердитый русский мороз гуляет еще за горами, за долами, не хочется в душную прокопченную избу. Напротив боярских ворот молодые дружинники и звонцовские парни шалили с девками, бросались снежками. Впервые со дня сборов в Донской поход в селе слышался громкий смех. На него вышли даже сенная девушка Василиса с Анютой, а там и Мишка появился у ворот, но в него со всех сторон полетели снежки, кто-то крикнул:

— Валяй жаниха, штоб на чужих девок не зарился!

Здоров был Мишка Дыбок, и все ж его с головой выкупали в снегу и со смехом разбежались. Мишка отряхнул кафтан, выбил шапку, постоял, ухмыляясь, развалисто пошел в свою гридницу думать: оставаться ли ему после женитьбы при боярском доме или поднатужиться да поставить свой на Неглинке или Яузе? На боярском дворе и забот нет, но будешь до седых волос вроде отрока на побегушках. Лучше свой дом поставить, хозяйством обзавестись, а там и детей-наследников нарожать… Сколько ж дадут за невестой?

Через неделю Звонцы снарядили в Москву обоз с зерном, сеном, мясом, салом и шкурами. Дружинники и крытый возок боярыни умчались вперед. Медленный обоз был поручен Микуле с помощниками, Анюта ехала с Дарьей. И чем дальше кони уносили возок от Звонцов, тем тревожнее становилось девушке. Как будто предала она своего спасителя, отказавшись от мысли пойти в Серпухов. Но уже все, что случилось на долгом пути со дня пленения, начинало казаться тревожным, тяжелым сном, и в этом уютном возке страшно было представить, что она и сейчас могла где-то брести заснеженными лесами и пашнями по незнакомым дорогам, просить тепла и милостыни в чужих деревнях — одинокая, бездомная нищенка. Да и где теперь дядька Вавила? Может, боярин отпустил его, поостыв от гнева, а может, Вавила сам ушел? — он сильный. Сведет ли их еще когда-нибудь судьба? Ее судьба, во всяком случае, теперь устроена: в боярском доме ей найдется место — так сказала новая покровительница Анюты. Дорога укачала девушку, иона незаметно уснула, привалясь к Дарьиному плечу. А та с нежной грустью посматривала на спящую, боясь шевельнуться. Худо молодой женщине без подруги. Арина, жена погибшего Юрка Сапожника, с которой вместе ходили на Дон при войсковой лечебнице, осталась в Звонцах. Сватал Арину Алешка Варяг — будто бы с предсмертного согласия ее мужа, — и та ответила: выйдет она за Алешку, но лишь после того, как родится ребенок. Глядя на Арину, и Марья Филимонова заявила богатырю Микуле, чтобы засылал к ней сватов не раньше воскресения Христова. Ушла Дарья из своего круга, а другой будет ли? Захотят ли жены и дочки княжьих служилых людей знаться со вчерашней крестьянкой? Да бог с ними — теперь есть кому поверять сердечные тайны, есть о ком заботиться… Поднималась пурга, заметала дороги, по-разбойничьи свистала в оголенных березовых рощах, ревела медведем в темных борах. Всадники, подняв башлыки и пустив коней шагом, горбились в седлах. На открытых пространствах было легко сбиться с пути — люди и лошади слепли от летящего навстречу снега, — но Тупик не хотел свернуть в попутную деревню или выбрать затишье для привала под еловым шатром. Летом ли, зимой всякая дальняя ездка — для дружинников ученье, а женщинам в теплом возке и в пургу не ознобно. Время от времени в завывание ветра вплетался гуд колокола — какой-то сельский звонарь указывал дорогу путникам, застигнутым в поле пургой. Ехавший передом Тупик тревожно вслушивался в тоскливый плач меди: воину неурочный колокольный звон кажется набатом.

VI

Всю зиму Тохтамыш провел в Сарае, устраивая свой дворец и гарем, иногда совещаясь с ближними мурзами, принимая и снаряжая посольства, назначая новых начальников войск, раздавая приближенным ордынские земли. Подданные по-прежнему редко слышали его голос, говорил он лишь окончательное слово. Редкий человек, пришедший издалека, — купец или путешественник — не побывал в ханском дворце. Тохтамыш мог слушать их часами, недвижно сидя на горке подушек с чашкой кумыса в руке, едва заметным движением головы и глаз напоминая нукерам, что кубок гостя ни минуты не должен пустовать, а речь — умолкать, пока язык вяжет слова. Таких гостей часто уносили из ханской палаты на руках, некоторым он потом присылал подарки. Бывало, одетый в воинский халат без отличий, хан отправлялся в загородную юрту темника Батарбека и там за закрытым пологом говорил с какими-то людьми в дорожной одежде, наряде дервишей и подрясниках странствующих чернецов. О чем говорил, кто эти люди, не ведали даже телохранители.

Врагов у Тохтамыша пока не было. Многих «принцев крови» уничтожил Мамай, другие искатели ордынского трона, и первый среди них — Тюлюбек, убиты на Куликовом поле, иные из дальних отпрысков рода Чингизова затаились в своих улусах — никто не мог сравниться с Тохтамышем родством и силой. Москва оправлялась от куликовских ран, великий литовский князь Ягайло погряз в борьбе со своим дядей Кейстутом и улаживал дела с братьями. Тимур, отложив дальние походы, снова занялся Хорезмом, стремясь окончательно подчинить себе этот процветающий эмират с его богатой столицей Ургенчем…

Золотая Орда отдыхала, владыка ее с ближними своими неустанно трудился. Возвращенная фрягами Мамаева казна убыла наполовину, но хан не жалел. Прикормлены военачальники, всюду поставлены проверенные чиновники и сотни людей посланы в окрестные земли — смотреть, слушать, сеять полезные хану слухи, делать полезные хану дела. В заботах время летит быстро, и однажды Тохтамыш обнаружил, что зима тихо укатилась куда-то за Каменный Пояс. По Итилю прошел лед, вздувшись, река посинела от ясного неба. Утихали гремучие потоки в логах, степь подсыхала, на объеденных солнечных пригорках пробилась зеленая щетина. Еще стояли в низинах вешние озера, отражая атласную голубизну гигантского шатра степных небес и облака под ним и косяки пролетной птицы. Зашевелились кочевники, стянувшиеся на зимовку к столице, их табуны, стада и отары жадным палом поползли через подсохшие увалы, очищая от старой травы и удобряя степь.

Пока не началась линька у соколов и ястребов, Тохтамыш поспешил в поле. Вслед за его нукерами двадцать опытных сокольников везли на деревянных приездах ловчих птиц, дремлющих под кожаными колпачками. Ястреба были свои, словленные и натасканные в Орде, сокола — присланные великим московским князем в числе осенних даров. Беркутов не взяли. Беркут — зверолов, а зверь весной облезлый и тощий. Тохтамыш был наслышан о русских соколах и с нетерпением ждал начала охоты — самой достойной на земле утехи мужа и воина.

Давно скрылась за холмами столица, всадники втянулись в долину, по которой простиралась цепь озер, широко разлившихся в половодье; их прибрежные заросли казались теперь желтыми островками на сине-серой воде. Начались ханские охотничьи угодья: ни кочевого ставка, ни стада, лишь стаи птиц перелетали с озера на озеро да у самого окоема по увалу бродили не то одичавшие лошади, не то куланы. Вперед помчались нукеры, растянутой цепочкой перехватили вдали озерный перешеек. К хану подъехал седобородый ловчий, держа на руке белого в серых пестринах кречета.

— Пора, повелитель.

Тохтамыш надел кожаную перчатку, ловчий бережно опустил птицу на ханскую ладонь. Загораясь душой, хан огладил чистое сухое перо большой птицы, сдернул кожаный колпачок. Кречет повел головой, круглые холодные глаза его, отразив степной простор, вспыхнули черным огнем, он распахнул тугие крылья и, слегка подброшенный, взмыл, крутой спиралью пошел в высоту. Не останавливая коня, хан принял и запустил двух соколов — черного, едва уступающего кречету величиной, и сизоватого, с рыжинкой на перьях головы. Ловчий хотел передать ему большого светло-серого тетеревятника — самую добычливую из охотничьих птиц, но хан жестом остановил его:

— Выпустишь сам.

Ястреб, сверкая желтым глазом, наклонял голову — ревниво следил за полетом соколов, хозяин успокаивал его ласковым поглаживанием. Вдали возник сверлящий визг — это всадники выпустили звуковые стрелы, чтобы вспугнуть с воды уток и гусей, улюлюкая, поскакали вдоль берегов, направляя птиц на охотников. Вспархивая, утки низко над водой тянули к берегам, Тохтамыш даже не следил за ними — его внимание заняли соколы. Белый кречет, будто не замечая дичи, делал круги, уходя выше и выше, темный сапсан, распластав острые крылья, сделал ставку на фоне легкого снежного облачка, сизый, коротко махая крыльями, стремительно приближался к поднятой утиной стае. Вот он тенью скользнул под нее, испуганные утки прянули вверх, и сизарь круто взмыл, ринулся вниз с поджатыми крыльями, хан едва уловил момент, когда он черкнул по стае, выбитый из нее белошеий селезень, мелькая оперением, закувыркался в воздухе, утки рассыпались, а сокол, снова взмыв и сделав разворот, стал падать на добычу. К нему поскакал один из охотников.

— Молодой и жадный, — сказал ловчий, по-прежнему удерживая ястреба на руке. — Пройдет год — будет хороший боец.

Хан следил за черным сапсаном, примечая краем глаза и белую точку, все еще взбирающуюся к самому куполу небесного шатра, он даже не повернул головы, когда ловчий с поощрительным вскриком подбросил ястреба навстречу налетевшей стайке красных уток, не видел, как в несколько взмахов крылатый охотник настиг их, вкогтился в добычу и, не в силах удержать ее, падал с нею на берег.

Черный сапсан со ставки почти отвесно ринулся на косяк высоколетящих крупных уток, удар пришелся по вожаку стаи, рыжегрудый селезень, теряя пух, камнем полетел прямо на охотников, сокол взмыл и, не делая ставки, ударил вдогон. Когда первая жертва его глухо стукнула о землю вблизи копыт ханского коня, в воздухе кувыркалась серая утка, а сокол, делая круг, возвращался к точке своей ставки, словно отметил ее в небе неведомым знаком.

Душа хана парила и ликовала там, в прохладной синеве над степью, рядом с соколами. Нет, не зря говорят в Орде о богатстве Москвы. Этого черного сокола Тохтамыш не отдаст и за сотенный табун. Чуть впереди и выше стояло в небе белое пятнышко кречета, он еще не показал себя, но хан уже видел по полету, это — царская птица и к добыче приучена царской. В небе нет бойца, равного соколу, а кречет — первый среди соколов. Этот белый властелин небес молодым слетком пойман где-то в северных лесах или скалах опытным охотником, долгими трудами седых княжеских сокольников обучен брать лишь красную дичь. Никогда не было у него гнезда и птенцов, не было и нужды бить первую пролетную добычу — в положенный час приставленный ловчий на серебряном блюде принесет ему битую птицу, в которой еще не замерла живая кровь. Зная об этом, крылатый воин может часами парить на свободе, чтобы в конце концов нанести тот удар, которого ждет его земной владыка. Вот такими бы нукерами окружить себя! Но таких людей надо готовить с детства, чтобы мужали рядом с тобой, возвышались рядом с тобой и знали: без тебя они — ничто на земле. Такие люди были у Чингисхана, некоторые от него перешли к Джучи и Батыю, в их числе — великие полководцы Субедэ и Бурундай. Их силой и преданностью покорил Батый заволжские народы, с их смертью притих в своей столице, едва удерживая подвластные земли, без них, не выдержав бремени власти и славы, спился и погиб жалкой смертью. Мамай тоже пытался окружить себя такими людьми, в первые темники выдвинул Темир-бека. Но не вышло из Темира царского кречета. Словно молодой азартный ястребок, кинулся он в поединок с русским воином и потерял голову перед главным сраженном.

Тохтамыш не имел возможности с отроческих лет окружить себя преданными нукерами, он до конца верит только себе и на себя лишь рассчитывает. Жизнь научила его все примечать, ни с кем не делиться задуманным, готовить большие дела в полной тайне и начинать их неожиданно для всех. Напролом идут лишь сильные, однако и они часто разбивают головы. Тохтамыш начинал слабым, его подпирала чужая сила, к собственной он только привыкает.

Не будь Тохтамыш чингизидом, законным наследником ордынского трона, он постарался бы стать преданнейшим псом того же Тимура или хана Золотой Орды, никогда не искал бы царской булавы и венца. Разве удел кречета — такого, как этот, парящий под облаком в ожидании красной дичи, хуже удела господина, что выпустил его в небо? Разве слава Субедэ, Джебэ, Бурундая ниже славы Чингисхана, Джучи и Батыя? А жизнь полководцев поистине величественна — не то что жизнь ханов. Те полководцы только следовали природе степных воителей, и нет к ним злобы и упреков ни у современников, ни в потомстве. Кто смеет упрекнуть сокола, что он кровожаден, яростен и жесток? Он — сокол, он не может стать горлицей, и чем стремительней падает на добычу, чем точнее и беспощаднее удар его когтей, тем больше верен он своей соколиной природе, тем выше ему цена. Так же, как сокола и ястреба, ценят воина и полководца. Иное — повелитель народов, хан. Есть высшая несправедливость в его положении. Люди ползают во прахе перед владыками безжалостными — теми, что развязывают кровопролитные войны, уничтожают целые государства, загоняют тысячи безвинных в темницы, самолично рубят головы или учат тому палачей, по первому навету убивают своих близких. Казалось бы, их должны проклинать, но их неустанно и громко восхваляют, в их честь при жизни воздвигают храмы, имена их запоминают на века. И казалось бы, человеколюбивых и тихих правителей должны обожать, а над ними смеются при жизни. Завидуя их царскому положению, считая и себя достойными носить венец, во всеуслышание рассказывают о них пошлые и грязные басни, пользуются их добросердечием, чтобы пуститься в безделье, разврат и всяческое беззаконие, а когда разворуют целое государство, навлекут на себя тяжелые беды — винят во всем правителя и проклинают его на всех перекрестках.

Хочешь стать смешным и жалким — будь добрым. Хочешь стать великим — топчи без жалости спины и головы.

Так что же — быть беспощадным, как голодный сокол? Да…

Но эти великие обыкновенно плохо кончают. Среди тысяч втоптанных в грязь обязательно сыщется хотя бы один, кто в ослеплении мести, даже обрекая себя на гибель, поднимет руку на властелина, и самые бдительные телохранители не всегда успевают эту руку остановить. Мамай никогда не оставлял среди «алых халатов» тех, кому причинил даже малейшее зло. А ведь предали его собственные нукеры после Калки. Иначе бы фрягам ни за что не взять Мамая, и Тохтамыш до сих пор, может быть, гонял бы его по степи.

Пока Тохтамыш казнил лишь нескольких крамольников — тех, кто нарушил приказ не поднимать меча в усобицах. Но к смерти их приговорили ханские судьи. Нет, он не станет распускать павлиньи перья доброты и всемилости, чтобы его дергали за хвост из потехи или корысти. В нем течет кровь Довелителя Сильных, он чувствует в себе кровожадность сокола и беркута, он должен следовать своей природе. Но чтобы не скрючиться от яда, как Чингисхан, не подохнуть в степи с переломанной спиной, как Джучи, не задохнуться в петле, как Джанибек, не остаться без головы, как Мамай, он сам не станет рубить ничьи шеи, наслаждаться зрелищами свирепых расправ над неугодными с переламыванием спины, вырезанием сердца и печени у живых людей, не будет оплевывать посаженных на кол. В Орде для поддержания ее законов достаточно судей и палачей. Мамай ведь тоже пришел к этому, но он долго был простым начальником войска и не раз прилюдно марал руки кровью. Что возвышает темника, то нередко роняет хана. Тохтамыш убивал врагов только в честных поединках…

— Повелитель, смотри!

Ох, эти вечные мысли, они могут испортить даже охоту, из-за них потеряешь минуту высшего наслаждения, ради которой выехал в степь!

Высоко над цепью озер извечной дорогой птичьих кочевий шел большой косяк лебедей, и на их снежную стаю из-под облака падала едва различимая белая молния. Вот она черкнула по косяку, и крайняя птица, переворачиваясь, судорожно трепеща крылом, стала падать на зарябившую под ветерком равнину воды. Тревожный серебряный клик пронесся в небе, лебеди резко пошли вниз, делая круг, и хан, доверясь коню, с задранной головой помчался вдоль озера. Круто взмыв, кречет, будто сам подстреленный, сложил крылья и камнем упал в середину стаи, превратив еще одну большую снежную птицу в безжизненный ком, сразу выпавший из перемешанного лебединого косяка. Тяжелый всплеск ударившегося об воду первого лебедя заставил хана глянуть на озеро, и он потерял кречета в небе. Теперь стаю прорезала черная стрела, раненая птица отлого пошла за холмы, оставляя перья в воздухе, лебеди громко закричали, шарахнулись в разные стороны, спеша уйти от страшного места. Но что с черным соколом? Внезапно сломав круг восхождения, он в косом падении ринулся к земле — прочь от улетающей добычи. И тогда хан увидел, что за соколом, настигая, гонится белая молния.

— Беда, хан! — испуганно закричал скакавший следом старый ловчий. — Белый Огонь рассердился — он не любит, когда мешают его охоте. Он убьет Черного Вихря!

Тохтамыш вздыбил и остановил коня на скаку. Его глаза сверкали, ноздри раздулись, на лбу выступила испарина. Нет, сапсан — не селезень и не гусь: он извернулся в воздухе, пропустил кречета, сам кинулся на него. Кречет легко вышел из-под удара, птицы сцепились над плесом, выдрав по нескольку перьев друг у друга, стремительно разлетелись. Сапсан, однако, признав силу за противником, уступил ему место над большим озером, в ярости кинулся на стаю гусей, заметивших своих смертельных врагов и крадущихся над самой водой. Едва не задевая крыльями волны, он поднырнул под гусей, стаю взбило, словно порывом урагана, сокол свечой ушел в высоту и, когда стая была уже над берегом, вышиб громадного серого гусака, упал на него, бьющегося, когтистой лапой прижал голову к земле. Гуси, зло гогоча, стали опускаться на помощь сородичу, и молодой ловчий, пронзительно вскрикивая, помчался к месту схватки. Вкогтившийся в добычу сокол ни за что не выпустит ее, если даже разъяренные гуси забьют его до смерти своими жесткими крыльями.

Тохтамыш стоял у берега, не отрывая взгляда от белого кречета, снова вошедшего в высокую ставку. От горизонта над исчезнувшим руслом древней реки, о которой напоминала цепочка весенних озер, плыл журавлиный клин, и существо хана замирало — как будто сам он готовился ринуться на бурую птичью стаю…

После полудня нукеры на сухом взгорке у берега поставили палатки, над водой заполыхали костры. Повара потрошили ощипанных уток, лебедей и гусей, набивали их фисташками, черносливом и сушеными яблоками, вымоченными в соленом молоке. Ловчие кормили соколов и ястребов свежей кровью на тушках добытых птиц. Хан, сидя на кошме, отхлебывал холодноватый пенящийся кумыс и смотрел, как из-под ближнего к воде костра, разведенного еще в начале охоты, помощники повара извлекали увесистый мешок, слегка обгорелый, чадящий дымком и паром. Даже на царской охоте нельзя обойтись без заранее приготовленного угощения. Нукеры прихватили в степь молодого барана, разделав его, зашили мясо с ливером в шкуру, старший положил в мясо раскаленный камень, и потом зарыли набитую шкуру в песок под костром. Теперь мясо созрело, его надо медленно остудить.

Тохтамыш велел позвать сына, указал ему место подле себя. Царевич сел на кошму, тяжело отдуваясь, потом торопливо, путаясь в словах, начал хвалить своего чисто-рябого Джерида.

— О соколах и ястребах, Акхозя, мы еще поговорим, — перебил хан. — После охотничьей утехи на вольном ветру глаза мужа видят даже скрытое временем, а мысль становится острее меча. Давай же острые мысли направим на важные дела, пока наши головы не затуманены чадом пира.

— Я слушаю, повелитель.

— Сейчас ты мне сын. — Тохтамыш дал знак телохранителям удалиться, тихо заговорил: — Знаешь ли ты, Акхозя, отчего на Орду свалились неслыханные беды?

Царевич насторожился, сдвинул брови. Отец еще никогда не говорил с ним так.

— Жадные до власти, корыстолюбивые люди стали нашептывать наследникам ханского трона, будто еще до того, когда аллах призовет их отцов в свои сады, они могут сами отправить их туда и овладеть ханской властью. Глупые щенки, возомнив себя тиграми, стали нанимать продажных убийц и резать своих отцов — законных правителей. Первым кровавое дело совершил Бердибек по наущению зятя Мамая. Этот собакоголовый властолюбец даже не додумался, что, нарушив священный закон престолонаследия, он сам приговорил себя к насильственной смерти, указал своим завистливым братьям, что и они могут сесть на трон, перешагнув через труп правителя. Так началась самая тяжелая, кровавая полоса в истории Орды, потому что ни один из тех, кто садился на трон, убив отца или брата, в глазах войска не был настоящим, богоданным правителем. И не своим разумом правили они в Орде, ими играли корыстолюбивые люди, а первый — Мамай. Лишь с гибелью Мамая и моим воцарением в Орду вернулся закон.

— Ты так говоришь, отец, словно твои сыновья замышляют против тебя.

— Я этого не думаю. Вы росли рядом со мной в походных седлах. Вы видели весь мой путь. Я закалился в борьбе, я знаю, чего хочу. За мной стоит испытанное войско. Но я — смертен.

— Живи вечно, отец! — с жаром воскликнул царевич.

Тохтамыш сдержанно улыбнулся:

— Ты знаешь: это невозможно. Ханскую власть наследовать тебе. Да-да, не мотай головой. Придет час, и тяжелый золотой плод сам упадет в твои руки. Но удержат ли они его? Я не хочу, чтобы тебя постигла участь тех, кого резали в гаремах и убивали ядовитыми стрелами прямо на троне.

— Отец!..

— Я говорю правду, Акхозя, — эту жестокую правду ты должен знать. Слушай. Бог, видно, не любит высокорожденных. Ты знаком со многими принцами крови, ты, верно, заметил: что ни принц — то и болван, то и раб собственной трусости, зависти, тайный пьяница и грязный развратник. Такие думают: достаточно родиться царевичем, чтобы потом стать ханом и дать волю своим страстишкам, достойным навозного червя. Даже принцессы одна в одну — набитые дуры и шлюхи. Может быть, это от легкой жизни — не знаю, — но разве слова «принц» и «принцесса» не превратились в ругательства, оскорбительные для слуха? Я хочу, чтобы ты от таких держался подальше и родил себе наследника от простой женщины. Вырасти его не в развращающем блеске сарайского дворца, а в кочевой юрте и воинской палатке. Слушай. Правителю надо многое уметь и знать. Тебе необходимо хорошо узнать Орду, ее войско, ее военачальников и тарханных князей. Ты обязан знать наших друзей и врагов. Ты уже многое знаешь, но пока это знание простого сотника. Тебе необходимо знание государственного мужа. Ты должен помочь мне вернуть Орде величие после донского разгрома.

— Но на Дону поражен Мамай!

— Мы так говорим. Жестокая правда в том, что на Дону разбита Золотая Орда. И это еще не вся правда. Москва уже доказала, что способна собирать силы русских земель воедино. Больше такого не должно случиться, иначе конец нашему могуществу.

— Так начнем поход, повелитель, ударим на врага!

— Чтобы повторилась Непрядва? — Хан наполнил чашки кумысом, жмурясь, отпил из своей, словно не замечая растерянности сына, продолжал: — На Руси должны сами поверить, что разгром Мамая только укрепил ханскую власть. Это случится, как только Димитрий заплатит дань.

— Но ведь он отказался платить!

— Зато прислал нам великие дары. Тогда он находился на гребне славы — и все же прислал. Но в жизни человека — царь он или раб, — как в неспокойном море: за гребнем следует яма. Когда Димитрий попадет в эту яму, он согласится выплатить любую дань, чтобы его не утопили совсем. И яму ему готовят.

— Кто эти люди?

— Кто? Пока я назову тебе тех, о ком ты не раз слышал. Вспомни, что ни Михаила Тверского, ни Дмитрия Суздальского, ни Ольга Рязанского на Куликовом поле не было. Туда ходили их люди, но я не уверен, что с согласия своих государей. Вот и надо сделать, чтобы в другой раз эти князья не пустили подданных в войско Москвы. Великую надежду дает нам и нелюбовь, поселившаяся между московским князем и главным их попом — митрополитом Киприаном. Япослал Киприану ярлыки и подарок, напомнил, что сарайская православная церковь — под его рукой, что присланные им люди и сам он найдут в Орде покровительство. Дусть душа Киприана не лежит к Орде, важно, чтобы он склонял Димитрия к покорству, чтобы церковь не благословила меч, поднятый против нас.

— Я уже многое понял из твоих слов, повелитель.

— Да, наши дела на Руси не так плохи, как мне казалось прошлой осенью. Возвышение Москвы напугало великих князей, с этим страхом они придут к нам — надо их только подтолкнуть.

— Я трижды прочел «Ясу»[26], как ты велел. Повелитель Сильных завещал поддерживать в подвластных народах страх перед именем Орды. Зачем же нам поддерживать страх перед именем Димитрия?

— Повелитель Сильных жил давно. И сам он покорял слабодушные народы востока и юга. Его великий сын, наш предок Джучи, первым узнал народы запада и севера, и он понял, что одолеть эти народы помогут лишь их собственные распри. Батыю это подсказали темники Субедэ и Джебэ, разбившие поодиночке половцев и киевских князей, но сами разбитые в царстве волжских булгар, поддержанных рязанцами, черемисами и мордвой. Батый вытребовал себе войско других ханов, а затем внезапным ударом разорил Булгарию. И на Русь он явился внезапно, зимой, когда там не ждали нападения из степи, не дал времени враждующим князьям сговориться. Но и он должен был прервать свой поход, не достигнув Новгорода, Пскова и Смоленска.

— Но в книгах написано: коней Батыя остановили болота и леса.

— В книгах, Акхозя, отличить правду от лжи, истинное познание от невежества так же легко, как в устном рассказе. Помни, что книгу писал человек, и ты сразу поймешь, где он говорит правду, где соврал от незнания, где хотел угодить повелителю, где решил потрясти читающего и снова заврался. А уж где хвалил или оправдывал себя — поймет и младенец. Подумай: как могли наши кони остановиться там, где ходили русские, литовские и даже рыцарские тяжелые рати? Наши-то кони, знакомые с дикой тайгой и горными лесами Каменного Пояса, плавнями степных рек и глинистыми такырами, эти кони застряли в русских лесах?

— Но почему же великий Бату-хан не взял самого богатого города урусов, сохранил им такую силу?

— Не мог! Сначала Батый в считанные дни брал сильные крепости — Рязань, Владимир, Суздаль, Ростов, Тверь. Потом его войско неделями топталось вокруг деревянных городков, не имея силы быстро одолеть их. Оно было выбито, измучено, отягощено добычей. Новгород и Псков по праву считались сильными городами-государствами, в борьбе с ними Батый погубил бы себя. У Батыя был великий воин и советник — Субедэ, поэтому, возвращаясь в степь, войско не допустило смертельной ошибки, оно обошло Полоцк, Смоленск и Брянск, хотя города эти сулили многие богатства. Лишь на краю степи, желая ободрить войско новой победой, Батый решился приступить к маленькому Козельску. Целых семь недель вся Орда штурмовала этот «злой городок». Какой уж тут Новгород!.. Даже через два года, залечив раны и пополнив войско, Батый не решился продолжать дорогу на полночь, он двинулся прямо на закат через старинный Киев, брошенный князьями на волю судьбы. Но в эти два года хан склонил к себе великого князя Ярослава, пообещав ему помощь для утверждения его главенства на Руси и в Новгороде Великом. Ярослав стал его союзником — тут Батыю помогли шведы и тевтоны, которые напали на Русь с другой стороны. Я знаю: Батый очень боялся Ярославова сына Александра, разгромившего шведов и тевтонов. Он поссорил его с братом, помешал стать наследником отца, пытался угрозами заставить прийти к себе, чтобы приручить или уничтожить. Угрозы не помогли. Была немалая опасность, что Александр, прозванный Невским, поднимет против Орды всю Русь. Наконец гнев был сменен на милость, Александру послали ярлык на великое княжение Владимирское, лестью и лаской Батый привлек его к себе. Конечно, Александр выбирал меньшее зло для себя, имея под боком давних врагов — немцев и шведов, и он уговорил новгородцев признать власть Золотой Орды, уплатить ей дань. Правда, ханские люди, посланные с ним в Новгород для составления ясачных списков, были растерзаны, а сам князь бежал из города. Мы так и не узнали число знатных и простых новгородцев, они стали платить выход в Орду без списков. Так делают скорее от выгоды, чем от страха. Князь Александр удостоился великой чести. Каган Гуюк позвал его в столицу всей Великой Орды — Каракорум, щедро одарив, назвал своим сыном, уравняв с ордынскими ханами. Батыя это взбесило. Может быть, спохватился и сам каган, но, может быть, перепугались немцы, чьи лекаря находились в свите Александра и Батыя. Только известно, что Александр на обратном пути из Каракорума, не доехав Новгорода, внезапно заболел и умер, будто бы отравленный. На Руси была великая печаль. Это убедило Орду, что смерть Александра случилась вовремя, что никого из русских князей нельзя слишком возвышать над другими. Уже сыновья Александра водили друг на друга ордынские тумены. На русских полях рекой лилась наша кровь только ради того, чтобы ни один из князей слишком высоко не поднялся. Тогда же с Руси были отозваны наши баскаки, дань для Орды стали собирать сами князья — слишком часто против баскаков восставали волости и целые уделы, грозя вызвать пожар по всей Руси. Хитрее всех действовал великий хан Узбек, уничтожая силу русских князей их собственными руками. Пока Узбек наводил порядок дома, усмиряя мурз и наянов, выступивших против введения в Орде ислама, Тверь набрала опасное могущество. В то время поход против Твери мог окончиться так же, как поход Мамая против Москвы — Узбек понял это. Надо было найти врага тверскому князю Михаилу, и великий хан нашел его. Мелкого московского князя Юрия он сначала хотел покарать за своеволие и сокрытие собранной дани, но вместо этого дал ему ярлык на великое княжение Владимирское, жестоко оскорбив Михаила. Юрий приехал в Орду за ярлыком, и Узбек женил его на своей сестре. Маленький князь стал великим. Мало того — вместе со своим родственником Кавгадыем хан Узбек дал Юрию большое войско для утверждения на владимирском столе. Но Михаил разгромил войско Юрия, захватил его двор вместе с женой, самому Юрию и Кавгадыю едва удалось бежать в Орду. Жена Юрия — сестра великого хана — скоро умерла в Твери; наверное, ее отравили, чтобы уничтожить родственные связи московского князя с Узбеком. Разве такое творят от страха?.. Михаил смело приехал в Орду для суда с Юрием, и Узбек не решился тронуть его открыто, лишь избегал, не допуская к себе. Михаилу советовали уехать, но он требовал справедливого суда в присутствии великого хана, считая себя законным наследником Владимирского княжения, а Юрия — смутьяном. Так не ведут себя от страха. Михаил следовал за ханской ставкой на кочевьях до тех пор, пока его не зарезали люди Кавгадыя и Юрия, отпустив, однако, его слуг. Узбек, видно, хотел, чтобы Русь узнала, кто пролил кровь тверского князя. Юрием Узбек дорожил, он пожертвовал Кавгадыем — предал его смерти. Это успокоило церковь и многих других на Руси, разъяренная Тверь осталась в одиночестве. Там все же сыскали повод и устроили мятеж, побив наш отряд во главе с послом-царевичем. Сын Михаила князь Александр, не находя союзников и, может быть, отчасти утешенный казнью одного из убийц отца, посоветовал тверичам помириться с Узбеком, заплатив за побитых, а сам отъехал во Пеков, где был посажен на княжение. К тому времени и московский князь Юрий был убит во время поездки в Орду сыном Михаила. Но ярлык на великое княжение Владимирское остался за Москвой. Он перешел к брату Юрия князю Ивану. Тот последовал путем убитого брата — принял и ярлык, и ханское войско, с которым опустошил тверские земли, потребовал удалить из Пскова опального князя Александра. Бороться с Иваном псковичи не могли, Александру оставалось одно — ехать в Орду и отдать себя в ханские руки. Большей услуги Узбек не мог ожидать от московского князя. Но Иван, задарив хана и его приближенных, предложил Узбеку совсем избавиться от забот по сбору даней с Руси. Маленькая Москва Узбека не пугала, ее князь был силен, главным образом, ордынскими туменами. Узбеку показалось проще иметь дело с одним князем по выходам в Орду, чем со многими. Он согласился, и в первые годы Иван присылал больший выход, чем Орда получала прежде. Но Иван перехитрил Узбека. Когда в Орде узнали, что московского князя на Руси прозвали денежным мешком, вытряхнуть этот мешок стало невозможно. Наследникам Узбека пришлось иметь дело не с маленьким князьком, а с самым сильным княжеством Руси, к которому Юрий и хитрый Иван Калита с помощью меча и денег присоединили окрестные земли.

— Надо было сразу отнять ярлык и отдать другому князю!

— Видишь ли, Акхозя, недалекие правители во всем ищут скорую выгоду. Уже с давних пор ярлыки для ханов и мурз стали предметом торговли. А Москва за Владимирское княжение платила больше других. Когда же ярлык у нее стали перехватывать, она на то просто плевала. Димитрий девятилетним отроком вышиб из Владимира суздальского князя, при котором находилось наше войско, посланное для охраны ярлыка. И ему с боярами сошло с рук.

— Но почему?

— Потому что против Москвы недостаточно одного, даже самого большого, тумеиа — о том говорит участь Бегича. Большего ханы послать не могли, занятые усобицами. Когда же Мамай собрал Орду воедино, он увидел перед собой соединенные силы русских князей. Мамай и на ордынском троне остался темником, но уметь командовать войском — еще мало, чтобы управлять народом и событиями. Он думал: государство должно служить мечу. Но такое государство мало стоит, когда у противника найдется равный меч. Мамай не понимал, что меч — только слуга государства, один из многих слуг. Мамай был из тех слепцов, что убедили себя, будто перед ордынским мечом все на земле обязаны трепетать. Он ведь рассчитывал, что Димитрий побежит прятаться в дальние уделы, а войско его разлетится, как пыль, при первом дуновении ордынской бури. Мамай на весь мир стал кричать о своей несметной силе, о великом походе на Русь и в закатные страны — он думал, что слова разят, как стрелы. Узбек был сильнее его, а посылал тумены на Русь только под командованием самих русских князей. Мамай, говорят, хорошо изучил «Ясу». Но знал ли он прошлое Орды? Понимал ли, что иго от самого начала поддерживалось распрями русских князей — их собственными руками?

— Какую службу ты назначишь мне, повелитель?

— Трудную, достойную государственного мужа. Ты пойдешь моим послом в Москву. Ты пойдешь туда с отборной тысячей воинов — этим мы покажем, что не думаем терять право повелителей Руси.

— Тысяча самых лучших воинов не отворит московских ворот!

— Ты, Акхозя, думаешь, как Мамай. Но ты ведь будешь послом и пойдешь в Москву не сразу.

— Я понял, повелитель.

— У нас еще будут беседы, когда соберем посольство. А теперь начнем пир. Ты расскажешь нам про своих соколов и ястребов, а про твоего чисто-рябого Джерида споет сказитель. И запомни мой совет. На пирах старайся казаться пьянее, чем ты есть. Душой не размягчайся, все примечай и запоминай. Но тому, кого хмель одолел, прощай всякое слово, хотя бы он грозил тебе самому. Опасен тот, кто во хмелю молчит, — он боится сказать затаенное. Будет лучше, если все мои слова станут твоими мыслями, но не словами.

Тохтамыш велел стелить скатерти под открытым небом, на самом берегу. Птицы, распуганные с воды ястребами, снова возвращались на озеро, иные пролетные стаи, будто не замечая людей, делали круг-другой, садились отдохнуть и покормиться. Хорошие стрелки могли бы добывать дичь прямо с берега, но кто же возьмется за лук после соколиной и ястребиной охоты? Это все равно, что запивать пенящийся кумыс озерной водой.

Тохтамыш прошел в большой полотняный шатер, где на деревянных приездах дремали сытые ловчие птицы, долго любовался соколами, вглядываясь в живой рисунок их пера, где переход красок неуловим для глаза, — словно один цвет порождает другой, сливаясь в изумительный окрас, который только и может носить эта птица.

Тохтамышу вспомнилось предание о том, как Чингисхан однажды собрал своих наянов и спросил: в чем заключены высшие радости и наслаждения мужа? Самый старый из военачальников ответил: они-де в том, чтобы муж взял своего сизого сокола, сел на лихого коня и, когда зазеленеют луга, выехал бы охотиться на сизоголовых птиц. Тогда Чингисхан спросил другого наяна, и тот ответил: «Высшее наслаждение для мужа — выпускать ловчих птиц на бурых журавлей и смотреть, как кречет или сокол сбивает их ударами когтей». Спросил Чингисхан и самых молодых воинов, они тоже ответили, что не знают наслаждения выше, чем охота с соколами. «Вы нехорошо говорили, — ответил всем Чингисхан. — То наслаждение не мужа, а скопца. Величайшее наслаждение мужа — это подавить возмутившихся и победить врага! Вырвать врага с корнем и захватить все, что он имеет! Заставить его жен и дочерей рыдать, обливаться слезами! Овладеть его лучшими конями! А животы прекрасных жен врага превратить в свое ночное платье, в подстилку для сна, смотреть на их разноцветные ланиты и целовать их, а сладкие губы, цвета грудинной ягоды, сосать досыта!»

Тохтамыш не был согласен с кровожадным и властолюбивым стариком. Он считал соколиную охоту лучшим и достойнейшим наслаждением мужа. Нет, он и ценой жизни не уступил бы свою законную власть над ордынскими землями и подвластными народами. Но в самой этой власти он не видел наслаждения. А уж воевать только ради того, чтобы заставить баб обливаться слезами и превратить чужих жен в подстилку для сна, считал недостойным мужа. Ему не хотелось бы сейчас затевать никаких военных походов. Но если Димитрий не заплатит дани, а Тимур не уступит ему Хорезма и протянет руки ко всему Кавказу, Тохтамыш ударит без колебаний. Потому что и русская дань, и Хорезм с Кавказом — его законное наследие. Силу Великой Орды питает бессилие подвластных народов, которые обязаны своими трудами кормить ханское войско. Не брать даней — значит, выкормить враждебную силу в подвластных племенах, а своих превратить в нищий кочевой сброд. Этому не бывать, да этого и сама орда не позволит хану.

Но до чего же хороша мирная весна! Степь полна гоготом, свистом, курлыканьем, воркотней, шорохом крыльев, залита серебристым журчаньем жаворонков и ручьев. Такая музыка приятнее, чем военные трубы и бубны, звон оружия и предсмертный хрип. Пока не настало время походов, надо ею насладиться вволю.

Все было готово к пиру. В степном воздухе разливался дух запеченной баранины и жареной дичины. Тохтамыш неспешно приблизился к скатертям, где для него на лучшем месте были положены мягкие подушки. Прежде чем сесть, он отыскал глазами в толпе охотников старого сказителя с комузом в руках и указал ему место напротив себя.

VII

Над зелеными лугами Замоскворечья, над рябой синью реки Москвы и стеклянной гладью голавлиных проток ударил тяжкий гром, покатился к лесистым холмам, встряхнул в посаде терема и домишки, шарахнулся о белокаменные стены Кремля, сорвал с крепостных башен и церковных куполов крикливые стаи воронья и писклявых галок, отраженный, заглох вдали — будто рассыпался в пространстве чугунным горохом. Люди заезжие изумленно оглядывали ясное небо в редких кругло-кудрявых облаках, испуганно крестились; москвитяне, для которых грозовой удар под голубым небом давно перестал быть чудом, оставляли дела, тревожно поглядывая в замоскворецкую сторону, где клубилось и расплывалось белесое облако дыма. Знали, что гром и облако извергнуты тюфяком либо пушкой — трубами, склепанными из листового железа и прихваченными к деревянным колодам с помощью цепей, — а все же есть зловещее в противоестественном. Может, правду разносят шептуны, будто воеводы продают души дьяволу, чтоб только одолеть своих врагов в битвах, — и дьявол дарит им адские машины, изрывающие вместе с огнем, каменьями, рубленым железом зловонную серу преисподней? Не зря же в закатных странах пушкарей объявляют слугами сатаны, а рыцари, враждующие с городами, отрубают руки пленным. На Руси велено считать пушкарей наравне с кузнецами, да как же поверить, что оружие их не обладает колдовской силой? Засыпав в такую трубу пригоршню зелья и забив ядро, любой способен уложить наповал броненосного воина, сызмальства воспитанного в богатырстве, который нормального человека пришибет одним щелчком железного пальца. Нет, не своей силой действует огнебойщик — оттого и не принимала душа подобного оружия. Даже кузнецы, сами сплошь колдуны и чернокнижники, чурались первых пушкарей, поселенных на окраине кузнецкой слободки.

Зато воевода Боброк-Волынский и окольничий Вельяминов тех пушкарей жаловали, не обходили, заглядывая в слободку, а тюфяки и пушки велели ставить на стены Кремля, каждую новую поделку смотрели сами. Вот и теперь рыбаки, тянувшие неводом карасевое озерцо в пойме Москвы, видели на просторном лугу, там, где истаивало облачко дыма, белое корзно не то воеводы, не то окольничего в окружении десятка простых воинских плащей.

То действительно был Боброк-Волынский, выехавший со старшиной оружейной сотни на испытания боем новой пушки, слаженной мастерами Пронькой Пестом да Афонькой Городней. Еще зимой задумали они сковать пушку, не похожую ни на жестяные тюфенги Востока, ни на дерево-жестяные бомбарды Запада, ни на русские тюфяки. И те, и другие, и третьи, имея расширенное жерло, широко разбрасывали заряженные в них каменья и жеребья — рубленое железо, медь или свинец. То хорошо, и для пушкарей сама пальба не опасна, но заряд быстро терял силу: на сто шагов свинец и железо отскакивали от дерева, а по живым мишеням из кремлевских тюфяков, слава богу, стрелять пока не приходилось. Будет ли от них прок в бою?

Пронька с Афонькой предложили выковать пушку с ровным длинным жерлом, а чтобы жестяную трубу не разорвало — обложить ее плотно пригнанными дубовыми дощечками и снаружи обмотать проволокой. Такое орудие должно стрелять дальше и поражать даже небольшую цель. Воевода сам загорелся новой пушкой, не велел мастерам заниматься иными делами, пообещав, что без хлеба их не оставит. Трудились пушкари денно и нощно, немало извели гладкой жести, и вот их детище, прикованное железными цепями к прочной дубовой повозке, первый раз грозно рыкнуло на замоскворецком лугу.

Пока пушку заботливо прощупывали, воевода осмотрел разбитый камнем щит, воротился задумчивый, молча разглядывал чудище на повозке, теребя колючий подстриженный ус. Мастера и подручники их тревожно притихли, спешенные дружинники князя прекратили топтание вокруг пушки.

— Слушай-ка, Пров, — обратился наконец воевода к старшему мастеру, подвижному, крепкому, как пестик. — Ты можешь в свою пушку зелья добавить?

— Можно, государь, можно! — торопливо ответил присадистый, круглый Афоня.

— Нишкни, Афонасий! — оборвал старший и прямо посмотрел в глаза воеводы. — Отчего ж не мочь, Дмитрий Михалыч? То дело нехитрое, да беды б не вышло?

— Выходит, нельзя.

Пушкарь, подергивая бороду, озабоченно пояснил:

— Сила в этом зелье неровная, ее, сатану, заране трудно вычесть. Зелье-то сами готовим, на глазок, оно и выходит когда как.

— А мы лишь полгорсти. Я, пожалуй, сам запалю.

Пушкарь насупился:

— Полгорсти оно, конешно, ничего. Да палить я сам буду. Тебе никак не можно, Дмитрий Михалыч. Закон пушкарский не велит. Кто сладил пушку — тому и стрелять с нее.

Афоня бросился было к мешку с зельем, но Пров удержал:

— Афонасий, язви тя в дышло! Што ты ноне мечешься? Сядь на травку — не то беды с тобой наживешь. Тут не молотком стукотать.

Опасное огнебойное дело не терпит суеты и спешки, но Боброк лишь улыбнулся, гладя на обескураженного Афоньку, хотевшего показать перед воеводой свое рвение. От успеха нынешнего испытания пушки зависело — быть или не быть обоим мастерам зачисленными в оружейную сотню — едва ли не самый почетный и сильный цех московских ремесленников. Пронька позвал помощника:

— Вавила-свет, твой глаз самый верный. Отмерь-ка ты, как должно, и зелье, и заряд по зелью. Ядро прикажешь, Дмитрий Михалыч, аль жеребья?

— Положите медной сечки, — велел Боброк.

Мужик средних лет, русобородый, одетый в чистую холщовую рубаху и чистые портки, с помощью каменных гирек тщательно отмерил заряд, потом забил его в дуло сосновым стежком, обернутым войлоком, легко повернул повозку, направив пушку на щит.

— Дозволь-ка, Проня, мне самому запалить?

Старший оглянулся на воеводу, махнул рукой:

— Пали, Вавила. Ты бы, государь, отошел подале с кметами. Береженого бог бережет.

Он первый пошел от пушки, Боброк, дав знак дружинникам, двинулся следом. Вавила перекрестился, выхватил из костра пальник — железный прут с загнутым концом, боком подошел к пушке, ловко приложил пылающее железо к запальному отверстию. Телега подпрыгнула, воздух рвануло длинным пламенем и громовым раскатом — будто осела земля — больно ударило в уши; за речной протокой от водопоя шарахнулось стадо, донесся рев испуганных животных; вечером хозяйки станут жаловаться, что у коров пропало молоко…

Пушка выдержала, и воевода, кликнув старшего мастера, быстро зашагал сквозь удушливый дым к мишени. Деревянные плахи рябили от глубоко впившейся меди.

— Однако! — только и сказал воевода, вынул кинжал, выковырял несколько разновеликих картечин, рубленных чурочкой, сунул в кошель. На обратном пути, кивнув на белокаменные стены, словно парящие над зеркалом реки, заговорил: — Тюфяки, што там, больше для испуга. Твоя же страховидина — не пустой гром. С нею не токмо на стенах — и в поле стоять можно. Полсотни запалов выдюжит?

— Должна бы, Дмитрий Михалыч. А коли проволоку в два ряда положить — и три сотни выдюжит. Да не таких еще запалов.

— Тяжеловата будет. Не все пушкари, как этот твой работник, Вавила, што ли?

Мастер промолчал. Когда подходили к пушке, воевода неожиданно спросил:

— Сколько тебе сроку надобно — десятка три таких изладить?

Пронька споткнулся, растерянно уставился на воеводу, в лицо ему кинулся жар. Едва сдерживая радость, ответил:

— Ежели, государь, моей домашней ватагой робить да Афонькиной, так пяти лет, пожалуй, хватит.

— А ежели и других пушкарей да кузнецов приставим? Мне надо хотя бы через два года десятка полтора таких пушек.

— Вот кабы пушечный двор да мастеров подучить — чрез два управились бы.

— Тебе сразу пушечный двор подай! — Боброк усмехнулся. — Ты-то чего молчишь, сотский? — оборотился он к старшине оружейников.

— Да што скажу, государь? Дока не до пушечного двора и нет нужды в нем. Соединим подворье Проньки с Афонькиным, поставим большую кузню да волочильню к ней, и довольно будет. Хотя не по душе мне дым да огонь серный, а жить-то надо. Станем клепать эти пушки, будь они неладны, исчадье сатанинское!

— А ты чего скажешь, востроглазый пушкарь? — Боброк неожиданно обратился к Вавиле, стоявшему у телеги позади Афоньки. По тому, как мужик скинул островерхую шапку, поклонился без холопьей поспешности и ужимок, как уверенно заговорил, Боброк не без удовольствия убедился, что угадал человека неглупого.

— Скажу так, государь: зря наш старшина к пушкам душой не лежит. Умом-то он их оценил — и то ладно.

— Так ты душой за них? — колюче прищурился воевода.

— Наше ж оружье, городское. Вон в закатных странах кончилась у разбойных сеньоров волюшка над городами насильничать. Осыплют со стен ядрами каменными да каленым железом — рыцари, што воробьи от кошки, разлетаются. У нас рази своих грабежников мало? За милую душу пужанем!

— Ты-то откуда про закатные страны знаешь? С купцами, што ль, водишься?

Вавила замялся, Дронька, нахмурясь, незаметно сделал остерегающий жест.

— Чего язык прикусил? Коли тайна, пытать не стану.

— Да какая там тайна, государь! Был я полоняником в закатных странах, многое повидал. Сгинул бы на чужбине, да один добрый болгарин выкупил, после отпустил в Тану. А уж оттуда купцы-фряги вестником меня отослали в здешний торговый дом.

— Сослужил им службишку?

— Как сказать, государь? Было велено — и передал, штоб, значит, они почесть оказали Димитрию Ивановичу за победу его над Мамаем. Еще другое наказывали — то не по мне. Вот и нанялся к пушкарям. Да не ведаю, приняли фряги наказ танского консула аль нет. Грамотку-то ихнюю у меня отняли на порубежье…

Пронька делал Вавиле страшные глаза: чего мелешь, дурак, кто за язык тянет?

— Стой, стой! — Воевода наморщил лоб. — Грамотка, говоришь? Да ты не тот ли шатун, коего Ванька Бодец под замок засадил?

— Было, государь. — Вавила изумленно глянул на воеводу и тут же опустил глаза, сообразив: за ним тянется розыск в самой Москве. Дронька даже застонал от досады: доболтался! Теперь прощайся с таким-то работником!

— Как же ты здесь оказался? — Воевода продолжал хмурить высокий лоб под горностаевой шапкой.

— Не мог я, государь, стерпеть неправды — за чужую вину хотел боярин меня охолопить. А заступников где искать? Сам волостель — и суд, и расправа. Ну, выбрал я ночку потемнее, буран посердитее да и ушел.

Пушкари, замерев, ждали приговора. Им уже было ясно, что князь, главный воевода, мирволить беглому холопу не станет. Докажи-ка без серьезных свидетелей, что волостель был неправ! До Боброк, вдруг отмякнув лицом, проворчал:

— У него, вишь, заступников нет! Девицу-то свою забыл?

— Анюта?! Где ж она, государь?

— Почем я знаю? То зимой еще было. Она в доме сотского Тупика Васьки жила, при женке его сенной девкой… Видал я грамотку твою у князя Владимира — сам Ванька Бодец ее и привез. До фряги-то, экие змеи хитрющие! Ведь посылали к ним спросить: не являлся ли человек из Таны? Так божились, будто никаких вестников не бывало. А государю поднесли панцирь с золотой насечкой.

— Слава те, господи! — Вавила перекрестился. — Да они ж меня за свово приняли, а своих людишек фряги берегут в крепкой тайне.

— Знаем. До о том — после. Давай-ка, шатун, добавь еще с полгорсти зелья в пушку да набей железные жеребья. И откатите ее шагов на тридцать. Всяко обстрелять надо сию громыхалку, потом уж решим, сколько их делать.

Пушкари бросились исполнять приказ воеводы. Пронька толкнул Вавилу в бок:

— Твое счастье — на Боброка попал. Ну, брат, теперь тебе прямой путь в оружейную сотню. Да корма поставят, куны станешь получать. А поручительство дам хоть нынче.

Откатывая пушку, Вавила вдруг услышал, как воевода позвал одного из дружинников:

— Каримка! Сбегай в детинец, на двор князя Владимира. Сыщи там сотского Никифора, у него гостит Ванька Бодец. Бражничают небось, сукины дети, пользуясь отъездом князя. Как соберутся да начнут вспоминать — непременно им подай братину с медом. Вели Ваньке сей же час быть ко мне. А хмелем зашибло, так ты не смотри, што боярин: за шиворот — и в реку, полощи, покуда не отрезвеет. С пьяной-то рожей он мне не надобен. Да не утопи, идол чугунный!

Приземистый, квадратный воин радостно закивал головой, скуластое лицо его расплылось в улыбке.

— Сполним, бачка-осудар! Кароший люди, зачем топить? Живой будит, чистый будит Ванька.

Воин свистнул, одна из лошадей, что паслись на лугу, подняла голову, рысью подбежала к хозяину. Каримка ловко взлетел в седло, дико гикнул, бешеным галопом помчался к низководному мосту, перекинутому через реку пониже Кремля.

— Вот змей! — ругнулся Афонька. — До смерти может напугать, чистый ордынец.

— Этот «ордынец» в сече Куликовской из самой свалки мурзу Мамаева живым уволок, и нукеры не отбили. За того мурзу, говорят, тыщу рублев выкупа отвалили.

— Эка загнул! С тыщей он небось гостем богатым сидел бы в лавке, а не мотался простым кметом в седле.

— Кому — поп с крестом, а кому — черт с хвостом. Того мурзу он свому воеводе подарил, за то и взят в дружину.

— Мало ли нынче татар на княжеской службе?

— Так оне при татарских князьях и состоят, а этот при государе…

Работая у пушки, Вавила с тревогой размышлял о том, что сулит ему встреча с боярином-обидчиком?

Меняя заряды, палили железом, свинцом, каменными ядрами. Боброк становился все задумчивее. Было уже очевидно, что новая пушка превосходит меткостью самую лучшую баллисту, не говоря о катапультах. К тому же ни баллиста, ни катапульта, ни порок не могли стрелять металлической сечкой, поражая сразу множество целей. Воевода хмурился от мысли, что лет через пятьдесят огнебойное оружие может превратить войны в сплошное смертоубийство, перед которым побледнеют все нынешние битвы, даже кровавая Куликовская сеча, свидетелем которой он был сам. Прежние машины войны служили только слабым подспорьем мощи человеческих рук, эти же новые пугали Боброка: он предугадывал, что на страде смерти они со временем превратят разум и руки людей в свой придаток. Заряди, наведи, запали — и пушка сама совершит страшное дело разрушения и убийства, совершит так же слепо, безжалостно, бестрепетно, как это делает стихия. Вот почему и Боброку-Волынскому не по душе огнебойное оружие. Но прав старшина: жить надо.

— Слушай-ка, Вавила, ты и такие пушки в закатных странах видывал? — спросил вдруг воевода.

— Так, государь, теперь все чаще льют бомбарды из меди и бронзы.

— Льют? А ты сам-то, часом, не пробовал?

— Не пробовал, государь, но видать приходилось — я ж черным рабом при ихних мастерах вертелся. Да лить нехитрое дело. У нас вон какие колокола льют — то потруднее.

— Колокола, — повторил воевода, потирая шрам на щеке. — Досель колокола лили, чаши, подсвечники, кубки, теперь надо пушки лить. И лучше заморских, ибо нам они нужнее.

От моста галопом неслись двое конных. Передний в белой расшитой сорочке и красной бархатной шапке остановил коня на скаку, птицей слетел с седла.

— Рад служить, государь!

— Послужи, Бодец. Зря я на тебя, однако, грешил сегодня… Эй, Вавила, поди ближе. — Когда пушкарь приблизился, воевода спросил: — Глянь-ка, знаком тебе этот человек?

Молодой боярин быстрым взглядом обежал мужика:

— Можа, видал гдей-то, а можа, и нет.

— Вспомни, боярин, не ты ли меня прошлой осенью в баню запирал?

— Ха! Странник? Дурья башка, куды ж ты пропал? От Ваньки Бодца сбег — это ж удумать! Холопьи порты носишь. Да я б тя посадил тиуном, в камку нарядил бы, на серебре ел бы…

— Погодь, Бодец, — остановил воевода. — Што там с конем-то вышло у вас?

— Какой конь, Дмитрий Михалыч? У меня коней полно. Люди надобны, мужики. Давай обратно, што ли, так и быть, приму…

— Довольно, Ванька! На княжьей службе Вавила, не сговорил прежде, теперь — неча. И винился я пред тобой зря — несет, будто из медуши. Назад ступай да скажи Никифору: довольно меды усиживать — завтра, может, понадобитесь.

Пушку и побитые щиты воевода приказал доставить к нему на подворье, Вавиле — зайти в княжеский терем для разговора.

На следующий день утром у великого князя была дума. Из Городца-Мещерского от князя Хасана примчался вестник: через Казань в Нижний Новгород проехал посол Тохтамыша с отрядом в семьсот воинов. Посол идет в Москву, но сначала как будто — в Тверь.

Димитрий оглядел собрание с привычным уже чувством утраты — нет Бренка, нет Тарусских, нет Белозерских… Нет даже князя Владимира Храброго — уехал в Боровск и Серпухов. Сытые лица бояр вдруг вызвали глухое раздражение, словно эти люди виноваты в том, что лучшие не вернулись с Куликова поля. Молча прошел князь к своему трону на возвышении, сел, и бояре уселись, выжидающе глядя на государя. Было душно, а иные — в соболях и бобрах. Завезли откуда-то дурацкий обычай рядиться в меха даже летом, чтобы похвастать богатством.

— Дворский, вели растворить окна. Сопреют бояре, с кем думать буду?

Сопели, утираясь, пытливо смотрели в лицо князя: шутит или всерьез? Под усами Боброка-Волынского таилась усмешка.

— Стало мне ведомо, бояре: в Нижний Новгород прибыл послом от великого хана Тохтамыша сын его царевич Акхозя. А с ним, почитай, тысячный отряд войска. Идет он к нам. Што вы мне посоветуете: слать навстречу бояр аль, может, самому ехать — все ж ханский сын?

— От кого ведомо сие? — недоверчиво спросил Морозов.

Боброк остро глянул на боярина — ишь ты, удивился! Считает себя посредником между Донским и Суздальским, ему непонятно, отчего посланец из Нижнего минул его боярский двор.

— Весть от верного человека, — спокойно ответил Донской.

— Чего ж это ханский посол поперся чрез Нижний? — спросил русобородый, моложавый Федор Кошка, сын знаменитого посольского боярина Андрея Кобылы, недавно умершего. — В Москву из Орды есть короче пути с тысячным-то отрядом.

— Послу дороги не заказаны, он их сам выбирает.

— Или хан за него, — отозвался Тетюшков.

— Верно, Захария, — ответил Кошка. — Глядишь, из Нижнего еще в Тверь аль в Рязань наладится.

— Тогда и неча нам встречать его, — отрезал Тетюшков. — Не заблудится, раз ему и окольные дороги известны.

— Што говоришь, боярин! — вскинулся Морозов. — Обидеть посла-царевича? Да пошли хотя бы меня, государь, — исполню посольство как надо.

— Небось когда Мамай стоял на Дону и смертью нам грозил, ты, Иван Семеныч, за чужие спины прятался, животом страдал, а ныне в посольство набиваешься, — проворчал недовольно Вельяминов. — Есть заслуженнее тебя.

Морозов побагровел, вскочил, полы бобровой шубы разлетелись.

— Ты, окольник, не кори меня московским сидением! Тебе государь лапотный полк доверил, нам же со Свиблом — стольный град.

— Довольно, бояре, считать заслуги. Совета жду от вас. Так ты, Захария, вовсе не советуешь встречать посла?

Тетюшков поднялся:

— Да, государь. Не тебе ныне искать чести у царя татарского. Больше скажу. Воля посла выбирать дороги к Москве, но водить по Руси тысячные рати воли не давай. Довольно и одной сотни.

От наступившей тишины вздремнувший было старый Свибл вскинул поникшую голову и уронил горлатный столбунец. Никто не засмеялся. Молодой Василий Вельяминов быстро поднял шапку, что-то шепнул боярину на ухо. Свибл хрипловато сказал:

— Послы из Орды приводили тысячное войско, когда привозили ярлыки на великое княжение Владимирское. Мне сдается, царевич тож не с пустыми руками.

Донской усмехнулся:

— Хоть ты и спишь изрядно, Федор Андреич, а как проснешься — каждое слово твое золотое. Что ж, решать будем. Ты, Морозов, хочешь встретить царевича — так нынче же отправляйся в Нижний. Где бы ни нашел Акхозю, скажи: на нашей-де земле ушкуйники повывелись и довольно ему сотни нукеров. Вторжение тысячи вооруженных татар в московские пределы сочту за военный набег. Ступай.

Морозов раскрыл было рот, но, встретив взгляд Донского, поспешно поклонился.

— Ты, Дмитрий Михалыч, — обратился Донской к Боброку-Волынскому, — призови Владимира Красного да пошли его с Тупиком по нижегородской дороге. Пусть возьмут четыре сотни. К ним присоединится отряд Хасана. Встретят посла и проводят. Но коли он ослушается и поведет более сотни всадников, пусть заступят дорогу.

— Слушаю, государь.

— Последнее, бояре. Взято было мной из казны серебра полтысячи гривен — для дела оружейной сотни. Теперь больше требуется — без вашего приговора не обойтись.

Бояре замерли: тысячи рублей серебром не хватило?

— У нас што, оружия меньше прежнего?

— Меньше. С Куликова поля, почитай, и единого щита целого, панциря непорубленного, меча незазубренного не привезли. Что можно, мы выправили частью в Москве, частью по иным городам. Но плох воевода, у коего на две рати запаса нет.

— Сколько надобно, государь?

— Две тысячи рублев. Железо дорого, медь не дешевле, а нам того и другого требуется немало.

— Две тысячи! Помилуй, Димитрий Иванович! Не лучше ли столько ж добавить да и снарядить ушкуйный караван за море?

— Не лучше! — Взор Донского захолодел. — Не одну Орду напугала наша победа. Лишь венецианцы везут то, чего просим, но до них далеко, да и султан встает поперек дороги. С ним заодно Тохтамыш. Свое оружие нам надобно, лучшее, чем у других.

— Да ты скажи, чего затеваешь-то, государь?

— Разумно спрошено. Задумали мы завести в войске оружие огнебойное: пушки не только на стенах держать, но и на телеги ставить, часть копейщиков оборужить огнебойными ручницами да зелейными бомбами. То в иных землях уже делается.

Погудели, поспорили. Шутка ли этакие деньжищи всадить в неведомое дело! Где они себя показали, эти тюфяки да пушки? Грому от них много, да то лишь сотрясение воздуха. Шесть лет назад с казанских стен громыхали тюфенги по русскому войску, плевали в лица осаждающих серным дымом и мелким каменьем, да не помнится, чтобы кто-то пострадал или напугался — и в Москве такие громыхалки имелись. Стрелы татарские куда страшней! И вот на тебе — тысячи рублей на забаву. Эти разбойники из оружейной сотни небось оплели воеводу и самого государя ради корысти.

С места поднялся Боброк-Волынский.

— Дозволь, Димитрий Иваныч, пригласить бояр во двор. Покажу им «пищалку», слаженную Пронькой Пестом, Афонькой Городней да Вавилой Чехом, а также и работу ее.

Воротясь, бояре приговорили выдать в оружейную сотню деньги для устройства огнебойного дела.

Покидан княжеский терем, толпа у крыльца расступилась перед высоким человеком в монашеском одеянии и белом клобуке. Темные глаза его обжигали бояр, и они торопливо обнажали головы. Придерживая левой рукой большой кипарисовый крест на груди, правой он размашисто перекрестил толпу на обе стороны и широким шагом прошел в терем. Бояре вздыхали: дело неслыханное — государскую думу держали, а про митрополита никто не вспомнил! В последние дни ходило по рукам бояр гневное письмо Киприана к Сергию Радонежскому, написанное после любутского бесчестья — трудно сказать, кто тут постарался, — только знали бояре, что Киприан того бесчестья не забыл, а Димитрий как будто и не пытается даже загладить его. На людях оба сдержанны, однако можно ли скрыть нелюбовь между великим князем и митрополитом. Государство крепко единением светских и духовных пастырей, жди беды, коли вражда побежит между ними. Ведь вот — не позвал Димитрий на думу Киприана.

О митрополите сообщили отроки, в прихожей палате встретил его игумен Симоновского монастыря Федор, племянник Сергия, бывший на думе среди бояр. Духовник великого князя, Федор был своим в этом доме, всюду вхож — вплоть до спальни великого князя и светлицы княгини. Низенький моложавый игумен казался невзрачным рядом с Киприаном, но тот знал о его влиянии на великого князя, и не случайно письмо к Сергию было адресовано также и Федору. Сейчас, не допуская игумена к руке, Киприан громко заговорил, и в голосе клокотал плохо сдерживаемый гнев:

— Что же, честной игумен, великой князь вздумал умножать счет обид моих, нажитых любутским бесчестьем? Доныне стражду от немочи, нажитой в те дни и ночи, в кои терпел глад и хлад, запертый в клети проклятым воеводой Никифором, перенес муки, когда вели меня его люди неведомо куда, гадая со смехом, чего я более заслужил: убиения или потопления в лесном болоте, где хозяйничают нечистые? И такими словами хулили меня, коих не токмо святителю, но и черному рабу слушать непристойно. Разве своеволием ехал я, митрополит киевский и вильненский, на московский святительский стол, разве не святейший собор и константинопольский патриарх послали меня на место преставленного Алексия и разве не сам он, святой Алексий, хотел того и, умирая, писал о том в завещании? Не вышло из уст моих ни слова против князя великого Димитрия — ни до поставления, ни по поставлении святителем — ни на его княгиню, ни на его бояр. Не заключал я ни с кем договора, чтобы другому добра хотеть больше, чем ему, — ни делом, ни словом, ни помыслом. Наоборот, я молил бога о нем, и о княгине, и о детях его, и любил от всего сердца, и добра хотел ему и всей отчине его. И когда приходилось мне служить соборно, ему первому велел «многая лета» петь, а уж потом другим. Он же за то меня обвиняет, что в Литве был я сначала. Моя ли в том вина, что прежде там святителем был поставлен волей собора? И что плохого сделал я, быв там? Если кого из его отчины в плен отведенного где-нибудь находил, насколько у меня было силы, освобождал от язычников, отпуская домой. Кашинцев нашел, в Литве два года в погребе сидящих, и, княгини ради великой, освободил их, лошадей дал им и отпустил их к зятю ее, князю кашинскому. Церкви святые ставил, к православной вере многих язычников привел. Места церковные, запустелые с давних лет, выправил, чтобы приложить к митрополии всея Руси. Покойный Алексий-митрополит не волен был послать ни в волынскую землю, ни в литовскую какого-нибудь владыку, или вызвать, или рассмотреть там какое-нибудь церковное дело, или поучить, или поругать, или наказать виновного — владыку ли, архимандрита, игумена или князя с боярином. Каждый там ходил по своей воле. Ныне же с божией помощью нашими стараниями выправилось дело церковное, и десятина митрополии вернулась. Разве не прибыло от того величества и князю Димитрию? Почто же не оценил он того? А коли в гневе послал я тогда отлучение и проклятие мучителям моим, так надо пережить бесчестье, принятое в те дни моим святительством, чтобы понять меня. Однако же давно, поостынув, снял свое проклятие, ибо следовал заветам Спасителя — прощать врагов наших. И не сам ли великий князь позвал меня в Москву? Забыл я прежнее, принял стол святительский, почто же князь чинит новые обиды? Слыхано ль — на думу не позвал, без митрополита решено важнейшее государское дело!..

Федор попытался вставить слово, но Киприан не дал:

— Ведомо мне, что вы тут решили на думе. Не благословляю я ваших решений…

По лицу симоновского игумена пробежала тень. «Никак, Морозов успел нашептать митрополиту…»

— Не благословляю, ибо нет мудрости в них. Кто советует великому князю злить и дразнить ордынского хана? Не те ли самые люди, что три года назад устраивали облаву на меня, митрополита, чтобы прогнать обратно и расколоть митрополию надвое? Друзья ли они ему на самом деле? Время ли теперь навлекать новую войну? Тохтамыш — законный хан, соединивший орды. Он не разорял наших церквей в Сарае. Надо искать с ним мира, и в том я бы мог посодействовать великому князю. Он же, собираясь бесчестить посла-царевича, уподобляется несмышленому отроку, бросающему камень в злобного кобеля, спящего у подворотни.

— Ты, отче, сам скажи о том великому князю, — смиренно посоветовал игумен.

— Скажу, коли позовет для совета. Сам же ныне не войду к нему. Просить милостыни нам пристало лишь у единого господа. И негоже святителю набиваться с советами, наше дело — наставлять, когда к нам сами приходят. Здорова ли государыня и дети ее?

— Здоровы, отче, лишькняжич Юрий прихворнул.

— Хочу посмотреть и благословить. Сам помолюсь о его здоровье. Ты же передай великому князю все слова мои. Мира надо искать с Тохтамышем, мира, а не войны!

Федор, поклонясь, пошел предупредить княгиню о посещении митрополита, думая про себя: «Мира и мы хотели бы, да не того, что покупается стыдной и разорительной данью. А тебя, преподобный отче Киприан, не подкупил ли хан ордынский своими дарами?» Федор знал, что недавно купцы привезли Киприану от Тохтамыша ярлыки и старинные книги, когда-то похищенные ордынцами в разграбленных русских городах. Этим книгам нет цены. Никакими иными дарами не мог хан сильнее угодить русскому митрополиту. Был Киприан страстным книгочеем, знал многие языки, переводил с греческого, сам писал поучения и послания церковникам, обладал сильным слогом. Хотя в письме его к Сергию и Федору главный упрек адресовался Димитрию Ивановичу, оно, вопреки ожиданиям, вызвало не гнев его, а уважение — потому-то и оказался Киприан на московском митрополичьем столе. Но, видно, трудно склеить однажды сломанное. Ученость Киприана почиталась церковниками, и все же среди высшего русского духовенства к митрополиту-иноземцу относились настороженно. Вероятно, желание рассеять эту настороженность заставило Киприана объявить, что он составляет новое, дополненное, житие святого Петра — первого русского по происхождению митрополита, который перенес в Москву митрополичью кафедру, и что задумал он завести в Троице особый летописный свод для прославления и увековечения свершений Москвы, обещая Сергию всяческую помощь в этом деле.

Знал игумен Федор и о том, что Киприан ищет свой путь влияния на великого князя — через набожную Евдокию, всячески располагает к себе княжичей, особенно старшего — Василия, которому наследовать отцовский стол.

Между тем княгиня, узнав о посещении владыки, сама спешила к нему со всеми детьми. Игумен Федор проводил ее в приемную палату и поспешил к Донскому.

Боярин Морозов еще медлил с отъездом на своем дворе, надеясь, что Донской после посещения Киприана переменит свое решение и пошлет его в Нижний с новым наказом. Однако из ворот Кремля уже выезжали сотни отборных воинов, чтобы решительно заступить дорогу ханскому послу, если нарушит великокняжеское требование.


Конный отряд шел муромской дорогой — именно этим путем велено было следовать в Москву посланникам из Нижнего Новгорода. Не спешили. Отдыхая в Муроме, расспросили воеводу, пополнили корма, наконец, выступили из города через восточные, арзамасские, ворота. Тупик с полусотней ушел вперед. В светлых березовых дубравах и сухих сосняках дышалось легко. На открытой прибрежной равнине часто встречались засеянные поля, деревеньки в один-два двора. Люди не прятались, завидя конный отряд. Живуч и крепок на земле русский человек. Сколько раз только за последние годы прокатывались здесь орды грабителей, а деревни опять стоят, на полях растет жито, по лугам пасутся коровы, лошади, овцы и козы, ребятня выбегает на дорогу поприветствовать всадников. С тех пор как породнился московский князь с суздальско-нижегородским, взяв в жены его дочь Евдокию, теперь уже нарожавшую Димитрию шестерых наследников, быстро стало заселяться порубежье московской и нижегородской земель. Экое благо народу, когда не разоряют князья друг друга, не сгоняют поселян с земли поближе к своим стольным городам.

С холма над речкой Тешей, бегущей в Оку среди кудрявых ивняков и черемушника, Тупик увидел на другом берегу с десяток конных.

— Никак, татары? — спросил Алешка Варяг, щурясь от солнца.

Тупик пожалел, что нет рядом Ивана Копыто с его беркутиной зоркостью. После Куликовской сечи стал Иван прихварывать. Да и как не прихварывать — на теле живого места нет, все в рубцах. Рвался он в этот поход, но Тупик воспротивился, оставил дома на попечении войскового лекаря.

Пришпорив коней, помчались вниз, к берегу. Воины были налегке, и кони пронесли их через брод на рыси, буйно вспенив воду. Орлик под Тупиком призывно заржал, из-за холма отозвалась чужая лошадь. На гребень вылетел всадник в пурпурном плаще, за ним — десяток наездников в длинных татарских халатах.

— Хасан! — радостно вырвалось у Тупика.

Молодой князь аллюром спустился к берегу, спрыгнул с коня, забросил повод на гриву, пошел навстречу спешенному Тупику. Обнялись. Хасан похлопал по широкой Васькиной спине, отстранился, оглядел с головы до ног:

— Ты не меняешься, брат. Такой же веселый и красивый, как в Мамаевой яме.

— Да и ты, брат, не нажил дородности в князьях-то. Думал, нынче и не признаешь меня. Помню, подходили к Дону, ты сотню вел — ну, прямо хан, не подступишься.

— Тогда я об одном думал — о мести Мамаю. Прости, коли тебя не приветил. Едем в Городец — я ту обиду твою развею.

— Погоди, закончим дело.

— Оно уж кончено. — Хасан махнул рукой. — Царевич Акхозя два дня назад пошел обратно в Казань.

— Вот те раз! А как же посольство?

— Почем я знаю? — Красивое лицо Хасана стало хмурым. — Мне сообщили, будто нижегородский князь сказал послу Тохтамыша, что Димитрий выслал против него войско. Царевич отправил в Рязань мурзу с полусотней стражи, чтобы выведать истину. Я думал, он станет ждать в Нижнем, но случилось не так. До Казани его провожает нижегородсий княжич Василий Кирдяпа.

— Черт с ними, коли так! Нам меньше забот.

— Нет, боярин. Тохтамыш оскорбится и взбесится. Орда еще опасна. Поражение не прибавляет сил, но умножает злобу.

— Ты думаешь, Тохтамыш может двинуться на Русь?

— На Русь — нет. На Москву — может.

— Но это одно и то же!

— Так думает Васька Тупик. Но Васька Кирдяпа думает по-другому.

Тупику припомнились зимние странники, ходившие по его вотчине с опасными речами. Может, они и теперь бродят по Руси, сея смуту в душах людей.

Пополудни прискакал боярин Владимир Красный. Выслушал Хасана, подумал, распорядился:

— Ты, Василий, ступай с князем в его Городец на Оке. Оттуда последите за ханским мурзой. В Рязань пойдет — шут с ним, а на Коломну — встрень и проводи. Я же ворочусь в Муром, оттуда государю весть подам. Езжайте, дело мешкоты не терпит.

На другой день вошли в большие леса. Проводник вел отряд звериными тропами через сухие солнечные боры и просторные поляны, мимо прозрачных озер и камышовых болот, вдоль тихих голавлиных речушек. Недалеко слева текла Ока, отсасывая лишние воды из местных лесов. Светлый, обильный край, но жилье здесь почти не встречалось, хотя в давние времена, до нашествия Орды, приокское побережье было многолюдно. Тупику припомнилось прошлогоднее лето, поход маленького отряда на Дон, странная встреча в диком лесу не то с живым человеком, не то с каким-то духом. Почти все так и сталось, как предсказывал дед-лесовик, да только в гости к русалкам ехать уж некому. Двое уцелело из отряда, и у обоих дома свои русалки. Балагур Шурка Беда, всерьез собиравшийся поискать себе лесную зазнобу, сложил голову, не поцеловав, кажется, ни одной девицы, хотя любил выставляться ведуном девичьих сердец. Оттого-то жаль его больше других.

— Скажи, князь, в твоих мещерских краях водятся русалки?

— Кто такие русалки, боярин?

— Девки лесные да речные, навроде небесных гурий.

Хасан засмеялся:

— Гурии живут в садах аллаха, а я теперь христианин. И наши леса мало похожи на райские сады. Я их до сих пор боюсь. В них, говорят, живет какой-то страшный лешак, но я думаю, это старый медведь, который стал умным, как человек. Я бы хотел приручить такого.

Тупик усмехнулся и поймал себя на мысли, что вспомнил о русалках не случайно.

Недавно было — припозднился он, обучая молодых кметов, и ужинал в одиночестве: мамка-повитуха, находившаяся при Дарье, сказала, что она спит. Тупик направился к себе, в мужскую горницу, где частенько ночевал теперь, чтобы не тревожить жену, ожидавшую ребенка. В темном проходе кто-то в длинной белой рубахе посторонился, пропуская хозяина.

— Ты, Василиса?

— Ой, Василий Андреич, я это — Настена. Василиса нынче у тетки, так я хотела посмотреть, прибрано ли у тебя. Да свечка нечаянно погасла.

Настена — та самая красавица, которую высватал он на зимней охоте для Мишки Дыбка. Не было ничего особенного в ее появлении на хозяйской половине — порядок в большом доме поддерживался руками всех, кто в нем жил. Дворских слуг Тупик не держал.

— Благодарствую, Настена, — сказал он ласково. — Как живешь-то? Муж не обижает ли?

— Не обижает, Василий Андреич… — Голос у нее какой-то пригасший, а ему вдруг вспомнилось: «Я — сама себе зорька!» — сказанное вызывающе-звонко. — Только, Василий Андреич, уж лучше обижал бы, что ли…

— Ну-ка, ну-ка, што там у вас? Пошли — расскажешь. — Тупик взял горячую руку женщины и провел в темную гридницу, едва озаренную светом месяца, дробящегося в слюдяном окошке. В порыве искреннего участия Тупик забыл, что он не поп, не монах, закаленный в воздержании и молитвах, чтобы наедине да в темной комнате исповедовать молодую женщину, которая ему нравилась. Едва за ними затворилась дверь, будто искра проскочила из руки в руку, и он сам не помнит, как Настена оказалась в его объятьях… Но в тот вечер большего не случилось. Только остался в памяти шепот: «Сокол мой, Васенька. Неужли не видишь — сохну я по тебе, с того дня, как увидала… Стыдно, а говорю. За Михаила пошла, чтоб только с тобой рядом… Да лучше б служанкой взял, помощницей Василисы, чем с постылым жить…»

Ему вдруг стало стыдно: Мишка на службе, а начальник с его женой хороводится. И Дарья за стеной спит… Слегка отшатнулся, но руки ее не выпустил.

— Ведь муж он тебе, законный. Сама пошла…

— Муж! — Настена зло всхлипнула. — Чурбан постылый… Ему лишь одно от меня надо: побольше ткать да прясть. Только и разговоров — как он свой дом поставит, хозяйство заведет, денег накопит да откроет лавку.

— Мишка? — удивился Тупик и тут же прикусил губу, вспомнив некоторые ухватки дружинника. — А разве плохо своим домом жить? Многие кметы так живут.

— Да рази про то я, Василий Андреич? Я-то ему — вроде рабы дармовой. И зачем женился?.. Да и не нужны мне его ласки…

Тупик заговорил, едва справляясь с собой:

— Глянешься ты мне, Настена, ой как глянешься. Но што делать? Мы ж не басурмане, и не мог я взять вторую жену. Ступай-ка нынче спать, ступай. Может, к лучшему пойдет у вас…

Утром он увидел ее возле колодца. Дружинники после ночной службы поили коней из большой дубовой колоды. Настя набрала воды. Тупик невольно залюбовался ею — словно пушинку, несла на одном плече коромысло с тяжелыми деревянными ведрами. Он поймал ее вопросительно-виноватый взгляд, румянец залил щеки женщины — та же она, что явилась однажды зимним вечером на крестьянском подворье, только на голове бабий волосник вместо короны сплетенных темно-золотистых волос. Тупик поприветствовал дружинников, оборотясь, проследил, как Настена поднималась на высокое крылечко, напрягаясь под свободной рубашкой всем крепким станом, с улыбкой сказал Мишке:

— Женку мы тебе высватали на загляденье. Такую лишь на руках носить, миловать да лелеять.

Мишка удивленно посмотрел на начальника.

— Ха! Не хватало баловать. Баба, она и есть баба. Да ишшо деревенская. Одначе, Василий Андреич, коли службы нет, мы до вечера спать завалимся.

Глядя в широкую Мишкину спину, подумал со злостью: «Сукин ты сын, однако! Не стоишь ты этого сокровища». Ему взаправду было досадно — словно обманул кого-то и сам обманулся, — но сильнее досады захватывало другое: Настена так близко — и что им двоим до Мишки Дыбка, которому теперь всего дороже сон?

Двор опустел, лишь у скотного сарая старая птичница кормила кур. Поодаль яростно дрались два красно-рыжих петуха, не обращая внимания на зерно и настойчивый зов хозяйки. Тупик обходил конюшни, амбары и клети. Дворского у него не было, за порядком приходилось следить самому, но сейчас мало что видел.

Настена снова вышла к колодцу, и он окликнул ее.

— Ай, Василий Андреич?

— Отнесешь воду, Настена, зайди в оружейную клеть, поможешь мне.

Она кивнула, наклонила голову, и Тупика всего обняло жаром.

Оружейная клеть примыкала к глухой стене дома, ее закрывали разросшаяся бузина и черемуха. Здесь хранились старые щиты, рогатины, топоры, копья, которые еще могли пригодиться, а также разная охотничья снасть. Тупик отпер тяжелую дверь с хитроумным внутренним замком, вошел в сухой теплый сумрак. В узкое оконце вливался приглушенный листвою дневной свет; отточенное железо, развешанное на стенах, едва поблескивало; в углах трепетали тревожные синие тени. Тупик сел на широкую лавку, застеленную медвежьей полстью, прижал руку к горящему лицу. «Что делаешь, Васька, что творишь!» Легко, словно листья, прошелестели шаги в отворенной двери. Она стояла перед ним, опустив руки вдоль тела, смотрела на него, и глаза ее были — два озера, которые не переплыть.

Он запер дверь, шагнул к женщине, бережно коснулся ее плеч. Не отстранилась, не сказала слова, только смотрела.

— Настенька…

Потом ее скинутая рубашка и влажное тугое тело снежно белели на темной медвежьей шкуре, взгляд из-под приспущенных ресниц снова и снова звал, и Васька забывал, что их обоих могут хватиться в доме, станут искать — он словно заблудился в диком, знойном лесу, зачарованный чудесной силой, и никто уже не выведет из колдовского царства. И вдруг — как удар: «Дарья!..»

Он встал, неверными пальцами застегнул рубаху. Не глядя на женщину, глухо сказал:

— Прости меня, Настенька…

Выскочил из клети, даже не притворив дверь. На дворе по-прежнему было тихо, в жарком воздухе сонно жужжали мухи — ничто не изменилось вокруг, ничто, кроме самого Васьки Тупика. Он быстро взнуздал и оседлал Орлика, который обрадованно тыкался мордой в плечо хозяина — странно, что Орлик еще любит его.

— Далеко ли, Василий Андреич? — окликнул с крыльца старый конюх.

— К вечеру ворочусь, — ответил уже из-за ворот.

Он ускакал верст за десять вверх по Яузе и, пустив коня на луг, сел над омутом, стараясь не думать, как теперь вернется домой, войдет к жене, посмотрит ей в глаза. Он знал, что любит свою Дарьюшку, нет у него на свете никого ближе ее, и вот ведь сотворилось такое. А скольких можно любить сразу?.. Никакого врага не боялся Васька Тупик, теперь боялся себя. И на исповеди придется рассказывать попу… Промолчать нельзя — перед богом не солжешь. И с Мишкой каждый день встречаться. Да не с умыслом ли высватал Мишке красивую девку, которая тогда, зимним вечером, сразу приглянулась самому Тупику? Он больше всего испугался этой мысли. Нет! Только пожалел, доброго мужа хотел ей — не было иного умысла! А сомнение точило.

Студеная вода ключевой заводи немного успокоила Тупика. Он решил: Мишку — отселять. Купить ему дом подальше. Но вспоминалось тугое, сильное, послушное тело Настены, распростертое на пушистой темной полсти, ее горячие руки, нежный шепот и стон — Ваську охватывало пламенем, готов был снова и снова переживать случившееся. Что же это такое?.. Видно, нельзя им жить рядом. Найти бы повод и передать Мишку в другую сотню…

Вернулся Тупик затемно, по-воровски прошел в свою горницу и лежал без сна почти до зари. Утром, слава богу, вызвал Боброк и велел собираться в поход. Настену он больше не видел, а когда прощался с Дарьей, такое раскаяние, жалость, такая безмерная вина перед женой охватили Тупика, что едва не признался во всем. Даже не подумал — мог признанием погубить ее и будущего ребенка. По счастью, в светелке находилась Арина — жена Алешки Варяга.

Да, привез-таки Алешка свою звонцовскую зазнобу с трехмесячным сынишкой погибшего куликовского ратника. Еще раньше приехала к Микуле молодая вдовушка Марья с двумя детишками. Весело стало в доме Тупика на половине «детей боярских». Его дружинники — счастливые люди. Счастливые и святые — не чета начальнику.

А Дарья что-то чувствовала — не завязалось у нее сердечных отношений с Настеной. Только было подружилась с Анютой — ту взяла к себе в терем княгиня Елена Ольгердовна, обещала помочь в розыске родных. Хорошо, что приехала Арина…

С самого начала боярыни не приняли Дарью в свой круг. За спиной Тупика поговаривали: свалял он дурака с женитьбой. Мог бы и боярышню взять, после того как получил высшее воинское отличие — золотую гривну и немалое поместье. Боярин Морозов, раздосадованный тем, что Тупик переманил из его вотчины доброго работника с семьей, заявил прилюдно: «Сам из грязи вышел — и жену оттуда взял. Зря государь таких голодранцев возвеличивает, они только мужичий дух разводят в Кремле». Взбешенный Тупик встретил Морозова в детинце, ухватил за грудь.

— Ты, Иван Семеныч, видно, забыл, што дед твой у князя суздальского конюшни чистил. От меня хоть конским потом пахнет — то пристало воину, — от тебя же несет мочой и навозом. Еще скажешь непотребное слово о женке моей, я тебя вот этим мечом обратно в навоз и отправлю.

Боярин осатанел. Крикнул своим холопам, чтоб схватили Тупика, но слишком знаменит был молодой княжеский сотский и страшен в гневе: изрубит — не задумается. Не посмели. Боярин кинулся к государю. Тот сгоряча велел вызвать сотского, чтобы сорвать с него дорогую награду да засадить под караул, но кто-то из воинов успел предупредить Боброка-Волынского, чей терем стоял подле великокняжеского. Тот сам пошел к Димитрию, и скоро Морозов вылетел из терема как ошпаренный, отстегал своих холопов плетью и ускакал домой. Боброк позвал Тупика к себе, остерег: «Ты, Василий Андреич, поберегись теперь. От Морозова всего можно ждать. Будь моя воля, давно бы его с Москвы выпер, но Димитрий Иванович дорожит им. Он, змей, и пользуется». Тупик усмехнулся:

— Я сам с усам, Дмитрий Михалыч, в обиду не дамся.

— Эх, Васька, ты еще не знаешь, как опасно враждовать с великими боярами! Не такие, как ты, головы теряли. До покойного Василия Вельяминова был на Москве тысяцкий Алексей Петрович Хвост. Из простых людей, а голова! Вторым человеком стал при Симеоне Гордом. Народ любил его, а великие бояре злобились, что над ними из простых горожан воевода стоит. И однажды ночью в темном переулке его — топором. Тогда уж отец Димитрия великий князь Иван Милостивый сидел на столе. Любил он Алексея Петровича, догадывался, што тут подлый заговор. А тем и кончилось дело, што отрубили голову наемному душегубу, схваченному народом. Вон какого человека извели. Помирись-ка ты с Морозовым, повинись перед ним, службу какую сослужи ему. Дело молодое, горячее, он простит и забудет.

Тупик промолчал, но виниться перед Морозовым не думал. Назло боярам, а более того — боярыням, стал чаще водить молодую жену в кремлевские храмы. Он не мог нарядить Дарью в соболя, всего одна драгоценность была в ее уборе — подаренная великим князем жемчужная нить, — и зимой в беличьей шубке, и летом в шелковой телогрее со стеклянным бисером Дарья привлекала к себе внимание. Она как будто и не замечала холодного отчуждения разнаряженных матрон и их дочек, но Васька знал, как нелегко ей, и всячески старался оградить от возможных обид.

Однажды весной при выходе из церкви их приметил и подозвал великий князь, ласково поздоровался с Дарьей, объяснил жене:

— Помнишь, я рассказывал тебе о девице, которую Васька у татар отвоевал? Она за ним потом на Дон ходила. Так вот она.

Растерянная Дарья не смела поднять глаз, а Евдокия Дмитриевна сама взяла ее за руку, смеясь:

— Теперь я вижу, отчего твой Тупик такой храбрец. За этакую невесту со всей силой Мамаевой можно в одиночку сразиться. Но что же ты, государь мой, не сказал мне, что она в Москве живет? И твой муженек-воевода хорош, — оборотилась она к Анне, сестре Димитрия. — Тож словечком не обмолвился. Она небось столько повидала!

— Я завтра же с утра за ней пошлю, — подхватила Анна. — Вот и послушаем.

Тупик был на седьмом небе от такой чести. Димитрий погрозил пальцем сестре:

— Ты бы, Аннушка, мужа ее сначала спросила: дозволяет ли он жене по гостям разъезжать?

— Мы ж ее не в полон берем, — улыбнулась Евдокия. — Поди, за меч не схватится.

Дарья вопросительно-робко глянула на мужа, Димитрий засмеялся:

— Што я говорил! Однако, Василий, и правда, пора женке твоей с княгинями да боярынями обвыкаться. А то одичает в светелке почище, чем в Диком Доле.

— Да што, государь, — смутился Тупик. — Рази я басурман какой — жену под запором держать? За честь низко кланяюсь тебе, великая княгиня, и тебе, Анна Ивановна.

— Вот и славно. — Евдокия, кивнув, удалилась в сопровождении мужа и золовки, и только теперь Тупик заметил, сколько глаз следило за ним с женой, сколько ушей слушало их разговор с государевым семейством. Многие вдруг стали раскланиваться, будто по привычке. Не умышленно ли Димитрий Иванович завел этот разговор прилюдно? Смотрел Васька на бобровые шубы и столбунцы, собольи салопы, кики и женские шапки, осыпанные жемчугами, на приветливо улыбающиеся беленые лица боярынь и понимал: сейчас, в эту минуту, может быть скрепя сердце, их с Дарьей принимают в круг знати, прежняя жизнь кончается. И первый раз стало ему неловко за бедность одеяния своей жены, за то, что сам он даже в церковь часто ходит в воинском кафтане. В душе поднималась невольная глухая злоба на этих людей. Он знал: далеко не все тут родились боярами, а стоило получить чины, поместья, завладеть вотчиной и властью над людьми — как они уже воротят нос от простых людей, чьим трудом кормятся, будто и кровь, и кость у них другая. Тупик часто замечал: чем роскошнее и дороже на человеке одежда, тем он мельче, трусливее, подлее в душе. Самые пустые люди — это и самые чванливые. Может, они безотчетно боятся, что новый человек сблизи разглядит их никчемность, а то и перехватит кусок — оттого с такой злобной настороженностью встречают малейшее выдвижение всякого, стремятся сразу поставить его в зависимое положение. И случайно ли именно среди этих «избранных» чаще всего встречаются доносчики, пакостники и предатели? А воры они через одного. Неужто и он, Васька Тупик, станет на них похожим? Ведь вон Боброк-Волынский — зять великого князя, сам князь, знаменитый воевода с огромной властью, а кто из простых воинов почувствовал рядом с ним себя приниженным? Смотришь на него — и как будто сам растешь. Великий человек, он, прежде всего, человеком остается, братом всякому соплеменнику.

Тупик не относил себя к числу людей особенных, но не станет он вползать на брюхе в число боярской знати. И не станет обдирать своих крестьян, ради того чтобы жена его ходила в соболях, как эти высокомерные свиньи, вдруг завилявшие хвостом по-собачьи перед сотским, едва государь его обласкал. Ради воинского, государского дела можно и подданных разорить, но ради боярской шубы — никогда!

Дарья пришлась по душе великой княгине, и теперь княжеская карета часто увозила ее в Кремль. Сказалось тут, наверное, и то, что обе женщины были на сносях: Евдокия ждала седьмого ребенка, Дарья — первого.

Тупик забыл о предостережении Боброка, и напрасно. Возвращаясь однажды ночью со службы, он услышал за спиной осторожные шаги. Опытный слух разведчика отметил: человек ступает крадучись. Тупик шел пешком и прибег к самому простому способу обмана преследователя: резко пригнулся, шагнул к заплоту ближнего дома — в глазах идущего сзади он должен был словно растаять. Шаги приблизились, Тупик, сидя на корточках, различил фигуры двух людей. Видимо озадаченные, они пошептались, потом быстро двинулись вперед, разойдясь к разным сторонам улицы. Оба были вооружены не то клевцами, не то чеканами — самым разбойничьим оружием. Тупик решил, что это ночные тати, охотящиеся за кошельком прохожего, резко вышагнул из темени навстречу ближнему.

— Кто таков? — окликнул строго. Человек замер, что-то забормотал, Тупик взялся за рукоять меча, шагнул к незнакомцу вплотную. Его спасла привычка к опасности, способность, не раздумывая, отвечать на угрожающий выпад противника. Тот нанес удар молниеносно, рукой опытной и сильной, Тупик едва отклонился, услышал, как острие клевца вошло в деревянный заплот, и сам почувствовал — его выброшенный вперед граненый кончар (в тот день учил молодых кметов поражению одетого в панцирь противника) вонзился в живое. Крик боли, и Тупик резко выдернул оружие, обернулся, готовый отразить новое нападение, но услышал убегающие шаги и глухой стук упавшего тела за спиной. Кинулся вдогон за вторым, тот с разбегу перемахнул высокий тын. Прыгать следом Тупик поостерегся — как раз нарвешься на удар. В глубине улицы затрепетал красноватый свет — городская стража спешила на крик.

Нападение на воинского начальника — происшествие немалое. Многие приходили посмотреть на убитого. Кто-то видел его возле церкви среди морозовских холопов, но те заявили: человек им незнаком — мало ли народу проходит через стольный город, и разве упомнишь каждого, с кем встречался? Боброк настрого приказал, чтобы Тупик в одиночку не ходил ночами. Ваську душил гнев. Что же это такое! В Диком Поле, вблизи целой Орды, ничего не боялся, а в Москве должен жить с оглядкой, ходить со стражей?

Однажды, прихватив Ивана Копыто, Алешку, Микулу и еще двух кметов, подстерег боярина Морозова у моста через Неглинку, когда тот направлялся в ближнее поместье.

— Ну-ка, Иван Семеныч, вели холопам отъехать — важнецкий разговор будет.

— Чего тебе? — Боярин зло сверкнул глазом, задрал бороду.

— Скажу лишь наедине, на пользу те пойдет.

Морозов хмыкнул, но, видно, было что-то в лице и голосе Тупика такое, от чего нельзя отмахнуться. Дал знак своим отъехать. Тупик наклонился к нему.

— Ты о моих сакмагонах слыхал, Иван Семеныч?

— И што же оне, твои сакмагоны?

— Так вот, за мной их теперь сотня.

— Эка силища! — усмехнулся боярин. — Моя дружина небось в тыщу станет, да не хвалюсь.

— Твою тыщу долго собирать, Иван Семеныч, и не годится она против сотни порубежников. Так вот знай: коли еще раз твои душегубы за мной увяжутся, терем твой боярский обратится в головешки, тебе же, Иван Семеныч, башку сшибут. Уж это непременно.

— Што брешешь, кобель? — Боярин отшатнулся. — Ты чего намекаешь? Ты как смеешь грозить мне, великому боярину?

— Смею, Иван Семеныч. И все ты понимаешь не хуже меня.

Тупик поворотил Орлика и поскакал со своими в город. Ждал, что Морозов снова нажалуется государю, но тот смолчал, и Васька понял: угроза попала в цель, так и надо действовать в паучьем гнезде бояр. Да покрепче держаться за своих. Жаль, далеко сидит Хасан. Ведь вот Хасан наполовину татарин, а ближе он Тупику, чем русский Морозов. И нет уже рядом ни Климента Полянина, ни Родивона Ржевского, ни старых рубак Никиты Чекана и Ивана Копье, ни Гришки Капустина, ни Семена Мелика — полегли в Куликовской битве. Будь они рядом теперь в княжеской дружине, славные воины, повязанные с Васькой кровью, пролитой в сечах, разве посмел бы кто-то из великих бояр принародно говорить непотребное о молодом сотском, тем более — подсылать к нему убийц?

Снова вспомнились глаза Дарьи в час прощания, вина перед нею и жалость точили душу. Восемнадцать ей вот-вот стукнет. Надо в Коломне раздобыть хороший подарок, там торжище богатое, знаменитых мастеров и мастериц немало. И Насте бы — тоже…

— Ты чего загрустил? — Хасан толкнул Тупика в стремя. — Женку вспомнил?

— Вспомнил. Ты-то, князь, когда женишься? Пора, чай. Аль вотчиннику и ни к чему женитьба? — Тупик вдруг ощутил, как жар снова заливает лицо.

— Вотчиннику, брат, как раз без жены нельзя. Ты-то небось поторопился. И я понял: хозяйка нужна, без хозяйки худо, бабы — вторая половина вотчины. Скоро женюсь, брат.

— Неуж! И невеста есть?

— Есть, боярин. Да ты видал ее.

Поймав удивленный взгляд Тупика, спросил:

— Помнишь, Мамай тебя допрашивал, при всей свите, а ты на дочь его таращился, как мне сказывали?

— Уж и таращился! — Тупик смутился.

— Красивая девка, — засмеялся Хасан. — Думал я — она умерла, но нет, живая. Ныне у меня, в Городце живет. Княжна Надежда — так ее теперь зовут.

Тупик неверяще смотрел на друга.

— Да, живая… Ваш лекарь бабку прислал, на ноги поставила она княжну…


В следующий полдень на высоком прибрежном холме в широкой излучине Оки открылся дубовый острожек. Над узкими башнями стены высился восьмигранный купол деревянной церкви. Недавно прошел легкий летний дождь, и в полуденных лучах чешуйчатый купол матово поблескивал.

— Гляди-ко! — удивился Мишка Дыбок. — Богато живут, церковь серебром покрыли.

Хасан засмеялся, молчальник Микула пояснил:

— То осиновый лемех. Он мокрый серебром зеет.

— А-а, — разочарованно протянул Дыбок. — Я когда впервой попал в Москву, тож вот так обманулся. Даже под церквей стоял в ветер — авось одну плашку скинет, в ей, думаю, поди-ка, цела гривна.

Воины расхохотались.

— Жаден ты, Мишка, не по годам. То не к добру.

— Я, было, велел перекрыть церковь медью, — заговорил Хасан, — да мало ее у нас, на другое требуется. И красоты жаль.

— С чего бы перекрывать, князь?

— Не одного Мишку осиновый лемех обмануть может. Разные люди тут проходят. Иной подумает: раз на крыше столько серебра, сколько ж его в ризнице да в сундуках у нас? Вести далеко разносятся, иной мурза соблазнится да набежит с сильным отрядом.

— Тебя, князь, врасплох не застанешь.

— Как сказать! Да мы сможем быстро собрать сотню воинов, а коли нападет с полтысячи?

Всадников заметили со стены, подали сигнал. На ближних полях засуетились мужики и бабы, от речки к воротам погнали стадо. Двое всадников помчались вперед, сигналя поднятыми значками, люди разом успокоились, вернулись к работам.

— Пугливый у вас народец, — заметил Тупик.

— Осторожный. Тохтамыш — скрытный хан, опасный. Я не знаю, есть ли в его Орде московские доброхоты. Он ведь пришел издалека, с моря Хорезмийского. Димитрию надо хорошо следить за этим врагом. Сейчас мои люди ищут путь в его стан.

— Откуда же у тебя сотня воинов в Городце, коли своих по всей Орде разослал? И чем ты их кормишь?

— Сотня — с мужиками. А кормиться здесь нетрудно, если ты хороший охотник. Я разрешаю бить зверя, сколько требуется. Мы пригнали много скота из Орды, часть его я раздал на расплод. В Оке и мещерских озерах рыбу можно черпать даже ситом. Мед, грибы, ягоды и орехи — тоже корм. Вот хлеба пока мало. Гороху, проса и репы тоже не хватает, а без них русским и мещере трудно. Мужиков я поэтому стараюсь держать на земле, иные из татар пашут и сеют, когда не на службе. Два года мира, и мы заживем хорошо. А воинов не я один привел сюда. Не удивляйся, когда увидишь.

Отряд перешел мелкую протоку, на вытоптанной поляне перед крепостцой его встретили трое. Знакомое почудилось Тупику в фигуре плечистого воина, одетого в синий халат с серебряным знаком воинского начальника на плече. Широкоскулое каменное лицо, отвислые монгольские усы, холодный взгляд из-под железного шишака. Тупик осадил коня, рука сама посунулась к мечу. Воин коротким поклоном приветствовал их.

— Сотник Авдул?

Хасан перевел прищуренный взгляд с Авдула на Тупика:

— Он не сотник. Он тысяцкий — воевода крепости и удела. Не правда ли, боярин, в каждом городе должен быть тысяцкий?

— В Москве его нет, — ответил Тупик, еще не зная, как держать себя с бывшим врагом.

— В Москве есть великий князь и там много достойных воевод. А нам без тысяцкого не обойтись.

Авдул с непроницаемым лицом сделал приглашающий жест. Тупик смотрел на его широкую, жесткую ладонь со смешанным чувством изумления и настороженности: не эта ли самая рука наводила в грудь его отточенное копье, заносила над ним дамасский клинок в смертной сшибке конных дозоров!

С беспокойными мыслями въехал Тупик в острог через узкие ворота. Бревна в стенах обмазаны цепкой спекшейся глиной — от огня, у бойниц виднелись пороки и баллисты — острожек жил постоянно готовым к отражению набега. Внутри вдоль стен тянулись конюшни, навесы для скота, близ стен стояли амбары, клети, виднелись крыши холодных погребов, ближе к середине крепостцы теснились жилые избы для семейных воинов и выделялся длинный, похожий на караван-сарай дом для холостых. К церкви примыкал большой дом князя. Бревна многих строений еще не успели почернеть и пахли смолой, сияли слюдяные окна княжеского терема и лемех церковного купола — острожек казался молодым и нарядным. Многие избы пустовали. Подъезжая к Городцу, Тупик видел в пойме юрты татар, летом они лучше чувствовали себя в кочевых ставках и, даже оценив преимущества оседлой жизни, отдавали дань привычному быту. Наверное, им трудно привыкать к недвижным жилищам, особенно в летнюю пору, когда и оседлого человека охватывает древняя тоска по бескрайним зеленым далям.

Конюх-татарин с многочисленными помощниками-мальчишками принял усталых лошадей, их с веселым шумом и гамом погнали к реке. Воины окружили колодец, наполнив большую деревянную колоду, смывали пот и пыль. В длинной избе слуги накрывали стол на всех. Дворский из русских наконец позвал в трапезную. Она была устроена просто: стол четырехугольным кольцом тянулся вдоль стен, в середине — свободная площадка, на которую во время пиров выходили потешники, сказители и певцы, а то и сами участники пира. Слуги из молодых воинов расставили казаны с мясом, глиняные миски с горячим хлебовом, сулеи с крепким медовым вином, бурдюки с кумысом. В железных и медных тазах лежали жареная рыба, пареная репа, грудами на столе — зеленый лук и чеснок. Ложек не было, воины носили их за голенищами сапог. Что смутило Тупика — ни в одном углу трапезной — ни образка. Хасан, перехватив ищущий Васькин взгляд, тихо сказал:

— Прости, брат, но здесь не все христиане. Пусть каждый молится своему богу молчком.

Тупик прошел с хозяином во главу стола. С минуту постояли — христиане, мусульмане, язычники. Рука сама тянулась ко лбу, но Тупик не дал ей воли, лишь про себя произнес короткую молитву. Хасан, словно уловив ее скончание, кивнул и сел на лавку. Тупик заметил, как некоторые, садясь, успели обмахнуться крестом.

Ели молча. Русские запивали сытную еду квасом из сулеек и лагунков, выставленных по всему столу, татары — кумысом. Под конец стали угощать друг друга. Хасан наконец разрешил налить вина, потом встал:

— Боярин волен в своих людях, я же велю нашим спать. Утром рано подниму, время тревожное. Мужики на полях работают, стада на пастбищах — надо беречь их. На прошлой неделе девку нашу своровали, до сих пор не найдена. Завтра отряжу еще людей на поиски, если до утра не сыщется. Воров надобно взять непременно, след уводит за моховые болота, где скрывается разбойничья шайка Баракчи. Судить будем в Городце, при общем сборе народа. А теперь — хвала богу за пищу.

Почивать Тупика Хасан позвал в терем. Хотя в походах Васька держал за правило ночевать с воинами, принял приглашение. Только велел десятскому посмотреть коней, да чтобы каждый знал, где стоит его лошадь, где лежат седло и справа.

Было еще светло, в тереме не зажигали свечей, вечерний луч, просачиваясь в слюдяные оконца, озарял простое убранство княжеской гостевой. Навощенный дубовый пол, дубовый стол посередине, деревянные стулья с незатейливой резьбой, лавки у стен, над ними на медных гвоздях развешаны щиты, мечи, саадаки, кинжалы, шкуры медведей, рысей и волков, лосиные и оленьи рога. В красном углу — образ Спаса и Богородицы с ребенком.

В дальнем углу с лавки поднялся пожилой поп, благословил вошедших, певуче заговорил:

— Слыхал я, батюшка боярин, ты князю большой друг, так помоги решить спор наш.

— Зря ты, отче, впутываешь дорогого гостя в это дело, — с досадой сказал Хасан.

— Заговорили — так уж выкладывайте, — отозвался Тупик.

— Да просят мечеть наши мусульмане. Хотя бы за стенами…

— Не мечеть надо ставить, — запричитал поп. — Крестить надо весь народишко, в веру святую обратить.

— Так ты и крести, коли можешь! Тогда речи не будет о мечети.

— Не простое это дело, княже. Люди качаются, время надобно — разуверить их в басурманстве и язычестве поганом.

— Время! Им молиться каждый день надо. Мне тысячник Авдул снова сказал нынче — его люди собираются муллу привезти. Есть в Казани такой, старый доброхот Руси. А коли мечети не поставим, он глянет да и уйдет от нас.

— И бог с ним! Нам единая вера потребна.

— Ты бы, отче, коломенского епископа Герасима поспрошал, — посоветовал Тупик. — Он умеет смотреть далеко. Будет у вас мечеть — новый народ повалит в удел. А уж дело святых отцов — перетягивать их в церковь. Запретом же легко отпугнуть тех, кто нынче не хочет креститься. Да и разнесется — будто мы на Руси к иноверцам нетерпимы, крест на шею силой вешаем. Государь даже язычников силой крестить запрещает.

— Дак ты думаешь, батюшка боярин, епископ Герасим не станет возражать против мечети? — поп смотрел удивленно.

— Я одно знаю: епископ Герасим государевым делом живет.

Священник помолчал, пригласил обоих к вечерне и удалился. Вошел слуга — высоченный сутуловатый молодец в белой рубахе, неслышно ступая босыми ногами, начал зажигать свечи в медных светцах, прибитых к стенам.

— Гаврила, довольно четырех свечей, — сказал Хасан. — Устинье скажи, чтобы позвала княжну Надежду. — Когда слуга удалился, глянул в глаза Тупика: — Не верится, что доживу до покрова, до нашей свадьбы. Очень боюсь за нее, Василий.

— Чего бы?

— Мне донесли: Тохтамыш ищет следы сгинувшей дочери Мамая. Зачем она ему? Хан может украсть человека даже за морями.

— Однако ты прибедняешься, князь, говоря, што в Орде у тебя нет ушей и глаз…

Незаметная дверь в стене, прикрытая медвежьей шкурой, отворилась. В сопровождении сухонькой горбатой старушки вошла бледнолицая девушка в длинном прямом сарафане из простой набойки. Жемчужная нить украшала ее темно-золотистые волосы, заплетенные в две тугие косы. Тупик, видевший девушку в ином наряде, посреди блестящей Мамаевой свиты, сейчас не узнал ее. Обыкновенная боярышня или дочка среднего купца. Но едва очи-миндалины обратились к нему и тут же словно скатились в медвежью полсть, разостланную на полу вместо ковра, вдруг нахлынуло такое, что Васька невольно начал шарить у пояса, ища свой меч: как будто стоит он, полоненный, посреди вражьего стана, и на нем испытывают колдовские чары…

— Княжна Надежда, — ласково заговорил Хасан. — Это мой побратим, московский боярин Василий Тупик. Я хочу, чтобы ты его полюбила, как я. Знай: если что случится со мной, у этого человека ты найдешь защиту.

Тупик поклонился, княжна сказала:

— Тогда, на Дону, я желала добра вам обоим. Если бы Орда и Русь побратались, как побратались вы, сколько других людей стало бы счастливыми.

— Будь это в моей воле, княжна, я бы отдал жизнь, — ответил Тупик.

Хасан вздохнул:

— Однако, пора в церковь.

Девушка шла впереди, опираясь на руку бабки, осторожно и скованно — словно ребенок, недавно научившийся ходить. Возле церковной паперти сидело несколько нищих странников, княжна обошла всех, одаряя медными пулами.

После службы Тупик подошел к попу:

— Батюшка, согрешил я, хочу исповедаться. Душу гнетет.

Поп внимательно глянул, пригласил в исповедальню.

В узкой высокой пристройке Тупик опустился на колени перед попом, стал рассказывать. Батюшка слушал с непроницаемым видом, потом положил руку на обнаженную Васькину голову:

— Немал грех твой, сыне, но грех этот плотский, от слабости он человеческой да от молодости. Покаяние твое есть искупление. Жену не тревожь признанием, а женщину эту удали от дома свово, не то прахом пойдет твоя семейная жизнь и погрязнешь ты во грехе, аки свинья в нечистотах.

— Исполню, батюшка.

— Епитимью же назначаю тебе такую: возьмешь образок, что нынче пришлю тебе, да из Москвы сходи в Троицу, освяти его у Сергия. Потом пришлешь к нам и тем поможешь приобщению здешних язычников к вере православной.

— Исполню, батюшка.

— Аминь. Ступай, сыне, князь поджидает. А к епископу Герасиму я непременно съезжу.

Хасан ждал его в опустевшей церкви. Когда вышли, у ворот острожка услышали отрывистые голоса. Из сумерек возник начальник стражи в сопровождении вооруженного воина.

— Важная весть, князь. Говори, Маметша.

Воин заговорил по-татарски, речь его Тупик понимал.

— Мы, князь, следили за тем мурзой, которого Акхозя-хан послал из Нижнего в Рязань.

— Да.

— Они вернулись обратно, мурза и его воины.

— Почему?

— Мы догнали их и спросили. Мурза сказал, что на всей дороге видел глаза людей, полные ненависти. Даже мальчишки бросали в него камнями, а мужики прямо грозили расправой, не подпускали к колодцам, не хотели продавать мясо и хлеб. Мурза побоялся быть убитым в пути, поэтому пошел обратно.

— Надо было идти той дорогой, што им указана! — с досадой вырвалось у Тупика. — А народ-то, вишь, совсем потерял страх перед Ордой.

— Говорят, будто князь Донской велел устрашать послов? — спросил воин Маметша.

— Сказки, — ответил Тупик — Димитрий сам отправлял нас. Он не велел пускать большого ордынского отряда, штоб беды не вышло. А послу с сотней стражи — даже оказывать честь. Однако, повернули — черт с ними, нам забот меньше.

— Меньше ли, Василий?

— Пошли спать, Хасан. Завтра с зарей — в Коломну.

Утром Хасан проводил его за ворота, обнял.

— Когда-то снова увидимся, Василий?

— В покров, на твоей свадьбе. Помни: я дом буду готовить к твому приезду. Так што — прямо ко мне.

Однако свидеться им пришлось задолго до покрова.

VIII

Тохтамыш кочевал со своим улусом в предгорье Кавказа, двигаясь вверх вдоль беловодной речки Кумы, постепенно менявшей плавный ток среди равнин и болотистых плавней на быстрый и шумный бег по предгорным долинам. Были славные охоты на птицу и зверя, охотники взяли в облавах двух молодых тигров и трех пардусов. Тохтамыш с удовольствием думал об осенней охоте в милой его сердцу заяицкой степи, где бродят тысячные стада сайгаков, дзеренов и газелей — лучшей добычи прирученных пардусов. Тем летом часто шли дожди, на обильных травах отъедались кони, жирел скот, было много кумыса. Орда отдыхала, в хмельных напитках тушила память о куликовском разгроме. Тохтамыш ждал вестей от сына. Если Димитрий согласится платить дань, он пока оставит Русь в покое. Иное не давало Тохтамышу спать — восходящая слава Железного Хромца, правителя Мавверанахра. Уже весь богатый Иран у его ног, воины Хромого грабят Индию, Кавказ он считает собственным улусом. Безродный выскочка, Хромец, подобно Мамаю, метит в каганы всей Орды. Тот сломал шею на Москве, этот сломает на Тохтамыше. Теперь он не союзник, но злейший враг. Будь он союзником, сам уступил бы Хорезм, который по завету Чингисхана должен принадлежать потомкамего сына Джучи. Тохтамыш все равно возьмет силой этот благодатный край, где почти круглый год под теплыми дождями и жарким солнцем растет хлеб, зреют дыни и виноград.

Орда медленно приближалась к верховьям Кубани. Говорят, величественна и полноводна эта река. Ее плавни, подобные непроходимым лесам, богаты зверем и птицей, воды — рыбой. Осетры весом с полугодовалого жеребенка там не редкость. Богаты кубанские земли, но пусты. Прежде могущественные племена ясов и алан, населявшие берега этой реки, были разгромлены монголо-татарами, частью истреблены, частью оттеснены в суровые горы. Они ютятся в ущельях, а по тучным равнинам предгорий лишь изредка прокатываются кочевые улусы Орды. Слабые обязаны довольствоваться тем, что им оставляют сильные.

Тохтамышу хотелось увидеть Кубань. Правитель обязан хотя бы один раз осмотреть подвластные земли, как бы ни были они просторны — лишь тогда он может править уверенно.

В ставке на травянистом холме, из-под которого бежал прохладный ключ, Тохтамыш принимал беков подвластных племен. Сидя на груде шелковых подушек, он холодными глазами смотрел на кланяющихся князей, кивком указывая место справа или слева от себя, где они должны садиться среди придворных мурз, так же холодно рассматривал привезенные подарки — ковры и белоснежные войлоки, тюки цветной замши, искусно чеканенные серебряные кувшины и пояса, бурдюки со сладким вином, мехи с изюмом и сушеными фруктами, грубые, но прочные кавказские сукна, расшитые чепраки и чеканеные седла, кольчужные брони, мечи и кинжалы, украшенные насечкой. Лишь когда проводили тонконогих и длинношеих горских коней, глаза хана загорались, как у кречета перед охотой, в фигуре его читалась готовность сорваться с подушек. И только однажды, ревниво оглядывая коней, подаренных буртанским князем, гости услышали глухой, лающий голос хана:

— У тебя, Кази-бей, есть жеребец по кличке Золотой Барс? Он, говорят, самый быстрый в горах?

Князь поклонился до земли.

— Великий хан, такой жеребец у меня есть. Но я не знаю, самый ли он быстрый в наших горах.

— Ты бы показал его нам, Кази-бей. Мы испытаем на состязаниях скакунов.

Князь вспотел.

— Великий хан, я хотел показать тебе Золотого Барса, но он зашиб ногу. Пройдет три дня, и его пригонят мои конюхи.

Тохтамыш кивнул, усмехаясь одними глазами. Хитры эти кавказские рыжие жиды — буртаны. Да нет такого жида — ни кавказского, ни палестинского, ни фряжского, который провел бы великого хана. Соглядатаи Орды следят за лучшими конями в окрестных землях так же, как за правителями. Конь — главная сила ордынского воина, и потому лучшие жеребцы должны находиться в Орде, чтобы другие народы ее не обскакали.

Наконец, прошел с подношениями последний захудалый князек касожского племени, изрядно выбитого на Дону в незадачливом походе Мамая. Тохтамыш собирался подать знак к пиру, когда вдали показался отряд всадников, беспрепятственно двигающийся к ханской ставке. Вначале это удивило, но скоро глаза различили рыжий бунчук и знаки ханского рода. Акхозя?!

Тохтамыш встал, тяжело ступая, прошел сквозь притихших гостей к своей юрте, бросил начальнику стражи:

— Царевича пропустить одного.

Когда сын вошел, хан даже не шевельнулся — столь скорое возвращение не сулило добрых вестей. Но что случилось?

— Прости, повелитель, я не мог исполнить твою волю.

Опавшее лицо и удрученный голос сына вызвали жалость, однако хан не переменил позы, не проронил слова.

— В моей тысяче было всего семьсот воинов, но и этого московскому князю показалось много. Когда я пришел в Нижний Новгород, князь Дмитрий Суздальский оказал мне почести, какие подобают твоему послу. А потом из Москвы приехал боярин и сказал, что Димитрий Московский велит мне возвратить назад воинов и лишь с полусотней идти к нему. Мне говорили: Димитрий задумал взять твоего посла заложником. Если же я попытаюсь вступить в его земли со всем отрядом, он пошлет против меня войско. Боярин корил Димитрия, но он исполнял волю князя.

— Ты испугался смерти?

— Я испугался унижения — твоего унижения и всей Орды. И я не смел нарушить твой приказ — ведь ты велел мне идти в Москву со всей тысячей. Я решил послать с полусотней мурзу, чтобы передать Димитрию, что иду к нему с важным делом от тебя и без всего отряда не могу явиться в Москве. Его ответного слова решил подождать в Казани.

Тохтамыш кивнул.

— Однако мурза скоро вернулся. В его воинов бросали камнями и палками, в них плевали, им отказывали в пище и воде, хотя они предлагали серебро. Им прямо угрожали смертью. Повелитель! В Москву надо идти со всеми туменами и срыть ее стены!

Тохтамыш качнулся на подушках, сказал:

— Да, ты сделал, что мог, хотя я ожидал другого. Но оставим Москву и займемся пиром.

Сын ошарашенно уставился на отца: неужто великий хан простил такое оскорбление?

— Да, займемся пиром. — Тохтамыш улыбнулся. — На будущее лето мы пойдем кочевать за Яик, в наши родные степи. Там расплодилось много зверей. Мы пополним войско, соберем ясак с улусов, а заодно наведем порядок в Сибирском ханстве. Там, говорят, появился какой-то новый мурза, он прогнал моих союзников и освободил черных людей от всяких податей в Орду. Я хочу посмотреть, сумеет ли он откупиться, когда посадим его на кол.

— Повелитель! Отомсти Димитрию!

— Есть ли у тебя иные важные вести? — холодно спросил Тохтамыш, глядя мимо сына.

Акхозя задумался, потом сказал:

— Не знаю, так ли важно это. На Оке московский правитель посадил княжить какого-то татарина, из бывших Мамаевых нукеров. Он сманивает людей всякого рода и веры в свой удел. Говорят, у того князя-татарина живет полоненная дочь Мамая. Наверное, он хочет взять за нее большой выкуп? Ведь в Крыму у Мамая остались богатые родственники.

— Эта весть не так важна. Ступай, оденься к пиру.

Оставшись один, Тохтамыш долго раскачивался на горке подушек, потом бешено хватил кулаком по ковру. Болван! На что надеялся после кровавого разгрома Орды на Непрядве? Русь воспрянула, ордынские мурзы переходят на службу к московскому правителю, и вот следствие: ханского посла не пускают в Москву. Ее князь сам назначает количество посольской стражи — слыханное ли дело?! Вот так наследство оставили ему предшественнички! И казна Мамаева почти вся ушла. Куда только подевалась?

Городец-Мещерский — немедленно сжечь! Эх, заодно бы и Москву! Но заодно не получится. Думать, думать! Он ведь знает, какие кирпичи московских стен надо расшатывать…

Тохтамыш вышел к гостям в сопровождении сына, холодный, непроницаемый, твердой рукой взял священную чашу, из которой пили его предки, приложился и протянул сыну. Тот, отпив, вернул чашу отцу. Мурзы и беки провозгласили здравицу в честь великого хана. Когда опрокинулись кубки, рога, пиалы, Тохтамыш поднял руку.

— Славные беки и мурзы! Край ваш богат, велик и красив. Но сердцу степняка милее полынные горькие степи. Моя Орда завтра начнет кочевать к Синим Водам, оттуда вернется к берегам Итиля. Здесь вы можете пасти своих коней и скот, никто вас не тронет. Когда вы мне потребуетесь, я пришлю к вам скорых гонцов. Но если даже их не будет, запомните мою волю. Через год, на исходе месяца больших трав, вы с отрядами воинов обязаны находиться там, где река Дон сближается с Итилем.

Гости замерли.

— Отберите самых опытных и сильных в охоте, пусть они будут на самых крепких лошадях. Много не надо, мы ведь не войну затеваем.

Князья облегченно переводили дух.

— Да! В награду за вашу преданность и ваши дары я зову вас на большую охоту в степи между Итилем и Яиком. Вы, может быть, слышали, какие несметные тучи сайги, дзеренов и диких лошадей там пасутся, сколько там птицы дрофы и стрепета, сколько журавлей, лебедей, гусей и уток грудится на озерах и реках, сколько красных лисиц и жирных тарбаганов, чье мясо нежнее воска, водится в степных травах. Каждый из вас тысячу раз испытает твердость своей руки и зоркость глаза, быстроту своего коня, удар соколов и хватку ястребов. Если же чужие племена попадут в наши облавы, каждый сможет добыть иную дичь. Сбор — между Итилем и Доном. Оттуда начнем мы первую большую облаву, а когда перейдем Итиль, навстречу нам зверей и птиц погонит Едигей.

Князья улыбались: велика честь присутствовать на такой охоте, где распорядителем — великий хан.

— Кто наберет сотню добрых джигитов — приходи с сотней. Кто наберет пять сотен — приводи всех. Но больше пяти сотен не надо. Лишь бы были сильнейшие и каждый — с двумя заводными конями. Охота будет долгой.

На другой день гости разъехались. Перед закатом Тохтамыш объявил военную тревогу. Оставив малый отряд охранять семейные кочевья и скот, он с десятью тысячами всадников выступил на запад. Всю ночь, меняя коней, воины шли малознакомыми отрогами и предгорными долинами. Никто ни о чем не спрашивал, но большинство решило, что хан ведет их в Таврию и Крым, чтобы внезапным набегом захватить и разграбить города фрягов. Вспоминали богатства, которые минувшей осенью привез хану кафский посол. Одного опасались: не спугнуть бы фряжских толстосумов, не дать им времени погрузиться на корабли.

Когда лучи раннего солнца обогрели спины всадников, в широкой долине заблестела многоводная Кубань. На ее берегу, обильно поросшем терном и травами, хан остановил войско и тотчас устроил смотр. Бесстрастные нукеры под досмотром сотников и тысячников из ханского тумена проверили каждый десяток, выявляя, нет ли отставших, потерявших или забывших в лагере оружие, предметы снаряжения, запасы пищи. Во все время смотра хан стоял на кургане, верхом на буланом жеребце, покрытом тигровой шкурой. Едва смотр закончился, по знаку темника, назначенного начальником смотра, войско сомкнулось кольцом вокруг кургана и началась расправа над нерадивыми. Одному тысячнику и двум сотникам, потерявшим на переходе людей, отрубили головы. Воинов, у которых нашлись изъяны в вооружении и лошадях, нещадно били палками по голым спинам. Едва напоили коней — поход продолжился. По-прежнему шли на закат. Когда садилось солнце, сделали остановку и был короткий смотр. Казнили только одного десятника — он прозевал сигнал, поданный начальником. Поротых не оказалось.

Солнце скатилось за край травяной степи — войско выступило в полуночную сторону по следам легкоконных разъездов. Знакомые созвездия странно смещались в усталых глазах джигитов, они никак не могли понять, куда же ведет их повелитель. Утренняя заря упала на лица, и кони оживились, зафыркали, улавливая ноздрями знакомые запахи и чуя конец пути. Лишь теперь воины догадались, что было только учение и они вернулись к семейным становищам.

Снова — строжайший смотр. Наказывать никого не пришлось. Трое сотников, чьи всадники оказались лучше подготовленными к походу, были объявлены тысячниками, и хан самолично приколол к их плечам золотые знаки. Шестеро десятников стали сотниками, а их места заняли сильнейшие из простых всадников. Возвышение почти неслыханное, по Орде пошел говор о щедрости великого хана.

Ордынский воин получал жалованье в размере стоимости от двух до пяти лошадей: все зависело от того, как он нес службу и воевал. Десятник получал жалованье своего десятка, поэтому он был прямо заинтересован в том, чтобы каждый его подчиненный имел наибольшую плату. Сотник получал жалованье, равное жалованью пяти своих худших десятников. Тысячник — жалованье пяти худших сотников. Система оплаты воинской службы в Орде заставляла каждого начальника только и думать о том, чтобы его люди были лучшими в походах, на смотрах и на войне. Эту систему Тохтамыш и привел в действие внезапной проверкой — по ее результату заново определялось жалованье каждого всадника.

Слух о происшедшем разнесся по Орде мгновенно. Всюду теперь ждали тревоги, мурзы и наяны беспощадно мордовали подданных за малейшее небрежение к лошадям, за всякую неисправность снаряжения. Начальники вдруг стали понимать, что Тохтамыш не менее беспощаден, чем Мамай, только он опаснее — потому что законный хан и потому что никто заранее не знает его мыслей.

Орда снова медленно кочевала к закату по привольным долинам предгорий. Рассылаемые ханом гонцы заверяли князей племен в миролюбии и благосклонности повелителя. Князья же спешили задарить владыку, чем могли: нередко разоряя свои земли, покупали мир. Степной хищник откармливался, залечивал опасную рану, полученную на Непрядве.


Трудно обвыкался Тупик в новом положении — в доме его на Великом Посаде поселилось маленькое горластое существо, которое потребовало столько забот, сколько не требует целый воинский десяток. Дарья и слышать не хотела о няньках — все время отдавала беспокойной дочке. Сердце Тупика исходило нежностью и тревогой при каждом детском крике, но все время чувствовал себя лишним в светлице жены, громадный и большерукий, пропахший ременной сбруей и лошадьми. Впервые, кажется, с болью отрывался от дома, выезжая для встречи царьградского посольства. Только служба семейные дела в расчет не принимает, и нынешняя служба не в пример прежней.

Кончилась пора молодого ухарства, иное прозвище надо заслуживать. А то — «Тупик». Оружие страшное, да годится оно лишь железо плющить, дубовые кряжи колоть. Чтобы заслужить иное достойное прозвище, надо показать не одну силу и смелость, но и разум зрелого мужа. Не то до седых волос ходить сотским, да из сотских могут выпереть при случае, как вон Олексу. Хотя Олекса все ж молодец. Еще осенью, когда стало известно о замирении в степи и потребовались люди в Кафу для встречи и охраны в пути царьградских послов, он первым вызвался, заявив, что протирать штаны, сидя в стольной, есть кому и без него. Его послали начальником стражи, и теперь Боброк велел передать Олексе: коли доведет посольство до самой Москвы благополучно, быть ему снова сотским.

Зачастили на Русь константинопольские посланники — со всех сторон припекает ныне Византийскую империю бесконечные войны с соседями, внутренние восстания, предательский разгром крестоносцами Константинополя в четвертом крестовом походе и создание ими на территории Византии Латинской империи, которую лишь через полвека императорам удалось сокрушить с помощью болгар и генуэзцев, а главное — веками работавшая изощренная система высасывания соков из своих крестьян и ремесленников для прокормления пышного двора и громадного чиновничьего аппарата довели Второй Рим до жалкого состояния. Некогда самое могущественное и богатое государство мира превратилось в бессильный обломок самого себя, неспособное изменить закостенелых форм. По его землям беспрепятственно водили свои полчища военачальники султана Мурада, враг уже стучался в ворота его столицы.

Смерть государства наступает, когда собственный народ не может или не хочет защищать его. Византийцы еще могли, но уже не хотели сражаться за свою империю. Как и в прежние времена, императоры старались привлечь наемников, но никогда наемники не возбуждали в народе доверия, ибо их мечи правительство обращало столь же часто против внешних врагов, сколь и против недовольных в своей стране. А ведь известно, что войско, которое предназначено для подавления своего народа, оказывается самым негодным в борьбе с внешним врагом. Никто так не склонен к трусости, шкурничеству, панике и прямой измене на войне, как люди из числа внутренних карателей, тюремщиков и палачей — наемных или добровольных. Ни разу за всю историю войн истина эта не была опровергнута.

Пришло, однако, время, когда и наемников содержать стало не на что: завоеватели-османы разоряли крестьян до нитки или угоняли в рабство, а основной доход с торговли шел в руки генуэзцев, которые за военную помощь в борьбе с Латинской империей вырвали у Константинополя исключительные привилегии. И тогда взоры императорской власти стали все чаще обращаться к единоверной Руси, поднимающейся на севере над пепелищами ордынских пожогов. Стремясь опереться на Москву, изощренные византийские политики понимали, как важно им любой ценой удержать патриарший контроль над русской церковью. За рукоположение духовных сановников, угодных князьям, за присылку на Русь ученых проповедников и богомазов, предметов культа, освященной церковной утвари взималась крупная плата в патриаршую и императорскую казну. Бывало, императоры прямо просили денег для дела защиты православия от «неверных» и не знали отказа. Летописи сохранили весть, что и куликовский герой — троицкий монах Ослябя доставлял крупную казну в дар византийцам. Русская помощь, заметно усилившаяся после Куликовской битвы, продлила жизнь Второго Рима, по меньшей мере, на сотню лет.

Принимая щедрые дары великих князей, императоры старались подольстить им, именуя своими братьями; византийские принцессы чаще других иноземок становились русскими княгинями; Киев, а затем Владимир и Москва назывались вторым центром православия — так не без участия самих византийцев, особенно переселившихся на Русь православных священников, еще задолго до окончательного свержения ига Орды была посеяна идея «Третьего Рима». Те, кого привлекала эта идея, вряд ли задумывались о том, что величие Рима вырастало в его поработительских войнах, в то время как величие Москвы складывалось в упорной, ожесточенной борьбе с самыми страшными поработителями своего века.

Однако уже все дороги Руси и ближних земель вели в Москву.

Путь посольства лежал через Коломну, ставшую как бы далеко выдвинутой московской заставой с юго-востока. Отряд Тупика на день опередил послов. Воины отдыхали. Уже скинувший доспехи Тупик вышел на подворье, привлеченный шумом, и увидел в толпе дружинников приземистого человека нерусской наружности в сером халате и лохматой шапке. Тот быстро подошел, покачиваясь на кривоватых ногах степняка, в лице его и узких глазах сквозила пьяная усталость. Заметил Тупик и пару взмыленных лошадей у коновязи.

— Откуда гонец?

— Беда, боярин Васка! — выкрикнул татарин. — Беда пришел на Мещер-Сарай! Спасай, Васка!

У Тупика поползли брови на лоб: какой это там «Сарай» спасать надо? И где он видел этого человека?

— Коназ Хасан нету — Мещера ходил, где искат, когда воротит? Коназ нет — два сотня чужих пришел. Авдул богатур меня звал: скакай, Маметша, на Коломна. Спасат нада Мещер-Сарай. Тридесят джигитов там, бабы, ребята.

Так вот оно что: в отсутствие Хасана на Городец-Мещерский совершено нападение. Если враг случайный — не так страшно. А если отряд ханский?!

— Когда случилось, Маметша? Ты-то как прорвался?

— Шибко скакал я, боярин Васка. Мой конь сытый, стоял долго. Его конь худой, шел лесом — где догнат? Вчера обед звонил — я там, нынче обед звонит — я здес. Авдул-богатур говорил: ден — стоим, другой ден — стоим. Третий ден — лежим, нет Мещер-Сарай.

Коли спасать — нельзя медлить минуты. Но как же со встречей посольства? Дело-то нешуточное. Поймет ли государь? Должен понять: военный набег на московские владения!

— Алешка, Микула! Всем — сбор, сыщите десятских. Коней седлать. Я — к воеводе.

По счастью, коломенский тысяцкий Василий Вельяминов оказался в своем тереме. Августовский день выдался жарким, воевода сидел в столовой палате, простоволосый, в распущенной рубахе, прохлаждаясь клюквенным квасом из ледника. Тупик с порога стал выкладывать вести, боярин, слушая, не отрывался от кружки, лишь поглядывал исподлобья серыми прозрачными глазами. Допил квас, отер ладонью подстриженную русую бородку, рявкнул в дверь:

— Эй, кто там есть, живо ко мне!

Вбежавшему отроку приказал немедленно поднимать по тревоге воинов, находящихся в детинце. На дворе часто зазвенело било.

— Ты выпей квасу-то. — Вельяминов пододвинул Тупику полную кружку. — Городец под моим досмотром, сотни поведу сам.

— Василь Васильич! — взмолился Тупик. — Хасан друг мой, в Мамаевой яме побратались.

— Друг! А у меня счет с Ордой не кончен за брата Микулу. И кому государь велел провожать посольство — тебе али мне?

— Государь простит — дело военное. Я ж дорогу лучше всех знаю. Этот Маметша еле на ногах держится, уснет в седле.

— Уговорил. Коль што — вместе ответим. Я оставлю полусотню для встречи послов, ты же в нее своих, московских, десяток добавь с хорошим начальником.

— Коней бы заводных, Василь Васильич.

— Табун в отгоне, за Окой, долго ждать. Ниче — кони у нас добрые, мы в детинце-то не шибко засиживаемся.

Скоро полторы сотни всадников выступили из городских ворот и рысью двинулись к броду через Москву. Со стены детинца их провожали тревожные взгляды, пока не скрылись в сосновом бору.

Долги старинные версты, а их до Городца, почитай, сотня. Только ночью, в самую темень, Вельяминов дал отдых людям и лошадям; напоили коней в лесной речушке, задали им ячменя, спали два часа в траве, возле конских копыт. Едва заря прорезалась — вскочили, сухари и вяленину грызли в седлах, запивая водой из кожаных и медных баклаг. Днем сделали тоже лишь один привал. Воины, привычные к походам, словно кочевники: в седлах едят, отдыхают, даже и спят попеременно: лошадей же вымучивать до предела нельзя: к бою готовились. За полдень в восточной стороне увидели косые столбы серого дыма. Что это — сигналы тревоги или пожары? Ускорили бег лошадей. Встретили деревеньку в два двора. Дома обжитые, в огородах зеленеют репа, лук и горох, круглятся сизыми боками кочаны капусты, кое-где бродят куры, а — ни людей, ни скота. Видно, дымы в небе спугнули крестьян. Душа Тупика заныла и ожесточилась: снова по урманам забиваются русские люди. Доколе ж?!

Перед закатом открылась знакомая приокская долина, солнце светило в спину всадникам, и ясно виделся холм, где стоял Городец-Мещерский. Тупик смежил глаза, открыл вновь, и сквозь стиснутые зубы прорвался стон: Городца больше не было. Только стена зияла черными язвами прожогов, но — ни башен над нею, ни восьмигранного купола церкви, ни покатой крыши княжеского терема. Дымок еще курился над холмом, на всадников пахнуло гарью.

— Опоздали, — мрачно произнес Вельяминов. — И Хасан опоздал либо, хуже того, — побит со всеми своими.

Отряд в молчании приблизился к обгорелым стенам острожка, спугнув стаю воронья, и стиснуло болью Васькино сердце: чьи лица увидит сейчас с выклеванными глазами? Воронов Тупик ненавидел. Ему приходилось слышать песни чужестранцев, где ворона называли даже другом воина — ведь он его спутник в славных походах, — но русское сердце Васьки яростно восставало против. Сам-то он и врагу своему не желал смерти, пока тот не обнажал меча. Как можно любить спутников тлена и страданий?

— Стены глиной обмазаны, а сожжены, — заметил Вельяминов. — Не иначе земляным маслом облили. И сушь…

Он первым проехал через выбитые ворота, Тупик — следом. Сразу увидел обнаженные тела двух мужчин. Один, плечистый, мускулистый, лежал ничком, другой, малорослый, раскинув руки, обратил к небу безглазое, исклеванное лицо. Тупику словно шепнул кто-то имя первого: тысячник Авдул… Не от Васькиной руки в сшибке конных разведчиков на рязанском порубежье, не в кровавой Куликовской сече суждено ему было сложить голову, а от рук соплеменников при защите русской земли, которая стала и землей Авдула. Что же это? Небесная кара за измену своему царю или искупление невинной крови, пролитой им когда-то на исстрадавшейся земле, к которой прибился он в свои черные дни и которая приняла его, не помня зла?

Маметша спрыгнул с лошади, громко вскрикнул, упал на тело безглазого, закаменел. Воины ни о чем не спрашивали и не утешали — такое горе словами не лечат, его надо выплакать. Тела убитых лежали по всему Городцу вокруг сожженной церкви и княжеского дома, иные сильно обгорели. Снаружи, под стенами, человеческих трупов не было, — значит, нападающие похоронили своих, оставив неприбранными убитых защитников маленькой крепости. Тупик велел сосчитать их, сам ходил от тела к телу, но не нашел ни Хасана, ни княжны, ни священника. Насчитали три с половиной десятка, среди них две женщины и трое детей. Кто-то мог сгореть бесследно, однако стало ясно: Хасан со своей полусотней в бою не участвовал. Видимо, воины погибли все до единого, уцелевших детей и женщин угнали в полон. До словам Маметши, нападение произошло внезапно, пастухи и мужики, работавшие на полях, укрыться в остроге не успели.

Свечерело. Потянуло прохладой с реки, в роще затихал вороний грай. Пожарище дышало жаром и смрадом.

— Похороним завтра, — сказал Вельяминов. — Разбойники едва ли воротятся, но поберечься надо.

— То не простые разбойники, — ответил Тупик, пристально оглядываясь и представляя, как все случилось. — Видишь под стеной закопченные черепки? То осколки зажигательного сосуда, начиненного земляным маслом, серой и селитрой. Эта смесь дает адское пламя. Когда их встретили со стен стрелами и каменьем, они стали метать бомбы через частокол. Загорелись навесы и конюшни под стеной, загорелась и сама стена. Большими стрелами они, наверное, зажгли и церковь с княжеским домом. Воины отступили от стены, но в середине тоже полыхал пожар, они оказались зажаты огнем. Здесь была геенна. Бабы с ребятишками могли спрятаться в погребах со льдом, а воин — терпи. Вишь как лежат убитые — кольцом меж огней. И ворот они не отворили. Их выломали потом, когда городчане валялись угорелые между пожарищами… Враг, видать, знал устройство острога, он заране все рассчитал и час нападения выбрал. Так действуют опытные ханские нукеры и разведчики. И оружием, што было у них, мурзы-разбойники не обладают. Думается мне, боярин, — тут погостил особый ханский отряд, нарочно посланный разорить Городец. Не удивляюсь, што Хасан проглядел его: шел враг с великим бережением. Может, во всей Орде о набеге знали два или три человека.

Вельяминов был явно озадачен.

— Однако, глаз у тебя, Василей! Што же, выходит, им страшен был Городец?

— Еще как, Василь Васильич. Хасан перетягивал татар на нашу сторону, к земле их привязывал. То хану — кость в горле.

Утром часовые подняли тревогу, воины вскочили в седла. Берегом Оки, к холму, лавой мчался конный отряд. Тупик, разглядев пурпурный плащ, летящий впереди всадников, успокоил своих.

Лицо Хасана было страшным.

— Где они? — В красных от ветра глазах засветилась надежда. — Где враг? Наши где?

— Мы пришли на закате, Хасан. Мы опоздали…

Хасан расцарапал себе лицо.

— Я знаю, чье это дело! Я пойду по их следам неотступно, как волк за оленем. Я их настигну и перегрызу им глотки!

На пепелище Тупик осторожно заговорил о том, что намерение Хасана бесполезно, безумно. Дубовые бревна горят долго, еще дольше тлеют. Судя по пожарищу, все было кончено в первый день осады, — значит, ханский отряд ушел далеко, его теперь не достанешь. В Орде на Хасана устроят облаву и могут схватить.

— Если даже княжна и другие живы, ты не спасешь их, но лишь умножишь их страдания.

— Пусть так. Я найду ее или умру.

Угрюмые воины искали среди убитых своих родственников и друзей. Не было плача, но на всех лицах читалась та же решимость, что и на лице начальника. Тупик подумал: если эта полусотня настигнет ханский отряд, тому, пожалуй, несдобровать.

— Не тревожьтесь, мы похороним мусульман по их обычаю, христиан — по своему. Только укажите, кто крещен.

— Похорони их, Василий, в одной братской могиле. Теперь прощай.

— Увидимся ли еще, брат?

— Увидимся. Хасан — бессмертный. Васька Тупик — тоже бессмертный. Нам нельзя умирать, у нас еще много врагов.

Вблизи стены воины рыли могилу заступами, найденными в сожженном остроге. Далекий стук телеги показался наваждением. С закатной стороны, от лесочка, пылила открытая повозка, запряженная парой гнедых. Воины прервали работу, поджидая нежданного гостя. Рослый мужик правил повозкой стоя, и, лишь когда приблизился, Тупик разглядел сидящего человека в рясе. Городецкий поп соскочил с телеги, причитая:

— Што же творится на свете белом, батюшка боярин? Што же это такое?

— Это Орда, отец, ее след.

— Неужто ни единого из прихожан моих в живых-то нет?

— Князь с полусотней ушел догонять грабежников. Может, кто из мужиков спасся. Те же, кто был в остроге, побиты и уведены.

— Вот горе! А я в Коломну к отцу Герасиму наладился, да услыхал про беду и поворотил. Да поспел, вишь, к погребению…

Тупик достал из переметной сумы небольшой образ Богородицы, завернутый в чистую льняную ткань.

— Батюшка, исполнил я волю твою. Сам ходил в Троицу…

Поп обеими руками принял икону, развернул, целуя, омочил слезой.

— Спаси тя бог, сыне…

Он побрел на пепелище, прижимая икону к груди, в сопровождении возницы, в котором Тупик узнал молодца, что зажигал свечи в княжеской палате.

После погребения Тупик предупредил попа:

— Поспешай, батюшка, со сборами. Мы уходим.

— И в добрый путь. Я уж после съезжу к Герасиму, сначала людей соберу.

— Думаешь, придут?

— Куды ж им деваться? Мыслимо ли бросать место этакое светлое? И хлебушко вон на полях зреет, и огороды овощем полны, мы приглядим пока. Часовенку с Гаврилой соорудим, штоб место не запоганело, а там и князь, глядишь, вернется. Вы б только помогли нам колокол церковный над пепелищем поставить — уцелел ведь он, родимый, не взял его огонь гибельный, от нечистых рук порожденный.

— А што, Василь Ондреич, — отозвался Минула. — И правда, пособить надо в деле святом.

Через полчаса воины, растаскав обугленные бревна на месте церкви, освободили из-под них закопченный бронзовый колокол. Язык его отпал — огонь расплавил медное кольцо, на котором он держался. Под головешками сгоревшей кузни нашлись наковальни и железо и медь. Пока устанавливали перекладину, Микула сковал новое кольцо и с помощниками приладил тяжелый язык. Из седельных ремней свили крепкие веревки, перекинули через перекладину, обвязали колокол, и сильные руки воинов подтянули его к подвесному крюку.

— Ну-ка, проверим, отче, не потерял ли он голос в огне?

Микула взялся за бечеву, потянул привычной рукой — доводилось когда-то в монастыре и звонарем служить, — негромкий звук, протяжный, чуть печальный, родился среди тишины, медленно погас, будто всосался полуденным простором.

— Живой, — улыбнулся Микула. Перекрестясь, покрепче ухватил бечеву, и размеренные удары колокольного языка бронзовым набатным громом поплыли с холма к затаенным сосновым борам.

Воины, которым не нашлось работы с колоколом, на вожжах достали воду из колодца с обгорелым срубом. В затухающем звоне Тупик услышал рядом: «Пойдем-ка, попьем колодезной» — и быстро оборотился. Коломенские ратники отмывались у колодца от угольной пыли — один сливал другому на руки.

— Стой! — заорал Тупик. — Брось бадейку, олух несчастный!

Моющиеся удивленно уставились на бегущего к ним сотского, тот, что сливал, неуверенно поставил ведро на обугленную траву. Тупик ударом ноги опрокинул его.

— Пили воду? Ну, пили?

— Я лишь два глотка, — испуганно признался молодой кмет.

— Мало учили вас, сукиных сынов! В колодце ж мертвяки плавают. С распоротыми животами!

Глаза у парня полезли из орбит, по горлу прошли судороги.

— Два пальца в рот — живо!

Кмет не донес пальцы до рта — его начало жестоко рвать… Мертвяки в колодце вряд ли плавали, но Тупик не сомневался, что вода отравлена. Два дня яд мог сохранять силу. Как заставить человека извергнуть проглоченное, Тупик знал. Парень изнемог, корчился в бесплодных потугах. Тупик протянул ему свою баклагу:

— Пей! Сколько можешь пей — вода сладкая… Так, молодец, а теперь снова — два пальца…

Убедившись, что из парня извергается вода, распорядился:

— Оба — к речке, бегом! Отмойтесь. Ты же пей из реки сколько можешь и рыгай. Да баклагу прополощи!

Оборотясь к напуганным воинам, Тупик резко заговорил:

— Здесь был враг всего лишь два дня назад. Запомните на всю жизнь: коли враг не завалил колодца, не набросал туда трупов — он отравил его. Мертвяки отравляют колодцы на годы. Яд может сохранять силу неделями, пока земля не рассосет его. От яда есть одно средство — уголь. Собирайте и тащите его сюда. — Тупик нашел глазами попа. — Батюшка, через день воду можно пить, вычерпав уголь. Ну, а кто и проглотит уголек нечаянно — то не страшно: уголь яда не отпустит, с ним и выйдет из человека.

Поп стал благодарить, Тупик через его плечо смотрел на Гаврилу, который с помощью кметов сооружал из собранных досок и бревен подобие балагана вблизи перекладины с колоколом. Там, наверное, поп повесит икону, которую все еще прижимает к груди. А стоит людям узнать, что она освящалась самим Сергием…

— Василей Ондреич! — прервал его мысли Вельяминов. — Гони всех к реке — пущай отмоются. Исчумазились, ровно бесенята.

Сразу после купания отряд выступил на Коломну. Протяжный, зовущий гуд колокола плыл в теплом воздухе, провожая всадников. И вот оно чудо: перед тем как въехать в лесок, Тупик оборотился и увидел фигурки людей в приокской долине, тянущиеся к сожженному острожку. Уцелевшие городчане гнали трех коров и маленькое стадо не то овец, не то коз.

— Быть Городцу, — уверенно сказал Вельяминов. — Есть поп — будет и приход.

— А татарского удела под московской рукой не получилось, — отозвался Тупик. — И не получится, пока хану рук не отрубим.

Ему вспомнилось: Хасан считал, будто ордынский правитель охотится исключительно за Мамаевой дочерью. Чудом заполучив свою невесту, Хасан дрожал над нею и все угрозы Городцу относил на ее счет. Тупик смотрел на дело трезвее. Жаль великого замысла — татары, переходящие на русскую службу, станут теперь бояться порубежья.

Мерный гуд колокола долго провожал отряд, который уходил от будущей столицы Касимовского царства волжских татар, что утвердится здесь волей московского государя через семьдесят лет.

IX

Хвостатая белая звезда стояла в московском небе, и даже в полдень весеннее солнце не могло затмить сияния таинственной пришелицы. По ночам она заливала землю мертвым бледным светом ярче полной луны, и тогда окрестные леса, пашни и воды, притихшие селения и сама столица принимали незнакомый пугающий образ — будто неведомая, неусская сторона являлась взору оробелого путника. С вечерних сумерек и до восхода из лесов неслись тоскливые, непонятные крики, вой, хохот, взлаивание, костяной стук — вся лесная и болотная нечисть вырвалась из своих обиталищ вместе с талыми водами, празднуя явление хвостатой звезды. Даже милые охотнику голоса пролетных птиц сквозили предвестием беды. С наступлением вечера люди запирали ворота и двери на крепкие засовы, а если ходили ко всенощной, то соседи собирались целыми толпами. Несмотря на распутицу и ночные холода, в городе появилось множество странного люда. Расползаясь с рассветом от монастырских ворот по всему посаду, нищие бродяги настойчиво канючили, вымогая подаяние, тыкали в небо грязными пальцами, пугали близостью Страшного суда. В церквах почти не прерывались службы. Попы и монахи смутно толковали значение хвостатой звезды, зато ясно советовали усердно молиться да щедрее жертвовать на храмы и монастыри.

Наконец грозная гостья стала медленно уходить за окоем, и люди словно очнулись, на улицах послышался смех, разговоры обратились к насущным делам и заботам, к наступающей летней страде; посадские мужики сбивались в ватаги, чинили сети, плели верши, тянулись на речки и речушки, коими в водополь рыба устремляется к нерестилищам. Жизнь сильнее знамений.

Пока не началась страда на полях и огородах, по указанию большого воеводы окольничий Тимофей Вельяминов провел учение с московскими ополченцами. На подсохшей поляне близ Напрудского, вотчинного села великого князя, что на Яузе, собралось шестьсот ратников. Одеты кто во что, лишь оружие — большие копья, сулицы, щиты, луки и самострелы — отроки привезли из княжеских хранилищ в Кремле. Тупик, приставленный наблюдать за обучением суконной и кожевенной сотен, взял с собой лучших стрелков и метальщиков. Разделив лучников и арбалетчиков, он велел своим кметам показать приемы натягивания тетивы и прицеливания, потом началась стрельба по мишеням. Каждый принес дощечку, лучники для начала установили их на сто шагов, арбалетчики — на двести. Если пять из десяти выпущенных стрел глубоко впивались в дерево, ополченцу разрешалось перенести дощечку на двадцать шагов — и так до предела, пока стрела способна поразить врага, защищенного кожаной броней. После учения лучший стрелок в десятке получал от князя алтын серебром, и мужики изо всех сил старались превзойти друг друга.

После первой очереди выстрелов Тупик, опережая пеших ополченцев, проехал к мишеням в сопровождении Варяга, окинул их взглядом, недовольно покачал головой:

— Не густо.

В дощечках торчало по две, три, иногда четыре стрелы. Проехал дальше, к мишеням арбалетчиков, удивленно присвистнул: в крайней доске сидело плотной кучкой десять кованых железных стрел. Спросил Варяга:

— Это кто ж у тебя?

— Крайним стоял Адам, суконник, да вот он, подходит.

Широкоплечий посадский в зеленом суконном кафтане вразвалку подошел к начальнику, смело поглядел ему в глаза, на круглом курносом лице — улыбка.

— Доску-то небось придется раскалывать, иначе стрелы не вытащить.

— Это пошто же не вытащить? — звучным басовитым голосом ответил Адам. — Вот как это делается, боярин.

Адам наступил на плаху и легко повыдергивал железные стрелы.

— Однако, силушкой тебя не обидели. Ну-ка, отнеси плаху еще на сто шагов. Ежели пять стрел попадут в нее, получишь награду и поболее алтына.

— Спаси бог, Василий Андреич. Только я и за так всажу весь десяток. Мне честь дороже.

— О чести и говорю.

Даже и на четыреста шагов все десять стрел оказались крепко посаженными в твердое дерево. Тупик взял Адама на особую замету. Нашлись в сотнях и другие добрые стрелки.

Под вечер от Напрудского прибежал встревоженный мельник:

— Боярин, выручай ради Христа, не то смоет нас.

Пруд и мельница принадлежали великому князю, поэтому Тупик, не мешкая, велел Адаму с десятком ополченцев поспешать на помощь. От теплого ветра и солнца разом тронулись лесные овраги, переполнились речушки и ручьи, впадающие в Яузу, она вздулась на глазах. Воде указали путь через вешняк, разобрав верхние камни и дерн, и она в момент размыла вешняк до самого материка, предусмотрительно устланного обожженными бревнами еще при постройке плотины. С бешеным ревом поток шел под уклон, врываясь в русло Яузы ниже мельницы, пенный гребень клокотал на столкновении вод, омут бугрился и вскипал пузырями. Чтобы плотину не размыло вширь, мельничные работники с помощью ополченцев укладывали в воду по обе стороны прорана сшитые вместе ковры из камыша и рогоза, придавливали их старыми жерновами. Оставив у прорана работников и трех ополченцев, Адам с остальными пошел к мельнику за рыбацкой снастью.

С посада, от сел Напрудского и Луцинского к плотине уже потянулись мужики и ребятишки. Мельнику — беда, народу — потеха. Бешенство весенней воды веселит сердце и кружит голову почище хмеля. Уже перебросили длинную веревку через поток там, где он, выравниваясь после крутого падения, рождал первый изогнутый гребень. Держась за веревку, отчаянные рыбаки входили в ледяную воду по пояс, ставили на дно хвостуши — трехаршинные верши с широким четырехугольным зевом, плетенные из ивовых прутьев, — с подвешенными к ним тяжелыми камнями и, привязав хвостушу к веревке, ошалело выскакивали на берег, бросались к большому костру, натягивали портки, стуча зубами и приплясывая. Адам, оставшись в исподнем, вошел в самую середину потока с громадной хвостушей. Вода уже доходила ему до груди, а он не останавливался.

— Адамушка, привяжись к веревке! — надрывно кричал с берега сухонький мужик, стараясь пересилить рев воды и голоса людей. — Уташшит тебя водяной в омут, привяжись, родненький!

Адам не оглядывался. Устанавливая снасть, он вдруг с головой ушел в поток, на берегу испуганно ахнули, двое мужиков, еще не обсохших, рванулись было к воде от костра, но Адам вынырнул, ошалело фыркая, побрел к берегу, волоча за жабры крупную, рвущуюся на волю щуку. Его встретили хохотом, он бросил рыбину на землю, сунул в рот кровоточащие пальцы, кто-то накинул на него длинный зипун.

— Ай да Адамушка, бес водяной!

— Купца по хватке видать: он и тонуть будет, а на берег со шшукой в руках вылезет.

— Кто мешает — ныряй да хватай, — смеясь, сказал подошедший с оружейниками Вавила Чех.

— Опустил хвостушу-то, слышу — ка-ак жахнет! Вода-то — слеза, вижу, мотается в верше — ей голову прутьями защемило, не то бы враз вывернулась. Я прямо головой в хвостушу и унырнул, потому как за хвост ее, сатану, в воде нипочем не удержать, — нащупал жабры да и выволок. Токо жабры у сатаны — што пасть с зубами, искровенился. Но — шалишь, не таких шшук имали.

— Не укусишь небось, щука, она молодая хороша, жареная.

— Да и эта не стара, вишь, голова плоская — донная это, из крупной породы.

— А вот мы спробуем.

Суконник всыпал в раскрытый щучий зев горсть соли, влил конопляного масла, обложил рыбину листами смородины и веточками укропа, завернул в холстину, уложил в разрытый костер и забросал горячим песком.

— Теперь наваливай — штоб жаром ее проняло. К закату спечется.

— Искусник ты, Адамушка, — подольстил сухонький мужик.

— Какое там! Вот Каримка — тот искусник. Трехпудовую шшуку так сготовит — язык проглотишь.

— Вечор, говорят, отпросился он да пошел со своими татарами вверх по Неглинке. Там тоже пруды спускают.

— От рожа басурманская! Дозвал бы, што ль?

— Он тя искал, дядя Адам, — сказал тихий мальчишка из бронной слободки. — Ему сказали — ты в ополчении.

— Ну, коли так… Да зря он туда пошел. В неглинских прудах уж нет той рыбы, што на Яузе попадается. Тут и стерлядку, и осетришку можно схватить, там же — густера одна.

Мужики начали разоблачаться — пора вынимать верши. Адам достал из мешка белый сухарь, угостил мальчишку, спросил:

— Не студно в лаптишках-то, Андрейка?

— Да нет, дядя Адам. Я ноги старыми кожами обернул да шерсти положил — не студит.

— Што братка?

— Поправляется. Взял подряд у Вельяминовых на два панциря, рубли уж бить начал для проволоки.

— Слава господу, теперь ниче, заживете.

— Да мы не бедствуем шибко, и дядя Вавила когда поможет, он тож из бронников.

Адам смущенно крякнул, глянув на пушкаря, стоящего поодаль над потоком, сказал:

— Ты забеги завтра ко мне. Непременно. Я те кафтанишко из свово сукнеца подарю, да и сапожишки найдем.

— Благодарствую, дядя Адам, да отдаривать нынче нечем.

— Сочтемся, Андрюха, ты о том не думай. Соседу моему,набойщику, нужон рисовальщик. Пойдешь?

— Не, дядя Адам, я брату рубли бить помогаю, узоры для панцирей выдумываю. Да и сетку научился вязать.

Адам досадовал на себя. Знал ведь, что старый бронник Рублев погиб на Куликовской сече, взрослый сын его вернулся домой с тяжелой раной руки, значит, не мог заниматься своим делом, а ему ведь надо кормить старую мать и младшего брата с сестрами. Как мог забыть? В прежние зимы в кулачных боях на льду зимней реки Москвы и неглинских прудов суконники и кожевники обыкновенно становились в один ряд с бронниками, чтобы уравнять сокрушительную мощь кузнецкой слободы. Адам-суконник, Данила-бронник, Карим-кожевник неизменно оказывались воеводами своих ватаг, часто встречались, дружили домами. Минувшей зимой кулачных потасовок не было, и вот на тебе — забыл, покинул друга в несчастье. В сытости чужого голода не понять. А Вавила, человек пришлый, значит, понял?

Рыбаки уже начали выволакивать на берег хвостуши. Мощная струя забивала рыбу в узкую часть прутяной снасти, и хотя горловина была широка, у мелкой и средней рыбы не хватало силы выброситься из ловушки. Почти каждая хвостуша была набита до середины, в иных, попавших в удачную струю, рыба торчала хвостами наружу, билась и выскакивала, когда горловину приподнимали над водой. Мужики весело опорожняли верши прямо на лужайку и спешили поставить снова.

Адам наконец скинул кафтан, пошел в воду. Рыбаки притихли, следя за ним. Адам скрылся с головой, вынырнул, стоя боком к струе, обеими руками приподнял снасть. Громадный косой хвост стегнул по воде, подняв брызги, несколько рыбин выскочило из горловины, Адам приподнял хвостушу повыше, пошел к берегу, держа наискось течения, а хвост молотил его по лицу и плечам.

— Никак, осетришша!

— Хоть бы за веревку держался, бес!

Вавила вошел в воду, встретил Адама, помог. Улов вытряхнули подальше от воды. Мужики ошиблись: не осетр попал в снасть, а пудовая стерлядь, раздувшаяся от икры. Было в хвостуше еще несколько стерлядок и две белорыбицы.

— Купцу и тут — счастье.

— Андрюха, отбери стерлядок да белорыбиц, — попросил Адам, — пошлю князю, небось пруд-то ево. А эту, большую, порубить и — в котел. Икру — в горшок, присолим — твому брату на поправку.

На плотине стояло несколько женщин, издали следя за рыбаками.

— Вдовушки из Напрудского, — сказал кто-то.

— Андрейка, сбегай, позови, — велел Адам. — Вы, мужики, наденьте портки, а то не спустятся.

— Всю Москву не одаришь, — ворчливо сказал тот же сухонький мужичок.

— Тебя дарить не заставляют, — отрезал Вавила.

Женщины несмело сошли с плотины, стыдливо пряча под телогреями холщовые сумки. Адам указал им груду своей рыбы.

— Мелочи оставьте фунта два — для навару, остальное — поровну.

Отдал свой улов и другой ополченец. Торопливо разобрав рыбу, женщины заспешили в деревню, словно боялись, что рыбаки передумают. А на плотине появились другие. Адам с досадой крякнул, поглядев на оставшуюся мелочь. И тогда мужики стали призывно махать: «Спускайтесь!»

Скоро у костра снова бились, распрыгиваясь, груды серебристых и медно-бронзовых слитков, разевали пасти пятнистые щуки, покорно засыпали на воздухе бугорчатые стерлядки и зеркальные белорыбицы, полосато-зеленые большеротые окуни, буйно трепеща, норовили доскочить до спасительной воды, равнодушно смотрели в ясное небо два горбоватых судака. Адам самолично колдовал над котлом, закладывая в отвар коренья и куски порубленной стерляди За ухой, наслышанный о мытарствах Вавилы — слободки оружейников и суконников соседствовали, — он спросил: нашел ли тот кого-нибудь из своих родичей?

— Мать с отцом уж померли, старший брат с сестрой живы, там же, в Коломне, семьи у них, дети растут. А младший в княжеской дружине был, еще на Воже погиб. Порадовались мы друг на дружку да об усопших поплакали. Вдову убитого брата с двумя мальцами я и взял за себя, прошлым летом привез сюда.

— Ты бы порассказал нам чего, Вавила, о краях заморских.

— Лучше мы вон странников послушаем. — Вавила указал на двух путников, спускающихся к берегу. Те сняли шапки.

— С уловом вас, рыбари, — заговорил старший, подслеповатый дедок с сединой в бороденке, одетый в потертую овчину и войлочную шапку. Спутник его был моложе, крепче телом, круглолицый, с беспокойно бегающими темными глазами.

— Откуда идете, странники? — спросил Адам.

— От Белоозера, родимый, идем — господа славим.

— Эко, таскает вас нелегкая в самое распутье. Ладно, садитесь к котлу, щербы похлебайте с нами, да не обессудьте — хлеба не припасли.

— Хвала господу, хлебушко свой едим. — Странники перекрестились, старший достал из котомки ложки и два сухаря. Присели на свободное место, стали хлебать из котла. Старший мочил сухарь в ложке, мелко жевал деснами, с хлипом запивал густым наваром, похваливал уху. Младший ел размеренно и отрешенно, насыщаясь. Взгляд, уставленный в котел, перестал бегать.

— Слыхали, православные, чего учинилось в Новогороде Великом? — спросил вдруг старик.

— А што такое? — мужики, терпеливо ожидавшие, когда пришлецы утолят голод и начнут рассказывать, насторожились.

— В прошлом годе новгородцы начали ставить церкву каменну, во славу святого Димитрия.

— Знаем, — сказал Адам. — В честь победы Куликовской та церковь, Москве и государю нашему во славу.

— Ох, грехи человеческие, ох, гордыня людская! Во славу господа и святых от века ставились храмы. Побили Орду божьим промыслом, и стали иные государи заноситься, господа забыли, чинят утеснения соседям, волю свою им навязывают, царей поносят. А бог-то, он все видит, и кара его всюду настигнет. Согрешили мы ныне — грозное остережение не замедлило. Храм-то в Новогороде скоро поставили, сам архиепископ освятил его. А едва удалился владыко — рухнул тот храм, рассыпавшись на малые кирпичики, и народу подавлено — страсть!

В глазах слушателей явился ужас.

— Врешь! — выдохнул Адам.

— Вот те крест, родимый!

— Истинно, истинно так! — молодой тоже начал креститься.

— Эгей, ратнички! Так-то вы, окаянные, подсобляете мельнику? — Мужики повскакали. На плотине стояли верхами Олекса, Тупик и дворский боярин великого князя с дружинниками.

— Да уж пособили! — крикнул Адам. — Вода сама вешняк отворила, а мы дно укрепили — устоит плотина.

Дворский поговорил с прибежавшим мельником, всадники съехали к реке по откосу.

— Дух-то от щербы! — дворский потянул носом.

Афонька бросился ополаскивать деревянные чашки, начерпал из непочатого котла, стал угощать начальников. Алешка с Микулой, достав ложки, пристроились к самому котлу. Поглядывая на склонившееся к закату солнце, Варяг попросил:

— Василь Ондреич, дозволь нам с Микулой остаться — рыбы привезем хозяйкам.

— Эге, — удивился дворский, — вы, никак, и красной рыбки схватили? Ай ты с собой привез, купец?

— Вона, боярин, мешок со стерлядкой да белорыбицей, для государя отложен.

— Ишь ты, значитца, жилая стерлядь в прудах держится.

— Может, и не жилая. Запруды каждый год спускают. Вот вода приспадет, ослабнет — она и проскочит вверх.

— Чего за рыбу-то просишь?

— Да ничего, боярин. Кланяюсь государю этим мешочком.

— Знаю вас, бесов. — Боярин погрозил пальцем, отхлебывая уху прямо из чашки. — При случае ведь напомнишь.

— Да коли случай выпадет, как без того, Микита Петрович?

Запив жирный кусок стерляди остатками ухи, боярин встал с бревна, велел навьючить рыбу на одну из лошадей.

— А ты, купец-молодец, коли улов останется, приноси поутру на княжеский двор. Меня назовешь — чай, пропустят. Всю возьму, какая будет, и цену дам хорошую.

— Не мерз, не мок, а поймал мешок, — бросил вслед отъехавшим кто-то из рыбаков.

— На то боярин. Да не бойсь, купец внакладе не останется.

Адам отыскал глазами Алешку с Микулой.

— Што, витязи, не боитесь холодной водички? Хвостуши, поди, уж полнехоньки, мне одному не управиться. Рыбу — пополам. Андрейка, ступай к мельнику, пусть отдаст все верши, какие есть. В обиде не оставим — потемну самый улов.

Могучий Микула начал молча стягивать кафтан. Раздевался и Алешка. Адам вдруг спохватился:

— Постойте, а где же странники-то?

— Какие странники? — спросил Алешка.

— Да подходили тут к нам на ушицу двое, с Белоозера. Недобрую весть принесли, а выспросить мы не успели.

— Што за весть? — насторожился Микула, но Адам уже вступил в воду, и расспросы пришлось отложить.

…Москва была взбудоражена новым грозным слухом. Теперь недавнее явление хвостатой звезды прямо связывали с саморазрушением церкви, воздвигнутой в память победы на Дону, — значит, небесное знамение все же обращено к Москве? А церкви к добру не разваливаются. У рябой бабы в Загорье корова отелилась трехногим телком, и людей охватил новый ужас. Теленка утопили, но в тот же день у соседки рябая курица запела петухом, а рыжий петух снес яичко, и слухи стали плодиться, как мухи в летнюю жару. Сначала многие видели — ночью на печных трубах плясал огненный бес, а потом беса обнаружили в амбаре купца Брюханова. Всю ночь сидельники, вооружась дубьем, стерегли запертую дверь, дрожа от холода и жутких звуков, сотрясающих кондовые стены амбара. Когда же утром со всей опаской отперли дверь, к великому изумлению нашли там похмельного водовоза Гришку Бычару. Он помнил лишь, что намедни был у кума на крестинах, но каким образом бес похитил его и подбросил в амбар заместо себя, сказать не мог. Кто-то видел, как над кремлевской стеной извивался летучий огненный змей, кто-то слышал, как в полночь на реке рыдали водяные девки, лесорубы поймали в подмосковном бору дикого мужика, били его и повели топить, уверясь, что это он сосет и портит коров, да, по счастью, встречные опознали в нем немого парня из Митина Починка, промышляющего липовым лыком. Много было в ту весну всякого. По приказу окольничего московские стражники хватали в корчмах и на церковных папертях подозрительных говорунов, но те двое странников, принесших весть о разрушении церкви, как в воду канули.

Димитрий Иванович наконец призвал митрополита — посоветоваться, как прекратить зловредные слухи и порожденную ими смуту. Выслушав князя, Киприан сдержанно сказал:

— Народ темен, государь, он склонен видеть во всяком знамении угрозу его благополучию. Кометы нередко являются взорам людей, но не всегда им сопутствуют беды.

— Речь теперь не о кометах, отче. Этот упорный слух о рухнувшей в Новгороде церкви…

— То не слух, государь мой, то правда.

— От кого сие ведомо?

— Из Троицы вестник был. Архиепископ новгородский сообщил Сергию, как все случилось. Уж с неделю мне известно.

Димитрий молчал, глядя в окно, на скулах медленно ходили желваки. Киприан ждал — вот сейчас князь взорвется криком, грохнет по столу кулаком, а то и… Митрополит даже втиснулся в кресло, но Донской лишь провел рукой по лицу. Зная о легкой отходчивости князя, владыка, поглаживая крест, мягко заговорил:

— Велики грехи наши, государь, но господь, наказывая гордыню, остается милостивым, готов принять всякое покаяние и награждать смирение…

Что-то словно бы дрогнуло в лице князя, Киприан, замерев, смолк. Вот сейчас… сейчас — припадет к святейшей руке владыки: «Прости, отче, неправду, мной учиненную, — пусть на мою голову падет любутский позор. Это нечистый Митяй подтолкнул тогда меня, государя, учинить насилие над законным святителем — каюсь в том до глубины сердечной». Что же тогда Киприан? А он поцелует упрямый лоб, перерезанный ранними морщинами, обмочит его слезой — все зло против князя сожжет в душе, и отныне пойдут они рука об руку, два великих пастыря русской земли, привлекая к себе друзей, смиряя недругов. Что знамения и слухи! — они разом смолкнут перед церковным хоралом.

Донской поднялся с кресла, подошел к застекленному окну, дернул раму, посаженную на шарниры.

— Экая духотища в апреле-то! — Повернулся, ожег гостя темным взглядом. — Вот што, отче. Давно уж в Новгороде Великом наших пастырей не было с судом церковным. То непорядок, и пора их туда послать.

— Благое дело, государь, — смиренно ответил митрополит. — Казна моя не так богата.

— Вот-вот, и казну пополнишь. Да пусть святые отцы еще повыведают о церкви. Я же в их дружину поставлю своих бояр.

Проводив владыку, Димитрий постоял на крылечке терема, потом, сопровождаемый дворским, обошел конюшни, отдыхая душой при виде отборных скакунов, заглянул к сокольникам — близилась пора весенней охоты. На соседнем подворье князя Серпуховского шла суета — Владимир готовился к отъезду в Серпухов, где затеял строительство новой крепости. Увидев брата, тот подошел к оградке, разделяющей усадьбы.

— Княгиню с собой берешь? — спросил Димитрий.

— В Полоцк сбирается — по матери и братьям соскучилась. Да и в тереме работы начинаются. Я ж вызвал из Новгорода Феофана. Он мне распишет наново терем и церковку.

— Слыхал о том. Глянется — и к себе позову… Ты вот што, Володимер, устроишь работы — не засиживайся там. Тревожно.

— И тебя, государь, слухи одолели? — Глаза Серпуховского похолодели. — Я бы этих шептунов…

— Не безгрешны и мы, Володимер. Лили ведь и христианскую кровь. У великих князей и грехи великие.

— Крамольничью кровь лили мы в Твери и на Рязани. То дело святое. И ныне вороги подкупают смутьянов, штоб всякое знамение против нас оборачивали. Те-то, первые страннички, небось от владений князя Юрия приползли. Да сей латинский доброхот за штаны заморские продаст и тебя, и удел свой, и всю русскую землю.

— Што ты привязался к его заморскому кафтану? Пусть хоть магометанином наряжается — дела б по-нашему правил.

— Дела! Небось уж с Ягайлой и Михаилом Тверским стакнулся, и клепают против тебя, льют воду на ордынскую мельницу.

— Будет о сем! Домни, чего я тебя прошу — не засиживайся. Наш стол — здесь, а там и умного боярина довольно.

Глядя в спину удаляющегося брата, Димитрий усмехнулся: и затылок-то у него сердитый. Все еще злится, что Белозерский удел великий князь передал Юрию, а в Тарусский выморочный удел посадил особого наместника, отдав Серпуховскому лишь несколько порубежных деревенек, из-за которых издавна спорили с Рязанью. Но и с Олегом считаться надо, а владения Серпуховского и без того обширны, да треть самой Москвы за ним… С Еленой потолковать бы — есть у Димитрия что передать Андрею Полоцкому. Смутно в Литве. Брат Ольгерда Кейстут, славный победами над крестоносным войском тевтонов, согнал было с виленского стола Ягайлу, но из-за вспыхнувшей войны с черниговским князем потерпел поражение от своих противников, позвавших на помощь крестоносцев, был захвачен и умерщвлен в темнице по приказу Ягайлы. Тот снова воцарился в Литве. У Ягайлы с Димитрием не было дружбы. И Михаил Тверской, похоже, что-то затевает. В Москву за целый год не прислал даже единой вести, зато помирился с новгородцами, с которыми прежде враждовал из-за Торжка, завел шашни с сыновьями суздальско-нижегородского князя. Неужто и впрямь Юрий Белозерский заодно с ними? Владимир перегибает, но у него нюх на такие дела. Иной раз бывает ощущение, словно невидимая рука упорно развинчивает на Руси налаженное, подбирается к московскому горлу. Не ханская ли? Но Тохтамыш смирен, слышно, затевает большую охоту. Осенью надо непременно вновь собрать князей…

Раннее тепло и обильные воды сулили урожайное лето. Даже и это тревожило князя: урожайные годы родят и беды — то половодье потопит, то ураган снесет деревни, то пожары начнут гулять по княжеству, то враг набежит. Как воды сойдут и подсохнет в степи, надо послать сторожи на порубежья. Жаль, нет Хасана в Городце-Мещерском: ушел с отрядом прошлым летом — будто в воду канул. Тупика бы в Дикое Поле отправить, да в Новгороде потребуется. Придется — Олексу. Вчера говорил великий князь с Иваном Копыто. Вот тоже готовый воинский начальник, лучший из сакмагонов, но старые раны одолели. Уезжает Иван в Звонцы, чтобы занять место погибшего Таршилы. Когда уходят из полка старики — ладно, а тут — сорокалетний мужик. Может, поправится — деревенский воздух да тишина исцеляют лучше бальзамов. Тесно строятся города, душно в них от многолюдья, от навоза и гнили — летом, от печного дыма — зимой. Оттого болезни в городах прилипчивее к людям.

На крылечке терема появился митрополит в сопровождении игумена Федора и незнакомого монаха. Опять у княгини был, подумал Димитрий с ревнивой досадой. Ваську с Юркой небось обихаживал. Так и лезет в души к наследникам, а не окоротишь: семья церковью освящается и волен священник вникать в дела жены и мужа.

На охоту бы, да самое распутье. Однако охоте есть замена.

— Дворский!.. Тот купец, што стерлядок прислал, он небось изрядный рыбалка?

— Адам-то? Лучше и не надо, государь.

— Ты, дворский, отряди два десятка дружинников да за тем купцом пошли, пущай он свою ватагу собьет. Пойдем по разливам, надо пополнить рыбный запас. Сей же час и посылай.

На другой день от устья Неглинки отошли три большие ладьи. Молодые гребцы с песней дружно ударили веслами, и легкие суда понеслись вниз по вздувшейся от паводка реке. В носу первой ладьи, закутанный в серый плащ из плотной, отталкивающей воду ткани, недвижно стоял рослый темнобородый человек. Рядом — такой же рослый, чуть посуше, с косым шрамом на щеке колюче топорщил подстриженные усы, с откровенным удовольствием оглядывая речной простор; синие глаза его, отражая блеск солнечных струй, казались бирюзовыми, как речная вода. Кормчим у рулевого весла на груде сетей восседал Адам-суконник. Рядом к борту прислонены легкий самострел и пятизубая острога. Знаток нерестовых путей вел рыбацкий караван к речке Серебрянке, бегущей из прозрачных и диких Медвежьих озер, куда по весне заходит лучшая рыба. С замыкающего струга расширенными глазами озирал открывающиеся дали Андрейка Рублев. Впервые в жизни покидал он Москву в пору вешнего разлива, и теперь преобразившаяся земля поражала его своим видом. Москва, затопившая пойменные луга, казалась ему широкой Волгой, о которой мальчишка был лишь наслышан. Вековечную тайну хранили молчаливые леса по ее берегам, и каждая деревушка на взгорке, окруженном водой, стала царством на чудесном острове Буяне. От восторга томилась Андрейкина душа, все вокруг было волшебным: и сверкающая зеленоватая гладь с шапками пены, похожими на кочаны капусты, и вывернутые с корнями деревья, словно водяные драконы, плывущие к далеким морям, даже вороны, путешествующие на их ветвях, стаи гусей и уток, взрывающие плесы брызгами и шумом крыл, гоготом, кряканьем и свистом, станицы журавлей в голубом небе, красивые гребцы, в лад ударяющие веслами под раздольную песню, и две статные фигуры в сером и коричневом плащах на переднем струге, изумительно четкие на зеркальном полотне реки и побережных золотисто-зеленых сосняков да сизых вербников. Плыть бы так бесконечно — пусть не кончается свобода, полуденный простор воды, полей и лесов, песня молодых, добрых людей, отправляющихся на веселое мирное дело. Сердце Андрейки готово было разорваться от желания остановить, удержать счастливое мгновение жизни, чтобы оно повторялось снова и снова. Не заметил, как в руке оказался уголек — он собирал мягкие плотные угольки и завел для них кошель, который носил на поясе. Андрейка стал торопливо рисовать на окрашенной палубе носового отсека, куда дружинники прятали оружие. Очнулся, когда старший на струге тронул его за плечо:

— Ты почто это пачкаешь ладью?

Андрейка в испуге попытался рукавом смазать рисунок, но дружинник остановил его:

— Неча зипунишко марать — тряпицу возьми.

Дальнозорко отстранясь, он ахнул:

— Мать честна! Да ты… Да ты… — От изумления старый дружинник лишился речи. Андрейка, совсем перепуганный, схватил тряпку для мытья палубы.

— Я счас, счас сотру.

— Я те сотру! Эй, Иван! — кликнул он старшину княжеских рыбаков. — Ты глянь-ко, Иван, чего отрок изобразил!

От кормы подошел белобородый десятский из слуг дворских.

— Баловство это и грех — мирское рисовать. Коли тебе, отроче, дар от бога — богу и вернуть надобно: святое пиши, славь господа и ангелов его.

— Рази тут не мир божий? — возразил дружинник. — Ты глянь: как живое — и река будто бежит, и лес стоит, и струги наши плывут, и гребцы поют. Государь-то до чего похож! И Дмитрий Михалыч — вот он, рядом. А тут кто на последнем-то струге? Ах, язви тя в душу — да то ж, никак, мы с тобой, дед Иван!

— Вот я и говорю: грех это нас, недостойных, изображать. Божеское надобно.

— А я счас, я не успел…

С той стороны, где на рисунке должно быть солнце, под быстрым угольком отрока вдруг проглянул ангельский лик. Еще несколько линий, и над караваном воспарил ангел с оливковой ветвью в руке.

Старый десятский перекрестился.

— Стал быть, шлет господь благословение государю нашему в делах его благих? Да и нам грешным?

— Истинно, дядя Иван.

— Ну, ин ладно. — Старый рыбак поцеловал мальчишку в светлый вихор. — Храни, отроче, дар свой, послужи господу нашему Спасителю. Рисунок не стирай, государю покажу.

Андрейка потупился и покраснел, чувствуя себя грешником. Когда рисовал, ни разу не вспомнил о всевышнем и, если бы не старый рыбак, намалевал, наверное, вместо ангела лучистое солнышко или стаю пролетных журавушек.

Под вечер вошли в устье Серебрянки, двинулись против течения, и гребцы скоро устали. Князь велел приваливать к берегу. Открылся залив, образованный половодьем на месте низины, осторожно двигались между березками, осинами и дубками, стоящими по пояс в воде, приткнулись к косогору, покрытому соснами; их бронзовые стволы уносили кроны под самое небо. Рядом, в распадке, еще прели сугробы в грязных коростах. Струги привязали прямо к деревьям, одни дружинники пошли точить березовый сок, другие собирали сушняк и ставили шатры, резали лапник для ночных подстилок, рыбацкая ватага Адама разбирала сети и нероты. Сам Адам взял наметку и пригласил князя с воеводой к недалекому ручью, куда должна уже войти рыба. Димитрий и Боброк с закинутыми на плечи самострелами пошли вдоль берега за Адамом. У крайнего струга, привязанного к вербе, осыпанной пушистыми почками, Димитрий вдруг остановился.

— Это што такое?

Андрейка, разбиравший сети на берегу, замер. Подошел десятский, объяснил:

— Отрок изобразил наш караван.

В тени деревьев при вечереющем свете рисунок словно бы обрел глубину, фигуры стали отчетливее. Димитрий запустил пятерню в бороду, долго молчал, потом глянул на Боброка.

— Ну-ка, поди сюда, — позвал тот отрока. — Давно рисуешь?

— Батяня выучил сызмальства. Для броней рисунки ему помогал делать. Теперь брату пособляю.

Димитрий улыбнулся:

— Сызмальства. Чей ты будешь?

— Рублева, бронника сын, — едва дыша, ответил отрок.

— Помню мастера. Вам с братом его славу беречь.

— Учить бы надо мальца, — сказал Боброк. — В Чудов монастырь определить, што ли.

Донской оглядел парнишку.

— Сколь тебе лет?

— Тринадцатый.

— Куды ему в монастырь? А учить бы надо. Сам-то как?

— Я бы в дружину отроком…

— Отроком. — Донской снова вгляделся в рисунок, вздохнул: — У нас отроков довольно, да ни один вот этого не может. Вот што, Андрейка. Воротимся — пошлю тебя на двор ко князю Володимеру Андреичу. Должен к нему приехать живописец именитый Феофан Грек. Покажешь ему свое уменье. Коли приглянешься, в учение отдадим, определим и кормление. В дружину тебе незачем, да и хиловат. Не захочешь в богомазы — бронником станешь. А картину эту сотри, кроме ангела. Неча бога гневить, и без того уж прогневали. Айда с нами, поохотимся, пока трапезу готовят.

От радости Андрейка чуть не подпрыгнул.

Димитрий первым двинулся вдоль берега Серебрянки к овражным ручьям. Адам приобнял мальчишку, потом снял с плеча самострел:

— Поноси уж, так и быть…

Мощно пылала погожая золотая заря, словно не желала расставаться с этими лесами и водами. В темнеющем бору застрекотал потревоженный зверек, призывно крякнула утка на речном разливе, водяной бык подал свой древний угрюмый голос, с бранчливым гоготом пролетела гусиная стая, грезой из поднебесья пришел журавлиный клик, и снова в тишине — только звон лесного ручья, песни лягушек да воркование тетеревов в березовых, набухающих почками рощах.

Теплая, мирная весна текла талыми водами по свободной Руси, суля буйные травы, ранние всходы, обильные хлеба и приплоды в стадах. Выходил на заре землепашец за ворота бедного подворья, вглядывался в сияние зари, слушал буйство воды и радость вернувшихся птиц, молил небо о мире и, зажимая в корявой ладони последнюю денежку, шел ко всенощной, чтобы подкрепить молитву.

За разливом весенней реки сквозь деревья просвечивал огонь рыбацкого костра. Два человека, глядя в жаркое пламя, думали о том же, о чем молился пахарь.

За рекой Мстой дебри все чаще расступались полями и кулигами, лесные дороги и тропы сбегались к тракту, связывающему Вышний Волочек с Новгородом, словно ручьи к большой реке. При подходе к Мсте тракт наконец стал оправдывать свое название — даже мосты появились, и на гатях кони уже не брели по брюхо в воде и грязи. На полях мужики дожигали костру и солому, возвращая истощившейся земле частицу плодородной силы. Дружинники, поругивавшие пастырей за тяжелый путь посуху, приободрились, оглядывая пажити, вслушиваясь в покрикивание оратая.

— Гляди-ко! — дивился длинный, нескладный Додон. — И тут пашут по-нашенски — сохой да ралом. Што бы им чего свово не удумать?

Молодые дружинники прыснули за спиной Додона, Мишка Дыбок, мигнув, подхватил в тон:

— И земля у их, бесов, земляная, и сосняк сосновый, а про ельник не скажу — весь осиновый.

— Ты не шуткуй про землицу-то. Вот под Нижним аль Костромой репа по полупуду родится, зернину брось — куст колосьев. У нас же не то. Пошто так?

— Эка! — отозвался Микула. — В нижегородском краю день едешь — едва деревню найдешь, у нас же кинь камень — в мужика попадешь. Тощает землица. У бабы и то вон первый здоровее всех родится.

— Здесь, говорят, хлеба почти не сеют. Зато льна берут богато и в неметчину с выгодой продают.

— Новгород свово не упустит, — заметил пожилой дружинник. — Но земля-матушка, чего не родит она? Не зря ж говорят про нее — всех жирней она на свете.

— Не скажи, — возразил Додон. — Небось пузо купца Брюханова пожирнее здешней землицы.

Кметы залились смехом.

От возка святых отцов подали сигнал привала. Спешились, развели костры на краю леска. В котлах забулькала ключевая вода. Дружинники-монахи обедали отдельно, вместе со своими пастырями. Скоро от их костра потянуло соблазнительным запахом варева, Мишка заворчал:

— От боровья! Небось горох жрут, нам же снова — кавардак да осетрину с белужьей икрой. Воротит уж!

— Сходи да попроси, небось вырешат, — предложил Алешка.

— Я те схожу! — пригрозил Тупик. — Ты, Мишка, не дразни мне людей. Надоела осетрина с кавардаком — ступай в посадские торгаши, там каждый день горох лопают.

Мишка исподлобья глянул на сотского, ничего не сказал. Когда же сытые дружинники прилегли на потниках и Тупик отошел поглядеть коней, Мишка нагнал его:

— Пошто злишься, боярин? Аль я твоей женке ребенка сделал?

— Што говоришь?! — Тупик схватил Мишку за грудь.

— То и говорю, Василь Андреич. Настя-то вот-вот разрешится. От меня она не могла. Бил я ее, сказала — от тебя. Не обманывает — не та баба.

— Ты бил ее? С ребенком в животе?!

— Ее бил, по заднему месту, — усмехнулся Мишка. — Ребенка не трогал — чужих не бью.

Тупик снова ухватил дружинника, притиснул к сосне.

— Брось, Василь Андреич, я могу и покрепче тряхнуть. Не трону ее больше. Она и попу сказала, что не мой ребенок. Только куды ее теперича? Обратно в деревню — дак отец не примет без твоей воли. Я-то уж себе купецку дочку выглядел. Она согласна, а купец стар, наследство за мной будет… Дал бы ты мне пару рублишек на развод, Василь Андреич, а? Расходы ж…

Тупик торопливо расстегнул кошель.

— Я — дрянь, но ты, Мишка!.. Неуж ты русский? А Настену… Не твоя забота, как ее теперь устроить.

— Русский я, Василь Андреич. Потому и гоню жану неверную. Токо уж ты не лезь в это дело. Моя жана — я и устрою.

— Зачем же соглашался жениться? Неуж не понимаешь — сам ты во всем виноват! Хотя и я…

— Кто говорил — отец, мол, справный? Я и подумал — приданое за ней изрядное. А Стреха — жох, полушки не дал. Не баба нужна мне, боярин, но казна. С казной любую бабу добуду.

Тупик смотрел в широкую спину Мишки с растущим отвращением к происшедшему. Двумя рублями за Настену его расплатился — по цене вырванной бороды, — и он взял! Сам попросил!.. А если она узнает? Если узнает Дарья?..

На следующий день с берега речки Жилотуг глазам моссковских посланцев явились серые башни каменной новгородской стены, вознесенной над могучими земляными раскатами, в вечереющих лучах засияли храмовые купола Софии и множества монастырей, обступивших северную столицу Руси…

X

Месяц больших трав был в разгаре, когда Тохтамыш объявил смотр войску. Мурзы и наяны ждали этого: большая охота — хороший повод проверить военную готовность. На ковыльной равнине близ Сарая-Берке собрались многие тысячи всадников при полном походном снаряжении. Не было лишь Кутлабуги да Едигея — первый должен скоро подойти, а второй ждал ханскую охоту в своих владениях. Кутлабуга — единственный из военачальников, кто знал об истинных намерениях Тохтамыша, Едигей же, сам того не ведая, оставался поберечь ордынские тылы, чего он потом так и не простил хану Тохтамышу.

Еще до смотра в ханскую ставку был вызван Батарбек — начальник сильнейшего в Орде тумена. Третьим в шатре находился царевич Акхозя.

— Тебе, Батарбек, — заговорил хан, — знакомы все дороги на Русь, Акхозя ходил только до Нижнего Новгорода. Стань ему верным учителем. — Темник молча поклонился. — С пятью тысячами воинов вы пойдете в Казань. Там в эту пору много русских купцов. Убивать их не надо, купцов мы бережем. Отбери у них все имущество, скажи: это в счет многолетних долгов московского князя. Лучшие чамбулы эмира подчини себе, потом переправься через Итиль — лодий у тебя будет довольно. — Каменное лицо Батарбека потрескалось от удовольствия. — Пойдешь от Казани прямо на Москву, как можно быстрее и как можно незаметнее. — Хан подозвал темника к разложенному чертежу, провел ногтем, обозначая путь тумена. — Там, где пройдешь, не оставляй ничего. Вот отсюда пошли одну тысячу на Владимир, другую — на Суздаль. Тысячникам города брать изгоном, с налета. Если не удастся — уходить сразу, к Москве. Что тебе непонятно?

Батарбек поклонился всем телом, как деревянный болванчик, достал войлок лицом.

— Мы слышали — мы исполним.

— А где же будешь ты, повелитель? — изумленно спросил царевич. Тохтамыш усмехнулся:

— Об этом тебе скажет твой темник.

К тайной радости большинства мурз хан поручил им самим смотреть войска и возвращаться в улусы. Присоединив к своему тумену оставшиеся тысячи Батарбека и лучшие сотни сборного войска, он поднялся и ушел на закат. В тот же день сакмы конных тысяч дотянулись до великой реки Итиля. Под летним небом, среди зеленых берегов, текучее море сладкой воды сияло бирюзой. В глубоком и просторном заливе стояли большие торговые суда, похожие на плавучие сараи. К берегу приткнулись сотни рыбачьих лодок. Воины, однако, радовались зря — суда и челны предназначались для переправы верблюдов и снаряжения. По широким сходням Тохтамыш въехал на палубу, сошел с коня, поднялся на кормовую надстройку.

Войску Орды часто приходилось одолевать реки с ходу, и давно минули времена, когда степняку под страхом смерти запрещалось омывать в реке обнаженное тело. Спешиваясь, всадники раздевались догола, укладывали в челны одежду вместе с оружием и седлами, пробуя воду, с хохотом плескали друг на друга. Кое-кто надувал бычьи пузыри на случай, если оторвет от лошади и придется до берега выгребать самому. Вот уже первые сотни, ведя лошадей за гривы, вошли в реку. Когда конь всплывет, важно успеть схватить его за хвост, иначе придется плохо — Итиль широка и быстра, не утонешь — отстанешь, а это хуже, чем утонуть. Постепенно река очернилась тысячами человеческих и конских голов, среди них плыли челны. Тревожным бураном кружили над водой горластые чайки. Посреди реки вскинулась туша гигантской рыбы — то ли белуги, то ли осетра, — до хана долетел испуганный крик, но вода снова стала спокойной, лишь голоса чаек нарушали тишину, и хан перевел взгляд на берег.

Нечеловеческий визг внезапно прорезал голоса птиц, у хана по спине заходил мороз. Вопль человека смешался с тоскливым ржанием лошади.

— Что там, повелитель? — Побледневший тысячник Карача расширенными глазами смотрел в середину плывущих. Вода поднялась горбом и словно вскипела — какая-то неведомая сила, взбивая пену, поднимая тучи брызг, тянула в пучину одного из плывущих, он визжал, уцепившись за конский хвост, а лошадь рвалась, не в силах тащить громадную тяжесть, запрокидывалась и погружалась. Вот-вот ей зальет уши и ноздри — конец. Плывущие поспешно удалялись от места непонятной и страшной схватки. Из толчеи пены вдруг вывернулось изогнутое черное бревно в три или четыре человеческих роста, маленький голый воин торчал из усатой пасти чудовища, заглоченный по пояс, он уже не кричал, стремительно мотаясь из стороны в сторону, хватая руками пустую воду, — освободившаяся лошадь тоненько, тоскливо ржала, уплывая. Гребенчатый закругленный хвост речного гада бешено стегнул по воде, разбежались волны, исчезла пена, и снова гладкая вода бирюзой сияла под солнцем. Только лошадь звала и звала сгинувшего хозяина и старалась догнать сородичей, волокущих к берегу перепуганных насмерть людей.

— Рыба-людоед! — как ветер побежало по берегу. Сотники размахивали плетьми, но в воду никто не шел. Тохтамыш и сам бы предпочел умереть на плахе, чем оказаться проглоченным водяной тварью.

— Позови хозяина судна, — приказал он тысячнику и, когда явился седой широколицый человек, спросил: — Ты знаешь, кто похитил моего воина?

— Это старый сом, великий хан. Он, видно, охотился на осетров, но неудачно, и напал на первого попавшего. Большой рыбе трудно находить добычу по себе, а сомы живут сотни лет и бывают весом до двадцати пудов. Я сам находил больших лебедей в их животах. Детей они проглатывают нередко, но взрослого человека… Я слышал об этом, однако до сих пор не верил. Видно, эта большая рыба сильно оголодала, если вышла охотиться на осетров еще до заката.

— Они не нападут на плывущих стаей?

— Нет, великий хан. Сомы живут в одиночку, охотятся обычно ночью. И такие большие встречаются редко. Сегодняшнее можно считать чудом.

— Он снова не бросится?

— Ни за что, великий хан. Проглотив человека, сом будет спать на дне много недель. Если же подавится и исторгнет — он уже на человека не нападет никогда. Но может быть, тут другое?

— Что же? — хан сломал брови.

— В природе много чудес, но она крепко хранит свои тайны и открывает чудесное немногим из смертных. Может быть, дух реки узнал, что на берегу находится повелитель народов, и поэтому вызвал из бездны чудовищную рыбу — показать тебе?

— И скормил ей моего человека? Хороша честь! Ты, видно, язычник, а я правоверный и речных духов не признаю. Знай, мудрец: этого сома выгнал из глубокой ямы не водяной дух, а голод. Но ступай и расскажи всем о сомах, что ты рассказал мне.

Не прошло часа — переправа возобновилась. Когда отчалили суда, на другом берегу уже поднимались дымы костров — войско становилось на ночной привал. Нукеры толпились у бортов, испуганно всматриваясь в зеленую тьму реки. Карача сказал хану:

— Воины не верят, что это была рыба. Они думают: речной шайтан утащил нашего человека.

— Что они еще думают?

— Не знаю, повелитель. Но они говорят: мы еще не начали охоту, а шайтан уже охотится на нас. Плохой знак.

— Придется охоту отменить. Так и скажи всем.

Тысячник ошарашенно попятился.

Снова ночная степь соревновалась со звездным небом — мириады огней грудились в ее травяных пространствах. У одного из огней сидели Тохтамыш и главный юртджи. Вспышки пламени по временам отражались в броне часовых, отступивших в темноту. Хан долго молчал, уставясь в огонь, старый чиновник терпеливо ждал, держа в руках доску для письма, на которой лежали перья, свернутые пергаменты и стояла золотая чернильница. Наверное, хан принимал нелегкое решение, если писцом позвал одного из довереннейших людей. Он вдруг поднял глаза, блеснувшие желтым огнем, в упор глянул на юртджи, и тот вздрогнул: показалось — не человек сидит рядом, а громадная степная рысь.

— Пиши так: «Знаешь ли ты, великий князь рязанский, что одной ногой я уже стою на твоей земле? Противиться мне бесполезно, и зачем тебе противиться? Орде не нужны твои города и земли, они нужны другим. Запомни: в твоем покорстве — спасение и благополучие твоего княжества. Поспеши на встречу со мной к реке Елец, и приму тебя, как возлюбленного сына».

Хан взял пергамент, шевеля губами, прочел, обмакнул печать в пурпурную краску и приложил к листу.

— Грамоту запечатай свинцом и позови Шихомата.

Самых важных гонцов Тохтамыш отправлял в дорогу ночами, чтобы чужие глаза не проследили их путь.

Через два дня всадникам Орды открылся синий Дон. Тумен хана стал на крутобережье. В белую вежу прибыли горские князья, приглашенные на охоту. Их становища беспорядочно раскинулись далеко вверх по течению реки — в ожидании хана гости успели потешиться соколами и ястребами. В юрту входили настороженные — очень уж эта ставка не походила на лагерь охотников. Каждый называл число прибывших с ним нукеров, получал чашку кумыса и знак воинского начальника — сотника или тысячника.

— Кази-бей! — Тохтамыш отыскал взглядом знакомое лицо. — Золотой Барс правда очень быстрый конь. Будущей весной я пришлю тебе годовалого жеребенка от него.

Тучный хан, кланяясь, благодарил за великую милость.

— Но этого жеребенка надо заслужить. Назначаю тебя начальником всего тумена горских джигитов. С этого дня тумену жить по законам военного времени. Будь беспощаден. Завтра, как только встанет солнце, мы выступаем на полночь. Старых ловчих с птицами отправь домой. Мы идем за лучшей добычей.

Пораженные беки застыли с чашами в руках.

— Мы не взяли железных броней, — заговорил наконец Кази-бей. — Припасов мало, ведь рассчитывали кормиться охотой.

— Брони в этом набеге вам не нужны. Довольно мечей и луков. А пропитание воин находит сам.

— Куда мы идем, великий хан?

— Ты узнаешь, когда мы станем делить серебро и рабов. Ступайте и скажите всем: ни один не вернется с пустыми руками.

Когда удалились князья, Тохтамыш спросил юртджи:

— Сколько всего наездников у Кази-бея?

— Примерно пять тысяч — по сведению начальника харабарчи Адаша. Отборные джигиты.

Хан считал. В его тумене ровно десять тысяч. Столько же у Кутлабуги. Пять тысяч увел Батарбек. От его огромного тумена осталось еще семь тысяч, временно подчиненных Шихомату. Две тысячи Тохтамыш взял из остальных туменов Орды. Пять тысяч привел Кази-бей. Всего под сорок тысяч войска…

— С такой силой великий Субедэ покорял мир. Мне нужно мало.

Старый юртджи тревожно смотрел на хана. Тот усмехнулся:

— У меня хорошая харабарчи, Рахим-бек. Это ведь и твоя заслуга.

Да, разведке и он сам, и его ближние отдали много сил в эти два года. Но и ближайшему из сановников хан до сих пор не доверял всех мыслей. Даже в степи, когда аилы кочуют, двадцатитысячное войско не собрать за неделю. А ведь его надо не только собрать, но и приготовить к сражениям. Сейчас все решало время, а время он уже выиграл. С десятитысячным полком Димитрий против него в поле не выйдет. Но если все же случится невероятное и Москва к его подходу соберет большой полк, Тохтамыш легко уклонится от встречи. Степные тумены черным смерчем пронесутся по московским землям — попробуй их догони! Во все отряды он дал старых разведчиков, ходивших на Русь. И за кем погонятся полки Димитрия, если Орда рассыплется на тысячи? В этом случае Тохтамыш запретит брать тяжелую добычу и пленников — только драгоценности, деньги и меха, только необходимую торбу зерна для лошади. Все, что можно, — в золу и камни, чтобы вынудить князя платить дань под угрозой новых опустошительных набегов. При любом повороте событий избежать большого сражения — в этом замысел Тохтамыша, сулящий успех. В больших битвах русы побеждают всегда или почти всегда. Их надо раздергивать в мелких сражениях, не давать им возможности собирать крупные силы — не в том ли тайна неотразимых набегов Субедэ, Бурундая, Дюдени и других удачливых полководцев Орды?

На рассвете следующего дня двадцать три тысячи всадников, не отягощенных большим обозом, семейными кибитками и стадами (для прокорма гнали только молодых лошадей, дойных кобылиц и везли во вьюках баранов), стремительно двинулись против течения Дона. В одном переходе, другим берегом, шел тумен Кутлабуги. На седьмой день Тохтамыш запретил подавать сигналы дымами. На девятый приказал разводить ночью один костер на сотню. Если бы кто-то и увидел эти костры с высоких деревьев, растущих по дальним возвышенностям, он решил бы, что кочует малое племя.

Шел август — месяц зрелых трав, обильной росы, глубокого ясного неба и сытой дичи, легко попадающей под выстрел. Иногда Тохтамыш не велел ставить шатра, спал под открытым небом, положив под голову войлочное седло и укрывшись пахучей овчиной. Роса садилась ему на ресницы, холодила скулы, и хану грезились холодные моря, по которым плывут нетающие льды, белые, как шкуры диковинных медведей, привозимые с берегов тех ледяных морей. Давным-давно воины Батыя купали коней в теплых водах «последнего моря», но оказалось оно совсем не последним. Тохтамыш уже не рвался к закатным и полуночным морям, ему нужен лишь один город, носящий имя серединной русской реки.

Были частые звездопады. Однажды целый огненный дождь хлынул с ночного неба. В том месте, откуда он шел, звезды начертали фигуру женщины, идущей навстречу крылатому коню, и четыре самые яркие обозначали ее слегка наклоненный стан. Тохтамышу показалось — небесная женщина заплакала: сверкающий ливень падал из ее глаз. По ком лила звездные слезы таинственная жилица ночного неба? О чем предупреждала великого хана? Не она ли присылала минувшей весной грозную хвостатую гостью, когда Тохтамыш принял твердое решение о военном походе? Интересно бы знать, какие знаки посылало небо Мамаю, но Мамай уже ничего не расскажет.Тохтамыш загадал: если приснится хорошее — он будет продолжать задуманное, если плохое — разграбит пограничные земли Литвы, Рязани и Нижнего Новгорода, а на Москву не пойдет. Однако, проснувшись, хан ничего не помнил. С тех пор как удачи пошли Тохтамышу навстречу, он не видел снов или забывал их. Зачем сны счастливому?

На двенадцатый день, когда войско шло уже по рязанской земле, на взмыленной лошади прискакал разведчик передовой тысячи, распластался на земле перед ханом.

— Повелитель! Великий князь рязанский спешит тебе навстречу со своей дружиной.

Колючие железные муравьи бежали по спине Тохтамыша, глаза его сузились.

— Сколько войска у князя?

— Пять сотен.

Муравьи перестали кусаться, они только щекотали. Давно не было большой дневки, войско шло от зари до зари, люди и кони притомились. Тохтамыш глянул на Карачу:

— Сигналь общий привал. А ты, — оборотился к главному разведчику войска мурзе Адашу, — отвечаешь за то, чтобы ничьи чужие глаза не увидели нашего стана. Теперь мы во враждебной земле.

— Дозволяет ли повелитель разорять села урусов, брать пленников и добычу, кормить коней на хлебных полях? — спросил Адаш.

— Еще нет. Если встреча с рязанцем что-то изменит — скажу.

— Воинов будет нелегко удержать. У нас нет времени для охоты. — Видно, главному харабарчи казалось невозможным оставлять в целости редкие, беззащитные селения, куда его воины вступали первыми. Он хотел снимать сливки с добычи.

— У тебя, Адаш, и твоих наянов есть плети. Помните, что нам еще идти обратно. Деревни урусов — не кочевые кибитки.

— Слушаю, повелитель. — Адаш покорно наклонил голову и вздохнул. — Но джигиты мои отощали в походе.

— Ладно, — смилостивился Тохтамыш. — Возьми у казначея по три денги на всадника. Если приказ не отменится, разрешаю покупать мясо и хлеб у рязанских старост.

Быстро вырастали кольца юрт на донском берегу, табунщики отгоняли лошадей на обильные травы за пределы становищ, весело гудели охрипшие на ветру голоса, отряды охотников поскакали к дубравам, где были замечены табуны тарпанов.

Часа через два в полуденной степи закурилась пыль над большим конным отрядом. Тохтамыш боялся, что рязанский князь, получив его угрожающее послание, отправит гонцов к Димитрию и начнет скликать дружину. Этого не случилось — боярин Кореев не обманул в своих тайных письмах. Он неплохо отрабатывает охранные ярлыки и золотую пайзу, которая может открыть боярину Корееву дорогу в самую ставку хана. Чем-то оплатят свои серебряные пайзы нижегородские княжичи? Уговорят ли отца остаться лишь свидетелем набега? Впрочем, если удача не изменит хану Тохтамышу, в простых свидетелях не отсидеться ни рязанцам, ни их соседям.

В далекой Москве еще не знали, что два года мирной жизни, купленные для всей Руси кровью куликовских ратников, уже закончились.

Книга вторая Владимир Храбрый

…Было ведь мужество их и желание за землю Русскую.

Задонщина
I
Стоял знойный день хлебной страды, и Николка Гридин принес в полевой шалаш жбан прохладного кваса для матери. Она вошла в сумеречный шалаш следом, тихая, бесплотная, держа на руках спеленатую грудную девочку. Потом прижала палец к губам, от чего-то предостерегая, положила сверток на солому и неслышно вышла. «Мама!» — хотел позвать Николка и не смел: кричать было опасно. Бежать следом — но крохотная сестренка? Мать не воротится — он знал. А стоит выйти из балагана — сестренка останется за неодолимой чертой — и это он знал тоже. Надвигалось страшное, неотвратимое, чего нельзя понять разумом. Николка схватил сестренку и, холодея, увидел, что это березовая чурочка, обернутая повойником. «Я — твой суседка», — сказал сухой, лающий голос. У ног Николки из прикрытой соломой земли вылез по пояс желтолицый человек в собачьем треухе, скаля зубы, смеялся.

— Мама! — заорал Николка, вскакивая. Он не сразу понял, что спал в сенях у своей холщовской хозяйки. В наружную дверь негромко стучали. Николка отбросил голик, вскочил с лежанки. В избе зашлепали босые женские ноги.

— Слышу. — Он взялся за щеколду, спросил: — Кто?

— Я это, Кузьма. — Голос старосты приглушен.

Судя по темени, до рассвета неблизко. Николка, отходя от мутного сна, зевнул, поежился. У калитки всхрапнула лошадь.

— Ты, никак, в дорогу?

Староста притворил сенную дверь.

— Беда, Микола, — ордынский хан в двадцати верстах.

— Што-о? — Парень задохнулся. — Да в набат надо бить, а ты шепчешь.

— Не шуми. Сам как набат. Разбудишь княжьего гонца, бедолага умаялся — день и ночь скакал предостеречь от набатов. С ханом-то идет князь Ольг.

— Куда ж они?

— «Куда-куда»! Ум заспал?

Николка прислонился к стене. Этой осенью он решил уйти в Звонцы, если даже не освободят от клятвы. Вот только обеспечит Дуню с Устей припасами на зиму — без того уйти зазорно. Звал Дуню с собой, предлагал повенчаться — не соглашается: что его родные скажут? Может, еще уговорит? Коня с упряжью обещает кузнец — нынешним летом, после многих неудач, они наконец сковали булат, но тайну хранили до отъезда Николки.

И вот Кузьма среди ночи приводит лошадей — скачи до самой Москвы.

— Че молчишь? Пути забоялся?

Да ведь хан-то идет на Москву с войском! И как тихо ползет, змей. Ольг, значит, с ним заодно? Но Кузьма-то, Кузьма, тиун рязанского князя!

— Спасибо, отец.

— Я те кой-чево положил там в переметную суму. Но маловато, однако, ты сухарей возьми.

Прошли в избу. Хозяйка раздула огонь в печи, зажгла лучину. Не поднимая глаз, насыпала черных сухарей в холщовый мешочек.

— Побереги ты их, дядя Кузьма, — просяще сказал парень.

— Поберегу.

Николка натянул армяк, перебросил за спину ремень саадака, принес из сеней длинный сверток, размотал холст.

— Меч? — удивился староста.

— Не гневайся — тайком сковал.

Опоясавшись, Николка заглянул на полати, где спала Устя, неуверенно шагнул к хозяйке. Она ткнулась в его грудь, обхватила руками широкие Николкины плечи, всхлипнула. Хотя в селе уж не было тайной, что молодая вдова живет с постояльцем как с мужем, Кузьма засопел и отвернулся. Николка поцеловал Дуню.

— Не плачь, я ворочусь за вами.

На подворье Кузьма сказал:

— Там рогатина к седлу приторочена — сгодится.

Топот коней затих во тьме, женщина, сдерживая рыдания, посетовала:

— Хоть бы знать, куда он, соколик, направился, от какой беды молить мне защиты ему у девы святой?

Староста помолчал, как бы решаясь, вздохнул:

— Татары идут, Дуняша…

Женщина ойкнула.

— Не бойсь, орда мирная. Человек от князя велел оповестить о том деревни — вот я и послал Миколу.

— Пронеси, господи!

— Ты баба с понятием. — Староста понизил голос. — Орда — она все ж Орда. Сама соберись да с бабами потолкуй. Пущай не шумят, не мечутся, мужиков не терзают, а тихо, скоро изготовятся. Коли недобрые вести дойдут, на сборы часа не дам.

— Поняла, дядя Кузьма.

В избе Дуня достала свечу, при ее свете связала в узлы одежду, вышла в сени. Последние полпуда ржи пересыпала из ларя в короба, достала мешочек проса. Потом со ступкой на коленях уселась на лавку и стала толочь просо. Полпуда ржаного толокна да с четверть просяного — надолго ли хватит им? А поля стоят несжатые, неужто бросать? Ведь все потравят своими ненасытными табунами, дома пожгут. Не верилось рязанской женщине, что хан явился на Русь с миром. Ратники князя Ольга перехватывали малые отряды грабежников, но от большой Орды Ольг — не защита, хотя и едет рядом с ханом, как уверяет староста. На ее памяти лишь князь Донской дважды громил и выбрасывал за пределы Руси золотоордынское войско. Но где он, князь-надежа, с его неисчислимыми ратями? Знает ли, что степные кони уже топчут пределы соседней Рязани? Может быть, его дружины тоже подступают к синему Дону, заграждая врагам дорогу красными щитами и острыми копьями? Или почивает он беспечно в своем златоверхом тереме рядом с теплой княгинюшкой, не чая о горьких тревогах рязанских матерей?

Ее вдруг толкнуло в сердце: Никола! Никола-то был московским ратником, и в Холщове его держали неволей. И Кузьма ведь служил московскому князю, на Куликовом поле рубился с Ордой.

Глухие удары медного пестика погасали в углах, шелест проса казался чьим-то неразборчивым шепотом. В отрешенных глазах женщины дрожало пламя свечи, а видели глаза темную дорогу в полях и дубравах, всадника, скачущего на полуночную звезду. «Обереги его, святой Никола, заступник странствующих, от лихих татей, от зуба звериного, от черной стрелы татарской, от зыбей болотных, от цепких клешней зеленого деда, сидящего в черном омуте у речной переправы. Пусть он не возвращается ко мне — только бы доскакал…»

Дуня не замечала, что в ее молитве больше материнской жалости к парню, чем желания любовницы вернуть залетного сокола.

Утром село казалось спокойным, но никто не выехал на поля, детей не пустили по ягоды и грибы. Пастухи погнали стадо не на полдень, в степное разнотравье, — в другую сторону, к речке, за которой начинались непролазные Волчьи лога. Мужики дотошно проверяли телеги и упряжь, женщины пекли пресные лепешки, которые затвердевают и сохраняются месяцами. На дворе старосты грузили подводы кормами для дружинников. Наконец небольшой обоз потянулся на закат, в сторону Тулы. Село вздохнуло — Орда уже обошла Холщово. А вечером Касьян привез невероятную новость: в дальних деревнях побывали ордынские разъезды, торговали бычков, телок, молодых коней и платили чистым серебром.

— Неуж на Литву хан собрался? — гадали одни.

— Почто же Ольг-то с ним? — сомневались другие. — Он же со князем Ягайлой в давней дружбе.

Чесали бороды, прятали глаза друг от друга, как будто их втянули в нечистый сговор. Про себя гадали: чем же их князь так подкупил хана, что войско его не отбирает даже корма, а предлагает за них серебро? Неужто Великая Орда стала бояться рязанских мечей? Старосту расспрашивать опасались — он готов был укусить собаку. И, словно по сговору, никто не спрашивал, где Дунин постоялец. О нем напоминала лишь грустная Устя, целый день смотревшая из ворот на дорогу.

Когда совсем стемнело, в кузне сошлось десятка полтора мужиков и парней. Кузьма каждого окликнул по имени.

— Слава богу, все, кто надобен. Касьян, зажги свечу да окошко закрой — как бы кто на свет не набрел.

В сумерках, среди закопченных стен, бородатые лица казались зловещими, словно тати устроили в кузне свой сход.

— Теперича каждый даст крестное целование, што о нашем вече не обмолвится ни дома, ни на улице.

Поп обошел сход с крестом, тихо заговорил:

— Снова, братие, приспели злые времена: Орда идет на Москву. Великий князь Ольг Иванович, наставленный провидением, решил в дела Орды с Москвой не вступаться. За то хан позволил ему провести войско татарское краем рязанских владений. О наших животах грешных, о благе нашем радеет Ольг Иванович, являя пример христианского миролюбия и смирения. Тем смирением укротил он ханскую злобу, но руку на брата свово Димитрия Ивановича поднять отказался с твердостию, государя достойной. Возблагодарим же небо за спасение от нечестивых агарян, помолимся о здравии государя и жены и чад его…

Когда окончилась молитва, заговорил Кузьма:

— Истину молвил батюшка: ныне обошла нас ордынская туча. Да помнить надо: она назад покатится скоро.

Чей-то вздох пронесся, как стон.

— Такое повеление имею: хлеба сжать в неделю, в другую — обмолотить. Держать в потайных схоронах все, што есть ценного, — до сошника и лопаты. Скот отогнать на лесные пастбища — пусть к возвращению татар следы гуртов застареют. Разбегаться по лесам не будем. При первой недоброй вести уведу вас за Желтую речку, в Волчьи лога — там лучше вместе держаться. И не все им охотиться на православных — на волка тож бывают охотники. Куйте коней, готовьте рогатины и топоры. А кузнецам, часа не теряя, наделать стоячих шипов для порчи коней.

Кузьма и Касьян шли домой вместе, оба молчали, думая о Николке. Одному человеку опасно в долгом пути, если он не калика перехожая. С год после Куликовской сечи почти не было слышно о разбоях на русских дорогах, теперь снова стали шалить, особенно после всяких нехороших знамений. Неверие в лучший день толкает людей в безделье, разбои, пьянство и всякий разврат, рушит узы и в семьях, и в княжествах; силу народ теряет — тогда и является враг, беспощадный, как божий гнев.

Во тьме ночи затаилась земля. От селения к селению летела весть о движении конной орды. Не в одном Холщове точили топоры и готовились зарывать зерно.


Медведь-стервятник был стар и свиреп. Он давно не ел вдоволь тухлого мяса и, раздраженный до бешенства, начинал ненавидеть свое зеленое царство, которое в далекое, почти забытое время его звериной молодости казалось одним изобильным столом. Тогда он пробовал мясо лишь от случая к случаю, находя беспомощных птенцов или зайчат. Но после того как нашел полтуши оленя, зарезанного волками и пролежавшего с неделю на солнце, в нем проснулась страсть к охоте на больших зверей, и на долгие годы стервятник стал грозой окрестных лесов. Старость вынуждала возвращаться к забытой пище. Ему были отвратительны когда-то лакомые корешки и листья трав, пахучие черви вызывали тошноту, даже пьянящая сладкая малина и кислый сок муравьев заставляли страдальчески морщиться его поседелую морду. И вдруг — запах, сладчайший запах утомленной лошади, он и в лучшие годы кружил медвежью голову, а теперь оглушил. Стервятник распластался на земле, устланной сосновыми иглами, от волнения захлебывался ветром и слюной, вытянутый нос его шевелился, трепетал, извивался, как щупальце, хватая набегающий ветерок. Одолев голодное желание броситься на одуряющий запах, медведь пополз, припадая к земле, извиваясь в кустах, неслышно скользя по траве. Шерсть на его загривке ходила волнами, то вздыбливаясь, то опускаясь, упруго колыхалась спина, и весь он походил на толстую змею, крадущуюся к добыче. Он уже слышал фырканье и хруст скусываемой травы, звуки говорили ему, что на лесной поляне пасутся две лошади, что до них не более десяти медвежьих прыжков, но, наученный последними неудачами, он полз, полз, подбираясь как можно ближе. Его настораживал слабый запах человека, этот враждебный запах часто сопутствовал лошадям, и стервятник мирился с ним, как и со злой необходимостью терпеть укусы пчел, добираясь до меда. Лошади вдруг насторожились, нельзя было медлить, зверь сделал громадный прыжок вслепую, на запах, через плотные кусты бузины и шиповника…

Николка спал лишь урывками в дневные часы, когда пригревало, давая лошадям покормиться; спал он чутко, и это спасло его. Стреноженная кобыла, обезумев при виде зверя, метнулась к человеку, она растоптала бы спящего, но топот подбросил парня, поставил на ноги. Большой бурый медведь, хищно горбясь, сидел на крупе жеребца, ноги которого подогнулись то ли от тяжести, то ли от страха; укрепившись, зверь в любое мгновение мог ударом лапы сломать конскую шею или хребет. Николка закричал, хватая подаренную Кузьмой рогатину, но медведь уже заметил врага, и человеческий крик не вышел внезапным. Громадный бурый ком скатился с лошади, развернулся и в два прыжка оказался перед человеком, вздыбился косматой горой. Николку обдало смрадом неопрятного старого зверя, красная разинутая пасть в желтой слюне и оскаленные белые клыки дрожали от горлового стонущего рева, в злых дремучих глазах на него наступал непостижимый враждебный мир, в который человеку нельзя проникнуть ни взглядом, ни мыслью, а значит, не вызвать хотя бы тончайшую нить понимания. Перед ним был лесной зверина, и сам он для этого медведя — тоже зверь, вставший на дороге к пище: один из них по извечным законам леса должен сожрать другого, чтобы не стать сожранным. Николка еще ни разу не ходил на медведя, зато множество раз слышал рассказы медвежатников, он знал, что сделает косолапый и что надо делать ему, человеку. За медведем стояла тупая дикая сила, вооруженная зубами и когтями, идущая напролом, одним и тем же приемом, обретенным за тысячелетия, привыкшая ломать и сокрушать всякого врага. За Николкой стоял изворотливый опыт человеческого ума, который ко всякому зверю быстро подбирал свой прием и свое оружие. Рогатина — плоское копье с крюком на крепчайшей рукоятке — была лучшим оружием против медведя. Не дать промашки от волнения или испуга — тогда разъяренный топтыгин не страшнее тетерева или зайца. Словно чужими руками, держал Николка упертую в землю наклоненную рогатину, целя широкое лезвие, отточенное с обеих сторон, в косматую медвежью грудь. Еще шаг, и мишка наткнется на острие, разъяряясь от боли, ринется на врага, своей силой протаскивая сквозь себя смертоносную сталь, сам себя убивая.

Но что-то вдруг изменилось. Что?

Все так же свирепо были прижаты уши стервятника, так же яростно дрожала от рева слюнявая пасть, но в глазах, зеленых, дремучих, звериных, родился страх перед недвижным человеком.

— Што ты, Миша? — почти шепотом, неожиданно для себя самого спросил Николка, глядя на черный медвежий нос. — Што ты, Потапыч?.. Ну, чего ты озлился-то? Я ж те зла не хочу. Сам же на коней моих кинулся, как же мне-то, хозяину, не вступиться? Понимаешь, беда у нас человеческая, поспешать надобно мне, а куда ж без коней-то? Ты и малины наешься аль зверя какого словишь — вон их сколь во лесу. Ну, хошь, я те сухари мои отдам? Хошь, а?

Огоньки в медвежьих глазах потухали от журчания человеческого голоса, в них металось сердитое недовольство, но уже не было свирепой злобы, рев переходил в урчание, уши приподнимались и вдруг стали торчком, медведь повернулся боком к Николке, опустился на четыре лапы и, глухо ворча, заковылял в лес. Парень провожал его взглядом, пока тот не скрылся за деревьями, отер лицо. Стреноженные лошади запутались в кустах на краю поляны.

— Дуры! — сказал в сердцах. — Куда поперлись, дуры? Он бы вас в лесу-то скоро прибрал.

И вдруг захохотал. Он смеялся, пока не ушел весь страх.

На четвертый день Николка вышел на тракт, связывающий Пронск с Коломной, вблизи речки Осетр. От встречных узнал, что в Зарайске, на мосту через реку, рязанские мытники берут плату за проезд по княжеской земле и пользование переправой. Осетр — речка немалая, глубокая, а время к осени — уж Илья Пророк помочился в воды, — но рязанских стражников бегущему с рязанской земли москвитянину следовало страшиться больше холодного купанья. Сосновыми гривами доехал до большой излучины Осетра и спустился в пойму. В зарослях березняка и ольхи не ощущался жесткий северный ветерок, припекало солнце, над малинником, усыпанным бордовыми забродившими ягодами, гудели осы, остро пахло смородиной, кружил голову хмель, свисающий с деревьев гроздьями спелых бубенцов, и в зарослях стыдливо заалела калина. Как будто немногое изменилось в лесах за четыре дня, а сердце Николки вдруг часто забилось, и слезы навернулись на глаза. Как мог он два года жить на чужбине, хотя бы и приневоленный?

Пойма приподнялась, за прибрежной сухой поляной под ветром шипели и плескали в берег волны Осетра.

Пустив коней пастись, он начал рубить мечом ольховые сушины, с удовольствием ощущая, как острый булат жадно впивается в твердое дерево, и забывая, что может привлечь стуком опасного гостя. За полоской воды лежала московская земля, ее близость сделала Николку бесстрашным — он не знал, насколько здесь условны границы княжеств. Переправясь, пожевал сырого толокна и прилег на расстеленном зипуне под солнышком — был час его обычного отдыха. Очнулся в смутной тревоге. Разлепив веки, увидел чьи-то широко расставленные ноги в громадных лаптях, полу заношенного зипуна, руку с длинным кистенем, не раздумывая, обхватил ноги и рванул на себя. Охнув, человек грохнулся наземь, но тут же навалились другие, заломив руки, скрученного поставили перед высоким тощим мужиком в кафтане хорошего сукна, подпаленном у костров. Серая щетина придавала лицу его хищное выражение, водянистые глаза усмехались. «Чистый бирюк, — подумал Николка с тоской. — Этот заест почище медведя».

— Прыток, однако.

— Че с ним лясы точить, Бирюк? — зло спросил бородач, которого Николка уронил. — Из-за нево, гада, все нутро отшиб. Кистенем по башке — да в воду!

— А можа, он к нам бежит из холопства? — Бирюк сощурился, пытая Николку ледяными глазами убийцы. — Пойдешь в ватагу?

Разбойников было пятеро. Самый молодой завладел его рогатиной, меч держал корявый и длиннорукий, заросший черным волосом до самых глаз. «А уж этот, поди, целой волчьей стаи хуже…»

— Пошел бы, да не могу, — ответил Николка смиренно. — Отпустите меня, добрые люди. С вестью я, с рязанского порубежья. Хан с войском идет на Москву.

— Брешешь! — Бритый напружинился, в глазах забродило непонятное; остальные разом подступили к Николке.

— Кобель брешет, — сказал увереннее. — А я православный.

— Идет — и пущай идет. Хрена ли нам в князе Донском? Одно добро от нево видали — хоромы с перекладиной. Верно, мужики?

— Верно, Гриша, — поддакнул испитой парень, завладевший Николкиной рогатиной.

— Меч-то иде взял? — спросил корявый. — Ай украл?

— Сам сковал.

— Ну да? Кузнец, што ль? — Корявый пристально посмотрел на Николку зелеными лешачьими глазами.

— Сын кузнецкий.

Вынув кованый нож, разбойник стукнул острием в острие, попробовал пальцем, покачал головой, потом взял Николку за рукав: «Пошли-ка». Отвел к берегу, ближе к пасущимся лошадям. Остальные четверо молча ждали. «Лесовик» зашел сзади, Николка зажмурился, шепча молитву, и вдруг почувствовал, как распалась веревка на его руках.

— Бери свой меч, сгодится.

Николка неверяще взял оружие:

— Прощай, Бирюк, и вы все там!..

— Ты чево это, Кряж? Спятил? — Бритый рванулся к ним, но «лесовик» положил узловатую руку на чекан, прицепленный к поясу.

— Назад! И не сдумай стрелить какая дура!

Кряж сел на кобылу охлюпкой. Когда отъехали, спросил:

— Фому-то хоть помнишь, кузнечонок? Атамана нашего? Он же — святой отец Герасим, убиенный на Куликовом поле… Да вспомни, вспомни — в Коломне соседями были мы на сборе ратников…


Олекса не поверил глазам: в полуверсте от него и всего-то в сорока верстах от Оки, разделяющей земли Москвы и Рязани, через Осетр бродами шло большое конное войско. Его стороже в полсотни разведчиков-сакмагонов воевода не велел ходить дальше Осетра. В Орде было глухо, зато рязанцы дерзили, шныряя на московскую сторону: их, видно, тревожили работы, начатые князем Владимиром по укреплению Серпухова. Часа два назад, обнаружив свежую сакму, Олекса решил, что прошла разведка соседей, двинулся следом, и — вот оно!..

Издали не разглядишь значки на пиках, снаряжение и обличье всадников, а подойти ближе мешало открытое пространство. Передовые сотни миновали реку, серыми змеями поползли серпуховской дорогой, растягиваясь и сжимаясь. «Уж не на Тарусу ли наладился Ольг с дружиной? Но займи он этот спорный город — Владимир Храбрый кинется на него. Расхлебывай тогда кашу Димитрий Иванович!» Олекса стал считать сотни на переправе. Четвертая… шестая… девятая… Влажная после дождя земля не давала пыли, что там за окоемом, нельзя угадать, но уже вторая тысяча стекала с лесистой возвышенности к реке, и разведчика охватила нешуточная тревога. То, что кони степняцкие, еще ничего не значило — на таких ездили и рязанцы, — верблюды во вьючном караване — вот что взволновало Олексу. На переправе произошло какое-то замешательство, всадники разлетелись с дороги, небольшой отряд, вздымая сверкающие брызги, стремительно прошел свободным бродом, стал на берегу. Желтая окровавленная птица вдруг затрепыхалась над берегом, у Олексы вырвался вскрик:

— Ханское знамя! Это ж война пришла, братья!

С лесистого увала текли и текли новые сотни. Войско могло идти целый день, а терять нельзя ни часа. Скоро из низинной дубравки, где прятался основной отряд, вылетели четверо всадников. Двое мчались на север, в Москву. Двое — в Серпухов.

Сцепив зубы, Олекса продолжал считать врагов. Рваная серая змея казалась бесконечной. Ханское знамя не двигалось — владыка Орды, кажется, тоже подсчитывал свое войско на переправе. Чуть поодаль от знамени маячил некто в далеко заметном голубом корзно или халате. Сам хан? Но кто же тогда под знаменем?

Как взять «языка»? Опытные воеводы учили его искать в силе врага его слабость. В чем сейчас может проявиться слабость степняков, превосходящих его отряд, наверное, тысячекратно? Ну конечно же в том, что они никак не испугаются нескольких москвитян, вблизи своих туменов будут беспечны.

— За мной! — крикнул наблюдателю, откатываясь с гребешка, за которым лежал. Пожилой десятский, увидев бегущего начальника, скомандовал отряду: «На конь!»

— Со мной — трое. А ты, Клевец, веди остальных в боярковый лог. Держи засаду и жди гостей.

— Ну, как за вами большой силой кинутся? — усомнился догадливый, осторожный десятский.

— Не бойсь, всю Орду на тебя не наведем.

Прикрываясь рощами, четыре десятка сакмагонов поскакали на север. Олекса выждал и с тремя оставшимися медленно двинулся к переправе. На глаза врагу они вылетели легким аллюром, со сбитыми на затылок шапками, остановились, словно бы в недоумении. И заметили, как насторожились ордынцы, как «голубой халат» подлетел к желто-кровавому знамени, под которым Олекса теперь различал всадника в сверкающей шапке или шлеме. От переправы к разведчикам помчался гонец.

— Глянь-ко, нашенский! — изумился молодой сакмагон. Олекса тоже с недоумением рассматривал русобородого, еще не старого воина, который остановился в тридцати шагах.

— Здорово, ратнички, откуль будетя?

— Здорово, богатырь. Сам-то откуль?

— Дружина великого князя Ольга Ивановича.

— А мы пронские.

— Далеконько гуляетя, пронския. — Рязанец глядел недоверчиво.

— Да и вы ня близко, рязанския. С кем хороводы-то водитя? — Олекса теперь понимал причину своей тревоги: Орда в сорока верстах от порубежья Москвы, а с рязанской стороны — ни одного сигнала.

— Земля-т наша, — отвечал рязанец. — С кем хотим, с тем хороводничаем. Велит вам князь Ольг быть к няму.

— Это уж как мой начальник скажет. Все ж таки князь-то ваш, как погляжу, ня на охоту выехал с ордынским ханом. Добяги-ка до мово начальника.

— Иде ж он, начальник твой?

— А рядышком, за увалом — вон роща.

— Добро. Все одно велено вас всех привесть. — Он оборотился, посигналил своим шапкой. Впятером проскакали за гребень, рязанец тревожно завертел головой: — Иде ж он, начальник-то?

Двое разведчиков оказались по бокам «гостя», третий — сзади. Он и глазом не успел моргнуть — уж саблю его выдернули из ножен, лук — из саадака, пристегнутого к седлу.

— Скачи и не думай супротивничать! — остерег Олекса. — Мы — разведка московского князя.

— Што творитя, ребяты? Все одно — догонют, заводныя у них. Вас порубют и меня с вами… Воротитеся, ребяты, Ольг заступится, они ево слушают!

— Брось канючить — не то уйму!

Уйдя от реки версты за две, придержали лошадей. Позади на гребне стояло несколько конных, они казались теперь не больше муравьев.

— Господи, што жа теперя будет? Хан-то нябось подумает — князь нарочно велел мне бяжать с вами.

— Может, и велел бы, знай он, кто мы.

— Ну да! — пленник, пораженный, вытаращился на начальника москвитян. — Пошто ж ничавошеньки не сказал мне?

— На твою умную голову надеялся. Скажи он, а потом тебя поймают — под бичами небось выдашь.

— Я — выдам? Государя свово? Да пущай хоть в кипятке сварют! И как у тя язык повярнулся?

Олекса, пряча улыбку, спросил:

— Звать-то как?

— Ляксандрой.

— Слышь, Данилка, верни меч тезке моему — сам он к нам пришел с вестью важнейшей, вязать его не след.

Кони шли шагом, Александр, успокоясь, стал рассказывать. Приехал важный посол из Орды, и Олег поспешил навстречу хану. Встретил его близ Ельца, за речкой Красивой Мечей, принес дары и покорную голову. Тохтамыш принял рязанского князя милостиво, выдал ему ярлык на рязанские владения, внял просьбам Олега не опустошать рязанские волости, даже позволил князю самому провести войско до Оки. Орда шла путем Мамая, но Непрядва была уже далеко позади. А сегодня утром как раз в стан Тохтамыша привезли нижегородских княжичей Василия и Семена — они передали хану покорную грамоту их отца…

Мысли Олексы метались. Хан крался к Москве тихо, по-воровски, словно мелкий мурза-разбойник. Боится? Но почему великие князья приносят ему покорность?..

— Я ж говорил! Вон оне — догоняют! — Олекса встрепенулся от крика рязанца и сразу увидел: слева, в полуверсте, припадая к конским гривам и оттого едва различимые за кустами и бурьянами, волчьим широким махом неслись серые всадники.

— Татары!..

Каким образом враги обошли их, гадать было некогда. Бросили коней в галоп. Рязанец во весь опор мчался рядом с Олексой. Выдержит ли его лошадь? Дотянуть бы скорей до засады, а приходилось уклоняться — враг резал дорогу.

Свечой из-под самых копыт взметнулся в воздух перепуганный заяц, жеребец так шарахнулся, что едва не сбросил Олексу, он, ругаясь, обернулся — враги приближались, их было не меньше десятка. Теперь они шли прямо в пяту разведчикам — можно вести. Прибавили ходу. Через четверть часа Олекса услышал, как часто и громко дышит конь рязанца, скомандовал:

— А ну, придержи, молодцы!

Решив, что кони русских утомились, степняки заработали плетьми, до разведчиков долетели волчий вой и улюлюканье. Оборачиваясь, Олекса уже хорошо различал кожаные брони, обнаженные руки, приплюснутые мисюрки с короткими еловицами.

Поле вспухло горбом, потом стало падать крутым увалом в сырую низину. В одном конце ее лежало озерко, заросшее рогозом и тростником, в другом густо рогатился боярышник вперемежку с мелкими березами и лабазником. На самом бугре Олекса остановился как бы в сомнении — спускаться ли вниз?

— Поспяшай, начальник, — нагоняют!

— Не мочи в штаны, Ляксандра, — зад натрешь.

— Ты што? С десятком рубиться удумал? Убягу, ей-бо, убягу!

А он не трус, этот Ляксандра!

— За мной, да потише, коней не покалечьте! — Достигли дна лога между зарослями и озерцом, когда наверху послышался топот. Две стрелы предостерегающе впились в землю впереди разведчиков. Хану нужны языки, а не трупы, поэтому Олекса не остановился. Погоня хлынула в лог.

— Мать честна! — изумленно вскрикнул рязанец, и Олекса круто развернул коня. Засада стояла неподвижно в ожидании его знака, укрытая урманом, морды лошадей замотаны тряпками.

— Урус-бачка, хади назад — хан денга многа! — кричал, приближаясь, ордынский десятник с арканом в руке. — Хади кумис пит, мяса кушат, баярин будишь!

— Што, молодцы, походим в боярах у царя татарского? — Олекса стронул жеребца. Лица степняков, расплывающиеся в смехе, вдруг закаменели — Олекса выдернул меч из ножен, свистнули сабли и его товарищей. Взвился черный аркан, Олекса послал коня в прыжок, уклоняясь, и рев сорока воинов засады выбросил в небо из урмана целую стаю трескучих дроздов. Сошлись, наполняя лог звуками, неслыханными здесь от века, — лязгом стали, выкриками, хрипом и стонами. Десятник отразил удар Олексы, завертелся в седле ужом, ременная петля упала на него сзади, сорвала с коня, поволокла хрипящего.

— Ослабь, задавишь! — крикнул Олекса десятскому и бросился за спешенным степняком, который бежал из свалки к высокому тростнику. Еще двое, поворотив коней, тяжелым галопом пошли вверх по склону и получили стрелы в спину. Конь под Олексой стал увязать, он соскочил с седла, подбежали другие. Цепочкой двинулись в тростники, Олекса ступал по хорошо приметному следу. Под ногой пружинило, трещали сухие стебли, лезли в глаза, и каждое мгновение надо было ждать удара. Наконец тростник сменился рогозом, туго сплетенные корни образовали твердый островок, след пропал.

— Иде ж он, дьявол?

— Можа, утоп?

Олекса тщательно осмотрелся. Вот он, след — обломок хрупкого белого корешка у самой воды. Глубина тут сразу по пояс. Вгляделся в темно-прозрачную воду, подернутую ряской и листьями кувшинок, и там блеснуло кривое, длинное — меч? Олекса различил человека — тот лежал на спине среди лохматых водорослей, положив меч себе на грудь, серая одежда была почти неразличима. Открытые глаза утопленника смотрели на Олексу, тот отшатнулся и опомнился. Из-под водяного лопушка торчала сломанная тростина — через нее дышал враг. Хитрость неновая.

Ухватясь за стебли рогоза, Олекса потянулся к тростине, и показалось — различил ужас в глазах «утопленника», устремленных на руку русского. Сейчас эта рука с силой вонзит тростину в горло, лежащий на дне захлебнется болью и кровью, смешанной с озерной водой. Но русский воин не палач. Пусть-ка встанет перед Олексой с мечом в руке! Он выдернул тростину, вода всколыхнулась, пленник поднялся. Опутанный озерными хвощами, с облепленной тиной бритой головой, он протянул трясущиеся руки, быстро заговорил.

— Меч! — приказал Олекса, ткнув в воду. — Меч возьми.

Тот понял, достал меч, рукояткой протянул русскому. Лишь теперь Олекса разглядел, что перед ним совсем молодой, может быть, впервые участвующий в военном походе кочевник. Мечтал небось о славе богатура, о звонком серебре и светловолосых полонянках в его юрте и вот, дрожащий, облепленный болотной тиной, вымаливает себе жизнь у русского воина.

— Вылазь! — приказал Олекса, подкрепляя слова жестами. — Да вылазь же, дьявол гололобый, некогда нам тут канителиться!

— Нашто он нам? — спросил Данилка. — Десятника взяли, этот же — бобырь мелкий.

— Запас не томит.

Садясь на лошадь, Олекса подзадорил рязанца:

— Што ж ты, Ляксандра, меча-то не опробовал? Забоялся?

— Нам князь ня велел, — ухмыльнулся тот. — Вот кабы тронули.

…Может быть, вороны и наведут степняков на этот лог, может быть, даже и хану доложат о первых убитых. Только хан слова не обронит, тут же забыв о потерянном десятке. Он, скорее всего, будет доволен, что многотысячные тумены его обнаружены разведкой противника лишь теперь, у самого порога Москвы, когда собирать войско поздно. Имеющий тысячи пренебрегает десятками, пока не начнет считать единицы.

II

Из окна своей спальни Владимир Андреевич мог бы разглядеть Оку, но ее скрывали вековые леса. Сплошняком уходили они на север — к Москве, на юг — к Туле, бесконечно тянулись в стороны восхода и заката. Здесь красные боры сливались с веселыми березняками и корявыми дубравами, сухие и чистые сосновые косогоры врезались в прохладное чернолесье и сырые ольховые урманы, теплолюбивый дуб и липа дружили с жилицами севера елью и лиственницей. Леса давали жилье и тепло, леса одевали и кормили, леса укрывали в дни вражеских нашествий. Но леса могли и предать: знающий дороги враг под их покровом незаметно подкрадывался к городам. Вблизи Серпухова зеленые кущи потеснились, уступая место деревенькам и полям, во все стороны их прорезали дороги: городок становился столицей немалого удела и множество разного люда тянулось к его дубовым воротам. Стены городка слабоваты — два ряда заостренных бревен, врытых в землю, а князю Владимиру виделись могучие защитные валы, неприступные твердыни каменных башен над грозными раскатами — Серпухов должен стать ключевой крепостью на южных границах Московской Руси. Если бы к нему присоединили свои плечи Тула и Таруса, Москва заслонилась бы таким щитом, какой не по зубам ни одному врагу, идущему с юга.

Светало, и Владимир видел в окно часть разобранной стены, за нею — утренний плес Нары, на берегу ее — кучи серой земли и камня, груды киты и обожженных бревен. Этим летом он начал работы по перестройке детинца. Привез опытных городников, вместе с ними вычерчивал план крепости и привязывал к месту. Беда — рук мало. Летом особенно.

Серпуховской ложился рано, зато и вставал раньше всех в тереме, обдумывая в тишине предстоящие дела, но сегодня мысли убегали от обыденности, были неясны и тревожны. Может, от вчерашнего разговора с венецианскими купцами из Таны? На столике их подарок — резная шкатулка красного дерева с драгоценными шахматами, выточенными из слоновой кости. Владимир принял подарок благосклонно, однако после ухода гостей не прикоснулся к шкатулке. Хотя шахматы стали модными при европейских дворах, он не любил эту бесполезную восточную игру, считал, что ее придумали подхалимствующие бездельники для царственных лежебок. Кто из государей много играл в шахматы или по-иному прожигал время, тот обязательно проигрывал сражения и царства.

Мысли Владимира занимали рассказы купцов о делах в Орде, особенно известие о том, что кафские фряги поставили крымскому темнику и самому хану много военного снаряжения, в том числе силовые пружины для баллист и катапульт.

В тереме послышались шаги, просыпался городок, разбуженный церковным колоколом. Люди спешили к заутрене, запел на окраине пастуший рожок, со двора донесся скрип колодезного журавля, сердитый голос конюха: «Балуй, черт!» Словно эхо, приплыл далекий звон Высоцкого монастыря, заложенного Сергием близ столицы удела по просьбе Владимира. Год назад Сергий крестил Ивана — первенца Серпуховского.

Сейчас князю особенно хотелось увидеть Сергия, о многом поговорить, и прежде всего о той тяжелой книге в деревянной обложке с узорными серебряными накладками, что лежала на его столе. Он взял ее, сел лицом к свету, чтобы погрузиться в манящий мир отшумевшей жизни, обильный человеческой кровью, недолговечной чьей-то славой и великими страданиями народов, извечно жаждущих тишины, но не устающих вставать друг на друга с мечом и огнем. А мысли вдруг обратились к Елене с сынишкой, находящимся в Литве. Там неспокойно. Едва ли кто-то из князей посмеет учинить обиду дочери Ольгерда, жене Владимира Храброго, но в дни смут на дорогах появляется вольница, которой княжеские титулы — что огородное пугало озорным мальчишкам. Елена как раз должна бы выехать от брата Андрея, из Полоцка, где, по слухам, особенно стало опасно. Андрей Ольгердович, прославивший свое имя в Куликовской сече, вернулся на полоцкий стол лишь год назад. Его упросили жители города, прогнавшие Ягайлова ставленника князя Скиргайло, — за пьяные оргии и травлю людей дикими зверями, которых держал при себе вместо стражи. Оскорбленный изгнанник тщетно искал помощи у великого князя Литвы Ягайло — тот почел за благо молчаливо поддержать Андрея. И теперь Скиргайло призвал на помощь крестоносцев. Полочане со своим мужественным князем, конечно, отобьются от крестоносного сброда — им не впервой, но не случилось бы какой беды с Еленой и сыном. Зря отпустил весной, лучше б сидела в Москве. Загорелось ей, видишь ли, похвалиться наследником перед матерью и братьями и наладилась в Литву почти с грудным. Однако жену можно держать в доме либо хозяйкой, либо рабой. Второго Владимир не хотел и не мог — он полюбил свою женушку сразу, как только увидел выходящую из золоченой польской кареты, в которой привезли ее братья Андрей и Дмитрий…

Владимир вздохнул, раскрыл книгу на шелковой закладке, перед глазами побежала четкая, неторопливая вязь греческого письма. И загудело великое пространство земли, расплескались реки, двинулись стотысячные армии. Рушились стены славнейших столиц, земля захлебывалась в огне и крови, исчезали цари и великие государства, целые народы рассеивались, как песок, подхваченный ураганом. Суровая история говорила с русским князем — то ли остерегала, убеждая, насколько мал и ничтожен он перед нею со всем своим уделом, то ли на что-то подвигала, показывая, как люди сами творят свою славу и собственными руками роют себе могилы.

Владимира история увлекала не меньше, чем Димитрия. Родившийся князем, властелином немалых земель, он все-таки не был свободным — его княжество, вся Русь жили надеждой на уничтожение разорительного, постыдного ига. Откуда он выполз, ордынский удав, сдавивший своими кольцами половину мира? Восточные книги превозносили божественные достоинства «солнцеликого» Чингисхана, нечеловеческую силу и храбрость его приверженцев — Владимир не верил им, ибо хорошо знал, как создаются подобные панегирики. Поддерживая славу своих основателей, государства, религии, ордена и кланы хотят увековечить себя, утвердить повсюду свои законы и порядки. Теперь он читал правду. Неведомый летописец словно бы отливал в чеканные строки греческого письма то, что смутно бродило в сознании Владимира. Предшествующие столетия только подтверждали, что «потрясатели Вселенной» являются тогда, когда их некому остановить. Бессилие целых народов, пораженных духовной чумой, навлекает полчища хищников, сбивающихся для кровавого пира в громадные стаи, как сбиваются для охоты оставленные без человеческого присмотра одичалые собаки. Хищные союзы называются по-разному — империями, ордами, каганатами, орденами, цель же у них одна: порабощение и грабеж ослабевших. А подходящий вожак стаи всегда найдется.

Сто восемьдесят лет назад многим казалось невероятным, что «полудикие» кочевые племена, словно упавшие с неба, громят одну за другой величайшие державы с изощренной государственной системой и многочисленными армиями, где одних военачальников было больше, чем всадников в туменах Субедэ, Джебэ и Толуя, что завоевателей не в силах были остановить и устрашить гигантские крепости с разными ухищрениями, пороховые мины, адские трубы для разбрасывания убийственного липкого огня, метательные машины, огненные ракеты, разрывные снаряды и стада боевых слонов с окованными железом бивнями. Все это скоро оказывалось в руках завоевателей и служило им лучше, чем прежним владельцам, к полному отчаянию избиваемых народов.

А между тем грабительская организация монголо-татарских завоевателей, как и все прежние, вызревала в воздухе, где пахло тленом разлагающихся империй. Она долго проверяла себя и прощупывала соседей в мелких набегах. Творцы ее не уставали заверять в своем миролюбии, не уставали и жаловаться на злобность иноплеменников, усыпляя их внимание. Когда же, ощутив достаточную силу, хищники сбросили овечьи шкуры и начали рвать в клочья целые племена и народы, нашествие кровавых орд многие сочли божьим наказанием — тому, кто бессилен перед бедой, ничего не остается, кроме ссылок на волю всевышнего.

К несчастью, у большинства людей короткая память, иначе они сразу вспомнили бы, что подобные «божьи наказания» уже являлись то в образе гуннов, то римскими легионами, то фалангами Александра, то полчищами гиксосов. И началу военных бед нередкопредшествовали десятилетия, а то и столетия внешнего покоя, когда люди уверяются в неизменности жизни, считая мировые потрясения невозвратно далекими, и живут уже не для общества, а только для себя, превыше всего ставят удовольствия и личные блага, вернейшим убежищем почитают домашний мирок, позволяя душе зарастать плесенью себялюбия, корысти, презрения или равнодушия к ближнему. И вождей своих почитают не по действительным их заслугам и самоотречению в государственном труде, а по титулам и количеству золотой мишуры на одежде.

В те дни, когда гроза надвигалась на империи востока, цари царей, императоры и шахи млели на золотых тронах от сознания своего величия и могущества, понимая под могуществом число подданных и толпы раззолоченных придворных болванов со знаками командующих неисчислимыми войсками. Обленившиеся в гаремах, они видели свои армии лишь на парадах, перезабыли даже боевые песни предков, заменив их усладительными мессами. И невдомек было царям царей, что их армии, как и государства, отданы в руки людей ни на что не способных или прямых врагов. Эти хитрые пришельцы, тайно состоящие на ханской службе, втирались во все области государственной жизни, продвигая своих, а не удавалось — толкали наверх бездарнейших чиновников и военачальников, которые не могли им помешать. Для оболванивания народа устраивались пышные торжества и празднества по всякому поводу и без повода за счет государственной казны. Молодежь развращали соблазнами «красивой» и легкой жизни, даже вводили в моду женоподобные наряды для мужчин, чтобы их не влекло к мечу и боевому коню. Певцов и сказителей, воспевающих народных героев, сменили услужливые барды, поющие о любовных страстишках, прелестях наложниц, альковном сумраке и чаше с вином. В те дни в зрелищных балаганах и прямо на открытых площадях нагло бесстыдствовали полуобнаженные красотки, привлекая толпы зевак; героя повсюду заменил дураковатый клоун, пошляк или проходимец, умеющий устраивать любовные делишки, набивать кошель, пить вино и драться в корчмах, но не на поле боя, где враг настоящий. Наглая, изворотливая бездарность царствовала во всей жизни, и достоинством уже считался не ум, не бескорыстное служение народному благу, а умение угождать стоящему выше и обогащаться за счет простаков. Одни рабы да бесправные бедняки трудились на полях и в ремесленных домах, иссыхая от непосильной работы, презираемые и отверженные, ибо труд, вскармливающий силы народа, считался уже недостойным свободных граждан — каждый искал выгод и развлечений. Эмиры, министры, судьи, управители волостей заботились лишь о том, как бы попышнее устроить собственные хоромы да расставить у государственных кормушек своих родственников и угодных людей. Пока окруженные толпами подхалимов государи наслаждались славословием в их честь, вся власть уходила в руки жуликов, и корпорации государственных воров набирали невероятную силу. Сверху донизу воцарилась продажность; взятка и кража стали неподсудны, порождая в среде начальствующих вседозволенность и неслыханный разврат. «Хватай себе, тащи к себе, топчи ближнего, обжирайся и наслаждайся!» — вот закон, который, подобно ядовитой ржавчине, быстро и беспощадно разъедал человеческие сообщества, превращая империи в кучи трухи, еще величественные снаружи, почитавшие себя каменными горами — но лишь до первого крепкого ветра. Чтобы государство погибло, достаточно сделать презираемым труд пахаря, кузнеца и воина, а сделано было куда большее. Если же кто-то пытался поднимать голос против всеобщей бездуховности, против продажности чиновников, пошлых и убаюкивающих народ песнопений, против сплоченного сообщества тайных и явных изменников, против начальствующих лодырей и дураков, его или тихо устраняли, или яростным хором обвиняли в очернительстве, ортодоксальности, опасной агрессивности, даже в бунте и подрыве устоев. Печальнее всего было то, что и духовные столпы государств оказались заражены общей чумой. Вместо того чтобы изживать чумных крыс, они, в лучшем случае, припугивали народ божьим гневом. Так было в Великом Хорезме, в империях Китая, в Индии и Восточном Халифате.

А тем временем в степях и горах, зорко охраняемых отрядами закаленных в лишениях воинов, молодые племена кочевников, еще не тронутые тленом гниющих цивилизаций, сбивались в грозную стаю и выбирали себе матерого вожака. Там человеку, едва он начинал ходить и понимать речь, вручали игрушечный лук и деревянный меч, чтобы со временем заменить другими, более внушительными, пока не будет способен носить настоящее оружие. Уже подростком он знал свое место в боевом расчете орды, рос воином, готовым на полное самоотречение ради исполнения воли великого кагана и предводителя войск — джихангира, именем которых действовали воинские начальники от десятника до темника. Этот сильный, умелый, злой боец, считая себя лишь клеточкой своего рода и племени, листком единого дерева, произросшего под золотым солнцем кагана, мало дорожил собой, подобно муравью, обороняющему свое гнездо или нападающему на чужое, ибо жить он способен лишь со своим муравейником. Ему непрестанно твердили: «Там, за границами кочевой степи, лежат богатейшие земли, которые когда-то у наших предков отняли злые соседи. Они разжирели и теперь живут в богатых городах, купаются в роскоши, нас же считают бродягами и дикарями. У них много войска, но это люди пустые, изнеженные, развратные, их военная сила похожа на чучело тигра, набитое опилками. Они уже давно ничего не заслуживают, кроме смерти и рабства, и в свой час мы отнимем у них все, что должно принадлежать нам».

Час пришел. И разве могли народы — пусть многочисленные, но лишенные мужественных и дальновидных вождей, не подготовленные к упорным и кровавым битвам да с притупленным чувством достоинства и гордости за свои державы — устоять против сплоченной ордынской стаи, где царила беспощадная дисциплина, где смыслом жизни каждого всадника стала война, а смерть в битве ради слова и дела великого кагана почиталась высшей честью и добродетелью! Ни численность армий, ни устрашающая техника еще ни разу не помогли тому, кто не готов до последнего дыхания драться с сильным и злобным врагом. Пораженные чумой праздности, себялюбия и корысти народы обречены, и на этот раз история беспощадно швырнула их как падаль на откорм ордынского хищника. Рухнули величайшие государства, бесследно исчезли с лика земли сотни племен и целые страны с миллионами жителей. Счастье человечества, что кони завоевателей не имели крыльев — поднебесные горы и бурные моря останавливали свирепые полчища, а на дороге их в закатные страны оказались русские княжества, где насмерть сражались все — от воина до ребенка. Поэтому кони завоевателей вытоптали только полмира. Дорого обошелся Руси эгоизм князей, не разглядевших нового врага за своими усобными делами. Три великих княжества были разгромлены поодиночке, погибли и сами князья — ни один не сдался врагу на милость, не пожелал купить себе жизнь и личное благополучие унижением, ввергнув подданных в добровольное рабство. Но, обескровив врага своей гибелью, рязанцы, владимирцы, суздальцы, черниговцы, ростовчане, тверичи, козельчане и киевляне защитили земли Новгорода, Пскова, Полоцка, Смоленска, Турова, которые враг принужден был оставить в покое. И хотя Русь, теснимая со всех сторон врагами, признала ханскую власть, частью своих земель влилась в соседнюю Литву, она устояла под страшным гнетом, жила по своим законам, вынудила ханов убрать из русских городов ордынских наместников-баскаков, исподволь собирала силы, лелея мечту о полном освобождении от ненавистного ига, и, наконец, нанесла врагу тяжкую, может быть, смертельную рану на Куликовом поле. Не угасла свеча свободы, которую в своем письменном завещании наследникам наказывал беречь дядя Владимира Храброго и Димитрия Донского Симеон Гордый…

Владимир отодвинул книгу, прислушался к звону раннего кузнечного молота. Кто он был, написавший о нашествии Орды на восточные и полуденные страны, не побоявшийся осудить звериную жестокость, коварство, ненасытность завоевателей, так же как и обнажить слабодушие народов, гнилость империй, выкормивших собственным мясом силу Чингисхана? В книге указано, что она переведена на греческий с персидского, — значит, писалась не сторонним наблюдателем, а участником событий, и тот, кто выводил на пергаменте горькие слова, рисковал заплатить за них мучительной смертью. Уж Владимир-то знал, с каким пристрастием светские и церковные владыки вчитываются в труды современных им летописцев, саморучно исправляют их, заставляют наново переписывать пергамент, а то и сжигают — как будто грядущее время, в котором станут оценивать их деяния, — это и есть Страшный суд.

Серпуховской мог стать великим московским князем. Три взрослых сына осталось у Калиты. Старший Симеон, по прозвищу Гордый, правил крепко, но недолго — скосила его моровая язва, занесенная на Русь от немцев. Из двух оставшихся братьев прочили на княжение крутоватого, не по годам властного Андрея. Брат его Иван, мягкий сердцем книгочей и затворник, снискавший прозвища «Милостивый» и «Красный», сам отказывался от великокняжеского стола. Но та же беспощадная язва унесла Андрея, когда еще оплакивали Симеона Гордого. Невольно пришлось Ивану Милостивому принять государский венец, а затем, по московскому обычаю, он передал его сыну Димитрию. Сам Владимир никогда не помышлял о государском столе, служил брату как вассал, вполне удовлетворяясь тем, что в договорных грамотах Москвы он равняется с великими князьями тверским, рязанским, нижегородским, именуясь, как и они, «младшим братом» Донского. Но не всех такое положение устраивает: иной раз бояре зудят — в тех же грамотах сказано, что обязаны они следовать боярам Донского — идут ли те в военный поход, поднимают ли народ в вотчинах на иное государское дело. Видишь ли, им то в обиду — не первые в великом княжестве, а вроде как подчиненные. Да без того не то что порядка — жизни не станет. Не одних бояр — и жену доводилось приструнивать. Дошло однажды до Владимира, что в отсутствие князей Елена в церкви норовила стать впереди Евдокии. Так ведь и не добился — кто же ее подтолкнул на то. Князь не мужик — не станешь княгиню вожжами учить разуму. Коли поняла, о чем он толковал ей, — так и слава богу.

И боярские толки, и Еленин выпад, видно, известны Димитрию. С чего бы не хотел весной отпускать в Серпухов? Не опасается ли, что Владимир воздвигнет новый город, который станет соперником Москве? Но разве мало говорили между собой, что нужна еще одна сильная крепость на юге?

По правде сказать, задержался Владимир в Серпухове и от обиды на Димитрия. После гибели князей Тарусских крепко надеялся он получить хотя бы часть их земель для укрепления удела и всего великого княжества. Димитрий же сохранил удел в неприкосновенности, посадив туда наместника. Неужто боится осердить рязанского князя? Да на этого Мамаева прихвостня Владимир плевать хотел. Пусть только сунется к Тарусе! Опять же другой выморочный удел, Белозерский, вместо того чтобы приписать к Москве да поделить, подарил приблудному Юрию, который и картавит-то на иноземный манер, носит штаны и рубахи с вензелями из букв чужестранных. Такие ублюдки продают и совесть, и родину за ломаный заморский грошен — случись лишь первая большая беда…

А все же не только по жене с сынишкой, но и по старшему брату соскучился Владимир — тянет его в стольную. Сочтемся и обидами, и почестями — Москва бы стояла да возвышалась. Об одном молил небо Владимир Андреевич: не пережить бы ему Димитрия. В последней договорной грамоте он согласился именовать себя младшим братом княжича Василия Димитриевича — то письменное подтверждение клятвы, данной им в ночь перед Куликовской сечей. Если унесет Донского косая, станет Владимир служить своему юному племяннику как государю — ничего подобного не бывало еще на Руси. Сама мысль об этом тяжела для княжеской гордости.

(Откуда знать смертному человеку, что порою величие его таится в кажущемся уничижении? История Руси с благодарностью запомнит Владимира Храброго как первого русского князя, который долгие годы преданно служил своему племяннику, охраняя единство молодого Московского государства в самые тяжелые и опасные для него времена.)

Владимир снова раскрыл книгу, но тут же насторожился. В такую рань далеко слышен дробный топ многих лошадей. Откуда взялся табун в городе? И чей табун? А вот — по улице торопливый галоп всадника, хлопнули двери внизу, возбужденные мужские голоса, скрип деревянной лестницы под тяжелыми шагами, распахнулась спальня. Владимир поднял на вошедшего сердитые глаза: кто так бесцеремонно прет к нему ни свет ни заря? Увидел испуганное лицо дворского боярина, служившего одновременно постельничим, и сердце екнуло.

— Государь, гонец к тебе с порубежья!

Воин, косолапо ступая и придерживая длинный меч, вошел, качнулся в поклоне. Владимир узнал великокняжеского дружинника.

— Откуда?

— С Осетра, государь. Вечор уследили ханское войско. Идет на Серпухов.

— Сколько, где? — Владимир встал.

— Вечор пополудни — на Лисьем броду. Пять тысяч сам видал, они же все валили из дубравы. Коней мы запалили, хорошо — наехали на твой табун.

— В Москву весть подали?

— Как же!.. Олекса остался «языка» брать.

Владимир метнул взгляд на дворского:

— Новосильца ко мне — бегом. Бить набат!

На дворе тоненько тревожно заплакало било, с топотом и визгом вливался в ограду конский косяк, а потом все потонуло в медном реве колокола.

Владимир спешно высылал дозоры к бродам через Оку, гонцов — в Тарусу, Любутск, Боровск и Можайск. Знал, как необходимо теперь его присутствие в Москве, а все же нет худа без добра: из Серпухова легче поднять города удела и соседей. Скребла, сверлила голову дума: проглядели врага! Почему молчат сторожи, высланные под Тулу? Побиты? И почему не подают вестей рязанцы? Тоже в неведении?

Окольничий Новосилец уже собирал молодых горожан, разбивал на десятки, ставил во главе их дружинников, вооружал из княжеского запаса. Всем, кто не становился в строй, велено, прихватив или зарыв ценное, немедленно уходить к Можайску или Волоку-Ламскому. На Москву дорога теперь опасна, а если стольная сядет в осаду, лишние рты ей лишь в обузу. В полдень Владимир был готов в путь с тридцатью воинами. Новосильцу приказал:

— К утру ни единого человека штоб не было в городе. Уходя, сам запалишь его.

Седобородый окольничий, сложив на поясе жилистые руки, печально смотрел в серо-стальные глаза князя.

— Жизнью ответишь, Яков Юрьич, за исполнение сего приказа.

Боярин сердито мотнул тяжелой головой: зачем стращать? Неужто не понимает государь печали его — ведь каждое бревно уложено в этом городе под присмотром Новосильца!

Владимир все понимал, оттого и был суров. Он покидал Серпухов, обгоняя подводы со скарбом, закрытые возы бояр и купцов. Шли привязанные к телегам коровы и козы, где-то ревел бугай. Запеклась кровью душа, и лишь одно утешало: ни плача, ни жалоб. Князю истово кланялись — устерег, родимый, вовремя поднял, не дал сгинуть. Стыд и бессилие доводили князя до умопомрачения. Презрев опасность, с тридцатью мечами поскакал прямым трактом на Москву, гася ветром готовые вскипеть слезы.

Глухо стучали кованые копыта по корневищам, бил в ноздри хвойный воздух, всхрапывал и екал селезенкой жеребец, в пестрый хоровод смешивались рыжие, белые, серые стволы деревьев и зеленые кроны, поляны в поздних цветах, тени от черноватых тучек, груды желтых, коричневых и красных грибов, сбегающихся к дороге, и тридцать смуглых рук костенели на рукоятках мечей — родная земля становилась враждебной, потому что сами не устерегли ее.

В полночь увидели за спиной красные тучи. В ясную ночь зарево от горящего города видится почти на сотню верст. Утром в дальних далях поднимутся дымовые сигналы, обегут Русь, перекинутся в Литву, Польшу и неметчину.


Первая тревожная весть прилетела в Москву из Казани. Некий московский доброхот, татарин, насмерть загнав лошадь, добрался до Мурома и сообщил воеводе о насилиях над русскими купцами, о переправе многотысячного отряда ордынских войск через Волгу. Та же весть была в доставленной им грамотке, подписанной коротко и непонятно: «Князь». Добиться большего от татарина было невозможно, он лишь твердил: «Дмитрий-государь сам знает» — и, получив от воеводы коня, умчался обратно. Грамоту со скорым гонцом отослали в Москву. Видно, Димитрий крепко доверял таинственному «князю»: в тот же день воевода и окольничий разослали отроков в поместья бояр и служилых людей с приказом — немедленно явиться во всеоружии с дружинниками и слугами. Врага ждали с востока, и вдруг — грозное зарево в южной стороне, судя по всему, над Серпуховом.

Великие бояре, поднятые с постелей, держали совет в княжеской горнице, перед окном, в котором мерцала бледно-красная проталина в августовской ночи. Проснулся весь город, на стенах толпились воины и пушкари, ждали новых зарев. Среди княжеских думцев не было единого мнения о пожаре — в сухое время деревянный город могли запалить и по небрежению, — но когда враг у ворот, думается о худшем. Если Орда одновременно идет с полуденной стороны, почему молчат рязанцы? И почему не подаст вестей Владимир? Может, пожар в лесу?

Кто-то бегал за дверью, громко вызывая Микиту Петровича. Дворского не было в тереме, Тимофей Вельяминов тихо вышел из горницы и тотчас вернулся.

— Государь, человек с рязанской земли спрашивает воеводу.

— Пущай войдет сюда.

Николке успели шепнуть, что среди бояр находится сам государь московский, и робость оковала парня. Не помнил, как переступил порог сумеречной горницы, не зная, кому кланяться прежде, поклонился всем сразу. Все лица виделись одинаково грозными, одежда на всех — царская. Сам себе он казался сейчас ничтожеством, и его обуял ужас: как смел явиться на глаза этим людям, среди ночи решающим дела государства, топтать сверкающий от воска пол своими рваными моршнями, оскорблять эту горницу затрепанным армяком?

— Ну-ка, рязанец, чего заробел? Говори — не съедим.

Николка встретил внимательный взгляд дородного человека в голубом охабне, сглотнул ком и услышал свой изменившийся голос:

— Не рязанец я. Москвитянин — со Звонцов, кузнецкий сын. Увечного оставили на Рязанщине, неволей держали.

Бояре с любопытством разглядывали молодого вестника, и он вдруг узнал среди них колючеусого рослого человека: Боброк-Волынский, великий воевода — тот, что велел взять отца в Москву. Как знать, может, семья Николки где-то близко?

— Бежал? — спросил тот же дородный, тоже как будто очень знакомый Николке.

— Нет, — ответил смелее. — Старостой нашим, Кузьмой, послан в Москву с вестью о татарах.

В дороге на такой случай Николка целую речь заготовил, а хватило ему нескольких слов. Однако слова его как будто заморозили горницу с людьми. Дородный, в котором он теперь угадал великого князя, наконец спросил:

— Ты сам каких-нибудь татар видал?

— Нет, государь. Не видал и не слыхал о них.

— Говоришь, тиун послал тебя? Што он за человек?

— Кузьма-то? — Николка улыбнулся. — Куликовец он. Охотником ходил на Дон с иными рязанцами.

— Подь-ка сюда, к окошку. — Димитрий посторонился, Николка, едва дыша, стал рядом, увидел дрожащее зарево.

— Горит… Далеко.

— Ты по пути видал еще пожары в той стороне?

— Нет, государь, не видал.

— Ну, спасибо за весть. Сыщи тиуна — пусть определит тебя на ночь. Может, еще позову.

— Государь! — Николка заволновался. — Человек со мной, из ватажников он. Спас меня на рязанском порубежье от лихих людей и после оберегал. Не таился он, а его тут схватили и — под засов. Ратником он хочет в ополчение…

Один из бояр прервал:

— Ступай-ступай, разберемся.

Николку отвели в тесную горенку, уставленную прялками, дали чистую дерюгу, он разостлал ее прямо на полу, укрылся армяком и уже не слышал, как рядом укладывался выпущенный из-под стражи спутник. Разбудили его бесцеремонные толчки. Отрок в распущенной льняной рубахе смеялся, открывая щербатый рот. Кряж, рыча, потягивался со сна.

— Ох и здоровы спать вы, мужики! Уж полден прошло, вы же храпите на весь терем. Велено вам — в дружину боярина Уды.

— Ты б нам, отроче, поись чево сыскал, — попросил Кряж неожиданно плаксивым голосом.

— А вы б спали подольше. Ладно, только умойтеся на дворе да ремки свои поменяйте — одежку я там на колоду положил.

Широкий княжеский двор был пуст. Отрок пояснил, что все ушли на великий Ходынский луг, где завтра — смотр войска.

— Это ж вы привезли вести о Тохтамышевой орде?

Николка вздрогнул. Неужто и впрямь его слово подняло и вывело на боевой смотр московские рати?

— Ну, брат Микола, кажись, нас и вправду в дружину поставили! — Довольный Кряж, умывшись, примерял зеленый воинский кафтан и шаровары. — И чего ты там такое князю с боярами наговорил, чем улестил их?

— Ничего я им не говорил, окромя того, што сам знаю.

— Думаешь, этого мало? Правда, она и в ремках правда.

Одеваясь, Николка думал о ночном зареве. В той стороне Звонцы. Будь он свободен, сейчас же пошел бы туда, навстречу Орде. Но ему велено к боярину. Уда — имя-то известное на Руси. Значит, прежний хозяин Звонцов погиб…

За воротами опустевшего Кремля волновалась Москва. Толпа кипела на площади у Фроловской церкви, — здесь собирался отряд посадских ополченцев, первые сотни уже двинулись улицами вниз, к Неглинке; женщины, ребятня, зеваки хлынули следом. Мальчишки размахивали деревянными мечами. Не было на лицах растерянности и страха. Две недавние победы над Ордой вселяли надежду: князь остановит врага.

Обходя пешцев, Кузнецкой слободкой выехали к плотине. Всюду пустовато, даже у мельниц не суетился народ, вольно изливалась вода через деревянные дворцы, молчали жернова и пилы, работающие от водяных колес, и — ни одного удильщика.

Великий Ходыиский луг был уставлен стожками сена; с московской стороны, по краю бора, его облегали ряды воинских палаток, в середине, на зеленой отаве по берегу извилистого ручья, паслись табуны. Еще больше лошадей стояло у временных коновязей или у распряженных телег. Боярские шатры выделялись величиной и разноцветными значками на длинных шестах. Курились дымки, ополченцы, сидя под телегами, очищали от сала полученное оружие и кольчуги, кое-где еще полдничали, запивая сухари и вяленину родниковой водой. Встречный дружинник указал расположение княжеского полка, куда входила тысяча боярина Уды.

— Не густо войска, — заметил Кряж.

— Небось только подходят, — обнадежил Николка.

— Эх, сынок! Вот нас двенадцать молодцов с атаманом, царство ему небесное, явилось на сбор в Коломну. Ныне же один я как перст, да и того было поймали вечор. Один из двенадцати прежних. Правда, ишшо трое живых, да те в монахи подались, грехи отмаливать.

— Орда не меньше нашего потеряла.

— Не меньше. Но то ж — Орда! Оно, конешно, не тот нынче татарин — битый, пуганый, зато злой и голодный. А голодный волк хуже сытого.

Боярин Уда, низенький, ершистый, с ухватистыми длиннопалыми руками, и слова не дал молвить прибывшим.

— Слыхал про вас от дворского, слыхал. Возьму, коли велено — што делать? Но — в товары, в товары! — И словно уцепил взглядом, выталкивая за полог палатки: — Ступайте, ступайте к товарникам.

Отвязывая коня, Кряж злился:

— Вот так поратничали! Дружиннички — при котлах да мешках с овсом. Услужил, крючок седатый! Я вот Тимофею Васильичу на нево челом стукну — он небось саморучно меня с-под стражи выпустил.

Широкой рысью мимо шли пятеро всадников на вспотевших конях, серые плащи крыльями трепетали за их спинами. Николка, любуясь витязями, посмотрел в лицо переднего, и его словно толкнули в грудь — как будто родич мчался мимо, но кто он, как его имя? Воин тоже глянул, повернул голову и вдруг осадил скакуна.

— Ты кто? — спросил, приближаясь. — Не Гридин ли сын?

И Николка узнал:

— Лексей?!

Тот слетел с лошади, схватил друга, стиснул.

— Никола! Николушка наш! Да ты не воскрес ли часом?

У парня ручьем хлынули слезы, и ничего-то он не мог с собой поделать. Алешка, отстранясь, тоже подозрительно хлюпнул.

— Ты из Звонцов, што ль?

— Не, прямо с Рязанщины. — Николка утер глаза. — Тебя первого из наших вижу.

Варяг сразу помрачнел, покосился на шрам, изуродовавший лицо земляка.

— Однако, после поговорим. Ты в княжеском полку?

— Да вот к боярину Уде присланы, он же велел нам в товары.

— Што-о? Какие товары? Василий Андреич сотню не может сбить, а нашего человека, куликовского ратника — в товары!

— Кто тут расшумелся? Кто это куликовца в товары запхал? — Привлеченный голосами боярин откинул полог.

— Иван Федорыч, это ж человек Тупика, на Непряди рубился — как же его в товары?

— А я почем знал? На них не написано. Слова молвить не умеют — языки, што ль, отсохли? Ну, ча раззявились? В сотню!..

Николка и Кряж оторопело вскочили в седла.

— От бес! — ругнулся Кряж, едва отъехали. — Сам же рта раскрыть не дал. Как есть уда.

— Не в себе он, — объяснил Алешка. — Семья у нево в Алексине, там теперь Орда. А вечор прислали ему две сотни морозовских, стал он их проверять — иные копья на скаку порастеряли. Вот и гонит всех присланных в товары, штоб спытать потом.

Николка во все глаза смотрел на старшего товарища детства: да в самом ли деле перед ним Алешка Варяг? Но ведь и тот не сразу узнал младшего односельчанина. На языке вертелся тревожный вопрос, Алешка словно угадал, заговорил первым:

— Пождите нас у рощицы той, над ручьем. Мы ж к окольничему вестниками спешим. — Отъезжая, обернулся: — А батю твово, Николушка, схоронили мы на поле Куликовом…

III

Трубы подняли воинский лагерь на заре. Едва умылись, кто в ручье, кто росой, сотские стали скликать своих. Утро было ясное, бестуманное, отрядами в молчании сходились к середине луга. Пахнуло ладаном — перед войском явились попы с кадильницами, потом показался санный возок с хоругвями, его сопровождали верховые в темных рясах, на иных белые клобуки. Из саней вышел высокий человек в рогатой митре и парчовой ризе. Утренние лучи вспыхнули, заиграли голубыми, синими, малиновыми, белыми искрами в сапфирах, алмазах и яхонтах митрополичьего убранства.

— Гляди-ко, целый клир тут, и сам святитель!

— Удостоил нас, грешных.

— А это кто, важный, рядом с ним?

— Игумен Федор — духовник государя.

— А тот — с богатырским посохом?

— Архимандрит Спасского Симеон…

Громко запела труба, митрополичья стража в черных плащах, черных панцирях и блестящих черненых шишаках поскакала куда-то на крыло войска. По рядам полетели голоса: «К молитве! К молитве!» — и ратники опускались на колени лицом в сторону восхода. Галопом примчались воеводы, спешились рядом со святыми отцами. Два попа развернули большой складень с изображением Великого Спаса, перед владыкой поставили аналой с книгами, сосудами, кропилом. Заутреню служил сам митрополит, и даже в задних рядах стоящего полукольцом войска слышался его сильный певучий голос.

Николка, еще не переживший горькой вести, истово кланялся и повторял молитвы, все время представляя, что отец смотрит на него откуда-то с горних высей. И все же среди воевод он разглядел великого князя, окольничего и Боброка-Волынского. Там же находился и Уда. Его соседа в нарядном, небесного цвета кафтане с золотым шитьем он не знал, но о нем Кряж спросил Варяга, и тот ответил:

— Боярин Морозов, из спальников, но живет своим домом. Говорят, в конюшие выбивается — не дай бог. А вон тот маленький, в рыжем кафтане — заглавный для нас человек, дьяк Внук.

— Почто же заглавный? — удивился Кряж.

— Вот как поистратишься нечаянно аль в кости проиграешься — ему челом стукни. Токо словом не смей заикаться, што прогулялся аль проигрался. А настоящая нужда заест — проси без сумленья: пожурит и выручит.

— Он што, казной заведует?

— Он всем заведует. Дьяк государев. Умен — страсть.

— Молитеся, лешие, неча шептаться, — сердито оглянулся на соседей Додон. — Сам владыко служит!..

Вскоре после заутрени Николку вызвали в палатку начальника сотни. Тупик приветливо кивнул новому ратнику, указал на невысокого человека в рыжем кафтане:

— Вот дьяк по твою душу, Никола.

Парень с удивлением узнал человека из государевой свиты. Сам всемогущий Внук!

— Этот? — Умные глаза дьяка обежали фигуру парня, как бы запоминая. — Ничего, обносится — годится и в дружину, коли в первом бою не струсит.

— Он уже не струсил. Шрам-то на Куликовом поле заработал.

— Тогда и говорить неча. Считать умеешь? Считай. — Он достал из-под полы и протянул Николке холщовый кошель. Тот взял с недоумением: зачем Внуку таким способом проверять грамотность нового дружинника? Не собираются ли его снова отправить в товары? В кошельке было ровно двадцать серебряных денег московской чеканки с изображением петуха на фоне встающего солнца.

— Правильно, — сказал Внук. — Молодец. С первым жалованием государским тебя, ратник.

— Эт мне?.. За што? — Николка растерялся: в руках его было состояние зажиточного крестьянина.

— За службу. — Худое лицо дьяка посерело. — К несчастью нашему, вести, тобой привезенные, подтвердили сакмагоны. Хан уже на Оке. Но ты дал нам целый день — для смотра… Ну, так служи, ратник, государю не хуже прежнего. Ты же, Василий Андреич, объяви всей сотне о сем пожаловании.

— А Кряж? — вырвалось у Николки.

— Ватажник-то? Ему награда — прощение.

Отделив половину серебра, Николка отыскал Кряжа, Тот лишь покачал головой, усмехаясь в дремучую бороду:

— Тебе б, Микола, в князья надо — то-то щедрый государь будет у нас. Однако, ты покуда не князь, даже не атаман, а я не от всякого пожалование примаю.

— Ты што! Вместе заслужили.

— Заслужили мы разное, Микола. Я государю не ослушник. Коли не жалко, две деньги возьму в долг — с добычи верну.

— С добычи?

— А ты как думал? Войско — не монастырь. Да и монахи свою добычу ловят. Пойдем-ка в товары. Велено брони получить, а то разберут — достанется ржа.

К смотру построились перед полуднем. Не было на поле воина в пеньковом тигиляе или простом зипуне: кольчуги, панцири, дощатые доспехи — сплошная сталь. Даже на ополченцах. Копейщики через одного вооружены новыми алебардами, соединяющими секиру и пику, стрелки в большинстве заменили простые луки сильными самострелами со стальной пружиной. Димитрий приказал выдавать лучшее из своих запасов, беречь оружие не имело смысла — враг мог нагрянуть уже завтра. В повозках нашлось бы снаряжения еще на десятитысячную рать, но ставить в строй некого, даже из московских волостей не все служилые люди явились. Где-то в пути Дмитрий Ольгердович с переславцами, дружины дмитровцев, суздальцев, юрьевцев и владимирцев. Ждали также ратников из Можайска. Успеют ли?

В молчании, сопровождаемый боярами, Димитрий объехал шеститысячный сводный полк. Нигде не задержался, никого не спрашивал — это войско не нуждалось в строгом досмотре и зажигательных речах. Его можно сейчас же вести в бой.

— Худо, — сказал Боброку-Волынскому, закончив объезд. — Худо. С десятью такими тысячами я бы встретил хана в поле, но с шестью выходить нельзя.

— У Дмитрия Ольгердовича со всеми-то наберется тысячи три-четыре.

— Ему держать Акхозю, а у того — тумен.

Еще накануне, подсчитывая вероятное число своих ратников, Боброк пришел к единственному решению, но сейчас боялся сказать его. Сказал Донской:

— Надо собрать двадцать тысяч, а это — месяц. Да, месяц Москве быть в осаде.

— Тогда я высылаю гонца к Дмитрию Ольгердовичу — штоб не спешил в Москву?

— И не мешкая! Оставь Уду командовать лагерем. Завтра утром выступаем на Переславль. От ополченцев послать конных в помощь пастухам — для отгона скота за войском…

На памяти москвитян, кажется, то был первый будний день, когда молчали молотки медников, кузнецов и серебряников, топоры плотников, пилы и тесла столяров и бочаров, не стучали ткацкие станки и не жужжали гончарные круги. Князь со стражей, возвращаясь в Кремль, повстречал в посаде первые возки беженцев, потревоженных ночным пожаром и дымами в небе. Люди расступались перед государем, истово кланялись, провожая его взорами надежды. Димитрий скакал в середине отряда, низко надвинув на глаза горностаевую шапку. Что скажут, что подумают эти люди, узнав об его уходе с дружиной? Только он, великий князь Димитрий Донской, может собрать большое войско в столь тяжелое время, остановить хана, свалившегося как снег на голову. А в Москве собирать поздно…


Перед самым закатом начался последний совет в Кремле. Решение Димитрия уйти для сбора ратей в Переславль, может быть и дальше, посеяло мертвую тишину в думной. Каждый гадал, кого великий князь оставит воеводой в столице, и одни лелеяли честолюбивую надежду, других мучил страх. Противиться воле Донского было опасно.

Тяжелую тишину в думной взорвало появление князя Владимира. С его дорожным корзно, казалось, в душную залу залетел ветер, пахнущий дымом и кровью.

— Прости, государь, я прямо с седла. — Возбужденное лицо Серпуховского и голос казались веселыми, никто бы не сказал, что больше суток он не слезал с коня.

— Мы все тут с седла. — Голос Димитрия невольно выдал его радость. Оживленный говорок прошел среди бояр. До этой минуты у многих было ощущение, будто от Москвы оторвана с кровью какая-то очень важная часть. И чего ведь не передумали про себя! Может, Храбрый пленен или убит ордынцами? Или напуган ханом и почел за благо укрыться в дальних волостях, а то и в Литве, куда загодя отправил жену с сыном? А может, как иные, лелеет тайную мысль воцариться на великокняжеском столе после того, как хан уничтожит Донского?

— Садись рядом, княже, да рассказывай!

— Государь! Вчера утром ханское войско было в сорока верстах от Серпухова, нынче, наверное, стоит на пепелище. Я поднял народ, велел уходить на Можай и Волок. Город и деревни — сжечь. Небось видели зарево?

— Прости, господи, неразумие рабов твоих, в лютости и гордыне не ведающих, чего творят.

Владимир повернулся к Киприану, голос скорготнул железом:

— Ты, отче, хотел, штоб я на постой позвал врага?

— Сядь же, Володимер, не ссориться созвал я вас — думать, как удержать Орду.

— Уж хватит думать, государь! Мы все думаем и думаем, а хан идет. Немедля надо выступать навстречу. Я дорогой поле приглядел, не хуже Куликова!

— С кем выступать? Против тридцати ханских тысяч у нас и семи нет. А с восхода идет Акхозя с туменом. Уж решено: Москва сядет в осаду, притянет ханское войско. Я же в ночь ухожу в Переславль. Там соберем силы и ударим хана.

Владимир растерянно оглянулся, встретил взгляд Боброка-Волынского, глухо сказал:

— Оставь меня в Москве, государь.

— Нет, князь Храбрый, иное тебе предстоит. С закатной стороны в Переславль идти далеко. Нужно второе место сбора. В Можайске и Волоке-Ламском немалые запасы оружия и кормов — выбирай любой город.

— Волок.

— Добро. И ко мне поближе. А в Москве я оставлю боярина Морозова, он в сидениях человек опытный. Помощников из бояр будет у него довольно. И надеюсь я, — Димитрий поднял голос, — владыка тоже останется в стольной, примером и словом укрепит дух сидельцев. Будет дух крепок — Орде никогда не взять Москвы. Градоимец Ольгерд расшибал свой лоб об ее стены, а уж хан и подавно расшибет. — Снова заговорил тихо: — Княгиню с малыми детьми вручаю вам, бояре. С подмогой не задержусь.

То, что князь оставляет жену, никого не удивило. Сегодня утром, когда смотрели войско, Евдокия родила сына.

— Много ли дружины даешь нам, государь? — спросил Морозов, до сих пор не проронивший ни слова.

— Не рассчитывай на дружинников, Иван Семеныч, они в поле нужнее. На стенах же ополченцы дерутся не хуже. Я вот подумал и решил из первой ополченческой тысячи вернуть в Москву самые крепкие сотни: бронников, суконников, кузнецов, кожевников и гончаров. Это — твоя дружина, поставь ее разумно — и будешь великим воеводой.

— Над зипунами-то?

Димитрий нахмурился, с упреком сказал:

— Вот это оставь, Иван Семеныч, здесь оставь и никуда не выноси. Ты ж умный человек, а закоснел в своей спеси, што в коросте. Русь крепка, пока на трех китах стоит: один — это мы, служилые, другой — отцы святые, а третий — те самые зипуны. Разве Куликово поле не доказало? Честь великую тебе оказываем не по чину твоему, а по разуму. Живи разумом, но не спесью, Иван Семеныч.

— Благодарствую, государь. — Одутловатое лицо боярина побагровело.

— И то ладно. Беглых-то не всех бери в детинец, кормить будет накладно. Определится твое войско — направляй остальных в Волок и Переславль.

Владимир спросил, посланы ли гонцы в Новгород Великий и северные города. О великих же князьях молчали. То, что Олег Рязанский и Дмитрий Суздальский принесли покорность хану, знали все.

— Ты бы слово молвил, владыка, — обратился Донской к митрополиту, завершая думу. Киприан встал, сжимая в руке кипарисовый крест.

— Вспомнили и нас, убогих. Не поздно ли? Што слово святительское, когда уж кровавая распря взошла из семени, брошенного неразумной рукой на ниву гордыни! Голос бранных мечей сильнее слабого языка человеческого. Без нас доныне решал ты свои дела, государь, со своими присными — с ними и пожинай драконово поле. Еще весной помог бы я тебе отвести грозу от православных, смирить гневливое сердце хана, но ты не хотел того, и случилось, чего сам добивался — гордыня встает на гордыню, злоба — на злобу. Я останусь в Москве, коли ты хочешь, буду денно и нощно молиться о спасении христианства, стану беречь святую голубицу нашу, великую княгиню с малыми чадами ее, может, и помилует нас божья матерь. На нее да на Спасителя уповаем ныне, ибо другой защиты нам не остается.

Донской особенно не рассчитывал на помощь Киприана, но и такого не ждал. Огромным усилием воли подавил вспышку гнева.

— Не так говоришь, владыка. Два года назад ни мечи, ни стрелы, ни угрозы из стана Мамая не заглушили слова Сергия. Оно всколыхнуло Русь, помогло нам поднять народную силу. С его благословением сокрушили мы степные полчища, какие и не снились Тохтамышу. Почто же ныне голос церкви ослаб?.. В Москве остаешься — низкий тебе поклон, но мало теперь молиться о спасении. К топору и мечу надо звать русских людей — вот какого слова ждем от тебя! Нас ты упрекаешь в гордыне и злобе по какому праву? Разве преступили мы чужие пределы? Разве мы требуем от Орды непосильных даней и рабской покорности?

— В одиночку Москве с Ордой не управиться — нет силы у нас противиться ханской воле! — почти выкрикнул Киприан. — Когда разбойник приставит нож к горлу, разумный не жалеет кошеля свово. Глупый же сгубит себя и свое семейство. Не захотел ты по чести принять Акхозю-царевича с семьюстами воинами — он идет бесчестно с целым туменом. И еще тридцать тысяч ведет его отец — сам ордынский царь. Вот чего добился ты своим упрямством, государь.

Димитрий встал, поднял над головой свиток, увешанный цветными печатями.

— Врешь, монах! Врешь! — Поплыли перед глазами испуганные лица бояр, бледный Киприан отпрянул с зажатым в руке большим крестом — как будто защищался. — Есть сила на Руси сокрушить и трех тохтамышей. Вместе со всеми великими князьями писали мы в этой грамоте — стоять заедино против разбойной Орды. Где лучшие бояре мои — Тетюшков, Свибл, Кошка? Они уехали напомнить князьям о сем договоре. Кабы ныне поднялись полки Рязани, Твери, Новгорода, Нижнего, Тохтамыш и сунуться не посмел бы к нашему порубежью. Да только не слышим мы добрых вестей от послов наших, иные вести идут к нам из стана вражьего: предали нас великие князья, преступили свои клятвы. Есть на сем пергаменте и твоя печать, отче Киприан. Почто же церковь заробела и не призовет к ответу рушителей крестного целования? С каких это пор клятвопреступление пред святым распятием стало неподсудно церковному клиру? Уж не сам ли ордынский хан освободил вас от подобного суда?

— Княже, Димитрий Иванович! — крикнул Федор Симоновский.

— Молчи, игумен, я говорю с владыкой как на исповеди! Коли грешны мои мысли — пусть знает господь: я не таю их. Сдается мне, отче Киприан, не в добрый час приехал ты к нам. Без пользы для Москвы прошли труды твои в эти два года. Церковь тобой словно повязана, но власть государскую ты не повяжешь. Не было и не будет на Руси своего папы! Не церковью ставились предки мои на княжество, но сами ставили святителей, и то не противно воле всевышнего. К небесной жизни человек готовится на земле, и пока он по земле ходит, одна власть может быть над ним — земная, государская, княжеская, ибо душа его в смертном теле держится. А тело кормить надо, одевать, согревать, защищать от убийц и насильников. То дело — государское. Хочешь помогать нам, спасая души людей, будь первым боярином в государстве нашем. Дело же боярина — исполнять волю князя лучшим образом. Помоги ныне поднять людей, укрепить их силы, собрать новые тысячи ратников под святое наше знамя — Русь не забудет твоего подвига, как не забудет подвига Сергия Радонежского. Разве заслужить благодарность народа — не путь истинной святости!

Трясущийся митрополит порывался что-то отвечать, но вскочил воевода Боброк-Волынский:

— Отче, удержи слово! Одна страшная правда теперь важнее всякой иной: враг у ворот Москвы! Враг, коего можно остановить лишь общей нашей силой. На государя да на тебя уповаем в сей тяжкий час. Будьте заедино — и все мы с радостью положим головы за русскую землю, за святые церкви, за Москву.

— Прости, господи, грехи мои невольные. — Митрополит перекрестился и сел, сгорбясь. Лица бояр были угрюмы. В такое время ссора между государем и владыкой церкви не сулила ничего хорошего. Страшные слова произнес Киприан: кроме бога, Москве надеяться не на кого…

— Все, бояре! — Димитрий словно отмел только что происшедшее. — Кто в войско поставлен — быть в войске не мешкая. Кто остается — вооружайте слуг, холопов и смердов, исполняйте всякую волю воеводы Морозова. Верю: вы, бояре, подадите черным людям пример мужества и порядка.

Князья остались одни в большой зале. Вечерний луч красным углем горел на гладкой деревянной стене.

— Вот как вышло, брат, и поговорить недосуг. Усыпил нас Тохтамыш безмолвием. Тихим змеем к самому гнезду приполз, изготовиться не дал.

— Сколько в моем полку стояло на смотре?

— Тысяча.

— По пути я собрал три сотни. Сотен пять приведет Новосилец. Успеют ли к нему тарусские? В Любутск, Вязьму и Боровск япослал. С можайскими и ламскими чрез неделю соберу, глядишь, тысяч шесть. А мужик пойдет — все пятнадцать поставлю в полк. Не ходи дальше Переславля, Митя…

— Постараюсь. Двинет Тохтамыш всей силой на тебя — не ввязывайся в битву, отходи ко мне, сколько бы ни собрал войска. Боброк считает: хан не ищет большого сражения, потому идет по-воровски. Он может рассеять орду для разграбления княжества, и тут двойная беда — дороги сбора будут перехвачены.

— И я мыслю — на долгую осаду не решится Тохтамыш. Он не хуже нас понимает, чем это грозит ему. Обложив Москву, он станет зорить ближние земли — вот тут придется потрудиться моим конникам.

— Так. Но весь полк не давай втягивать в сечи: подстережет и уничтожит.

— Пусть! Ты получишь время и соберешь рати.

— Не смей говорить этого, Володимер! Слышишь? Тебя жалею и себя жалею, а более того — Москву. Представь, што будет, ежели твою или мою голову они покажут на пике осажденным!

— Не бывать тому!

— А я чего хочу? Отдал бы тебе Боброка, да сам понимаешь — главный воевода нужнее при главном войске.

— Отдай хоть Ваську Тупика на время.

Димитрий улыбнулся:

— И Ваську жалко. А для дела, видно, придется. Олексу я снова отослал к Оке. Ежели на тебя выйдет — прими по чести. Неслух он — на час, а витязь — на всю жизнь. Когда выступишь?

— К полудню завтра, пожалуй, соберусь. Новосильца подожду. Чего еще спросить хочу: зачем княгиню оставляешь в осаде?

— Спросил бы полегче. Лекаря говорят: нельзя ее теперь с места трогать — тяжело рожала нынче. Да и понятно — слухи-то к ней доходят. Коли поправится до того, как хан Москву обложит, увезут ее. А Ваську с Юркой беру с собой. Пора им обвыкаться в походах: одному уж двенадцатый, другому — девятый. Я девятилетним на Суздальца ходил. Твоя-то Олена где ныне?

— Кабы знать. — Владимир печально вздохнул. — По сынишке я весь истосковался — прямо и не ведал, што такое бывает с человеком. Дослал людей в Можайск и далее — по смоленской дороге, авось встретят.

Помолчали. Димитрий первым встал, обнял Владимира:

— Прощай, брат. Верю в тебя, князь Храбрый.

Постояв еще в раздумье — не забыл ли чего важного? — Димитрий покинул сумеречную думную, узкими переходами направился в светлицу, где измученная Евдокия ждала мужа. Как сказать жене об отъезде? Как оставлять в городе, которому угрожает военная осада и, может быть, гибель в беспощадном штурме? Если Евдокия с младшими детьми попадет в руки хана, он получит сильнейшее оружие против Москвы. Это, конечно, знают и бояре. Боясь, как бы вопреки его воле не сорвали княгиню с постели больной и не погубили, он разрешил вывезти ее сразу, как встанет на ноги. Но нет худа без добра — при оставшейся княгине его отъезд из стольной меньше встревожит народ. Пусть знают люди, что князь верит в крепость московских стен, что не бросает город в пасть Орды, как откупную дань.

При виде великого князя от дверей светлицы порхнули сенные девушки, пожилая нянька растворила покой.

— Пожалуй, государь-батюшка, полюбуйся на сынка да на голубицу свою, уж извелась бедная, глазки на дверь проглядела, тебя ожидаючи.

Димитрий вошел в освещенный покой, на большой розовой подушке увидел разметавшиеся золотистые волосы, бледное лицо и сияющие огромные глаза жены. На той же подушке в голубом свертке виднелось сморщенное личико спящего младенца. Руки Евдокии на розовом одеяле шевельнулись.

— Митенька… Пришел-таки… Дождалась.

Князь опустился на колени возле высокой кровати, взял слабые руки жены и прижал к губам. Евдокия тихо заплакала: никогда он прежде не целовал ее рук.


В доме Владимира — столпотворение. Дворский боярин кинулся навстречу, князь, не слушая его вопросов, распорядился:

— Казну, оружие, справу, какая нужна в походе, — погружай сколько можно. С заутрени сам поведешь обоз на Волок-Ламский, догоню тебя с полком. Всех слуг вооружить. Ключи от терема, амбаров и погребов отдай боярину Морозову.

— Как можно, государь? Растащут, пограбют, винные погреба опустошат…

— Ты слыхал, што сказано? А погреба — разбить, вина и меды выпустить до капли.

— Баб-то и ребятишек куды?

— Кто хочет — в обоз. От них тут мало будет проку.

Проходя через гостевую залу, Владимир в изумлении остановился перед картиной на свежеокрашенной бледно-золотистой стене: всадник, одетый в чешуйчатую броню, вздыбил крылатого коня, поражая копьем царственного дракона, скалящего зубастую пасть. Ниже, под облаками, вздымались каменные башни крепости, напоминающие Московский Кремль. Из отверстых ворот текли конные рати, сливаясь в одно бесконечное тело, только ряды островерхих шлемов и копий обозначали витязей. Отчетливо выделялись на картине двое в княжеском облачении. При трепетном свете свечей казалось — ряды всадников шевелятся, устремляясь к дальним лесам и холмам. Картина была набросана тонкими темными линиями, она представлялась началом какого-то громадного полотна. Ей пока не хватало красок, но живыми глазами смотрел на князя крылатый всадник, поражающий змея, и в фигурах предводителей войска чудилось странно знакомое.

— Грек рисует, — пояснил дворский. — Задумал он изобразить поход на Дон и победу нашу над Мамаем.

— Где он? — спросил Владимир.

— В тереме, тебя все поджидал.

— Позови его ко мне в столовую палату.

Скинув броню и наскоро умывшись, Владимир прошел в столовую, жадно осушил ковш белого пенистого кваса, пододвинул к себе блюдо жаркого. Тихо появился невысокий человек в монашеской рясе и темном клобуке. Лицо его обрамляла кудрявая бородка с серебряной прядкой посередине. Темные глаза смотрели спокойно и внимательно. Поклонясь, стал у двери. Владимир по-гречески пригласил:

— Проходи, отче Феофаний, садись со мной. — Указал глазами место напротив. — Принимаешь ли ты скоромное?

Грек улыбнулся, ответил по-русски:

— Богомазам, государь, как и попам, сие дозволено, ибо среди мирских людей вращаемся. Но я поужинал, слава богу.

— Тогда испей со мной — тут квас, тут — меды, тут — вино. Бери кувшин, наливай сам, чего пожелаешь. Я, когда один, стольников и кравчих не держу в трапезной. Уж не обессудь.

Грек снова улыбнулся, налил себе в кружку мед.

— Видал я твою работу, отче Феофаний. Изрядно.

— То лишь проба, государь, одна из многих. — Феофан перешел на греческий, догадавшись, что князю доставляет удовольствие поговорить на его языке.

— Жалко, но работу придется тебе отложить. Москва садится в осаду. Государь уходит нынче в ночь, я — завтра. Тебе негоже оставаться здесь. Вот соберем войско, выбьем Тохтамыша в степь, тогда и распишешь терем. Пока в Новгород, что ли, возвращайся, а хочешь — ступай со мной в Волок-Ламский.

— Долго ли Москве быть в осаде, государь?

— Кто знает? Да и в недобрый час попадешь под стрелу или под камень катапульты. Уходи завтра же, отче.

— Пойду я в Троицу, к Сергию. Давно уж собирался. Говорят, татары святых обителей не трогают?

— Не трогали. До Куликовской сечи.

Грек помолчал, осторожно заговорил:

— Поиздержался я, Владимир Андреевич. Деньги есть у меня в Новгороде, у Святой Софии на сохранении. Да время такое — не скоро до них доберешься.

— Вот забота! Я позвал тебя, я и содержать обязан.

Владимир вышел, скоро вернулся, неся окованный ларец, отпер ключом, высыпал на стол пригоршню серебра.

— Здесь талеры, денги, наши полушки. — Он показал новые блестящие монеты с изображением петуха и встающего солнца. — Двух рублей хватит?

— Премного благодарен, столько не заслужил.

— Заслужишь, как Орду вышибем.

— Еще просьбу имею, государь: отпусти со мной отрока Андрея, коего приставил пособником. Великий дар вложил в него господь — всех нас превзойдет он искусством живописи.

— Ишь ты! — Владимир от удивления перешел на русский. — Так бери его, рази я запрещаю?

— Не хочет уходить, брат у него здесь и сестры.

— А ты скажи: князь, мол, велит ему следовать за тобой неотступно, хотя бы в Царьград али Ерусалим. Да со всем прилежанием учиться твому искусству, не помышляя о прочем.

— Спаси тя бог, Владимир Андреич, — растроганно сказал Феофан, вставая и кланяясь.

— Прощай, отче. Кончим войну — жду тебя снова. Да помни: где бы ни стоял князь Храбрый, ты у него найдешь защиту.

Грек удалился. Доведется ли снова увидеться со знаменитым живописцем, порасспросить его об увиденном в долгих странствиях, о вечном и бессмертном, чему служит этот грек? Снова опасны русские дороги, даже охранная грамота самого константинопольского патриарха не спасет от стрелы ордынского разъезда. Но как принуждать художника идти с войском, а не в одиночку, странствующим чернецом? Такие люди вольны в своем выборе, принуждать их к чему-либо даже ради их же блага — не есть ли богохульство? Великих людей, должно быть, ведет судьба, и, только следуя ей, они остаются великими.

Владимир вернулся в залу, постоял перед незаконченной картиной. С тех пор как набрала силу Москва, в князьях и боярах словно бы проснулась особенная тяга к прошлым временам, желание понять своих предков, оживить их дела и по себе оставить долгую память. Многое доступно сильным мира, но заставить говорить время, служить себе прошлое им не дано. Это умеют летописцы, сказители, лирники, в чьи уста небо вложило дар слагать потрясающие душу песни о героях. Да такие вот живописцы, как этот грек, умеющие остановить миг быстротекущей жизни, запечатлев его на простой деревянной доске, на стене терема или храма. Выходит, что князья вершат дела земные, а судят их безродные люди, одаренные божественным вдохновением.

Владимир давно уж собирал и привечал на своем дворе разных искусников, грамотеев, звездочетов, давал всяческие привилегии мастерам по металлу, камню и дереву, следуя в этом старшему брату, завел даже своего летописца и тайно посылал в Рязань за неким монахом, который будто бы сложил песнь о Донском походе, но пока не получил от него вестей. Не одно тут честолюбие — о величии Москвы радел князь Храбрый, видя в бессмертии Москвы и свое человеческое бессмертие. Знал он, как один взгляд множества людей на чудесный образ во главе крестного хода, проникновенное слово, обращенное к войску, песнь о славной старине заставляют одинаково сильно биться сердце и высокородного князя, и «черного» смерда или посадского ремесленника, соединяя их всех в несокрушимую силу. Надо будет непременно сыскать и того рязанца, и этого отрока Андрея, взять под защиту и покровительство, пока мал, несмышлен и не узнал своей судьбы. Такой мастер, как Феофан, зря не станет хвалить посадского мальчишку. А пока знаменитый грек будет ему лучшей опорой…

Владимир вдруг вспомнил о книге, оставшейся в его серпуховском тереме, и пожалел, что забыл о ней в торопливых сборах. До книг ли, когда идет речь о спасении жизней? Сколько погибло бесценных пергаментов в огне ордынских пожогов! Сгорает человеческая память в военных пожарах, и удлиняется путь к истине…


Утром Москву взбудоражила весть об уходе великого князя с дружиной, но в это самое время в ворота вошло семьсот конных ратников во главе с Новосильцем, и народ успокоился. К тому же стало известно: великая княгиня Евдокия с детьми находится в Кремле, — значит, Донской не бросает стольную на произвол судьбы.

В полдень Владимир велел разыскать Морозова. Глядя в тяжелое, одутловатое лицо боярина, зло выговаривал:

— Теряешь золотое время, Иван Семеныч. Уж полдня ты — главный воевода, а дел твоих не слышно. Где начальники ополчения и слободские старшины? Где твои бирючи с приказами? Через два часа я ухожу, в Кремле останется лишь полусотня дружинников. Твои люди должны занять стены и башни, устрой караулы, расставь пушкарей и самострельщиков как должно — всякий обязан знать своих начальников, свое место, сменщиков, время стражи и время отдыха. В Кремле мало съестных припасов — тряхни лабазников, заставь пришлых мужиков и посадских свозить корма для лошадей и скота. Тебя ли учить мне осадным делам, боярин?

— Успеется, князь. — На сердитом лице Морозова не проходило выражение обиды. — Приказы мои дьяк уж пишет, а черных людей рано пускать в детинец. Может, хан и не дойдет до нас, а от них терема и храмы просмердят. Довольно пока моей дружины да пушкарей на стенах — сторожу нести. Мало их окажется — дак велел я отобрать отряд почище, из купцов. А явятся татары близко — весь город разом в Кремль забьется со всяким припасом — чего заране-то набивать амбары, кормить крыс?

Не по душе Владимиру речь боярина, но понимал он, как непросто новому воеводе сразу овладеть всеми делами — лучших-то людей Димитрий взял с собой. Остерег:

— Не шути с Ордой, Иван Семеныч, не шути! А коли духа простолюдинов не выносишь, зачем не отказался от воеводства?

— Попробуй откажись! Ох, князь, знал бы ты, как постыла мне эта честь! Да и нездоровится чегой-то. Пошто Вельяминова, окольника, не определил он на воеводство? — тому ж нет милее, как над мужичьем верховодить.

— Вельяминов тож командует ополчением, он в поле проверен, ты же — сиделец. — Владимир колюче усмехнулся. — Тебе мой дворский отдал ключи?

— Нет еще.

— Сейчас же возьми. И посели в моем тереме ополченцев сколько вместится.


В ту первую ночь, когда Москва осталась без князей, в южной стороне явилось сразу несколько зарев. Поднятый с постели Морозов взошел на средний ярус Фроловской башни. Здесь, на широкой площадке, возле длинноствольной пушки, глядящей через бойницу в темноту посада, толпились стражники и несколько пушкарей. Накрапывал дождь, а навесов над ближней стеной не было, и люди искали убежища в башне. Боярин сердито потянул носом:

— Эко, вонища у вас — и сквозняком-то не продувает.

— То от пушки горелым зельем несет. — Бородатый пушкарь словно оправдывался. — Проверяли ее недавно.

— Развели нечистый серный дух. Кажите, чего тут у вас?

— Горит в той стороне, боярин…

Через боковую стрельницу Морозов и сам уже видел красные сполохи на тучах, было их три. Горело теперь много ближе.

— Четвертое путухло, видно, дождем примочило, — сказал тот же пушкарь.

— «Примочило». Долго ль деревню сжечь? Ты кто будешь?

— Вавилой кличут, оружейной сотни мы.

— Твоя работа? — Боярин пнул тяжелый ствол.

— Моя. Этакие пищалки у всех ворот. Там сотоварищи мои — Пронька с Афонькой. А со мной тут Беско-пушкарь да приемыш мой старший и один посадский, воеводой приставленный пособлять.

— Было б толку от вас! Вот отсыреет ваше чертово зелье, и сбрасывай тогда со стены пукалки эти. Токо железо перевели.

— Как можно, боярин! Зелье мы в башнях держим — в мешки кожаные ссыпано, в крепкие лари уложено.

Морозов потоптался, молча пошел к лестнице.

— Заборола бы надо на стены, боярин, — заговорил пушкарь. — Мы-то в башне, а прочим худо придется под татарскими стрелами.

— Днем неча вам делать — вот и ладили бы заборола-то.

— Плахи нужны, боярин, гвозди — тож.

— Ладно. Завтра все пришлю…

До утра скрипели ворота детинца во Фроловской и Никольской башнях: по опущенным мостам выезжали в темный посад крытые возки, большие телеги, набитые поклажей, рысили верховые. На загороженных рогатками улицах несли ночную стражу вооруженные ополченцы. Едущих окликали, и всякий раз в ответ называлось нужное слово. Сердито ворча, стражники отпирали рогатки, потом, махнув рукой, разгородили улицы. Видно, припозднившиеся дружинники и иные служилые догоняют с припасами свои полки.

Утром зареченские жители торопливо покидали на телеги скарб, привязали коров и коз, целым табором двинулись по мостам на левый берег: конники принесли весть, что разъезды ордынцев в двадцати верстах. Вливаясь в Великий Посад, телеги беженцев запрудили улицы, заполонили площадь у Фроловской церкви, тогда слободские старшины приказали распахнуть все подворья, впускать пришлецов, как своих родичей. Те, кто пробился на площадь, жались к белокаменной стене, словно цыплята к наседке, напуганные тенью коршуна. Воевода молчал, и в Кремль никого не пускали, ворота его лишь исторгали отъезжающих. Из отворенных дверей Фроловской церкви неслось протяжное пение. Женщины становились коленями на сырую землю, усердно крестились на церковь, на купола Успенского и Архангельского соборов. Небо расчищалось, засияло золото храмов, торжественный хорал вливал в душу грустный покой, и потому неправдоподобными казались черные сигнальные дымы, торчащие в синеве за рекой Москвой.

Во главе отряда воинов на крепостной мост въехал железнобронный боярин на рыжем высоком коне. Потные бока лошадей, их забрызганные грязью подбрюшья говорили, что пришел отряд издалека. Останавливались на ходу мужики, женщины прерывали молитвы, следя за всадниками. Стража в воротах скрестила тяжелые алебарды, боярин что-то негромко сказал, в ответ раздалось:

— Вертайтесь обратно! Не то слово. Живо, свободитя дорогу!

— Зови начальника! — потребовал приезжий.

— Нашто те начальник? Слова не знашь — пущать не велено!

— А ну, сытая крыса, зови начальника, не то!.. — Боярин схватился за рукоять меча, но на голос его уже явился в воротах рослый, чреватый стражник в распахнутом полукафтане золотистого цвета, с дорогой саблей на поясе.

— Хто тут буянит? А-а, Олекса Дмитрич. Здорово, сотский.

— Здорово, Баклан. С каких это пор в Кремле у нас с начальником воинского отряда разговаривать не хотят? Где Морозов?

— Дак нет же в Кремле Морозова, Олекса Дмитрич.

— Отъехал, што ли?

— Ишшо ночью. Занемог он — в деревню свезли ево. Пополудни и мы сдадим стражу, поедем за боярином.

— Кто ж воеводой теперь?

— Я почем знаю? Он не сказал. Велел лишь в детинец никого не пущать, кто слова ево не знает. Нам же — до полудни хозяйство вывезти и уходить.

— Кто-то же из бояр остался за него?

— Может, и остался. — Баклан ухмыльнулся. — Ночью многие съехали, да вон и теперь едут. — Он ткнул пальцем за спину: у ворот стояли, ожидая, когда освободится мост, несколько пароконных повозок.

— А владыка?

— Киприан-то? Че ему тут делать, ежели князья и бояре, почитай, до единого разбежались? Телеги нагружает. Догоняй-ка ты, сотский, свово князя, че ты тут забыл?

— Прочь с дороги! — Олекса пришпорил коня, пузатый Баклан едва успел отскочить с пути. Позади, за рвом, в собравшейся толпе, начался ропот, со стены тревожно смотрели пушкари.

— Воры! Иуды! Трусы проклятые! — Олскса с седла плюнул в чью-то знакомую сытую рожу, торчащую в окошечке возка. — Зачем вас кормит государь? Штоб жрали и гадили на его земле?

Галопом промчался он через Соборную площадь до великокняжеского двора. В гриднице навстречу кинулся Владимир Красный.

— Олекса, брате! Ты еще в Москве!

— Што у вас тут творится, боярин? — гневно спросил Олекса.

— Чего творится? — Юное лицо Красного залилось огнем.

— Сидишь посередь Москвы, Москвы же не видишь! В Кремле одни чернецы, бабы да горстка стражи. Ополченцы шатаются по посаду, народ в смуте, воевода Морозов опять занедужил поносом, скрылся неведомо куда, бояре бегут, как крысы из горящего амбара. А враг в двадцати верстах — я сам видал.

— Неужто в двадцати? — Румянец сошел со щек Красного.

— Пошли своих — разрушить мосты или сжечь, это немного задержит Орду. Надо садиться в осаду, часа не теряя.

— Ты хотя, што ли, повоеводствуй, Олекса!

— Нашел воеводу! Языка добыть, ворога потрепать в чистом поле — вот и весь Олекса. Уж лучше ты возьми на себя детинец.

— Не могу. Не могу я нарушить приказ государев, передать охрану княгини другому. Слово дал. И воевода с меня не лучше. Этакую крепость боронить — голова нужна, борода седая.

— Может, владыка чего подскажет, а, Владимир?

— Сходи спроси…

У ворот Чудова монастыря, где жил митрополит, двое чернецов, переругиваясь с ключарем, разворачивали повозку, нагруженную книгами и свитками пергамента.

— Чего не поделили, отцы святые? — спросил Олекса.

— Да как же, боярин! — отозвался согбенный седой монах, помаргивая слезящимися глазами, ослепшими в сумеречной келье за переписыванием пергаментов. — Из Симоновского мы. Владыка наш велел в Чудов перевезти письмена священные, книги старинные, мол, надежнее уберегутся в Кремле-то. А он вот не примает.

— Да што я, на улицу вас гоню? — сердился молодой ключарь. — Уж и ризница, и книгохранилище доверху заложены — со всех ближних церквей и обителей свезли книги. А в келье да подвалах мыши источат пергаменты. В Архангельском вон придел пустой, туда и везите.

— Ага! Придел-от дресвяный, не ровен час загорится. В храм класть не лучше — народ там толкется.

Олекса, не зная, что присоветовать, поспешил на Владычный двор. Стража узнала его, пропустила без слова. Киприан стоял у крыльца своей палаты, опираясь на самшитовый посох, следил за погрузкой ризницы и своей библиотеки в крытые кожей возки. Он только что вернулся от службы в Архангельском соборе, отпустил бывших при нем игуменов и настоятелей храмов, благословил их разделить испытания, выпавшие прихожанам и духовным братьям, сказав, что обязан последовать за государыней. Он, митрополит, должен иметь влияние на всю Русь, ему сидеть в Москве, отрезанным от паствы, никак невозможно.

Олекса поклонился владыке в пояс.

— Откуда ты, сын мой?

— Из сторожи, святой отче. Враг — в двадцати верстах.

— Помилуй, боже, недостойных рабов твоих, прости окаянство наше, отведи погибель от православных. — Киприан трижды перекрестился.

— Отче, воевода Морозов исчез, бояре бегут, народ в смятении. Што делать, отче?

— Попы и чернецы служат молебны об избавлении от агарян, утешают народ в беде. А воевод ставить — дело княжеское.

— Отче! — вскричал Олекса. — Ты — владыка церкви. Собери остатних бояр, укажи достойного, благослови на воеводство, и народ признает его.

— Не смей учить меня, дерзкий! — Киприан стукнул посохом. — Святительское ли дело заниматься ратным устроением? Ты государя свово спроси: почто бежал он, аки тать, скрываясь в ночи? Где брат его, столь прославленный во бранях? Где иные наперсники, втравившие в эту войну? Почто он воеводы доброго нам не оставил? На кого кинул град стольный — на чернецов, на женок да на простолюдинов? Недорого, знать, он ценит Москву и головы наши!

— Святой владыка! Аль неведомо тебе, зачем ушел Димитрий Иванович? Кабы выдавал он Белокаменную хану, разве оставил бы в ней княгиню с детьми? В Москве — тысячи оружных…

— Вот и сыщите себе воеводу. У меня же не одна Москва на плечах. Я есмь всея Руси митрополит, и неча мне делать там, где светской власти не осталось. Не смерти боюсь, но бесчестья православию. Не хватало еще, чтобы митрополита Киприана татары, как собаку, увели на цепи в Сарай и там приковали да именем бы моим смущали христианство. А княгиню с чадами я вывезу. Не место белой голубице середь воронья.

У Олексы потемнело в глазах. Это что же такое — владыка церкви уже обрек Москву на гибель? И кого он обозвал вороньем — не тех ли простолюдинов, о судьбе которых плакался?

— Беги, отче, беги скорее, да знай: на Руси тот не найдет чести, кто собой дорожит больше, чем родиной!

Олекса круто повернулся, пошел в ворота. Киприана затрясло. Ни один князь не смел бы так надерзить святителю, как этот молодой охальник.

— Еретик! Бес!

— Вели, святой владыка, повяжем его да засадим в подвал, — предложил начальник митрополичьей дружины.

— Бог накажет. — Киприан поспешно перекрестился, вспомнив, что он священник, а не игрок в зернь, сводящий счеты с соперником. — Прости, господи, речи его неразумные.

В городе звонил колокол, но распаленный Олекса не слышал его. Он спешил к терему князя Владимира — вдруг да застанет там кого из бояр? Ворота были заперты, он сунул руку в отверстие, повернул деревянный ключ, вошел на пустое подворье. Терем словно вымер. Стук подкованных каблуков гулко отдался в тишине просторной гостевой залы. Олекса в изумлении остановился перед картиной на стене, озаренной солнцем, льющимся в отворенные окна. Он даже не слышал легких шагов на лестнице, ведущей из залы в верхние покои терема.

— Ой, кто тут у нас?

Воин вздрогнул, оборотился на женский голос. В проеме двери, словно в раме, стояла девушка в полотняной домашней рубахе до пят, перетянутой голубым пояском. Корона косы без всяких украшений обвивала ее голову, большие серые глаза смотрели на гостя с любопытством и легкой тревогой.

— Ты кто? — изумленно спросил Олекса.

— Анюта. — Девица тревожно улыбнулась.

— Что же ты делаешь здесь, Анюта?

— Как что? Я живу здесь. При княгине Олене.

— Разве княгиня дома?

— Кабы так! В отъезде она, ждем — не дождемся. А ты у великого князя служишь? Я видала тебя с издалька.

— Ишь глазастая! Почему ж я тебя не видал досель?

— Мы не боярыни, чего нас разглядывать?

— Так ты што, одна осталась?

— Да нет. Шестеро нас, сенных девушек, оставлено за домом присматривать. Кружева вяжем для госпожи, прядем — делать-то больше неча, все съехали. Лишь три старых дядьки при нас.

«Они кружева вяжут!» — чувство вины захватывало Олексу.

— А татары подступят, осада начнется?

В глазах девицы мелькнул испуг и растаял.

— Пригодимся. Ратников станем кормить, ходить за ранеными. Князь наш обещал скоро вернуться с войском.

— Да ты, милая Анюта, храбрее иных бояр. — Сказав, он подумал, что храбрость ее от неведения близкой беды.

— А ты небось от воеводы за ключами — дак вон они.

На столе посреди залы лежала тяжелая связка ключей, так и не понадобившаяся Морозову.

— Ключи ни к чему мне — я к государю спешу. Может, тебя с собой взять, а? На седле увезу.

— Што ты, боярин, как можно съехать? И подруги мои тут.

Олекса грустно улыбнулся:

— Тогда прощай, храбрая Анюта. — У порога вдруг задержался, обернулся к ней, сказал, сам словам удивляясь: — Жди меня, Анюта. Доложу князю о разведке — ворочусь. Хоть сквозь целую Орду пробьюсь, а тебя сыщу.

Сбегая с крыльца, он продолжал видеть изумление в ее глазах, вспыхнувшие румянцем щеки. Однако тут же забыл о девушке, пораженный грозным гулом человеческих голосов: от Фроловских ворот, захлестывая улицы и площади детинца, валили толпы народа.

IV

Не знал Олекса, что его стычка со стражниками подольет масла в огонь, который начал разгораться еще с утра, когда пошли разговоры о том, что бояре и богатые гости, оставленные начальствовать, тайно покидают Москву. Возможно, толки эти послужили бы сигналом общего бегства, но куда податься бедному посадскому, у которого ни лошади, ни полушки за душой и целая куча ребятни? А таких в Москве — полный Великий Посад да Заречье с Загорьем.

К старшине Кузнецкой слободки Савелию Клещу с заутрени нагрянули ополченцы, сдавшие ночную стражу.

— Ты, старшина, квасы попиваешь, а лучшие-то люди бегут вон из города. Я чаю, за одну ночь Кремль уполовинился народишком, ежли вовсе не опустел. Кто станет боронить Москву без бояр-то?

— Пропадать нам тут всем в безначалии! Князь бросил, теперича и бояре бросают.

— Што им наши головушки? Пожитки бы спасти, а черных людей оне себе завсегда сыщут.

Костистое, жесткое лицо Клеща помрачнело.

— Вы, православные, чем буянить зря, ступайте за посадскими старшинами. Пущай сходятся на подворье Адама-суконника.

К подворью Адама уже привалила целая толпа. Многие ополченцы в бронях и с оружием. Адам пригласил выборных в дом. Кроме него и Клеща были здесь старшины от бронников, от оружейной сотни, от плотницкой и гончарной улиц, от кричников и красильщиков. Кожевенную слободку представлял Каримка. Минувшей весной бывший дружинник повздорил на Арбате с важным казанским гостем, который постоянно торговал в Москве. Когда тот обозвал Каримку неверным выродком, разъяренный богатырь учинил обидчику целую осаду в его доме, разогнав челядинов, а потом снял обитые узорной медью ворота, отнес их на постоялый двор и там пропил с какими-то гуляками. Купеческий Арбат потешался над казанцем, но тот нажаловался окольничему, и Каримку удалили из дружины, велев заплатить стоимость ворот. Кожевники, обрадованные возвращением старого товарища в их сотню, тут же избрали его своим старшиной.

Людям неродовитым, хотя бы и облеченным выборной властью, не с руки встревать в боярские дела. Думали. Наконец Клещ угрюмо обронил:

— В Кремль идти надобно. Всем выборным. Спросим бояр, кто там остался, чего они мыслят. Ежели правда съехал Морозов, пущай нового воеводу ставят.

— Кто поставит? — спросил бронник Рублев. — Я сам слыхал разговор боярина Олексы Дмитрича со стражей — там безначалие полное. Морозовский стремянный Баклан хозяйничает.

— Тот же Олекса — он сотский великого князя.

— Ускакал уж, поди-ка.

— А в Кремль идти надо, — веско сказал Адам.

— Веди, бачка-калга! — Каримка нетерпеливо вскочил с места.

От Адамова подворья за старшинами двинулись сотни людей, жаждущих какого-то сильного слова, чьей-то воли, которая немедленно направила бы их на общее грозное дело, способное отвести подступающую беду. В исходе широкой Нагорной улицы, что вела от неглинского подола к Фроловской площади, дорогу шествию преградил конный обоз из Кремля. Передом ехал легкий крытый возок, запряженный парой чалых, на правой лошади сидел громадный бородач в короткополом зипуне с тяжелым ременным бичом в руке и обнаженной секирой за кушаком. Нагруженные телеги сопровождались вооруженными слугами.

— Дорогу, православные, дорогу! — покрикивал детинушка, направляя возок в середину толпы. Она подавалась в стороны, пока не раздался чей-то злой выкрик:

— Ишшо один вор в Тверь побежал!

— Али в Торжок — мошну набивать!

Толпа стала смыкаться, несколько рук вцепилось в поводья, лошади, храпя, попятились.

— Эй, не балуйтя, православные! — закричал возница. — Боярин Томила строг.

— Июда твой боярин — государев изменник!

— Слазь, душа холопска, аль поворачивай — воевода рассудит.

— Очумели, дурачье? Прочь с дороги! — Возница свистнул свинцованным бичом, один удар которого насмерть зашибает волка и перебивает хребет оленю, но толпа не шатнулась.

— Ну-ка, тронь, морда холопска!

Откинулась кожаная заслонка возка, явилась бобровая шапка, потом — острое злое лицо с закрученными усами и клиновидной бородкой. Резанул визгливый крик:

— С дороги, пиянь, гуляй нечистые! Чего глаза пучишь? — накинулся боярин на возницу. — Бей!

Длинный бич, свистя, стал описывать круг за кругом, разметывая толпу.

— Бунтовщики! Тати! — орал боярин. — Бей их!

Слуги на телегах стали обнажать оружие, как вдруг с пронзительным визгом из толпы метнулся Каримка, и громадный наездник, уронив секиру, вверх тормашками полетел с коня. Вопли боярина заглушил рев многорукого чудовища — взбешенной толпы:

— Бе-ей!.. Круши боярских собак!

Засвистели каменья и дреколье, в руках ополченцев взметнулись булавы и мечи, боярские слуги, бросая оружие, сами посыпались под телеги. Каримка сидел верхом на вознице, молотя его кулаком, возок опрокинулся, бились лошади в постромках, десятки рук, мешая друг другу, пытались вытащить боярина на свет, дорваться до его одежды, волос и горла. Он яростно отбивался, сдавленно хрипел:

— Тати!.. Я — государю… В батоги!

Наконец его выдернули из повозки, простоволосого, в растерзанном кафтане; тараща глаза от страха и злости, он судорожно пытался оторвать от себя цепкие чужие руки.

— Братья! Православные братья! — Адам, стоя на телеге, старался перекричать толпу. — Остановитесь, братья, ради Христа-спасителя остановитесь!

На Адама стали оборачиваться, рев затихал, смолкали глухие кулачные удары. Адам смотрел сверху в бородатые и безусые лица, в озлобленные глаза, черные, как пучина в ненастье, и сжимало ему горло от переполнявшего душу гнева, жалости, любви, от невыразимого желания вразумить, удержать этих людей от того, в чем они сами станут раскаиваться.

— Што творите вы, братья? Кого радуете, избивая друг друга? Только хана ордынского, только врагов, желающих нам погибели, обрадуете вы этим смертоубийством…

Толпа дышала в лицо Адаму, жгла сотнями глаз, словно вопрошала: кто ты таков, человек, осмелившийся прервать справедливый суд? Каримка и возница поднялись с земли, бородач в сердцах хватил татарина по шее, Каримка только кагакнул и нагнулся за шапкой. В толпе напряженно засмеялись. Побитый Томила, кажется, лишь теперь начал понимать, какую грозу навлек на себя, дрожащими руками оглаживал растрепанную бородку, ощупывал грудь, бока, уверяясь, что цел; лицо его при этом морщилось и дрожало — какая иная обида может быть горше: чернью побит, вывалян в пыли и конском навозе, словно проворовавшийся гуляй!

— Боярин Томила! — Адам овладел своим голосом. — Прости ты нас — ведь сам же вызвал эту бучу! Народ — не водовозная кляча, его бичом не устрашишь и не погонишь!

— Верно, Адамушка!

— Хорошо говоришь, старшина!

— И вы, мужики, простите боярина Томилу. Он тож человек смертный, вон и руда красная на усах, и шишка на лбу вскочила, как у меня самого случается в потасовках. Да и у вас, мужики, поди-ка, не голубые сопли текут от кулачной потехи?

Смех заходил по толпе, боярин кривился, отирая полой окровавленное лицо.

— Понять нам тебя, боярин, просто. Человек ты родовитый, гневливый, да и удалой — вон гривна серебряная на шее, ее небось не каждому вешают. И не первый ты побежал из Кремля. Душой, поди-ка, извелся, на трусов глядючи. И выехал ты не в себе нынче, узнав, што пропал воевода, дрожал от гнева, а тут тебе дорогу заступили — вот и потерял разум, с бичом на народ попер. Оставайся ты лучше в Москве, боярин, начальствуй над нами — тысяцким поставим тебя.

— Я от государя сотским поставлен, и довольно того с меня! — зло, с хрипом крикнул Томила.

— Будь сотским, нам все едино — только начальствуй.

— Хто вы такие? — боярина снова затрясло. — Вам ли, бунтовщикам, ставить начальных бояр? Князья ушли, воевода скрылся, лучшие люди разбежались, а вы хотите город спасти? Не воеводу вам — атамана выбрать надо, опустошить город да и разбежаться!

— А и выберем атамана! — раздалось из толпы.

— Не все вам, родовитым, жировать.

— Эх, боярин! — горько ответил Адам. — Это тебе везде хорошо, именитому да с казной. А им-то разбегаться куда — безродным, безлошадным, безденежным? Государь, уходя, вам, боярам, вручил нас — так приказывайте: горы своротим. А побегут все — этак до моря студеного можно докатиться, у кого сил хватит. И што тогда? В море топиться?

— Все одно — не начальник я вам. Сначала избили, опозорили мои седины, теперича воеводой зовете? Этак, может, у ватажников заведено, мне же не приходилось ватаги водить, и даст бог — не придется!

Снова зло загудела толпа:

— Чего ты с ним кисельничаешь, Адам? Пусть проваливает к черту и больше не попадается!

— Верна! Свово воеводу ставить — посадского!

— Долой бояр-дармоедов!

— Каменьем побить остатних!

— Он те, князь-то, побьет!

— Спасибо скажет!

— Свово воеводу надо! На вече выберем!

— На вече!.. На вече!..

Магическое слово, будто пламенем, зажгло толпу. Уж и не помнили москвитяне, когда последний раз собирал их вечевой колокол — думал за них великий князь с боярами и столпами церкви, — но в час безначалия и неотвратимой беды мысль о вече пришла им как спасение. Вече не ошибается. Мгновенно забыв о Томиле, толпа устремилась к площади перед главными воротами Московского Кремля.

Адам задержался возле расстроенного обоза, поглядывая на боярина, сплевывающего кровь и прикладывающего медяки к шишкам на лице. О Томиле он был наслышан, ибо часто бывал в детинце, поставляя сукна для войска. Ходил боярин и на ордынцев, и на литовцев, и на Тверь, бился с ливонцами, сиживал в осадах — бесценен такой воин теперь в Москве. Конечно, велика обида его, но умный, поостыв, не растравляет обиды — свою вину ищет, а уж Томила-то оскорбил толпу — дальше некуда.

— Че смотришь, атаман? Жалеешь небось, што без пользы старался и не дал прирезать старого боярина?

— Зря коришь, Томила Григорич. Не о том и не так бы нам разговаривать. Не атаман я и посадские наши — не ватага. Народ они, коему государь на поле Куликовом в ножки падал.

— Народ не избивает людей служилых. Я всю жизню с седла не сходил аль со стен крепостных. А нажил-то… Думаешь, бархаты тамо, шелка, сосуды серебряные в тех возках? Иди, иди — глянь! — Отстраняя жестом с пути слуг, боярин подошел к возкам, нервно дергая пряжки, стал отстегивать кожаные занавеси. На Адама глянули испуганные лица детей, подростков и женщин.

— Ну, видал? Двое сынов моих легли в Куликовской сече, трое меньших ушли теперича с князем Храбрым. Две невестки померли у меня и бабка преставилась — я им, оставшимся, последняя защита. И не токмо своих — жен и чад ратников моих служилых увожу от погибели и неволи. Для того и вооружил холопов. А «народ» — вот он!..

— Ладно, Томила Григорич, — сурово сказал Адам. — Виноваты. Да и ты, слышь, не ангел. Скажи мне: служилому-то боярину позволено избивать вольных посадских людей? Они ж не холопы твои. Да и на холопах умный не станет зло срывать. Народ только лошадей твоих под уздцы взял, а ты — стегать его!

— Не хватай чужого!

— Удержать лишь хотели. Народ — он ребенок, он же и отец. И прибить может, и заласкать может, и на щите поднимет, и тут же тумака даст, коли перед ним занесешься. Одного никогда не простит — измены.

— Сначала убьет, после прославит — так, што ли?

— И так бывает. Но лишь с теми, кто чванится.

— Не уговаривай, суконник. Не в чужбину иду с сиротами, но к своему государю. Эй, там! — Боярин вдруг вызверился на холопов, похаживающих вокруг возков. — Ча уши распустили? Трогай!

— Што ж, боярин, добрый путь. Но поспешай — ты, видно, последний, кого из Москвы выпустили.

— Стой, суконник, я добра так не оставляю. Ермилка, подай сюды ларец!

— Нет нужды, боярин. Серебра я б те и сам отвалил — не серебро нынче дорого, а люди.

Томила озадаченно смотрел вслед посадскому старшине, прижимая к скуле медный пул.

Как проран мгновенно втягивает в себя толчею водоворотов переполненного весеннего пруда, так набатный рев колокола направил народные толпы на главную площадь Великого Посада перед Кремлем. Перепуганная стража, решив, что начались погромы, заперла кремлевские ворота. Пока Адам уговаривал Томилу, толпа у Фроловской церкви вытолкнула из себя и подняла на сдвинутые телеги других старшин. Неискушенный в речах Клещ поставил впереди выборных Данилу Рублева, тот поднял руку и, когда стихло, стал говорить. Сильный голос его разносился над площадью, эхом возвращался от белокаменной стены детинца. Бронник рассказал об отъезде воеводы Морозова, о бегстве бояр и богатых гостей кремлевских.

— Вот и выходит: не на кого нам больше надеяться — своим разумом, своими руками должны мы спасать Москву и себя самих.

Умолк бронник, толпа зароптала, послышались выкрики:

— Говори, Данило, што делать-то?

— Выборные-то чего надумали?

Рублев оборотился к товарищам, рослый Клещ вышагнул вперед, сказал своим тяжелым, глухим басом:

— Коли собрались мы на вече, первое народ сам должон решить: становиться на стены — защищать стольную али послать к хану покорных гонцов, молить о милости и отворить ворота.

Вспыхнули, столкнулись накаленные голоса:

— Знаем ханскую милость — лучше головой в воду!

— Боронить Москву!

— Храбер бобер, пока волк не пришел.

— Хан не тронул Рязани и нас помилует! Он лишь на князя злобится за сына свово.

— Заткнись, ордынский подголосок, — глотку забью!

— Забей и сам подыхай! Кинули нас хану, как кость собаке — авось отстанет!

— Князь сулил скоро вернуться! Княгиню оставил!

— В осаду! В осаду!

Рублев снова поднял руку.

— Там, на стене, уж неделю стоят пушкари. Они люди сведущие. Пронька с Афонькой в Коломне и Щурове держали осаду, на тверские стены ходили. Они говорят: при трех тысячах ратников никакая сила не возьмет Кремля на щит.

— На щит не возьмут — измором задушат.

— Пушкари сказали: у них довольно и зелья, и ядер, и жеребьев. Ополченцы наши, почитай, все оружны, да в подвалах кремлевских должна еще остаться справа. Надо лишь пополнить съестной припас, штоб хватило на месяц, а там и князь подойдет.

— В осаду!.. В осаду!..

Еще чьи-то злые голоса пытались сеять сомнения, но тысячи глоток подхватили: «В осаду! В осаду!» — и кричать против стало опасно. Рослый человек в темной рясе, с тяжелым посохом в руке с паперти Фроловской церкви размашисто крестил толпу.

— Народ московский! Ты сказал свою волю! — крикнул Рублев. — Теперь выбирай себе воеводу и иных начальных. Наше дело кончено. — Он пошел было на край помоста, за ним тронулись другие, но их остановили голоса:

— Стой, Данило! Веди наше вече и дальше — любо нам, как говоришь ты с народом!

— Все оставайтеся — все выборные!

Прежде чем кричать воеводу, Рублев предложил послать в детинец за оставшимися боярами и детьми боярскими. Может быть, среди них найдется достойный человек, искусный в осадных делах? Отрядили Адама-суконника, носившего, как и некоторые другие старшины, чин сотского ополчения. Сопровождаемый целой толпой, Адам направился к Фроловской башне и лишь на крепостном мосту обнаружил, что железный затвор ворот опущен. Заметив бородатые лица среди каменных зубцов башенного прясла, он зычно потребовал начальника.

— Ча горланитя под стеной? — Желтый кафтан Баклана явился между зубцами. — Аль чево забыли в детинце?

За рвом притихла толпа, слушая переговоры.

— Я — сотский ополчения, послан от московского веча. Велено всех бояр, оставшихся в городе, призвать на вече.

— Велено — надо ж! Ты што, в Новагороде аль во Пскове? Да и тамо, чай, не всякого в княжеской детинец пустют. Вы небось хотите дома боярски да купецки пограбить, медов да вин попить из княжьих подвалов? Проваливайте поздорову!

— Ты, Баклан, не узнаешь меня?

— Вас, гуляев, рази всех упомнишь?

Адама охватил гнев.

— Ты што, вор, хошь целеньким выдать Кремль со княгиней и княжатами в ханские руки? И тем шкуру свою спасти? Волей московского народа велю: немедля отвори ворота!

— А этого хошь? — Баклан показал кукиш. — Может, на щит нас возьмешь со своими грабежниками? Не советую! Пополудни, как съедут все лучшие люди, заходите и грабьте, а теперь убирайтеся!

— Зря ты с ним лаешься, Адам, он и боярина Олексу нынче впускать не хотел. Лестницы надобно.

— Поди-ка, сами там доворовывают чужое добро, шкуродеры морозовские!

— Живоглоты!

— Ча выпятился,хомяк мордатый?

Баклан завизжал. Посадский угодил в больное место: стремянный беглого воеводы не выносил своего второго прозвища Хомяк, данного ему за необычайную жадность и склонность к обжорству — свойства, редко соединяющиеся в одном человеке. Адам тоже подозревал, что Баклан никого не пускает в детинец, чтобы не помешали его молодцам прибирать к рукам самое ценное в опустевших домах бояр и гостей.

— Тащите лестницы!

— Погоди, Адам! — На прясле появился пушкарь Вавила. — Ворота сейчас отопрут.

— Я те отопру! — накинулся Баклан на пушкаря. — Я те живо кишки-то выпущу, смердячья харя.

Но уже сдвинулся громадный кованый клин в проеме башни, поскрипывая, медленно пополз вверх. Толпа ринулась в образовавшийся просвет, ворвалась в башню. Ополченцы кинулись в отворенную боковую дверь стрельны, к лестнице, ведущей на стену, чтобы посчитаться с Бакланом. Посадский люд повалил в крепость…


Шестьдесят добрых мечей разгонят и тысячу сброда, но все же в груди Олексы захолонуло: в подваливающей толпе блистали панцири и кольчуги. Неужто гуляям и лесным ватажникам, набившимся в город за последние дни, удалось вовлечь и ополченцев в грабежное дело? Оставив Красного с дружинниками, он решительно кинулся к знакомому детинушке.

— Адам! Ты на кого это исполчился, Адам?

— Олекса Дмитрия! — Суконник остановился, раскинул руки, как будто хотел заключить воина в объятия. — Слава Спасителю — уж и не чаял тебе застать. Не тати мы, Олексаша, отец ты мой: народным вече посланы звать бояр остатних на Фроловскую площадь. Прости за шум — стража не пускала.

— Фу, дьяволы! — Олекса снял шлем, вытер потный лоб, оглядел сгрудившуюся толпу. — Опять этот пузатый хомяк намутил. Вече, говоришь? И слава богу, што догадались.

— Народ сказал свою волю: Москву не отдавать хану, стоять на стенах до последнего. Да нет у нас воеводы. Может, ты возьмешь булаву али боярин Володимир?

— Вот те раз — из грязи да в князи! Так, брат, большое дело не делается. Послали тебя звать бояр — так и зови, кого найдешь. Это ж надо — вече на Москве!

Ополченцы рассыпались по Кремлю. Нашли неполный десяток людей боярского звания и детей боярских, но все народишко мелкий, малоименитый, воинской славой не меченный. Да и то ладно — будет с кем думу держать новому воеводе. Богатых гостей и вовсе ни одного: торговый человек — оборотистый, подлый, чутьистый. Он первым бежит от беды, молчком, тайком.

Торжественным конвоем вели хмурых людей через толпу к помосту. Седобородый худой мужичонка громко дивился:

— От люди! Их в начальные зовут, они же будто во полон плетутся. Кабы меня эдак — под белы руки да в воеводы!

— Ты их заимей, белы-то руки!

— Руки ладно. В голове твоей свистит, Сверчок.

— На полатях научись ишшо воеводствовать. И как тя баба на вече-то пустила?

— Баба, она — сила! Вон Боброк, нашто молодец, а говорят, у нево дома свой воевода в юбке.

— Говорят — кур доят. Да и женка у Боброка небось иным не чета — сестра государева.

— Вон бы кого в воеводы — Олексу Дмитрича!

Олекса во главе своих разведчиков пробирался верхом через прибывающую толпу, заполонившую уже всю площадь. У стремени его шел Адам, о чем-то рассказывая.

— Верно: кричим Олексу!

— Олексу — воеводой!..

Несколько грубых пропитых голосов грянули хором в середине толпы:

— Жирошку — воеводой!

— Жирошку! Жирошку! — долетело в ответ от церковной паперти. — Всех удалея — Жирошка!

— В чужих лабазах он удалец! Олексу-у!..

Бронник Рублев, поднявшись на помост вместе с приведенными, хотел говорить, но ему не дали.

— Олексу — воеводой! — уже многие десятки голосов кричали возле помоста имя молодого сотского, и это имя стала подхватывать толпа: — Олексу! Олексу!..

— Жирошку, сына боярского! — снова пронзительно закричали разом хриплые голоса.

— К черту вора! Он детинец разворует и пропьет! Олексу!..

— Олексу! Олексу воеводой!..

Сидящий верхом Олекса наклонился к Адаму:

— Твои кричат? Ты постарался?

— Помилуй бог, Олекса Дмитрич! — Адам улыбался. — Я лишь угадал, кто нужен нам.

Олекса приподнялся на стременах, снял шлем, стал кланяться на четыре стороны. Площадь затихла.

— Благодарю вас, люди московские, за честь неслыханную. Надо бы теперь спешить к государю, но, видно, сам бог судил мне завернуть в Москву — так и быть: остаюсь с вами! — Крики одобрения оглушили площадь, глаза Олексы схватило слезой. — Останусь с вами, но чести великой не приму. Хотел бы, а не могу, православные. Дайте мне сотню ратников, две сотни, три, даже пять — управлюсь. Честью воинской и богом клянусь: где бы ни поставили меня на стене — там ни один ворог на нее не ступит. А найдутся охотники из ворот выйти да трепануть Орду нечаянным налетом — с радостью поведу их. И ей-же-ей! — волком завоет у меня ханская свора!

— У Олексы завоет, ребята!

— Вот это — боярин, не те курицы! И чего упирается?

— Сотским, как есть, останусь с вами, люди московские, а на воеводство хватки нет у меня. Воеводе осадному не рубиться надо, ему думать — как оборужить войско и крепость, устроить, накормить, обогреть тысячи сидельцев, да не одних ратников — и женок, и стариков, и ребят малых тоже. Воевода — всему хозяйству голова. Бояре тут есть, выборные тоже — они помогут ему управляться. Я же готов воинские заботы взять на себя.

— Кого сам-то хочешь?

— Кто люб тебе — укажи!

Отошедшие от испуга люди на помосте, захваченные настроением толпы, стали подбочениваться, выпячивать груди, каждый норовил выступить вперед, но помост был маловат, кого-то столкнули. Толпа закачалась от хохота. Олекса выждал тишину.

— Я одного человека среди вас знаю. Мог бы он, как иные богатенькие, давно уйти из Москвы. Ан нет, даже семьи не отослал — остался судьбу делить со всеми.

— Да кто ж он, назови?

— Вот он, у мово стремени стоит да помалкивает.

— Адам-суконник! — закричал Рублев, наклоняясь, протягивая Адаму руку. Тот попятился в толпу, но ополченцы подхватили его, поставили на помост. Бояре, будто разом прокиснув, откачнулись, сторонясь Адама.

— Адам — воевода! — загремели голоса.

— Пусти! Расступись! Пусти!.. — К помосту пробивался человек в бобровой шапке, вывалянной в глине, с оторванным воротом, с лицом в набухших синяках. Он ловко взлез на доски, стал рядом со смущенным Адамом.

— Эй, да то ж, никак, боярин Томило!

— Томило-Томило, иде тебя давило?

Послышался смех, но тут же смолк — Томила был известным человеком, да и вид его многих смутил.

— Дурачье! — Боярин яростно топнул, затряс воздетыми руками. — Безумцы окаянные, кого слухаете? Нет князей, нет воеводы, лучшие люди съехали — на кого надеетеся? Нашли себе воеводу — суконника! Ха!

Заволновалась толпа, зароптала, помост качнулся.

— Не стращайте! Уж били меня за правду, а я снова скажу. Жалко мне вас, дураков обманутых. Ваши новые пастыри славы себе ищут, места боярского, готовы они вас в жертву принести аки баранов. Говорю вам: без доброго воеводы, без воев умелых нельзя Кремль боронить. Стены его крепки, да нет таких стен, кои удержали бы Орду. Знаете ли вы, сколько надобно стрел, копий, смолы, ядер да тюфяков и пороков, штобы месяц удерживать этакую крепостищу? А сколько всяких иных припасов? Морозов — вор, он не готовил город к осаде, он пожитки свои тайком отправлял. Вам и дня не выстоять на стенах под стрелами Орды. Побьют вас, порежут, а женок ваших и чад полонят. Этого вы хотите? Да уж лучше растащите остатнее и разбегайтеся по лесам, а кто может — ступайте вослед князьям, станьте в войско. Ты же! — Боярин оборотился к Олексе. — Ты, сотский, известный неслух, за то и бит был, и разжалован. Ныне же, ради славы, пустой надеждой прельщаешь народ, толкаешь на погибель — за то не пред земным, но пред небесным судьей ответишь. — Томила пошел на Адама, тряся растрепанной бородкой. — Прочь, сатана! Прочь все вы, смутьяны, тати нечистые — сгиньте с глаз!

Адам боязливо отступал перед рассвирепевшим боярином, но Олекса уже надвинулся конем на помост, ухватил Томилу за отворот кафтана, повернул к себе и ударом железной перчатки сбросил в толпу — только ахнул боярин.

— Ты чего это, Адам? Тебя народ воеводой крикнул, ты же пятишься перед псом побитым, изменником государевым!

— Да… по привычке, Олекса Дмитрич. — Адам покосился в сторону бояр. — Небось не век воеводой-то хожу.

Громко, облегченно засмеялась толпа. Адам огладил пояс, строго покашлял, заговорил:

— Воеводой крикнули — ладно. Власть давайте. Штоб мог неслухов казнить по воле моей, а усердных — жаловать. Без того не будет воеводства.

— Владей нами, казни и милуй!

— Бронная сотня с тобой, воевода! — Рублев встал рядом с Адамом, и тотчас выборные полезли на помост.

— Кузнецкая с тобой, Адам!

— Оружейная здесь, воевода!

— Гончарная ждет приказаний!

— Бачка-калга, вели кожевникам — башка крутить ворам!

— Так слушай наказ мой, люд московский! Детинец пуст — то дело скверное и опасное: враг у ворот. После веча слободским старшинам Клещу и Рублеву со своими, а также суконной и гончарной сотне войти в Кремль. Воинским начальником крепости назначаю Олексу Дмитрича, он укажет, как расставить людей. Запомните: его власть равна воеводской, он волен в жизни и смерти всякого из вас. Слушаться его беспрекословно.

— Любо, воевода, любо!

— Другим старшинам подойти ко мне после веча. Прибежавшим в Москву мужикам и парням сойтись пополудни здесь, на площади. Дневную стражу в городе на ночь сменят кожевники, а мало их будет, Олекса добавит людей. Так слушайте все, штоб после не сетовать на взыскания. У рогаток стражу держать бессонно, ходить караулами по всем улицам. Без приказа мово либо сотского Олексы ни единого человека ночью не впускать и не выпускать из города. Пьяных шатунов, буянов и прочих охальников нещадно бить палками и, повязав крепко, держать до утра. Утром же судить их принародно. За всякое насилие, грабеж, иную обиду, учиненную жителям, виновных карать смертью на месте.

— Слышим, бачка-калга, — сполним!

— Уж этот сполнит, не сумлевайсь. — В толпе засмеялись, но тут же раздался злой, визгливый крик:

— Пустили волка в овчарню! Он жа — татарин. И кожевники ево, почитай, татарва!

— Молчи, гуляй, тебе ли хаять куликовского ратника?

— Я те покажу гуляя, огрызок собачий! — Послышались удары, толпа заволновалась.

Олекса привстал на стременах, впился взором в кучку мрачноватых людей неподалеку от помоста. Они кого-то затирали, осаживая кулаками. Он заприметил их еще раньше, когда выкрикивали воеводой сына боярского Жирошку, несколько лет назад удаленного от княжеской службы за разбой. Говорили, будто от виселицы спас его родич, заплативший крупную продажу.

— Эй, там, прекратите драку! — зычно крикнул Адам. — Кто смеет охальничать, когда говорит воевода?

— Воевода — без года! — ответил тот же раздраженный голос. — Прежние-то гирями на шее висели, а этот — жерновом норовит. Видали мы этаких гусей напрудских! Бабу свою стращай, а мы и без тебя город устережем, верно, мужики?

— Верно, Бирюк!

— Славно вмазал суконнику, Гришка!

— Воистину — из грязи да в князи! Казнить, вишь, собрался, огрызок собачий. Мы те руки-то повыдергаем!

— Ну, ча стоишь, разинясь? Слезай — Жирошку воеводой выберем!

— Жирошку! Жирошку!..

Толпа роптала словно в оцепенении. Олекса знал силу напористой наглости — кто в обжорном ряду не отступал перед беззастенчивым торгашом-лотошником, всучившим тебе пирог с тухлятиной да и тебя же за то поносящим? А может, Адам перегнул со строгостью в первом наказе? Но ясно другое: либо в эту минуту власть воеводы станет непререкаемой, либо Адам падет и может воцариться власть воровских ватаг, которых немало набилось в посад с уходом князя.

— Расступись! — Олекса уколол жеребца шпорами, толпа раздалась — воинский конь безбоязненно шел на людей. Среди крикунов произошло короткое смятение, там перестали бить человека, он только стонал и охал; буяны попытались затереться среди народа, но опоздали: толпа вдруг уплотнилась, иные напрасно совались в нее, отыскивая щель. Лишь когда Олекса с двумя дружинниками приблизился, толпа раздалась — как бы оттолкнула от себя кучку людей разного возраста, бородатых и обритых, с неуловимо похожими лицами — из тех, что мелькают на торжищах, в корчмах, у церковных папертей.

— Кто учинил смуту? Ты? — Взгляд Олексы уперся в косоплечего высокого парня с одутловатым лицом и бегающими глазами.

— Какая те разница, боярин? Не люб нам суконник, иного воеводу хотим.

— Да не он начал — тот скрылся! Того Бирюком кличут, этот всего лишь Мизгирь.

— Ты слыхал волю народа, Мизгирь?

— Моя воля — лес да поле. Пропадайте вы тут пропадом!

— Взять его! — Олекса перевел взгляд на испитого мужика с синяком во весь глаз. — Ну, вяжите!

Мужик хихикнул, обернулся на других, косоплечий осклабился:

— Руки у нево коротки, боярин, да и у тебя — тож.

С тонким свистом выплеснулся из ножен бледно-синий клинок, замер у стремени всадника. Несколько окружающих подступили было к косоплечему, тот выдернул из-за пояса окованный длинный кистень.

— Я вам повяжу! Очумели, псы, кого слухаете? Бей ево!

Едва уловимо вспыхнул клинок в быстром уколе, снова замер у стремени, с опущенного острия скатилась в пыль алая брусничина. Мизгирь удивленно всхлипнул, подкосился в ногах, из горла его хлынуло ручьем, окрасив рубаху, и он свалился под ноги коня. Олекса развернулся среди онемелой толпы, направился обратно к помосту. Адам сурово заговорил:

— Прежде — о Кариме-кожевнике и иных татарах в его сотне. Они — москвитяне и то доказали кровью на Куликовом поле. А ворвись Орда в Москву, их ждут муки горше наших.

— Верно, воевода!

— Не Каримка напугал нынче ватажников, набившихся в город, и иных гуляев. Напугал их приказ мой — смертью карать грабежников. На беде народной тати ищут корысти, в смуте и безначалии хотят они насильничать и обирать. Многие дома пусты, и не жаль мне добра тех, кто убежал, но грабеж отвратен. Он растлевает, делает человека подобным зверю, пожирающему труп собрата. Допустим ли мы такое в граде нашем славном?

— Нет, воевода, нет!..

— А сколько честных бояр, княжеских воев, ополченцев из посада ушло с полками, оставив на нас старых отцов и матерей, женок и малых чад! Их ли выдадим в лапы разбойников? Ведь случилось уже страшное, позорное для христиан: прошлой ночью в Загорье зарезали старуху с отроком, надругались над женой ополченца, а после убили… Кто сотворил такое? Не те ли самые тати, што учиняют смуту на нашем вече?..

Сорвалось у Адама нечаянно или был умысел в его вопросе, но площадь отозвалась криком бешеной ярости. Только что иные готовы были счесть Олексу жестоким убийцей, страшным орудием власти, которой сами же его облекли, как вдруг слова народного воеводы словно бы молнией озарили смысл происшедшего.

— Смерть насильникам! Смерть!..

Напрасно Олекса размахивал руками и рвал глотку, пытаясь удержать толпу от расправы. Напрасно священник с церковной паперти протягивал руку с крестом, увещевая людей смирить гнев, разобраться, отделить преступников от невиновных — булавы и мечи ополченцев уже крестили ватажников. Пытающихся уползти в толпу по земле топтали ногами и прикалывали кинжалами, гуляев хватали и в других местах площади, где они своей грубой наглостью успели восстановить против себя народ. Скоро лишь прорехи в толпе — там, где лежали побитые, — напоминали о происшедшем.

— Што вы наделали, православные? — крикнул Олекса, едва унялась общая ярость. — Как можно без суда?

— А ты мог?

— Тот за кистень схватился. И мне вы дали власть…

— Мы дали! Стало — мы и есть главный суд. Не жалей, боярин. Волков жалеть — овец не стричь.

Олекса обернулся к Адаму и поразился: тот стоял на помосте спокойный, сложив на груди мощные руки. И заговорил он уверенно, властно, словно уже привык воеводствовать:

— Теперь ступайте по домам, готовьтесь: завтра начнем переселяться в детинец. Все — конец вечу!

Ведя коня в поводу за Адамом и боярами к воротам Кремля, Олекса хмурился, пряча за напускной суровостью душевную смуту. Не сам ли он подал народу пример к жестокой расправе, в которой, возможно, погибли люди пусть и не ангельского образа жизни, однако и не заслужившие подобной казни? Иные могли бы еще послужить Москве, очиститься перед богом, как очищались многие на Куликовом поле. Ведь вот что вышло — главный-то смутьян, тайный атаман бродяг и татей Жирошка, и тот, с волчьим именем, что вызвал смертоубийство на площади, где-то скрылись, а их злосчастные подручники побиты. Тревожно и другое: не попытаются ли Жирошка и этот Бирюк отомстить нынешней ночью, подговорив оставшихся татей? Погода сухая — запалят посад с разных концов да и начнут резать людей в суматохе — тут и кожевникам с кузнецами не уследить. Он вспомнил о семьях товарищей, живущих в посаде. Если уж сам великий князь оставил жену в Москве, едва ли кто-то из кметов сумел вывезти своих. Увиделась вдруг крошечная дочурка Васьки Тупика, даже ощутил ее цепкую ручонку — за палец его держалась, когда погружали в купель, — он, Олекса, стал ее крестным отцом. Улыбнулся и вздрогнул, представив, что с нею и с Дарьей могло случиться то страшное, что случилось минувшей ночью в Загорье. Увиделась и Анюта, девушка, до изумления похожая на цветок незабудку, посреди пустой гостевой залы княжеского терема. Он решил семьи ушедших воинов переселить в Кремль сегодня же.

К вечеру вся зареченская сторона перешла на левый берег, и дружинники Владимира Красного запалили деревянные мосты. Расставляя ополченческие сотни и определяя порядок стражи, Олекса новыми глазами приглядывался к белокаменной крепости. Москва и Неглинка охватывали ее с юга, запада и северо-запада; они, конечно, не остановят врага, но лишат его свободного передвижения под кремлевской стеной. Орде придется штурмовать высокую северную и восточную стену — это великая помога защитникам крепости. Опять же хану надо переправлять войско на левый берег — за то время москвитяне привыкнут к виду неприятеля, сочтут его силы. Враг особенно страшен, когда наваливается внезапно. Надо будет только выжечь дотла и Заречье, и Великий Досад, и Загорье, чтобы усложнить хану строительство переправы, лишить его возможности быстро соорудить приметы к стене. Закончив дела с начальниками сотен, Олекса направился в посад. У Никольских ворот — крики, свалка, забористая брань. Ополченцы со стены метали камни в каких-то разбегающихся людей, оглушенная лошадь билась в упряжи перед самыми воротами.

— Што у вас творится?

— Да вот, боярин, — отвечали со стены, — вишь дело какое: черные-то люди в детинец норовят до времени, а бояре — из детинца. Мы и осаживаем.

Олекса не стал вмешиваться, зная приказ нового воеводы: до его особого слова никого больше не выпускать из Кремля. Сам Олекса не видел проку в тех, кто упорно стремился вон из стольной, Адаму же страшновато терять последних «лучших людей».

В посаде после веча удивительно тихо. Всюду встречались вооруженные караулы. Всматриваясь в строгие лица бородачей и юнцов, прислушиваясь к голосам новоявленных десятских, замечая, как послушно прибывающие в город люди занимают указанные им места на улицах и во дворах, и с какой готовностью повсюду отворяют им ворота московские жители, и до чего спокойно в телегах и у таганов женщины кормят ребятишек, Олекса стал подумывать, что народу дано непостижимое знание. Если в грозное время он способен действовать своей волей, выдвигая воевод и распорядителей, зачем ему в обыденной жизни такая прорва князей, бояр, поместников, окольников, дьяков, тиунов, судей, тысяцких, сотских, десятских, приставов, попов и прочих, и прочих — дармоедов? Разве сельские мужики не могут себе выбрать старшин, как это делают ремесленники посада? Конечно, без князя с войском не обойтись государству, но ведь сколько при каждом князе одних лишь бояр «служилых» — от мечников и конюших до разных спальников, стольников, сокольников и собачников — враз не перечислишь! И у каждого — поместья с людьми, и каждый держит свору своих «служилых». Кому служат они? Любой замечал, наверное, что в разные начальники чаще всего выбиваются люди хитрые, корыстные, умеющие блюсти, прежде всего, собственную выгоду. И не за то ли их ставят начальствовать, что господину они сапоги лижут, извиваются пред ним во прахе, но подначальных сгрызут и затопчут, когда велят им собственная выгода и хозяйский интерес?

Олекса усмехнулся и поежился — мысль бежала дальше. Он встречал достойных начальников. Чаще всего это те, кого люди выбирают сами, а не те, кого им навязывают и сажают на шею… Да уж не себя ли он хвалит? — его-то сегодня выбрали вместе с Адамом… Ладно! Раз уж выбрали — отслужит, как только может!

От горящих мостов ветер наносил дым на стены Кремля, в небе назойливо каркало воронье. Возвращаясь, Олекса задержался в Никольской башне. Здесь уже по-домашнему обжились пушкари во главе с Пронькой Пестом, теперь к ним присоединились ополченцы-стражники. Олексе показали башенные подвалы, где хранился припас для метательных машин — огромные стрелы, похожие на копья, каменные и свинцовые ядра, взрывные бомбы в виде глиняных горшков, начиненных зельем и горючими смолами…

Под стеной кашевары разводили огонь. У ворот терема князя Серпуховского стояла стража, и это понравилось Олексе: Адам воеводствует всерьез. Вспомнились серые глаза Анюты, но Олекса удержался от желания разыскать девушку. Он еще не признавался себе в том, что и ее глаза удержали его в Москве.

Из большой залы долетел строгий голос Адама:

— Вы сами теперь начальные люди, и по пустякам ко мне не бегать. Начальник он потому так и называется, што всякому полезному делу начало дает. Кто же думает, што начальник должон лишь погонять других да садиться на первое место за столом, того — в шею…

Олекса вошел. В зале непривычно пахнуло на него дегтем, зипунами, крепким мужичьим потом. Увидел знакомые лица Клеща, Рублева, Вавилы. Из бояр и священников — ни одного.

— Погодите, старшины, — удержал Олекса выборных, готовых покинуть терем. — Мыслится мне, воевода, негоже нам силой неволить тех, кто стремится из города. Какие с них ратники? Да и в Кремле тесно будет — народ валит к нам вовсю. Ну, как надолго засядем? Голод начнется, хуже того — от стеснения хвори нападут. Придут холода — одних дров сколь потребуется всех-то обогреть.

— А я што говорил, Адам? — поддержал боярина Рублев.

— Пущай бегут, — пробасил Клещ, — токо пожитков им не выдавать.

— Это почему ж?

— Потому! Зачем татарин идет со степи? Да за поживой. Нам, глядишь, откупаться от хана. Кто мечом не хочет — пущай добром нажитым делу послужит.

— Верно! — удивился Адам. — Решаем: путь беглецам чист, но оставлять им лишь тягло, одежду и корм. Остальное — долой с возов. И штобы порядок построже блюсти, выезжать им лишь Никольскими воротами.

Когда разошлись старшины, Адам предложил:

— Пойдем-ка, Олекса Дмитрич, навестим владык в святых обителях. Сами не спешат к нам, а без них воеводствовать негоже. На бояр надежды мало — опять в терема позабились.

Олекса лишь глянул на дверь, ведущую в верхние покои, и стал оправлять меч.

Снова пахнуло дымом от догорающих мостов. В воротах появилось трое ополченцев, они вели скованного цепями человека, одетого в лохмотья, заросшего серым грязным волосом. Ввалившиеся глаза его смотрели, как испуганные мыши из норок, нос на опавшем лице казался огромным.

— Што за колодник? — строго спросил Адам.

— В подвале вельяминовском на чепи сидел. Его, видать, забыли, дом-то как есть пустой. Стал выть собакой, а дружинники боярина Красного услыхали и нашли ево.

— Кто таков? Пошто в подвал посажен?

Глаза-мыши метались, оглядывая окружающих. Человек, кажется, плохо понимал происходящее: отчего опустел огромный двор окольничего, где его бросили прикованного, почему небо в дыму, с чего это на княжеском дворе хозяйничают простолюдины и одного из них именуют воеводой?

— Язык те отрезали? — грозно спросил Олекса, лучше Адама умевший вести допрос. — Имя? Откуда сам?

— Сибур я, Сибур, господин боярин. С Новагорода Великого, — торопливо, каким-то птичьим голосом ответил колодник.

— Имя странное, нехристь, што ли?

— Христианин я, христианин…

— Как в Москву попал? За што взят в цепи?

— Помилуй, великий боярин! С торговыми людьми шел, обнесли меня злыдни, наклепали Вельяминову, будто татьбой промышлял. Он и велел в подвал кинуть. А за меня великие гости новгородские поручатся — и Купилка, и Жирох, и сам Корова, да и старост иных кончанских взял бы в послухи.

Адам хмурился. Колодник называл именитых купцов, да поди-ка проверь, что и они знают этого Сибура!

— Давно сидишь на цепи?

— Как бы тебе сказать, боярин… Счет уж дням потерял. Месяца с два…

— Неуж Вельяминов за то время сведать о тебе не мог?

— Не смею грешить на великого боярина — у него дел много, а я человек маленький.

— Ну-ка, целуй крест, што не врешь, — приказал Адам.

Колодник грязными пальцами нашарил под рубахой темный крестик, дрожащей рукой сунул в темный провал бороды.

— Што будем делать, Олекса Дмитрич?

Звякнув цепями, колодник упал на колени:

— Помилуйте, бояре, по неправде страдаю. Отпустите вы меня за-ради христа, молиться за вас стану. Дома жена уж извелась теперь с малыми. — Сибур заплакал.

Чуял Олекса какую-то фальшь в этом носатом, да и Вельяминов не таков, чтобы держать человека на цепи, как собаку, по одному сомнительному навету. Но сердце податливо на слезы, к тому же Олекса обычно имел дело с врагом открытым, прущим на тебя с обнаженным мечом. Махнул рукой.

— Раскуйте его, — приказал Адам. — Дайте чего-нибудь на дорогу да отправьте вон. И пусть волосья обрежет — не то переполошит весь город.

Заглушая тревожный вороний грай, колокола церквей зазвонили к вечерне.

V

До Оки Тохтамыш не давал войску ни сна, ни отдыха. Он стороной обошел Тулу, лежащую в пределах Рязани, его передовые отряды врасплох захватили маленький городок Алексин, но Тарусу нашли пустой и помчались на Любутск. Уже многие сотни пленников тянулись позади вьючных караванов ордынских тылов и сотни вьюков были набиты первой военной добычей: пока еще не пресытившиеся грабежом воины хватали все мало-мальски ценное, что попадало под руку. Жечь селения Тохтамыш строжайше запретил, чтобы не выдать движение Орды. Он надеялся хорошо поживиться в Серпухове и сам пошел с головным туменом к городу, рассчитывая напасть на него перед рассветом, когда люди крепко спят и самую бдительную стражу одолевает дрема. Иные из пленников утверждали, будто в Серпухове находится брат великого князя московского знаменитый воин Владимир Храбрый. Этот князь стоил самого города, а то и удела — он мог стать в ханских руках бесценным заложником или пугалом для Димитрия. Не верил Тохтамыш, чтобы высокородный князь Серпуховской удовлетворялся при Димитрии положением удельника.

Оку перешли вдали от Серпухова, перед закатом. Здесь, у переправы, рязанский князь, как и было условленно, откланялся хану, не медля ни часа, убыл восвояси. Впереди лежали только московские волости. Двинулись к городу уже в темноте. В полночь высокие облака вдруг озарились — как будто солнце повернуло обратно. Изумление Тохтамыша сменилось неописуемой яростью. Не было сомнений: это Кутлабуга, тумен которого шел с левой руки, нарушил ханский приказ и первым ворвался в Серпухов. Крымчаки отличались особой беспощадностью в захваченных селениях — жгли, рвали все, что попадало под руку, загоняли в полоны даже стариков, надеясь, что хоть кто-то выдержит невольничий путь до фряжских торговых городов, где можно сбыть все — вплоть до лаптей и собачьего ошейника.

— Я повешу на суку этого проклятого табунщика за его жадность! — поклялся Тохтамыш перед свитой.

Деревни близ Серпухова были пусты. Или сожжены. С лесистого холма, где остановился хан на рассвете, отряд воинов поскакал к громадному черному пожарищу, подобно язве, лежащему на зеленой земле. Досланные в тумен Кутлабуги гонцы вернулись с известием, что крымчаки к Серпухову не приближались.

— Но кто сжег город?

Свита молчала. Тохтамыш угрюмо следил, как медленно курились едучие дымки над пепелищем, смешиваясь с речным туманом и далеко распространяясь вокруг, тяжелый смрад умирающего пожара стоял в воздухе, в горле першило. Даже птицы ушли от дыма, лишь какой-то зверь — собака или волк, — поджав хвост, убегал в лес, завидя всадников.

Хан подумал об Олеге Рязанском: куда так поспешно ушел этот князь? Не выхватил ли он добычу из-под носа повелителя Золотой Орды? Но когда охотится тигр, шакалы должны сидеть в норах, чтобы не потерять собственной шкуры. Он приказал проверить, не оставило ли следов под Серпуховом чужое войско. Позади лежала Ока — грозный рубеж, которого за последние пятьдесят лет не удалось преодолеть ни одному ордынскому хану или темнику. О каких-либо силах Москвы нет даже слуха. Успей Димитрий собрать большое войско, он поспешил бы навстречу. Но когда ему успеть? Судя по всему, с первой московской сторожей столкнулись два дня назад. Но призрак Куликовской сечи остерегал хана от огульного продвижения в глубину лесной Руси. Не раз в этих дебрях пропадали бесследно немалые ордынские отряды. Не так ли исчез и его чамбул, посланный разорить злое гнездо некоего князя, перешедшего из Орды на службу к Димитрию? Городец тот был все-таки сожжен, но узнал Тохтамыш случайно, от купцов… Пусть разведка теперь добудет точные вести о самом Димитрии с его дружиной. А войско немного отдохнет перед последним броском к главной русской столице.

Тохтамыш приказал сделать общий привал, выбрав открытые холмы в междулесье недалеко от сгоревшего Серпухова. Запретив устраивать всякие торжественные встречи, он до вечера объезжал тумены. От чувства вины перед Кутлабугой за неправый ночной гнев хан решил оказать честь темнику, разделив с ним ужин. К столу были позваны некоторые мурзы, а также старший сын Тохтамыша — царевич Зелени-Салтан, взятый в поход. Родившийся от первой жены хана, знатной княжны, чей род восходил к одному из сподвижников Повелителя Сильных, Зелени-Салтан по праву крови считался первым наследником трона, но сам Тохтамыш думал, что из его старшего способен выйти, может быть, неплохой сотник, еще лучше — десятник, но никак не правитель царства. Тщедушный, не по годам замкнутый и угрюмый, этот двадцатидвухлетний «принц крови» был и жесток не по возрасту. Нет, то не жестокость сокола, ястреба или тигра, которую Тохтамыш почитал. Когда царевичу не исполнилось еще и пятнадцати, отцу довелось увидеть, как сын со сверстниками, сынками мурз, травил собаками беглого раба-кипчака. Для царевича само подобное занятие позорно, однако отца ужаснул вид Зелени: скаля зубы, визжа и рыча, он прыгал в исступлении, словно сам хотел стать собакой и рвать человеческое мясо. То жестокость опьяневшего от крови волка или хорька. Тохтамыш нещадно отстегал сына плетью, но урок не пошел на пользу, — видно, тут не случайная вспышка кровожадности, а природное свойство его отпрыска, черта вырождения. Тохтамыш стал примечать: сына тянет к пастухам, когда они режут скот, на охоте он непременно сам старался вонзить нож в горло зверя, остановленного стрелой. В Самарканде, когда по приказу Тимура отрубали головы сотням мятежных узбеков, Зелени-Салтан, нарушив запрет отца, пошел на казнь и красовался в первых рядах жадной до зрелищ толпы. Сам Тимур сделал по этому поводу благосклонное замечание — владыке Мавверанахра нравилось, если мурзы и ханы посылали наследников посмотреть, как он расправляется с непокорными, — и Зелени-Салтану сошло его ослушание. Однако именно тогда Тохтамыш дал себе слово, что старший сын не будет его преемником, ибо царевичу не пристало наслаждаться убийствами, самолично резать головы, умываться кровью людей, смазывать их жиром свои раны, как то делал прежде Тимур — сын мелкого бека, когда-то промышлявший разбоем. Тохтамыш выбрал Акхозю, потому что тот рос нормальным юношей. С годами и Акхозя научится жестокости, без которой нельзя стать правителем царства, но не опустится до бессмысленной кровожадности волка и тем не погубит себя. Были у Тохтамыша и другие сыновья. Но двадцатилетний Керимбердей слишком завистлив, ленив и вспыльчив, Геремферден — слишком молод и похож на Керимбердея. Ближайшие наяны имеют тайный приказ хана: в случае его внезапной смерти на ордынский трон сажать Акхозю. Вероятно, жены Тохтамыша о чем-то догадывались, люто ненавидели Акхозю, и с десяти лет хан таскает его за собой во всех походах.

Перед ужином Тохтамыша разыскал начальник военной разведки Адаш и донес, что следов чужого войска в окрестностях сгоревшего города нет. Свежие следы мужицких телег и гуртов скота тянутся на север и на закат — в дремучие леса по берегам Протвы. Тохтамыш позвал Адаша к ужину. Вечерний свет не проникал сквозь грубое полотно шатра, по углам в серебряных плошках горел топленый сурочий жир, попахивало копотью и норой. В походах Кутлабуга не был склонен к роскоши, в шатре его находились только скатерти с угощением и подушки. Хозяин сам разлил кумыс для гостей в деревянные узорные чаши и по древнему закону степи первым отпил несколько глотков из своей, показывая, что напиток его безвреден. Хан, держа в руке нетронутую чашу, вдруг спросил:

— Скажи, темник, что ты думаешь о сожжении Серпухова?

Кутлабуга отвел взгляд:

— Я думаю… Я думаю, это объяснят тебе сами урусы.

— Что ты хочешь сказать? — Глаза хана заледенели. Зелени-Салтан, сидящий напротив темника, ощерился, как молодой волк, суженные глазки его скользили по жилистой шее Кутлабуги, словно он уже примеривался к ней с ножом или веревкой.

— Великий хан, мои воины поймали в лесу несколько городских мужиков. Они говорят: Серпухов и деревни сожжены по приказу их воеводы.

— Он что, враг князю?

— Я сначала тоже так подумал, но они крестились и уверяли: воевода только исполнил волю князя.

Тохтамыш не поверил. Со многим он встречался, но такого, чтобы люди сами сжигали свои жилища, даже и покидая их, прежде не видел. Человек, пока жив, надеется когда-нибудь воспользоваться брошенным или спрятанным добром.

— Почему они это сделали? Они ведь знают: мы никогда не поселяемся в их домах.

— Наверное, они не хотели ничего оставлять нам, — ответил Кутлабуга. — В покинутых жилищах что-то можно еще найти.

— А как думаешь ты, Зелени-Салтан? — Хан, отпив наконец из чаши, неожиданно оборотился к сыну. Тот оскалил в усмешке мелкие зубы:

— Темник ищет на войне добычи, я ищу силы и радости, поэтому думаю по-другому. Урусы знали, что мы все равно сожжем город, они не оставили нам этой радости. Я им припомню!

Кутлабуга ухмыльнулся, спрятал лицо за опрокинутой в рот чашей. Он не упускал случая поиздеваться над глупостью старшего царевича, зная, что хан в наследники прочит другого. Но при отце смеяться над глупыми детьми опасно. Кутлабугу Зелени-Салтан ненавидел смертельно.

— А что думаешь ты, главный харабарчи Адаш?

— Повелитель, урусы хотят создать перед нами пустыню, где мы не найдем добычи и пищи. Таким образом они думают вынудить нас к отступлению. Ведь войска им уже не собрать.

В ханских глазах пробудился интерес, он задумался, потягивая напиток, посмотрел на тысячника Карачу. Тот еще десятником и сотником ходил в русские земли, зорил Нижний, Рязань, литовские городки.

— Я думаю, повелитель, сказанное здесь — истина, но не вся. Сжигая город, князь решил вызвать тревогу в своей земле. Ведь зарево горящего города ночью видно далеко.

Ели в молчании. Слуги неслышно входили, меняя блюда: за вареной бараниной последовал обильно политый маслом разварной рис; свежий овечий сыр, айран сменились копчеными языками; наконец, подали сладкий костный мозг жеребенка с жареным просом. Гости начали громко рыгать, и слуги внесли сладости: шербет, кусочки плавленого сахара, сушеный виноград, засахаренные орехи, семечки арбуза и дыни. Обильно лились в чаши кумыс, просяное пиво, сладкое легкое вино. Нетронуто стояли на скатертях кувшины с крепкой аракой. Хан любил видеть пьяных в своем застолье — это все знали, — но только в дни мира. Напиться допьяна в военном походе — все равно что совершить воинское преступление. Правда, наказание в этом случае было самым легким: пьяницу зашивали в мешок и бросали в воду, в то время как за трусость в бою, оставление поста, неповиновение начальнику, сообщение ложных сведений ломали хребет, вырезали сердце у живых и четвертовали. Но все же хлебать воду, сидя в мешке на дне какого-нибудь кишащего пиявками болота, не хотелось.

— Теперь я увидел: русы — беспощадный враг, — заговорил хан. — Видно, слухи об их добродушии преувеличены. Они сами подняли зажженный факел — пусть же на себя и пеняют.

Мурзы притихли, один Зелени-Салтан чавкал, жуя орехи.

— У тебя, Кутлабуга, быстрые и неутомимые всадники. Пусть эту ночь они отдохнут, завтра же оставь на месте три тысячи, остальные рассыпь на сотни. То же сделает Кази-бей. Ваши сотни распространятся вокруг на два дневных перехода. Не пропускать ни одной деревни — выжигать дотла. Сейчас пора урожая, кормите коней зерном — не отощают. В полон брать лишь тех, кто выдержит пешую дорогу до Сарая и Крыма, остальных убивайте. Пленных русских воинов присылать ко мне.


Как оголодалая в долгом пути саранча сплошной тучей налетает на цветущий край и, рассеиваясь серыми роями по хлебным нивам, пышным лугам, обильным садам и зеленым рощам, оставляет повсюду лишь мертвую, зараженную тленом и зловонием землю да остовы оголенных деревьев, так двенадцать тысяч хищных всадников Орды омертвили южные волости Великого Московского княжества, сжигая села, деревни и погосты, вытаптывая огороды и поля, полоня и убивая людей. Много десятилетий не знала московская земля столь опустошительных набегов врага. Рати Ольгерда, двенадцать лет назад подступавшие к московским стенам, проходили севернее, малонаселенными лесами. Они двигались кучно, узкой полосой, да и сама война, похожая на обычную княжескую усобицу, была не так беспощадна, память о ней повыветрилась. Грозный смысл ночного зарева над Серпуховом поняли далеко не все мирные селяне — деревянные городки, скученные в тесных стенах, выгорали часто, — и весть о появлении врага не везде опередила его отряды. В москвитянах уже не было старинного страха перед Ордой, как не было и той легкости, с которой рязанцы, нижегородцы, жители украинной Литвы бросали дома и поля при первой тревоге. Едкий дым и стаи воронья снова заклубились над русской землей. Снова скорбными трактами потянулись к Оке вереницы связанных волосяными веревками людей под бичами лохматых наездников. Снова на пепелищах выли ночами осиротелые собаки и осмелевшие волки выходили из урманов лизать кровь убитых, рвать бездомную скотину. Сытые вороны и коршуны лениво клевали глаза мертвых младенцев, стариков и старух, а на брошенных полях и огородах, в покинутых избах, клетях и сараях явились неисчислимые полчища серых крыс. Всюду, где появлялась Орда, она словно плодила ворон, крыс и волков.

Хан с главным войском еще стоял у Оки. Мурзы гадали, отчего повелитель вдруг остановился? Разве не он так бешено гнал тумены вперед, спеша к Москве? Димитрий теперь узнал о нашествии, он вооружается и укрепляет город… А между тем хану требовалось точно знать, что Димитрий в Москве. Пусть он тройные стены воздвигнет по какому-нибудь волшебству — Тохтамыш окружит их, не задумываясь. Любая крепость обречена, если у защитников ее нет надежды на помощь извне. Димитрию надеяться не на кого: и от боярина Носатого из Твери прибыл тайный гонец с вестью, что великий князь Михаил готов встретить хана на своем порубежье, принести покорность, если хан отдаст ему ярлык на великое княжение Владимирское. Остановку Тохтамыша вызвала мысль о том, что Димитрий скорее всего покинет столицу. Где он теперь? Какая у него дружина? Легко осадить город с ходу, но под стенами легко и увязнуть. И тогда удар даже небольших русских сил в спину может оказаться таким же гибельным, как удар засадного полка Москвы на Куликовом поле.

Два года Тохтамыш издали изучал московского князя и его брата. Оба вспыльчивы и гневливы, оба радеют за благополучие своих подданных, обоих уязвленная гордость способна подвигнуть на безрассудный шаг. Останутся ли они в бездействии, видя, как опустошается их земля, слыша отовсюду стенания, жалобы и проклятия избиваемых людей? У Димитрия есть опытные воеводы, но воеводы со временем становятся похожими на своих князей…

На третий день в ставку хана ввели сотника из крымского тумена. Поцеловав край кошмы перед владыкой, он заговорил:

— Повелитель! Высокородный эмир Кутлабуга велел мне самому доставить к тебе важного человека.

Тохтамыш насторожился: с каких это пор Кутлабуга стал высокородным и по какому праву именуют эмиром безбожника, таврического бродягу, которого Тохтамыш держит в Крыму как сторожевого пса и пугало для кафских жидов? Не выращивают ли там, среди крымских репьев, нового Мамая?

— Кто этот человек?

— Он клянется, что приехал из самой Москвы.

Тохтамыш разом позабыл о Кутлабуге.

В шатер втолкнули невысокого, наголо обритого человека в рубище, он опустился на колени перед ханом, рядом с ним появился толмач.

— Пусть говорит.

Неизвестный поднял голову, и носатое лицо его, и глаза-мыши показались хану знакомыми.

— Могучий владыка народов, разве ты не узнаешь меня? — заговорил по-татарски. — Я — Некомат, купец-сурожанин.

Тохтамыш вспомнил: это был тот самый торговец-ростовщик, изгнанный в свое время из Москвы и вместе с Иваном Вельяминовым пытавшийся взбунтовать удельные города против Димитрия. После Куликовской победы его, как и многих, выпустили из темницы, где он принял крещение, чтобы расположить к себе своих надсмотрщиков. Под новым именем Некомат пришел в Орду, переполненный злобным желанием отомстить москвитянам за потерянное состояние, за пережитые унижения и страх. Хан послал его в Новгород с другими людьми, которые должны были поссорить новгородское боярство с Димитрием.

По знаку хана толмач исчез.

— Я помню тебя. Но ты долго не присылал вестей.

— Разве ты не получил главной моей вести? Ведь храм в Новгороде, воздвигнутый в честь Куликовской победы, разрушил я.

Падение церкви минувшей весной было для Тохтамыша такой услугой, какой он и не ждал отсвоих лазутчиков. Но кто из них приложил руку, Тохтамыш пока не знал.

— Чем ты докажешь, что храм разрушен тобой?

— Вот этим. — Некомат наклонился вперед, задрал на спине рубаху. — Ты видишь рубцы. Я получил их в подвале московского окольничего Вельяминова. Строительство храма вели мои люди, но они просчитались, и храм рухнул слишком быстро. Московский боярин выследил меня в Новгороде, силой захватил и увез в Москву. Этот проклятый город послан мне как божье наказание.

Тохтамыш усмехнулся:

— Я вижу, у Димитрия длинные руки.

— И это опасно, великий хан.

— Где он сейчас?

— В Москве его нет. Он ушел со своими боярами так поспешно, что меня забыли в подвале. В Москве хозяйничают мужики. Они собрали вече и решили защищать город сами, без воевод.

— Куда ушел Димитрий и где брат его Владимир?

— Оба ушли в сторону полуночи. Димитрий думает собрать войско в Переславле. Говорят, в Кремле осталась больная княгиня Евдокия с детьми, а также митрополит Киприан.

— Говорят или это правда?

— Я видел дружину княгини и видел дружину митрополита. Княгиню собираются вывезти, как только она поправится.

— Что ты еще хочешь сказать важного?

— Великий хан, не теряй времени. Стены Москвы падут от одного крика твоих воинов.

— Ты заслужил мою награду. Додумай, чего ты хочешь. А пока отдохни — скоро позову снова.

Едва перебежчика увели, из-за полога вышел старый юртджи.

— Что скажешь? — спросил хан.

— Церковь в Новгороде действительно строили люди Некомата. Это ценный человек. Он может еще пригодиться и в Москве. Иногда один хитрый и пронырливый сделает больше, чем тысяча воинов. Дай ему награду, какую попросит.

В тот же день Тохтамыш выслал три сотни всадников под командованием опытных наянов в обход Москвы, на Псреславскую дорогу. Захват великой княгини с детьми восполнил бы упущенного князя Серпуховского. Начальники отрядов получили строжайший приказ: в случае перехвата поезда княгини всех женщин и детей сохранить живыми. Даже нечаянное убийство жены или сына московского князя повлечет смерть виновников. Зато пленение княжеской семьи сулило всем воинам отряда великие награды и почести.


Зарево над Серпуховом перевернуло жизнь в Звонцах. Люди не знали, что серпуховчане сами зажгли город, и Копыто решил: бежать в Москву поздно — Орда перехватила дороги. Поднятое набатом село до рассвета погрузилось на легкие телеги. У смерда немного добра: порты — на нем, постель — на лежанке, горшок — в печи, топор — под лавкой, дети — на полатях. Скот с двумя пастухами, несколькими подпасками и девками решили с рассветом отогнать на дальнюю лесную вырубку, обмолоченный хлеб взять с собой, а тот, что в снопах и на поле, оставить как есть, — авось пронесет беду и кое-что останется. На заре женщины подоили коров и коз, обнимая их теплые шеи и всхлипывая, вытолкали за ворота на зов пастушьего рога, уложили в телеги связки сонных гусей и кур. Дети спали на возах под овчинами, открывая глаза, с изумлением видели над собой зеленые сени, слушали стук колес и храп лошадей, укачанные, снова засыпали в счастливом неведении. У лесных перекрестков от обоза отделялись по одной-две подводы, чтобы выйти к месту сбора окольными путями — через редколесья, поляны и кулиги. Обоз постепенно растаял. И пастухи, прежде чем направить скот в лесную глушь, прогнали его через ближнее пастбище, растворив след стада в старых следах.

Первый день село устраивалось и обживалось в потайном убежище — на ракитовом острове посреди зыбунов, заросших редким березняком, ольшаником, невысокими соснами, которые перемежались сплошными стенами тростника и рогоза. По звериной тропе на руках перенесли сюда детей, корма, пожитки и даже легкие телеги. Лошадей укрыли на берегу болота под присмотром парней, самолично выбранных старостой, наказав им в случае опасности бросить табун и скрыться в лесу. У выхода тропы на остров Иван Копыто поставил дозорного, а потом учил сельчан походной жизни, показывая, как вырыть убежище и натянуть полог над ним, чтобы не сквозило и не заливало дождем, где разводить костер и как поддерживать огонь, чтобы не выдать себя дымом и светом, где выкопать колодец с чистой водой, какие травы настелить в жилище, чтобы не навлечь кусачих тварей, и каким образом хранить припасы от порчи. Детей припугнули болотной нечистью, чтобы не совались в заросший кочкарник. Нечаянно оступившись, там и взрослый мог сгинуть в черном окне, затянутом коварным зеленым лопушком. На другой день, выбравшись из болота, старый разведчик-сакмагон прочел по дымкам в небе «разговоры» сторожевых застав, и они подтвердили: враг перешел Оку. Душа рвалась к боевым товарищам — словно колдовская рука сняла все немочи Ивана Копыто, но тяжкая ответственность лежала теперь на нем за жителей Звонцов, с которыми успел он по-хорошему сжиться в три месяца. Терзала тревога за Москву, от дум раскалывалась голова. Двенадцать мужиков и парней, годных для ратного дела, он разделил надвое, приказав шестерым во главе со старостой постоянно быть на острове — опорой и защитой женщинам и ребятишкам, остальных, кто посильнее, стал готовить к выходу в поиск. Как ни упирался, а хромого Романа пришлось взять к себе — взыграла в мужике честь куликовца.

Следующей ночью беглецы снова увидели кровавые сполохи на тучах; теперь они были вокруг, иные совсем близко. Копыто пошел к балагану старосты. Фрол тоже не спал.

— Утром поведу разведку, — сказал Иван тихо.

— Сидел бы ты с нами, Ванюша.

— Все будем сидеть по болотам — Русь просидим.

Фрол вздохнул, перевел на другое:

— Стадо бы поглядеть. Боюсь, попортят девки коров. И сколь молока пропадет, а тут детишки маются.

— Што, Фролушка, я сбегаю-ка завтречка в стадо? — послышался в темноте женский голос — не заметили за разговором, как вышла старостиха Меланья. — Не бойсь, не заблужусь.

— Ты в уме? — сердито ответил староста. — В этакое время по лесам бродить — как раз на татарина нарвешься. А детишки?

Год назад у Фрола с Меланьей родилась двойня, и стало теперь в их семействе шестеро сыновей да две дочки.

— Девчонки приглядят, да и баб тут вон сколь.

— Уж лучше я сам.

— Нельзя, Фрол, — твердо возразил Копыто. — На тебе весь наш стан. — «Однако, и лихая женка у старосты!» Копыто слышал, как Меланья управляла Звонцами во время Донского похода.

— Ему и правда што нельзя, а мне-то дозволил бы, Ванюша? Глядишь, и молока принесем детишкам.

— Мужа спрашивай, — буркнул Копыто, уходя к тропе проверить службу дозорных. Свою жену он, пожалуй, не отпустил бы.

Поднявшись на рассвете, Копыто увидел возле костерка под развесистой ивой Фрола, Меланью и еще двух женщин. Хмуроватый староста давал жене какой-то наказ, она слушала, поспешно кивая. «Отпустил, однако». Отряхивая росу с вербника и вздрагивая от холодных брызг, Копыто вышел к костру, увидел деревянные лагунки, которые женщины засовывали в торбы.

— Ладно, бабы, раз уж решились — дам вам двух лошадей. Но чур на дороги не соваться — идти лесом. Понятно?

Подняв разведчиков, Иван вернулся в свою землянку, накрытую полотняным шатром. Жена укладывала харч в переметную суму, быстро глянув, отвела глаза:

— Все ж едешь?

— Нельзя сидеть.

Жена была брюхата четвертым ребенком, он чувствовал себя виноватым перед нею, жалел, но не давал волю жалости: бабиться воину — пропащее дело. Не глядя на жену, поднял сыромятный мешок, шагнул было к выходу и вдруг вернулся к ней, обнял свободной рукой. Не избалованная мужней лаской, она прижалась, вздрагивая, давила рыдания.

— Будя тебе, Федора, будя, — сказал тихо, чтобы не разбудить детей. — Што я, впервой иду в сторожу? На Ваську Тупика да на Ваньку Копыто ишшо не сковано вражье железо.

«Зря я это, однако, — стыдливо подумал, перешагнув порог. — Разжалобил только бабу, а на ней — дети».

В тот день дымы пожаров торчали в небе особенно часто, и от них горючая копоть оседала на душу. Ярость сменялась недоумением: почему прозевали врага? Кто виноват? Прежде, бывало, корили рязанцев и нижегородцев, когда ордынские набеги заставали тех на печи, сами же вставали ратями на Оке, и откатывались от московского порубежья полчища Тогая, Арапши, Сары-Хожи, иных грабежников. Бегича перехватили на Воже, Мамая — еще дальше, на Непрядве. Что случилось теперь?

Верстах в пяти от убежища отряд выехал на открытое поле. Стали так, чтобы малинник и бузина скрывали коней. Копыто был одет по-воински — в стальной кольчуге и шлеме, опоясан мечом, сидел он на сильной молодой лошади из боярской конюшни. Пятеро остальных — в нагрудных кожаных бронях из лосиных шкур, в островерхих, плотно набитых пенькой шапках; крестьянские тяжеловатые кони под мужиками тоже были защищены лосиными и медвежьими шкурами. За спиной у всех — саадаки, к седлам приторочены боевые топоры и сулицы в чехлах, трое опоясаны трофейными кривыми мечами, привезенными с Куликова поля. Роман воскликнул:

— Вот оно как: был Стреха — да весь вышел!

— Какой Стреха?

— Там вон жил. — Роман указал на середину поля. За белой полоской несжатого овса зеленело несколько яблонь и слив.

— Что-то вроде чернеет?

— Нынче одно везде чернеет — угольки. Жил на открытом месте, как на ладони, татарин, конешно, сразу приметил и налетел коршуном.

— Глянуть надо. Ты, Касьян, поедешь со мной, а ты, Роман, будь за старшего. — Копыто поскакал к яблоням через поле. Дохнуло гарью, с плетня, недовольно горланя, взлетели серые вороны, сердито застрекотала сорока в пустом саду, усеянном обитыми недозрелыми яблоками.

— Ишь как потешились, ироды клятые, — вполголоса сказал Касьян. Копыто проследил взгляд мужика и содрогнулся. Сколько перевидал смертей, а к такой нельзя привыкнуть. Не горшки торчали на кольях плетня — человеческие головы. Одна — седобородого старика, другая — длинноволосой седой женщины. Глаза выклеваны птицами, попорчены лица. А поодаль, на том же плетне… У Касьяна вырвался жалобный стон, Копыто, стиснув зубы, вцепился в рукоять меча. Голое тельце ребенка животом насажено на острый кол, безглазая головка запрокинулась, чернел раскрытый рот, словно младенец зашелся в крике.

— Эх, дядька Стреха! — Касьян размазал по щеке слезу. — Чего в дому-то сидел, неуж зарева не видал? Жадность проклятая, видно, сгубила: жалел хозяйство бросать, на бога понадеялся…

Копыто поднял глаза к небу:

— Клянусь тебе, господи, — не помру я, пока десяток псов поганых вот этой рукой не вобью в грязь! Жену не обниму, дитя свово не привечу. А убьют — подыми меня из могилы, господи: зубами рвать их стану, кровью упиваться до Страшного суда!

Мужик, крестясь, с испугом смотрел на начальника.

Объехали пепелище, между сгоревшими строениями нашли обезглавленные тела старика и старухи.

— Похоронить бы, — сказал Касьян.

— Нет! Пусть так. Пусть видят русские люди! Похороним, когда Орду вышибем.

— Стреха-то жил с сыном, дочерьми и зятем, — рассказывал Касьян. — Внуки тож были. Да, слышно, и старшая дочь гостевала у нево с ребенком. Штой-то у ней там с мужем не сладилось, будто бы поп их даже развел, она и приехала к родителю. Уж не ее ли дите?.. Остальных, видно, в полон увели.

Копыто молчал. Он был вторым после Городецкого попа, кто знал случившееся с Тупиком и Настеной.

— Овощ пропадает, нарву, однако, мужикам огурцов да репы. — Касьян слез с лошади, отвязал суму, пошел в огород. И тогда Ивану померещилось: будто насаженный на кол ребенок заплакал. Плач едва доносился, но был так близок и жалостлив, что Иван зажал уши, боясь надорвать сердце. А когда разжал, по спине у него заходил мороз: жалобный детский плач по-прежнему сочился откуда-то, словно из-под земли.

— Касьян! Ты ничего не слышишь?

— Нет. А што такое?

В тишине не слышалось даже птиц и ветра. Иван, спрыгнув с седла, медленно пошел по скрюченной от огня муравке подворья к тому месту, откуда долетали странные звуки. Он вдруг увидел обложенное обгорелыми поленьями творило, бросился к погребу, распахнул его. Из сумерек донеслось сдавленное: «Уа-уа…» — как будто плачущему ребенку зажимали рот.

— Кто там есть, выходи!

В ответ звучал лишь тот же сдавленный плач. Копыто нырнул в погреб, стал осматриваться. В углу, между кадками, затаилась маленькая фигурка со свертком на руках, из сумерек испуганно поблескивали глаза.

— Ты кто?

— Васька я, Васюха, — ответил дрожащий голосок. — Дяденька, не убивай меня, я больше не буду…

Из горла Ивана вырвался странный звук, он опустился на колени перед мальчишкой:

— Што ты, сынка, што ты! Свой я, свой, православнай…

Он прижал к себе мальчишку с плачущим ребенком, поднял на руки, шагнул к лестнице:

— Касьян, помоги…

Почуяв руки взрослого, младенец затих. Наверху белоголовый парнишка лет семи, перемазанный золой и глиной, давясь слезами, рассказал, как тетя Настена дала ему ребенка поводиться, пока поливала огород, и он ушел с полугодовалым братишкой за ригу, в овсы, рвать цветочки. Тогда-то и налетели лихие люди. Васька слышал чужой страшный визг, крики женщин, видел, как избы занимались огнем, и забился в самую гущу овсов. Голодный ребенок стал плакать, но Васька осмелился подойти к сгоревшему дому только вечером, когда одни головешки дымились на пепелище. Поплакав над убитыми бабкой и дедом, он накормил голодного братишку пережеванным маком с репой, натаскал соломы в погреб и дрожал всю ночь, боясь, что придут волки. Но волки не пришли, и утром он решил жить дома, дожидаясь пропавших отца с матерью или родичей. В огороде были овощи, в поле — колоски, и совсем близко пробегал родниковый ручей.

Младенец снова заплакал, парнишка вынул из сумы головку спелого мака и яблоко, стал жевать. Касьян достал сухари.

— Пожуй-ка хлебца, Васюха, сытнее будет, да и сам поешь.

Нажевав еды, мальчишка завернул ее в клочок рединки, сунул соску братишке в рот, и тот затих, зачмокал.

Найденышей оставлять было нельзя. Копыто решил изменить свой путь и до выхода на серпуховской тракт побывать у пастухов, чтобы оставить им ребятишек.


Удача полюбила сотника Куремсу с тех пор, как могущественный эмир Крыма и всей Таврии темник Кутлабуга приметил его благосклонным взором. Словно верная собака, не щадя себя и своих воинов, бросался Куремса исполнять приказы Кутлабуги еще в те годы, когда темник был тысячником, а Куремса только начал командовать десятком. Во всех походах под знаменами Мамая Куремса приказывал своим воинам выкладывать на смотрах военную добычу вплоть до медного пула и железной пуговицы, чтобы начальник мог отобрать нужную долю для себя и повелителя, дарил начальнику полоненных девственниц и здоровых мальчиков, за которых в крымских городах платят звонким металлом, дорогим оружием, роскошной утварью и одеждой. Заметил Кутлабуга преданность и бескорыстие Куремсы, приблизил к себе и оставил в Крыму, когда оберегал родовой улус Мамая во время его злосчастного похода на Москву. Степные звери и птицы давно уж растащили кости многих славнейших воинов, с которыми Куремса еще три года назад не мечтал и поравняться, а он, тридцатилетний сотник, теперь в такой чести, что и сорокалетние десятники сами готовы чистить его лошадей. Вчера поздно вечером Кутлабуга самолично послал Куремсу разграбить большое село недалеко от московской дороги.

Участвовать в нынешнем походе — великая удача. Правда, идти скрытно, почти не отдыхая неделями, теснясь у редких огней в часы привалов, было тяжело. Зато теперь нигде и намека нет на сильное вражеское войско — крымчаки видели только сигнальные дымы русских дозоров, — а обозы тумена уже полнятся рабами и хлебом, мехами и тканями, воском и медом, в сумах воинов позванивают серебряные мониста, браслеты, перстни и серьги, сорванные с русских красавиц, драгоценные оклады с икон и церковных книг, чеканенные московские рубли и денги, украшения и утварь из разграбленных боярских теремов.

Велик хан Тохтамыш. Не то что враг — свои-то не знали до последнего часа, куда направляет он быстрых степных коней. Слышно, великий князь Димитрий бежал в северные непроходимые леса, его столица со всеми сокровищами осталась без защиты, а крымский тумен идет впереди войска — то-то будет пожива! Значит, и сам Кутлабуга выкладывает перед ханом добычу до последней денги, иначе разве хан пустил бы его первым? Надо уметь угождать владыкам. Куремса всегда потешался над теми, кто, добыв первую беличью шкурку в походе, норовил запрятать ее в собственные штаны. Своих он беспощадно порол за такую глупость.

Полусотня ворвалась в село на заре, когда люди еще не разбрелись по работам. С шакальим визгом и завыванием лохматые всадники промчались по улице и в удивлении смолкли, удерживая лошадей: село стояло пустое. Распахнуты ворота подворий, зияет растворенной дверью церковь, посреди улицы задрал оглоблю опрокинутый рыдван, но нигде — ни звука, даже собаки не брешут, и ни один дымок не курится над избой.

— Бежали, шайтаны! — выругался сотник со злобой, словно жители села посулили ему райское блаженство и коварно обманули. Он спрыгнул с седла, покачиваясь на кривых ногах, вошел на подворье большого дома, потянул носом запах остывшей крови — недавно здесь резали скотину, — отбросил ногой с пути старый хомут, рванул незапертую дверь. В сумрачной пустоте избы тревожно всплакнула половица, кто-то метнулся от печки, заставив сотника схватиться за оружие. Он громко выругался, услышав шорох кошки, нырнувшей в подполье. Голые стены, голые столы и лавки, раскрытые пустые сундуки. Сотник выбежал на двор, охваченный яростью. Воины шныряли в клетях и пустом хлеву, протыкали соломенные кучи заершенными щупами, искали в огороде свежие покопы. Из погребов выволакивали кадки с соленьями, лагунки и кувшины с деревенским питьем. Село и вправду было большое, застроенное добрыми избами; в таких бывает много ценного имущества, здоровых детей, крепких юношей, мастеровитых мужиков, молодых женщин и девок. Куремса чувствовал себя обворованным.

— Искать следы! — рявкнул он в лицо оказавшемуся перед ним десятнику. — Надо переловить избяных тарбаганов, они близко.

Десятник осторожно ответил:

— Старый харабарчи говорит: уже день и ночь, как люди ушли отсюда. Они, наверное, теперь в Москве.

Куремса и сам видел, что село оставлено не два часа назад — собаки разбрелись и не охраняли свои дворы, — но поблизости не было другого большого селения, а подальше рыщут такие же добытчики. Как явиться на глаза эмиру без подношений?

— Ищите следы! — Сотник затопал ногами. — Землю носами изройте, а следы найдите!

Куремса бросился на упругую травку подворья и закрыл усталые после бессонной ночи глаза. Одни воины продолжали обшаривать постройки, другие, повалив плетень, загоняли коней в огород, третьи опорожняли турсуки с водой и наливали в них русское хмельное питье. Куремса предупредил, не открывая глаз:

— Кто хлебнет вина или меда, утоплю в первом болоте.

Прошел час. Металлический звон спугнул дрему Куремсы, и он мгновенно вскочил. Молодой воин выкладывал из мешка кузнечную снасть. Сотник стал перебирать молотки, хитрые клещи и обжимы, тиски, напильники, бородки, зубила и подбойники, щелкал языком. Русы — великие мастера в железном деле, равных им нет в окрестных землях. Родич в далеком степном улусе просил Куремсу добыть при случае русскую кузнечную снасть, и вот она в руках. Возить ее тяжело, но как не уважить богатого родича, который ведет дела с купцами из Сурожа и Кафы, а в обмен за кузнечный инструмент сулил отару рунных овец и двух верблюжат?

— Сложи обратно в мешок и навьючь на свою лошадь!

В дальнем углу подворья шла запрещенная игра в кости, но Куремса делал вид, что не замечает.

— Наян, — окликнул один из десятников, — не пора ли нам погреться от урусутских изб?

— Подожди холодов, Сондуг. — Куремса ухмыльнулся. — Не забывай: нам еще возвращаться.

Куремсу не зря учили в Орде грабежным хитростям. Если войско пойдет обратно тем же путем, можно добрать то, что ускользнет из рук теперь. Надо выжигать мелкие деревни, оставляя кое-где большие села. В холодное время эти опустевшие села станут хорошей приманкой для попрятавшихся урусов, особенно для женщин с детьми. Набьются в избы, как тараканы, и уж тогда-то Куремса постарается ворваться сюда первым.

Десятник прискакал часа через два.

— Наян! Мы нашли след стада — это большое стадо коров, овец и коз, которых русы угнали в лес.

— Я велел тебе искать урусов, а не их коров и коз!

— Но следы телег разбегаются по всем тропам, как распуганные зайцы. Скотом урусы дорожат, со стадом ушло много людей, есть большие следы и маленькие. Мужики там, где их коровы.

— Ты не так глуп, Орка, как я думал. Возьмем десяток воинов и посмотрим, куда приведут твои коровы.

Куремса приказал старшему десятнику оставить в селе пяток всадников, остальных разослать по дорогам и тропам, чтобы разграбить и выжечь деревни, какие остались.

Хитрость сельских пастухов, прогнавших стадо через пастбище, не обманула старого ордынского волка. Встретив сотника у начала коровьей тропы, уводящей в дубраву по берегу большого озера, он молча протянул ему свежесломленную хворостину, неосторожно потерянную каким-нибудь подпаском. Сморщенное, как запеченное яблоко, лицо разведчика не выражало ни удовольствия, ни сомнения, в узких щелочках глаз, словно в черной торфяной воде, равнодушно отражались деревья. В кожаной безрукавке шерстью наружу и лохматой островерхой шапке, в крепких дерюжных шароварах и сыромятных сапогах без шпор, вооруженный лишь луком, ножом и топором, сунутым за пояс, он был одинаково неприметен в лесу и в поле, мог по виду сойти и за степняка, и за жителя лесной стороны.

— Ступай вперед!

Разведчик не стал садиться на лошадь, повел ее в поводу, и скоро сам Куремса, проклиная дубовые сучья, так и норовившие ткнуть в глаз, сошел с седла, начал злобно стегать деревья плетью. Лесные демоны, наверное, не хотят пускать его в свои владения, но Куремса не боится их козней. Пусть выглянут — он с помощью великого аллаха изрубит их в щепки. Услышав щелчки плети, разведчик оборотился и укоризненно покачал головой. Куремсу взбесил этот молчаливый укор, однако он промолчал: харабарчи прислан в тумен от самого хана, с ним опасно ссориться. Непривычно и тяжело кривым ногам наездника ступать по корням и кочкам, перешагивать пни и валежины — хорошо еще, что коровы набили тропу, — но если ты хочешь на войне чего-нибудь достигнуть, терпи и терпи. Тропа то взбегала на сухие угоры, то ныряла в сырые низины, вилась в кустарниках, растекалась ручейками следов в редколесьях, выводила на солнечные травянистые поляны и снова ныряла во влажный сумрак зарослей. Через час пути Куремса сильно устал и начал тревожиться: тропа казалась бесконечной, к тому же ее не раз пересекали другие, ничем не отличающиеся. Куда ведет их проклятый табунщик, чего ищут они в царстве зеленых демонов? Разве способен человек прожить здесь больше двух дней? Может, эти тропы набили дикие звери? Сотнику начало казаться, что солнце переместилось в небе и светит теперь с другой стороны. Он со злобой посматривал в лохматую спину разведчика, до изумления похожую на серые лишаи, свисающие со старых деревьев, шипел и плевался, больно ударяясь ногами о корни. Да уж не подменил ли шайтан их человека каким-нибудь лесным дивом, чтобы увести отряд в свои гиблые болота? Вдруг подмененный проводник сейчас обернется, и вместо его лица увидит Куремса оскаленную рогатую морду! Горячий пот заливал спину, и сотник шел вперед из одной боязни обнаружить перед воинами свое малодушие. Внезапно разведчик остановился, остерегающе поднял руку. Лес впереди заметно посветлел, и Куремса, будто очнувшись, вдруг почуял своим хищным нюхом горечь кострового дыма. Разведчик набросил на морду лошади тряпку и завязал, знаком велел сделать то же и остальным. Скоро увидели за деревьями небольшое озерцо со следами водопоев на камышовых берегах, за озерцом лежала широкая старая вырубка. Среди низкорослого березняка и осинничка паслось небольшое стадо, вместе с коровами и козами бродили овцы. Людей не виделось. Разведчик приложил палец к губам и, держась в глубине леса, повел отряд в обход озера. Где-то взлаяла собака и смолкла — ветер тянул на ордынцев, запах дыма становился сильнее. Вдруг на опушке поляны за кустами появился жердяной загон, рядом стояли шалаши из хвойных веток. Перед шалашами чадил костер, возле него сидели двое мужиков в серых зипунах. Из балагана вышла девка с деревянным ведром, направилась к озеру, длинная коса колыхалась на ее широкой, стройной спине, доставая почти до колен. В стороне стада снова взлаяла собака, щелкнул кнут, долетел крик мальчишки или подростка, ему отозвался другой юный голос. Мужики у костра подняли головы, прислушались и снова продолжали что-то плести — не то корзины, не то верши. Куремса сорвал тряпку с морды лошади и вскочил в седло, воины последовали его примеру, лишь старый харабарчи остался на месте, равнодушно следя за приготовлением к нападению.

— Хур-р-рагх! — Звериный рык раскатился над вырубкой, сменившись пронзительным воем, всадники выметнулись на открытое пространство. Из шалашей выскочили три девки и подросток, они сразу попали в петли арканов. Ошарашенные мужики, едва вскочив, тоже свалились, схваченные волосяными петлями. Лишь от озера донесся истошный женский крик, остальные полонянки, не успев и рта раскрыть, поняли, что звать на помощь бесполезно. Пронзенные стрелами собаки издыхали на поляне.

Куремса ожидал найти на пастбище больше людей. Имущества при захваченных тоже, почитай, никакого, и еда — мешок толокна да полмешка сухарей. От озера приволокли четвертую девку, от стада — второго отрока. Четыре девки, молодой мужик и два подростка — это уже кое-что. Девок сотник велел связать и посадить в шалаш. Мужики лежали, уткнувшись лицами в траву, связанные по рукам и ногам, рядом посадили подростков.

— Эй, харабарчи! — позвал Куремса. — Скажи этим лесным тарбаганам: я отпущу их на волю, если они укажут мне, где остальные. А не скажут — выжгу глаза, подрежу коленные жилы и брошу на муравьиные кучи.

Старый разведчик подошел к мужикам, стал равнодушно переводить. Куремса нырнул в шалаш, где сидели полонянки, опустился на корточки, взял за подбородок крайнюю молодку, круглолицую, с безумными от страха глазами, потрогал белую шею, схватил за тугую грудь, удовлетворенно заурчал:

— Девка.

Стал мять другую, она ударилась в рев, сотник плотоядно осклабился:

— Девка.

Стоящий за его спиной десятник сладострастно цокал языком. Куремса потянулся к третьей, маленькой, с тонкой талией и вызывающе острой грудью, и вдруг увидел ее серые огромные глаза, горящие змеиной злобой.

— Осторожно, наян, укусит, — смеясь, предостерег десятник.

— Я люблю укрощать злых сучек, с ними ночная кошма мягче. — Куремса схватил девицу за острое плечо, и тогда она с ненавистью плюнула ему в лицо. Куремса вскочил, изо рта его вырвалось шипение.

— Я же говорил, наян…

Девки помертвели, только маленькая злючка продолжала жечь сотника взглядом, словно хотела испепелить.

— Лесная гадюка, ты ищешь смерти? Я помогу тебе, но прежде ты испытаешь мужскую силу. Я хочу, чтобы ты попала в ад, а туда девственниц не принимают. — Куремса оборотился к десятнику: — Отведи ее, Орка, в пустой балаган и забей рот тряпкой. Если хочешь — ты первый начнешь учить ее любви, после того как выколотим из смердов признания.

Воины раздули большой огонь, свежевали баранов, грели воду в медном котле.

— Наян, один или два мальчишки сбежали, — сообщил нукер.

— Надо поторопиться с допросом, не то упустим других. — Сотник подошел к костру, спросил разведчика: — Что они ответили?

— Ты сам слышишь их ответ, наян.

Куремса снова зашипел, ухватил железными пальцами нестриженые волосы мальчишки, запрокинул ему голову, грозя сломать шею. Подросток заплакал от боли.

— Дяденька, я не знаю, вот ей-богу не знаю, игде подевались другие все.

— Мальчишка, наверное, не знает, — равнодушно сказал харабарчи. — Парень может не знать. А старик знает.

По знаку сотника воины опрокинули старого пастуха на спину. Рыжая с сединой бородка острым клином уставилась в небо, глаза были закрыты — старик казался неживым. Один из нукеров сел ему на тощий живот, другой — на ноги, стащил лапти и онучи, обнажив синеватые жилистые ступни с грязными, загнутыми ногтями. Десятник выхватил из костра красную дымящуюся головешку и ткнул в голую пятку. Запахло горелым мясом, пастух застонал, не разжимая рта. Парень заговорил:

— Дурачье! Што вы делаетя? Хотитя, штобы он указал вам дорогу, а самого обезножили.

Харабарчи перевел, сотник подскочил к парню:

— Ты поведешь нас! Тебе мы сохраним пятки, но выжгем спину, а также заставим тебя сожрать собственные уши, прижарив их сначала на твоих волосах.

— Зачем столько хлопот, мурза? — На веснушчатом лице парня появилась улыбка. — Я и так укажу тебе дорогу, ежели не забоишься болота.

— Он укажет, — равнодушно произнес харабарчи. — Молодому пытка страшней.

— Ежели отпуститя, как сулили.

Старый пастух застонал, повернул голову и плюнул в сторону парня. Сотник довольно засмеялся:

— Старого пса надо повесить на суку. — Он выразительно провел рукой по шее. — Нам безногие рабы ни к чему.

— Ты обещал, мурза, отпустить всех! — твердо заговорил парень. — Девок — тож. Иначе не поведу, хоть на куски рвитя.

Сотник выслушал переводчика, хлопнул парня по плечу:

— Слово Куремсы — верное. Отпущу, когда ты исполнишь свое.

— Подождите, ироды, вот придет мой Алешка с боярином Василием, он за все спросит! — прохрипел пастух. — А тебе, страмец конопатый, будет петля на осине, коли выдашь.

— Не лайся, дед Лука. Черное болото — што пузо коровье: дорога туда узка, а сколь ни влезет — все сварится. Помирать все одно придется — на осине ли, в омуте либо на полатях.

Старика и парня оттащили от костра, отвели к ним и подростков, для верности связав им ноги. Повеселевший сотник стал поторапливать воинов у костра, и скоро поляна наполнилась запахом баранины, закипающей в котле.

— Эй, Орка, тряхни хитреца Сеида, я сам видел, как он наполнял турсуки веселым питьем!

Нукеры осклабились — сотник, ради первой удачи, решил развязать один бурдючок, значит, им тоже позволит. Сняли котел с огня, обсев его кружком, хватали руками горячее полусырое мясо, рвали руками и зубами, жадно проглатывали, запивая сбродившим медом, быстро пьянея от хмеля и обильной еды. Осовелые глаза сотника все чаще обращались к балагану со строптивой полонянкой. Ему нравились большие белотелые женщины, но тех, что сидели в другом балагане, лучше приберечь — вдруг иной добычи не попадется? Плевок на его лице высох, голова кружилась, и злючка становилась все желаннее.

— Я, пожалуй, сам начну учить ее любви, — сказал он, вставая. — Десятник пойдет за мной, остальные пусть кинут жребий.

Нукеры оживленно загалдели, провожая начальника завистливыми взглядами и скабрезными напутствиями. Вышел он не скоро, неся халат на руке, постоял, кивнул десятнику: ступай. Потом молча сидел у костра, потягивая мед прямо из бурдюка, пока вернувшийся десятник не спросил его:

— Что теперь делать с ней, наян?

— Почему ты спрашиваешь, Орка? — Сотник с пьяной ухмылкой покосился на понуро сидящих поодаль мужиков. — Я ведь обещал отпустить их всех. Эту, наверное, можно отпустить. Пусть сама утопится — мне такие попадались. Садись и пей.

Десятник налил себе меду в деревянную чашку, но не донес до рта — длинная желтая тростина насквозь пронзила его бедро, вошла в другое, — словно сшила ноги вместе. Орка взвился от боли и упал лицом прямо в огонь, покатился, завизжал, как свинья, почуявшая нож под сердцем. Куремсу спас стальной панцирь — бронебойная стрела прошла сдвоенную кольчугу на сгибе локтя и остановилась, не дотянувшись длинным граненым жалом до левого соска.

— К оружию, нукеры! — заревел перепуганный насмерть сотник, вскакивая, но воины его бежали к лошадям, кормившимся посреди поляны. На месте остались двое: Орка и еще один, только что вышедший из балагана — он стоял на коленях, сжимая руками сулицу, пробившую его насквозь со спины. Среди удирающих тоже были подбитые стрелами: один падал и вскакивал, другой семенил, согнувшись, вырывая из бока окровавленную тростину. Свистя, ревя, улюлюкая, из леса выбегали мужики в лохматых шапках с длинными блескучими топорами в руках; их показалось так много, что ордынский сотник ощутил небывалую прыть, сайгаком перемахнул костер и кинулся вслед за нукерами. Кони были близко — только бы ухватиться за луку седла! Вдруг жутко, оглушающе рявкнул медведь, и верные кони кочевников, никогда не выдававшие своих хозяев, метнулись от них к озеру, храпя и брыкаясь на скаку. Сотник запутался в траве, упал, увидел мельком, как кто-то широкий, бородатый, настигнув ближнего нукера, с маху ударил его топором по шлему… Оставшиеся без лошадей степняки начали выхватывать мечи, с отчаянным визгом кидались навстречу преследователям. И тут лишь Куремса заметил, что врагов меньше, чем его нукеров. Вскочив, он со злобным криком выбросил меч в грудь набегающего человека с поднятым топором, враг шарахнулся в сторону, оступился, забыв про топор в своих руках, Куремса увидел близко испуганное безусое лицо и с силой вонзил острие меча в открытое горло. Тотчас раздался яростный крик:

— Круши орду! Бей грабежников! Руби нечисть!

Сотник оборотился на грозный голос. В десяти шагах от него воин с сабельным шрамом на лице, одетый в железную броню, ожесточенно рубился мечом с двумя неповоротливыми на земле нукерами. Куремса бросился помогать своим и тут же пожалел, что не побежал в лес — один из степняков стоял, шатаясь, бессмысленно ловя отрубленную кисть правой руки, висящую на тоненькой красной жиле, и поливая землю кровавой струей, второй пытался поднырнуть под меч русского, чтобы обезножить его коварным ударом, да так и остался на корточках с разваленной надвое головой. Русский обернулся к сотнику, Куремса увидел его налитые кровью глаза, остановился как бы на зыбком мостике — дунь сейчас ветерок, и он упадет: в глазах русского была его смерть.

— Ну, вражина, ча стал?

Куремса, словно разбуженный, швырнул меч на землю, прыгнул в куст, пригибаясь, петляя по-заячьи, кинулся к лесу. Проклятая байдана, как она тяжела и хлещет железным подолом по коленям — в ней разве убежишь? Кто-то из кустов кинулся ему наперерез, от подножки Куремса со всего маху ударился оземь животом и грудью, задохнулся и не смог даже сопротивляться, когда ему заламывали и связывали руки. Потом поставили на ноги, накинули на шею чей-то аркан, потащили к костру. Куремсу шатало. Русский мед коварен — он не сразу пьянит.

Девки ревели навзрыд, хватая за полы мужиков, еще не пришедших в себя после сечи. Развязанный парень с подростками помогал перебраться к костру старому пастуху. Победители натащили целую кучу трофейного оружия, сюда же принесли заколотого сотником парня. Хромой мужик со зверским лицом оттаскивал раненого в ноги десятника на край поляны. Рыжебородый воин в кольчуге сокрушался над убитыми:

— Эх ты, Овсюха горемычный! Чего остолбенел, когда рубить надо? Догнал вражину — по башке ево, и делу конец! Нет — стал, будто повязанный, сам же на меч налетел.

— Ох, дядька Иван, непростое дело человека срубить, — пожаловался молодой мужик. — Я ноне двоих зашиб, а руки-то вон досе дрожмя дрожат.

— Это рази человек? — Окольчуженный витязь зыркнул на пленного злыми глазами. — Однако, лихо, мужики. Вшестером чертову дюжину, почитай, упокоили.

— Пятерых-то мы стрелами да сулицами добыли, остальные и ослабли от страха, — сказал подошедший Роман. — В другой раз этак не выйдет.

— Пожалуй што, — согласился Копыто.

Из крайнего балагана послышался громкий плач девок. Один из мужиков хотел войти туда, но его не впустили.

— Чего у них там? — спросил Копыто.

Подростки и парень отвели глаза, дед, сидевший у костра с перевязанной ногой, глухо ответил:

— Да што — Марью снасильничали, пакостники.

— И этот? — Воин кивнул на пленного.

— Этот — первый.

Копыто шагнул к сотнику. Куремса не носил знака, но бывший разведчик легко угадал в нем начальника.

— Ты кто? — спросил по-татарски.

Куремса выпятил грудь:

— Я начальник сотни. Мой покровитель — великий эмир Таврии оглан Кутлабуга.

— Вон даже как! Где твоя сотня?

Куремса уже не верил, что его убьют. Сотниками дорожат и враги, особенно когда они в чести у эмиров.

— Моя сотня делает, что ей велено.

— Понятно: жгет, режет и насильничает.

— Ванюша, — негромко окликнул Роман. Из балагана вышли девки, среди них стояла Марья, бледная как смерть, с искусанными в кровь губами.

— Вот он, твой обидчик, Марья! — громко сказал воин. — Приказывай: што делать с ним?

Девушка глянула на сотника, закрыла руками лицо, опустилась на землю.

— О-ох, мама родная, как мне теперь жить?

— Никита! — позвал воин парня-пастуха. — Ты все видел, Никита. Нынче ты один из нас не пролил вражьей крови. Должен пролить — не дай бог, ослабнет рука в бою, как у Овсея. Возьми топор.

Парень растерянно оглянулся, веснушки выступили на его побледневшем лице. Один из мужиков сунул ему в руки свое оружие. Куремса понял. Смуглое лицо его покрылось крупными каплями пота, он торопливо залепетал:

— Яман, яман…

Копыто сильно потянул волосяную веревку, и сотник, задыхаясь в петле, поволокся за ним. Следом медленно шел Никита, оцепенело рассматривая топор в своих руках. И тогда мужик, что недавно жаловался на дрожь в руках, взял трофейный меч, неспешно направился к раненому десятнику, который затих, запал в траве на краю поляны. Девки отвернулись, окружая сидящую Марью.

Воротясь, Копыто послал половину людей за ордынскими лошадьми, которые возвращались на поляну из леса, другую — за своими. Девки бросились к ребятишкам, маленького вынули из притороченной к седлу холщовой люльки, стали поить козьим молоком, греть воду. Мужики постепенно собрались снова, рассматривали трофейное оружие — кривые мечи, саадаки, копья с крючьями, небольшие топоры, булавы, шестоперы и джериды, разную походную оснастку степняков. Из сумок сотника и десятника вытряхнули их добычу — женские серебряные мониста и серьги, бусы дорогого разноцветного стекла, золотые бляшки со сбруи, горсть жемчуга, шелковую сорочку и два теплых повойника из легкого козьего пуха, шитую серебром плащаницу, детские сапожки из голубого сафьяна.

— Приберегите, — угрюмо сказал Копыто. — Может, еще найдутся хозяева. А нет — отдадим в монастырь, в пользу сирот.

— Топором-то, однако, способнее, нежель мечом, — заметил мужик, зарубивший десятника. — Я уж спытал.

— На земле способней, — ответил Копыто. — Но мы не в большом полку стоим. Ты, Касьян, выбери меч по руке, да и другие — тож. С Ордой воюем, может, в седлах доведется еще рубиться с погаными. На досуге стану поучивать вас.

Никита, бледный, весь опущенный, сидел поодаль, не принимая участия в разборе трофеев.

— Ровно с похмелья парень, — заметил Роман, но никто не улыбнулся. В воздухе уже заныли зеленые мясные мухи, сердито граяли вороны в кронах деревьев, обступающих вырубку.

— Чего дальше будем делать, начальник? — спросил Касьян.

— То ж самое — бить Орду, покуда она рассыпана. Искать надо грабежников и — сечь без пощады.

— Стадо, однако, перегонять.

— Зачем? Орда не ищет сгинувших, ей некогда ждать.

— Один-то ушел, — сказал пастух. — Старый, вроде меня, этакой неприметный. Толмачил он. Когда скрылся, я и не видал.

— Што ж ты молчал, Лука? — укорил Копыто. — Теперь уж не поймать. — Спохватился вдруг: — Тут бабы к вам с нашего стана не являлись?

— Нет, Ванюша.

— Вот беда! Ждать надобно Меланью, а ждать нельзя, ежели упустили вражину. Думайте, куда скот отогнать.

Притихли мужики. Лучшего места, чем это, близко не было.

— Зачем, православные, искать иного места? — вдруг подал голос Лука. — Вернутся ордынцы аль нет — то еще неведомо, а погоним скотину — как раз налетим на нечистых. Оставьте вы мне коняку посмирнее, глядишь, и на одной ноге со стадом управлюсь. Хочу я, православные, за мир пострадать, ты же, Никита, как знаешь. Случай чего, скажите бабке моей да сынку Алексею — так, мол, и так: за мир пострадал Лука.

Никита встал:

— Не оставлю я тебя одного, отец. А нагрянет татарин снова, велит показать дорогу к нашим — не откажусь. Леса темны, дороги в них узеньки, по болотам и того уже, а в Черной трясине вся Орда уместится. Дождемся Меланью да и отошлем мальцов и девок.

Долго хмурился Копыто, но лучшего не придумал.

Трофейных лошадей взяли заводными, для прокорма положили во вьюки живых баранов, и отряд направился в сторону Звонцов по той самой тропе, что привела врагов на вырубку. Копыто думал, как бы ему увеличить свой отряд. Теперь это непросто — с появлением Орды люди становятся похожими на волков, боятся друг друга. Когда уходили в лес, его догнал осиротелый Васька:

— Дяденька, возьми! Боярин сулил взять меня в дружину, я хочу бить Орду.

Копыто поднял парнишку на руки, тихо заговорил:

— Слушай, Василей. Должен ты сослужить боярину службу, прежде чем он возьмет тебя в войско. Ведь братка твой малый знаешь кто? Он боярский сын, беречь ево для дружины надо. Бабы-то, они какие? Понянчатся с чужим чуток да и кинут, а за ним догляд нужон. Будь стражем при нем до боярина. Понял, Василей, какое дело важнецкое?

— Понял, дяденька. — Парнишка серьезно смотрел на воина.

— Ступай, Василей, сполняй.

Вражеского разведчика настигли версты через две. Он понуро сидел на упавшей лесине, лошадь его общипывала листья с орешника, и шорох веток предупредил Копыто. Сквозь зеленую сеть острый взор Ивана различал лицо врага, отрешенное, похожее на потрескавшийся желтый известняк. О чем он думал? Может быть, решал: возвращаться ли к своим, где придется держать ответ за пропавших воинов, или выбрать иной путь? А может, посреди враждебного леса грезились ему родные кочевья в привольной степи, горечь кизячного дымка, лица старухи и маленьких внуков? Стрела уже легла в изложье, когда степняк насторожился, повернул голову и тем облегчил прицел.

В тот же день запах дыма навел Копыто на станицу беглых крестьян. Было их больше трех десятков, семеро — молодые мужики и парни, годные для ратного дела. Они ушли из-под самого носа грабителей, бросив на дороге обоз со всем добром, второй день голодали и зябли у костров, пробираясь на Можайск. Копытооставил в отряде мужчин, остальных отослал на вырубку, к пастухам. Теперь в его ватаге стало двенадцать бойцов. Он самолично разведал Звонцы. Пустое село с растворенными воротами подворий манило к себе и казалось страшным. В деревянном кресте церквушки торчала длинная опереная стрела — какой-то степняк проверял свою меткость или стрелял голубей.

Под вечер устроили засаду между Звонцами и серпуховским трактом. Уже стекалась военная добыча к основному пути ордынского войска от Серпухова на Москву, и ждать пришлось недолго. Сначала прошла конная полусотня, охраняя подводы с зерном в мешках и коробах, медовыми колодами, сундуками и узлами, из которых выпирали круги воска, торчали высохшие звериные шкуры. Через час появилась новая колонна. Спереди, вольно держась в седлах, ехало четверо всадников, за ними тянулись телеги с какой-то поклажей, над бортами торчали головы детей. Привязанные к телегам веревками, брели босые, простоволосые люди: молодые мужчины и женщины. Позади торчали пики конного десятка, доносилась унылая степняцкая песня. Копыто застрекотал белкой — сигнал своим приготовиться к нападению. Стали различаться слова песни, которую выводил высокий молодой голос:

Когда время выдернет зубы у волка,
Старый зверь издыха ет в овраге.
У седого Худай-богатура
Время вырвало тридцать зубов и один,
Но голод не стиснет арканом шею Худая —
У старого волка степей уж большие волчата,
Они — сосцы его жизни,
И Сондуг-удалец — сладчайший сосец.
Скоро великий эмир Кутлабуга
Привяжет коней к Золотому колу[27] в стране урусутов,
И тогда на славной охоте в богатых улусах
Сондуг-удалец теплую шубу добудет,
Красную шубу соболью.
Он добудет красную шапку бобрового меха,
Сбив ее меткой стрелой с урусутского князя.
А потом скакуна золотого эмир Кутлабуга
Снова привяжет у юрты отцовской,
И воины станут хвалиться добычей,
Жен своих милых и старых отцов одаряя.
Крикнет старый Худай сладчайшему сыну:
«Ойе, любимый волчонок!
Отдай мне красную шубу соболью,
Красную шапку отдай ты мне поскорее —
Ведь осень уже застала Худая,
Осенние реки со льдом в жилы ему пролила.
Ойе, зубастый волчонок,
Согрей-ка ты старого волка
Шубой почетной с княжеского плеча».
Копыто каркнул вороном: передних всадников он пропускает, их должна взять на себя пятерка, затаившаяся в кустах по другую сторону дороги. Сам он ударит замыкающих. Копыто стал осторожно отходить в глубину леса, где стояли верхами его ватажники. Песня близилась:

«Ойе, Худай полоумный! —
Скажет веселый волчонок. —
Тебе ли, Худаю, трясти соболями,
Если овчина не может тело твое отогреть?
Одна лишь куница согреет Худая,
Теплая и молодая, с кожей атласно-белой.
В сапфирах глаз ее цветут леса урусутов
Золотом и смарагдом.
Пересчитай ее зубы — их будет тридцать и два —
Жевать упругое мясо,
Перекусывать белые кости —
Кормить беззубого волка Худая
Сладким мозгом и растертой кониной.
Когда же она очаг твой раздует
И ложе твое застелит кошмою,
Ты пососи ее сладкие губы —
Они углей горячее.
А потом ты ее обхвати, как барс газель молодую,
И в жилах твоих заструится веселое пламя,
И белый войлок на ложе
Зацветет лазоревым маком,
Словно настало лето в юрте Худая
В середине белой зимы.
Оставь соболей ты Сондугу,
Они ведь тела не греют,
Но ослепляют юных газелей —
Тех, что пасутся в наших кочевьях,
Среди войлочных юрт.
Пусть им почаще снится ночами,
Что спят, согреваясь, они под красною шубой.
А Сондуг завернет в свою шубу одну сладкоглазую
По имени Зулея…»
Певец продолжал тягучую повесть о том, какими дарами, добытыми в урусутской земле, осыплет он свою возлюбленную, Копыто, слушая, зло усмехался: «Погоди, соловей, ты поспишь у меня в деревянной шубе, лучше того — в вороньем зобу». Стал слышен скрип телег и топот коней замыкающей стражи. Всадников оказалось всего шестеро, они держались в седлах так же вольно, как и передние, — вокруг хозяйничала Орда, а полоняники не опасны: они связаны, на самых крепких надеты деревянные рогатки, да и воля их раздавлена побоями и унижением в момент захвата. Ордынцы умели ломать строптивых, наступая поверженным на лица, бросая возмутившихся на дорогах с переломанными спинами, насилуя на глазах мужей и отцов их жен и дочерей, превращая грудных детей, стариков и старух в мишени для стрел.

В своих ватажников Копыто верил — испытаны в бою. И он знал, какая ненависть душит мужиков, когда перед ними прогоняют соплеменников с позорными веревками на шее. Стража поравнялась с засадой, и тогда свирепо рявкнул медведь. Кони ордынцев присели, заверялись на месте, осыпая дорогу пометом, строй смешался, ватажники, подныривая под сучья, с ревом выплеснулись на дорогу. Впереди колонны тот же рев смешался со свирепым визгом степняков. Копыто, не целясь, метнул сулицу в чью-то открытую спину, мгновенно перекинул меч в правую руку, полоснул сталью искаженное страхом лицо другого врага, отшиб торопливый встречный удар копья, грудью своего коня опрокинул малорослую лошадь вместе с наездником. Мужики втроем прижали к лесу здоровенного ордынца, он молча, свирепо отбивался, вертясь на мохнатом коньке.

— Сулицей ево! Сулицей! — Копыто оборотился на конский топот. Двое ватажников погнались за убегающим врагом, он остановил их криком: — Роман, Плехан, назад! Помогайте Касьяну! Этот — мой!

Сильный и рослый конь Ивана быстро настигал противника. Тот, оборачиваясь, вытягивал из саадака черный, лаково поблескивающий лук. Дорога шла краем поля, прижимаясь к лесу, открытое пространство скоро кончилось, дорога с поворота унырнула в сосновый бор. Копыто рывком увел скакуна на ее другую сторону, и не напрасно — степняку пришлось довернуть лук, стрела свистнула мимо и впилась в древесный ствол. Враг уже не убегал, он стоял на широкой просеке, торопливо накладывая на тетиву новую стрелу. Копыто прянул в сосны, скатился с седла, кинул через голову ремень самострела, таясь за деревьями, стал перебегать, высматривая врага. Увидел его уже вдалеке, скачущего во весь опор. В ярости послал стрелу вслед, беглец наддал.

— Черт с тобой! Все одно кому-нибудь из наших попадешься.

Когда он вернулся, суматоха на дороге уже прошла. Женщины сушили глаза, Роман вооружал освобожденных мужиков.

— Ушел, змей! — подосадовал Копыто.

— А мы ни единого не упустили, — похвастал Касьян.

— Ну да, звонцовские, оне таковские: впятером и одного валят. — Копыто быстро оглядывал прибывших людей.

— Тут девять побитых…

— Молодцы! Да убираться надо живее.

— Што делать с подводами? — спросил бородач из освобожденных.

— Бросить. Коней распрягайте — нужны. А с телег взять лишь корма да одежку. Сколько вас, мужиков-то?

— Два десятка без одного.

— И чего ж вы поддались?

— Да што, начальник? Оно ить негаданно вышло…

— А вы б на полатях спали побольше. Уж который день небо в дыму.

И в самом деле — копоть от пожаров накапливалась в недвижном воздухе, небо над всей округой посерело, и после полудня можно было смотреть на мутное солнце, едва прикрывшись ладонью.

Гвалт затих. Копыто построил свое войско на дороге. Тридцать два ратника. Пятеро пешие, вооружены оглоблями. Их оделили ножами и кистенями. Освобожденные смотрят на Ивана так, словно этот рыжий вот-вот сотворит чудо. Но чудо уже свершилось — они снова свободны и оружны, а девять их насильников лежат падалью в дорожной пыли. Поодаль сбились толпой женщины, матери не отпускают от себя детей — боятся, что снова вырвут из рук.

— Слушайте и запоминайте, — строго заговорил Копыто. — Отставших не ждем. В дороге молчать. Меня до остановки ни о чем не просить. Сказанное исполнять живо. — Обернулся к толпе: — А кто из малых станет плакать — кину водяному. Слыхали?

Женщины заулыбались.

— Ну, так с богом…


На другое утро темнику Кутлабуге донесли, что пропал сотник Куремса с десятком воинов и старым харабарчи. В трех верстах от тракта разбит обоз с трофеями, полон разбежался, убито девять воинов из той же сотни Куремсы, спасся только десятник.

— Десятник спасся, а воины погибли? — удивился Кутлабуга. — Тащите его ко мне и соберите начальников, кто близко.

Когда молодого испуганного наяна поставили перед эмиром, тот удивился еще больше:

— Храбрец Сондуг, сын старого богатура Худая? Скажи-ка нам, удалец, как ты прославился во вчерашнем бою?

— Я зарубил их наяна и еще двух поразил стрелами.

— Ты хорошо считаешь, удалец Сондуг. Может быть, ты счел и тех врагов, что поразили твои воины? Сколько их?

— Не знаю, великий эмир. Много…

— Ты даже сосчитать не мог, вот как! Я скажу тебе, почему их сосчитать нельзя: ни одного нет. Ни одного врага — там, где легло девять наших кырымчан. Весь десяток, кроме удальца Сондуга, прославленного в песнях. Почему это так, ты не знаешь?

— Наверное, русы своих утащили, — прошептал десятник.

— Лучше бы они тебя утащили, несчастный! Но, видно, догнать не могли. А еще лучше, если бы ты остался в своей юрте — варить шурпу для старого Худая, жевать ему мясо и вытряхивать войлоки. Горе мне — я уважил старого богатура, сделал сына его десятником, не испытав в боях! Какой демон ослепил мои глаза: я не разглядел женщину под одеждой мужчины!

— Я храбро сражался, эмир, но русов было много, мои воины пали. Что сделает один против пяти десятков?

— Их было пять десятков? Ой-е-е! Кто же напал на тебя: воины или мужики с топорами?

— Я не знаю, эмир. Они бросились, как звери, и ревели, как звери. Наши кони взбесились, но мы сражались…

Кутлабуга слушал внимательно, однако жестокий блеск в его глазах не смягчался.

— Чем же они дрались?

— Копьями, топорами, были у них и мечи.

Темник задумался. Потом тихо спросил:

— Ты помнишь, что говорил Повелитель Сильных о непобедимости наших воинов? Нашу непобедимость питает железный порядок, смертная порука начальников за подчиненных, простых всадников — друг за друга. Наш воин не покажет врагу спины без приказа, потому что смерть тогда грозит всему десятку, и десяток сам уничтожит труса раньше, чем это сделает враг. А за десяток своими жизнями отвечает сотня, за сотню — тысяча. Десять врагов, говорил Повелитель Сильных, конечно, одолеют одного нашего воина, но десяток наших воинов, благодаря железному порядку, способен противостоять сотне врага, а сотня ордынцев во всех случаях разгромит вражескую тысячу. Если урусутов было даже пять десятков, ты обязан был их одолеть.

— Я знаю эти слова великого кагана, эмир. Они сказаны давно — тогда Потрясатель Вселенной покорял слабые народы. Он не видел наших врагов.

Темник усмехнулся:

— Если ты задумал написать новую «Ясу», то не должен был показывать спину врагу. Мы ведь живем еще по старым заветам солнцеликого, и теперь у тебя не осталось времени. Молись, Сондуг.

Десятник неловко опустился на колени в своей кожаной броне, поднял руки к бескровному лицу, где едва пробился мужской пушок над верхней губой. Кончился срок жизни Сондуга, записанный в особой книге аллаха, и лишь молитва еще длила жизнь. Но безбожный темник не любил долгих молитв, он подал знак нукеру, стоящему за спиной юноши, тот опустил копье и вонзил в обнаженный затылок.

Не любит гордых аллах. Родившийся в прокопченной юрте, на вонючем потнике, возмечтал покрасоваться в славе и огненных соболях с княжеского плеча! Гордец, гордец, ты бы мог стать великим певцом в родной степи и прославить свой народ, но ты возмечтал о собственной славе — и вот наказание за гордыню…

А красавицу Зулею все равно кто-нибудь завернет в свою овчинную шубу, если даже и половина воинов не вернется из похода. Ведь аллах разрешает четыре жены и сколько угодно наложниц. Лишь старый Худай будет горько плакать в своей прокопченной юрте от голода, холода и унижения.

В течение двух дней крымчаки потеряли несколько своих отрядов, не меньшие потери нес и тумен Кази-бея. Кутлабуга понял: в лесах против пришельцев сражаются не княжеские воины, а разбойники из местных мужиков. Степняки начали бояться, поползли нехорошие слухи, и как ни бесился темник, пришлось распорядиться, чтобы воины ходили отрядами не меньше полусотни. Главному харабарчи тумена он приказал выслеживать разбойников, а главарей приводить к нему. На третий день вечером к темнику притащили какого-то хромого черного мужика в порванном зипуне, уверяя, что он — атаман. Добиться чего-либо от пленника оказалось невозможно; он хихикал, показывая темнику рожки и кукиш, представлялся полоумным. Его стали бить плетью, он истошно завопил: «Антихрест пришел — лупи ево!» — впился в горло нукера клешневатыми пальцами с такой силой, что разжать их удалось, когда его проткнули копьем. У нукера была сломана горловая кость, он хрипел и захлебывался кровью.

В тот же день вечером доставили приказ хана: стягивать рассыпанные отряды к дороге на Москву. Орда рвалась к покинутой князем столице, и следовало поторопиться, чтобы другие не перехватили самый жирный кусок. Хан позволил крымскому тумену сутки отдыха, но Кутлабуга решил не мешкать. Он даже не захотел той ночью осчастливить лучшую из юных полонянок, доставленных в его шатер. Слава демонам войны — зерна хватает и кони не истощились, а воины могут спать и в седлах — они должны оставаться голодными, тощими волками, чтобы неутомимо преследовать добычу. В полночь, горбясь в седле, он представлял княжеские подвалы, каменные приделы храмов и богатые ризницы, уставленные окованными ларями и железными сундуками. Глаза его загорались алчным огнем — как будто при свете дорожных факелов он уже видел переливистый блеск золота и серебра, а шорох деревьев был шорохом жемчужин, сапфиров, лалов и смарагдов, ссыпаемых из ларей в кожаные мешки. От восторга, по-заячьи, вскрикнул начальник его личной сотни, но куда он пополз, судорожно цепляясь за конскую гриву?.. Знакомый свист, шлепок в мягкое, новый вскрик — и темник очнулся. Из мрака черными лапами к нему тянулись деревья, словно пытались схватить. Крутились нукеры вокруг начальника, огненными дугами полетели на обочину факелы, высветили черные конусы елочек. Ослепшие кони несли в темноту полуслепых всадников, каждое мгновение темник мог свернуть себе шею, налетев на рогатый сук. Скользкой холодной змейкой в душу вползал страх. Когда кони перешли на шаг, Кутлабуга вдруг вспомнил, как торчала стрела в спине сотника, и догадался, что стреляли с деревьев. Он потерял второго сотника, ни разу не увидев врага в лицо.

— Десятник!.. Принимай мою сотню и передай приказ: пусть на всех перекрестках до Москвы вешают на деревьях по одному мужику из полона.

Одобрит ли его хан? — ведь пленники — это серебро. Что ж, Кутлабуга напомнит ему: Повелитель Сильных за одного убитого ордынца уничтожал целые государства, поддерживая во всем мире грозное величие Орды: в самых далеких странах тогда боялись даже дыхнуть на ханского человека. Кутлабуга прямо скажет Тохтамышу: народ, который позволяет безнаказанно убивать своих, превращается в тряпку, о которую каждый может вытереть ноги.

VI

За спиной топтались и покашливали бояре, но Димитрий не оборачивался, стоял у окна, думал. Из терема, вознесенного над высоким холмом, виделось потемневшее, в белых гривах волн Плещееве озеро, Димитрию чудился его глухой ропот и шипящий плеск. В прозрачное стекло с чечевицами пузырьков били редкие крупные капли, лохматые тучки, набегая с озерной равнины, цеплялись за крепостной холм. В терем князя загнал только дождь, к тому же стало известно о каких-то вражеских отрядах под самым Владимиром, и решили собрать думу. Если Орда идет разными путями, широко охватывая Москву, ее тумены могут внезапно явиться под Переславлем. Под рукой Димитрия было уже до шести тысяч дружинников и ополченцев, но все же это еще не сила против Орды. Донской хорошо помнил, чем кончилось полтораста лет назад побоище на Сити, где темник Бурундай застал войско великого князя Юрия Всеволодовича во время сбора. Боброк настойчиво советовал уходить в Кострому — лишь там можно спокойно собрать и устроить рати, — но и без того каждая верста от Москвы на север легла на сердце Димитрия кровавым рубцом. Лишь на пути отступления он оценил размер беды, надвинувшейся на Русь. Во всем винил себя. Враг оказался не только сильнее — враг оказался хитрее — да что там! — искуснее князя Донского. Два года после Куликовской сечи хан готовил новое нападение, и как же он, великий князь московский, всегда ставивший военную разведку наравне с обучением войска, проглядел коварную работу нового хана? Вместо того чтобы денно и нощно трудиться, как черный раб, теребить соседей и своих бояр, устраивать ополчение по всем городам, гонять разведку в степь до самого Крыма и устья Волги, почил во славе.

Еще бы — победитель Мамая, герой, сподобленный прозываться Донским, — что ему какой-то приблудный хан, еще вчера кормившийся со стола эмира Бухары! Будь она проклята, человеческая гордыня! Ведь краснел, слушая хвалебные хоры и колокольные звоны, глаза опускал, как девица, а душонка-то ликовала, голова шла кругом, и глаза слепли. Как им не ослепнуть, когда во всеуслышание именуют тебя «оком слепых, ногою хромых, трубою спящих в опасности»! Но себя не обманешь. Не от гордыни ли после памятного съезда ни с одним великим князем не повидался — и к себе не позвал, и сам не навестил?

Может быть, стоило послушать и тех, кто советовал не дразнить Орду, поторговаться о выходах, кинуть хану кусок?

Нет, пойти на это было сверх сил. Недруги стали бы тыкать в него пальцами: хорош победитель! Народ возмутился бы и проклинал — ради чего пролито море русской крови?

А может, и тут замешалась гордыня? Может, надо было пройти через насмешки и улюлюканье, через унижение, непонимание и народную злобу — ради того же народа выиграть время и накопить новые силы? Может быть…

Плох правитель, заботящийся о прижизненной славе.

Неужто в Кострому? В душе его сгущалось ненастье, едва представлял себе эту сотню с лишним верст по лесным осенним дорогам, через множество рек и речушек. А ведь их надо будет пройти не только туда, но и обратно, и не с легкой дружиной — с большой ратью, отягощенной обозами.

Не то! Еще на пути главных ордынских сил стоит Белокаменная — там опытные бояре во главе с Морозовым, больше двух тысяч ополченцев на стенах, там митрополит всея Руси. Надо собирать войско здесь, ближе к стягам Серпуховского.

Оборотился, окинул взглядом бояр. Дмитрий Ольгердович, Боброк-Волынский, Тимофей и Василий Вельяминовы, Федор Свибл, Иван Уда. Из-за плеча старшего Ольгердовича посматривает молодой князь Остей, внук Ольгерда, приехавший на службу к московскому государю. Не было Кошки, Тетюшкова, Зерно — правили посольство.

— Нет, бояре! — сказал резко. — Татарские разъезды под Владимиром — это еще не Орда под Переславлем. К нам тянутся люди, нельзя торопиться. Этак можно и в двинских пустынях засесть.

— Государь, там гонец из Москвы, — негромко сказал старший Вельяминов.

— От Морозова? Пусть войдет.

Пошатываясь, в палату шагнул невысокий воин, приблизился к государю, опустился на колено. Зеленый полукафтан на плечах его потемнел, на белом скобленом полу остались сырые следы. Димитрий ожидал грамоту, но гонец, склонив голову, молчал.

— Што ты онемел, отроче? — нетерпеливо спросил Димитрий. — Здоров ли боярин Морозов? Все ли ладно в Москве?

Воин выпрямился, моргнул красными глазами, рябоватое лицо его казалось серым.

— Слава богу, великий государь, Москва стоит, как прежде. А я не от Морозова, потому как нет в Белокаменной Ивана Семеныча.

— Где ж он подевался? — удивился Димитрий.

— Сказывали — занедужил брюхом да и спокинул стольную. А за ним, почитай, все лучшие люди съехали — и бояре, и гости. Черные люди в Москве сами хозяевают.

Жалко скрипнули половицы под грузным шагом великого князя, он подошел вплотную к гонцу, дышал тяжело и жарко, как потревоженный медведь.

— Што говоришь, разбойник? Да уж не пьян ли ты?

— Не вино — дорога укачала меня, государь. Из сторожки, через Москву, до Переславля долог путь. От самой Оки, почитай, не спамши. А послали меня Олекса Дмитрич да вече московское.

Димитрий воззрился на гонца как на полоумного, кто-то из бояр жалобно гукнул, будто его схватили за горло.

— В Москву мы, государь, по пути свернули, а там — смута. Выборные ударили в набат, вече кликнули. Много чего там кричали, а порешили миром: боронить Москву, стоять на стенах до последнего. Тех же, кои бегут со града, побивать каменьем.

Димитрий глухо рыкнул, красные пятна выступили на скулах. У Боброка на лбу залегла глубокая складка, старый Свибл, крестясь, зашептал:

— Спаси нас, господи, и помилуй.

— Там же на вече выбрали начальных людей из слобожан, в детинец ополчение поставили.

— Господи, што там теперь за содом! — не удержался костромской воевода Иван Родионович Квашня, вызванный в Переславль.

Гонец дернул головой, прямо глянул в лицо Димитрия:

— Ты, государь, не будь в сумлений: Адам — строгий начальник, ворам не попустит. Да Олекса Дмитрич при нем воинским наместником.

— Кто такой Адам?

— Суконной сотни гость — его главным воеводой крикнули. А с ним — Рублев-бронник, Клещ-кузнец, Устин-гончар да иные выборные.

Димитрий подошел к окну, постоял в молчании, тихо спросил:

— Што с великой княгиней? Митрополит где?

— Слава богу, Красный сказывал — здорова государыня, к тебе сбирается. Небось отъехала. А владыка на своем дворе сидел, да, слышно, тож возы укладывал.

— Его не побьют каменьями, как думаешь?

Воин растерянно оглянулся:

— Не ведаю, государь.

— Так с чем же тебя прислали? Пошто нет грамоты? Аль выборные воеводы писать не учены?

— Великую просьбу тебе, государь, велели передать Адам и Олекса Дмитрич: штобы прислал ты воеводу, искусного в деле ратном. Уважь, государь, не медли — Орда перешла Оку, сам видал. Наши уж Заречье спалили. А народ московский животов не пощадит за град стольный, за тебя, государь.

— И на том благодарствую. — Лицо князя исказила улыбка. — Выспишься — снова позову, подробно расскажешь. Ступай.

Глаза князя, разгораясь черным огнем, обратились на бояр.

— Чего замолкли, думные головы? Вас послушать хочу. Ну-ка?

— Государь, — заговорил Боброк. — Отпусти меня воеводой.

— Тебя? Ты разве уже не воевода? Али боишься — Адам-суконник славу переймет? Ничего, боярин, твоей славы не избыть, и тебе рати в поле водить пристало, а стены я другому доверил. Слышишь, Волынец, — другому!

Димитрий задохнулся, рванул ворот, крыльями метнулись длинные рукава охабня, посыпалось, звеня, серебро пуговиц.

— Воры! Амбарные крысы! Едва дымом запахло — ушмыгнули в норы. Скажите мне, бояре, вы, лучшие люди княжества, отчего такое получается: кому сытнее всех живется — от того первого жди пакости государству? Который уж раз спрашиваю: для чего дадены вам уделы, вотчины и поместья?

— Государь! — Голос Василия Вельяминова дрожал. — Не примаю твоих укоров. Пошто лаешься зря, невинных бесчестишь?

Димитрий шагнул к молодому боярину, сжал громадные кулаки:

— Смотри мне в глаза, Васька! Неужто нутро твое не сожгло стыдом, пока слушал гонца? Бояре Москву бросили, бояре Москву предали, и первый — воевода Морозов. Ты слыхал, до чего Москва дожила? — до веча! Суконник Адам, кузнец Клещ, бронник Рублев — вот на ком ныне стоит Москва, вот кем Русь держится! — Димитрий отступил от Вельяминова, словно бы с удивлением оглядел думцев. — Да нужны ли мы нынче Москве? Надо ли посылать туда кого, ежели там свои воеводы нашлись вместо сбежавших? Пошлешь, а он, гляди, дорогой животом ослабнет да и удерет. — Вдруг сорвал горностаевую шапку, шмякнул об пол. — Пропади она пропадом такая власть! Над людьми княжить готов, над ворами — никогда!

Он пошел к двери, распластав полы малинового охабня, бояре отступали с дороги. Громко хлопнула дверь.

— Господи Исусе, што теперича будет? — простонал Квашня. — А ты, Васька, как смел государю перечить? Разбранил — эко дело! — брань на вороту не виснет. На то он и государь, штобы построжиться — кто нас, бояр, жучить-то будет?

— Дмитрий Михалыч, поди хоть ты за ним, успокой, он тебя любит, — попросил Свибл.

— Не надо за ним ходить, — ответил Боброк-Волынский. — Правый гнев — што гроза, гремит недолго. Давайте подумаем, кого в Москву воеводой пошлем.

— Ну, братец, сука вилючая! — ругнулся в углу молодой Михаил Морозов. — Навеки род наш опозорил. Сам поеду, отыщу и заставлю в Москву воротиться, хотя бы простым ратником.

— Доброе дело, Миша, — кивнул Тимофей Вельяминов. — А я бы согласился повоеводствовать.

— Большой полк на тебе, Тимофей, — строго сказал Боброк.

— Коли доверит мне государь, готов ехать сейчас же, — вызвался старший Ольгердович.

— И тебе нельзя, Дмитрий. Ты в поле не раз испытан. Может случиться битва грозная, как на Непрядве, а опытных воевод у нас мало. Москва — не вся Русь.

— Может, Свибла?

— Эх, государи мои, стар уж я ратничать, — вздохнул седовласый боярин. — Два года назад вовсю мечом управлялся, а ныне, боюсь, со стены ветром сдует. В Москве народ языкастый — просмеют. Вот чего я думаю: там теперь нужен человек именитый, хотя бы и молодой. Адама я знаю — хват. Порядок он со своими выборными устроит как надо. Воевода сидельцам необходим — вроде хоругви княжеской. Конешно, в воинском деле соображать должен.

— Золотое твое слово, Федор Андреич, — откликнулся Боброк. — И далеко за таким ходить не надо. Чем Остей не воевода? Внук Ольгерда, под Смоленском и Псковом отличался, тевтонов бил, сам в осаде полоцкой сиживал. Язык наш не хуже свово знает, крещен опять же православным обычаем, как и великий дед его[28].

Бояре с любопытством посматривали на Остея; молодой литвин стоял среди раздавшегося собрания натянутый, как тетива, рука вцепилась в отворот зеленого жупана, смуглое лицо пылало смущением.

— Ты-то чего скажешь, дядюшка?

Дмитрий Ольгердович дернул себя за сивый ус, покряхтел:

— Не молод ли?

— И-и, государь мой! — Свибл зевнул, перекрестил рот. — Молодость — не укор. Донской в девять лет водил рати.

— При нем тогда вон какие соколы были — ты сам, Федор Андреич, да Вельяминов покойный, да Кобыла, да Боброк, да Минин, да Монастырев, да иные прочие.

— Думаешь, на стенах Адам с выборными будут хуже нас?

— Сам чего скажешь, Остей? — спросил старший Вельяминов.

— Когда мне Донской поверит — умру за Москву! — ответил молодой князь срывающимся голосом.

— Умереть не хитро, Остей, город отстоять надо…

Уходила на восток гроза, очищалось небо, в белесой пене еще бушевало Плещеево озеро.


На другой день после веча толпы посадских и беженцев хлынули в Кремль. В шуме и толкотне старшины сбивались с ног, разводя людей. Посадские, зареченские, загорские хотели поселиться вместе и поближе к своим сотням, поставленным на стены. Это было важно и для крепости осады. К полудню начал водворяться порядок. Для покидающих Москву отвели Никольские ворота. Здесь, близ стены, стояли пустые житницы купца Брюханова. Хитрюга-лабазник, едва донеслись тревожные вести из Казани, снарядил обозы в далекий Торжок, будто бы на большие осенние торжища, и когда в Москве ударил первый набат, в доме его и клетях — шаром покати. Лишь наемный вольный работник, как тогда говорили — казак, Гришка Бычара богатырским храпом сотрясал по ночам стены пустого амбара. Оставшись без дела, он пристал к воротникам, а в брюхановские амбары складывали добро, отнятое у бегущих из города. Что поценнее, бросали в лари, поставленные прямо в воротах, и специальный дьяк из чернецов каждую вещь записывал в особую книгу — будь то серебряный пояс, жемчужное ожерелье, золотой гребень или сермяжный зипун. Ни просьбы, ни слезы, ни брань, ни угрозы нажаловаться государю не помогали — воротники оставляли беглецам лишь тягло да самое необходимое в пути.

Поезд великой княгини покидал Кремль после полудня. Боярин Красный повел его к Фроловским воротам, очищая дорогу грозным криком и напускной суровостью стражи. За княжеским поездом двигался санный возок Киприана, охраняемый его личной дружиной, тянулись повозки с митрополичьей казной, библиотекой и утварью. Все обозники — в монашеском одеянии. Народ сразу приметил сани владыки, становился на колени вдоль улицы. Киприан, откинув кожаный полог, стоял суровый, огнеглазый, с золотым крестом в руке, благословлял людей на обе стороны. Москвитяне не знали, что владыка покидает стольную. Прошел слух, будто Сергий Радонежский направился в столицу пешком, и народ тотчас вывел свою догадку: митрополит, мол, самолично отправился встречать святого.

С княгиней находилась лишь кормилица, она держала голубой сверток с новорожденным, старшие дети ехали отдельно. Евдокия была еще слабой, она молча плакала, крестясь на храмы в окошке возка, робко всматривалась сквозь слезы в человеческие толпы. Гул множества голосов пугал ее — словно блуждала в незнакомом, тревожно шумящем лесу. Привычные глазу терема и соборы отчуждались, теряли домашнюю приближенность — в Кремле не стало прежних хозяев, здесь царила новая жизнь и новая власть, олицетворенная в сермяжных толпах, которые прежде кипели где-то за толстыми каменными стенами, за рядами рослых, красивых дружинников, проникая к ней лишь просителями, богомольными странниками да монахами. Теперь эти толпы захлестнули мир, наполнив его грубым говором, тяжелым духом армячины, дегтя, овчинных шуб. Она растерялась, чувствуя себя в новом Кремле лишней и беззащитной, оттого-то знакомое лицо в толпе подняло ее с подушек.

— Останови! Останови! — Она приняла ребенка у кормилицы, и та передала приказание ездовому.

— Видишь боярыню в синей кике с ребенком? Приведи ее!..

Седоусый дружинник наклонился с седла к окошку:

— Чего прикажешь, матушка-государыня? Может, нездоровится тебе?

— Спаси бог, ничего не надо.

В толпе услышали разговор, и женщины хлынули к возку, стараясь коснуться его руками. Евдокию считали в Москве святой затворницей и заступницей сирых; многие в душе не одобряли князя, оставившего ее, больную, с маленькими детьми в городе, которому угрожали бедствия осады.

— Благослови, страдалица!

— Покажи нам хоть личико свое!..

Пугливо улыбаясь, с невысохшими глазами Евдокия приблизилась к окошку бледным лицом. Дружинники пытались оттеснить народ.

— Дай им чего-нибудь, Семен! — попросила Евдокия старшего.

— Денег, што ли? Дак не того оне хотят. И нет у меня.

Увидев княгиню и услышав ее голос, женщины прорвались между конными, и Евдокия, повинуясь внезапному чувству, протянула в окошко сына. Множество рук, белых и темных, нежных и огрубелых, устремились к свертку. Женщины, оказавшиеся близко, успевали поцеловать холодный атлас, моча его слезами, послышались сдавленные рыдания, они заглушили тихий плач ребенка, и сама Евдокия, заливаясь слезами, не заметила, как рядом оказалась вернувшаяся кормилица с молодайкой. Княгиня вдруг поняла: нет у нее роднее этих незнакомых людей, нет и разницы между ними и ею, оставляя их, она теряет себя самое, и готова была выскочить, но уже тронулся возок, ездовой щелкнул бичом, сытые кони понесли, и толпа отстала. Не вольна великая княгиня в выборе своего места. Отерев лицо от слез и передав сына кормилице, она наконец глянула на сидящую напротив молоденькую маму с малышкой на коленях. Девочка таращила любопытные глазенки на плачущую тетю в красивом наряде.

— Дарья, это сам господь привел тебя на мою дорогу.

— Матушка Евдокия Дмитриевна, как же ты, не оправясь да с этакой крохой, в дальний путь решилась?

— Што делать, милая? Бросили нас мужья, самим искать их надобно. — Улыбнулась мокрыми глазами. — Да вот небо сжалилось надо мной, послало такую славную попутчицу.

Длинные Дарьины ресницы удивленно вскинулись.

— Я ж на час в храм пошла — куда мне в дорогу? Што на мне — то и со мной.

— Дочка с тобой — и ладно.

— Не могу я, государыня. — Дарья растерялась. — Хозяйство там… Аринка… Олекса Дмитрии, крестный наш, обещался зайти нынче вечером.

— А мы сейчас гонца пошлем. Ты в чьем доме поселилась? — Дарья пыталась что-то возразить, но Евдокия строго сказала: — Не забывай, Дарья Васильевна, кто я. Велю ехать.

Молодая женщина опустила голову. Дочка ее, укачанная мягким ходом возка, уже спала на коленях матери. Княгиня пересела к Дарье, прижалась к ее плечу мягкой грудью, обняла:

— Дурочка ты моя. Какой от тебя прок в осаде с ребенком? К мужу везу, к Васильку твому — радость-то будет витязю.

Дарья всхлипнула, Евдокия погладила ее по голове:

— Спасибо, моя серебряная, что встретилась. Ведь все — как есть все боярыни поразбежались. Отныне возле сердца держать тебя стану.

— Аринку жа-алко, — хлюпнула носом Дарья.

Поезд уже миновал посад, мчался берегом неглинского пруда. Евдокия высунула из окошка руку, подала знак, чтобы приблизился кто-нибудь из дружинников.

…Едва концевая стража княгини скрылась под сводом крепостной башни, из боковых проемов появились вооруженные ополченцы и скрестили бердыши.

— Дорогу владыке! — крикнул передний дружинник митрополита. Бердыши не шевельнулись.

— Вертай к Никольским — тамо пущают лататошников! — рявкнул детина со светлой кудрявой бородой.

— Ослеп, окаянный, не вишь, кто едет?

— Мне все едино — не велено здесь пущать. Вот кабы с энтой стороны! — Детина, ухмыляясь, стал чесать деревянным гребнем свою роскошную бороду.

Дружинник схватился было за меч, тогда воротник, бросив привязанный к поясу гребень, стиснул бердыш обеими руками:

— Эй, человече, не шуткуй! Вольному казаку Гришке Бычаре терять неча, окромя головы.

Усевшийся в возке Киприан откинул полог, встал, строго оглянулся. В его дружине тридцать мечей, но не прорываться же силой. Сдержанно сказал:

— Пусть начальника позовут.

Постучали в стену башни, скоро из боковой двери вышел пушкарь Вавила. Увидел владыку, смутился, отвесил поклон.

— Вели им освободить ворота, — потребовал начальник дружины. Вавила дал знак воротникам, потом смело глянул на Киприана:

— И ты, святой владыка, бросаешь народ в такой час?

Кровь кинулась в лицо Киприану, проклятья готовы были сорваться с уст, но лишь дрогнула рука, сжимающая тяжелый самшитовый посох.

— Нечестивец! — крикнул начальник дружины. — Кого допрашиваешь, как посмел?

— На то и поставлен, штобы спрашивать.

— Распустились, псы чумные, дорвались до власти! Ужо воротится государь, он вам покажет!

— Кому покажет, а кому и откажет. Езжайте, покуда ворота отворены. Да метлу бы прицепили, што ль, сзади.

Киприан скрылся в возке. Его била дрожь, руки сводило на посохе — так бы и ткнул острием в разбойничье рыло этого самозваного начальника. Где, в какой христианской земле возможно подобное? Им бы ниц падать пред святителем, они же только что в лицо не плюют. Он ли не радел для них, сжигая себя в трудах по устроению митрополии, он ли не замышлял новых духовных подвигов ради величия Москвы и ее государя, он ли не пытался остеречь Димитрия от необдуманных решений, которые и навлекли на Москву бедствия?

Язычники проклятые — все язычники с их нынешним князем! Триста уж лет Христу молятся, в церкви ходят, а верят в леших, водяных, русалок и прочую нечисть, богу кваса и домовым втайне приносят подношения. На святые праздники поют поганые песни о своем Яриле и Перуне, пророка Илью и святого Георгия со Сварогом путают, великомученика Власия — с Белесом, и нет апостола либо иного христианского святого, коего бы не подменяли они в мыслях языческим демоном. В постные дни тайком жрут скоромное, дуют меды и брагу, с бабами грешат на ложе, а после каются с таким видом, будто их к тому принуждали силой.

Вчера в храме Иоанна Лествичника смотрел он книги и пергаменты, свезенные из подмосковных церквей. И что же нашел среди богослужебных списков, апостольских учений, заветов и наставлений столпов православия? Попадались там воинские песни и повести, где слова нет о Христе-спасителе и святой троице, но в каждой строке поминаются языческие божества, славятся демоны стихий и герои языческих времен, воспеваются златовласые девы, подвиги ради их благосклонности и человеческой гордыни. И бывальщины попадались такие, где не только что князь, но и смерд выступает героем, почти равным богу. Больше всего потрясла Киприана ветхая скрижаль с непонятными языческими знаками, и волосы дыбом встают от одной лишь догадки — что там может быть написано. Раз берегут ее, значит, кто-то и читает, а возможно, переписывает?

Да пусть уж татары сожгут адскую скверну вместе с опоганенными храмами!

Великий Спас, ты прости невольное пожелание, пропусти мимо ушей. Ты читаешь на дне души человеческой, и разве желает Киприан несчастья этим людям, как бы ни были велики их грехи! Невольно творят они зло себе, как творят его несмышленые дети. Избавь, господи, от беды их — останови, устраши хана, яви ему лик свой во всей грозе. И клянется тебе грешный митрополит Киприан — своими руками спалит он нечистые пергаменты, воротясь в Москву, неустанными трудами, непримиримостью и проникновенным словом станет выжигать липкую паутину язычества в душах своей паствы — ради ее спасения.

Московские воротники не ведали о бурях в душе владыки, занимало их более приземленное.

— Возы-то эвон какие наворотил, — заметил младший. — Опростать бы, как у всех прочих.

— Пущай везет, не свое небось, церковное, — отозвался бородач, назвавшийся Бычарой. — И без того как бы не проклянул — владыка все ж.

— Владыка — за юбкой княгинюшки нашей вяжется.

— Ты не забрехивайся, молокосос. Третий лишь день, как разрешилась она от бремени. Страх одолел владыку, государыня отъезжает — и он не стерпел, побег следом.

— То-то — следом. Уж замечено: князь в отъезд, а он — в терем ево, коло княгини трется. Чей ишшо приплод?

— Я те вот как тресну по башке бердышем! — рассердился Бычара. — Святая она, все знают. К черноризцам душой льнет, оне и пользуются ее добротой для выгод своих. А слухи эти нечистые враг сеет — штоб государю досадить, с женой развести, с родичами ее поссорить.

— Ты-то почем знаешь? — Младший покосился на бердыш соседа.

— Знаю поболе твово. Ты небось воробьев гонял, когда я в ополчении ходил с князем на Бегича, а после — на Мамая.

— Иде он нынче, князь-надежа? — вздохнул младший. — Жану вон и то кинул.

— Надо будет — он и себя на меч кинет, видал я. А владыка нонешний — катись он подале. Найдем лучше. Сказывают, будто Сергий тайно в Москву идет…

Снаружи привалила новая толпа беженцев, и воротники прервали разговор. Если бы их слышал Киприан, наверное, не удержался бы — проклял.

…На берегу Яузы дружину княгини догнал воин митрополита и просил подождать — владыка хотел проститься. Евдокия велела высадить детей, подъехавший Киприан благословил их, перецеловал в головы. Сунул княгине в руку обернутую шелком шкатулку: «Для Василия». Лицо его смягчилось, огонь в глазах пригас.

— В Тверь поеду, попробую Михаила и новгородцев к Москве склонить. А поможет бог — и Литву подниму на помощь.

— Награди тебя господь, святой владыка, за доброту к нам. — Евдокия опустилась на колени, прижалась холодными губами к святейшей руке. Киприан смутился, осторожно помог ей встать, глянул в мокрые серые глаза:

— Благослови тебя Христос, голубица. Деток береги.

Шагнул было к возку, обернулся, пожесточал лицом:

— Митрию мое благословение передай. Не слушал он меня прежде — пожинает ныне, что сам посеял. Может, теперь послушает? Ехать ему надо, не мешкая, навстречу хану.

Лицо Евдокии помертвело, Киприан нахмурился, повторил:

— Ехать, не теряя часа! Хан покорности ждет, покорную голову он не отрубит. Тохтамыш хитер, себе убытку не захочет. Для его гордыни покорившийся князь Донской — предел вожделений, знамя, коим он станет повсюду трясти. Условия ханские теперь будут жесточе, а торговаться с ним уже поздно — сами виноваты. Но за голову свою пусть не страшится великий князь.

— Скажу, отче, — едва прошептала княгиня.

Тронулся владычный обоз, мамки и няньки расхватали детей, а Евдокия стояла недвижно, глядя на удаляющийся поезд. Красный стал покашливать, потом негромко напомнил:

— Пора, государыня. До ночи нам хотя бы успеть в Берендеево.

В возок Евдокия садилась с сухими глазами. Взяла на руки сына, молча покачивала, глядя в окно на мелькающие сосны.

— Нет! — сказала вслух кому-то невидимому. — В Орду не пущу!


Шесть, а то и семь поприщ считают странники до Переславля, у того же, кто путешествует на выхоленных лошадях, поприща иные. Однако новорожденный требовал ухода и покоя, часто ехали шагом и нескорой рысью, останавливались в попутных селениях, и лишь на четвертый день пути, усаживая княгиню в возок, Владимир Красный весело сказал:

— Ну, матушка-государыня, нынче пополудни увидим Димитрия Ивановича.

— Плюнь чрез плечо, боярин, — посоветовал старый дружинник, но Красный не был суеверным, ибо ни враг, ни смерть пока не смотрели ему в лицо и жизнь не ловила его в липкие тенета и волчьи ямы людского коварства. Он озорно подмигнул Дарье:

— И ты готовь губки. Поди-ка, отвыкла? Может, со мной испробуешь, штоб не осрамиться?

Дарья сердито сдвинула брови, княгиня улыбнулась:

— Ты, Владимир, пошли вперед гонца к Тупику за разрешением.

— Уволь, государыня, мне моя голова пока не тяжела.

— Тогда неча и дразниться.

Чем ближе к Переславлю, тем чаще попадались подводы и пешие мужики, поместники со слугами, направляющиеся в городок. Дружинники, ходившие на Дон, скучнели душой: сравнишь ли эти человеческие ручейки с тем всенародным потоком, какой стремился к Москве и Коломне в дни сбора сил против Мамая!

Пригревало солнышко, дух от влажной земли и лесной прели сладко дурманил голову, дети спали в возках, княгиня и спутницы ее дремали на мягких подушках под мерный топот,конское фырканье и журчание колес по оплотневшим после дождя пескам; стали подремывать воины в седлах и ездовые. Дорога выбежала на сжатое ржаное поле, у края его стояло несколько суслонов, видно прихваченных дождем и оставленных сушиться; деревенька пряталась где-то за перелесками. Золотистая жнива со следами копыт и колес навевала покой, молодому начальнику дружины с трудом верилось, что в трех конных переходах люди со стен Кремля в тревоге смотрят в полуденную сторону, где облака перемешались с дымом горящих сел. Кто-то из дружины завел на просторе песню:

В ясном тереме свеча-а горит,
Жарко, жарко воскоярова…
Владимир незаметно подхватил:

Жалко плакала тут де-евица,
Жалко плакала красавица…
С дружины смыло снулость, уже целый хор грянул:

Ты не плачь-ко, наша умница,
Не тужи, наша разумная:
Мы тебя ведь не в полон даем…
Пронзительный долгий свист прорезал хор дружинников, Владимир, оглядываясь, услышал глухой топот. По боковой дороге, впадающей в тракт, плотной колонной мчались какие-то всадники. Приземистые мохнатые кони, квадратные люди в серых кожах, руки обнажены по плечо; острые высверки стали ударили в глаза.

— Орда! — крикнул пожилой десятский и звонко стегнул плетью переднюю лошадь в упряжке. — Гони!

Четверка рванула галопом с места, послышались женские крики, легкий возок подпрыгнул и наклонился, но бешено растущая скорость удержала его на колесах. Вражеский отряд стремительно набегал, совсем близко из кустов вынырнул верховой степняк, визжа и крутя над головой саблю, поджидал своих. Красный рвал меч из ножен, разворачивая коня, но уже понеслись последние повозки, уныривая под низкие кроны сосен, и сгрудившиеся дружинники ринулись вслед, увлекая боярина.

— Назад! Держать орду! — кричал Владимир, махая вырванным наконец мечом.

— Не дури, боярин, их боле сотни! — Десятский скакал стремя в стремя, то и дело оглядываясь. — Счастье — в хвост вышли!

Словно грозный сон застал Красного посреди дороги: тот же лес вокруг, то же ласковое солнце над ними, тот же грибной ветер бьет в ноздри, а по пятам молча, как волки за добычей, гонятся ордынцы. Второй день дружинники не надевали броней, щиты и копья тоже везли на телеге. Если случится сеча, будет трудно. А она случится — до Переславля добрых пятнадцать верст или больше, запряженные кони начнут выдыхаться, да и у всадников нет заводных. Враг, поди, и не чует, какая добыча плывет ему в руки, — тогда есть надежда, что отстанет, если бросить ему последнюю повозку с дорогими бронями дружинников. Но вдруг он охотится за княгиней?

Гудели копыта, далеко швыряя мокрый песок, низкие сучья грозили сорвать с седла. Степнякам легче — их кони низкорослы.

— Счас поле будет! — кричал десятский. — За полем, на входе в бор, я придержу их. Ты же с одним десятком береги государыню!

— Ты, Семен, ты береги! Тебе верю больше, чем себе.

Понял старый воин: начальник не уступит ему первой сшибки.

Вылетели на поле. Четверики оторвались от повозок с поклажей и оружием, они уже скрылись в лесу за жнивой. Почему не стреляют татары?.. Четверо мужиков с тонкими шестами на плечах стояли на обочине, разинув рты, следили за бешеной скачкой. Уж не золотой ли поезд гонят ко князю из Москвы? Но почему вся стража позади? Красный стиснул конские бока твердыми коленями, круто развернул отряд. У него блеснула своя мысль: запереть врага на лесной дороге при выходе в поле, дать поезду время уйти подальше.

— Гей, туры буйные, бери врага на рога!

Лишь пятеро всадников ушли с десятскими вслед за повозками, остальные, развернув коней, ринулись навстречу степнякам. Не было времени принять строй, выхватить луки и осыпать врагов калеными стрелами: сошлись конными толпами. Татары сильно растянулись на узком тракте, русские, напротив, сгрудились при повороте и в первый момент получили преимущество. Словно в хмельном угаре Владимир обрушил меч на усатого, голорукого всадника, клинок визгнул по вражеской стали, ускользнул в пустоту, враг, уклоняясь, проскочил мимо; одновременно сверкнуло и лязгнуло сбоку; стонущий хрип лошади, охнул человек; второй враг возник перед ним, будто слепок первого — те же темные стрелки усов, те же провалы глаз на плоском лице, но воззрился он куда-то мимо, замахиваясь и уклоняясь, — удар Владимира пришелся по скособоченному плечу; что-то лопнуло, хрустнула кость под острым железом, и в незащищенное бутурлыком колено больно ударило колено зарубленного ордынца.

Степняки вздыбливали лошадей, кидались в стороны, но жерло лесной дороги выбрасывало новых и новых. Красный рубился теперь сразу с двумя, трезвея, обретая ясность мысли и взгляда, в каком-то странном озарении угадывая каждое движение врагов. Серые всадники замелькали среди деревьев, просачиваясь на поле.

— Обходют, боярин!..

Отбив очередной наскок, Красный жестоким рывком развернул скакуна, низко припал к гриве:

— За мно-о-ой!

Ордынцы, как волки, нагнавшие табун, рассыпались, скакали рядом по полю, стараясь обойти дружинников, чтобы сомкнуться впереди. Иные уже раскручивали арканы. Владимир с силой вонзил шпоры в конские бока. Он действовал как на воинском учении, где опытные воеводы старались предусмотреть все возможные повороты конного боя, и пока чужой опыт служил ему, как меч, скованный добрым кузнецом, и конь, взращенный искусным табунщиком. Снова дорога унырнула в лес, скакавшим сбоку врагам пришлось отстать. Скоро впереди засветилась большая солнечная поляна, — значит, можно еще раз осадить преследователей.

Ошибка молодого начальника отряда была роковой. В первом бою, когда голову кружит хмель кровавого пира, трудно упомнить все наставления седых воевод. Владимиру Красному не хватило рядом старого воина.

Прежним приемом развернув отряд в начале поляны, он удивился: отчего враги осаживают коней в отдалении, что-то кричат вызывающе-злое, грозят арканами и мечами, а на сшибку не идут? Когда же понял, стало поздно: десятка полтора степняков вылетели из леса на дорогу за спиной дружинников.

Нельзя в одном бою дважды кряду применять один и тот же ход, если в первый раз он принес успех.

Кинулись прорубаться. И тогда больше сотни степняков, закаленных боями, сомкнулись вокруг тридцати русских дружинников.


По обычаю разведчика Тупик не придерживался петлястых дорог, шел напрямую по солнцу и звездам, и через день его отряд уже миновал Дмитров. Он вез Димитрию часть великокняжеской золотой казны, хранившейся в детинце Волока-Ламского. В лесах наступала грибная пора, и воины на привалах сдабривали стол рыжиками, припеченными на костре. Стояли теплые лунные ночи, поэтому двигались от зари до зари, устраивая ночлеги уже после заката. Тупик в походе неустанно учил дружинников — лишь треть его бойцов была испытана в боях, а из старых сакмагонов остался один Додон. У ночных костров молодые жадно расспрашивали куликовцев о Донском походе, и даже над Додоном не смеялись, а уж если рассказывал сотский — слушали как зачарованные. Ближайшими товарищами Тупика в сотне становились Микула, Алешка и… Мишка Дыбок. Теперь появился еще один звонцовский — Никола.

После возвращения из Новгорода Дыбок сразу купил дом на берегу Неглинского пруда и съехал. Уходить в другую сотню он решительно отказался: «Я службу с бабьим подолом не путаю и служить буду по чести». Мишка стал понятен Тупику. Из дружины все равно уйдет — жмет деньги в горсти, как ястреб цыпленка, уж и место себе в торговом ряду приглядел. Уходя в купцы, Мишке важно сохранить добрые отношения в княжеской дружине, на Тупика у него особый расчет — ведь сотский близок к окружению князей. Служил Мишка на совесть.

Настену с тех пор Тупик видел лишь издалека, через случайных странниц посылал ей деньги. Мишка тихо и быстро устроил дело с разводом, — верно, на рубли Тупика, — и Настену даже в церковный дом не взяли. Узнал об этом Васька поздно, когда она уехала к отцу. Наверное, из Мишки выйдет ловкий купец. Как там встретили Настену отец с матерью, братья и невестки? Жалеют или помыкают? Берегут или превратили в безответную домашнюю рабу? И как сам он глянет в глаза Стрехе при новой встрече? Сосватал дочку!.. Тупик дал себе зарок — впредь не устраивать ничьих свадеб…

На третий день пути, близ поймы какой-то речки, где давно брошенные поля зарастали бурьяном и кустарником, парный дозор, въехав на невысокий березовый увал, просигналил тревогу. Тупик со своей полусотней поспешно взлетел на холм, стал среди березок. Изогнутая лента ивняков впереди означила излучину реки, кущи рогоза и тростника по всей пойме указывали болотца, от лесистых холмов вдали бежала серая прямая дорога; касаясь излучины, она приближалась к отряду и пропадала в березняках. Этой дорогой во весь опор неслись какие-то повозки, до слуха долетел грохот копыт и колес по деревянному мостку. Тупик решил бы, что обозники устроили азартную гонку по открытой долине, если бы не всадники, скакавшие следом. На любом расстоянии, доступном глазу, Тупик узнавал волчий скок приземистых косматых лошадей, серые фигуры короткошеих квадратных наездников, льнущих к конским гривам в хищном устремлении к добыче. Орда под Переславлем?!

Опыт разведчика помог Тупику подавить страшную мысль. Скорее всего, перед ним глубокая разведка врага — ведь и сам он не раз водил отряды к станам Мамая. Степнякам нужен знающий «язык», они и подстерегли важного боярина. Золотая казна сейчас дороже боярской головы, а степняки, схватив жертву, поспешат исчезнуть. Но где они явятся снова? И эта наглая охота на русских людей в глубине московской земли!

Из кметов первым ахнул Додон:

— Мать честна! То ж татарва за нашими гонит!

Обрезая говор, Тупик скомандовал:

— Минула, Хрулец, Никола — беречь казну! Остальные — за мной!

Полоска осоки и камыша впереди указывала топь, Тупик развернул полусотню и помчался березняковым увалом в обход сырой низины. Надо встретить врага в лоб либо отсечь его от повозок.

Речная пойма облегчила степнякам погоню. Рассыпаясь гончей стаей, они быстро настигли задние телеги, но целью их был головной возок. Задние никуда не денутся. Не обращая внимания на двух мужиков, размахивающих копьями с последней повозки, они стали обходить поезд — словно потянули крыло невода, отсекли беглецов от поля, прижали к реке. Вот уж четверо поравнялись с передним высоким возком, взмах арканом, и возничий, выгибаясь, полетел с конской спины в черную грязь. Запаленная четверка лошадей сразу сбавила ход, стала перед всадником, загородившим дорогу. Раздался торжествующий вой, трое кинулись к возку. Рослый степняк рванул кожаную заслонку, и тогда пронесся тревожный крик:

— Наян, урусы!

…Редкий березняк позволил полусотне перейти на галоп. Крупнотелого мурзу Тупик выделил по отрывистым командам, щуря глаза, примерился к его широкой фигуре. Ордынцы, оставив добычу, скакали к мурзе, растягивались лавой. Тупик не считал их: он был дома, степняки — во враждебной земле.

— Хурр-рагх! — Мурза ринулся навстречу во главе серой лавины, Тупик встал на стременах, по замаху врага угадывая направление его удара, ощущая жестокую легкость собственного меча и обманчивую расслабленность руки, готовой сорваться словно бы в самопроизвольном, молниеносном ударе. Эх, был бы теперь слева Копыто, справа — Семен Булава! Он ничего не успел понять — вылетевший слева Алешка Варяг на пегом громадном жеребце ударил мурзу сбоку, опрокидывая вместе с лошадью, падающего полоснул лезвием — только стон прошел от столкнувшихся лошадей.

— Черт! Сменял одного рыжего на другого! — В досадливом крике Тупика была и радость: угадал в голубоглазом и рукастом звонцовском парне отменного рубаку еще там — на кровавом Куликовом поле. Он едва достал мечом второго врага, а уж полусотня прорубила насквозь ордынскую лаву. Несколько пустых коней вольной рысью убегали в березняки. Тупик крутым заходом разворачивал свою дружину, чтобы смять правое крыло степняков, не дав им опомниться, но то ли решительность русских и сила их удара, то ли гибель начальника, то ли боязнь ввязываться в упорный бой вдали от своих туменов уже рассеяли ордынский отряд. Вместо грозной лавы, хотя бы и разорванной, Тупик увидел разбегающиеся десятки, пятерки и тройки всадников: одни порскунули в приречный березняк, другие мчались открытой поймой к лесам, большая часть кинулась назад, по дороге. С тремя десятками он бросился преследовать этих последних. Гнали версты полторы, отмечая путь окровавленными телами. Ордынцы, словно спохватясь, начали яростно отстреливаться на скаку, и, когда третий воин Тупика выпал из седла, он прервал погоню. Перевязали своих раненых. Один, совсем молоденький, из дружины Серпуховского, был убит стрелой в горло. Тупик приказал взять его с собой, чтобы похоронить в Переславле. С убитых врагов сняли оружие, поймали трех лошадей и, лишь возвращаясь, заметили, что ни одной повозки на дороге нет.

— Трусоват, видать, путешественник, — заметил возбужденный боем и погоней молодой кмет.

— Может, он шибко поспешает, — усмехнулся Варяг.

— Не судите — да не судимы будете, — строго сказал немолодой бородач. — Почем знать, кто там ехал?

Тупик вдруг понял свою оплошку: не взяли ни одного «языка». Хотел послать Алешку вперед — вдруг найдется живой на месте сшибки, — но тот указал в сторону излучины:

— Там как раз имают, Василь Андреич.

— А и глаз у тебя, Лексей! Скоро во всем Копыто заменишь.

В болотце близ дороги, среди низкорослой желтоватой осоки, поднимая голову, билась увязнувшая лошадь, по временам долетал ее жалобный крик. Двое спешенных дружинников бросали ременный аркан, видимо пытаясь поймать забившегося в траву человека. Тупик заспешил узнав Кряжа и Дыбка, ставших неразлучными друзьями. Кряж наконец удачно бросил петлю, поволок захлестнутого степняка на сухое место; тот, вцепившись в ремень обеими руками, семенил, путался в траве и падал лицом вперед, вскакивал и снова шел, чтобы не задохнуться в петле. Дыбок, приседая, хохотал во все горло, манил пальцем пленника:

— Быня, быня, ступай ко мне, бынюшка, я те шейку пощекочу.

Степняк выбрался из болотца, шатающийся, кривоногий, залепленный грязью с ног до головы. Тупик не успел рта раскрыть: быстрым, ловким ударом Дыбок всадил меч в его живот.

— Што наделал, лешак?

— А че, Василь Андреич, сиропиться с имя? — Мишка невинно посмотрел в глаза сотского, отирая меч сорванным лопушком.

— «Язык» нужен!

— Мурза ж есть, недобиток Алешкин. Берегут наши. — Мишка сунул руку за пазуху, достал кошель, тряхнул. — Твоя добыча, Лексей, с мурзы снял. Мне б денежку за сохранность. Лови!

Кошель, звякнув, упал к ногам Варяга. Лицо Алешки побагровело, он грубо сказал:

— Мертвых не обираю.

— Ты че? По закону ж твое.

Мишка не грешил против истины: закон войны отдавал воину имущество побежденного им врага. Княжеским достоянием были обозы, лагерь, шатры военачальников, захваченные стада и табуны да то, что собиралось на поле уже после сражения.

— Возьми, Алексей, — приказал Тупик.

— Да не могу я, Василь Андреич!

— Под мечи лезть мог? Бери — сгодится.

— Куды мне столько? — Алешка неуверенно поднял кошель.

— А хотя с Мишкой вон поделись — он знает куды. Но за убийство пленного!.. — Тупик махнул рукой, вспрыгнул на седло, отъезжая, крикнул: — Лошадь попробуйте вытащить!

Нет, нельзя было оставлять Дыбка в сотне. Он же знает, что убивать пленных запрещено, и все ж убил. Тупик не смеет теперь строго взыскивать с Мишки, и тот пользуется…

Когда покидали место боя, безотчетная, сосущая тревога заставила Тупика несколько раз обернуться. Если б он знал, что, преследуя убегающих врагов, какой-нибудь сотни шагов не доскакал до распростертого в траве старого десятского Семена — последнего из дружины Красного, пытавшегося сдержать погоню!

Из-за раненых двигались медленно, спрямляя путь. Городок застали в суматохе: войско готовилось к выступлению. Взбудораженные переславцы из уст в уста передавали слухи об ордынских туменах, подступающих к городу, и чудесном спасении княгини: будто бы степняков поразили не смертные люди, а крылатые серафимы, слетевшие с небес. Возница и слуга с последней телеги клялись, что своими глазами видели, как небесные воины огненными мечами смели вражескую погоню и вознеслись в горние выси. Имя Евдокии работало на легенду, и в нее поверили сразу.

В детинец отряд Тупика вошел беспрепятственно, однако у крыльца княжеского терема отроки загородили дорогу:

— Велено пускать лишь воевод.

— Где Боброк или Вельяминов? — допытывался Тупик.

Отроки разводили руками, вызванный сотский, сын боярина Воронца, сказал, что оба в отъезде.

— Ты же знаешь меня, пропусти к государю, — просил Тупик. — Я от Храброго, казна у меня, пленного привез.

— Не велено, и не проси! — отрезал сотский. — Жди на дворе.

Тупик неприкаянно бродил по подворью, заставленному шатрами и повозками. Его кметы притыкались кто где мог. Раненых, слава богу, взял в избу войсковой лекарь. Возле конюшни детинца стояли повозки, похожие на те, что видел он на переславской дороге. С горечью подумал: его уже не считают своим в княжеском полку, будто собственной прихотью перешел он на службу к другому государю. Со злобой посмотрел на розовое лицо боярского сына, распоряжающегося у крыльца, и, охваченный бешенством, ринулся к двери, отбросил копья стражников.

Сотский бежал за ним, бранясь и угрожая, Тупик поднялся на второй ярус, распахнул первую дверь. За широким столом, над каким-то чертежом, сидел в одиночестве Боброк-Волынский. Тупик едва не залепил сотскому в ухо. Воевода спросил:

— Кто шумит?

— Да он вот охальничает — силой ворвался, — выскочил наперед сотский.

— А-а, знакомец. — Боброк улыбнулся. — С чем прибыл?

— Казну привез государеву.

— И на том спасибо. Что там слышно у вас? Татар не встретил по дороге — ты ж на них везучий?

— Часа четыре назад рубился с ихней разведкой. Мурзу живого привез.

Воевода встал, шрам на щеке его побагровел.

— Так какого ж… ты мне про казну буровишь?

— Я, Дмитрий Михалыч, полчаса о порог бился — не пускали, — с обидой сказал Тупик.

— Тебя? Гонца от Владимира? Кто не пускал? — Глаза Боброка сверкнули гневом, но тут же пригасли. — Ладно. Это я велел, чтобы поменьше толклись тут без нужды. Переусердствовали стражнички. Ты ступай, — приказал сотскому. Потом вышел из-за стола. — Пожди здесь. Княгиня у него… Да глянь пока на чертеж. Ты знаешь дороги. Какая теперь глаже до Костромы?

Долго ждать не пришлось. Войдя в светлицу князя, Тупик уловил запах мирры и розового масла. Донской стоял у открытого окна, в котором сияло вечернее озеро.

— Вот он какой, ангел-хранитель! — Донской усмехнулся и, видя удивление Тупика, глянул на Боброка. — Да он же, Дмитрий Михалыч, ничего о себе еще не слыхал… Ты уверен, Васька, што это лишь разведка была?

— Уверен. Ханских туменов близко нет.

— Каков твой мурза?

— Малость попорченный, но в памяти.

— Ох, Васька, не можешь без того, штоб ордынцев не портить!

— Дак они ж добром-то не даются, государь.

— Знаю, Василий, знаю. Поди-ка ближе. — Князь открыл окованный ларец, достал литое шейное ожерелье из серебра с синим игристым камнем. — Не за спасение жены, но за спасение московской государыни жалую.

Лишь теперь Тупик понял, за кем гнались враги, стал на колено, почувствовал прикосновение к шее холодного металла и твердых пальцев князя.

— Встань. Всем твоим кметам дьяк выдаст по рублю.

— Трое убиты, государь.

— На тех сам получишь по два рубля и передашь семьям.

Димитрий выспросил подробности боя, стал спрашивать, как идет сбор войска в Волоке-Ламском. Слушая, изучающе поглядывал на увлекшегося Тупика.

— Што, у князя Серпуховского лучше служится?

— Я ж у него не своей волей. — Тупик удивленно посмотрел на государя, потом, словно оправдываясь, сказал: — Там до Орды поближе.

— Поближе, говоришь? Кое-кто мне советует прямо к хану ехать с поклоном. А иные наоборот — в Кострому идти.

— Кто советует?

— В Кострому я советую, — негромко сказал Боброк.

Тупик помолчал, осторожно ответил:

— В ратных делах Дмитрий Михалыч смыслит больше нашего.

— Ух, Васька! И хитрованом же ты стал. Пора тебя, однако, воеводой сажать.

Боброк вышел с Тупиком, и Васька спросил о судьбе Красного.

— Сотню выслали искать их. Видно, порублены. Не иначе кто-то выдал княгиню.

Остановились над чертежом, Тупик спросил:

— Дмитрий Михалыч, а не далеко ли в Кострому?

— В самый раз. Туда не успеют дотянуться. Сейчас главное — войско собрать без помех.

— Ну, как обойдут Москву и — по пятам за вами?

— А вы с Владимиром на что? Небось уцепите за хвост?

— И за хвост, и за морду уцепим.

— То-то, серебряный!

— У меня и золотая гривна есть, — напомнил Тупик.

— То — гривна. В золотые нам, брат, не выйти с тобой: грехов многовато. А серебряный — как раз: где и черно, да не ржаво.

— Тогда лучше бы — железным.

— Ты ж не татарин. Это у них все «железные» — Темиры да Тимуры. Ты русак, Василий. В огне тебя кали, в воду бросай, а не переделаешь. Встретился с чужой бедой, услыхал доброе слово — и душа твоя как воск. Даже ворога, сбитого с ног, ты ведь не затопчешь.

— Есть и наши, которые топчут.

— Есть. — Боброк вздохнул. — Научились, глядя. Да и пора. Коли еще лет сто мечи не остынут — не такому научимся. Но ты — русак. Ступай, боярин Серебряный. А управишься — к Евдокии Дмитриевне поспеши. Там ждут тебя — не дождутся.

В проходе Тупик столкнулся с Вельяминовым и незнакомыми воинами, прижался к стене. Окольничий ругался на ходу:

— От змеи! Мурзу пленного приволокли и цельный час на дворе держат. Головы поотрываю сволочугам!

В сумраке Вельяминов не узнал Тупика, и Васька торопливо выбежал: не хватало еще подставлять спину за чужие грехи!

На другое утро великокняжеский полк покинул Переславль. На допросе пленный мурза упорно утверждал, что хан ведет не менее пятидесяти тысяч конных, и это разрешило сомнения великого князя. Последний раз поцеловал Васька заплаканную Дарью и дочку, посадил в возок. Жена махала ему рукой, пока не скрылась из глаз повозка. Насупленный Алешка стоял рядом, Тупик чувствовал неловкость перед ним и другими, чьи семьи остались в Москве, но не утешал: еще неизвестно, где опаснее — за крепкими стенами Белокаменной или в малочисленном княжеском полку. Ведь только чудом он вырвал Дарью вместе с великой княгиней из ордынской петли.

Во всех прошлых походах, как бы далеко ни отрывался разведчик от своего главного войска, грела мысль, что войско идет по его следам, все время приближается спасительной грозной силой. Теперь же пути разведчика и родного полка расходились, и холодящая душу пустота росла за спиной. Хмуро молчали воины, лишь Додон не оставлял своих глубокомысленных наблюдений:

— Гля-ко, мухомор-от красен и весь будто мукой присыпан, а рыжик — рыж, ровно Варяг. Оба от земли — пошто бы им разниться?

Додона терпели молча. Кряж вдруг весело сказал:

— Ча заненастились? Попомните слово мое — расколотим мы Тохтамыша в щепу.

— Тебе видение, што ль, было? — усмехнулся Микула.

— Было. Загадал я, мужики, когда мы ишшо с Николой от реки Осетра поспешали: ежели встречу в войске кого из прежних братьев лесных — одолеем ворога. И вот нынче встретил Никейшу. Ныне он — послушник Афонасий в Троице. Принес образок от Сергия великому князю.

— Тот здоровенный чернец? — спросил Варяг. — Уж не думает ли он стать новым Пересветом?

— Штобы новый Пересвет явился, новая Куликовская сеча должна случиться, — сурово сказал Микула.

— Гля-ко! — удивился Додон. — У березы-то лист березовай, а у рябины — рябиновай. Нынче зелены, а по осени изжелтеют. Надо ж!

Впервые в этот день воины громко расхохотались.

Ночью, с привала на лесистом холме, отряд увидел в московской стороне великое зарево.

VII

Где-то на лесных распутьях Остей разминулся с великой княгиней, и встречи с ордынскими отрядами тоже избежал, хотя слух о проезде молодого князя в Москву быстро разлетелся по окрестностям, и кое-кто из служилых, снарядившихся в Переславль, поворачивал коней к Белокаменной. Рано утром въехал Остей в пустой посад. Мост Фроловской башни не был поднят; серый в яблоках скакун князя ступил на деревянный настил, и тотчас вверху, между зубцами, явились головы стражников.

— Отворяй! — гаркнул молодой свитский боярин. — Князь Остей от великого князя Донского.

Бесшумно сдвинулся, пополз вверх, внутрь башни, полуаршинной толщины железный затвор ворот; князь, пригибаясь, въехал в Кремль. На бесхитростном лице его отразилось изумление.

Какие только картины смуты, общего настроения и бедствий не являлись ему в пути! В забывчивости он хватался за меч, готовый самолично рубить головы татям, смутьянам, грабителям боярских домов и осквернителям храмов, искал пламенные слова, которые бросит в толпы обезумевших людей, покинутых боярами. И вот он в Кремле.

Быстрый глаз князя примечал множество ратников на стенах и в стрельницах башен, поднятых его появлением, там и тут торчали алебарды, копья, плоские лезвия русских рогатин. Изнутри к стенам приставлены широкие ступенчатые лестницы из свежих плах, еще видны сметенные в кучи щепа и стружки, тут же громоздятся поленницы дров, стоят бочки смолы и котлы с водой, возвышаются груды отесанных камней и ядер из тяжелой свинцовистой глины, связки метательных копий. Вблизи «опасных» стен — по восточной, северной и северо-западной стороне — сооружены фрондиболы — метательные машины упрощенного типа в виде колодезного журавля, способные бросать через стены пудовые камни и целые мешки ядер. Кремль едва просыпался. На площадях, на перекрестках улиц слабо чадили костры, возле них, опираясь на копья и алебарды, подремывали стражники. На подворьях, заставленных телегами, женщины разводили под таганами огонь, поскрипывал колодезный журавель, из-за оград доносились шорохи молочных струй и повизгивание голодных поросят. На всадников не обращали внимания, лишь один из ополченцев у костра спросил: «Откуль, витязи?»

Жаль чего-то стало Остею. И радовался, что видит крепость устроенной, а словно обманули его. Не потребовалось от Остея немедленных подвигов во спасение великокняжеской столицы, толпы не валили ему навстречу, не звонили колокола, не шли попы с хоругвями и святыми реликвиями. Народ спал — в боярских и купеческих домах, в клетях, житницах и амбарах, приспособленных для жилья, спал в шатрах и прямо среди подворий, благо стояла теплынь, — спал и не чуял близости спасителя. Остей вдруг заволновался: не придется ли ему, посланцу государя, доказывать свое право возглавить оборону, назначать и смещать начальников, вести переговоры с Ордой?

Дядя, Дмитрий Ольгердович, сказал ему на прощание: подобной чести иной князь во всю жизнь не дождется, — Остей же с радостью послужил бы Донскому в чистом поле, командуя даже сотней, а эту честь уступил дяде. Но Дмитрий Ольгердович мечом и преданностью давно уж выслужил у московского государя немалый удел, Остею же надо еще заработать свой хлеб. И княжеский хлеб нелегок, если ты не получил готового наследства. В Литве смутно. Многочисленные сыновья Ольгерда — родные дядья Остея — грызутся за каждый городок и клочок земли. От отца, владеющего бедным Киевским уделом, не разживешься, да Остей и не единственный сын. Идти на службу к западным государям тому, кто крещен в православии, — значит, заранее обречь себя на изгойство. На Руси он свой.

Если Москва падет, Остея ожидает гибель, хуже того — мучительный ордынский полон. Но если Москва выстоит, слава его сравняется со славой дядей Андрея и Дмитрия — куликовских героев.

У великокняжеского терема вооруженный привратник, увидев Остея в сопровождении бояр, согнулся в поклоне.

— Милости просим, государи. Хоромы пусты и конюшни — тоже, всем хватит места. Я счас конюхов кликну.

— Где воевода ваш? — строго спросил Остей, спешиваясь.

— Адам, што ль? Дак он стоит в дому князя Володимера — там все начальные. А государев терем велено не заселять на случай чего да штоб не попортили утвари.

Прозвонили к заутрене. Князь решил не торопить события, занялся размещением дружины, но в ворота скоро вломились горожане в кольчугах, кафтанах, епанчах, все до одного опоясаны мечами, за голенищами — длинные ножи, на поясах у кого праща, у кого железная булава. Передний детинушка средних лет, скинув богатую кунью шапку, поклонился князю в пояс, звучно заговорил:

— Слава всевышнему, дождались сокола. Примай, Остей Владимирыч, крепость, ослобони от тяжкой заботы.

Остей улыбнулся с облегчением:

— Ты уж и рад… Адам-суконник, я не ошибся?

— Не ошибся, государь, — уж как рад, словом не сказать.

— Ладно, воеводство приму — на то воля великого князя Донского. Но тебя, Адам, с твоими подручными не ослобоню от дела. Как мне без помощников? Бояр-то, почитай, нет у меня.

— Э, государь, — ответил темнолицый человек с клешневатыми руками не то бронника, не то кузнеца. — Был бы князь — бояре сами найдутся.

Остей свел белесые брови. Сдержанно спросил:

— Что о татарах слышно?

— Да уж в зареченской стороне показывались их дозоры. Большое войско будто на Пахре. Олекса Дмитрия вечор сам пошел в сторожу, ждем с часу на час.

Клешнерукий вдруг со смехом прогудел:

— Што я говорил! Эвон, князь, бояре подваливают!

Сначала в воротах появились сразу три черные рясы монастырских настоятелей, во главе шествовал рослый архимандрит Симеон. За святыми отцами — толпа боярских кафтанов, шуб и шапок, оружные отроки и челядины.

— Глядите: великий боярин Морозов!

— Чудны, господи, дела твои: то ни единого воеводы в Белокаменной, то сразу три! — хохотнул клешнерукий.

— На готовенькое вороньем летят, — заметил другой.

Монахи наперебой благословляли князя, он, кланяясь им, с удивлением поглядывал на Морозова.

— Здоров ли государь наш, Димитрий Иванович? — загудел тот хрипловатым голосом.

— Здоров, — сухо ответил Остей. — А ты, боярин, будто занедужил?

— Одолело меня лихо проклятое, да миловал бог. В Симоновском ко святым мощам приложился, а ныне спешу принять службу, на меня возложенную государем.

«Какой только дьявол тебя принес?» — подумал Остей с досадой.

— Княже, суда и правды у тя прошу! — Вперед через толпу проталкивался боярин Томила. — Не попусти убивцам и татям!

— О каких татях речешь, боярин?

— Здесь, пред тобой они! Били меня смертным боем и этот вот, — ткнул пальцем в Рублева, — и тот вон, и Олекса, богом проклятый, бил и конно топтал, бросал меня, боярина служилого, под ноги черни. Глянь на язвы мои, княже! Послушай других лучших людей, битых и ограбленных ворами. И ты, народ, не попусти ватажникам, вяжи их! — Томила попытался ухватить Рублева за ворот, но получил такой толчок в грудь, что едва не свалился.

— Пошто охальничаешь, боярин? — властно крикнул Адам. — Ты, государь, людей допроси, прежде чем слушать злого буяна Томилу. Сам он виноват в бесчестье своем. Стыдно, боярин!

— Што-о? Ты, суконник, стыдишь меня?

— Погодь, Томила. — Морозов снова выступил вперед. — Князь, я и сам наслышан о воровстве. Смуту учинили тут без меня: в колокол били, в детинец ворвались силой, человека мово Баклана с иными стражами, почитай, донага раздели.

— Людей побили, сучьи дети, кои Жирошку, сына боярского, воеводой кричали! — раздался голос из толпы.

Боярские слуги стали напирать на выборных, Остей побагровел, не зная, на что решаться, оглянулся на своих дружинников, они придвинулись, и это спасло выборных от расправы. Морозов, чувствуя колебания князя, потребовал:

— Князь, не мешкай: вели взять атаманов под стражу.

— Молча-ать!.. Прокляну псов нечистых, во храме прокляну — с амвона! — Высокий, худой архимандрит Спасского монастыря Симеон, задыхаясь от гнева, стучал в землю посохом, наступая на боярскую толпу. — Ворог лютый на пороге, а вы чего творите, ефиопы окаянные? Свару затеваете, на воевод, народом выбранных, подымаете руку? Чего добиваетесь? Штобы народ отвернулся от князя, со стен ушел али побил нас всех каменьями?

— Кого защищаешь, отче Симеон? — крикнул Томила. — Смутьянов, воров государевых?

— Ты вор, Томила, ты — не они. Били тебя за дело — не ты ли обзывал посадских людей дураками, стращал татарами, грозился истреблением, мало того — велел народ бичами стегать? Прости, господи, но жалко мне, што боярин Олекса не зашиб тебя до смерти! — Подняв тяжелый посох, погрозил Морозову: — А тебе, Иван Семеныч, как только не совестно на людей-то смотреть?

— Ты как смеешь, монах, корить меня, великого боярина?

— Смею, ибо свои грехи ты выдаешь за чужие. Ты вызвал смуту — в грозное время бросил град в безначалии, оставил нас хану на съедение и скрылся, аки тать в ночи. От великой нужды ударил народ в колокол, на вече избрал себе достойных вождей. Для чего теперь ты воротился, боярин? Штоб, себя выгораживая, новую смуту посеять? Лучше бы ты с…л без оглядки подалее!

Хохот покрыл слова архимандрита, побагровелый, готовый лопнуть от бешенства, боярин рванулся к монаху, но встретил твердо направленный в грудь посох.

— Погодь, черноризец! — вырвалось у Морозова.

— Ты, князь, не верь злобным наговорам. С того часа, как вече избрало воевод из людей житых — ибо не нашлось там боярина достойного, окромя сотского Олексы, — ни один человек не обижен, ни один дом не ограблен, ни единый храм не осквернен. Адаму спасибо со товарищи его.

На шум прибывал народ, посадских стало уже больше, теперь они не дали бы в обиду своих выборных. Князь воспользовался минутой тишины:

— Правду молвил святой отец, братья мои: негоже нам теперь считать обиды вчерашние — то лишь врагу на руку. Перед страшным стоим. О спасении Москвы думать надо, о чадах ваших, о земле русской. Не будь я потомком Рюрика и Гедимина, коли не отрублю голову смутьяну — будь он хоть черным холопом, хоть рядовичем князя, хоть житым или даже боярином!

Приказав глашатаю обнародовать грамоту, присланную великим князем, Остей велел всем оставаться на своих местах, исполнять прежние обязанности и по вызову его выборным являться на совет вместе с боярами. Решив для начала осмотреть укрепления и расстановку ополченческих сотен, он приказал следовать за ним Адаму и Морозову. Боярин зло надулся — его уравняли с выборным воеводой, — но делать нечего: пошел! Томила же, излив князю свои обиды, будто выдохся: притих и посмирнел. А когда уже двинулись в обход, вдруг попросил:

— Остей Владимирыч! Государь мне доверял неглинскую стену устраивать и оборуживать. Отдай мне ее под общий досмотр?

— Вот за это, боярин, хвалю. Когда бы другие тебе последовали, век готов сидеть в осаде, — с чувством сказал Остей.

Первый вывод, который он сделал для себя, — быть осмотрительным. И впервые в жизни пожалел, что ему всего лишь двадцать два, а не тридцать два года: уверенно стать меж двух огней способен лишь зрелый муж. Для начала решил больше смотреть и слушать, не мешая разумному и полезному, стараться примирить обе стороны, держась ближе к той, за которой сила.


Пушкари первыми из ополченцев были поставлены на кремлевские стены и обживали их по-домашнему. Вавила Чех находился во Фроловской башне, командуя большой пушкой и пятью тюфяками. Справа, от Набатной башни до угловой Москворецкой, стояли пушкари Афоньки со своей огнебойной силой, слева — от Никольской башни до угловой Неглинской и далее — располагалось самое большое пушечное хозяйство Проньки Песта. При каждой огнебойной трубе находилось по три пушкаря, во время осады добавлялось еще по два помощника из ополченцев, чтобы скорее оттаскивать тяжелые железные чудища от бойниц для заряжания и возвращать на место для выстрела. После ухода князей все заботы по прокорму пушкарей легли на их начальников, и Вавила еще до веча перевез семьи с хозяйством в детинец, поселил в пустых клетях недалеко от стены. То же сделали и соседи. Олекса поставил Вавилу начальником воротной башни, и забот прибавилось.

Остей начал осмотр стены с главной, Фроловской, башни, и порядок ему здесь понравился. Он расспросил о боевых возможностях тюфяков и великой пушки, установленной в среднем ярусе, велел до срока прикрыть жерла заборолами, чтобы огненный бой оказался для врага неожиданным. Боярин Морозов выглядел недовольным. Заметив среди ополченцев десятилетнего отрока, буркнул:

— Вы б тут ишшо люльки повесили. Зелье ж рядом.

— То сынишка мой, — объяснил Вавила. — Сызмальства к пушечному делу приучаю, он смышленый, баловать не станет.

— На своем дворе приучай, а тут крепость. — Дал боярин и дельный совет: — Вы энту дурищу, — ткнул рукой в сторону фрондиболы, — лучше приспособьте бочки со смолой и кипятком подымать на стену. Небось на веревках-то руки пообрываете.

— Да мы, боярин, нынче ж пару подъемников особых поставим. А машина еще сгодится.

Адам тушевался, лишь коротко отвечал на вопросы князя. «Кончилась власть наших выборных», — с неясным сожалением подумал Вавила.

Едва отошел Остей, к воротам прискакал Олекса.

— Готовьте свои громыхалки! — крикнул пушкарям. — Завтра Орда пожалует.

Встревоженный Вавила раздумал идти домой полдничать, послал за обедом сынишку. Долго смотрел через узкую бойницу в полуденную сторону, где небо затягивала серая пелена. Эта странная нехорошая пелена, казалось, надвигается на Москву.

Внизу послышался оживленный говор, видно, принесли обед ополченцам, но женские голоса были незнакомы.

— Ай не боитеся, красавицы, што татарин нагрянет да и уташшит в свой гарем? — громко спрашивал озорной Беско.

— Вы-то нашто? — отвечал девичий голос.

— Ладно — не пустим их, токо почаще пироги носите.

— И медок с княжьего погреба, — пробасил Бычара.

— Орду отгоните — медок будет.

— Не-е, милая, прежде для храбрости требуется. Не то быть вам в гареме беспременно.

— Да уж лучше в колодец! — Голос третьей гостьи показался знакомым. Вавила стал спускаться вниз. Около ворот девицы с корзинами в руках угощали пирогами ополченцев. Те расступились, пропуская начальника, Вавила пристально смотрел на одну из девиц, белолицую, сероглазую, веря и не веря глазам. Руки ее с корзиной вдруг опустились.

— Ой! Ты ли, дядя Вавила?

— Анюта?

— Я это, я самая. — Она подошла к нему, остановилась, сбивчиво заговорила: — Мы вот пирогов напекли… Да куда ж ты запропал, дядя Вавила? Я уж искала тебя, искала…

— Слыхал я о том, спасибо, дочка. — Вавила глянул на притихших ополченцев. — Да у меня, как видишь, тоже — слава богу. Ты-то пошто здесь? Говорили, тебя княгиня Олена взяла.

— Она ж в отъезде…

— Откушайте пирогов наших, — одна из девиц протянула пушкарю угощение, он взял, ободряюще улыбнулся смущенной Анюте, стал жевать пирог с яйцом и грибами. Послышался конский топот — вдоль стены мчались трое, впереди — Олекса.

— Вавила! Оставь на месте лишь воротников, возьмите огнива да факелов побольше — в посад пойдем. Я — мигом назад!

— Зачем пойдем-то?

— Аль сам не догадываешься? — Олекса сверкнул глазами на девушек, наклонился с седла. — Анюта, душенька, угости нас — со вчерашнего дня крохи во рту не было. А этих чертей не закармливайте — детинец проспят. — Жуя пирог, на скаку оборотился, крикнул: — Посад палить — вот зачем!

Замерли ополченцы с недожеванными пирогами во рту, бледная Анюта шагнула к Вавиле:

— Что же теперь будет?

— Не бойся, дочка, так надо. — Неожиданно для себя спросил: — Олекса — твой суженый?

— Шо ты! — Лицо девушки зажглось румянцем. — Он в тереме нашем с дружиной стоит.

— Витязь лихой. И ты вон какая стала — не узнать. О родных-то чего сведала?

— Ничего. Поди, съехали в Брянск…

— Наверное, съехали. А ведь я женился, и дети есть. Вон сынок бежит с обедом.

Она с удивлением смотрела на рослого парнишку.

— Твой? Когда ж вырос-то?

— Приемыш. — Вавила улыбнулся. — И девочка есть, семилетка. И другой сынишка… Как раз годок ему.

Анюта улыбнулась с едва заметной грустью:

— А я все помню, дядя Вавила. Дай бог тебе счастья. Мы теперь часто ходить будем к вам. Может, чего постирать?

— Не надо, дочка. Мы люди ратные, да и семьи у многих тут. Ты в гости ко мне приходи…

Вавила приказал отворять ворота. Растревоженный встречей, повел ополченцев в посад. К стене отовсюду валил народ.

В сухой полдень Великий Посад, подожженный со всех концов, превратился в огненное море. Тысячи людей, высыпавших на стены, столпившихся под ними у открытых ворот, завороженно смотрели на буйство пожара. И страшно было оттого, что никто не метался, не вопил, не звал на помощь — люди стояли и смотрели, как выпущенный на волю красный зверь уничтожает их многолетние труды. День был тихий, но большой огонь породил ветер, его потоки устремились к горящему городу, загудели башни кремлевской стены, чудовищным медведем заревел огненный ураган. Красные вихри вздымали повсюду стаи трескучих искр, хлопья сажи и клубы дыма, в воздухе летали клочья горящей соломы и целые головешки, копоть свивалась над посадом в громадную бесформенную тучу, гарь поднималась к высоким августовским облакам, растекалась безобразной лохматой шапкой, накрывала пригородные луга и леса, застилала солнце. Охваченные пламенем снизу доверху, шатались высокие терема и церкви, рушились кровли изб, пылающие стены извергали смерчи огня — город превращался в один исполинский костер. В Кремле стало трудно дышать. Люди на стене заслонялись от жара рукавами. В гуле и треске огня, глухом грохоте разваливающихся строений не слышно было испуганных криков птиц, мечущихся в дыму, лая собак и ржания лошадей в конюшнях детинца.

Из-за прясла Никольской башни молча взирал на пожар князь Остей. Он все время кутался в светлый плащ, словно ему было холодно. Лишь теперь Остей начал до конца понимать, какую ношу взял на свои плечи. Рядом беспокойно топтался Морозов. Одутловатое лицо его словно поблекло перед пожаром, в желтушных угрюмых глазах плясало отражение огней, кривились губы, казалось, боярин недоволен тем, как горит город. Поодаль недвижно застыл Адам, рядом с ним что-то пришептывал Каримка, то и дело хватая за руку мрачноватого Клеща. Адам, казалось, не видел пожара, именно сейчас он решил, сдав детинец, вернутьсяв свою суконную сотню, чтобы сражаться на стене. На коленях возле широкогорлого тюфяка истово молился Пронька.

Вавила уже вернулся на свое место. Он стоял на стене возле Фроловской башни, вымученный, с опаленной бородой, в прожженном кафтане — пришлось пробиваться сквозь пламя. Маленькая миловидная женщина с ребенком на руках жалась к нему, утирая глаза концом повойника. Вавила не стал удалять жену, прибежавшую к нему с детьми, да и жены других ополченцев теснились тут же. Вавила смотрел на огонь, и по временам горящие избы, терема и храмы казались ему большими и малыми кораблями, гибнущими в сражении — так много схожего было между московским пожаром и тем, что он видел на море. Люди безумны, или это бог за неведомые прегрешения ставит их перед неизбежностью истребительных войн?.. Вспомнились холеные лица богачей, немыслимая роскошь их одежд и дворцов, великолепие храмов, которые они воздвигли своим святым на костях баснословно дешевых рабов и чужом золоте, алчность работорговцев, жестокость надсмотрщиков, старавшихся для большего обогащения хозяев. Те две морские армады дрались за право владеть торговыми путями, по которым стекаются в закатные города богатства всех земель и дешевая рабская сила. И Орда снова идет на Русь, чтобы взять новые полоны, дармовые меха, золото, серебро и хлеб. Но те-то, кто полезет на эту стену, подставляясь под выстрелы тюфяков, луков и самострелов, под сокрушительные камни и горящую смолу, много ли получат? Как и те, которые на его глазах жгли, резали и топили друг друга посреди пылающей Адриатики? Обогатятся ханы и мурзы, еще больше обогатятся работорговцы и скупщики награбленного, а с ними — владетельные сеньоры в закатных и полуденных странах. Если, конечно, война для хана будет успешной.

Он скрипел зубами, вспоминая издевательства, пережитые в неволе. Теперь снова за ним вышли на охоту с арканом. Нет уж — он предпочтет смерть. Скажет об этом своим товарищам, поведает им, каково живется рабу в тенетах жирных и жадных пауков.

— Ты штой-то сказал, Вавила? — Жена встревоженно смотрела на него высохшими глазами.

— Это я так, Милуша, про себя. — Он обнял жену, наклонился к сынишке — тот весело лопотал и тянулся ручонками к высокому столбу пламени, охватившему Фроловскую церковь.

— Большим — горе, малому — забава, — сказала жена. — Где теперь жить станем?

— Не горюй, Милуша, выстроим хоромы лучше прежних. Вот и Аленка станет нам помогать. Станешь, дочка?

— Стану, ежли котика с собой возьмем.

— Возьмем. Как же без котика в доме? — Вавила улыбнулся. До чего ж мало надо человеку, пока душа его не заражена алчностью, завистью и оподляющим властолюбием. И до чего щедр человек на добро, пока кто-то по скотскому праву силы не ранит его грубой жестокостью и унижением, вызвав в ответ неисцелимую обиду, ненависть и злобу! Сам он от природы не жесток, но, мстя за позор прошлой неволи, защищая от новой себя, жену и детей, станет убивать беспощадно, с холодной расчетливостью, чтобы убить побольше.

Великий Посад горел до утра. Когда встало солнце, среди черного пожарища чадили только головешки да кое-где кровенели из-под пепла непотухшие угли. Холм с Кремлем словно подрос. Белые стены присыпало пеплом, прикоптило дымом, но среди выжженного города, над черной, всхолмленной равниной и почерневшей под прокоптелым небом рекой они все еще казались снежными и легкими. В прогорклом воздухе молчаливо кружили вороны и косокрылые коршуны, налетевшие из далеких степей.

VIII

Увидев зарево над Москвой, Тохтамыш понял: горит посад. Но Москва — не Серпухов, такой город не разбежится весь, — значит, Кремль готовится к осаде и его придется брать приступом. Хан приказал часть пленных отдать в передовую тысячу: пусть рубят деревья для постройки переправ и осадных машин — в московском посаде теперь и бревна целого не найдешь. Остальной полон и захваченную добычу он велел отправить в Сарай — пусть Орда увидит, что поход удался: снова в степь идут вереницы рабов, кибитки, полные добра. Узнав, что Кутлабуга приказал развешивать здоровых пленных на перекрестках дорог, хан послал к нему гонца со словами: «Самые расточительные женщины — глупость, вино и пустая злоба. Кто долго живет с ними, теряет голову. Я безголовых темников не держу».

В ночь, озаренную московским пожаром, Тохтамыш велел привести к нему беглого лазутчика и сказал:

— Ты просишь в награду золотую пайзу с изображением сокола — этим ты, купец, хочешь сравняться с ордынским темником. Но за такую пайзу мало одной разрушенной церкви.

— Что я должен сделать еще, владыка народов? — Глаза-мыши настороженно уставились в лицо хана.

— Тебе дадут лошадь и проводят до Москвы. Проберись в город. Как отворить ворота Кремля, ты подумаешь сам.

— Это непросто, великий хан.

— Будь это просто, я послал бы другого.

— Что я должен делать?

— Что хочешь: устрой бунт, отрави воду, сожги корма, отыщи тайный ход в крепость, взорви их зелье для пушек и разрушь стену, усыпи стражу — все годится, лишь бы мои воины проникли в Кремль. Со стены ты увидишь на расстоянии полета стрелы несколько желтых флагов. Посылай стрелы в сторону этих флагов, вкладывая в них записки с важными вестями.

— Исполню, великий хан.

— Не теряй времени. Мое войско не может топтаться под московской стеной больше одного дня.

На следующий день с Поклонной горы Тохтамыш увидел город. Среди угольного пожарища, над серебристой лентой реки, стоял игрушечный холм, окруженный белой стеной с игрушечными башнями. Игрушками казались и сияющие золотом купола храмов, островерхие крыши теремов. Далеко справа, ниже Кремля, пойменными лугами приближались к берегу сотни тумена Батарбека, с которым шел Акхозя. Тохтамыш послал разведчиков в обе стороны по реке и велел строить переправы.

Колокольный набат выбросил Остея из терема, не тронув стремени, он взметнулся на постоянно оседланного коня. Народ бежал к подолу, в сторону угловой Свибловой башни. Здесь, близ устья Неглинки, стену обороняли кожевники — рукастые, присадистые мужики, наполовину из крещеных татар, черемисов, мордвинов и мещеры. О бок с ними стояли гончарная сотня, оборонявшая москворецкую сторону, и усиленная сотня кузнечан, взявших под защиту невысокую часть стены над обмелевшей к осени Неглинкой — до северной угловой башни. Остей стремительно взбежал на стену по высоким ступеням, оставив коня отрокам.

— Гляди, бачка-осудар! Вон собак нечистый! — торопливо заговорил Каримка, уступая удобное место между зубцами.

Выше устья Неглинки через Москву вплавь переправлялось до двух сотен степняков. Небольшие вьюки с оружием привязаны к седлам, воины плыли, держась за конские хвосты. Еще сотни три стояло за рекой, там же грудились повозки с жердями, бревнами, расколотыми лесинами.

— Государь, ниже Кремля тоже появились, — сообщил подошедший по стене Клещ. Остей направился к Свибловой башне, чтобы с высоты ее обозреть реку, скрытую москворецкой стеной. Тяжело дыша, следом топал подоспевший Морозов, за ним — Томила и выборные. Оборачиваясь на ходу, Томила спрашивал Клеща:

— Ты поставил тюфяки для прострела повдоль стены?

— Как же, Томила Григорич, все сполнено по твому слову.

— А пушку великую ты вели Проньке с башни снять да перетащите ее во-он против той горушки, за Неглинкой. Непременно там будет ставка темника али тысячника. Достанет ли?

— Я спрошу Проньку.

— Ежели не возьмет ставку, все одно под горушкой чамбулы ихние сгуртуются — хорошо будет горяченького запустить в середку.

— Сполним, боярин.

— Приду гляну.

Задушил-таки свою обиду старый боярин. Что значит — князь явился: и ополченцы стали воинами в глазах Томилы, и кормов довольно, и припасу хватает. Вот только шишки от мужицких кулаков небось побаливают. Ну, да главное — Кремль отстоять, шишками после сочтемся.

Бойниц всем не хватило, Каримка и Клещ стали позади бояр, рядом с дозорными самострельщиками. В башне слегка сквозило. И здесь, в высоте, почти над самой рекой, попахивало гарью. Остей смотрел в узкий проем на ордынских всадников, заполонивших противоположный берег ниже Кремля Их было с полтысячи. Из-за речного поворота вышли два струга и скоро приткнулись к занятому Ордой невысокому обрыву. Похоже, какие-то купцы угодили в руки степняков. Московские суда — и княжеские, и купеческие — были заранее отправлены вверх по Москве и Рузе на глухие лесные озера, ближе к Волоку-Ламскому. С переднего струга опустили деревянные сходни, мурза, блистающий золотом доспехов, первым въехал на судно, за ним потянулись нукеры. Не меньше сотни всадников бросились в реку. Между тем выше устья Неглинки ордынские сотни закончили переправу, воины быстро вооружались и вскакивали в седла. В Кремле у Остея стоял наготове полуторасотенный отряд конных ратников под командованием Олексы, можно бы и трепануть степняков, но Остей не хотел без особой нужды обнаруживать свою конную силу, а главное, не был уверен, что враг не переправился на левый берег в десяти верстах выше по реке, где имелся брод. Его конников могли внезапно отрезать от ворот.

— Ханская разведка, — сказал Томила. — А на том берегу — передовые чамбулы.

Четыре сотни степняков, переплыв реку с двух сторон от Кремля, съехались на пепелище посада в одном перестреле от стены, от них отделилась небольшая группа с золотобронным воином в центре — о чем-то совещалась. Москвитяне, заполонившие стену, в молчании взирали на незваных гостей с Дикого Поля, на их гривастых низеньких лошадей, на цветные значки, трепещущие на длинных пиках, на бунчуки с кистями шелка и серебра. Серое дымное небо стояло над Кремлем, как будто Орда притащила с собой нечистую пелену с полуденной стороны; из-под копыт толкущихся лошадей вился черно-седой прах, повисал в воздухе, и всадники словно плавали в нем. Адам стоял рядом с Вавилой между толстыми каменными зубцами, слева от надвратной Фроловской башни, не отрывал взгляда от врагов. Остей уважил его настойчивую просьбу — возглавить сотню суконников на стене; наверное, князь понял, что в ближайшем его окружении боярам трудно будет ужиться с выборными. Многочисленная суконная сотня составляла в Москве влиятельный цех купцов и ремесленников, пользовалась особыми привилегиями; дорожа своим именем и расположением государя, почти вся эта сотня осталась в городе и в смутные дни, наряду с кузнечанами, бронниками, гончарами и кожевниками, стала мощной силой порядка. Суконникам, усиленным отрядами других слобожан, была доверена важнейшая часть стены со стороны Великого Посада. Слева от них стояли кузнечане, справа — бронники.

— Эко, дьяволы, разлопотались! — пробасил Гришка Бычара, поднявшийся наверх, поскольку воротники остались без дела. — Хошь бы нам чего сказали.

— Успеем — наговоримся.

Какой-то мальчишка, пробравшись под ногами взрослых, просунулся между зубцами, повиснув над самым рвом, закричал:

— Эй, кумысники, ступай сюда, свиное ухо дам на закуску!

— Я те дам! — ополченец ухватил его за штаны. — Брысь отсюдова, не то самого без уха оставлю!

По команде десятника мальчишек стали хватать и спроваживать вниз по приставной лестнице. Адам хотел спровадить и знакомых девиц из княжеского терема, но за них попросили воротники, только что опроставшие корзину пирогов. Вступился и Вавила:

— Пущай поглядят. Анюта, может, знакомых приметит.

Мурзы наконец закончили совещание, четверо рысью направились к стене. Ополченцы словно забыли о луках, сулицах и пращах — враг пока ничем не обнаруживал своих намерений. Среди четверки выделялись тот же в золоченой броне и широколицый, с бычьей шеей воин в стальной мисюрке с орлиным пером; из-под его серо-зеленого халата поблескивало оплечье байданы. Он первым подъехал к самому рву так, что легко можно было рассмотреть нестарое лицо с отвислыми усами. Задрав голову, обежал взглядом стоящих между зубцами, ни на ком не задержался, по-русски, почти не искажая слов, громко заговорил:

— Я — тысячник Шихомат, шурин великого хана Тохтамыша — вашего царя. Есть ли в Москве великий князь Димитрий?

Стало тихо на всей стене, люди пытались расслышать мурзу. Адам почувствовал: на него смотрят, и придвинулся к стрельнице.

— Великого князя Донского нет в Москве.

— Кто есть из великих бояр князя Димитрия?

Адам замялся, и тут длинный пушкарь Беско озорно крикнул:

— Я — самый великий здеся! Че ты хочешь, мурза?

Народ засмеялся, тысячник снова обратился к Адаму:

— Почто молчишь? Где ваш воевода?

— Я воевода. Говори мне.

Мурза казался озадаченным, перекинулся словом со своими, снова поднял голову:

— Почто сгорел город? Почто мосты сожжены? Почто заперты ворота детинца? Разве вам неведомо, что уже близко повелитель ваш — великий хан Тохтамыш? Почто не высылаете бояр и попов для почетной встречи?

— Вот это новость! — удивился Адам. — А мы тут сидим, как сурки, ничего не ведая. За што ж нам этакая честь от хана?

Народ загудел, засмеялся и смолк — по знаку одного из наянов с десяток степняков помчались ко рву.

— Я сказал тебе, боярин. Вели отпереть ворота, готовьте посольство для встречи и дары.

— Много ль подарков надобно? Сколько людей то есть идет с вашим ханом?

— Свита при нем небольшая. Мы посланы проверить дорогу. Спеши, боярин. За послушание милостивый хан Тохтамыш пожалует бояр и церкви тарханами, черных людей — пашнями, лесами и водами, а также ремеслами, коими они владеют.

— Эва! Мое и мне же посулили! — крикнул Веско. — Ловки!

— Знаем ваши милости!

— Клеймо — на голяшку, колодку — на ногу, рогатку — на шею.

— Да бич в придачу.

— А детей — в мешок, девок и баб — на подстилку, старух и стариков — собакам на корм.

— Тихо, мужики! — урезонил Адам. — Слышь, мурза? Мы оттого сидим взаперти, што запоры наших ворот заржавели. Прямо хоть помирай тут. Может, ты оттоль попробуешь, снаружи?

— Лбом! — рявкнул Бычара, вызвав новый смех.

Тысячник, видно, собирался продолжить увещевания, но к нему подъехал воин в золоченой броне, быстро, резко заговорил. Адам спросил Вавилу:

— Ты понимаешь?

— Ага. Он говорит: мы-де издеваемся над ними и пора показать нам плеть. Как бы не влетело от князя за этакой разговор?

— Што, Остей им ворота отворит?

— Эй, боярин! — крикнул ханский тысячник. — Ты слышал мое слово. Коли не исполнишь, вся Москва за то головой ответит!

Отстранив Вавилу, рядом с Адамом встал Олекса. Он был в черном панцире и блестящем остроконечном шлеме с откинутой личиной. Не дождался витязь княжеского приказа потрепать орду и не вытерпел, поднялся на стену:

— Слушай меня, мурза, и передай хану. Московские ворота для него закрыты. Ежели не хотите лоб себе разбить — ступайте подобру.

— А за дарами не постоим, — добавил Адам. — По бедности ханской Москва готова дать ему откуп — пусть назовет условия.

Толмач рядом с золотобронным воином быстро переводил ему слова москвитян. Воин вдруг завизжал, потрясая плетью.

— Он кричит: это его условие, плеть то есть.

Ордынские всадники, рассыпаясь, поскакали в разные стороны вдоль стены. Галдели, тыча плетками в москвитян, некоторые на скаку метали длинные копья в ров: вонзаясь в дно, копья оставались торчать в воде. Следя за всадниками, ханский шурин и золотобронный что-то обсуждали.

— Шугануть бы их — ров меряют.

— Эй, мурза! — крикнул Олекса. — Вели своим отъехать от стены. Не то худо будет.

Адам потянул со спины небольшой самострел.

Шихомат засмеялся, отдал какой-то приказ, всадники, останавливаясь, выхватывали мечи, грозили москвитянам. Со стен ответили свистом, насмешками, бранью. Кто-то швырнул дохлую крысу: «Хану подарок!» Мужичонка в затрапезном полукафтане спустил портки, выставил в стрельницу голый зад, согнувшись, просунул между ног бороденку, надсадно кричал:

— Поцелуй, мурза, красавицу!

Золотобронный воин вдруг вздыбил коня надо рвом, тыча рукой в стоящих на стене людей, стал что-то выкрикивать.

— Какая муха его укусила? — удивился Адам.

— Тихо! — Вавила наклонился вперед, вслушиваясь, обернулся, нашел глазами девушек, которых ополченцы пропустили вперед. Анюта, прижав к груди руки, стояла между зубцами соседней стрельницы. Глаза ее на лице, залитом бледностью, словно околдованы змеиным взглядом — так и кажется: сейчас шагнет за стену. В громких выкриках мурзы все время повторялось: «Аньютка! Аньютка!»

— Ты слышишь, Олекса? Он кричит: у нас, мол, полонянка ево, требует выдать, грозится самим адом.

Олекса кинулся к девушкам, отстранил Анюту, поднял кулак в железной перчатке:

— Вот тебе полонянка!

Мурза пронзительно взвизгнул, на месте развернул танцующего скакуна, помчался прочь. За ним — ханский шурин. Степняки разом отхлынули от стены. Олекса осторожно держал девушку за руку.

— Это он? Тот, кому тебя продавали? Ханский сын?

В ее оживших глазах заблестели слезы.

— Ох, не знаю, Олекса Дмитрич. Больно похожий. Все они похожи, проклятые.

…В вечерние часы, когда Кремль затихал, Олекса, если не уходил на стену, заглядывал иногда к девушкам, прихватив кого-нибудь из молодых кметов. Случалось, девицы сами кормили дружинников ужином. По просьбе подруг Анюта пересказывала свои мытарства в ордынской неволе, и самым внимательным ее слушателем был Олекса. За все время он лишь однажды как бы нечаянно коснулся ее руки, и она не выделяла его среди других, но, вертясь в бешеной карусели осадных работ, прислоня к подушке голову ночами, Олекса мгновениями переживал радость от мысли, что рядом живет Анюта, что рано или поздно кончится военное время и тогда они встретятся наедине. Сейчас он совершенно забыл, что в рассказе ее молодой хан был добрым. Перед ним дергалась, прыгала, металась свирепая, зверская морда молодого мурзы, волчьи глаза пожирали Анюту, готовую в обмороке упасть со стены, и ничего Олекса так не желал теперь, как встречи с этим волком на поле.


Не забыл царевич Акхозя пропавшую полонянку. Вначале память его подогревалась чувством неотмщенного оскорбления. Но все, кто был пойман из числа нападавших на лагерь и кто сам пришел с повинной, аллахом клялись: полонянки не видели. Тогда он припомнил, что сбежала-то она сама. Почему ее не остановили ни ночь, ни бесконечная степь, населенная дикими зверями и разбойными бродягами? Решил: испугалась, хотела спрятаться, а потом заблудилась. Но после неудавшегося посольства в Москву Акхозя многое понял. В ней, наверное, таилась та же ненависть к нему, ко всей Орде, которую много раз читал он в глазах русов на пути в Нижний и обратно. Нищенка, крестьянская девка, проданная за серебро и подаренная ему как вещь, она бежала от царской жизни, едва коснулась ее тень надежды добраться до своей избы, крытой соломой, до черной работы, мозоли от которой не могли вывести даже чудодейственные бальзамы фрягов.

Сладость ее прохладной ладони он помнил своей кожей, как помнил глазами сладость ее глаз и губ, белой шеи и соломенных волос. Нет, он теперь не отпустил бы ее в черную избу — он уже знает, как надо поступать с такими полонянками. Он сломал бы ее гордыню, навсегда запер в золотую клетку, как запирают драгоценных райских птиц, чтобы наслаждаться их красотой.

Москва не приняла его с большим отрядом. Неслыханное оскорбление целый год сжигало душу, а золотокосая урусутка не забывалась. Он еще не женился, но у него были невольницы. Обнимая их, Акхозя думал о пропавшей. Несчастные не могли понять, почему ночная страсть царевича сменялась утренним отвращением.

Среди первых воинов прискакав к московской стене, он как будто ожидал увидеть ее. И увидел. Она стояла среди смердов, брошенных своим высокомерным и трусливым князем. Может быть, она стала теперь женой одного из этих мужиков, дерзнувших противиться великому хану Золотой Орды, вознамерившихся остановить его войско у закопченных стен своими топорами и рогатинами? Акхозя обезумел. Он плохо помнил, о чем кричал урусутским собакам. Он размечет их стены по камню, вырежет всю бешеную толпу мятежных врагов, а ее добудет. Как он ее накажет, Акхозя еще не знал. Но сначала!.. Он знал, что сделает с нею сначала — после захвата крепости, там же, на залитых кровью камнях, среди трупов ее защитников!


— Это ж надо! — Вавила покачал головой, провожая взглядом Олексу с девицами. — И вправду тесен мир божий.

— Мир-то широк, — ответил Адам. — Да все дороги нынче в Москву ведут.

— Пора бы нам кое-кому загородить их.

Тревожный крик: «Берегись!» — заставил ополченцев обернуться к посаду. В одном перестреле ордынцы развернулись двумя лавами; ханский шурин и тот, что в золоченых доспехах, стояли в удалении, куда не дострелит самый добрый лук.

— Лишние — долой со стены! — закричал Адам. — Баб сгоняйте, прячьтесь за прясла и зубцы!

Люди, толкаясь, кинулись к лестницам, но те оказались тесны, а зубцы не могли укрыть всех.

— Заборола! — спохватился Адам. — Заборола ставь!

Ополченцы уже и сами догадались — выхватывали из ниш тяжелые дубовые щиты, устанавливали между зубцами. Коротко, зло взвыли первые стрелы, там и тут раздавались вскрики, люди падали, ползли к лестницам. Выпустив по две стрелы, степняки повернули коней, парными колоннами помчались вдоль рва в разные стороны, на ходу посылая стрелу за стрелой с невероятной точностью — лишь зубцы да поднятые заборола спасали стоящих на стене. Но горе тому, кто неосторожно показывался на глаза врагу. Ополченцы начали отвечать через бойницы, однако разить стремительно несущихся всадников было трудно, добрая сотня стрел выбила из седел лишь двух врагов.

— Как стегают, проклятые! — ругнулся Вавила, сгибаясь за дубовым щитом.

— Орда, — коротко отозвался Адам, прилаживаясь у каменной бойницы с заряженным самострелом. — Придется на стенах нам в кольчугах стоять.

Копыта взбивали черный прах, повисающий полосой жирного дыма, колонны степняков расходились все дальше и вдруг по непонятному знаку разом обернулись на ходу, помчались навстречу одна другой. Ордынцы били в щели бойниц, слали стрелы в детинец наугад. Еще один всадник выпал из седла, другой, нелепо размахивая руками, завалился на круп коня, а сотни шли той же ровной, спорой рысью. Ничего этого не видел Адам: он целился тщательно, выбрав точку на суженном блестящем пятне. Он знал силу, таящуюся в напряженной стальной пружине, но далеко было до золотого пятнышка. Прервав дыхание, Адам тронул спуск…

Ордынские колонны сходились вблизи Фроловской башни, и два железных ливня сбегались на стене, щелкая по каменным зубцам, глухо стуча в деревянные заборола. Каких-нибудь пяти шагов не пробежали они, чтобы встретиться — вопль отчаяния прервал железный дождь. Размеренный стук копыт смешался, дробно покатился прочь, словно от стены прянул испуганный табун. Ополченцы начали выглядывать из-за щитов, вставали в рост. Перемешанная серая толпа всадников уносилась от Кремля. А на бывшей площади, близ пепелища сожженной церкви, застряв одной ногой в стремени, уткнулся головой в горелую землю всадник в золоченых доспехах.

Адам, стоя, с усилием натягивал стальную тетиву, чтобы успеть направить еще одну стрелу в гущу врагов.


Разведка порадовала Тохтамыша: в семи верстах от места ханской ставки обнаружен брод впору коню и верблюду. Пока Акхозя с Шихоматом осматривали московскую крепость вблизи и пытались склонить ее защитников к сдаче, хан с главным разведчиком выехал осмотреть место будущей переправы. Брод охранялся сильной стражей, как будто его могли украсть. Тохтамыш ничего не сказал. Главный харабарчи был хитр, но не слишком умен, зато до крайности точен в исполнении воли правителя. Такие не обманывают своих владык, их хорошо держать исправниками, доносчиками или посылать во вражеский стан с предъявлением ханских условий. К тому же у этого мурзы хватило ума как бы позабыть свое первое имя — Тохтамыш — и зваться только Адашем. Все это в соединении с необычайной жестокостью к противникам выдвинуло Адаша на почетную, хотя и нелегкую службу.

Возвращался хан довольный. Завтра его полчища прихлынут к стенам Кремля и враг содрогнется от их вида. А может, он уже согласился отворить ворота без боя?

Под ложечкой Тохтамыша засосало, едва увидел Шихомата. Шурин не смотрел в глаза прямо, бычья шея налилась кровью — это плохой знак. Слишком дурных вестей Тохтамыш еще не мог ожидать, он слегка насторожился, не подавая виду, спросил:

— Чего молчишь? Рассказывай.

— Казни меня, повелитель, но клянусь аллахом, никто из нас не виноват. — Глаза шурина упорно смотрели под ноги хану, на багровой шее вздулись жилы. — Мы вели переговоры, никто не помышлял об оружии, но проклятые медведи стали стрелять из своей берлоги… Повелитель, мы клянемся отомстить. Мы все умрем, но страшно покараем злобных шайтанов!

— Ты долго говоришь. — Страшная догадка клещами схватила ханское сердце.

— Акхозя… Я просил его не подходить близко к стене. Я хотел его отослать совсем. Но ты же знаешь царевича…

Клещи разжались, откуда-то сбоку холодный клинок вошел в ханскую грудь и остался в ней.

— Где он?

— Я велел положить в моей юрте.

Тохтамыш подождал, пока к ногам вернется сила, медленно пошел к войлочному шатру Шихомата. Тот неслышно ступал сзади, благодаря аллаха за то, что страшное уже сказано.

В просторной юрте горели восковые свечи, едва заметные при сером свете, сочащемся из дымового отверстия сверху. Акхозя лежал на войлоке в своей золоченой броне. Матово-смуглое лицо чуть нахмурено, резко чернели брови, и Тохтамыш впервые заметил, что у сына были длинные, как у девушки, ресницы. Были?.. Акхозя казался спящим, и хан с сумасшедшей надеждой обегал глазами его всего — может быть, он еще жив, упал с лошади и лишился сознания? Наклонился над сыном, скинув шлем, приник ухом к его устам, надеясь уловить живое дыхание, но ощутил только холод. Лишь сидя на корточках, различил маленькую дырочку в узоре зерцала как раз на том месте, где находится грудной сосок. И застывшую кровь на золоте нагрудника. Подвела персидская броня, не выдержала удара кованой русской стрелы.

— Оставь нас, Шихомат.

Вот он, первый удар жестокой судьбы на трехлетнем пути непрерывных успехов, удар, которого Тохтамыш втайне страшился. Зачем судьбе такая страшная, такая тяжкая плата? Разве малым заплатил он прежде лишь за три года безбедного царствования? Пусть бы лучше не взял этой проклятой Москвы, оставил ее в покое, только смерчем пронесся бы по окрестным землям.

Но теперь он Москву возьмет. Правоверный мусульманин, хан Тохтамыш устроит тризну по своему сыну, как язычник: горящий Кремль станет ему погребальным костром, а москвитяне — от старых до малых — омочат жертвенник своей кровью.

Тохтамыш поднялся с коленей, вышел из юрты и приказал своему сотнику собрать на военный совет темников, тысячников и устроителей осадных работ. Подозвал шурина.

— Ты, Шихомат, позови сотников, которые были с тобой у стены, возьми чертеж крепости и приходите в мой шатер. До совета наянов я хочу услышать, как мыслите вы брать этот город.

Шихомат потрясенно смотрел в спину удаляющегося Тохтамыша, потом оглянулся на свой шатер. «Великий аллах, люди, наверное, говорят правду: сердце нашего повелителя вырезано из камня».

В сумерках три ордынских тумена поднялись и без единого огонька двинулись подмосковными лесами к разведанному броду.


Враг удалился от крепости. Москвитяне оплакивали первых убитых, на всех улицах говорили об Адаме-суконнике, застрелившем «золотого» мурзу, повторяли его слова, брошенные неприятелям. В храмах никогда еще не было столько молящихся, как в этот вечер. Остей держал совет с боярами и выборными. Он решительно пресек наскоки на Адама, который, мол, своей неучтивостью навлек гнев ордынцев.

— Гневаться надо нам — они явились под стены Москвы, а не мы под стены Сарая. Когда бы хан прислал к нам посла, тот обязан явиться как посол, а не налетчик.

Наказав впредь не допускать на стены лишних людей, ночью держать усиленную стражу, князь отпустил выборных. Расходились в сумерках. В воротах Рублев схватил Адама за локоть:

— Послушай-ка… Гуляют, што ли?

Сквозь церковное пение, льющееся из отворенных храмов, прорезалась нетрезвая песня:

На речке на Клязьме купался бобер,
Купался бобер, купался черной,
Купался, купался, не выкупался,
На горку зашел, отряхивался…
— На Подгорной будто? Не твои ли, Каримка?

— От собак нечистый! Калган колоть буду!

— А теперь, слышь, — за храмом, где-то у Никольских.

— Да и у Фроловских — тож.

— Ну-ка, мужики, все — по своим сотням! — распорядился Адам. — Навести тишину хоть палкой. Стыдобушка-то перед князем!

Однако навести тишину оказалось непросто.

В то время, когда большинство сидельцев молилось в храмах и монастырях, а начальники совещались, к одной из ватаг пришлых бессемейных мужиков, днем тесавших камни для машин близ Никольских ворот, а теперь коротающих время возле костра в ожидании ужина, подсел носатый человек в большой бараньей шапке, то и дело сползающей с его обритой головы. В разношерстной ватаге молча принимали всякого и на гостя не обратили внимания.

— Славно шуганули Орду-то, — заговорил он первым, обращаясь к нелюдимому седобородому кашевару. Тот не ответил, мешая в котле деревянной поварешкой.

— Теперь, поди-ка, и не сунутся, — не унимался гость.

— Ты б не каркал до срока, — обрезал мужик с испитым желтушным лицом. — А то завтра небо покажется в овчинку, как всей силой навалятся.

— Да все одно не взять им детинца.

Молчали, позевывая, ленясь вступать в разговор. Юркие, как мыши, глаза носатого многое читали на угрюмоватых лицах этих людей, вынужденных притихнуть после веча.

— Мурзу не худо бы помянуть, мужики.

— Не худо бы, — согласился рябой парень, — да бабка к поминальнику не спекла пирогов и про бочонок забыла — он и усох.

— Вона в брюхановских подвалах небось и полных бочонков довольно.

— А печати? — спросил угрюмый кашевар. — Ну-ка, сорви — Адам небось голову оторвет.

— Што Адам? Не он нынче воеводствует. Бояре сами пируют, я счас мимо герема бежал — ихний ключник так и шастает в погреба с сулеями. Для кого беречь погреба-то? Для Орды?

— Верно. — Кашевар обернулся к рябому. — Слышь, Гуля, возьми кого-нибудь с собой — пошарьте в купецком подвале.

Заперев ворота детинца, ополченцы сняли большинство внутренних караулов. Лишь замки да печати сторожили амбары с добром и погреба. В брюхановском доме подвалы оказались пустыми, зато в погребе за сараем нашлись закупоренные бочонки с крепким, устоявшимся медом. Скоро у костра начался пир. Медная лохань, из которой обычно хлебали кулеш, пошла по кругу, и развязывались языки, вспыхивал громкий смех, звучали хвастливые речи. Шли мимо сменившиеся со стражи воротники, остановились около веселой ватаги, их стали звать к кулешу и меду. Гришка Бычара не вытерпел, осушил ковшик. Вытирая свои пшеничные усы, спросил:

— С какой радости гуляете?

— Мурзу поминаем, — хохотнул корявый. — Да мы и по самому хану справили бы поминки.

— Не рано?

— То князь велел угостить народ для храбрости.

Бычара всполошился:

— Што ж мы тут лясы точим? У нас тамо рядом боярский подвал с винами заморскими. Бежим, мужики, не то пришлые повыжрут.

За воротниками увязался носатый.

От улицы к улице полетела весть, будто воевода велел угостить народ. Загремели кованые засовы подвалов и погребов, выкатились на подворья и прямо на улицы замшелые бочки, захлопали пробки тяжелых жбанов, дорогие сулеи из серебра, золота и венецианского стекла пошли по кругу в корявых руках. Тревожные дни неизвестности, смута, а потом спешная, беспрерывная работа по устройству крепости, пожар в посаде, первое чувство оторванности от целого мира, наконец, первый наскок врага и первая кровь, оросившая кремлевские камни, — все это скипелось в людях и теперь выплеснулось в гульбище. Даже иные из женщин, выходя побранить гуляк — как бы не пропили детинец и свои головы! — позволяли уговорить себя и пробовали диковинные вина из сладких заморских ягод. Погреба московских бояр отличались не только обширностью, но и разнообразием содержимого, поэтому даже непьющий находил в них сулеи «церковного» вина, отведать которого не считалось грехом. Хмельное море, молчаливо таившееся в подземной темноте, вырвалось наружу потоком и забушевало в человеческих головах. Уже кое-кто опоясывался мечом, чтобы сейчас же ринуться за ворота крепости и разметать ханские полчища. Но большинство пока еще просто веселилось.

У большого костра близ Фроловских ворот Адам ожидал найти ватажку гуляев, а увидел знакомых ополченцев, среди которых были и суконники, и красильщики, и оружейники. Его обступили, потянули к огню, где стояла винная бочка, уже на треть опустевшая, просили оказать честь, славили за убитого мурзу, сулили даже сделать князем. Адам понял: бранить, стыдить, увещевать бесполезно и даже опасно. Пьяное добродушие толпы обманчиво. Надо уничтожить самое зло. Принимая ковш из чьих-то рук, он оступился и опрокинул бочку. Зашипел, потухая, костер, мужики ахнули, но веселый голос успокоил:

— Не боись, православные! На Тетюшковском подворье этого добра много. Айда со мной!

В темных улицах загорались все новые костры — пиршество разрасталось. А на стенах? Адам бросился к башне.

— Што там за гульба? — встретил вопросом Вавила.

— У тебя-то хоть не пьют?

— Обижаешь, воевода. Да и с чего бы?

— Передай по стене: пьяный на страже будет казнен смертью вместе с начальником!

Адам добежал до светящейся двери ближнего собора, пробился к самому амвону, не обращая внимания на недовольство дьякона, который вел службу, крикнул в толпу:

— Православные! Скверное дело затеялось в Кремле, скверное и страшное. На улицах — пьяная гульба, а враг может пойти на приступ этой ночью.

Тишина в храме сменилась ропотом возмущения.

— Ратники! Берите секиры, ступайте по винным погребам. Не дайте себя вовлечь в пьянство. И не верьте, будто князь велел поить народ. Разбивайте бочки и жбаны, выливайте отраву до капли. Не сделав этого, мы все погибнем!

Люди из храма хлынули наружу.

У князя еще не закончилась дума. Морозов, красный и потный, что-то доказывал Томиле, который стоял перед ним, похожий на рассерженного петуха.

— Пошто врываешься без позволения, когда бояре думают! — вызверился Морозов на влетевшего в залу Адама.

— Отрыщ, боярин! — вскипел Адам. — Князь Остей, вы тут слова тратите, а кто-то твоим именем устроил в детинце гульбище.

Остей вскочил.

— Я послал выборных унять гуляк, да справятся ли?

Мстительная усмешка явилась на лице Морозова.

— Вот оно, ваше воинство! Што я говорил? Оне лишь до погребов добирались, ратнички.

— Побойся бога, Иван Семеныч! — закричал Томила. — Ты воеводой поставлен, и обязан ты был первым делом разбить винные подвалы. Поди на мой двор — найдешь ли там хоть каплю?

— И на стенах гуляют? — спросил Остей.

— Я был у Фроловских, там порядок. Сотские не попустят. А учинили пьянство, я думаю, люди сына боярского Жирошки.

— Слыхали, как повернул суконник! Ево ратнички винище жрут, а отвечать боярскому сыну Жирошке?

— Довольно! — оборвал Остей. — Теперь же берите дружинников и всех, кто под руками. Подвалы разбить, на улицах поставить караулы.

Олекса, выбегая за Адамом, крикнул:

— Пожди меня!

Гудел уже весь Подол. Где-то близ Никольских ворот шла потасовка — яростно гомонили мужики, голосили бабы. Повсюду слышался собачий брех, с Подгорной долетали протяжные разбойничьи песни, в стороне Фроловских ворот на рогах и гуслях наяривали плясовою. Неподалеку кто-то надсадно орал:

— Не трожь! Не трожь, пес, князь дозволил!

Послышались глухие удары, вскрик, звон разбитой корчаги или сулеи. Пугливой стайкой от Успенского собора пробежали девицы. Скоро появился Олекса во главе своих дружинников, вооруженных топорами.

— Айда на Подол, там главное гульбище.

— Я лучше к Фроловским, там на дворе Тетюшкова море разливанное. Боярин чужеземных гостей привечал.

— Возьми пяток моих. — Олекса назвал дружинников по именам.

Мимо опустевшего храма Адам двинулся к знакомому подворью. По пути у костра запалили витни, заодно опрокинули корчаги с брагой. Боярский дом был освещен изнутри, из распахнутых дверей неслись бессвязные голоса, кто-то спал, положив голову на ступеньку крыльца. Рослый молодец в светлой рубахе тянул за руку простоволосую молодайку к темным амбарам, она упиралась, хохоча и повторяя:

— Муж-то, муж-то — вот как воротится, муж-то…

Адам плюнул. Молодец оставил женщину, нетвердо пошел навстречу:

— Витязь наш, Адамушко, в гости пожаловал…

Отстранив с пути пьяного, Адам направился к винным погребам, спустился по ступеням в первый. Полупудовый замок был сбит, дверь погреба растворена, в ноздри шибануло винным духом. Узкое, длинное вместилище с деревянным полом и стенами уставлено бочонками, лагунками, кувшинами.

— Ого, да тут на весь детинец хватит.

— В том-то и зло, Окунь. — Адам хватил топором по боку пузатый узкогорлый кувшин вполовину человеческого роста, пол залило темной струей, пахнуло ароматом весеннего луга.

— Ох, добры меды у боярина! — простонал дружинник.

— Слышишь — шипит. Змей здесь гнездится, лютый, беспощадный змей — на погибель нам.

— Одначе, Адамушка, бочки разбивать в подвале негоже. По колено зальет погребец, оне, дьяволы, ведрами черпать станут.

На ступенях послышались шаги, несколько гуляк заглянули в погреб, обрадованно загудели. Дюжие дружинники бесцеремонно хватали их за шиворот и выпроваживали. Потом стали выкатывать бочки, многоведерные лагуны брали в охапку и выносили на подворье, высаживая днища. Покидали погреб нетвердым шагом, хотя ни один не выпил и глотка. Надышались.

У ворот собралась толпа, Адам велел разгонять ее.

— Эх, народ! — сокрушался пожилой дружинник. — Любо-дорого было после веча смотреть на него. И татей сами ж казнили, а дорвались до хмельного — стыд и срам.

— Кто-то подбил на гульбище.

— Подбил! Всякому голова дана — думать. Кабы праздник престольный — жри, черт с тобой, сам же маяться будешь. А тут в осаде — до свинства.

— Не все ж такие, трезвых в детинце куда больше.

— Да хотя и не все! Беду на город один бражник может навести. И пятно теперича на нас — что скажет государь, коли узнает?

Лишь за полночь утихомирился зеленый змий, выползший в город из темных погребов и подвалов. Но до самых петухов то там, то здесь вдруг раздавались пьяные крики и песни, слышалась брань караульных, загоняющих гуляк в дома. Часть запасов хмельного бражники растащили и кое-где продолжали пить.

Прислушиваясь к голосам в улицах, Адам медленно шел по стене мимо белеющих зубцов, негромко называл пароль страже. У Никольской башни он разговаривал с Клещом, от него узнал, что у Каримки убили одного ополченца во время стычки с пьяной ватагой. Адам прямо сказал, что остается при убеждении: хмельной разгул устроил Жирошка со своими людьми — мстит за расправу на вече с подкупленными им татями и попрошайками.

— Он што, ворота хочет отворить хану? — усомнился Клещ.

— Кто знает? От нас-то ему неча добра ждать.

— Взять бы под стражу пса.

— Попробуй. Он — сын боярский, нам не чета. Вон как на меня из-за нево бояре окрысились. А присмотреть бы надо.

Адам вошел в надвратную Фроловскую башню. На лежанке близ великой пушки спал Вавила. В уголке бодрствовал отрок. В узком проеме бойницы волчьим глазом светился тлеющий пеньковый витень.

— Не спишь, Ванюша?

— Батяня наказывал огонь сохранять. Мне привычно.

— Ну, молодец.

Неслышно ступая по камню мягкими моршнями, Адам продолжал путь по стене — к соседям. Звуки прилетают не только из детинца. За рвом, на сгоревшем посаде, как будто кто-то все время бегает на мягких лапах, а вот — отдаленный топот копыт. Не ордынцы ли шныряют поблизости? Чернеет задранный выше стены рычаг фрондиболы, снизу доносится храп — возле метательных машин спят ополченцы. Адам внезапно остановился, затаил дыхание. Как будто тетива прозвенела, и — шелест летящей стрелы над стеной. С минуту стоял, прислушиваясь, но звук не повторился. Помстилось? А может, кто и спьяну стрельнул в небо. Сквозь тонкую облачность проглянул ущербный месяц, звезд не видно.

Между башнями встретились с Олексой.

— Тишина, — сказал Адам. — Угомонились.

— Тишина, говоришь? Ну-ка, слушай…

Те же шепотливые звуки в ночи стали четче. Теперь казалось: большое стадо пролетных птиц село на озеро, и ухо ловит их попискивание, покрякивание, шорохи крыльев.

— Может, бор пошумливает? Или птицы?

— Телеги это, много телег.

— Но топот копыт?..

— Не те копыта, Адам. На верблюдах едут. А то и на лошадях с обмотанными копытами. Не иначе Орда собирается ров засыпать. К рассвету как раз подойдет.

Адам поверил разведчику, потрясенно молчал.

— Ночное гульбище и этот обоз одна рука направила.

— Неужто в Кремле есть лазутчики?

— Раньше бы и я не поверил, а вечор тряхнул кое-кого и понял: есть. Не сама собой попойка учинилась, кто-то нам устроил ее. И сразу в разных местах. Хотел я взять Жирошку — не нашел. Пошто он скрылся и кто его прячет?

— Может, бояре упредили после моего навета?

— Может, и так. Боюсь, не один он тут хану доброхотствует. Ты подыми-ка десятских, поглядывайте в оба. Я вниз пойду. Устроили нам ночку, пьяные морды. Надо бы иных судить завтра, да, пожалуй, не до того будет.

IX

Громовой выстрел сигнального тюфяка сотряс предрассветный Кремль. Отчаянно забрехали собаки, вскипел в темноте шорох крыл, заполошный грай вороньих и галочьих станиц. Тревожно, набатным призывом загудели колокола. Соборной площадью проскакали всадники, направляясь к Фроловским воротам. Из домов, клетей, шатров выбегали сонные люди, поспешно натягивали доспехи, хватали щиты, копья и топоры, иные, рыча и бранясь, совали тяжелые головы в кадки с водой и колоды, из которых поят скот: вот оно, злое похмелье! Огрубелые от сна голоса начальников сбивали ополченцев в отряды, и они бегом спешили к своим местам под стеной. Монахи с протяжным пением несли храмовые иконы.

Над московским холмом пробивался серый, мутный рассвет, стали проглядывать купола церквей и белые стены, по которым бегали люди. Шла суета и на земле, возле фрондибол и подъемников, смольники раздувалиогнища под большими черными котлами. На площадь выехала конная сотня. Олекса кричал дозорному, сидящему на колокольне Успенского собора:

— Што видишь, отроче?

— Покуда — одна темь! — отвечал сверху молодой голос.

Остей, разослав бояр, поднялся во Фроловскую башню. Стоя перед бойницей, он старался разглядеть, что же там шевелится, серое, длинное, как гигантская змея, среди черного пожарища? Молчали стрелки у соседних бойниц, молчали пушкари, и Адам рядом с князем тоже помалкивал. Сумерки медленно сползали с холма к Неглинке.

— Щиты? — удивился Остей.

— Да, государь, чапары.

Уже различались темные прорези в чапарах — больших деревянных щитах, какими ограждают воинский лагерь в поле. Чапары перемещались, приближаясь к стене, и в сумерках казалось гигантская серая змея извивается, двигаясь боком.

— Они прикрывают пешцев? — спросил Остей, никогда не видевший подобного.

— Олекса сказывал: ночью нагнали телег с землей, головешками, сучьями и всякой дрянью, а теперь подкатывают их — рвы завалить.

— Где Олекса?

— Да он же с конными на площади.

— Пошлите за ним. Там же довольно наместника.

Колокола смолкли, и Кремль словно затаился. У бойниц терпеливо ждали стрелки. Под стеной в готовности стояли ополченческие сотни. Вчерашние гуляки, кто про себя, кто полушепотом, проклинали ночное «веселье».

По стене передали приказ воеводы: пороки зарядить шереширами, метательные машины — горшками с греческим огнем и горючей смолой. Там и тут зачакали огнива, задымились подожженные факелы. Стена чапаров надвигалась почти во всю длину рва со стороны Великого Посада, — значит, здесь и готовится вражеский приступ. Стали видны и всадники, мелькающие в отдалении. Может быть, они подгоняют тех, кто толкает телеги?

— Пустить шереширы! — приказал Остей.

В изложницах пороков, укрепленных между зубцами по обе стороны башни, вспыхнули от факелов громадные, просмоленные стрелы. С глухим звоном распрямились большие луки, и пылающие копья, протянув за собой черные полосы дыма, вонзались в щиты, пробивая доски насквозь. Послышались истошные крики людей, несколько чапаров свалилось, открыв ряды груженных землей повозок: передние были запряжены низенькими лошадками, задние тащили люди в лохматых шапках и серых кожах со щитами за спиной. В них тотчас полетели стрелы из бойниц, вызвав новые крики боли и ярости. Ордынцы настегивали лошадей, те, обезумев от огня, ударов и воплей, рванулись вперед; перешли на бег и люди, волокущие повозки, на ходу они перебрасывали щиты на грудь, спеша заслониться от стрел. Над стеной тоже завыла, засвистала переная смерть — стреляли всадники. Вся изломанная линия чапаров заколыхалась, резко ускорила движение. Лопались горшки, обливая коптящим пламенем землю, обрызгивая животных, людей и телеги, гоня с холма последние сумерки. Первые повозки влетели в ров, кони забились в воде, захлебываясь, путая и обрывая постромки, жалобное ржание смешалось с человеческими криками.

— Каменьем, каменьем бей! — надсаживаясь, кричали десятские. Пращники поспешно снимали заборола, внизу стучали кувалды, сбивая крючья с рычагов заряженных фрондибол, под тяжестью противовесов длинные концы взлетали в небо, пудовые ядра из кожаных пращей с шелестом проносились над стеной, гулко обрушивались за рвом, расплющивая людей и ломая телеги. Под каменным градом и дождем стрел ордынцы с отчаянным воем сталкивали в ров повозки с лошадьми, поверх бросали чапары, закидывали на спину щиты, бежали назад. Всадники приблизились, ожесточенно работая луками; на стене послышались стоны раненых.

Толпы осаждающих наконец отхлынули, оставив на краю рва тела побитых — словно кто-то разбросал грязные, кровавые потники. Корчились и кричали раненые, иные пытались уползти, их беспощадно добивали со стены.

— Готовься, пушкарь, — сказал Остей Вавиле, отрываясь от бойницы. — Настает твой час.

Не сотни — тысячи конных степняков валили со стороны Загорья и спущенных неглинских прудов, заполоняли все выгоревшее пространство Великого Посада, развертывались длинными лавами от Москворецкой до наугольной Неглинской башни, а за ними кипели новые водовороты людей и коней. В глазах пестрило от желтых, синих, зеленых, белых и красных значков, полумесяцев, стягов и конских хвостов, вздыбленных на тонких древках. Прямо перед воротами, за линиями конных тысяч, колыхалось над головами всадников желто-кровавое знамя, смысл которого ясен был каждому русскому воеводе: война без пощады и милосердия. На высоких шестах вздымались над войсками большие знамена темников. Одно, желто-зеленое, увенчанное серебряным полумесяцем, колыхалось над холмом за Неглинкой, где тоже накапливались тысячи спешенных степняков против западной стены Кремля.

Поднявшемуся на средний ярус Олексе главный воевода поручил стену от Москворецкой башни до Никольских ворот.

— Я — к Томиле, на неглинскую сторону, — сказал он. — Там послабее стена, а врагов не меньше. Ну, пушкари, не осрамитесь.

— Будь спокоен, государь. — Сумрачное лицо Вавилы осветила короткая улыбка.

Народ в осажденном Кремле толпился вокруг колоколен, ловил каждое слово наблюдателей, взобравшихся на самые купола к неудовольствию ворон и галок. Конники по-прежнему стояли на площади, готовые мчаться туда, где потребуется их помощь.


Тохтамыш в ту ночь не сомкнул глаз, зато к рассвету все его тумены заняли положение для приступа, а на стругах перевезли громоздкие заготовки для осадных машин. Их еще надо было подтянуть к стенам крепости и собрать, но Тохтамыш надеялся, что машины ему не потребуются. Ночью принесли две стрелы, подобранные близ рва, где воины Шихомата оставили вечером желтые флажки, хорошо заметные издалека. Помеченные таинственным составом, секрет которого знали немногие арабские алхимики, эти стрелы светились ночью, подобно глазам каракала, найти их в темноте не составляло труда. Записки, вложенные в стрелы, оказались похожими. В Кремле не один лазутчик старался для хана. «Ищите обиженных, и вы найдете тех, кто станет нашими ушами, глазами и руками», — говорил Тохтамыш своим посланникам и доверенным купцам, ходившим в русские города. Они искали и находили. Один из старых доброхотов сообщал, что его люди учинили в крепости поголовное пьянство, к утру все будут мертвецки спать и город можно взять коротким приступом. Вторую стрелу прислал Некомат. Гульбище он приписывал своим стараниям и убеждал хана не медлить. Пьяные часовые к утру крепко уснут на стенах, и десятка два храбрецов, взобравшись наверх, перебьют стражу. Он будет ждать их всю ночь возле Фроловской башни.

Хан злобно усмехался, уверенный, что московская чернь сама дорвалась до винных погребов, чтобы утопить во хмелю страх. Но весть была отрадной, она сулила скорое возмездие за смерть сына. Его разведчики действительно слышали в крепости пьяные песни и крики, однако стены со всех сторон бдительно охранялись. Лазутчики переоценили силу вин и медов. Сам Тохтамыш на бескровную победу не рассчитывал. Следовало завалить рвы, потом — общий приступ, и похмельное мужичье побежит со стен. Чтобы не терять воинов, Адаш советовал послать на засыпку рвов пленных, Батарбек возразил ему: «Волчат не посылают кусать волчицу. Они бросят телеги и побегут к стене». — «Ты думаешь, им отворят ворота?» — «Не думаю. Им сбросят веревочные лестницы». — «Тогда наши всадники перестреляют их». — «Со стен тоже будут стрелять, некоторые могут уйти. Зачем посылать врагу лишние вести?» Батарбек лучше знал русов, и Тохтамыш согласился с ним.

Потеря многих воинов при засыпке рвов насторожила и обозлила хана. Но дело все-таки сделано. Рвы действительно не так глубоки; по чапарам, брошенным на затопленные телеги, одетые в броню воины донесут до стен длинные лестницы. И тогда ордынское войско хлынет в Кремль.

Тохтамыш знал, что большие крепости берет чаще всего не сила, а время, когда иссякают запасы, люди слабеют телом и духом, мучимые оторванностью от мира и чувством безнадежности. Но топтаться под стенами Орде нельзя. Мало того, что Димитрий, собрав войско, может ударить в спину. Чтобы кормиться и жить, Орда должна непрерывно двигаться. Многие десятки тысяч лошадей, как саранча, пожирают травы, засеянные поля, запасы зерна и сена. Через день-другой уже надо будет налаживать снабжение фуражом, а к этому Орда не приучена и не готова. Москву требовалось взять решительным штурмом.

Для приступа каждый ордынский тумен выделил три тысячи спешенных воинов и полторы тысячи конных — для прикрытия. Себе Тохтамыш взял главные ворота Москвы — Фроловские и прилегающую к ним стену. Справа, со стороны Неглинки, западную сторону Кремля будет штурмовать Кутлабуга. В августе на русских реках межень, Неглинка обмелела, но после спуска прудов устье ее оказалось топким, и тумен крымчаков сосредоточился на узкой полосе сожженного Занеглименья. Слева — тумен Батарбека, ему брать стену от угловой Москворецкой башни до Набатной. Впереди своих Тохтамыш поставил воинов Кази-бея, пообещав им всю добычу, какую они сами захватят.

Нукеры уже развернули ханскую ставку на площади, возле сгоревшей церкви, к серому рассветному небу взметнулись высокие шесты с сигнальными стягами, в готовности стояли верховые рассыльные. Хан, однако, не слезал с седла. Затерянный среди конных и пеших потоков, он всматривался в белые, с подпалинами, стены и нависающие башни над ними, похожие на лбы диких быков, готовых ринуться на пришельцев. За спиной хана, в походной палатке, спрятанное в долбленом гробу-саркофаге, лежало тело Акхози, и хан поклялся не покидать седла, пока первый его воин не ступит на московскую стену.


От Фроловской башни Олекса шел к Набатной. Он был в своем черном панцире и стальном шишаке с поднятым забралом, ноги спереди прикрыты стальными набедренниками и поножами, словно готовился к конному бою. Заглядывая в бойницы, громко говорил ополченцам:

— Главной силой попрут здесь, между башнями. Готовьтесь. Пушкарям запалить витни, всем! Эй, там, внизу, не спите?

— Оно б не мешало, Олекса Дмитрич.

— Глядите у меня, дьяволы похмельные! Замените-ка большие камни в машинах ядрами помельче да с перепою-то не сыпаните их нам на голову.

— Не боись, боярин, весь горошек Орде достанется.

Олекса продолжал путь, проверяя в нишах припасы камней и стрел, заглядывая в поднятые наверх бочки горячей смолы, морщился от едкого дыма. Встретил Рублева, пошел рядом, расспрашивая, проверяя расстановку копейщиков, крючников, пращников и стрелков бронной сотни. Тех, кому тесно было у бойниц и стрельниц, гнал со стены — еще много раз придется сменять воинов, и чем больше их в запасе, тем крепче оборона.

В бойницы русские стрелки видели, как на высоких шестах, поставленных у большой белой вежи, затрепетали громадные стяги ядовито-желтого цвета, и тогда во вражеском стане часто забили бубны и тулумбасы, взревели горластые трубы. Стронулись конные лавы, покатились серой волной к московской стене.

— Они што, верхами на приступ?! — изумился кто-то рядом с Адамом, но конные лавы разорвались, стремительно вытягиваясь в колонны, а в промежутки хлынули пешие в кожаных и железных бронях, с круглыми щитами в руках. Штурмующие быстро бежали к стене, неся на плечах деревянные лестницы. Как будто мощный пресс гнал и гнал серый человеческий поток, посверкивающий отточенным железом мечей, копий и секир; казалось, ему не будет конца. Огненные шереширы вонзались в толпы бегущих, но в грохоте бубнов, свисте дудок и реве труб тонули человеческие крики, серая волна набегала неудержимо.

— Пора, пушкарь! — Адам махнул Вавиле. Тот перекрестился, приложил ко рту ладони, зычно крикнул вдоль стены:

— Пали! — Подбежал к противоположному проему башни, гаркнул в другую сторону: — Пали нечистую силу! — Сам кинулся к пушке, выхватил фитиль у Беско, сунул в затравочное отверстие.

В стрельницах башен и между зубцами стен сверкнули длинные огни. В следующий миг показалось, будто каменная стена рухнула, обволакиваясь тучами молочно-сизой пыли, и от ее тяжести с грохотом проломилась земля. Оглушенные ополченцы, ничего не видя за облаками дыма, как выброшенные на берег рыбы, разевали рты, таращились друг на друга, дивились тому, что уцелели среди сатанинского грома и серного смрада. Никогда еще Москва не слышала одновременного залпа стольких тюфяков и пушек. Сизые тучи истаивали, разрастаясь, ордынские трубы и бубны замолкли, лишь тонко визжали кони да плачущий крик изувеченных бился об стену, не достигая небес. Когда смыло серую пелену, стало видно, что осаждающие бегут от крепости, побросав лестницы и большие щиты, из каких составляются подвижные «черепахи».

— Ай славно, ай да пушкари! — кричал смеющийся Адам. Вавила будто не слышал похвал, сосредоточенно смотрел в бойницу. Залп ошеломил врага, но испуг рассеивается, как пороховой дым. Для ордынцев пушки — не новость, просто они не ждали на московской стене такой огнебойной силы и во второй раз, конечно, от залпа не побегут. Пораженных ядрами и железной сечкой немного, чаще они лежат там, где поставлены великие пушки. Таких пушек всего пять: четыре прикрывают крепостные ворота, одна — на неглинской стороне. Тюфяки, как видно, едва достали вражеское войско, — значит, поспешили с залпом.

С помощью ополченцев пушкари оттаскивали огнебойные трубы от бойниц, поспешно забивали в них пригоршни зелья, каменные ядра и железные жеребья. По стене передали слова князя Остея: он благодарил огнебойщиков и сообщал сотским, что будет теперь находиться в шатре на Соборной площади.

— Слава богу, — обрадовался Адам. — Ходит по стене как простой кмет. Клюнет стрела — с Морозовым останемся?

Над толпами людей, заполонивших площади перед храмами, носилось громкое: «Слава!», конники на Соборной вопили: «Ура!», вдоль стены с пением шествовали попы, неся иконы и хоругви.


Тохтамыш не покидал седла. Может, он и вздрогнул от грохота кремлевских пушек, но никто не заметил. По его знаку конные тысячи сомкнулись перед бегущими, и пока расстроенные толпы приводились в порядок, хан потребовал к себе темников и начальников тысяч, ходивших на приступ. Из-за кремлевской стены выкатывалось красное в дыму, громадное солнце, оно казалось кровавым глазом войны. Доследним прискакал Кутлабуга со своими тысячниками, и хан обратил холодный взгляд на горского князя.

— Что случилось, Кази-бей?

Горец растерянно оглянулся и не встретил ни одного взгляда.

— Разве ты не видел, повелитель? Тюфенги…

Тохтамыш захохотал, раскачиваясь в седле.

— Вас напугали тюфенги? — Хан утер набежавшие слезы и вдруг показался начальникам старым-престарым. — Сколько у тебя убитых?

Жирная шея князя ушла в плечи, словно ее уже коснулось ледяное лезвие топора.

— У Кази-бея два десятка убитых, — сказал Адаш.

— Их, наверное, подавили, когда бежали от стены. Еще воины Повелителя Сильных метали во врагов взрывающиеся горшки и разрушали стены чужих городов силой пороха. Однако в нем оказалось больше пустого грома, чем действия, и воины Орды предпочли тяжелым, бесполезным тюфенгам свои крепкие луки. Если же вы испугались русских гремучих труб, зачем побежали назад? Надо бежать вперед — под стеной тюфенги совсем не опасны. — Тохтамыш оборотился к своему тысячнику. — Мурза Карача! Прикажи спешить вторую сотню моих нукеров — я сам поведу их на приступ.

Мурзы бросались на колени, наперебой умоляя хана не подвергать опасности свою драгоценную жизнь, клялись, что умрут, а стену возьмут следующим приступом.

— Я сам знаю, что делаю, — холодно ответил Тохтамыш.

Впервые за последние годы он нарушил свой обет — сошел с лошади, хотя ни один из его воинов даже не коснулся кремлевской стены. Красоваться на коне в первых сотнях наступающих было рискованно, и это доказала смерть Акхози. В простом серо-зеленом халате поверх двойного панциря из кольчатой сетки и стальных пластин, в стальном, глухо закрытом шлеме без всяких украшений и отличии хан ничем не выделялся среди своего войска. Так же неприметно были одеты сопровождающие его наяны и телохранители. На сей раз конные сотни шли вместе с пешими и еще издали одождили стену черными стрелами. Конные арбалетчики растянулись длинной цепью и били с места, тщательно целясь в бойницы. Когда же воздух рванули огни, потонула в дыму стена, а земля под ногами осела, когда с отвратительным визгом железная сечка стегнула по щитам и кожаным броням, а каменные ядра с тошнотворным хлюпом и хрустом зарылись в человеческие тела, неробкий Тохтамыш ощутил, что ноги его становятся ватными.

Нукеры заслоняли хана, но разве человеческое тело, даже и одетое броней, защита от пушечного ядра или огненных копий, что со змеиным шипением врываются в толпы, пронзая сразу нескольких? Хуже всего — не видишь врага в лицо и перед летящей смертью чувствуешь себя обнаженным, становишься похожим на дичь, которую выцеливает скрытый в засаде охотник.

С каждым шагом стена росла. Вблизи серая, с пятнами черной копоти, она закрыла солнце, нависала над осаждающими, и ее каменная тяжесть давила на плечи. Тохтамыша все время обгоняли нукеры, вблизи рва чьи-то руки вдруг схватили его, он бешено рванулся, увидел перед собой тяжелое, с квадратной тупой челюстью лицо Карачи и смирился. Вдруг проскакали чугунные кони, давя и сбивая орущих людей, Тохтамыш отстранил тысячника и увидел летящие с неба желтые кругляши — как будто над войском отряхнули огромную яблоню с каменными плодами. Засвистели мелкие камни и свинцовые шарики — русские пращники вступили в бой. Передние ряды теснились у рва, не решаясь шагнуть за край, лишь ханские нукеры с ходу бросились в него, ступая по наклоненным деревянным щитам и затопленным телегам, понесли к стене длинные лестницы. И тогда другие сотни хлынули в ров.

Выли, смертно жалили русские стрелы, камни грохали в щиты, со звоном катились шлемы, сбитые с оглушенных воинов, и ни на минуту не затихало драконье шипение шерешир. Снова загрохотали тюфенги, выхлестывая задние ряды осаждающих. За облаками тающего дыма Тохтамыш увидел, как сразу несколько лестниц взметнулось к самым зубцам проклятой стены. Нукеры быстро побежали вверх, двух первых сбили русские лучники из боковых стрельниц выступающей за стену башни; Тохтамыш даже топнул от досады, увидев падающих смельчаков. Достать стрелков в боковых бойницах почти невозможно. Тохтамыш орал во весь голос, словно под стеной его могли услышать:

— Шиты — на бок! Шиты — на бок!

Нукеры наконец догадались, стали поворачивать щиты со спины на правый бок, сжимаясь в серые комки, горбясь по-крысиному, они продолжали ползти вверх целым десятком. Вот передний потянулся рукой к каменному выступу, Тохтамыш издал торжествующий вопль, и в этот момент из башни вдоль стены громыхнуло пламенем, застлало дымом зубцы, железный вихрь оторвал от лестницы троих нукеров, они унырнули в облако, и лестница вместе с другими скользнула по стене, сбивая соседнюю, обрушилась в ров. Новые руки подхватили ту и другую. Нукеры, зная, что повелитель близко, что он смотрит на них, спешили первыми ворваться на стену и забыли о смерти.

Между тем лестницы поднимались уже вдоль всей стены. И там, где их ставили, деревянные заборола наверху исчезали, стена словно оскаливалась каменными тупыми клыками, а меж клыков появлялись москвитяне. Одетые в кольчуги и тигиляи, они вставали на самый край, метали в осаждающих короткие копья и пудовые камни. Только арбалеты и сильные луки пробивали их кольчужные и пеньковые брони — хан это знал. В его стрелковом прикрытии стояли лучшие лучники и арбалетчики. Пораженные стрелами русы падали на стены, валились с пятисаженной высоты, не издавая даже звука, их место тут же занимали другие. По другую сторону башни полтора десятка штурмующих упорно подбирались к гребню стены. Это были воины Кази-бея, оказавшиеся более искусными в стенолазании, чем степняки. Здесь ордынские лучники хорошо пристрелялись к цели — стоило русскому появиться между зубцами, как его тут же сбивали, и защитники крепости никак не могли свалить подходящий камень на головы врагов. У Тохтамыша снова появилась надежда, он лишь боялся, как бы русы снова не свалили лестницу боковым выстрелом тюфяка. Полсажени оставалось джигитам до верха стены, когда над лестницей явился рослый воин. Его черная броня и блестящий закрытый шлем сразу притянули к себе множество стрел, но они отскакивали от кольчатого панциря, как горох от камня. Неторопливо, как бы не слыша стрел и свирепого воя врагов, воин зацепил длинным крюком верхнюю перекладину лестницы, оторвал от стены, ловко, с большой силой отбросил вбок от себя. Джигиты посыпались вниз, отчаянно визжа и размахивая руками, словно хотели стать птицами и улететь от смерти. Тохтамыша охватила ярость.

— Длинноухие шакалы! Они не могут свалить этого черного шайтана! Дай мне арбалет, Карача.

Обернувшись, он сразу приметил, что в десятке его телохранителей не хватает трех. Когда с заряженным арбалетом в руках глянул на стену, воина в черном панцире там уже не было. Сбили его или скрылся? Тохтамыш стал посылать стрелу за стрелой в темные бойницы — ненавистные глаза каменного чудовища.

Залитый водой ров наполнялся человеческими телами. В затхлой взбаламученной жиже среди трупов, головешек, тины и рогатых сучьев барахтались раненые и оглушенные. Цепляясь за высокие грядушки затопленных телег с землей, они пытались вползти на перекошенные чапары, но им оттаптывали руки. Не в силах увернуться от падающих камней, лестниц и сброшенных вниз людей, одни с разбитыми головами опускались на дно, другие, кому повезло, добирались до края рва, где их снова безжалостно топтали идущие на приступ. Тохтамыш как бы не замечал рва с кровавым месивом грязи и человеческих тел, он следил за теми, кто еще лез вверх, и уже угадывал надлом в своем войске. Осаждающие толклись у лестниц теперь не оттого, что все рвались на стену — каждый старался уступить первенство другому. Многие просто жались к стене, задирая головы, чтобы вовремя увернуться от камня. Те же, кто находился на лестницах, ползли к зубцам по-черепашьи, ожидая первого камня, чтобы сигануть вниз, пока невысоко. Следовало остановить приступ — лучше, если воины отступят по сигналу, а не самовольно, — и все же хан медлил, надеясь на какое-то чудо. Между тем русские пушки, пороки, фрондиболы, самострелы и луки вели свою опустошительную работу. Вдруг нечеловеческий крик прорезал шум боя. Громадное воронье крыло простерлось по стене в синем дыму, накрыло лестницу со штурмующими и стоящих под ней. Черные люди сами прыгали вниз с убийственной высоты, другие черные, дико вопя, бросались в кровавую жижу, несколько десятков, сталкивая друг друга с деревянных щитов, бросились назад, через ров, словно увидели преисподнюю. Хан догадался, что со стены опрокинули бочку кипящей смолы, его начала бить дрожь: бегство грозило стать повальным. Он приказал бирючам трубить отбой.

Самая горластая русская пушка во Фроловской башне послала вслед отступающим последнее каменное ядро, и над стеной пронесся торжествующий клич врагов. Тохтамыш не обернулся: хоругви, развевающиеся над шатрами крепостных башен и самыми высокими зубцами, сжигали ему душу. Неужто придется вести правильную осаду проклятой крепости с приметами, таранами, подкопами и прочими хитростями, о которых у Тохтамыша — ни малейшего понятия? В войске, правда, есть искусные городники, мастера осадных работ, но у хана Тохтамыша нет времени.

Уже подходя к ставке, спросил Карачу:

— Где Кази-бей? Почему я не видел его?

— Он ранен железной стрелой в самом начале приступа. Прямо в живот…

— Старый глупец, наверное, красовался в своем малиновом бешмете и золоченой броне… Однако, жаль князя. Придется мне подарить жеребенка от Золотого Барса тому, кто первым взойдет на стену.

У своего шатра Тохтамыш постоял, глядя на толпы воинов, понуро бредущих в лагерь. Каждый, наверное, с ужасом думает о том, что скоро его снова погонят на кремлевскую стену. Иные оглядываются, и почернелая, гребнистая, многоглавая стена кажется им телом дракона, который лег на пути к далеким родным аилам. Пожалуй, многие сейчас ненавидят хана за обман: разве ожидали они, что их поведут охотиться на каменного дракона? Даже нукеры прячут глаза от своего повелителя. Неужели кончилась дорога удачи и, как было когда-то, хан Тохтамыш снова вступил на извилистую тропу бед?

Отказавшись от пищи, Тохтамыш больше часа сидел один в своей веже, не снимая стальной брони. Наконец послышался хлопок в ладоши, и сам Карача вбежал в шатер.

— Пошли за Батарбеком и главным юртджи — он у Кутлабуги.

— Батарбек уже здесь и Кутлабуга — тоже.

Хан от гнева чуть не подпрыгнул на подушке.

— Я сказал: мне нужен главный юртджи, а не Кутлабуга!

Тысячник попятился, остановился, боясь задеть порог, с опущенными глазами пробормотал:

— Кутлабуга лучше сам расскажет. — И шмыгнул вон.

Кряхтя, вполз Батарбек на кривых ногах, молча поклонился, сел на подушку у стенки, посвечивая голым черепом. Рослый Кутлабуга вошел, покачиваясь, в поклоне коснулся рукой кошмы, сел к Батарбеку. На бритой голове его топорщилась черная щетина. Адаш явился неслышно, будто прокрался в юрту.

— Где юртджи? — отрывисто спросил Тохтамыш.

— Повелитель. Мы стояли с ним возле моей палатки, за речкой, когда начался приступ. Там стена невысокая, но под нею крутой берег. Проклятые плотники просчитались, и лестницы вышли короткими. Я велел повесить собак на страх другим.

— Где юртджи? — темнея лицом, рыкнул хан.

— Он стоял рядом со мной, повелитель, — убитым голосом повторил Кутлабуга. — Маленькое свинцовое ядро попало ему в голову. Другое прошило палатку и убило моего собственного юртджи.

Тохтамыш раскачивался на подушке. Только смерть сына была тяжелее новой потери. Старый мудрец, юртджи Рахим-бек, он когда-то служил у Тимура, помогая ему строить и разрушать города. Большой казной и почти ханской властью соблазнил его Тохтамыш. Думал ли Рахим-бек, что закончит свои дни под осажденным городом холодной страны русов? Он многое видел, он мог теперь дать совет, какого не дождешься от золотоордынских наянов, умеющих лишь махать мечами в поле. Сейчас Тохтамыш ненавидел Кутлабугу — как будто тот своей рукой убил Рахим-бека.

— Ничего не добившись, мы уже потеряли царевича, юртджи и темника, — глухим, ровным голосом заговорил хан. — Я не считаю простых воинов, хотя и они — не трава. Но есть еще одна смерть, которая страшнее всех других.

Мурзы с испугом смотрели на повелителя.

— Вы плохие начальники, если не понимаете. Человека на войне губят раны. Войско же гибнет от неверия в победу. Я боюсь второго неудачного приступа. Думайте.

Долго молчали, наконец закряхтел Батарбек, качнул своей полированной каменной головой.

— Говори.

— Зачем тебе эта крепость, повелитель? Мои воины — не мыши, способные проточить камень за месяцы. Мои воины — свободные волки. Оставь здесь тысячу — и довольно. Когда мы промчимся по всей Руси черным ураганом, оставляя только пепел и мертвецов, московские мужики с их приблудным князем сами выйдут к тебе с веревками на шее.

Хан прикрыл глаза, словно рассматривал далекое.

— Ты хороший воин, Батарбек. Но ум воина не длиннее его меча. В Москве хватит припасов, чтобы перезимовать. Они станут есть лошадей и кошек, но не сдадутся на милость. Кремль — это якорь всего московского корабля. Вырвем якорь — волны и ветер погонят корабль, как щепку, и разобьют о скалы.

— Надо сделать примет, и тогда мы въедем в их крепость на лошадях, — подал голос Кутлабуга.

— Я говорил с городниками. В посаде нет целого бревна. Копать землю, возить деревья — это две недели. Это месяц! А в крепости не станут сидеть сложа руки. И воеводы Димитрия собирают полки. — Тохтамыш посмотрел на главного харабарчи. Тот сидел, упершись взглядом в войлок. Собираясь в волчий набег, Тохтамыш взял с собой много волков и лишь одного советчика. И того потерял. Думать придется самому.

…Глухо роптал огромный ордынский лагерь, полумесяцем охвативший московскую крепость. В Кремле звонили колокола. Закрыв лицо руками, Тохтамыш сидел в одиночестве. Почему так счастлив Тимур в своих военных предприятиях? Почему он может неделями осаждать города, ничего не опасаясь? Кто остановит безродного тигра? Кроме Тохтамыша некому. Но Тохтамыш еще должен одолеть каменную стену.

Надо заставить войско молиться всю ночь — аллах тогда, наверное, услышит и восстановит справедливость. Разве аллах не должен покарать этих неверных собак, укрывшихся за стеной? Они не хотят покориться своему законному владыке, они убили правоверного царевича и множество других воинов аллаха. Сейчас Тохтамыш ненавидел их смертельно — они не позволяли себя порезать и распродать в рабство ему, властелину Орды. Тохтамыш понимал теперь краснобородого старика Чингисхана, который видел высшее наслаждение в том, чтобы усмирить взбунтовавшихся и подавить непокорных. Хан заставил себя думать, искать дорогу в крепость и на тот случай, если завтрашний штурм окажется неудачным.


Когда смолкли пушки, женщины и ребятишки хлынули к стене, остановить их не было никакой возможности. По лестницам сносили раненых, убитых опускали со стены на связанных копьях. Плач, проклятия врагу, и рядом — слезы радости и объятия. Сошедшего вниз Олексу кто-то тронул за локоть.

— Арина? И ты здесь?

Молодая женщина с ребенком на руках протянула ему узел, из которого торчало горлышко кувшина.

— Поснедай, Олекса Дмитрия.

— Благодарствую, Аринушка, да ко князю спешу.

— Он же ускакал к неглинской стороне.

Олекса уж и не помнил, когда последний раз обедал, взял узел.

— Да тут на целый десяток. — Поискал взглядом кого-нибудь из своих, но не было вблизи ратника, которого не старались бы теперь накормить и напоить. Даже незамужние прибежали с узелками — извечная женская забота и тревога в лихое время: накормить мужчину-защитника. Олекса стал выбираться из толпы к бревнам, сваленным поодаль грудами, присел, развязал холст. Арина стояла рядом, мальчишка насупленно поглядывал голубыми глазенками на железного дядю, который убирал подовые пироги один за другим.

— Чего дуешься? Пожуй-ка со мной.

— Да сыт он, Олекса Дмитрич.

— Ниче, пущай ест — скорей вырастет. — Олекса сделал «козу», мальчишка разинул рот, как галчонок, загукал.

— Вон какой веселый, а я думал — бука. Глаза-то Алешкины. Теперь бы вам дочку с мамиными глазами.

Красивое, исхудалое лицо женщины покрылось румянцем Никто, кроме звонцовских, не знал, что сын у Арины — от погибшего куликовского ратника.

— Спаси бог, хозяюшка, а молоко ему оставь. У нас в башне ключевой водицы довольно.

— Да у меня еще есть. Раздобыла нынче.

— Оставь. Теперь худо с молоком, дальше хуже будет — корми впрок сынишку.

— Олекса Дмитрич, — просяще заговорила женщина, — определил бы ты мне девицу в няньки. Я снадобья знаю, раны умею целить. Мы с Дарьей на Куликовом поле спасали раненых. А с ним вот, с Юркой-то, я как повязанная.

— Да у вас в тереме вроде и девки живут.

— И-и, Олекса Дмитрич, вон они, девки, — так и рвутся к стене. А с малыми боюсь оставлять.

Олекса оглянулся. Он уже приметил в толпе синий сарафан Анюты. Сейчас она стояла одиноко с пустой корзиной в руке. От его громкого оклика девушка вздрогнула, обернулась. На зов подошла неуверенно, поклонилась:

— Доброго здоровья.

— Анютушка, я тебе воинское задание нашел. Бери этого головастика, его Юркой зовут, а мамашу — Ариной. Бери!

Девушка несмело протянула руки, взяла ребенка, тот начал колотить ее по лицу ручонкой.

— Ишь, озорник! Воин — в батьку свово. Ты с ним построже, мама не осерчает. Будешь, Анютушка, водиться с Юркой, кормить, поить и все остальное. Вот тебе сразу кувшин молока. — Не давая девице опомниться, обернулся к Арине: — Ты нынче же перебирайся в дом князя Владимира. Моя гридница пустует, нам теперь со стены не сойти до конца. Анюта тебе укажет. А теперь ступай в Спасский — туда раненых сносят.

Арина, изумленная не меньше Анюты, стояла в нерешительности. Ребенок заплакал, потянулся к ней, девушка стала качать его.

— Ступай, Арина, ступай! Минута дорога — сама знаешь. Скажешь монахам: я прислал.

Качая ребенка, Анюта вопросительно смотрела на Олексу.

— Знахарка она. На Куликовом поле спасала раненых. Разве Дарья тебе не рассказывала?

Девушка охнула:

— Господи! Дак это ж та самая Арина! Я-то думала…

Она зацеловала мальчишку, а когда смеющимися глазами глянула на Олексу, в груди лихого сотского будто жаворонок запел: понял, о чем подумала эта сероглазка, увидев его рядом с незнакомой женщиной. Смелость вернулась к Олексе, он прижал девушку с ребенком к своей окованной груди, мимолетно поцеловал в косы.

— Теперь бегите, мои хорошие, домой бегите. Ждите мамку, да и сам я как-нибудь вас проведаю.

Кто-то уже звал его со стены. Ступая по лестнице, Олекса вспоминал, как разбранил Арину, узнав, что та отказалась ехать вслед за «похищенной» Дарьей с гонцом княгини. Она слышала, что Алешка в Волоке, и надеялась скоро увидеть его. Но нет худа без добра. От Тупика он был наслышан о лекарском искусстве Алешкиной жены. Какой воин не знает, что и малая рана может сгубить человека, если руки невежды приложат к ней негодное зелье. Кремлевские монастыри были известными лечебницами, среди монахов встречались настоящие чародеи-целители, но было немало и таких, кто больше уповал на причитания. Шептунам Олекса не верил с тех пор, как один знахарь-мельник заговорил его копье, а оно сломилось в первой же стычке с врагом.

В соборах и монастырях отпевали убитых. Немало женщин в тот день надело траурные убрусы и повойники, но всех поддерживала одна радость: первый приступ врага отбит с тяжелым для него уроном. Как поступит хан дальше? Снова бросит на крепость свое серое воинство или пошлет его истребительным палом по русским княжествам? Москва притянула к себе бессчетные полчища, об этом люди говорили с гордостью, но со стены жутковато было смотреть на степные тумены, обступившие Боровицкий холм: будто голодные крысы облепили ларь с зерном.

Остей шел от башни к башне, повторяя в каждой сотне: «Благодарю, храбрые рыцари! Бог и государь вас не забудут». Несмотря на бессонную ночь, князь сегодня казался веселым и бодрым — он наконец поверил в свое сермяжное воинство. Впрочем, такое ли оно сермяжное? На стене стояли лучшие ополченческие сотни, даже вооружением они мало отличались от княжеских дружинников. Глядя на рукастых кожевников и плечистых кузнецов, на рослых суконников, ухватистых плотников, железнопалых бронников, ловких, умноглазых пушкарей, князь уверялся: эти не побегут.

Припасы он уже осмотрел. Мало муки, но достаточно зерна и есть ручные мельницы. Можно, вместо хлеба, обходиться и толокном. Солонину он пока трогать запретил — пусть режут свиней и птицу, для коров еще имеется сено. Если бы что-то случилось с колодцами, в недрах Тайницкой бьет сильный ключ, он напоит весь Кремль.

К полудню враг не возобновил приступа, и ратники под охраной дозорных забывались тревожным, тяжелым сном. Олекса и Адам поднялись на верхний ярус башни. Орда притихла, только стук и звон доносились из ее стана.

— Не иначе возграды на нас готовят, собаки, — предположил Олекса. — Слышишь, тараны оковывают.

Адам, расстилая на дощатом полу войлок, поднял голову.

— Неуж думают наши ворота тараном сокрушить?

— Поди — спроси. — Олекса прилег рядом с Адамом, накрылся плащом. Еще мальцом он бегал смотреть, как бородачи-кузнецы и каменщики ставили в башни строящегося Кремля железные ворота полуаршинной толщины и чудовищной тяжести. Было это после великого пожара, в тот год женился Димитрий Иванович. Князю тогда исполнилось шестнадцать лет, Олексе — восемь. Жил Олекса в доме Вельяминовых мальчиком-слугой при старом боярине Василии Васильевиче — московском тысяцком, втором человеке государства. Своих родителей Олекса совсем не помнил и даже не знал, есть ли у него где-нибудь родственники. Говорили, будто отец был служилым человеком князя, но так ли это? В страшные чумные годы вымирали целиком города, что там села и деревни! Почему-то в семьях чаще всего выживали дети. Спасибо великому князю Ивану Милостивому и его людям: собирали сирот неустанно по всему княжеству, определяя в монастыри и зажиточные семьи, а детей умерших служебников князя брали в боярские дома, готовили отроками в полк. У Васьки Тупика хоть старшие братья оставались до Пьяны, у Олексы — никого. Да таких теперь, почитай, половина в полку. Выросли, иные в бояре выбиваются, и все, как один, отчаянные — не у маминой юбки росли. Олекса вздохнул: надо бы в церковь сходить, родителям свечки поставить, а он даже имен их не знает. Дмитричем кличут по городу Дмитрову, где его подобрали. Покойный Вельяминов будто бы отца помнил, но никогда сам не говорил о нем, а спросить Олекса то ли боялся, то ли просто не догадался. Какое соображение у мальца? Родителей он не представлял, и не о ком было спрашивать. Понимать уж после стал. Чума да Орда — две беды на земле, и одна другой стоит. Сколько новых сирот появится в эти дни!

У Олексы всякий раз сжимало горло при взгляде на оборванные одежонки, худые, неумытые лица детей — встречал ли их на дорогах, в городах или монастырях. Однако иго не вывело на Руси людей сердобольных, и сгинуть сиротам не дают: кто приютит холодной ночью, кто поделится куском или старой одежкой, а кто и медный пул сунет в руку. Монастыри привечали всех, кого не отпугивал их суровый быт, но отсюда осиротелых детей часто уводили разные бродяги, втягивая в легкую побирушечью жизнь, от которой один шаг до жизни разбойничьей. Поэтому и монастыри, и бояре с тиунами, и городские старшины старались по возможности и теперь определять сирот в подходящие семьи или в число дворских слуг, где они быстро приживаются. Если шестеро-семеро своих в доме, один лишний рот и не заметен. А дети рано начинают добывать хлеб собственными руками, и выросший работник воистину бесценен. С началом осады Олекса приказал, чтобы на всех поварнях кормили прибивающихся сирот, никого не обделяя.

Сейчас ему представилась Анюта в светелке с белоголовым мальчонкой на руках, и Олекса улыбнулся. Поди, измаялась с крикуном. Пусть учится — скоро небось пригодится. Скоро?..

Незаметно для себя подражая знаменитому другу Ваське Тупику, Олекса был тайно влюблен в его Дарью, а самого Ваську боготворил за то, что не побоялся шипения чванливой знати, взял в жены бездомную девицу, им же отбитую у врага. Было тут что-то от сказки. Может быть, поэтому Анюта с ее историей так растревожила душу Олексы. Но Васька-то ценит ли свое сокровище? Как мог он оставить брюхатую жену с маленькой дочерью в городе, которому грозила осада? А впрочем, другие — тоже, и сам государь… Да, война свалилась как снег в июле, но Олексе казалось, что сам он увез бы Анюту в седле, на руках — стань она его женой. Анюта?.. Мысль не удивила его. Имевший прежде немало зазнобушек, Олекса загодя знал: как только явится его суженая, другие девицы исчезнут для него навсегда. И вот исчезли все, кроме Анюты. И ребенка поручил ей, чтобы удержать подальше от опасной стены… Он вдруг яростно перевернулся с боку на бок.

— Эх, Адам, какого поединщика ты лишил меня!

— О чем ты? — сонным голосом спросил суконник.

— О «золотом» мурзе.

— А-а. Нашел о ком горевать. Спи.

Граяли вороны и пищали галки. Из вражеского стана по-прежнему доносился стук и звон, в воздухе струился странный шепот — как будто Олекса слышал дыхание многих тысяч людей.

Незадолго до рассвета, подобно трубам Страшного суда, взревели в тишине ночи сигнальные тюфяки, способные поднять мертвых, им отозвались колокола кремлевских звонниц, и город наполнился ропотом голосов, стуком шагов и копыт, В чешуйчатой броне, причудливо переливающейся в трепетном свете факелов, проехал князь к Набатной башне, где часовые первыми услышали сильное движение врага. Скоро, однако, шум, топот, скрип и конский храп послышались у других ворот. В пращи фрондибол заложили кувшины смолы и топленого жира, бросили через стену. Трескучие чадные костры полыхнули за рвом, заметался взорванный мрак, обнажая громадные остовы осадных машин, высокие щиты, целые вереницы попарно запряженных лошадей и верблюдов, волокущих к стене гараны, и толпы людей, облепивших деревянные чудовища. Тараны стояли на длинных полозьях из отесанных бревен, сверху и по бокам их прикрыли коробообразными щитами, лишь ударные окованные концы высовывались далеко вперед из-под щитов, покачиваясь на цепях и поблескивая железом. Между таранами там и тут выставлялись из мрака тонкие шеи катапульт с громадными ложками на конце, напоминающие в темноте мифических зверей.

Едва вспыхнули огни, по зубцам и заборолам застучали ордынские стрелы, русские лучники ответили через бойницы. Страшные в ночной темени, зашипели шереширы, напоминая падающие хвостатые звезды. По стене передали приказ князя пушкарям: разрушать огнем вражеские возграды. Вавила бегал по стене, помогая своим направить тюфяки в подползающий таран, однако слабые ядра отскакивали от боковых щитов, раня лишь отдельных ордынцев. Первым выстрелом из великой пушки убило двух лошадей, другие начали обрывать упряжь, однако движение тарана приостановилось ненадолго. Успели сделать второй выстрел, зарядив свинцовым ядром, оно пронизало передний щит, вызвав отчаянные крики искалеченных, но полозья машины снова двинулись под напором множества рук и плеч, и таран вошел в мертвое пространство; стрелять через направленные вниз бойницы тюфяки и пушки не были приспособлены. Когда забивали в ствол заряд, в башню ворвалась горящая стрела и вонзилась в деревянную полку, на которой стояли мешочки с зельем. Стрела стразу вспыхнула вся, затмив слабые огоньки сальных свечей, у Вавилы шевельнулись волосы на голове, он кинулся к полке, обжигая руки, обломил пылающее древко, стал топтать. Вдруг вскрикнул кто-то обиженно и тоненько, Вавила обернулся и увидел сына-приемыша. Расширенными в сумраке глазами он смотрел на оперенную черную стрелу, торчащую под его левой ключицей.

— Ванятка, сынка! — Вавила упал на колени, схватил, почувствовал в руках хрупкость ребячьего тела, еще не веря происшедшему. — Господи, откуда ты? Кто пустил? — Тело ребенка слабело в его руках, глаза закатились, нечесаная голова упала на грудь. — Господи, за что? С матерью-то што будет?

Кто-то наклонился, подавая холстяную полосу, Вавила почувствовал, как мокрое игорячее бежит ему на руку, поддерживающую спину сынишки: стрела прошла насквозь. Он отломил оперение и вынул стрелу за остренькую головку, по ходу ее страшного движения — так, как это надо делать, — потом стал поспешно бинтовать бесчувственного ребенка, повторяя:

— Кто пустил? Кто пустил?

— Рази теперь уследишь за имя? — Голос старого ополченца заглушился грохотом пушки — Беско с помощниками продолжал свое дело. Держа сына на руках, Вавила шагнул к выходу и спохватился:

— Свечи задуть! Одну оставьте, угловую…

Не иначе какой-то вражина пристрелялся к освещенной бойнице горящими стрелами, и теперь каждый миг следовало ждать смертоносную гостью.

В башне наступил дымный сумрак. Вавила окликнул младшего из помощников, передал ему раненого сына:

— Живо — в Чудов!

— Ты б сам, дядя Вавила, уж мы тут…

— Кому говорю?! Беско, Ефим, давайте горшки с зельем — метать пойдем.

Под самой башней во рву ворочалось громоздкое и тяжкое, оттуда сквозь разноголосицу боя неслись визгливые ордынские команды. Стоя на прясле за каменным зубцом, Вавила от факела поджигал фитили зелейных бомб и метал вниз, но то ли глиняные сосуды раскалывались о черепаху тарана, то ли скатывались в воду и фитили гасли — взрывов не было.

Уже шевелящиеся серые тучи степняков проглядывали на сгоревшем посаде — второй грозный рассвет прорезался над Кремлем. Под покровом ночи Орде удалось придвинуть тараны ко всем трем воротам, уже и катапульты, огражденные щитами, стояли за рвом, возле них легко одетые люди разгружали с телег камни, сосуды со смолой и земляным маслом. По ним стреляли лучники, время от времени стегали сечкой и ядрами тюфяки, но вместо побитой тут же являлась новая прислуга.

Поднявшиеся наверх воротники во главе с Гришкой Бычарой принимали на стене дымящийся бочонок, поддетый на крюк журавля. Остро пахло смолой и подгорелым салом — видно, в бочке, только что снятой с огня, смешали живицу с топленым жиром. Вавила предпочел бы греческий огонь, но и смола с жиром тоже не худо. Какой-то носатый человек в бараньей шапке суетился вокруг бочки, хватаясь за ее край одетыми в холст руками.

— Дура! Своих обольешь! — крикнул Вавила, и тот испуганно отскочил. Прежде носатого не было среди воротников, но где-то Вавила встречал его. Видно, взяли помощником. В Кремле теперь, считай, все лица знакомы.

— Тащи длинный черпак, неча таращиться! — Ухватив толстую железную дужку бочонка, крикнул в башню: — Беско! А ну, пужани татарву со всех стволов, пока мы им купель подносим.

Бочку втащили на прясло, и вдруг вся высокая стрельна дрогнула от тупого удара. Орда не теряла мгновения: едва придвинув тараны к стенам, враги начали раскачивать окованные железом бревна двухаршинной толщины и бить в ворота. Черепахи, защищающие тараны, впускали под свой дощатый панцирь до полутора десятков воинов, и сила ударов грозно нарастала, Фроловская башня загудела от основания до вершины. Поток вражеских стрел усилился. Ордынцы пока не шли на приступ, ожидая результатов работы своих стенобитчиков. Плотными рядами стояли они за рвом, готовые немедленно устремиться к обрушенным воротам. Передние линии — на коленях, следующие — в рост, за ними медленно текли вереницы конных, и все до единого размеренно натягивали луки, осыпая железным градом бойницы. Застучали дышла катапульт, неотесанные камни полетели в крепость, поднимая ветер, над стеной прочертили дымные следы первые горшки с пылающей смолой и нефтью. По приказу Олексы запасные сотни стали отводить от самой стены, чтобы напрасно не терять людей, но камнеметчикам и смольникам деваться было некуда, а непрерывная работа не позволяла следить за небом, откуда сваливалась смерть, и люди падали с разбитыми головами, катались по земле, облитые жидким огнем. Их место тотчас заступали ратники запасных сотен, и фрондиболы непрерывно вскидывали журавлиные шеи, посылая врагу ответные гостинцы, подъемники неустанно кланялись, подавая на стену мешки камней и дымящиеся бочки смолы.

Вражеским метальщикам нельзя было отказать в искусстве, зато ордынские тюфенги, перевозимые на верблюдах, лишь несколько раз тявкнули на стену и стыдливо умолкли, едва добросив до нее каменные голыши. Где-нибудь в чистом поле эти вьючные громыхалки могли произвести впечатление, но под стенами крепости, изрыгающей грозное пламя великих пушек, они вызывали только насмешки.

Тараны продолжали греметь во все ворота, но у Набатной башни черепаха уже пылала, облитая греческим огнем; прислуга, оставив попытки потушить адскую смесь, разбегалась. У Фроловских ордынцам вначале удалось сбить пламя жидкой грязью. Вавила, орудуя длинным черпаком, опустошал уже второй бочонок, свергая вниз потоки смрадно дымящей черной жижи. Вычерпав бочонок наполовину, сунул внутрь горящий факел, поднял и перевалил через прясло, обрушив на вражеский таран столб огня. Черепаха воспламенилась с новой силой, горящая смола с жиром потекла в щели, облитые огнем ордынцы выскакивали из укрытия, катались в грязи рва, среди головешек и трупов. Теперь лишь у Никольских ворот бухал таран, но там башенный проход заложили изнутри рядами обожженных кирпичей, слитых крепчайшим раствором.

Между тем на пепелище посада, за линиями конных и пеших стрелков глубокие колонны воинов пришли в движение, и в тот момент, когда умолк таран под Фроловской башней, начался самый мощный штурм Кремля. Под неистовый грохот бубнов, завывание труб и дудок тысячи врагов кинулись к стенам между главными стрельнами. Катапульты заработали во всю силу, словно враг хотел градом камней и лавой огня отсечь защитников укреплений от самого города. Перегретые тюфяки, надорвав свои железные голоса, стали умолкать. Остей приказал заряжать фрондиболы бочонками подожженной смолы и греческого огня, не жалея огнеприпасов, а запасным сотням подниматься на стену. Под смертоносным градом, по горящим лестницам отряды каменщиков, красильщиков, шерстобитов, огородников, ополченцев из числа беженцев устремились на помощь бронникам, плотникам, суконникам, кузнецам и кожевникам, которые под: утро снова были поставлены на стену в предвидении штурма. Монахи с толпами ополченцев вносили наверх священные образы покровителей русской земли и оставались среди бойцов, подавая пращникам камни и пули, лучникам — стрелы, метальщикам — сулицы, принимая бочки с кипятком и горячей смолой.

— Ну, Беско, вы тут и без меня управитесь. Заколачивайте заряды потуже, чешите их в хвост, я же пойду в морду чесать. За сынка посчитаться надо. — Говоря это, Вавила надел стальную мисюрку с бармицами и прямой стрелкой, оберегающей переносье, — дар воеводы Боброка-Волынского за новую пушку, — сбросил полукафтан, под которым была надета байдана из толстых блестящих колец, — вторая половина воеводиного подарка, — взял длинную рогатину с крюком.

Два тюфяка из отданных Вавиле в досмотр стояли слева от башни — как раз там, куда, по-звериному воя, лезли по лестницам степняки. По пути Вавила остановился около мужиков, принимавших снизу медный бочонок с кипящей смолой.

— А ну, подержите копье! — Обхватив бочонок, уверенно поднял. В лицо пахнуло едучим дымом, обожгло руки сквозь кольчужные рукавицы. — Расступи-ись!

Ратники, метавшие вниз камни, отпрянули, Вавила, заслоняясь бочонком, как щитом, шагнул на край стены между зубцами. Одна за другой две стрелы скребнули железо, толкнуло в плечо. В двух локтях от его ног в стену упирались толстые необструганные жерди с суковатыми поперечинами. По лестнице, прикрывая головы и спины круглыми щитами, по двое в ряд ползли вверх квадратные люди в серых кожах. На какое-то мгновение из-под щита глянуло смуглое, искаженное страхом и злобой лицо, сверкнули оскаленные зубы, ордынец угрожающе закричал, и Вавиле послышалось визгливое рычание. В смоляном дыму он уловил острый, отвратительный запах неопрятного зверя. Эти люди шли убивать людей, и сам он стоял здесь, чтобы убивать их. Что же такое случилось, если разумные существа, обыкновенные пастухи, с которыми он два года назад так мирно и дружески беседовал у ночного костра в Диком Поле, уступавшие ему возле огня лучшее место, старавшиеся угостить лучшим куском баранины, — эти самые пастухи превратились в зверей и его самого сделали зверем?..

— Бочку не кидай! — Крик словно подтолкнул Вавилу, он опрокинул бочонок, успев увидеть, как тягучая черная завеса хлынула на щиты и спины, отскочил, присел, размахивая обожженными руками, бочонок со звоном катился по стене.

— Ага, не нравится, крысюги! — кричал молодой ополченец, швыряя вниз камни. Кто-то выдернул стрелу, засевшую в кольчуге.

— Ух, здоров ты, пушкарь!

— Вавила, тюфяк порвало, што делать?

— Берите сулицы, камни! Стоять — драться!

Тянуло глянуть на дело собственных рук. Подняв брошенный щит, он снова приблизился к проему между зубцами. Лестница в потеках смолы, люди с нее исчезли, внизу беснуется серая толпа. За рвом полыхают багровые дымные костры, живыми факелами мечутся горящие воины. Жестокий приказ воеводы Остея исполнялся — машины непрерывно метали в гущу врагов горшки и целые бочонки огненной смеси. Рев осаждающих усилился, заглушив бубны и трубы, даже выстрелы тюфяков кажутся хлопками, и только отчаянные визги падающих с лестниц, вопли пронзенных копьями и заживо сгорающих в греческом огне прорезают яростный крик штурмующих. Война сидела в душе Вавилы острой болью от смертельной раны десятилетнего сынишки, и до того был отвратен ее зверский лик, залитый кровью и грязью, покрытый струпьями и язвами ожогов, воняющий мертвечиной, что он даже не мог ее ненавидеть. Он просто не понимал этих людей, несущих войну на своих мечах и копьях. Они позволяли гнать себя на стены, где их убивают, палят и обваривают, как свиней, и они прут на убой только ради того, чтобы потом перебирать чужие окровавленные тряпки, стаскивать перстни с отрубленных пальцев и доспехи с окостеневших мертвецов, считать монеты в чужих кошельках, накидывать путы на женщин и детей. Но даже все это у них отберут, оставив каждому мизерную часть, не покрывающую и сотой доли того ужаса, который они сейчас переживают. А те негодяи, что вызвали войну, кому и перепадет львиная доля военной добычи — ханы, мурзы и торгаши, как раз находятся на расстоянии, недоступном ни одной стреле или пушечному ядру.

Нет, люди на войне похуже зверей. Те хоть поодиночке дерутся за свои охотничьи угодья и почти никогда не доводят дело до смертоубийства: даже сильнейший, вторгнувшись в чужие владения, уважает права старого хозяина и обычно отступает, исполнив ритуал ответных угроз, необходимый для соблюдения достоинства.

…Стрелы стучали в щит, Вавила словно не замечал их. Шагах в тридцати слева, вблизи стрельницы, из которой время от времени извергал клубы дыма короткорылый тюфяк, нападающие установили сдвоенную лестницу. По трое в ряд по ней быстро лезли воины в железных бронях. Их плотно сомкнутые щиты образовали движущуюся черепаху, с которой скатывались пудовые камни. Бойцы там, видно, специально подобраны из ордынских богатуров. Даже кипящая смола, пролившись на черепаху, не остановила ее движения. Может быть, хан бросил сюда своих личных нукеров, а это такие звери, что и в самое пекло полезут по слову владыки.

Схватив рогатину, Вавила кинулся к опасному месту, на ходу крикнул ополченцам, принимавшим очередной бочонок смолы, чтобы тащили за ним следом. Пушкари придвигали заряженный тюфяк к стрельнице, готовясь выпалить, Вавила издали закричал:

— Стой, не пали! Стой!..

Закопченные, потные лица простоволосых пушкарей обратились к подбегающему, он ухватил тюфяк за колоду, оторвал от бойницы, сунул дымящийся витень в руки оглохшему от стрельбы, неведомо как оказавшемуся здесь Дроньке (наверное, Томила прислал его на опасное крыло кузнечан), поволок тюфяк по стене к снятому заборолу, где несколько ополченцев, боязливо подскакивая к проему, бросали вниз камни и тут же шарахались от стрел за надежные зубцы. Суетливость ратников выдавала их малоопытность, а также отсутствие сильной руки и твердой воли десятского начальника. Вот еще почему враг здесь забрался так высоко. Кузнечане сейчас несли самые большие потери, их все время пополняли ратники запасных сотен. Вавила развернул тюфяк, направляя жерло в проем между зубцами. Успеть бы!.. Дронька и какой-то незнакомый парень помогали ему, и все же пушкари не успели. Ополченцы вдруг прянули в стороны, и в проеме возникли квадратные щиты в смоляных потеках, сверкнули синеватые кривые лезвия, леденящий душу визг покрылся общим ревом:

— Хурра-гх!..

Будто с неба свалился длиннорукий Клещ со своими молотобойцами. Вавила лишь мельком увидел его сухое, железного цвета лицо — громадная алебарда кузнецкого старшины надвое распластала щит первого вскочившего на стену врага, и тот, взмахнув мечом, спиной назад рухнул в пустоту. Клещ резким уколом алебарды встретил второго нукера, пытаясь сбросить, но тот, оставив щит на острие, нырнул под алебарду, выбросил меч вперед, и только двухслойный панцирь спас Клеща от смерти — Вавила видел, как острие вражеского клинка рассекло верхний слой кольчуги; Клещ от удара качнулся назад, древком алебарды стал молотить врага по голове. Еще трое закованных в железо ордынцев скрестили оружие с копьями ополченцев, а над стеной появлялись новые щиты и железные шлемы.

Встав над тюфяком, Вавила обеими руками приподнял горячий ствол, в упор направляя жерло на скученных врагов.

— Пали, Пронька, пали!

Теснимые справа копьями кузнечан, враги полезли на левую сторону, быстро расправляясь с малоопытными ополченцами; уже остро отточенная русская сулица, оказавшаяся в руках вислоусого, с налитыми кровью бычьими глазами ордынца, заносилась, угрожая пушкарям, и Вавила, едва удерживая ствол, совсем не думая о том, что может погибнуть от собственного выстрела, самыми страшными словами клял Проньку, требуя подпалить затравку. То ли очумелый пушкарь наконец расслышал, то ли увидел, что выбирать уже не приходится, ибо смерть подступила к ним, — перед зажмуренными глазами Вавилы вдруг разлилось красное, гром и безмолвие слились, ядовитый серный дым ворвался в ноздри, ствол сам выпал из его рук, и он открыл глаза, не зная, какой мир увидит: здешний или преисподнюю — ведь уходя из жизни с проклятиями на устах, какими осыпал он Проньку, можно было как раз угодить в царство дьявола. В белом дыму шаталась, кренилась набок стена, он опустился на камень, чтобы не свалиться. Из дыма выплыл зубец, в проеме было пусто, какие-то красные лохмотья свисали с розового камня. Потом нахлынули ошалелые, потные лица, сверкание топоров и копий, Пронька сидел перед ним на корточках и, ощупывая, заглядывал в глаза, губы его немо шевелились. Вавила догадался, стянул рукавицы, снял шлем, стал ощупывать уши. Их них текло липкое, глянул на руки — пальцы в крови. Пронька дал ему клочок корпии, Вавила заткнул уши, встал, отыскал взглядом Клеща. Прикрытый щитами двух ополченцев, тот лил вниз из бочонка пылающую смолу. Поддерживаемый Пронькой и молодым пушкарем, Вавила шел по зыбкой стене, с удивлением глядя на людей у бойниц, на белокаменные башни и золоченые купола храмов, на пролетающие над стеной каменные ядра, на суетящиеся внизу толпы, и с трудом узнавал онемевший мир. Казалось, люди в этом мире превратились в скоморохов, разыгрывающих перед ним шуточное представление, намертво замкнув рты и залепив уши воском единственному зрителю. Скомороший балаган этот казался нестрашным — в нем махали деревянными мечами и тупыми копьями, жгли огни для потехи и вместо крови лили краску, малюя раны на телах. Но представление разыгрывалось настолько серьезно, что теряло всякий смысл, оно могло показаться жалким, если бы не было кощунственным: в нем по-прежнему пахло настоящей кровью, смрадом разложения и пожарища.


В этот день воины Кутлабуги постарались оправдаться в ханских глазах за неудачи прошлого приступа. Удлинив и связав лестницы, чтобы защитникам крепости труднее было сталкивать их, они лезли наверх как бешеные, не считаясь с потерями. Много окровавленных и обожженных тел скатилось в тот день по крутому берегу в струи обмелевшей Неглинки. Запруженная мертвецами, она к концу приступа вздулась красной водой, мешая свежим сотням подступать к стене, — как будто собрались в ней уже все слезы, которые прольются в далеких степных аилах по сгинувшим добытчикам. Упорство крымчаков едва не принесло им успеха. В двух местах штурмующие ворвались на стену. Близ угловой Неглинской башни сам Томила повел в бой левое крыло кузнечан, и стена была скоро очищена, а лестницы зажжены горшками греческого огня, но в другом месте, между запертой изнутри серединной башенкой и сотней кожевников, нескольким десяткам врагов удалось закрепиться. Боковым выстрелом тюфяка из башни сдвоенная лестница была разрушена, и пока подтаскивались новые, ордынцы образовали на трехметровой ширины стене сплошной еж копий, яростно отстреливались из луков, выигрывая время. Лишь Каримке с его нечеловеческой силой удалось раздвинуть чужие копья, втиснуться между ними. Тотчас из задних рядов стальные лезвия уперлись ему в грудь и отбросили — дощатая броня спасла старшину кожевников от верной смерти. Скованное узостью стены, тяжелорукое воинство Каримки не могло столкнуть врагов и вынуждено было тоже взяться за луки. Стоя друг против друга, две враждебные стенки яростно сыпали каленым железом, но соединенные вместе щиты не пропускали стрел. К счастью, вовремя подоспели конники с Соборной площади. Придвинув одну из внутренних лестниц к захваченному врагом участку, они устремились вверх по ее ступеням, ордынский еж рассыпался, и после короткой свирепой резни Каримка своими руками сбросил в Неглинку последнего ордынца. Почти треть кожевников была убита и ранена, на панцире Каримки не было пластины, которую бы не оцарапало вражеское железо, шлем иссечен, забрало погнуто, на щеке набух громадный синяк, и левый глаз старшины едва светился из узкой щелочки.

В самый разгар схватки у Неглинской башни стрела арбалета пробила грудь боярина Томилы. Давно позабыв о ссоре с ним, ратники снимали шапки и утирали слезы, когда старого воина уносили вниз. Здесь, на неглинской стороне, Томила стал тем же, кем на фроловской Олекса.

В тот день пушкарю Вавиле суждено было пережить еще одну горчайшую утрату: возле Москворецкой башни в ожесточенной схватке с нукерами Батарбека погиб его друг, любимец всех ополченцев и душа бронной сотни Данила Рублев.


Стрелу, обернутую пергаментом, Тохтамышу принесли в самый разгар приступа. Лазутчик сообщал: «Великий хан, московиты будут сражаться до последнего. Воду отравить нельзя, потому что в Кремле есть ключи. Съестные припасы попрятаны в разных местах и охраняются. Заставь их отворить ворота хотя бы для встречи посла. Я сделаю так, что закрыть ворота они не сумеют. Только пусть твои воины не мешкают». Письмо было от Некомата, другие лазутчики молчали: то ли затаились, уже не веря в успех осады, то ли не знали, о чем доносить хану, то ли побиты — железо войны слепо. Нынешний приступ начинался как будто успешнее, но когда из-за дыма глянуло солнце, все четыре тарана горели, даже не поколебав московских ворот и стены, а потом и поднявшиеся наверх нукеры были сброшены в ров. Слева от своего тумена, на небольшом взгорке, хан различал фигуру темника Батарбека, понуро сидящего на рослом чалом мерине. И старый волк обломал зубы о московский камень. Два года назад он видел поражение Мамая на Непрядве и вот снова понапрасну теряет лучших воинов. Если Москву взять не удастся, не потянет ли Батарбека искать нового владыку, как потянуло с Куликова поля?

Через три часа после начала приступа толпы грязных, окровавленных, обожженных степняков хлынули от кремлевской стены без приказа. Хан удалился в ставку, чтобы не смотреть на свое новое поражение, но ощущал его, кажется, всем собственным телом, как ощущает траву змея, сбросившая кожу. Когда он снова вышел наружу, под стеной лишь чадили тараны да брошенные катапульты тянули вверх свои шеи, словно хотели заглянуть в упрямый город. Тохтамыш велел Караче вызвать темников и Шихомата с Адашем, а также послать в обоз за нижегородскими княжичами. До сих пор он держал их вдали от себя, приняв лишь покорную грамоту их отца. Настало время прибегнуть к услугам самих полупленных княжат.

— Передай также начальникам тысяч: десятников, чьи воины первыми побежали от стен, взять под стражу.

X

Адам с Олексой, сидя прямо на стене, закусывали снедью, принесенной Адамовой женкой. Обоим пришлось хорошо потрудиться — Адам расстрелял три запаса стрел из саадака, Олекса не считал, сколько сулиц и пудовых камней своими руками свергнул на головы штурмующих. Вавилу отослали к лекарям: он как будто стал различать звуки, но жаловался на боль в ушах.

— Жалко, если совсем оглохнет мужик, — говорил Адам. — Кабы не он нынче, не знаю уж, до чего бы дошло на стене.

— Глухой — не слепой, — ответил Олекса. — Пушкари, они все глуховаты. А за нынешнее дело достоин Вавила серебряной гривны. Увижу князя — скажу.

— А бояре? Слыхано ль дело — воинскую награду простому посадскому человеку?

— Будь у меня своя — снял бы и повесил ему на шею. Он да Пронька — лучших воинов не сыскать. Они столько ворогов упокоили, што иному дружиннику за три века не осилить.

— Неужто и теперь хан не угомонится? — Жуя пирог, Адам следил за ополченцами, пополнявшими боезапас. — Экую прорву камней на них свалили, почитай, половину заготовленной смолы сожгли, тюфяки от пальбы лопаются.

Олекса не ответил, запивая терпким квасом жирный кусок пирога. Взгляд его искал в толпе Анюту, но ее не было. Аринка теперь небось снова занята ранеными, и Анюта с ребенком.

Горько пахло сгоревшим земляным маслом, зло каркало воронье, носясь над стеной, из рва долетали крики раненых врагов, на них не обращали внимания. Толпа женщин, прихлынувших к башне после штурма, медленно истаивала. Возле навесов босые мужики месили ногами вязкую глину, другие лепили из нее большие круглые шары, им помогали женщины и ребятишки. Шары складывались под навесами на ветерке — они послужат ядрами для машин, да и вручную бить ими врага способно: тяжелая сухая глина разит не хуже камней.

От Фроловской башни подошел сын боярский Тимофей, передал повеление князя: засадить надежных людей во все слуховые ямы. Адам и Олекса знали, что под стеной имеются потайные широкие колодцы, из которых можно услышать подземные работы, если Орда поведет подкопы.

— Сполним, Тимофей Данилыч, — ответил Олекса. — Сядь-ка да поснедай с нами, небось тож набегался под стрелами.

— Квасу выпью, пожалуй.

— Што князь-то, доволен ли ратниками?

— И доволен, и печален: потери немалые. Конники твои молодцы — изрядно порубили нехристей на неглинской стороне.

— Томила-то жив ли? — спросил Адам.

— Жив, да плох больно. Наконечник от стрелы в нем остался.

— Жалко. — Олекса опустил глаза. — Даст бог, выживет.

— Коли даст. Спасибо вам, ратники, за квас и за труды ваши. Пойду теперь к Москворецкой.

Едва удалился сын боярский, послышались торопливые шаги.

— Олекса Дмитрич! — К сотским подбегал молодой ополченец. — Гляди-ко, Олекса Дмитрич, чего я нашел. Мы стрелы сбирали, я эту сразу приметил — толстая. Поднял, а на ней пергамент накручен. — Лицо ополченца было испуганным. Олекса взял большую стрелу и тонкий полупрозрачный листок, увидел четкую вязь полуустава. По мере того как читал, лицо его темнело, меж сдвинутых бровей выступила капелька пота.

— Ты умеешь читать? — отрывисто спросил парня.

— Как же! Гончар я. Кувшины приходится надписывать, чаши, а то и корчаги, когда просют.

— Понял, што тут?

— Чуток.

— Скажешь кому — головой ответишь. Ложь здесь написана, злая ордынская ложь!

— Да рази мы не понимаем? — Ополченец прямо посмотрел в глаза Олексы. — Словечка не оброню.

Адам ждал с недоумением и тревогой, Олекса сунул ему в руки пергамент.

— Читай!

«Во имя Христа-спасителя и всех святых заступников наших! Плачь, мать-страдалица, земля русская, плачь и молись! Под Переелавлем полегла рать православного воинства в битве с бесчестным царем ордынским. Сложил голову святую заступник наш и надежа — великий князь Димитрий Иванович, а с ним князь Володимер Ондреевич и много других славных князей и бояр. Православные братья! Царь ордынской спешит к Москве со всем нечестивым войском. Распаленные злобой мурзы хотят, чтобы вы своим упорством разожгли Тохтамыша против себя. Они скажут ему, будто вы отказались платить выход в Орду и первые подняли меч. Теперь хан утолил злобу кровавым делом, он согласится принять от вас выход и уйдет в степь без большого приступа, чтобы не губить своих. Пошлите к нему мирных послов, соглашайтесь на любой откуп, лишь бы ханские тумены отошли. Примите любого государя, коего он поставит над вами. В этом лишь теперь спасение, ибо защитник наш Димитрий Иванович уже предстал очам всевышнего. Ради всех святых молю вас принять совет христианина, не своей волей находящегося в стане врагов. Да будет над вами покровительство всемилостивого Спаса и святой Заступницы русской земли!»

Адам проглотил сухой комок, медленно свернул пергамент, не в силах сразу осмыслить прочитанное.

— А ежели правда?

— Вот! — гневно вскричал Олекса. — Вот чего они хотят, собаки: ты бледнеешь, Адам! Не верю, ни единому слову не верю в сей подметной вражеской грамотке! — Ближние ополченцы стали с тревогой оглядываться на начальников, Олекса убавил голос: — Выбери сам подслухов, я пойду к Остею. Эта зараза не одна могла залететь к нам. Могут быть и похуже.

— Куда уж хуже-то, Олекса Дмитрич? — Широкие плечи Адама устало сутулились.

В полдень Кремль снова взбудоражило сильное движение в стане врага. Во Фроловскую башню пришел Остей в сопровождении бояр и святых отцов. Архимандриты Симеон и Яков благословляли ополченцев, Морозов, распушив бороду, сердито оглядывался, выискивая непорядок; с его лица сошла одутловатость, беспокойные глаза смотрели как болотца в пасмурный день. Брони он по-прежнему не носил, одет в бархатный кафтан, на голове — низкая шапка из щипаного бобра. Однако мечом опоясан и на сафьяновые сапоги надеты золоченые шпоры, словно собрался на выезд.

— И как вы тут дышите, сатаны? — бросил на ходу пушкарям, вслед за Остеем поднимаясь на верхний ярус.

— Эт што! — дерзко ответил Беско. — Ты заходь, Иван Семеныч, как палить станем — то-то нюхнешь адского духу. Татарин и тот шарахается от нево, как черт от ладана.

— Не дерзи, смерд. — Боярин остановился на лестнице, обернулся, строго глядя на Беско, состроившего дураковатую рожу. — Придет час, и бояре за меч возьмутся.

— Дан вон жа боярин-то. — Беско глянул на Олексу, тот показал ему свой кулачище, парень осекся.

— Вавила где? — спросил сверху Остей. Ему объяснили.

— Сколько тюфяков порвано?

— Семь тюфяков и одна великая пушка, государь.

— Слышь-ка, Иван Семеныч, ты пошли свово сотского с людьми — пусть снимут тюфяки с москворецкой стороны и перевезут на место порченых. Там оставить два, где Устин-гончар укажет, чтоб сигнал подать. Не мешкай, Иван Семеныч.

Морозов, ворча, стал спускаться. С площадки пушкарей через внутреннюю бойницу отдал сердитые распоряжения оставленному внизу сотскому своей дружины.

— Слава богу, однако, — негромко сказал Адам, — што самолично сложил с себя воеводство Иван Семеныч.

— Не греши, сыне, — строго ответил архимандрит Яков. — Отец Симеон тоже вон корил Морозова, а не по вине его: вправду был он болен, а можно ли в таком виде воеводствовать? Строг Иван Семеныч, да у строгого пастыря и телушки бычков приносят.

Адам промолчал. Он тоже понимал, что великий князь доверил Морозову воеводство не случайно. Если боярин брался за дело ретиво, оно в его руках горело. Только Морозов ретив бывал лишь в тех делах, которые сулили ему выгоду.

Серое небо над Кремлем будто посветлело. Ночью шел мелкий водяной бус, он прибил пепел на сгоревшем посаде, и с верхней площадки башни виделось далеко. Кольца ордынских юрт сливались в громадный полумесяц, охватывающий Кремль; за Неглинкой теснились телеги, шатры, табуны. От площади, прилегающей к сгоревшей Фроловской церкви, в обе стороны строились тысячные конные отряды — как будто Орда готовилась к военному смотру. Желто-кровавое знамя исчезло, теперь над большой белой вежей — китайковое, в зеленых разводах полотнище с большим золотым полумесяцем на пике древка и золотыми кистями. Рядом со знаменем развевался громадный рыжий бунчук на золотом древке. Разведчику Олексе больше, чем кому-либо из находящихся в стрельне, было понятно значение перемены знамен. В ней угадывалась связь с тем, что он прочел в подметном письме. Тревога Олексы росла. Желто-кровавое знамя означало войну без милости и пощады, такая война уже шла, и тут все ясно: врага надо бить. Но если сменилось знамя, значит, хана под стеной и в самом деле могло не быть, выходит, что осаду Кремля вели его мурзы? Громадный рыжий бунчук — личный знак хана, значит, он только что появился? Страшно не увеличение степного войска под стенами крепости, страшно то, что как бы подтверждалась весть о разгроме княжеского войска. Для Остея и Морозова ордынские стяги — это письмена для неграмотного, и Олекса решил молчать, потому что не верил в гибель Донского и Храброго. Там, где Васька Тупик, Иван Уда, Андрей Семенов, Тимофей и Василий Вельяминовы, Михаил Морозов, Захар Тетюшков, Федор Кошка, где Василий Ярославский и Федор Моложский, чудом уцелевшие в Куликовской сече, где Дмитрий Ольгердович и многие другие, не менее славные, где, наконец, брат Пересвета Ослябя, там не мог погибнуть князь Донской.

Остей и вернувшийся Морозов о чем-то негромко разговаривали, не отрывая глаз от вражеских сонмов. Войско Орды наконец сомкнулось в сплошную стену, от большой кучки мурз в нарядных одеждах и жарко блистающих бронях отделились трое и направились к воротам крепости. Скоро стала различаться длинная посольская мантия на переднем всаднике. Олекса ожидал снова увидеть ханского шурина Шихомата, но ко рву приблизился незнакомый мурза с угрюмым тяжелым лицом. Один из сопровождающих бирючей поднял широкогорлую серебряную трубу и трижды громко протрубил.

— Дозволь, княже, поговорить с послом? — попросил Морозов.

— Стой тут, Иван Семеныч! Олекса! Тебе не впервой поди спроси: чего он хочет?

Олекса сбежал по лестнице с верхнего яруса, вышел на прясло башни, приказал стрелкам убрать забороло, встал открыто между зубцами.

— Кто вы и чего вам надо? — крикнул вниз.

Толмач наклонился к мурзе, быстро заговорил. Тяжелолицый поднял глаза, произнес несколько слов.

— Перед вами посол великого хана Тохтамыша — его личный тысячник Карача! — закричал бирюч. — Именем повелителя Великой Орды он требует открыть ворота города для посольства.

— Одному вашему мурзе мы уже говорили: запоры московских ворот заржавели и не поддаются. А теперь мы заложили их камнем — дня не хватит разобрать.

— Я — личный посол великого хана, который только что сам пришел к Москве с главным войском, — повторил мурза. — Со мной грамота повелителя к вашему князю Остею и его боярам. Ваш отказ отворить ворота послу будет принят как оскорбление.

— Я же сказал вам: заложены ворота. А грамоту можем принять: сейчас принесут веревку.

Выражение злобы прошло по лицу мурзы, но, будто спохватясь, он снова принял равнодушный вид.

— Я волен передать грамоту в собственные руки князя Остея. Мой бирюч должен так же объявить слово повелителя к вашему воеводе и всем московитам. Может ли князь взойти на стену?

— Ждите! Я спрошу его.

Олекса вернулся в башню встревоженный. Что за слово к москвитянам приготовил ордынский хан?

Остей уже сошел в пушечный ярус, разговаривал с Морозовым и святыми отцами.

— Может, впустить их, государь? — спросил Симеон. — Убудет ли от нас, коли один мурза по Кремлю прогуляется?

— Чтобы наряд наш высмотрели?

— Оне ево и так знают — на своей шкуре спытали, — пробурчал Морозов. — Оскорбится ведь хан, коли не пустим.

— Какие теперь оскорбления после трех приступов? Тысячи побитых во рву лежат.

— Што хану тысячи, государь! Ему б свою честь соблюсти.

— Ступайте все за мной: большому воеводе прилична свита.

Мурза недоверчиво, долго всматривался снизу в молодого князя, не решаясь поверить, что юноша командует осажденной столицей великого Московского княжества.

— Если ты князь Остей, вели отворить ворота мне, послу великого хана.

Остей, напуская на себя суровость, ответил:

— Разве тебе мой боярин не сказал? Ворота заложены камнем, придется нам так говорить.

— Хорошо. Твои слова я передам великому хану и попробую смягчить его. Но советую вам побыстрее разобрать камень: хан Тохтамыш, наверное, сам захочет посмотреть Москву.

Стоя надо рвом, Остей в полной мере ощущал тяжелый смрад гари и мертвечины, смешанный с духом болота.

— Не мы виноваты в том, что ворота пришлось заложить.

— Да, — кивнул мурза. — Советую вам послать людей расчистить дорогу к воротам, когда вы их откроете.

— Ишь, нечестивец! — ругнулся Симеон. — Самих бы заставить убирать поганство.

— Я привез тебе грамоту великого хана, — после недолгого молчания продолжал посол. — Но прежде ты со своими боярами послушай слово повелителя, какое объявляют теперь во всем войске.

Посол дал знак бирючу, тот выдвинулся вперед, протяжно заревела труба, бирюч развернул пергамент с привешенной к нему красной печатью, стал протяжно, громко читать:

— «Волею единого всемогущего бога мы, великий хан Золотой и Синей Орды, владыка Хорезма, Кавказа и Крыма, всех царств и народов улуса Джучиева, единственный законный наследник Солнцеликого, непобедимого кагана…

Улусник мой и раб Димитрий Московский многими неправдами навлек гнев и кару небесную на голову свою и землю свою и всех подданных своих. Не слушая старых бояр, кои учили его, Димитрия, жить в правде со мной, великим ханом Тохтамышем, блюдя покорность и смирение, как подобает примерному слуге, он, улусник мой Димитрий, слушал лишь гордыню свою и людей неразумных, самовластно овладел великим княжением Владимирским, не получив от меня, великого хана, ярлыка на то княжение, неволил князей великих и удельных, понуждал их к сговору против меня, великого хана, брал выходы для своей корысти, не посылая даней законных ни мне, великому хану, ни поминок ближним моим. Послов же моих царских оскорблял неприлично и гнал, даже не пустив к столу своему, ко мне же своего боярина присылал лишь единожды с речами увертливыми…»

Долго читал глашатай с ханского пергамента провинности московского князя перед владыкой Орды, помянул двойную неявку Димитрия к ярлыку при бывших ханах, насилие над Михаилом Тверским, Олегом Рязанским и Дмитрием Суздальским в междоусобицах, разорение Свиблом буртасской земли в отместку за набег Арапши, насильственное выдворение законного митрополита Киприана из Любутска, военный поход на Казань Владимира Серпуховского и Боброка-Волынского. Всяким московским делам вели счет в Орде.

— «…Ныне же, когда справедливый бог моей рукой покарал ослушников за их неправды… — у Олексы сжалось сердце, но глашатай не заикнулся о разгроме княжеского войска, — …мы смиряем наш гнев, скорбим о запустении земель, нам подвластных, под грозой возмездия и объявляем всем нашим подданным: пусть селяне возвращаются к своим пашням, горожане — к своим трудам, их покорство и преданность мне, великому хану, послужат щитом всякому. Мы готовы жаловать московских людей наравне с другими подданными, оставляя их жить в своей вере и обычаях. Непокорных же гнев наш настигнет повсюду, не спасут их ни хитрые злокозни, ни родовитость, ни серебро. С гневом узнали мы, что иные наши мурзы и наяны самовольно приступали к Москве и многие сотни людей побиты в напрасном побоище, а городские посады сожжены и жители потерпели многие убытки. Мы повелеваем: начальников, виновных в бессмысленном пролитии крови, казнить позорной смертью, повесив их на собственных арканах перед московским детинцем. Мы сами желаем расследовать, не подал ли кто из московских бояр со своей стороны повода к бою по злобе, недомыслию, от трусости или по какой другой причине. За пролитую кровь мы наложим на московских людей особую дань, величину которой назовем завтра. Со своей стороны, московские бояре могут потребовать возмещения причиненных убытков от виновных мурз, а мы своей властью будем содействовать справедливости.

Завтра, в час полудня, мы, великий хан Тохтамыш, соизволим осмотреть Кремль, дома и храмы, а также монастыри, коим пожалуем тарханы на владения землей и всяким имуществом. Для нашей безопасности мы возьмем ближних людей и стражу числом до пятидесяти. Князю Остею повелеваем с боярами и духовенством прибыть к нам в ставку до полудня, чтобы сопровождать наше величество при осмотре Кремля. Для чести князя и его бояр нами будет выслана почетная стража к городским воротам. Волей единого справедливого бога великий хан Тохтамыш».

Глашатай умолк, мурза поднял голову, заговорил:

— Я сам тебя встречу, князь, и ты увидишь — я сделаю это лучше твоего. — Мурза усмехнулся. — А теперь спускайте вашу веревку, я должен передать тебе обе грамоты.

По останкам сгоревшего тарана и ограждений Карача добрался до ворот, постучал пальцем в глухое железо. Потом своей рукой привязал пергаменты к спущенному шнуру. Отъезжая, крикнул:

— Великий хан приглашает вас посмотреть на казнь его ослушников и ваших обидчиков. Советую тебе, князь, поступить со своими ослушниками так же!

Ордынцы быстро поскакали к своему войску. Остей сломал красную печать, быстро прочел, отдал грамоту Морозову.

— Пусть все прочтут. Через два часа у меня — дума. Я на казни смотреть не охотник, вы же — как хотите.

Олекса прочел грамоту последним. На клочке пергамента с золотой печатью в виде оскаленного тигра всего две строчки: «Приди ко мне завтра со всеми боярами — будешь жив и славен. Великий хан Тохтамыш».

Архимандриты тихо вскрикнули разом: от недвижных линий ордынского войска отделилось шесть длинных телег, запряженных верблюдами. На всех арбах среди вооруженных стражников стояли люди в длинных белых саванах, похожие на спеленатых кукол. Телеги разделились, каждая направилась к одной из метательных машин. Длинные рычаги катапульт с овальными ложками были спущены и упирались в ограничительные балки, наклонно уходя вверх, — казалось, громадные серые гадюки подняли свои плоские головы над деревянными пряслами, высматривая щели в московской стене. Ополченцы поснимали заборола и в безмолвии следили, как арбы одна за другой останавливались под этими «змеиными головами». Стало видно: люди в саванах крепко обвиты тонкой бечевкой.

— Строгонек хан-то со своими мурзами, — негромко заметил Морозов. — Похоже, их и вправду повесят.

— Мурзы ли то, Иван Семеныч? — сдержанно отозвался Олекса.

— Приими, господи, души их грешные. — Яков перекрестился.

— Не услышит, отче, господь твоей молитвы — нехристи оне.

— Э, боярин, то божье дело — слушать аль не слушать молитвы человеческие. Наше дело — о всякой душе молить его, прощая и врагов в час их смертный.

— Кого прощать? — спросил Олекса. — Этих насильников и детоубийц? Иное слово слышали мы от Сергия, когда шли на Мамая.

— Ты воин, Олекса, я же — монах. И почем тебе знать все молитвы святого Сергия?

Рослый Симеон молча хмурился, сжимая в руке серебряный крест с крупным яхонтом. Он ходил по осажденному Кремлю в парчовой ризе и белом клобуке, сам отпевал усопших и целил раненых, глаза его запали от бессонных ночей, но взор был ясен и пронзителен. Даже крепко обиженный им Морозов посматривал на монастырского владыку с почтением и робостью. Сейчас, наблюдая, как стражники с ближней арбы захлестывают аркан за дышло катапульты, Симеон не вытерпел, ругнулся:

— От нечистые! Мало им смертоубийства — позорище устроили. Будто хан не мог своих ослушников втихую сказнить.

— Для нас устроили, святой отец. Нам показывают, как расправляется хан с неугодными. Не знаю, чем эти провинились, но только не тем, што полезли на стену первыми.

Стражники, набросив петлю на шею связанного, стегнули верблюдов, арба дернулась, и казненный повис, раскачиваясь над самой землей. Скоро на дышлах шести катапульт висело по белой фигуре; один повешенный оборвался, его ударили по голове палицей и вздернули снова. Повозки, стуча по неровной земле большими колесами, потянулись обратно.


В то время, когда Карача вел переговоры с Кремлем, к Тохтамышу доставили нижегородских княжичей. Хан долго молчал, глядя на голые затылки склоненных — оба были обриты по ордынскому обычаю, да и одеты под степняков: епанчи, похожие на халаты, просторные шаровары, цветные кушаки. Полнотелому Кирдяпе нелегко давалось согнутое положение — голова в поту, руки, упертые в войлок, подрагивают. Хан наконец повел глазом, Шихомат, сидящий справа от него, сказал:

— Повелитель приветствует вас в своей веже.

Кирдяпа первым разогнулся, сопя и утираясь, за ним — худощавый, широколицый Семен. Устраивались, неловко подогнув ноги, потом, как барсучата из норы, уставились на хана с боязливым любопытством. Кроме Шихомата, в ханской ставке находился Адаш, неприметно сидящий в углу. Темников не было, Зелени-Салтан обшаривал с отрядом окрестности города. Тохтамыш заговорил тихо, едва раздвигая губы:

— Я доволен великим князем нижегородским. Таких верных улусников я берегу. Мы жалуем вашего отца ярлыком на его удел.

Княжичи стали кланяться, Кирдяпа торопливо забубнил:

— Великой царь, велел бы ты отписать на наше имя и Городец со всеми вотчинами. Наш дядя Борис Константиныч владеет той землей не по правде. Воровал он против отца не единожды, то Митрей Московской посадил ево в Городце, вот ей-бо! — Кирдяпа перекрестился.

Жадность этого княжонка была известна Тохтамышу. Сейчас он видел то ли глупца, то ли человека, совершенно одуревшего от алчности. Разве не московский князь помог их отцу усидеть на нижегородском столе, спровадив в Городец князя Бориса?

— Мне известно, — ответил равнодушно, — что Борис держит удел по уговору с вашим отцом. Однако мы подумаем.

Семен глянул на брата, тот отер потный лоб.

— Великой хан, право князей суздальских на великое княжение Владимирское стариннее московского. Кабы жили мы по старине, дак тебе бы и горюшка не знать. От МитреяМосковского все смутьянство. И отец наш звал ево к ханскому ярлыку, он же с войском явился, силой взял владимирской стол.

Хан щурился, молчал.

— Царь наш пресветлай, — гудел Кирдяпа, — доколе ж терпеть нам утеснения и обиды от князя московского? Отдал бы Володимир отцу нашему, а мне хотя бы наместником в Москве — да я бы!.. — Кирдяпа задохнулся от чувства, отер лицо, глаза на толстом лице замаслились, стали как алтыны. — Я рубаху с себя сыму, штоб тебе, великой хан, убытку не знать. А уж народишко-т беспутный во как зажму! — Он потряс стиснутым кулаком.

Хан с интересом смотрел на расходившегося княжонка. Не преувеличивал ли издалека силы Донского? Вот он, русский удельник, ничуть не изменился: брату глотку порвет, чтоб только не покоряться ему или выхватить у него кусок. Но в Орде не то ли самое? Кто теперь пресмыкается перед Тимуром, клянча золото и войско для свержения поднявшегося Тохтамыша? Не приведи аллах потерпеть поражение на московской земле!

Но на Руси таких болванов, как этот, надо беречь. Ведь он искренне верит, что хан в силах посадить его князем в Москве.

— Да, — кивнул Тохтамыш. — Ты можешь сесть на московский стол, но сначала надо взять Кремль. Готов ли ты помогать?

Кирдяпа ошалело вытаращился на хана. Ему Тохтамыш представлялся всемогущим, как бог, и этот бог просит помощи у Кирдяпы?

— Буду служить верой и правдой, — выпалил, опомнясь.

— Почему брат твой молчит?

— Он станет твоим рабом, великой хан. Дал бы ты ему в удел Городец али Суздаль. Кланяйся, дурак! — Кирдяпа пригнул голову брата к войлоку.

— Слушайте и запоминайте. Сегодня вы оба пойдете в Кремль. Я думаю, вас пустят. С вами будет один поп, тоже русский. Он научит вас, о чем говорить. Вы сами видели — я и пальцем не тронул рязанских городов, дал пощаду вашей земле и в Тверь послал охранную грамоту. И московитам я хочу добра. Возьму дань и уйду, оставив здесь своего наместника.

Княжата стали бить кошму лбами.

— Ты уж, великой хан, не обидь Семена-то. — Кирдяпа, видно, счел, что его собственные домогания уже исполняются.

За линией стражи их поджидал человек в черной рясе и потертой скуфейке с бегающими темными глазами. Поклонясь в пояс, он повел княжичей в отдельно стоящую юрту, возле которой ходили воины с копьями на плечах. Знай Василий и Семен, куда приведет их этот путь, оба, наверное, предпочли бы смерть. Между тем смерть им не грозила — рано или поздно Тохтамыш отпустил бы обоих, получив затребованную дань с нижегородцев. Но один из них уже мнил себя крепким удельником, другой заносился в мечтаниях до владимирского стола, повелевал землями и государями, творил на Руси свои законы. Распаленные алчностью, оба, не задумываясь, шли путем измены русскому делу и не ведали, как близки позор и проклятья соплеменников, а потом — изгойство, нищета, унижения и преследования — бесконечная цепь несчастий, сваливающихся на их головы, на детей и жен. Один погибнет на чужбине, лишенный всего, окруженный холодным презрением, другой лишь последние дни проведет среди близких, в своей вотчине, — по милости великого московского князя Василия Димитриевича, отца которого он так легко предал в грозные дни.


Остей не ждал от своих думцев согласия, но не предвидел и враждебности, вспыхнувшей, едва открылся совет.

— Покориться хану — измена! — кипел Олекса. — Нам приказано боронить Кремль. Тебе, князь Остей, и тебе, боярин Морозов, лучше других тот приказ известен. Хану надо послать меч, лучше того — намыленную веревку!

— Ты обезумел, Олекса! — кричал Морозов, багровея. — Мало тебе крови? Треть наших побита и поранена, надолго ли хватит остатних? А в Орде прибыло сил.

— Орда теряет больше. Хан понял: ему не взять Москвы силой, он хочет отворить Кремль хитростью.

— А повешенные мурзы? — спросил немолодой боярин с розовым сытым лицом, исполнявший при Остее роль мечника.

— Мурзы ли они? Скорее, то ордынские преступники.

— Но ведь хан желает посмотреть Кремль с полусотней лишь.

— Ты, Иван Семеныч, знаешь ли, што такое полусотня отборных нукеров? Ты с ними встречался когда-нибудь в сече? Ежели они займут ворота, их тремя сотнями не вышибешь. А за ними — тысячи, они пойдут живым тараном.

— Хан — не разбойник, он прислал грамоты за своей печатью, с настоящим послом, — упирался Морозов. — У нас довольно серебра и тряпок, штобы откупиться. Головы дороже. Станем упираться — тогда уж точно конец: не силой — измором возьмут. Им теперь спешить некуда.

— Врешь, боярин! — Олекса вскочил, стукнул в пол ножнами меча. — Рано хоронишь Донского! Подметное письмо лживо. Хан в своих грамотах и не заикнулся, што побил наши рати.

— Может, он нарошно пытает наше покорство, — вступил тот же холеный боярин. — Намек-то подал: ослушники-де наказаны.

— Похоже, так, Олекса Дмитрии, — отозвался архимандрит Яков, сидящий между хмурым Симеоном и словно бы отрешенным от земных страстей, седым как лунь игуменом Акинфием Крыловым.

— Не так, святой отец! Не так, бояре и выборные! Хан хвастает, што разорил наши волости. Беда тяжкая, да не смертельная. Врагу недешево станет его набег. Князья собирают полки, наши силы теперь множатся, ханские тают. Я верю — мы сокрушим Тохтамыша, как сокрушили Мамая. Надо верить, без веры мы — прах!

Олекса сел. Бояре не смотрели на князя, потупились и выборные. Громко сопел Морозов, покашливал в руку седой игумен. Остей завидовал Олексе: его убежденности в своей правоте, его вере в победу над врагом, в мужество своих соплеменников перед грозной бедой, его готовности перестоять самые жестокие лишения долгой осады, наконец, его силе, обнаруживающей себя в каждом движении и каждом звуке ясного голоса. Волею судьбы поставленный во главе московской обороны, Остей чувствовал себя в Кремле не то чтобы лишним, но и не очень уж и необходимым. Если есть от него действительная польза, она в том, что своим воеводством он как бы примиряет боярскую сторону с посадской. Остей снова боялся сделать неверный шаг. Что сейчас полезнее для спасения города — оглядчивая осторожность Морозова или жесткая непримиримость Олексы? Кого поддержать?

— Что думают выборные? Скажи ты, Адам-суконник.

Сотский поднялся с лавки, огладил широкий серебряный пояс с прицепленным мечом и кинжалом. Кольчугу и шлем он оставил в башне, собираясь на думу. Из всех пришедших лишь трое были в броне: Олекса, Клещ и Каримка.

— Московские люди хану не верят. Я спрашивал ратников на стенах после объявления грамотки: на откуп согласны, а ворота отворять опасаются — как бы татары не учинили коварства? Иные советуют даже и Фроловские заложить, штоб соблазна не было: послов-де и по лестницам отправить можно. А с веревкой Олекса Дмитрич погорячился. Што ни говори — сила за Тохтамышем великая, и распалять его лютость нам ни к чему.

— Ты уверен, Адам, што мы богатым откупом не распалим его алчность? Уверен, што Орда уйдет восвояси, а не устроит нам засаду под городом?

Адам развел руками, сел. Поднялся Клещ, коротко отрубил:

— Правда — за Олексой Дмитричем.

— И я так думаю, государь, — подал голос степенный Устин-гончар. — Распоясать людей легко, да беды б не нажить. Теперь народ настороже, крепко за оружье держится, облегчения скорого не ждет. Не дай бог, коли хан возьмет откуп, отойдет для виду и снова всей силой на нас бросится: не устоим, пожалуй.

Другие выборные высказывались не столь решительно: за оружие держаться, но от переговоров с ханом не отказываться и посольство с дарами к нему завтра снарядить. Олекса душевно скорбел о Даниле Рублеве. Бронник наверняка стал бы на его сторону, он умел убеждать посадских словом, его влияние не уступало влиянию Адама. Себя Олекса не считал витией, он всегда рубил сплеча, а речи прямые и жесткие — не самые убедительные. Вдруг вскочил Каримка:

— Бачка-осудар! Не давай собакам жрать! Я его дом не жег, ясак не брал, он мой дом жгет, ясак берет. Гони вора!

Остей улыбнулся, вспомнив, как этот плечистый кожевник утром швырял со стены ордынцев. Итак, трое посадских старшин склонились к Олексе, но большинство на стороне Адама, — считают, что от переговоров нельзя отказываться. Адама Остей понимал: за ним богатые суконники, которым каждый осадный день приносит ощутимый убыток. Дешевле откупиться да скорее отстроить сожженные ткацкие дома, мытни, валяльни, восстановить прерванные торговые связи — осенью как раз начинаются самые прибыльные сделки.

Бояре и дети боярские склоняются, конечно, на сторону Морозова, а вот что думают святые отцы? Князь хотел обратиться к Симеону, но вошел одетый в железо могучий дружинник из стражи:

— Государь! К тебе люди из ордынского стана.

— Послы? — удивился Остей. Дума замерла.

— Нет, русские. Двое говорят: они князья. С ними поп. Их впустили в город по лестнице.

Лицо князя побледнело. У многих сперло дыхание, лоб Морозова покрыла испарина. Одна и та же мысль явилась каждому: хан прислал пленных князей, захваченных в злосчастной битве.

— Они к тебе просятся, государь.

— Впусти, — бесцветным голосом сказал князь.

Вошли двое в опушенных соболем круглых шапках, в помятых епанчах, подпоясанных кушаками, сапоги в черной пыли. Третий — в поношенной рясе и скуфейке, еще не старый, круглолицый, с редкой бороденкой и словно бы испуганными, бегающими глазами.

— Кирдяпа? Семен? Вы откуда свалились? — Морозов вскочил.

— Истинно, Иван Семеныч, свалились. — Кирдяпа быстрым взглядом обежал думу. — Со стены мы только што свалились — вы ж ворота свои крепко бережете.

Лица ожили, Остей нахмурился:

— Кто вы и зачем явились?

— Так то ж сыны великого князя суздальского, — торопливо ответил Морозов. Остей ожег его взглядом.

— Правда сие, княже, — выпячивая грудь, заговорил Кирдяпа. — Посланы мы отцом к великому хану Тохтамышу, вот уж кой день при ставке ево. Ратники ваши на стене спознали нас да и впустили на крестном целовании, ибо дело неотложное.

— Вы от хана или сами собой? — Остей сохранял суровость.

— Не посылал нас великой хан. Сказал лишь: можете-де в Кремле побывать, ежели пустят. Я-де в разумие воеводы ихнево верю, кровь больше не стоит лить. Расскажите, мол, тамо, чево повидали.

— И чего вы повидали?

— Ты, княже, не понужай меня, — осердился Кирдяпа, уставив на Остея глаза-оловяшки. — Я сам князь, сын великого государя и наследник ево. А видали мы силу несметную.

— О том и спешили донести нам?

— Не токмо. Землей рязанской шла Орда — никого не тронула, города обегала, не стоптала колоска. И нас по чести жаловал хан. На Оке он стоял, при нем князь Ольг гостевал. За одним столом оне пировали, нас посадили рядом. — Семен гукнул, громко засопел, но Кирдяпа не обратил на брата внимания. — Хан сказывал нам: он-де пришел наказать князя Митрея за неправды многие и обиды царскому величеству. Хто, мол, не противится ему, хочет по старине жить, тому он, великой хан, послужит защитой. При нас Ольгу ярлык своеручно выдал. И Михаиле Тверскому тож послал. Сказал: и нам-де выпишет.

— Выписал? — негромко спросил Олекса.

— А как жа! — Кирдяпа не понял насмешки. — Уж показывал. Все наши права старинные в той грамотке помянуты. И выходы он требует не по давней старине, а как платили при Джанибеке. Мне, говорит, людишек ваших не надобно, нашей-де царской казне токо разор: меньше людишек ясачных — меньше и приход. Мне, говорит, довольно мягкой рухляди, хлеба, воску и серебра.

— А золото годится?

— Господа думцы! — Остей свел брови.

— Про золото не сказывал, — слегка растерялся Кирдяпа, но тут же обнадежил: — Небось не откажется и от жемчугов.

— Вам-то он чего посулил от прибытков? — спросил Олекса. — Тридцать сребреников? Али побольше?

Кирдяпа набычился, тяжело засопел:

— Ты, боярин, пошто злобствуешь? Нам нынешний царь ордынской зла не творил, и мы старинного обычая не рушили. Митрей порушил ево и тем беду на вас навел.

— А ты забыл, княжонок, как ваши нижегородцы в чумной год перебили полторы тысячи нукеров хана вместе с послом? Какому обычаю следовали они, восставая на насильников? Ты забыл, как Нижний и все ваши волости пеплом по ветру развеивали? Как брата твово Ивана лютой смерти предали на Пьяне и сколько ратников ваших там было порезано? Забыл, что женками вашими и детишками торгуют ныне на всех невольничьих рынках за морем? Коротка же ваша память, княжата. Вы небось и то забыли, што за пьянский позор московский воевода Федор Андреевич Свибл с врагом посчитался?

— Да Бегича с Мамаем на нас же тогда навел! — крикнул вдруг Семен резким петушиным голосом.

— Бегичу с Мамаем мы свернули поганые шеи. И Тохтамышу давно свернули бы, не отойди вы от русского дела. Вот слушаю вас и дивлюсь: будто не княжичи вы, а бродячие побирушки. Знаете ли вы старинный-то наш обычай — мечом гнать ворога с родной земли, пока не прошиб его кровавый пот! Да коли теперь Москва не устоит, хан передавит вас, как тараканов. Он вам покажет права, олухи царя небесного!

— Не богохульствуй, Олекса Дмитрич, — строго сказал седой игумен. — И гневливое слово придержи. В несчастье господь милует смиренных и терпеливых.

— Какому смирению учишь, отче, перед кем?

— Погоди, Олекса, — прервал Остей. — Вы, княжичи, зачем пришли к нам? Уговаривать нас отворить хану ворота?

Кирдяпа отер вспотевшее лицо рукавом, угрюмо ответил:

— Не время вам теперича безумствовать. Тебе, княже, надо идти к хану с покорством. Он возьмет откуп да и — прочь. Зачем ему изводить ваш корень, ежли выходы станете платить? Да нелюби не выказали бы к наместнику, коего он даст вам.

Стало тихо, Остей спросил:

— Зачем наместник Москве при живом государе?

— Нету вашего государя, — буркнул Кирдяпа, опуская глаза. — Побиты и Митрей Иваныч, и Володимир Ондреич, а иде княжата ихние, не ведаю. Хан небось в Сарай отослал, коли живы.

Стало слышно, как ноет и бьется в зеленое пузырчатое стекло обессилевшая муха.

— Сами видали побитых князей? — сухо, спокойно спросил Остей.

— Он видал. — Кирдяпа отступил, вытолкнул вперед таившегося за его спиной попа. — Сказывай, отче.

Поп всхлипнул, слезы обильно хлынули из его глаз, омочив редкие усы и бороденку. Симеон строго спросил:

— Кто таков, сыне? Какой епископии, какого прихода?

— С Литвы я, отче. Полоцкой епископии, сам приход держал в сельце Рядовичи, не слыхали? — Поп утер глаза. — К Сергию шел в обитель, да не застал. Сказали, будто ко князю великому отъехал он в Переславль. — Темные глаза попа, быстро обежав думцев, скрылись, он снова тихо всхлипнул. — Туда я и направился с молитвой, да татары в пути полонили меня. Оно, грех сетовать — не оскорбили сана мово, в товарах везли. Как-то ихний начальник спрашивает: можешь ли целить раны? Говорю: доводилось. Он и зовет меня: пошли, мол, со мной, может, спасешь кого из живых ваших, православных то есть. Пришли — господи, спаси и помилуй нас! — У попа вырвался стон и снова хлынули слезы. — Поле над речкой широкое и все, как есть, телами кровавыми устлано. Своих Орда, видать, собрала, одни наши — безбронные, догола раздетые и разутые… — В молчании ждала дума, пока рассказчик справится со слезами. — Мужики там какие-то ходят, знать, татары согнали — хоронить. Мне бы молитвы читать по усопшим, я же во гневе безумном страшные кары на душегубов призываю… Мурза ихний посмеивается да говорит мне: поди, мол, поп, глянь последний раз на московских князей, нынче их зароют в одной яме со всеми. Иду — ноги едва несут, — и вижу: лежат двое рядышком в одних рубахах нательных, у обоих черные стрелы великие в грудях торчат… Снял я крест…

— Стой, поп! — крикнул Олекса. — Опиши нам обличье тех убитых. Живо!

Пугливые глаза рассказчика метнулись на боярина и тут же словно отпрыгнули.

— Да как же, господин мой, мертвых-то описывать? Коли душа покинула тело, смутны черты его. Скажу лишь: один велик телом и власом будто темен, другой малость пониже его был, телом посуше и борода светлая, широкая — всю грудь покрыла.

— Не верю я тебе, поп, не верю!

— А чему ты веришь, сотский? — зло спросил Морозов. — Ты ж ничего, кроме бычьего свово упрямства, не признаешь. Тут беда на весь мир православный, думать надо, как избыть ее, он же одно заладил: не верю да не верю!

— Зато ты, боярин, поверил с радостью.

— Што-о? — Морозов привстал.

Оловянные глазки Кирдяпы метались от одного спорщика к другому, поп глаза прятал, отирая слезы, Семен упорно смотрел в пол.

— К порядку, бояре! — потушил ссору Остей. И тогда Семен, по-прежнему не поднимая глаз, сказал:

— Ханский шурин Шихомат хвастал мне золотым поясом, добытым в сече. Тот пояс сестра наша Евдокия дарила Димитрию в день свадьбы. Ежели кто видал — в том поясе он был на съезде князей, когда докончальные грамоты писали.

Все вдруг вспомнили, что явились к ним на думу братья великой княгини Евдокии, жены Донского, что запутывать им думу вроде бы ни к чему, а уж рассказывать небылицы о смерти Димитрия — неслыханное кощунство. Пусть и с чужих слов они его хоронят, но пояс! С такими поясами, как с оружием, князья расстаются в двух случаях: либо дарят, либо теряют с головой.

— Не ты ли прислал нам стрелу с письмом? — спросил Остей.

— Я, батюшка, я. — Поп начал кланяться. — Татары мне дозволяют уязвленным помогать, я грамотку-то заране изготовил да и устерег случай.

— Дайте ему лук, — приказал Остей. Когда попу подали саадак, потребовал: — Стреляй в стену.

Тот уверенно и сильно напряг тетиву, с резким стуком стрела глубоко впилась в бревно. Морозов крякнул. Адам пристально всматривался в попа: вроде бы видел этого человека прежде, но где и когда? Впрочем, тысячи лиц ежедневно проходят перед глазами и каждое начинает казаться знакомым. Если бы мирная жизнь не отодвинулась так далеко, возможно, Адам припомнил бы прошлую весну, буйный ток воды через прорванную плотину, купание в ледяных струях, тяжелые хвостуши, набитые живым трепещущим серебром, запах костра и вкус густой щербы с дымком, подслеповатого странника, принесшего из Новгорода недобрую весть, и хмуроватого круглолицего спутника его с бегающими глазами…

— Можете ли вы, княжичи, и ты, отче, сейчас, здесь и при всем народе московском целовать крест на том, что сказанное вами — истина?

Все трое, достав кресты, произнесли клятву.

Едва удалились нежданные гости, поднялся архимандрит Симеон, сутулясь, оглядывая думу своими орлиными глазами, заговорил медленно, взвешивая слова:

— Пришло время, дети мои, и духовным пастырям подать голос в совете. Хотя запретил нам отче Киприан вступаться в мирские дела, ныне речь о спасении христианства, и мне, старшему в иночестве, долг велит разомкнуть уста. Как ни горька весть о гибели воинства и государя, не ропщите, братья, но откройте души в молитве до потаенной глубины, изриньте из себя всякую скверну, всякое корыстное желание. Одной рукой карает господь, другой милует и спасает покаянные души. Нет, братие, не зову я вас покорно склониться пред врагами христианства, а зову лишь к принятию всякой воли неба и очищению самых помыслов ваших. Снова полезет враг на стены — и мы пойдем защищать их с вами, поднимем всех братьев монастырских, все иконы, какие есть в обителях, ликами обратим на врага, будто грозные заборола. Но ежели хан зовет на мирные переговоры, отвергать его не по-божески, ибо то есть гордыня, вызов на кровопролитие. Отряди ты, государь, к нему посла не гордого, разумного, чтоб смягчил его дарами и речью вежливой. За откуп не стойте. Ризницы в храмах и монастырях тоже не пусты. А хочется хану по Кремлю проехать — пущай утешится. Посмотрит на храмы божий, может, лютости в нем убудет. Кто и поклонится царю ордынскому — в смирении нет греха. Те же, кому противно присутствие ханское, пущай в монастыри удалятся али в домах сидят, щтоб не навлечь какой беды.

— Да пушки и пороки на тот же случай снять бы со стен, да оружье у ратников поотнимать и запереть под замки, — в тон подхватил Олекса. Симеон печально посмотрел на него.

— Тебя бы, сыне, я и правда разоружил на то время. Воин ты великий, но страшна твоя непримиримость. Нет в ней ни капли христианской доброты, одна лишь языческая слепая жестокость.

— Доброты? — Олекса задохнулся от гнева. — Русская земля залита кровью и покрыта пеплом, наших братьев с веревками на шее гонят в неволю, над сестрами нашими измываются насильники, детишек засовывают в мешки, а вы о доброте? Вы с колокольным звоном хотите встречать в Кремле кровавого хана, хотите заставить народ лобызать копыта ордынских коней? Воры и предатели!

— Как смеешь, щенок? — вскочил с места Морозов.

— Олекса Дмитрич! — Лицо Остея дрожало. — Ты оскорбил святых отцов и честных рыцарей. Повинись, или тебе не место в совете.

— Я ухожу. Но когда вы заплачете кровавыми слезами, вспомните этот час!

Олекса поднялся, широко зашагал к двери, позванивая броней.

— Зайди ко мне после думы! — крикнул вслед Остей.

Молча поднялись Клещ и Каримка, двинулись за Олексой.

— Как бы оне, государь, народ не возмутили? — опасливо сказал Морозов, проводив выборных взглядом.

— Народ мы сей же час соберем на площади. Я думаю, и святые отцы, и выборные единогласно скажут людям волю нашей думы, объяснят, чего мы хотим.

— Кого послом отрядишь, государь?

— Хан зовет меня самого.

— Не можно тебе, княже, — сказал Симеон. — Случись што, как опять без воеводы?

— Хан зовет меня, — повторил Остей. — Донской мне поручил город, и я либо спасу его, либо погибну.

— Благослови тебя бог, родимец наш, — умильно прошамкал Акинф Крылов.

— Мы будем с тобой, государь, — твердо произнес Симеон. — Поднимем кресты и святые иконы, пойдем с молитвой, авось господь смилуется.

— И мы пойдем — все бояре, — подхватил Морозов.

— Я пойду, государь, и позову других выборных, — сказал Адам.

— Благодарю вас всех, господа. Ты, Иван Семеныч, выбери подарки для хана и ближних его из княжеской дарохранительницы. А теперь ступайте на площадь да позовите кто-нибудь Олексу.

Морозов подошел к Остею, укоризненно спросил:

— О чем, князь, толковать с этим бешеным кобелем? Гнать бы его из города. Пущай один с ханом воюет, коли такой храбрый.

Проводив взглядом последних думцев, Остей печально сказал:

— Знаешь, боярин, будь все такими, как этот рыцарь, я бы не дары хану понес, а послал намыленную веревку. — И замахал рукой на ошарашенного Морозова: — Ступай, боярин, ступай, довольно об этом, все уж решено.

Морозов вышел надутый. Жизнь ущемляла Ивана Семеныча на каждом шагу, и он считал себя постоянно обманутым. Был первым боярином при Дмитрии Константиновиче Суздальском, но главенство на Руси крепко захватила Москва, потянуло на службу к Димитрию. Суздальскому важно было иметь своего человека в ближнем окружении властного москвитянина, и он не мешал Морозову перейти к зятю. На дочь мало надежды — женщина после замужества принадлежит супругу, а не отцу. Тому же, кто меняет государя, важно сохранить надежный тыл, и Дмитрий Константинович обещал, что всегда примет боярина к себе обратно. Морозов платил искренним доброхотством прежнему сюзерену. Москвитянин принял его в число великих бояр, дал изрядные поместья, но важных государских дел не поручал. Военной славы Иван Морозов тоже не добыл. В походе на Тверь старался не выделяться, опасаясь нажить врага в лице Михаила Александровича. В битве на Воже простоял в запасном полку, который так и не потребовался в деле. В успех войны с Мамаем он не верил, сказался хворым и был оставлен в стольной помощником при старом Свибле. Случилось, однако, неслыханное: соединенное войско Золотой Орды было жестоко разгромлено на Непрядве. Москва на руках носила героев битвы, среди которых не было Морозова. Он жаловался: его-де обошли, нарочно не взяли в поход из-за чьих-то козней. Кое-кто даже верил, ибо многие знали о неприязни Серпуховского ко всем, кто хоть однажды переходил от одного князя к другому.

И вот — внезапный набег Тохтамыша, Морозову доверено важнейшее дело обороны самой Москвы. Другой бы костьми лег за одну такую честь. Морозов же и тут увидел злокозни судьбы. Что же получается? Когда великие рати шли навстречу врагу и Москва оставалась в тылу, главным воеводой оставили Свибла, а теперь, когда войско отступало на север и на Москву надвигались несметные полчища Орды, в ней на съедение хану бросили Морозова?..

Появление Кирдяпы с Семеном из вражеского стана было для Морозова как свет в желанном окне среди ненастной ночи. Донскому, судя по всему, конец. Сам виноват — не дразни законного хана. Дмитрий Константинович стар, а Васька Кирдяпа — его наследник. О неистовых мечтаниях Кирдяпы заполучить когда-нибудь Владимирское княжение Морозов знал хорошо. Ради этого княжонок не то что хану — черту заложит душу. Почему Тохтамыш рязанского князя удалил, а Кирдяпу с Семеном возит? Васькин намек о новом московском правителе был понятен Морозову, как никому на думе. Уж при этом-то комолом бычке Иван Семеныч сразу стал бы первым человеком в государстве и правил бы как хотел. От Остея Морозов сразу бросился искать Кирдяпу.

Вошедшего Олексу князь встретил кивком, указывая место подле себя. Тот, однако, остался стоять.

— Садись, Олександр, садись. Как это русские говорят: в ногах нет правды. Но в словах моих правда: люб ты мне, рыцарь.

Губы воина тронула усмешка:

— Оттого и хочешь в монастыре запереть?

— Не хочу. А на площадь ты лучше не ходи, Олександр, все равно не по-твоему будет.

— Знаю.

— Завтра, как поведу посольство, ты укрой своих конников на подоле, на Свибловом дворе, там просторно. Да поглядывай с башни, что и как. Без нужды не высовывайся, а придет нужда — сам знаешь.

— Жалко мне тебя, князь.

— Не жалей, Олександр Дмитрич. Я — тоже воин. Кабы умереть да спасти Москву — чего лучше для воина? — Остей печально улыбнулся. — Храни тебя бог, рыцарь. Прощай.

— Прощай, князь.

Горечь и тяжесть нес Олекса в душе сквозь молчаливые толпы народа. Эх, люди! Наивные вы, святые или глупые? Ищете путей полегче, покороче, а жизнь — не степной шлях и не лесная просека. Как часто в ней легкий путь — это путь под уклон, в самую пропасть. Разведчик Олекса знает. Но докажи ты честному Адаму-суконнику или Устину-гончару, что для иного перевертыша дать ложную клятву на кресте — все равно что почесаться! Сколько уж раз обжигались на ордынском коварстве, а вот какой-нибудь Васька Кирдяпа поцелует крест, уверяя, будто хан удовольствуется лишь созерцанием московских храмов, и уж готовы ворота — настежь. Тяжко и страшно в долгой осаде, но только тяжкий путь ведет к спасению на войне, и от врага нет иной защиты, кроме меча.

В толпе мелькнуло совиное лицо сына боярского Жирошки, усмешечка играет в нагловатых глазах. Вырядился в бархат, будто на праздник. Все уже знает, ночной филин. На стене его Олекса ни разу не видел, а теперь выполз из какой-то потайной щели. Жаль, не попался он под руку в ту пьяную ночь…

Долго гудел, медленно расходился народ с площади. Решение думцев утвердили, хотя мало надеялись на ханскую милость, ибо «милость» и «Орда» — слова несовместимые. Больше рассчитывали на имя Остея, хитрость Морозова, влияние святых отцов, а главное — на московское серебро и рухлядь. Боярин Морозов сказал, и архимандриты подтвердили, что добра и денег достанет выкупить каждого отдельной головой. Разумеется, москвитяне за щедрость бояр и церкви в долгу не останутся.

Плакали о погибшем князе Донском и его воинах. Нижегородских гостей выпроводили тем же путем, по лестницам, сказав им: завтра утром Остей с лучшими людьми придет в ханскую ставку.

Орда затихла, запала, как зверь, лишь тысячи костров пылали на московском левобережье и облако дыма застило москвитянам вечернее солнце.

На Свибловом дворе Олексу перенял незнакомый монашек:

— Боярин-батюшка, по твою душу я! Томила Григорич у нас в Чудовом отходит, зовет проститься.

— Томила? Меня? — Олекса удивился.

— Тебя, батюшка, тебя и Адама-суконника. Уж не откажи в просьбишке отходящему — он господу нынче предстанет.

— Пойдем, святой отец.

— Служка я, — словно бы винясь, пробормотал монашек.

— Все одно, раз уж надел подрясник. В мир-то не тянет?

— Сухорук я. — Монашек высунул из рукава узкую ладонь, похожую на птичью лапку. — В миру мне побираться. Других болящих целю, себя же — никак. На Куликовом поле был я, — сказал с гордостью, — и ныне при ранетых.

— Неужто на Куликовом? — не поверил Олекса.

— Девица одна подтвердит. Тоже с нами ходила, уязвленных спасала. И ныне пособляет нам. Пригожая такая.

— Э, брат, — засмеялся Олекса, — да ты уж не из-за той ли девицы сохнешь?

— Што ты, батюшка! — Монашек испугался. — Как можно? И не девица она нынче: за воином княжеским, дите у нее.

Адам поджидал на монастырском дворе, среди пустых шатров — пока раненым хватало места под кровлями. Вслед за монашком прошли в просторную келью с узким оконцем, стали в ногах умирающего, накрытого холщовым одеялом до подбородка. Глаза его были сомкнуты, остро торчала вверх борода, серели длинные волосы на подушке, покрытой беленой холстиной. Монашек стал в изголовье.

— Я звал Олексу и Адама, — вдруг хрипло сказал боярин.

— Здеся они, батюшка.

— Зови. А сам ступай, ступай. — Раненый говорил, часто, мелко дыша.

Адам и Олекса придвинулись к изголовью, боярин приоткрыл глаза, горячечная дымка в них медленно стыла.

— Пришли… Пришли-таки, неслухи. — По бледному, с синевой лицу умирающего скользнула улыбка. — Чего решили там? Ну?

Переглянулись, Адам сказал:

— Завтра пойдем с князем к хану.

— Так я и знал! — Борода Томилы задрожала, казалось, он хотел встать. Адам сделал невольное движение:

— Лежи, Томила Григорич, лежи.

— Плакал колокол-то, плакал — к беде это. — Глаза боярина совсем прояснились, в них жила, острилась какая-то мысль. — Ты-то чего молчишь, Олекса?

— Прости меня, Томила Григорич. Я тогда на вече…

— Эко, вспомнил! — Томила сморщился. — Брось, брось, Олекса, нашел о чем! Поделом мне, старому дураку. Не знаем свово народа, забыли мы его и бога забыли — бог-то он в народе живет. — Томила перевел дух, заговорил медленней, тише: — Не верил я в ополчение, а черным людям хотел добра. Морозов — он пес блудный, город бросил, и я подумал: вы тож корысть свою блюдете. Пошуметь, покрасоваться, людей сбить с толку, штоб после в боярских и купецких клетях да в ризницах пошарить и скрыться, — то не хитро. Вы же с народом шли, вы знали, на что черный люд способен. Не был я на Куликовом поле, думал: про большой полк — хвастовство мужицкое. За то и взыскал господь. Да сподобил пред смертью силу народную видеть и приобщиться к ней. Зачем же вы теперь идете к хану, ворота ему отворяете?

— Я не иду, Томила Григорич.

— Никому ходить не надо. Нельзя выпрашивать мир у врага — он лишь наглеет. Стойте на стенах, как стояли. Стойте — придет Донской.

Адам и Олекса молчали, не глядя друг на друга. Когда к умирающему вернулись силы, он произнес:

— Наклонитесь ко мне, ближе…

Обнаженные головы Олексы и Адама соприкоснулись.

— Вам боярин Морозов ничего не сказывал про Тайницкую башню? Не сказывал?.. Я так и знал. И не скажет, не ждите. Там, в подвале, надо пойти за течением тайника[29]. Где он уходит под стену чрез каменный заслон, как бы озерцо стоит. Вы камни разберите, озерцо схлынет, под ним — дверца медная. Откиньте ее — будет ход подземный. Выход в лесочке скрыт, изнутри он виден по свету малому.

— Благодарствуем, Томила Григорич, — сказал Олекса. — Чего ж раньше молчал? Мы б вылазку сделали.

— Вы и сделайте, когда осада затянется. Рано было. А вот ежели завтра ворота отворите, не худо бы иных людей в том ходу попрятать. Миром кончится дело — вернете их, беда случится — сами выберутся да и уйдут лесами на Волок.

— Спаси тя бог, Томила Григорич. Много ли народу укроется в том ходу потайном?

— Всех не спасешь, Олекса Дмитрич, а с сотню, пожалуй… Сухариков им надо взять, водица там пробивается по кирпичу. И никто вовек не отыщет под озерцом, ежели камни снова уложить на место. Внучков только моих с невестушками не забудьте — далеко их отцы, без меня заступиться некому будет.

— Богом клянусь, Томила Григорич, сделаем.

— Ну, ин ладно. Благословляю вас обоих, витязи. Теперь умру спокойно. Ступайте, я уж слышу, как она надо мной дышит…

Разыскав монашка, Олекса приказал ему привести Томилиных невесток с детьми на Свиблов двор. Взять им лишь одежду да запас сухарей. Тот посмотрел удивленно, но ни о чем не спросил.

— Арину я, пожалуй, сам увижу, но и ей скажи: штоб утром с ребенком там же была, на Свибловом. У тебя есть тут родичи?

— Нам, батюшка, все православные — во Христе братья.

— Слушай меня. Детишек неприкаянных много по Кремлю бродит. Ты собери сколько можешь. Нынче собери и сведи туда же — их определят. У келаря Монастырского возьми сухарей — это приказ. Скажи: мол, Олекса со своими конниками берет сирых детей под защиту.

Когда вышли из монастырских ворот, Олекса попросил и Адама утром прислать к нему детей и жену. Тот покачал головой:

— Нет, брат, не могу. Других звал к хану идти, а своих в надежном местечке укрыл? От бога ничего не скроешь. И ты верно задумал: осиротелых спасать прежде всего. Мои пока не сироты. Спаси тя бог, Олекса Дмитрич. И не поминай лихом, ежели…

Олекса шагнул к Адаму, крепко обнял, тот растроганно сопнул носом в ухо, чмокнул в железное плечо. Провожая взглядом друга, Олекса постоял, прислушиваясь к протяжному пению в ближнем храме. Соборы и монастыри не вмещали всех молящихся, люди толпились на папертях, стояли на коленях прямо на площадях. Сквозь дымы ордынских костров смотрел кровавый закат. Где-то в той стороне — полк Владимира Храброго. Там Васька Тупик и другие славные побратимы Олексы. Враг еще услышит их мечи…

Отослав дружинника на Свиблов двор с новыми приказаниями, Олекса впервые с начала военной осады вошел на женскую половину терема, отыскал Анюту, сидящую с ребенком на коленях перед сумеречным окошком. Она встала, улыбаясь ему обрадованно и застенчиво.

— Чего не играете?

— Какие теперь игры, Олекса Дмитрич?

— У детей всегда игры. Арина в монастыре?

— Ждем вот, исскучался по мамке-то.

Ребенок потянулся к блестящей бармице, залепетал: «Ля-ля».

— Нравится? Погодь, свои «ляли» нацепишь — еще опротивеют.

— Ай, бесенок! — тихо вскрикнула девушка. — Вишь бессовестный какой — при боярине-то! — Она смущенно рассматривала темные полосы, протянувшиеся по золотистому сарафану. Олекса смеялся:

— Ну, богатырь! Да он же в отместку — поиграть доспехом не дали. Ступай ко мне, дай няньке сарафан сменить.

Пока Анюта переодевалась в соседней светелке, явилась встревоженная Арина, схватила сына на руки:

— Олекса Дмитрич, ты правда велел мне быть поутру на Свибловом дворе?

— Велел. И ты ни о чем не спрашивай. — Повернулся к вошедшей девушке, не заметив ее новой нарядной душегреи, сказал: — Ты бы зашла ко мне, Анюта, через часок-другой?

— Зайду, Олекса Дмитрич. — Девушка опустила глаза…

Семейным эту ночь он разрешил провести дома, но с зарей быть в седлах. Оставшихся отправил ужинать, сам же с двумя молодыми кметами заспешил на подол. У входа в Тайницкую башню горел костер, узнав сотского, стражники встали.

— Подвалы не заперты?

— Нет, боярин. Воду ж берем из тайника.

Прихватив смоляные факелы, со своими кметами Олекса двинулся вниз по крутым каменным ступеням. Скоро послышалось тоненькое позванивание ключа, на булыжных стенах в свете факела заблестели ползучие капли. Черные узкие ходы уводили из подвала в три стороны. В глубокой выемке, обложенной белым камнем, бугрилась прозрачная вода, с тихим журчанием переливалась через край и по кирпичному полу убегала в темноту среднего хода. В глубине одного из черных стволов послышался шорох и злой писк.

— Крысы. — Голос воина незнакомо прозвучал в подземелье. Олекса, пригнувшись, вступил под низкий свод, разгоняя тьму огнем факела, пошел вдоль ручья. Через две сотни шагов потолок приподнялся, сырой воздух посвежел, и вдруг путь преградило озерцо во всю ширину хода, запертого глухой стеной. До расчетам Олексы, над головой была кремлевская стена, в нескольких шагах от нее — крутой берег Москвы-реки.

— Подержите факел. — Олекса вошел в воду, залив сапоги, стал разбирать камни; шум воды усилился, озерцо быстро убывало, и наконец обнажилось кирпичное дно. В самом углу, под стеной, — квадратная металлическая дверца с кольцом. Воины с удивлением наблюдали, как начальник поднял дверцу и, освещая темный лаз, заглянул внутрь. Потом приказал ждать его и исчез в узком колодце. Явился он не скоро, с догорающим факелом.

— Чего тамо, Олекса Дмитрич?

— Тамо-то? Кащей на цепях прикован.

— Да ну! — У молодых кметов расширились глаза.

— Я думал сокровища найти, а нашел кости.

Снова плотно затворили дверцу, сложили камни на место, и вода быстро скрыла потайной ход. Олекса велел спутникам хранить секрет ручья: подземелье устроено самим государем.

В гриднице княжеского терема, где временно жил Олекса (Арину взяли к себе девицы), горела свеча. На лавочке под образом Спаса ждала Анюта. При появлении Олексы она осталась сидеть, лишь выпустила из рук свою длинную косу.

— Вот пришла. Да свечку зажгла…

— Завтра, Анютушка, ты мне понадобишься со всеми твоими подругами на Свибловом дворе.

— Там, где Арина будет?

— И Арина. Многих детишек хочу поручить вам. Согласны?..

Он удержал ее, сел напротив. Заговорил не сразу, сам теряясь, трудно подыскивая слова:

— Вишь, Анюта, в какое время лихое встретились мы. Не ведаю, к месту ли мой разговор? Ты не рассердишься? — Она промолчала, а щеки залил маковый цвет, насторожилась, как тетива. — Ни матушки у меня, ни батюшки, крестный мой, Тимофей Васильич, далеко. Да и твои ведь не близко. Приходится мне самому тебя сватать…

— Ой! Олекса Дмитрич! — Анюта заслонилась широким рукавом. — Что ты говоришь! И я-то чего отвечу без княгини?

— Где она теперь, княгиня? Да ладно — подожду до Олены Ольгердовны, а все ж не пойду к ней, тебя не услышав.

Девушка совсем раскраснелась, отвечала уклончиво:

— Честь немалая пойти за тебя, Олекса Дмитрич, да не все в моей воле. И кончится ли добром наше сидение? Вон какие страшные вести принесли нижегородские княжичи.

— Не верь им, Анюта, как я не поверил. Поп — тот и сам не знает, кого хоронил. Да хоронил ли?

— Дай бог, чтоб слова твои сбылись. Переждем безвременье, тогда и скажу. — Она встала.

— Только знай, Анюта: што приключилось в полону с тобой — то не твоя вина, а наша. Ты не бойся: во всю жизнь не попрекну, словом о том не напомню.

У нее вдруг по щекам хлынули слезы, Олекса растерялся:

— Што ты, Анютушка? Прости, ради бога, не хотел я тебя обижать — само сорвалось. Прости.

— Ты не винись, Олексаша. — Она улыбнулась сквозь слезы. — Не ждала этих слов, а без них не пошла бы.

Осажденный Кремль, бессчетные полчища врагов под стеной, грозный завтрашний день — все как бы ушло. Осталась Анюта, его Анюта, ради которой он проломил бы даже тысячные ряды скованных из железа великанов. Держа руки девушки в своих, он смотрел ей в глаза и спрашивал:

— Хочешь, сегодня повенчаемся? Сейчас?

Она растерянно улыбалась:

— Там же теперь весь город. Молятся… Стыдно будет…

Олекса обнял ее, она счастливо прошептала:

— Ох, до чего ж ты сильный! Больно же мне от железа…

В полночь, целуя ее, он шепотом спросил:

— Арина тебя не хватится?

— Не хватится. И не осудит. Она сама свое счастье добывала. Да и что мне чужой суд, когда ты со мной? Вот про полон говорил, а я в ту пору и не понимала, для чего мной торговали. Совсем же глупая была. Думала, выходят за мужиков, чтобы варить им да в поле жать колосья. Но кабы снасильничали… Не довелось бы нам свидеться, Олексаша. Убила бы, ей-богу убила бы — хоть спящего. А потом — себя.

— Забудем про то, Анюта.

— Нет, Олексаша, такого до конца дней не забудешь. И не надо забывать. Может, у меня тоже дочь родится. — Помолчав, неожиданно спросила: — Ты силой брал когда-нибудь женщину?

— Бог с тобой, Анюта!

— Ты ж воин, в походы ходил…

— В нашем войске за насилие над женщиной, как и за убийство ребенка, — вешают. Да и неуж я поганец какой?

— Ну и ладно. Все другое, коли было, прощаю, не спрашивая.

Среди ночи Олекса встал, вышел из терема. Над стеной дрожало зарево ордынских костров. В храмах по-прежнему пели, со двора попахивало дымком. У огня негромко разговаривали караульные. Возвращаясь, Олекса прихватил из большой залы горящую свечу. Анюта сидела на лавке, свесив босые ноги на лохматый цветной половик, стыдливо отвела глаза. Олекса зажег все свечи, какие были в гриднице, отпер деревянный сундук, достал кованый шлем, серебристую кольчугу, тряхнул, и она бисерно зазвенела, переливаясь в свете свечей.

— Нравится?

Она посмотрела с недоумением, улыбнулась, пожала плечами.

— Рублевской работы — ее ни стрела, ни клевец, ни копье не осилят. Данило вязал для отца, да не успел к Донскому походу. После довязал и как память хранил. А перед смертью завещал мне. Поди-ка ближе…

Анюта встала, приблизилась, он ощутил ее волнующее тепло, обнял. Потом стал одевать в броню. Она покорно позволяла, все так же недоуменно улыбаясь. Олекса надел на нее стальной шлем, опустил забрало.

— Ух, до чего страшна личина — не дай бог, стану тебя целовать, и увидится этот клыкастый череп! Ну, да главное — шлем как раз будет, ежели косу уложить короной. Панцирь-то великоват. Оденем тебя потеплее, теперь не петровки.

— Начто мне этакий наряд? — Анюта откинула стальную маску.

— Станешь моим оруженосцем. Не отпущу завтра ни на шаг. Копье и щит тебе тяжеловаты, возьмешь мой саадак и кончар — они как раз могут пригодиться.

— Уж не надумал ли ты в поле воевать с Ордой?

— Боюсь, как бы завтра Кремль полем не стал.

— Господи! — Она скинула шлем. — Ты говоришь об этом так спокойно.

— Што мне, кричать? Да и кричал — не услыхали.

— Хан же грамоты прислал, слово дал Москвы не трогать.

— Вот и ты, Анюта! С тех пор как Москва колотит ордынцев, она забывать стала, с кем дело имеет. Оставим это, ничего уж не переменить. В седле-то удержишься?

— Через Орду проехала с Вавилой. Да и с княгиней Оленой езживала, она у нас отчаянная. А ты правда меня возьмешь?

— Возьму. Только держись позади, за моей правой рукой, и наперед не выскакивай… А теперь иди ко мне. Какая ты железная и холодная. Ну ее сегодня, эту бронь! — Он сталнетерпеливо снимать с девушки панцирь, задул свечи…

Сколько прошло времени, Олекса не знал, но почуял близость рассвета и оборвал тоненький смутный сон. Анюта спала на его руке, дышала ровно, едва слышно. Жалко будить, но продлить ночь не в силах самый счастливый человек. Он поцеловал ее, она открыла глаза, прильнула к нему…

— Пора, Анюта, пора…

С самого вечера к ним никто не толкнулся, — значит, Орда вела себя смирно. Когда вышли из терема, начальник стражи с недоумением воззрился на невысокого воина в блестящем панцире рядом с боярином. Бледная заря прорезалась на востоке, перила крыльца влажны от росы.

— Я — в храм на часок, — сказал Олекса десятнику. — Отряду готовиться.

Анюта шла за ним, ни о чем не спрашивая. Церковь Иоанна Лествичника была отворена, десятка три женщин, в большинстве старушки, молились перед амвоном. Седовласый священник вполголоса читал молитву, держа перед собой потертую книгу. Олекса с трудом узнавал церковь, где он числился прихожанином — вдоль ее стен, до самого верхнего придела, грудами лежали книги и свитки пергаментов. Приблизились к амвону, поп прервал чтение.

— Прости, батюшка, но дело неотложное. Обвенчай нас.

Поп положил книгу на аналой, посмотрел на просителей:

— А где же ваши невесты?

Олекса смутился и лишь теперь обнаружил, что стоит в храме перед священником, не обнажив головы, торопливо снял шлем, стал помогать Анюте. Коса упала ей на плечи, поп улыбнулся:

— Понятно. Надень: коли венца нет — и это сгодится. Мужней жене негоже стоять непокрытой. Косу-то расплести бы надо, да уж ладно. Как звать невесту?

— Анна, — прошептала девушка.

— Родителей-то спросила?

— Сирота она, — ответил Олекса. — При княгине Олене служит, и той нет.

— Понятно. Помоги мне, Олекса Дмитрич, аналой перенести.

Женщины, прервав молитвы, неотрывно следили за начавшимся обрядом.

— Венчается раб божий Олександр и раба божия Анна…

Олекса видел, как сильно дрожит свеча в руке Анюты, и боялся, что выпадет. Это был бы недобрый знак. Он уже хотел незаметно поддержать ее руку, но поп не затягивал обряда, и когда Анюта сказала: «Да» — рука ее стала тверже. Олекса поцеловал холопные губы жены и вдруг подумал: «Куда же я тяну ее, такую слабую, в воинский отряд?»

— Дай вам бог долгих лет и добрых детей, — услышал чьи-то напутственные слова.

За дверью церкви Анюта расплакалась, Олекса обнял ее, ничего не говоря. Все произошло быстро, буднично, что и самому стало жаль чего-то. В Успенском храме зазвонил колокол, ему откликнулась звонница в Чудовом монастыре, потом подали свои медные голоса Архангельский собор и Спасский монастырь, бухнуло, поплыло басовитым раскатом над головой — в церкви Иоанна Лествичника был самый могучий колокол. Колокольный хор будто славил молодых и новую жизнь, которую несли они в этот мир. Несмотря на все тревоги, бронзовый перезвон будил в душе неясную грозную радость, веру в собственное бессмертие и бессмертие правды, за которую он сражался. Олекса почувствовал близость бога. Да и где же ему быть, всеблагому, если не среди тех, кто из последних сил защищает свою жизнь, свои дома, свободу и жизнь детей?

Дорогой сказал:

— Не годишься ты в оруженосцы, женушка моя. Оставлю я тебя с Ариной — тебе не привыкать за мальцами смотреть.

— Нет уж, Олекса Дмитрич! То отпускать не хотел, а повенчались — норовишь от женки подальше? Не от телесной слабости я, Олексаша, свечу-то едва не обронила. Женщина я. Не поймешь ты, сокол мой, что для женщины венчанье. А уж такое венчанье…

Она не досказала, и ему захотелось обнять ее покрепче, но людно было на улице.

Конники покинули двор князя Владимира, когда на Соборной площади стало собираться посольство. Анюта выехала из ворот рядом с мужем, привыкая держаться за его правой рукой. Ее саврасая все время тянулась к рослому темно-рыжему скакуну Олексы, стараясь куснуть, рыжий всхрапывал и потряхивал головой, вроде бы сердясь, а в скошенном фиолетово-синем глазу сквозило веселое удовольствие. Под железной одеждой трудно было угадать женщину, опустит еще изукрашенную образом смерти личину — обыкновенный отрок при своем боярине. Следом попарно ехали дружинники, остававшиеся в ту ночь на княжеском дворе. Для них, видно, не было тайной особое расположение начальника к одной из девиц, весть об их венчании приняли без удивления, как и присутствие Анюты в отряде.

У коновязей обширного Свиблова двора не было свободных мест, лошадей привязывали к кольям, тут же вбитым в землю. Держась десятками, воины толпились у частокола, сидели на траве.

— За подворье ни шагу! — приказал Олекса подбежавшим десятским. — Коней не расседлывать. — Увидел за спинами конников монастырского служку. — Где твое воинство, святой отец?

— Да в амбарах спит.

— Много собрал?

— Всех-то с бабами сотня будет. Арина девиц привела — то мне большое облегчение с мальцами.

— Сухари, солонину привезли?

— Привезли. На первое время хватит.

— Поднимай. Снедь раздай поровну в узлы, а после веди к Тайницкой, там ждите меня. — Обернулся: — Отрок, лошадей!

Анюта, державшая коней в поводу, поспешила к мужу. Подол опустел: весь город схлынул к фроловской стороне. Поскакали вверх улицами, миновали обезлюдевшие дворы князей, послышался ропот толпы у ворот. На стене, среди кольчуг и тигиляев, пестрели одежды женщин. Свернув с улицы, Олекса остановился возле низких деревянных житниц, где поселились ополченцы из посада, не сходя с седла, стукнул кулаком в одну из дверей. Она отворилась со скрипом, выглянула женщина в черном повойнике, с заплаканными глазами.

— Вавила дома?

— Нет, боярин. С зарей поднялся, ушел в стрельну.

— Ты, хозяйка, живо бери мальцов и — бегом на подол, к Тайницкой башне. Скажешь там: я прислал.

Олекса толкнулся еще в несколько дверей и всем, кого застал, повторил тот же приказ. На подворье князя Владимира он дождался, пока выйдет жена Адама с сыновьями, взял на седло младшего. Женщина заколебалась:

— Адам не велел никуда ходить.

— Пока князь правит посольство, воеводой оставлен я, и мои приказы не обсуждают. Ступай за нами, Устинья.

Мальчишка сидел впереди воина, восторженно крутил головой, ища глазами сверстников. Женщина шла у стремени, держа за руки старших, тревожно взглядывала на всадника.

— Куда ты уводишь нас, Олекса Дмитрич? Адам же не велел…

— Я велю. Мне помощницы нужны, Устинья. Не все Адам — и ты порадей за наше дело. Муж вернется — дома будете.

Дорогой нагнали жену Вавилы. Она несла на руках спящего ребенка, девочка цеплялась за ее подол. Олекса знал, что старший сынишка Вавилы скончался от раны.

Перед Тайницкой уже собралась большая толпа детей и женщин. Монашек что-то объяснял недоумевающим стражникам. Дети жались к матерям, сирот поделили девицы из княжеского терема. Олекса отыскал взглядом вчерашних спутников по подземелью, которых приставил в помощь монашку с утра, подозвал, и лишь теперь они узнали, какая тяжкая и святая доля им выпала. Если до ночи сам он или кто-то другой не выведет их из подземелья, один из троих должен провести разведку через потайной выход за городом. В случае худшего самим думать, как быть: либо пожить в убежище, пока есть корм, либо сразу уводить женщин с детьми в сторону Волока-Ламского. Олекса советовал выбрать первое, уверенный в том, что хан в любом случае не задержится под стенами Кремля больше недели — Орда должна двигаться.

Стражники с удивлением наблюдали, как вереница детей и женщин потянулась в башенный подвал, к тайнику. Озаренные факелами подземные своды наполнились шелестом детских шагов, восклицаниями и восторженным шепотом. Для маленьких москвитян это путешествие начиналось как чудесная сказка, но Олекса знал: их восторги будут недолгими. То, что предстояло взрослым, уходящим под землю, он представлял себе с трудом. Чтобы одолеть сильного врага, должны совершить свой подвиг и полководец, и ратник, и мать его, и жена. Чей выше, никто не знает. Он отправил двух воинов с монашком разделить подвиг матерей и жен. Как бы ни отличились его конники в боях с ордынцами, первых наград у воеводы он станет просить для тех, что ушли под землю с детьми. Если подвиг их состоится.

На верхнем ярусе башни старшина гончаров спросил его:

— Думаешь, спрятал цыплят от коршуна? Да ворвись татарва в детинец, она тут все щели обшарит.

— Ты, Устин, стоишь на самой безопасной стороне, — ответил Олекса. — Случись беда, ты должен меня пережить. Так вот слушай, где укрыты мои цыплята…

Протяжно, со сдержанной печалью зазвонили соборные колокола: княжеское посольство покидало Кремль. Олекса вдруг подумал, что его конники стоят слишком далеко от самых опасных теперь ворот. Но приказ князя строг, как его нарушить? В конце концов, он сделал, что мог: посадил дозорного на колокольню Архангельского собора — в случае угрозы тот сразу даст сигнал.

Олекса еще не достиг тех лет, когда многократный горький опыт настойчиво твердит человеку: если у тебя явились сомнения, если тебя посетила тревожная догадка, если заговорило в тебе чувство опасности — не отмахивайся от них: беда стоит рядом.

XI

Появлению Вавилы в башне обрадовались и пушкари, и воротники, и сын боярский Тимофей, поставленный на место Олексы. Горю его сочувствовали молча, стараясь предупредить всякое желание.

Вместе с солнцем перед стеной появились степняки. Конные лавы строились глубокими рядами от Неглинки до сгоревшей церкви Николы Мокрого над рекой Москвой. Встревоженные ратники толпились у бойниц, наблюдая, как две конные колонны — по три в ряд — приблизились к краю рва против Фроловских ворот, заставив пушкарей схватиться за дымящие витии, а стрелков — за саадаки, но в приближении врагов не ощущалось угрозы: они хранили безмолвие, не обнажали оружия, даже не смотрели на стену. Оба строенных ряда развернулись лицом друг к другу, образовав широкий живой коридор от рва до белой вежи великого хана, над которой по-прежнему торчало мирное знамя с золотым полумесяцем на пике древка. На всадниках были халаты зеленого, синего, желтого, алого цвета — по сотням. Под халатами угадывались брони, на головах — пернатые мисюрки и шишаки с кольчатыми сетками и козырьками до плеч.

Вавила едва сдерживал желание ткнуть горящим фитилем в затравочное отверстие пушки, наведенной на вражеские ряды, хотя понимал: это хан выслал почетную стражу для встречи Остея с московским посольством. Стражи было многовато.

Посольство двинулось с Соборной площади, народ хлынул к воротам, а потом — и на стены по приставным лестницам. Тимофей побегал, пошумел да и махнул рукой «Пусть глядят, чужих глаз не жалко!» За Остеем, одетым в простое светлое корзно с горностаевой приволокой, рослые дружинники несли подарки для хана — дорогие чаши, чеканенные знаменитыми мастерами золотых дел Макаром и Шишкой, связки соболей, двух кречетов в серебряных клетках. Чинно шагали бояре в собольих пышных шубах и бобровых шапках. Архимандритов и игумена сопровождали монахи с иконами, четверо несли шкатулки из кипариса и гладкой карельской березы с церковной казной. Пятеро выборных, одетых в суконные кафтаны, замыкали шествие.

Длинный Беско, указывая на бояр и не стесняясь присутствием Тимофея, ругался:

— От дурачье непролазное! К ворогу идут о мире просить, а вырядились, будто на рождество. Как бы с них там шубы не посдирали со шкурами да не потребовали от нас для кажного мурзы по собольей дохе?

Сын боярский только зыркнул на парня — чей-то начальственный голос уже требовал открывать ворота, и Тимофей поспешил вниз Гришка Бычара с тремя дюжими подсобниками налег на рукояти ворота. Видно, удары тарана все же сказались: железный клин пошел в смазанных салом пазах туго, со скрежетом и писком. На помощь подбежали ополченцы, носатый суетился, покрикивал:

— Разом, молодцы! Разом!

Воротники, багровея от натуги, только фыркали: расходился петушок! Лучше бы подальше держался — зашибить могут, но человек был услужливый: где и помочь не в силах, так хоть подсуетится. За услужливость его и приняли в число башенной стражи после того, как пристал он к Бычаре с товарищами в разгульную ночь. За один лишь харч готов был дневать и ночевать в каменной клети, подменяя любого в часы стражи.

Железный затвор Фроловской башни поднимался вверх, и в случае опасности стоило перерубить натяжные ремни, чтобы гигантский железный клин, подвешенный на цепях, обрушился вниз под собственной тяжестью и запер детинец. И сейчас старший стражник стоял наготове с отточенной секирой в руках — на тот случай, если бы наверху заметили опасность и подали сигнал. Башня уже зияла сквозным жерлом отворенного хода, и после четырех дней осады непривычным, страшноватым был ее новый вид. Может быть, еще потому, что в открытые ворота не виделось знакомых посадских строений, лишь из загроможденного рва торчало обгорелое бревно тарана, а дальше — сплошные ряды чужого войска на черноватой пустыне пепелища.

— Крепи ворота!

Носатый, придерживая сползающую шапку, вертелся под ногами.

— Пазы-то, Гриша, почистить бы? Не ровен час — сядут у нас ворота, а, Гриша?

— Не мельтеши, суета, — добродушно ворчал воротник. — Вот пройдет посольство — почистим, поправим.

— Да я сам, Гриша, уж ты дозволь, Гришенька? — Глаза-мыши преданно смотрели в лицо Бычары.

— Ну, че ты подлиза такой, Червец, ровно сучонка? — Стражники успели дать носатому свое прозвище. — Подавалой, што ль, прежде служил?

— Всяко доводилось, Гришенька, всяко доводилось служить.

Бычара плюнул. Видел бы он, с какой злобой уставились в спину ему глаза-мыши, когда выходил из башни!

Между тем ополченцы работали во рву, разбрасывая головешки, укладывая приготовленные брусья и плахи. Подъемные мосты были на всякий случай уничтожены еще в начале осады, но послам долго ждать не пришлось. Морозов сам опробовал настил, стал в проеме башни, перекрестился:

— С богом, княже.

Московские послы покинули спасительные стены и двинулись во вражеский стан, монахи протяжно запели молитву. Оставшиеся снаружи ополченцы опускались на колени, истово крестились и кланялись священным иконам. Целая толпа жителей города выплеснулась из ворот вслед за посольской процессией, растеклась по краю рва. Как и во все последние дни, утро занялось тихое; солнце, притушенное разлитой в небе копотью пожаров и ордынских костров, светило по-зимнему тускло. Было не по-августовски прохладно, казалось, природа напоминала о подступившей осени и грядущей зиме, торопила людей на нивы, пажити и лесосеки, на грибные и ягодные поляны, чтобы не упустили золотого времени. Сдержанность степняков, строгий порядок в их войске и почетный коридор из нарядных нукеров для московских послов как будто сулили исполнение чаяний осажденных, уже затосковавших по просторному миру. Человек готов дни и ночи напролет гнуться над работой в своем доме или мастерской, не замечая стен, когда знает, что во всякую минуту может покинуть их. Но если его в эти стены загнали силой, они и за час могут стать ненавистными, и нет у него желания большего, чем вырваться из них.

Между тем Остей, первым идя по коридору ордынцев, с каждым шагом чувствовал растущую тревогу. Все чаще ловил он злорадные ухмылки и алчные взгляды, обращенные на золото и меха в руках дружинников. В том, что хан вывел войско из лагеря, не было ничего странного: вечный способ давления на противника, чтобы сделать его податливым. Но теперь боковым зрением Остей различал за рядами нукеров лестницы на плечах спешенных врагов. Что это? Зачем? Замедлив шаг, сказал идущему следом Морозову:

— Иван Семеныч, однако, дали мы маху — не потребовали от хана заложников. Теперь как бы самим в заложниках не очутиться?

— Ему откуп нужон, а не наши головы.

— Ты, однако, пошли назад кого-нибудь из выборных. Пусть там затворят ворота и до нашего возвращения не открывают.

Боярин недовольно насупился, но все же послушно приотстал, передал распоряжение князя Адаму, и тот, не мешкая, повернул назад. Но не сделал суконник и трех шагов — перед ним скрестились копья нукеров.

— Иди туда, — приказал по-русски угрюмый наян, указывая рукой в сторону белой вежи.

— Да я ж ворочусь, мне б только распорядиться о почетной встрече для вашего хана.

Наян снова повелительно указал на белую юрту. Копья уперлись Адаму в грудь, пришлось повиноваться.

Навстречу посольству выехал тысячник Карача. Щеря белые зубы в волчьей улыбке, отрывисто заговорил с князем.

— Хвалит тебя за послушание, — перевел понимавший по-татарски Морозов. — Говорит, будь и дальше покорным — хан не оставит тебя своей милостью.

— Што остается пленнику, кроме покорства? — обронил Остей. — Скажи ему: я благодарю за почетную встречу.

Карача ехал рядом с князем до самой ставки хана. Здесь поджидал Шихомат, окруженный мурзами и десятком звероглазых нукеров личной ханской стражи. Он властно протянул руку:

— Отдай мне твой меч.

Остей скинул наплечный ремень, протянул мурзе свой тяжелый прямой меч в окованных серебром ножнах. Другого оружия у него не было.

— Входи, повелитель ждет.

Остей обернулся к своим, Симеон, Яков и Акинф одновременно благословили его, он улыбнулся свите и решительно вошел под откинутый стражником полог ханского шатра. В проходе было темно, отстраняя второй полог, Остей споткнулся о деревянный порожек, как будто нарочно поднятый, вступил в сумрачную юрту и услышал позади злое шипение. Когда обернулся, его поразила ярость на изменившемся лице ханского шурина.

— Ты вошел сюда с недобрым умыслом! — зловещим голосом произнес Шихомат. — Порог выдал твои коварные мысли.

Остей, не понимая, что же произошло, растерянно огляделся. За остывшим кострищем никого не было, только на желтой атласной подушке тускло поблескивала серебряная шпора.

— На колени! — рявкнул Шихомат, раздувая шею, как разозленная кобра. — Кайся, собака!

С боков, из-за легких занавесей, выступило двое могучих нукеров с обнаженными мечами, но гордый князь, ничуть не устрашенный, холодно ответил, глядя прямо в бешеные глаза мурзы:

— Мы становимся на колени только перед богом, а я не вижу здесь даже человека.

— Ты видишь шпору великого хана Золотой Орды. Тебе, блудный раб, оказана великая честь — падай лицом на землю, ползи и целуй шпору повелителя, клянись в полном послушании его воле. Иначе твоя голова не стоит пыли на копытах коня.

Понял Остей, чего хотят враги. Они знают о рыцарской гордости, они нарочно метят в эту гордость: сломать его волю, втоптать в грязь честь воина. Жить его оставят лишь червем, извивающимся под ханской ногой, предателем, способным на самое черное дело, которого от него потребуют.

— Ты ошибся, мурза, — ответил Остей так же холодно. — Перед тобой не раб, но князь, воевода Москвы, поставленный великим князем Донским. Когда ты хочешь это проверить, верни мой меч.

Шихомат взвизгнул, нукеры подскочили, вцепились в князя, пытаясь бросить ниц, но Остей был воином, он с детских лет готовил себя к боевым схваткам: сильные руки его отбросили врагов. Не успел молодой князь ни отскочить, ни заслониться — острый кинжал Шихомата ударил в не защищенную броней грудь и пронзил сердце. Без крика и стона Остей рухнул лицом вперед. Горячая молодая кровь алым ручьем хлынула на серый войлок, окрасила свернувшийся плащ князя. Шихомат, сопя, наклонился и вытер кинжал об одежду убитого. Каменными болванами стояли рядом ханские телохранители. Полог у дальней стенки шевельнулся, неслышно ступая по белому войлоку, вышел Тохтамыш. Мурза склонился, телохранители отступили за свои занавески. Хан приблизился к поверженному князю, наступил ногой на рассыпанные светлые волосы:

— Аллах карает гордецов. Не захотел целовать шпору — целуйся с могильными червями. Пора, Шихомат.

— Кирдяпа просил за боярина Морозова. Он здесь.

Тохтамыш не ответил. Шихомат, сгибаясь в поклоне, попятился к выходу.

— В жертву тебе, Акхозя, я зарезал лучшего их быка, — сказал в пустоту хан. — Подожди, я зарежу все стадо.

Пустота молчала.

Снаружи услышали визг Шихомата, и русские встревожились, ордынцы насторожились. Морозов беспокойно спросил Карачу, где нижегородские княжичи. Тот жестко усмехнулся:

— Не знаю. Кажется, их еще не зарезали.

Отирая испарину со лба, Морозов беспомощно оглянулся на бледных бояр, на святых отцов, недвижно стоящих с сурово-отрешенными лицами, на тесно сдвинувшихся слободских старшин. Дружинники князя незаметно взялись за рукоятки мечей. Резко откинулся полог ханской юрты, вышел мрачный Шихомат, остановился перед боярином. Конные ряды нукеров шевельнулись.

— Ху-ур-рр!.. — взвыл ханский шурин, выдергивая меч из ножен. Морозов поднял руку, словно хотел остановить рукавом шубы стальную молнию, и упал с рассеченной шеей. Удары копий и сабель со всех сторон обрушились на посольство, не разбирая, где ризы, подрясники и клобуки, а где боярские шубы и кафтаны выборных. Адам с ярым криком перехватил руками два копья, но третье вошло ему под ложечку.

— Предатели! Душегубы! — выхрипел он с кровью и, как медведь на рогатине, добирающийся до охотника, сделал несколько шагов к врагам, протаскивая копье через свое могучее тело. Шестеро дружинников, побросав дары, мгновенно образовали кольцо, ловко отражая удары, но десятки копий полетели в них отовсюду, и воины, лишенные щитов, падали один за другим, обливая кровью горючую землю посада. Никто из предательски убиваемых не расслышал звериного рева врагов у крепостной стены.


Боевой клич Шихомата был сигналом к общему штурму. Сотни нукеров «почетной стражи», поворотив коней, образовали живой броненосный таран в шесть рядов и ринулись к отворенным воротам, топча и сбрасывая в ров с помоста вышедших из крепости людей. Сын боярский Тимофей кинулся к воротникам:

— Затворяй!

Те уже вращали ворот, старший, схватив секиру, начал рубить туго натянутые ремни, они лопались один за другим, послышалось глухое, тяжелое движение затвора и вдруг прервалось тупым стуком и жалким писком заклиненного металла. Тимофей выскочил из башни под сумрачный свод ворот, и в этот момент наверху грохнула пушка, опрокидывая железным смерчем всадников в середине головной сотни, но задние скакали через упавших, и уже в самых воротах захрапели лохматые кони, засверкала сталь, волчий вой степняков заглушил крики поражаемых насмерть людей, убегавших в крепость. Мимо Тимофея с алебардой в руках пробежал Гришка Бычара, бешено выкрикивая:

— Стой, Червец! Стой, гад ползучий, все одно раздавлю!

Железная глыба затвора, едва выйдя из ниши, намертво заклинилась в сбитых пазах, всадники, нагибая головы, уже проскакивали под нее. Позади Тимофея лязгнула, затворившись, железная дверь башни, и он остался один перед ворвавшейся в крепость оравой конных врагов. Бежать — убьют в спину. Прянул к стене, упираясь в нее, стал рубить и колоть мечом проносящиеся мимо конские бока и халаты…

Отборные сотни хана, подпираемые тысячами, через занятые ворота всасывались в детинец, как змея в трещину. На выходе змеиная голова бессчетно множилась, набрасываясь на все живое, и люди от ворот в ужасе бежали куда глаза глядят, увлекая находившихся здесь ополченцев. Сотни врага, разделяясь, ринулись вдоль стены в обе стороны, врубились в расстроенные, не готовые к нападению с тыла отряды ополченцев резерва, быстро уничтожая и разгоняя их, поражая стрелами тех, кто по приставным лестницам пытался уйти на стену. Стоящие наверху ничем не могли помочь избиваемым — Орда бросилась на приступ и снаружи крепости. Стрелы теперь хлестали с обеих сторон.

Когда конники Олексы на галопе миновали Соборную площадь и в конце широкой улицы открылась Фроловская башня, уже не менее четырех вражеских сотен прорвалось в Кремль. Торжествующий вой ордынцев слился с криками убиваемых детей и женщин; Олекса видел, как падают люди со стены и лестниц, как рассеянные толпы, гонимые нукерами в празднично расцвеченных халатах, бегут в узкие переулки, а те, у кого есть силы, карабкаются на частоколы и крыши строений. Смерть подкралась к людям в час пробудившейся надежды на скорое окончание осады, и это было страшно, это ослабило даже волю тех, кто держал оружие. Немалая толпа, запруживая улицу, бежала навстречу, но Олекса не умерил галопа.

Эх, если бы он послушался своей тревоги и вывел конников на Соборную площадь заранее!..

Толпа кинулась к заборам, люди ныряли в подворотни и калитки, карабкались на плетни, иные оказывались под копытами. Ничего не видя, кроме отверстых ворот, из которых валили уже легкие всадники в серых кожаных панцирях, Олекса нацеливал отряд на них, захваченный одной мыслью: перерубить шею степной гадюке, просунувшей голову в Кремль, уничтожить щель, в которую она проникла! Он даже не заметил, как пятеро его дружинников оттерли Анюту куда-то в середину отряда. Нукеры, растекавшиеся вдоль стен, стали поворачивать назад, навстречу русским всадникам.

— Копья! — оборачиваясь, крикнул Олекса. — Копья — встреч!

Первая сотня на скаку обратила поднятые копья вперед, вторая по команде седобородого Клевца распласталась двумя крыльями — навстречу нукерам. С оглушающим треском отряд врезался в скученных у подножия башни врагов. Шиты и брони не выдерживают удара тяжелых копий с конного хода, грохот лопающихся кож, визг и ржание столкнувшихся лошадей заглушились нечеловеческими воплями пронзенных; ошеломленные неожиданным ударом степняки попятились, поворачивая, сталкивались с напирающими сзади. Русские продолжали ломить, бросая копья с насаженными врагами, и под сводами Фроловских ворот, где могли проехать лишь три всадника в ряд, началась кровавая давка. Бежать было некуда, сбитых с седел и опрокинутых вместе с конями тут же настигала смерть. Чего не сделает ярость людей, захваченных боем? — русские дружинники по пятеро в ряд протискивались в каменное жерло ворот, копьями и окованными грудями лошадей проламывали свалку, но все же выбить страшную пробку обратно, в ров, не смогли и уперлись под сводом, сдерживая встречный натиск врага. За их рядами над блеском кривых мечей и вздернутыми конскими головами Олекса видел низ громадного железного затвора, тронутый ржавчиной. Почему его не опустят до конца? Почему не перерубят натяжные ремни подъемника? Как допустил такое Тимофей? В недоумении и гневе Олекса протиснулся к запертой двери башни, стал колотить в нее рукоятью меча, бешено бранясь, требуя, чтобы немедленно отворили, перерезали ремни, разрубили подвесные цепи и обрушили затвор на вражеские головы. Но железная дверь оставалась глухой, он не знал, что воротники, бессильные что-либо исправить, поднялись наверх и теперь метали во врагов камни с прясла башни. Вдруг увидел: под ногами его лошади кособоко приткнулся к стене сидящий Тимофей. Широко разбросанные ноги странно вывернуты, голова свалилась на плечо, вместо лица — черно-кровавая маска. Олекса узнал его лишь по кольчуге…

Внутри детинца, перед Фроловской башней, уже завязалась ожесточенная конная рубка, даже сюда, под свод ворот, где словно бы грохотал затянувшийся взрыв, доносились свирепые крики бойцов и звон стали. Где Анюта?.. Мысль о жене тотчас сменилась другой: может быть, удастся дозваться пушкарей и заставить их опустить затвор? Пушка и тюфяк то и дело грохотали наверху, — значит, есть там живые! С немалым трудом развернул коня, полуслепого в кольчужной броне под сумеречным сводом, крикнул копейщикам, чтобы держали врага, вырвался наружу, в середину сабельной рубки, и тотчас откуда-то рядом возникла Анюта, едва справляясь со своей саврасой, возбужденной страшным зрелищем. Какой же глупенькой и смешной была теперь маска смерти на стальном забрале жены!

— Олексаша! Тебя со стены кличут!

Он задрал голову. Над пряслом башни торчала голова пушкаря Беско, рот открыт в надсадном крике. Рискуя получить стрелу в висок, Олекса сорвал шлем, приложил к уху ладонь.

— …я-арин! Уходи-и!..ро-ота… клинило-о!

Пушкарь продолжал кричать, повторяя, и Олексе стало страшно. Как случилось, кто проглядел? — спрашивать поздно и не с кого. Тимофей убит, но и те, кто еще жив и сражается, обречены. Все. И он — тоже. И Анюта. Ордынские начальники теперь заметили, что ворота отбиты русскими, вместо легких всадников они двинут тараном кованую сотню ханских нукеров и снова расчистят дорогу. Или прожгут себе путь бомбами с нефтью и греческим огнем. Он, не задумываясь, пошел бы на то, чтобы за спиной своих копейщиков в воротах загромоздить ход бревнами и камнями, но кто это сделает? По всей стене идет ожесточенный приступ, наверху ополченцы едва сдерживают врага, а его всадники отступают к башне, теснимые нукерами, проникшими в Кремль. Беско продолжал кричать сверху, сложив руки у рта, и до Олексы вдруг дошли грозные слова молодого пушкаря:

— Уходи-и!.. Взрываем!..

Его будто опалило: вот она, последняя их надежда — взорвать башню! Тогда, может быть, затвор сорвется вниз или обрушенные камни завалят ход. Пушкари догадались. Вавила…

По крику Олексы копейщики стали покидать башенный проход, оттягиваясь внутрь крепости. Враг не спешил за ними, вероятно заподозрив ловушку. Олекса свистом подал сигнал — всем стягиваться к нему! — и с двумя десятками кинулся на помощь левому крылу второй сотни, которое нукеры пытались взять в кольцо. Теперь за своим правым плечом он чувствовал Анюту, близость ее давала такую силу, что и в одиночку сразился бы со всей Ордой. Весь отряд отступал к нему, сжимался, вытягиваясь косым клином, отрывался от стены. Анюту снова оттеснили от него, и тогда он ринулся вперед, завертелся среди врагов, словно волк в собачьей стае, разя молниеносными ударами, не замечая ответных. Русская экономная броня, выверенная веками непрерывных жестоких войн, давала ему ощущение неуязвимости. Остроконечный шлем с бармицами и личиной, с которого соскальзывал самый острый булат, облегающий удобный панцирь, в котором мельчайшие отверстия колец перекрывались вторым и третьим слоями кольчуги при любом движении тела, укрепленный гибким оплечьем и налокотниками, способными вместе с железной рукавицей при нужде послужить и как щит, пластинчатые набедренники и поножи — эта броня делала сильного и ловкого воина поистине недоступным обыкновенному оружию. Правда, спину она прикрывала не очень надежно, поэтому в конных сшибках Олекса чаще держал щит на спине. На сей раз ударило в спину не копьем, не стрелой или коварным джеридом, но словно бы гигантской тугой подушкой. Споткнулся конь, приседая на пошатнувшейся земле, — казалось, разом грохнули десятки великих пушек. Шатер Фроловской башни подпрыгнул, кренясь, начал оседать в струях огня и крутящихся клубах серого дыма, разваливаясь, обрушился камнями и бревнами, давя и зашибая ордынских всадников под стеной, в воздухе родился странный шелест, и вдруг полосой хлестнул каменный град. Ордынские всадники прянули от ворот, настегивая лошадей, и теперь лишь Олекса приметил, что от двух сотен его едва ли насчитаешь полторы. Облако дыма и пыли стремительно растекалось, из него выросла обезглавленная башня — взрыв лишь сорвал шатер и обрушил часть верхнего яруса стрельны: видно, невелик был огнезапас пушкарей. Уродливой, незнакомой казалась выступающая из дыма стена. Удерживая на месте храпящих коней, воины ждали, не отрывая глаз от утонувшего в сером облаке основания башни; они словно забыли о близости нукеров, снова сбивающихся в лавы в каком-нибудь перестреле. Олекса увидел пушкарей на стене — поднимая над головой пудовые камни, они метали их за внешнюю сторону башни, — значит, враги, распуганные взрывом, снова осаждали ворота. Из облака вырвалось сразу не меньше десятка воющих степняков и следом хлынул серый поток. Ход Орде в Кремль закрыть не удалось. Между башнями на стенах звенели клинки, и лишь вблизи угловой Неглинской еще грохотал тюфяк.

Теперь защитникам крепости оставалось только продать жизнь подороже. Но как забыть, что за тобой тысячи слабых и безоружных? Сейчас они набивались в храмы и монастыри, Олекса видел и бегущих по стене на москворецкую сторону. Трудно было рассчитывать на то, что стены святых обителей защитят от разъяренных врагов, но все же лучшее, что мог еще сделать отряд, — попридержать громил. Может быть, кому-то удастся уйти за москворецкую стену, переплыть реку и скрыться в уремах.

Цветные халаты вдруг словно растворились в сером конном потоке: видно, нукеры имели приказ не ввязываться в уличные бои. Хан дорожил своей гвардией. Проложив дорогу легким отрядам, она ушла за их спины, закрепляя отвоеванную территорию Кремля и накладывая руку на лучшую добычу. Орда снова растекалась вдоль стен на обе стороны, отряд Олексы, оттянувшийся в широкую улицу к Соборной площади, степняки лишь преследовали, издали осыпая стрелами, визжали, грозили оружием, уверенные, что эта конная горстка все равно будет окружена, притиснута к стене и выбита до единого. Зачем подставляться под острые русские мечи на пороге победы?

Враг уже проникал в соседние улицы и переулки, жадные до грабежей степняки рассеивались по подворьям, врывались в пустые дома в поисках добычи. В трех местах неизвестно от чьих рук занялись пожары, в безветрии качались громадные султаны черного дыма, подпертые столбами огня. Соборная площадь пуста, храмы заперты, из них льется громкое, протяжное пение. Ломиться в двери напрасно да и бессмысленно: драться на папертях — значит обратить новую злобу врагов против беззащитных людей. В боковых улицах звенело железо, слышались ярые кличи и хрип дерущихся. Где-то у середины неглинской стены, за монастырем, слышалась ожесточенная сеча — не иначе кузнецы и кожевники, в этот день оставленные под стеной, в резерве, сдерживали распространение врага. А ведь в кремлевский угол, к Свибловой башне, стоящей над устьем Неглинки, собьются бегущие на подол, там имеется еще крохотная надежда спастись. Олекса мог проехать Кремль с завязанными глазами. Подав знак дружине, он ринулся в боковую улицу, держа на монастырские купола. Впереди теснился выскочивший навстречу отряд степняков, какие-то люди катались по земле, рыча, молотя друг друга кулаками. Конные бросились наутек, дерущиеся вскочили, один, бритоголовый, в бархатной епанче, кинулся в подворотню, но ражий бородач в армяке успел схватить его за шиворот, повернул, и Олекса увидел совиное крючконосое лицо. Жирошка! Узнал и второго — воротник из Фроловской башни. Бородач, располосовав рубаху на груди Жирошки, рвал с его шеи какой-то предмет так, что голова противника моталась, как неживая. Олекса осадил коня, воины с разгону стали обтекать его.

— Гляди, боярин! — Воротник показывал ему овальную пластину с неясным изображением. — Гляди, какие жабы у нас завелись! Он татар к терему князя вел, я было камнем ево, да промахнулся.

— Кончай и прыгай на круп лошади!

— Поспешай, боярин! Мне ишшо одного июду поймать надо. С ево пайзой небось доберусь. — Бородач одним ударом свалил задыхающегося Жирошку, сел ему на грудь, стал затягивать на шее шелковый шнур, на котором изменник носил ханский знак, дающий ему неприкосновенность в ордынском войске. Лицо Жирошки посинело, глаза выкатились, Олекса отвернулся, пришпорил коня. Он не хотел, чтобы это видела Анюта. Тысячи кровавых смертей не так отвратительны, как удушение одного предателя. После этого начинаешь ненавидеть людей и жалеешь о том, что родился на свет.

Отряд вылетел из кривой улицы, спускающейся к неглинскому подолу, и оказался перед толпой конных врагов, накапливающихся между стеной города и монастырской стеной. Толпа эта напирала на тонкую линию медленно отступающих в дальний кремлевский угол ополченцев. Сверху в ордынцев стреляли и швыряли камни. Но с внутренней стороны стена не имела защитных зубцов, и вражеские лучники ожесточенно поливали ее стрелами. Олекса с ходу врезался в беспорядочную массу всадников, она раздалась от удара, шарахнулась вдоль стены, ошеломленная, — с тыла ворвавшиеся в крепость степняки ожидали только своих. Навстречу взмыл торжествующий клич ополченцев: «Слава-а!» — их строй подался вперед, поднялись копья, пропуская русских всадников.

— Бачка-Ляксандра! Катай собак!..

Олекса, вздыбив коня, развернулся, увидел блеснувшие навстречу из щелей забрала глаза Анюты. Пока не выдала саврасая, не споткнулась в сече, не уронила всадницу, не унесла в ряды врагов — идет за рыжим через все страхи.

— Анюта! — Олекса поднял забрало. — Скачи к Свибловой. Пусть там немедля отворят ход, и всех, кто сбегается к башне, — выпускать за стену! Скачи!

— А ты?

— Скачи, не теряй время, я буду!

Он отвернулся, давая понять, что разговор окончен. Свиблова башня имела небольшой ход, запертый толстой стальной дверью, он выводил прямо к слиянию Неглинки с Москвой. Ходом иногда пользовались князья и их ближние, если хотели незаметно покинуть город. Через дверь Свибловой башни можно было сразу попасть на струг и так же со струга войти в Кремль. С началом осады дверь заложили камнем, но разобрать его не трудно.

Проскочив за линию ополченцев, конники развернулись навстречу врагу. Хвост застрял в толпе степняков, там остро высверкивали мечи, кто-то яростно выкрикивал:

— Гей, русичи! Круши-ы!..

Линия ополченческих копий гнулась, смертно жаля врагов, отступала под их напором; конники стали стрелять с седел, метали через головы своих тяжкие палицы. Почти все они растеряли копья, а без копий удержать противника тяжело — толпа серых всадников между монастырем и крепостной стеной росла, как ком сырого снега, скатывающийся с горы. Наверху уже мелькали редкие фигуры — вражеские стрелы продолжали опустошительную работу, грозя еще большей бедой: если враг по пустой стене прорвется к Свибловой башне — конец последним надеждам. Но люди сражались, а пока они сражаются, не все потеряно. Безысходность наступает, когда бросают оружие.

— Эгей, старшина! — зычно позвал Олекса Клеща, который рядом с сыном, таким же рослым и сухопарым, сражался в середине смешанного отряда кузнецов и кожевников. — Дай своим отдохнуть! Все, слуша-ай! Разом, между конными — назад! Бего-ом!

Всадники, рассовав луки в саадаки, уже обнажили мечи. Ополченцы, расстроив ряд, бросились назад между конными, и сотенная лава ринулась вперед, к своим, продолжающим рубиться в плотном вражеском окружении. Степняки от первого наскока начали подаваться, кони пошли по кровавым телам. Враги орали в лицо, орали под копытами. Выбитые из седел, зверея, кидались под лошадей, вонзали мечи и кинжалы в незащищенные животы, лошади грохались, роняя всадников, а всадники, спешив, продолжали резню. Внезапно отряд налетел на стену копий. Ордынцы спешивались, сообразив, что в теснине только так можно воспользоваться численным превосходством. Сразу три железных острия уперлись в зерцало на груди жеребца, четвертое тыкало в его окольчуженную морду, и Олекса, резко отвернув, ощутил удар в стальной набедренник, налокотником отшвырнул тянущееся к груди копейное жало. Достать мечом копейщиков не было возможности. Конь дико взвизгнул, уколотый в бок, у Олексы потемнело в глазах от гнева, он вздыбил озверелого от боли скакуна, свирепым ударом шпор послал наискось через страшную заросль, услышал треск ломающегося древка и оказался во вражеском окружении. Конь не упал, и это спасло всадника.

— С-саша-а! — донесся плачущий крик, но Олекса тут же забыл о нем. Удары растерявшихся врагов были поспешны и неверны, он даже не замечал тычков в грудь — рубил лохматые шапки, серые кожи, голые руки, открытые спины, моля только, чтобы меч не сломался, и вместо лиц, искаженных злобой и болью, вместо глаз, полных ненависти и страха, видел одно сплошное грязно-кровавое месиво, как будто струя крови плеснула ему в лицо и залила глаза. Может, оно так и было, но Олекса не имел третьей руки, чтобы проверить. Конь под ним зашатался и стал, оседая, задрал голову, пронзительно закричал, словно с кем-то прощаясь; Олекса вырвал ноги из стремян, мгновенно перебросил щит со спины на руку, соскользнул в кровавую лужу, рубанул с поворота наотмашь и завертелся, ожесточенно разя мечом и острым тарчем щита. Враги стали бросать копья, хватались за мечи, и тогда в их ряды вломились новые всадники и пешие ополченцы, увлеченные прорывом конного витязя.

— Катай, бачка! Круши собак!

Страшная секира Каримки свистела, звенела и лязгала по железу, сметая живое и мертвое. Верткий, ускользающий от ударов, как ртутный шар, Каримка словно катился через плотные ряды врагов, оставляя повсюду страшный след, и даже кожевники старались держаться в стороне от своего старшины.

— Уй, бачка! Хватит — Каримку убьешь!

Олекса вдруг обнаружил, что заносит меч над щитом кожевника. Его всадники продолжали сечу, и к ним уже прорвались уцелевшие из отрезанной части отряда, но враги снова образовали стену копий, она угрожающе надвигалась на малочисленную дружину конных москвитян. Каримка схватил Олексу за руку, силой повлек за ряды пеших ополченцев. Здесь к ним пробилась Анюта.

— Олексаша, там уж разобрано и дверь отворена!

— Я велел, — объяснил оказавшийся рядом Клещ.

Теперь Олекса видел часть москворецкой стены, почти под прямым углом сходящейся с неглинской. Множество людей сбегалось подолом в этот угол к отворенной Свибловой башне. Сюда же отступала скученная полусотня ополченцев, все время отстреливаясь от невидимых врагов — тех скрывали строения. Наверху москворецкой стены шел бой, горела широкая приставная лестница, но степняки где-то свободно проникали на стену — они обложили часть гончарной сотни в Тайницкой башне, другую часть оттесняли к Свибловой. А за спиной сражающихся грудились на стене женщины с детьми, наверное, те, что прибежали с фроловской стороны. «Есть ли у них там хотя бы веревки?» — с тревогой подумал Олекса. Угловая Свиблова башня не имела выхода на москворецкую сторону. Это сделано для большей безопасности кремлевской обороны, но сейчас отсутствие хода становилось смертной бедой для несчастных, упершихся в глухую сторону башни. Как только ополченцы на москворецкой стене падут, эти беззащитные станут добычей озверелых степняков. Стена высока, с нее не спрыгнешь.

Вдруг вскрикнула Анюта, хлестнула лошадь, помчалась к москворецкому подолу, по которому врассыпную бежали люди. Олекса не успел ее окликнуть, да и не услышала бы за шумом сечи. Каримка снова схватил его за руку:

— Уй, боярин, бида! — Он ткнул секирой вверх, и увидел Олекса: по опустевшей неглинской стене в сторону Свибловой башни бежали вражеские воины, видимоподнявшиеся на нее изнутри крепости. Чтобы перехватить их, нельзя терять мгновения. Каримка кинулся к приставной лестнице, за ним — еще пятеро.

— Поспешай, боярин, пособи им! — крикнул Клещ. — А мы тут ишшо малость потрудимся да и отойдем…

Без лошади командовать конниками Олекса не мог, и его уже заменил Клевец. У ополченцев свои начальники, а добрый рубака сейчас нужнее на стене. Да в его панцире, неуязвимом для стрел, там теперь как раз и стоять. Он бросился вслед за Каримкой, который прыгал козлом через две ступени, свирепо визжа и размахивая топором. Заметив своих на стене, ордынцы внизу усилили нажим на последний русский заслон, чтобы, смяв его, уже без оглядки отдаться грабежному разгулу.

На середине лестницы Олекса остановился с тревожной мыслью о жене и тотчас услышал, как ударила стрела в дерево возле ног, другая стукнула в щит, заброшенный на спину. Толпа в углу крепости всасывалась в башню. Маленький всадник в серебристой кольчуге скакал оттуда, бросив поводья, прижимая к груди какой-то светлый комок. Олекса догадался: с коня Анюта увидела брошенного ребенка и бегала за ним.

— Назад! Назад, Анюта, скачи к башне, уходи за реку!

Умела ли женка его плавать, он не знал. Здесь все равно смерть, так уж лучше в своей, русской реке…

То ли она не слышала, то ли не хотела слышать. Узнав мужа на лестнице по черному панцирю, подлетела к стене, бросила лошадь, заспешила наверх, обнимая ребенка окольчуженными руками. Услышав боевой клич Каримки, Олекса кинулся на помощь. Старшина кожевников уже работал на стене своей широкой секирой, его остановили копьями, тогда он бросил топор, схватился руками за древка, мощным толчком опрокинул двух врагов, кинулся вперед, и на стене сплелся клубок орущих тел. Подоспевшие кожевники пустили в ход мечи и секиры, никто словно и не чуял близости смертной бездны под ногами. Олекса с разбегу ворвался в скученную толпу, отбил чью-то саблю, ударил в кожаную броню острым тарчем щита. Истошный вопль падающего со стены человека заставил врагов отпрянуть, они бросились назад. Кожевники не преследовали убегающих, они хватали заборола, загромождали стену. Анюта подбежала, задыхаясь, к ее груди, замерев, припала девочка лет четырех в порванной сорочке. В панцире жены торчали две стрелы, одна свисала сзади, застряв в сетке бармицы — в затылок метил стрелок, ища слабое место.

— Зачем вернулась? — набросился на нее Олекса. — Беги к башне, уходи за реку!

— Я с тобой, Олексаша! — Анюта плачущими, незнакомыми глазами смотрела на мужа, и Олекса содрогнулся, едва подумав о том, чего насмотрелись сегодня эти исплаканные глаза. С начала боя он впервые так близко видел их. Издали, едва поблескивая в щелях стального забрала, они казались такими же, как у всех дружинников.

— Не гони меня, Олексаша!

— Шайтан-девка! — взъярился Каримка. — Видишь?

Торжествующий рев ордынцев заставил глянуть вниз всех разом. Рослый Клещ падал лицом вперед в толпу серых кожаных панцирей, кажется, схваченный арканом, а рядом, взятый на копья, сын его отчаянно махал слабеющей рукой, пытаясь дотянуться до лохматых шапок. Маленький строй москвитян разорвался. Небольшую часть его враги прижали копьями к монастырской ограде, другая часть, где перемешались пешие и конные, прорывалась к москворецкому подолу. С десяток ополченцев, отбиваясь, взбирались по лестнице на стену. Враги шли за ними по пятам.

— Всем в башню! Надо помочь людям уйти за реку. — Олекса, схватив за руку Анюту, первым побежал по стене. Зубцы и высокие заборола мешали видеть, что творилось за Неглинкой. Есть ли там теперь вражеские отряды? Станут ли они перехватывать уплывающих? Кремль пылал уже во многих местах, на стену наносило дым, возле Никольской и угловой Неглинской башен еще взблескивали мечи и секиры. Горящий город, полный добра, теперь, как магнит, притягивает Орду, и можно рассчитывать, что враги не будут настойчивы в преследовании уходящих. Москворецкая стена виделась хорошо. Тайницкая по-прежнему сражалась. Сражалась и горстка гончаров, защищая женщин и детей, притиснутых к Свибловой башне. Они рядом, по другую сторону этой стрельны, но как помочь им? Пробить кулаком каменную стену не в силах даже Каримка. Внизу неизвестные ополченцы, прикрывая толпу, непрерывно стреляли в ордынских всадников, показавшихся в переулках подола.

Дверь в башню отворена, стражи нет — то ли сбежала, то ли ушла сражаться вниз. Олекса нырнул в узкий каменный зев и, едва различая ступени в сумерках, побежал вниз. Ему казалось, он слышит крики и плач за противоположной стеной. Сверху видел, что у входа в башню накопилась изрядная толпа, и теперь попал в ее разноголосицу. Нижняя часть стрельны была просторной, здесь оказалось довольно светло — солнце светило как раз в наружные бойницы. Стиснутая на входе толпа, попадая в башню, рассыпалась, одни женщины сразу бежали к железной дверце, за которой синела речная вода, другие метались, громко зовя потерявшихся детей. Толпа их выносила, и тогда они спешили в то же светлое окно на волю, где неизвестно что их ожидало. Не сбрасывая с руки щита, Олекса подхватил спускающуюся Анюту с ребенком, стал помогать освобождаться ей от брони. Анюта не противилась, только молча плакала. Со звоном покатился на пол ненужный шлем, звякнула о камень дорогая кольчуга. До лестнице с громким топотом скатывались кожевники.

— Мужики, прорывайтесь наружу! Прикроем людей, уйдем последними!

Анюта взяла девочку, припала к мужу. Он поцеловал ее и отстранил:

— За реку! Я догоню, найду!

Ополченцы успели пробуравить толпу, он опоздал за ними. Поднял щит, чтобы никого не поранить, и остановился. Не было у него мужества врезаться окованным плечом в стиснутый на входе человеческий поток, давить, разбрасывать кричащих детей и женщин. Но из-за спины вывернулся Каримка.

— Бачка-Ляксандра! Сполнил — нет хода вверху, творил двери.

— Спасибо тебе, старшина.

Как шар, Каримка вкрутился в толпу, и вслед за ним Олекса вырвался из стрельны. Уже немного людей грудилось у входа. Десятка четыре ополченцев и два десятка прорвавшихся конников, уперев в землю наклоненные копья, загородили самый угол крепости и продолжали стрелять в рассеянных степняков. Из переулков выбегали обезумевшие люди, и почти каждого тут же настигали и рубили кривыми мечами, не разбирая, кто оказался перед мордой лохматого коня — старуха, молодайка или ребенок. В руках ордынских всадников не было арканов, казалось, их не интересуют пленники — только мечи сверкали, неся беспощадную смерть. Пожары рождали ветер, небо над Кремлем застилалось растрепанной черной тучей копоти и сажи, гудение огня сливалось с криками убийц и их жертв. Уже тысячи захватчиков кинулись в терема, избы, амбары, клети — вытаскивать из огня добычу, ради которой прошли они сотни верст, лили свою и чужую кровь — только поэтому шестьдесят русских воинов имели возможность стоять в углу крепости, прикрывая беззащитных людей. У многих ополченцев имелись дальнобойные арбалеты со стальными луками. И враги вообще перестали наскакивать на маленький отряд, лишь издали слали черные стрелы. Ни ханских нукеров, ни больших наянов поблизости не было, так зачем умирать, когда настало время пиршества? Подскакал седобородый Клевец в забрызганном кровью панцире. Олекса был благодарен ему за то, что уцелел сам и вывел из последней мясорубки нескольких воинов.

— Боярин, пора уходить — нукеры!

Олекса уже и сам приметил движение какого-то организованного отряда вдоль москворецкой стены. Каримка, ругаясь, грозил кулаком. Открытое лицо его было в кровь исцарапано ногтями — потрудились те, кого он сегодня швырял вниз с неглинских укреплений.

Вопль ужаса заставил русских воинов разом оборотиться. Тайницкая башня еще защищалась, а по стене юркими серыми пауками бежали степняки, сбившие последний ополченческий заслон между башнями. Целой вереницей спешили они к добыче в угловом конце москворецкой стены, и женщины подняли отчаянный крик. Вдруг что-то красное сорвалось, скользнуло по стене, донесся глухой стук, и видел Олекса, как покатилось по откосу раската женское тело в красном сарафане, а рядом катилось мертвое тельце ребенка. Потом сорвалось синее в цветных разводах, стремительно понеслось к земле, и все повторилось в ужасающей простоте. Москвитянки, видя бегущих к ним насильников, хватали детей и бросались вниз…

Олекса закрылся рукой и заплакал. Он никуда не ушел бы отсюда и был бы убит или пленен, но второй раз в этот день могучая рука кожевника, которой не мог бы противиться ни один человек на свете, увлекла его в башню. Он не заметил, как очутился на крутом невысоком берегу, из которого вырастали белокаменные стены и башня. Здесь Неглинка впадала в Москву, за устьем ее, над пойменным лугом, метались и плакали потревоженные чибисы, их крики ворвались в душу и пробудили Олексу. Мир был велик, мир жил, и ему надо жить.

Из-под берега с ребенком на руках метнулась Анюта.

— Олексаша!

Да, надо жить.

— Ты почему здесь? Али плавать не умеешь?

— Умею, да куда ж я, тебя не дождавшись?

— Шайтан-девка! — Каримка подскочил к Анюте, выхватил у нее девочку. Потом швырнул в воду секиру, сбросил панцирь и, оставшись в кожаной броне, стал медленно входить в реку. Каждый миг со стен мог начаться обстрел, Олекса поспешно разоблачился, забрасывая подальше от берега оружие и доспехи, чтобы не достались врагу. Ремень саадака закинул на плечо, поднял щит. Не выдержав, прикрикнул на Анюту:

— Да ступай ты в воду, смола! Убьют же нас обоих!

Стало слышно, как в дверь башни колотят чем-то тяжелым. Опасаясь стрелы в спину, Олекса уходил на глубину пятясь, прикрывая щитом себя и Анюту. На стене грубо горланила Орда. Едва отплыли, позади взмыл яростный вой. Через полминуты стрелы со свистом секли воду, щелкали по щиту. Светлые и темные головы плывущих осыпали реку далеко вниз по течению, и ордынцы, сбросив заборола, с воем и гоготом состязались в стрельбе по живым безопасным мишеням. Сколько больших и маленьких утопленников всплывет весной из омутов этой печальной реки, будет унесено льдами в Оку и далекую Волгу?


На темно-карем сухом жеребце Тохтамыш стоял посреди Соборной площади, наслаждаясь дымом горящего города. Через разбитые двери храмов нукеры копьями и плетьми выгоняли перепуганных людей. Молодых женщин и детей сгоняли на край площади, оцепленной спешенной тысячей ханского тумена. При малейшем неповиновении били по головам; старцев и старух, попов и монахов резали прямо на папертях. Никто не боялся навлечь небесный гнев: сам повелитель сказал, что подрясники чернецов скрывают воинов. Из соборных ризниц и клетей тащили дорогую утварь, куски парчи и бархата, затканные золотом и серебром плащаницы, праздничные ризы, сундуки и ларцы, полные драгоценностей и монет, безжалостно рушили иконостасы, сдирали оклады с икон, разваливали груды книг, выхватывая изукрашенные, рвали с них накладки из серебра и золота, выколупывали жемчужины и цветные камешки, по-воровски рассовывая в тайники поясов, сапог и шапок, изуродованные пергаменты швыряли в кучи вместе с разбитыми иконами. Иные в злобе топтали ногами иконописные образы, как делали это, ворвавшись на стену, где при покровительстве бородатых урусутских демонов, измалеванных на досках, пролито целое море ордынской крови. Даже твердокаменный Батарбек вчера лил слезы по своим любимым нукерам, и повелитель, потерявший сына, был мрачен все эти дни, как осенняя туча. И это правда, что русские монахи служат не богу, а князю: ни один гром не грянул над осквернителями храмов с тех пор, как умолкла последняя кремлевская пушка.

Обшаривать терема князей и великих бояр Тохтамыш послал Шихомата, крымчаки Кутлабуги грабили монастыри, опытные волки Батарбека шныряли в боярских и купеческих домах, искали потайные подвалы. И находили — подвалы с ценным добром, большие корчаги и бочки зерна, зарытые в землю, даже винные погребки. Не весь запас хмельного уничтожили ополченцы. В иных разбитых и запертых погребах по колено стояли лужи из смеси браги, вин и медов — здесь легко было опьянеть от самого воздуха. После кровавого дела воинов тянуло на разгул. Взяв город на щит, они стали в нем полными хозяевами. Бояться некого: начальники не препятствовали законному грабежу, русского войска поблизости нет, от воинов даже не требовали преследовать тех немногих, кому удалось вырваться за стены. Пили все, что находили, — прямо из бочек, лагунов и кувшинов. Пили, черпая в разбитых подвалах мутную бурду; многие тут же и сваливались на ступеньках или среди подворий. По горящему Кремлю стали разноситься унылые песни кочевников, вливаясь в гул и треск пожара. Огонь распространялся пока медленно, и если не налетит сильный ветер, гореть будет до вечера, возможно, и всю ночь.

Хан, казалось, ничего не замечал. Его нукеры с ним, остальные пусть до последнего упьются в стельку: меньше разворуют самой ценной добычи — ведь золото и камни легко прятать. Прискакал человек от Кутлабуги: темник спрашивал, куда девать полон и добычу. В монастырях захвачено много людей.

— Имущество пусть вывозят за стены, — приказал хан. — Молодых сучек со щенками согнать сюда. Остальных перебить. Монахов — тоже. Из московитов рабы не получатся.

«Посмотри, Акхозя, как я раздул твой погребальный костер, сколько жертвенной крови пролил и еще пролью на твой прах!» — повторял хан, но утешение не приходило. И какой-то злой дух упорно смущал его. Кого одолел? Несколько сотен вооруженных мужиков? Мальчишку-князя без имени да трусоватого боярина Морозова, который всю жизнь не знал сам, кому служит: Димитрию ли, тестю ли его, а может, собственной корысти? Княжичи уверяли: Морозов старался для хана, убеждая Остея и бояр покориться, но оставлять его одного живым не имело смысла — Димитрий не пощадил бы. Да и кому нужен слуга, поворачивающий нос по ветру, всегда готовый предать из собственных интересов? Тохтамыш сам взял Москву, сам, без чьей-либо помощи. О нарушенном слове старался не думать.

— Ты знаешь, повелитель, — заговорил стоящий рядом Карача, — ведь убитый князь Остей — внук Ольгерда.

Хан не мог скрыть удивления.

— Кто сказал?

— Кирдяпа. Уже после того, как убили.

— Пес! Глуп, а хитер, пес паршивый. Пошли за ними обоими. — Потом с сомнением спросил: — Может, врет? Как мог Димитрий доверить Москву внуку своего врага?

— Димитрий ведь породнился с Ольгердом через Владимира. Русские умеют привлечь к себе иноплеменников.

Тохтамышу снова вспомнился отряд, посланный прошлым летом на Городец-Мещерский. Жив ли тот князь-переметчик, которого он хотел уничтожить? Правда ли в руках его была дочь Мамая?

— Нукеры говорят: на стенах против нас сражались татары.

— Да. Это безродные татары, здешние кожевники.

— Взяли кого-нибудь?

— Нет, повелитель. Они бились насмерть, да мы ведь и не старались брать. Среди полона могут быть их родичи.

— Скажи Адашу: пусть ищет.

Двое всадников привели на площадь какого-то человека в обгорелом зипуне. Он держал перед собой серебряную пластину со скрещенными стрелами. Подъехал Адаш, сказал:

— Это наш лазутчик. Он хочет говорить тебе.

— Который лазутчик? Твой Жирошка?

— Нет, повелитель. Жирошка еще не объявился. Это другой, он приходил к нам под Серпуховом. Новгородец.

— Он такой же новгородец, как я — китаец. Пусть подойдет.

Человека подвели, он стал на колени перед ханской лошадью:

— Великий хан, я сделал, как ты велел.

— Что же ты сделал?

— Отворил ворота. Ты сам видел: даже после взрыва башни они не закрылись.

Носатый человек в прожженном зипуне, испачканном сажей, казался смешным в своем бахвальстве, но Тохтамыш спросил серьезно:

— Как ты сделал это?

Лазутчик сунул руку за пазуху, вытащил железный клинышек, сильно вытянутый с острого конца.

— Вот смотри. Этого достаточно, чтобы ни одни крепостные ворота в мире не сдвинулись с места. Надо только умело и вовремя поставить. Я прибился к московским воротникам и выбрал момент. Я ведь посылал тебе вести через стену.

Тохтамыш посмотрел на Адаша, тот ответил с сомнением:

— Надо проверить, повелитель.

— Клин на месте. Чтобы его вынуть, надо разрушить стену.

«Разрушить стену, — повторил Тохтамыш про себя. — Развалить по камню до основания, чтобы никогда не поднялась снова!»

— Ты заслужил то, что просил. Теперь ты сможешь торговать повсюду беспрепятственно и чем хочешь. Но ты еще можешь мне потребоваться здесь. Ступай отдохни.

В сопровождении десятника нукеров через оцепление проехали нижегородские княжичи, пугливо озираясь по сторонам. Увидев побитых монахов, торопливо сдернули шапки, начали креститься. Хотели стать в отдалении, но Тохтамыш дал знак приблизиться, обратил холодные глаза на Кирдяпу:

— Кажется, это ты желал сесть московским наместником? Сегодня и завтра мои воины будут здесь хозяевами. Послезавтра же с рассветом принимай и владей.

— Великой хан, ты б оставил мне людишек-то?

— Я возьму этот небольшой полон. Остальные — твои.

Мурзы начали ухмыляться.

— Тут жа одне побитые, — растерялся Кирдяпа.

— Они сами виноваты. Зачем ты не уговорил их сдаться мне на милость? Впрочем, князь, ты можешь выкупить у меня полон. Гнать их в Крым для продажи — далеко, на дворе осень, половина подохнет в пути. Выкупай.

— Иде ж мне казну-то взять?

— Я недорого прошу, князь. По гривне — за детей, по две — за отроков, девки от тринадцати до восемнадцати — по десяти гривен, бабы — по пяти. Мужиков только нет для расплода. Однако, вы с братом молодые, постараетесь. Что, по рукам?

Мурзы едва сдерживали хохот, Кирдяпа плаксиво сказал:

— Помилуй, великой хан. Это ж какая кучища серебра! Тут жа их с тыщу будет. А у нас с Семеном и ста рублев нет.

— Дешевле нельзя.

— Да ты б пождал, великой хан. Годок минет, и я те самолично привезу и выкуп, и выходы, и поминки. — Кирдяпа смотрел в лицо хана собачьими глазами.

— Мне войску платить теперь, а не через год. — Тохтамыш отвернулся. Кирдяпа отер вспотевшее лицо, Семен угрюмо смотрел на гриву коня, мурзы откровенно зло смеялись.

— Попроси, княжонок, взаймы у моих воинов под московские выходы. — Адаш, щерясь в ухмылке, пнул в бок лошадь Кирдяпы. — Видишь, какие кучи серебра и золота они натащили. Вот как надо добывать казну, княжонок!

— То-то погляжу — все ваше войско в золоте да серебре, — мрачно сказал Семен. — И нонешняя казна надолго ль вам? А во храме сии украшения век бы людей радовали да учили благости.

— Ты што, завидуешь? — прошипел Адаш. — Не в твои грязные руки московское серебро плывет?

— Кабы московское! Московское-т небось Митрий давно уж вывез. То церковное, божье.

— Кого учишь, княжич? Голова тебе надоела?

Кирдяпа толкнул брата кулаком в бок, тот смолчал, снова уставился на гриву коня. Хан дал знак всем следовать за ним, направился к полону, поехал вдоль пешего оцепления. Одни женщины молились на коленях, другие закаменели, прижав к себе детей, третьи затравленно, как пойманные зверушки, следили за своими угрюмыми насильниками. Законы в Орде жестоки. Пока полонянки не поделены, никто под страхом смерти не смел прикоснуться к ним — разве только убить за неповиновение. Женщины знали это и со страхом ждали дележа добычи. Может, он наступит еще не скоро, может, раздадут их по рукам не здесь, на родных пепелищах, а в неведомом краю, куда погонят вместе, но час этот неизбежен. Одних степняки возьмут в жены и наложницы, другие пойдут на невольничий рынок, а судьба одна: рабство, чужая сторона, власть немилого человека, чужие постылые обычаи, медленное угасание в тоске и тяжелой работе. Самое страшное — вырвут детей из рук, чтобы тоже продать, как ягнят, в руки работорговцев.

Хан услышал позади женский крик, обернулся. Дородная молодайка в малиновом убрусе и синей облегающей телогрее, перегнувшись через скрещенные копья стражи, плевала в сторону княжат.

— Смотрите, православные! Близок конец света — два июды родилось на земле. Эй вы, проклятые, покажите сребреники, какими одарил вас ирод ордынский!

— Штоб вам приснилась веревка, христопродавцы!

— Штоб земля не приняла вас, змеи ползучие!

— Пусть перевернется в гробу ваша мать, породившая клятвопреступников!

Кирдяпа рванулся к толпе, судорожно дергая меч из ножен, но копья стражников скрестились перед мордой его коня, и плевки женщин доставались невинному животному. Нукеры лишь усмехались: полонянки оскорбляли «своих», и стражи это не касалось. Семен хотел укрыться за ханской свитой, однако бока ордынских коней смыкались перед его лошадью, а Тохтамыш, как нарочно, ехал неторопливым шагом — так и следовали за ним вдоль всей толпы оба княжича, осыпаемые проклятиями женщин. Тохтамышу наконец, надоела потеха, он обернулся к Кирдяпе:

— Видал, князь, какой отборный полон! Может, отца разоришь? Я знаю, ему нужны люди.

Кирдяпа наконец понял, что над ним издеваются, угрюмо ответил: у отца, мол, нет денег для выкупа чужого полона.

— Жалко. Придется, видно, торговаться с Димитрием Московским.

Отправив гонцов с приказаниями темникам, Тохтамыш оставил казначея описывать добычу, которую уже считали младшие юртджи, и, не дожидаясь Шихомата, направился из дымного и жаркого детинца за ворота, в свою ставку. Полуденное солнце с трудом пробивалось сквозь тучи копоти, пепел и хлопья сажи оседали на одежде и лицах свиты. Если каменные храмы и монастырские строения сами не загорятся, их можно специально выжечь, и разрушителем станет огонь. Но как ему срыть белокаменные стены проклятой крепости? Войско нельзя отвлекать — надо воспользоваться разгромом столицы, опустошить все княжество, а удастся — и соседей Москвы. Да и по силам ли эти укрепления его степнякам? Не только строить, но и разрушать нужны мастера, на худой конец — простые ремесленники и мужики, а их нет: народ из окрестностей разбежался, защитники Кремля перебиты. Пороха у него лишь два мешка, русы свой сожгли. Рассчитывать можно только на большие полоны, которые еще надо взять.

Надо взять! Весть о разгроме Москвы теперь полетит по земле, повергая ближние народы в ужас, уничтожая их мужество. Уныло ехал за ханской свитой Кирдяпа. Что, если Тохтамыш действительно оставит его наместничать на московском пепелище и уведет свое войско?

Семен ни на что уже не рассчитывал после ханских издевательств. Ему хотелось только поскорее оказаться подальше от московского пожарища. Но станет ли бегство спасением? Княжичу начинало казаться: проклятия полонянок слышала вся Русь.

Каждый приходит к предательству своим путем, но еще ни один предатель не добился желаемого, ибо новых хозяев мало занимают его собственные интересы, им нужно только одно: чтобы он продолжал вредить тем, кого предал.

Мрачно возвышалась над воротами полуразрушенная Фроловская башня. На стене — тишина, ни стона, ни вздоха: там дрались с врагом беспощадно. В городе разрастался, гудел пожар, раздуваемый потоками прихлынувшего ветра. Сухие постройки жадно охватывались летучим пламенем, Кремль стал превращаться в бушующее огненное озеро, и скоро грабежники с дикими воплями побежали из стен вслед за ханскими нукерами. Многие из тех, кто дорвался до винных погребов, плутали в огне и сгорали живьем. К вечеру среди закопченных стен лежало седое пепелище.

«Какими словами, — горько спросит летописец, — изобразить тогдашний вид Москвы? Сия многолюдная столица кипела прежде богатством и славою; в один день погибла ее красота: остались только дым, пепел, земля окровавленная, трупы и пустые, обгорелые церкви. Ужасное безмолвие смерти прерывалось одним глухим стоном некоторых страдальцев, иссеченных саблями татар, но еще не лишенных жизни и чувства».

После пожара грабить в Кремле стало нечего, и через день Тохтамыш назначил общий смотр. Он был не то что напуган, но до потрясения изумлен, когда обнаружил, что численность его всадников едва превышает двадцать пять тысяч. Отряды казанского эмира, посланные Батарбеком на Суздаль и Юрьев, еще не пришли к Москве, но и без них у Тохтамыша было под сорок тысяч. Куда же они подевались? Дорого обошелся хану погребальный костер для сына! Опасный поход со всем войском в глубину Руси, на Ярославль и Кострому, теперь отпадал. Оставалось одно: побыстрее опустошить Московское княжество и убираться восвояси. Тохтамыш объявил наянам: его тумен останется под Москвой, тумен Батарбека двинется на Дмитров и Переславль, тумен Кутлабуги, усиленный остатками горского тумена и тысячами ханских родичей, пойдет на Звенигород, Можайск и Волок-Ламский, до Ржевы. Это крыло в войске сильнейшее, ибо доставшиеся ему земли гуще всего населены. Хан приказал темникам не переступать пределы Твери и Нижнего Новгорода, при появлении крупных русских сил — отходить, стягиваясь к его ставке.


У середины реки стрелы перестали сечь воду, и это спасло Олексу с женой — щит со стальным клинком оказался страшно тяжелым в воде, он мог утопить беглецов. Но, едва бросив его, Олекса тут же кинулся на помощь кричащей женщине, за шею которой цеплялся малыш. К счастью, Анюта держалась на воде, она взяла на себя ребенка, когда Олекса ухватил за волосы тонущую и, не давая ей вцепиться в свои руки, потащил к отмели. На берег ее пришлось нести на руках, и Олекса увидел, что это девочка лет четырнадцати. Люди, едва добираясь до берега, убегали через луг в густую урему. Дружинники и ополченцы ждали начальника, девочку приняли из его рук, стали приводить в чувство. Анюта выжимала рубашонку мальчишки, он хныкал и тянулся к сестре. Каримка сидел на траве поодаль, тихим голосом тянул что-то жалостливое — то ли пел, то ли плакал, — качая малышку, что отнял на другом берегу у Анюты.

— Што с ним? — спросил Олекса.

— Жена утонула с двумя.

— Он сам видал?

— Люди видали. Совсем малые были у нево. Она положила обоих на горбыль, ей соседка помогала. Водой отнесло их под Москворецкую башню, и оттоль — стрелами…

Олекса подошел к татарину, тронул за плечо:

— Пора уходить, Каримка. Отдай мне девочку.

Кожевник враждебно посмотрел на него:

— Зачем отдай?

— Я понесу, ты устал небось с нею на реке-то.

— Каримка устал? Кто говорил? — Он вскочил на ноги, не отдавая ребенка. — Я им дам устал! Они устанут, собаки! Все спать будут без башка! — Из его глаз лились слезы.

Олекса взял у Анюты мальчишку, пошел к лесу, не оглядываясь на горящий город. В воздухе висела копоть, и казалось, даже от воды, пропитавшей сорочку, пахнет гарью. В глазах одна картина приступа сменялась другой: фигуры пушкарей с камнями в руках на дымной стене под изуродованной стрельной, конники, врубающиеся в ордынские толпы, Тимофей с кровавым лицом, нелепо сидящий на каменном полу, бородатый воротник, удушающий предателя, рослый Клещ, лицом вперед падающий в кучу ревущих врагов, сын его, поднятый на копьях, бегущие через подол люди, а над всем — высокая белокаменная стена и падающие с нее женщины — в красном, синем, желтом, сиреневом… И мертвое тельце ребенка, скатывающееся по земляному откосу рядом с мертвой матерью. За начальником молча шли ополченцы, каждый со своим горем, общим горем всех. Анюта поддерживала спасенную им девчонку. Утром она впервые чувствовала себя счастливой оттого, что родилась женщиной. Сейчас ей хотелось стать мужчиной, сильным, как ее муж.

Из приречных кустов к ополченцам выходили спасшиеся, матери с детьми и потерявшие детей, девушки, мальчишки-подростки. В лесу Олекса велел вырезать ослопы — оружие сейчас было первой необходимостью. Итак — четыре десятка дубин, столько же кинжалов, четырнадцать луков с сотней стрел. От женщин и детей лучше бы поскорее избавиться, но тогда многие из них сгинут. Первая ночь в лесу будет самой трудной — одежда на всех легкая, сырая, люди измучены и голодны, многие босы. На детей может напасть простудная лихорадка. Придется разводить огонь, хотя это опасно. Надежда на то, что вся Орда теперь за рекой, грабит город. Олекса проверил огниво, трут в железной коробочке, залитой смолой, сохранился сухим. Впрочем, годился бы и древесный мох. Прежде чем снова двинуться в путь, он послал вперед стрелков — разведывать дорогу и бить дичь.

До темноты не останавливались, петляя звериными тропами, сторонясь наезженных дорог и сожженных селений. Люди всецело доверились молодому начальнику. И воины, и женщины знали, что Олекса Дмитрич единственный из бояр не хотел идти ни на какие переговоры с ханом. Вчера его не понимали, сегодня каждый спасшийся смотрел на него как на святого. По молодости Олекса еще не представлял силы своей власти над этими людьми, только удивлялся тому, как поспешно исполняется всякое его пожелание, как люди затихают при звуке его речи, стараясь не пропустить слова. Эта вера в прозорливость начальника становилась общим спасением: выжить в окружении врагов, в диких лесах и болотах мог только отряд, где царил суровый порядок. Безоговорочная власть Олексы сразу внесла такой порядок в жизнь беглецов.

Уже в сумерках посреди густого ельника развели костры. Часть воинов Олекса отправил в караул. Женщины оживились, стали досушиваться у огней. Дети жались к теплу, терпеливо поджидая, когда испекутся на угольях тетерева и рябчики. Двое дружинников крутили на деревянном вертеле целую косулю, другие рубили кинжалами лапник, чтобы постлать потом на горячую землю — в легких рубашках иначе не переночевать на земле, под открытым небом. Олекса принес охапку к костерку, специально разведенному для прогрева будущего ложа, присел, поправляя огонь, и сразу подошла Анюта. Голова ее была повязана по-женски клочком синей материи. Он видел синий повойник на одной из беглянок, — значит, поделилась с Анютой. Олекса встретил взгляд присевшей рядом жены, и его обняло жаркой волной. Стоило жить, чтобы на тебя хоть однажды так посмотрела женщина.

— Хотела взять девочку, а он не отдает, говорит: его дочка.

— Кто не отдает?

— Да Каримка. И мальчишку того девчонка не отдает, говорит: брат. А он ей никакой не брат.

Олекса привлек к себе жену, быстро поцеловал в щеку:

— Сейчас мы все тут братья и сестры. И ты мне только сестра. Пока не дойдем до своих.

Тусклые августовские звезды тревожно и холодно помигивали над черным бором. В коряжнике гукнул филин, старая волчица коротким воем подзывала волчат, медведь рявкнул на овсяном поле, сладко промурлыкала рысь в развалистой кроне старой сосны, поужинав словленным зайцем или тетеревом. В ночных лесах и полях войны смело хозяевали хищники, люди в них таились.

XII

Владимир Храбрый не мог назначить лучшего места для сбора ратников, чем Волок-Ламский, несмотря на его опасную близость к осажденной Москве. Здесь сбегались дороги из глубинной Руси к старинному торговому пути в Новгород, а сам городок был хорошо укреплен. Двенадцать лет назад многотысячное войско Ольгерда накатывало на его валы, гремели тараны в железные ворота, летели в крепость камни и горшки горящей смолы, воинственные лесные язычники и смоленские воины упорно лезли на крутые раскаты и дубовые стены, облитые твердой, как камень, ламской глиной, но защитники города во главе с воеводой Василием Березуйским отбили все приступы, смелой вылазкой пожгли осадные машины литовцев. В великой досаде Ольгерд темной ночью метнулся от Волока к Москве, надеясь застать ее врасплох, но и там был отражен. Чтобы спасти свою армию, могущественный литвин запросил у Димитрия мира, обещал отдать в жены его брату свою дочь Елену. Владимир питал к волочанам особые чувства — они первые сватали ему женку.

С женой и сыном на сей раз обошлось: встретила их конная застава под Можайском, проводила в Волок. Владимир проявил твердость и тут же отправил жену с семьями всех бояр в Торжок: в городе и войску тесно, а бояре должны устраивать рати.

Через девять дней после прихода в Волок полк его достиг восьми тысяч конных и пеших. Не все, разумеется, в строю — кто-то охраняет дороги, кто-то служит в товарах, но шесть тысяч — под рукой, и это уже сила. Из Твери и Новгорода послы вернулись ни с чем, Владимир не ждал иного и покидать Волок не собирался. Если подступит враг, пешцы — в осаду, конник — в леса, чтобы в подходящий момент ударить Орду с тыла. Привезенная Тупиком весть об отходе Донского в Кострому вызвала ярость Владимира. Громко корил брата, северных князей обзывал трусливыми улитами — они-де нарочно медлят со сборами, надеясь, что хан, ограбив южные волости, сам уйдет в степь.

Под властью Храброго оказались обширные земли — от Можайска и Ржевы до Дмитрова и Москвы, не считая уделов, захваченных Ордой, откуда к нему продолжали тянуться люди. Он повсюду установил законы военного времени, объявив сельских тиунов десятскими и сотскими начальниками со всеми правами и ответственностью перед воеводами. На дорогах действовали конные эстафеты, дозоры и легкие сторожи непрерывно следили за врагом. Лишь строжайший порядок мог оберечь от внезапного набега Орды, поэтому Владимир был беспощаден. Неисполнительность каралась смертью. Узнав, что под городом начались разбои, что ватажники грабят и даже убивают людей, тянущихся к Волоку, Храбрый приказал конным отрядам разведчиков-сакмагонов ловить татей и вешать на месте, а схваченных главарей доставлять в крепость. Отовсюду свозились корма для многих тысяч людей и запасы фуража. Начальникам велено было самим смотреть поставки, не жалея казны за доброе зерно, муку, солонину и сено: надвигалась зима, голод в разоренном краю стал бы страшнее чумы.

Было время, когда на Руси крали только от голода, по глупости или из озорства, а если убивали кого — то лишь нечаянно или в крайнем ослеплении гнева. Тогда и наказывали виновных штрафами, церковной епитимьей и редко — батогами. Иго научило людей изворотливой рабской подлости, корыстному обману, рассчитанной жестокости и воровству ради наживы. Жизнь под властью разбойной Орды была гибелью опасна не только из-за разорительных нашествий и поборов. Хищное кочевое государство, построенное на насилиях, военных грабежах, обирательстве целых народов, с самого рождения несло на своем теле оспину смертельной болезни, которая со временем поразила весь организм гиганта. Поощряя хищнические наклонности, алчность, злобу к иноплеменникам, чванство и высокомерие начальствующих, уверенность каждого в своем неоспоримом праве жить и благоденствовать за счет чужого труда, грабить, обворовывать, брать подношения со всякого встречного, Орда обрекала на разложение не только себя. Царя в окрестном мире, уже вся покрытая смертельными язвами и струпьями, она, как бродячий мертвец-вампир, заражала гибельным тленом свои жертвы. Лучшие из вождей, стоявшие у колыбели Московского государства, чуя эту угрозу своему детищу, изо всех сил боролись за его здоровье, беспощадно уничтожая проявления страшной заразы. Именно Донской ввел смертные казни за разбои, предательство, воровство — и головы слетали даже с великих бояр. Именно в ту пору служилым людям князя, обладавшим хоть какой-то государственной властью, строжайше запрещается заниматься делами, связанными с наживой — торговать, содержать корчмы, продавать хмельное. Именно тогда появляются люди, подобные Сергию Радонежскому и Александру Пересвету, отвергающие богатство и знатность, надевающие суровые схимы ради подвигов, мало похожих на подвиги затворников-аскетов. Именно в ту пору монахи-просветители, подобные Стефану Пермскому, уходят в языческие леса, рискуя быть убитыми или разорванными зверями, одним лишь словом, примером бескорыстия, терпения, сердечностью и участием приобщают полудикие племена к христианской культуре.

Владимир следовал старшему брату, но поступки его определял характер. Даже приезд княгини и весть о провале второго приступа врагов к Москве не заставили его отменить суд над привезенными в город татями. На маленькой городской площади, запруженной народом, стояли на лобном месте пятеро связанных мрачноватых молодцов. Одного в толпе опознали:

— Гляди-ко, Бирюк!

— Попался, волчина! С Москвы-то ушел, а тут словили.

— Народ осердился, а рази от народа скроешься?

Стоя на коне впереди своих дружинников, Владимир прислушивался к разговорам. Отношение толпы к происходящему было важно. На лобное место вывели еще двух колодников, народ ахнул:

— Батюшки, неужто купец Брюханов?

— Похож, да не он — брюхо не то!

Вид у купца действительно был жалкий: толстое брюхо — краса и гордость лабазника — обвисло то ли от переживаний, то ли от скудных арестантских харчей. Обвисли и тугие прежде щеки, покрылись серостью, спина сутулилась, будто на купце с неделю возили воду. За Брюхановым ковылял с колодкой на ноге широкоплечий человек в добротном кафтане, низко наклонял голову — боялся смотреть на людей. Еще вчера был сотским начальником, и вот — в одном ряду с колодниками.

Кто-то из княжеских тиунов обнаружил в погребе детинца четыре бочки воняющей рыбы: поставщик экономил вздорожавшую соль. Без труда установили, что рыба поставлена людьми купца Брюханова, который осел в Волоке, почуяв здесь возможность крупной поживы, поспешно скупал у крестьян хлеб, фураж, скот и солонину. Он первым начал поставки в войско, и Владимир даже похвалил расторопного лабазника. Бочки тухлой рыбы насторожили воеводу Новосильца, он велел тиунам проверить все брюхановские поставки. Тогда-то нашлись и мешки прошлогоднего гнилого овса, рассованные среди добротных припасов. За купцом, отъехавшим в Торжок, снарядили погоню, и открылось главное воровство: Брюханов угонял целый обоз пшеницы, ржи и ячменя нового урожая, рассчитывая сорвать куш с новгородских гостей в Торжке — из-за войны поток хлеба в северные волости иссяк, а своего новгородцам никогда не хватало. Обоз повернули, купца доставили в Волок и доложили князю. Разгневанный Владимир потребовал от воеводы отчета: каким образом два десятка подвод с драгоценным хлебом, который к будущей весне станет в Москве дороже золота и серебра, беспрепятственно миновал воинские заставы? Вышли на сотского, сына боярского, который велел пропустить Брюханова. За недосмотр ему грозили смещение и штраф, но у сотского нашли серебряные деньги, отчеканенные в Москве месяц назад. Этими деньгами пока платили немногим купцам, войску их Владимир не выдавал. Брюханова пристращали, и он признался, что сын боярский пропустил его за мзду. Обнаружилась взятка — самое отвратительное, что может позволить себе человек на службе, и самое опасное для авторитета и силы государственной власти. Человек, берущий взятку, равен предателю — он способен на любое преступление. Димитрий говорил, что взяточникам надо рубить руки, Владимир считал: безруких воров кормить накладно…

Над затихшей площадью звонко разносился голос молодого бирюча, объявляющего великокняжеский указ о том, как следует воеводам поступать с государевыми ворами. Указ этот освобождал Владимира от судейских забот, ибо воры схвачены за руку, но теперь указ нелишне напомнить. Когда смолк бирюч, толпа устремила взоры на князя, колодники опустили головы. Он поднял руку.

— Слушай меня, народ! Те, которые в час беды грабят соплеменников, не заслуживают милости. Только ради славной вести о новом побитии ханских войск на стенах Москвы я милую этих воров.

По толпе покатился ропот. Колодники подняли головы, у купца подламывались ноги.

— Я милую их! Все они будут повешены. Но пусть ни один затаившийся вор не надеется, што и он отделается так же легко. — Князь повернулся к начальнику стражи, приказал: — Исполняй!

…За три минувших после того дня в городе и окрестностях — ни одного разбоя, в войске — ни единой жалобы. Волочане говорили: «Коли у князя Храброго виселица — милость, что же тогда у него немилость?»

В тот день Владимир затемно возвращался из воинского лагеря, стоящего на поле, у слиянии Ламы и Городенки. Похожая на початый калач луна светила довольно ярко, и в ее свете городская стена над раскатом, облитая глиной, угловатая воротная башня казались побеленными желто-синей известкой. На полотне стены четко, страшно чернели тени повешенных перед воротами купца Брюханова и бывшего сотского. Разбойники висели в городе — от московских до ржевских ворот. Всякие люди теперь набиваются в Волок — пусть смотрят и думают. Из-за этих негодяев и жену с сыном не приласкал — страшно, невозможно касаться женщин и детей, когда отдаешь приказы о казнях. В Торжке им будет спокойно. Там помнят, что именно Москва семь лет назад вернула этому городу вольности, отнятые тверским князем, заставила Михаила Александровича освободить захваченных в Торжке людей, возвратить имущество горожан, церковные колокола, книги и сосуды, вывезенные в Тверь.

Миновали ворота. Город уже спал. Неожиданно позади раздались громкие крики — кто-то требовал от воротников впустить в крепость, к самому князю.

— Узнай, што там, — приказал Владимир своему сотскому, останавливая коня. Голоса за стеной не утихали.

От ворот лунной улицей мчался сотский.

— Государь!.. Москва!.. Москва пала — Орда в Кремле!


Казалось, весть о разгроме московской столицы разносят птицы и ветер — в два-три дня она облетела великое княжество, переметнулась в смоленские, тверские, новгородские, нижегородские и рязанские земли, везде с одинаковой силой потрясая людей. До той поры шли разговоры, будто Тохтамыш воюет лишь с Донским, иных земель не зорит и, усмирив Димитрия, уйдет восвояси. Кое-кто со злорадством следил за метаниями Донского, врасплох застигнутого ордынским нашествием, прикидывал, как бы чего выгадать от падения высоко взлетевшего москвитянина. В легкую победу Тохтамыша, однако, мало кто верил — на памяти свежа была Непрядва, и сам воровской набег хана показывал, что он боится Донского. Москва, притянувшая к себе ордынские тумены, казалась зачарованной твердыней, которая хотя и опасна ближним соседям, зато связывает разбойную Орду по рукам. В землях, лежащих к северу от Москвы, многие, попрятав да сложив на телеги что поценнее, выжидали, сидя дома. Под стяги Донского и Храброго, не очень спеша, стекались люди служилые, кому и положено было, да еще лихие охотники, ищущие себе чести и княжеских наград. И вдруг — оглушающая весть: Москвы нет, на ее месте — закоптелые руины да мертвые тела. Защитная твердыня рухнула, растаяла волшебная сила, сковавшая железными цепями лапы Орды, и эти цепкие, безжалостные лапы теперь свободны. Те, кто сочувствовал Москве, пережили то, что переживает воин, видя, как падает подрубленное знамя. Великородные враги Донского еще могли рассчитывать на свои тайные договоры с ханом, но ихподданные, наученные долгим опытом, знали: пощады не будет. Города и селения уйдут в золу, кровавое иго с новой силой стянет шею и смерда, и посадского, и боярина, и удельного князя. Русские люди лишь теперь, кажется, поняли, что такое Москва для них и для всей Руси после Куликовской победы. И вышло так, что не в час своей славы, а в час тягчайшей беды Москва в народном сознании окончательно стала тем, чем издревле стремились стать многие русские города — единственной столицей Руси. Народившаяся великая Русь ощутила свое сердце, когда враг ударил в него мечом. И народ не поверил, что Москвы нет. Она жила и сзывала русских людей знаменами Донского и Храброго — на правую битву за спасение единой родины. Камни сгоревшего Кремля, обагренные кровью его защитников, накалили тысячи живых сердец. По городам и селам Руси загремел набат, и, как в дни Мамаева нашествия, каждый, способный держать топор и копье, становился в строй охотников. Люди не теряли часа. Там, где отряды ополченцев проходили через селения, мужики и парни, едва обняв близких: «Вы уж как-нибудь перебедуйте, родные!» — накидывали на плечи зипуны, хватали оружие, вливались в неудержимые человеческие потоки к местам сбора. Поднялась не только московская земля — поднимались смоляне, брянцы, новгородцы, люди окраинных земель Твери, Нижнего Новгорода и Рязани. Ордынские тумены, выступившие на север и запад, шли по пустой земле. Разграбив покинутый жителями Дмитров, отряды Батарбека и Шихомата устремились к Переславлю-Залесскому. Невысокие валы и деревянные стены городка не могли остановить многочисленных врагов, а в городе оставалась лишь небольшая стража из стариков и отроков, и все же конные дозоры переславцев обнаружили движение степняков вовремя. Сотни горожан устремились к берегу Плещеева озера. Когда ордынские сотни ворвались в Переславль, в нем не было ни одного человека, а посреди синей зыби озера маячил плавучий город. Обозленный темник велел выжечь городок дотла и повел войско на Юрьев, рассчитывая затем поживиться в Суздале и Владимире. Ему стало известно: казанцы этих городов не тронули. В последнее время они всячески избегали военных столкновений с русскими княжествами.

Больше недели Владимир почти не смыкал глаз — высылал дозоры и сторожи, расспрашивал прибывающих охотников, выезжал в лесные лагеря, проверял работы по расширению крепостного рва и ремонт навесов над стенами, смотрел новые тысячи ратников, вливающиеся в полк. Уже пятнадцать тысяч конных и пеших было в строю, а люди шли валом. Иссякали запасы оружия, пришлось собирать кузнецов, бронников, кричников, обеспечивать их снастью. «Лишних» людей старались выпроваживать на Ржеву и Торжок, но это было непросто — вокруг Волока возникали целые поселения.

Владимир узнал главное: врагу удалось ворваться в Кремль не силой, но лишь коварством, через ханское клятвопреступление и предательство нижегородских княжат. Мертвых не корят, и все же как-то по-особому стало горько и обидно за москвитян, попавшихся на ханскую подлость.

Теперь у него пятнадцать тысяч воинов, через три дня будет двадцать. Спасибо Новосильцу. Этот коренастый, русобородый, с ясными глазами окольничий почти не покидал своего шатра, не бегал по лагерю, не громыхал голосом, но каждый десятский, не говоря уж о тысяцких и полковых воеводах, чувствовал его хваткую руку. Окружив себя расторопными помощниками, он в своем шатре был связан тысячей нитей с войском, помнил каждый свой приказ, в определенный срок проверял исполнение, решительно смещая неслухов и нерадивых начальников, не считая при этом ни заслуг, ни рода. Его малое одобрение принималось как награда, самая легкая хула приводила в трепет. Как паук, раскинувший незримую сеть, он чувствовал вокруг всякое движение, его воля собирала разношерстные толпы прибывающих, разделяла их на десятки, сотни и тысячи, каждому определяя место, накрепко связывая всех ратным порядком, общим строем и общим котлом. Не обманул княжеских надежд и молодой дьяк Мещерин, ученик мудрейшего Внука. С его помощью Новосилец навел, учет в распределении оружия, коней и кормов, после чего прекратились жалобы и споры. Это Мещерин догадался вывезти из Москвы запасы сукна, холстов и овчины, собрал портных и шубников, засадил за работу. Владимир не представлял, как бы он теперь обходился без смекалки Мещерина — ведь тысячи людей приходили к нему в лохмотьях!

Разведку Владимир поручил Тупику. Его сакмагоны проследили движение сильного ордынского тумена на Звенигород, затем на Рузу и, наконец, привезли пленного десятника из-под Можайска. От «языка» узнали, что хан с частью войска остался близ Москвы, эмир Кутлабуга с десятью тысячами всадников идет через Можайск на Ржеву или Вязьму «Язык» уверял: Кутлабуга ищет князя Серпуховского, рассчитывая застать его в Можайске. Владимир принял вызов. В сторону Можайска ушла крепкая сторожа, вел ее лихой боярин Ванька Бодец. Князь назначил войску общий смотр.

Прохладным сентябрьским утром полки заняли указанные места. Владимир отменил всякие церемонии, сразу начал смотр отрядов. На правом крыле стала его броненосная дружина — московские, боровские, серпуховские и можайские служилые люди. Эти три тысячи — опора всей собранной рати, и князь по обычаю свел их в ударный полк. Пятитысячную пешую рать смотрел Новосилец с боярами, и Владимир, уважая своего воеводу, сразу проехал к легкой ополченческой коннице, сведенной в два трехтысячных полка на левом крыле. Светло-серые тигиляи, набитые пенькой шапки, редкие кольчуги и железные шлемы, рогатины, сулицы, топоры на длинных рукоятках, притороченные к седлам, саадаки за спиной, и у всех — мечи на поясах, выданные по приказу Новосильца, нелепо нацепленные: у кого на животе, у кого на спине, у кого справа, у кого слева. Перед ним стояла русская деревня, мужик, севший на коня, чтобы защищать свою землю. Но мужик этот на земле только и силен. Владимир теперь главный ответчик за каждого здесь, он должен быть уверен, что его воинство не превратится в мясо для ордынских мечей. Со степняками в конном бою шутки плохи — один выбьет стрелами и вырубит десяток, а то и два.

Но Владимир чересчур плохо думал о конных мужиках. Взятые наугад сотни вырубали почти подчистую расставленные на поле лозины с первого захода. И все же он приказал своим воеводам разделить полки пополам, оставив в конном строю самые сильные сотни, а остальные свести в отдельный отряд. Когда закончилась сумятица и крыло рати выстроилось по-новому, князь подъехал к обескураженным ополченцам «особого» полка.

— Мужики! Витязи русские! Плюньте в глаза тому, кто скажет, будто я недоволен вами. Князь Храбрый не обучен льстивым речам. Но сегодня князь Храбрый вам говорит: не было на Руси воинов лучших, чем вы! Не принуждением, но своей охотой вы, свободные русские люди, пришли в мое войско в самый трудный для родины час. Говорят, на войне дешева жизнь человека — не верьте. Чем тяжелее война, тем дороже ратник. Я, ваш главный воевода, совершил бы худшее дело, когда бы бездумно бросил вас в битву. Вы плохо подготовлены к конному бою, но мне теперь нужны не конные, а пешие воины. Пешие, которые умеют ездить на лошадях, не хуже конных. Я уверен — лучших тысяч в моем войске не будет!

Боровский боярин Константин Иванович поклонился князю:

— Государь! Дай стяг полку и особый клич каждой тысяче, как ведется в нашей дружине.

— Стяг я сегодня же вручу воеводе полка, какого назначу. А клич берите по нашему обычаю. Враг хочет обратить русскую землю в пустыню, но против него самого обернется огонь, испепеляющий наши города. Последней жертвой насильников стал Можай. Пусть же враги услышат его имя в боевом кличе вашей первой тысячи и содрогнутся.

— Можа-ай!.. Можа-ай!.. — грозно отозвалось поле.

— Мы получили весть, что захватчиками сожжен славный Радонеж, родина святого Сергия, который прислал нам свое благословение на битву с ненавистной Ордой…

— Р-радонеж!.. — ответила князю вторая тысяча.

— Я хочу, чтобы кличем вашей третьей тысячи стало имя реки, на которой стоит стольный город нашего удела, не покорившийся врагу. Нара!..

И когда грянуло имя Нары, стоящие на поле отряды ответили своими кличами, приветствуя рождение нового полка:

— Бря-аанск!..

— Боровск!..

— Руза-а!

— Вожа-а!

— Непрядва-а! — Это три тысячи броненосных конников Владимира, испытанных Донским походом, сделали своим общим кличем имя самой грозной для врага русской реки. Когда же пешие ополченцы, стоящие в середине рати, могучим хором грянули: «Москва!» — голоса пятнадцати тысяч ратников слились воедино, повторяя как клятву мужества и мести врагу:

— Москва-а! Москва-а!..

Владимир, полыхая крыльями белого корзна, мчался перед войском на своем серо-стальном свирепом жеребце с широченной, словно выкованной из железа, грудью, всматривался в волнующиеся ряды красных щитов, копий, шлемов, кольчатых броней и тигиляев. Тысячи бородатых и безусых лиц обращались к нему, тысячи глаз устремлялись на него, требуя немедленно выступать навстречу врагу.

В полдень, когда кашевары кормили ратников прямо на поле, Храбрый собрал начальников в своем шатре. Старых бояр он отослал к Димитрию, и теперь князя окружали одни молодые лица: Константин Иванович Боровский, Алексей Григорьевич — из Радонежа, Михаил Иванович — из Перемышля, Андрей Борисович — из Ржевы, Григорий Михайлович — из Серпухова, сотский великого князя Тупик. Яков Юрьевич Новосилец, сорокалетний окольничий князя, был самым старшим годами. Поодаль от всех сидел молодой дьяк Мещерин. Первым говорил начальник княжеской разведки Тупик. Слышно, Боброк дал ему новое прозвище, но Васька отзывался лишь на свое прежнее.

— У Кутлабуги не меньше десяти тысяч всадников, — начал он, — и войско это отборное, да только оно уже растлевается грабежами. Шесть-семь тысяч темник постоянно держит под рукой, три-четыре рассыпает для разорения округи. Крымчаки свирепствуют почище Мамаевых карателей, а свирепство выдает злобу и жадность, но не истинную силу войска. Ежели всадник возит в тороках набитые мешки, он больше всего думает об их сохранности.

— Куда может направиться Кутлабуга после Можайска? — спросил Боровский.

— До сих пор, Константин Иваныч, мы считали: Кутлабуга смоленской дорогой может дойти до Вязьмы, оттуда поворотить на Ржеву и через Волок-Ламский вернуться к ханской ставке под Москвой. Ему, видать, известно, што в Вязьме, Ржеве и Волоке собраны запасы кормов и разных товаров. Но нынче утром Бодец прислал вестника. К северу от Можайска, на берегу Рузы, им перехвачен и побит ордынский разъезд. Сакмагоны обнаружили большой чамбул, идущий в сторону Волока. Это может быть голова крымского тумена. Ежели Кутлабуга узнал о месте сбора, он бросится на нас, штоб расчистить себе дорогу. От Можая до Волока три конных перехода, послезавтра надо ждать врага здесь. Государь, я думаю, подвергать осаде Волок негоже. Теперь половина Руси знает: здесь собирается рать против Тохтамыша. Тысячи людей попадут в лапы Орды.

Все знали: Донской запретил Владимиру ввязываться в большие сражения, но кто мог предвидеть, что хан разделит силы? И слово великокняжеского боярина прибавило смелости воеводам: высказывались за поход навстречу врагу. Храбрый говорил последним:

— Врага встречать в поле — то несомненно. Исключать же осады Волока нельзя. Вчера хан стоял у Москвы, сегодня он может быть в Звенигороде, завтра — здесь. Ты, Яков Юрьич, останешься в городе с пешим войском. Те же три тысячи, что на лошадях, пойдут в поход. Дайте им пешие щиты, сколько можно кольчуг и железных шлемов. Мечи можете взять, но каждый должен иметь большое копье и топор. Да в каждую тысячу отберите по две сотни добрых стрелков из остального войска, кроме дружины. Сильные самострелы отдать им до единого.

Под вечер прискакали новые вестники из сторожи, отступившей к берегам Рузы. По ее следам двигалось степное войско, сакмагоны с деревьев насчитали более семи тысяч всадников. Сколько их рассеялось для грабежа деревень, Бодец не знал. Вместе с Ордой грязно-серая пелена в небе надвигалась на западные волости. Местами от горящих селений занимались огнем леса, и солнце с трудом пробивалось сквозь черную копоть. Там, где простерся над землей дымный покров, становилось не по-сентябрьски холодно, словно солнце устало. Люди вспоминали страшное лето одиннадцатилетней давности, в канун которого зимой не выпало снега, а за всю весну не прошло ни одного дождя. Иссякали ручьи и речки, лужами становились озера. Лист на деревьях едва развернулся и пожух, высохшая трава с хрустом ломалась под ногами. На многих полях даже не взошло посеянное зерно, погибал скот. В довершение всех бедствий начались великие лесные пожары, загорелись сухие торфяники. С оглушительным грохотом лопалась накаленная огнем земля, бесследно исчезали в огне селения, сплошные тучи дыма и хлопьев сажи покрыли небосвод на тысячи верст. Младенцы и старики задыхались от смрада и копоти. В середине лета днем стояли черные сумерки, дикие птицы боялись летать и станицами ходили по земле. Но самое страшное началось после. В августе вместо долгожданных дождей с неба повалил снег — и настала зима. Тот год стал бы хуже чумного, но природа вдруг смилостивилась. В январе полили обильные теплые дожди, зазеленела трава и на полях взошли хлеба, посеянные прошлой весной.

Теперь, глядя на тусклое небо, под которым дымились леса и пепелища селений, люди тревожились: как бы прокоптелый небосвод снова не обрушился на их головы ранней жестокой зимой.

В день смотра из ламских лесов вышел Олекса. За его отрядом из двухсот вооруженных чем попало мужиков тянулось с полтысячи беженцев, главным образом, женщин и детей. Жители Волока, узнав, что в толпе пришедших есть спасшиеся москвитяне, всем городом высыпали на улицы. Измученных женщин с плачем хватали за руки и наперебой тянули в свои дома, сирот разобрали в один момент. Приехавший из лагеря Новосилец, которому князь строжайше наказал ограничивать число новых поселенцев, не проронил даже слова. Олекса передал ратников в пеший полк, а для своих тридцати дружинников потребовал у воеводы коней, и тот не смел отказать. Оставив в детинце Анюту с ее новыми подругами и спасенными детьми, Олекса немедленно выехал в лагерь, и первым, кого он встретил, был Тупик. Друзья обнялись. Тупик с трудом узнавал осунувшееся, в резких морщинах лицо друга. Когда-то озорные глаза Олексы напоминали теперь глаза Серпуховского. Васька ни о чем не спрашивал, сам провел в княжеский шатер.

Владимир был один. Он уже знал о выходе Олексы, усадил напротив себя, Тупику велел остаться, потребовал:

— Рассказывай, Олександр Дмитрич. Рассказывай, как стольный град наш хану проторговали, как ворота отворили. Всех изменников назови — не щади ни рода, ни чина.

Олекса выдержал свинцовый взгляд князя, глуховато ответил:

— Грех нам, государь, оговаривать тех, кто прежде нас головы за Москву сложил.

Кулак Владимира грохнул в стальной наколенник — после смотра он не снял брони, похоже, и не собирался снимать.

— Смерть не очищает от позора трусости! Черт бы со всеми, кто поперся к хану на поклон, кабы они себя лишь отдали на заклание — пусть их в святые зачислят! Но их трусостью сгублены тысячи безвинных людей, разрушена Москва, врагу отворены ворота в глубину Руси. Такое смертью не смывается! Слышишь?

— Слышу, государь. А в измене и трусости не могу винить ни Остея, ни бояр, ни выборных, ни святых отцов. Они поверили ханскому слову и клятвам шурьев великого князя — в том их беда. Они кровью доказали, што хотели добра всем.

— «Они хотели»! Я тоже хочу мира и тишины, но не иду же к хану с веревкой на шее, не тащу под ордынские ножи своих бояр! И ты-то почто не пошел с ними, ежели теперь очищаешь?

— Казни, государь, а изменников среди москвитян я не видал, окромя сына боярского Жирошки, да и тот наказан — злее некуда.

Владимир приоттаял глазами.

— Я слыхал, ты по-иному на Остеевой думе разговаривал. Не за то ли тебя Смелым прозвали?

— Не знаю, как там прозвали меня, а корил я тогда живых, не мертвых.

Владимир встал, подошел к гостю.

— Ну, и зипун на тебе! Где только добыл такой?

— Ночью в лесах — не за печкой. Всякой одежке рад.

— Ты ж с войском шел, аль раздеть кого по пути не мог?

— Я, государь, не тать и не ордынский мурза.

— Ух, чертово племя святорусов! Ни хитрости в вас, ни злопамяти, ни жадности, ни коварства. Только бы вам грудью ломить али горбом. Таких, как вы с Васькой Серебряным, надо непременно женить на татарках, гречанках али еще на ком. Не то — попомните слово мое: сядут на ваших потомков алчные ворюги да подлюги, станут кровь сосать почище ордынцев. У князей бы учились — в нас какой только крови не намешано!

— Князья тож, бывает, упускают свое.

— Смел! А верно ли ты успел жениться?

— Верно, государь.

— Правду говорят — война мужскую силу дразнит.

— Когда ж нам еще жениться-то? — подал голос Тупик. — То воюем, то в поход собираемся.

— И то верно. — Князь вздохнул, вернулся на свое место. — Гневен я, Олекса Дмитрич, а как не гневаться — Москву потеряли! Мы еще во всем разберемся. Не для суда над мертвыми — для науки. Теперь же с врагом посчитаться надо Чего просишь?

— Справу для моих дружинников.

— Сколько их у тебя?

— Тридцать два со мной.

— Малого просишь, боярин. Кабы ты устал и захотел посидеть в детинце — сиди. А в походе малого не проси.

— Дай сотню, государь.

— В Москве управлялся с тысячами, пошто теперь в детские портки норовишь? Мне не сотские — мне воеводы нужны. Сам знаешь, сколько лучших бояр моих легло на Куликовом поле. Бери под начало три тысячи.

— Три тысячи?! — Олекса привстал.

— А ты как думал? Всю жизнь впереди сотни мечом помахивать? У меня нет воеводы в походном войске старше двадцати пяти годов. Решай: или примешь трехтысячный полк, или в детинец отошлю. Ты — главный свидетель московской осады, я обязан беречь тебя пуще глаза. Уж коли рисковать таким свидетелем, так по цене.

— Добро, государь.

— Василий, ступай найди Мещерина: пущай оборужит дружину Олексы Дмитрича из моих запасов да ему самому найдет воеводскую справу. — Тупик вышел, князь развернул на походном столе большой пергамент с чертежом окрестной земли. — Ступай ближе. Твои тысячи особые. Они на лошадях, но это не конница, а пешая рать. Смотри на чертеж. Вот Волок, вот Можай. Ты пойдешь за легкоконными сотнями, и с боков тебя прикроют заставы. Ни в какие конные бои с Ордой не ввязывайся. Кутлабугу мы рассчитываем встретить здесь, на подходе к Рузе, но может быть всякое: Орда быстро ходит, а темник — волчина матерый. Помни главное: как появятся, спешивай ратников, заступай дорогу и бейся до последнего. Обойдут тебя, совсем ли окружат — то не твоя забота. Ты обязан стоять насмерть и держать Орду за горло. Это все.

— Кто начальники тысяч?

— Первой — Боровский Константин Иванович. Второй — боярин Олексей Григорьевич. Третьей — сын боярский Ондрей Борисович. Стрелкам я назначил особого воеводу — сотского Никифора. Дружок его, Ванька Бодец, со своей сторожей примкнет к тебе. Ставь его на опасное крыло — там лихие рубаки, не дадут окружить сразу. Своих дружинников держи при себе. Не хочу, штоб, уцелев там, ты сложил голову здесь. Особливо теперь, когда женился. Женка-то кто?

— Ты, верно, знаешь ее, государь. Она у Олены Ольгердовны служила, Анютой звать.

— Вон што! Мне уж из-за ее девиц досталось на орехи: зачем-де оставил? Как будто думать было не о чем, кроме ее девиц. Так и быть, скажите: я, мол, благословил вас без нее. Надо бы и твою Анюту отослать в Торжок, да уж поздно.

— Дозволь идти, государь? Мне еще с войском знакомиться.

— Постой. Ты мово Томилу когда последний раз видал?

— Вечером, когда уж решили поклониться хану. Отходил он. Меня позвал с Адамом-суконником.

— Што он сказал?

— Про Тайницкую. Я в то подземелье детишек и женок многих спрятал. Девицы Олены Олыердовны с ними. Спасутся ли? А Томила тоже считал: у врага нельзя выпрашивать мира.

Владимир встал, подошел к молодому воину:

— Тебе еще долго жить, Олександр Дмитрич, и ты запомни эти слова: у врага нельзя выпросить мира. Врага можно только принудить к миру, наступив ему на голову сапогом. Завтра мы наступим — или я не князь Храбрый, а только волчий корм. Иди, брат.

Уже свечерело, и в лагере разгорались костры. Алая погожая заря отражалась в зеркале Ламы, плавно текущей в двадцати шагах от княжеского шатра. Неподалеку, возле нагруженных телег, снаряжались дружинники Олексы. Каримка громко бранился с кем-то из товарников: на его квадратное тело необъятной ширины непросто подобрать доспех. Переодевшиеся красовались в блестящих кольчугах и высоких шишаках, опробовали мечи и сулицы. Вокруг плотными рядами стояли палатки княжеской дружины, всюду торчали жердяные коновязи, лошади похрупывали зерном. От водопоя с фырканьем и топотом катился сотенный табун. Вечерний воздух был пропитан близкими сердцу воина запахами кострового дыма, коней, дегтя и сыромятины. Поджидавший Тупик позвал в свою палатку, где для Олексы приготовили оружие, броню и воеводское корзно. У палатки толпились дружинники, Олекса узнал Додона, Микулу, Варяга, Дыбка, каждому коротко улыбнулся. Его ни о чем не спрашивали, только во все глаза смотрели на воскреснувшего из мертвых соратника, лелея свои надежды. Броня оказалась впору, корзно было коротковато и узко в плечах.

— Обойдусь без воеводских отличий, — махнул рукой Олекса. — Три тысячи — не тридцать, разглядят и так.

Тупик вызвался проводить его в «особый» полк. Когда уже садились на лошадей, Олекса оборотился, прямо глянул в вопрошающие глаза дружинников:

— Микула, Додон, Алешка! Вы своих пока не оплакивайте. Не хотел обнадеживать до срока, да уж так и быть. Укрыл я ваших и других многих в потайном подземелье с выходом за городом. Может, ушли они, а может, сидят там, бедуют, нас дожидаясь. Бог милостив, авось дождутся.

Олекса был в седле, разбирал повод, когда подбежал Микула, схватил его руку и поцеловал — у Олексы не хватило силы противиться медвежьим дланям бывшего монаха.

— Ну, брат, задал ты мне задачку, — сказал Тупик, когда отъехали. — Они ж только и будут теперь в Москву рваться.

— И без того рвутся. Разве плохо, Василий?

Ехали между шатрами и коновязями, вслушиваясь в голоса ратников, конский храп, звон стали под напильниками и оселками. Где-то у огня под бряцание звончатых гуслей молодой лирник славил заставы богатырские и походы русских князей в Дикое Поле. Гаснущая заря задергивалась плотным речным туманом, пролетная стая гусей роняла с вышины диковатые крики, граяли вороны в заречном лесу, и обоим казалось — снова едут они Куликовым полем между засыпающей Непрядвой и Доном, как будто Куликовская сеча только на время прервалась, чтобы заутра грянуть с новой силой. Как далеко простерлось ты, Куликово поле, где же конец твой, в каком времени и каком краю? А может, не будет у тебя конца, Куликово поле, пока не загоним в могилу последних насильников, убийц и грабителей, жадных до чужой земли и чужого добра, последних душителей чужой свободы?

Вышел из своего шатра Владимир, смотрел на огни воинского лагеря. Мечтал ли о такой силе еще неделю назад? Ведь с полутора тысячами пришел в Волок, а теперь лишь в резерве оставляет семь. И не иссякает народный поток к его стягам. Чем заплатить за ваше самоотречение, русские люди?

Только бы не повернул назад этот крымский зверь со своей стаей! Владимир поклялся жестоко наказать крымчаков за Москву и опустошение своего удела. Сначала — их, потом дойдет и до главного ордынского хищника.

XIII

Кутлабуга меньше всего думал об отступлении. Его тумен, доведенный до полного числа, представлял силу, какой не мог иметь ни один из ближних правителей — от Литвы до Новгорода и Твери. Собрать десять тысяч хорошего войска — нужны месяцы, а разношерстный сброд темника не пугал. Ему снова повезло: в ту сторону, куда отступил Донской, посланы Батарбек и Шихомат, Кутлабуге достался удельный серпуховский князек, и тот неведомо где спрятался. Когда передовая тысяча грабила и жгла пустой Можайск, темник повернул на Ржеву, рассчитывая по пути взять Волок-Ламский. В московских монастырях, которые хан отдал крымскому тумену, оказалось меньше добычи, чем рассчитывал найти Кутлабуга. Да и в княжеских теремах, слышно, не очень разжились. Больше всего повезло тем, кто грабил церкви Кремля. В городе же много добычи сгорело. Может быть, золотая казна Димитрия хранится в Волоке или Ржеве?.. С той поры когда на степном кургане за Калкой фряги рассыпали на войлоке перед ханом казну Мамая, мешки с золотом, серебром и твердыми камешками волшебных цветов все время мерещились темнику. Зачем они ему, он пока не задумывался — лишь стремился овладеть странным могуществом золота. Кутлабуга ведь считался удачливым, а удачливый может возмечтать о многом. Тимур-то выплыл из грязи…

Уже повернув со смоленской дороги, Кутлабуга получил весть, что в Волоке стоит серпуховской князь, и насторожился, как волк, зачуявший близко таящегося оленя. Памятуя строгий приказ великого хана, он стянул в кулак семь своих лучших тысяч. На русских реках была межень, и тумен легко одолел неглубокую вблизи верховий Москву, затем перешел еще одну небольшую речку. Здесь на песчаном броду целая сотня обезножила коней, напоровшись на рассыпанные по дну железные шипы-неваляшки, влитые в свинцовую чечевицу. На войне, посреди враждебной страны, верховых лошадей надо крепко беречь, и разозленный темник приказал разведчиков нещадно бить палками, а начальнику их сломали спину. Во избежание неприятностей Кутлабуга приказал через каждый новый брод прогонять табунки двухлетков, которые назначались в пищу.

Темник торопил начальников. Где князь, там и казна его. Время от времени разведчики замечали русских всадников, но те быстро скрывались в лесах. Лишь на берегу Рузы произошла стычка, в которой с обеих сторон имелись убитые, и Кутлабуга понял, что за его движением следят вражеские дозоры. Как поведет себя князь? Побежит или затворится в осаде? Топтание под городом в планы темника не входило, но Волок-Ламский — не Москва.

На другой день, миновав влажные, темные густолесья, тумен вышел к Рузе. Передовые сотни проверили брод, и войско, не останавливаясь, устремилось на левый берег, оставляя за собой грязные, черные сакмы на зелени речных лугов. Кутлабуга шел с легкой головной тысячей, ее он намеревался выбросить вперед, наперехват дорог севернее и западнее города, как только весь отряд втянется на приламскую равнину.


Небо стало чище, в полдень солнце пригрело, легкая пыль от копыт головных сотен мирно вилась впереди, и ничто пока не сулило тревоги. У русов свой обычай: после обеда они спят, как тарбаганы в норах, небось их дозоры тоже попрятались для сна — давно уж нет вестей от разведчиков. Кутлабуга вызвал к себе начальника передней тысячи — своего дальнего родича Мурута. Наянами в войске он предпочитал иметь дальних — ближние скоро наглеют, садятся темнику на шею, требуя незаслуженных привилегий и званий, лодырничают, обманывают, бессовестно воруют и утаивают добычу, вступают в беззаконные сделки с торговцами и поставщиками для войска. Законы в Орде жестоки, но применять их все труднее как раз оттого, что ордынская верхушка связана родством. А глядя на начальников, то же начинают делать и простолюдины. Гниет Великая Орда, разъедается воровством. Отделить бы крымский улус да начать все сызнова…

Тысячник Мурут уже ехал за хвостом золотистого текинца Кутлабуги, не смея поравняться с темником, пощелкивал языком, выражая восхищение лошадью начальника и подавая знак, что явился. Кутлабуга подбирал себе лошадей той же масти, что ходили под ханским седлом, и хотя текинец выморился, темник не менял его от самой Москвы. Знай он, что Тохтамыш ненавидит белых лошадей только потому, что на них красовался Мамай, что и своего любимого аргамака он сменил на вороного, потому что увидел золотистого жеребца под темником, Кутлабуга, вероятно, отослал бы текинца в обоз или даже зарезал на мясо. Но подданные не могут знать все мысли владык, оттого так неожиданно порой сваливаются на них опалы и расправы. От скольких забот, пустых трудов и даже бедствий избавились бы иные люди, не будь они похожими на обезьян.

Кутлабуга наконец подал знак Муруту ехать рядом, намереваясь объяснить ему предстоящее дело, как вдруг в облачке дорожной пыли возникли бешено скачущие всадники.

— Ойе! — тихо воскликнул темник. — Видно, важные вести.

Всадники круто осаживали лошадей, десятник закричал:

— Эмир! Впереди урусы! Наши сотни сражаются!

Усталый конь под темником остановился от легкого движения.

— Сколько ты видел урусов?

— Много! Пять сотен… Тысяча!

— Ой-е-е, как хорошо ты считаешь! Тебя надо определить казначеем или менялой — пять сотен ты сравнял с тысячей. — После того как Тохтамыш заметил Кутлабуге, что хороший воин должен ценить шутки, он старался шутить, даже отправляя людей под топор. — Привыкли гонять баранов, и первый козел показался волком?

— Я хотел сказать, эмир, их пять сотен и еще тысяча.

— Слава аллаху, мы получили первую весть о враге. Пойдем, Мурут, поглядим. — Темник хлестнул жеребца камчой и помчался по дороге. Вслед за нукерами воины головной тысячи пришпорили лошадей. Поле с редкими рощицами отлого вспухало, острые глаза темника приметили обычный на водоразделах сторожевой или могильный курган в одном перестреле от дороги, и он издали повернул к нему по серому жнивью. Мурут знал свое дело — его тысяча неслась туда, где курилась пыль над местом сечи. Текинец шел резво, но громко и часто дышал — все же следовало поменять коня. С кургана виделось далеко. Поля и желтеющие дубравы верстах в двух впереди переходили в сплошной лес. Между купами берез крутилась конная рубка. Тела побитых серыми пятнами и бугорками были широко рассеяны вокруг непрерывной круговерти всадников, сверкающей искрами сабель, по полю носились и стояли, тревожно задирая головы, оседланные кони, потерявшие хозяев. До темника доносился раскатистый чужой рев. От двух сотен прикрытия едва ли осталось пять десятков и те уничтожались на глазах Кутлабуги, но он словно не замечал своих, ибо они делали то, что обязаны делать. Внимание темника приковал русский полк, идущий на рыси той же дорогой навстречу его войску. В то время как голова полка приближалась к месту боя, замыкающие сотни только показались из дальнего леса. Походный строй русов уже сломался — они, конечно, заметили ордынскую тысячу, перевалившую водораздел, и спешили развернуться для боя. С левой стороны их сковывала большая дубрава, вдоль которой бежала дорога, зато справа у них просторно — туда и смещались русские конные сотни, перестраиваясь из колонны в сплошую лаву. Кутлабуга видел перед собой до трех тысяч всадников, не считая тех, что добивали его прикрытие и клубились в поле, обеспечивая развертывание полка. Длинные копья большой колонны выдавали тяжелую русскую конницу, у темника тревожно екнуло сердце: нелегко будет расколошматить броненосную лавину москвитян.


Передние сотни Мурута уже схлестнулись с русскими всадниками, затухающая рубка завертелась с новой силой. Голова вражеского войска уже прекратила движение, правое крыло его все время вытягивалось — вот сейчас бы врезаться в это изломанное, еще не расправленное крыло! Но одной тысячи Мурута мало для удара, и она занята всадниками русского заслона. В середине полка плеснулся багровый стяг, раскачиваясь, вздымался выше и выше. Нельзя давать врагу время для тщательного устройства своего порядка, надо быстро использовать превосходство в числе — напасть, охватить, окружить, смять их строй, прижать к дубраве на левом крыле, засыпать стрелами, ни одному не дать уйти из мешка. Кутлабуга был уверен: князь где-то под багровым стягом, а где князь, там и казна его.

Нукеры не теряли времени: связав длинные пики, нацепили на них сигнальные полотнища, воткнули в вершину кургана. Шесть тысяч тумена подходили на рыси к горбу водораздела, извиваясь по дороге толстой громадной змеей. То-то выкатит глаза русский князек, когда явится ему вся ордынская сила!

— Сигнальте! — резким голосом приказал Кутлабуга. — Тысячам, кроме первой и второй, развернуться сотенными колоннами в сторону левой руки. Мурзе Муруту прекратить бой, отойти и стать на левом крыле тумена. Живо! Живо!

Повинуясь движению стягов, головная тысяча перешла на шаг, разделилась на сотни, они быстро выравнивались в линию. Следующая тысяча перестраивалась на рыси, спеша поравняться с передней. Еще две на скаку хлынули с дороги, обтекая ставку темника. Шедшие в самом хвосте две отборные тысячи повернули прямо на курган — здесь они останутся в резерве. Над полем понеслись сигнальные стрелы, их сверлящий вой предназначался для Мурута и его наянов — пусть следят за своим сигнальным стягом на кургане. Однако этот робкий с эмиром тысячник в бою — удалец. Сбив русские сотни, он погнал их и, кажется, готов был в одиночку напасть на весь полк. Поздно, удалец, — там уже не куча, а стена. Сигналы начальника разом умерили прыть Мурута, он стал заворачивать обратно. Русское прикрытие тоже откатилось на обнаженное крыло полка. Ничего, Мурут с ними еще сочтется за побитых, а лишние жертвы Кутлабуге ни к чему — у великого хана не осталось в запасе воинов.

— Эй, удальцы! — крикнул сигнальщикам. — Ну-ка, передайте приказ свободным волкам — сбегаться ко мне!

Кучи травы и веток уже были сложены на кургане, их стали поливать земляным маслом из узкогорлых кувшинов, защелкали кресала, и четыре столба черного дыма, резко отличного от всякого другого, поползли в небо. Дым заметят рассыпанные отряды, и еще три тысячи всадников помчатся на помощь своему темнику. Кутлабуга верен приказу повелителя: никакого риска в бою!

— Эмир, что это?!

Кутлабуга крутнулся в седле. Весь большой русский полк стоял на поле пешим, вздымая лес копий, а коноводы поспешно угоняли лошадей к рощам. Лишь пять сотен остались верхами на крыле полка. Князь обезумел с перепуга? Или боится, что войско его побежит при первом натиске, и хочет заставить полк сражаться до конца? Пешему-то не уйти от конного. Но на что же он тогда рассчитывает? На своего бога?

Ордынские тысячи приняли боевой порядок, ждали сигнала к сражению. Русский строй отвердел, железный лес копий над ним рябил, сверкая, как озеро в ветреный солнечный день, линия щитов напоминала красный пояс великана, забытый на поле. Русы ничем не выказывали своего стремления к битве, в их стане не гремели тулумбасы, не ревели военные трубы, не носились гонцы с приказами воеводы. Казалось, они лишь предостерегают темника, загородив ему дорогу. Маленькая твердая стена внушала почтение своим решительным видом. У Кутлабуги возникло желание — обойти. Но в отчаянной решимости врага — только видимость угрозы, устрашающий мираж. Не так ли демонические силы отпугивают искателей кладов? Клады даются в руки тех, кто способен перешагнуть мнимые страхи. И все же почему у этих конников, ссаженных на землю, удлиненные щиты пешцев?..

— Сотник! Пошли два десятка нукеров на обе стороны — в обход урусутов. Пусть хорошо смотрят: не появится ли где-нибудь их конная сила?

Два войска стояли друг против друга, словно испуганные встречей. Шло время, на поле ничего не менялось, и в глазах темника стало чернеть. У него же в два с лишним раза больше воинов, и еще три тысячи вот-вот подойдут. Лучшая конница Орды! Разве не славится эта конница умением подавлять врага стремительными ударами? Его обзовут бараном и черепахой, проклятый Карача станет смеяться в лицо, и Шихомат от него не отстанет. А что скажет повелитель?

— Бубны и трубы! Сигналить нападение!..

Оглушенный громом, ревом меди и человеческих голосов, он едва разглядел, как шевельнулся русский строй и три ряда воинов выбежали вперед из его глубины.


У Владимира не было строгого замысла сражения. Встречный бой, когда ничего заранее не известно, кроме примерной силы врага (да и то если разведка не просчиталась), опрокидывает любые готовые замыслы и приносит успех только решительным и стойким. Зная, как осторожно ходит Орда, Владимир сразу отказался от мысли о засаде. Встретить степняков открыто равной силой и потрепать — нехитро, а разгромить трудно. Преследуя их, легко самому угодить в западню. Знание степной конницы, ее приемов, силы и слабости навело князя на мысль о верховой пехоте. Приковать врага к месту лучше всего способны пешцы. А уж потом — не потерять времени…

И теперь верховая пехота у него впереди. Той же дорогой, в трех верстах за нею, шли два конных полка общим числом в пять тысяч всадников. Лишь бы только Олекса выдержал один час боя.

В восьмом часу пополудни[30] на взмыленной лошади прискакал гонец с вестью, что Бодец завязал бой с ордынским прикрытием и воевода Александр Смелый развертывает пешую рать на поле в виду приближающегося войска врага. По знаку Владимира легкая конница во главе с серпуховским боярином Григорием Михайловичем свернула с дороги и, прикрываясь рощами, двинулась на рыси в обход поля, где начиналась сеча. Броненосная дружина Владимира в две тысячи мечей тоже перешла на рысь.

Впереди обходящего полка, широко рассыпавшись, скакала сотня Тупика. Храбрый назначил его вторым воеводой к серпуховскому боярину, но Васька все же сам возглавил разведчиков. Либо он выведет конников в тыл крымчакам, либо те побьют пешцев Олексы и уйдут безнаказанно, если, конечно, уклонятся от боя с главными русскими силами. По черным дымам в небе Тупик догадывался: темник сзывает рассеянные для грабежа сотни, и надо их опередить. Охватывая перелески и дубравы, сакмагоны мчались через поля, бурьяны, заросшие кустарниками кулиги, не думая о собственной безопасности. Самое важное — спугнуть вражеские дозоры до того, как они обнаружат идущий следом полк, а может быть, по пятам убегающих дозоров и вывести полк на логово главного зверя. Впрочем, ставку темника указывали дымы.


Для встречи с Ордой Олекса предпочел бы иное место, но выбирать не приходилось: часть его конников уже сражалась, помогая стороже, и Бодец известил, что дозорные видят многие тысячи степняков в каких-нибудь полутора верстах. Полк, опираясь левым крылом на густые заросли дубняка и лещины, начал строиться для боя.

Пока полк развертывался, Олекса, оставаясь в седле, следил за приготовлениями врага. Он видел неполный тумен, но всей силы темник сразу не покажет. Тысяча, две, три, четыре… Пятая, отбросившая русскую сторожу, изготовилась чуть в стороне, на свободе, явно целясь в конников полка. Сколько у темника в резерве? И где его резерв?.. А впрочем, то заботы других воевод. Дело Олексы — стоять насмерть.

С тремя воинами примчался Бодец:

— Олекса, брате! Тебя ли вижу воеводой?

— Меня, Иван, меня. Ты не ранен?

Кольчуга начальника сторожи в бурых пятнах засохшей крови, на зерцале и оплечье — следы ударов, на морде рыжего скакуна запеклась черно-багровая полоса.

— Бог миловал. Лишь голова кругом — ровно с Никифором братину зеленого усидели. — Бодец еще жил лихой конной схваткой, тело его казалось слитым с конем, солнечные искры в глазах вспыхивали отражением сабель. Он оборотился к настороженно прислушивающимся ратникам, крикнул: — Не боись, витязи! Знаете, как на пиру-то? Первая чара — колом, вторая — соколом, остальные — мелкими пташками. Так же и в сече: первого бьешь с дрожью, второго — с азартом, остальных — не считаешь!

Ратники гулко засмеялись, и Олекса был благодарен неунывающему Ваньке Бодцу за этот смех перед тяжким, кровавым делом.

— Принимай всех конников, Иван. Задача одна: подольше держать Орду, не давая обойти пешую рать.

— Ясно, воевода. А князь где?

— Князь будет. Попрут — встречай в лицо всей силой, да не рассыпай отряда — не то, как траву, высекут и потопчут.

— Не тужи, воевода, — нам не учиться. Я этих псов поганых за кажную мою деревню заставлю мочиться кровью!

— Скачи, Ваня, скачи к отряду — вот-вот пойдут!

Однако сигнальные стяги на кургане, в полуверсте от русской рати, словно задремали, только лениво ползли в небо черные дымы. Из жнивья, где недавно шла сеча отрядов прикрытия, поднимались очухавшиеся раненые и оглушенные. Одни брели в сторону русского войска, другие — в сторону ордынского. Иные ползли.

— Бедолаги, и куды ж они? В дубраву уходить им надо.

Олекса обернулся, встретил настороженный взгляд Каримки из-под кольчатой прилбицы шлема. Взятый в число дружинников, старшина кожевенной сотни не отставал теперь от начальника ни на шаг, словно телохранитель. Олекса оглядел пешую рать. От красного сияния волнующейся стены длинных щитов, от бледно-синего сверкания топоров, алебард и копий, от серебристого блеска кольчуг и шлемов становилось больно глазам. Неужто он, безвестный воин Александр, ничем не знаменитый, сирота, кем-то подобранный на дороге в чумной год, вскормленный добрыми людьми, — он сегодня воеводствует над этой ратью?! Пусть он воевода лишь на час, от великой нужды, но в этот самый час решается судьба многих тысяч людей и, может быть, Москвы.

Олекса сошел с коня, взял тяжелое копье, перекинул свой круглый щит, оснащенный клинком, со спины на руку. Дружинники его тоже спешились, ближние ратники потеснились, принимая их в первые ряды. Рассылать гонцов уже не надо: приказ отдан, каждый тысяцкий, сотский, десятский знает, что от него требуется. С самого начала Олекса понимал, что нужен князю Храброму и его полку вроде живой хоругви, доставленной со стен Москвы. Поэтому и принял воеводство. Но он ведь еще и воин.

Стяги на кургане разом пришли в движение, и докатился глухой рокот больших бубнов, завыли дудки, заревела медь широкогорлых труб. Пять тысяч степных всадников одновременно стронулись, ходкой рысью покатились на русский полк. Послышался отрывистый голос сотского Никифора, стоящего у стяга, его подхватили десятские и передали в оба конца — шестьсот стрелков с помощниками выбежали вперед из глубины строя, стали в три ряда. Арбалетчики и заряжающие опустились на колено, лучники стояли в рост. Большая часть самострелов имела стальные пружины — военный запас великого князя из волоколамских оружейных складов.

Враг прошел с четверть версты, послышался глухой гул, земля стала мелко дрожать от топота тысяч копыт. Снова — резкий крик сотского Никифора. Словно сотни гусельных струн лопнули вдоль русского строя, черный рой железных стрел, едвамелькнув, тает в воздухе — арбалетчики сделали первый залп, и заряжающие передают им готовое к выстрелу оружие, принимая спущенные арбалеты. Звон второго залпа не так дружен, но именно второй пришелся по врагу на убийственной дистанции: невидимый вихрь вырвал из седел сотни всадников, спотыкаются и рушатся кони, вой отчаяния и злобы поднялся над атакующими чамбулами. Задние скакали через упавших, топча убитых и раненых; ответный град хлестнул по русской рати, но был еще слаб — ни вскрика, ни стона не вызвал он в строю. А может, раненые просто терпели, чтобы жалобами не смутить товарищей. Воины подняли щиты, заработали и русские лучники, черня стрелами небо. Арбалетчики били теперь вразброд, всаживая железную смерть в накатывающий серый вал. Грозное у них оружие, да заряжать долго: пока арбалетчик пошлет одну стрелу, простой лучник — десять.

Хуже всего пришлось той тысяче, что устремилась на конный отряд москвитян. Там, похоже, многие вообще не имели доспехов — словно пришли поохотиться в русских лесах. «Ну, что ж, джигиты, отведайте и нашей охоты!» В то время как, изрываемые переным железом, другие чамбулы перешли на галоп, эта тысяча шарахнулась в сторону открытого поля, вытягивая порядок, далеко обегая крыло полка. Не пропустим момента, Ваня Бодец!

Сила ордынских стрел росла с каждым прыжком лошадей, свирепо забарабанило по щитам, падали стрелки и копейщики, но и каждый выстрел русского арбалета разил теперь насмерть, пронизывая брони, как простой луб. Наконец дружина Никифора по крику своего начальника бросилась назад, в ряды пешцев, и ордынский каленый град прервался — всадники набегали неровной волной, ощетиненной длинными копьями. Русский строй колыхнулся, и синеватая стена сверкающих лезвий встала впереди человеческой стены. Серединные ряды изготовились к броску сулиц. В этот момент конный отряд полка устремился вперед глубокой лавой, набирая разгон, начал сближаться с тысячей Мурута. Прорвавшись сквозь ливень вражеских стрел, конники с яростным кличем: «Лама!.. Лама!» — врезались в самую середину врагов, громадная карусель смерти стала медленно закручиваться в сторону кургана.

Ничего этого не видел Олекса, захваченный приближением чужой конницы. Не без торжества примечал он, что побитые сотни врага потеряли упругую плотность, а в истошном визге и завывании степняков больше бешенства, чем угрозы — ведь не менее тысячи пораженных корчилось и лежало пластом позади атакующих на вытоптанном, окровавленном жнивье; многие, потеряв лошадей, бежали к запасным табунам. Враги еще обозлены, как шершни, в гнездо которых всадили кол, но ярость, порожденная тяжелыми потерями, долго не держится — ее сменяет страх.

Картины войны однообразны, как медные чеканенные монеты: конские морды с раздутыми ноздрями, плоские, словно стертые, лица врагов с раскрытыми в крике ртами, волна шального рева и волна смрада от людей и животных, потеющих от страха, рушащиеся на землю всадники под чудовищным градом сулиц, и вот они — вознесшиеся лошадиные шеи, груди и копыта, тянущиеся к тебе копья, грозящий блеск кривых лезвий… Лава вздыбилась в отчаянной надежде перескочить русские копья, чего никому и никогда не удавалось. Олекса пожалел бурого коня с атласной шерстью и черной, как смоль, гривой — острием копья поймал рыжебородого великана с округлившимися от страха и злобы глазами, и плоское лезвие проткнуло кожаную броню с ее хозяином, как шмат сырого сала, лишь слабым хрупом отдалось в гладком древке — так силен был разгон всадника. Он налетел грудью на копейный крюк, его вынесло из седла, громадная тяжесть потянула руки долу; Олекса уклонился от копыт лошади, все-таки напоровшейся на рогатину бородатого соседа, и видел, как насаженный на копье враг, выронив оружие, сучил в воздухе ногами и руками, словно по воздуху пытался взбежать на русскую стенку. Лошади степняков уперлись, началась свалка. Стоящий слева Каримка колол и бил по головам длинной алебардой, Олекса выдернул копье из поверженного, зацепил и вырвал крюком из седла еще одного…

Побитые люди и лошади в минуту образовали кровавую гряду перед стеной копейщиков, оттеснив ее назад, всадники шарахнулись прочь, завертелись в полусотне шагов, потекли в сторону открытого поля, в водоворот конной сечи, рассеивающий лязг, звериные крики и высверки стали.

— Слава-а! — вспыхнул торжествующий клич в середине полка.

— Можа-ай! — взревел грозный хор с левой руки Олексы.

— Р-радонеж! — грянуло в центре.

— Нар-ра! — отозвалось с левой руки.

Тысячи полка перекликались, торжествуя первый успех, клялись друг другу, что не покажут врагу спины. Снова стегнули черные стрелы по щитам и броням — степняки мстили за неудачу. Русские лучники их вызверили, копейщики — отрезвили. Теперь полоска земли, устланная ордынскими телами, как смертная пропасть отпугивала нападающих. До чего же не хочется накалываться на копье к концу похода, когда уже время поворачивать морды коней к родным кочевьям, а в запасном табуне за холмом к спине твоей лошади приторочены тугие мешки и ты уже не раз воображал, как станешь одаривать родичей и как станут чествовать тебя, добытчика, и петь в твою честь хвалебные песни!

Потоки стрел лились непрерывно — тысячи врагов усиленно опустошали колчаны, надеясь подточить пешую стену с расстояния. То один, то другой русский воин, словно в изнеможении, опускался на землю, обливая ее кровью. Стрелки снова стали выдвигаться в первые ряды. Крутящаяся волна всадников на крыле полка росла, и казалось чудом, что враг еще не обошел ратников с тыла, что русские конники продолжают упорную сечу, в которой, словно в трясине, увязло больше тысячи степняков.


Кутлабуга лишился речи от гнева, он грыз свои черные ногти, рычал и плевался. Русские стрелки и копейщики его изумили, свои — привели в небывалую ярость. Свиномордые ублюдки, они превратились в трусливых сытых хомяков, едва набили мешки первой добычей! Почему остановились в атаке все четыре тысячи? Для того ли он ставил их в десять рядов, чтобы, потеряв два первых от русских стрел, они растеряли и всякое мужество, едва доскакав до вражеских копейщиков? Пусть бы еще два или даже три ряда насадили свои животы на железо — по пригнутым копьям, по спинам убитых другие обязаны были вломиться в русский строй, разорвать его, смять и стоптать! Куда смотрели тысячники и сотники, куда они смотрят теперь? Он прикажет пороть их до полусмерти, а потом отправит пасти овечьи отары. Один Мурут делает свое, оголяя от конницы русское крыло. Но что там творит мурза Тимур, этот вонючий козолуп, ханский выкормыш, навязанный на шею Кутлабуги? Вместо того чтобы обойти конную свалку, затеянную Мурутом, и ударить русов с тыла, этот мурза с каменной головой, годящейся лишь на то, чтобы об нее колоть крепкие орехи, сам втянулся в ту же свалку, она разрастается по всему полю. Теперь, если даже бросить в обход врага одну из резервных тысяч, ей придется прорубаться сквозь своих.

Сотни перед строем русских копейщиков по-прежнему толклись на месте, стреляя из луков. Противник отвечал — воины то и дело вываливались из седел или грохались на землю вместе с конями. Оружие дальнего боя набирает силу, и степной коннице все труднее на полях сражений. Уже в походных войсках появляются тюфенги. Стальные луки с деревянным прикладом разят дальше, чем ордынские. Степняки не любят арбалеты — это оружие пешца, а не всадника. Да и некому в кочевой степи ковать пружины, требующие в изготовлении особого искусства. У Мамая лишь каждый двадцатый всадник в лучших тысячах имел арбалет, у Тохтамыша и того меньше. На западе епископы и сам папа проклинают тех, кто продает арбалеты не христианам. И против христиан применять это оружие церковь запрещает как на западе, так и на Руси.

Красный стяг, развевающийся над стеной красных щитов, доводил Кутлабугу до исступления. Враг, казалось, смеется ему в лицо. Темник забыл обо всем на свете, кроме ненавистного стяга, охваченный свирепым желанием сорвать его и топтать ногами. Когда Кутлабуга обернулся, у сивоусого тысячника, стоящего за его спиной, задрожала челюсть от взгляда начальника.

— Останешься здесь и смотри за моими сигналами. Проворонишь — убью! Я сам поведу вторую тысячу и покажу ожирелым баболовам, как сражаются воины. Ко всем тысячникам пошли сказать: если они снова остановятся в нападении, я изорву проволочную плеть об их деревянные головы, а сотникам переломаю спины. Обойду русов — подам сигнал к общему удару. Ты повторишь его стягами.

Длинный, неуклюжий на земле, Кутлабуга в седле преображался, срастаясь с конем. Присоединив ко второй тысяче резерва полторы сотни воинов, пересевших на заводных лошадей, он со своими нукерами снова взлетел на курган, поджидая, пока развернутый чамбул вытянется в колонну по сотням — легче будет обойти русскую рать, а в тылу ее останется лишь повернуть лошадей в сторону правой руки, и колонна превратится в атакующую лаву. Кутлабуга сбросил халат, чтобы его черный панцирь узнавали издалека. Он по-прежнему оставался на своем текинце, хорошо знакомом войску.

Конный водоворот на поле, разрастаясь, поредел, — кажется, русов удалось раздробить, между сражающимися всадниками и пешей ратью образовалось свободное пространство, и в этот разрыв, не теряя мгновения, Кутлабуга повел ударный отряд. Он рассчитывал увлечь всех, кто без толку кружил по полю, чего-то выжидая. Отдохнувший текинец понес ровным аллюром, и темник сам себе представлялся бегущим над землей ястребом, готовым вонзить когти в замеченную жертву. А земля стонала от тысяч копыт, словно жаловалась, но это была чужая земля, и темник не слышал ее стона. Давно уж вот так не летал он в сечи и, возбужденный опасностью, всей кожей ощущал свою тройную броню, тяжесть щита и копья, твердость оплечий и стального шлема, плотно облегающего бритую голову. Он не опускал забрала — пусть и свои, и враги видят свирепое лицо ордынского эмира, чей шлем украшают буро-черные перья степного беркута.


Полчаса боя прошли как мгновение, и в то же время словно вечность отделяла Олексу и его ратников от первого звона мечей на этом поле. Уже треть воинов была убита и ранена стрелами. Он знал: рано или поздно пешцам придется отражать врага с обеих сторон, и появление на поле боя свежей ордынской тысячи означало близкое окружение. По однообразным зелено-серым халатам и железным мисюркам, по единой масти гнедых лошадей Олекса угадал постоянное войско. Темник бросил в бой резерв — большего Олекса не мог бы добиться, — но Бодец уже ничем не поможет, он и так совершил невозможное. Свежая тысяча, увлекая часть конницы из круговорота сечи, стремительно обходила пеший строй, и за своими копьями Олекса потерял черного всадника, летящего в голове вражеского отряда.

— Трем последним рядам повернуть копья назад! — закричал он начальнику тысячи, стоящему возле самого древка знамени. — Самострельщиков — в промежутки задних рядов, бить Орду!

Приказ подхватили начальники десятков и сотен, закачались копья последних линий, склонились навстречу обходящему врагу. Полк ощетинился железом на обе стороны. Вражеские сотни вытягивались колонной вдоль русского строя, и теперь тыл его становился главным фронтом: усиленная свежая тысяча постоянного войска опаснее трех потрепанных, уже бегавших от копейщиков. Зазвенели стальные тетивы. Олекса искал глазами черного наяна и увидел его стоящим под большим желто-зеленым знаменем среди нукеров в чешуйчатых панцирях. Наян пропускал свои сотни, видимо намереваясь остаться со знаменем в середине лавы. Олексу почему-то бесило, что враг его носит такой же панцирь, в каком он сам сражался на стенах Москвы. Сейчас бы коня да вызвать на поединок черного дьявола, словно не замечающего русских стрел в своей неуязвимой броне, — потянуть время! Каждая выигранная минута теперь равна цене многих жизней. Но конь далеко, а вражеские сотни уже развернулись и превратились в боевую лаву, и воевода полка снова становится простым ратником. Железные русские стрелы все чаще вырывали врагов из седел, валили вместе с конями, видно было, как наян в нетерпении машет рукой, отдавая какие-то приказания. Желто-зеленое знамя пришло в движение, ему отозвались стяги на кургане, донесся хриплый рев труб. А потом угрожающий рык тысяч глоток, луженных степными ветрами, обрушился на русский полк с двух сторон:

— Хурр-раг!..

Справа от Олексы, стоящего теперь лицом против нового врага, вскипело в ответ злым пчелиным роем:

— Можа-ай!..

— Р-радонеж! — оглушительно отозвалась серединная тысяча.

— Нар-ра! — грозно докатилось с левой стороны.

Олекса стоял в третьем ряду, держа копье над копьями передних ополченцев; справа и слева тускло посвечивали цветом побежалости и засохшей крови лезвия рогатин Каримки и десятского Клевца. Глухой топот идущих в атаку тысяч нарастал с обеих сторон. Черный наян мчался в середине лавы — он явно нацеливался на русский стяг. Олекса оглянулся. Багровое полотнище колыхал слабый полуденный ветер. Почти во всех московских полках были стяги любимого на Руси красного цвета — от нежно-алых тонов утренней зари до буро-огненных, цвета запекшейся крови. Только великокняжеское большое знамя с Золотым Спасом — черное, словно скипевшаяся кровь столетий. Где оно теперь, родимое? Развевается над станом мирно отдыхающей рати? Вьется над походными колоннами войск? Или так же, как этот багровый стяг полка, плещется на кровавом ветру битвы?

Упертые в землю копья с громом ударили в щиты и брони врагов; треск дерева и звон железа, крики злобы и боли, сдавленные стоны и визг напоровшихся лошадей слились в чудовищный рев. Двухцветное знамя темника было впереди, и ни один ордынский всадник не смел отвернуть от смертоносной бороны, нацеленной в грудь и в лицо, — позади казнь. Проламывая стальной частокол грудями лошадей и собственными телами, свежая тысяча смяла два ряда копейщиков; уже стоящие в самой середине рати стрелки в упор разрядили оружие по врагу, бросая луки и самострелы, хватали копья и топоры. Их залп придержал напор серо-зеленых халатов, и Олексе удалось вырвать пику из шеи лошади зверолицего нукера, раскроившего саблей голову переднему ополченцу. Поверженного врага пронзил Клевец, Каримка отбил удары копий, нацеленные в начальника. Движение врага остановилось, начался ожесточенный бой пеших и конных копейщиков. Черный наян, огражденный пиками и телами своих нукеров, стал пробиваться вперед, крутя над головой синеватую молнию дамасской стали. Олекса видел под пернатым шлемом его длинное лицо с тяжелой челюстью, ощеренные черноватые зубы, ледяные змеиные глаза, устремленные поверх голов русских воинов, — наян замечал лишь стяг полка, к которому рвался. Олекса выбросил копье далеко вперед, пытаясь достать ближнего из окружения мурзы, но мечи нукеров отклонили удар, чья-то рука перехватила древко у самого жала, Олекса рванул оружие к себе, в древко вцепилось несколько рук, и его поволокли из строя через нагромождение конских и человеческих тел. Кто-то схватил сзади и страшной силы рывком удержал на месте. Два острия разом уперлись Олексе в грудь, обожгли болью, и закостеневшие на древке руки сами разжались. Каримка и седобородый дружинник заслонили его, неистово работая копьями, но им тоже скоро пришлось расстаться с оружием — по всему фронту боя ордынцы хватались за древки русских копий и, пользуясь превосходством в числе, перетягивали их к себе. Яростно завизжав, Каримка вырвал из-за пояса топор с ременной наручной петлей и стремительными ударами стал разбрасывать пики врагов, добираясь до морд сгрудившихся лошадей, чтобы ссадить нукеров на землю. По кольчуге Олексы текла кровь, раны жгло, но слабости он пока не чувствовал. Сзади громко кричал тысяцкий, называя его имя, Олекса обернулся. Их оттеснили почти к самому стягу. Позади только три ряда копейщиков бились с напирающей конницей, но с боков к стягу отступали новые сотни ополченцев — соседняя тысяча на открытом крыле была уже отрезана. В поле, за пешим строем, все еще длился конный бой. Тысячи Константина Боровского и Алексея Григорьевича пока стояли крылом к крылу. Алексей указывал воеводе мечом в сторону дубравы — туда еще можно отойти с дружинниками, там, наверное, удастся выстоять, притягивая к себе врагов. Но там есть мужественный воевода Боровский, и главный воевода полка там нужен меньше, чем здесь, под стягом, лишний меч.

— Держись, Радонеж! Круши, Радонеж!..

Клич Олексы подхватили сотни три голосов, дружинники и ближние ополченцы стали сбиваться вокруг воеводы, он двинулся на черного всадника, намереваясь остановить его упорное, шаг за шагом, продвижение к полковому стягу. Щит с клинком — грозное оружие в теснинах битвы. Олекса отражал им удары, бил в конские бока и брони нукеров, разя, словно кончаром, одновременно совершая и жестокую работу мечом, зажатым в правой руке. Хрипя, с надсадом ратничали дружинники и ополченцы — словно рубили дрова или метали сено. Враги визжали и хукали, отбивая удары, медленно раздавались перед упорным отрядом, затягивали его в свою плоть. Чуть впереди, сбоку, неустанно орудовал щитом и топором Каримка, тоже нацеливаясь на мурзу. Дорого отливаются Орде слезы, пролитые кожевником на берегу реки Москвы. В таком бою могучего воина трудно остановить числом, нужен равный. Телохранители, почуяв опасность, стали разворачивать коней в тесноте навстречу Каримке, двое что-то кричали в самое лицо черного всадника, пытались даже схватить за повод его коня, но мурза, злобно щерясь, как завороженный, передвигался по телам своих и чужих к багровому стягу, заставляя окружающих тараном идти на окровавленные жала русских копий и лезвия секир. Вокруг стяга сбилась уже немалая толпа защитников, со всех сторон взятая в тиски ордынской конницей. Отряд Олексы отпал от нее как отрубленная рука, но рука еще напрягалась в борьбе, еще тянулась к горлу врага.


Не о ближней угрозе кричали нукеры своему наяну — стяги на далеком кургане сигналили тревогу. Эмир не желал ничего слышать, кроме голоса мечей, ничего видеть, кроме ненавистного красного полотнища, которое до сих пор не сорвано. Как тигр, вцепившийся в быка и опьяненный запахом крови, Кутлабуга оказался неспособным оторваться от своей жертвы. Какого шайтана лезут к нему с тревогами?! У него за курганом лучшая тысяча, туда же теперь должны подойти еще три, и находящийся там наместник, первый тысячник тумена, обязан решать и действовать за эмира. Разве уже не ясно, что надо скорее добить этот пеший русский полк, а конные отряды рассеются сами? Русский строй смят, зажат в тиски, до вражеского стяга можно добросить аркан, и Кутлабуга не уйдет, пока не втопчет его в грязь.

— Эмир обезумел! — кричал нукерам сотник за спиной темника. — Стреляйте в это проклятое знамя зажженными стрелами, испепелите его! Что-то случилось — надо выходить из боя.

От дубравы, где дрался отряд Боровского, развернувшийся под напором врага вдоль опушки, сквозь лязг оружия и свирепое хуканье торжествующих степняков донесся знакомый клич:

— Можа-ай!..

— Р-радонеж! — отозвались сотни под стягом.

— Нарр-ра! — ответили хриплые голоса из гущи врагов. Тысячи перекликались, значит, еще жили они и дрались. Молчала только «Лама», но конный бой до сих пор не затух посреди осеннего поля. И вдруг над гулом побоища далеким эхом откликнулось:

— …пря-а-два-а!..

Что-то изменилось в задних рядах степного войска, там прервался свирепый визг всадников, вполне осмелевших к концу сечи и пытающихся пробиться в первые ряды, хоть разок махнуть саблей над головой обреченных русов. И тогда в ветерке, пахнущем кровью, уже отчетливее, ближе повторилось:

— Не-пря-а-два-а!..

Окруженные, жестоко стиснутые врагами русские ратники у знамени полка еще не могли видеть, как от печальных осенних перелесков, сомкнувшихся у края полей, катилась, сверкая бронями и клинками, лавина конницы под стягами цвета запекшейся крови.


Тупик увидел конный дозор степняков, когда из-за дубрав уже доносился гул сечи. Кличи русских едва различались в угрожающем реве ордынских тысяч, и Тупик послал Николку навстречу полковому воеводе с одним словом: «Спеши!» Вражеских дозорных гнали в пяту в полной уверенности, что они приведут к ставке военачальника — полка-то эти соглядатаи не видели, а одна русская сотня окажется там в западне. На скаку обогнув рощу, скрывшую беглецов, сакмагоны вылетели на полевую дорогу менее чем в полуверсте от кургана, близ которого толклись скученные табуны ордынских лошадей. Над курганом пестрели большие стяги, под ними толпилось множество спешенных и верховых.

— С нами крестная сила! — крикнул Варяг, указывая на тысячу всадников в зеленых халатах. Это был ударный, личный отряд темника. Но взгляд Тупика приковали табуны.

— Микула! Додон! Со своими десятками пугните коней. Живо!

Двадцать разведчиков, взвыв по-волчьи, рассыпанным строем ринулись к табунам. Первым, припадая к гриве, скакал зверовидный Кряж. Когда этот «лесовик» рявкнет медведем, ордынские табуны придется собирать от Можайска до Москвы. На кургане началась суматоха, две ближние сотни ордынского чамбула стали поворачиваться к русским. Тупик выдернул меч.

Из-за рощи накатил топот — полк оказался ближе, чем думали разведчики. Тупик выхватил значок у сигнальщика, и передовые сотни, повинуясь его командам, сбавили бег, стали расходиться веером в широкую лаву. Вот и пришлось повоеводствовать — чему не научит война! Молодой боярин Григорий Михайлович во весь опор мчался к нему, видно, хотел что-то спросить. Тупик понял: надо командовать не теряя минуты — вражеский резерв смешался.

— Григорий! — закричал в лицо возбужденному воеводе. — Бери первую, обходи слева, отсекай от табунов и можайской дороги! Я со второй и третьей ударю на курган.

Тупик не дождался выхода всех отрядов — не было нужды: в глазах ошарашенных врагов русская конница теперь бессчетна. Орлик всхрапнул от сильного укола шпор, сорвался с места в карьер. Знакомо загудел ветер, врываясь под шлем, седая жнива понеслась под копыта, закрутилась, закачалась, разрастаясь, зелено-бурая тьма ордынского чамбула. Припадая к гривам, крутя над головой сверкающие мечи, скакали рядом Варяг и Дыбок. Позади катился чугунный топот увлеченных в атаку сотен. И вдруг конница врага распуганным стадом, в середину которого прыгнул барс, шарахнулась в стороны, редея, разорвалась на две части: меньшая кинулась назад, к долине Рузы, — под мечи обходящей тысячи, большая, обтекая курган, устремилась к знамени своего темника, добивающего пешую русскую рать. «Чудны дела твои, господи! — изумился Тупик. — Нукеры Великой Орды, не скрестив даже мечей с русской ополченческой конницей, бегут от нее, словно козы от волка. Вот она где заговорила, Непрядва!» Он-то боялся, что конные ополченцы не выдержат удара панцирной гвардии темника.

Часть врагов при развороте скучилась, и сотня разведчиков первой ворвалась в их задние ряды. Перед Васькой были только незащищенные спины, и он крестил эти по-крысиному сгорбленные спины с незнаемым прежде мстительным злорадством: «За Москву! За Можайск! За Серпухов! За Звонцы!..»

Желто-зеленое знамя темника металось вдали, сигналя какие-то приказы, но бегущие уже не могли остановиться, понять, что же происходит, — они мчались на скученные толпы своих конных, обступивших пеший полк. Воины Тупика глубоко вклинились в раздерганные порядки бегущих, сотня распалась на десятки, враги теперь скакали не только впереди, но и с боков, даже сзади. Яро вопя, Дыбок вдруг прянул в сторону, погнался за удирающим мурзой в золоченой броне.

— Назад, Мишка, назад! — остерегающе закричал Тупик, видя, что мурза увлекает преследователя в гущу зеленых халатов. Но Мишка уже оторвался, его светлая кольчуга словно прожигала серо-зеленое месиво бегущих. Не обращая внимания на других врагов, он коршуном настиг мурзу, тот взмахнул руками, завалился в седле, исчез в толпе конных. Тупик, Варяг, те, кто скакал рядом, стали поворачивать за Дыбком, уже догадываясь, что последует дальше. Враги шарахались от сакмагонов, и Тупик видел, как Дыбок прыгал с лошади. Сзади набегала толпа рассеянных нукеров, гонимых ополченцами, но крики предостережения не достигали Мишки. Он уже насел на поверженного — срывал с него дорогой меч в украшенных каменьями ножнах, золотой пояс с кошельком, рвал застежки панциря. Что Мишке толпы бегущих врагов, когда в руках состояние! Тупик не доскакал до него каких-нибудь тридцати шагов, когда усатый нукер на полном галопе опустил пику, ударил склоненного русского, и острие пришлось между оплечьем и шлемом. Бармица не выдержала — пика прошла шею насквозь, тело Мишки мотнулось и опрокинулось навзничь. Алешка взревел, кровеня шпорами бока своего пегаша, кинулся за убийцей дружинника. Тупик только оборотился на погибшего. Будь ты проклята, человеческая жадность! Скольких сгубила и скольких сгубишь еще! Знал же он, знал, что жадность доводит Мишку до мародерства, а мародеры на войне долго не живут. Ведь и тогда, под Переславлем, как после узнал Тупик, Мишка обобрал раненого мурзу еще до окончания боя. Другого Васька, пожалуй, выпорол бы для науки, Мишку — не мог. Может, ее прежде и не было, настоящей-то вины перед Мишкой Дыбком, а теперь есть. Непоправимая вина, которая не забудется до смерти, — сгубил попустительством…

От русского стяга конные степняки хлынули навстречу своим зеленым халатам, столкнулись, смешались беспорядочной громадной толпой — за ордынскими рядами воины обходящего полка уже видели багровые стяги и сверкание мечей дружины Владимира Храброго. Над полем сечи теперь царили боевые кличи русских отрядов, и словно воскресали разрушенные врагом города, прорастали колючим железным лесом, неудержимо наступая на захватчиков.

— Москва-а! — во всю силу легких закричал Тупик.

— Москва-а-аа! — раскатом отозвалось поле, а над головами смятенных крымчаков навстречу летело:

— Непря-адва-а!..

Они грозно сомкнули два своих крыла, «Москва» и «Непрядва», сметая толпы ошалелых степняков к дубраве — на окровавленные копья воинов Константина Боровского. Уже стяг пешей рати, так и не сорванный врагом, остался за спинами русских конников. Лишь нескольким десяткам ордынских всадников удалось бежать с поля сечи. С опущенными копьями броненосные дружины двинулись на охваченных паникой степняков, смертно жалящий обруч окружения начал сжиматься. Впервые за полтораста лет вооруженной борьбы с Ордой равное по численности войско русского князя окружило многотысячную степную конницу. Подобного прежде не случалось даже в междоусобной борьбе ханов. В середине окруженных жалобно заржали лошади и отчаянно, тоскливо, жутко, как убиваемые собаки, закричали люди, схваченные давкой. Чамбулы растеряли свои значки, желто-зеленое знамя темника было затоптано в кровавую грязь вблизи русского стяга, а где сам Кутлабуга, никто не знал. В середине стиснутой толпы сражаться крымчакам было не с кем, они душили друг друга, а по кольцу окружения на каждый ордынский меч приходилось два русских, на каждое копье — три русских. Вопли «Яман! Яман!» терялись, глохли в треске железа и кликах наступающих.

На стыке полков, где замкнулось кольцо, появился Владимир Храбрый. В железе от пяток до макушки, он медленно ехал к месту побоища и, откинув забрало серебристого шишака, осматривал кровавое поле своими холодными глазами, в которых не было радости от победы. Впрочем, враг еще сопротивлялся и мог отчаянным усилием, направляя удар в одно место, порвать петлю, наброшенную на его шею. Кто-то из бояр, примчавшихся на зов княжеской трубы, заговорил: положение противника, мол, безнадежно и его можно заставить сложить оружие. Князь жестко оборвал:

— Ежели вы и дальше будете наступать, как улиты, они сами заставят вас плясать под свои дудки. Не милосердствуй в бою, воевода! Удивляюсь, как татары до сих пор вашего мешка не порвали.

Бояре поспешно разворачивали коней, мчались к своим сражающимся отрядам. Громче заревели горластые трубы, русские броненосные сотни начали клиньями разрывать спертую массу окруженных. Лучники и самострельщики облепили деревья за спиной пешцев Боровского. Каленые стрелы хлестали сверху в плотные толпы врага, и каждая находила цель. Дубраву оцепили конники — на случай, если бы степнякам удалось прорвать строй утомленных пеших копейщиков и скрыться в зарослях.

Князь не смотрел на битву. Это уже нельзя было назвать сражением — шла казнь.

— Где воевода пешего полка Олександр Смелый? — спросил Владимир дружинников. — Кто видал его?

— Говорят, он под стягом стоял…

Владимир стронул жеребца, шагом поехал к полковому знамени, под которым толпились ополченцы. Туда сносили убитых и раненых, на поле появились черные одежды попов и монахов. Люди расступались перед князем, он смотрел в их неостывшие лица, на которых радость спасения еще не стерла жестокого отчаяния идущих на верную смерть. Взгляд князя невольно отмечал порванные тигиляи, иссеченные кольчуги и шлемы, кровавые повязки. Не забыть бы сказать Мещерину — пусть выявит бронников, чьи кольчуги и панцири лучше держали удары.

Под стягом, на скользком от крови жнивье, лежали павшие. Поп с медной кадильницей в руке над походным аналоем читал по книге молитвы, едва слышимый за шумом побоища. С приближением князя он понизил голос, стало заметно только шевеление губ. Владимир сразу увидел рослого воина в залитой кровью броне с обнаженными кудрями, лежащего возле самого древка. В ногах его сидел чубатый черноволосый дружинник, держа на коленях побитый шлем с обломленной еловицей. Он не глянул на князя, скуластое лицо его казалось застывшим. У Владимира сдавило горло — война и тут выбрала лучшего. Скольких витязей сегодня не досчитается в своей дружине Владимир Храбрый? Скольких сынов не досчитается Русь? Это не Куликовская сеча, но ведь — лучшие!..

— Он, государь, с двумя десятками прорубался к ихнему мурзе, — рассказывал боярин Алексей Григорьевич, стоящий перед князем со шлемом в руках; осунувшееся лицо его кривилось, руки все время вертели исцарапанный стрелами шишак. — Я, государь, кричал ему — отойди, мол, к стягу, да куда!.. Мурза на стяг наш прет, он же — на мурзу. Как твоя-то дружина, государь, ударила, татары всей громадой шарахнулись, ровно очумелые, своих топтали и кололи. Нас пять сотен было под стягом, и то половину смяли, от его же ратников вон лишь Каримка остался.

Рвущий душу, дикий и протяжный, как плач волчьей стаи в голодную зимнюю ночь, прилетел с места побоища взрыв новых криков, Владимир даже не повернул головы. Он сошел с коня, опустился на колени возле убитого, снял с себя золотую гривну, осторожно приподнял окровавленную голову Олексы и надел гривну ему на шею. Встал, нашел взглядом Алексея Григорьевича:

— Тебе, боярин, поручаю павших. Сочти их и посылай в Волок за телегами. Ежели родичи сами захотят хоронить кого — пущай. Остальных положите в братскую могилу. Олександра Смелого надо бы со всеми, но все же спросите жену. Ей, жене, и гривну отдать на память. При убитых держать почетную стражу. Да смотри: ежели чья поганая рука потянется — одежу с кого снять, сапоги аль иную справу — отрубить ту руку без суда.

— Слушаю, государь.

Князь подошел к недвижному Каримке, тот поднял тоскливые глаза и вдруг вскочил, заговорил, торопясь:

— Бачка-осудар! Убей меня, как собак. Каримка — воин, Ляксандра — калга, Каримка — живой, бачка-Ляксандра — нет. Воин казнит нада — калга не берег.

— Сильнее смерти, Каримка, даже бог стать не может. Хочешь у меня служить?

— Хочу, бачка-осудар.

— Табун пригонят — бери коня и становись в первую сотню.

Владимир направился к своему серо-стальному жеребцу. Голос попа, читающего молитвы, стал громче. С поля подносили новых убитых. От места побоища галопом примчался гонец.

— Государь! Ордынцы становятся на колени и просят пощады. Боярин Михаила Иваныч спрашивает: што делать?

Перебирая поводья, Владимир смотрел на убитых, глаза его снова были холодными, как зимнее железо. Люди вокруг притихли.

— Передай Михаиле Иванычу — пусть спросит насильников русской земли: они остановились, когда жены наши с детьми бросались с московской стены и разбивались о камни?

Тупик уже вышел из боя и стягивал к себе легкие тысячи. Он не одобрял жестокости Владимира, но и крики избиваемых крымчаков не вызывали в нем жалости — они пожинали то, что посеяли сами. Война не кончалась сражением под Волоком-Ламским, другие ханские тумены продолжали разорять русскую землю, и где-то сейчас по-звериному кричала и билась мать, у которой на глазах резали грудного ребенка. Между тем над курганом еще торчали сигнальные стяги тумена, о них забыли, пока не раздался тревожный крик:

— Смотрите, Орда!

Из-за кургана посотенно вылетали на рыси лохматые всадники под цветными значками, осаживали коней, озирая поле. Не слишком торопились мурзы-грабежники на призывный сигнал начальника, предпочитая военной славе лишние мешки чужого добра. Первая их тысяча заявилась, когда уже добивались остатки главных сил тумена. Тупик не знал, сколько врагов привалило, зато он видел, что кованым тысячам Владимира для нового боя необходимо перестроение, и решил действовать.

— Сигналь, Никола: «Все — за мной!» Трубач, — нападение!

Полторы тысячи собранных ополченцев устремились за своим воеводой, ослепляя врагов блеском мечей. Степняки поняли, кто перед ними, и бросились бежать во всю прыть конских ног. Тупик гнал их до берега Рузы. Здесь, на переправе, кони ордынцев начали спотыкаться и падать — кто-то успел насыпать железных шипов на след степного войска, оставив на прибрежных деревьях малоприметные знаки, понятные только русским. У берега произошла давка, русские конники настигли бегущих, и завязалась новая сеча. Вслед за Тупиком привалила тысяча во главе с Григорием Михайловичем, и положение степняков стало безнадежным. Хрустальные воды лесной Рузы замутились кровью. Иные из крымчаков пытались уйти вплавь, но противоположный берег усыпали мужики, вооруженные рогатинами и топорами. Враги начали бросать оружие, и Тупик остановил сечу. Пленных связывали их же собственными арканами и гнали к воинскому стану на месте сражения.

Возвращение полка с вереницей пленных войско встретило ликующим кличем. Владимир приказал построить ратников так, как стояли они вчера на смотре. Под раскатисто-грозное «Слава-а!» он во главе воевод промчался вдоль сверкающих сталью дружин, потом сошел с коня, стал на тела убитых врагов и в серебряный рог протрубил победу.

Алый закат полыхал в полнеба, когда князь закончил объезд полков. Среди конников потерь было немного, погибло лишь прикрытие пешей рати. Но вместо трех тысяч пеших воинов на этом победном смотре стояла только одна. И в ней половина ратников — в повязках. На разгруженных телегах обоза раненых отправляли в Волок-Ламский.

Владимир велел привести к нему ордынского десятника из полона и двух трофейных лошадей. Когда испуганного пленника поставили перед грозным князем, тот приказал:

— Скачи к своему хану и скажи ему: через три дня я буду в Москве. Пусть готовится. Я зову хана Тохтамыша в поле.

Десятник ускакал, оглядываясь, — не верил в свое освобождение, ждал стрелы в спину. Но Храбрый никогда не нарушал слова.

Перед закатом князю доложили: здесь, на поле боя, осталось шесть тысяч убитых врагов.

На другой день при звоне колоколов и огромном стечении ликующего народа войско возвратилось в Волок-Ламский. У городских ворот почетной стражей построились триста закованных в сталь всадников. Среди священников, вышедших благословить ратников, рядом с коломенским епископом Герасимом, стоял высокий, сухощавый монах со снежной широкой бородой и снежными волосами, падающими на плечи. Лицо его, дубленное ветрами и солнцем, казалось молодым, и серые проницательные глаза сияли молодо, лишь зимняя белизна волос выдавала преклонный возраст монаха. Князь поспешно соскочил с лошади, коленопреклоненно принял благословение.

— Отче Сергие! — заговорил, едва сдерживая дрожь голоса. — Решил я, часа не теряя, идти к Москве. У татарского хана не осталось теперь и половины прежней силы. Мои ратники испытаны, их лелеет победа. Что ты скажешь мне, отче Сергие?

— Благословляю, Владимир Андреич, — глуховатым после долгой дороги голосом ответил игумен. — О дозволении государя не тревожься. Я ведь из Переславля. Донской теперь выступил к Москве. Все северные князья пришли к нему — и ростовские, и ярославские, и моложские, и галицкие, и кашинский, и углицкий — все. Кроме единого лишь.

— Не я ли говорил Димитрию — на Юрия ему надеяться нечего? — сдержанно ответил Владимир. — А за доброе слово спасибо, отче. Не твоя ли это дружина? — Князь восхищенно оглянул броненосных витязей у ворот. Сергий улыбнулся:

— Я не князь и даже не епископ. Зачем войско простому чернецу? То новгородцы. С отцом Герасимом пришли.

— Новгородцы?! Вот это дело! Низкий поклон тебе, отче, за этакую помогу.

Герасим покачал головой.

— Меня хвалить не за че, Владимир Ондреич. То сам господин Великой Новгород срядил дружину. Буча там поднялась, как про Москву-то услыхали.

Владимир дал знак старшему воеводе, и под торжественный гром тулумбасов, пение рожков и труб войско вступило в ворота. Впереди конных дружинников четверка вороных лошадей с вплетенными в гривы траурными белыми лентами везла большой долбленый гроб, прикрытый багровым полотнищем, что развевалось в сражении над пешим русским полком. В этом дубовом челне уплывал в вечность рослый воин в четырежды пробитой серебристой кольчуге со знаком высшей воинской доблести на груди.

Анюта стояла в толпе женщин, всматриваясь в лица едущих за гробом дружинников, и не знала, что первым с поля победной сечи въезжает в город ее муж.

На заре следующего дня из лагеря на берегу Ламы и городских ворот выступило семнадцать тысяч конных и пеших ратников. Войско двинулось широкой дорогой — прямо на красное, дымное солнце, встающее из подмосковных лесов.


Тохтамышу, наверное, было бы легче, отхвати ему враг ногу или руку. Рассказы первых беглецов из-под Волока звучали обвинением крымскому темнику: он нарушил строжайший запрет ввязываться в сражения с большими русскими силами. Вспомнился завет Чингисхана: даже командующий стотысячной армией заслуживает смерти, если он не выполнит приказ своего хана. Кутлабуге до стотысячных армий далеко, а он уже плюет на приказы.

Когда копья ханских нукеров скрестились перед Кутлабугой, он понял, что его опередили, и проклял свое честолюбие: так и не пересел с текинца, бежать пришлось на утомленном коне, а заводных растеряли. Это же всего важнее — кто и какими словами первым расскажет хану о неудавшемся сражении. Отослав наянов, Кутлабуга остался ждать возле юрты владыки.

Подъехал Зелени-Салтан на горбоносом иноходце, и темник, всегда презиравший царевича, низко склонился. Зелени прошел в ставку, не проронив слова. Если бы мог Кутлабуга слышать разговор повелителя с сыном!..

— Великий хан, — заговорил с порога царевич, — шакал с оторванным хвостом отирается возле твоего шатра. Дозволь, я вставлю ему деревянный хвост?

Хан промолчал — он решал сейчас: немедленно уводить войско или все-таки подождать вестей от Батарбека и Шихомата?

— Повелитель, — продолжал Зелени, — я давно собирался тебе сказать: этот крымский шакал не только именует себя великим эмиром — он принял от фрягов королевскую диадему и часто является в ней перед войском. А знаешь ли ты, повелитель, что он возит за собой мешки с золотом? Зачем простому темнику собирать большую казну? Крымская земля славится чертополохами.

Хан с удивлением смотрел на сына. В интригах-то его наследник понимает!

— Зелени, твои нукеры достаточно ли храбры и ловки?

— Мои нукеры? — Царевич вопросительно уставился на отца и вдруг понял. По лицу его пошли красные пятна, в глазах метнулись волчьи огоньки. — Мои нукеры задушат бешеного быка!

— Позови к себе побитого темника и… успокой. — Хан зло усмехнулся. — Угости, как ты умеешь. Но лучше, если пир пройдет без шума — войску сейчас не до потехи.

Царевич поспешно вышел, опасаясь, что настроение хана переменится. С улыбкой приблизился к темнику.

— Эмир, ты ничего тут не дождешься, — сказал вкрадчиво. — Пойдем в мою юрту. Повелитель занят.

— Благодарю за милость, царевич, — невнятно ответил темник, — но я готов вечно ждать повелителя у его юрты.

— Эмир! Вечность дается нам не для пустых ожиданий, а для райских блаженств. Пойдем, эмир: через мой порог ты скорее попадешь к повелителю.

Тяжелый подбородок Кутлабуги задрожал. Неужто хан доверил своему кровожадному зверенышу допросить темника? А может, он хочет, чтобы темник получил прощение из рук Зелени? Ведь Акхози нет и надо готовить на царство этого хорька… Кутлабуга покорно поплелся следом, ведя в поводу заморенного текинца. По дороге к своей юрте царевич хвастал собственной военной добычей и даже не спросил о походе тумена на Можайск и Волок. Пропустив гостя в шатер, Зелени-Салтан задержался, чтобы распорядиться об угощении. Слуги тотчас принесли турсуки с едой и питьем, коня увели, у входа встали вооруженные нукеры, похожие на водяных буйволов. Через полчаса, уловив какое-то громкое слово в шатре, трое вошли под полог. И тотчас там раздался свирепый рев, сменившийся глухими ударами и рычанием, стенки юрты заколыхались, выкатился клубок сплетенных тел, из которого бешено рвался бритоголовый длинный Кутлабуга. Ударом ноги в лицо ему удалось опрокинуть одного «буйвола», вцепиться зубами в руку другого, тот завыл, как укушенная собака, и Кутлабуга перехватил нож из его руки, изогнулся змеей, ускользая от железной хватки третьего, всадил лезвие ему в бок. Но вскочить не успел — один из стоящих снаружи ударил его по голове обухом сабли, и темник растянулся на земле, изумленно вытаращив побелевшие глаза. На него навалились, растянули за ноги и за руки, один из стражников схватил за уши, как пойманного волка, прижал голову к земле. И тогда из-под полога юрты выскочил царевич с мучнистым, в красных пятнах лицом, сел на грудь темника, скаля свои мелкие белые зубки, медленным движением воткнул ему в горло кинжал и стал отпиливать голову, урча и повизгивая, омывая в крови бледные волосатые пальцы.

В тот день обнаружилось еще одно убийство. На воротах сожженной крепости разъездная стража обнаружила повешенного человека с ханской пайзой на груди. Кто-то свел счеты с важным ордынским доброхотом, но искать убийцу было некогда. Подвечер ханское войско покинуло до черноты оголенное, загаженное поле и поспешно двинулось коломенской дорогой. На пути отступления к нему присоединился Батарбек, счастливо избежавший встречи с полками Донского.

Разграбив пустую Коломну, степняки запалили ее и вторглись в рязанские владения. Отсюда, с рязанского порубежья, Тохтамыш отправил в Нижний Новгород Шихомата с княжичем Семеном, требуя от Дмитрия Суздальского выплаты даней в Орду. Кирдяпу он оставил при себе заложником.

Теперь у Тохтамыша не было нужды заигрывать с Олегом, и Орда шла так, как всегда ходила в чужих землях. Небо над Рязанщиной снова застлали дымы пожаров. Обманутый в своих надеждах Олег бежал из Переяславля с дружиной и укрылся в мещерских дебрях, за Окой. Страна оказалась во власти врага, каждый спасался, как мог. Если в московской земле степняки чаще держались крупными отрядами, опасаясь нападения, теперь они раскинули свой разбойничий невод сколько могли. Лишь вековой опыт позволял людям ускользать от арканов, однако везло не всем.

В конце сентября начались ранние холода. С прокоптелого, мрачного неба по временам сыпалась черноватая крупка, устилая седой порошей дороги и лесные поляны. Угрозы подступающей зимы торопили беглецов, они покидали убежища, с оглядкой возвращались на пепелища, соединяя усилия, быстро ставили новые срубы, сбивали глиняные печи. Были бы стены да крыша да очаг, а дров хватит. И не ведали рязанцы, что по следам откатывающейся в степь Орды грядет новая беда.

XIV

Донской пришел к стенам сожженной столицы через три дня после бегства хана. Здесь уже стоял пеший полк Владимира, но самого князя не было — со всей конной силой он от Звенигорода повернул на Серпухов, рассчитывая перехватить хана при обходе им серединных владений Олега. Еще с пути Димитрий послал в помощь брату пятитысячный конный полк. К Москве отовсюду тянулись уцелевшие люди, по берегам рек возникали шатровые поселения. В городе и на посаде селиться было нельзя — тысячи непогребенных тел лежали в крепости и близ ее стен.

Димитрий не прятал слез, когда въехал на Соборную площадь и стоял среди обгорелых, потрескавшихся храмов, торчащих над обугленным холмом вехами жестокого времени. Потом он прошел по всей стене, отдавая дань памяти ее защитникам. С москворецкой стороны князь долго смотрел в полуденную даль, овладев собой, сказал:

— Хан приходил за данью, но дани он не получит. Войско хана разрушило город, но Москва не погибла. Пусть в ней станет все как было… Только вот память наша будет другой…

Бояре вздрогнули от звука шагов. Из башенного проема на стену вышел отрок в серебряном шлеме и блестящем кольчатом панцире, на зеленых сапожках его позванивали колокольчики. Расширенные глаза отрока смотрели испуганно и тоскливо, на бледном лице блестели капельки пота. За спиной маленького воина появились двое бородатых бояр. Димитрий нахмурился.

— Василий? Ты пошто здесь? Кто привез?

Княжич исподлобья глянул на отца светлыми материнскими глазами, тихо ответил:

— Я сам, государь. Сам приехал!

Сопровождающие отрока бояре смущенно покашливали. Димитрий оглянулся. С новой силой дохнуло на него смрадом пожарища. Темные глаза сверкнули гневом: как допустили бояре, чтобы ребенок видел такое? Боброк, читавший на лице князя, негромко сказал:

— Ничего, Димитрий Иванович. Пусть видит. Ему княжить — ему помнить. — Он шагнул к Василию, обнял за плечи, отрок ткнулся лицом в грудь воеводы и расплакался.

— Поплачь, князь, поплачь, — слезы и воина облегчают. Ты, Василий, запомни: смерть людей — жестокий, но и самый правдивый учитель. А когда гибнет много людей, их смерть — учитель целого народа. Я видел лежащие в золе Переяславль-Рязанский, Нижний Новгород и многие другие славные города. Там на развалинах тоже были убитые русские люди. Их смерть говорит нам, что ни Рязань, ни Тверь, ни Нижний не могут остановить страшного врага, посланного нам судьбой. Москва тоже не может — ты это видишь сам. Но твое время только начинается — это время после Куликовской сечи. Там, на Куликовом поле, Москва доказала, что можно остановить самого страшного врага, соединив русские силы. После нашей победы кто-то испугался Москвы, кто-то позавидовал ей и отшатнулся, а кто-то предал врагу. Тогда Москва сожгла в пламени новой войны себя и своих детей и тем доказала, что сила ее никому не опасна, потому что сила Москвы — от всей великой Руси, а сама по себе она значит не больше Твери или Рязани. Гибель нашего города подтвердила правду Куликовской победы: Москва непобедима силой Руси, Русь непобедима под стягом Москвы. И только так, Василий. Русь оценила великую жертву Москвы, принявшей на себя вражескую злобу. Ты видел, князь, как сбирались русские люди под московские знамена. Нет, Москва не погибла, Василий. Слышишь — уже стучат топоры: наш город встанет из пепла краше прежнего. Тебе продолжать дело отца своего, дело собирания Руси в едином государстве. Помни, Василий: истинный государь живет со своим народом, а жизнь народа — как море, где тишину сменяют бури. Чтобы ум твой и душа не задремали на руле государского корабля, чтобы нечестные и корыстные советчики не увели тебя от истинного пути, смотри и запомни до конца дней: вот что бывает, когда в одной стране, в земле, населенной одним народом, правители тянут каждый в свою сторону, ищут себе выгод за счет других, ради корысти идут на сделку с совестью и даже с врагом. Теперь не одна московская земля лежит в развалинах, рязанская — тоже. А могла бы и тверская, и нижегородская, и новгородская, и смоленская, и литовская, если бы народ промешкал, не бросился к нашим стягам. Велика жертва, Василий, век бы ее не приносить, но уж коли так вышло, — довольно одной. От тебя, князь Василий, много будет зависеть, чтобы жестокий урок не забылся в народе. А теперь вытри слезы, воин Василий, и возвращайся в стан. Воину надо быть в своем войске.

Когда бояре с княжичем удалились, Димитрий сказал:

— Спасибо, Боброк. Я бы не сумел…

— Отцу с сыном, государь, труднее говорить, чем воеводе с отроком.

— Да. А говорить надо.

В тот же день, собрав в своем шатре воинских начальников, великий князь приказал очищать и строить город, не теряя часа. Дьяк Внук объявил, что государь дает по рублю серебром из своей казны за погребение восьмидесяти убитых. Ополченцы и мужики шатровых поселений с участием священников начали печальный обряд. Он тянулся не один день, и к концу его княжеский казначей выдал деньги за похороны двенадцати тысяч погибших[31]. Скольких похоронили огонь и вода, никто не считал.

А люди шли к Москве, и сотни топоров от зари до зари перекликались на пепелищах Кремля и посада. По всем дорогам тянулись подводы с лесом, камнем, хлебными и иными припасами. Каменщики и маляры возрождали храмы. Расписывать их приехал в Москву знаменитый владимирский живописец Прохор с Городца. Ждали и Феофана Грека. Над Неглинкой и Яузой, как грибы, росли новые мельницы, кузни, гончарни. На Руси строились быстро — мужик и в одиночку ставил себе избу в одну неделю — к зиме каждый получил угол. Надо было дать церкви новых иереев вместо убитых, освятить храмы и монастыри, а в Москве не было владыки. Старшим оказался игумен Симоновского Федор, но ему многое не по чину. Киприан сидел в Твери, ожидая, когда Донской пришлет за ним поклонных бояр, и не ведал, что гонцы великого князя уже мчались в далекую Чухлому — за опальным Пименом.

Потрясенное коварным ударом врага великое Московское княжество приходило в себя, бинтовало кровавые раны и, не откладывая меча, вступало в мирную жизнь. Между тем война еще шла.

В войске Владимира Храброго великокняжеский полк под командованием Ивана Уды прочно занял место сторожевого, а впереди, на удалении нескольких часов конного хода, шла крепкая сторожа во главе с Василием Тупиком. Уде слал Тупик вести, его приказы исполнял и считал себя вернувшимся в полк Донского.

Хан явно не собирался поворачивать на старый свой след, и после Боровска сторожевой полк был двинут к устью Лопасни, потом — за Оку, где начинались земли Рязани. Уступая молящим взглядам звонцовских, Тупик оставил на основном пути две сотни, а с третьей боковым дозором пошел на Звонцы. Сожженные деревни и погосты, исклеванные птицами тела крестьян, волчьи следы на дорогах нагоняли на разведчиков угрюмое молчание. По редким человеческим следам Тупик догадывался, что край не совсем обезлюдел — жители забились в глушь, избегают дорог, таятся при всяком стуке копыт, — и все же картина запустения пугала даже его. В серый прохладный полдень подошли к селу со стороны хлебных полей. Деревеньки сожжены, но, к общему удивлению, поля оказались сжатыми до колоска. Может, ордынцы заставили пленников убирать хлеб для себя? Такое случалось. За приозерной чащей проглянули крайние избы селения. Это было так неожиданно, что у Васьки пресеклось дыхание. Явь или сон? Не заметить большого села враг не мог. Тупик молча подал знак Варягу и Николке, они поскакали вперед и скоро просигналили: никого! Разведчики со всей осторожностью въехали в улицу. Село было покинуто давно: в растворенных воротах серебрилась осенняя паутина, на железной оси опрокинутого рыдвана густо краснела ржавчина, одичалая кошка испуганно метнулась при виде всадников. Тупик пожалел, что заехал сюда. Теперь будет мерещиться умершее село с растворенными подворьями, с мертвым скрипом ворот, с невидящими глазами пустых изб. Мысли о Настене с ребенком были невыносимы. Что же говорить об Алешке с Николой? Надо уходить…

Вдруг вскрикнул Никола и поскакал куда-то. Тупик обернулся. Возле дома погибшего кузнеца Гриди стояла маленькая согбенная женщина в серой телогрее и черном повойнике. Разведчики помчались следом за товарищем. Николка скатился с седла, стал в растерянности перед седой старушкой, неуверенно произнес:

— Мама?.. — И рванулся, обнял, повторяя: — Мама! Матушка!..

Потупив головы, всадники стояли полукругом. Седая женщина гладила железную голову сына, и сухие глаза ее были полны нездешней печали. Потом провела корявой ладонью по мокрому от слез лицу Николки, задержалась на шраме.

— Вишь, совсем ты вырос, Николушка. А мне вечор приснилось — теленочек, белый, ласковый, подошел и тычется мне в руку, ровно сказать хочет. Думаю — идти надо: сынок домой придет, искать станет… Когда еще про Орду эту клятую услыхали, Романиха мне нагадала: война, мол, твово Николушку увела, война и воротит. Вишь, как сбылось — и гаданье, и сон.

— Сестренки где, мама?

— Бог прибрал сестренок твоих, Николушка. В болоте лихоманка напала на них — в три дня сгорели одна за другой. Уж сколь я слез пролила — жить тошно, а Романиха мне: живи, мол, Авдотья, сына жди. Взяла я двух сироток в дети, здешних, деревенских, один семи годов, другой совсем махонький, — и ровно полегчало. Да, вишь, и тебя дождалась. — Из глаз женщины вдруг хлынули слезы, Николка прижал мать к себе, пряча лицо от товарищей. Те и сами наклоняли головы, посапывая с каким-то неясным облегчением — ведь сухие глаза плачущей матери — это так же страшно, как селение без людей. А женщина говорила и говорила, словно молчание могло снова отнять сына: — Прошу я Фрола: отпусти, мол, сердце вещует — сынок придет, он же меня отговаривал и так, и эдак, а я — свое. Иван-то настрого запретил ходить в село: наведете, мол, ворогов на след. На стане он почти не бывает теперича. Я и говорю Фролу: што мне нынче вороги?! Он и взял грех на душу…

— Тетка Авдотья! — не выдержал Алешка. — Живы ли наши?

Женщина пристально глянула на воина, охнула:

— Што ж это я? Свое да свое! Ты ли, Олексей? И боярин наш приехал. — Она стала кланяться, Тупик удержал ее.

— Не надо, матушка Авдотья. Поспешаем мы, так скажи, где люди? Много ли их осталось?

Авдотья рассказала, что погибло девять мужиков, в их числе трое звонцовских. Утопилась в озере Марья, оскверненная насильниками, исчезло несколько деревенских, видно угнанных в полон, умерла дюжина детей на болоте от лихорадки. После того стан перенесли с болотного острова к пастухам, в лес. У Ивана Копыто под началом теперь целое войско, много ордынцев побито им. Сейчас он ждет, когда Орда назад покатится, людей разводит по убежищам.

Рад был услышать Тупик добрую весть о старом товарище.

— Никола, оставайся с матерью. А Фролу скажи: пусть возвращает людей в село. Позади нашего войска татар не остается.

— Пожди, Василий Андреич! Матушка, не печалуйся и благослови. Нельзя мне отставать от соратников. Я ворочусь.

Авдотья, плача, обняла сына.

— Рази я не понимаю, Николушка? На святое дело какая мать не отпустит? Ступай. Глянула на тебя — век ждать можно.

В дороге воины молчали, сочувствуя горю товарища, потерявшего сестер. Тупик дал себе слово: на обратном пути непременно побывать в Звонцах, увидеть Настену с сыном. За эту женщину с ребенком ему перед богом отвечать до конца дней. Когда уже отряды соединились, сзади показался десяток скачущих всадников. Рыжебородый воин издали закричал:

— Эгей, волкогоны! Вы от кого надумали скрыться? Да от Ваньки Копыто ворон костей не спрячет!

Тупик не выдержал чинности — помчался навстречу.

…Московское войско перешло Оку. Ночные зарева в переяславской стороне объяснили москвитянам, что покорность Олега не спасла рязанцев от ордынской расправы. Кто-то из воевод посочувствовал соседям, Владимир оборвал:

— Поделом ворам! Кто на чужом пожаре греет руки, тот и на своем погреется.

Князь был раздосадован: надежда перехватить хана растаяла — он убегал через серединные рязанские земли, и лишь далекие зарева обозначали его след. Полки не останавливались. В робкой тревоге смотрели рязанцы на многочисленные конные рати Москвы. Давно ли судачили о гибели Димитрия со всем войском, сожжении его столицы, и вдруг все переменилось как по волшебству: хан поспешно бежит, грабя владения своего союзника, а по пятам за ним движутся сильные московские полки. Главное войско Владимира шло прямо на Переяславль, лишь сторожевой полк двигался в сторону Пронска, преследуя отставшие отряды степняков и транспорты с добычей. Воротившийся было в столицу Олег снова скрылся куда-то, не ожидая для себя добра от сурового соседа.

Еще Орда не оставила русских владений, когда Владимир Храбрый рассыпал свое войско и серединные рязанские земли подверглись новому опустошению. Но в отличие от ордынцев москвитяне никуда не спешили, а лесные дебри, отпугивающие степняков, были для них что дом родной. Самое же печальное: люди оказались не готовыми к новой беде — они помнили, как бережно проходили московские рати их дорогами два года назад. Теперь москвитяне не оставляли на своем пути ничего: уцелевшие селения сжигались, скот, которого кочевники почти не трогали, сбивался в гурты и отгонялся за Оку, людям давали время, чтоб только погрузиться на телеги, и под охраной конных отрядов отправляли в земли серпуховского князя. Плачем вставал тележный скрип по горьким рязанским дорогам. Что там ждет, в чужом краю, разоренном Ордой дотла? Свои-то пепелища обживать заново нелегко, чужие — и подавно. Воины Владимира были неумолимы — угоняли даже попов. Нетронутыми оставались одни монастыри да скиты. Утешители, вспоминая прежние усобицы, говорили: вот замирятся князья — и всех воротят обратно: Да что за радость — гонять из княжества в княжество, теряя последнее из нажитого? Люди открыто проклинали вражду князей, видя в ней причину всех бедствий. Народу, непрерывно терзаемому ордынскими набегами и княжескими усобицами, уже становилось ясно: с разобщенностью русской земли надо кончать. Однако знание и действие — не одно и то же. Беда заключалась в том, что каждый князь считал лишь себя достойным собирателем Руси. Но все же исток всякого великого государственного дела рождается во мнении народа, и мнение становилось общим.

Может быть, Владимир не хотел впутывать Донского в свои отношения с Олегом — полк великого князя не участвовал в разорении Рязани. Разослав сторожи, Иван Уда остановился в лесостепи между Тулой и Пронском, прикрыв рассеянные отряды Храброго. Тула — передовая крепость Москвы, стоящая посреди рязанских владений, — не была разрушена. Жители приготовились к осаде, но потрепанная Орда не решилась на приступ и далеко обошла тульские оборонительные валы. Вблизи Дикого Поля степняки почувствовали себя в безопасности, зная, что рязанский князь их не преследует, а дымы и зарева пожаров у себя за спиной они принимали за дела своих отставших отрядов. Отступающие теперь задерживались на станах, и сторожа Тупика на берегу какой-то безымянной речки, бегущей в Дон, обнаружила большой транспорт Орды с полоном и добычей, охраняемый тысячей воинов. Сила за тем, кто наступает, — Тупик решился напасть. Создавая видимость многочисленности своего войска, он разделил отряд на сотни и в вечерних сумерках две из них направил в обход вражеского стана — ударить навстречу друг другу вдоль берега. Третью сотню повел сам.

Ночное поле, осыпанное серой ледяной крупкой, тускло посвечивало желтыми искрами, смутные тени всадников, скользящие по стылой полеглой траве, напоминали о волчьей стае, крадущейся к задремавшим отарам. Но не с овцами предстояло иметь дело разведчикам. Множество красноватых огней мерцало вдали, очерчивая расположение врага. В легкой одежде на конном ходу изрядно пробирало, а Тупик думал о полураздетых пленниках, привязанных к ордынским повозкам. Утром степняки оставят на месте привала закоченевшие тела и пойдут дальше. Полоны они нахватали изрядные, а дорога сама отберет здоровых и крепких рабов. Тупик ехал в голове сотни, между Варягом и Микулой. Плотная, как войлок, трава глушила стук копыт, огоньки разрастались, уже долетал визг подравшихся лошадей. Вот справа на речке кагакнул гуменник, слева жалобно крикнул сыч — Копыто и Додон подавали весть начальнику сторожи, что готовы к нападению. Потянуло едким дымком — один из сакмагонов вез зажженный витень, прикрывая его рукавом: горящие стрелы послужат сигналом общего удара. Набежали тучки, потушили ущербную луну, в редких желтоватых сумерках закрутились снежинки, сильнее замерцали костры вражеского стана, в их свете начали угадываться таборы распряженных повозок, являлись человеческие фигуры и силуэты лошадей. Юрт не было видно, — значит, отряд расположился ненадолго. Чуть опоздай московская сторожа, его бы и след простыл. Снег высветлил ночное поле, зачернела урема позади вражеского расположения. Вдруг надрывный стонущий крик — то ли зверя, то ли человека — пронесся в холодной тишине ночи, заставив Тупика вздрогнуть. Так кричат женщины, когда у них на глазах прикалывают детей. Может быть, какой-то полонянке приснилось ее пленение или на руках матери застывал ребенок? Ничто не переменилось в ордынском становище: степняки продолжали спокойно греться у костров, иные, оголясь по пояс, трясли над огнем вшивые рубахи, негромкая тягучая песня не прервалась, даже не сбилась в ленивом течении.

Из заснеженной травы поднялись две серые фигуры, простуженный голос спросил:

— Кара-Манул?

Отряд остановился.

— Сотник Баркан от мурзы Адаша, — спокойно ответил по-татарски сакмагон-толмач из-за плеча Тупика. — Чей отряд?

— Тысячник Бадарч гонит полон в Сарай. Какие новости вы везете? Верно ли, что Адаш поймал пронского князя и овладел его казной?

— Верно. Повелитель дарит воинам четыре повозки серебра.

Караульные защелкали языками и растворились в темноте. Сотня вышла к середине лагеря, где гуще всего горели костры. Уже различались грубые голоса, пофыркивание коней у походных коновязей. Призывное ржание послышалось в середине русского отряда. Сидящие у ближних костров воины примолкли, повернули головы.

— Стрелы! — приказал Тупик.

Зазвенели тетивы луков, и раздуваемые в быстром полете фитили горящих стрел прочертили в снежном сумраке малиновые полосы. Топот коней, брошенных в карьер, обвалом рухнул на стан врага. Сакмагоны напали молча. Ни кличей, ни команд — лишь топ и храп лошадей, красные высверки стали в свете костров, свистящие удары, гулкое лопанье кож и хруст костей — застигнутые врасплох кочевники не успевали обнажить оружие. Молчание беспощадных истребителей словно зачаровало степных воинов и самих лишило голоса.

Но вот гортанный крик, злой и властный, раздался у самого берега, где стояло несколько юрт, и Тупик разглядел рослого воина в темном халате, размахивающего копьем. Наян сзывал к себе нукеров, и они бежали к нему, обнажая оружие. Если враги начнут сбиваться, а убегающие воротятся, сакмагонам несдобровать. Тупик устремился к высокому, тот ловко и сильно выбросил копье, Орлик взвизгнул, почуяв в теле смертное ледяное железо, и, жалея коня, Тупик удержал его поводом и шенкелями, едва не выскочил из седла, распластавшись в яростном рывке, достал голову врага концом клинка и слышал, как она лопнула, будто спелое яблоко под ножом. Подбегающие шарахнулись прочь, в речку, Орлик воспрянул, повинуясь шенкелям, вынес Тупика к большой коновязи на опушке уремы, где сбилась целая толпа ордынцев. Ее уже терзали безмолвные всадники, казавшиеся великанами в снежной лунной темени — Микула, Варяг, Никола… Кочевники ныряли под сбившихся лошадей, обрезали перепутанные чембуры, вырываясь, бежали туда же — за речку. Похоже, Копыто со своими уже на другом берегу — там вдруг яростно рявкнул «медведь»: Кряж отпугивал степняцких лошадей, которых спешенные беглецы подзывали свистом. С толпой у коновязи было кончено.

— Гнать надо, Василь Андреич! — крикнул Варяг. — На том берегу у них заводные. Кабы не сгуртовалась там орда? Им за потерю полона все одно — погибель!

Алешка прав: надо ждать нападения — бежавших за речку врагов все еще больше, чем воинов русской сторожи. А нападающий — это не застигнутый у костра за поджариванием вшей.

Разведчики сотни стягивались к начальнику, и Тупик бросил коня в воду. Слева слышался громкий плеск, раздавались глухие удары. Скоро оттуда появился Додон со своими, удивленно крикнул:

— Вишь ты, нечистые! Оне и пеши бегают, ровно наши.

Воины засмеялись. Из сумерек выкатился еще один отряд, Копыто осадил скакуна возле начальника:

— Задали корму донским ракам, Василей!

— Што у тебя, Иван?

— У меня — ладно. Неладно там вон, у дубравы. Вишь, сбиваются, змеи, в клубок — очухались. Их там с полтыщи.

Снежок перестал, и вблизи дубравы на лунном поле шевелилось какое-то чернильно-серое, размытое пятно.

— Слушай меня все! — крикнул Тупик. — Бьем в середину чамбула, на полном ходу. Как прошибем, Копыто со своими берет правых, Додон — левых. Я же развернусь и ударю сбоку или в затылок сначала левых. Правых добьем все вместе. Мечи — вон!..

Три русские сотни достигли середины поля между речкой и рощей, когда чернильное пятно ордынского отряда быстро потекло навстречу по лунному снежку.

— Хук! Хук! Хук! — разорвал ночь злой крик степняков.

— Урр-раа! — заревел впереди русской лавы Копыто, и три сотни голосов отозвались раскатистым: «Рра-аа!» Русские всадники отнимали у степняков даже их собственный клич.

Сошлись в смутных сумерках, разрываемых тусклыми вспышками стали. Отвернуть не могли ни те ни другие, хотя никто, вероятно, не стал бы преследовать убегающих в ночных перелесках. За спиной у одних стоял безжалостный темник со своими палачами, у других за спиной коченели на заснеженном берегу сотни, а может быть, тысячи братьев, сестер и детей, обреченных на гибель и рабство. Когда уже русские сотни прошибли вражескую лаву, Орлик под Тупиком сильно споткнулся, пропахал грудью поле, и Васька, едва успел выпростать ноги из стремян да выбросить руку с мечом в сторону, чтобы не напороться. От тяжкого удара о мерзлую землю перехватило дыхание, слепящие круги пошли перед глазами. Сотни уже развернулись, бой распался на расходящиеся клубки, Тупик оказался посередине, словно вырванный из сечи неведомой рукой. Орлик, задирая голову, заржал рядом, тревожно и тоскливо, с усилием поднялся на передние ноги, пошатываясь, встал над хозяином, как будто хотел закрыть его собой. Тупик с хрипом втянул воздух, вскочил, ухватился за шею коня, чтобы устоять. И как еще Орлик пронес его через реку и жестокую сшибку?

— Не бойся, друг, я не брошу тебя волкам.

Бой продолжался с двух сторон, медленно отдаляясь. Тупик впервые в жизни наблюдал конную рубку со стороны, потрясенно вслушиваясь в ее дикие звуки. Кто-то скакал к нему по истоптанному черно-серому полю, Тупик поднял оброненный щит.

— Василь Андреич, живой?

— Живой, Алеша. Коня бы мне. Орлик едва стоит. — Васька погладил опущенную голову гнедого, увидел близко печальный, темный глаз, задернутый туманной влагой.

— Я счас, ты стой, никуда не ходи! — Алешка помчался к дубраве, наперехват бегущих из сечи лошадей с пустыми седлами. Слева грозный клич: «Непрядва!» — заглушал крики врагов, оттуда уже мчались всадники к другому очагу боя на помощь Ивану Копыто. Но там случилось что-то неожиданное — русские клики усилились, как будто разведчиков стало больше. Орда побежала, рассеиваясь, и теперь она уже не опасна. Уцелевшие станут по-воровски пробираться на свои далекие кочевья, сложат семейные юрты и забьются в безлюдную глушь, подальше от своих наянов, пока время не потушит память об их бегстве и потере добычи.

Тупик вдруг услышал негромкий стон за спиной, пошел к серому шевелящемуся пятну на снегу. Орлик, пошатываясь, брел следом. Вблизи разглядел ордынского воина в кожаной броне с разрубленным плечом. В его бормотании различалось знакомое слово: «Су-у». Тупик отстегнул с пояса медную баклагу, встряхнул — зазвенела вода с ледком. Наклонился над раненым, ткнул горлышко в темные губы. Раненый начал судорожно глотать, глаза его открылись, в них тускло переливался желтый свет. Взгляд прояснялся, и в нем являлось странное выражение, похожее на то, какое видел Тупик у раненого волка, следящего за охотником. В лунных сумерках над местом побоища витали демоны, похищая души умерших, и от их близости самый свет становился враждебным человеку. Но человек должен верить не злобным призракам, а своему внутреннему голосу, и этот голос твердил: после боя на поле сечи нет врагов, есть только страдающие люди, которым надо помочь. Вдруг скребнул копытом Орлик, тревожно захрапел, Васька быстро обернулся и ощутил сильный, острый удар в грудь. Звякнула сталь, он отпрянул, увидел в здоровой руке ордынца холодно сверкнувший кривой нож. Затряслись руки, баклага выпала, тихо забулькала изливающаяся вода. Никогда еще не был он так близко от смерти. Если бы не Орлик, нож мог прийти на вершок выше — в голую шею, и сгинул бы Васька Тупик не в лихой сече среди мечей, а от коварного удара умирающего врага, которого поил водой.

— Будь ты проклят, волчина!

«Не милосердствуй в бою…» В бою! Для этого бой кончился. И не Васька напал на его улус — он напал, не Васька сжег его дом — он сжег, не Васька тащил в полон его жену и детей — он тащил. И он же за Васькин глоток воды отплатил ножевым ударом. Какой мрак порождает подобных тварей?

Тупик мог не спрашивать себя, ибо знал: грабительская война. Это война ставит человеческие отношения с ног на голову: обман и коварство она превращает в искусство, грабеж — в доблесть, жестокость и насилие — в славу, убийство — в подвиг. Кто живет войной, к тому нельзя подходить с обычными человеческими мерками. Может, князь Храбрый прав был под Волоком?

Примчался Алешка с оседланным конем на чембуре.

— Разбежалась орда, Василь Андреич! Копыто погнал их, небось воротится скоро. Ему ватажники пособили — рязанцы. Примчались на шум да и ударили из дубравы.

— Это хорошо, Алеша, што рязанцы не спят. А конь-то наш…

— Наш. Сам ко мне подошел… Ранен Микула, там Никола с ним, он тож ранен, легонько… А Додон убит.

Вот оно, еще одно имя, без которого отряд, кажется, нельзя представить. Чье следующее услышит он сегодня? Лишь Копыто остался рядом из старых сакмагонов. Но как поверить, что других уже нет? Ведь и всех павших в Куликовской сече он чувствует вблизи. Разве без них отважился бы повести три сотни кметов против ордынской тысячи?

— Вот и все, Алексей, — сказал Тупик. — Сдается мне — это последняя наша сеча с Ордой.

— Не горюй, Василь Андреич: через годок-другой набегут.

— Не набегут. После Волока я их понял. Орда не поверила: взаправду побили ее на Непряди али помстилось ей? И набежала по-воровски — испытать. Испытала. Штоб снова отважиться на Москву, хану новых воинов надобно вырастить. Но те уж достанутся нашим сынам.

Алешка озадаченно помалкивал. Тупик повернул Орлика мордой к реке, подтолкнул:

— Ступай туда, Орлик, ступай, я приду за тобой.

Конь послушно побрел к берегу, куда тянулись многие лошади, потерявшие хозяев. Когда Тупик садился в седло, раненый скакун повернул голову, обиженно, тихо заржал. У Васьки защипало глаза… Воины возвращались на место боя, искали посеченных товарищей. Прискакал Копыто с каким-то бородачом:

— Примай, Василей, пополнение!

Незнакомец, сняв шапку, поклонился, хрипловатым басом насмешливо сказал:

— А может, боярин во полон возьмет нас?

— Ты о чем, борода? — Тупик невольно насторожился.

— Все о том же, боярин. Говорят, ваши-то почище татар зорят Рязанщину — ни единой души не оставляют.

— Кто говорит? — Тупик подался с конем вперед.

— А беглые — кто ж? Теперь бегут не токмо от Орды. До нас уж иные добежали. В запрошлом годе один ваш ратник во гневе сулил нам Боброка с полком — и как в воду глядел. Да Боброк — ладно бы, почище явился князь-воевода. Вы-то небось из-за полону с татарами подрались?

Жар кинулся в лицо Ваське, кулаки сжались, но слова застряли в горле. Так вот что за дымы и зарева преследовали их в последние дни, вот почему рязанцы шарахались от его сторожи! Владимир! Владимир Храбрый разорял владения своего давнего врага Олега Рязанского. Неужто с благословения Донского?

— Мы — полк великого князя московского, — сказал сдержанно. — В усобицы удельников не встреваем. Мы Орду гоним.

— А слышно, боярин, будто князь Храбрый без слова Донского за порог не ступит, не токмо за порубежье?

— Ступил, как видишь. И за Ламу ступил, и за Оку. Небось и его удел обращен в золу не без участия рязанского князя.

Бородач тяжело вздохнул, неуверенно сказал:

— Кто их, князей, разберет? Однако, с твово дозволения, светлый боярин, поищу я наших среди полона…

Тупик ощутил смертельную усталость. Сторожевая служба — не мед. И в Волоке-то не знал отдыха, а уж после — все дни и ночи впереди войска. Да еще эта весть — веригой на шею… Как в одном человеке могут соединиться хватка и мужество истинного государя с жестокой ограниченностью удельника? То, что делал теперь Владимир, тянуло отношения Москвы с Рязанью назад, во времена беспощадной вражды. Это ведь ясно даже Ваське Тупику. Разве князь Храбрый глупее сотского? Народ не прощает насилия над собой, и неизвестно еще, чем нынешнее обернется князю Серпуховскому, да и Москве. Нет, не как наперсник великого московского государя действует теперь Владимир. Если он хотел наказать Олега — садился бы на его стол. Сейчас Рязань, не раздумывая, примет победителя Орды.

В одном лишь Тупик не был убежден: позволит ли Донской своему брату держать в одной руке серпуховские и рязанские владения. Все не так просто на грешной земле.

Из лагеря через речку гнали трофейные телеги — под раненых. Громко распоряжались десятские. На другом берегу гудел и плакал человеческий улей. Словно чья-то рука вдруг сжала Васькино сердце. Горькая судьба семьи Еремея Стрехи ему стала известна от Ивана Копыто. Детей он возьмет к себе. Но вдруг там, за речкой, кто-то из уцелевших? Может быть, Настена?.. Только невозможно это — первые ордынские полоны теперь так далеко, что их не догонит никакая сторожа.

Всю ночь не смыкали глаз. И лишь когда в лучах рассвета сверкнули копья и шлемы конной тысячи сторожевого полка во главе с Василием Вельяминовым, по всей колонне началось шумное ликование: люди поверили, что рабская доля на сей раз их миновала. Московский полк стоял в десяти верстах.

Наутро, присоединив к своим одну Вельяминовскую сотню, Тупик повел разведку к Дону, в сторону Богородицкой пустыни, где встречные беглецы видели накануне другой транспорт врага. Теплый ветер смывал с густо-синего неба дымы и копоть, после раннего крутого зазимка отогревалась под ласковым солнцем земля, по низинам заголубели озера, отражая пролетные стаи рыжих осенних птиц, и всадникам временами казалось, что наступила весна.

* * *
Минуло тринадцать лет. В солнечный летний полдень с Дона в Москву примчались вестники тревоги: хан Тохтамыш с войском вошел в русские земли. Доставленный сакмагонами ханский посол коленопреклоненно просил у великого московского князя Василия Димитриевича защиты и помощи для своего владыки: по следам Тохтамыша с неисчислимым войском шел Тамерлан.

Василий узнал гостя: мурза Карача, которого хан присылал к Донскому для мирных переговоров. Случилось это через полтора года после сожжения Москвы. Тогда Михаил Тверской с сыном Александром, далеко объехав московские земли, направился в Орду за ярлыком на великое княжение Владимирское. Над Русью вставал призрак новой кровавой смуты. Усмирять тверского князя мечом было опасно: Москва еще оправлялась от ордынского погрома, за спиной — хан и обозленный Олег Рязанский. Скрепя сердце Донской обратился к опыту своего деда Калиты — потребовал от князей готовить к зиме дани в Орду и принял ханского посла. Карача поклялся: Тохтамыш никому другому не выдаст заветного ярлыка, если Москва заплатит. Чтобы хан поверил в искренность москвитян, Донской отправил к нему с посольством своего наследника. Тохтамыш принял тринадцатилетнего Василия при всех иноземных послах, усадил рядом, угощал из собственных рук, подчеркнуто именуя «любимым сыном». Княжонок дичился, взгляд его все время натыкался на гневное лицо великого князя Михаила Александровича. Хан вдруг подозвал Тверского и самолично вручил ему грамоту с золотыми печатями.

— Жалую тебя, князь Михаил, отчиною твоею — великим княжением Тверским.

— Но, великой царь!.. — Голос Михаила дрогнул, рука с ярлыком опустилась. Для того ли совершил он долгий, опасный путь, чтобы получить ярлык на то, чего никто не оспаривал? Иное сулили Михаилу в Орде. И дары великие пропали зря.

— Князь! — Тохтамыш нахмурился, уловив досаду Тверского. — Я свои улусы знаю сам, и каждый князь русский теперь служит мне по старине. А что неправдой жил со мной улусник мой Димитрий Московский, так я поустрашил его, и ныне служит он мне по правде. Ты же поспеши в свой улус да проследи, чтобы выход в Орду был собран сполна и в срок. А до того сын твой останется с нами. Его близость утешит нашу печаль по тебе.

В тот же день Михаил покинул Сарай. Уже никогда больше не пытался он добыть великое княжение Владимирское, ибо понял: хан просто не в силах вырвать это княжение из московских рук.

Заложником в Орде был оставлен и юный Василий. Еще со времени набега на ханских задворках обретался Кирдяпа. Как в старинные времена, наследники великих русских князей оказались в ханских руках. Не было лишь Федора, сына Олега Рязанского, но это не тревожило Тохтамыша: Кореев доносил, что Олег готовит возмездие москвитянам.

Тем временем из Орды во Владимир прибыл особый посол — проследить за отправкой дани. Для такого дела Тохтамыш выбрал жестокого и неуступчивого Адаша. «Лютый посол» настоял на ханском требовании: каждая русская деревня платила полтину серебром, тяжкую дань платили и города. Народ роптал, враги Москвы старались направить общую злобу против Донского. Несмотря на потерю лучшего войска и гибель наследника, хан мог считать поход на Москву удавшимся.

Ранней весной 1385 года, после того как собранная дань ушла в Орду, рязанский князь внезапным набегом захватил и разграбил Коломну. Выступивший против него Владимир Храбрый был разбит на рязанской земле: Олег отомстил свою обиду. Владимир требовал у брата сильных полков, но Донской, снова смирив себя, вместо войска послал в Переяславль-Рязанский троицкого игумена Сергия Радонежского. То, что оказалось не под силу мечу, было наконец завоевано силой народного мнения, авторитетом церкви и знаменитого старца. Димитрий и Олег, встретясь, обнялись как братья, заключили вечный союз, обязались возвратить захваченных друг у друга людей и слово сдержали. Внушением Сергия и Владимир Храбрый смирил гордость, отказался от мести и присоединился к важнейшему для Москвы союзу.

Денно и нощно трудился Донской, восстанавливая порушенное ордынским нашествием, но и враги не дремали. От московской митрополии вдруг отложился Великий Новгород. Димитрий еще не простил новгородской господе ушкуйные разбои и передачу без его ведома жадному князю Патрикию Ладоги, Русы и других жирных кусков. Теперь совершилась крамола, задевшая всю Русь — разрушалось ее духовное единство. Двадцать шесть больших русских городов отозвались на призыв великого князя и митрополита Пимена — приструнить крамольников. К ним присоединились Вологда, Бежецк и Торжок, находившиеся в новгородских владениях, — лишь богатеи, у которых вера и родина в тугом кошельке, остались в этих городах враждебными Москве. Как когда-то в походе против Твери, Русь устроила смотр военных сил: во главе с Донским и Храбрым многотысячные рати подступили к новгородским стенам. Новгородцы собрали немалое войско, сожгли предместья и десятки монастырей под городом, но по обычаю своему предпочли откуп военной осаде. В конце концов Донской согласился покончить дело миром после того, как Новгород безоговорочно признал его верховную власть, святой клир вернулся под руку митрополита, а за разбойные дела ушкуйников было выплачено восемь тысяч рублей. Новгородское княжество обязалось платить ежегодную дань в общерусскую казну великого князя. У Патрикия отобрали владения. Недруги Москвы присмирели.

Василий в ту пору еще оставался заложником хана. Однажды к нему явился могущественный ордынский эмир Едигей и в присутствии посольских бояр дал совет поискать для Москвы более надежного покровителя, чем Тохтамыш.

— Не мне вы платите дань, — говорил эмир, — но когда бы захотел я теперь, то мог сделать Димитрия царем на Руси, а всех вас великими князьями. И Тохтамыш не помешал бы мне. Подумайте об этом и скажите Димитрию. А еще скажите: у Тохтамыша нет могущественных друзей, но они есть у Едигея.

Эмир посоветовал Василию не задерживаться в почетной неволе. Кочевья Ногайской орды, говорил он, теперь простерлись до Русского моря и украинных городков Литвы — ни одна ханская собака не сыщет на них следов московского княжича.

Долго совещались посольские бояре, опасаясь подвоха, но в конце концов воспользовались советом Едигея. Через несколько дней Василий оказался у друга Москвы — молдавского воеводы Петра, затем — в Литве, где дал Витовту обещание жениться со временем на его дочери, и, сопровождаемый почетным эскортом литовцев, ко всеобщей радости вернулся в Москву. Он попал как раз на свадьбу своей старшей сестры Софии с сыном Олега Рязанского княжичем Федором. Москва и Рязань еще больше укрепили союз, Михаил Тверской подтвердил все прежние договоры, нижегородцы, уставшие от распрей наследников покойного Дмитрия Константиновича Суздальского, сами просили Донского взять Нижний в свой удел. Видя Русь единой, Донской готовился к окончательному свержению опостылевшего ига, но великие труды и заботы с малолетства уже сожгли его. Неведомый внезапный недуг в неполные сорок лет скосил Димитрия Ивановича. Русь горько оплакивала своего героя, ожидая новых бедствий после его смерти. Но случилось небывалое: великое Владимирское княжение Донской передал семнадцатилетнему сыну по собственному завещанию, как московское наследство, и никто не посмел оспаривать прав Василия, даже золотоордынский хан. На защиту этих прав встала бы вся Русь.

Дани Москвы выкормили новую силу Тохтамыша, и в тот год, когда умер Донской, хан начал войну против Тимура. Внезапно вторгнувшись в северные области его империи, Тохтамыш подверг их сильнейшему опустошению. Тимур ответил ударом. В глубокой тайне подготовив большое войско, он совершил быстрый поход через дикие степи более чем за тысячу старинных верст, перешел Яик, и лишь здесь Тохтамыш обнаружил его. Разразилась ожесточенная битва. Золотоордынское войско уступало числу врагов. Тохтамыш с остатками туменов бежал за Волгу, но Тимур не стал его преследовать. Полагая, что достаточно устрашил врага, он ушел обратно тем же путем, тешась охотой в кипчакских степях, сказочно богатых зверем и птицей. А через два года хан снова ограбил владения Железного Хромого и снова получил сильнейший удар в ответ. Не удовлетворяясь краткой местью, Тимур готовил большую войну.

Между тем юный Василий, поддержанный всеобщим сочувствием, продолжал на Руси объединительную работу отца. Донской оставил ему добрых советников и помощников, своим мечом и авторитетом служил племяннику знаменитый дядя Владимир Храбрый. После смерти Пимена Василий вернул в Москву Киприана и нашел в нем еще одну сильнейшую опору. Уже в состав московских владений окончательно вошли Нижегородское и Муромское княжества, готовилось присоединение Вологды, Устюга, Бежецкого Верха. Женившись на дочери могущественного Витовта, великого князя Литвы, Василий обезопасил московские владения с запада. И, как в давние дни его отец, он сделал вид, что ига не существует. К тому дню, когда Карача просил у московского государя защиты для Тохтамыша, Москва уже три года не платила хану никаких даней.

…Тщательно готовился Тимур к войне с тем, кого сам же подсаживал на золотоордынский трон и кто стал теперь его злейшим врагом. Летом 1395 года на Северном Кавказе, между Тереком и Кубанью, два ордынских хищника сцепились в смертельной битве за право царствовать в окрестном мире. Десятки тысяч убитых устилали кровавое поле, но ни та ни другая сторона еще не хотела уступать. Правое крыло Тимура было разгромлено, заколебался его центр, и казалось, победа склоняется на сторону золотоордынского войска. И тогда шестидесятилетний хромец доказал, что умеет держать в руках военное счастье: он сам повел в бой последний резерв и сражался впереди своих воинов. Его левое крыло, устроенное наподобие сильнейшего русского крыла на Куликовом поле, прорвало вражеский строй. Тохтамыш мог удержать победу, прояви он ту же решимость, что и его враг, но в душе своей Тохтамыш боялся Тимура, как всякий, кто укусил кормящую руку, боитсяэтой руки. Хан бежал. Последствия поражения оказались плачевными: мурзы стали предавать его, как когда-то Мамая. Оставшийся за Волгой Едигей на помощь ему не пришел — он считал себя независимым правителем и дружил с Тимуром. Преследуя врага, Железный Хромец дошел до Волги и на ее берегу собственными руками короновал на Золотоордынское царство одного из чингизовых потомков, выбрав, естественно, поглупее. Тохтамыш, однако, не сложил оружия, и Тимур по его следам вторгся в пределы Руси…

В Москве задолго до Тохтамышева посланника получили вести о полчищах Тамерлана. Рязань вооружилась. Ее полки стягивались к Оке, где Василий и Олег решили единой ратью заступить дорогу страшному врагу в глубину Руси. Поднялись и соседи. С востока уже подходили полки Нижнего Новгорода, с севера — тверские полки во главе с сыновьями Михаила Александровича. Великий Новгород прислал вестников, что его ратники уже выступили, намереваясь соединиться в пути с дружинами псковичей. С запада приближались к Москве полоцкие, смоленские, брянские стяги. Полки южных городов из удела Владимира Храброго уже стояли в Коломне. Туда, в Коломну, на место общего сбора русской рати, как раз и собирался отъехать Василий с ближними боярами.

Слушая склоненного мурзу, молодой государь казался суровым. Из-под золотой шапки с алмазным крестом светлые глаза его отрешенно смотрели поверх головы просителя. Что виделось этим глазам? Может быть, обугленный московский холм, покрытый телами убитых, и торчащие над ним обгорелые храмы — неизменные вехи на всех путях Орды? Или вспоминал он свое трехлетнее «гостеванье» при ханском дворе, когда его заложничество помогало хану сосать кровь из русских людей? Казалось, гневное слово вот-вот сорвется с его уст, но в двадцать четыре года многое переживший князь умел сдерживать чувства.

— Ладно, мурза, — сказал едва окрепшим басом. — Передай своему хану: на Руси убогих не бьют — пущай приходит, не выдадим на расправу. А Тамерлана встретим не хуже, чем Мамая.

Карача, кланяясь, попятился, князь вдруг спросил:

— Где ногайский эмир Едигей?

— Не знаю, великий государь, — угрюмо ответил Кача. — Наверное, он в своем улусе. А может быть, у Тимура.

Василий промолчал. Ни беглый Тохтамыш, ни Корийчак, посаженный на царство Тимуром, ни другие искатели золотоордынского трона его не занимали. В Орде поднимался новый Мамай — тот, что однажды предлагал ему покровительство и дружбу. Цену этой дружбы Василий знал. Но пока у порога Руси иное страшилище. Сакмагоны принесли весть, что Тамерлан занял Елец, князь которого был рязанским данником, и среднеазиатское войско, словно огненный пал, ничего не оставляет на своем пути. Значит, и русской земле кровавый завоеватель готовил башни из человеческих голов.

Через день великий князь покидал столицу. У переправы близ церкви Николы Мокрого он смотрел полки. Блистая оружием и доспехами, шли броненосные конные дружины во главе с испытанными воеводами Иваном Удой, Василием Вельяминовым, Константином Боровским. Красовались в кованых седлах витязи Андрея Ростовского, Василия Ярославского, Андрея Стородубского, Федора Моложского, Ивана Холмского. Суровые тверичане, степенные нижегородцы, могучие брянцы, веселые смоляне приветствовали кличами юного государя и великих воевод, в чьей седине сверкала слава побед над Ордой на Воже, Непрядве и под Волоком-Ламским. Тяжело стуча окованными колесами, целой колонной двигался огнебойный наряд. На передней повозке с прикованной литой пищалью восседал глыбоватый бородач — старый пушкарь Пронька Пест. Парой сильных лошадей правил его пятнадцатилетний помощник Ванька Чех, напросившийся в Коломну погостить у родственников, но втайне мечтающий посчитаться с Ордой за погибшего отца. После наряда бесконечно потянулись пешие рати, во главе которых по-прежнему стоял прославленный воевода Тимофей Вельяминов.

Поседелый, как степной лунь, Боброк-Волынский уронил слезу.

— Видел бы Димитрий Иванович…

Постарел великий воевода, легко увлажнялись выцветшие глаза его. Тяжко перенес он безвременную смерть своего питомца и государя. От старых ран недужилось Боброку, давно не водил он походных ратей, но в совете великого князя был первым боярином. Теперь же не усидел в тереме, надел стальную броню на израненную грудь, опоясался мечом, сверкавшим среди тысяч мечей Засадного полка между Непрядвой и Доном.

По другую сторону от Василия на серо-стальном коне восседал Владимир Храбрый. В сорок два года был он все так же сухощав и крепок, лишь морщины на лице стали глубже да борода совсем побелела. Но глаза его стали другими — в серой глубине их поселилась печаль, впервые явившаяся на кровавом поле под Волоком. На Храброго великий князь оставлял Москву.

К середине августа стотысячная русская рать стояла на Оке. С севера и запада через Москву и Серпухов подходили новые полки. Чтобы укрепить дух народа и войска, великий князь велел Храброму и митрополиту Киприану доставить в Москву из города Владимира икону Богоматери — покровительницы русской земли, когда-то тайно вывезенную из Киева основателем великого Владимирского княжества Андреем Боголюбским.


Войско Тимура, опустошив Елецкое княжество, двигалось вверх по Дону. Солнечный август сулил сухую и теплую осень, как бы расстилая дорогу азиатским полчищам в глубину русской земли. Теперь у Тимура было даже больше всадников, чем в начале похода: потери, понесенные в битве с Тохтамышем, с лихвой восполнила сама Золотая Орда. От перебежчиков и узнал владыка Азии, что великий московский князь с полками стоит на Оке.

— Как велика его сила? — спросил хромец мурзу, служившего у Тохтамыша главным разведчиком.

— Вся Русь, повелитель. У Донского столько не было.

Перебежчик хотел доставить удовольствие новому владыке, полагая, что для того нет большего наслаждения, чем умножать собственную славу, сокрушая бесчисленные вражеские армии, но лицо повелителя царей стало кислым, как моченое яблоко. В тот же день двухсоттысячная орда остановилась на донском берегу.

Летние золотые дни уходили, а Тимур сидел в шатре, и окружали его в эти дни не полководцы, не эмиры, не властелины покоренных царств и ханы кочевых орд, а муллы, гадатели, звездочеты и толкователи снов. К старости Железный Хромец, подобно всем преступникам, стал суеверным. Впрочем, сейчас он только делал вид, что вопрошает судьбу, а на самом деле ждал точных вестей из передовых отрядов. И вести наконец пришли…

У берегов речки Красивая Меча, где пятнадцать лет назад русские воины захватили тыловой стан Мамая, две тысячи легких всадников Тимура встретились с крепкой сторожей, высланной от русского полка охранения, действующего за Окой. Числом мечей сторожа втрое уступала врагу, но опытный воевода ее Василий Серебряный решил не уклоняться от боя. В виду строящихся сплошной лавиной ордынских сотен он напутствовал начальников:

— Враг станет охватывать и окружать нас — того не бойтесь. Орда встречного удара не выносит. Как расхлестнется она перед нами, ты, Алешка Варяг, со своей сотней вцепишься в левую половину, а ты, Микула Тур, — в правую. Костьми ложитесь, но штоб висели на них, как добрый пес на ухе вепря. Я же с остальными стану ломать орде самый хребет. Туго придется — отход по трубе. — Воевода усмехнулся в свои пышные сивые усы, спросил: — Чего принахмурились? Давно с ханами не миловались, боязно, што ль?

— Привыкнем, боярин.

— Вот и начнем привыкать. Да помните: за нами — Непрядва!

Воины Тимура стояли недвижно, словно вызывая русских на удар. Русские тоже не спешили в бой: начальник сторожи имел приказ — от переговоров не уклоняться. Москва не искала войны, она лишь готовилась защищаться.

Непобедимым богатурам Железного Хромца скоро надоело только смотреть на врага, который, судя по всему, и не собирался показывать спину при одном блеске самаркандских мечей. Наянов Тимура, никогда не имевших дела с русской конницей, обманула малочисленность врага — они устремились вперед и приняли встречный удар, уверенные, что легко охватят и вырубят затиснутый в кольцо отряд противника. Случилось то, что случается, когда хотят остановить булатный клинок жестяной заслонкой: весь центр ордынского чамбула полег, его порядок распался, и через полчаса кровопролитной сечи «непобедимые» бежали к своим станам, сея тревогу и смуту.

Хотя владыке преподнесли иную картину боя, он без труда извлек истину из путаных слов наянов, но взыскивать ни с кого не стал: мелкие поражения он считал уроками больших побед. И хорошо, что русы проучили кое-кого из самонадеянных мурз. Но Тимур вдруг задумался о судьбе Мамая, которого считал когда-то опаснее всех ханов, взятых вместе. Только поэтому подсадил он на золотоордынский трон Тохтамыша.

Близилась осень, следовало продолжать поход немедленно, чтобы закончить до зимы, либо поворачивать обратно. Собрав наконец военный совет, Железный Хромец не спешил намекнуть приближенным, чего хочет сам. Голоса разделились. Одни убеждали владыку поднимать войско и решительно идти вперед, соблазняя богатствами московского князя, который набил подвалы серебром. Другие осторожно припоминали губительные ранние зимы, случавшиеся в русском краю. Третьи прямо говорили, что московская рухлядь и серебро не стоят жертв, которые придется принести, сокрушая стотысячное войско, хорошо устроенное и оснащенное огненным боем. Эти третьи вспоминали Мамая. Тимур отпустил военачальников, так и не объявив своей воли.

Спал он по-стариковски мало. Все чаще ночами его посещали кровавые кошмары, и, возвращаясь из походов, он задабривал аллаха, строя в честь его дворцы и мечети. Сейчас бессонницу усиливала сосущая боль под ложечкой; может быть, к непогоде ныла нога, которую ему перебили в молодости за воровство. Еще хуже мучила неизвестность, перед которой стоял. Мысль об отступлении его бесила: по всему миру разнесется весть — непобедимый Тамерлан бежал от какого-то московского щенка. Что в этом мире останется после смерти великого Тимура? Развалины да могилы? Его империя держится лишь силой его же меча, а изукрашенные рабским трудом Самарканд и Бухара разве восполнят разрушение множества городов во всех окрестных землях? Останется военная слава, но и она теперь под угрозой. Разгромив Русь, он бы на века оставил память и в северных странах о Железном Хромце, да только Русь темна для него, как морская пучина. Мамай ведь тоже считался непобедимым… Имея двухсоттысячную армию, нетрудно отступить даже и в случае поражения, но какой же военачальник в шестьдесят лет захочет рисковать славой, приобретенной десятилетиями кровавых трудов? Рискуют молодые — у них есть силы и время вернуть утраченное. Старики судьбу не испытывают: одна их неудача способна перечеркнуть все и они оказываются на свалке. Мамай был моложе его, когда споткнулся на Непрядве, бегущей в двух конных переходах от нынешней ставки Тимура.

Сон подкрался перед рассветом, когда старый завоеватель начал склоняться к окончательному решению. Под шелковым одеялом, набитым козьим пухом, было душно. Тимуру грезилось, будто он, обливаясь потом, карабкается на скользкую, высоченную гору, чело которой окутывают серые снежные тучи. Достигнуть бы покрытых льдами скал — там желанная прохлада, там поют ледяные ключи, способные утолить жестокую жажду, сжигающую грудь. Тимур спешит, задыхается, а заветная вершина не становится ближе, и гора упорно скрывает свой лик в тучах. Но вот серые облака заклубились, потекли, явилась каменная голова великана в сверкающем шлеме. Тимур затрепетал, увидев, как под ледяным шлемом открываются железные веки чудовища. Летучие искры сыпались из этих страшных глаз, обращаясь в крылатых воинов, вооруженных огненными мечами, и все воины до единого устремлялись к Тимуру. Он бросился назад, оскальзываясь, полетел в пропасть…

Долго лежал старый воитель, глядя на серый круг утреннего неба в дымовом отверстии юрты. Мучила жажда, но он не звал слуг. Минуло две недели, как остановил войско. Лениво подумал: не остановись — мог бы теперь спать в московских палатах. Или… На его долгий стариковский кашель в юрту вползли трое немолодых мужчин в одинаковых полосатых халатах, каждый под мышкой держал черную книгу. Упершись лбами в войлок, замерли. Это были толкователи снов — их первыми утром впускали в шатер владыки, если не было других указаний. Лежа, Тимур скосил глаза на согнутые спины, хрипло спросил:

— Если большая ледяная гора открывает глаза на человека, что она хочет сказать ему?

Все трое разогнулись, двое стали поспешно листать книги, один, белобородый, в зеленой чалме, испуганно уставился на владыку темными глазами.

— Говори, Сафар-ходжа.

— Повелитель, я знаю этот сон, — голос аксакала дрожал, — но язык мой не смеет произнести слово.

— Пусть произносит. Ты же знаешь: за гадания я не отрезаю даже самые болтливые языки. А тому, кто молчит передо мной, лучше бы родиться немым.

— Этот сон, повелитель, видел Мамай, когда шел на Москву.

Толкователи сновидений затаили дыхание, Тимур долго молчал, потом спросил тем же хриплым голосом:

— Тебе кто заплатил, Сафар? Корийчак? Темир-Кутлуй? А может, еще кто-то, желающий стать ханом в Золотой Орде? Кто это там боится, что я оставлю его без дойной кобылицы, предав страну урусов гибельному ветру истребления?

— Помилуй, владыка царей! — испуганно закричал гадатель. — Мне никто не платил. Я сам отдал четыре золотых цехина толкователям снов, служивших Мамаю, чтобы выведать их знание.

— Вон, шакалы! Вон из моего куреня! — Тимур схватил лежащий в изголовье щит и запустил им в согнутые спины.

Через час, после утренней молитвы и омовения, поостывший от гнева хромец приказал своему юртджи:

— Разыщи этого проклятого Сафара и выдай ему пять золотых цехинов. Вечером, перед сном, пусть он войдет ко мне.

Простояв на месте полмесяца, огромное азиатское войско покинуло становища между речками Сосной и Красивой Мечей и стремительно покатилось на юг, словно по пятам гнался беспощадный враг. Русские сторожи проводили его до Тихой Сосны и, убедившись, что враг уходит, повернули на север. Во всем Елецком княжестве, где вперемежку жили русские и татары, не осталось селения, а люди встречались так редко, словно здесь лет пять свирепствовала чума. Бегство Тимура подтвердило старую, как мир, истину: завоеватели страшны только разобщенным и ослабевшим духом, твердого отпора они сами страшатся, как ночной вор страшится света.

То, что старый хромец готовил Руси, изведали другие. До основания были срыты главные золотоордынские города Сарай-Берке и Хаджи-Тархан. В устье Дона навсегда исчезла с лица земли торговая Тана. Вырезав ее жителей и сровняв город с землей, кровавый фарисей и тут решил выступить в роли бича божьего: он велел сохранить жизни лишь работорговцам и всех продал на галеры. Войско его опустошило Северный Кавказ и разрушило все до единой крепости Грузии. В Золотой Орде, потрясенной нашествием, началась новая борьба за трон между тремя ханами.

Двадцать шестого августа близ Москвы, на Кучковом поле, Владимир Храбрый и митрополит Киприан во главе огромного крестного хода встретили владимирскую икону и торжественно препроводили в Успенский собор Кремля. Скоро с Дона прилетела весть о бегстве Тамерлана с его полчищами, и бескровное избавление от могущественного врага приписали вмешательству небесных сил. Юный Василий не спорил о славе с самим небом и, воротясь в Москву, вместе с Владимиром заложил на месте встречи иконы каменный храм, а церковь объявила двадцать шестое августа праздником Сретения Богоматери. В народных глазах авторитет Москвы неслыханно вырос — само небо указывало русскую столицу! Теперь нельзя было спорить за Владимирское княжение, не оспаривая Московского, право на которое имели только наследники Донского.

В то время, когда на московских улицах ликующие толпы встречали вернувшихся ратников, а в храмах славили всевышнего за избавление христианства от погибели, возле монастырского поселения на берегу Непрядвы стояли шестьсот русских воинов, пришедших с Дикого Поля, от речки Тихой Сосны. Обнажив головы и преклонив колени, они молились. Не было перед ними ни церкви, ни часовни, даже походной складной иконы — воины молились нестарому еще холму, где бурьяны едва сменились степным ковылем и травой полевицей. Каждый поминал в своей молитве имена, памятные только ему, а вместе их были тысячи — имен русских ратников, спящих под этим курганом. Наконец сивоусый воевода последний раз поклонился братской могиле, и воины услышали его слова:

— Спасибо вам, братья. Спасибо, что были вы с нами. Жива русская земля, жива, слышите, братья!

Потом все шестьсот проехали в конном строю мимо холма и берегом Непрядвы направились к татинским бродам. Пока не скрылось за рощами побережное селение, воины прощально оглядывались. Холм уменьшался в глазах, он все больше походил на шлем богатыря с порубежной заставы, прилегшего отдохнуть прямо в поле до новой тревоги.


1982–1986 гг

Юрий Галинский Лихолетье Руси. Сбросить проклятое Иго!

Я слушаю рокоты сечи

И трубные крики татар.

Я вижу над Русью далече

Широкий и тихий пожар.

А. Блок

Пролог

Вечернюю тишину, царившую на глухой лесной поляне, затерянной среди приграничной лесостепи, нарушили необычные звуки. Заворчав, попятился в кусты малинника лакомившийся сладкой ягодой небольшой бурый медведь. Рысь, дремавшая в развилке старого дуба, встрепенулась и настороженно уставилась в глубину леса. Оттуда доносился пугающий шум: людской говор, собачий лай, скрип колес, мычание коров и ржание лошадей…

А вскоре на лесную поляну в сопровождении полдюжины мужиков выехали несколько телег; одни с перевязанным веревками скарбом, другие с бабами и детишками. Потом появилось небольшое стадо под присмотром могучих псов, шести южнорусских белых овчарок.

Шедший впереди рослый, худощавый старик в долгополом зипуне велел всем остановиться, спросил:

— Кажись, тут, Фролко?

— Место то самое, тятя, — ответил молодой мужик. — Тут в прошлом годе мы с тобой были.

— Верно, Фролко, оно и есть! — согласно кивнул старый крестьянин. И, обращаясь к остальным, добавил приказным голосом:

— Располагайся! Тут заночуем!

Люди принялись за дело. Распрягли лошадей, сняли с телег нехитрый крестьянский скарб, потом развели костры. По команде Фрола собаки быстро согнали вместе разбредшееся было стадо. Бабы приготовили поесть и, покормив, уложили спать ребятишек. Перекусив, мужики и бабы, постелив кто что горазд, улеглись и сами. И вскоре поляна огласилась храпом усталых людей.

Только старому Ивану Гону, главе большого семейства, не спалось. Он долго ходил вокруг стана, присматривался и прислушивался, словно опасаясь чего-то, таившегося в этих чужих местах. Но все было тихо и спокойно…

Наконец он тоже, сморенный дальней дорогой, хлопотами и волнением, улегся и заснул.

Ему пригрезился странный и страшный сон… Будто идет он проезжей дорогой, а вокруг поля да поля. Только подумал: «Чьи же они, поля эти? Почему людей на них не видать?..» — как перед ним вдруг оказались трое. Один в черное одет, другой в тканях заморских, серебром блестит, третий золотыми украшениями сверкает.

Обступили Ивана, кричат:

— Наша это земля, поля наши! Иди к нам, сирота! Царствие небесное, сладкую жизнь обещают.

— Не надо мне вашего, — говорит Гон. — Я туда пойду! — И на лес показывает.

— Да куда ж ты пойдешь? Куда?! — кричат те, за зипун его хватают, уговаривают: — У тебя, опричь топора, ничего нет. А там земля вековым древом поросла, ты ее под пашню не поднимешь!..

Но не слушает их старый крестьянин, отстранил с дороги, идет к лесу.

— Не пущать его! — вопит тот, что в черном.

— Воротить! — кричит в заморское одетый. А третий подбоченился, хохочет:

— Ха-ха! Пущай идет. Все одно от меня не уйдет. Моя земля всюду!

«Ба! Да сие ж знакомцы все! — мелькнуло вдруг в голове старика. — В злате князь Тарусский Константин Иваныч. В сребре Курной, боярин. В черном игумен Алексинской обители Никон». Старик оглянулся — получше присмотреться хотел… Но что это?! Исчезли знакомцы, а по дороге, размахивая саблями, трое татар за ним гонятся…

И тут Иван проснулся. Светало. Кряхтя, поднялся с земли, потер затекшую руку. Потом истово перекрестился… «К чему сон такой злой причудился? Тьфу, тьфу, тьфу!..»

В стане переселенцев все еще спали, коровы и козы полулежали на траве, кони дремали стоя. Только овчарки, завидев хозяина, подбежали к нему, виляя хвостами.

«Господи! Милости твоей прошу, дабы высказал ты ее нам в новом месте!» — подумал старик, направляясь к журчащему неподалеку ручью, чтобы напиться…

Раньше Гоны жили неподалеку от Тарусы, в деревне о три двора. С каждым годом становилась беднее удельная Тарусская земля. Платить надо было всем: Орде — дань, князю, боярам, монастырям — оброк. Свободные крестьяне нищали и разорялись, теряли имущество и землю, превращались в холопов. С южных рубежей набегали степняки, кочевавшие в Крыму и Диком поле. Пограбят, сожгут все, полонят тех, кто не успел укрыться в лесных дебрях и болотных топях, и тогда прощай, родная сторона. С соседних Верхне-Окских княжеств, захваченных литовцами Ольгерда, приходили одетые в звериные шкуры воины, бесчинствовали своим чередом…

До Гоновой деревни, правда, враги пока не добирались. Стояла она в лесу среди болот, попасть туда можно было лишь по тропкам. Зато тиуны хорошо знали дорогу. Князь требовал своего, и, если нечего было взять у соседей Гонов, не смотрели: урожайный год или нет, часто отбирали последнее. Невмоготу становилось от поборов. Скудная земля родила плохо. Жили впроголодь, но терпели. Старый Гон не хотел уходить с насиженного места, где были похоронены деды и прадеды, где прожито много лет с женой, родившей ему четырех парней и трех девок. Старший сын, бобыль, погиб с тарусским князем Иваном Константиновичем на поле Куликовом, остальные были женаты, а дочери, кроме меньшей, Любаши, замужем. Так уж сложилось, что все остались жить с отцом. Построили избы и завели свое хозяйство. Не довелось подруге Ивана Гона, Марфе, увидеть внуков: умерла за месяц до рождения первого. Овдовев, Гон, и так не больно разговорчивый, замолчал вовсе. Редко появлялась на его морщинистом лице улыбка, только когда брал на руки малыша.

Однажды сын Гона Вавила принес из Тарусы недобрые вести. Встретил он на торжище знакомого княжьего человека, который поведал ему, что слышал-де ненароком, будто их деревню новый князь Константин пожаловал боярину Курному. Опечалила эта новость Гонов. Боярская вотчина примыкала к княжеским землям. Гоны знали, как тяжело живется крестьянам Курного. Боярин был жаден, со стариной не считался, заставлял отдавать половину урожая. На беду Гонов, слух подтвердился, и они оказались под Курным. Волость-община, в которую входило еще несколько соседних деревень, распалась. Теперь за крестьян стало некому заступиться. Когда боярские сборщики в третий раз за год пришли брать оброк, старый Гон не выдержал: решил искать счастья на новом месте. Взял с собой младшего сына Фролку и направился на полдень разведать, куда бы перебраться. Они дошли до рубежей Тарусского княжества, где им приглянулась большая лесная поляна неподалеку от ручья. Место было глухое, со всех сторон его окружали леса и болота. Дальше начинались земли Тульского, Рязанского и Елецкого княжеств. Они исподволь разорялись мелкими кочевыми ордами степняков, но до тарусских пределов татары в последнее время обычно не добирались.

Старый Гон рассказал родне об этом месте. После долгих раздумий, колебаний и споров Гоны решили переселяться.

Тяжелая работа предстояла крестьянам. Надо было построить новую деревню, расчистить поляну от густых зарослей кустарника, расширить ее под пашню и огороды, выжечь и выкорчевать десятки вековых дубов и елей. Но мысль о том, что они избавились от лихих боярских поборов и, как новоселы, могут шесть лет не платить оброк тарусским князьям, поднимала их дух и силы. Только вот рабочих рук не хватало. Мужиков, вместе с Сенькой, семеро, да баб шестеро. Сыновья Гона — тощий, долговязый, весь в отца, Вавила и такой же рослый, но поплотнее, с широким добродушным лицом Любим — принялись за постройку амбара. Срубили два десятка елей, вырыли неглубокие канавы и стали класть сруб, соединяя бревна в замок. Остальные Гоны, наметив рубежи поля, вырубили вдоль них деревья, чтобы ненароком не случился пожар, когда жечь лес начнут. Надрываясь вместе со своими низкорослыми лошаденками, стали оттаскивать дубовые и еловые колоды в лес. Бабы расчищали от кустарника поляну, засыпали ямы, ровняли бугры. Ребятишкам постарше доверено было присматривать за малышами и пасти скот.

Прошли недели. Ночи становились длиннее, по утрам мерцал под лучами осеннего солнца иней. В опустевшем лесу не стало слышно птиц…

«Уже до осеннего Юрия недолго, а не срубили ни одной избы», — беспокоились люди. Особенно тревожились бабы: как жить с детишками в шалашах, когда настанут морозы?!. Они наседали на мужиков, а те отмалчивались — не хотели идти наперекор старому Гону, да и сами понимали: пока сухо и не приморозило землю, за день можно сделать больше, чем потом за три. Так изо дня на день и откладывали…

Холода наступили внезапно. Утро выдалось тихое, солнечное, но к полудню небо затянуло тяжелыми тучами. Задул резкий, порывистый ветер. Раскачивал деревья, срывал с дубов и лип последние листья. А ночью случилась беда: на деревню напали волки…

Сторожить с вечера довелось Антипке, мужу старшей дочери Гона Степаниды, угрюмому, желчному мужику. Его заросшее черной бородой скуластое лицо, хмурый взгляд исподлобья вызывали у Гонов отчуждение. Антипка: не любил тестя и не скрывал этого. Переселился на новое место против своей воли по настоянию Степаниды. До женитьбы Антипка со старшим братом Егоркой жили в дворцовом селе тарусских князей. Но, когда брат, спасаясь от лютой казни, бежал невесть куда, не уберегся oт княжьей мести и Антипка: потерял хозяйство, едва не попал в холопы. Пришлось ему идти к Гонам примаком. И хоть прошло уже много лет, его гордая натура не могла смириться с тем, что он должен во всем повиноваться тестю…

Закутавшись в овчину, Антипка смотрел на огонь в костре, который под порывами ветра мечется из стороны в сторону, рассыпая вокруг искры. От усталости глаза у него слипались. Чтобы не заснуть, он тер их кулаками, заставлял себя вставать и обходить лагерь. Но стоило мужику присесть, как его опять начинало клонить ко сну…

Его разбудил яростный лай собак и тревожный рев скотины. Схватив рогатину, мужик бросился на шум. По земле катались двухцветные клубки: светлые собаки, темные волки. Хищников было больше, и они одолевали. Антипка не стал звать Гонов.

«Попрекать станут, заснул, мол, лучше самолично управлюсь!..»

Ему удалось прибить рогатиной несколько хищников. Увлеченный схваткой, он не чувствовал опасности. А тем временем матерый вожак, задушив собаку, прижался к земле и не спускал горящих желтых глаз с метавшегося по поляне человека. Когда тот оказался рядом, прыгнул на него, навалился со спины всем своим немалым весом, сбил мужика с ног…

Разбуженные шумом Гоны отбили Антипку. Он был без сознания…

Волчье нашествие дорого обошлось Гонам. Антипку спасли, но он надолго выбыл из строя. Из пятерых собак осталась в живых одна, остальных загрызли хищники. Сорвавшись с привязи, убежали и сгинули в лесу лошадь Вавилы, несколько коров и коз. Это еще больше усугубило тяжелую жизнь переселенцев.

Но все же спустя несколько дней Гоны наконец заложили первый сруб под жилье. На месте порога будущей избы старый Гон зарыл кусок железа от сломанной сохи. Утоптав над ним землю, прошептал: «Дай, Господи, нам здоровья на многие годы, чтобы ничто нам не вредило, как не вредит сему железу, чтобы крепки были, как сие железо, люди, кои через него переступать будут!»

К зиме несколько изб были построены. По обычаю, на веревке подвесили мертвую сороку, чтобы нечистая сила уцепилась за нее, а не навредила животным, кое-как разместили скотинку по избам. Топилось по-черному, и дым стелился низко, ел глаза, но это для крестьян было делом привычным: любишь тепло — терпи дым. Стали выздоравливать простуженные ребятишки. Двух, правда, не уберегли. И вырыли в дальнем конце поляны первые могилки с белыми стругаными крестами. Погоревали родители и старый Гон, прослезились тетки, заугрюмились дядья, да что делать, дай волю боли — сам помрешь раньше смерти… И снова рубили, жгли деревья, корчевали пни. Торопились, пока не ударили морозы, когда и прутика не вырвешь из скованной холодом земли.

Короткие зимние дни быстро сменяли друг друга. Вставали задолго до рассвета. Над спящим лесом не успевал еще заняться день, а на поляне уже стучали топоры, стлался дым, ржали лошади, раздавались громкие голоса людей. Кончали работу при свете костров, разгонявших темень, когда от усталости деревенели ноги, а топоры начинали дрожать в руках. Но лес отступал все дальше и дальше.

За трудами и заботами незаметно пришла весна. Отжурчала ручьями от талого снега, отшумела буйными грозами, осыпалась белыми лепестками диких яблонь и груш, одела в темно-зеленый убор дубы и липы. А когда возвратились в родные края птицы и, отстроив гнезда, вывели птенцов, на месте тихой, затерянной среди глухих лесов и непроходимых болот поляны раскинулась новая деревня с огородами и пашней.


Часть первая НАБЕГ

Глава 1

Уже стемнело, когда в хоромы сына боярского Сидора Валуева, воровато оглянувшись перед дверью, торопливо вошел худющий, сутулый человек в темном, видавшем виды кафтане и колпаке, надвинутом на самые глаза; его сопровождал дворовой холоп.

Сидор Валуев, крупный, большеголовый, с широченными, квадратными плечами, плотно обтянутыми розовой рубахой китайского шелка, сидел в полутемной горнице один. Беспрестанно зевая, он дремал над наполовину опустошенной серебряной братиной с белым медом, рядом стояли деревянные, с позолоченными ободками тарелки с квашеной капустой с клюквой, с крупно нарезанными ломтями окорока, солеными грибами.

Холоп, которому передалось нетерпеливое волнение незнакомца, спрашивать дозволения у сына боярского не стал, сразу завел его в горницу. Валуев, открыв глаза, удивленно уставился на обоих.

— Епишка?! — узнав незваного гостя, он даже привстал невольно; едва кивнул в ответ на низкий поклон пришельца.

— Он самый, господине, — твердым голосом ответил тот; волнение его, казалось, куда и делось.

— Да как же ты, беглый холоп, тать, душегубец, насмелился?! — выскочив из-за стола, рыкнул Валуев. — Бориско, зови дворню, хватай его!.. — И, угрожающе выставив руки с огромными кулаками, он стал надвигаться на пришельца.

Но тот даже не пошевелился; кривая ухмылка перекосила его рябое лицо с чахоточными пятнами на впалых щеках.

— Не торопись хватать меня, Сидор Тимофеевич, выслушай поначалу! — насмешливо произнес Епишка. — Нет у меня часу тары-бары с тобой разводить…

От такой дерзости сын боярский побагровел, с миг не мог произнести и слова. Тяжело дыша, лишь таращил глаза на своего бывшего холопа, сбежавшего несколько лет назад.

Бориско, который уже готов был исполнить наказ хозяина, истуканом застыл в углу горницы, потрясенный происходящим.

— С повинной пришел, что ль? — наконец выдавил из себя сын боярский.

— Еще чего не хватало! — едко бросил Епишка, с нагловатой усмешкой поигрывая рукояткой ножа, который висел у него за поясом. — Так бы уж и явился я к тебе с повинной… Ин ладно, не о том речь, слушай, Сидор Тимофеевич, пока еще час есть… Только поперво дай глоток меду испить, в горле пересохло. — И, не ожидая разрешения, потянулся к братине.

Тут уж Валуев не выдержал, бросился на него, но рябой оказался проворнее, отскочил в сторону, выхватил нож, замахнулся…

— Не торопись, коза, в лес, все волки твои будут! — зло выкрикнул незваный гость. — Аль и вовсе ополоумел? Тут, может, жизни твоей всего ничего осталось, а ты дурью маешься, — продолжал он уже потише. — Как хошь, я и уйти могу! — Рябой направился к двери.

— Чего уж там, говори… — нехотя протянул сын боярский.

— Накажи выйти Бориске, тогда скажу. Да побыстрее! — чуть не приказным голосом бросил тот.

Хозяин, оторопело мигая, весь настороженно напрягся, но велел холопу выйти — понял наконец, что беглый тать неспроста явился. Самолично наполнил чару медом, терпеливо ждал, пока рябой осушит ее.

— Только не задаром, Сидор Тимофеевич, скажу за мзду добрую, — вытирая тыльной стороной ладони жиденькую бородку и усы, сказал гость.

— Сколько? — прохрипел Валуев и, услышав ответ, ахнул.

— Не скупись, Сидор Тимофеич. А то не только добро, а и жизнь свою потерять недолго… Аль не веришь? Истомку Брысина и Гридю Шляева, холопов твоих, небось знаешь. Тех самых, что прошлый год ты охолопил, когда деревеньки их к митрополичьим землям прибрал.

— Сие ж владыке Киприану от князя великого Дмитрия Ивановича было пожаловано.

— Один бес знает чейное то пожалование. Разорил да охолопил сирот ты. Да ныне не о том речь… Скажи, ведомо ль тебе, что Истомка и Гридя сбежали в разбойную ватажку, коя бродит в окрестных лесах? Неведомо?.. Ну, так будешь платить, а?! — повысил тать голос.

Валуев тяжело плюхнулся на лавку, плечи его опустились, крупная голова с длинными темно-русыми волосами и разлапистой бородой поникла. Недаром в Коломне и в окрестных селах ходили были-небылицы о скупости сына боярского.

«Отдать казну, да еще кому? Беглому холопу смердючему!» — думал он в гневе, не зная, на что решиться.

А у Епишки, ненавидевшего своего бывшего хозяина, жадного и трусливого, пробудилось даже что-то похожее на угрызения совести; в голове мелькнуло: «Грех, должно, спасая подлого пса, разбойную ватагу предать!.. Да, никогда б не пришел к нему, хоть знаю, что получу мзду немалую, но нет более силушки терпеть атаманом лютого ворога Гордейку. А ныне, может, и убьют его, чай, всегда первый в сечу кидается!..»

— Так что, будешь платить, Сидор Тимофеич? — нетерпеливо бросил он. — Иль, может, мне уйти?

— Да чего уж там… — хмуро пробормотал Валуев, встал, подойдя к двери, крикнул: — Бориско, покличь дворского! Пусть мошну прихватит! — И, сверля рябого недобрым взглядом, буркнул: — Сказывай!

— Не верь выезду, верь приезду. Поначалу расчет!

Положив на стол нож, Епишка налил себе полную чарку меда и осушил ее, потянулся грязными пальцами к тарелке с капустой, потом к окороку.

Сын боярский поморщился, но смолчал. Увидев на пороге дворского, небольшого роста седобородого мужичка с настороженными глазами, подошел к нему, тихо приказал что-то. Старик неодобрительно покачал головой, но достал из кожаной сумки-калиты зашитые в холстинный мешочек деньги и бросил на стол.

Епишка торопливо схватил его и, прикинув на вес, спрятал за пазуху.

— Маловато, Сидор Тимофеич!

— Остальное отдам, когда скажешь. — И, взяв из рук дворского еще мешочек, положил возле себя на стол.

— Ну, слушай тогда. С месяц тому прибились в нашу ватажку разбойную холопы твои беглые Истомка и Гридя, поведали они Гордейке, атаману лесному, как ты, Сидор Тимофеич, обманом да кривдою деревеньки их разорил и охолопил их, сирот черносошных. Вот и замыслил Гордейко в ночь сию напасть на двор твой, купчие грамоты украсть, тебя до смерти убить, а хоромы твои спалить. Уразумел, Сидор Тимофеич? Потому пришел я к тебе. А ты уж самолично гляди, как повстречать гостей незваных. То ли своих холопов вооружи, то ли в Коломенский острог пошли за помощью. Да и сам небось знаешь, что делать. И еще б добре было, ежели б вожака, Гордейку того, убить или поймать. До всего ему дело! Купцов на дорогах, вишь, мало ему, заступником за убогих сделался! — зло выкрикнул Епишка; лицо его перекосилось, чахоточные пятна на скулах потемнели.

Спустя четверть часа, когда на дворе уже совсем стемнело, рябой, крадучись, покинул хоромы сына боярского и, провожаемый злобным лаем дворовых собак, которых сдерживал Бориско, быстро скрылся в глухом ночном лесу, что подступал к самой окраине Коломны.

Глава 2

Уже совсем рассвело, когда Федор выехал к берегу Оки. Под утренним ветерком шумел лес, в лучах солнца серебрились на листьях капли дождя. Барабанил по мокрой коре дятел, заливалась иволга. Река неслышно плескалась о пустынный берег, поросший ивами. Крутой склон не позволял спуститься к воде, а брод, которым дозорные вчера переправились через Оку, лежал ниже по течению.

Конь устал, не слушался поводьев. Всадник нехотя спешился, отпустил подпругу, засыпал из переметной сумы в торбу овес. Лишь после этого снял шлем и мокрый после ночного ливня кафтан, насухо вытер меч и кинжал. Неспешно развесил сушить на кусте орешника одежду, покусывая травинку, присел на поваленную буреломом сосну. Но на душе у Федора было неспокойно…

Накануне под вечер они с напарником Антоном Лукиничем видели ордынский отряд с проводником — боярином рязанским. Встревоженные порубежники решили разделиться — старший по дозору направился в разведку на юг, Федор должен был возвратиться в Коломну, чтобы предупредить воеводу о татарах. Дозорные были из сторожевой станицы, которая несколько дней назад отправилась из острога в дозор.

Минуло два года после Куликовой битвы, в которой русские рати под началом великого князя Московского Дмитрия Ивановича разгромили полчища Золотой Орды, возглавляемые Мамаем. По всем южным рубежам Московского княжества стали воздвигаться сторожевые укрепления — заслоны от набегов врагов. В острогах за частоколами и рвами располагалась дозорная стража. Два раза в месяц, не глядя на зной, мороз, распутицу, открывались ворота острогов, выпуская сторожевой отряд в тридцать-сорок конных воинов. Разбившись по двое, они направлялись нести порубежную службу. Иногда скрытно переправлялись через Оку — на правом берегу реки уже начинались земли великого княжества Рязанского, соперника Москвы. Это было связано с риском и доверялось только храбрым, надежным людям. Таким считался и Федор. Где только не приходилось ему сражаться с ордынцами! Под Булгарами, на Пьяне и Воже, с Мамаем на Куликовом поле. В Коломне, через которую лежал путь Федора, когда возвращался после Куликовской битвы, oн услышал, что в острог набирают охочих людей служить на порубежье, и там остался…

Отдохнувший конь зарысил вдоль берега, который становился более пологим. Пепельно-серые лишайники соснового бора сменились зеленым травяным ковром в ельниках. За ними, в крутой излучине Оки, брод. Однако Федор не торопился спускаться к воде — ордынцы могли выйти к той же переправе. Только когда убедился, что берег безлюден, направил коня в реку.

Жеребец зашлепал по мелководью и остановился — почуял глубину.

«Малость проплыть надо», — Федор ободряюще похлопал коня по холке, но тот лишь настороженно косился на всадника и переминался с ноги на ногу.

— Эгеп! Пошел! — Порубежник хлестнул жеребца плетью. Вздрогнув, тот запрядал ушами и рванулся вперед.

На другой стороне Оки Федор почувствовал себя увереннее — здесь начиналась московская земля.

«Ежели ничего не случится, за полдень буду в Коломне…» — подумал он, въезжая в лесную чащу.

По мере того как порубежник удалялся от реки, лес вокруг становился все мрачнее и глуше. Дубы и ели, росшие вперемежку, тесно переплетались в вышине ветвями, и на земле царил полумрак. Лишь местами болотистые низины с чахлыми березками и черной ольхой разрывали дебри, и солнце, которое уже высоко взобралось на небо, отражалось в стоячей воде. Здесь одно неосмотрительное движение в сторону — и быть беде!

Настороженно прислушиваясь, порубежник думал о встрече с татарами. Что, если те готовятся к набегу, а передовой отряд направлялся к Оке разведать броды? Тогда от Федора и его напарника будет зависеть судьба многих людей…

Впереди, саженях в двадцати от Федора, качнулись и выпрямились кусты ивняка, но он так задумался, что ничего не заметил. Вдруг жеребец всхрапнул и взвился на дыбы. Порубежник не успел остановить напуганного коня, тот рванулся в сторону и провалился вместе с всадником в болото.

Из кустов выскочил бурый медведь, с грозным ворчанием пронесся по тропе и скрылся в лесной чаще.

Конь завяз по брюхо и не мог сдвинуться с места. Федор сразу понял: преодолеть расстояние, которое отделяло его от тропы, без посторонней помощи не удастся. Сел и деревень вблизи не было, ждать случайного путника неоткуда.

«Неужто такой лютой смертью погибну — в болоте утону?.. — в отчаянии думал порубежник, утирая рукавом кафтана пот с лица. — А ежели с Лукиничем тоже что-то случится?.. Хоть бы деревья росли поблизости, — окинул он унылым взглядом болото, — можно было б закинуть аркан… Одни кусты. И все же надо попробовать!»

Федор вынул из сумы веревку, свернул ее и несколько раз бросил, пытаясь зацепиться за ивовый куст. Но веревка, обрывая тонкие ветки и листья, скользила и падала в топь. Порубежник, однако, не сдавался: только ухал после очередной неудачи да, утирая пот, который застилал глаза, еще пуще размазывал болотную грязь на широкоскулом лице.

Аркан, обрывая листву, обнажал толстую ветку куста пепельной ивы. За нее-то и рассчитывал зацепиться Федор. Наконец это ему удалось. Затянул петлю, попробовал: держится крепко. Облегченно выпрямил согнутую спину, стащил с себя кольчугу и отцепил меч. Укрепил их на седле — надеялся и коня вытащить, когда окажется на тропке. Перекрестился. Слез с жеребца. Мокрая, холодная жижа плотно окутала его по пояс. Сердце Федора учащенно забилось, когда натянул веревку и сделал первый шаг. Волнуясь, стал медленно выбираться из трясины. Расстояние до кроны сокращалось, но теперь каждое движение давалось с большим трудом. Ива трещала, гнулась, но не ломалась — ствол был гибок… И вдруг! Порубежник едва не по плечи погрузился в болото — выдернутый с корнями куст соскользнул в топь.

Поначалу Федор не осознал того, что случилось. Судорожно рванул веревку к себе, резко забросил ее снова и только тогда понял, что тонет. Некоторое время он еще делал отчаянные усилия, пытаясь выбраться из трясины, но лишь погружался все глубже. Вот вода покрыла егоплечи, и он затих…

«Должно, доля такая — погибнуть тута!..»

За спиной Федора истошно, с храпом заржал конь. Смертельная мука в голосе животного болью отозвалась в сердце порубежника. Когда он повернул голову, конь уже скрылся под водой. Перед Федором простиралось пустынное болото, заросшее топяным хвощом и сабельником. Лишь ветер шелестел в стеблях ситняга и осоки, слегка покачивая их, да безучастно кричали невидимые лягушки.

«Конец всему, прости меня, Господи!..» — мелькнуло у Федора с горечью, когда почувствовал, как что-то холодное, липкое охватило его шею и поползло вверх.

Глава 3

Взмыла в воздух и закружилась над лесом потревоженная воронья стая. На тропе, которая вела через болото, со стороны Коломны появились люди. Одного взгляда было достаточно, чтобы признать в них лесовиков-разбойников. В большинстве это были беглые крестьяне и холопы. Усиливавшийся с каждым годом захват боярами и монастырями общинных «черных» земель приводил к разорению свободных крестьян, превращал многих в бесправных, обесхозяившихся людей. Они были вынуждены идти в кабалу, становились холопами, которых могли продать, подарить и даже убить. И тогда они, доведенные до отчаяния, изгоняли монахов, поджигали скиты и монастыри, нападали на вотчины, убивали бояр и их надсмотрщиков-тиунов, отбирали купчие и пожалованные грамоты. Спасаясь от наказания, крестьяне и холопы уходили в леса…

Лесовики, одетые кто во что — в бархатные кафтаны и сермяжные зипуны, в овчинные шубы и изодранные рубища, и вооружены были чем придется. У многих за поясами торчали топоры, кое у кого мечи, у некоторых в руках были дубинки и рогатины, за плечами висели луки и колчаны со стрелами. Ватажники возвращались с разбойного промысла, судя по отсутствию добычи и кровавым повязкам на многих, — неудачного. Не глядя по сторонам, в угрюмом молчании торопливо следовали друг за другом. Они, должно, так и прошли бы мимо Федора, если б он не вскрикнул, зовя на помощь.

— Братцы, водяной! — испуганно шарахнулся один из разбойников.

Все остановились, оторопело уставились на выступавшую из трясины голову.

— Ты что, очумел, Митрошка? — сердито произнес высокий, густо заросший черными волосами и бородой разбойник, одетый в новый голубого бархата кафтан до колен и забрызганные грязью красные сафьяновые сапоги с короткими тиснеными голенищами. — Человека от водяного не отличил?!

— А ведь истинно человек тама! — обрадовавшись, воскликнул другой. — И как его в топь угораздило?

— Ночью, должно, попал.

— Утоп бы уже. Видать, недавно… — Разбойники оживились.

— Почудилось, братцы, костяная игла его, коли в… — стал оправдываться Митрошка, лесовик с плутоватыми косыми глазами; овчинная шуба на нем была так длинна, что по щиколотку закрывала ноги, обутые в рваные лапти.

— Помочь бы надо, а то утопнет, — неуверенно предложил рослый парень с тонким, подвижным лицом и светлыми стриженными в скобку волосами.

— Нет у нас, Ивашко, часу возиться, острожники идут следом!

— Да и он, может, из них! Вишь, молчит, будто безъязыкий какой!

— Айда отсель! Пошли борзо! — послышались озлобленные голоса.

Но тут вмешался чернобородый:

— Негоже так, молодцы! Понапрасну человек пропасть может… Клепа, кинь-ка ему веревку!

Детина в рваном рубище недовольно гмыкнул и не торопясь стал рыться в нарядной, тонкой кожи сумке-калите, которая висела у него на поясе. Достав веревку, он свернул ее и с видимой неохотой бросил конец Федору.

За все это время тот и правда не проронил ни слова. Болотная жижа покрыла уже его бороду, подступала ко рту. Но не только боязнь захлебнуться принуждала молчать порубежника — среди лесовиков оказались его старые знакомцы…

В самом конце зимы разбойная ватага напала на боярскую вотчину, убила дворского и тиуна, а потом чуть не на окраине Коломны ограбила купеческий обоз, который с грузом дорогих тканей, украшений и пряностей направлялся в Москву из Сурожа. Связав, а частью перебив сопротивлявшихся купцов и сопровождавшую их охрану, ватажники, погоняя лошадей, запряженных в телеги с награбленным, устремились к лесу.

Но на сей раз не многим из них удалось вернуться в свое логово. В стычке с конными порубежниками, которых послал им вдогонку из острога коломенский воевода, большинство лесовиков полегло на опушке соснового бора, других схватили и увели в город. Уйти удалось лишь нескольким. Сгрудившись вокруг вожака, они укрылись за перевернутыми телегами и ожесточенно отбивались дубинами, топорами и оглоблями. Стало смеркаться, в лесу быстро темнело. Порубежники, спешившись, бросились на приступ укрепления. Воинам, среди которых был Федор, удалось растащить завал из телег, бочонков, тюков тканей и ворваться внутрь его. Встреченные градом ударов, они стали пятиться, но тут Федор сделал неожиданный выпад и полоснул мечом по руке вожака. Тот уронил дубину, схватился за кисть, из раны потекла кровь на грязный, истоптанный ногами снег. Остальные продолжали сражаться с порубежниками. Вскоре все было кончено. Но среди убитых и раненых атамана лесовиков не нашли. В наступившей темноте ему и нескольким его сподвижникам удалось скрыться…

И вот Федор встретился с ним снова!

«Может, обойдется — не признает?» — подумал он с надеждой, хватаясь за веревку.

Но ноги у него затекли и не слушались. Несмотря на все усилия рыжего лесовика, он не мог сдвинуться с места.

— А ну, пособи кто! — крикнул Клепа; от натуги лицо его стало красным, под стать огненным волосам и бороде. — Вишь, как болото держит…

Ивашко первым бросился на помощь. Вскоре Федор уже стоял на тропе. Чумазый, весь в болотной грязи, которая комьями оплывала с его одежды, в одном сапоге — второй остался в трясине, — он теперь и впрямь был похож на водяного.

Разбойники окружили его, но уже не хмурились — смеялись.

— Ты какого роду-племени, молодец? — спросил чернобородый. Кажется, он не узнал Федора и, ухмыляясь, разглядывал его своими пронзительными глазами.

— Должно, сын боярский аль купец сурожский, не иначе, ха-ха… — хихикал Митрошка. — Мыслю я…

— Да погоди ты! — оборвал его атаман. — Завсегда, как оса, лезет в глаза. Дай человеку слово молвить.

Федор, отплевываясь от попавшей в рот болотной жижи, молчал.

— Что молчишь? Язык-то, чай, на месте аль, может, проглотил со страха? — потеряв терпение, повысил голос разбойник. — Говори, как в топь попал?

— Порубежник я! — с хрипотцой от волнения ответил Федор. — Ехал с дозора и попал с конем в трясину… — Не доверяя лесовикам, решил ничего не говорить о встрече со степняками: «Такие, как они, не раз поводырями у ордынцев служили!»

— Вона какую птицу поймали… — задумчиво произнес атаман, пристально всматриваясь в лицо Федора. — Из острожников, значит. А не врешь ли, что с дозору? Может, с вотчины валуевской, где нас предали?

— Время только зря потеряли, костяная игла ему!.. Что теперь делать с ним?

— Ежели оставить тут, мигом наведет погоню.

— Дай-ка ему кистенем, Клепа! — сказал рыжему рябой лесовик, но тот только буркнул: — Да ну тя! — и отвернулся. Тогда Епишка подошел к другому, третьему, волнуясь, стал что-то шептать им. И тут же со всех сторон послышалось:

— Нечего с острожником возиться!

— Кинуть в болото!

— Зарубить!..

— Хватит вам! — остановил их атаман. На миг задумался, потом решительно махнул рукой: — С собой возьмем, а там видно будет! Может, дознаемся чего про воровство и предательство, что учинилось сию ночь.

— Не можно мне с вами — беда идет! — воскликнул Федор, но не успел сказать главного. Громкий протяжный свист пронесся над болотом. Лесовики встрепенулись, настороженно уставились на вожака. Чернобородый кивнул им, и тут же несколько человек набросились на порубежника. Рот ему заткнули тряпьем, руки заломили назад и связали веревкой.

Глава 4

К вечеру ватажники добрались до своего логова. Шалаши и землянки были искусно скрыты между деревьями и кустами, посторонний глаз мог обнаружить их с трудом. Усталые люди молча разбрелись по своим убогим жилищам, возле Федора остались лишь рыжий лесовик и атаман.

— Куда его? — спросил Клепа.

— Вон в ту землянку! — Чернобородый показал на землянку, едва возвышающуюся над усеянной золотарником и колокольчиками травой. — Рук не развязывай, а кляп вынь, все одно никто его тут не услышит.

Возле землянки пленник и лесовики остановились.

— Ну, иди, что ль! — Рыжий подтолкнул Федора к узкому входу. Но тот лишь отступил на шаг и, повернув голову, уставился себе под ноги.

— Здоров деточка, с места не сдвинешь, — удивленно буркнул Клепа; был он почти как Федор, росл, костист и широк в плечах.

Чернобородый разозлился — лицо его вспыхнуло, темные глаза загорелись недобрым блеском.

— Иди, не то порешу! — процедил угрожающе и схватился за нож.

Федор исподлобья взглянул на него и, стиснув зубы, низко пригнулся и протиснулся в землянку.

В нос ему ударил кислый запах сырости и овчины. Пленник лишь успел заметить, что стены и потолок сильно закопчены — очевидно, в землянке жили и зимой. Дверь захлопнулась, и он очутился в темноте. Некоторое время, стоя у входа, пытался обмыслить положение, в которое попал, но боль в ноге — подвернул по дороге — не давала сосредоточиться. Сделал на ощупь несколько шагов, наткнулся на что-то и упал, да так и остался лежать на полу…

Мысль о том, что не успел и теперь уже не сможет предупредить ордынский набег, весь день не давала Федору покоя. Когда лесовики вели его по незнакомым местам, старался запомнить дорогу. «Жив останусь — сбегу и сам обо всем поведаю, а говорить душегубцам про ордынцев не стану: все одно не отпустят в острог». И он решил молчать…

Ерзая на едва прикрытом гнилой соломой и тряпьем земляном полу, пленник тщетно старался примоститься поудобнее. Мешали связанные за спиной руки, ныла нога. С трудом повернулся на бок, затем на спину.

«Что же будет? Завели душегубцы в свое логово, а зачем?»

Наконец дремота понемногу стала охватывать его, уже засыпая, подумал:

«Должно, не узнал меня чернобородый, потому не убили…»

Когда Федор проснулся, солнце уже стояло высоко в небе, лучи пробивались через отверстие для дыма в крыше землянки. Несколько мгновений он недоуменно озирался вокруг. Вспомнил все, и улегшаяся было за ночь тревога опять охватила его. Да и чувствовал он себя плохо: нога распухла, болела, нестерпимо терзал голод — два дня ничего не ел.

Дверь землянки неожиданно отворилась, и на пороге появился рыжий лесовик. Федор мрачно уставился на него. Постояв у входа, пока глаза привыкли к темноте, Клепа вошел внутрь. Молча бросил пленнику несколько сухарей и кусок мяса, затем достал из сумки нож и разрезал веревку на его кистях.

Федор, гневно ухнув, подался к лесовику, хотел было схватить его, но едва приподнял затекшие руки.

— Ошалел, что ли? — удивленно взметнув белесые брови, спросил Клепа. Неторопливо вышел из землянки, закрыл дверь на засов.

Снова оставшись один, пленник долго сидел недвижим. Понемногу успокаивался, вспомнил о еде, которая лежала рядом, и опять ощутил голод. С трудом расправил онемевшие кисти рук, стал растирать их. С жадностью грыз сухари, рвал зубами жесткое мясо. Перекусив, кое-как добрался к рассохшейся двери, прильнул к щели.

Неподалеку горел костер. Вокруг него сидели и лежали десятка два ватажников. Из висевшего над огнем большого клепаного медного котла валил густой пар. За костром, между зарослями красно-ягодного волчьего лыка и тускло-зеленого орешника, виднелись шалаши и землянки. Среди темной зелени великанов-дубов ярко выделялись огромные сизовато-синие ели.

У Федора разболелась нога. Отвернувшись от двери, он уже хотел снова прилечь на солому, но взрыв хохота снаружи землянки остановил его. Пленник опять приложился к щели…

Лесовиков развеселил косоглазый Митрошка. Он только что кончил рассказывать, как надул игумена Алексинской обители Никона, который задумал сманить его в монастырские холопы.

— Ай да Митрошка! Выходит, меды попивал, крест на кабальную запись целовал, а сам ходу. Истинно говорят: напоролся плут на мошенника… — смеялись ватажники.

— А ну, расскажи нам, как тебя боярин Курной в кумовья звал, — попросил кто-то.

— Да ведь брешет он, костяная игла, а вы уши развесили! — сплюнув сквозь зубы в костер, презрительно воскликнул рябой.

— В огонь не плюй, Епишка, грех сие. Я тебе бока намну! — сердито сказал Клепа.

— Вишь праведник нашелся! И по рылу видать — не из простых свиней! — зашикали на рябого.

Истории, которыми Митрошка тешил лесовиков, были тем хорошо знакомы. Но рассказывал он их каждый раз по-разному, выдумывая на ходу новые подробности, и слушали его всегда с интересом. Это было единственным развлечением ватажников. И потому они прощали Митрошке и вранье, и трусоватость, а порой даже оберегали косоглазого в их тревожной и опасной жизни.

— Не, братцы, — покачал головой Митрошка, — не о Курном хочу, костяная игла ему в… Сон чудной сию ночь я видел, об нем поведаю.

Подтянув полы длинной, с торчащими клочьями свалявшейся шерсти овчинной шубы, надетой прямо на голое тело, он резво вскочил на ноги.

Но рассказать сон ему так и не пришлось.

— Каша поспела! — задорно блеснув белесо-голубыми глазами, закричал рослый, пригожий Ивашко. Весело морщась, отвернул голову от бьющего из котла пара и стал разливать ополовником жидкую пшенную кашу с кабаньим мясом в две большие глиняные миски, которые стояли на земле у его ног.

Лесовики достали ложки — на торце каждой был прорезан крест, чтобы черт в каше не плясал, и — принялись за еду. Восемь-десять человек возле миски, но ели не торопясь, степенно дули на варево. Лишь Митрошка суетился, обжигал губастый рот, за что получил от атамана по лбу ложкой; тот только что подошел к костру и принял участие в общей трапезе.

— Молодец, Ивашко, не хужей Юняя, царствие ему небесное, кашу изготовил, — облизав ложку, похвалил повара вожак лесовиков. Подвижное лицо его прорезали глубокие сумрачные складки; неожиданно он встал…

— Помянуть надобно души грешные братов наших, что вчера от злых рук в мать сыру землю полегли, — прозвучал его голос сурово, печально.

Вмиг прикатили бочонок с медом, выбили из него крышку. Атаман зачерпнул полный ковш, взял его обеими руками, отпил немного, передал соседу. Резной деревянный ковш пошел по кругу.

Ватажники притихли: вспоминали павших товарищей, молчали, не решаясь нарушить наступившую тишину.

Но так продолжалось недолго. После третьего ковша у лесовиков заблестели глаза, развязались языки, в руках появились полированные, из красной глины чары и кружки, медные чеканенные ковшики — добыча из разграбленных купеческих обозов.

— Погодьте, молодцы! — повелительно поднял руку атаман. — Все ли тут? — обвел он сидевших у костра строгим взглядом.

— Кроме дозорных, все, — ответили ему.

— Добро. Дело есть, молодцы, обсудить надо.

Ватажники, кто удивленно, кто настороженно, уставились на вожака.

— Мало нас осталось, — хмурясь, начал он. — По весне более полуста было, ныне и двух дюжин не наберется. Кого убили, кого поймали, а кто и подался неведомо куда. Только вчера стольких наших братов не стало… — И вдруг, повысив голос, бросил в сердцах: — Кто-то упредил окаянного Сидорку Валуева! Знал, что придем! Ан не уйдет вор от расплаты, дознаюсь, кто он! — Гнев исказил лицо атамана. Некоторое время он молчал, глядя на притихших сподвижников, испытующе переводил колючий взор с одного на другого. Чуть подольше задержал глаза на Епишке, но тот, кривя тонкие обветренные губы в наглой усмешке, невозмутимо выдержал его взгляд.

— Явное дело, упрежден был Сидорка, — несколько успокоившись, продолжал Гордей. — Дворню вооружил, псов с цепи поспускал, даже трудников из монастырского села пригнал. Проку-то от монастырьих людишек мало-то оказалось, поразбегались они, да и кому охота за нечестивца голову класть…

— Добро, что хоть не ушел Сидорка. Гридя и Истома, царствие им небесное, молодцы! — подал голос Ивашко и добавил: — А что упрежден был сын боярский, не иначе. Ежели не знал бы, откуда б те острожники взялись?

— Так купчих грамот и не сыскали. Куда он их, окаянный, припрятал, там же и на мою деревеньку были? — громко вздохнув, безнадежно развел руками Корень; его длинный подбородок, чуть не в пол-лица, заросший редкой кустистой волосней, обвис, казался еще больше, всегда сдвинутый набок обтрепанный поярковый колпак был нахлобучен на лоб.

— И хоромы спалить не успели! — досадуя, воскликнул другой лесовик с болезненно-желтым отечным лицом и темными мешками под глазами.

— Слава Богу скажи, Рудак, что в живых остался, — буркнул еще кто-то.

— Если бы не Клепа, что на болотную стежку вывел, никто б не ушел, — с необычной для него серьезностью заметил Митрошка.

— Ин ладно, передумкой прошлого не воротишь! — махнул рукой атаман. — Придет час, узнаем, кто иуда. Ныне ж о деле надо. Долго мыслил я о всем и вот что скажу, молодцы. Весьма опасным стал промысел наш в тутошних местах. В боярские и монастырьские села не сунешься с силой такой, купцы в одиночку не ходят, большие обозы со стражей нам не взять. А тут еще острожники серпуховские и коломенские дыхнуть не дают! Надо уходить отсюда! — повысил он голос и, не обращая внимания на ропот, который послышался вслед, громко продолжал: — Да, уходить надо. Давно уж я о том думал, а после дел вчерашних и вовсе решил: за Оку пойдем, в Рязанские земли!

— Там тоже не разгуляешься — степь близко, — возразил Рудак.

— А лес в Рязанщине какой — за версту все видать, — поддержал его Корень.

— И все ж надо туды идти! — с горячностью воскликнул атаман. — Тут нас всех перебьют или переловят. Слышали небось, что купец московский, которого мы под Серпуховым встретили, сказывал? Задумал великий князь Дмитрий Иванович извести ватаги со всей земли московской. И он это исполнит! — жестко, словно чеканом по железу рубал, произнес он.

Раздался недовольный гул, кто-то выкрикнул:

— Мельник шума не боится!

— Не потому, что так князю Дмитрию охоче или всесильный он, — продолжал уже спокойнее вожак. — В другом тут дело. Вот все вы не первый год разбойный промысел ведете. А заметили, что в последнее время мало кто пристал к ватаге нашей? Оттого все оно, что обезлюдела московская земля после сечи Куликовской, остальным ослабление от поборов дали. Ведомо мне: не платит Москва в Орду дань после мамайщины… Теперь вот давайте судить-рядить, что делать станем.

— Выходит, был бы покос, да пришел мороз! — желчно заметил Рудак, его дряблые щеки, заросшие седыми волосами, всколыхнул едкий смешок.

— Тут не можно, там тоже с рязанцами сыр-бор не разведешь. Конец ватаге пришел, так, что ли, Гордей? — раздраженно выкрикнул Епишка, его рябое от оспы лицо перекосилось, сузившимися шальными глазами зло смотрел он на Гордея.

— Заткнись, Епишка! Раздор посеять хочешь? Не дам! — вспыхнул чернобородый; густые, сросшиеся на переносице брови, под которыми углились темные глаза, сердито нахмурились. — Никого не неволю, тебя ж тем паче! Кто как хочет, пусть так и делает! — громовым басом заорал он. — Зачем я вас на рязанские земли зову? Боярским и монастырским людям худо там живется, вот и начнут они к нам приставать. На Рязани мы скоро войдем в силу.

— Гордей дело говорит, надо за Оку подаваться, — поддержал атамана Клепа.

Спорили недолго. Большинство ватажников вскоре согласилось с вожаком. Лишь четверо, в том числе Епишка, решили остаться в коломенском лесу.

— А с острожником как? — напомнил Рудак.

— Верно! Забыли вовсе! Не с собой же его брать, ан и отпустить не можно! — зашумели лесовики.

— Оно б и очень можно, да никак нельзя! — вставил свое слово Митрошка.

— Можно, не можно! — передразнил его рябой. — Повесить острожника на суку, и весь сказ!

— Дело Епишка орет! Одним ворогом меньше будет!..

Жизнь Федора снова оказалась в опасности, и снова на выручку ему пришел лесной атаман.

— Погодьте, молодцы! — властно остановил он лесовиков, которые уже намерились идти за пленником.

— Прежде поговорить с ним хочу. Может, что за предателя узнаем. А порешить его успеем, не убежит.

— Ишь, заступник нашелся, — буркнул Епишка, сизые пятна на его широких скулах побагровели от злости. — Чего там годить? — выкрикнул он; ища поддержки, забегал серыми колючими глазами по лицам лесовиков. Но те молчали, и рябой, не преминув в сердцах сплюнуть, смирился.

Глава 5

Уже несколько дней томился пленный порубежник в разбойном стане. Раз в день в землянке появлялся молчаливый Клепа. Все остальное время Федор оставался один взаперти. Казалось, о нем забыли. Лесовики готовились к уходу в Рязанское княжество и были заняты сборами. Главный недруг порубежника — рябой вместе с тремя своими дружками исчезли из лесного лагеря: видимо, отправились куда-то на разбойный промысел.

Стояли теплые, солнечные дни, хотя уже наступила осень. Все больше желтых и красно-бурых пятен появлялось среди темно-зеленой листвы дубов и лип, все дольше зависал по утрам туман в ложбинах, к югу потянулись косяки журавлей, диких уток и гусей.

Нога Федора почти зажила, и он всерьез стал готовиться к побегу. Ему повезло: роясь в тряпье, сваленном в кучу в углу землянки, наткнулся на ржавый нож с длинным лезвием, который обронил кто-то из разбойников. Обрадованный находкой, Федор долго любовался полустершейся резьбой из больших и малых кружков на деревянной рукоятке. Отрезал голенище от сапога, смастерил лапоть для больной ноги. Каждый день он откладывал по два-три сухаря из тех, что приносил ему Клепа.

Ночью пленника не сторожили — он убедился в этом, прободрствовав несколько раз до утра. Случайной встречи с каким-нибудь лесовиком после того, как окажется на воле, Федор не боялся — нож в его руках был надежным оружием. Оставалось только выбраться из заточения. К счастью, землянка была сложена из еловых бревен. Кое-где они прогнили, и дерево легко поддавалось ножу. Чтобы не рисковать, Федор работал ночами. Вскоре он незаметно для чужого глаза сделал сквозные надрезы в бревнах стены, выходящей в сторону леса. В нужное время куски дерева можно было бы вытолкнуть наружу и выползти через образовавшуюся дыру.

Наконец все было готово, и Федор решил, что пора бежать. Пообедав толокняной кашей, пленник улегся на куче тряпья, заменявшей ему постель. В землянке было совсем темно, но заснуть Федору не удавалось, хотя и прошлой ночью он почти не спал…

Снова и снова вспоминал о напарнике по порубежному дозору: «Жив ли Лукинич? Добрался ли до Коломны?..» Думал о товарищах по острогу, которых надеялся вскоре увидеть. Перенесся мыслями в родное село под Вереей, откуда много лет назад ушел на княжескую службу… «Как давно он не видел своих! Сестре Марийке ныне уже лет семнадцать-восемнадцать — заневестилась. Брат Петрик стал парубком, татко и матинка вовсе, должно, состарились. Как они там? Все собирался наведаться, да где взять время служилому человеку — то рати, то походы… И Гальку не иначе потерял… — вспомнилась ему соседская дивчина, первая его любовь. Защемило в груди, грусть заполнила сердце. Дали слово друг дружке, а навряд ждет, замуж взял кто-то. Да и пошто ей маяться, ежели пропал куда-то ее нареченный».

Все было будто вчера, а сколько лет минуло…

До семнадцати лет Федор жил с родными в Сквире, в местечке в ста верстах от Киева. Крестьянская община там была большая — много дворищ. Он родился в семье вторым после старшей Олеси. Кроме них было еще двое меньших — Марийка и Петрик. Отец Федорца (так его звали тогда) Данило трудился с восхода солнца до позднего вечера, мать тоже не знала отдыха, разрывалась между домом и полем, где помогала мужу, но все равно семья жила впроголодь, бедствовала и нуждалась. В дворище Данило был неравноправным подсоседком, работал не только на себя, но и на хозяина Андрушка, скорого на расправу мордатого мужика, с длинным рыже-седым чубом, закрученным за оттопыренное ухо. В дворище, кроме Андрушкиной семьи, было еще несколько зависимых, не имевших ни лошадей, ни сохи, даже семена для посевов приходилось брать у хозяина.

Одни потеряли все в неурожайные годы, других разорили лихие поборы, третьи, подобно Даниле, лишились хозяйства при вражеском набеге. Благо хоть уцелели они тогда. Дозорные успели предупредить крестьян, те укрылись в поросшей густым лесом балке, но вся живность — лошади, волы, коровы, овцы — досталась ордынцам…

Пришлось Даниле идти на поклон к Андрушке, чье дворище, расположенное в глубинке волости за Сквирой, уцелело. Имел Андрушко больше сорока пахотных участков, разбросанных по всей округе. Даниле он выделил испещренный оврагами суглинок далеко от села. Возделать такую землю само по себе было непросто. Да еще, на беду, Андрушко требовал сначала отработать на него, а потом уже заниматься своим полем. Только зимой жил Данило с семьей дома. Все остальное время, с ранней весны до поздней осени, он с детьми ютился в шалашах на своем угодье.

Забот хватало. Кроме работы в поле они еще держали небольшую пасеку, разводили бобров, ловили рыбу. И все одно едва сводили концы с концами.

Владел Сквирой и всей волостью, в которую входили Трилесы, Ягнятин, Фащове, Рожны и другие поселения, Юрий Половец, потомок половецкого хана Тугор-хана. Еще во времена великих князей Киевских его орда осела на прирубежных с Диким полем землях и охраняла их от набегов других степняков. За это Тугор-хан получил свое владение. Когда пришли чужеземцы во главе с великим князем Литовским Ольгердом, Юрий переметнулся на их сторону. За это литвины ему оставили Сквирскую волость с фамильным замком в Рожнах. Но теперь надо было платить дань Ольгерду, и Половец чуть ли не вдвое увеличил подати и налоги с крестьян, ремесленников и купцов. Сразу же поднялись цены — мыто за продажу товаров стали брать не один грош с копы, а два, выросли и обестки за передвижение но волости с каждого проезжего, с каждого воза. Увеличилось и рыбное мыто, и бобровое, и воскобойное. Больше надо было платить за мед и горилку. Особенно тяжко сказалось это на бедняках. Собирал налоги Андрушко; трое его сыновей служили в литовском войске, он сам снаряжал их в походы и потому не платил повинностей. И не было на него управы!..

Протестовать было бесполезно и опасно, за сопротивление жестоко наказывали, хозяин дворища тут же вызывал из Сквиры литвинских воинов-драбов, и те быстро усмиряли недовольных.

Надолго запомнилось Федорцу, как он со сверстниками попытался дать отпор Андрушку, когда его люди пришли требовать дополнительную подать за пчел и бобров. Платить было нечем. Уговоры не помогли — Андрушко приказал разрушить запруду на речке и поломать ульи. И тогда Федорец с дружками прогнали их. А через день-другой в селе появились драбы; парней схватили и немилосердно, в кровь, избили плетьми, да так, что они недели две не могли ни встать, ни сесть. На всю жизнь у Федорца осталась злая память о том дне — рубцы и шрамы.

А вскоре после того в Даниловой семье случилось страшное горе: старшую сестренку Федорца, восемнадцатилетнюю Олесю, встретили в лесу, изнасиловали и убили. В селе знали, что это дело рук Андрушковых сыновей, но ничего нельзя было доказать — все равно насильники остались бы безнаказанными, а жалобщикам только беды еще большей не оберешься. Тогда Митко, жених Олеси, и двое его дружков подстерегли ночью на дороге старшего сына Андрушка и расправились с ним. А сами сгинули из села невесть куда.

Спустя неделю после Олесиных похорон к Даниле снова явился Андрушко с драбами и, ссылаясь на новую грамотку Ольгерда, отобрал половину имущества покойной. Поседевший как лунь за эти несколько злосчастных недель Данило решил уходить из родных мест. Увы, был он не первым и не последним — немало скиталось по свету таких горемык, что не в силах терпеть нужду и бесчинства, покинули отчий дом. Такое было всюду в захваченном чужеземцами крае, вся западная часть бывшей Киевской Руси, вплоть до Переславля и Брацлава, находилась под властью Ольгерда. В поисках лучшей доли люди потянулись на север — в тверские, московские, новгородские и другие земли.

Данило вначале очень тревожился: как встретят их там? Найдут ли они пристанище?.. Надеялись, но такого все ж не ожидали. В селе под Вереей, небольшим городком на южном рубеже великого княжества Московского, где сквирчане осели, соседи не только разрешили им пользоваться всем необходимым в крестьянском житье, но и помогли распахать поросший вековыми деревьями участок земли, выделенный переселенцам. Вместе выжигали лес, корчевали пни, чтобы успеть подготовить пашню к весне. Кто-то из местных назвал сквирчан побратимами. Это слово прижилось, так они с той поры и величали друг друга.

Новоселы построили беломазаную хату, амбар и хлев, расширили поле и в урожайные годы возили продавать в Верею рожь, овощи, свиней.

Беда пришла на пятый год. Весна и лето выдались холодные, дождливые, весь урожай ржи и овса, не дозрев, полег на корню, гнили овощи — свекла, лук, репа, даже капуста не завязалась. Запасов почти не осталось, потому что и прошлый год был неурожайным, слякотным. Зима грозила падежом скотины, голодом. Особенно тяжело пришлось старожильцам, которые, в отличие от сквирчан-переселенцев, освобожденных на шесть лет от налогов, должны были выплатить оброк наместнику великого князя в Верее. У ближайшего соседа Данилы Никитки, щуплого мужичка с пшеничными усами и бородкой, от бескормицы пали лошадь и корова. Он больше других помогал Даниловой семье, первым назвал сквирчан побратимами, и теперь они делились с ним остатками своих скудных запасов, собирали для него позднюю ягоду в лесу, заготавливали кору деревьев, чтобы примешивать ее при выпечке хлеба к крохам ржи.

Федорец старался за всех: сам срубил несколько сосен, наколол дров, перевез их соседям — одним словом, помогал как мог. И не только потому, что когда-то Никитка выручал их. Была у Никитки дочь, Галька, белявая, сероглазая дивчина, на несколько лет моложе Федорца. Такая бойкая и говорливая, что первое время добродушный парень немало натерпелся от ее проказ и насмешек. А потом родилось светлое чувство меж ними. Раньше Федорец считал эту остроглазую, колючую девчонку за сестренку, и вдруг…

Навсегда запомнился ему тот день. Свернув с проезжего большака, они с отцом выехали на проселок, ведущий к их селу. Еще издали увидели соседей, что возвращались с пашни. Галька поотстала, плелась, глядя себе под ноги, последней. Услыхав конский топот, вскинула голову, остановилась. Как бы застыв в удивлении, широко раскрытыми глазами смотрела на черноволосого, смуглявого Федорца, который правил лошадью. Парень помахал ей рукой, крикнул, но девушка не ответила, продолжала стоять неподвижно, не отводя от него взгляда. И вдруг сорвалась с места, бросилась бегом за своими. Федорец, в свою очередь, удивленно уставился ей вслед, перед его глазами долго мелькала белая холстинная рубаха и русая коса. На парня будто наваждение нашло: взволновался, сердце зачастило…

Родители, узнав, а больше догадавшись о их чувствах, договорились: коль Господь поможет пережить голодное время, осенью быть свадьбе.

Напасть случилась вскоре после Николы зимнего. Как-то ранним утром Федорца разбудили приглушенные крики, бабий и детский плач. В хате было совсем темно, тусклый свет едва пробивался сквозь маленькие оконца, затянутые бычьими пузырями. Парень сел, прислушавшись, уловил торопливый взволнованный шепот матери, изредка прерываемый настороженным голосом отца. Рядом на лавке тихо посапывали во сне Марийка и Петрик.

«Вроде бы у соседей гомонят!» — с тревогой подумал Федорец. Быстро надев на босу ногу лапти и накинув зипун, подался к двери, следом за сыном поспешил Данило.

Во дворе у Никитки было многолюдно и заполошно. Тиун верейского воеводы с двумя холопами сводили за неуплату оброка коровенку и козу — последнее, что еще оставалось у соседей. Жена Никитки, худая, болезненная баба, вцепившись, с трудом удерживала мужа, порывавшегося броситься к лихоимцам. Галька, босая, в одной рубахе, стояла у раскрытых настежь ворот и, широко расставив руки, загораживала выход. Дюжий холоп, ухмыляясь, приподнял ее одной рукой, хотел облапать. Она стала вырываться, но он держал крепко, пока девушка не укусила его в щеку. Холоп рассвирепел, отшвырнул ее в сторону: она упала навзничь в снег, зарыдала. Никиткины малыши, жавшиеся к материнскому подолу, разревелись еще громче. Холоп, мазнув ладонью по лицу и увидев кровь, взбеленился. Подскочил к Гальке, схватил за ворот рубахи, замахнулся кулаком. Но Федорец успел оттолкнуть его, загородил девушку. Тот с маху ударил парня, но уже в следующий миг, словно подкошенный, свалился к его ногам. Подбежали тиун и другой холоп, навалились на Федорца, но он стряхнул обоих с плеч, схватил оглоблю и пошел на лихоимцев. Выкрикивая черную брань и угрозы, те пустились наутек…

Федор все ворочался с боку на бок, сон не шел к нему… «К душегубцам попал, надо ж такое!.. — снова перенеслись его мысли к разбойникам. — Что они за люди? Пахать, ремесленничать не хотят, ратниками тоже не станут. Им бы только разбойный промысел вести: грабить да убивать. Ежели уйти удастся, поведаю коломенскому воеводе про логово ихнее…» И тут же засомневался: «Нет, так негоже. Коли бы не они, утоп бы в болоте. А ватаж ихний, видать, не узнал меня. Надо уходить, может, еще успею упредить в остроге про набег ордынский», — решил он, засыпая.

Федору приснилось, что он уже в Коломне и стоит перед самой большой в городе соборной церковью с тремя серебрящимися куполами. Выстроенная из тесаного камня и приподнятая на высоту, она казалась висячей. К трем дверям, обрамленным колоннами, вели отдельные лестницы. Поднявшись по одной, Федор вошел внутрь. Под высоким куполом блистал зажженными свечами огромный хорос. Слышалось печальное пение, вздохи, но в церкви никого не было. Федор попятился к выходу, но дверь оказалась запертой. Вторая, третья тоже… В тревоге заметался между ними, потом стремглав поднялся по внутренней лестнице наверх и выскочил на колокольню. Перед его глазами раскинулась вся Коломна. Тихий, безлюдный город. Нигде не видно ни души, не стелется дым над домами и избами. И вдруг… Открываются разом крепостные ворота, и на коломенские улицы въезжают конные ордынцы. Ровными рядами, сотня за сотней, тысяча за тысячей, и нет им конца. Едут молча, словно привидения: ни голосов, ни топота копыт, ни ржания коней не слыхать…

Глава 6

Много дней хан Бек Хаджи вел из Крыма Шуракальскую орду. Давно было пора по повелению великого хана, которое привез гонец Тохтамыша, свернуть на другую дорогу, в обход рязанских земель, но крымцы опаздывали. Слишком долго Бек Хаджи и его тысячники собирали своих людей-харачу, пасших бессчетные отары овец в горах и табуны лошадей в долинах. Правитель Крыма Кутлугбек, не дождавшись шуракальцев у Перекопа, ушел на Москву с главными силами крымских татар. Он спешил на помощь Насиру эд-Дину Махмуту Тохтамыш-хану, усевшемуся год назад на престол в Сарае — стольном городе Золотой Орды. После разгрома полчищ Мамая на Куликовом поле остатки их бежали, надеясь укрыться в Крыму. Но неподалеку от полуострова их настигли орды хана Тохтамыша. Мамай был окончательно повержен, его воины-нукеры либо погибли, либо перешли на сторону победителя. С кучкой своих приближенных добрался Мамай до Крыма, но вскоре был там убит.

Став ханом Золотой Орды, Тохтамыш разослал во все русские княжества гонцов с известием об этом. Он потребовал уплаты дани, которую ордынцы взимали с Руси со времен Батыя. Дмитрий Донской с почетом принял ханских послов, передал им богатые подарки для Тохтамыша, но платить дань отказался. Летом 1382 года объединенное воинство Золотой и Синей Орды тайно подошло к Волге возле города Булгары и, захватив купеческие суда, переправилось на правый берег. Великий князь Рязанский Олег послал навстречу Тохтамышу своих бояр, которые вывели татар к Оке и показали броды. Ордынские полчища хлынули на московские земли…

Узнав о нашествии, Дмитрий Донской созвал на Думу союзных удельных князей, часть из которых находилась в Москве в это время, митрополита Киприана, воевод и ближних бояр. Великий князь предложил выступить против Тохтамыша, но большинство его не поддержало. Спорили долго, но к согласию так и не пришли. Одни советовали Дмитрию Ивановичу сесть в осаду и защищать Москву, другие — отъехать в Кострому или даже в Галич и там собирать полки. Лишь его брат Владимир Андреевич Серпуховский и несколько удельных князей готовы были идти на врага. Тогда Донской, оставив в Москве осадным воеводой великого боярина Федора Свибла и митрополита, которые должны были возглавить оборону, вместе с Серпуховским и ближними людьми уехал в Переславль-Залесский. Спустя несколько дней, ослушавшись наказа, город покинули осадный воевода и Киприан, следом — часть бояр.

В Москве начался бунт. Ремесленники, торговцы, крестьяне из окрестных сел и деревень собрались в Кремль на вече. Было решено никого не выпускать из города и защищать его, пока не подоспеет великий князь с полками…

У Перекопа бек Алиман, хищно выставив острый лисий подбородок и свирепо щуря и без того узкие щелки глаз, с гневом вручил Беку Хаджа пространное послание правителя Крыма Кутлугбека. Оно было заполнено угрозами, но шуракальского хана не испугало это. Любимец Тохтамыша, пожалованный тарханной грамотой за взятие неприступной крымской крепости Кыр-Кор, в которой засели сторонники Мамая, он не боялся гнева Кутлугбека. Предводитель горцев был худощав, росл, со смуглым тонким лицом. Этому никто не удивлялся: его мать была генуэзкой из Сурожа. Унаследовав отвагу и свирепость от отца, Бек Хаджи перенял долю веселого нрава от матери. Покачиваясь в седле, молодой хан не слушал брюзжания Алимана, ехавшего рядом, и пел нехитрую песню кочевника:

Тула не Рязан, Тарус не Рязан… Ясырь надо…

Алиман, посланный Тохтамышем к Кутлугбеку, чтобы ускорить выступление крымских татар на Москву, злился, требовал повернуть на Новосиль и Мценск, через которые по наказу великого хана должны были идти ордынские полчища.

— Главное — Москва и князь Дмитрий! — убеждая шуракальца, горячился он. — Ясырь потом! Нельзя допустить, чтобы правоверные гибли от рук других урусутских князей. Не то, храни нас Аллах, может случиться такое, как с Мамаем. Великий Насир эд-Дин Махмут Тохтамыш-хан не пожалует Бека Хаджи за ослушание…

На следующий день после того, как ордынские тумены переправились через Волгу, Тохтамыш велел привести к нему в ханский шатер бека Алимана. Великий хан восседал на походном троне. Когда по его знаку Алиман приблизился, он, щуря желтые, словно у кота, глаза, тихим, казалось, бесстрастным голосом сказал:

— Мне стало известно, что в Крыму неспокойно, что там забыли о покорности. Кутлугбек не может управиться со своими ханами с этими гиенами, которые мечтают отделиться от Сарая. Несмотря на наши наказы, крымцы еще не выступили. Они не торопятся… — И, подняв жилистую руку с растопыренными пальцами, на каждом из которых блестели драгоценные камни, добавил: — Но пусть не думают, что ослушников минует кара! — Тохтамыш грозно сжал руку в кулак. — Ты должен напомнить им об этом. Ты должен сделать так, чтобы ни одного нукера не осталось в Крыму, чтобы все выступили на Москву! Если мое повеление будет исполнено, тебя ждет большая награда. Но если… — Великий хан замолк на полуслове и, прикрыв глаза, взмахнул рукой, давая знать Алиману, что тот может удалиться.

Бек пал ниц перед сагебкеремом — владыкой мира, как уже называли Тохтамыша придворные льстецы, и пятясь покинул ханский шатер. Взяв с собой охрану из нескольких воинов, Алиман в тот же день поскакал в Крым…

Вспоминая повеление Тохтамыша и то, каким тоном оно было сказано, бек Алиман порой невольно вздрагивал. Большая часть крымцев под началом Кутлугбека уже выступила на Москву, но есть и такие, как этот упрямец Бек Хаджи, из-за него можно потерять голову… Отгоняя дурные мысли, посланец Тохтамыша старался не думать об угрозах, а думать только об успехе.

Алиман, родом из обедневших астраханских беков, мечтал о собственном дворце в городе мира Серан-Джедиде. Этот город — Сарай-Берке, или Новый Сарай, в отличие от Старого Сарая, который построил Батый, был основан его братом Берне гораздо позже. Город быстро рос. Его возводили захваченные во время нашествий и набегов десятки тысяч рабов — умелых зодчих, каменщиков, садовников и других ремесленных людей. Они прокладывали широкие улицы, сооружали дворцы, мечети, медресе, караван-сараи, бани, базары.

В 1312 году хан Узбек перенес в Новый Сарай свою столицу. Дворец великого хана Аттука Таша «Золотая голова» не уступал дворцам Византии, багдадских и египетских халифов. В кварталах, обнесенных высокими стенами, жили персидские, арабские, фряжские, русские, византийские, иудейские, армянские купцы. Надо было затратить полдня, чтобы пройти город из конца в конец. И только на окраинах в глинобитных и саманных лачугах ютились, бедствуя и преждевременно умирая, те, кто создавал это великолепие и роскошь. Но это не тревожило ордынских ханов — после каждого удачного набега число рабов пополнялось.

Вот в каком городе хотел возвести себе дворец бек Алиман. Его приводила в трепет мысль о дворце из разноцветного гранита и мрамора, с мозаичным полом, со стенами, выложенными изразцами в виде тюльпанов, лилий и звездочек. Его украсят шелк и парча, венецианское стекло, прохладные фонтаны с диковинными каменными зверями, из пасти которых ключом бьет вода, тенистые сады. В гареме будет четыре законных жены, а не две, как теперь, и десятки наложниц — белокожих урусуток и полек, смуглых персиянок и индусок, черных нубиек и эфиопок…

Вот почему бек Алиман, почти не умолкая, то угрожал шуракальцу, то уговаривал его повернуть орду на Москву. Тот не спорил, но продолжал идти к Туле и Тарусе. Ему нужны были широкоплечие урусутские пленники и светлоглазые пленницы. И не когда-нибудь, как обещает Алиман, а сейчас! Что достанется его горцам, если они направятся путем, по которому уже прошли другие воины Аллаха? Там даже зайца не встретишь, не то что человека…

Беку Хаджи надо много ясыря. Генуэзцы и турки очень ценят урусутов. Пленников он продаст в Кафе, а пленницоставит для себя и своих беков и нукеров. Пусть рожают шуракальцев. Сколько потерял он воинов, когда брал Кыр-Кор и другие крепости Крыма! Вай как много!.. Гнев Кутлугбека его не страшит. А великий Тохтамыш-хан не станет сердиться на своего любимца, если тот подойдет к Москве позже…

В тарханной грамоте за алою печатью-тамгою, надежно спрятанной под домом его матери, сказано (Бек Хаджи знал ее содержание на память): «Тохтамыш, слово мое. Начальнику Крымской области Кутлугбеку, бекам, дарогам, кадиям, муфтиям, шейхам, суфиям, писцам диванов, начальникам таможен и пошлинникам, опричникам и содержащим караулов, людям ремесленным и всем. Представитель сего ярлыка Бек Хаджи со всем зависящим от него племенем сделался достойным нашего благоволения. С его шуракальского племени все различные подати взимались ежегодно в государственное казначейство. В отвращение на будущее время раскладки податей на них и во устрашение могущих причинить вред и обиды обнародуется, что Бек Хаджи — мой любимец и кто преступит таковые ярлыки, тому весьма нехорошо будет. В удостоверение чего пожалован ему ярлык за алою тамгою. Орда кочевала в ОрТюбе. Писан 24 дня месяца Зюлькагида 784 года еджры. В лето обезьяны». Вот так!..

Бек Хаджи представил себе заветную грамоту — длинный и узкий ярлык, сплошь испещренный рядами четких, красивых строк, написанных по-татарски почерком «джерри», ощутил, будто снова держал в руках, гладкую прохладу шелковой бумаги.

…А в Мушкаф он успеет. И всех нукеров туда приведет. Всякие хитрости урусутов, что дозорят на деревьях близ своих рубежей, ему хорошо известны…

Каурая кобыла хана, шедшая неторопливой рысью, вдруг резко отпрянула в сторону: в сажени от ее копыт, лениво извиваясь, пересекал дорогу большой желтобрюхий полоз. Бек Хаджи привычным движением сильных ног сжал круп лошади, поправил на голове белую чалму. Неожиданный бросок кобылы нарушил спокойный ход мыслей, хану стало жарко. Расстегнул у ворота лилового шелкового халата золотую застежку, сердито подумал:

«Как надоел мне этот коротышка Алиман. Все время жужжит над ухом…»

— Замолчи, бек Алиман! — не поворачивая головы, зло крикнул он. — Скажи, можешь ты отнять добычу у гордого орла, что летит вон там? — показал Бек Хаджи на едва различимого глазом степного хищника, который, тяжело махая могучими крыльями, пролетал вдалеке с лисицей-караганкой в лапах. Алиман недовольно прищурил близорукие глаза, но, ничего не увидев, сплюнул и замолчал.

Шуракальская орда шла безлюдными просторами Дикого поля. Повсюду огромная, в рост всадника с конем, трава, ковыль, типчак, тонконог. Лишь неподалеку от русел пересохших от летнего зноя речек встречался кустарник степной вишни, бобовника и чилиги. По утрам уже бывало прохладно, в ложбинах долго не рассеивался туман, но днем над желто-бурой степью висело жаркое призрачное марево. В траве гудели жуки, звенели осы, стремительно шныряли изумрудно-зеленые и серые ящерицы. Спугивая стаи шумных дроф и стада быстрых сайгаков, разгоняя волков и лисиц-караганок, крымцы неудержимо приближались к землям Тулы и Тарусы.

Глава 7

— Эй, молодец! Вишь разоспался! Вставай!..

Федор с трудом открыл глаза, лоб его покрыла испарина со сна, который так неожиданно прервался, почудилось, будто терзает его кто-то, душит…

— Ну и горазд ты спать, никак не добудишься, — перестав трясти пленника, сказал атаман.

— У него, Гордей, семь праздников на неделе! — поддакнул Митрошка, который с зажженной свечкой в руке стоял рядом.

«Принесла их нечистая, когда уйти замыслил!» — с досадой мелькнуло в голове Федора; нахмурился, глаза сощурились сердито.

— Что вздулся, будто тесто на опаре? — буркнул чернобородый, пристально разглядывая пленника; многозначительно продолжил: — Что, не узнал меня?!. А я тебя запомнил, молодец! И как завал ты первым кинулся растаскивать, а особливо — как с мечом на меня кинулся и руку рубанул… Припомнил теперь? Вишь, Митрошка, как оно нечаянно-негаданно случилось, — обернулся он к косоглазому лесовику. — Попал ко мне, Митрошка, ворог мой.

— Неужто тот самый, про которого ране сказывал?

«Узнал душегубец! Да не возьмешь ты порубежника!» — Федор выхватил спрятанный в тряпье нож.

— Брось это! — небрежно махнул рукой атаман. — Худа тебе не сделаю, не за тем пришел. Поговорить надо… Митрошка, выйди на час! — приказал он.

Лесовичок удивленно покосился на него, но без возражений покинул землянку.

Федор и Гордей остались одни. Молча разглядывали друг друга: пленник — настороженно, исподлобья, атаман — испытующе, с любопытством.

— Как звать-величать тебя, молодец? — первым нарушил молчание вожак.

— Тебе на что, Господу свечку за душу мою поставишь? — угрюмо спросил Федор, перевел взгляд с лица Гордея на открытую дверь, через которую был виден окутанный вечерними сумерками лес — частица такой заветной воли.

— Будет ершиться, — примирительно молвил чернобородый, заметив, с какой тоской посмотрел пленник на открытую дверь. — То я сказал Митрошке о враге в шутку. Ежели б порешить тебя думал, сюда бы не привел, на болоте прикончили бы за милую душу, чай, там тебя узнал. Подумал тогда, что взять с ратного человека. Да и знакомец ты мой еще с… — у него едва не вырвалось «с Кучкова поля!», но сдержался, не досказал.

Вот уже в третий раз сводила их судьба. В первый раз — в день казни сына последнего московского тысяцкого Ивана Васильевича Вельяминова…

Из Кремля осужденных повезли по Никольской улице Великого посада. Большая телега, которую тащили две низкорослые сильные лошади, была окружена конными дружинниками великого князя Московского. В ней находились двое, руки их были связаны за спиной. Один, молодой, угрюмо насупив рыжевато-белесые брови, сидел недвижно, глаза его, казалось, застыли. Второй, в годах, со свалявшимися седыми волосами и бородой, вертя головой по сторонам, бросал на стоявших вдоль улицы людей испуганные взгляды.

На Кучковом поле, куда наконец дотащилась телега, высился свежесрубленный помост. Вокруг него стояла конная и пешая стража в темных кафтанах и блестящих шлемах с высокими навершиями, с мечами в ножнах и копьями в руках. По всему полю, пестря разноцветными одеждами, толпился московский люд: бояре и боярыни в опашнях и летниках, ремесленники и торговцы в зипунах и кафтанах, бабы в сарафанах и душегреях, монахи в рясах, нищие в рваных рубищах.

На небе клубились тяжелые осенние тучи. Моросил мелкий холодный дождь. Было серо, пасмурно и тоскливо. Народ замер в тягостном, настороженном молчании. Такого в Москве еще не бывало. Впервые на миру, на людях должна свершиться казнь. И не каких-то там разбойников-душегубцев, а одного из первых бояр московских Ивана Васильевича Вельяминова, сына последнего московского тысяцкого, главы московской земщины Василия Васильевича, который умер несколько лет назад. Второй осужденный — Некомат-сурожанин, богатый московский купец, друг покойного тысяцкого. Великий князь Московский Дмитрий Иванович обвинил их в измене, в попытке отравить его с семейством. Боярская дума приговорила обоих к смерти.

И вот на Кучковом поле появились великий князь и его брат Владимир Серпуховский с ближними боярами. Велено было начать казнь. Некомата повели первым. Он был в разодранной до пояса рубахе и шел, не сопротивляясь, едва переставляя ноги, дрожа от холода и страха. До самого помоста Некомат держался, но когда поп торопливой скороговоркой отпустил ему грехи, а подручные палача начали натягивать на его голову мешок, заскулил на все поле. Раздался глухой удар топора, плаха окрасилась кровью.

Пришел черед Ивана Васильевича. Он шагал в окружении княжеских дружинников, высоко подняв голову, глаза его не отрывались от плахи. Быстро взошел на помост, оттолкнув плечами стражу, закричал:

— Не за свою обиду я крамолу против князя Дмитрия ковал! Не потому, что не дал мне Дмитрий стать по праву московским тысяцким, когда преставился мой батюшка!..

На него набросились несколько человек, схватили, поволокли к плахе. Народ зароптал, в разных концах Кучкова поля надрывно заголосили бабы. Толпа пришла в грозное движение. Стражники обнажили мечи, выставили копья.

На какой-то миг Вельяминов уже у самой плахи снова сумел вскочить на ноги, истошно воскликнул:

— За права и вольности ваши, москвичи!..

Его повалили на помост, прижав лицом к доскам, крепко держали, пока священник читал молитву. Но, когда стали надевать на голову мешок, он опять успел выкрикнуть:

— За вас, москвичи, смерть принимаю!..

Неожиданно какой-то чернобородый монах в надвинутом на глаза капюшоне, а им-то и был бывший стремянный молодого Вельяминова, а ныне атаман лесовиков Гордей, проскочив между двумя стражниками, ринулся к помосту и закричал:

— Я с тобой, Иван Василич!

Богатырского сложения рука дружинника тяжелым камнем упала на плечо чернеца; держала, будто мальчонку.

— Не дури, отче, так и голову потерять можно.

— Держи его крепко: должно, лазутчик вельяминовский! — заорал второй воин с большим шрамом через всю щеку. Но богатырь, схвативший монаха, воспользовавшись тем, что в это мгновение внимание всех было приковано к помосту, где стражникам наконец удалось скрутить Вельяминова, шепнув: «Беги, отче!» — толкнул того в толпу…

Сверкнул взнесенный в руках палача топор, и окровавленная голова Ивана Васильевича скатилась на помост.

Отовсюду послышались негодующие возгласы, жалостливые восклицания, громкий женский плач.

Тем временем Гордей успел покинуть Кучково поле. Но Федора, того самого богатыря-воина, который спас его, на всю жизнь запомнил.

Второй раз они встретились во время схватки разбойников с порубежниками на окраине Коломны. Гордей, признав Федора, от удивления на миг замешкался и не успел отразить его удар. А тому и в голову не могло прийти, что между монахом, который бросился к помосту во время казни молодого Вельяминова, и атаманом душегубцев могла быть какая-нибудь связь… Но Гордей пока не хотел открыть пленнику, что они давние знакомцы: «Прежде переговорю с ним, проведаю, что за человек, как мыслит…»

— Да и удаль твоя мне полюбилась… — после затянувшегося молчания протянул атаман с ухмылкой.

Федор не ожидал, уставился на того недоверчиво: «Что ему надобно? Не инак пришел поиграть, будто кот с мышей?» Но все же спросил:

— Пошто ж на болоте не отпустил и тут держишь?

— Вишь шустрый! Поначалу я тебя попытаю. Как звать все ж тебя, скажи, молодец?

Порубежник решил было не отвечать, но тут ярче вспыхнуло пламя свечки, которую перед уходом примостил на бревне Митрошка. Что-то похожее на участие, а может, это ему только показалось, уловил пленник в глазах лесного атамана и неожиданно для самого себя невольно ответил:

— Федором, сыном Даниловым.

— Вона что! Тезки, выходит, родители наши. А ты, должно, дальний, по разговору видать. Вроде не с Волги и не с Рязани. С верховских земель, что ли?

— Со Сквиры я, что возле Киева.

— Далеко тебя занесло! — удивленно покачал головой Гордей, поинтересовался: — А в Коломну как попал?

— После мамайщины.

— Так ты, молодец, и на Куликовом поле был! Чай, давно уже из Киева?

— Годов десять как переехали.

— Родом из купцов аль поповичей?

— Из крестиан-подсоседков мы — по-тутошнему, из сирот.

— То знатно, чю ты нашего роду-племени! — удовлетворенно воскликнул атаман.

— Из душегубцев? — обиделся Федор. — Николи не было у нас таких сродников.

— А ты колюч, однако! — Глаза Гордея сверкнули сердито. — Не гневи Господа, когда к тебе по-душевному слово молвят! — Резко шагнул к пленнику, хватил о пол своей дорогой поярковой шапкой, закричал зло: — Кто тут меж нас душегубец, как ты обозвал?!

Федор даже не пошевелился, спокойно встретил его яростный взгляд.

Лесной атаман остановился в полушаге, стараясь подавить гнев, опустил голову — не для того пришел, чтобы расправиться с острожником, на уме у него было другое, молвил потише:

— Люд бедный, холопы — вот кто. Мыслишь, легкую жизнь в разбойных ватагах ищут? Есть такие, да их раз-два и обчелся. Остальные от княжьей неправды да засилья боярского и монастырского сбежали. Кому охота избу свою, женку с малыми детишками и родителями старыми бросить, да по лесам и болотам псом бездомным, бродягой скитаться?.. Клепу, что к тебе приставлен, взять. Жил молодец под Тарусой. Князь удельный Тарусский захудалый, а на Дмитрия Московского или Олега Рязанского схожим быть хочет. О поборах говорить нечего, всюду такое. А тут еще повадился князь в их места на охоту. С ним псарей, соколятников, конюхов, других холопов видимо-невидимо, и каждый норовит урвать с сирот. Девкам же на божий свет лучше не показываться. В избе всех посели, утробу наилучшим насыть, а сам в шалаш иди да с голоду пухни. Корми коней, собак, давай подводы, на ловы зверя ходи. Ну и довели сирот до того, что вымирать, как мошкара от морозу, стали…

Рассказывая, атаман то и дело поглядывал на пленника, хмурился: потемневшее от невзгод загорелое лицо Федора казалось безучастным, временами оно напоминало вожаку каменное изваяние на степном кургане… «Вишь молчит!» — сердился он, но продолжал говорить:

— Пошли тогда сироты князя слезно молить, чтобы не ездил к ним час какой, пока они снова на ноги станут. Так их псами потравили!.. На Клепу кобель с телка ростом накинулся. Да не на того попал. Что ему кобель, когда он один с рогатиной на медведя ходит. Ну и придушил княжью тварь… Тут уж подручные князя на молодца набросились, стали плетьми хлестать. Озлился он тогда и вовсе, ударил кулаком одного, да так, что тот Богу или же черту душу отдал! — не без гордости за силу и удаль товарища воскликнул Гордей и, помолчав, сказал тихо: — А Клепу князь повелел заковать в железо и бросить в яму. Задумал, чтоб другим неповадно было, драть с него живого шкуру прилюдно, а женку с детишками по миру пустить и охолопить… Ну, что теперь скажешь? — снова повысив голос, впился он взглядом в лицо пленника. — Уразумел, кто такие душегубцы?

Федор молчал, сначала ему хотелось спросить: «Как же то Клепа живой остался?» Но раздумал: «Может, скорей уйдет…»

Гордей пристально смотрел на него, ожидая ответа. Не дождавшись, присел на дубовую колоду рядом и угрюмо произнес:

— Нет, видать, не уразумел ты, молодец, а жаль… — И со свойственным ему резким переходом от одного душевного состояния к другому продолжал:

— Не испытал ты, должно, на себе, как измываются князи и бояре над людом простым! Многое бы я мог тебе поведать, да только ни к чему сие! — махнув рукой, заключил он.

Федор продолжал молчать. Нельзя сказать, что он остался безучастным к рассказу Гордея. Но очень уж необычно сложилась судьба его самого…

Глава 8

Верст на сорок к югу от Тарусы, стольного города удельной земли, на небольшом холме, заросшем клевером и ковылем, расположился сторожевой острог. Высокий частокол, через который не проберется ни конный, ни пеший, окружает несколько землянок и деревянную башню. Снаружи укрепления защищены речкой Упой и глубоким кольцевым рвом, наполненным водой. К югу от острога простирается бескрайняя степь, поросшая желтовато-серой травой. С севера к холму вплотную подступает темно-зеленая дубрава. Дальше к ней примешивается ель и сосна, а густой подлесок — буйно разросшиеся кусты лещины, крушины и ежевики превращают все в труднопроходимые, глухие дебри.

Ранним утром, когда густой туман еще плотно окутывал землю, дозорный на сторожевой башне острога услыхал отдаленный конский топот.

«Должно, дозорная станица, самый час ей возвращаться», — ничуть не тревожась вначале, решил он. Громко зевнув, расправил плечи под отсыревшим кафтаном, подумал, что скоро его сменят и он сможет хорошо выспаться. Но топот усиливался, и это наконец все же обеспокоило воина и заставило тщетно пялиться в белесую пелену. Он перешел к другому краю открытой площадки башни. Ничего не разглядев и оттуда, бросил нерешительный взгляд на сигнальную доску и снова прислушался. Шум стал еще явственней и громче…

Не колеблясь больше, дозорный поднял железный, с шаровым набалдашником прут и несколько раз ударил по доске. Над спящим острогом понеслись резкие, рваные звуки. Через минуту-другую из землянок стали выбегать люди. Часть бросилась седлать лошадей, остальные собирались на небольшой площади перед единственной избой в остроге, где жил воевода.

Кутаясь в наброшенный прямо на нижнюю рубаху длинный темный плащ, на пороге избы появился коренастый, невысокий человек в синей бархатной мурмолке. Мельком окинув взглядом площадь, где строились воины, прищурился на плывущие в тумане неясные очертания башни-сторожи. Приставил ладони к седым, свисающим по углам рта усам, громко крикнул:

— Эй, дозорный, что там?

— Конные в степи! А чьи — не видать. Может, станица, а скорей не она — топот дюже сильный.

— Далече?

— Верст пять, должно. Идут на острог.

— Следи зорко. Увидишь что, кричи сразу! — приказал воевода, озабоченно нахмурил широкие полуседые брови.

Людей в остроге было мало. Две станицы несли в степи дозорную службу: первая еще не вернулась, а вторая только вчера ушла ей на смену.

«Должно, возвращается первая станица. Не с чего вроде бы сполох поднимать. Да неспокойно вокруг. Вот и купцы проезжие сказывали, будто на той неделе по муравскому шляху ордынцев прошла тьма. Оно, конечно, далеко отсюда, ребята мои из сторожевых станиц их не проворонят, но надо ко всему быть готовым…»

Тем временем уже все воины-порубежники, оставшиеся в остроге, выстроились перед воеводской избой. На левом крыле, держа оседланных коней в поводу, стоял сторожевой дозор, который по тревоге направлялся в тарусские города и села, чтобы предупредить жителей о татарском набеге.

Невольно любуясь ими, воевода раз-другой обвел дозорных пристальным взглядом.

— Василько! — подозвал он молодого воина в кафтане, надетом на кольчугу, и шлеме с защитной сеткой-бармицей, которая почти полностью закрывала его лицо. — Должно, возвращается станица. Но авось да небось к добру не доведут. Бери дозорных и гони в степь. Ежели враги, проведай, сколько их, и скачи на Тарусу. Одного пошлешь в острог, остальные пусть гонят к прирубежным городам! — И, озабоченно покачав головой, добавил: — Гляди в оба. Туман-то какой!..

Василько и дозорные вскочили на коней и направились к воротам острога. Между землянками мелькнули кафтаны порубежников и скрылись из вида. Проводив их взглядом, воевода подозвал рослого длиннобородого воина, который стоял впереди остальных, и приказал ему:

— А ты, Фома, расставь воинов по стенам. В угловые башни добавь ратного припаса стрел, камней, бревен. Воротным стражам скажи, чтоб никому не отворяли без моего наказа… — и тихо молвил, обращаясь сам к себе: — А я поднимусь на башню, развидняется вроде.

Пока воевода взбирался по крутой лесенке высокой сторожевой башни, тяжелые дубовые ворота отворились, выпуская конный дозор. Гуськом они выехали из крепостцы и тотчас растаяли в тумане. Лязгнули железные засовы, и острог погрузился в настороженную тишину, изредка нарушаемую звоном оружия и ржанием лошадей.

Покинув острог, дозор спустился с холма и вскоре достиг берега у брода, где река Упа, круто изгибаясь к востоку, нанесла в русло много ила и образовала перекат. Здесь Василько решил перейти реку. На середине лошади почуяли глубину и, недовольно фыркая, погрузились в воду. Оставив на противоположной стороне дозорного — совсем еще юного, безбородого и безусого Никитку, порубежники поскакали вдоль заросшего ивняком берега, все больше удаляясь от острога. Снова переплыли Упу и оказались впереди рва, опоясывающего холм. Всадники резко свернули от берега и помчались к небольшой дубовой роще, что темным расплывчатым пятном возвышалась над степной равниной, и вскоре достигли ее.

Дальше ехать было опасно: до ближайшего кургана на несколько верст простиралась безлесная местность. Укрывшись за кустами на опушке, дозорные до рези в глазах всматривались в затянутую туманом даль. Лошадиный топот становился все громче. Теперь порубежники уже не сомневались, что это не сторожевая станица, по шуму определили: приближается отряд в несколько сот, а может, тысячу всадников. Беспокойно ерзали в седлах, привставали на стременах. Но время шло, а конники все не проглядывались в тумане.

«Пронесет нечистая в сажени от носа, ищи тогда.. — тревожился Василько. — Пока мы тут ждать будем, они могут пройти в обход через Упу или повернут к дубраве, чтоб неприметней было. Надо делать что-то!..»

Приказав такому же юному, как Никитка, Алешке скакать в Тарусу, Василько с остававшимся у него последним дозорным направился в степь. Напряженно вглядываясь в белесую даль, порубежники медленно пробирались в густой, высокой траве, росшей в степи. Лошадей не было видно, и казалось, что всадники плывут над землею. Низко пригнувшись в седлах, Василько и его напарник ехали не оборачиваясь. Их внимание приковал гул конских копыт, который слышался где-то впереди уже совсем близко. Они знали, что если их заметят, им не уйти от погони. Между тем опасность подстерегала воинов со стороны дубравы, в которой они только что скрывались…

Бек Хаджи не хвастал, когда в ответ на упреки Алимана лишь беззаботно посмеивался, твердя, что знает все хитрости урусутов. Шуракальцы вместе с другими крымскими татарами не раз набегали на прирубежные города и села, и опытный Бек Хаджи изучил повадки урусутских воинов, что дозорили в степи. Сторожевые станицы из острогов южных княжеств устанавливали наблюдательные пункты — притоны на расстоянии один от другого в полдня пути. При одиноко растущих в степи дубах ставилось по два дозорных. Один караулил на дереве, второй следил за лошадьми. Стоило порубежникам заметить что-либо подозрительное — нижний дозорный мчался к соседнему притону, тот, который сторожил сверху, спускался и скакал к другому дереву, пока весть не доходила до острога или ближайшего города. Оттуда выходили ратники, и часто татарам приходилось, несолоно хлебавши, поворачивать коней обратно.

В этот раз Бек Хаджи действовал осмотрительно. Когда Шуракальская орда вступила в русские пределы, он выслал вперед несколько отрядов, составленных из отважных нукеров. На всем пути, по которому должна была следовать орда, крымцы ночью обшарили одиночные деревья, небольшие рощи и вырезали или захватили в полон порубежников, дозоривших в степи.

С ночи два десятка крымцев пробрались в дубраву, которая росла поблизости от острога, на берегу Упы. Убедившись, что в ней нет урусутских воинов, шуракальцы намеревались рано утром ее покинуть, но услыхали тревожные звуки набата, несшиеся со стороны острога, и решили на всякий случай устроить засаду. С терпением зверя, караулящего добычу, они настороженно следили теперь за Васильком и его товарищами…

Ордынцы заметили порубежников, когда те скакали от берега реки к дубраве, но не напали на них, опасаясь, что за ними следуют другие. Неожиданное разделение дозорных сорвало замысел татар захватить их в полон. Часть бросилась ловить порубежников, посланных в Тарусу, остальные погнались за Васильком. Когда он, придержав коня, хотел что-то сказать напарнику, тот, захлестнутый арканом, на его глазах вылетел из седла. Василько, не оборачиваясь, пришпорил своего жеребца и стремглав понесся по степи, бросая коня из стороны в сторону, чтобы не попасть в ордынскую петлю…

Глава 9

После того, что произошло на дворе у Никитки, Федорец сразу ушел в лес — ему грозила яма-тюрьма за нападение на воеводского тиуна. Несколько дней он бродил вокруг свого села, случилось даже, что ночью прокрался домой, чтобы взять краюху хлеба. Хотя Данило дал соседям взаймы денег, чтобы те уплатили оброк, и надеялся и от тиуна откупиться — благо удалось кое-что скопить в урожайные годы, — но было уже поздно: наместник прислал стражников устроить на сына облаву и обязательно схватить его.

Федорец подался в лесную глухомань. Трудно сказать, чем бы все кончилось, но на этот раз парню повезло — он спас в лесу сына верейского воеводы. Горяч был молодой боярин. Преследуя раненого сохатого, оторвался от других охотников, конь его расшибся о дерево, а он, упав, сломал ногу. Должно, так бы и пропал, если б на третий день на него, полуживого, не набрел Федорец. На руках вынес молодца из леса и дотащил до Вереи. В благодарность наместник не только простил Федорца, но велел взять ратником в дружину.

И понеслись вихрем боевые годы!..

Московские полки вместе с полками ростовчан, владимирцев, ярославцев и других русских городов под началом великого князя Московского Дмитрия идут в поход на Тверь. Великий князь Тверской Михаил, сговорившись с ордынцами и Ольгердом Литовским, вознамерился отнять у Москвы великое Владимирское княжество…

Под Волоком Ламским верейская дружина присоединилась к остальным полкам. Москвичи и союзные рати подошли к Твери, но приступ был отбит. Началась длительная осада. Хотя Дмитрий Иванович предложил Тверскому князю заключить мир, поставив единственное условие — тот должен отказаться от своих замыслов, Михаил Александрович не согласился: он ждал помощи от Ольгерда. И действительно, большая рать литовцев вскоре подошла к тверским рубежам. Навстречу ей выступили полки москвичей, ярославцев и верейцев во главе с одним из самых любимых и прославленных воевод великого князя Московского, Дмитрием Боброком, выходцем из Волыни. Заняв городок Зубцов, союзные воины вышли на прирубежные с Литвой земли.

Места были глухие, незнакомые, лесные дебри то и дело перемежались непроходимыми черными топями. Поводырь, перебежчик из Твери, завел москвичей в девственную, нехоженую чащу. Прикинувшись, будто заблудился, стал просить Боброка, чтобы тот разрешил поискать дорогу. Его хотели казнить, но тот не позволил. Посоветовавшись с ярославским князем Василием Васильевичем и верейским воеводой, отпустил перебежчика в сопровождении двух ратников-москвичей. Но начальный над верейцами сын великокняжеского наместника, которого когда-то спас Федорец, на всякий случай велел сквирчанину идти следом…

Раздвигая руками ветки кустов, перебежчик медленно пробирался по лесу. За ним, держась в нескольких шагах сзади, шли москвичи, чуть поотдаль, так, чтобы не заметили, — Федорец. Тверич напрямую продирался через густой орешник, москвичи едва поспевали за ним, сквирчанин то и дело терял их из вида. Вдруг послышались громкая брань, крики. Федорец ринулся на шум. На его глазах застигнутые врасплох московские воины были зарублены одетыми в звериные шкуры литовцами.

«Засада!..» Подняв над головой меч, Федорец ринулся на драбов. Их было, не считая перебежчика, трое; склонившись над убитыми, они снимали с них оружие и сапоги. Стремглав выскочивший из-за дерева Федорец с ходу размозжил головы двоим. Оставшийся в живых литовец и тверич на миг оцепенели: внезапно появившийся москвич богатырского роста почудился лесным привидением, нечистой силой. Когда он вскинул меч снова, они в страхе бросились наутек. Драбу удалось убежать. Федорец его не преследовал, все помыслы его были о том, чтобы догнать мнимого перебежчика. Настигнув тверича, он после короткой схватки связал веревкой ему руки и повел к Боброку.

Предателя пытали, и он сознался, что был подослан великим князем Тверским. Под страхом лютой казни тверич наконец показал верную дорогу. Рать Боброка-Волынца подоспела вовремя. Литовцы, которые уже перешли тверские рубежи, завидев многочисленное московское воинство, убрались обратно восвояси.

Узнав, что Ольгерд не придет на помощь, Михаил Тверской открыл ворота Твери и, отказавшись от притязаний на великое княжество Владимирское, поспешил заключить мирный договор с Дмитрием Ивановичем, признав себя его подручным.

А спустя два года Федор, уже бывалый воин, которого больше не называли Федорцом, в дружине Боброка-Волынца ходил в поход на Булгары. Большой торговый город, захваченный ханом Батыем почти полтора века назад, был заселен татарами, которые смешались с волжскими болгарами. Город являлся главным поставщиком хлеба, рыбы, кож и мехов для Сарая. Отсюда ордынцы совершали неожиданные набеги на Нижний Новгород, опустошая его и окрестные земли. Чтобы помешать набегам и ослабить Золотую Орду, великий князь Московский задумал захватить весь волжский путь от верховьев реки до Булгар.

Скрытно подойдя к Волге напротив города, Боброк ночью переправил через реку передовой полк. Утром московские конники уже были под стенами Булгар. Его правители, ханы Мамет-Салтан и Асан, вывели им навстречу своих нукеров. Москвичей и нижегородцев засыпали тучами черноперых стрел, но, несмотря на большие потери, они стойко держались, пока не подоспел князь Боброк с остальными полками. Федор сражался рядом с Волынцом в первых рядах, зарубил несколько ордынцев, полонил бека. Не выдержав натиска, нукеры бежали с поля битвы и укрылись за стенами города. После недолгой осады Мамет-Салтан и Асан сдались. Взяв с города большой выкуп, Боброк оставил в нем московского наместника.

Но потом было побоище на реке Пьяне. В набег на прирубежные русские земли шел с многотысячной конной ордой оглан Арапша. Обманутые лазутчиками, распустившими слух, что враги находятся еще в нескольких переходах, московские воеводы и ратники беспечно расположились на берегу реки. Доспехи и оружие оставили на телегах, дозорных не выставили, часть воинов разбрелась по окрестным деревням. Внезапное нападение Арапши застало москвичей врасплох. Большинство ратников погибло или утонуло в реке, часть захватили в полон. Но Федору удалось уйти. Пешим, отбившись от татар, он вскочил на какого-то коня и переплыл Пьяну.

Довелось свирчанину биться и на реке Воже. В той сече москвичам пришлось сражаться с отборными полчищами мурзы Бегича. Задумав устрашить и привести в покорность Москву, владыка Золотой Орды Мамай послал в набег на Русь своего лучшего полководца…

Дорогу ему преградил сам великий князь Дмитрий. Ордынцы переправились через Вожу и стремительным ударом прорвали ряды русских ратников, которые стояли на противоположном берегу. И тут они попали в ловушку. Дмитрий Иванович заранее разделил свою рать на три части: центром командовал он, справа был его брат Владимир Серпуховский, слева — Дмитрий Боброк. Атакой с трех сторон орда Бегича была смята и в панике обратилась в бегство. Во время погони, которая продолжалась до ночи, Федор был ранен вражеской стрелой. Болел он долго, но, когда пришел грозный час мамайщины, снова стал в строй. Боброк принял его в свою дружину, поставил десятником.

Федор запомнил слова, что говорил на берегу Непрядвы Боброку-Волынцу великий князь Дмитрий в ночь перед битвой на Куликовом поле:

— Ты, Дмитрий Михайлыч, с братом нашим Володимиром в засаде станешь. Вельми храбр он, но горяч не в меру. Потому ты, друг мой верный, вместе с ним засадный полк возглавите, в час решающий на врага поднимитесь. Когда тот час грядет, тебе доверяю определить. Многоопытен ты и мудр, Дмитрий Михайлыч, мыслю, не оплошаешь. Без времени не начнешь, не пересидишь в засаде.

А Боброк ему отвечал:

— Не сомневайся, Дмитрий Иваныч, все гораздо исполню, честно послужу тебе и земле московской!

Они обнялись и трижды расцеловались. Боброк, сопровождаемый дружинниками, поскакал к дубраве, где расположился засадный полк.

А ранним утром следующего дня на поле Куликовом началась лютая битва. Над степью закружилось, повисло огромное облако пыли… Уже пало много русских воевод и ратников, ордынцы тоже понесли великие потери, но противники все никак не могли сломить друг друга. Нукеры рвались к Непрядве, чтобы рассечь и окружить русские полки. Все труднее становилось отражать атаки вражеской конницы. Ей удалось вклиниться и прорвать боевые порядки ратей левой руки, которыми командовали князья Федор и Иван Белозерские. Те стали отступать. Навстречу нукерам поднялась еще не принимавшая участия в битве дружина князя Дмитрия Ольгердовича Брянского, составленная из воинов с верхнеокских, черниговских и смоленских земель. Они приняли на себя всю тяжесть вражеского удара и погибли геройской смертью; уцелели лишь немногие, но в том числе князь. Ордынцы устремились вперед…

С каждым мгновением сражение становилось все ожесточеннее, кровавые ручьи текли с Куликова поля в Непрядву, воды ее стали багрово-красными. Уже пали князья белозерские и тарусские, несколько воевод, множество дружинников и ополченцев. Сбит с коня и завален грудой тел великий князь Московский Дмитрий. Остатки полков левой руки русских бросились бежать в разные стороны. Страшная угроза нависла над главными силами в центре, еще немного — они будут окружены и разгромлены.

В зеленой дубраве, держа мечи и копья наизготове, затаился засадный полк, в котором был Федор. Ему было слышно, как торопит Боброка князь Серпуховский, грозит, что бросится в битву со своей дружиной, но воевода оставался непреклонен. Вот дозорные, сидевшие на высоком дереве, донесли, что Мамай остался на Красном холме лишь в окружении своих телохранителей, остальные ордынцы все в битве. Русичи с трудом обороняются, каждый миг могут дрогнуть и обратиться в бегство!..

Боброк бросил Серпуховскому: «Пора!» Владимир Андреевич поднял меч высоко над головой, закричал на всю дубраву: «Наш час пришел! Дерзайте, други и братья!» Дмитрий Михайлович подхватил: «Вперед! Слава! Слава!» Заглушая шум лютой сечи, в ответ зазвучал боевой клич воинов: «Слава! Слава!..»

Засадный полк устремился на врага…

Федор разил татар ударами длинного меча. Враги набрасывались на него по двое, по трое и тут же падали с разрубленными головами. Сквирчанина ранили в ногу, но он сражался, пока битва не закончилась полным разгромом ордынцев.

С Куликова поля Федора везли в телеге — загноилось раненное ордынской саблей колено. В Коломне, через которую лежал путь победителей домой, раненых приютили сердобольные жители. Долго лечили Федора травами и заговором и в конце концов выходили. В это время как раз набирали в коломенский острог людей, охочих служить на порубежье, туда подался и Федор…

В лесу уже совсем стемнело. Было тихо, лишь изредка в землянку доносились отдаленные голоса разбойников. Митрошка ничем не выказывал своего присутствия — либо задремал, либо, устав ждать, ушел.

— Разговорился я с тобой, — уже спокойнее сказал атаман. — Пора и честь знать. — Подняв с пола опушенный бобровым мехом колпак, тряхнул его о колено, надел на голову. — А теперь слушай, — продолжал он. — Решили мы с молодцами лесными покинуть места тутошние. Завтра уходим. Что с тобой делать — ума не приложу. Хотят удальцы мои расправиться с тобой — дюже насолили острожники лесному люду… А мне ты по душе пришелся, молодец. Спасу тебя. За что — пока сказывать не стану. Нашего ты роду-племени, крестьянского, идем с нами. Ежели не за себя, так за других людишек, малых, неправедно обиженных, заступником станешь.

Федор оторопело замигал глазами, не сразу и уразумел, что чернобородый разбойник предлагает.

Атаман пристально смотрел на пленника, лицо его при свете догорающей свечки казалось хищным.

— Чего молчишь? Сказывай: по душе тебе такое?

Федор разозлился:

— Купцов убивать зовешь, атаман?

— Вишь, купца пожалел! — едко усмехнулся Гордей. — Не об том я с тобой разговор вести хотел.

Когда Гордей шел к пленнику, то надеялся выпытать что-либо о том, кто предупредил сына боярского Валуева. Однако разговора не получилось. Поняв это, процедил сквозь зубы:

— Видать, княжьи объедки по душе тебе больше! — Резким движением подхватил свечу, которая тут же замигала, и направился к выходу.

«Теперь тать непременно со мной расправится!» — со злостью подумал пленник.

— Митрошка! — громко позвал атаман на пороге землянки. Ему никто не ответил. Гордей выругался, прикрыл скрипнувшую на ржавых петлях дверь. С лязгом задвинул засов. Сделал несколько шагов от землянки и вдруг со стороны разбойного стана услышал возбужденные крики:

— Гордей! Гордей! Где ты? Не видали атамана?!

— Что там случилось? — громко отозвался тот.

— Ну и дела, Гордей! — воскликнул кто-то в нескольких шагах от землянки. — Только прибежал из Серпухова Корень. Такое там делается — страх! В городе татар сила несметная! Мелеха и Базыку убили, Епишка делся неведомо куды! Один Митька едва ноги унес; он про то и рассказал.

— Набег, что ли?

— Ежели б набег. Сказывает Корень: вся Орда поднялась!..

Федора словно горячечной волной окатило, в голове замутилось. Бросившись к двери, исступленно заколотил по ней изо всех сил кулаками.

Глава 10

Федор долго стоял у запертой двери землянки. Побег, мечтой о котором он жил все дни плена, казался теперь ненужным. Даже если Коломна не захвачена врагами и он доберется туда, что ждет его там?..

«По моей вине не упреждены в остроге, а может, в Москве самой, про ордынский набег…» — казнил себя порубежник.

Всю следующую ночь Федор, не сомкнув глаз, проворочался с боку на бок, так ни на что и не решившись. Утром, когда ему принесли поесть, Федор даже не взглянул на еду, но про себя удивился: не думал, что после вчерашнего разговора с атаманом кормить станут. И совсем уж озадачило его то, что впервые в землянку пришел с едой не Клепа, а Митрошка. Словоохотливый лесовичок попытался завести с Федором разговор, однако тот, рассеянно слушая его россказни, думал о своем и не отвечал. Митрошка надулся, хлопнув дверью, вышел из землянки, но привычного лязга засова пленник на сей раз почему-то не услышал.

«Забыл, видно, тать! — решил Федор. Поднялся, подошел к двери, толкнул ее. — Открылась!.. — Оторопело смотрел вслед удалявшемуся лесовику; замер у порога. — Не доглядел Митрошка? А может, с умыслом? Как только уходить стану, они набросятся и порешат меня… — строил догадки пленник. Но тут же усомнился: — А пошто сие атаману? Мог управиться со мной и на болоте, и в ихнем стане. Ладно, дождусь вечера…»

Митрошка появился в землянке, когда уже совсем стемнело. Пришел без еды, увидав, что Федор не ушел, удивленно хмыкнул и, молча постояв на пороге, покинул жилище пленника. Теперь уже тот не сомневался: ему позволяли уйти!.. И не крадучись, опасаясь погони, а днем, чтобы он не блуждал по ночному лесу. И причиной тому — набег ордынский!..

Сжимая в руке нож, Федор, перекрестившись, вышел из землянки. Огляделся. Вблизи никого не было. Разбойники сидели в отдалении у костра и негромко разговаривали. Лишь изредка они повышали голос, и тогда до пленника доносились отдельные слова, а то и фразы.

«А песен не орут, как обычно. Не иначе их тоже за душу взял набег вражеский, — с удивлением думал Федор, а в его сердце снова закралась горечь. — Может, где-то недалеко ордынцы убивают и гонят в полон люд православный. Спаси их, Господи!..»

Еще на пороге Федор почувствовал сильный запах дыма, в голове мелькнуло: «Вишь как гарью несет с пожарищ! — Вышел на поляну, взглянул на небо. С трех сторон оно светилось багровыми отблесками огня, бушующего на земле… — Где же Коломна? — По тускло мигающим в дымном мареве звездам определил: — Там горит. Но все ж надо туда подаваться. А может, на Москву — там с полночной стороны вроде не видать пожара?..»

Порубежник не знал, на что решиться. Зашел в землянку, взял завернутые в тряпицу сухари и снова заколебался… Он так и не ушел в ту ночь. Спал беспокойно, просыпался, с нетерпением ждал рассвета. Хоть и считал Митрошку лесным скоморохом, а в душе надеялся: «Может, еще что про набег от него проведаю?..»

Будь косоглазый лесовичок повнимательнее, он бы сразу заметил, в каком смятении находится их пленник, как настороженно следит за каждым его движением. Но теперь уже Митрошка заважничал — отмалчивался или, подражая Епишке, цедил слова сквозь зубы. Когда он вышел из землянки, Федор, присев на дубовую колоду, подпер голову рукой и снова надолго задумался…

Впервые после того, как поступил на ратную службу, он был предоставлен самому себе, раньше всегда были рядом начальные люди и другие воины. Вот разве только на реке Пьяне, когда, отбившись от ордынцев, остался один. Но тогда он не колебался: надо скакать к своим! А теперь на что решиться?..

В Коломну ему пути нет, хоть с той стороны и не так горит, как на закате и полдне; ежели он даже туда доберется, что скажет? Не по своей-то воле надо ж было попасть в руки душегубцев, но не предупредил ведь он острожного воеводу. До Москвы далеко. Был бы он на коне да с мечом, дело другое, может, и проскочил бы ордынцев. Выходит, одно остается: пристать к лесным татям, как атаман звал. Пойти с разбойной ватажкой, а после сбежать и податься к своим в Верею. Может, еще ждет его Галька, да и родителей, сестру и брата, может, увидит.

Утром Гордей снова собрал на лесной поляне своих сподвижников. Обвел их сумрачным взглядом, хмуро сказал:

— Вот так, молодцы, судачили мы, спорили, чуть не передрались, а выходит, не можно идти нам в Рязанщину, видать, оттоль пригнали ордынцы. Что делать станем?

Лесовики молчали.

— Куда ж идти туда, ежли так! — громко вздохнул Митька Корень. — А страшенные ж они, ордынцы. Я их, оружных-то, раньше не видел никогда.

— А что в мамайщину делал? — бросил Ванька-кашевар и, задорно блеснув голубыми глазами, добавил с насмешкой: — Там бы уж нагляделся!

— Неужто ни одного оружного не видел? — в свою очередь удивился Митрошка.

— Говорю, не видел, чего пристали?! Я с Переславля, а туда сколько уж годов Орда не набегала. Старики токмо про набеги сказывали.

— Ладно, молодцы, будет вам! — перебил их вожак. — Не по делу завели спор. Я мыслю, все одно неча тут сидеть, уходить надо. Пойдем на другие земли, может, в Верховские княжества. Там тоже есть где разгуляться, за кого заступиться.

— Так в тех же местах литвины, — стал возражать кто-то из лесовиков.

— Знаю! Драбы великого князя Литовского Ольгерда и впрямь земли те давно уже повоевали. Как на Днепре и Припяти, повсюду на Оке мытниц множество понастроили…

— Вот я и говорю.

— А ты не перебивай! — Гордей метнул на того сердитый взгляд и продолжал: — Мало что мытниц понаставили и людям версты без мыта проехать не дают, еще и податями великими сирот и горожан обложили. Все время меж нашими и литвинами размирье. Бегут люди в леса, в ватаги собираются. А нам это на выгоду, потому как станут они приставать к нашей станице. Мы снова всилу быстро войдем.

— В верховские земли, так в верховские! — беспечно махнул рукой Ванька-кашевар.

Остальные не возражали, им было все равно, куда поведет их атаман.

Гордей, как и прочие лесовики, оторванные от окружающего мира, даже не подозревал, что полчища Тохтамыша обогнули земли великого княжества Рязанского, вошли в верховские земли и двигались через Мценск, Белев, Калугу на Москву.

— А что острожник, так и не ушел? — поинтересовался Рудак.

— Не ушел! — буркнул Гордей…

Под вечер дверь землянки, в которой по-прежнему находился пленник, отворилась. На пороге появился атаман. Не торопясь завести разговор, уставился на порубежника. Федор не отвел взгляда. Так и стояли они, в упор смотря друг на друга. Наконец чернобородый, широко усмехнувшись всем лицом, спросил:

— Что, Федор Данилов, так ты и не ушел. Видать, не инак передумал? А? Пойдешь с нами на земли верховские?

Порубежник облизнул пересохшие губы, сердце забилось чаще… «Мне такое по дороге! Пойду с душегубцами до Серпухова. А там подамся к своим в Верею!» — мелькнуло у него в голове, и он решительно произнес:

— Деваться мне некуда, атаман, пойду!

Глава 11

Земля под копытами коня осела, стала проваливаться. Василько рванул узду, поднял жеребца на дыбы, бросил в сторону. Холодный пот прошиб всего: «Еще миг — и быть ему в балке!..»

Порубежник понесся вдоль оврага. Расстояние между ним и татарами сократилось. Над головой со свистом пролетело несколько стрел, усилился настигающий топот погони. Овраг уводил Василька все дальше от леса. Наконец он миновал его. Но впереди лежала новая преграда. Под копытами коня захлюпала болотная вода, блеснув в пробившихся сквозь туман солнечных лучах, разлетелись брызги. Пришлось опять свернуть в сторону. Понукаемый всадником, жеребец ускорял бег. Преследователи отстали, их уже едва было видно, хотя туман стал рассеиваться. Доскакав до опушки леса, Василько вздохнул с облегчением: «Ушел-таки от басурман! — Погладил коня по лохматой гриве: — Добрый мой Воронок, и на сей раз меня спас».

Порубежник углубился в лес. Он рассчитывал, что быстро доберется к берегу Упы, но солнце уже перевалило за полдень, а впереди по-прежнему простирались глухие лесные дебри. Густые заросли орешника и волчьего лыка заставили его спешиться и вести коня в поводу. Где удавалось, обходил буйно разросшийся кустарник, а где и прорубал дорогу мечом. Стало смеркаться, а к реке он так и не вышел.

Перепрыгивая с ветки на ветку, над его головой проносились белки. То и дело из кустов выскакивали зайцы и косули. Неторопливой рысцой прошел лось. Поняв, что заблудился в незнакомых местах, Василько решил возвращаться…

«Дойду до степи, а там будет видно…» И он повернул обратно.

С прошлого вечера порубежник ничего не ел и теперь едва держался на ногах. Можно было бы подстрелить какую-нибудь дичь, но уже совсем стемнело — зверье и птицы укрылись на ночлег. Несколько раз Василько падал — то зацепится за стелющиеся по земле ветки, то споткнется о поваленное дерево… Но снова поднимался и шел, словно одержимый, пока наконец не вышел к заветной реке.

Было уже за полночь. Василько повалился на мокрую траву и долго лежал не двигаясь. Потом заставил себя встать, расседлал Воронка и привязал к дереву. «Добро, хоть до Упы добрался, — подумал он. — А в ночи все одно не стоит перебираться на другой берег…» С этой мыслью и заснул. Спал беспокойно: слышал сквозь дремоту фырканье коня, уханье филина, отдаленный волчий вой.

Утром подстрелил глухаря, развел костер — трут и огниво всегда были при нем в мешке, который висел на поясе. Зажарив, съел птицу, попил речной воды и стал готовиться к переправе. Связав в узел одежду и сапоги, укрепил его на голове и поплыл к противоположному берегу. Рядом следовал нагруженный оружием и доспехами Воронок. Они были уже близки к цели, когда на оставленном ими берегу неожиданно появились враги. Вмиг сорвали с плеч луки, несколько стрел упали неподалеку от Василька. Но река в этом месте была довольно широка, и вскоре стрелы уже перестали долетать до порубежника. Несколько ордынцев кинулись было в воду, но, повинуясь зычному окрику онбасы-десятника, вернулись на берег.

Василько выбрался из реки, быстро оделся и стал ждать, пока подплывет Воронок.

«Больно нагрузил бедолагу!» — подумал он, увидев, с каким трудом конь борется с течением. Чтобы подбодрить его, громко свистнул. Воронок подплыл к берегу, стал на ноги, шатаясь, сделал шаг, другой… и вдруг рухнул на колени и повалился на бок. Василько подбежал, приподнял его голову над покрасневшей водой — в ухе Воронка торчала черноперая стрела. Изо рта коня с шумом вырвался воздух, зрачки глаз замерли, остекленели.

— Эх, Воронок, Воронок, мой… — припав к лошадиной морде, с горечью шептал Василько. — Прощай, друже! — Поцеловал мертвого коня, обернулся, бросил ненавидящий взгляд на ордынцев, которые все еще стояли на том берегу. Затем отвязал притороченные к седлу оружие, кольчугу и шлем, надел их и зашагал к лесу. Нукеры на противоположной стороне тоже скрылись в чаще. Река вновь стала тихой и пустынной.

К вечеру Василько наконец вышел к дубраве, за которой на холме располагался сторожевой острог. Порубежник ускорил шаги. Ему стало жарко, вспотевшую шею натирала тяжелая кольчуга, но он, радуясь, что опасность позади и его ждет встреча со своими, казалось, не замечал этого. Когда приблизился к опушке леса, невольно насторожился. Заглушив все привычные запахи вечернего леса, к нему донеслась едкая вонь пожарища. Порубежник осмотрелся, прислушался, но вокруг все было тихо и спокойно. Крадучись, медленно вышел из-за кустов, бросил взгляд на холм… Сердце его тревожно заколотилось, когда в лунном свете он увидел вместо знакомых очертаний острога руины крепостных укреплений, над которыми курились столбы дыма.

Василько взобрался на обугленный холм. Повсюду лежали убитые порубежники и ордынцы. Обнажив меч, он медленно шел по разрушенному, сгоревшему острогу. Заслышав его шаги, метнулись наутек несколько шакалов. С шумом захлопал крыльями орел-стервятник и с недовольным криком уселся неподалеку. Василько узнавал убитых товарищей, склонялся над ними, закрывал им глаза. Вот Истомка, весельчак и певун, тоже из самой Тарусы, с ним они когда-то начинали порубежную службу. А это Ерема, бывший княжеский дружинник, первый наставник Василька; порой бывал крут, а то и несправедлив к нему, но многому научил в ратном умельстве. Лицо острожного воеводы было иссечено саблями так, что его трудно было узнать…

Порубежник долго стоял над ним, сердце его будто в кулаке сжал кто-то. Чувствовал, как в душу закрадывается тоска от одиночества и жалости, но сумел переломить себя. Решительно выпрямился, зашагал дальше. Его все больше заполоняла ненависть к врагам; решил: «Надо уходить в Тарусу! Там князь, там воинство. Может, еще и доведется сразиться с окаянными!..»

Василько стал спускаться с холма. Он еще не дошел до его подножья, когда услышал конский топот и громкие крики.

«Неужто ордынцы?!.»

Порубежник быстро обернулся, на миг замер в растерянности… Из-за холма наперерез ему мчались всадники. Они были еще далеко, однако Василько понял, что не успеет добраться до леса. Но все же побежал, побежал что было мочи…

А татары уже почти настигли его. Передний отцепил от седла аркан и, готовясь забросить, наматывал его на руку. Чтобы не попасть в петлю, порубежник бросался из стороны в сторону, задыхаясь под тяжестью кольчуги, напрягал последние силы. До дубравы уже было рукой подать, но, увы, сил у него больше не осталось. Василько в изнеможении остановился, два всадника обогнали его и отрезали дорогу к лесу. Четверо нукеров в длинных темных халатах, закрывающих полами стремена, и в кожаных шлемах с железными шишаками медленно подъехали к порубежнику. За спиной у каждого висели лук и несколько колчанов со стрелами, сбоку сабли в ножнах, щиты.

«Лучше смерть, нежели полон!..»

Василько выхватил меч. Тыча на него пальцами, ордынцы гоготали. Тот, что приготовил для броска аркан, резко взмахнул им, однако порубежник рванулся в сторону, и петля пролетела мимо. Неожиданно Василько оступился, нога попала в нору суслика, потеряв равновесие, он упал. На него набросились двое, вырвали меч, заломили руки за спину. Онбасы-десятник удовлетворенно прищелкнул языком, приблизившись к безоружному пленнику, соскочил с коня, что-то крикнул нукерам, и те отпустили Василька. Со злорадной усмешкой на широком лице десятник распахнул халат и отцепил от пояса веревку. Перед глазами порубежника зеркалом блеснула в лунном свете стальная кольчуга.

В то же мгновение сильный удар ногой в живот отшвырнул ордынца к лошади. Прижав от страха уши, она шарахнулась в сторону, едва не опрокинув остальных лошадей и нукеров, которые уже все спешились. Пока ордынцы хватали за уздцы своих коней, чтобы они не разбежались, и снова усаживались в седла, Василько успел вскочить на жеребца десятника и помчаться прочь. Когда нукеры устремились в погоню, беглец был уже далеко. Он несся к лесу. Деревья, кусты, снова деревья. Густеет листва, вот уже и спасительная чаща…

Глава 12

Уходила станица затемно. Над головами ватажников едва мерцали сквозь дым пожаров звезды. Пахло гарью. Путь разбойной станицы пролегал через леса и болота, которые тянулись вдоль северного берега Оки. На ночь становились у чистых лесных озер. Вечерами, когда лесовики бражничали у костра, Федор подолгу сидел на берегу, смотрел, как плещется в озере рыба, как крадется на водопой зверье. В который раз порубежник спрашивал себя: «Может, лучше бежать и добраться до своих?..» — но продолжал по-прежнему идти с разбойной ватагой. Вставали лесовики рано, когда еще дымилась зеркальная озерная гладь — в этот час хорошо ловилась рыба. Брали ее на блесну либо всем миром вытаскивали большой сетью с берестяными поплавками и грузилами из обожженной глины. Наскоро варили похлебку и, перекусив, шли дальше. По дороге стреляли дичь из луков. Тем и жили.

Как-то под вечер вышли к деревушке на два двора, затерянной среди глухого леса. Колосилось небольшое ржаное поле, голубел лен, на огороде зеленели капустные шары, желтела ботва репы и лука. На опушке под присмотром ребятишек, одетых в белые до пят холстинные рубашонки, паслись мелкорослые коровы и козы.

Завидев вооруженных людей, крестьяне встревожились, бросили работу. Бабы с детьми поспешили укрыться в избах. Мужики, их было четверо — белый как лунь старик и трое помоложе, кряжистых и крепких, — сгрудившись группкой, с опаской и растерянностью смотрели на лесовиков.

— Бог в помощь, сироты, не опасайтесь! — бросил Гордей. — Как живете-можете?

Крестьяне молчали, чужих они видели редко, только когда раз в году наведывались к ним сборщики подати да изредка наезжали в Коломну на торжище. А тут сразу двадцать душ, да еще оружных!.. Но атаман постарался рассеять их опасения:

— Слышь, сироты, хотим обменять кой-чего с наших припасов на корм, а то без хлеба оголодали.

Крестьяне немного успокоились, но по-прежнему оставались насторожены и хмуры. Седой мужик позвал баб, что-то буркнул им. Те вынесли молоко, два каравая ржаного хлеба, испеченного на кислом квасе, и три глиняные бутылки с льняным маслом. В обмен ватажники передали им немного тканей, бус и серьги.

Тем временем уже совсем стемнело, небо со всех сторон окрасилось в багрово-коричневый цвет, звезды с трудом пробивались в зловещем мареве.

— Который день так! — недоуменно пожал плечами старик, показывая на зарево. — А что оно значит, ума не приложим. Чай, далече, должно, от нас.

Ему никто не ответил. Ватажники, расположившись вокруг костра, жадно хлебали сдобренную льняным маслом овсяную кашу, заедая хлебом. На огне, издавая пряный запах, жарились большие куски кабаньего мяса; сало, стекая на раскаленные угли, с шипеньем и треском разбрызгивалось в стороны.

Наконец атаман закончил есть, строго сдвинув к переносице лохматые брови, бросил:

— То поганые идут, палят землю нашу. Серпухов уже захватили!

Миг-другой крестьяне в оцепенении молчали, потом стали креститься. Испуганно заголосили бабы, заплакала ребятня. Мужики обступили Гордея.

— Коль правда сие, что нам делать?

— Уходите в лес, сироты, да подальше, чтоб ордынцы не нашли…

В один из дней ватажники вышли позже обычного. Было еще темно, может, из-за непогоды, а может, потому, что дни становились все короче. Шел дождь, лесовики, ругаясь про себя вполголоса, поплотнее кутались в свою немудреную одежду. Даже Митрошка не балагурил и не приставал к простоватому Ивашке. Прошли совсем немного, когда впереди сильно потянуло гарью. Ватага остановилась.

— Ивашко, а ну, поглянь, что там! — кликнул Гордей кашевару, и тот исчез в едва начавшей редеть темноте. Вскоре он вернулся, крестясь в страхе, взволнованный.

— Сидит мужик, по рукам и ногам связан… — Ванька-кашевар перевел дух и, оглядев лесовиков расширенными от испуга глазами, заикаясь добавил: — А стережет его… ведьма!

Гордей громко выругался, встревоженно спросил:

— Больше никого?

— Никого! Даже собак, должно, ведьма съела!..

Ватажники переглянулись.

— Идем, посмотрим на твою ведьму! — решительно сказал атаман.

Прошагав с сотню шагов, остановились. Село, видимо, было уже рядом, несло гарью и сладковатым запахом мертвечины, от чего даже у привычных ко всему лесовиков мурашки холодили спины.

— Вон там! — опасливо показал Ванька на одинокий старый дуб на опушке.

Подошли ближе. Прислонившись спиной к дереву, сидел человек. В полумраке видны были курчавые волосы и большая борода, спадавшая на широкую грудь. Руки и ноги у него были крепко связаны сыромятными татарскими ремнями. Он встревоженно повернул голову, и в этот миг из-за кустов вдруг появилась страшная баба. Волосы взлохмачены, грязная, когда-то белая холстинная рубашка разорвана, глаза безумные.

Ведьма!

Ватажники испуганно шарахнулись, стали креститься.

— Не бойтесь, люди добрые, — промолвил связанный мужик, сидевший под деревом. — Это женка моя, умом тронулась, бедолашная.

Атаман подошел к нему, молча разрезал ремни.

— Ты кто будешь?

С трудом расправив затекшие руки, мужик пробормотал:

— Тутошний я, из селища сего… — И, помолчав, тихо добавил: — Водицы бы испить, люди добрые.

Митрошка протянул ему глиняную флягу…

Это было первое пепелище, которое встретилось ватаге. Долго разглядывали они погибшее поселение, хмурились, угрюмо молчали.

Село до нашествия было большим, почти полугородок, рассказал мужик, которого звали Ермак. Несколько десятков изб, хоромы сына боярского Козла, володаря деревни, хозяйственные постройки, церквушка со звонницей и колоколом. Случилось все нежданно накануне утром. Крестьяне занимались обычными делами. Мычали коровы, мекали козы, перекликались собаки и петухи. Ермак чинил плетень во дворе, молодая жена его Ладушка кормила грудью первенца. Вдруг раздался пронзительный клич «урагх!» — и в село хлынули страшные ордынцы. Звонарь успел влезть на колокольню. Его никто оттуда не снимал, просто подожгли звонницу. Над селом долго звенел набат вперемешку с вражескими воплями, криками жертв. Потом набат затих, церковь обвалилась и погребла колокол вместе со звонарем.

Когда в избу ввалились ордынцы, Лада стояла у люльки с поднятым над головой топором. Первый нукер упал с раскроенным черепом. Не слышала, как просвистел аркан; ее выволокли за ноги из избы и стали насиловать. У порога лежал намертво связанный ремнями Ермак. Татары вынесли из дома все, что могли, и подожгли его. Ножом полоснул сердце детский плач. Лада рванулась, но ее крепко держал за волосы степняк. С расширенными от ужаса глазами смотрела на воющее пламя, не чувствуя боли, рвалась из рук очередного насильника, пока не обрушилась крыша и детский крик захлебнулся навсегда…

Лада затихла на мгновение, затем внезапно извернулась и, оставив в руках у ордынца прядь своих волос, вцепилась ему в горло. Ордынец захрипел и обмяк — откуда только взялась у нее эта неистовая сила?! Изба стояла на краю села, и ордынцы их не заметили. Безумный взгляд несчастной остановился на муже. Она взвалила его на спину и, шатаясь, пошла к лесу. Через час все было кончено. Скот, молодых баб и мужиков ордынцы угнали в полон, остальных зарубили. Многие сгорели заживо.

«Развяжи меня, Ладушка…» — просил Ермак, но обезумевшая жена не отвечала. Остановилась, прислушалась, осторожно опустила мужа на землю, прислонила к дереву и спряталась в кустах…

Обеспокоенная близостью татар, ватага в тот день не пошла дальше. После недолгого совета лесовики решили пробираться на верховские земли только ночами, а в светлое время, укрывшись в лесу, отдыхать.

Проходя неподалеку от лесной дороги, ватажники увидели свежие следы вражеского ночлега. Тлеющие головешки костров, отпечатки лошадиных копыт, обрывки одежды, где вповалку спали связанные пленники, оброненная кем-то из ордынцев плетка-свинчатка, сыромятный ремень…

В тот же день исчезли куда-то Ермак с Ладой, больше лесовики их не видели.

На каждом привале Гордей выставлял дозорных. Ставили и Федора, он сам попросил атамана об этом. Но ему, должно, по-прежнему не доверяли, всякий раз рядом находился кто-нибудь из ватажников.

Чем дальше удалялась лесная станица от Коломны, тем чаще ей встречались сожженные, безлюдные поселения, участки сгоревшего леса. Ближе к Серпухову, где прошло большинство ордынских полчищ, все было превращено в пепел. Враги не пощадили ни одного городка, ни одной деревни; жители были перебиты или уведены в полон. В руинах лежали не только московские, но и селения, принадлежавшие великому князю Рязанскому Олегу.

Лесовики оголодали. Питались одной рыбой, зверье и птица, распуганные пожарами и татарами, исчезли.

За эти несколько дней Федор, благодаря Митрошке, многое узнал о своих попутчиках. Ивашко-кашевар, пригожий русый парень, стал ватажником из-за того, что убил княжьего человека, обесчестившего его сестру. Худой, с подбородком в пол-лица Митька Корень за долги был посажен в яму-темницу, его заставили подписать кабальную грамотку на холопство, и тогда он ушел в леса. Пожилой дряблолицый Рудак не поладил с боярским управляющим-дворским. И так большинство.

Сам Митрошка раньше жил в Серпухове, считался в городе искусным швецом, шил одежду для бояр и боярынь. По характеру был он добрый и беспечный человек, угощал многочисленных дружков, раздавал взаймы, а потом жил впроголодь, считая каждую деньгу. В боярских дворах на швеца смотрели, как на животинку, вели при нем всякие разговоры. А он исправно рассказывал обо всем приятелям. Серпухов всегда был полон слухами о том, что делается во дворе у того или иного боярина. Но однажды из-за его болтовни произошла ссора между серпуховским воеводой и тысяцким князя Владимира Серпуховского. Митрошка едва успел сбежать из города. Несколько лет скитался по Руси, побывал в Рязани, Твери, даже в Великом Новгороде. Потом перебрался в Алексин, поближе к Серпухову, но там появиться не посмел — узнал, что о нем еще не забыли. Тогда Митрошка решил податься в Коломну, а по дороге пристал к разбойной ватаге, орудовавшей в окрестных лесах. Вначале лесовики на него косились, за дело и без дела давали тумаков, а потом привыкли. За швецкое умельство, неунывающий нрав и бесчисленные затейливые россказни признали его своим.

За короткое время Федор тоже успел привязаться к Митрошке. Хотя и считал, что швец чересчур уж много болтает, его доброта и бесхитростность расположили к нему сурового и замкнутого воина. На первых порах порубежник чуждался лесной ватаги. Он жил как в угаре, ложился и вставал с мыслью, что не исполнил свой ратный долг, не предупредил об ордынском набеге.

А между тем многие из лесных молодцов при одном виде угрюмого, сторонящегося их острожника с трудом сдерживались, чтобы не расправиться с ним. Встречая их хмурые, враждебные взгляды, Федор не мог дождаться того дня, когда ватага доберется до Серпухова, где он задумал ее оставить. Ватажники давно бы уже свели счеты со своим пленником, если бы не боязнь навлечь на себя гнев крутого нравом, скорого на расправу Гордея, который по непонятной для них причине продолжал покровительствовать тому. Было ли это следствием великодушия атамана или же он просто решил повременить, оставалось для них загадкой: Гордей никогда не рассказывал о том, что произошло на Кучковом поле в Москве.

Лесовики отдавали должное своему вожаку за ум и храбрость, но ничего не знали о его прошлом. Из сподвижников Гордея, с которыми тот начинал разбойный промысел, в живых уже никого не осталось, и потому вся его прежняя жизнь была окутана тайной. Одни говорили, что атаман родом из разоренных Иваном Калитой углицких бояр, другие считали его монахом, сбежавшим из монастыря, третьи — крестьянином, который лишился своего хозяйства, четвертые… Немало догадок высказывали ватажники, но все они сводились к одному: «Видно, вельми досадили Гордею люди князя Московского, уж крепко не любит их чернобородый!..»

Несколько раз Гордей подсаживался к Федору на привалах, пытаясь поговорить с ним по душам. Тот вначале отмалчивался, неохотно отвечал на расспросы. Но атаман был настойчив. Несмотря на все, он по-прежнему испытывал расположение к порубежнику, который когда-то спас его. Рассказывал ему о делах ватаги, о своих разбойных сподвижниках, интересовался его прежним крестьянским жильем-бытьем. Это невольно будило в Федоре воспоминания о горьком отрочестве, в голову приходили мысли, что он лишь благодаря случаю избежал участи своих теперешних попутчиков. И действительно, повстречай Федор в ту пору, когда сбежал от расправы, не воеводского сына, а разбойную ватагу, он бы наверняка пристал к ней…

Предубеждение, которое Федор питал к лесовикам, все больше рассеивалось. Может быть, оно вскоре и вовсе бы исчезло, если бы не равнодушие, с которым, по его мнению, относились ватажники к тому, что происходило вокруг. На привалах они распивали мед, смеялись, грубо подшучивали друг над другом… Но Федор заблуждался. Большинство лесовиков были жителями великого княжества Московского, они родились и выросли во времена многолетней передышки от кровавых ордынских набегов. Некоторые из них побывали в ополчении и сражались на Куликовом поле. Им были чужды страх и безысходность, так долго терзавшие души их предков. Кажущиеся спокойствие и безразличие лесовиков к людским страданиям были явно напускными…

Глава 13

Возки тарусской княгини Ольги медленно двигались из Тулы в Тарусу. С обеих сторон дороги шумели поредевшей листвой огромные дубы, поскрипывали на ветру высокие сосны. Пламенели багровыми ягодами кусты рябины. Громко курлыкая, тянулись на юг косяки журавлей. На ночлег останавливались в селах, днем делали привалы в деревнях, а то и просто на лесных проталинах. Пока кормили детей, а княгиня и ее боярыни отдыхали от тряски на дорожных ухабах, дружинники спешивались и, не расседлывая коней, пускали их пастись неподалеку. Уже миновали большую часть пути, до Тарусы оставалось верст двадцать, когда Ольга Федоровна велела сделать очередной привал.

Начальный над охраной боярин Андрей Курной, услыхав наказ, недовольно поморщился, на его крупном лице с надменно поджатыми губами еще резче обозначились глубокие продольные складки; он даже сплюнул в сердцах.

— Только отъехали — и снова привал! — раздраженно буркнул он, обращаясь к своему помощнику, сыну боярскому Дмитрию. — Восемьдесят верст надо было всего проехать, а в дороге уже четвертый день. Никак не могу уговорить княгиню ехать быстрее!..

Курной снял высокий, украшенный зеленым орлиным пером серебряный шлем, вытер ладонью вспотевший лоб и, несмотря на дородность, легко соскочил с коня. Он держался перед княгиней со спокойной уверенностью, но весь путь из Тулы, где Ольга Федоровна с детьми гостила у своего отца, не переставал тревожиться. Курного волновали частые беспричинные, как ему казалось, остановки. «Ну, не поело дите, ну, умаялись в возках боярыни… Так что с того? Забыли, что рубеж близко, крымцы могут набежать изгоном, душегубцев окрест много!..» — сердился он, даже не ведая про то, что в нескольких десятках верст отсюда бессчетные орды Тохтамыша уже прошли через Верхне-Окские княжества, захватили Серпухов и двинулись на Москву.

Боярину не терпелось поскорее исполнить поручение князя Константина: благополучно привезти в Тарусу его семью. Однако открыто выказывать свое недовольство он не решался и теперь отводил душу перед помощником.

— Не печалься, Андрей Иваныч, днем раньше, днем позже, все одно доедем, — тоже спешившись, беззаботно махнул рукой сын боярский Дмитрий; его раскосые глаза от улыбки еще больше сузились, чувствовалось, что тревоги старшого он не воспринимает всерьез.

Жеребец начального над охраной горячился, грыз удила, он только разошелся, а его вдруг осадили на скаку. С трудом удерживая повод, Курной хмуро сказал:

— Только бы не вышло с нами, как с тем, что не видал, как упал, погляжу — ан лежу.

— Ордынцы далеко, в Диком поле кочуют, — снова попытался успокоить боярина Дмитрий. С его молодого лица по-прежнему не сходила беспечная ухмылка. Причиной тому был солнечный, не по-осеннему теплый день, а главное, надежда опять увидеть сероглазую, светлокосую Дуняшку, служанку княгини, которая ехала с ней в одном возке. На привалах Дмитрий умудрялся мельком обменяться с ней такими ласковыми и нежными взглядами, от которых у молодца непривычно частило сердце.

— Кто знает, где они ныне… — ворчливо протянул Курной и добавил строго: — Крымцы двуконь, триконь куда хочешь, как снег на голову, могут свалиться. Да и душегубцев в сих местах погуливает немало. Скольких купцов пограбили, а то и поубивали.

— Ну, их-то, мыслю, нам нечего опасаться, сотня наших дружинников со всеми тарусскими и тульскими татями управится.

— А ежели они засаду устроят?

— Не осмелятся, Андрей Иваныч.

Но Дмитрий не успокоил боярина. Тот даже собрался пристращить княгиню: мол, дозорные видели ордынцев. Может, хоть это образумит ее. Но потом раздумал: пугать не годится. Чего доброго, князю пожалуется.

Курной велел дружинникам спешиваться и, выставив вокруг возков охрану, зашагал в село, жители которого уже высыпали из изб и с настороженным любопытством разглядывали знатных нежданых гостей.

Княгиня Ольга, статная, уже начавшая полнеть молодуха, вышла на улицу и уселась на вынесенной из возка лавке. На поляне неподалеку сыновья, княжичи Иван и Юрий, сняв кафтанчики, бросив их на усыпанную лиловыми и желтыми цветками траву, бегали друг за дружкой.

«Скорее бы доехать до Тарусы, — глядя на них, думала княгиня. — Небось заждался Костянтин сынов, а может, и по мне скучает? Неужто и сейчас сердится за отца и братьев? Я-то в чем повинна, что они к князю Рязанскому переметнулись? Тула всегда к Рязани руку тянула, потому что близко они к Дикому полю, так мне отец сказывал. И еще говорил: «До Москвы далеко, на Тарусу надежды нет — у нее после мамайщины ратников мало!» Хоть правда сие, а Костянтин все ж гневается на них и на меня серчает. Десять лет я уже с ним, трех сынов родила, Таруса для меня стала отчим домом. Зачем же он так?..» — вздохнула она.

У ног Ольги послышалась возня, что-то уцепилось за ее летник из синего шелка. Вздрогнув, она невольно приподнялась, но тут же улыбка тронула ее грустное лицо. Два котенка: один поджарый, черно-смоляной, второй белый с серым, поплотнее, играя, то бросались друг на друга, то снова отскакивали и прятались в траве. Княгиня перевела взгляд на сыновей. Юрий прижал Ивана к земле, навалился на него всем телом. Тот пыхтел, извивался, пытаясь сбросить брата с себя, но это ему не удавалось. Лицо старшего стало пунцовым, злым.

«Еще подерутся! — встревожилась мать, но взор ее снова упал на резвящихся котят, и она вместо того, чтобы прикрикнуть на сыновей, снова заулыбалась: — Молодо-зелено. Радуется свету божьему. И княжичи мои, как те котята, без забот, без тревог, знай, балуются себе, веселятся… Отец в них души не чает. Солнце мое красное, как хочу видеть тебя, прижать к сердцу!..»

Княгиня уже собиралась встать и велеть готовиться к отъезду, но тут из избы выбежал самый младший — четырехлетний Васютка. Он увидел котят и бросился к ним. Те, прижав ушки, замерли и в следующий миг стремглав пустились наутек.

А с поляны, где боролись княжичи, доносились их возбужденные звонкие голоса:

— Так не честно! Ты словно ордынец, со спины наскочил! Ну, я ж тебе!

Ольга Федоровна решительно поднялась.

— Иван! Юрий! Идите сюда!

Боярыни, услыхав окрик княгини, торопливо вскочили с холста на траве, где отдыхали вместе со своими служанками, и поспешили к княжичам.

К Ольге Федоровне подошли Андрей Иванович и Дмитрий. Уловив молчаливый упрек в глазах Курного, она молвила:

— Сейчас отъезжаем! Ты уж не сердись на меня, Андрей Иваныч, слово тебе даю, что сей день нигде больше не остановимся.

— Хоть бы так! — не переставая хмуриться, бросил Курной. — Только все одно не поспеть нам в Тарусу до ночи.

— Ну, завтра в день приедем… Благодарствую тебя, Андрей Иваныч, и тебя, Дмитрий, за верность и заботы ваши. Константин Иваныч сие не забудет.

В ответ оба молча поклонились.

Глава 14

Позади остались сладковатые, дурманящие запахи болота, узкие тропки из сросшихся кочек дернистой осоки, где шуракальцы, спешившись, вели коней в поводу. Несколько бродяг, захваченных крымцами под Тулой, хорошо знали здешнюю глухомань. В дремучем дубовом лесу, густо поросшем кустами орешника, волчьего лыка и крушины, вилась, петляла стежка, по которой можно было ехать гуськом. А когда начался сосновый бор с редким подлеском, скакать стало легко и вовсе. Поджав хвосты, разбегалось перед всадниками испуганное зверье, разлетались с тревожными криками птицы.

Став на колени и повернувшись лицом к востоку, шуракальцы в положенный час сотворили намаз-молитву, благодарили Аллаха, который провел их через глухие леса и гиблые болота урусутов. Не все дошли: кто утонул в топи, кто, отстав, пропал в дебрях, но большинство добралось к дороге. Поводырям, как было обещано, сохранили жизнь: привязали к деревьям, а рты заткнули войлочными кляпами — никто не должен был проведать о грядущем набеге.

Хан Бек Хаджи, разграбив и спалив Тулу, только вышел со своей ордой из города, его дозорные отряды еще находились в нескольких десятках верст от Тарусы, а триста отборных нукеров уже добрались до тарусской земли и теперь мчались на север, к стольному граду удельного княжества.

За каждым всадником бежали в поводу две-три лошади, колчаны были полны стрел, в руках копья, у поясов кинжалы, к седлам подвешены плетеные щиты, сабли, арканы.

Лихим ночным налетом конников хан шуракальцев Бек Хаджи захватил Тулу, перебил ее защитников и, казнив тульского князя Федора, взял в полон его семью. Весь следующий день бесчинствовали — грабили, насиловали и убивали жителей, вязали молодежь и подростков, чтобы угнать в Крым. Узнав, что из города дня три назад уехала тарусская княгиня, гостившая с детьми у своего отца, Бек Хаджи позвал тысячника-мынбасы Тагая. Возбужденно кружа возле костра, разложенного посредине просторной юрты из разноцветного войлока, хан сказал застывшему у входа Тагаю:

— Слушай, мой верный Тагай! Три заката назад из этого города выехала на полночь жена тарусского коназа Константина. С ней дети коназа. Три! — показал он на пальцах. — Их сопровождает горстка урусутских воинов. Ты должен догнать беглецов и пленить. Это моя добыча! Скачи, Тагай! Да поможет тебе Аллах!

Тысячник отобрал триста отважных нукеров, и не успело солнце взобраться на полуденную высоту, как шуракальцы уже выступили из Тулы.

Пробираясь болотными и лесными тропами во главе своих сотен на север, мынбасы Тагай, круглая, бритая голова которого была изборождена шрамами — следами вражеских мечей и сабель, вспоминал тяжелый, немигающий взгляд Бека Хаджи и с удивлением ощущал, как тревожно бьется его не знающее страха сердце. Что станется с ним, Тагаем, если Аллаху будет неугодно помочь своему верному рабу и он не поймает урусутскую княгиню? Пощады от свирепого Бека Хаджина тогда не ждать. После того, как тот получил тарханную грамоту с алою тамгою от великого хана Тохтамыша, он еще пуще вознесся в гордыне, забыл о тех, кто всегда был верным сподвижником, нещадно карает за любой промах… Но нет, Тагай догонит княгиню! Аллах не оставит его и даст то, к чему он всю жизнь стремился! Он станет богатым и знатным беком! Ведь он со своими воинами верно и храбро служил всем шуракальским ханам. Дрался вместе с ними в Крыму и на Кавказе, на Воже и на Куликовом поле. С мурзой Бегичем едва не утонул в реке, спасаясь от преследования урусутов, а после разгрома Мамая лишь чудом унес свою раненную вражеским мечом голову…

До сих пор Аллаху неугодно было обратить взор на своего раба. Но теперь, кажется, пришел его час! Он пленит тарусскую княгиню! Он прославит себя в решающей битве с неверными! Он дойдет до Мушкаф и установит зеленое знамя пророка на ее белокаменных стенах! Он получит пожалование от великого хана Тохтамыша — тарханную грамоту, если не с красною, то с синею тамгою!..

Так тешил себя надеждами тысячник Шуракальской орды Тагай, ибо, несмотря на то, что владел десятками верблюдов, табунами коней, тысячными отарами овец и многочисленными пленниками-рабами, всегда считал, что обойден судьбой.

Ордынский предводитель не жалел ни себя, ни своих нукеров. Шуракальцы скакали без привалов. Когда лошадь под всадником выбивалась из сил, он пересаживался на другую, шедшую в поводу, затем на следующую — на третью, если имел, или на отдохнувшую первую…. Тагай знал от лазутчиков, что у тарусского коназа сильная конная дружина, и хотел перехватить обоз княгини, пока тот не добрался до города. Он торопил сотников и десятников, а те подгоняли нукеров. Но воины были уже не те, которых вели когда-то за собой Чингисхан и Батухан. Что было надо тем? Немного сушеного мяса, положенного под седло, горстка проса, вода из лужи. Если не было этого, убивали изнуренных лошадей, ели траву, вскрывали вены и пили кровь лошадей. Могли несколько дней ничего не есть, а дрались злее сытых… Но это было давно, теперь же ордынцы уставали, слабели от голода и жажды, робели среди бескрайних лесов и болот, а после Куликовской битвы страшились урусутских воинов.

В тот день гонка была и вовсе неистовой. Выехав на рассвете, татары скакали без остановки до самого вечера. Даже закаленные в битвах онбасы-десятники и жузбасы-сотники едва держались в седлах, не говоря уже о простых воинах. До Тарусы оставалось десятка два верст, но темнота заставила тысячника Тагая остановить погоню. Шуракальцы расположились в лесу неподалеку от дороги. Усталые, голодные, злые… Ко всему, ночь выдалась холодной, даже слегка приморозило, но Тагай не разрешил жечь костры. Нукеры лежали на сырой траве, улегшись поближе друг к другу, чтобы согреться. Некоторые сразу заснули, остальные долго ворочались, тихо переговариваясь между собой. Шепотом сетовали, роптали, чтобы, упаси Аллах, не услыхали жузбасы и грозный мынбасы Тагай…

Крымцы скакали по земле, которая не подвергалась вражеским нашествиям уже много лет. Вдоль дороги — где ближе, где дальше — за эти годы выросли села и деревни, размножился скот. На лугах паслись лошади, коровы, козы. Много людей, много скота. Правда, и на Тарусчину уже дошли слухи, что бессчетные ордынские полчища огнем и мечом пронеслись по завоеванным Литвой русским княжествам в верховьях Оки. Но это было далеко отсюда, люди надеялись, что обойдется и на этот раз, и потому не торопились укрыться в лесных дебрях.

Грозный Тагай предупредил своих нукеров: «Кто отстанет или свернет с дороги, будет казнен!» Но разве удержишься?!.

— Слышал? Хакима, такого багатура, позорной смерти предали! — сокрушался кто-то из воинов.

— Мустафу тоже. Хребет на глазах у всех сломали, — шептал другой. — И за что? За урусуткой погнался, хотел пленить.

— И Хакима жаль, и Мустафу, — вздохнул третий. — С Бегичем ходили, с Мамаем ходили, уцелели. А тут…

— Пятерых из нашей сотни казнили.

— Из других сотен тоже!..

— Тише, тише, — успокаивал их десятник, — на все воля Аллаха. Они нарушили яссу великого Чингисхана. Мыпбасы Тагай сказал: полоним урусутскую княгиню, разрешу нукерам чинить, что захотят. Обратно погоним, каждый богатым станет, увезет с собой столько, сколько сможет. Еще и от хана Бека Хаджи награду получит.

— На чем увезешь? У меня из четырех коней только два осталось.

— У меня один, и тот бежать не может.

— Сколько коней загнали! Лежат на дороге, вороны глаза им клюют.

— Тагай сказал: «Возьмем у урусутов целые табуны».

— Табуны?.. Что-то я их не видел.

— Надо было настоящих скакунов из дома брать. Я вот четырех привел — все целы.

— Дай одного, двух верну.

— Чего захотел!

— Еще один такой день — совсем без лошадей останемся.

— Сотник Махмуд говорит: «Завтра догоним урусутскую княгиню».

— Догоним… Каждый день говорят…

— Если не догоним, плохо будет. У Тарусского коназа много конных нукеров.

— Урусуты — смельчаки, ничего не боятся.

— А когда-то, старики сказывали, духа нашего страшились.

— Мамай во всем повинен, на Куликовом поле славу Орды сгубил.

— Зачем тень Мамая тревожить? Он давно уже ответ перед Аллахом держит…

Наконец в лесу все стихло, слышались лишь храп нукеров да негромкая перекличка дозорных.

Глава 15

— Слава Богу, спасся!.. — торопливо перекрестившись, пробормотал порубежник; снял шлем, вытер рукавом кафтана мокрый лоб. Только теперь, когда опасность миновала, почувствовал, как колотится, казалось, выпрыгивает из груди сердце. И тут же подумал радостно:

«Ушел все-таки от окаянных, ушел! А ведь едва не полонили враги, тогда бы снова прощай, воля, теперь уже, должно, до самой смерти!..»

Мальчонкой Василька угнали во вражий полон. На всю жизнь остался в памяти тот страшный день… Окраина Тарусы, курная бревенчатая изба, отец, мать, малолетние сестренки-близнецы. Во дворе росли лук, репа, капуста, огурцы, у избы несколько яблонь, кусты крыжовника, черемухи, малины. Двор их отличался от других ладным высоким забором, тяжелыми дубовыми воротами да умело сработанным, ярко расписанным петушком вместо обычного конька на крыше избы. Отец Василька Сысой был искусным плотником, без работы не сидел, в доме был достаток, держали лошадь, двух коров, коз, свиней, птицу…

В один из погожих июльских вечеров, когда заходящее солнце расцветило багрянцем воды Оки и зажгло розовым огнем белые облачка на небе, Василько, которому шел восьмой годок, играл во дворе с Пронькой, соседским однолеткой-мальчишкой. Сысой и его младший брат Олекса плотничали — строили надпогребницу. Мать куховарила в избе, исподволь приглядывая за грудняками, что спали в подвешенной к потолку люльке. Сладко пахло истомленным жарой разнотравьем и хвоей, и на душе у детей и взрослых было спокойно и счастливо…

Ордынцы появились изгоном, как снег на голову среди ясного дня. Скрытно переправившись через Оку в нескольких верстах от города, с ревом и завыванием неслись по улочкам Тарусы. Вламывались во дворы, хватали мужиков, баб, детишек постарше, вмиг связав, бросали их поперек седел или приторачивали к запасным лошадям и мчались дальше. Татарский чамбул был невелик, с полсотни всадников. Опасаясь дружинников, стоявших на подворье удельного князя тарусского Ивана Константиновича, похватав добычу, развернули коней и подались назад в Дикое поле.

Завидев крымцев, Олекса успел перемахнуть через забор в дубраву. Схватили Сысоя и мальцов, в избу, стоявшую за огородом, вломиться татарам уже было недосуг — десятник-онбаев засвистел в дудку, давая наказ уходить…

Узнав, что Сысой — плотник, ордынцы с выгодой продали его купцу, направлявшемуся в стольный город Орды Сарай. А тот на радостях прикупил по дешевке и мальчишек. Плотники и столяры высоко ценились, золотоордынские ханы начали строить флот на Волге, и каждый умелец был нужен дозарезу.

В Сарае, расположенном в верхнем течении Ахтубы, пленников поселили на окраине города в маленькой землянке. Рядом стояло еще несколько таких же лачуг, в них жили ремесленные люди со своими семьями. Другие землянки были побольше, со стенами, укрепленными сырцовым кирпичом. Там обитали одинокие рабы. Со временем Василько и Пронька стали частыми гостями обездоленных, а потом им и вовсе пришлось туда переселиться. Спали на гнилой соломе прямо на земляном полу. В отличие от семейных землянок, где были печи, здесь в холодное время согревались жаровнями. Рабов кормили впроголодь, одевали в лохмотья, трудились они от зари до зари под охраной надсмотрщиков, на ночь их запирали в землянках и сторожили. Многие невольники, изнуренные тяжким трудом и болезнями, погибали.

Положение Сысоя, как и других ремесленников, было полегче, но участь Василька и Проньки оставалась тяжкой и безысходной: до самой смерти им предстояло быть рабами. Первое время Сысой очень тосковал по дому, по жене и дочерям, вынашивал мечту о побеге, допытывался у других пленников, как найти дорогу домой. Но уж слишком далеко завезли их, попробуй миновать ордынские заслоны, когда на руках твоих двое ребятишек. И в конце концов он смирился. Ему с мальцами нужна была хозяйка в убогом жилище, и спустя год Сысой женился на такой же обездоленной рабыне из Рязани.

Время шло, семья Сысоя увеличивалась, рождались дети, Василько и Пронька взрослели, ютиться всем в тесной землянке становилось невмоготу. Сысою, который, благодаря своему великому умельству строить корабли, превратился из раба в полузависимого от хозяина, было дозволено заложить себе дом. В безлесной, выжженной солнцем степи не росло ни деревца. Пришлось чуть ли не год возводить жилье из сырцового кирпича. Строились на хозяйской земле, там же, где за высоким глинобитным дувалом располагались землянки рабов. Дом вышел на славу, не хуже, чем у самого Салчея.

Старики-соседи, знавшие жадный, завистливый нрав хозяина, предупреждали Сысоя, чтоб не слишком усердствовал, но тот не внял их советам, и вскоре пришлось ему пожалеть горько. Когда дом был готов, Салчей несколько раз обошел вокруг строения, прищелкивая языком, качал чалмой на шарообразной голове,приговаривал:

— Карош дом, якши дом. Мне нравится, Сысойка, очень нравится. Ты, наверное, хочешь подарить его мне? А? Хочешь? Ха-ха-ха!.. — И при этом жирные щеки хозяина тряслись в едком смешке.

Сысой в оцепенении молчал, потом стал просить его, клялся, что построит для него другой дом, но хозяин был неумолим. Тогда Сысой решил идти просить защиты у православного епископа сарского Матвея. В Сарае, где было много русских невольников, куда приезжали торговать русские купцы и являлись по ханскому вызову русские князья, еще в 1261 году было образовано православное епископство. Матвей посочувствовал Сысою, однако заступиться не мог, да и не захотел. Пришлось Васильку и Проньке перебираться в соседнюю землянку — невольничье общежитие. Отрокам уже шел шестнадцатый год, полуголодное существование и тяжкий труд не могли не сказаться — оба были худющими, все ребра наперечет.

В том же году в Сарай приехал великий князь Московский Дмитрий Иванович. Между ним и Михайлом Тверским по-прежнему шла тяжба за великое княжество Владимирское. Князь Дмитрий привез большую дань, которую собрал не только в своем, но и в удельных княжествах, зависимых от Москвы. Он преподнес богатые подарки Мамаю, ханам и ханшам и даже выкупил за десять тысяч серебряных рублей сына Михаилы Тверского Ивана, которого держали заложником в Орде. Поездка в Сарай оказалась успешной, Мамай подтвердил, что ярлык на Владимир принадлежит Москве.

С той поры Василько и Пронька потеряли покой и вовсе. Дмитрий Иванович жил в Сарае чуть не с полгода. Отроки часто видели, как он в сопровождении князя Андрея Ростовского, ближних бояр и княжеских дружинников проезжает из своего жилища в ханский дворец Аттука Таша. Московские воины в шлемах с высокими шишаками, в темных кафтанах на крепких, ухоженных конях настолько завладели воображением отроков, что ни о чем другом, кроме как о бегстве из ненавистного Сарая, они не могли думать.

В Орде проживало много русских невольников. Одних захватили во время набегов, другие попали в рабство за долги, третьих продавали сами же русские князья, угонявшие «вражеское» население при междоусобицах, были и такие, которых приводили новгородские разбойники-ушкуйники. Все они мечтали возвратиться на Русь, но это удавалось немногим. Иногда выкупали пленников князья, чтобы заселить свои пустующие земли, иногда — купцы. Но убежать и добраться до родной земли было делом почти невозможным. Надеяться на то, что их кто-то выкупит, отрокам не приходилось — случаи эти в последние годы были очень редкими. На побег они тоже не решались. И тогда Василько предложил Проньке вступить наемниками в ордынское войско, чтобы потом перебежать к своим. Наемничество в Орде водилось. Во время Батыева нашествия и сразу после него русских, как и другой покоренный люд, враги насильно заставляли служить в своих полчищах. Но теперь, спустя сто с лишним лет, это стало делом добровольным. Увы, Василько и Пронька были рабами, Салчей запросил за них столько, что вербовщики отказались…

Отрокам, однако, в конце концов повезло. Когда Василько и Сопрон стали, подобно отцу, умельцами в корабельном плотницком деле, Салчей взял их с собой в Булгары. Отправились туда на недавно построенном ими струге. Правители Булгар Асан и Меметхан, получив дозволение от Мамая, задумали сооружать в своем городе ладьи и струги. Но едва Салчей с корабелами приплыл в Булгары, город неожиданно осадили московские полки под началом воеводы князя Дмитрия Боброка-Волынца. Под стенами произошла битва, Асан и Меметхан были разгромлены, москвичи захватили город. Среди пленников, освобожденных из неволи, были Василько и Сопрон. Они утаили, что хорошо знают плотницкое и столярное ремесло. Годы полуголодного рабского существования ожесточили их, они жаждали отомстить за муки в Орде. Москва готовилась к схваткам с ордынцами, впереди была Куликовская битва. Парни умели ездить верхом (отроками Салчей часто посылал их в степь пасти свои стада), они отменно владели саблями и луками (пастухам нередко приходилось обороняться и от четвероногих, и от двуногих хищников), наконец, хорошо знали татарский язык. Вот и взяли обоих в великокняжью дружину…

В Тарусу Василько и Сопрон попали уже после Куликовской битвы. Вместе с московскими ратями и полками других русских земель против Мамая выступили дружина и ополчение тарусского князя Ивана Константиновича. Большая часть тарусцев погибла, сражаясь на Куликовом поле. Узнав, что Василько и Сопрон — тарусцы, сын павшего князя тарусского Константин уговорил великого князя Дмитрия Донского отпустить их на отчую землю.

Прошло почти двадцать лет с тех пор, как Василька и Сопрона угнали в Орду. За эти годы Таруса подвергалась набегам крымчаков и золотоордынцев, мор неоднократно опустошал тарусскую землю. На том месте, где стояли когда-то избы родителей Василька и Сопрона, воздвигли монастырь, огороженный высокой дубовой стеной. Ни монахи, ни жившие теперь вокруг обители монастырские трудники ничего не знали о судьбе матери Василька и его сестер, не нашел своих родителей и Сопрон. И все же они остались на Тарусчине, вступили в дружину нового тарусского князя Константина и пошли служить дозорными на порубежье…


Василько уже изрядно углубился в ночной лес, но продолжал ехать, почти на ощупь пробираясь между могучими дубами в густых зарослях подлеска. По мере того как порубежник удалялся от острога, он успокаивался, исчез страх, овладевший было им, что снова попадет в полон к татарам…

«Лишь Божья воля помогла спастись!» — обрадованно думал Василько, но его все больше разбирала усталость, туманилась голова, слипались веки.

«Надо остановитья и отдохнуть», — борясь со сном, думал он, и вдруг насторожился: ордынский конь под ним неожиданно всхрапнул, замотал головой. «Конь явно кого-то учуял!» — мелькнула догадка; остановил жеребца, прислушался.

Ночную тишину дубравы не нарушал ни один подозрительный звук, конь, казалось, тоже успокоился… «Должно, почудилось ему что-то», — решил порубежник и снова расслабился, захотелось спать еще больше. Василько уже хотел спешиться, но вдруг кто-то набросился на него сзади, стащил с коня и повалил на землю. Он пытался вырваться, однако нападавший был сильнее, к тому же ему на помощь подоспели другие. Обезоруженный и связанный по рукам и ногам порубежник лежал на траве; рот ему заткнули кляпом.

«Господи, опять не уберегся!..» Его охватило неистовое отчаяние; тщетно стараясь освободиться, он стал судорожно извиваться в траве.

Кто-то наступил ему на грудь огромным сапожищем, придавил к земле, да так, что кольчуга больно врезалась в грудь. Василько застонал.

— Вишь, какой ярый! — прогудел над ним кто-то.

— А ты прижми его покрепче, чтоб аж кишки вылезли! — громко рассмеялся другой.

Василько вначале даже не понял, на каком языке говорят мучители — от неожиданности, от страха русский и татарский перемешались в голове. Но уже в следующее мгновение к нему вернулась способность мыслить, догадался, что попал к своим…

«Свои не свои, но русские!..» — И надежда снова овладела его сердцем. Видать, лесные тати захватили. И то слава Богу, лучше смерть от душегубцев, чем клятый татарский полон!..»

— Зажги-ка, Никитка, факел! — приказал грубый голос, и Василько тут же почувствовал, что ногу наконец сняли с его груди. — Поглядим, кого поймали! — молвил он, склонившись над пленником. — Вроде бы не татарин… — недоуменно протянул он.

— А конь-то?

— Мало ли чего.

Порубежник напряженно прислушивался к их разговору, теперь ему даже казалось, что он слышит знакомые голоса.

— Что так долго, Никитка?

— Сейчас!

Раздались удары кресала, потянуло запахом тлеющего трута. Факел вспыхнул.

— И вправду, наш! — удивленно воскликнул Никитка, поднося огонь поближе. — Да это ж наш старшой по дозору.

Василько глядел на лица обступивших его, и все больше радовался. Вокруг стояли порубежники из острога, а огромный сапожище, который только что наступал ему на грудь, принадлежал его названому брату Проньке.

«Пленника» с ходу развязали, вынули изо рта кляп. В ответ на его ругань кмети в смятении только качали головами, другие прятали усмешки в бороду. Больше всех сокрушался Пронька, громко вздыхал, приговаривал:

— А ну, вдарь меня, Василько, вдарь дурня! Надо же, не познал братца… — И подставлял тому для удара свое крупное, густо заросшее усами и бородой лицо.

Наконец утихомирились. Час был поздний, и все, кроме дозорных, улеглись на ночлег в лесу.

Василько проснулся рано, лишь начинало светать. Словно каменные столбы, вырисовывались могучие лесные великаны-дубы, на которых не шевелился ни один листок. Все вокруг казалось таким величавым, надежным, что, может быть, впервые за долгие годы в душе воина ненадолго воцарился покой. Так бывало в далеком детстве, когда, проснувшись поутру, затаишься и через полуприкрытые веки наблюдаешь за хлопочущей в избе матерью…

Василько чувствовал себя почти счастливым, даже размечтался, что как хорошо было бы отличиться в сражениях, чтобы тарусский князь Константин наградил его серебром, а тогда он сумел бы выкупить из ордынского рабства отца, его жену, что заменила ему с Пронькой мать, своих сводных братиков и сестричек, родившихся в неволе. Понадобится много серебра, но он за верную службу получит его. А потом станет строить с отцом и Пронькой ладьи и струги для князя. И впервые почувствовал, что его потянуло к мирному житью-бытью.

Просыпались кмети, шли к речке умываться и поить лошадей. Почти все порубежники сберегли своих коней и оружие, но многие были без щитов и шлемов, а некоторые даже ранены. Отряд состоял из остатков двух сторожевых станиц, дозоривших в степи, и тех, которым удалось спастись после схватки с татарами при обороне острога.

Сопрон поведал Васильку, что схватка с татарами произошла вблизи стен крепостцы. Обе станицы — та, что возвращалась из дозора, и та, что шла ей на смену, — встретились недалеко от переправы через Упу. Крымчаки Бека Хаджи вынырнули из тумана, густой пеленой окутавшего утреннюю степь, словно с неба свалились. Закипела битва. Врагов было много больше, чем порубежников. Теснимые ордынцами, они стали отходить к Упе, чтобы перейти вброд обмелевшую степную речку. Если б не туман, вряд ли бы им удалось пробиться к острогу. Крымцы не собирались нападать на крепость, но, когда по наказу острожного воеводы были открыты ворота, чтобы впустить своих, они на их плечах ворвались внутрь укрепления. Дюжинам двум порубежников удалось отбиться и скрыться в лесу. Позже к ним присоединились еще несколько человек, ускакавших ранее в степь.

Начальным над собой воины признали Василька, он был единственным из уцелевших десятников. Отряд решил пробираться в Тарусу, чтобы присоединиться к дружине князя Константина.

Глава 16

Ущербная луна тускло освещала двоих, которые, хватаясь за росшие по обрывистому склону кусты, осторожно спускались в Мешалку — крутой, глубокий овраг, образованный руслом давно высохшего ручья. Наконец они добрались до дна оврага и зашагали по направлению к речке Наре, скупо блестевшей неподалеку. Через несколько десятков шагов передний остановился и, приложив руки ко рту, заухал, подражая сычу. Из темноты откликнулись. Зашелестела листва кустарника, оттуда вышли люди.

— Ну, что там, Клепа? — нетерпеливо спросил атаман лесовиков.

— В Серпухове никого нет.

— Верно, никого — ни ордынцев, ни горожан. Одни псы да воронье. А град выжгли дотла поганые, костяная игла им в..! Только обители Божьи целы, да и то все пограбили там… — затараторил Митрошка.

— Выходит, и еды там не сыщешь?.. — огорченно протянул кто-то.

— Поищем, так сыщем. Чай, у святых отцов должно быть припрятано в тайниках, — молвил Гордей и торопливо добавил: — Вот что, молодцы, надо идти, пока светать не начало.

Поднимались молча, слышалось только тяжелое дыхание людей и шум осыпающейся земли. Выбравшись из оврага, ватажники оказались в глухом лесу, вплотную подступавшем к склонам. Дальше повел Митрошка. Уверенно раздвигая руками ветки, он некоторое время продирался напрямик через кусты и вскоре, отыскав стежку, вывел лесовиков на дорогу, ведущую в Серпухов…

Еще не начинало светать, когда ватажники, ежась от холодного ветерка, подошли к окраине города. Ни крика петуха, ни собачьего лая… Над пепелищем Серпуховского посада тяжелой глыбой нависла тишина. Гарь пожарища и смрад разлагающихся трупов подкатывались к горлу, вызывали тошноту.

— Другой дороги нет, что ли? — недовольно спросил атаман.

— Так завсего ближе, Гордей. Сейчас курган обогнем и к балке, где речка Сернейка течет, выйдем. А там и обитель недалече. Появимся, как с крыши свалимся! — скороговоркой ответил Митрошка.

— А ежели обойти?

— Можно было и обойти.

— Так чего ж ты, костяная игла! — сердито выкрикнул вожак — он чуть не подвернул ногу, оступившись в ямку. — Тогда давай в обход!

— Тут и впрямь идти не можно — то об мертвяка споткнешься, то о бревно. Эка куды завел баламут… — поддержали его остальные.

— Погоди, атаман, — вмешался Клепа. — Митрошка давеча сказывал: леший там в ночи меж гор гуляет.

— Тьфу! Тьфу! Тьфу! Нечистого в ночи помянул — беды не оберешься, — закрестились ватажники.

— Верно, Гордей, верно! — воскликнул Митрошка. — Истинный крест, шабашит тама на Афанасьевской и Воскресенской горах с теми, что на метле летают, — не решаясь произнести «ведьма», шепотом заключил он.

— Коль так, дело гиблое… — смирившись, буркнул атаман.

Миновав наконец руины посада, ватажники обогнули большой курган, что темной громадой возвышался справа от них. До нашествия ордынцев на его вершине располагался город, обнесенный высокой деревянной стеной со стрельницами по углам. Но теперь он был сожжен и разрушен. Внизу, в поросшем лесом глубоком овраге, едва слышно шумела Серпейка. Пройдя вдоль речки, лесовики остановились у оборонительной выемки, прорытой между курганом и Ильинской горой. Здесь, по словам Митрошки, было удобное место для переправы. Посоветовавшись, решили ждать рассвета.

Спустя с четверть часа на востоке, над гребнем леса, появилась узкая серая полоска. Ночной мрак медленно отступал перед нею, меркли золотые искры звезд, побледнел, растаял рог месяца. В туманной дымке стали вырисовываться очертания двух высоких холмов, прозванных в народе Воскресенской и Афанасьевской горами. Из леса донеслась перекличка птиц. Небо быстро светлело, окрашиваясь на горизонте в лазоревый цвет…

Некоторое время ватага шла вдоль течения речки Серпейки, пока та круто не повернула к Наре. Лес начал редеть. В просветах между зеленью дубов замелькали белые стены Высоцкого монастыря. Чем ближе подходили лесовики к отлогому холму, на котором стояла обитель, тем чаще встречались им уцелевшие избы. Верные своим привычкам, татары не разрушали домов чужих богов и их слуг. Иногда ватажникам попадались на глаза люди — видимо, трудники монастыря, что жили на его земле. Но, завидев вооруженных, они тут же прятались.

Обойдя почернелые от времени, убогие избы и землянки села, звавшегося Сельцом, лесовики поднялись на холм. Снаружи монастыря никого не было, но оттуда, из-за каменной ограды, что окружала его, доносилась печальная песня. Под тихий перебор гуслей кто-то пел низким, старческим голосом:

Зачем мать сыра земля не погнется?
Зачем не расступится?
От пару, было, от конного
А и месяц, солнце померкнули.
Не видать луча света белого,
А от духа ордыщского
Не можна крещеным живым быть…
Ватажники молча стояли у монастырской стены — заслушались, завоспоминались. Кто месяцы, а кто годы не знал ничего о своих. Но мысль о том, что они где-то недалеко: за день-два, от силы за три, дойти можно, успокаивала, согревала. А теперь, когда ордынцы по родной земле гонят, не дай Бог, и не свидишься больше… У сутулого дряблолицего Рудака упал на землю зипун, что был накинут на плечи, а он даже не заметил. Рослый, русоголовый, с пригожим лицом Ванька-кашевар сгорбился, голубые глаза заугрюмились, повлажнели. Рыжий Клепа невидящим взором уставился в ограду. Притих даже Митрошка.

Гусляр умолк. На монастырском дворе стало шумно, многоголосо. Атаман поднял голову, скользнул пытливым взглядом по хмурым лицам ватажников, махнув им рукой, зашагал к входу в обитель. Под ногами загремело железо, которым были обиты сорванные с петель ворота. Все вошли в монастырь.

При появлении разбойников монахи и трудники, что, несмотря на ранний час, уже толпились во дворе, остолбенели. Со страхом уставились на пришельцев, на их оружие: мечи, длинные ножи, топоры, ослопы. Те, кто посмекалистей, стали прятаться в кельях или быстро покидать двор. Атаман засопел, нахмурившись, крикнул:

— Чего спужался, люд монастырский?! Чай, не бояре вы, не купцы, лиха вам мы не учиним!

Но его громовой бас только подхлестнул монастырскую братию, теперь уже все ринулись наутек через ворота монастыря.

— Стой! Не беги! Не то впрямь беда будет! — орал Гордей. — Остановите их, молодцы! — приказал он лесовикам.

Все, кроме Федора, бросились исполнять его наказ. Атаман смерил порубежника тяжелым взглядом, сердито буркнул:

— А ты чего?

Федор, упрямо стиснув зубы, стоял не двигаясь. Гордей вспыхнул, глаза его от гнева сузились; схватился было за рукоятку меча, но заставил себя вложить его в деревянные ножны, покрытые резьбой, висящие на поясе… Накануне у них с Федором был трудный разговор. Гордей все еще не терял надежды, что сможет убедить своего пленника пристать к лесной ватаге. Он даже привязался к этому молчуну-острожнику, угадывая в нем наряду с недюжинной силой и упорным нравом доброе сердце. Разве иначе тот бы отпустил его тогда на Кучковом поле?.. Гордея по-прежнему занимал вопрос: что побудило княжеского дружинника сделать это? Но если спросить прямо, то придется и самому рассказать о себе, а это не входило в намерения вожака. Вчера он едва сдержался, чтобы не поведать Федору о их первой встрече. Вместо этого посетовал на то, что среди лесовиков завелся предатель; стал допытываться, не встречал ли Федор кого-нибудь из ватажников в коломенском остроге. Тот лишь пожал плечами — атаман уже спрашивал его о том не однажды. Значит, не приходилось?..

Федор ничего не мог ему ответить: мало ли кто заявлялся в острог к воеводе, ко всем не приглядишься, да и ни к чему оно ему.

«Жаль, что не знаю, кто он, — подумал атаман. — Ходит, сучий сын, тут между нами. Который раз уже попадает ватага в засаду, сколько молодцов мы потеряли! Своими руками задушил бы окаянного!..»

Окружив оставшихся монахов и трудников, ватажники согнали их в кучу посредине двора. Атаман подошел к ним, сказал с укоризной:

— Дело есть к вам, братия, а вы бежите. Видать, крепко напугали вас, но мы не вороги вам… — И, подмигнув растерянным, жавшимся друг к дружке людям, добавил: — Только от поперво хочу я ту песню послушать, что странник пел.

Прислонясь спиной к паперти каменной монастырской церкви, на земле сидел седой слепец с гуслями на коленях. Рядом стоял мальчонка лет двенадцати — поводырь. С недетской ненавистью глядел он большими серыми глазами на разбойника.

— Сыграй, старче, нам, молодцам лесным, — смягчив голос, попросил Гордей. — А ты не бойся, чадо, не обидим! — Хотел погладить отрока по голове, но тот резко отстранился.

— Не инак, малец, спужался? — участливо спросил Митрошка. И, не дождавшись ответа, затараторил: — Хуже, как боишься: лиха не минешь, а только надрожишься. Вона как!

Слепец торопливо настроил гусли и запел об ордынском нашествии. Затем речитативом исполнил старинный, времен Батыя, сказ о Евпатии Неистовом, былину об Илье Муромце, злом царе Калине и славном князе киевском Владимире. Голос гусляра дрожал от старости, но густой бас его не потерял звучания, да и пел он с сердцем. Забыв про голод и усталость, ватажники, будто завороженные, не сводили глаз со слепца. После каждой песни атаман поворачивался к Клепе, стоящему позади него, и запускал руку в сумку-калиту, что висела на поясе у рыжего лесовика. Достав оттуда деньгу, Гордей бросал ее в лежащий на земле потертый, залатанный колпак.

Услыхав слова былины об Илье Муромце, Федор взволновался. Вспомнил Киев, златоглавый Софийский собор. Оттуда не так уж далеко и до Сквиры, до его родных мест. «И поют у нас так же, — подумалось ему с тоскою. — С того часа, как покинул Сквиру, ни разу песни сей не слыхал…» На душе стало грустно, еще больше заскучал по Гальке, по родным своим, хотя жили они теперь не в Сквире, а в Верее на Московщине…

Вначале никто даже не заметил, как через пролом в стене, обращенной к речке Наре, во двор вошло несколько человек. Некоторое время они стояли в отдалении, наблюдая за происходящим. Но вот один из монахов увидел их. Возбужденно тыча пальцем на пришельцев, зашептал что-то соседям. Толпа забеспокоилась, взволнованно загудела. Впрочем, незнакомцы не собирались таиться, уверенно зашагали в глубь двора.

Гусляр продолжал петь, но его уже не слушали, взоры всех обратились к приближавшимся людям, одетым в богатые боярские одежды.

Глава 17

На ночлег остановились на лесной прогалине, развели костер. В большом котле, который нашли в разоренном ордынцами селе, сварили похлебку из пшена и кабаньего мяса. Потом зажарили глухарей, подстреленных по дороге. Кто-то из молодых порубежников взялся было свежевать убитого им зайца, но на него зашикали воины постарше, заставили выбросить тушку — есть зайцев, голубей и раков считалось грехом. Больше всех рассердился Микула, бывалый, в годах порубежник с большим шрамом на лице. Он бранился, даже обозвал молодца чертом, но тут же, мысленно обругав себя, торопливо перекрестился — вспомнил, как опасно призывать в ночи нечистую силу.

Поужинав, стали укладываться вокруг костра. Василько отобрал четырех и велел им, сменяя друг друга, дозорить до утра. К нему подошел Микула.

— Тутошний я, из деревни, что неподалеку от Тарусы. Хоть давненько, еще отроком, все тропки в тамошнем лесу исходил. Тут, должно, близко к дороге, что ведет на Тарусу. Факелок возьму, поразведаю. Вот и они тож со мной увязались, — кивнул он на Никитку и его дружка Алешку, которые стояли за его спиной. — Удальцы они в ратном деле, пущай идут.

Василько поначалу не соглашался:

— Нечего идти на ночь глядя, утром поищем!

Но Микула заупрямился:

— При свете могу и не признать. Сидел сейчас у костра — и вроде бы уже был тут когда-то в ночи… — таинственным голосом произнес он. — Тут недалече тарусская дорога. Вона там!

— Ну, идите, да только чтоб недолго, — сдался наконец Василько. — Ежели сразу не сыщете, немедля возвращайтесь.

Раздвигая ветки орешника, Микула медленно шел по лесу, факелом освещая себе дорогу. Следом шагали Никитка и Алешка. Сопя и вполголоса бурча что-то, пожилой воин то продирался напрямик через кустарник, то останавливался и наклонялся до земли. Временами он петлял, уходил куда-то в сторону либо возвращался к лагерю, чтобы начать все сначала. Вскоре Никитке и Алешке это надоело; они остановились.

— Зацепился за пень, простоял целый день! — не удержался, насмешливо бросил Никитка.

Алешка громко рассмеялся.

Но Микула, не обращая на них внимания, продолжал поиски. Когда парни снова выкрикнули что-то обидное, разозлился:

— Шли бы, дурни, отседа, все одно нет от вас прока!

Никитка вскипел, повернул было назад, но его остановил Алешка, и они, держась в отдалении, пошли следом за старым. Тот, кряхтя, наклонился и вдруг радостно воскликнул:

— Стежка! Есть стежка!

Высоко подняв факел, Микула торопливо шел по найденной тропе. Оглянулся, хотел позвать парней, но раздумал и, спотыкаясь о поваленные буреломом деревья и стелющиеся у самой земли ветви кустарника, засеменил дальше.

Страшная боль, навалившись откуда-то со спины, пронзила старого порубежника; в туманящемся сознании мелькнуло: «Убили до смерти!..» Даже не вскрикнув, он уронил факел и грохнулся оземь…

Над ним склонились двое.

— Багатур ты, Абдулла, гяур и рта не раскрыл!

— Абдулла ратное дело крепко знает, ох и крепко! — хвастливо произнес рослый ордынец, вытирая кровь на кинжале о рубаху убитого.

— Да, Абдулла, ты истинный багатур. Скажи только: откуда тут урусутский нукер взялся? Возле шуракальского стана… Не знаешь? Я тоже не знаю. А вдруг это разведчик?.. — с беспокойством спрашивал щуплый нукер, тревожно оглядываясь по сторонам.

Оба ордынца были из отряда тысячника Тагая, который расположился на ночлег в лесу, неподалеку от дороги, ведущей в Тарусу.

— Ты всегда много болтаешь, Ибрагим. Откуда мне знать про это? Пошли скорее!

— А может, вернемся? Упредим сотника, что в лесу урусуты.

— Не знал я, что ты трусливый шакал! — со злостью выкрикнул Абдулла. — Если Абдулла пошел, он без добычи не вернется. Сам же ты, Ибрагим, подбил меня идти в урусутский аул. Говорил: «Коней возьмем, полонянку захватим». Говорил?

— Говорил. Только еще тогда подумал: шум будет, упаси Аллах, Тагай или кто-нибудь из сотников-жузбасы услышит. У гяуров собак много, бабы визжать начнут… А тут вдруг урусутский нукер. Лучше вернемся, Абдулла…

Когда свет от факела неожиданно исчез, молодые порубежники, шедшие следом за Микулой, сразу остановились.

— Что-то с дядькой случилось! — встревожился Никитка.

— Может, Микула чевой-то загасил? — предположил Алешка.

— Такое скажешь.

— Может, погас?

— Может, может… — передразнил его Никитка и вдруг насторожился, шепнул взволнованно: — Гаси быстро! — Выхватив у Алешки факел, он бросил его на землю и затоптал. С миг прислушивался к доносящимся из темноты чужим голосам, потом быстро отцепил от пояса шестопер; тихо бросил: — Достань нож! Следуй за мной!

Если бы Абдулла и Ибрагим не были так заняты своей ссорой, порубежникам вряд ли удалось бы близко подобраться к ним. Хотя вокруг было темно, но факел, оброненный Микулой, еще тлел, и они смогли различить два силуэта.

«Неужто ордынцы?! Откуда они тут взялись?» — с тревогой подумал Никитка, услышав быструю гортанную речь. И вдруг на глазах у кметей рослый набросился на другого, помельче, блеснуло лезвие кинжала…

В тот же миг порубежники выскочили из-за кустов. Первым Никитка; в голове лишь одна мысль: «Не оплошать!..» Вскинув обеими руками шестопер, он изо всех сил ударил долговязого ордынца. Пробил круглый шлем, кровь и мозг брызнули в его лицо.

Оба татарина рухнули на землю одновременно, но приземистый, которого его напарник успел пырнуть ножом, оказался только ранен.

— А вот дядя лежит! — воскликнул Алешка, который успел поднять факел Микулы, тлевший в траве. — Это они его убили, окаянные. Эх, не надо было Микулу одного оставлять! — Голос его дрогнул.

— Кто ж знал? — виновато вздохнул Никитка. Ему тоже было жаль дядьку. — Дай-ка нож, Алешка, прирежу подлого ордынца.

— Лучше Василька покликать, язык все ж.

— Ладно.

Порубежный лагерь уже спал, когда туда возвратились Никитка и Алешка. Перебивая друг друга, поведали Васильку обо всем. Вскоре все порубежники уже были на ногах. Костер залили водой из ручья. Василько и несколько порубежников отправились к месту схватки. Освещая себе дорогу головешками из костра, факелы не стали зажигать, опасаясь привлечь врагов, тарусцы гуськом следовали за Никиткой. Шли с мечами и шестоперами в руках. Никого не встретив, добрались туда, где лежал связанный на всякий случай молодыми кметями ордынец. Василько, хорошо знавший татарский, хотел допросить пленника, но тот, видимо, в бреду, лишь бормотал что-то несвязное. Тогда Василько велел перевязать его и отнести в лагерь.

Неожиданная встреча с татарами в глухих тарусских лесах встревожила Василька. «Кто эти двое? — размышлял он в недоумении. — Лазутчики не стали б убивать Микулу, взяли бы живым… А может, их тут много, расположились где-то неподалеку?..» Ответа на эти вопросы он не мог получить — ордынец по-прежнему не приходил в себя. Возвратившись в лагерь, Василько направил нескольких бывалых воинов на разведку. Досадуя, что пока остается в неведении, поднялся с земли, зашагал по лагерю. Большинство порубежников еще не спали, собравшись вокруг потушенного костра, переговаривались вполголоса. Миновав затаившихся в кустах дозорных, Василько остановился, прислушался. В ночном лесу было тихо, только где-то в отдалении кричал филин.

За полночь стали возвращаться посланные в разведку порубежники. Татар они не обнаружили, но двоим удалось выйти к тарусской дороге, что пролегала в версте от лесного стана.

На рассвете ордынец пришел в сознание. Разбудили Василька. С трудом поднявшись (уснул лишь под утро), он прошел к ручью, окунул голову в холодную прозрачную воду, обтер лицо и грудь и направился к пленнику. Присев на корточки, заговорил с ним. Услышав татарскую речь, пленник встрепенулся, хотел привстать, но, застонав, опустился на траву. Узкими щелками глаз затравленно водил по обступившим его бородатым лицам урусутов, губы что-то шептали.

— Должно, молится, — заметил кто-то.

Василько постарался успокоить пленника:

— Ты не бойся, не тронем. Поведаешь, кто ты, откель тут взялся, — отпустим. Когда б зло держали, не делали бы сие, — показал он на его перевязанную грудь. — А не скажешь — на себя пеняй!

— Ибрагим не убивал урусута! Абдулла убил! Абдулла хотел убить Ибрагима!.. — выкрикнул пленник, смуглое лицо его посерело от волнения и боли, он закрыл глаза.

— Вот и добре, что не убивал. Слово мое верное — не обидим тебя. А теперь скажи: как вы с Абдуллой в этих местах оказались? Что замышляли?

Ибрагим заговорил с трудом, тихо, теперь без выкриков. После первых слов у Василька тревожно сдвинулись к переносице рыжеватые брови, взгляд стал строг. Не успел татарин замолчать, как тот вскочил на ноги, закричал:

— Никита! Алексей! Коней седлайте мигом! Гоните в Тарусу к князю. Поведал ордынец, что крымцы задумали полонить княгинюшку Ольгу Федоровну с чадами. Пущай Костянтин Иваныч скачет с дружиной на выручку. Татары по тарусской дороге за княгиней гонятся!.. — скороговоркой выпалил Василько и дальше продолжал наказывать уже спокойнее: — Только поначалу гоните лесом, а то как бы вас на дороге ордынцы не перехватили. — И тут же велел остальным воинам: — Всем коней седлать, оружье взять, доспехи надеть — сейчас выступать будем!

В лесном стане все пришло в движение. Одни седлали лошадей, другие надевали кольчуги и панцири, третьи точили мечи и кинжалы.

Проводив Никитку и Алешку, Василько обратился к сгрудившимся вокруг него порубежникам.

— Ну, други, что делать станем? Татары недалече, в версте от нас, по ту сторону дороги расположились. Больно много их, Ибрагим говорит: душ триста. Надо задержать их, да вот как?

— Надо было ночью напасть, — с досадой бросил Сопрон.

— Да где же их было углядеть во тьме? — отпарировал один из разведчиков.

— А ежели дать ордынцам пройти и в спину ударить? — взволнованно предложил кто-то еще.

— Верно! Так надо сделать! Тут и думать нечего! — поддержали его несколько молодых порубежников, но большинство молчало.

— Нет, сие негоже, — покачал головой Василько. — Все-то вы, кочеты, без оглядки в драку норовите. А надо с разумом. Лечь костьми недолго, а проку? Татары враз с нами управятся, коли дюжина их на одного… — И, помолчав, сказал уверенно: — Попробуем нагнать возки княгини и пристать к сторожевым. Вместе с ними нас уже будет сила. А сейчас все по коням!

Глава 18

— Здорово, лесовички! Чай, не признали? — крикнул незнакомец, шедший в окружении своей странной свиты. Приблизившись к ватажникам, горделиво выпрямился, оправил парчовый кафтан с петлями из желтого шелка и длинными кистями; кафтан был явно с чужого плеча, великоватой была и шапка, сползавшая ему на уши.

Лесовики, подозрительно уставившись на него, молчали.

— Да это ж Епишка! — первым узнал рябого его дружок Митька Корень.

— Верно! Вишь вырядился, как на свадьбу боярскую! Мы Епишке упокой, а он с прибытком явился. Видать, понапрасну час не терял. А ну, покажи кольца. Неужто золотые? — загомонили разбойники.

Пожалуй, все, кроме Гордея и Федора, обрадовались этой неожиданной встрече.

— Уж не чаяли повстречать тебя живого. Теперь до ста годов будешь здравствовать! — похлопывая рябого по плечу, приговаривал Митька Корень. Широко открыв губастый рот, от чего длинное лицо его казалось еще крупнее, он смотрел на своего удачливого приятеля с восхищением. — Мелеха и Базыку клятые ордынцы убили тогда в Серпухове, а я едва убег. А ты куды подевался?

На вопросы Епишка отвечал неохотно, больше сам расспрашивал. Узнав, что лесовики решили направиться в Верхне-Окские княжества, рассмеялся.

— Куды?! В Верховские княжества? Ха-ха-ха! А я-то, дурень, голову себе морочу, каким ветром Гордея с ватагой сюды занесло, когда вы на Рязанщину собирались. Ха-ха-ха!..

— Ты блажь свою кинь! — хватаясь за рукоятку меча, в сердцах выкрикнул атаман.

— А я ничего, — отступая от надвигающегося на него Гордея, пробурчал рябой.

— То-то и оно, всяк умен: кто сперва, кто опосля! — не преминул съехидничать Митрошка.

Епишка метнул на косоглазого недобрый взгляд, но на большее не решился — был он, как это водится обычно, наглым и трусливым; сплюнув, процедил:

— Я к тому, что через верховские земли ордынцев прошло тьма-тьмущая. И нынче их там не счесть. Уразумел, атаман?

Гордей сразу насторожился, спросил:

— Говоришь, много там татар?.. А не врешь ли? Выходит, оттуда они в Серпухов пригнали?

— Дюже мыслишь о себе, атаман… — почувствовав, что гроза миновала, развязно отвечал Епишка. — Дел у меня других нет, кроме как врать тебе. Коль сказал, значит, знаю. А на Рязанщине и Тарусчине их нет.

Гордей задумался, пытливо посмотрел на рябого, поинтересовался:

— И откуда это ты про все ведаешь? Случаем в поводырях у ордынцев не ходил?

Епишка побледнел, опустил на миг глаза, но тут же с вызовом бросил:

— А хоть бы так!

— Гляди, Епифан, мелешь ты чтой-то много, — недоверчиво покачал головой атаман; он был обескуражен и раздосадован вестью, что ордынцы находятся там, куда собралась идти ватага. Кивнув на незнакомцев, которые пришли с Епишкой, спросил: — Они-то откуда? Что за птицы?

— Птицы они, чай, такие же, как ты, Гордейко! — дерзко ответил Епишка и вдруг закричал: — Ты чего меня пытаешь? Не все одно тебе? Не хуже они дружка твоего острожника! Его давно прикончить надо было, а ты за собой водишь!

Гордей, махнув рукой, отвернулся от Епишки и направился к монахам и крестьянам, которые по-прежнему стояли посредине двора. Они с опаской поглядывали на лесовиков, но особый страх у монастырских вызывали рябой с его дружками. Каждое слово и движение Епишки приводило их в беспокойство. Но когда атаман потребовал у монахов накормить ватагу, они стали дружно клясться, что ордынцы все разграбили и ничего не оставили в монастыре. Больше всех усердствовал грузный, небольшого роста старик с отечным лицом. Тряся бороденкой, он призывал в свидетели всех святых, что говорит чистую правду…

— Ты-то кто будешь? — нахмурился атаман.

— Я?.. — монах так и застыл с открытым ртом. — Я?.. Я ключник монастырский, — ежась под его тяжелым взглядом, наконец выдавил он из себя.

— А! — едко усмехнулся Гордей. — Тогда понятно. Говоришь, ничего не осталось?

— Видит Бог, ничего, добрый человек, — замотал головой старый монах.

— Поглядим сами! Клепа, Ивашко, Рудак, со мной пойдете!

Оттолкнув монаха, стоявшего у них на пути, лесовики направились к монастырской трапезной. Едва они успели подняться на крыльцо, как к старому ключнику подскочил Епишка. Схватил его за ворот выцветшей черно-бурой рясы, рывком повалил на землю и стал трясти, исступленно выкрикивая:

— Брешешь, пес жадный! Показывай, где припас спрятал! Показывай, не то удавлю!..

Короткими толстыми пальцами ключник судорожно пытался разжать руки разбойника. Но тот был сильнее. Монах хрипел, задыхался, лицо его посинело…

Появившийся в дверях монастырской трапезной Гордей, завидев, что происходит, быстро подошел к рябому.

— Будет, Епишка! И впрямь удушишь его. Кто тогда тайник покажет? Не нашли мы ничего.

Но тот не унимался, перестав душить монаха, придумал ему новую муку — схватив за ноги, стал волочить по двору.

И тут из толпы неожиданно выскочила немолодая баба в зеленой линялой поневе и черном платке на голове. Подбежав к Епишке, содрала с него боярскую шапку и вцепилась в копну нечесаных волос.

— Аспид рябой! Мало тебе все?! Сколько люду извел, душегуб! Намедни поганых привел, а ныне Божьего праведника отца Евлампия погубить умыслил! — пронзительно выкрикивала женщина, пытаясь оттащить разбойника от монаха.

Епишка взвыл от боли, завопил:

— Ведьма!.. — Отпустил ключника и, словно одержимый, замотал головой. Но баба не отпускала, и рябой продолжал истошно вскрикивать: — Господи спаси! Помоги, Господи!..

Вид разъяренной женщины был и впрямь грозен. Платок сполз ей на плечи, обнажив длинные, с сединой черные волосы, глаза налились кровью.

Лесовики, вспомнив Митрошкины россказни о нечистой силе, водившейся в здешних краях, заволновались. Стали торопливо креститься и попятились к выходу со двора. Но швец, должно, забыл о леших и ведьмах, приплясывая, потешался над Епишкой…

— Вот как баба рябого щипет, чисто кречет наседку, аж перо летит! — подначивал он лесовика, с его плутоватого лица не сходила ехидная ухмылка.

Озадаченные ватажники остановились: Митрошка, которого они считали первым трусом, не боится?!.

И они тоже стали подзадоривать рябого…

Услыхав насмешки, разбойник выхватил из-за пояса нож. Стоявший в отдалении Федор метнулся к нему, но не успел. Вскрикнув, женщина упала навзничь на пожелтевшую траву, в руке у нее был зажат клок волос рябого. И тотчас на монастырском дворе наступила такая тишина, что стало слышно, как где-то в лесу стучит по дереву дятел. Епишка, морщась от боли, осторожно пригладил распатланную голову. Затем склонился над убитой, рывком вытащил из тела нож и вытер его о ее зеленую линялую поневу.

Со спины к нему неслышно подошел атаман, схватил за ворот, повернул к себе.

— Зачем бабу сгубил? А?! — рявкнул он и, не ожидая ответа, наотмашь ударил рябого кулаком по лицу. Тот отлетел на добрую сажень и, не удержавшись на ногах, распластался на земле у монастырской ограды. Ватажники осуждающе зароптали, кто-то громко обругал атамана по-черному. На миг Гордей усомнился: верно ли учинил?.. На его строгом лице даже мелькнуло беспокойство, но ненадолго…

За эти дни он столько насмотрелся. Разор… Пепелища… Дети, пригвожденные стрелами… Растерзанные женщины… Обгоревшие тела стариков, запертых в собственных избах… И делалось все это без нужды и смысла. Так сытый волк режет стадо, чтобы натешить свою злобную натуру. Лесовики тоже убивали, сводили счеты с лихоимцами из великих людей и их тиунов, что без совести грабили крестьян, измывались над ними. Бывало, не раз губили купцов, что слишком яро держались за свое добро и пытались отбиться от ватаги оружием. Проливали кровь острожников, когда те нападали на них…

Но сейчас!.. Гордей никому не признался бы в этом: ему было жаль храброй бабы. Вспомнил, как рябой вытер кровь с ножа о старенькую, латаную одежду убитой, и его лицо снова вспыхнуло от гнева. Он больше не сомневался. Уверенным взглядом обвел ватагу. Одни опускали головы, другие, хмурясь, отворачивались, но большинство — он видел это — были на его стороне.

Епишка продолжал лежать у монастырской стены! К нему подошел Митька Корень, хотел помочь подняться, но рябой оттолкнул приятеля, встал сам. Из разбитого носа, пачкая жидкую темно-русую бороденку, текла кровь, капала на дорогой парчовый кафтан. Увидел лежащий неподалеку свой нож, схватил его и, бесновато вытаращив глаза, вдруг двинулся на атамана. Тот положил руку на меч и спокойно ждал. Но Епишка схитрил. Не дойдя несколько шагов до Гордея, высоко подпрыгнул и, нацелившись в глаз тому, резко взмахнул ножом. Атаман не успел бы увернуться, но, к счастью, дубинка Митрошки, который, как обычно, был рядом, на миг опередила руку рябого. Взвыв от боли, Епишка схватился за ушибленную кисть и отскочил в сторону.

И тут началось!..

Корень с дружками рябого набросились на Гордея. Атаман успел вырвать меч и не подпускал их, а Митрошка растерялся, неуклюже махая дубинкой, жался к нему.

Федор первым оказался рядом. Выхватив у швеца дубинку, раскрутил ее над головой, разъяренным медведем навалился на приятелей Епишки. Те попятились, но один не успел увернуться — удар пришелся ему по плечу, хрустнули кости, и он с воплем повалился на землю. Теперь в драку ввязались остальные. Замелькали мечи, ножи, топоры, ослопы. Сторонников атамана было больше. Клепа, схватившись врукопашную с Епишкой, у которого была зашиблена рука, быстро подмял его и связал. Другие сподвижники рябого бросили оружие.

Двор был почти пуст: большинство монахов и крестьян сбежало. Остались только слепой гусляр с мальчиком-поводырем, несколько монастырских старцев да ключник, что, тяжело дыша, продолжал сидеть возле убитой бабы.

По знаку атамана лесовики подвели к нему Епишку, руки его были заломлены назад и туго связаны веревкой. С перекошенным от боли в руке лицом стоял он перед Гордеем, злой и непримиримый, ненавидяще сверлил его колючими глазами.

— Что сычом глядишь? Аль напугать хочешь? — презрительно усмехнулся вожак.

Тот не выдержал, сплюнув, опустил голову.

— Бил дед жабу, стращая бабу! — подал голос Митрошка, но никто из лесовиков не улыбнулся — с настороженностью ждали решения атамана.

Гордей отвернулся от рябого, подошел к его соратникам. Их было шестеро: Корень, Рудак, еще трое молодых парней из разбойной станицы и узкоплечий, заросший рыжеватой щетиной незнакомец средних лет.

— Что с отступниками делать станем, молодцы? — громко спросил атаман.

Лесовики в нерешительности молчали.

— С рябым водиться, что в крапиву садиться! — выкрикнул Митрошка.

— Бодливую корову из стада вон… — пробормотал угрюмый Клепа.

— Гнать их в шею! — выкрикнул Ивашко-кашевар и, заложив пальцы в щербатый рот, пронзительно свистнул.

— Верно! — согласился Гордей. — Порешить их вроде негоже. Пущай идут, кольватага им не по нутру… Развяжи-ка их, молодцы!

Едва их освободили от пут, Епишка и незнакомец быстро пересекли монастырский двор и скрылись за оградой. Даже не оглянулись на своего раненого дружка, который стонал и умолял их не бросать его. Покинул монастырь и Митька Корень. Остальные в один голос стали просить Гордея не изгонять их из ватаги.

Лесовики уже остыли, послышалось примирительное:

— Пущай остаются!

— Где гнев, Гордей, там и милость.

— Лошадь на четырех ногах и та оступается.

Атаман не возражал:

— Будь по-вашему!..

Затем повернулся к монастырскому ключнику, который все еще сидел на земле, и строго спросил:

— Ну, что, отче, есть ли припас в обители?

— Есть, добрый человек, есть, — в страхе глядя на ватажников, прошамкал беззубым ртом тот.

— Эх ты шкура!.. — выругался Гордей. — Чего ж брехать было? А?!. — И добавил с укоризной: — Баба честная из-за тебя згибла, раздор учинил.

Опираясь дрожащими руками о землю, монах стал на четвереньки, с трудом выпрямился. Торопливо перекрестившись, забормотал:

— Упокой, Господи, душу ее…

— Иди! — раздраженно оборвал его атаман и громко, чтобы слышали все, произнес: — Вера без дел мертва есть!

Ключник оторопело взглянул на него, съежился и поплелся к монастырской трапезной. Ватажники гурьбой двинулись следом.

— Дяденька атаман! — послышался детский голос, когда они поравнялись со слепым гусляром и его поводырем. Гордей остановился.

— Чего тебе?

— Эх, дяденька! Зачем же ты рябого отпустил? Он ведь давеча нехристей навел в обитель. Сколько они люду поубивали — страсть!..

Тонкий голосок мальчика захлебывался от волнения; а он по-взрослому, осуждающе, хмурясь, смотрел на вожака лесовиков.

Гордей не понял, переспросил:

— Когда навел? Какого люду?.. Эй, ключник, стой! — окликнул он монаха. — Сказывай, что учинилось!

Ключник, опасливо жмуря красные, набрякшие веки, стал отнекиваться, ссылался на то, что оконце его кельи выходит не во двор. Атаман нахмурился, нетерпеливо махнул рукой. Лишь тогда, перемежая слова вздохами, тот рассказал, что произошло…

Прежде чем захватить Серпухов, степняки ворвались вo Владычный и Высоцкий монастыри и, ограбив их, двинулись на город. Людей там почти не осталось — большинство горожан, которых успели предупредить серпуховские порубежники, укрылись в лесу. Ордынцы спешили к Москве. На другой день, оставляя после себя пепелища и трупы, вражеские тумены ушли на север.

Утром следующего дня беглецы уже знали об этом. Ночи стояли холодные, часто непогодилось, болели дети, кончалась прихваченная с собой впопыхах скудная еда. Понадеявшись на то, что ордынцы не вернутся, люди решили направиться в монастыри. Но, на беду, среди них оказались предатели. По наущению Епишки, который во время набега затесался между горожанами, несколько негодяев ночью выбрались из обители и привели под ее стены рыскавший в окрестностях Серпухова вражеский отряд. Вломившись в монастырь, ордынцы учинили резню. Пощадили только несколько десятков молодых серпуховчан — ясырь, который предназначался для продажи, да монахов, что попрятались в кельях.

Вечером ордынцы убрались из монастыря. Епишка с дружками ушли следом. С того времени их больше никто не видел. И вот теперь они вдруг появились снова…

— Что же вы, отцы святые, сразу об этом не поведали? — гневно спросил Гордей и уже тише промолвил: — Теперь понятно, отчего вы все так спужались.

— Кто ж его ведал, по душе ли тебе такое придется? Кто ж его знал? — опуская под его тяжелым взглядом глаза, разводили монахи руками.

Толпой вывалили за монастырскую ограду, но воров давно уже и след простыл.

Глава 19

Порубежники выехали на тарусскую дорогу раньше шуракальцев. Василько погнал коня во всю мочь, следом остальные. Темно-зеленой стеной мелькали деревья и кусты векового леса, дорогу застилала густая пыльная пелена. Наконец воины увидели возки и конников. Заслышав топот, княжеские дружинники, охранявшие княгиню, обнажили мечи и, плотным кольцом окружив возки, выстроились в боевой порядок.

— Свои мы, свои!

Жеребец Василька едва не сшибся с конем сына боярского Дмитрия.

— Я Василько, десятник с прирубежного острога на Уне!

— Здравствуй! — обрадованно воскликнул тот. — А мы было встревожились.

Когда в следующий миг к порубежникам подскакал боярин Андрей Курной, Василько взволнованно бросил:

— Беда, бояре, ордынцы следом за вами гонят, сотни три, не меньше!

— Может, кинем возки, а сами в лесу схоронимся? — предложил сын боярский.

— С женами и детьми далеко не уйдешь, Дмитрий, — покачал головой Курной.

— Так не годится, — поддержал его Василько. — Крымцев много, не отобьемся. Пусть возки дальше едут. До Оки недалече, а там из Тарусы помощь подоспеет, я гонцов послал. А мы ордынцев задержим.

— Так и сделаем, — согласился боярин. И, обращаясь к своему помощнику, приказал: — Бери, Дмитрий, две дюжины воинов и гони за возками. С теми, что впереди, будет человек сорок. Это уже сила.

Сын боярский вместе с дружинниками помчался вослед возкам, что уже далеко отъехали от места встречи — лошади, подгоняемые кнутами и гиканьем возниц, неслись во всю прыть…

Завидев урусутов, что неслись навстречу им по дороге, тысячник Тагай опешил. Он стал отдавать наказы. Нукеры передовой сотни Тимура успели выхватить из ножен сабли, но от неожиданной атаки тарусцев ряды татар смешались. Зазвенело оружие. Сотник и окружавшие его несколько воинов упали с коней. Курной и Василько рубились с врагами в первых рядах, громкими возгласами подбадривая своих кметей. Но вот в битву вступили нукеры второй сотни жузбасы Ахмеда. На дороге стало тесно, не размахнуться ни мечом, ни саблей…

Постепенно сражение перемещалось в лес. В ход пошли ножи и кинжалы, завязалась рукопашная схватка. Ордынцам, несмотря на то, что их было намного больше, не удавалось смять тарусцев. Мынбасы Тагай на узкой дороге не мог ввести в бой всех нукеров и приказал сотнику Хасану обойти урусутов. Шуракальцы ринулись в лес, чтобы ударить на врага с тыла.

— Андрей Иваныч, татары в окружь пошли! — закричал Василько.

— Вижу! — прохрипел Курной, он сражался без щита, окровавленная рука боярина висела плетью. — Что делать станем?!

Порубежник не успел ответить — на него напали одновременно три шуракальца. Подняв коня на дыбы, он снес мечом голову одному, наотмашь рубанул другого, третий отскочил в сторону. Василько перевел дух, хотел было осмотреться, но тут послышался истошный вопль Курного:

— Спасай княгиню и княжичей, ордынцы в обход прошли, хотят полонить их!

Василько, резко повернувшись в седле, увидел: из леса стремительно выскакивают татары и, оставляя у себя за спиной сражающихся, несутся по тарусской дороге.

— Выходи из сечи! Выходи!

Круто развернув коня, Курной поскакал по дороге вслед обошедшим сечу татарам. За ним, отбившись от наседавших нукеров, помчались Василько и оставшиеся в живых тарусские воины.


За оконцами княжеских хором, покрытых цветными росписями, послышался конский топот, громкие голоса, эаполошный выкрик:

— Господи, беда-то какая!

В светлицу, где за дубовым, с резными украшениями столом сражались в нарды князь тарусский Константин и его младший брат Владимир, вбежал княжеский стремянный, выкрикнул встревоженно:

— Княже! Ордынцы возле Тарусы, за княгиней и чадушками твоими гонятся!

— Что?! — первым вскочил на ноги Владимир, худощавый, узколицый, с длинными, до плеч, светлыми волосами.

Константин, внешне схожий с братом, но поплотнее, побледнел, попытался было встать и не смог — у него на миг перехватило дыхание; прохрипел только:

— Говори!

— Пригнали два дружинника. На тарусской дороге у самой Оки ордынца полонили. Поведал он, что татары намерились полонить Ольгу Федоровну и чад твоих!..

Константин наконец превозмог себя, тихим, казалось, не принадлежащим ему голосом спросил:

— К самой Оке пригнали? — Князь вдруг покачнулся. Заметив это, Владимир бросился к нему.

— Что с тобой, брате?

— Ничего, Володимир, ничего… — Константин встал, выпрямился, положив руку на плечо брата, сказал: — Вели выводить дружину. — И добавил, уже приказно, жестко: — Не мешкай только!

Владимир выбежал из светлицы, гулко застучали по деревянной лестнице его подкованные сапоги из красного сафьяна. Хлопнула наружная дверь, со двора донесся повелительный голос молодого князя.

Константин скользнул отсутствующим взглядом по бревенчатым дубовым стенам, на которых висело украшенное драгоценными камнями, золотом и серебром оружие, угрюмясь, спросил у стремянного:

— Сколько их?

— Не ведаю, княже, может, позвать гонцов?

— После! Неси меч и шлем.

Княжеский двор был уже заполнен людьми. Через раскрытые настежь ворота виднелись ряды конных дружинников. Свистели дудки сотников, звенело оружие, ржали лошади.

Константину Ивановичу подвели коня. Стремянный хотел помочь, но князь отстранил его и сам уселся в седло.

Под копытами коней глухо гудела земля. Боль в груди князя Тарусского почти прошла, в лицо ударял встречный ветерок, и он ненадолго отвлекся от хмурых мыслей. Но, едва стали спускаться с холма, тревога снова закралась в его душу. Константин резко дернул поводья, разгоняя коня в галоп. Владимир, воеводы и кмети неслись следом за ним по дороге.

Тарусцы, окруженные со всех сторон татарами, сгрудились у княжеских возков. Все труднее становилось отбиваться от вражеских всадников. Упал с коня раненный копьем в грудь сын боярский Дмитрий. Погибло много порубежников, среди них названый брат Василька Сопрон, который перед смертью зарубил не одного ордынца. Пала половина княжеских дружинников, сопровождавших из Тулы княгиню Ольгу. Громоздились трупы людей, раненые отползали с дороги, пытаясь укрыться в лесу.

Возки княгини и ее свиты стояли неподвижно. Нагнав их, нукеры сотника Хасана смяли горстку дружинников сына боярского Дмитрия и перерезали постромки у возков. Ошалевшие от страха лошади, сметая все на своем пути, понеслись по дороге, несколько упряжек на повороте занесло, и они разбились о деревья. Однако захватить княгиню шуракальцам не удавалось — на помощь воинам Дмитрия подоспели боярин Курной и Василько. Сквозь шум сечи доносились детский плач, испуганные причитания и рыдания женщин.

На шлеме Василька, испещренном вмятинами и зазубринами, добавлялись следы от новых ударов, сквозь рассеченную на груди кольчугу сочилась кровь.

— Держись, други, держись! Скоро придет княжеская помощь! — подбадривал воинов Василько…

И когда уже казалось, что сейчас все будет кончено — последние защитники тарусской княгини погибнут, а ее саму с детьми захватят враги, к обреченным людям донеслись топот коней и крики: «Слава! Слава!»

В сопровождении воевод и стремянных на дороге появились князья Константин и Владимир. Тарусские ратники врубились в ряды шуракальцев. Юный Владимир одним ударом рассек неустрашимого мынбасы Тагая от плеча до пояса, под сотником Ахмедом убили коня, и он упал на землю. Оставшись без начальных, татары перестали сражаться и бросились наутек. Тарусцы устремились в погоню.

Василько склонился над Сопроном, не стыдясь обступивших его кметей, заплакал; шептал лишь:

— Прощай, брат!..

Константин, спешившись, рывком открыл дверцу возка. Ольга, бледная, с застывшими глазами, обхватив княжичей руками, судорожно прижимала их к себе. Мгновение сидела недвижимая. Узнав мужа, истошно вскрикнула и лишилась чувств.

Глава 20

На следующий день князья Константин и Владимир с боярами и воеводами делали смотр тарусскому воинству. По главной улице шли на рысях княжеские дружинники, шагали ополченцы, горожане и крестьяне Тарусы, Алексина, Любутска, Калуги. Среди ратников были безусые юнцы и седобородые, испещренные шрамами и морщинами старцы. Копья и рогатины, мечи и дубины, кинжалы и топоры, панцири и тигиляи — у кого что. Лица суровы, в глазах решимость.

— Да… — вздохнул игумен Алексинского монастыря Никон и, обращаясь к стоявшему рядом боярину Курному, произнес задумчиво: — Не хватает людей в градах и селах, некому на земле трудиться, ремесло делать, а тут рати, рати… Сколько доброго, угодного Богу могли бы они руками своими сотворить. Каменные храмы построить, землю засеять, образа Господа нашего и святых угодников намалевать, детей взрастить.

— Может, все так оно, отче, да не к месту речи эти! — поправляя перевязь, на которой висела его раненая рука, хмуро заметил Курной. — Ныне все одним должно мериться: как бы землю нашу и люд православный врагам на поруганье не отдать. Сеять, строить, но быть рабами?! К чему такое?! Для кого?!.

Никон, плотный, высокий ростом, не старый еще человек, не отвечая, медленно огладил свою новую черную рясу и, то ли соглашаясь, то ли оспаривая, покачал головой.

Шествие ратников затягивалось. Несколько раз начинался и переставал мелкий, по-осеннему нудный дождь, пока наконец не разразился ливень. Сразу стемнело, поднялся ветер, но князья, бояре и воеводы, кутаясь в промокшие плащи-епанчи, не сходили с коней, стояли молча, недвижно. Только князь Константин, высоко взметнув в приветствии руку, провозглашал громким голосом:

— Слава воям! Слава Тарусе! Слава Алексину! Слава Калуге! Слава!..

А в ответ неслось:

— Слава князю Константину, слава Тарусе! Слава Калуге! Слава Алексину! Слава! Слава!..

После смотра Константин Иванович, отпустив бояр и воевод, позвал брата Владимира отужинать с ним. Сбросив промокшую одежду, князья облачились в шелковые рубахи, на ноги надели легкие туфли-моршни, сшитые из одного куска кожи. В горнице уже был накрыт стол. На парчовой скатерти, пестро расшитой красными цветами и зелеными листьями, стояли в серебряных и оловянных блюдах и мисках мясной и рыбный студень, стерляжья икра, заливная осетрина, тертая редька, моченые яблоки, грибы в уксусе, соленые огурцы и капуста. Между ними высились расписные фарфоровые сулеи с медом и пивом, кувшины с ягодным соком. На бревенчатых дубовых стенах были развешены охотничьи трофеи — головы оленя, лося, медведя, волков, рысей. Вбитые в стены медные светцы с зажженными лучинами и поставленные в углах на полу два высоких светца со свечами освещали горницу.

Поначалу проголодавшиеся князья ели молча, то и дело осушая большие серебряные чарки с белым и красным медом. Но вот Константин положил разрисованную узорами деревянную ложку на стол и, улыбаясь, взглянул на брата. Со вчерашнего дня, когда ему удалось спасти свою семью, князя не оставляло хорошее расположение духа. Возвратившись с женой и детьми в Тарусу, Константин сразу же наградил Василька и уцелевших кметей серебряными чарками и деньгами, а боярина Андрея Курного порадовал богатым даром — княжеским селом, примыкавшим к его вотчине. Князю казалось хорошим предзнаменованием и то, что ему с ходу удалось разгромить большой ордынский отряд — почти все они были перебиты или взяты в полон, ушла лишь горстка.

Опершись руками на покрытую бархатом лавку, он поднялся из-за стола, взял дамасскую саблю с отделанной золотом и серебром рукояткой, в которую были вправлены рубины, и передал ее Владимиру.

— Жалую тебя, брат мой хоробрый, сею саблей, дабы без пощады разил ты наших врагов!

Младший тоже встал, с поклоном принял оружие, а сам подумал насмешливо: «Дарит мне саблю татарского тысячника, коего я убил…»

— Ну вот, Володимир, теперь можно порядиться о всех тревогах наших, — присаживаясь рядом с братом, сказал Константин. — Идти ли нам на крымцев, дабы изгнать их с земли нашей, а может, дать бой под Тарусой? Сила собралась у нас знатная, вон сколько ратников по Тарусе сегодня прошло. Говори, брате, что мыслишь об этом?

Владимир молчал, лицо его с небольшой светло-русой бородкой сразу стало серьезным.

«Костянтин говорит, что кметей у нас много. А их ведь семи тыщ не наберется, да и какие это вои…»

— Чего молчишь? — перебил его раздумье старший. — Али сомневаешься в чем?

— Что тебе сказать, брате, — еще больше нахмурился тот. — Не серчай, но мне тебя не понять. Такое задумал… — Он пожал крепкими плечами, плотно обтянутыми малиновым шелком рубахи. — Сколько у нас кметей?.. Две тыщи конников да пять тыщ ополченцев. Ежели бы хоть такие ополченцы, что с нашим покойным тятей на Куликово поле ходили и полегли там, а то одни юнцы да старцы. И с таким воинством ты хочешь побить татар, изгнать их с Тарусчины?.. — Горько усмехнувшись, Владимир безнадежно махнул рукой.

Константин помрачнел. Едва брат умолк, он резким движением взял со стола сулею с белым медом, рывком налил себе полную чарку с верхом, да так, что даже на скатерть плеснул. Не приглашая Владимира, выпил один. Потом, бросив недовольный взгляд на брата, отчеканил:

— Все одно будет по-моему!

Слова младшего разозлили его, хорошее настроение куда и делось. Тарусский князь был горд, крут норовом, если что задумал, ни с чьим мнением не привык считаться, разубедить его редко кому удавалось. Владимир знал это и не перечил брату, с детских лет был послушен его воле. Но тут не сдержался, бросил в сердцах:

— Безрассудство все это!

Кровь прилила к голове Константина, затуманила взор… «Вот тебе и брат родный! Не только не поддержал, а еще насмеялся, супротив пошел!..»

Тарусский встал, прошелся по горнице, с досадой думал: «Вишь как себя показал. А я-то мыслил: заранее переговорю с ним, дабы на Думе боярской завтра он сказал нужное слово. Почитал за храбреца, чай, всегда первым в сечу кидался. Чего греха таить, надеялся, что укрепит меня в сем решении, сомнения мои развеет!»

Немного поостыв, подошел к брату, спросил не без ехидства:

— Может, посоветуешь бросить отчий удел и на поклон в Москву податься?.. Как мыслишь: приютят, сделают такую милость?

Владимир поднялся с лавки, не обращая внимания на насмешливый тон старшего, сказал спокойно:

— Москве ныне не до нас, Константин. Сам знаешь, что татары на нее идут, а помощи ей ждать неоткуда. Михаил Тверской и Олег Рязанский затаились, выжидают, что дальше будет.

— Ты, Володимир, от дела не уходи, прямиком скажи, что мыслишь о моем решении?! — повысил голос Тарусский князь.

— А ты на меня не кричи! — вспыхнул младший и, не отводя сердитого взгляда от нахмуренного лица брата, продолжал: — Уж коль пришло к тому, скажу тебе правду начистую. Не можна ныне Тарусе да и всем землям удельным в одиночку стоять. Со всех сторон земли русские окружены врагами. Как противоборствовать, когда каждый князь, опричь своей вотчины, ни о чем знать не хочет. В мамайщину собрались все в единую силу, вот и побили Орду. А только с Мамаем управились, каждый снова о своем гнезде только и мыслит. Потому и бьют нас враги поодиночке…

Вглядываясь в потемневшие от волнения голубые глаза младшего брата, Константин с удивлением слушал его. Владимир, вчера еще отрок, во всем поддерживавший его, со всем соглашавшийся, теперь имеет суждение свое! Вырос!

Константин Иванович и гневался на Владимира, и невольно гордился им, угрюмые складки на его лице немного разгладились, но в душе множились сомнения: «Верно ли хочу поступить? Может, прав он, а не я?..»

А Владимир, почувствовав колебание старшего, продолжал высказывать свое:

— Не можем мы с такой малой силой идти на татар! Надо все воинство вести на полночь, соединиться с московскими полками. Тут же, на Тарусчине, мы как в силке, что на зверя ставят, окажемся. Ежели даже побьем крымчаков, кои на Тарусу идут, другие ордынцы нас разобьют!

Но Константин не внял доводам младшего. Бросив на него мрачный взгляд, упрямо буркнул:

— Захмелел ты, должно, Володимир, такие речи ведешь! Ан по-моему будет!

Глава 21

Не успели ватажники закончить свою трапезу — наспех сваренные щи и постную толокняную кашу, — как во Владычном монастыре объявился монах из Тарусы. Длинный, худющий, на сухощавом, испещренном морщинами лице темные глаза сверкают лихорадочным блеском под седыми бровями. Старец прошагал верст двадцать по бездорожью и от усталости едва держался на ногах. Его вел под руку пришедший с ним из Тарусы совсем молодой чернец.

Монастырский двор был опять заполнен братией. Обычно крестьяне, холопы да и монахи не опасались лесных молодцов, нередко находя у них защиту от обид и притеснений. Узнав, что пришлая ватага разбойников расправилась с ордынскими прихвостнями, которые привели в обитель татарский отряд, они возвратились обратно.

Тарусские монахи взошли на паперть монастырской церкви. Воздев к небу руки, старец окинул возбужденным взглядом собравшихся во дворе и стал выкрикивать взволнованно:

— Люди! Прогневили мы Господа нашего! Наслал он на нас, грешных, нечестивых агарян! Аще хотите уберечь веру христианскую и землю отчую от поругания, защитить от убийства и бесчестья жен и чад своих, все должны встать под стяги благословенного князя Костянтина Тарусского. Землю нашу заполонили окаянные, повсюду они: в Туле, в Калуге, в Верее и в Серпухове!..

«И в Верее уже?! — Федор пригорюнился. — Вот и до моих родных беда докатилась!..»

— Собирает князь Костянтин рать в славном граде Тарусе, — по-прежнему раздавался на притихшем дворе голос старца. — Хочет он выступить супротив лютого ворога. Все, оружны и не оружны, идите в Тарусу, на которую гонят орды безбожных крымчаков!

Монах замолк, вытер рукавом выцветшей рясы лицо, устало опустился на каменную ступеньку.

Некоторое время во дворе царило молчание, но вот кто-то из монахов воскликнул с отчаянием:

— Грешны мы! Грешны, о Господи!..

И тотчас со всех сторон понеслось:

— Пришла погибель земле тарусской! Беда! За грехи карает нас Господь! Прогневили мы Господа, в великой гордыне живе — за то и казнит нас! Боже, спаси и помилуй!..

— Ну и дела! — бросил Ивашко-кашевар и, подмигнув лесовикам разудалыми голубыми глазами, предложил: — Может, и нам податься в Тарусу, ребяты? Давно рука кистенем не играла, хоть на ордынцах душу отведем.

— Поздно уже! — буркнул дряблолицый Рудак. — Пока дойдем, татары Тарусу, как все, прахом пустят.

— У страха глаза велики, — хмуро заметил Клепа. — Только чего нам опасаться? За живот свой, что ли? Так он весь при нас! — зло тряхнул он своим рваным рубищем. — За головы свои мы-то никогда не боялись.

— И все ж, ежели по совести, не лежит у меня душа к такому. Мы ватага вольная, неча нам в чужое дело лезть, для тарусцев стараться! — недовольно выкрикнул долговязый лесовик и с досадой сплюнул.

— Что тарусцы, что москвичи — одно племя! — сердито бросил Клепа.

— Верно молвишь, Егорко, — может, впервые назвал рыжего по имени атаман, подошел к нему, положил на его плечо свою руку. Рубище Клепы и нарядный кафтан Гордея так не вязались друг с другом, что Митрошка прыснул в кулак.

Ватажники настороженно смотрели на Гордея, но тот молчал — он все еще не знал, на что решиться. А Федора тоже заполнили сомнения. Его тянуло к родным в Верею, хотелось увидеться с Галькой, по которой так скучал. Ведь были те от него нынче совсем близко — за день-другой можно добраться… Монах сказал, что Верею захватили татары. Тем паче он должен туда идти. Может, окаянные обминули его село? Места те ему хорошо знакомы, чай, когда-то от воеводы верейского там хоронился…

А на монастырском дворе страсти разгорались все пуще. Страх и паника несколько улеглись, но вокруг слышались взволнованные голоса. Одни предлагали откликнуться на призыв вступить в тарусское ополчение (князь хоть чужой, но ведь соседи: до Тарусы всего ничего), другие были против. Люди спорили, хватали друг друга за грудки. В шуме, царившем на монастырском дворе, глох голос тарусского старца, который, стоя на паперти, тщетно пытался утихомирить разбушевавшихся.

Федор, покусывая стебелек сухой травинки, исподволь прислушивался к разноречивым толкам, он все еще колебался. Но он был воин, к тому же по-прежнему винил себя, что хоть не по своей вине, но не исполнил свой долг — не предупредил коломенского воеводу о нашествии. Наконец Федор решился: пробравшись через густую толпу, поднялся на паперть церкви; закричал громко:

— Слушай меня, люд православный! Верно тарусский монах сказал: надо всем миром стать против окаянных ворогов!

Лесовики, стоявшие отдельной группкой, шумевшей больше всех, разом смолкли, удивленно уставились на Федора — тот до сих пор не только не кричал, но даже говорил-то редко, многие в ватаге никогда голоса его не слышали, а тут!..

Глядя на них, притихли монахи и сироты. Кто-то из них не удержался, выкрикнул задиристо:

— А сам-то ты, разудалый, из каких будешь, что нас зовешь, отколь тут взялся?

Федор выпрямился, отчего его могучая стать стала еще внушительнее; ответил голосом зычным:

— Порубежник я, а ранее десятником был в дружине князя Боброка-Волынца! Ратное дело знаю, с ордынцами не раз в сечах бился. На поле Куликовом тоже был!.. — И вдруг, неожиданно даже для самого себя, предложил:

— Кто надумал в Тарусу идти, сюда! Я поведу вас!

Некоторое время люди на монастырском дворе стояли не двигаясь, но вот один за другим к Федору потянулись сироты помоложе, потом монахи-чернецы.

— Благослови тебя Господь! — осенил Федора крестным знамением тарусский старец. Повернувшись к остальным ополченцам, провозгласил торжественно: — Пусть сойдет на вас Божья благодать за то, что в сей трудный час встали вы за землю отчую, за веру нашу!

Гордей с лесовиками, посовещавшись, тоже подошли к паперти.

Спустя час-другой сборный отряд из ватажников, крестьян и монахов во главе с Федором, Гордеем и тарусским старцем покинули Владычный монастырь и направились вверх по Оке к Тарусе.

Глава 22

Когда Владимир вышел, Константин еще некоторое время взволнованно вышагивал по горнице. От стола с неприбранными яствами к оконцу, снова к столу и снова к оконцу. Налил себе чарку меда, но не выпил, присел на лавку, держа ее в руке, задумался. Решимость, с которой до разговора с братом он был настроен выступить против татар, поколебалась. Даже пожалел, что стал советоваться с ним. «Не только веру мою не укрепил, а навел на меня тревогу…»

Князь покинул горницу и по длинному коридору направился в покои княгини. При его появлении сенная девушка, сидевшая в слезах на лавке в передней комнате, испуганно вскочила. Ольга Федоровна уже второй день не выходила из опочивальни, ей нездоровилось, болело сердце — никак не могла прийти в себя после всего, что случилось.

Дуняша, поклонившись князю, молча посторонилась, пропуская его к двери. Ольга Федоровна, бледная, с синими полукружьями под глазами, лежала в постели. Она бодрствовала: сон не шел к ней, снова переживала прошлое, со страхом думала о том, что ждет их. Как она корила себя за то, что не прислушалась к советам боярина Андрея Ивановича. Из-за этого полегло столько тарусских воинов, погиб юный сын боярский Дмитрий. Ему б только жить да жить, такому сильному, статному и красивому! Но его уже нет! Бедная Дуняша, осталась без суженого, плачет безутешно. Такая напасть пришла! Андрей Иванович лишь чудом уцелел, но не сможет, наверное, владеть рукой, перерубленной татарской саблей… И как ни страшно было тогда Ольге, она не могла отвести глаз от оконца в возке. Видела, как шла сеча, видела искаженные лица сражавшихся, видела, как падали с коней убитые и раненые…

Громко скрипнула дверь. От неожиданности княгиня вскрикнула, порывисто приподнялась. В тусклом свете висевшей под образом лампадки узнала мужа и обессиленно откинулась на пуховые подушки, закрыла глаза.

Все еще не в духе, раздраженный Константин Иванович подошел к ней, присел, провел рукой по распущенным волосам. Ольга Федоровна припала к его груди, обняла за шею. Радостное волнение охватило ее. Так бы и сидела рядом, не выпуская его из объятий. От ее ласки Константин понемногу успокаивался, заулыбался. Потом снял со своих плеч руки жены. Отстранившись, с затаенной грустью пристально взглянул в ее глаза. Сердце Ольги тревожно сжалось, когда встретились их взгляды.

Как она всегда боялась этого взгляда! Он опять что-то задумал, ее неугомонный муж, что-то неведомое и опасное… Никто во всем княжестве не сумеет теперь отговорить его. Вот так же, с грустью, смотрел он ей в глаза два года назад, когда решил идти на поле Куликово. А ведь покойный свекор, князь Иван Костянтинович, оставлял его осадным воеводой в Тарусе. Ничто не помогло: ни Ольгины слезы, ни наказ отца, ни уговоры старшего брата. К счастью, Костянтин вернулся, хотя и раненый. А мог погибнуть, как погибли его отец и брат…

— Что ты надумал, Костянко? — воскликнула княгиня, не отрывая от лица мужа взволнованного, беспокойного взгляда.

— Что надумал, то уж надумал, Ольга! — нахмурившись, обронил тот и, помолчав, не терпящим возражений голосом сказал: — Завтра уедешь с чадами из Тарусы. Возьмешь с собой всю казну нашу и то, без чего не обойтись.

— Снова разлука? — в отчаянии спросила она.

— Не перебивай! — строго произнес князь. — Поедешь в Рязань к Олегу. В сей тяжкий час, почитай, один он живет и делает все с разумом. В мамайщину ни единого воя не потерял и сейчас в стороне остался. Ведомо мне стало, что с Тохтамышем-ханом он сговорился, и тот окружь земли Рязанской свои орды повел. Мы же, князья тарусские, все за Москвой тянемся, ратников своих губим. Ныне же все потерять можем, потому что в сей лихой час одни остались.

— Что ты надумал, Костянтин?

— Об том скажу после.

— Не томи мою душу!

Но он не ответил, молча зажег от лампадки лучину, обошел с огнем светцы. Стало веселее, нарядно проступили на бревенчатых стенах яркие вышивки. Ольга Федоровна встала с постели, подошла к мужу, который стоял у оконца, беспокойным голосом сказала:

— Рязань — ненадежное место, Константин. Не верю я ордынцам. Ежели они, чего доброго, Москву повоюют, то и Рязань в стороне не останется.

Князь вспыхнул, сердито посмотрел на жену, но постарался подавить в себе закипающее раздражение, бросил недовольно:

— Потому в Рязань, что ныне никуда не проехать больше!

Ольга в недоумении подняла тонкие брови…

— В Тверь и Новгород пути нет, повсюду бессчетно вражеских отрядов. Чтобы в полон вас не захватили, всю мою дружину доведется в охрану приставить, — пояснил он.

— А что сам мыслишь делать?

— Что мыслю, то уж мыслю! — буркнул Константин и, неожиданно схватив светец за длинную серебряную ножку, резко поднял его из корыта с водой и с силой опустил обратно. Вода залила дорогой шемахинский ковер, но Ольга даже не заметила этого, по-прежнему не отводила взволнованного взгляда от мужа, который все выговаривал и выговаривал то, что давно уже накипело у него на душе:

— И ты, и Володимир в речах своих о Москве тревожитесь. Дескать, ежели повоюют ее татары, то и Тарусе не устоять. Когда-то отец и старший брат покойные тоже весь час толковали: «Надо Москвы держаться! Она, мол, защита для нас единая!..» Во все рати и походы с великим князем Московским Дмитрием ходили… А толку? Погибли на поле Куликовом безвременно. А держались бы Олега Рязанского — и по сей день бы здравствовали. И я за ними следом тянулся, на отца твоего, что дружбу с Рязанью водит, серчал…

Константин осекся на полуслове, вспомнил о вести, которую утаил от жены: ордынцы, захватив Тулу, убили старого князя, отца Ольги, а княжескую семью полонили и угнали в Крым. Но княгиня, вся во власти тягостного разговора с мужем, ничего не заметила. Только когда князь, оправившись от недолгого замешательства, снова посетовал на то, что Таруса одна и нет никого, кто стоял бы против татар рядом, Ольга Федоровна невольно подумала: «А ведь в прошлом году приезжал к нам великий боярин московский Тютчев, предлагал союз с Москвой, так ты ж ведь отказался».

Княгиня встала с широкой лавки, застеленной шелковым одеялом и пуховыми подушками. В длинной, до пят, белой рубашке, она в свете мигающих свечей показалась князю какой-то призрачной, бесплотной, будто привидение… Неожиданно ему стало на миг жутко, и, повинуясь безотчетному порыву, он схватил жену в объятия и, почувствовав теплоту ее тела, опрокинул на постель и жадно овладел ею. И лишь тогда окончательно успокоился. Крепко прижимая Ольгу к себе, доверчиво положил голову на ее плечо. А она, ничего не ощутив во время близости с мужем, только еще больше разволновалась, все спрашивала и спрашивала:

— Что с тобой, Константин? Что с тобой?.. Я тебя таким никогда не видела. Будто прощаешься навеки.

— Может, и навеки…

— Что ты, родной, что ты? — растерянно шептала она, глаза ее от страха расширились. И вдруг, резко отстранившись, выкрикнула: — Говори, что задумал!

— Не голоси! — повысил он голос, но тут же, словно устыдившись, сказал ласково: — Будет, Оленька, будет тебе. Успокойся… А уж коль хочешь знать, что задумал, скажу. Задумал то, что ныне только и надо учинить, идти в чисто поле на окаянного ворога. Разбить ордынцев или голову честно сложить.

Княгиню будто ошеломили, так и застыла недвижимая, потом расплакалась. Наконец взяла себя в руки, обтерла слезы с лица, размазав румяны, тихо, но твердо сказала:

— Не делай сего, Константин Иванович. В чистом поле тебе не управиться с татарами. Много их, и все они лихие воины.

Князь нахмурился, встав с постели, отвернулся. Будто сговорились все! Не верят! Володимир не верит, она тоже… А сам он верит? Да, верит! Сомневался поначалу, а теперь верит. В удачу свою, в удаль свою. Наперекор всем верит. И еще потому решил идти, что крымчаков, гонящих на Тарусу, не так уж и много — дозорные поведали: одна Шуракальская орда. Остальные с ханом Тохтамышем на Москву направились. Конечно, он, князь тарусский, мог бы бросить свою землю и вместе с женой, детьми, ближними боярами и дружиной податься на север. Но не вправе он это сделать, оставить люд тарусский — горожан и сирот, что по его призыву пришли в Тарусу из других городов. Покинуть их, а самому бежать? Нет, так негоже!..

А другой голос шептал ему: «Безрассудство! Не устоять тебе против ордынцев. Не хочешь искать приюта у других князей, в других землях, уходи в леса…» Нет! Пускай он погибнет, но не уйдет с Тарусчины, не померившись силой с ордынцами!..

Константин Иванович так задумался, что забыл о жене. В опочивальне царила тягостная, томительная тишина, оплывая, гасли одна за другой выгоревшие свечи. Но вот князь словно очнулся, перевел взгляд на съежившуюся в ожидании Ольгу, сказал строго:

— С утра готовься к отъезду! — И быстрыми шагами покинул опочивальню.

Глава 23

На рассвете в Тарусу прискакали дозорные, следившие за крымцами. Им удалось ночью пробраться к стану Бека Хаджи, который расположился в тридцати верстах от города. Схваченный в полон шуракалец подтвердил, что орда идет на Тарусу и скоро будет под ее стенами. Тайная надежда, что крымцы свернут и направятся на Москву тем же путем, которым прошли все полчища Тохтамыша, растаяла. Отправив жену и детей в Рязань, князь Константин велел собрать Боярскую думу.

Просторную светлицу заполнили воеводы и ближние бояре, пришли игумен Никон и брат князя Владимир. Все были встревожены, угрюмы: знали уже, с какой вестью вернулись дозорные.

— Будем сражаться! — упрямо бросил князь тарусский. — Лучше смерть принять, нежели в неволе быть! Сразиться с ордынцами так, как отец наш, Иван Константиныч, брат наш старший и тыщи храбрых тарусцев на поле Куликовом.

— Верно сказал пресветлый князь наш Константин Иваныч! — поддержал его боярин Курной. — Я хоть с одной рукой, а тож буду биться за Тарусу. И всех зову!

Еще два боярина были за то, чтобы идти навстречу врагу. Остальные молчали. В тусклом свете, скупо пробивавшемся через слюдяные оконца, едва можно было различить хмурые, взволнованные лица собравшихся людей.

— Чего молчите, бояре? — Константин резко поднялся с кресла-трона, обвел всех пристальным взглядом. — В старину наши предки говорили: «Се сколь добро и сколь красно, ежели жити, братии, вкупе!» Так оно и сейчас!

— А я мыслю, что надо тебе, Константин Иваныч, со всей дружиной и ополчением подаваться на полночь! — раздался звонкий голос князя Владимира. — Так я раньше полагал, так и ныне считаю. Еще вчера о том говорил тебе, княже… — И, помолчав, с упреком добавил: — И о том, что в Тарусу пригнал гонец от князя Володимира Серпуховского, надо бы тебе Думе сказать. А уж коль промолчал, то не обессудь, я поведаю!

Князь Константин побледнел от гнева, стукнул кулаком по подлокотнику трона, закричал:

— Не твоего ума дело! Нишкни!..

Но Владимир, что впервые на людях пошел против старшего брата, не стал молчать:

— Коль уж начал, поведаю! Зовет князь Серпуховский нас в Волок Ламский, бояре. Сбирает он там полки, чтобы выступить на ордынцев… — И, обращаясь к Константину, уже поспокойнее добавил: — Сам же ты, брат, сказал, что вкупе и добро, и красно быть. Вот и надобно нам идти в Волок. Тут же с малыми силами все утеряем: и землю отчую, и воинство, да и головы сложим зазря. А ежели вкупе с Серпуховским, все по-другому будет… — Он хотел еще что-то молвить, но старший снова резко оборвал его:

— Не в наш род ты удался, Володимир!

Тот лишь сердито сверкнул на брата глазами и, чеканя каждое слово, произнес:

— За свою жизнь не опасаюсь. Ежели и погибну, некому по мне горевать, нет у меня ни жены, ни чад. В битвах, что сражался, не из последних был. Только присказку никогда не забываю: «Плетью обуха не перешибешь». Потому и говорю: не управиться нам одним с ордынцами!.. — заключил он, тяжело опускаясь на лавку.

В светлице снова воцарилась гнетущая тишина. Но ненадолго.

— Видит Господь: верно молвит брат твой, светлый княже, — послышался звучный бас игумена Никона. — Молод Володимир, но мудр, аки старец, проживший век. Не можно допустить избиения человечей — чад Божиих. Святые угодники к миру людей призывали, сердца свои не ярить. А кесари мирские не слушают гласа Всевышнего, в суете губят род человечий… — Он тяжело вздохнул и продолжал: — Да что об сем говорить, аки повелось уж так на Божьем свете. Мыслю я тож: не надо в малолюдстве против безбожной орды идти. По лесам и топям следует схорониться. И не токмо женам, старцам и чадам, а ратникам и тебе, княже, и боярам твоим. Всем!..

Большинство бояр и воевод поддержало Владимира и игумена. Но это не облагоразумило Тарусского, он продолжал настаивать на своем.

— Князь я ваш или нет?! — грозно возгласил он и, отметая все возражения, сказал: — В чистом поле будем с крымцами биться. Коль не сможем землю свою от врагов отстоять, то не жить нам на ней! Наказываю воинство поднимать, завтра выступаем!


Часть вторая ЗА ОТЧИЗНУ

Глава 1

Лето шло к концу. Тяжелыми колосьями налилась в поле рожь. На огороде краснела ботва свеклы, тускло-зеленым поблескивали шары капусты. Гоны выходили в поле спозаранку и работали дотемна. Радовались переселенцы — будет чем наполнить закрома. Жизнь на новом месте понемногу стала налаживаться: срубили избы, построили сараи, хоть временами и было голодно, но, увы, так уж водится в крестьянском житье-бытье. У жены Антипки Степаниды родился мальчик, его назвали Егорушкой в память о дяде, что, спасаясь от княжьей расправы, пропал много лет назад. А Любаша вовсе заневестилась — налилась, похорошела, только голубые с зеленым ободком глаза ее слишком уж часто грустинкой стали заволакиваться. Скучно без подружек, без дружка суженого…

«В самую пору девку замуж выдавать, — не раз неспокойно думалось старому Гону. — Уродило щедро — будет что к приданому добавить. Да вот за кого?..»

Как-то старик поделился об этом с младшим сыном Фролом. Они шли с косами на плечах по мокрому от ночной росы полю. Солнце уже взошло, но густой туман не рассеивался. В своих длинных белых рубахах они, казалось, плыли в серо-белесой мгле, окутывающей землю. Фрол замедлил шаги, повернув к отцу пригожее русобородое лицо, ухмыльнулся.

— Эко дело, в девках не останется, — беззаботно ответил он. — Соберем хлеб, осмотримся. Не одни же мы тут. Мыслю, поблизости не только волки водятся. Да и на будущий год не опоздает, ей ведь семнадцати нетути.

— Не то скипится, не то рассыплется! — недовольно буркнул старик, который не любил неопределенности; всю остальную дорогу прошагали молча. Так и дошли до своей межи старый Гон и Фрол, вели хозяйство сообща. Туман поредел, стал подниматься кверху. В поле завиднелись фигуры мужиков и баб. Слышались людские голоса, щебетание птиц из леса.

— Пора и нам, все косят уже, — пробуя пальцем, хорошо ли заточена коса, нарушил молчание Фрол.

— А твои где? — захватив в руку несколько колосков ржи, строго спросил отец.

— Настя Ивасика кормит, вместе с Сенькой сейчас идут.

— Так нельзя, Фролко. Надоть раньше выходить в поле. Ныне каждый час дорог, осыплется зерно — наплачемся.

— Видишь, тятя, говорил я, что не можно ждать Ильина дня, тут це Таруса. Так все за грех мои слова посчитали. А ведь истинно надо было за неделю до него начать. Не гнали бы теперь душу! — нахмурился Фрол и, широко размахивая косой, пошел по меже.

— Надоть, надоть… — пробурчал под нос старый Гон. — Надоть так, как деды делали! — добавил он уже громко и зашагал следом.

— А вона и наши бегут, — заметив Сеньку и Любашу, подмигнул отцу Фрол.

— Не дюже бегут…

«Злющ стал, не подступишься. То не так, се не так. Ворчит весь час…» — сердито повел плечами сын.

Запыхавшись, прибежала и Настя с Ивасиком на руках. На загорелом лице карие глаза блестят. Улыбнулась мужу, бросила настороженный взгляд на свекра. Схватив деревянные грабли, стала быстро сгребать скошенную рожь. Сенька и Любаша вязали снопы.

«Не баба — молонья! — невольно любуясь шустрой снохой, думал старый Гон. — Пока Любка раз обернется, она три. Повезло Фролке…»

У старика даже от сердца отлегло. Но ненадолго. Последнее время он был неспокоен. Уж очень ладно складывалась жизнь Гонов на новом месте. Хороший урожай, согласие между детьми, покой, ни тебе тиунов, ни сборщиков. За свою долгую жизнь старый Гон давно разуверился в том, что благополучие может продолжаться долго. Лезли в голову недобрые мысли, сколько ни обращался за милостью к Богу, покоя не находил.

Но Фролу было невдомек, что за тревога на душе у скрытного старика. Молодому мужику было радостно,перехватив одобрительный взгляд, брошенный отцом на жену, не без гордости думал:

«До чего ж ладна моя Настя — даже тятя помягчал, на нее глядя!»

За работой незаметно летело время. День выдался солнечный, жаркий. Пот заливал глаза, рубахи мужиков и баб мокрые, хоть выжми. Но старый Гон не бросал косу, а по его примеру — остальные.

— Сенька, ты что, уснул? — нетерпеливо окликнула брата Настя, она подавала парнишке охапку ржи.

Сенька, выпрямившись во весь рост, не отвечая, смотрел в сторону леса.

— Конный сюды скачет! — вдруг закричал он. От волнения его ломкий голос сорвался, прозвучал звонко, пронзительно, на все поле. Мужики и бабы перестали работать. Все уставились на всадника. За этот год переселенцы отвыкли от чужих, появление какого-то конника обеспокоило их. Сбившись кучками на межах, они в растерянности следили за ним, не зная, что делать: то ли убегать, то ли ждать, когда тот приблизится?..

Первым опомнился старый Гон.

— Окромя него, не видать больше конных, Сенька? А ну, присмотрись получше!

Отрок несколько раз повернулся во все стороны, облегченно выдохнул: — Один! — И вдруг, спрыгнув на землю, побежал навстречу конному.

— Куда ты, дурень? — испуганно закричала Настя, но Сенька уже мчался по скошенному полю: заметил, что всадник не управляет лошадью, а из деревни с громким лаем несется спущенная кем-то собака. «С конным неладное… А Ластун — зверище, как бы беды не натворил», — думал он, направляясь огромными прыжками наперерез псу.

Лошадь, вступив в густую рожь, перешла с рыси на шаг и наконец остановилась. Теперь уже можно было разглядеть всадника, который, уцепившись руками в гриву, низко склонился к шее коня.

— Нашенский, слава тебе, Господи! — перекрестилась Настя.

— Наш аль не наш, поглядим… — задумчиво произнес старый Гон, пристально рассматривая незнакомца. — Должно, ранен он.

Осторожно раздвигая руками колосья, старик направился к лошади. Фрол последовал за ним.

— Косы возьмите! — крикнула им Любаша, но мужики даже не обернулись.

— Молодец Сенька, успел перехватить Ластуна! — вслух подумала Настя о брате, который держал за ошейник грозно рычащего пса. Подхватив на руки Ивасика, что ползал неподалеку, она поспешила за мужиками.

Следом потянулись остальные. С любопытством рассматривали загнанную, в хлопьях пены, лошадь и человека, что, прильнув к гриве, полулежал в седле. Жеребец был тоже ранен: в крупе торчала стрела. Как только Фролко и Антипка попытались приблизиться к коню, он встрепенулся и отскочил в сторону. От резкого толчка всадник застонал, руки его разжались, и, не подхвати его мужики, упал бы оземь. Двое держали под уздцы дрожащего жеребца, другие, сняв раненого с седла, бережно уложили его на свежескошенную рожь. Кровь сочилась из-под шлема, запеклась в сетке бармицы, в темно-русых усах и бороде, синий кафтан, надетый на кольчугу, и зеленые сапоги покрылись большими бурыми пятнами.

— Эка ударили его как… Аж шелом треснул, — покачал головой сердобольный Любимко.

— Знать бы кто? — озабоченно наморщил лоб долговязый Вавилка.

— Может, татары? — испуганно оглядываясь, заметил приземистый Гаврилко.

— Человеку помочь надо, — вмешался старый Гон. — Сенька, сбегай за водицей! — наказал он парнишке, который, обхватив за шею ворчащего пса, сидел рядом.

Тот, передав собаку Фролке, бросился к селу.

— Не по душе мне все сие, мужики, — настороженно молвил старик. — Вам, слава Богу, не довелось татарских и литвинских набегов видеть, а мне их не запамятовать. Места тут родючие, но опасные. Надоть баб, детишек и скотину подале в лес увести. И самим туда податься…

Видно было, что старый Гон расстроен, встревожен, челюсти его сухого, с желтизной лица плотно сжаты, глубоко сидящие глаза потемнели от беспокойства.

Мужики, хмурясь, молчали. Фрол подумал: «Обсыплется зерно, пока мы в лесу сидеть будем…» — но сказать об этом не решался. Даже бабы притихли, перестали шептаться.

Набежало облако, повеяло холодком от зашумевшего под порывом ветра леса. Стало пасмурно, неуютно.

Наконец Сенька притащил деревянное ведро, наполненное до краев водой, бабы захлопотали возле раненого.

«Красный какой! — подумалось Любаше, хотя лицо незнакомца, с которого Настя смывала кровь, было скуластым и резким, далеким от красоты. — Может, он и есть мой суженый?.. — замечталась она. — Ишь, дура, чего захотела: девка крестьянская на сына боярского загляделась…» Румянец на ее пухлых щеках поблек, вздохнув, она отвела взгляд от воина.

— Шестопером ударили, — осмотрев разбитый шлем, заключил Фрол.

— Повезло боярину. Чуть ниже — убили б до смерти… — заметил старик.

Незнакомец был жив — сердце его билось, но он не приходил в сознание.

— Может, меду принести? — предложил кто-то. Старик согласно кивнул.

— Я мигом сбегаю, — вызвался Сенька, но Фрол остановил его: — Не надо. Я сам…

Сенька надулся, Настя бросила укоризненный взгляд на мужа, но тот уже широко шагал по скошенному полю в сторону деревни.

Тем временем Вавила и Любим вынули из конского крупа стрелу и, расседлав жеребца, стали водить, чтобы дать ему остыть и успокоиться.

«Добрый конь… — думал Вавилка, лаская жеребца рукой и взглядом. — Куды нашим клячам!.. А может, помрет боярин, тогда кому конь достанется? Я свого потерял, выходит, мне!» — подозрительно покосился он на брата. И тут послышался радостный возглас Сеньки:

— Очунял боярин!..

Василько, а это был он, и впрямь пришел в себя. Как в тумане, видел склонившиеся над ним лица людей. Беспокойно приподнялся, но, поняв, что его обступили крестьяне, опустил голову на подстилку из свежескошенной ржи. Взгляд порубежника стал осмыслен и строг. Заплетающимся языком Василько пытался что-то сказать Гонам, но те его не поняли.

— Вишь мается, что-то сказать хочет и не может! — насупил брови старый Гон.

— Язык отобрало у бедолаги, — сочувственно молвил Любим.

— Тут и дивиться нечему, ударили-то его как! — бросил Фрол.

— Нишкни, Фролко! — сердито буркнул старик. — Не то меня тревожит, что ныне не может говорить, отойдет. Ан как бы потом не поздно оно было!

Василько наморщил лоб, промычал что-то невнятное, затем, с трудом подняв руку, показал на лес. Мужики и бабы уставились туда, но ничего не увидели и лишь беспокойно переглянулись. А старый Гон и вовсе разволновался. Широко ступая длинными, негнущимися в коленях ногами, пошел в сторону леса, постоял и неожиданно, круто развернувшись, бегом возвратился.

— А ну, бабы! — закричал он во весь голос. — Собирайте детишек мигом, одежонку какую, да корм и ждите нас у Гаврилкиной избы… Любимко, Фролко, Сенька! — распоряжался старик, словно воевода на ратном поле. — Сгоняйте стадо и подавайтесь в лес. А вы, Антипко и Гаврилко, берите боярина и несите в деревню! Мы с Вавилом берем косы и вилы да следом.

Незнакомец, хоть и не мог говорить, но, видно, все слышал. Приподнявшись на локтях, промычал что-то, одобрительно кивнул головой. Когда Гоны, которым передалась тревога старика, бросились исполнять его наказы, на землистом, сведенном болью лице Василька мелькнула улыбка. Щуря от солнца глаза, он следил за суетой в поле, прислушивался к пронзительным бабьим голосам, детскому плачу, реву скотины.

Вдруг из деревни донесся громкий, яростный лай Ластуна. И тут же истошный женский вопль: «Ааа, нехристи!..» — перекрыл все звуки в поле, гулким эхом отозвался вокруг. Люди, застыв недвижно на месте, стояли будто завороженные, глядя, как из леса с диким воем несутся татары. И только старый Гон бормотал потерянно:

— Опоздали, Господи, опоздали…

Глава 2

Оскаленные морды лошадей, бараньи тулупы, лисьи малахаи, лица с широко раскрытыми, орущими ртами!.. В первый миг Гонам почудилось: нечистая сила вырвалась из черных болот и лесных дебрей и напустилась на них. Мужики и бабы хватались за подвешенные на шнурках нательные крестики из серого шифера, крестились истово, самозабвенно шептали:

— Господи! Спаси, Господи!..

Но вот прошло оцепенение, быстро прошло. Сироты в ужасе заметались по полю, но их всюду встречали плетки и гортанные крики ордынцев. Над деревней и лесом повисли вопли женщин, плач детей, рев скотины, ржание лошадей, пронзительные голоса.

Некуда бежать! Негде спрятаться! О сопротивлении никто не помышлял. Рогатины и окованные железом деревянные лопаты остались в избах, косы побросали, когда спешили к раненому всаднику, да и вооруженных саблями и луками ордынцев было раза в три больше, чем мужиков. Лишь Василько, завидев людоловов-хищников, в горячке вскочил на ноги и, держась за голову, потрусил, шатаясь, к своему коню. Уселся в седло, но когда стал доставать меч из ножен, у него все поплыло перед глазами, и он свалился с лошади.

Мужиков, баб и детишек татары согнали посредине скошенного поля, заставили лечь на землю. Два ордынца соскочили с коней, подняли Василька за руки и за ноги, отнесли к пленникам и бросили, словно бревно, наземь. Порубежник застонал, из раны на голове снова потекла кровь. Но теперь крестьяне остались безучастны; оглушенные, сломленные нежданной бедой, они винили пришельца в том, что он навел татар на деревню. И только Любаша, бросив взгляд в его сторону, разрыдалась еще пуще.

Сидя на земле, старый Гон, опустив голову, молчал. Антипко исподлобья следил за ордынцами, его темные глаза злобно щурились, руки были сжаты в кулаки. Гаврилко, уткнувшись лицом в скошенные колосья ржи, тихонько скулил. Настя, стоя на коленях, голосила над трупом Ивасика, убитого копытом татарской лошади. Бабы всхлипывали и причитали. Детишки, зарывшись личиками в материнские рубахи, громко плакали. Остальные мужики угрюмо молчали.

Постепенно к ордынцам, сторожившим ясырь, стали присоединяться и те, которые грабили избы. Вот уже все шуракальцы, кроме пятерых, гонявшихся по полю за скотом и лошадьми переселенцев, собрались вокруг пленников.

Два ордынских десятника, один в малахае и панцире, другой в черкесском шлеме и тулупе, надетом на кольчугу русской работы, яростно бранясь и размахивая руками, никак не могли поделить захваченный ясырь. Они поочередно подходили к крестьянам, заставляли их подниматься с земли и поворачиваться, бесстыдно заголяли на мужиках и бабах рубахи. Наконец договорились: каждому по три бабы и по два мужика. Лошадь, меч с отделанной бронзовой приволокой рукоятью в деревянных разрисованных ножнах, дорогую одежду порубежника согласился взять десятник в малахае. Оставшийся мужик — старого Гона и Василька крымцы в счет не брали — должен был достаться второму десятнику. Скот, коней и убогие пожитки разделили пополам.

Окончив дележку, десятники позвали нукеров. Словно волчья стая, накинулись те на пленников. Одни вырывали из рук баб детей, другие, угрожая саблями, вязали мужикам руки. Старого Гона и ребятишек отделили от остальных пленников и погнали в деревню. Следом за ними поволочили за ноги раненого порубежника, с которого уже сорвали одежду и сапоги. Старик шел мелкими шажками, согнувшись; широко расставленными, сухими, длинными руками он обнимал детвору, жавшуюся к его ногам. Худое, морщинистое лицо его казалось черным, а темно-русые волосы и борода вовсе побелели. Он понял, какую участь уготовили ему и ребятне ордынцы. Что проку от малолетних детишек, которых не пригонишь живыми в Орду, или от него, старика. Всех, кого татары надеялись продать или взять себе, в том числе десятилетнюю Дуняшку и двух восьмилетних мальцов, они оставили в поле…

В грудь Гону будто кол вбили, слезы застлали глаза, и потому все вокруг него — люди, избы и деревья — будто в тумане, расплывалось. Немало обид натерпелся старый Иван за свою долгую жизнь, и вот, когда, казалось, пришел наконец и для него светлый час, случилась такая беда! Но горше всего мучила мысль о том, что он виновен в злосчастной доле детей и внуков. Едва переставляя тяжелые, будто к ним камни подвязали, ноги, старик нещадно терзал себя за то, что случилось…

Это он уговорил всех покинуть обжитую, спокойную деревеньку под Тарусой, не внял вещему сну, который привиделся ему в первую ночь, когда они переселились на новое место…

У избы Любима ордынцы остановились. Сначала в нее втащили порубежника, потом загнали старого Гона и детишек. Закрыли дверь и подперли ее снаружи бревном. Два волоковых оконца, с которых на летнее время Любим снял бычьи пузыри, заколотили досками и стали обкладывать избу хворостом.

«Спалить решили, окаянные!» — думал старик, молча гладя по головкам плачущих внуков. «На все воля Божья! — прошептал он и вдруг с ожесточением воскликнул: — Только детишек за что караешь? Чем прогневили тебя?!» — И закрестился размашисто, часто…

А в поле ордынцы продолжали неистовствовать… Связав мужикам руки, отогнали их и троих детишек постарше в сторону. Рыдающих баб заставили подняться с земли и стать в ряд. К ним приблизились оба десятника и одноглазый нукер.

— Девки есть? — спросил последний по-русски.

Бабы, ежась под наглыми, похотливыми взглядами ордынцев, молчали.

— Не бойся, мы девка не трогай. В гарем продать будем. В гареме у хана хорошо: щербет ешь, рахат-лукум, весь ден ничего не делай! — громко защелкал языком кривой толмач.

Женщины, испуганно переглянувшись, не отвечали. Настя стояла чуть в стороне, суровая, недвижная, глядела куда-то поверх голов татар ненавидящими глазами. В них не было ни слезинки — все высушило горе матери, потерявшей первенца. Но, услышав едкий смешок ордынца, встрепенулась, вспомнила про Любашу. Решила хоть ее спасти от ждущего баб позора, вытолкнула девку вперед, крикнула: «Она девка!»

Десятники одобрительно закивали головами. Тот, что был в черкесском шлеме, помоложе, осклабившись, подошел к Насте, сильно ткнув ее пальцем в живот, спросил:

— Ты тоже девка?

Молодка ойкнула от боли; ее пригожее лицо с рассыпанными по плечам темно-русыми волосами — кичку ордынцы раньше сорвали — исказилось.

— Псы поганые! — закричала она исступленно, глаза ее гневно сверкали. — Ивасика мово убили, с рук вырвали мертвого! И еще спрашивают! На! Ешь! — размахнувшись, она изо всех сил ударила десятника кулаком по лицу. Тот даже пошатнулся от неожиданности. Несколько нукеров бросились к Насте, но десятник крикнул им что-то, и те остановились. Зло скривившись, вскинул плеть и стал хлестать молодку. Настя, прикрываясь руками, наклонялась все ниже и ниже, пока с воплем не упала на землю. Неподалеку, прокусив до крови губу, извивался Фрол, тщетно пытаясь вырваться из тугой петли аркана. Остальные мужики зверями глядели на расправу, в бессильной злобе бранили татар, размахивающих перед ними оголенными саблями.

Ордынец еще раз вяло стегнул плетью распростертое на земле тело Насти и выпрямился. Повернувшись ко второму десятнику, заговорил с ним, кивая на Любашу, что ни жива ни мертва стояла на том месте, куда ее вытолкнула Настя. Десятник, раскачиваясь на выгнутых бочкой ногах, заковылял к девушке. Подошел, окинул ее с ног до головы пристальным взглядом и вдруг, схватив за ворот, рванул рубаху. Обнажилась высокая девичья грудь. Шуракалец бесстрастно протянул к ней черные костлявые пальцы и, буркнув что-то по-татарски, опустил руку. Девушку била дрожь, лицо побелело от ужаса. Кривой толмач, подтолкнув ее в спину, велел идти к остальным пленникам.

Десятники, показав на баб, что-то крикнули нукерам, и те бросились к ним. Не обращая внимания на вопли и сопротивление, поволокли их к лесу. Следом, чуть поотстав, шагали десятники.

Вдруг из группы пленников вырвался рослый и крепкий мужик. Сбил с ног сторожившего ордынца и огромными прыжками метнулся вслед за насильниками. Это был Антипка. Ему удалось, разодрав в кровь руки, освободиться от веревки. Догнав десятников, закричал на все поле:

— Волки! Волки! Ату их! Ату!..

Навалился на крымца в черкесском шлеме, повалил на землю и стал душить. Они покатились по скошенной ржи. Второй десятник волчком вертелся рядом, опасаясь задеть саблей своего, бил мужика ногами. Подбежали другие ордынцы. Один изловчился и проломил шестопером Антипу голову. У мужика разжались руки, по черным густым волосам хлынула кровь. Нукеры оттащили его от десятника, в неистовстве искромсали мертвое тело саблями. Но десятнику было уже все равно, так и остался лежать с вылезшими из орбит, остекленевшими глазами.

Глава 3

Сенька в изнеможении остановился, в груди и голове стучало, дышал прерывисто, часто, будто загнанный волками лось. Изодранная о сучья длинная белая рубаха в лохмотьях, лицо и тело в ссадинах и порезах, в волосах обломки сухих веток и листья. Отрок упал на землю, лежал неподвижно, уткнувшись головой в согнутые руки, пока немного не отдышался. Тревожно оглянулся, прислушался. Убедившись, что за ним не гонятся, поднялся с земли и, прихрамывая — порезал ногу, побрел подальше от села.

Случай спас Сеньку от ордынского полона. Когда из леса стали выскакивать конные, отрок, который вместе с Фролом и Любимом сгонял стадо, оказался у скирды. Еще не осознав толком, что случилось, ужом зарылся в солому и затаился. Ордынцы не заметили его, пронеслись мимо. До леса было недалеко, скирда стояла почти на самой опушке. Сенька быстро пополз к лесу. Спрятался за кустом орешника, с минуту-другую наблюдал, как ордынцы по всему полю гоняются за Гонами, и в ужасе бросился в чащу.

Весь во власти пережитого, отрок в страхе крался по лесу, за каждым деревом ему чудился враг. Но понемногу он успокоился. Места были знакомые: вот старый дуб с двумя глубокими дуплами, обугленная молнией сосна… Тихо шелестел лес, перекликались птицы, с ветки на ветку прыгали длиннохвостые рыжие белки. Выйдя к ручейку, отрок напился, смыл кровь с щемящих порезов и двинулся дальше.

Однако по мере того, как Сенька удалялся от деревни, шаги его замедлялись. Радость, охватившая отрока, когда он уверовал в свое спасение, улетучилась. А сердце заполнили тоска и жалость к близким… «Куда он идет? Бросил Настю, Ивасика. Пропадут же они!.. — Сенька остановился, заплакал. — Может, пойти обратно? Что, ежели ордынцы обожрутся: бабы добрые щи вчерась сварили, кашу с тыквой. Нажрутся да лягут спать. Тогда можно втихую развязать мужиков да вырезать поганых! А он, дурень, убег…» И Сенька повернул назад.

Неподалеку под тяжестью шагов затрещали сухие ветки, послышались людские голоса. Отрок метнулся к дереву, спрятался за широким стволом. Пуститься наутек побоялся лес был редкий и далеко проглядывался. Саженях в тридцати от дуба, за которым стоял, мелькали фигуры людей. Они шли стороной, и парнишка смог разглядеть каждого. На душе у него отлегло: незнакомцы, хоть и пестро одеты, но все в русском; за плечами луки, в руках топоры и дубины, кое-кто с мечами, один даже с копьем.

Сенька настороженно следил за незнакомцами. Но страха и боязни у него не было — все вытеснила мучительная тревога за попавших в беду родичей. С надеждой вглядывался в лица, губы его беззвучно шептали:

Может, они спасут, чай, ведь наши, русские!

Отрок решительно вышел из-за дерева, сначала робко, затем все смелее двинулся наперерез чужим.

Кое-кто из лесовиков схватился за оружие, а большинство стало креститься — уж очень неожиданно, словно из-под земли выросло перед ними видение в разодранной белой рубахе. Только Гордей сразу распознал, что перед ним обычный отрок.

— Ты откель взялся в сей глухомани? — с любопытством уставился он на Сеньку.

— Тутошний я, дяденька! С деревни, что поблизу, — испуганно поглядывая на грозного лесовика, отвечал тот и вдруг зарыдал.

— Ты чего, молодец? — участливо спросил Гордей. — Не бойся, никакого лиха тебе не сделаем.

— Дяденьки, спасите наших! Пропадут они теперь! — Парнишка бросился на колени.

Ватажники, ничего не поняв, недоуменно переглянулись.

— Погоди, не голоси! — Атаман, взяв Сеньку за плечи, поднял его с колен. — Сказывай толком!

— Деревня наша недалече отсюда! — всхлипывая, заговорил отрок. — Живем мы там, дяденька, с Гонами вместе. С год уже, как осели…

— Ну! — нетерпеливо воскликнул Гордей. — Дальше-то что?

— А сей день лихо учинилось великое, ордынцев привела на нас сила нечистая. Похватали они всех Гонов и Настю, сестренку мою! — скороговоркой выпалил отрок и, шмыгая веснушчатым носом, робко обвел взглядом хмурые лица лесовиков.

— Вишь как оно! — угрюмо буркнул Федор.

— Кошки нет — мышам раздолье, — с необычной для него серьезностью заметил Митрошка.

— А много ль ордынцев? — спросил Клепа; он с трудом сдерживал волнение, лицо побагровело, печальные глаза застыли в настороженном ожидании.

— Страсть! — выкрикнул Сенька, но, увидев, что ватажники и вовсе насупились, спохватился, добавил: — Не дюже много их, дяденьки! Душ двадцать, не больше.

— Пуганая ворона и куста боится, — неожиданно пришел ему на помощь Клепа.

Атаман удивленно покосился на рыжего лесовика, переспросил отрока:

— Так сколько их?

— Вот те крест! — взволнованно воскликнул Сенька. — И двух дюжин не будет!

Он с мольбой переводил взгляд с одного лесовика на другого.

— Надо идти! — глядя на атамана, сказал Федор — Негоже, Гордей, дать пропасть сиротам, что в беду такую попали. Ежели изгоном нападем, управимся.

— Это, конечно, верно… изгоном, — не очень уверенно протянул тот. — Только маловато нас, дабы с двумя дюжинами конных татар сладить.

— Все одно идти надо! — упрямо повторил порубежник.

— Куда идти, поздно уже! — сердито буркнул Рудак. — Там, чай, никого уже не осталось. Ордынцы, они на руку скорые — кого не убили, поугоняли в полон.

— Может, и не поздно, да не по пути! — с ходу поддержал его молодой чернец в линялой скуфейке, который пристал к ватаге в Серпухове.

— Ежели по совести сказать, братцы, и у меня не лежит душа к сему, — недовольно заметил долговязый лесовик. — Как бы оно не обернулось так, как давеча, когда хотели тарусскому князю помочь, а едва сами ноги унесли.

— А я бы пошел! — блеснув задорными глазами, выкрикнул Ивашко-кашевар. — Вишь, как поганые измываются, нигде от них спасу нет!

— Будто и впрямь все снова повоевали! — подхватил кто-то. — Запамятовали, должно, как в Куликовскую сечу побили их.

Но Гордей молчал, он все еще колебался… После того как лесовики вместе с молодыми крестьянами и монахами-чернецами покинули подворье Владычного монастыря, они направились в Тарусу. Но в городе, куда под вечер следующего дня добрались ополченцы, тарусских ратников уже не оказалось, князь Константин еще накануне переправился с полками через Оку.

Ранним утром отряд Гордея и Федора был уже на правой стороне реки. Увы, помощь лесных и монастырских людей запоздала. За Окой в одиночку и группками стали попадаться им конные и пешие беглецы. От них узнали: ордынцы разгромили тарусскую рать. Пока судили-рядили, как быть дальше, татары обнаружили отряд. В ожесточенной схватке большинство плохо вооруженных ополченцев погибли, остальные разбежались. Отбиться от татар удалось лишь Гордею, Федору да полутора десяткам лесовиков и монахов. Оторвавшись от преследователей, они укрылись в лесной глухомани, где и повстречались с Сенькой…

Лесовики спорили, что делать дальше, а время шло. Вдруг Клепа, который по-прежнему не спускал глаз с Сеньки, решительно направился к нему.

— Слышь, малый! — положил он на плечо отрока тяжелую руку. — Почудилось мне иль вправду ты молвил что-то о Гонах?

— Сказал, дяденька, — с готовностью кивнул тот.

— Ты сам-то кем им приходишься?

— Сестренка моя, Настя, за Фролкой Гоновым.

— Вона что!.. Так ведь Гоны под Тарусой жили?.. Иль, может, не те?

— Мы и жили. Только раньше жили, а нынче тут, с Ивана постного уже. Ушли от лиходея боярина Курного. А ты откель про нас ведаешь? — Сенька впился взволнованным взглядом в лицо рыжего.

— Погоди, погоди, малый, — побледнев, сказал Клепа. — Сказывай: Антипко, мужик Степаниды Гоновой, тож тут с вами?

— Ага! — радостно воскликнул отрок. — В осень на него волки напали… — увлекшись, стал рассказывать он. — Мужики его еле отбили тогда. Костер он не доглядел, вот волки в ночи и полезли. Изб мы еще не срубили тогда, в шалашах жили. А волки-то лезут, лезут!.. — И вдруг осекся. Выпрямился, тяжело вздохнул.

Столпившиеся ватажники с любопытством смотрели на обоих.

— Соседи или сродники они тебе? — спросил атаман у Клепы.

— Антипко — брат мне родный, — угрюмо потупившись, ответил тот.

— Так ты дядька Егорко будешь? — встрепенулся Сенька. — Я про тебя знаю. Наши тебя часто вспоминали, когда дядька Антипко хворый был… Пойдем со мной. Может, спасем наших, а? — с надеждой попросил отрок, прижимаясь к рыжему лесовику.

— Ты как хошь, атаман, а я иду! — решительно молвил Клепа и, подвинув вперед висевший на поясе колчан, стал, загибая пальцы, пересчитывать стрелы… — Маловато. Кто добавит?

— Ежели изгоном напасть, управимся, Гордей, — настойчиво повторял Федор.

— Коль дело такое, все пойдем! — бросил тот.

— Верно! Друга в беде грех покинуть! Веди, паря! — оживились ватажники.

— Для милого дружка и сережка из ушка! — залихватски сдвинув набок колпак, крикнул Митрошка. — Эх, накрутим хвоста ордынцам!

Глава 4

Ватаге пришлось долго продираться через лесные заросли, пока она добиралась к деревне. Но вот ветер донес запах дыма, в просветах опушки замелькали избы и поле. Дойдя до лежащих на земле деревьев, которые зимой свезли переселенцы, расчищая под пашню лес, разбойники остановились. Вдали, между сложенными в поле скирдами хлеба, сновали конные ордынцы, посредине деревни столбом поднимался густой дым от костра. Крестьян не было видно, зато в глаза ватажникам сразу бросилась заваленная хворостом по оконца ближняя изба.

Стали советоваться, что делать, но так ни к чему не пришли… Тягаться на равных с конными ордынцами нечего было думать. Отменные стрелки из лука, они легко перебьют станичников прежде, чем те успеют к ним приблизиться. Устроить засаду и освободить пленников, когда татары погонят ясырь лесом? Но в какую сторону они направятся? На помощь сирот надеяться не приходилось: неизвестно даже, где они.

Лесовики молчали, переглядываясь, косились на нахмурившегося вожака. Рудак, скривив дряблое лицо, стал ныть:

— Говорил ведь, нечего нам в чужое дело лезть. Только час зря потеряли…

Гордей гаркнул на него и снова наморщил лоб в раздумье. Он ничего не привык делать наполовину; теперь им полностью овладела мысль: как спасти тарусских сирот.

— Кто пойдет разведать, молодцы? — вдруг спросил он.

Вызвались Клепа и Сенька. Гордей бросил на них пристальный взгляд и покачал головой.

— Клепа в белом рубище — татары сразу заприметят. А ты не суйся! — прикрикнул он на отрока. — Поумелей надо. — И испытующе посмотрел на порубежника.

Федор, будто ждал этого, бросил на землю ослоп и колпак и, крадучись, направился в сторону деревни. Дойдя до опушки, присел и, распластавшись, быстро заскользил к росшему неподалеку большому кусту орешника. Темноволосая голова порубежника еще несколько раз мелькнула в густой высокой траве и скрылась в кустарнике.

Отсюда Федору было все хорошо видно. Неподалеку лежал зарубленный ордынцами пес, по его окровавленной шерсти ползали большие черные мухи. Правее десятка три стреноженных татарских лошадей объедали на корню рожь. Их хозяева, разбившись группками, занимались кто чем. Одни, бранясь и размахивая плетками, связывали пленников по двое — так легче уследить за ясырем в дороге. Другие сторожили согнанных в кучу крестьянских лошадей и скот. Несколько татар сидели на корточках вокруг костра и что-то наматывали на отрубленные древки кос…

Вели же себя они так, как все грабители: спешили, тревожно оглядывались по сторонам, то и дело прикладывая ладони к ушам, прислушивались, готовые бежать или схватиться за оружие.

Порубежник насчитал больше двух дюжин татар. Лесовиков же не было и полутора десятков.

«Да, трудно будет управиться с ними. Ежели б хоть луки со стрелами у всех были… — с беспокойством думал Федор. — А где же детишки сиротские? — Еще раз пристально оглядел он деревню и поле. И когда опять усмотрел заваленную хворостом избу, у него даже голова затуманилась от страха и гнева — он знал привычки людоловов… Малых спалить не инак замыслили!..»

Теперь Федор догадался, что делают ордынцы с древками кос: они готовили факелы, чтобы сжечь деревню. Каждый миг могла наступить роковая развязка!..

Порубежник намерился ползти обратно, но, выглянув из куста, так и замер на месте: к орешнику приближался сторожевой татарин, один из тех, что дозорили на обочине поля. Шуракалец проехал так близко, что к Федору донесся тяжелый запах лошадиного и человеческого пота. Но едва всадник скрылся за избой, он метнулся к лесу.

— Выходит, на розмыслы нет часа! — воскликнул Гордей, узнав, что происходит в деревне. Придирчиво останавливая свой взгляд на оружии лесовиков, он с надеждой всматривался в лицо каждого. Люди терпеливо ожидали — привыкли: когда вожак замышляет какой-то промысел, лучше помолчать.

Но вот глубокие складки на лице Гордея разгладились; он заговорил:

— Вот что, молодцы! Коль намерились мы сродников Клепы, брата нашего, от неволи и смерти спасти, надо напасть на ворогов нежданно. Сейчас мы разделимся. Клепа и Рудак в кустах напротив избы, заложенной хворостом, засядут. Когда татары станут деревеньку палить, надо не допустить, чтобы эту избу зажгли. Может, и впрямь детишки тама… Говоришь, табун ордынский близ леса пасется? — спросил он у Федора.

Тот молча кивнул.

— Тогда бери, молодец, Ивашку-кашевара, Митрошку и еще их… — Гордей показал на двух лесовиков, вооруженных луками. — Парнишка тоже с тобой пойдет, — подумав, добавил он. — Теперь слушай дальше. Схоронитесь в лесу неподалеку от коней татарских. А как услышишь мой свист, не допускай окаянных к табуну. Я же с остальными оттуда сполох учиню, — показал атаман на деревню. — Господь милостив, авось и управимся!..

Задуманное вожаком было рискованно и дерзко, но все же сулило надежду на успех. Деревня и поле, окруженные со всех сторон лесом, занимали довольно широкое пространство, сужающееся возле того места, где стояли сейчас ватажники. Поле было сплошь заставлено суслонами ржи. Между ними и примыкавшими к избам огородами неподалеку от леса ордынцы держали пленников и захваченный у крестьян скот. Напротив паслись татарские лошади.

Гордей хорошо знал повадки ордынцев — они сжигали все, что не могли увезти с собой, — и решил воспользоваться этим. Он задумал напасть на врагов после того, как загорятся избы и суслоны. Стиснутые с трех сторон огнем, татары не смогут ни окружить напавшую на них горстку лесовиков, ни добраться без потерь к своим лошадям. Тех же, кто все-таки добежит до табуна, встретят люди Федора…

Хитрый замысел Гордея, поддержанный Федором, пришелся ватажникам по душе, ими уже овладел боевой задор, и обошлось без споров и пререканий.

С мнением бывшего порубежника лесовики считались. После стычки в монастыре они перестали чуждаться его. Еще больше сблизили их поход по Тарусчине и схватка с крымцами, в которой он своей храбростью помог ватаге отбиться от врагов. И теперь уже большинство лесовиков не сомневалось, что «деточка», как называли они между собой Федора, стал своим в лесной станице.

Разделившись, часть ватажников двинулась в обход деревни, а Клепа и Рудак поползли к кустам, расположенным возле заваленной хворостом избы. Федор и его люди не пробежали еще и половины пути к месту засады, как до них донеслись истошные женские вопли и крики мужиков. Лесовики остановились, сквозь листву увидели стелющийся над полем и деревней густой дым.

Федор, не оглядываясь, махнул рукой своей группке и ринулся к опушке через кусты. Следом остальные. Это было рискованно, но он решил напрямую пересечь еще не скошенную часть поля. Едва порубежник успел выскочить на обочину леса, как сзади послышался тревожный окрик:

— Острожник, погоди!

Федор стремглав обернулся. К нему подбежал Митрошка. От волнения глаза его и вовсе окосели, задыхаясь, прохрипел:

— Глянь-ка! Беда, должно, с Рудаком и Клепой, все избы горят!

Тот бросил беспокойный взгляд туда, куда показывал Митрошка, над полем и деревней повисли клубы бурого дыма, красные языки пламени рвались из суслонов и построек, костром пылала обложенная хворостом изба.

«Сгорят детишки! Что делать?» — замер Федор в нерешительности.

Возле изб не было видно ни лесовиков, ни татар. А в поле окруженные ордынцами крестьяне словно обезумели. Их кололи саблями, хлестали плетьми, но пленники рвались к деревне. Увы, связанные попарно для угона, несчастные люди были беспомощны и бессильны.

— Дяденьки, чего же мы стоим? Цельный год строились, а все сгорит! — с мольбой крикнул Сенька.

— Нишкни, паря! — отмахнулся от него Федор и, повернувшись к Ивашке-кашевару, приказал: — Беги, Ивашко, к деревне, погляди, что там делается, а наиглавное, почему избу с мальцами Клепа не уберег?!

Станичник бросился в лес, а Федор, кликнув остальных, понесся через поле к татарскому табуну.

Тем временем группа лесовиков во главе с атаманом успела обойти деревню с другого конца. Укрывшись в зарослях орешника, ватага засела на опушке леса. Отсюда до пленников было не более ста саженей. Перед лесовиками предстала та же картина, которую видели Федор, Ивашко-кашевар и другие с противоположной стороны. Вопили бабы, кричали мужики. Люди рвались к избе, где в огне гибли дети.

Гордей не отрывал взгляда от поля, там несколько ордынцев поджигали рожь и овес. Атаман выжидал, пока татары приблизятся к ним. Другая группа ордынцев следила, чтобы не разбежалось напуганное пожаром крестьянское стадо, и присматривала за своим табуном. Привычные к огню и дыму татарские лошади спокойно паслись в нескошенной ржи. Лишь натыкаясь друг на друга, зло скалили зубы, но сторожа громкими криками разгоняли их. Кое-кто из крымцев уже готовился к уходу: приторачивали к седлам вьюки с награбленными пожитками, поправляли сбрую и кожаные доспехи на лошадях.

Поджигая скирду за скирдой, татары приближались к месту засады. Вот они уже на расстоянии перестрела — полета стрелы, вот подошли еще ближе. Уже хорошо видны их бесстрастные смуглые лица, тяжелая, неторопливая поступь…

Оглушительный свист рванулся в задымленное небо, пронзительным эхом отозвался в лесу. Станичники, выступив из-за кустов, натянули тугие тетивы луков. Стрелы, с визгом рассекая воздух, сверкнув разноцветным оперением, понеслись вперед, навстречу крымчакам.

Битва началась…

Глава 5

Едва Клепа и Рудак засели в кустах напротив избы, между ними началась ссора.

— И чего нам в омут лезть? Чай, не острожники и не люди князевы… — бросив хмурый взгляд на рыжего, ворчливо пробурчал Рудак.

— Сродники мои там, быть может! — бросил Клепа.

— Никакие они тебе не сродники, то все парень придумал. А ежели и впрямь сродники, то мне с того корысть какая?

Клепа промолчал. Проверил лук и стрелы, оборвал с кустов листья, что могли помешать стрельбе. Дряблолицый зло покосился на него, но больше не сказал ни слова.

Со стороны деревни послышался гортанный говор, между избами замелькали ордынцы с факелами в руках. На солнце огонь был невидим, но едва факелы касались крыш, как высохший дерн начинал дымиться и вспыхивал синеватым пламенем. Двое приблизились к заваленной хворостом избе. Клепа поднял лук. Рудак, тихо чертыхаясь, возился с тетивой. Вот поджигатели оказались уже совсем рядом с кустом, где засели лесовики. Клепа рывком натянул тетиву, прицелился… И вдруг почувствовал: чем-то тяжелым ударили его сзади по голове. Руки рыжего разжались, соскочившая с тетивы стрела упала рядом с луком…

Татарин, что шел впереди, услыхав шум, подозрительно оглянулся. От страха Рудак задрожал, будто в лихорадке, сцепил зубы, боялся перевести дух. Пока враги поджигали избу, испуганным зайцем затаился в кустах. Когда они удалились, бросился со всех ног к лесу.

Тем временем Ивашко-кашевар стремглав несся к горящей избе. В кустах, мимо которых он пробегал, скорее угадал, чем увидел, чье-то распростертое тело, метнулся к нему. В орешнике ничком лежал Клепа, голова и рубище в крови, рядом лук и стрела. Ивашко склонился над товарищем. Убедившись, что рыжий жив, оторвал подол своей синей косоворотки, перевязал ему голову, чтобы унять кровь. Тот застонал, открыл глаза. Узнал кашевара, с трудом прошептал:

— Спасай избу, там детишки.

— Где Рудак? — спросил станичник.

Лицо рыжего исказилось, он вздохнул, но ничего не ответил…

Ивашко прыжками понесся к пылающей избе. Вначале он попытался ослопом разбросить горящий хворост, чтобы пробиться к двери. Но, убедившись, что быстро не сможет управиться, сбросил зипун и, поднатужившись, разорвал его пополам. Обмотав кое-как руки, снова бросился к избе. Жар опалил бороду, но лесовик, расшвыривая пылающий сухостой, как одержимый, рвался к двери. Вот-вот рухнут стропила — и тогда конец всем!..

Ивашке удалось расчистить проход, но на нем уже горела одежда, а по обожженным щекам катились слезы. Попробовал открыть дверь, но она не поддавалась, а отбросить лежащий внизу хворост не мог — обгорели, покрылись волдырями руки. Налег плечом — ничего… А из избы до него уже явственно доносились ребячьи крики и плач. Тогда, собрав последние силы, Ивашко разбежался и ударом ноги все-таки умудрился вышибить дверь. Задыхаясь от жары и дыма, прохрипел:

— Выходи!.. — И рухнул у порога.

Мгновение из дома никто не появлялся. Но вот наружу высунулась испуганная детская мордочка, за ней другая…

— Деда, деда! — закричала девчонка лет шести. — Тут дяденька горит!.. Бежим скорее! — схватила она за руку четырехлетнего брата.

Оба выскочили из избы. На пороге, сильно кашляя, появился старый Гон с двумя малышами на руках. Ребятишки постарше жались к деду, глядя со страхом на клубы дыма и искры, падающие с горящих крыш. Старик, отойдя с ними подальше от избы, прохрипел:

— Бегите в лес, да скорее! Тут недалече. А я мигом!.. — И потрусил рысцой обратно. Стащил с себя зипун, набросил его на Ваньку-кашевара, загасил на нем огонь. Подхватил за плечи, оттащил в сторону от горящей избы. Ватажник не шевелился. Старик стал на колени, приложил ухо к груди спасителя. Пробормотал слова молитвы, перекрестил погибшего. И вдруг вспомнил о порубежнике, что остался в избе. Крыша горела как факел, трещало дерево, во все стороны разлетались объятые огнем головешки. Схватив полусгоревший зипун, накинул его на голову и вбежал в избу. Внутри бушевало пламя, горели стены. Раненый в беспамятстве стонал. Старый Гон взвалил его на спину, кряхтя, направился к двери. Он задыхался от дыма, шатаясь, сделал несколько шагов. Вдруг его качнуло в сторону, он споткнулся о каменный жернов ручной мельницы и, потеряв равновесие, вместе со своей ношей растянулся посредине избы…

Только четыре стрелы из шести, выпущенные разбойниками, попали в цель. Три ордынца были убиты, четвертый, держась окровавленными руками за живот, корчился и стонал.

Внезапное появление урусутов, оглушительный свист, летящие стрелы посеяли панику среди шуракальцев. С криками «Шайтан!» заметались они по полю, и теперь уже огонь и дым казались им проделками дьявола, а не делом собственных рук. Бросив ясырь, ордынцы заметались в поисках спасения; стрелы лесовиков настигли еще троих. Крестьяне сбились в кучу и оцепенело взирали на чудо, ниспосланное Господом.

Первым опомнился ордынский жузбасы-десятник. Сорвал с плеч лук и, не целясь, выстрелил в бежавшего впереди долговязого лесовика. Тот, выпучив глаза, застыл на месте и грохнулся оземь. Атаман подхватил оружие убитого, с ходу послал стрелу в десятника, но промахнулся.

Уцелевшие ордынцы, не слушаясь наказов жузбасы, устремились к опушке леса, где стояли их лошади. На помощь бегущим поскакали было дозорные и те, что сторожили Гоново стадо, но неожиданно замешкались, развернули коней и понеслись обратно. Увидев это, Гордей облегченно вздохнул. Заложил пальцы в рот, оглушительно свистнул и побежал дальше.

Конных врагов отвлек Федор. Оказавшись у табуна раньше других, он сразу обнаружил татар, оставленных присматривать за лошадьми, и не стал ждать, пока подоспеют остальные ватажники. Ползком подкрался к ним, вскочил на ноги и с маху опустил свой ослоп на голову одного из сторожей. Второй, увидев огромного урусута, бросился наутек.

Между тем из леса на помощь Федору уже бежали два лесовика и Сенька. Следом, пыхтя, семенил Митрошка. Они видели, как «деточка» выскочил из ржи и бросился догонять ордынца. Тот несся не оглядываясь, слыша за спиной тяжелое дыхание. Порубежник уже занес над ним ослоп и тут увидел мчавшихся наперерез ему конных татар.

Всадники, размахивая саблями, налетели на Федора. Лесовики, засевшие во ржи, прицелились из луков. Одна из стрел попала в татарского коня. Каурый жеребец на полном скаку рухнул на колени, всадник, перелетев через его голову, грохнулся на землю. Размахивая ослопом, Федор отбивался от конников, не давал им приблизиться к себе. Опасаясь попасть в него, лесовики не стреляли. Они выхватили топоры, но, увидев пеших ордынцев, ползущих к табуну, бранясь, снова взялись за луки; еще двое были сражены их стрелами.

Пока конные татары дрались с лесовиками, пешие, подбадриваемые криками десятника, с дикими воплями «Аллах акбар!» ринулись к лошадям.

Федора окружили три всадника. Один из шуракальцев попал под удар его ослопа, изо рта нападавшего хлынула кровь, но другой в это время рубанул порубежника по непокрытой голове. Сабля начисто срезала ухо, задела плечо. Окровавленный Федор упал навзничь.

Теперь ордынцам никто не преграждал дорогу. Оба лесовика-лучника убиты: один саблей — второй — стрелой. Митрошка и Сенька, успевшие спрятаться в кустах орешника, затаились, прильнули к земле.

А со стороны деревни, перебегая между горящими скирдами, к месту схватки приближались станичники Гордея и освобожденные из полона мужики. Остатки шуракальского отряда торопливо разрезали саблями путы, которыми были стреножены их лошади, и вскакивали в седла. Низко пригнувшись к гривам коней, они бросились наутек. Их фигуры в бараньих тулупах мелькнули среди зелени кустов и скрылись в сумраке лесных дебрей.

Глава 6

Говор людей и ржание лошадей зависли над тихой лесной поляной.Багряная луна, выплывающая из-за верхушек деревьев, освещала конников в кольчугах и кафтанах, тускло поблескивала на высоких навершиях шлемов и наконечниках копий. Посередине поляны трое, ехавшие впереди отряда, остановились.

— Тут и заночуем, — сказал могучего сложения воин и, обращаясь к остальным, спросил: — А вы как мыслите?

— Можно! — согласно кивнул долговязый с небольшой бородкой и, сняв шлем с орлиным пером, вытер рукой потный лоб. Люди дюже устали, а татары сюда не сунутся в ночь.

— Так и сделаем, Максим! — теперь уже решительно бросил первый и, пытливо взглянув на третьего всадника, продолжавшего молчать, с покровительственными нотками в голосе полюбопытствовал: — А как, княже Володимир, ты мыслишь?

— Добро! Тут устроим привал… Отдавай наказ, Устин!.. — приказал князь.

Тем временем весь конный отряд въехал на поляну и остановился возле князя Владимира и тысячников. Устин, приложив ладони к губастому рту, громко скомандовал:

— Кметн! Спешивайся на ночлег! Коней расседлать! Держаться своих сотен!

Сотники стали выкрикивать имена, Кое-как разобравшись при зыбком лунном свете по десяткам и сотням. Тысячники объехали лесной стан и, выставив дозорных, вернулись к Владимиру, который в мрачном раздумье сидел на стволе поваленной буреломом липы. Оба его стремянных были убиты, коня расседлали молодые порубежники Никитка и Алешка. Потом помогли Владимиру снять тяжелый панцирь, который вместе с украшенным серебряными нитями шлемом и двуручным мечом лежал теперь у его ног. Длинные, до плеч, светлые волосы обрамляли худое, осунувшееся лицо молодого князя. В полумраке он казался и вовсе юным, почти отроком. Тысячник Устин ткнул своего напарника в бок, шепнул на ухо:

— Дитя, да и только!.. — А вслух промолвил степенно: — Княже, вои просят дозволения костры развести. Мы с Максимом советовались, мыслим, что можно.

Владимир молча кивнул.

На лесной поляне там и сям заплясали огни костров. Ратники доставали из переметных сум припасы: ветчину, сухари, огурцы, усаживались за еду. Но не все трапезничали, часть воинов сразу заснула, повалившись на траву…

Это были остатки разбитой нукерами Бека Хаджи тарусской рати — несколько сот княжеских дружинников, которых после гибели в самый разгар битвы князя Константина возглавил его младший брат Владимир. Они сумели оторваться от погони и укрылись в лесной глухомани. Татарам удалось полонить лишь немногих. Но ополчение было разбито. Вражеские всадники смяли горожан и крестьян, вооруженных топорами, дубинами и косами, и, окружив тарусцев, многих порубили или захватили.

На поляне слышался храп усталых, измученных людей. Гасли костры. Тлел лишь один, возле которого сидели Владимир, бояре и сотники княжеской дружины. Все угрюмо молчали. Поражение, бегство, да и неизвестность того, что ждет их в будущем, угнетали начальных людей…

— Так все ж, что будем делать, княже? — спросил Максим.

— Говорил и повторю вам, други: один у нас выход — идти в Волок Ламский к князю Серпуховскому!

— Уйти с родной земли неведомо куда?.. — покачал лохматой головой тысячник Устин. — Нет, сие негоже.

— Побьем татар, вернемся на Тарусчину!

— Уже побили… — хмуро протянул тысячник Максим.

— Сила наша, коль будем вместе. Ежели объединим рати русские — устоим, пойдем порознь — лада не будет. Говорил я о том брату Костянтину, упокой Господь его душу, да не послушал он меня. Может, все было бы по-другому… — тщетно уговаривал молодой князь начальных людей, но те продолжали отмалчиваться.

— Грех покойного князя-батюшку судить, — вздохнул кто-то из сотников.

— Да и ждет ли князь Серпуховский нас? — буркнул Максим.

— Ждет! Мне о том доподлинно ведомо — самолично его грамотку читал! — воскликнул Владимир и продолжал: — А тут что делать станем? Корм-то для воев раздобудем, зверья и птицы в лесу много, а дале что? Не сегодня завтра ордынцы сыщут нас. Не отобьемся! Нечего тут сидеть!

— А мы и не собираемся тут сидеть! — двусмысленно обронил Устин.

— Ежели не в Волок, то куда? — насторожился молодой князь.

— Видно будет.

— Замыслил ты что-то, Устин? Не забывай только: я ваш князь!

Боярин промолчал, а Максим зло прищурил глаза, бросил резко:

— Тот наш князь, кого Костянтин Иваныч в своем завещании назвал! Мы же, тарусские бояре и дети боярские, — обвел он рукой сидевших у костра начальных людей, — сего завещания не видели. — И добавил многозначительно: — Да и в Рязани при княгине Ольге Федоровне есть тарусские бояре.

Владимир вспыхнул от гнева, ноздри его носа расширились, бледное лицо залила краска, с трудом сдерживаясь, процедил:

— Вот о чем ты, боярин Максим! Видать, запамятовал ты, что ныне не время заводить смуту?!

— О какой смуте торочишь, княже?! Молод ты еще, я с отцом твоим, Иваном Костянтинычем, за Тарусу стоял, когда тебя-то и на свете Божьем не было! — в свою очередь загорелся тот. — И еще скажу: понапрасну ты дружину из сечи вывел. Может, и не побили бы нас нехристи!

— Ты смутьян и отступник, Максим! — выхватил из ножен меч Владимир. — Потому и зовешь к Олегу Рязанскому, такому же отступнику от дела русского.

Тысячник, неторопливо поднявшись с земли, тоже обнажил меч, но между ними стали другие начальные люди.

— Что вы! Что вы! — восклицал Устин. — Надо все обсудить спокойно, а вы за мечи хватаетесь.

И, обращаясь к обоим, примирительно добавил:

— Ты, княже Володимир Иваныч, и ты, боярин Максим Андреич, не могите думать в сей тяжкий час затевать распрю. Утро вечера мудренее. Завтра без гнева и пристрастия все обсудим…

Глава 7

Над сожженной деревней солнце то прячется за белесые облака, то выглядывает из-за них. Только не до него людям. Курится пепелище, чернеет обугленное поле, всюду лежат убитые…

Возле закопченной, полусгоревшей избы собрались все, кто жив остался. На земле в наспех сколоченных гробах Антипка и погибшие лесовики. Рядом гробик с Ивасиком, сыном Насти и Фрола. У изголовья мертвого мужа застыла Степанида, согнуло горе ее широкую крестьянскую спину. Не отрывая угрюмого взгляда от посеченного саблями тела брата Антипки, сидит Клепа. Болит повязанная окровавленным холстом голова, тоска сдавила сердце. Теперь у него никого не осталось: жену и детей давно потерял, думал, хоть брата Антипку когда-нибудь встретит, и вот на похороны пришел.

Рыдает, убивается над первенцем поруганная насильниками Настя. С округлых голых плеч сполз накинутый кем-то зипун. Фролко стоит в стороне, стиснул зубы так, что, кажется, на скулах кожа лопнет. Тяжело переживает гибель сына, позор жены. Молчит, даже руку не протянет одежку на Настю набросить. А надо бы успокоить, приголубить бедную — ох и горько ей!.. Сенька хмурился, терпел, наконец не выдержал: бросился к сестре и, зардевшись, прикрыл зипуном ее.

Скорбно застыли мужики и заплаканные бабы с детишками на руках. Ребята постарше жмутся к материнским подолам, со страхом глядят на мертвых. Их не отгоняют, только Вавилова Лукерья отвела своих в избу. Там над раненым лесовиком и старым Гоном хлопочет Любаша. Старик сильно обгорел, бредит. А тарусскому порубежнику Васильку повезло. Упав, Гон прикрыл его своим телом и этим спас того от огня. Едва успели вытащить их из избы, как крыша рухнула. Василько уже пришел в себя, но лежит с закрытыми глазами, лишь изредка с трудом приподнимает тяжелые веки, и в памяти всплывает…

Ясный, солнечный полдень. Дружина тарусского князя Константина и ополченцы выступают на татар. На Тарусу идет Шуракальская орда Бека Хаджи… Навстречу тарусским полкам мчится конница крымцев. Василько и порубежники дерутся в первых рядах вместе с дружинниками князя Константина. Но слишком уж не равны силы. Ордынцев в два раза больше, чем тарусцев, они сминают княжескую конницу, громят ополченцев, окружают их разрозненные группки.

Убит князь!.. Василько лихо отбивается от напавших на него нукеров… И вдруг страшный удар по голове, защищенной шлемом. Он судорожно вцепился в гриву коня, несущего его невесть куда… Деревня в лесу. Поле. Над раненым склонились крестьяне… И снова крики, вой, улюлюканье!.. Его хватают за руки и ноги, бросают… Больше Василько ничего не помнит…

Возле тарусского порубежника сидит Федор. Прижимает руку к повязанной холстом ране, по густым темным волосам сочится кровь. Неподалеку стоит Гордей с лесовиками — всеми, кто уцелел, не убит, не ранен. В голове у него одна тревожная дума: «Как быть, что делать дальше?..»

Убитых похоронили в вырытых могилах за деревней на лесной опушке. Отпевал их молоденький монах, приставший к ватаге в Серпухове. Глотая слова, смущаясь — первый раз в жизни прочитал скороговоркой заупокойную молитву. Насыпали земляные холмики, установили выструганные из молодых дубков кресты. К двум могилкам умерших зимой детей Гонов добавилось семь новых — целый погост.

Наступала ночь. Солнце скрылось за лесом, низко в небе зажглась яркая звезда. Завершив свой горестный труд, измученные люди молча отряхивали с одежды землю. Долго не расходились. Всхлипывали бабы, угрюмо покашливали мужики.

— Стой не стой, а их уже не поднимешь… — первым нарушил скорбное молчание атаман.

— Что думать, ежели ничего не придумать, — подал голос Митрошка и добавил: — Беда бедой, а есть-то живым надоть.

— Молчи, помело, чай, не отощаешь! — прикрикнул на него Гордей.

— Придем в Литву, там уж отъедимся, — заметил кто-то из лесовиков.

— Куда нам в Литву, осталось нас восемь душ всего! — мрачно возразил другой.

Гаврилко и бабы направились к уцелевшей избе. Как ни удручены были собственными горестями и заботами сыновья старого Гона, но с любопытством прислушивались к разговорам лесовиков. И потому когда Сенька, который по-мальчишески быстро привязался к Гордею, с пылом воскликнул:

— Пошто вам в Литву идти, дяденьки, селитесь тут! — мужики его сразу поддержали:

— Верно говорит Сенька, милости просим, — радушно молвил Вавила — он считал себя теперь в деревне за старшего. — Коли ордынцы снова не пригонят, всем хлеба и дел хватит.

— Чай, и невесты найдутся? — усмехнулся атаман. Парнишка насупился, озадаченно протянул:

— С невестами оно похуже. Есть, правда, одна, Любашкой звать!

— Всего одна, а нам много надо, — положив руку на Сенькино плечо, привлек его к себе Гордей.

— А ежели с других деревень девок взять? — нашелся отрок.

— Эх, милый… — с лаской в голосе произнес Гордей. — Не в том дело-то. Да и не найдешь теперь в деревнях невест: всюду деится такое.

— Будет вам! — покосившись на Степаниду и Настю, которые горестно склонились над могилами, сказал Гордей.

— Слышь, добрый человек, — осторожно тронул его за руку Вавила. — Зови удальцов своих. Кой-чего уберегли от ордынцев, бабы поесть сготовили.

— Да и помянуть надо убиенных, — как бы невзначай обронил Любимко.

— Годится! — сразу оживились лесовики и зашагали гурьбой за Вавилой.

— Бери Настю, Фролко, — тихо сказал Любимко брату. — А я Степаниду уведу.

Тот еще больше нахмурился и, ничего не ответив, зашагал к деревне.

— Погодь! — догнал его брат. — Зачем бабу изводишь? Разве она повинна? Думаешь, у меня здесь не гложет? — прижал он кулак к голой груди — рубаха нa нем была донизу разорвана. — Чай, и над моей Агафьей надругались окаянные. Что ж делать? Добре еще, живыми отпустили. В Рязани, слыхал я, ордынцы всем бабам, коих сильничали, животы вспороли.

Фролко что-то буркнул, но не остановился.

Любим подошел к могиле Антипки, помог встать сестре. Вдвоем со Степанидой взяли Настю под руки, попытались силой увести с погоста. Она вырвалась и опять уселась у могилки сына.

Насти хватились, когда уже совсем стемнело. Лесовики крепко спали, расположившись у горящего костра. Гордей лежал на боку, подперев голову рукой, поглощенный своими думами, и не слушал, о чем говорят Гоны, разместившиеся напротив. Бабы, обняв детишек, дремали, мужики держали совет.

— Что делать будем? Жито и избы сгорели. Сызнова начинать все?.. — хмурясь, бурчал Вавилка.

— Хоть скотина осталась, не то б вовсе беда, — вздыхал Любим.

— Что с той скотины? Обратно надоть переселяться. Не надо было сюда идти! Сидели себе под Тарусой, никаких ордынцев не знали и не видели, так взбаламутил всех старый!.. — шипел Гаврилка, дергаясь при каждом слове всем телом.

— Храбр после рати! Когда собирались, первый кричал: «Не будем под лиходеем Курным, идем на новое место!» — рассердился Любим.

Фрол, молчавший все это время, угрюмо добавил:

— Ежели на тятю что худое молвишь, на себя пеняй! Как он там, Вавило? — спросил он у брата.

— Плох, не ведаю, протянет ли до утра.

Фрол только молча опустил голову.

— Ихний человек тож не жилец, — показал Любим глазами на атамана лесовиков и вдруг спохватился: — А Настя-то где? Чай, ведь не приходила с погоста! А, Фролко?

— Придет, — не поднимая головы, бросил тот, — ничего ей не станется…

Выхватив из костра пылающую ветку потолще, Любим направился к погосту. Красноватый свет головешки становился все тусклее и вскоре исчез в темноте. Слышен был приглушенный расстоянием голос: Любим кликал Настю; потом все стихло.

Гоны настороженно прислушивались к ночи. Потрескивали сучья в костре, храпели усталые люди, стонали во сне раненые. Вдруг из леса раздалось громкое уханье филина, следом зловеще расхохоталась неясыть.

Из темноты выбежал запыхавшийся Любимко. Перевел дух, растерянно крикнул:

— Нет нигде Насти, как сквозь землю провалилась!..

Настю так и не нашли. Да и как найдешь ночью в глухом лесу? Утром мужики, исходив много верст, обошли лес и болото, но все понапрасну. Последними, уже далеко за полночь, возвратились Сенька и Фролко. Отрок то и дело утирал ладонью слезы. Фролко шел молча, низко опустив голову.

Глава 8

Владимиру не спалось. Он лежал, уставившись в догорающий костер, в который уже давно никто не подбрасывал хворост. Думал о том, что произошло, что ждет его и всех… Да, он не хотел идти на татар с такой малой ратью. Считал это безрассудным: Тарусу им не отстоять, только воинство погубят. Так и случилось: тарусские полки разбиты, брат Константин погиб… Что же ему, Володимиру, оставалось делать? Тоже лечь костьми или попасть во вражьи руки?

«И все же ты взял грех на душу, увел с поля боя дружину!..» — услышал он голос рядом. Вздрогнул, резко обернулся: ему показалось, что кто-то подкрался сзади и стоит за его спиной. Но у костра, кроме него, никого не было, и тогда Владимир понял, что голос звучал в нем самом… «Да, князь, много дружинников, приняв на себя первый удар орды, пало, но ополчение-то сражалось, когда ты наказал дружине выходить из боя…» — не умолкал голос. «Я не мог иначе!» — «Ты поступил нечестно, князь! Может, Беку Хаджи и не удалось бы сломить тарусскую рать, а ты мог отвести воинство за Оку и дать бой на переправе!» — «Нет! Ничего не могло быть, кроме разгрома и погибели!..» — старался убедить сам себя молодой князь, но мысли в его взбудораженном мозгу путались, мешались…

«Коль уж погиб брат Константин, кто, кроме меня, должен стать владетелем Тарусы? — подумалось теперь уже о другом Владимиру. — Сыны его, Иван и Юрий, малы еще, да и нет их ныне на Тарусчине… Знать бы, что сказано в духовной грамоте Константина, что завещал он на случай своей смерти?.. Ежели наследовать княжество записано им старшему сыну Ивану, мешать не стану, против воли брата не пойду!.. Бояре Устин и Максим, видно, на это намекали. Бог с ним, пущай будет, как будет!.. В сей лихой час не должен я крамольничать! Брат Константин повел полки на Орду, хотя многие этого не хотели. И я по праву возглавил дружину, свершил то, что надо было тогда: вывел уцелевших кметей, дабы не погибли все!..» Но другой голос назойливо шептал: «А может, и не надо было уводить? Может, прав Максим? Может, и остальные так мыслят?..»

Владимир, завернувшись в княжеский плащ-корзно, улегся прямо на земле, подложив седло под голову. Долго ворочался с боку на бок, пытаясь умоститься на жестком ложе. Звездный Воз уперся дышлом в землю, луна давно закатилась за лес, а беспокойные мысли все не оставляли молодого князя. Храпели усталые люди, пофыркивали кони, потрескивал прошлогодними желудями костер, то и дело раскатывался по лесу зловещий хохот совы.

«Должно, леший балует!..» — с беспокойством подумал Владимир. Он лежал на спине с открытыми глазами, глядя в видимый между кронами деревьев кусочек черного неба, усыпанного звездами, и боялся смежить веки, чтобы снова не привиделся брат Константин в его последний час. Все так неожиданно случилось!.. Владимир дрался возле него, тут же боярин Курной, тысячник Максим, Василько с порубежниками. Вдруг сбоку ударили ордынцы, с Константина сбили шлем, свалили с коня. Кто-то закричал заполошно: «Князя до смерти убили!..» Владимир бросился к брату, и в этот миг тот поднялся… Стоит без шлема, весь окровавленный, упершись мечом о землю!.. Владимир пробился к нему, соскочил с коня, но тут князь упал снова. Глаза его остекленели… А наперерез тарусцам уж мчались из засады свежие вражеские сотни! Тогда-то он, Владимир, и решил уводить дружину — понял, что если татары соединятся, не устоять тогда им!.. Закричал на все поле: «Вои! За мной!» — и поскакал к лесу, а следом те, что еще держались в седлах…

А еще в память молодого князя врезались истошные крики боярина Андрея Курного: «Назад, Владимир! Не губи Тарусу!..» Услышал, обернулся и увидел: ордынцы смяли ряды ополченцев в горстку дружинников, которая осталась с Курным… «То же было бы и с теми, коих я увел, никак не устояли б наши сотни против вражьих тысяч! Андрей Иваныч не понял сего и погиб. А Максим первый бросился за мной, а теперь попрекает… С самого начала считал я и ныне считаю: безумно было затеянное Константином. И в поход я пошел только потому, что не было у меня выхода другого…

Что дальше делать? Тут гадать не приходится: надо идти к Волоку Ламскому и там пристать к полкам Серпуховского. Прислушался бы покойный брат Константин к тому, что я и другие советовали, сам бы жив остался и привел бы в Волок три тыщи кметей. А теперь всего пять сотен осталось… Да еще и этих, должно, уговаривать идти в Волок Ламский придется…»

Молодой князь вздохнул, повернулся на бок. Небо уже посветлело, занималось утро.

Когда Владимир проснулся, солнце уже поднялось над лесом и сушило росу в густой траве. «Заспался я, однако…» — подумал он, поднимаясь с земли. Недовольно нахмурил светлые брови, обвел взглядом поляну. Стелился дым костров, дружинники поджаривали подстреленную дичь: глухарей, косуль, лося. Владимир вдруг почувствовал голод — со вчерашнего утра ничего не ел.

«А где же мои парни? — подумал Владимир о Никитке и Алешке. — Пошто не тут, поесть не принесли?»

Князь уже хотел было окликнуть своих молодых стремянных, но тут увидел подходивших к нему обоих тысячников и сопровождавших их сотников. Следом за начальными гурьбой тянулись дружинники.

И тут же Владимира окружили возбужденные люди.

— Вот что, княже. С сечи ты нас увел, верно или нет поступил, то Бог рассудит! — строго произнес Максим. — А теперь сказывай, что дальше делать намерен? Может, не по пути нам с тобой.

Владимир, помрачнев, с миг смотрел на него, потом перевел взгляд на других начальных, на их угрюмые лица. Тревожное предчувствие охватило его: «Сговорились, сучьи дети!..» И это раззадорило князя. Подошел к тысячнику, спросил сердито:

— Зачем пытаешь меня? О том вчера я все сказал! Идти нам в Волок Ламский!

— А мы, светлый княже, посоветовались меж собой и решили в Рязань податься, — с вызовом промолвил тысячник Устин.

— В Рязань? К отступнику Олегу замыслили?!

— Не к Олегу, а к Ольге Федоровне, вдове нашего князя-батюшки Костянтина Иваныча, и к сынам его, наследникам законным!

Поначалу Владимиру почудилось, что он ослышался… «Не его, а малолеток-княжичей называют бояре наследниками, князьями тарусскими. Неужто в завещании Константина так сказано?.. Он побледнел, невольно опустил голову. Выходит, все знают, только я не знаю! — разгневался молодой князь. — Да, сговорились, пока я спал. Но нет, нельзя допустить, чтобы тарусская дружина ушла в Рязань! Надо идти в Волок!»

— Слушайте меня, вои! — закричал Владимир, обращаясь к дружинникам, которые уже все собрались на лесной поляне. — Надо идти на полночь! Там брат великого князя Московского Дмитрия Володимир, коего за Куликовскую сечу нарекли Храбрым, полки собирает! Лют был Мамай, силу привел с собой великую, хотел земли наши прахом пустить, грады и села наши сжечь, люд в полон угнать. Да не случилось того! Потому и разбили мы орду Мамаеву, что воинство земли всей православной стало воедино!

Лицо молодого князя раскраснелось. Он расстегнул серебряные пуговицы на малиновом кафтане, окинул взглядом настороженно слушавших его воинов, продолжал с жаром:

— Ныне тоже пришла гроза великая! Коли не будем стоять вместе, земле русской не быть! Говорил я вчера о том тысячникам и сотникам, а они задумали к Олегу Рязанскому идти. Не должно быть по-ихнему! Надо идти в Волок Ламский, други!

— Ты нам не князь! — заорал на всю поляну тысячник Максим. — Ты самозванец! Князь наш Иван Костянтиныч Тарусский, к нему и пойдем!

— Не к тебе моя речь, а к воям! — гневно сверкнул глазами Владимир.

— А вои-то молчат, светлый княже, видать, не хотят идти с тобой, — насмешливо заметил Устин. — Верно ли говорю?

— Верно! Нечего нам в Волок Ламский идти! К князю законному нашему Ивану Костянтинычу пойдем! — раздались отдельные выкрики. Но большинство дружинников молчало.

«Значит, не признает меня князем тарусская дружина… — горестно подумал Владимир. — И все же скажу слово напоследок!»

— Братья и други! Не хотел я самозваным на княжий стол садиться. Такого у меня и в мыслях не было. Как в завещании Константина Ивановича сказано, пущай так и будет. Одно лишь хочу: вместе с вами за Тарусу, за Русь сражаться. К тому вас зову!

— Я с тобой, княже! — подбежал к нему Никитка.

— Я тоже! — присоединился Алешка.

Еще несколько десятков воинов, оттеснив начальных людей, встали рядом с Владимиром, но большая часть дружинников, повинуясь наказам сотников, стала седлать коней.

Вскоре лесная поляна опустела: дружина, возглавляемая боярами Максимом и Устином, выступила на Рязань. А князь Владимир со своими людьми направился на полночь к Серпухову.

Глава 9

Раненый лесовик умер на следующий день. Старый Гон еще дышит, но совсем плох — бредит в жару и беспамятстве… Уныние придавило людей, будто медведь охотника в лесу. Ходят мужики по пепелищу, качают головами, осматривая свое погибшее хозяйство. Бабы вовсе руки опустили, даже поесть ребятишкам не сготовили, и те, голодные, ревут. Оставленная без присмотра скотина пасется во ржи. Бьют копытами о землю некормленые татарские кони, с позавчерашнего дня стоят на привязи. Над трупами ордынцев роями кружатся мухи, каркает воронье. Столько бед принесли насильники, что захоронить их никто не хочет.

Крестьяне на распутье, не знают, на что решиться. Все окаянные пустили прахом!.. Что же Гонам теперь делать? Возвращаться под Тарусу на поклон к лиходею-боярину Курному?.. А ежели он уже посадил на их земли других? Да и кто ведает, может, и там побывали ордынцы?.. Искать в лесной глухомани другое место, начинать все снова? А ежели нечистый и туда нашлет насильников? Жаль покидать землю, в которую столько труда вложили. Как ни злодеяли окаянные, а кой-чего осталось: овощи на огородах, рожь и овес не все сгорели. Одежду и другой награбленный скарб довелось татям ордынским бросить, когда убегали. Да и в ямах кое-что есть — по совету старого Гона припрятали. Главное же — скотина уцелела. Коней татарских тоже можно в дело взять. А наилучше было бы, ежели б лесные удальцы тут остались: и спокойнее, и срубы новые скорее бы сложили. Только как подступиться к их вожаку? Там, на погосте, и когда поминки справляли, он ясно дал понять, что против того, чтобы в деревне оставаться. А лесовики, может, и согласились бы. Многие крестьянскую работу знают, сами из сирот и холопов…

Так, не сговариваясь, Гоны все больше склонялись к тому, что надо снова обустраивать свою деревню. Люди исподволь принимались за дело. Гнали с огорода и поля с остатками ржи и овса скотину, косили траву и несли ее татарским лошадям, бабы занялись хозяйством. Лишь Любим и Вавила, увы, делали скорбную работу — мастерили гроб для скончавшегося от ран лесовика.

Станичники, которые только что простились с умершим собратом, молча следили за крестьянами; лица их были сумрачны и угрюмы. Притих даже Митрошка. Лишь атаман не гнется, держится уверенно, взгляд его, как всегда, решителен и строг. Он еще с вечера что-то задумал, а утром успел переговорить об этом с Федором. С ним они крепко сдружились после того, как Гордей наконец рассказал ему об их первой злопамятной встрече в день казни сына последнего московского тысяцкого Ивана Вельяминова.

Хоть жалко лесовикам погибших товарищей, но мысль о том, что они освободили от лютого татарского полона крестьян и спасли детишек, невольно рождает в их душах горделивое чувство выполненного долга. Они не прочь остаться в деревне, однако по-прежнему не возражали бы податься куда-нибудь в Литву или в другие места. Поглядывают на Гордея, ждут его слова. А он почему-то не торопится, молчит, будто ждет чего-то…

Только одного тарусского порубежника не одолевали сомнения. Рана на голове оказалась нетяжелой, череп цел, лишь кожа на вершок лопнула от удара, да оглушили его сильно. Василько окончательно решил для себя: «Как полегчает малость, пойду на полночь в землю московскую… Там великий князь Дмитрий Иванович собирает полки, чтобы сразиться с ордынцами. Так было в мамайщину перед Куликовской битвой, так будет и ныне…»

Наконец гроб готов. Оба мужика присели отдохнуть, задумались…

— Восьмой уже! — перекрестившись, мрачно бросил Любим, вытирая подолом рубахи лицо.

— Нет житья от окаянных! — в сердцах воскликнул Вавила.

— В ту осень, когда волки напали, мыслили: эко лихо!.. А что те волки? Антипку, земля ему пухом, покусали да кобылу задрали. А теперь…

— Так то волки, тварь бессловесная. Ты их с ордынцами не равняй. Ничего нет лютее человека, а ежели таких тыщи, и вовсе беда!

— И что им, окаянным, не хватает? Земли своей мало, что ль?

— Земли у ордынских ханов много! — неслышно подошел к ним сзади лесной атаман.

Мужики разом повернулись к Гордею.

— Так поведай, что им надо, ежели знаешь? — попросил Любим.

Постепенно их окружили все лесовики и крестьяне. И тогда атаман, растягивая слова, чтобы заглушить гневное дрожание в голосе, стал рассказывать:

— Да, вельми много земли у ханов, и живут они богато. А все оттого, что разбоем промышляют. Коней у них табуны тысячные, овец, верблюдов тьма, люду своего бессчетно. А им все мало, мало! Вот и пьют кровушку нашу, в полон люд наш гонят, а после в Сарае и Кафе ими торг ведут, — все больше распаляясь, продолжал он. — Довелось мне в Орде побывать, своими глазами узреть. Множество городов у них: Сарай-Берке стольный, Сарай-Бату, Укек, Бельджамен, Маджар, Сарайчик стоят по Волге и Яику. Что хошь можно купить в Сарае. Со всего света купцы туда на торжище съезжаются. И товар у них наиглавный — ясырь! Все у ханов и беков есть, живут в великом достатке, а им того мало, мало!.. — снова повторял и повторял он.

От возбуждения и скороговорки голос Гордея дрожал, да он и не пытался теперь скрыть это, темные глаза сверкали. Лесовики и крестьяне не сводили с него своих взглядов — умел атаман зажечь сердца людей.

— Что делать нам, сказывай?! Говори, небось мыслил уже о том! Как сберечься от погибели?.. — загомонили собравшиеся.

— А я скажу, молодцы! — загремел Гордей своим басом. — Не можем мы жить-поживать, православные, когда землю отчую арканом ордынским захлестнуло. В обиде я великой на князя Московского Дмитрия. За что — сказ особый. Ан с него пример надо брать, как за Русь сражаться. Верно он делает, что хочет всех в единую силу собрать. А то что же получается? Намерились было мы с лесовичками князю тарусскому Костянтину помочь, а когда пришли, крымцы рать его малую уже одолели, самого убили. А все потому, что князи всяк час меж собой грызутся, каждый норовит главным стать. От сего гибнет люд и земля наша православные!..

Вдруг Федор — куда только его обычная выдержка девалась? — не став ждать, пока атаман свою речь закончит, стремительно вышел на середину круга. Голова перевязана холстом, на бледном лице ни кровинки, а голос зазвучал громко, как колокол:

— Верно все сказал Гордей! Не можем мы стороной идти, когда беда нашу землю захлестнула! Не дадим житья ворогам, пойдем освобождать люд христианский, что во вражий полон попал! Лучше смерть принять, нежели в неволе злой жить!

— Не можем мы нынче в Литву идти! — поддержал его Гордей. — Хоть и сложили головы браты наши, а вот сколько люду спасли, сирот и детишек ихних. Зову я вас, молодцы, всем против лютого ворога встать!

— Дело говоришь, атаман! Нечего нам в Литву идти! Все пойдем бить ордынцев!.. — потрясая мечами, топорами и захваченными у ордынцев саблями, откликнулись на его призыв люди — и лесовики, и сироты.

Глава 10

Бек Хаджи со своей ордой расположился на окраине разграбленной, сгоревшей Тарусы. Спустя несколько дней после битвы с тарусским князем Константином к городу наконец подошел ордынский обоз. Скрипя колесами, медленно двигались запряженные быками повозки, на которых везли шатры шуракальского хана, его жен, беков, награбленное у тарусцев добро. Степенно вышагивали верблюды с навьюченными юртами тысячников, советников хана и мулл, бурдюками с бузой, кумысом и другой поклажей. Под охраной шли связанные попарно, измученные пленники и пленницы в грязных, изодранных одеждах. Пылили многочисленные стада коров и овец для прокорма Орды. Обоз только что переправился через Оку; с мокрых людей и животных стекала вода, превращая пыльную дорогу в месиво. Громыхали повозки, ревели верблюды и ослы, мычал и блеял скот, кричали погонщики. Это бессчетное скопище веселило глаза и радовало сердце шуракальского хана, гася глухую ярость, захлестывавшую его последние дни…

Битва с тарусским коназом Константином завершилась для Бека Хаджи удачно: он наголову разгромил врага. Но сколько в ней погибло его нукеров!.. В полон удалось захватить лишь сотни три мужиков-ополченцев да несколько десятков воинов, среди которых не оказалось ни одного боярина или родственника коназа. Урусуты стояли крепко, и кто знает, чем бы все закончилось, если бы их конники вдруг не покинули поле сечи. Говорят, их увел брат тарусского коназа. Хвала Аллаху, что он надоумил его это сделать!.. Да, Бек Хаджи не думал, что на его пути станет такая сила. К счастью, Аллах дал ему возможность помериться ратным умельством с Константином. Тот храбро дрался, однако Беку Хаджи удалось сразить коназа, и тогда урусуты побежали. А если бы не удалось?!. Страшно представить, что было бы! Как бы злорадствовал коротышка Алиман, если бы уцелел! Ведь он истинный враг ему, Беку Хаджи. Не мог скрыть своего торжества, когда шуракальцы, переправившись через Оку и заняв Тарусу, не обнаружили никого из жителей: все ушли с коназом Константином или укрылись в лесах и болотах.

«За каждого захваченного урусута ты потерял двух своих нукеров», — говорил Алиман. Увы, он был прав. Зато теперь он, Бек Хаджи, будет вознагражден — каждый день его багатуры-шуракальцы вылавливают бежавших и угоняют их в Крым. Если бы еще тысячнику-мынбасы Солиману удалось пленить тарусскую княгиню!.. Тогда ее спас коназ Константин, но теперь уже никто не придет ей на помощь — ее муж мертв. Знать бы, куда она направилась. На всякий случай он приказал Солиману разослать своих нукеров по всем дорогам…

Шуракальского хана отвлекли от мыслей громкие крики надсмотрщиков, под началом которых разноплеменные рабы с трудом снимали с огромной повозки, запряженной восемью быками, его большой шатер. Некоторое время он следил за тем, как шатер устанавливали на земле в заранее приготовленном месте, но тут внимание Бека Хаджи привлекла толпа пленников, которых гнали мимо него. Хан скользнул по ним равнодушным взглядом, хотел уже отвернуться, как вдруг в глаза ему бросилась одна из урусутских пленниц… Беку Хаджи почудилось, что это гонят его мать!.. Ту, еще молодую, прекрасную, какой он запомнил ее с детства. Хан едва не бросился к пленнице, но раздумал и, позвав стоявшего позади него бека, лишь молча показал на урусутку. Тот стремглав поскакал к толпе рабов и велел привести пленницу к хану.

Когда шатер был наконец установлен и в нем развели костер, Бек Хаджи приказал звать ближних советников. Сложив ладони у груди, кланяясь, в ставку вошел седобородый бек Тюркиш. Следом головастый шейх Аслан в богатой, с бриллиантами, белой чалме, отчего его узкоплечая фигура казалась еще более невзрачной. Последним с важной миной на сухощавом, оливкого цвета лице появился родной брат матери Бека Хаджи, ханский казначей — фряг Коррадо, одетый в короткий цветной кафтан, шляпу с перьями и плотно обтягивающие его длинные ноги пестрые рейтузы. Тысячников шуракальский хан не стал звать, его любимцев Мюрида и Солпмана не было в ордынском стане: первый ускакал со своими нукерами в погоню за бежавшими с поля битвы урусутскими всадниками, второй преследовал тарусскую княгиню Ольгу и княжичей, отправленных князем Константином в Рязань.

Вошедшие, справившись о здоровье хана, уселись поудобнее на высоких сафьяновых подушках.

— Бек Алиман хочет, чтобы я завтра выступил в поход на Мушкаф, а я хочу дать отдохнуть своим нукерам, хочу, чтобы они поохотились за урусутами, которые разбежались, подобно сусликам, прячущимся в норы при виде могучего степного орла! — пристально глядя на приближенных, процедил Бек Хаджи.

Первым степенно заговорил старый бек Тюркиш, главный советник шуракальского хана, ведавший связями орды с внешним миром, ханскими конюшней, кухней и мастерскими:

— Я скажу так, Бек Хаджи, надо идти на Мушкаф!.. — И, помолчав, шепелявя беззубым ртом, добавил: — Надо идти по зову Тохтамыша, а бек Алиман — это его уста. Сарайский хан, хоть и благосклонен к тебе, но теперь, когда решается судьба великого похода на урусутов, он не простит своеволия. Наступил такой час, когда все народы Золотой Орды должны стоять воедино. Ты должен быть там!

— Чем больше шуракальские воины убьют неверных, тем больше милостей снизошлет всемогущий Аллах на твое племя, Бек Хаджи! — неторопливо перебирая агатовые четки, с витиеватой неопределенностью заметил шейх Аслан.

— Я не смею перечить мудрым советникам светлого хана, но хочу напомнить: наша казна пуста! — блеснув жгучими темными глазами, с горячностью воскликнул синьор Коррадо и напыщенно продолжал: — Великое Генуэзское капитанство Готии, по берегу моря раскинувшееся от Кафы на восходе до Чембало на закате, щедро платит за невольников. Цены растут, особенно на женщин. От генуэзских купцов мне стало известно, что в Генуе, Флоренции, Пизе, Венеции, даже во Франции огромный спрос на рабынь-урусуток. Как тебе известно, светлый хан, больше всего ценятся молодые, от шестнадцати до тридцати лет, но берут для работ по дому и сорокалетних. За одну семнадцатилетнюю урусутку в Пизе недавно уплатили пятьсот лир. Это целое состояние!..

— Мне самому нужны урусутки, пусть рожают шуракальцев, — бросил Бек Хаджи.

— Ты, как всегда, изрек истину, светлый хан! — подобострастно согласился фряг. — Но на правах твоего дяди смею напомнить: не забывай о казне. Для этого нужны невольники. Соплеменники мои и твоей матери через Кафу, Солдайю, другие крымские города торгуют со всем миром, продают рыбу, соль, икру, шкуры. Но главный доход приносят рабы.

Бек Тюркиш тяжелым взглядом выцветших глаз с неприязнью смотрел на моложавого фряга, на его гладко выбритое лицо и крашеные усики. В седой голове старика роились хмурые воспоминания… Больше тридцати лет назад, когда храбрые шуракальцы во главе с отцом Бека Хаджи ханом Девлетом захватили Судак, принадлежавший венецианским фрягам, они увели оттуда большой ясырь. Среди пленников оказались двое детей богатого купца-венецианца. Возвратившись из заморских стран, где он вел торговлю, купец бросился на их розыски. Он предлагал шуракальскому хану все свое состояние — золото, драгоценности, множество серебряных аспров, но тот не вернул детей. Четырнадцатилетнюю девушку, Девлет сделал своей наложницей, а впоследствии, полюбив, женился на ней, назначив первой женой, от которой родился Бек Хаджи. Ее брата, Коррадо, хан хотел оскопить, чтобы сделать главным евнухом своего гарема. Но Тюркиш отговорил его: беку, другу и советнику шуракальского хана, понравился шустрый и смышленый мальчик.

Позже Тюркиш горько пожалел, что всячески покровительствовал юным фрягам. Они со временем приобрели такое влияние на хана, что его первый советник оказался почти не у дел…

Разжигая жестокость и алчность стареющего вождя шуракальцев, фряги толкали Девлета на все новые походы. Во время набегов шуракальцы теряли много воинов, их начали теснить, соседние племена захватывали пастбища, угоняли лошадей и овец. По велению эмира Мамая, который постепенно прибирал к своим рукам власть в Золотой Орде, у Девлета была отнята пожалованная еще великим ханом Тимуром Пуладом его отцу тарханная грамота, освобождающая шуракальцев от податей. Особенно неудачным оказался поход на княжество Феодоро, расположенное в труднодоступных горах Крыма. При штурме крепости Девлет погиб.

Новым ханом стал Бек Хаджи. Первое время он прислушивался к советам старого Тюркиша, не ввязывался в междоусобицы, избегал сомнительных набегов, и это принесло свои плоды: шуракальское племя окрепло, появились тысячи молодых нукеров, и соседи стали снова побаиваться воинственных горцев. Бек Хаджи люто ненавидел Мамая, и, хотя ему пришлось участвовать в Куликовской битве, он после разгрома эмира, который бежал в Крым, первым переметнулся на сторону пришедшего из-за Уральских гор хана Тохтамыша и захватил неприступный Кыр-Кор, последнее прибежище сторонников Мамая…

«А теперь он снова попал под влияние брата своей матери, этого неверного гяура!» — вздохнул старый бек и заговорил:

— Полтора века, больше двенадцати на двенадцать полнолетних кругов времени по мусульманскому счету, прошло с тех пор, как татары покорили Крым. Некогда на его земле располагалась богатая хлебом, плодами, молоком и медом Таврида. Теперь этого давно уже нет…

— Зачем ты мне это говоришь, бек Тюркиш?! — резко оборвал его шуракальский хан.

— Я еще не закончил, Бек Хаджи. А говорю я это к тому, что нельзя татарам жить умом жадных чужеземцев. Им нужны рабы, и они толкают наш народ на беспрестанные войны с соседями. Так не может продолжаться вечно. Настанет время, и народы, на которые мы нападаем, объединятся, а их намного больше, чем нас…

— Если бы ты, бек Тюркиш, не был другом и советником моего отца, я бы тебе сейчас отрубил голову! Вот этой саблей! — перебив старика, хан выхватил из ножен свою дамасскую саблю.

— Вспомни Куликовскую битву, Бек Хаджи, — не обращая внимания на его гневный окрик, спокойно продолжал бек. — Кто мог подумать, что победоносный Мамай, собравший тысячи тысяч воинов Аллаха, будет повержен урусутами? — вздохнул старик и неторопливо вытер полой синего шелкового халата слезящиеся от старости глаза. Сейчас же всем правоверным надо спешить на помощь великому хану Тохтамышу, потомку Чингизхана. Надо победить урусутов, они стали опасны.

— Аллах акбар! Ты верно сказал, бек Тюркиш! — воздел кверху руки шейх Аслан.

— Но я скажу тебе больше, Бек Хаджи. После этого можешь отрубить мне голову твоей саблей. Я стар, долго жил на свете и не боюсь смерти, — продолжал Тюркиш. — Когда ты после победы над урусутами милостью Аллаха возвратишься в Крым, ты должен призвать к себе умелых людей, чтобы они научили твой народ строить аулы, обрабатывать землю, выращивать плодовые деревья и виноград. Народ не может вечно скитаться, ютиться в юртах из прутьев, камыша и шкур, он должен жить в домах. Разве плохо твоей матери и ее брату в доме, построенном по наказу твоего отца?

— Что он говорит? Он хочет, чтобы татары, как черви, рылись в земле? Аллах лишил его разума! — качая огромной чалмой, грибом нависшей над узкими плечами, простонал шейх Аслан.

— Скажи, почтенный бек Тюркиш, — послышался вкрадчивый голос синьора Коррадо, — если шуркальцы послушают твоих советов, где они будут пасти свои бессчетные отары овец и табуны коней? Ведь сейчас о животных не приходится заботиться: они пасутся где придется, а зимой сами достают корм, добывают траву из-под снега…

— У нас много земли и в горах, и в долинах, места хватит! — твердо произнес тот.

«Бек Тюркиш стал совсем стар, он заговаривается, — думал шуракальский хан. — Сегодня же велю ему отправляться в Крым!..»

Тюркиш хотел еще что-то добавить, но его остановил сердитый окрик Бека Хаджи:

— Хватит! Ты состарился, Тюркиш, тебе стали непосильны походы! Можешь сегодня же отправиться домой! — И, обведя своих советников хмурым взглядом, бросил: — Брат моей матери прав: шуракальцы должны захватить побольше ясыря! — Хан сделал нетерпеливый жест рукой в сторону выхода из шатра, давая понять, что совет закончен.

Не успел войлочный полог запахнуться за советниками, как вошел начальник стражи, рослый ордынец в блестящей кольчуге.

— Светлый хан! — низко склонившись, молвил он. — Возле твоей ставки нукеры стражи схватили трех урусутов. Они говорят, что знают, где прячутся тарусские беглецы, и хотят быть проводниками.

Глава 11

На второй день пути отряд из остатков лесной ватаги, к которой присоединились порубежники, а также Фрол и Любим Гоны, выбрался из дебрей правобережья Оки, пересек реку вброд и направился к Тарусе.

Впереди, показывая дорогу, шагал угрюмый Фрол. Следом на татарской лошади ехал Гордей, за ним шли Любим, Сенька и лесовики. Замыкали колонну верхом Федор и Василько. Пробирались, прорубая себе дорогу, бездорожьем и глухими лесными стежками. Изредка им попадались сожженные ордынцами тарусские деревни и села. Повсюду лежали непогребенные тела, живых, видимо, угнали в полон. Пусто было и в тех поселениях, что уцелели, узнав о приближении татар, крестьяне бежали из них.

Продвигались молча, толькоатаман изредка перебрасывался словом-другим с Фролом. Люди были насторожены, шли на неведомое. Гордей надеялся, что за Окой на обжитых землях к ним начнут приставать крестьяне, укрывшиеся в окрестных лесах и болотах. На привалах поочередно отправлялись разыскивать беглецов, но пока найти никого не удавалось. Федор участвовал в поисках вместе со всеми, хотя рана на голове продолжала кровоточить. Теперь, когда лесовики встали за правое дело, бывший порубежник и вовсе перестал чуждаться их.

Первых беглецов встретили неподалеку от разоренного ордынцами села. Было раннее утро. С хмурого осеннего неба накрапывал дождь, пахло сыростью и грибами. Вокруг простиралась лесная глухомань, и дозорных выставлять не стали…

Фрол проснулся первым — со сна показалось, будто толкнул кто-то. В предрассветных сумерках чудными казались размытые очертания деревьев и кустов, силуэты лошадей. Фрол закрыл глаза, попытался снова заснуть, но голову уже заполнили грустные мысли и вконец разбудоражили мужика. Он поворочался с боку на бок и, убедившись, что больше не уснет, сел и стал тереть глаза. И вдруг насторожился. Ему почудился детский плач. У мужика заколотилось сердце, таращась в темноту, встал, прислушался. Плач повторился. Фрол, задрожав, рухнул на колени и, оглядываясь по сторонам, зашептал:

— Должно, ты, Ивасик? Мается неприкаянная душа сыночка. Ууу!.. — громко завыл он.

Разбуженные его воплями люди вскочили и схватились за оружие. Но вокруг царила звенящая тишина, даже птицы еще не встречали ненастный рассвет в осеннем лесу. Гордей подошел к Фролу. Тот продолжал стоять на коленях, голова его бессильно уткнулась в траву, плечи вздрагивали.

— Аль послышалось тебе что, молодец? — Вожак лесовиков приподнял его, повернул лицом к себе. Фрол не отвечал, дышал тяжело, часто. Встретившись с его блуждающим взором, Гордей невольно отшатнулся. Мужик бессвязно лепетал что-то об агнце невинном, о Насте, о тяте… Затем рванулся из рук Гордея, не ожидавшего такой прыти, и побежал. Федор и Василько бросились за ним. Догнали, схватили, с трудом удерживали, пока не подоспели Клепа и Любим. На губах Фрола выступила пена, глаза закатились. Вчетвером прижали бьющееся тело к земле, и вскоре он затих.

— Нечистая сила прихватила, яко тать в ночи… — покачал головой молодой монах из Серпухова.

— Бывало с ним такое? — спросил Гордей.

— Не припомню, — вытирая рукой потный лоб, сказал Любим Гон.

— Степанида, женка твоя, сказывала, — вмешался Клепа, — когда он мальцом был, напугал его леший.

— Верно, Егор, годков до восьми случалась с ним падучая, а потом прошло.

— А теперь, вишь, снова взялось! — удивился Митрошка.

— Есть с чего, — вздохнул Любим. — Много горюшка ему, бедолаге, досталось.

— Плач сынка вроде бы ему почудился, — сказал Гордей.

— Может, и вправду мается неприкаянная душа дитяти да тревожит его?

Все замолчали, снова прислушались. В лесу по-прежнему не слышно было ни одного необычного звука.

— Почудилось… — заметил кто-то.

— Такое сколько хошь бывает. Со мной не раз случалось, — затараторил Митрошка. — Помер как-то в Серпухове боярин, забыл, как и звали. Намедни здоров был, а тут вдруг преставился. Я еще кафтан ему шил, да все угодить никак не мог. То не так, се не этак — ахти как намучился. Не берет кафтан боярин, хоть плачь. А тут помер… У меня даже на сердце отлегло, даром что грех сие: Божья тварь душу отдала. Прости меня, Господи, Божьей тварью боярина назвал… В ту ж ночь, как захоронили боярина, — продолжал таинственным голосом лесовик, — только спать я лег, скрипнула дверь, заходит кто-то. Гляжу: боярин пожаловал!.. Идет к лавке моей, страшный такой, руки вытянул, вот-вот схватит… «Где мой кафтан, давай его сюды!» — говорит. Во мне все захолодело. Ну, думаю, смертушка моя пришла. Кафтан-то, как хозяин преставился, я сыну боярскому Епишке Ползуну продал… — Митрошка перевел дух, покосился на станичников, которые настороженно внимали его сказу, и удовлетворенно хмыкнул.

— Не приведи Господи! — вздохнул кто-то из лесовиков.

— Погоди, не сбивай! Что дале было? — нетерпеливо спросил атаман.

— И тут осенила меня благодать! — поднявшись на ноги, выкрикнул Митрошка. — Сотворил знамение крестное!..

— Ну?! — подались к нему все. — И что же?

— Фью… Как взвоет боярин дурным голосом. Куда только делся!..

— Вишь ты! Наш Митрофан завсегда сухим из воды выйдет! — загомонили лесовики. — Давай еще сказывай!

— И не такое со мной бывало, — разошелся швец. — Иду я как-то по Твери, темнеть уже стало…

Станичники приготовились слушать его очередные россказни, но в это время зашелестели кусты, а из-за них появился Сенька.

— Слышь, мужики! — с трудом переводя дух от волнения и бега, выкрикнул он. — Тут по соседству в лесу сироты, душ тридцать!

Беглецы были из-под Тарусы, некоторые даже знали Гонов, встречались на городском торжище и в церкви. Вначале сироты косились на вооруженных лесовиков, но, когда Любим рассказал, что те освободили Гонов из полона, успокоились. Тут же зарезали телку, сварили суп, поджарили на углях мясо.

— Куда же вы теперь? — поинтересовался седой тарусец с измученным лицом.

— Ордынцев бить! — ответил Василько. Тарусцы недоверчиво переглянулись.

— Что так смотрите? — неодобрительно бросил Гордей. — Правду сказал молодец. Задумали мы людей наших, что в полон вражий попали, вызволять.

— Вишь ты! — насмешливо буркнул кто-то из крестьян. — Ужо вам в малолюдстве такое осилить. Побьют вас, и только.

— Их силище, а вас горсть! Ха-ха!.. — затрясся в смешке кряжистый мужик.

— Видать, головы носить на плечах надоело или в полон хотите?.. — покачал головой юркий, с острым взглядом темных глаз тарусец.

— Кругом бессчетно татар ходит!

— Даже тут от них спасения нет, а раньше в лесе не показывались.

— Кого им бояться? — вздохнул старик. — Как побили княжью дружину и ополченье, кто им теперь мешать может?

Многие из беглецов, как и другие крестьяне из окрестных деревень, тоже были в ополчении, которое по призыву князя Константина собралось в Тарусе. После поражения уцелевшие разбрелись по лесам. Ордынцы, разделившись на небольшие отряды-чамбулы, охотились за людьми, забирались в самые глухие места, искали поселения, вылавливали беглецов в чащах и топях. Что ни день, на дорогах, ведущих к Дикому полю, слышались стоны пленников, ревел угоняемый скот.

— Двух моих сынов в сече убили, дочку в полон угнали, а старуху с внучонками саблями порубали… — молвил седой тарусец и, понурив голову на грудь, прикрыл лицо широкой ладонью — не хотел, чтобы чужие люди видели катящиеся по его морщинистым щекам слезы.

— И раньше случалось такое, — вмешался Федор. — Когда-то на Пьяне Арапша побил нас, я едва ноги унес. А после на Воже и на поле Куликовом с ними мы лихо управились.

— Нельзя давать врагу воли! Нельзя!.. — поддержал его атаман.

— Не час в лесу хорониться, коли гибнет все! Ордынцам только дай волю — саранчой землю нашу объедят!..

— На всякую беду страха не напасешься! — с жаром продолжал Гордей. — Коли станут все по чащам и топям отсиживаться, изведет нас ворог лютый. Поэтому и решили мы собрать лесную станицу вольную. Не для разбою, для битвы с ордынцами. С Батыги-хана житья от них нет. При нем, да при деде его, Чингисхане, весь Божий свет Орда повоевала, и не было такой силы, чтобы ее остановить.

Атаман перевел дух и продолжал уж спокойнее:

— А ныне уже не то. Ордынские ханы и беки в великом достатке живут, а люд простой как придется. Нет между ними былого согласия, нет и силы той…

— Ты нас, как мальцов, уговариваешь, чтоб не боялись! — буркнул бородатый тарусец.

— Не о тебе речь! — сердито блеснул глазами Гордей. — Ты свое уже отвоевал — с бабой на печи, да и другие, видать, тоже!

— Понапрасну ты так, атаман, — с укором покачал головой старый тарусец. — Да разве я, к примеру, о жизни своей тревожусь! Пошто она мне теперь?.. — И тихо добавил: — Да и раньше не боялся. Вместе с князем Иваном Костантиновичем Тарусским на поле Куликово ходил. А ныне с сыном его покойным в ополченцах с крымцами бился…

— Выходит, погиб князь тарусский… — огорченно вздохнул Василько. — Ну и храбро же он стоял! Я рядом с ним был, с порубежниками своими оборонял его с левой руки. Когда гляжу: упал он на землю. Я туда! Хотел с коня соскочить, помочь, а меня сзади ошеломили…

— Убили Костянтина Иваныча, — подтвердил остроглазый тарусец. — Тогда же и убили. Сказывали: встал, а у него кровь изо рта хлещет. Снова упал и тут уже помер.

— А князев брат, Володимир?

— Живой! Отбился от татар и ускакал, как увидел, что князя с коня сшибли. А за ним дружинники. Тут уж ордынцы всей силой на нас кинулись. Окружили, порубали, в полон похватали.

— Они вои лихие, коли супротивников мало! — заметил кто-то.

— Где нам, пешим, с рогатинами и топорами, устоять было, ежели они, враги-то, все с саблями, копьями, луками, на лошадях, по три-четыре на одного нашего, — мрачно молвил остроглазый тарусец.

— Ну, не сразу, Юшка, они нас побили, — уточнил его брат-близнец.

— Не покинули б нас дружинники князевы — может, все бы по-другому обернулось.

— Вишь ты! — воскликнул Василько. — А ведь Володимира храбрым воем на Тарусчине считали…

— Не побеги он — не побили бы нас крымцы, — упрямо повторил Юшка. — А боярин Андрей Иваныч Курной славно бился, царствие ему небесное.

— Неужто преставился?! — оживился Любим Гон.

— Туда ему, лиходею, дорога! — буркнул уже оправившийся от припадка падучей Фрол.

— Нет, добрые люди, нельзя баить так! — осуждающе произнес седой тарусец. — Погиб боярин в сече, стоял за землю отчую до самого смертного часа.

— Верно, Ваула! — поддержал его Юшка. — Как увидел Андрей Иваныч, что Володимир побег, так уже разъярился, так уж кричал ему и дружине, чтоб воротились… Да куда там, и след их простыл.

— И проклял их! — добавил его брат-близнец.

— Гляди ты!.. — недоверчиво протянул Любим.

— Боярин славно сражался. Без щита, рука на перевязи… С ним трое сынов его были.

— Все три полегли за Тарусу, — добавил старик.

Воцарилось молчание. Лесовики, узнав подробности битвы, в которой принимали участие сидящие перед ними тарусцы, перестали недружелюбно коситься на них.

— А мы на помощь вам шли, да вот не успели, — словно оправдываясь, заметил Гордей.

— Оно и лучше, что не успели, не то не сидеть бы вам тут с нами, — едко усмехнулся остроглазый тарусец и резко добавил: — А ежели б и остались живыми, не звали бы нас на гиблое дело дюжиной людишек тьму ордынцев побить!

— Кто знает, может, не такое оно гиблое, — возразил брату Юшка.

— Сие осмыслить надо, чтоб с огня да в полымя не попасть, — не согласился с ним бородатый.

— Опасаетесь от баб своих оторваться? — поддел тарусцев Василько.

— Чего нам опасаться?! — повысил голос остроглазый. — Мы отвоевали свое, теперь вы сами спробуйте!

— Да что с ними воду в ступе толочь! Не хотят идти — не надо! Без них управимся!.. — зашумели станичники.

— Будет! — властно сказал атаман. — Неволить никого не станем. Только не отсидитесь вы по топям, да в глухомани лесной, найдут вас ордынцы.

— Смирная овца волку по зубам! — выкрикнул Митрошка. — Видели бы вы, как крымчаки в Гоновой деревне от нас бегли!

Федор поднялся с земли, спросил, обращаясь к тарусцам:

— Далече ли отсюда шлях, коим полон гонят?

— Верст пять будет.

— Добро. Там и учиним засаду! — бросил Гордей.

— Поведу вас, место там для засады знаю, — сказал седой тарусец.

— А нас возьмете? — подошли к атаману братья-близнецы.

— А чего не взять?.. — оживился Гордей, окидывая взглядом тарусских крестьян. — Кто еще?

— И я с вами! — швырнул о землю свой колпак мужик с бородой-лопатой. — Цыть, Акуля! Все одно пойду! — отстранил он бросившуюся к нему жену.

Остальные мужики, понурив головы, молчали. Собирались недолго, и вскоре отряд, в котором было уже около двадцати человек, скрылся в лесной чаще.

Глава 12

После нескольких часов пути станица спустилась в глубокую ложбину, поросшую кустами орешника и волчьего лыка. Над ними вперемешку возвышались молодые дубки и огромные старые деревья. Внизу, скрываясь в зелени леса, тянулась широкая пыльная тропа. На ней были отчетливо заметны следы конских копыт и босых ног, трава на обочине выбита.

— Намедни крымцы великий полон гнали, — пояснил седой тарусец.

— Часто гонят? — спросил атаман.

— Чуть ли не каждый день.

— Другой дороги нет, — вмешался крестьянин со светлым чубом. — Со всей тарусской земли ордынцы ясырь тут ведут.

— А сторожевых много?

— Какой полон, глядя. Третьего дня было с сотню, не меньше. Но и вели дюже много. Мужиков, баб, детишек… — вздохнул старик. — А день ранее дюжины две охраны только было. Когда как.

— Самолично видели аль говорил кто? — внимательно оглядывая тропу и прилегавшие к ней кусты, поинтересовался Федор.

— Самолично! — буркнул остроглазый тарусец. — Не хотел старче уходить отсель, — кивнул он на седого. — Все твердил: «Пока дочку не увижу в последний раз, не уйду…» Мы с ним из одного села, потому ходили вместе тоже. Куда денешься?.. А как увидел, едва удержали. Чуть было на стежку не выбежал: «С дочкой пойду!..» А на что он ордынцам? Убили бы, и все дела.

— Им сие просто! — подал голос Митрошка. — Не из корысти собака кусает — из лихости.

— Вона, видите? — показал тарусец на темное пятно запекшейся крови посредине тропы. — На наших глазах ордынец саблей пленника зарубал. А за что — нечистый то ведает. После мы его в лесу схоронили.

— Душа болит, да что сделаешь, коли их сила… — горестно молвил старик.

Станичники прислушивались к их разговору, насупившись, молчали.

— Ничего, молодцы, и на них найдется сила! — постарался подбодрить людей Гордей. — Учиним тут засаду, освободим пленников, мужики к нам, чай, пристанут, добавится силушки нашей.

— Можно и тут… — задумчиво протянул Клепа. — Одно плохо: дюже кусты близко к тропе, стрелять из луков несподручно будет.

— Надо на деревьях засесть! — предложил Федор. — В дозоре мы так всегда делали.

— Верно сказал! Сразу видно ратного человека! — обрадованно поддержал его атаман.

— Непривычно будет! — усомнился кто-то из ватажников.

— Время есть, приноровимся, — решительно сказал Гордей. — К тому же нужда научит. Как оно, Митрошка, говорится: нужда скачет…

— Нужда пляшет, нужда скачет, нужда песенки поет! — подхватил швец.

— Ну, за дело, молодцы!..

Разбросав по тропе колпаки, ветки, станичники взобрались на деревья. Поначалу не удавалось попасть в цель, мешали листья, стрелы падали на землю… Федор и Василько переходили от дуба к дубу, влезали на них, учили целиться из луков.

Люди быстро устали — сказался долгий переход. Решили сделать привал, благо уже стало темнеть. Отошли саженей на двести в глубь леса. Не разводя костер, поели сухарей и солонины. Гордей выставил дозорных, остальные улеглись в траве.

Ночь прошла спокойно. Утром Гордей отрядил Федора и Василька в дозор, чтобы те, конные, успели предупредить станицу о приближении полона. Клепу и Сеньку он направил в дальнюю разведку в село, откуда, по словам тарусцев, ордынцы обычно гонят схваченных людей. Остальные лесовики вернулись на тропу и снова принялись за вчерашнее. Понемногу приноравливались. Все чаще то одному, то другому удавалось попасть в цель. Так прошел еще день.

К вечеру порубежники вернулись, но Клепы и Сеньки, которым уж давно было пора возвратиться, все не было. Хоть атаман и забеспокоился, но все же разрешил станичникам развести костер, на котором те поджарили подстреленных глухарей и косулю.

Наступила вторая ночь в лесном стане. Люди не спали, настороженно прислушивались к ночным звукам: где-то громко фыркала рысь, из чащи доносился унылый волчий вой, ухал филин…

Шел к концу еще один день в подготовке к встрече с людоловами и их жертвами, а на лесной тропе по-прежнему они не появлялись. Не возвратились и разведчики. В томительном ожидании медленно текло время. Наконец атаман решил отправить еще нескольких лесовиков на розыски Клепы и Сеньки. Вернулись они далеко за полночь, пройдя с добрый десяток верст вдоль тропы, они никого не обнаружили…

Покинув лесной стан, Клепа и Сенька направились в сторону Тарусы. Под вечер устроили привал. Укрывшись в кустах орешника, стали закусывать. Оба очень устали. Поев, Сенька прилег, зевая, уставился на видневшуюся сквозь листву стежку. Клепа вытер руки о рубище, закрыл сумку-калиту с остатками провизии, но ложиться не стал. Сидел и раздумывал, что делать дальше: возвращаться или заночевать в лесу?..

Вдруг Сенька насторожился, толкнул Клепу. Рыжий обеспокоенно приподнялся, взглянул в просвет между листвой. По лесу шел человек. Одет он был в старый, заношенный до дыр зипун, на голове колпак, в руках тяжелая сучковатая палка. Не то странник, не то беглый тарусец — не разберешь.

— Может, окликнем? — шепотом предложил парнишка. Вместо ответа Клепа зажал широкой ладонью его рот. Некоторое время разведчики молча наблюдали за неизвестным. Вел он себя странно. Торопливо пройдя несколько шагов, останавливался, задрав голову, прислушивался, с шумом нюхал воздух.

Наконец странник скрылся из виду, но оба лесовика не спешили покинуть кусты. Клепа продолжал всматриваться в сторону тропы, будто ждал, не появится ли оттуда еще кто-то…

И действительно, вскоре в лесу замелькали какие-то фигуры. Крадучись между деревьями и кустами, они следовали за неизвестным — казалось, тот вел их куда-то. Разглядев, что это ордынцы, Клепа все понял. Его скуластое, в веснушках лицо стало багровым…

«Поводырь! Должно, узнал, что поблизу беглые, и навел врагов. Но не быть по-твоему, иуда!..»

— Сенька, жди меня тут! — приказал он. — Ежели не вернусь, сам добирайся до станицы. Пущай будут готовы!

Отрок растерянно открыл рот, хотел сказать что-то, но рыжий уже исчез в густых зарослях кустов.

Лесовик обогнал татар и поравнялся с поводырем. Переползая от дерева к дереву, стал следить за каждым его шагом. Предатель то и дело останавливался, воровато оглядывался по сторонам и шел дальше. Вот он замер, вобрал голову в плечи, медленно поворотил ее к кусту орешника, за которым укрылся Клепа. У того перехватило дыхание: «Неужто приметил?» Но сзади послышался шум, крымцы двигались следом. Обернувшись, поводырь подал им предостерегающий знак рукой и снова засеменил по лесу. Выйдя на прогалину, замедлил шаги и, громко застонав, опустился на землю. Затем с трудом приподнялся и, хромая, поплелся дальше.

«Ногу подвернул, что ли? — недоумевал Клепа. — Или хочет, чтобы его услышали беглые — только не ведает, где они, вот и завлекает?..»

Поводырь пересек лесную прогалину и скрылся в чаще, Клепа ринулся ему наперерез. Внезапно стоны того прекратились, а из-за кустов донесся громкий разговор. Лесовик прислушался: говорили по-русски. Видимо, замысел предателя удался: кто-то из беглых вышел к нему из чащи.

«Скорее упредить их!..» Клепа стремительно пошел на голоса. Кричать не стал — могли услыхать ордынцы, что притаились где-то рядом. Он стал продираться через густые заросли кустарника и наконец увидел саженях в двадцати от себя беглых тарусцев. Мужики, бабы, детишки тесным кругом обступили странника, который, размахивая руками, что-то рассказывал им. Рыжий перемахнул через поваленную буреломом ель, но поскользнулся и упал. Сильно ударился головой о ствол и потерял сознание.

Он пришел в себя, когда солнце уже село. Лил дождь. Холодные струи воды освежили гудящую голову. Очнувшись, почувствовал такую сильную боль в затылке, что некоторое время лежал, не в силах пошевелиться. Наконец заставил себя сесть, коснулся рукой головы, поднес ладонь к глазам, она была в крови. Тогда лесовик оторвал кусок от рубища и кое-как перевязал голову. Держась за дубок, встал. Перед глазами поплыли кусты и деревья, но он покрепче ухватился за ствол и не упал. Когда голова перестала кружиться, Клепа огляделся, побрел в ту сторону, где должен был находиться стан беглецов. Однако там в его помощи уже никто не нуждался… Тарусцев застигли врасплох: разбросанная нехитрая утварь, изрубленные тела стариков. Ни баб, ни ребятишек…

Сумерки наступили в лесу быстро. В полутьме Клепа с трудом отыскал кусты, где оставил Сеньку. Окликнул, но парнишка не отозвался. Тогда он стал его громко звать, однако все было тщетно. Может, лесовик не стал бы тревожиться, ведь наказал же отроку, чтобы тот уходил, если он быстро не вернется, но, наткнувшись на обломанные ветки орешника, понял, что Сеньку захватили ордынцы. Постоял в раздумье. «Возвращаться без Сеньки, ничего не проведав про полон?!.»

У проселка было посветлее, на мокрой земле виднелись следы пленников и татар. Клепа вышел на тропу и быстро зашагал по ней в противоположную от лесного стана сторону.

Глава 13

Они хотели уже выехать на поляну, как вдруг Василько, ехавший впереди, резко остановил коня. Федор подъехал спросить, что случилось, но тут и он услышал отдаленный конский топот. Василько соскочил с мерина, опустился на колени, припал ухом к земле. Поднявшись на ноги, бросил: «По дороге гонят!» Оба, быстро съехав с тропы, углубились на несколько саженей в лес, привязали коней и вернулись обратно. Взобравшись на дуб, росший у обочины, засели на нем, укрываясь за листвой погуще.

Топот усиливался, стали слышны голоса людей. На дороге появились с дюжину ордынцев; они ехали с опущенными поводьями, громко выкрикивая что-то, видимо, переговаривались между собой. Шлях за ними оставался пустым — полон не шел следом.

Внимание Федора привлек один из всадников. Под долгополым татарским халатом надета грязная белая рубаха, на ногах русские сапоги с короткими голенищами, лицом вовсе не схож на ордынца. Бывшему порубежнику даже показалось, что он его где-то встречал. Присмотрелся получше… Признал сразу: «Епишка!» Мгновенно припомнилось все: спасение на болоте, драка на монастырском дворе, Серпухов!»

«Ах же ты змей лютый!» Федор рывком снял лук, достал стрелу, прицелился, но тетиву не спустил. Уж больно много было татар, и осмотрительный порубежник решил не рисковать.

— Айда за ними! — предложил он, когда конский топот замер в отдалении. — Они, должно, на муравский шлях направятся, а мы чащей напрямую в наш стан. Еще и засаду успеем учинить.

— Добро! — сразу согласился тарусец. — От языка бы еще взять! — добавил он, первым спрыгивая на землю. Медлительный Федор хотел подать ему свой лук, чтобы слезать было сподручней, как вдруг на противоположной стороне тропы зашевелились кусты. Сначала появились лошадиные морды, затем всадники. Их было двое. У одного поперек седла лицом вниз лежала женщина. Руки и ноги ее были скручены арканом, темно-русая коса свисала до земли, разодранная рубаха с вышитыми рукавами сползла с плеч, обнажая спину.

Татары медленно выехали на дорогу. Тот, который был без ясыря, что-то визгливо выкрикивая, норовил ухватить пленницу за косу. Второй отмахивался от него плетью, орал, видимо, бранился. У дуба, где затаились порубежники, первый загородил дорогу, поставив коня поперек пути. Вцепившись в волосы женщины, стал тянуть ее к себе. Соперник пыхтел, но держал ясырь крепко. Пленница застонала, потом заголосила…

Василько, не раздумывая, выхватил кинжал, метнулся к ордынцу, что ухватился за косу пленницы, ударил его в спину. Федор, ломая ветки, медведем свалился на второго, стащил с седла, подмял. Тарусец успел подхватить падавшую с коня бабу, опустил свою ношу у обочины дороги. Тут же бросился к Федору, едва уговорил его не убивать пленника, которого тот стал душить. Развязали пленницу, скрутили той же веревкой ордынца, засунули ему в рот кляп.

— Вот и язык! Теперь и про полон дознаемся, а ты душить… — с укором сказал Василько.

— А с бабой что делать? — вытирая пот с лица, спросил Федор.

— Не знаешь, что с бабами делают? — усмехнулся тарусец. — Чай, мы-то не хужей ордынцев.

Пленница вздрогнула, испуганно затрепетала в сильных руках Василька, который поднял ее на ноги.

— Не мели, мы не насильники.

— А ежели по-доброму схочет? — не унимался тот, но женщину отпустил.

— Пущай в свою деревню возвращается, коль недалеко ей, — буркнул Федор, пропустив слова Василька мимо ушей. — А то может к нашему стану пристать… Ты откель? — дотронулся он до ее плеча и сразу опустил руку — от его прикосновения пленница снова задрожала, съежилась вся…

— Говори, не бойся. Худого тебе не сделаем, — поспешил успокоить ее тарусец.

— А вы кто будете, добрые люди? — едва слышно спросила та.

— Я из Тарусы, а он из Вереи. Слыхала про такие места? — И, впервые толком рассмотрев ее измученное лицо, восхищенно воскликнул: — До чего ж ты красна, девка!.. Глянь, Федор! — обернулся он к напарнику.

Женщина опять разволновалась. Но теперь не от страха, а от того, что неожиданно подумалось ей!.. Молча уставилась на Федора, потом прошептала:

— Так ты из Вереи? Брата моего тож Федором, Федорцом звали… — Глаза ее светились надеждой.

— Да… — встревоженно протянул тот — ему тоже передалось волнение незнакомки.

— И я оттель!.. — голос ее дрогнул. — Ты, выходит, Федор, брат родный мой! А я Марийка!

— Марийка?!

— Да! Поначалу тебя не признала — голова завязана… А ныне гляжу, ты!.. — И она бросилась брату на шею.

С волнением смотрел на нее Федор и все больше узнавал в пригожем, хоть измученном лице девки родные черты младшей сестры. Ей не было десяти лет, когда он ушел на ратную службу, но и теперь углядел те же светло-синие глаза, по-детски пухлые губы.

— Как же ты сюда попала? Где наши?

Марийка, не ответив, разрыдалась.

Федор, помрачнев, понурился, когда услышал ее страшный рассказ…

— Набежали на наше село ордынцы, вязать всех стали, — всхлипывая, стала рассказывать Марийка. — Петрик схватил косу, зарубал двоих… Так они его саблями… И матушку, что защищать его кинулась, тоже. Петрик рослый такой, сильный был, весь в тебя, Федорец…

Из-за рыданий она не могла говорить. Федор привлек ее к себе, гладил по голове, как в те далекие годы, маленькую.

Успокоившись, Марийка закончила свой печальный сказ… Отца Данилу вместе с другими односельчанами татары угнали в полон. Девок вязать не стали, держали отдельно от остальных. Под утро Марийку разбудила дочь соседей Галька и уговорила бежать. В предрассветных сумерках им удалось проскользнуть мимо стражи. Они уже отползли от ордынского стана, как кто-то из дозорных обнаружил побег. Вскочив на коней, татары бросились в погоню. Пленницы успели добежать до лесного озера, но, когда переплыли на противоположный берег, там их уже ждали. Галька вырвалась из лап людоловов, бросилась в озеро и утопилась, бедная…

У Федора ком подступил к горлу, стоял в оцепенении, голова как в тумане… «Нет Гальки больше, нет!.. Так и не привелось мне с ней встретиться, с суженой моей!..»

— Надо скорей уходить, чего доброго, ордынцы вернутся! — бросил Василько. Снял с убитого татарина тулуп, набросил на плечи Марийки. Порубежники оттащили труп заколотого татарина в кусты. Конь, опустив лохматую голову, подошел и стал над мертвым хозяином. Федор осторожно зашел сбоку, схватил его под уздцы. Второго коня поймать не удалось — он убежал в чащу.

— Я вперед поскачу, вдогон ордынцам. Ежели успею раньше их добраться до нашего стана, засаду мы сможем им учинить. Ты же с сестренкой своей и с пленником езжайте лесом, там поспокойней.

Федор молча кивнул. Пленного он с Васильком взвалили на круп захваченной лошади и приторочили арканом к седлу. Тарусец ускакал первым. Федор, посадив впереди себя Марийку, отправился через лес следом.

Вскоре, однако, Василько вынужден был остановиться. Наступали сумерки. Кусты орешника и дубы смыкались неровной зубчатой стеной. На небе в разрывах темно-серых облаков замерцали звезды. По расчетам тарусца, он должен был уже догнать татар, но сколько ни прислушивался, кроме крика филина и рева лося, до него не доносилось ни единого звука. Василько спрыгнул с коня, склонился над тропой. По следам определил, что татарский отряд проехал недавно. Их оставалось не более пяти-шести человек, остальные, видимо, еще раньше свернули с дороги. Теперь он не гнал коня, пробирался вдоль обочины лесом. Вскоре и эти следы повернули на узкую, малоприметную тропу. Путь был свободен, лесовикам в своем стане уже не грозила опасность оказаться застигнутыми врасплох.

Глава 14

Возвращение порубежников с освобожденной из неволи Марийкой и раненым татарином взбудоражило лесной стан. Тарусцы и ватажники тесно обступили их, стали расспрашивать Василька и Федора. Девка поначалу робела, жалась к брату, но вскоре успокоилась. А Фролко, увидев пленного, словно обезумел, схватился за топор, едва его и остановили…

Когда в лагере все более или менее утихомирилось, атаман и Василько, понимавшие по-татарски, стали допрашивать прислоненного к стволу дуба ордынца. У того от страха и боли стучали зубы, изредка он стонал, но стал отвечать сразу. Из его уст полилась отрывистая гортанная речь. Гордей и Василько слушали его, не перебивали, лишь пристально вглядывались в его глаза, пытаясь определить, не врет ли он…

— Вот что, молодцы, поведал нам татарин, — сказал атаман, когда тот умолк. — Завтра ордынцы будут гнать свой ясырь: душ двадцать мужиков да душ тридцать баб. Сторожевых, сказал он, будет немного — дюжины две всего… — И, помолчав, приказал:

— Айда на место засадное! — И, когда все вышли к дороге, продолжал: — Засядем на деревьях, как ранее решили. Где шлях поуже, учиним главную засаду. А там, — показал он на высокие дубы, росшие неподалеку, — засядут остальные, чтоб уцелевшие сторожевые назад, в Тарусу, не ушли. Мыслю, управимся! — блеснув жгучими темными глазами, воскликнул Гордей с задором. Его дружно поддержали лесовики:

— Управимся! Освободим людей православных! Умрем, а освободим! Ни один ордынец не уйдет!..

— Только не запамятуйте: биться ордынцы умельцы великие, а как полон гонят, дюже насторожливы. Напасть надо всем разом, когда я знак дам. Вот так! — Заложив пальцы в рот, атаман оглушительно свистнул.

К нему подошли братья Гоны. Теперь Фрол держался поспокойнее, но бледное лицо его по-прежнему было зло и угрюмо.

— Про Егора и Сеньку часом не спрашивали?

Гордей насупился, ответил с неохотой:

— Сказывал ордынец: поймали позавчера в лесу какого-то парня, судя по всему, Сеньку, а Клепа будто сам к ним пришел.

— Врет окаянный! — снова рассвирепел Фрол. — Чтоб Егор да стал иудой?! Загублю ордынца за слово такое!

— Ты зря не ярись! — буркнул Гордей, схватив его за плечи. — Я еще не все сказал. Поведал татарин: пять дней тому прибилась к их чамбулу воровская ватажка. Места здешние тати хорошо знают, водят ордынцев по чаще и топям, люд православный ловят. Вот оно как!

— Да чтоб Егор пошел на такое!.. — в гневе воскликнул и Любим. — Неужто ты, атаман, поверил? — бросил он на него хмурый взгляд.

— Оговорил Клепу ордынец! Оговорил! — замахал руками вертевшийся, как обычно, возле Гордея Митрошка.

— А Рудак? — напомнил кто-то из лесовиков.

— Сказал тоже! Гуся от воробья не отличит, а туда же! — напустились на него другие.

— Будет, молодцы! — остановил спор Гордей. — Чего расшумелись? Клепа не предаст, в том у меня нет сомнений. И все ж татарин, должно, не врет. Как ни выпытывали мы с Васильком, одно твердит: пришел-де рыжий урусут к ним сам…

Те из станичников, кто не знал Клепу, встревожились, но робея грозного вожака, молчали.

Теперь, когда пленник подтвердил, что к ордынцам пристала воровская ватажка, Федор больше не сомневался: на дороге рядом с конными крымцами он видел Епишку. Едва порубежник поведал об этом, как забеспокоились уже все… Пусть Клепа не выдаст их, но в полон к людоловам попал отрок! Что, если рябой станет пытать его и заставит показать, где лесной стан? «Вот кто, оказывается, иуда, что предавал их всегда!..» — пришло на ум тем, кто был в разбойной ватаге с давних пор.

Атаман тут же велел всем возвращаться в стан, чтобы собрать нехитрые пожитки, а затем укрыться на новом месте в лесной глухомани, подальше от своего бывшего пристанища.

На следующее утро, дождавшись возвращения дозорных, которых еще затемно послали на разведку, станичники направились к месту засады. Ордынца и лошадей оставили в лесу под присмотром старого тарусца Ваулы. Марийка, хоть ее и пытались отговорить атаман и Федор, пошла со всеми…

Да и попробуй не уступить такой!.. Проснувшись утром, мужики ахнули: будто из сказки явилась к ним девица красная. Темно-русую косу, уложенную на голове венцом, прикрывал лоскут яркой ткани, вместо разорванной рубашки на Марийке были мужская косоворотка и порты, ноги обуты в сапоги, на плечах овчина. Где найдешь в лесу женский наряд? Вот старый Ваула и приодел девку как смог.

— Вишь ягодка! — залюбовались Марийкой лесовики. — И не скажешь, что у ордынцев в полоне побывала… Красна девка, ничто не скажешь. Повезло нехристям…

— Как тебе, дурню! — огрызнулась Марийка.

— Чего к девке пристали? — прикрикнул на насмешников Гордей. — Поскорее собирайтесь. Денек сегодня будет горячий…

Глава 15

Прошло несколько дней, а Шуракальская орда по-прежнему продолжала стоять под Тарусой. Несмотря на настояния Алимана, Бек Хаджи не торопился выступить на помощь Тохтамышу. В первые дни нашествия крымцам удалось захватить много пленников. Ежедневно невольничьи караваны отправлялись в долгий, скорбный путь. Лесными тропами и проселочными дорогами до Тулы, там начинался Муравский шлях, затем безлюдными степями Дикого поля ясырь гнали в Крым…

Велев никого не впускать в свой просторный шатер, Бек Хаджи полулежал на персидском ковре возле костра, разведенного рядом. Вчера ни с чем возвратился мынбасы Мюрид, который во главе своей тысячи был послан ханом вдогонку за бежавшими с поля битвы урусутскими всадниками. Ему так и не удалось перехватить их: переправившись через Оку, они скрылись в лесных дебрях. А утром в шатер явился мынбасы Солиман, и тоже с пустыми руками — его нукеры так и не догнали тарусскую княгиню, хотя тысяча, которой он командовал, состояла из самых отважных багатуров. Пока они рыскали по дорогам, княгиня глухими лесными и болотными тропками, где верхом, а где и пеше, добралась до Рязани. Когда Беку Хаджи сказали об этом, он в гневе чуть было не отдал наказ выступить на коназа Олега, но вовремя одумался.

Разгневанный хан чувствовал, как неуемная ярость, закипая где-то в тайниках его души, все больше охватывает голову. Он злился на своих незадачливых тысячников, на урусутов, на бека Алимана, даже на телохранителей, скрытых у входа в складках шатра, которые то и дело кашляли и сопели.

Мысли Бека Хаджи перенеслись к урусутской полонянке, и тотчас гнев его понемногу стал утихать, а страстное возбуждение заставило сильнее биться сердце… Как она молода, стройна и пригожа! Как красивы ее длинные каштановые волосы! Как прекрасны карие глаза! Но самое главное: она похожа на его мать!.. Настя!.. Как сладко звучит это имя! Словно журчание ручейка, что течет неподалеку от его дома в горах.

Бек Хаджи несколько раз повторил вслух:

— Настя, Настя, Настя…

Да, ее имя так же прекрасно, как она сама. Когда Бек Хаджи возвратится в Крым, она станет его главной женой. Она родит ему сыновей, которые по праву унаследуют его власть, богатство и могущество. От тех трех жен, которые у него есть, на свет появляются лишь одни девчонки; их уже четыре.

Она сразу привлекла его, эта урусутка. Такого с ним еще не бывало. Наверное, потому, что он всегда представлял себе любимую женщину похожей на свою мать, но не встречал таких ни среди генуэзок, ни среди татарок, ни среди других…

Как она была хороша, когда евнух привел ее вчера в шатер, умащенную благовониями, в нарядных одеждах!

Бек Хаджи, прикрыв глаза, вспоминал это, и жгучее желание опять насладиться прекрасной урусуткой все больше овладевало им… «Приказать, чтобы ее привели сюда сейчас снова?.. Нет! Лучше я сам пойду в урусутскую избу, где поместили Настю, в шатре она жить не захотела…»

Хан взял из дорогой, черного дерева шкатулки, что лежала рядом на ковре, медное зеркало в золотой оправе. Взглянул на свое смуглое, с тонкими черными усиками лицо и самодовольно улыбнулся.

Если бы несколько дней назад кто-то осмелился ему сказать, что он будет прихорашиваться перед зеркалом, прежде чем войти в юрту к самой знатной и красивой женщине, Бек Хаджи приказал бы отрубить лгуну голову. И вот он волнуется, собираясь к простой урусутской полонянке, которую захватили его нукеры!

«На все воля Аллаха!» — подумал шуракальский хан и хотел уже крикнуть телохранителям, чтобы они сопровождали его, как вдруг в шатер вошел начальник стражи и, смиренно кланяясь, доложил:

— У входа стоит бек Алиман. Он хочет видеть пресветлого хана.

Лицо Бека Хаджи скривилось, глаза сердито сверкнули. В первое мгновение он решил не принимать Алимана, но затем подумал, что опасно еще больше портить и без того неприязненные отношения с посланцем Тохтамыш-хана. К тому же Беку Хаджи еще утром донесли: ночью прибыл гонец из-под Мушкаф и посетил шатер бека Алимана. О чем они шептались, хан не знал: его соглядатаям не удалось подслушать. Вспомнив об этом, шуракалец велел принять Алимана и с настороженным любопытством стал ожидать его появления в шатре.

«Наверное, гонец прибыл с повелением спешить к Мушкаф, где великий хан не может управиться, и этот коротышка Алиман хочет передать мне его повеление…» — предположил он.

Когда Алиман вошел, Бек Хаджи сидел на одной из больших, ярко расшитых подушек, украшавших огромный персидский ковер. Едва кивнув в ответ на приветствие, хан небрежным жестом разрешил беку усесться на подушке рядом.

— С чем ты пришел, бек Алиман? — притворившись очень удивленным, спросил он.

— Ты своеволен и упрям, Бек Хаджи! Ты делаешь все только в угоду своим желаниям! — начал бек и продолжал, повысив голос: — Ты долго испытывал терпение великого Насира эд-Дина Тохтамыш-хана, но, кажется, этому пришел конец!

— Ты стал слишком много говорить, бек! — вскочив с подушки, воскликнул шуракалец. — Ты стал говорить так много, что я даже удивляюсь: как я терплю это!

— Я говорю устами наместника Аллаха на земле, великого из великих хана Тохтамыш-хана! И говорю тебе, Бек Хаджи: ты ослушник! Ты не привел вовремя свою орду в Мушкаф! Ты своевольно пошел путем, которым не велено было идти, пошел на Тарусу! Ты понапрасну погубил множество своих нукеров! Ты продолжаешь сидеть здесь и нежиться с полонянками, когда там… — он резко взмахнул тонкой рукой, обнажившейся из-под широкого рукава шелкового халата. — Когда там решается судьба Орды!

— Замолчи, бек Алиман, или я сейчас отрублю твою глупую голову! — в свою очередь закричал хан и выхватил из ножен саблю.

Но Алиман продолжал спокойно стоять, а его бесстрастное лицо растянулось в едкой усмешке.

— Ты ошибаешься, Бек Хаджи! Ты думаешь, что тебя не достанет карающая рука Сарая… — процедил он и добавил угрожающе: — Велик гнев Тохтамыша. Он не потерпит своевольства крымцев, как это было при прежних ханах. Я знаю, почему ты изгнал мудрого бека Тюркиша — он говорил тебе то же, что и я.

Бек Хаджи молча вложил саблю в ножны; зло подумал: «Неспроста, видимо, гнусный коротышка позволяет себе так разговаривать со мною. Еще вчера он не решился бы на это, а сегодня перестал бояться моего гнева. Значит, гонец Тохтамыша передал ему тайный наказ, и теперь уже надо опасаться мне. Одно неосторожное слово может учинить великий вред моему племени, который потом не исправишь. Значит, ссориться с ним нельзя, чтобы он не оговорил меня перед Тохтамышем…»

Все это мгновенно промелькнуло в его голове, но, не желая выдать своего смятения, он резко произнес:

— Говори, зачем ты пришел, бек Алиман! Говори, что тебе надо! Неспроста же ты появился в моем шатре.

— Да, Бек Хаджи, я пришел к тебе неспроста. Я пришел к тебе не на сладкую беседу. Ты отважен и храбр, Бек Хаджи, но ты гордец и себялюбец. Тебя ждет наказание, ибо ты ослушник. Ты всегда был надменен и груб со мной, но я не держу на тебя зла…

— Говори же наконец, шайтан! — не сдержавшись, перебил его шуракальский хан. — Я воин Аллаха! Мне не страшны твои угрозы! Великий хан Тохтамыш знает, что я предан ему и готов сложить за него свою голову!

— Тогда мне не о чем говорить с тобой, гордец! — вышел из себя Алиман. Он резко поднялся с ковра, расшитая мелким жемчугом и рубинами тюбетейка соскочила с бритой головы, но он, не подняв ее, засеменил к выходу. Но едва Алиман достиг полога шатра, послышался громкий окрик хана:

— Остановись, бек Алиман! Остановись!.. Что передал тебе для меня гонец великого хана? Я знаю, что этой ночью ты принимал его в своем шатре. Говори, иначе ты не переступишь этого порога! Эй, стража!..

Два телохранителя, одетые в панцири-куяки и круглые татарские шлемы, выступили из складок шатра и скрестили перед беком копья.

Алиман мысленно усмехнулся: сопровождая Шуракальскую орду, он хорошо изучил нрав и повадки ее хана. Он был уверен, что тот не выпустит его, пока не услышит, зачем приезжал гонец великого хана… Впрочем, ничего особенного Алиман не мог рассказать Беку Хаджи. В послании Тохтамыша было лишь повеление беку, чтобы он заставил шуракальского хана вести свою орду к Мушкаф. А заканчивалось оно угрозой, но не Беку Хаджи, а Алиману: если за день-два он не выполнит наказ, то будет казнен. Гонец поведал беку, что Мушкаф не сдается, ордынцы, штурмуя ее, несут большие потери, и потому великий хан в гневе…

Бек Алиман, как бы нехотя, возвратился. Снова усевшись на подушку, помолчал некоторое время, потом стал говорить:

— Ты помнишь, Бек Хаджи, когда мы шли на полночь, то скакали через проклятое Аллахом Куликово поле? Ты помнишь, Бек Хаджи, сколько останков доблестных воинов Аллаха лежало под копытами наших коней?.. — И, подняв кверху палец, крикнул: — Иди на Мушкаф, хан! Иди немедля!

Глава 16

Не успели лесовики расположиться в засаде на деревьях, росших вдоль дороги, как прискакал Василько, крикнул всполошенно:

— Полон гонят!

На дубах, где засели лесовики, словно под сильным порывом ветра, зашумелалиства, затрещали ветки — люди устраивались поудобнее для стрельбы. Потом все стихло.

Но вот молчание хмурого осеннего утра нарушили отдаленный конский топот, шлепанье босых ног, громкие выкрики. Полон приближался. Впереди ехала группа вооруженных копьями ордынцев. За ними шли пленники — несколько десятков мужиков и баб; руки заломлены назад, по четыре пары связаны одной веревкой. Длинные концы арканов в руках сторожевых, окружавших ясырь. Замыкала шествие дюжина всадников.

Ордынцы торопились. Лес, тесно обступая дорогу, пугал их своей тяжелой, таинственной громадой. Слышались гортанные выкрики, свист плетей, стоны.

Среди пленников шли Клепа с Сенькой — их сразу признали станичники. Чем ближе к месту засады подходил полон, тем чаще взоры рыжего лесовика и парнишки обращались к вершинам деревьев. Мужики, следовавшие за ними, нетерпеливо поглядывали туда же; лица их были напряжены…

Как только Гордей понял, что Клепа успел предупредить пленников о засаде, он, заложив пальцы в рот, оглушительно свистнул. С соседних деревьев сразу откликнулись… И тут же десятки стрел, сверкнув разноцветным оперением, посыпались на дорогу.

Несколько конных ордынцев, выронив из рук концы арканов, свалились на землю. Одна из стрел случайно попала в пленника. Тот упал, опрокинув напарника, к которому был привязан. Сторожевые татары смешались, их кони, давя людей, врезались в ряды пленников. Вопли, крики, ругань ордынских десятников повисли над лесом. А с деревьев уже прыгали станичники. Почти одновременно на татар ударили Клепа и пленные мужики. Часть последних тут же погибла, встреченная саблями и копьями, но другим удалось стащить немало крымцев с лошадей.

Замелькали дубины, мечи, сабли, кулаки. Схватка разгорелась. Ордынцы яростно отстаивали ясырь. Пал заколотый копьем Фрол Гон. У атамана выбили меч из рук, не окажись рядом Федора и Василька, его бы зарубили татары. Еще двух лесовиков затоптали лошади. Но пленные мужики уже успели освободиться от веревок, и крымцам приходилось туго. Дрались врукопашную, душили друг друга, вгрызались зубами в горло врага…

Лишь трем ордынцам удалось отбиться. Развернув коней, они понеслись в ту сторону, откуда только что гнали полон. Их встретили стрелы трех лесовиков, засевших на огромном дубе. Взмахнув руками, вылетел из седла первый татарин, под вторым убило лошадь, и его настигли тарусские мужики. Только третьему удалось проскочить и умчаться прочь по дороге. Из сопровождавших ясырь ушел лишь он.

Еще не успели захоронить погибших лесовиков и пленников, как обнаружилось, что исчезла Марийка. В засаде она укрылась на дубе рядом с Митрошкой, но затем куда она девалась, никто не знал. Среди убитых Марийки тоже не оказалось. Станичники обыскали все кусты по обе стороны дороги, но девки так и не нашли. Атаману и Федору очень не хотелось уходить с дороги, однако надо было торопиться: если спасшийся татарин доберется до села, где хозяйничают враги, они непременно пригонят сюда…

Навьючив захваченных лошадей татарским оружием и доспехами, лесовики и освобожденные из неволи мужики и бабы зашагали в глубь леса, подальше от места схватки. Остановились на ночлег в глухом еловом бору. Разводить костры не стали, от усталости и пережитого люди, среди которых было немало раненых, повалились прямо на землю. Гордей долго не ложился, сидел в глубоком раздумье…

«В другой раз полон отбить будет непросто: ордынцы после того, что случилось, станут еще более насторожливы, в охрану отрядят куда больше сторожевых. Правда, мыслю, и в станице прибавится молодцов, вон сколько из полона освободили…»

Гордей начал зябнуть: в осеннем лесу было холодно и сыро. «Не дело, что на мокрую землю улеглись, хворь возьмет, какие с них будут вои? Надо костры развести. А татары, чай, в ночи сюда, в лес, не сунутся!»

— Слышь, молодцы! — прорезал темноту его властный, громкий голос. — В сырости спать не моги! Разжигай костерки!..

Гордею пришлось еще раза два повторить свой наказ, пока люди наконец не стали, бранясь, нехотя подниматься, доставали кресала, зажигали факелы. Вскоре запылали костры, потянуло горьковатым дымом. Все расположились поближе к огню.

— А тут уже сполох учинили: Клепа, мол, к ордынцам пристал. Еще поводырем у них станет. Я говорю: такого быть не может, а они не верят… — усмехнувшись, стал рассказывать Василько, грея ладони у огня.

— Неужели умыслили, что я вором стал? — сердито буркнул тот.

— О том речи не было, Егор! — сказал атаман. — А ты вот о чем поведай: с Епишкой часом не встречался? Говорят, что видели рябого средь татар.

— Не встречал, а других воров видел. Поводырями они у ордынцев. Одного признал — был он с Епишкой на монастырском подворье в Серпухове.

— Значит, и рябой там. Поймать бы сучьего сына! Выжег бы очи его подлые, чтоб на Божий свет не глядели!

— Поди доберись до него! — безнадежно махнул рукой лесовик-тарусец.

Все смолкли. Сидели хмурые, опустив головы. Любим, часто мигая, кривил лицо: вот-вот заплачет. Хоть и серчал на Фролку за Настю, но когда увидел брата, распростертого на земле с копьем в груди, такая тоска сердце сдавила!.. Федор мрачно уставился в темноту; как Митрошка ни совал ему кусок мяса, не притронулся к еде; голову заполнила грустная дума: «Только нашел сестренку — и снова пропала!..»

— Что делать станем? — нарушил тишину остроглазый тарусец. — Не инак всполошил своих убежавший татарин. К полону ныне не подступишься.

— Чай, по домам не пойдем! — бросил Клепа.

— Где те дома? — вздохнул Любим.

— А ежели на село, где крымцы ясырь держат, в ночь напасть? — предложил Федор.

— Дело говоришь, острожник! — с пылом поддержал его атаман. — Пока татары раздумывать станут, как полон лесом провести, мы на село навалимся!

Гордей сразу повеселел; обращаясь к Вауле, спросил:

— Скажи-ка, старче, далеко ли до селища?

Тот не успел ответить. Послышался шум, из темноты неожиданно появился всадник. Люди вскочили на ноги, схватились за топоры и дубины. Но вдруг кто-то выкрикнул: «Марийка!» И все бросились туда.

— Живая! — обрадованно воскликнул Федор.

— Та жива ж, братику! — прильнула к нему она.

— Где же ты пропадала, девица красная? — с необычной для его взрывной, резкой натуры мягкостью спросил атаман.

Марийка, перехватив его взволнованный, восторженный взгляд, вспыхнула, опустила глаза. Молча повернулась к лошади, которую держал под уздцы Федор, отцепила от седла мешок, передала Гордею; в нем лежали шлем и кинжал ордынца.

— Неужто догнала?.. — еще до конца не веря в случившееся, восхищенно протянул атаман и вдруг загремел своим басом: — Ну и девка!

— А у нас в Сквире все булы такие! — не без гордости за сестру бросил Федор. — Степь близко. С малых годов приучаются на конях ездить парни и девки. Деды говорили: с того времени так повелось, как половецкая орда Тугорхана под руку киевских князей перешла и у Сквиры осела.

— Не одна я с ордынцем управилась… — перебила его Марийка. И, повернувшись к лесу, позвала: — Алешка! Никитка! Идите сюда!

В суматохе никто не заметил молодых кметей, которые стояли неподалеку, держа лошадей в поводу. Но стоило Марийке окликнуть их, как рослые, плечистые фигуры Никитки и Алешки, освещаемые отблесками костров, сразу же обратили на себя внимание.

— Кто они? Чьи вои? — настороженно спросил Гордей у Марийки, но она только пожала плечами.

— Кто мы да откуда, спрашиваешь? — переспросил Никитка, и глаза его задорно блеснули. — Сие, дядя, долгий сказ… — добавил он с усмешкой.

— А ты, однако, колюч, молодец! — буркнул Гордей, пристально разглядывая обоих.

— Правду молвил он: нет у нас часа на россказни, — подал голос Алешка и, теребя светлую, едва пробившуюся бороденку, сказал: — Мы девку вашу проводили, а нынче есть дела поважнее.

— Да кто же вы, мать вашу?! — рассердился вожак. — Не отпущу, пока не скажете!.. Эй, молодцы! — крикнул он станичникам. — Вяжи их!

Никитку и Алешку вмиг схватили и связали.

— Вот как оно бывает, Алешка: девку выручили, а сами к душегубцам попали! — с досадой сплюнул Никитка.

— Зачем ты их, Гордей? — подошел к атаману Федор. — Не хотят говорить, потому что, должно, не могут. Видишь, ратники они, — показал он на шлемы молодых воинов. — А про дела ратные, сам знаешь, не всем сказывают.

— Час ныне такой, много лихого люду развелось, — ответил тот. — Может, и они из воров, кои предают, даром что кметями оделись. А ежели про наш стан разведать хотели?

— Отпусти их, атаман! — взмолилась Марийка. — Коли б не они, не догнала бы я того ордынца и вас не нашла.

— Пока не скажут, кто такие и откуда, не отпущу! — отрубил Гордей и приказал: — Оружье забрать и привести их сюда!

Лесовики отняли у Никитки и Алешки мечи, кинжалы и вывели на поляну.

Весть, что пойманы предатели, мгновенно облетела лесной стан. Собралась толпа. Люди с любопытством и осуждением разглядывали парней, оживленно гомонили о случившемся.

— Господи! — всплеснула руками баба в кичке, которую ей невесть как удалось сохранить в ордынском плену, и вдруг запричитала: — Молодые-то какие, а туда же, к окаянным переметнулись! Конец света наступает! И что ж оно будет?!

— Погодь, погодь… Воров, сказываете, поймали? — раздвигая плечом людей, подошел Василько. Он проверял дозоры, выставленные вокруг лесного стана, и только теперь увидел собравшуюся толпу. — Не иначе как Никитка и Алешка?..

Парни тоже узнали своего бывшего десятника по порубежной службе.

— Гляди, Никитка!

— Дядька Василько! Вот здорово!.. — Оба бросились к нему.

— Я самый. А вы как тут объявились?

Но парни, не отвечая и перебивая друг друга, взахлеб рассказывали о своем:

— Мы думали, что тебя убили или в полон ты попал, — тараторил Никитка.

— Вот так встреча!.. — восклицал Алешка. — И отколе ты тут, в глухомани лесной, очутился?

— Погодите, погодите! Больно много спрашиваете, а ничего мне не ответили. Скажите-ка, что вы тут учинили? За что это вас?

— Ничего не учинили! — возмутился Никитка. — Вон тот дядька… — кивнул он на Гордея, — не отпущает нас. Мы его девку сюда привели, не то б вовек не нашла дорогу, а он…

— За татарином оружным погналась! — усмехнувшись, пояснил Алешка. — Мы и в дозоре были. Глядим: ордынец по тропе скачет, за ним наш. Поначалу не разобрали, что тот девка…

— А потом шлем сняла, и коса вывалилась! — засмеялся Никитка.

— Тогда мы на тропу чеснока кинули. Ну, щары такие малые кованые с острыми шипами! Это по-нашему, ратному, чесноком зовется, — пояснил Алешка, видя недоуменные взгляды лесных людей. — Конь татарский напоролся на него, ногу покалечил, упал. А она подскакала и зарубила ордынца.

— Когда увидели мы, что воин тот лихой, молодец — девка, проводить решили, дабы дорогу не искала. Так от за сие нас! — обиженно заключил Никитка.

— Выходит, нашлась Марийка?! — обрадовался Василько.

— Так вот же она, — показал Гордей на девушку. — За сие молодцам поклон низкий, а велел их не отпускать, потому что не хотят сказать, кто такие и откуда! — сердито добавил он и спросил строго: — А ты-то их откуда знаешь?

— Порубежники они из моего десятка! — обнял их за плечи Василько. — Добрые ратники, хоть только первый год на службе порубежной. Вместе под Тарусой бились. А коли меня там ранили, потерялись мы с ними… Чего же вы молчали, не сказали, кто вы и откуда? — обратился он к парням. — Тут все свои. Сказывайте! Ну, Никитка, Алешка!

— Ежели так, тогда… — сдался наконец тот, и оба, перебивая друг друга, поведали станичникам, что произошло с тарусской дружиной после битвы…

— Послал нас князь Владимир Иванович разведать, что в его вотчине делается, хлеба и пшена для кметей сыскать. Мы туда, а там татары, да так много их, что едва ноги унесли… А когда к своим возвращались, ее и встретили, — показал Никитка на Марийку.

Никитке и Алешке вернули оружие, подвели коней. Лесовики звали их к костру перекусить перед дорогой, но те отказались. Уже уселись верхом, когда к ним подошел атаман.

— Слышьте, молодцы, надо бы мне князя вашего увидеть.

— Князя?.. — Никитка с подозрением уставился на Гордея. — А на что он тебе?

— Вельми надо, молодцы, — просяще молвил тот и, не желая еще раз испытывать упрямый характер парня, торопливо добавил: — Задумали мы дело знатное: тарусских людей из ордынского полона в дворцовом селе освободить. Вот и хочу переговорить с ним. Может, он тож пойдет, а то опасаюсь, что сами одни не управимся… Говоришь, много татар в селе?

— Много! — подтвердил Никитка.

— Тогда поехали с нами! — предложил Алешка. — Только ночь на дворе… — замялся он.

— А что, и в ночи сыщем княжий стан! — уверенно бросил Никитка.

— Добро! Василько и Федор с нами поедут. Только и впрямь не в ночь поедем, а с рассветом.

Глава 17

Ранним утром, едва взошло солнце, пятеро всадников тронулись в путь. Впереди, показывая дорогу, ехали Никитка и Алешка, лишь изредка перебрасываясь между собой словом-другим. Остальные молчали. В лесу по-осеннему негромко перекликались птицы, шелестели пожелтевшей листвой деревья, где-то в отдалении трубил лось. Узкую дорожку, протоптанную зверьем, ходившим на водопой, по которой ехали конники, поодаль от них безбоязненно пересекали зайцы, косули, олени. С обеих сторон тропы глухой стеной тянулись кусты орешника-лещины и волчьего лыка, по обочинам буйно разрослись поздние белые, желтые, голубые, красные цветы. Лошади шли гуськом, широким, резвым шагом, то поднимаясь, то опускаясь по петлявшей на холмистой равнине дороге. День выдался теплым, солнечным, тускло синело осеннее небо, плыли серебристые нити паутины, воздух благоухал пряным духом листьев и трав. Вокруг было спокойно, и, если бы не настороженные, сосредоточенные лица людей, со стороны могло показаться, что они направляются куда-то по своим обычным, житейским делам.

На одной из лесных проталин Гордей, ехавший следом за Никиткой и Алешкой, остановив коня, подождал, пока подъедут Федор и Василько. Он был строг и встревожен, от его вчерашнего оживления не осталось и следа. Василько, взглянув на атамана, не удержался, спросил:

— Ты с чего, Гордей, такой невеселый? Аль не так что — привиделось, может?

— Привиделось не привиделось… — пробурчал в ответ тот. И, понизив голос, чтобы не услышали молодые кмети, которые, с удивлением поглядывая на лесовиков, тоже остановились, угрюмо сказал: — По совести ежели молвить, засомневался я, молодцы. Может, понапрасну затеяли мы это. Завсегда не лежала у меня душа к князям и боярам. Вот и ныне вдруг стало не по себе. Думал я, думал всю дорогу… Вишь как он, Володимир, учинил: увел дружину из сечи, горожан и сирот один на один с бессчетной ордой оставил. Без жалости под конские копыта и татарские сабли бросил!.. А что, ежели и с нами такое сделает? Как мыслите вы, а?

Федор, насупившись, молчал, но Василько, не соглашаясь, отрицательно затряс головой.

— Володимир поможет, не подведет! — поспешил он успокоить атамана, который в задумчивости сжал в кулаке свою иссиня-черную бороду.

— А в сече-то подвел! — отпарировал Гордей.

— Не знаю, как там в сече было, ан, видать, не мог он иначе. Не думаю, чтобы побоялся, не из таких. Не в пример сродникам своим, отцу и братьям, душевный он, нет в нем гордыни.

— А ты что скажешь, Федор?

— Поздно рядиться о том. Да и выхода у нас нет иного — не управимся сами, коль много в селе ордынцев.

Гордей, сдаваясь, только махнул рукой.

— Ладно, поглядим на месте. — И тронул коня.

Когда добрались наконец до княжьего стана, там уже все было готово к походу. Кони оседланы, воины в шлемах и кольчугах. Дружина ждала приказа к выступлению, но Владимир все медлил, не торопился его отдавать — он еще надеялся, что Никитка и Алешка вернутся. Князь привязался к юнцам, которые первые пошли за ним, хотел сделать их своими стремянными, да и каждый воин в его небольшом отряде был на счету. Владимир в полном боевом облачении нетерпеливо прохаживался по лесной поляне, бросая по сторонам хмурые взгляды… «Может, в ночи сбились с дороги!.. — вначале с надеждой думал он. — Но время шло, и мысль, что с Никиткой и Алешкой что-то случилось, все больше овладевала им. Эх, надо было кого постарше да поумелей послать!..»

Наконец князь смирился с тем, что больше ждать парней бесполезно. Он уже готов был отдать наказ к выступлению, как вдруг на другом конце стана послышались громкие, возбужденные голоса.

«Что там случилось — может, пригнали все ж?» Владимир поспешил туда. Увидев бежавшего ему навстречу десятника княжеской дружины, крикнул:

— Эй, Гаврила, что там?

— Приехали наконец, черти окаянные! Да не одни, с ними еще трое!

— Кто такие?

— Одного признали: начальный над порубежниками был, когда Ольгу Федоровну от татар вызволяли. Других раньше никто не видел, но, должно, тоже кмети — в шлемах, при мечах.

Князь сразу повеселел, ускорил шаги, за ним едва поспевал десятник. Не обращая внимания на остальных, он подошел к Никитке и Алешке, нахмурившись, грозно спросил:

— Где вас, сукины дети, нечистая носила? Почему не вернулись вовремя?! — И, обращаясь к десятнику, приказал: — Всыпать им, Гаврилко, кнутов!

Парни побледнели, потупились, чтобы князь не увидел, как загорелись гневом их глаза. Гордей, зло сплюнув, молча переглянулся с Васильком и Федором. Лицо последнего, однако, осталось бесстрастным, а тарусский порубежник только осуждающе покачал головой. Чтобы успокоиться, атаман крепко, до боли в руке, сжал рукоятку меча. Но, когда по знаку десятника к молодым кметям подошли дружинники, громко выкрикнул:

— Погодь, княже! Ты поначалу выслушай их, а наказать всегда успеешь.

Князь оторопел, с изумлением уставился на чернобородого пришельца, осмелившегося поучать его. Голубые глаза Владимира потемнели, еще недолго, и быть беде!..

Василько поспешил к нему, сказал что-то. Князь, теперь уже поспокойнее, с хмурым любопытством взглянул на Гордея, но приказал отпустить парней.

— Говори! — кивнул он Никитке. Но тот, мрачный, взволнованный, молчал — его приязнь к молодому князю куда и делась. Тогда заговорил незлобивый, отходчивый Алешка. В нескольких словах поведал о том, что с ними приключилось…

Взгляд Владимира и вовсе смягчился. Ненадолго наступило молчание. Но вот князь снова повернулся к Гордею, строго прищурившись, спросил:

— А ты-то зачем сюда пожаловал? Кто таков, какого роду-племени?

Тот выдержал его недоверчивый взгляд, в сердцах блеснули его жгучие глаза; ответил твердо:

— Из лесных людей я. Пришел я к тебе за помощью, дабы вместе с тобой люд тарусский из ордынской неволи освободить!..

«И впрямь конец света — душегубцы за Тарусу поднялись!» — мелькнуло в голове у Владимира, но рассказ атамана, который последовал дальше, выслушал внимательно. Когда тот умолк, князь, еще не до конца веря ему, задумчиво обронил:

— Значит, на село мое дворцовое хотите напасть, полон отбить… Так ли сие, Василько? — обратился он за подтверждением к порубежнику.

— Так, все так, княже! — ответил тот.

— Что ж, истинно замыслили вы дело знатное! Пойдем и мы с вами! — решил Владимир.

Глава 18

Было уже за полночь, когда лесовики и дружинники князя тарусского вышли к окраине села. Дул холодный, пронизывающий ветер. В призрачном свете клонящейся к закату луны дивными казались очертания полуразрушенных изб — ордынцы разбирали их на дрова для костров. Чуть в стороне виднелись многочисленные татарские юрты.

— Где полон? — спросил атаман у Клепы.

— Вон, гляди! Видишь: две избы цельных, а за ними загон большой, где раньше свиней держали. Теперь там пленники. Свиней ордынцы в амбар загнали и сожгли…

Рядились недолго. Первыми, направляясь в обход села, скрылись в лесу дружинники Владимира. Одновременно исчез в темноте Клепа с тарусскими крестьянами. Остальные во главе с Гордеем и порубежниками стали пробираться к избам. Едва они добрались до них, как ночную тишину прорезали громкие крики, конский топот, свист, и тотчас послышались вопли, звон оружия, ржание лошадей.

Сунув меч под мышку, атаман заложил пальцы в рот, оглушительно свистнул и бросился вперед. Следом, стараясь поспеть за вожаком, с возгласами «Слава! Слава!..» бежали станичники.


С вечера Епишка и трое других воров, служившие поводырями у ордынцев, бражничали в уцелевшей избе на дальней окраине села. Попивая белый и красный мед и крепкую брагу, истово хвалились друг перед дружкой. Сказывали, сколько ясыря обнаружили, вытряхивали из мешков награбленное и пожалованное татарскими десятниками добро: сермяжные зипуны и овчины, медные чарки и ковши, оловянные тарелки и ложки. День выдался для предателей на редкость удачным. Чуть ли не сотню тарусских мужиков, баб, ребятишек постарше привели благодаря им крымцы в дворцовое село.

Угомонились поздно. Улеглись, кто на лавках, а кто прямо на полу, и вскоре от храпа, казалось, задрожали стены избы. Около полуночи Епишка проснулся, его душил кашель, болела сухоточная грудь. Кряхтя, поднялся, вышел по нужде на двор, бранясь, долго и мучительно отплевывался. Возвратившись, улегся на лавку, поплотнее закутался в овчину. Сквозь дрему услыхал отдаленный шум, накрылся с головой. Но, когда рядом с избой раздался свист и конский топот, мигом соскочил с лавки, подбежал к волоковому оконцу, ударом кулака продырявил его и сразу увидел…

Возле ордынских юрт скачут всадники, мечутся пешие. Оттуда доносились крики и вопли. Недоуменно таращась, рябой некоторое время стоял у оконца. Решив, что на село напали враждебные шуракальцам, другие татары, Епишка бросился к двери. Перекрестившись, осторожно приоткрыл ее, испуганно осмотрелся. Вблизи никого не было. Бросившись на землю, ужом заскользил к лесу. О своих дружках, что остались в избе, даже не вспомнил. Прижимаясь к земле, полз по дорожной пыли, навозным кучам, продирался через кустарник. Неподалеку кто-то кричал, кто-то сшибался, кого-то преследовали, убивали, а он, не осмеливаясь даже повернуть голову, все полз и полз к близкому уже лесу. Может, и на сей раз ушел бы, если б конь одного из тарусцев, почуяв его, не захрапел испуганно. Станичник выругался, замахнулся на Епишку копьем, но раздумал и подозвал скакавшего рядом Василька. Лежащего заставили подняться с земли, осветили факелом и с ходу опознали рябого…

Рассветало. Повсюду лежали трупы погибших в схватке. Прикрывая лицо руками, Епишка шел в окружении разъяренных мужиков и баб, которых станичники освободили из полона в дворцовом селе. Со всех сторон на него сыпались брань, плевки и удары. Когда вора подвели к атаману, тот сразу его даже не признал. Заплеванный, в лохмотьях, с исцарапанным, разбитым в кровь лицом, стоял он перед своими бывшими сподвижниками из лесной ватаги, но голову не опускал, буравил Гордея злым, ненавидящим взглядом. Вскоре туда же приволокли и остальных пойманных предателей. Яркий свет факелов осветил их окровавленные лица, ежащиеся от страха фигуры.

— Попался, иуда! — приблизившись к рябому, сказал Клепа, замахнулся, но не ударил, сплюнув, отошел в сторону.

— О нем говорил? — спросил Василько у Федора.

Тот молча кивнул, однако ждать расправы не стал, раздвигая плечом толпу, выбрался из круга.

— Аль не чаял свидеться? Ан, гляди, пришлось? — вертясь возле Епишки, любопытствовал швец. — Ай-ая-ай!.. Запамятовал, должно, присказку: любишь гостить — люби и к себе звать? Запамятовал? А?.. Вот тебе, чтоб не запамятовал! — с необычной для него злостью выкрикнул он и ткнул рябого в бок большими портновскими ножницами.

— Погоди! — отстранил Митрошку атаман, он тяжело дышал от едва сдерживаемого яростного желания самому расправиться с Епишкой.

«Какой лютой казни предать отступника и вора?.. Колесовать, содрать с живого шкуру?.. Пусть лучше люди скажут!» — решил наконец он.

— Эй, молодцы! — зазвучал над селом его громовой бас. — Ведом ли вам сей иуда?

Ответом были гневные выкрики.

— Вы еще не все, должно, знаете! В Серпухове он с дружками не меньше, чем на Тарусчине, беды учинили. Привели в монастырь…

Договорить Гордей не успел: люди бросились на предателей.

Ночной налет на дворцовое село закончился удачно. Спящие ордынцы были застигнуты врасплох. Мало кому из них удалось бежать, большинство было перебито. Свыше тридцати тарусских мужиков присоединились к станице. Теперь в ней насчитывалось свыше семидесяти человек, из которых две дюжины были на лошадях. Среди освобожденных из полона оказался отец Федора и Марийки, Данило — высокий, еще крепкий старик с бритой бородой и длинной седой прядью волос на голове, заправленной за ухо. Его необычный вид и одежда — широченные штаны и большая баранья шапка, которую он держал в руке, — привлекли к нему внимание станичников. Клепа, Сенька и другие тарусские мужики сразу узнали деда Данилу. Вместе с ними он сидел в загоне и был осведомлен о готовящейся засаде лесовиков. Когда татары, отбирая ясырь для угона в Орду, оставили его и еще четырех-пятерых мужиков постарше в селе, он успел передать Клепе нож. В пути часть пленников незаметно для сторожевых надрезали веревки, которыми были связаны их руки, и это спасло многих.

Радость захлестнула освобожденных людей. Еще сегодня их держали в свином загоне, голодных, измученных свалившимися бедами. Большинство из них потеряли близких, видели, как горели их дома. Никто и не надеялся, что снова будет на воле…

Зашумело веселье. Князь Владимир, не гордясь, уселся на почетном месте во главе огромного, наспех сколоченного из бревен стола. Следом разместились дружинники и лесовики. Кто-то затянул удалую песню. Загудели дудки, застучали бубны, образовался круг.

Гордей поначалу все тревожился: не напали бы ордынцы. Несколько раз вставал из-за стола, обходил сторожевых. Но постепенно и у него на душе становилось спокойно и весело. Повернувшись к Владимиру, который сидел рядом, спросил с улыбкой:

— Так что, княже, доброе дело у нас получилось, не правда ли?

Тот, бросив на него взгляд исподлобья, лишь кивнул молча.

Но атаман будто не заметил неприязни в его глазах, придвинулся поближе и вдруг предложил:

— Может, княже, и дальше будем вместе бить ордынцев? Я готов со своими молодцами хоть сейчас под твое начало стать. Будем людей тарусских из полона вызволять, не дадим врагам житья!

— Нет уж, сие для меня негоже: в лесах хорониться, с деревьев, по-разбойничьи нападать… — покачал головой Владимир, а в глазах его снова мелькнуло отчуждение.

Гордей вспыхнул, взгляд его зауглился, брови нахмурил; сказал с обидой:

— Я, княже, не на промысел разбойный тебя зову! Зову биться за люд и землю нашу!

— Если уж биться с татарами, то в открытую, в чистом поле, потому к Волоку Ламскому решил идти! — отрезал князь.

— А нас что ж не кличешь?

— Вас?.. — удивился тот. — Чего ж мне звать вас? Вы станица вольная, захотите в Волок прийти, найдете дорогу.

Атаман еще больше нахмурился, отвернулся. Он явно был огорчен отказом Владимира, и были на то веские причины. Налил себе полный ковш меда, залпом осушил его… и вдруг встретился глазами с Марийкой. Она переоделась в синий шелковый сарафан и расстегайку и сидела неподалеку возле своего отца Данилы. Гордею стало жарко, да не от выпитого меда, а от ее светло-синих глаз. Марийка бросила на него призывный взгляд, неожиданно поднялась и, пробравшись через толпу зрителей, вошла в круг, пустилась в пляс. И — о диво!.. — Митрошка даже рот раскрыл от удивления: атаман пошел вслед и стал лихо отплясывать с нею.

Глава 19

К московским рубежам лесной отряд вышел поздним вечером у впадения реки Нары в Оку. Накануне в стане узнали о захвате ордынцами Москвы. Все были растревожены, хмуры и молчаливы. За невидимой в темноте рекой чернела на противоположной стороне стена леса. С разными чувствами всматривались в нее люди: москвичи, серпуховчане — с надеждой, тарусцы, туляки — с настороженностью. Для одних там были родимая земля, отчий дом, для других все это оставалось на берегу, который предстояло покинуть.

После ночного нападения на дворцовое село лесная станица совершила еще несколько налетов на ордынцев, освобождала пленников, уничтожала врагов. Глухие лесные дебри и непроходимые болота всякий раз надежно укрывали смельчаков. Отряд рос, к нему присоединялись освобожденные из полона и те, кому удалось спрятаться было от людоловов. С каждым днем на Тарусчине становилось все меньше татар. Повинуясь грозным наказам Тохтамыша, Шуракальская орда покидала земли разоренного княжества и направлялась к Москве. Станичники шли по пятам, нападали на небольшие отряды, истребляли врагов…

На порубежье с московскими землями в лесном стане люди заволновались. Собирались толпами, возбужденно спорили. Часть, в большинстве тарусцы и туляки, предлагали разойтись по глухим местам и выждать, пока ордынцы не уйдут в свои степи, остальные, их была добрая половина, хотели идти к Волоку Ламскому, чтобы соединиться с ратью князя Серпуховского. Федор и Василько, самые близкие сподвижники Гордея, поддерживали последних, но атаман отмалчивался; прислушиваясь к разноречивым суждениям и толкам, опасался смуты и потому не знал, на что решиться. Глядя на него, молчали и сотники, теперь в станице насчитывалось свыше тысячи человек.

Лишь далеко за полночь погасли костры и на окском рубеже стало тихо.

Только Гордей никак не мог заснуть, ворочался с боку на бок, все думал, думал… Он понимал, что завтра многое будет зависеть от его слова. Завтра станичники либо разбредутся по Тарусчине и прирубежным московским землям, оставив ему в удел его прежний путь, либо… Но тогда он должен идти к Волоку Ламскому, встретиться с князем Владимиром Серпуховским, братом великого князя Дмитрия. А это не сулило Гордею ничего доброго: тот хорошо знал бывшего стремянного Ивана Вельяминова, сына последнего московского тысяцкого, который был казнен за посягательство на жизнь московского князя и его семьи. Гордей не боялся за свою жизнь или свободу. Просто не мог превозмочь себя, не мог простить несправедливость, учиненную великим князем московскому люду, когда тот уничтожил в Москве земщину.

С отроческих лет Гордейко и его старший брат Зосим, оставшись круглыми сиротами, жили при дворе Вельяминовых. В Москве, как и в других русских городах, жители разделялись на земцев и княжчан. Первые звались москвичами, вторые — дружинами (в зависимости от имени князя, правившего в Москве: Ивана дружина, Симеона дружина, Дмитрия дружина).

Московские бояре, которых поддерживали богатые купцы, в отличие от княжеских бояр-дружинников, подчинялись тысяцкому главе земщины. Из них назначались воеводы городской рати ополчения москвичей.

Многолетняя борьба за власть между дружиной великого князя и земщиной лихорадила Московское княжество. Тысяцкий, земские бояре, богатые купцы мечтали завести такие же порядки, как в Новгороде, где всем заправляли выборные из бояр и купцов. Там издревле князь исполнял волю новгородской господы боярского правительства во главе с посадником и архиепископом. Кое-кого из строптивых князей даже изгоняли из города. Московская земская верхушка шла на все, чтобы ослабить власть великого князя. Еще во времена Ивана Красного, отца Дмитрия Донского, земские бояре во главе с тысяцким Алексеем Хвостом своими происками едва не погубили Московское княжество. Хвост заигрывал с Тверью и Литвой, настраивал ордынских послов против великого князя. Те доносили обо всем в Сарай. С большим трудом удалось тогда боярам Ивана расстроить союз недругов Москвы, а тысяцкого Хвоста однажды нашли убитым неподалеку от своих хором. При тысяцком Вельяминове земщина, казалось, смирилась, но втихую по-прежнему готовилась при удобном случае захватить власть.

После смерти Вельяминова Дмитрий Иванович поведал люду московскому, что отныне упраздняет в Москве должность тысяцкого главы земцев. Братья Василия Васильевича, Николай и Тимофей, смирились и перешли на службу к великому князю, но сын Иван бежал в Тверь. Оттуда он вместе с Некоматом-сурожанином по поручению великого князя тверского направился в Сарай. Возвратились они в Тверь с ханским ярлыком для Михаила Александровича с правом владеть великим княжеством Владимирским, уже свыше сорока лет принадлежавшим Москве…

Гордей и его старший брат Зосим еще при дворе Вельяминовых научились гончарному ремеслу. Но когда последний, приглядев невесту из Гончарной слободы, построил себе избу и ушел со двора тысяцкого, младший последовал за ним. Но в ту пору беспрерывных ратей и походов, которые вело Московское княжество и в которых участвовало земское ополчение, гибло много московского люда. Эта участь, увы, постигла и Зосима. Его вдова осталась с двумя малолетними дочерьми и перешла жить к родителям. Гордей, которому родичи в то время уже сосватали было невесту, не захотел жениться после гибели брата и пошел служить сыну последнего московского тысяцкого Василия Васильевича Ивану.

К тому времени, когда Ивана Васильевича схватили великокняжеские слуги, Гордей уже был его стремянным. Все действия великого князя Дмитрия Ивановича против его господина он воспринимал лишь как обычные козни и считал, что Иван Васильевич ведет справедливую борьбу, защищая старинные права и вольности москвичей. И поэтому Гордей искренне и рьяно поддерживал все, что бы тот ни делал.

В конце концов Ивана Васильевича и Некомата-сурожанина поймали в Серпухове, куда они тайком пробрались. Обоих нещадно били кнутами, а когда сурожанин сознался, что ими было задумано отравить великого князя и его семью, повезли в Москву. Гордею тогда удалось ускользнуть от княжеских дружинников. Облачившись в монашескую рясу, он последовал за своим господином, надеясь хоть чем-нибудь помочь ему в Москве. Гордей обошел многих земских бояр из ближнего окружения покойного тысяцкого, одних просил заступиться за Ивана, другим предлагал смелые планы освобождения его из темницы. Но, увы, рисковать никто не захотел…

С той поры бывший стремянный Вельяминова люто возненавидел великих людей, и чувство это затмило все остальные. В день казни Гордей стоял в толпе. Не выдержав, бросился сквозь строй дружинников к помосту. Федор не знал, кого он отпускает, просто пожалел незадачливого монаха.

Гордей не стал больше искушать судьбу и в тот же день ушел из Москвы. После недолгих скитаний по лесам бывший стремянный пристал к разбойной ватаге и вскоре стал ее главарем…

И вот теперь атаману разбойников предстояло сделать трудный выбор, и он, который прежде, бывало, свершал свои замыслы без раздумий и колебаний, не знал, на что решиться…

«Идти в Волок, отдаться в руки недругов?! Нет, сие негоже!..» — убеждал себя Гордей. Но другой голос вносил сумятицу в его душу: «Придешь, чай, к князю Серпуховскому со столькими ратниками, дабы в тяжкий час встать с ним против ворогов воедино!» — «Но ведь князь Владимир и Дмитрий Иваныч руку на господина моего Ивана Васильевича по кривде подняли, род его знатный не пожалели, людей московских вольностей лишили!.. Пущай их побьют татары, пущай!..» — «Нет, такое негоже! — возражал внутренний голос. — Ежели Орда вырежет всех, кому нужны будут все права и вольности?..»

Так и не придя ни к какому решению, Гордей вышел из шалаша. На востоке за темным гребнем леса всходило солнце. Гасли звезды, небо быстро светлело. Атаман подошел к берегу Оки, в не оставлявшем его тревожном раздумье остановился у самой воды. Ему так хотелось посоветоваться с Федором!.. Но тот был далеко — еще третьего дня ускакал во главе конного дозора в разведку за Оку. В последнее время они крепко сдружились. Гордей теперь полностью доверял бывшему порубежнику, знал, что на него можно во всем положиться. В лихих ратных делах, в трудных переходах через лесные дебри и болотные топи они всегда были впереди, рядом. Федор ходил в самые опасные дозоры, всегда храбро сражался, увлекая за собой остальных станичников. Однажды после успешной схватки с ордынцами, в которой Федор опять отличился, Гордей наконец поведал ему об их первой встрече на Кучковом поле в день казни Ивана Васильевича Вельяминова. Потом долго рассказывал о великокняжеской дружине и земщине, о борьбе за права и вольности москвичей, на которые посягали князья, о тех, кто встал на их защиту. Федор поначалу отмалчивался. Многое из того, что волновало Гордея, было чуждо крестьянскому сыну из Сквиры, да и великого князя Московского, под началом которого он сражался на Воже и на Куликовом поле, почитал. Но Гордей умел убеждать, и в конце концов тот многое понял и со многим согласился…

Кто-то тихо подошел к Гордею, остановился рядом. Атаман, нахмурив густые брови, покосился недовольно. Встретился взглядом со старым Данилой, отцом Федора и Марийки. Некоторое время они молча смотрели друг на друга. Вот уже скоро месяц, как Гордей женился на Марийке, их обвенчал поп в чудом уцелевшей церкви в Тарусе.

— Что, сынку, пригорюнился? — заговорил тесть первым. — Да так, что в волосах и бороде твоих сивые пряди появились. Что скажешь? А?.. — И, не дождавшись ответа, продолжал: — Вижу, не знаешь, какой дорогой идти, какой путь выбрать…

Они говорили долго. Солнце, поднявшись над лесом, уже заливало огненно-красными лучами Оку, берега и лесной стан, а старый Данило, горячась и размахивая руками, все убеждал зятя:

— …Не можно стороной пройти, нельзя жить, коли враги все вокруг кровью залили! Надо всем заедино против Орды стать. Иди к князю на помощь!

— Добро! — сдался наконец Гордей. — Скажи сотникам: пущай сбирают людей!..

Когда поляну у берега реки заполнили станичники, атаман прошел через расступившуюся перед ним толпу, поднялся на пригорок.

— Вы тарусцы, мы москвичи, есть среди нас и серпуховские, и тульские, и другие, есть даже дальние, из-под самого славного града Киева, но все мы одной земли дети!.. — взволнованно начал он.

Гордея слушали по-разному: кто жадно ловя каждое слово, кто настороженно, с недоверием. Сотни глаз были устремлены на атамана, а он, будто еще недавно его не терзали раздумья и сомнения, уверенно бросал в притихшую толпу:

— Два года минуло, как побили русские люди Орду на Куликовом поле! Скинула Русь вражье ярмо! Без сирот-крестьян и горожан ничего бы князья не сделали. Опасаясь за свои вотчины, они угодничали пред Ордой да меж собой, как псы за кости, грызлись. Привел Русь к победе славной люд простой! Он и дань платил, и от ордынцев по лесам да топям хоронился, но землю свою и речь не забыл. Ныне снова пришла беда на нашу землю! Коль не станем все заедино против врага, не видать нам жизни и воли!..

Гордей звал людей на битву, и, слушая его страстную, тревожную речь, каждый чувствовал себя сильнее и значительней.

Утром следующего дня лесная станица стала переправляться через Оку.


Короток пасмурный сентябрьский день в лесу. До Волока Ламского оставалось не больше десятка верст, однако уже совсем стемнело. Гордей велел станичникам располагаться на ночлег. В еловом лесу было холодно и сыро, но костров разжигать не стали: дозорные донесли, что неподалеку, в Звенигороде и Рузе, находится многочисленное ордынское воинство. Сотники выставили сторожевых вокруг лесного стана. Отправив к Волоку Ламскому новую конную разведку под началом недавно возвратившихся Федора и Василька, Гордей направился к своему шалашу, где в одиночестве томилась Марийка. Она обрадованно встретила его, но муж, весь ушедший в свои думы, не ответил на ее ласку.

— Уже разлюбил? — обиделась она.

— С чего взяла? — недовольно бросил Гордей, но тут же, смягчившись, сказал: — Я, может, всю жизнь искал тебя, Марийка.

— Что ж не рад мне? — обвила она руками его шею.

— Притомился. Каждый день новые люди приходят, всем надобна забота. Добро б только сироты да ремесленные, а то уже и монахи, и дети боярские к станице пристают.

— Страх сколько заботы у моего Гордеюшки — посочувствовала жена. — Молодцов у него не счесть. И всех пригляди, накорми. То ли мне: один он у меня. Но по всей земле слух про него идет. Освободили кого из полона злого, говорят: «То Гордей с удальцами лесными!..» С топей и чащи выходят, спрашивают: «Где тут молодцы Гордеевы?..» Купца того, что с Калуги прибежал, вспомнила! — Марийка звонко рассмеялась. — «Ведите меня к наиглавному воеводе княжьему!..» — молвил. А воевода-то наиглавный, княжий — мой Гордей!.. А тех детей боярских с Медыни ты прогнал, и добре сделал. Заявились, важные такие. Мы-де думали, что дружины верховских князей супротив ордынцев выступили, а тут черные людишки только и холопы…

Гордей, все еще занятый мыслями о встрече с князем Серпуховским, рассеянно слушал ее болтовню, иногда улыбался, поглядывая на жену. На душе у него теплело, даже беспокойные думы, что заполнили голову, казалось, не так уже тревожили.

«Завтра, должно, все решится…»

— Гордей! Гордеюшка! — шептала Марийка. — Что молчишь? Или заснул? Замерзла я, а ты не приголубишь…

Гордей встрепенулся, жадно обнял жену, потом раздел и долго ласкал ее…

Она, утомленная, счастливая, уже стала засыпать, когда услышала:

— Ладно, Марийка, ты спи, а я стан еще раз обойду. Завтра, может, в Волоке заночуем.

— А какой он, Волок? Ты еще вчера мне обещал рассказать, — присела она на ложе — покрытую холстом копну сена; сон ее как рукой сняло — женщине неожиданно тоже передалась тревога мужа.

— Ну, слушай… — в свою очередь почувствовав волнение, которое овладело женой, стал рассказывать Гордей, чтобы отвлечь ее и успокоить. — Столько-то годов тому, может, пять, а может, и более, довелось мне бывать в Волоке. Остановились мы с боярином моим Иваном Василичем в Ильинском монастыре. Игумен, чудной такой старец, волосы и борода седые, а нос красный — причащаться, видать, к медам любил… Так вот, он дивные грамоты господину моему показывал. Печати к ним из чистого золота. И будто пожалованы те грамоты Ильинскому монастырю в незапамятный час, может, тыщу лет тому великим князем киевским Ярославом.

— Тыщу лет тому?! — удивилась Марийка.

— Ну, может, не тыщу, но очень давно, — уточнил Гордей и продолжал: — Рассказывал игумен про Волок Ламский нынешний, про то, как он стал… А дело так было. Приехал однажды Ярослав в прежний город, его тоже Волоком звали, только он на реке Ламе тогда стоял. Через него в Волгу и в Днепр купцы ладьи свои тащили волоком. Пробыл там Ярослав день-другой, и вельми город ему не понравился. Улочки узкие,грязные, шум, гомон, гости торговые варяжские, новгородские, киевские, других земель с людишками своими толкутся повсюду, бражничают, орут. Невтерпеж стало великому князю, крикнул он бояр и дружинников да отъехал за три версты от города к речке Городне, что в Ламу впадает. Поставили Ярославу шатер на горе, прилег он и заснул. А во сне явился сам пророк Илья!..

Гордей почувствовал, как вздрогнула Марийка, и поспешил ее успокоить:

— Не бойся, все обошлось. Илья-громовержец встал в своей колеснице, показал перстом на ту сторону речки Городни и говорит: «Тут заложи град!» Затем показал на гору рядом: «А тут поставь церковь Воздвижения!» Так Ярослав и сделал. А там, где его шатер стоял, велел построить церковь пророка Ильи с монастырем и грамоты с золотыми печатями передал. Вот с такого дива и пошел на Руси славный город Волок Ламский!.. А ты никак заснула? Умаялась со мной, бедолага… — с непривычной для самого себя лаской молвил суровый лесной атаман. Взял меч и вышел наружу. Остановился и невольно прислушался: под перебор гуслей лилась знакомая грустная песня:

Зачем мать сыра земля не погнется?
Зачем не расступится?..
Гусляр умолк, а лесной атаман еще долго стоял у шалаша, настороженный, хмурый. Наконец решительно выпрямился и быстро зашагал по крепко спавшему в ночной тишине лесному стану.

Глава 20

Федор торопился. Надо было до рассвета добраться до вражеского стана и разузнать, сколько там ордынцев.

Отъехав несколько верст от лесного лагеря, дозорные разделились — Василько с кметями поскакал к Волоку, а Федор направился на поиск один.

Было уже за полночь. Отыскивая по приметам дорогу, бывший порубежник пробирался среди вековых дубов и елей. Наконец лес начал редеть. Стали попадаться молодые деревья. На опушку он выехал задолго да рассвета. Моросил мелкий холодный дождь. Федор спешился и обвязал мешком коню морду, чтобы тот не заржал ненароком. Недолго постоял, прислушиваясь к ночи. Затем пошел дальше, ведя коня в поводу. Внезапно насторожился и остановился… В свисте ветра и шуме дождя ему почудился необычный гомон, слышимый в отдалении. Федор приложил к уху ладонь, повернул голову в ту сторону. Минуту-другую стоял неподвижно: приглушенный расстоянием, к нему доносились звуки, явно издаваемые большим скопищем людей и животных. Привязав коня к одинокому дереву, Федор стал пробираться через густой кустарник.

Блеснула молния, прогрохотал гром. Дождь усилился. В его монотонном, окутавшем воздух шуме сразу растворились другие звуки, слабый гомон людей и животных неведомого лагеря стал не слышен. То и дело останавливаясь и прислушиваясь, Федор брел наугад.

Неподалеку опять сверкнуло, раздался оглушительный треск, потом грохот. Дозорный торопливо перекрестился. С детства услышанное: «Когда блестит молния — ангел Господний в гневе глядит на дьявола, когда гремит — ангел летает по небу, бьет крылами, гонит нечистого…» всколыхнуло суеверным страхом его неробкую душу. Но тут же вспомнилось другое — то, что сказывал знакомый монах: «Гром и молния от самого столкновения туч берутся, аки камень, ударяясь о железа, грохот испущают с огнем…» Успокоился, стал ждать новой вспышки: «Может, удастся разглядеть чтой-нибудь?»

Небо снова прорезали огромные огненные завитки, на миг стало светло, как днем. Этого оказалось достаточно, чтобы разведчик успел разглядеть ордынский стан, расположенный справа, в полуверсте от него. Он свернул в эту сторону и, пригнувшись, быстро зашагал по полю.

Необычная для начала осени гроза бушевала долго. Дождь перешел в ливень, небо и земля то и дело озарялись вспышками молний, грохотал гром. Вражеский стан был уже рядом. Но вот стало затихать. Теперь Федор услышал перекличку караульных, ржание лошадей, рев верблюдов. Крадучись между кустами и деревьями, он подошел совсем близко. Раздвинул ветки… Всего несколько десятков саженей отделяли его от ордынских шатров и юрт. Большие и малые, разделенные рядами повозок и арб, они словно заполонили поле до самого окоема. Снаружи лагерь казался безлюдным, напуганные грозой, ордынцы укрылись в шатрах, юртах, под повозками. Кое-где в жилищах был разведен огонь, снопы искр вылетали из верховий шатров, словно из печных труб.

«Тысяч тридцать их тут, не менее! — Федор, окинув взглядом, мигом оценил вражеский стан. — Надо уходить, пока не заприметили!..»

Он уже стал выбираться из кустов, как вдруг почти рядом послышался конский топот; затаился, стал всматриваться в темноту.

Гроза проходила, молнии вспыхивали все реже и слабее, и теперь вокруг себя ничего нельзя было различить. Вдали глухо пророкотал гром, замелькали неяркие сполохи, и затихло. Дождь перестал. Зато шум приближающейся конницы слышен был все громче.

«Что за конные? Неужто еще помощь к татарам пришла? Скоро светать начнет, надо упредить наших!» — в тревоге подумал Федор.

Он быстро выбрался из кустарника и, опасаясь, чтобы его не обнаружили, пополз к дереву, где привязал коня. Высокая трава хлестала его по лицу, холодные капли растекались по телу, попадали под шлем, но он не обращал внимания и думал только о том, что ползти придется еще долго, а время не ждет. Наконец не выдержал, встал и, больше не думая об опасности, чуть ли не бегом зашагал по степи… Небо на востоке посветлело, занимался рассвет. В сумерках уже можно было различить одиночное дерево, к которому он привязал коня.

И тут сзади него послышался конский топот и громкие крики. «Теперь уже явно заметили!..» Сердце у Федора беспокойно заколотилось. Оглянувшись, различил в предрассветной мгле большую группу всадников. Они были еще далеко, но он понял, что к коню добежать не успеет…

Но что это?! Конники, скакавшие впереди, разделились и понеслись в разные стороны. Федор едва успел упасть на землю, как один из ордынцев промчался мимо, следом с полдюжины других. Из-под копыт взметнулась земля, осыпала его мокрыми комьями грязи. Топот затих.

«Выходит, не за мной, слава те Господи!..» — Федор приподнялся, бросил озадаченный взгляд в ту сторону, куда поскакали всадники, но, ничего не увидев, побежал к своему коню.


Федор вернулся в лесной стан в полдень. С трудом добудились Гордея. После бессонной, в тревожных думах ночи у атамана шумело в голове, резало глаза, словно кто песком их засыпал, не выспался, и, ко всему еще, этот недобрый сон, что привиделся… Будто стоит он один на дороге, а по ней идет воинство великого князя Московского Дмитрия. Вдруг появилась телега, окруженная дружинниками. В ней двое — мужик и баба. У мужика мохнатые брови, черная борода с седыми прядями оттеняет бледное, исхудалое лицо. Женщина закутана в платок, видны лишь ее, казалось, застывшие глаза. Гордей пристально вгляделся в лицо бабы и ахнул: да ведь это Марийка! А рядом он — Гордей!.. И тут его, слава Богу, растормошили — прискакал Федор.

— Так говоришь: ордынцев тыщ тридцать? — хмурясь, переспросил он.

— Может, и более! — сумрачно подтвердил Федор.

— Так… — задумался атаман, на лбу его пролегла глубокая складка. — Хорошо, что вражью силу ты разведал. Теперь давай думать, что делать станем.

Все сомнения и колебания были позабыты, мысли Гордея сосредоточились на одном, главном — близящейся битве…

Наконец в лесной стан прискакали Василько и другие дозорные. К Волоку им добраться не удалось, лишь чудом не столкнулись с ордынцами, но видели вдали конные русские дозоры, видимо, князя Владимира Серпуховского.

Двоюродный брат Дмитрия Донского, прозванный за Куликовскую битву Храбрым, собирал в Волоке Ламском полки. Из Звенигорода, Рузы, Можайска и других городов, из окрестных сел и деревень к нему шли конные княжеские и боярские дружины, пешее ополчение горожан и сирот. Пришел к Волоку и тарусский князь Владимир со своим немногочисленным отрядом. Но воинов у князя Серпуховского было значительно меньше, чем у врагов.

Гордей и Федор долго расспрашивали Василька, потом все трое стали советоваться.

— Крепко, видать, готовится князь Серпуховский к сече, да только выстоит ли против такой силы ордынской? — с сомнением покачал головой атаман.

— Не лишней будет наша подмога, ой не лишней… — задумчиво сказал Федор. — Только слепо не пойдем. Мыслю я, надо мне с Васильком вперед податься. Высмотрим все, а ты тем часом подойдешь со станичниками. Мы тебе знак дадим, когда в сечу вступать…

Так и решили. С дюжину дозорных во главе с порубежниками вскочили на коней и направились к Волоку, а Гордей, подозвав сотников, приказал:

— Пора и нам выступать! Воев накормить, меда дать! А там сбор трубить! Да чтобы через час какой, кроме баб, детишек и хворых, в стане никого не было!

Гордей направился в свой шалаш, чтобы надеть кольчугу, взять меч и шлем; еще издали увидел Марийку, она уже успела облачиться в доспехи и теперь проверяла, остра ли сабля, захваченная ею у убитого ордынца.

— Марийка! — оторопело уставился он на жену. — Ты что, не слышала наказ?

— Я с тобой, Гордей! — смело глядя на грозного мужа, сказала она. — На саблях биться не хуже тебя могу. — И лихо взмахнула саблей.

— Да пущай идет! — молвил старый Данило; он подошел к ним, еще не слышал разговор, но уже о всем догадался. Хлопнул зятя по плечу, усмехнулся: — Такая тебе, атаман, бисова женка досталась, не удержишь. — И, помолчав, задумчиво добавил: — Берегись не берегись, а от судьбы не уйдешь.

Глава 21

Шуракальская орда, миновав сожженный Серпухов, двинулась на Москву. По обе стороны дороги лежала опустошенная, обезлюдевшая земля. А навстречу крымцам шли большие и малые караваны: окруженные конными нукерами повозки, телеги, арбы с награбленным, пленники, захваченный скот…

Великому хану Золотой Орды Тохтамышу наконец удалось захватить Москву. Изо дня в день бросал он свои бессчетные полчища на стены Кремля. Приступ следовал за приступом, но осаждавшие никак не могли ворваться в стольный город урусутов. Подножья стен были завалены трупами ордынцев. Отчаявшись овладеть Москвой силой, Тохтамыш прибег к обману. В грамоте, переданной москвичам, он заверял их: «Вас, людей своих, хочу помиловать я, царь, ибо не виновны вы, не заслуживаете смерти. А ополчился я на великого князя Дмитрия, от вас же ничего не требую, кроме даров. Встретьте меня, откройте ворота, хочу лишь ваш город посмотреть, а вам дам мир и любовь».

Сопровождавшие ордынского хана суздальские князья Василий Кирдяпа и Семен всенародно поклялись на кресте, что Тохтамыш сдержит свое слово. Среди осажденных не было единства. Ремесленный люд — кузнецы, оружейники, гончары, кожевенники, бочары и крестьяне из окрестных сел и деревень, что все эти дни стойко сражались на кремлевских стенах, понесли большие потери: многие были ранены, многие убиты. Оставшиеся в городе бояре и архимандриты сумели убедить уцелевших защитников крепости открыть ворота врагу. Осадный московский воевода князь Остей, который во главе депутации горожан вышел из Кремля для переговоров с Тохтамышем, пал от рук ханских телохранителей первым. Ордынцы, ворвавшись в крепость, перебили и угнали в полон тысячи мужчин, женщин, детей, а потом подожгли Кремль…

Шуракальская орда Бека Хаджи преодолела уже больше половины пути от Серпухова до Москвы и расположилась на привал возле села Остафьево, когда туда прискакал гонец от Тохтамыша. В послании великого хана шуракальцам повелевалось идти к Волоку Ламскому и там соединиться с воинством двоюродного брата Тохтамыша Коджамедина.

Захватив Москву, Тохтамыш бросил свои полчища на земли великого княжества Московского, ростовские, ярославские и другие земли. Владимир, Переславль, Дмитров, Углич, Звенигород, Руза, десятки городков, сотни сел и деревень были разграблены и сожжены. На севере семь туменов — по десять тысяч нукеров в каждом во главе с другим двоюродным братом Тохтамыша, огланом Бек Булатом, подступили к Ростову и Ярославлю. Захватив их, татары намеревались направиться к Костроме, где великий князь Дмитрий Иванович собирал полки. А тридцатитысячная рать оглана Коджамедина двинулась на Волок Ламский.

Получив наказ великого хана, Бек Хаджи обрадовался, его смуглое лицо расплылось в счастливой улыбке… «Слава Аллаху! — подумал он. — Эта добрая новость отдалила день моей встречи с великим ханом! А если на то будет воля Аллаха и мы разобьем коназа Серпуховского, то гнев Тохтамыша минует меня вовсе… Слава Всевышнему, что он надоумил меня идти через Тарусу! Скольких нукеров я бы потерял, если бы поспешил в Мушкаф и штурмовал ее стены! И еще хвала Аллаху, что он подсказал великому хану мысль послать меня на коназа Серпуховского, а не на Дмитрия. Все прекрасно. А главное, что рядом уже нет коротышки Алимана — ему велено скакать в Мушкаф к великому хану. Вот уж на ком тот сорвет свой гнев!..»

Бек Хаджи тут же созвал тысячников и отдал им наказ готовиться к выступлению на Волок Ламский. Но едва они вышли из его походного шатра, шуракальский хан помрачнел… Который уже день его тревожили вести из Тарусы. Еще когда Бек Хаджи выступал из города, в шуракальский стан прискакали несколько нукеров — им чудом удалось вырваться из села, на которое ночью напали урусуты. Они отбили большой ясырь, предназначенный для угона в Крым и продажи в Кафе, уничтожили сторожевую охрану, расправились с поводырями, которые так ловко выслеживали и помогали вылавливать в лесах и топях беглецов. По рассказам нукеров, среди тех, кто напал на село, было много дружинников Владимира, брата убитого тарусского коназа Константина.

Эти воспоминания снова вызвали гнев у шуракальского хана. В то время, когда к нему пришла эта злая весть, его тысячники-мынбасы Мюрид и Солиман, посланные преследовать урусутов, бежавших с поля битвы, поклялись, что возле Рязани они разгромили большой отряд тарусских дружинников. Кто же тогда нападает на караваны с полоном?.. Три сотни шуракальцев во главе с мынбасы Мюридом, втайне от гонцов Тохтамыша оставленные им на Тарусчине, не решаются сопровождать ясырь. А урусутские разбойники наглеют с каждым днем. Раньше они нападали только на немногочисленную охрану, а теперь отбивают ясырь, который сторожат большие отряды. Беку Хаджи пришлось послать гонца к Мюриду с наказом покинуть тарусские земли…

В ханский шатер неслышно вошел мынбасы Солиман и, прижимая руку к сердцу, доложил, что шуракальцы к походу готовы. Бек Хаджи молча кивнул ему и, сопровождаемый тысячником и телохранителями, вышел из шатра. Окинув быстрым взглядом многотысячное воинство, что в полном боевом облачении уже сидело на конях, он смягчился, самодовольно подумал: «С такими багатурами меня не оставит удача. Надо только не опоздать в Волок Ламский. Когда рать коназа Серпуховского будет смята и побежит, шуракальцы должны первыми ворваться в город, иначе вся добыча достанется другим…»

Глава 22

Шуракальцы подъехали к месту встречи с туменом Коджамедина перед самым рассветом. Лил проливной дождь, сверкали молнии, грохотал гром. Промокшие насквозь, утомленные дальним переходом нукеры, нарушив строй, беспорядочной толпой следовали за Беком Хаджи и мынбасы-тысячниками. К ним уже доносились запахи дыма и жареного мяса, отчетливо слышался гомон огромного стана, и постепенно в их суеверных душах исчезал страх, вызванный грозой. Воины приободрились, лошади побежали резвее.

Их никто не остановил, никто не поднял тревогу, и орда без помех приблизилась к лагерю Коджамедина. И только у крайних юрт всадники замешкались — дозорные крымцев наткнулись на урусутских лазутчиков, которые подкрались к стану ордынцев. Вражеские разведчики увлеклись и не услыхали, как их, подкравшись, окружили шуракальские воины. Урусуты вскочили на коней, пытаясь бежать, но их догнали и захлестнули арканами. Лазутчиков подвели к Беку Хаджи. Они были молоды, почти отроки, и шуракальский хан, вглядываясь в их освещенные неверным светом факелов юные лица, подумал, что это хорошая добыча. Повернувшись к мынбасы Солиману, бросил:

— У этих юнцов можно многое узнать про коназа серпуховского и его воинство, надо лишь их как следует допросить!

Солиман кивнул, приказал связать пленникам, их было двое, руки и гнать за его конем.

По команде тысячников шуракальцы построились и стали въезжать в лагерь Коджамедина. К ним с тревожными возгласами бросились караульные, укрывшиеся от грозы в юртах. Тотчас заиграли дудки, застучали бубны, отовсюду бежали нукеры с копьями и обнаженными саблями. Переполох был недолгим, увидев, что это свои, ордынцы радостными криками приветствовали их.

— Да они все хмельные! — в ярости воскликнул Бек Хаджи; презрительно сплюнув, крикнул:

— Где оглан? Ведите меня к нему!

Два ближних бека Коджамедина, почтительно поклонившись хану, помогли ему сойти с коня. Бек Хаджи строго спросил:

— Что за праздничное настроение царит в походном стане?

Но беки промолчали, а он, не позволив им взять себя под руки, направился к шатру оглана.

Коджамедин был не один, рядом с ним на большом шемахинском ковре, пестревшем вышитыми розами, тюльпанами и другими цветами, полулежали двое. Справа хан Астраханской орды Хаджи Черкес, в зеленой чалме паломника на круглой, словно арбуз, голове, слева предводитель ногаев Койричак, безбородый, с мрачным бесстрастным лицом, такой же длиннорукий и нескладный, как хозяин шатра оглан Коджамедин.

Приветствуя их, Бек Хаджи приложил руку к сердцу и слегка склонил голову. Ему ответили. Коджамедин встал, обняв шуракальского хана, усадил на ковре возле себя. Бек Хаджи уже успел окинуть шатер взглядом и с удовлетворением подумал, что убранство в нем не богаче, чем в его шатре, хотя Коджамедин был царевичем — братом Тохтамыша.

— Хвала Аллаху! Наконец мы удостоились чести лицезреть тебя, светлый хан! — с едкой усмешкой на лице произнес оглан. — О подвигах твоих мы так наслышаны, и о былых, и о недавних, что почитаем за великую честь сидеть с тобой рядом.

Бек Хаджи едва сдержался, чтобы не вспылить; сделав вид, будто не понял намека, в тон ему ответил:

— О пресветлый оглан, ты преувеличиваешь мою доблесть! Чего стоит она в сравнении с подвигами великого из великих Насира эд-Дина Махмута Тохтамыша, твоими и всех тех, кто сокрушил стольный город урусутов!..

— Хвала Аллаху, что мы можем лицезреть тебя, Бек Хаджи, хвала Аллаху, — не отводя от шуракальца тяжелого, испытующего взгляда, повторил Коджамедин. — А мы считали, что ты еще в Тарусе… — Он хотел добавить: «Нежишься с урусутской полонянкой», но, зная строптивый нрав шуракальского хана, раздумал… Зачем перед битвой озлоблять непокорного гордеца? Вот разгромим коназа Серпуховского, тогда за все и сочтемся! И продолжал неторопливо: — Да, ты вовремя привел свою орду, Бек Хаджи, очень вовремя. Завтра… Нет, уже сегодня, — поправился он, — мы выступаем на Волок Ламский. Если бы ты не пришел сегодня, то лишился бы большой добычи, мы не стали бы тебя ждать.

Тонкие губы шуракальца дрогнули в усмешке; оторвав взгляд от вытянутого, как у лошади, лица оглана, он посмотрел на многочисленные кувшины с запретным вином, бузою и кумысом, на дыни, миндаль и виноград на ковре и с осуждением подумал: «Сколько они выпили хмельного! Нечестивцы презрели яссу великого Чингисхана, в которой сказано о запрете одурять свои головы вином и бузой перед сражением!..»

В шатре ярко пылал костер, но Беку Хаджи было зябко, насквозь промокшая одежда холодила тело; ковер вокруг него потемнел от стекавшей с кафтана воды. Хану тоже захотелось выпить вина, он даже облизнул губы, но, верный вековым устоям, заставил себя подавить желание. Взглянул на свои перепачканные глиной сапоги, сырую одежду, завистливо покосился на унизанный жемчугом и сапфирами шелковый халат Коджамедина, на его красного сафьяна легкие туфли и хмуро поморщился.

Для бросавшего то и дело пристальные взгляды на своего гостя оглана это не осталось незамеченным. Он хлопнул три раза в ладоши и, когда в шатер вбежал черный невольник, приказал:

— Халат и туфли доблестному хану, он хочет переодеться после утомительной дороги! — И, обращаясь к шуракальцу, предложил: — Выпей вина, оно согреет тебя и укрепит твои силы.

Однако и это не смягчило Бека Хаджи. Покачав головой, он произнес:

— Благодарю тебя, оглан, но я не пью вина перед битвой! Напрасно ты послал своего раба за одеждой. Я не стану переодеваться, ибо когда я в походе, то веду жизнь простого нукера. Скажи мне только, не ослышался ли я, что ты намерен сегодня выступить на Волок Ламский?

— Нет, не ослышался! Сегодня! Сейчас же! — выкрикнул обозленный его тоном и отказом Коджамедин.

— Но уже рассвело, а твои нукеры к походу не готовы. Да и шуракальцам следовало бы отдохнуть после дальней дороги. Не забывай: Волок защищает брат Дмитрия Московского коназ Серпуховский, за победу над Мамаем его называют Храбрый!

— Я все знаю, Бек Хаджи! — надменно процедил тот. — Не понимаю, зачем ты мне говоришь об этом?! Ты, который не брал Мушкаф! Ты, который даже не видел, как храбро сражались с урусутами доблестные нукеры великого хана!

— Я в это время сражался с тульским и тарусским коназами! Я победил их и взял большую добычу! — отпарировал Бек Хаджи. — Мои воины храбры и отважны! Урусуты стояли насмерть, но я разбил их! Вы думаете, что я побоялся прийти в Мушкаф! Вы считаете, что я думал только об ясыре! Но если бы тульский и тарусский коназы соединились с Серпуховским и ударили с полудня, вы бы не овладели Мушкаф!.. — все больше распалялся шуракальский хан, который благоразумно решил, что нападение — лучший вид защиты.

— Хватит! — махнув длинной костлявой рукой, оборвал его Коджамедин. — Нам все известно, не хвались! Мы еще обо всем потолкуем, когда придет час!

Бек Хаджи вознегодовал при этих словах…

«Он мне угрожает, этот пьянчуга?!.» Он уже хотел вскочить и покинуть шатер, но заставил себя сдержаться и после небольшой паузы сказал:

— Я хочу спросить тебя, оглан, о другом: все ли известно тебе о воинстве коназа Серпуховского?

Коджамедин, сердито щуря узкие щелки глаз, ничего не ответив, отвернулся.

Чтобы помешать разгорающийся распре между военачальниками, подал наконец свой голос молчавший все это время астраханский хан Хаджи Черкес:

— Нам все известно, Бек Хаджи, все. Урусутов в Волоке Ламском не много. Совсем мало урусутов, не наберется даже тумена.

— Их можно растоптать копытами наших коней, даже не вынимая из ножен сабель! — воскликнул ногайский xaн Койричак.

Бек Хаджи усмехнулся и промолвил не без ехидства:

— И это все, что вам известно о серпуховском коназе и его воинстве? Не много, однако!

— Я окажу тебе высокую честь, шуракалец! — прошипел Коджамедин и вдруг снова перешел на крик: — Ты первым поведешь на Волок своих нукеров! Они храбры и полны сил, они ведь не сражадись за Мушкаф! Они сокрушат урусутов коназа серпуховского!

Чем больше кричал разъяренный оглан, тем спокойнее становился Бек Хаджи, тем увереннее и смелее отвечал оглану:

— Меня всегда считали беспечным и веселым человеком, но более беспечных людей, чем вы, я еще не встречал. Вы пренебрегли законами яссы великого Чингисхана, вы даже не выставили вокруг своего стана дозорных. Если бы урусуты этой ночью оказались тут, они бы вырезали вас всех до последнего нукера, вырезали бы, как баранов. Вам все известно, но знаете ли вы, что урусутские разведчики без помехи подкрались к вашему лагерю? Мои нукеры поймали двоих, а сколько их было?.. Хотите, я прикажу привести их сюда, чтобы допросить?

Но все сказанное ничуть не насторожило пьяных татарских военачальников, скорее наоборот:

— Ты забываешься, шуракалец! — вскочил на ноги Коджамедин.

— Как ты посмел, Бек Хаджи, так разговаривать с братом великого Тохтамыш-хана! — поднялся с ковра Койричак, угрожающе положив руку на эфес кинжала.

Хаджи Черкес, который был менее пьян, вмиг оказался между ними и срывающимся голосом прохрипел:

— Опомнитесь, ханы! Аллах покарает нас, если мы станем убивать друг друга и не сокрушим неверных!

В шатре установилось гнетущее молчание, сквозь войлочные стены стал слышен гомон пробуждающегося ордынского лагеря. Коджамедин подошел к Беку Хаджи и угрюмо произнес:

— Хорошо, доблестный Бек Хаджи, ты не пойдешь первым на Волок Ламский. Ты и твои нукеры будут в обозе охранять ясырь. Я все сказал!

Разъяренный шуракалец, не проронив ни слова, стремительно вышел из шатра. Вскочив на коня, он в сопровождении телохранителей поскакал к своим нукерам. Возле небольшой походной юрты, которую уже успели поставить, Бек Хаджи спрыгнул на землю и быстро вошел внутрь. В нос ему ударил едкий запах дыма. При свете воткнутого в землю факела два невольника, стоя на коленях, изо всех сил дули на сырые дрова, стараясь разжечь костер. Хан для острастки хлестнул их плеткой по спинам, замахнулся опять, но огонь наконец разгорелся, и рабы, торопливо пятясь, поспешили убраться.

Бек Хаджи присел на корточки возле костра, задумчивый, мрачный. Припоминал разговор с огланом Коджамедином и чувствовал, как неистовая лють туманит голову… «В обозе решил держать меня и моих храбрецов! Что ж, об этом он еще горько пожалеет!..»

— Эй, Хасан! — громко позвал он начального над стражей и, когда тот появился на пороге, велел привести схваченных урусутских дозорных.

В юрту ввели Никиту и Алешку; руки у них были связаны, верхняя одежда снята. Босые, в длинных белых рубахах стояли парни перед ханом, который не спускал с них испытующего взгляда. Потом подошел поближе, грозно выкрикнул:

— Вас послал коназ Серпуховский?!

Пленники не отвечали.

— О хан, ты забыл, что они тебя не понимают! — воскликнул мынбасы Солиман, вошедший в юрту. — Я прикажу привести урусутского поводыря, что служил нам в Тарусе, он знает по-татарски, у него такое чудное имя — Корень.

Вскоре тот явился; бросив испуганный взгляд на хана, потом на Никиту и Алешку, приготовился переводить, но молодые воины, опустив головы, молчали.

— Говорите, подлые гяуры! У меня нет времени ждать! — заорал Бек Хаджи и, схватив плетку с вшитыми кусочками свинца, яростно стал хлестать парней. — Говорите, щенки, кто вас послал? Коназ Серпуховский? Сколько у него воинов?..

На лицах пленников вздулись багровые полосы, рубахи превратились в окровавленные лохмотья. Никитка, сцепив зубы, с ненавистью смотрел на шуракальца. Алешка при каждом ударе вскрикивал, но оба по-прежнему молчали.

Наконец Бек Хаджи утомился и опустил плетку, в голове у него мелькнуло: «В мужестве им, однако, не откажешь! Это уже не щенки, это настоящие волки! Потому урусуты и разгромили Мамая, что у них даже юнцы такие!..» Что-то похожее на страх неожиданно закралось в душу хана. Чтобы успокоиться, он стал снова хлестать парней своей страшной плеткой.

— Все молчите, гяуры! — Лицо хана снова исказилось, глаза, казалось, выскочат из орбит. — Тимур, Махмуд, Ахмет! — громко выкрикнул он. — Переломить хребты этим упрямцам! Тут, в юрте! Сейчас!

Полог юрты качнулся, вбежала захваченная в Тарусе урусутка Настя, ставшая за эти дни любимой наложницей Бека Хаджи. Волосы у нее были распущены, карие с желтым ободком глаза расширены. Такой она показалась хану еще более желанной, самой прекрасной из всех женщин в мире. У него, жестокосердного к мукам и страданиям других, при виде ее радостно зачастило сердце. Забыв про пленников, бросился к ней…

— О, моя нежная газель! Зачем ты пришла сюда?! Раздетая… Босая… — искренне ужасался Бек Хаджи.

Но Настя, казалось, не слышала его. Подойдя к пленникам, закричала:

— Господи! Что ты сделал с этими несчастными, Бек Хаджи?! А еще говоришь, что безумно меня любишь. Разве может любить сердце, в котором столько зла?!

— Они лазутчики коназа Серпуховского! — грозно воскликнул шуракалец — его радостное возбуждение куда и делось. — Они молчат, не хотят говорить, смеются надо мной! — еще больше повысил он голос. — Я велел их казнить!

— Нет, ты не сделаешь сего! — дрожа от волнения и страха, произнесла Настя. — А ежели казнишь, то я никогда тебя не полюблю! Убей и меня! — Увидев, что хан заколебался, упала перед ним на колени, взмолилась:

— Прошу тебя, Бек Хаджи, не казни сих юнцов!

Тот помолчал, потом, сдвинув к переносице тонкие брови, махнул рукой:

— Хорошо, пусть будет по-твоему, я помилую их. — И приказал державшим парней нукерам: — Отправьте урусутов в обоз к остальным пленникам!

Глава 23

На рассвете дозорные во главе с Федором выехали из лагеря станичников и углубились в редкий, поросший чахлым кустарником лес. Лошади неслышно ступали по мокрой траве и опавшим листьям. Разведчики проехали несколько верст, никого не встретив. Когда в просвете между деревьями стали видны постройки Волока Ламского, Федор остановил дозорных и приказал надеть мешки на морды лошадей.

Наконец всадники выехали на опушку леса. Перед ними простиралось скошенное поле. С одной стороны оно примыкало к приземистым избам посада, с другой — переходило в дорогу, которая скрывалась за поворотом в лесу. В нескольких десятках саженей от разведчиков поперек поля тянулся широкий ров. Он был так искусно завален дерном поверх срубленных веток деревьев, что дозорные, хотя и находились в нескольких саженях, сначала его даже не заметили.

Федор показал на ров стоявшему рядом Васильку.

— Не инак для орды выкопали?! — разглядев, обрадованно удивился тот.

— А для кого ж!

— А почему, дядечка Федор, никого окружь не видать? — настороженно спросил Сенька; последнее время дозорные часто брали его с собой в разведку.

— Чему дивиться? Горожане в домах попрятались, а воинство, должно, в засаде укрылось.

— Где же они? — оглядываясь во все стороны, завертелся в седле отрок. — Чай, ведь не иголка, что в стог упала и пропала.

— Истинно будто вымерло все, а ратников собралось, сказывали, много! — недоумевал и Василько.

— Мыслю, за тем рвом в лесу расположились с обеих сторон! — предположил Федор.

— Хитро укрылись, ничего не скажешь, — подал голос Клепа; рыжего лесовика трудно было узнать: он сбросил наконец свое рубище, надел кафтан, на ногах сапоги, на голове шлем.

— Надо и нам схорониться! — вдруг встревожился Василько и пояснил: — Не от татар, а от своих! В такой час, ежели узрят нас, как бы беды не вышло. Посчитают за ордынских лазутчиков, чего доброго, в яму кинут, а то и вовсе убьют. Поди потом доказывай, что не так!..

Такая же мысль пришла и Федору. Он уже намерился отдать наказ дозорным отвести коней в лес, а самим спрятаться, как вдруг послышался отдаленный топот конницы. Все замерли, прислушиваясь, кто-то заполошно воскликнул:

— Орда идет!..

Топот становился все громче, над дорогой, лесом и полем все сильнее звучал яростный боевой клич ордынцев: «Аллах! Урагх!..»

Десятитысячная орда астраханского хана Хаджи Черкеса первой покинула татарский стан. Хмельной от бузы и кумыса, тот так и не выслал вперед своих багатуров-разведчиков. Волоколамская дорога глухо гудела под копытами многотысячной конницы. Завидев избы посада, потемневшие от времени деревянные стены и башни Волоцкого детинца, серебрящиеся купола церквей, всадники понеслись галопом. Дорога расширилась, вышла в поле. Астраханцы, горяча коней, лавиной понеслись к городу. И вдруг мчавшиеся на полном скаку нукеры стали проваливаться в ров!..

Сорокатысячным полчищам Коджамедина князь Владимир Серпуховский мог противопоставить лишь пятитысячную конницу и тысяч двенадцать пеших ополченцев. По его наказу поперек поля, что примыкало к восточной окраине Волока, выкопали ров. Серпуховский рассчитывал на то, что ордынцы, которые до сих пор, нигде не встречая отпора, захватывали города один за другим, попадут в ловушку. Так оно и случилось… Передние ряды астраханцев оказались во рву вместе с лошадьми, скакавшие следом повылетали из седел. Остальные стали поворачивать коней, но сзади их теснили ногаи, и вскоре астраханская орда превратилась в огромное скопище, кружившееся на одном месте…

Конные дружины русских князей и пешее ополчение, затаившиеся с обеих сторон поля за кустами и деревьями, яростно ударили в стык между Астраханской и Ногайской ордами. Им сразу удалось отсечь передовой тумен от главных сил Коджамедина и прижать его ко рву. Полки удельных князей Пожарского и Палицкого успешно отбивали все попытки врагов прорваться на помощь. Поначалу астраханцы, которые успели оправиться от паники, держались стойко, но когда князь Федор Моложский в единоборстве убил Хаджи Черкеса, сопротивление прекратилось. В одиночку и группами ордынцы ринулись в разные стороны.

Разгромив Астраханскую орду, князья Серпуховский и Моложский быстро перестроили свои полки и атаковали ногаев хана Койричака, теснивших рати Василия Пожарского и Давида Палицкого. Русская конница тараном врубилась в ордынские ряды, рассекла их надвое, погнала к лесу. Но битва только начиналась. Ногаи, не выдержав стремительного натиска, стали отходить, а навстречу наступавшим двинулись стоявшие до сих пор без дела шуракальцы. И сразу сказалось численное преимущество татар. Русские всадники не смогли с ходу пробиться к московской дороге и увязли в массе шуракальской конницы. По всему полю вспыхивали кровавые поединки.

Старые враги Бек Хаджи и Владимир Тарусский, едва завидев друг друга, не раздумывая понеслись навстречу. Шуракальцы и тарусцы, прекратив сражаться, настороженно и сопричастно следили за единоборством.

«Вот он, разоритель тарусской земли, убийца моего брата, тысяч людей тарусских! Настал час тебе держать ответ за все!» — думал молодой князь, устремляя вороного жеребца на шуракальца.

«Ах ты, щенок, я тебе покажу, кому ты вздумал противоборствовать! — пришпорив свою белую кобылу, понесся на тарусского князя крымский хан. — Ты ускользнул от Мюрида и Солимана, разбойничал, нападая на моих нукеров, отбивал мой ясырь! Но от меня ты не уйдешь!»

Их копья одновременно ударились в щиты — красный у тарусца и черный у шуракальца — и упали на землю, выбитые из их рук. В тот же миг всадники бросили щиты. Бек Хаджи выхватил из ножен дамасскую саблю, Владимир Тарусский длинный меч. Зазвенело оружие…

Раз за разом сходились они в смертельном поединке, но оставались невредимы. Оба сильные и ловкие, они даже не заметили, что воины, которые стояли вокруг них, наблюдая за схваткой, уже снова начали сражаться друг с другом.

Тем временем в тылу шуракальцев оглану Коджамедину удалось собрать и выстроить в боевой порядок несколько тысяч ногайских татар. По сигналу дудок и бубнов шуракальцы отхлынули в стороны. Беку Хаджи и Владимиру Тарусскому так и не судилось закончить свое единоборство: пришедшие в движение всадники вокруг них разделили врагов, и они потеряли из виду друг друга.

Ногаи ударили на ринувшихся за шуракальцами русских ратников и, смяв их, вырвались в поле. Не выдержав яростной атаки татар, княжеские дружины и ополчение начали отходить ко рву. Князь Серпуховский без плаща-епанчи, брошенного на поле битвы, в расколотом шлеме призывал своих воинов держаться, стоять насмерть, но силы были неравны, русские отступали.

Едва на дороге показались первые ряды врагов, дозорные по наказу Федора соскочили с коней, уложили их на землю, а сами укрылись в кустах. На глазах у разведчиков развернулась ожесточенная сеча. Сражение началось в сотне саженей от того места, где затаились тарусцы, но постепенно оно все ближе смещалось к ним. Посоветовавшись с Васильком, Федор подозвал к себе трех дозорных и приказал:

— Скачите навстречу станице! Скажете Гордею, что сеча началась, пока все идет хорошо. Пущай борзо ведет ратников к месту, где дорога выходит в поле. Но в битву пока не вступает, а ждет знака от меня. Поняли?.. Ну, гоните с Богом!

Разведчики вскочили в седла и скрылись в чаще. С Федором остались Василько, Клепа и Сенька. Ведя коней в поводу, они быстро зашагали в глубь леса. Обогнув поле битвы, дозорные вскоре оказались у московской дороги. Василько с лошадьми укрылся в зарослях орешника. Федор, Клепа и Сенька ползком пробрались поближе. По знаку старшого отрок вскарабкался на высокую сосну. Оттуда было хорошо видно поле битвы, и Сенька то и дело сообщал, что там происходит…

Поначалу русские рати теснили ордынцев, и те отступали к лесу. Отрок, стараясь перекричать шум лютой сечи, радостно вещал об этом стоявшим внизу Федору и Клепе. Но вот он увидел, как в тылу сражавшихся татар стали выстраиваться новые полчища. Командовал ими ордынец в долгополом кафтане и огромной чалме. Он носился по полю на низкорослом жеребце, неуклюже размахивая длинными руками, хлестал плеткой тысячников и сотников…

И вот уже эти татары с ревом ринулись в атаку, под их напором русские ратники стали отходить.

— Беда! Наши отступают! — завопил парнишка.

«Ну, пришел и наш час, хоть бы Гордей со станичниками успел подойти!..» — подумал Федор.

— Ордынцы сюды идут, сей час появятся! — неожиданно послышался заполошный голос Сеньки.

— Слезай мигом! — приказал Федор.

В просветах между деревьями замелькали фигуры врагов. Они еще не видели Клепу и Федора, которых скрывали кусты, но заметили спускавшегося с дерева Сеньку. Пеших ордынцев было человек двадцать, на всех окровавленные повязки — это были нукеры, покинувшие поле битвы во время атаки княжеской конницы. Кто с саблями в руках, кто с кинжалами, они подбежали к дереву в тот же миг, когда Сенька коснулся ногами земли. Но тут же навстречу им выступили из-за кустов Федор и Клепа с обнаженными мечами.

— Сенька, беги! — закричал Федор. — Скажешь Гордею: час пришел!..

Отрок зайцем вскочил в кусты, метнулся к одному дереву, к другому…

Несколько татар бросились за ним, но догнать быстроногого, юркого Сеньку никак им не удавалось. Тогда один из преследователей сорвал с плеча лук, выхватил из колчана последнюю стрелу и, не целясь, выстрелил, но промахнулся.

Федор и Клепа, отходя в глубь леса, яростно отбивались от врагов. Ордынцы шли следом. Но вот группа их обошла станичников и напала сзади. Блеснули сабли. Клепа тяжело рухнул наземь, Федора ранили, но он удержался на ногах. Развернувшись, зарубил одного, ринулся на следующего. Из рассеченного лба кровь заливала глаза. Он стоял, прислонясь к дереву, с мечом в руке. Ордынцы подступали все ближе…

«Вот и конец! — с горечью подумал Федор. — Не видать мне боле родных и земли отчей!» Он упал. На него волчьей стаей накинулись враги, топтали ногами, рубили саблями, долго терзали уже бездыханное тело.

Глава 24

Еще издали к лесовикам стали доноситься звуки лютой битвы. Поначалу это был приглушенный расстоянием гул, который то нарастал, то уменьшался. С каждым шагом он становился все явственней и громче, пока уже не начали различаться крики, топот, ржание коней, звон оружия.

Со слов дозорных Гордей сразу определил, куда вести свою лесную рать. Двигаясь во главе конников, он нетерпеливо вглядывался в зеленую глухомань: когда же наконец появятся остальные разведчики?.. Предупреждение не ввязываться в сечу, пока Федор или Василько не даст знать, поколебало намерение Гордея сразу атаковать врагов всеми своими ратниками. Погруженный в раздумье, он весь путь ехал молча. В последнее время атаман привык к победам над ордынскими чамбулами, сторожащими полон. Но к предстоящему сражению у Волока Ламского, где собрались многочисленные вражеские полчища, в душе он не был готов. Его тревожила мысль: сумеют ли тарусские и других земель крестьяне под его началом противостоять лихим и умелым ордынским всадникам?

Отъехав в сторону, Гордей остановил коня; испытующе, пристально всматривался в проходившее воинство. И чем дольше стоял он, глядя на эту плохо вооруженную, разношерстную рать, тем больше убеждался в справедливости предостережения Федора. Вряд ли лесовики помогут полкам князя Серпуховского, они будут тут же разгромлены, если их бросить против ордынской конницы. И потому атаман со все большим беспокойством и волнением ожидал вестей от Федора и других дозорных.

Оставшись один, Василько затаился под старой березой, к которой были привязаны лошади. В ста саженях отсюда гремела битва, а рядом, посвистывая, порхала стайка синичек, переносились с ветки на ветку длиннохвостые рыжие белки.

Вдруг, заглушив все звуки, донеслись дружный конский топот и грозный рев тысяч глоток: «Аллах! Урагх!»

В томительном ожидании прошло изрядно времени, а Федор и другие разведчики почему-то все не появлялись. У Василька от волнения дрожали руки, когда стал отвязывать лошадей.

«Неча ждать, поеду навстречу!» — решил он, усаживаясь в седло. Взяв в руки поводья остальных коней, хотел уже пришпорить своего… и в тот же миг соскочил на землю.

Из кустов орешника-лещины выполз Сенька. Раскрыв рот, парнишка судорожно хватал воздух. Василько бросился к нему. Сенька хотел привстать, но лишь повел затуманенными глазами и уронил голову. Тарусец подхватил его на руки и содрогнулся от жалости — в спине отрока торчала обломившаяся татарская стрела.

— Где это тебя, Сенечка?.. — прошептал Василько. Сенька глухо застонал, с трудом промолвил:

— Велел дядечка Федор, чтобы ты гнал к станице. Пущай Гордей ведет всех к дороге… Оттоль ударят на ордынцев… — И после паузы тихо добавил: — Теснят наших…

«А где Федор?» — хотел спросить Василько, но парнишка судорожно вздохнул и затих.

— Ох же Сенечка, Сенечка, бедолашный ты мой! — прошептал порубежник. Положив мертвого отрока поперек седла, уселся на коня и поскакал навстречу станице. Гнал жеребца во всю мочь. Еще издали заметил лесовиков, узнал Гордея, Митрошку, других, понесся к ним.

Любим Гон и старый Данило положили тело Сеньки на траву, все обнажили головы. Смолк людской говор, лесовики прощались с отважным парнишкой, любимцем станицы. По щекам кой у кого текли слезы. Копали мечами могилу, пригоршнями выбрасывали землю. Гордей, скрывая нетерпение, ждал. Василько передал ему предсмертные Сенькины слова, и он понимал, что сейчас решается судьба битвы. Пришло их время: ордынцы все в сече, неожиданный удар им в спину может многое изменить!..

Бросив горсть земли в могилу, Гордей воскликнул:

— Пришел наш час, молодцы! Пошли! Пошли!.. — И поскакал по лесу, следом конные станичники. Всадников было немного, всего несколько сотен, но воины бывалые, не в пример сиротам-крестьянам: дружинники погибшего князя Тарусского Константина, порубежники, детибоярские со своими людьми. За ними бежали пешие ополченцы с рогатинами, топорами, дубинами, захваченными у татар копьями и саблями. Одеты кто во что: зипуны и татарские панцири, кафтаны и тигиляи, колпаки и шлемы. Наконец добрались до московской дороги. У обочины леса Митрошка первым заметил лежащие ничком, окровавленные тела Федора и Клепы, вокруг громоздились трупы ордынцев в разбитых шлемах, с проломленными черепами.

На миг все замешкались. Лицо старого Данилы исказилось, соскочив с коня, он бросился к сыну. Марийка неистово вскрикнула, хотела тоже спрыгнуть, но только прокусила до крови губу и понеслась следом за Гордеем…

На противоположной стороне дороги располагался ордынский обоз и ясырь, охраняемый конными нукерами. С полсотни станичников, размахивая мечами и саблями, устремились к пленникам, остальные во главе с атаманом, развернувшись, поскакали к Волоку Ламскому.

В том месте, где дорога выходила в поле, всадники по знаку Гордея замедлили бег коней и выстроились для атаки. Отсюда хорошо было видно все. Ордынцы одолевали. Их победные крики порой заглушали звон оружия и конский топот. Долгополые халаты, бараньи тулупы, лисьи малахаи и круглые шлемы заполонили все поле. Среди них мелькали высокие шлемы русских воинов с красными флажками-еловцами, зипуны и тигиляи ополченцев. Русские рати отходили к Волоку Ламскому, но в центре еще развевались большое красно-белое знамя князя Серпуховского и темно-синий стяг Моложского князя. Здесь сражались их конные дружины. Однако на правом и левом крыле полки других удельных князей были оттеснены ко рву.

Гордей поднял над головой тяжелый меч, громко закричал: «Слава! Слава!..» — и, разгоняя коня, понесся по полю. Сотни глоток подхватили старинный боевой клич. Мечи и сабли сверкали в руках всадников. Выставив вперед себя рогатины и копья, потрясая топорами и дубинами, стреляя на ходу из луков, за ними ринулись пешие станичники.

Ордынцы не успели развернуться, чтобы встретить нового врага. Дрогнули, смешались. Над полем битвы, сея смятение, приводя татар в ужас, пронесся слух: «Пришел коназ Дмитрий Московский!..»

Станичники, стремясь поскорее соединиться с ратниками Серпуховского, яростно рвались вперед. К ним все примыкали и примыкали разрозненные группки конных и пеших воинов из разгромленных русских ратей, а на подмогу уже бежали, вооружившись чем придется, освобожденные из неволи горожане и крестьяне, которых держали в ордынском обозе.

Атаман и его ближние люди сражались в первых рядах. Саврасый жеребец Гордея, чувствуя сильную руку всадника, то взвивался на дыбы, то, изогнув шею, отпрыгивал в сторону. Одного за другим рубил Гордей несшихся навстречу ордынцев. Рядом, ловко орудуя саблей, дралась Марийка. Василько с конными воинами прикрывал их с флангов.

Натиск татар на княжеские дружины понемногу стал ослабевать. Это позволило русским военачальникам перестроить конные полки и снова бросить их в сечу. Ногайский тумен и Шуракальскую орду удалось расколоть на части. Нукеры в панике заметались по полю. Основная масса ордынской конницы, опрокинув поредевшую рать станичников, прорвалась к московской дороге и ринулась наутек.

Бек Хаджи попытался со своими телохранителями пробиться к обозу и увезти Настю, но, увлекаемый толпами бегущих нукеров, не смог выбраться из толпы обезумевших от паники людей.

Ордынцы потеряли только убитыми в битве под Волоком Ламским свыше шести тысяч человек.


Едва затих шум сечи, ратники вместе с бабами и подростками стали выносить с поля боя раненых воинов, хоронить убитых.

Раненный копьем в ногу Гордей сидел на конской попоне, расстеленной на земле, возле него толпились лесовики. Их осталось всего сотни три. Многие пали в битве, тяжелораненых отнесли в Волоцкую крепость и на посад. Погибли Любим Гон, Митрошка, тяжело ранило Василька — татарская стрела попала ему в грудь. Да и вообще, станичники не досчитались многих лесных молодцев.

Старый Данило тоже пострадал — вражеская сабля задела плечо, покалечила руку. А у Марийки ни царапины, хотя рубилась она рядом с мужем. Отец и дочь стояли у изголовья Федора. Данило, уставившись на мертвого сына, молчал, но лицо его потемнело от горя и боли. Марийка, тихо причитая, плакала.

Гордей взял руку жены в свою, сказал:

— Будет, Мария. За брата твоего великой кровью заплатили враги. Побиты ордынцы, теперь мы можем вольными по своей земле ходить!..

Со стороны Волока Ламского появилась группа всадников. Впереди в новом вместо расколотого золоченом шлеме с красным орлиным пером, в синем княжеском корзно скакал Владимир Серпуховский, следом князья Моложский, Палицкий, Тарусский, воеводы и бояре. Не доехав нескольких саженей, князь Владимир остановил коня, воскликнул:

— Так ты и есть тот воевода, что помог нам побить ордынцев? — Он приветливо смотрел на атамана своими еще не остывшими от боя, воспаленными глазами. Хотел спешиться, но почему-то раздумал, стал пристально, строгим взглядом всматриваться в лицо Гордея. Тронув коня, подъехал ближе, спросил:

— Кто такой?

Тот выдержал взгляд князя, спокойно ответил:

— Я и есть он самый — стремянный Ивана Василича… — И, помолчав, добавил: — А помог, княже, не тебе, а земле отчей! Не обессудь!..


Эпилог

Дмитрий Иванович умирал. Вокруг его ложа в угрюмом молчании стояли князья и бояре — сподвижники ратных и мирских дел, что в грозный и смутный час всегда шли рядом. Великий князь уже никого не узнавал. Ни их, ни митрополита Пимена, ни сынов и дочерей своих, ни даже возлюбленную жену свою Дуню. Ощущал только слабеющей ладонью ее верную руку, лишь она связывала его с уходящей жизнью. Евдокия Дмитриевна, вся в слезах, склонялась над дорогим Митенькой, словно хотела заслонить собой его от злой напасти…

Дмитрий Иванович дышал тяжело, часто, с присвистом. Ворожеи не отходили от постели, несколько раз сегодня уже отворяли ему кровь. Но все было тщетно. И хворал-то он всего с неделю, нежданно-негаданно вдруг худо себя почувствовал. Последние месяцы великий князь много трудился. Что ни день, подолгу советовался на Думе с московскими боярами, заключал договора с удельными князьями, по его замыслу составлялось новое уложение о ратной боярской службе. Накануне тоже допоздна засиделись с советчиками. А под утро Дмитрий Иванович проснулся от нестерпимой головной боли. Едва открыл глаза — все поплыло, словно в детстве после долгой круговерти. Он лежал, затаившись, но ни кружение, ни боль не проходили. Наконец позвал дворского. Тут же прибежал лекарь, отворил кровь. Сразу полегчало, дурноты не стало, только еще долго ощущал в затылке тяжесть. Ему бы полежать день-другой, но дела, дела-то, как их отложишь?! С помощью дворского оделся и по крытому переходу, связывающему дворцовые хоромы со столовой избой, направился на Думу с боярами.

Дел и впрямь было невпроворот. Тяжкие, смутные годы стали уделом Москвы после Тохтамышева нашествия. Через год великий князь Тверской Михаил Александрович вместе с сыном своим тайно отъехал в Сарай. Поспешил не просто на поклон в Орду к великому хану, а за ярлыком на великое княжение Владимирское. На все пошел, даже холопом Тохтамышевым себя признал, лишь бы договор 1375 года о главенстве Москвы над Тверью порушить. И снова началась длившаяся уже полвека тяжба за Владимир, за то, кому быть первым на Руси.

Зашевелился и великий князь Рязанский Олег Иванович. Ему рука Москвы тоже была в тягость. Злопамятный и мстительный, он не мог простить Дмитрию Ивановичу поход на Рязань в 1382 году. Тогда после ухода вражеских полчищ из разрушенного и сожженного своего стольного града московские полки прошлись по земле рязанской огнем и мечом — «отблагодарили» за помощь, которую Олег оказал Орде во время нашествия. Пока Москва с Тверью за Владимирский великокняжий стол боролись, рязанцы изгоном напали на Коломну, полонили наместника князя Московского, бояр и других знатных людей, ограбили монастыри, церкви, боярские и купеческие дворы. Привыкшие побеждать в войнах с рязанцами в последнее время, москвичи выступили против Олега с малой силой и были разбиты. Пришлось самому преподобному Сергию Радонежскому отправиться к Олегу, чтобы примирить Москву с Рязанью.

Господин Великий Новгород тоже проявил непокорность, новгородские лихие люди, ушкуйники, совершили разбойничьи набеги на Кострому и Нижний Новгород. Новгородские бояре отказались дать серебро для уплаты дани-выкупа Орде. Довелось московским полкам утихомиривать строптивых новгородцев.

Воспользовавшись тем, что Москва осталась в одиночестве и вынуждена была бороться с тверскими, рязанскими, новгородскими недругами, Тохтамыш снова наложил на Русь тяжелую дань. Мало того, он потребовал прислать в Сарай заложником наследника великого князя Московского Дмитрия Ивановича — его сына Василия.

Так в тревогах, трудах и волнениях лето сменяло зиму, зима — лето. Дмитрий Иванович, не вступая в открытое противоборство с усилившейся при хане Тохтамыше Золотой Ордой, искал другие пути, чтобы выстоять, чтобы снова утвердить главенство Москвы на Руси и ослабить зависимость от татар. Началось сближение с Литвой. Правда, до союза дело не дошло, но и прежней вражды уже не было.

И все же отношения между Русью и Золотой Ордой были уже не те, что до Куликовской битвы. В духовной грамоте-завещании, составленной Дмитрием Ивановичем, было записано: великое княжество Владимирское без ханского ярлыка, как все прочие свои вотчины, он передает в удел сыну Василию…

В конце мая 1389 года Москва прощалась с великим князем Дмитрием Ивановичем Донским. Выдался по-летнему теплый, солнечный день. Воздух, напоенный горьковатым запахом черемухи и едва уловимым ароматом цветущих яблонь, был прозрачен и чист. Необычная тишина распростерлась над Кремлем, хотя улицы и площади запрудили толпы москвичей и другого люда. Непривычными для глаза казались черно-белые одежды москвичей, сменившие их повседневные пестрые наряды. Над Кремлем, над Великим посадом, Заречьем и Занеглименьем плыл печальный перезвон колоколов.

На Соборную площадь не пропускали, она была оцеплена конными и пешими княжескими дружинниками. А на Ивановской люди стояли плотной стеной. Но давки не было, все знали: когда тело вынесут из дворцовых хором и установят в соборе Михаила Архангела, каждый, кто захочет, сможет проститься с великим князем Дмитрием Ивановичем. В толпе ремесленники, торговцы, дети боярские, монахи, крестьяне, гультяи, нищие. У большинства печальные лица, кто плачет, кто сурово молчит.

Неподалеку от прохода с Ивановской площади на Соборную, между храмом Михаила Архангела и церковью Иоанна Лествичника, застыли две пары горожан; у одной из баб на руках грудняк, рядом со старшими трое детишек. На мужиках серые холстинные рубахи навыпуск и такого же цвета портки, вправленные в сапоги, у баб начавшие входить в моду темные бязевые сарафаны. Судя по одеждам, ремесленные среднего достатка. Мужчинам лет за тридцать, женщины моложе, годов двадцати пяти. Это были Гордей с Марийкой и Василько с Любашей Гоновой. Судьба-чудодейка снова свела всех вместе…

Под Волоком Ламским Гордей и Василько были ранены, дороги их надолго разошлись. Тарусского порубежника взяли к себе в избу сердобольные волоколамцы и спустя месяца три добрыми заботами выходили его. Но возвратиться на порубежную службу он не мог — рваная рана в груди от вражеского копья только затянулась кожицей, но до конца не зажила. Когда Василько окреп и снова почувствовал в руках силу, он стал понемногу столярничать и плотничать во дворе, чтобы отблагодарить хозяев. Вырезал фигурные наличники на окнах, заменил рассохшуюся дверь в избе, поставил новый забор, починил крышу. А когда наконец совсем зарубцевалась рана, у него уже и вовсе не стало охоты идти на ратную службу — полюбилось ему мирное ремесло. Он задумал податься на Москву строить ладьи и струги, чему научился еще в Сарае. Однако прежде Василько решил отыскать ту затерянную в лесах деревеньку, куда оглушенного и раненого воина приволок когда-то его конь. Хоть недолго пробыл там тогда порубежник, но крепко запала ему в душу меньшая дочь старого Гона Любаша. Он не только приметил ее, но успел пошептаться и сговориться — слово друг другу даже дали.

Непросто это было — найти в лесной глухомани Гонову деревню, но недаром столько лет прослужил Василько порубежником, в конце концов разыскал. Совсем поредела семья Гонов, старик умер от ожогов сразу после ордынского набега, Настя так и не нашлась. Осталось в деревне всего два мужика — старший сын Гона Вавила и зять Гаврилко — да четыре бабы. Когда же Василько поведал горестную весть о гибели Любима и Фрола, вовсе опечалились люди. Любимова Агафья упала в беспамятстве, едва водой отлили — очень уж ладно жила она со своим добрым, жалостливым мужем. И стало на Руси еще одной вдовой больше, а трое деток сиротами, не дождаться им уже никогда отца-кормильца.

Старшим в деревне был теперь Вавила, он и благословил молодых.

А уже в Москве узнал Василько о судьбе бывшего лесного атамана Гордея.

Вечером того же дня, когда закончилась битва под Волоком Ламским, Гордея схватили люди князя Серпуховского и заковали в железо. Владимир Андреевич громогласно объявил ватажникам, что ратными подвигами своими заслужили они прощение за разбой на дорогах и вотчинах. А с Гордея, бывшего стремянного Ивана Вельяминова, особый спрос: со своим господином и Некоматом-сурожанином намеревался свершить он дело черное — отравить великого князя Московского Дмитрия Ивановича и всю его семью. За крамолу такую полагается ему суд по всей строгости.

Посадили Гордея с Марийкой в телегу и под охраной княжеских дружинников повезли в стольный град Москву. На великокняжьем суде Гордея приговорили к смертной казни. Но, памятуя о его доблестном ратном подвиге под Волоком Ламским, великий князь заменил казнь десятью годами сидения в кандалах в яме-тюрьме. Похоронив отца, который хоть и последовал за дочерью и зятем, так и не оправился от тяжелой раны и вскоре умер, Марийка осталась в Москве одна. Но не пропала, сумела прибиться к вдовой женке, муж которой погиб в Куликовской битве, и стала жить вместе с ней в убогой избе вдовы. Первое время работала на огороде, помогала по хозяйству, следила за детьми, потом приспособилась к ремеслу хозяйки: стала печь пирожки и варить сбитень, которые продавали на торжище. Раз-два в неделю носила Гордею съестное, чтобы не пропал, кое-как сводила концы с концами.

С годами нрав Дмитрия Ивановича смягчился, а тут еще благополучно завершилась многолетняя вражда с Рязанью, был заключен «мир вечный». И когда в очередной раз подала Марийка челобитную, смилостивился великий князь Московский, простил стремянного своего злейшего врага, велел освободить Гордея из ямы. Василько, который уже привез в Москву Любашу, взял его в подручные, со временем обучил умельству строить ладьи и струги. Они работали вместе, да и жили по соседству в Зарядье…


Чаще и тревожней забухали гулкие колокола соборов и церквей. По толпе пронесся громкий печальный вздох. Это гроб с телом Дмитрия Ивановича вынесли из дворцовых хором и установили в Архангельском соборе.

Люди все шли и шли. Рыдали женщины, не стыдились слез мужчины. Москва прощалась со своим князем, что тридцать лет в беспрестанных битвах с врагами крепил землю отчую, первым сумел поднять Русь на борьбу с проклятым игом и победил в жестокой сече на поле Куликовом. Впереди были еще долгие годы лихолетья и сражений, но мимо гроба великого воителя уже шел народ, поверивший в себя, в свои силы.


Словарь редко употребляемых слов

Агаряне — турки, татары, арабы, вообще мусульмане.

Бармица — кольчужная сетка, прикрывала шею воина, носилась под шлемом.

Выход — дань, собираемая для Орды.

Гривна — продолговатый серебряный слиток, служивший основной оборотной единицей (140–160 г серебра).

Епанча — нарядный плащ.

Замятня — переполох, смятение.

Келарь — монастырский управитель, ведающий имуществом обители, припасами и светскими делами монастыря.

Кичка — женский головной убор с рогами или высоким передом на берестяной основе.

Ключник — управитель в боярском доме, монастыре.

Кметь — русский воин, ратник.

Колонтарь — доспех из металлических пластин, скрепленных кольчужным плетением.

Колты — украшение, прикрепляющееся к женскому головному убору над ушами.

Летник — верхняя женская одежда.

Моршни — мягкие туфли из одного куска кожи.

Мурмолка — высокая шапка из дорогой материи с отворотами по краю.

Мытница — таможня.

Намаз — обряд молитвы у мусульман, совершаемый пять раз в день.

Нойон — князь ордынский, правитель.

Оглан — брат, сын, племянник великого хана.

Опашень — долгая распашная верхняя одежда с короткими широкими рукавами (обычно летняя).

Ослоп — дубина.

Охабень — долгая верхняя одежда прямого покроя с откидным воротом и длинными рукавами, часто завязывавшимися сзади; при этом руки продевались в прорези рукавов.

Пайцза — ордынская охранная грамота, пропуск; металлическая или деревянная дощечка.

Панагия — нагрудное украшение (иконка) высших иерархов церкви, подвешивалась на цепочке.

Перестрел — пространство, пролетаемое стрелой.

Повойник — головной убор замужней женщины.

Понева — набедренная женская одежда из одного несшитого куска материи; служила как юбка.

Поставец — шкаф с полками, закрывался занавесками, устанавливался на полу или подвешивался к стене.

Приволока — украшение из золотой, серебряной или бронзовой проволоки на оружии и доспехах.

Сирота — крестьянин в Древней Руси.

Струг — небольшое весельное судно.

Сулица — короткое копье конного воина.

Сурожанин — купец, торгующий с Крымом и Ордой.

Татаур — пояс с металлическими наколенниками.

Тигиляй — защитная одежда из плотного стеганого материала с вшитыми металлическими пластинками.

Тиун — княжеский или боярский управитель.

Тумен — воинское соединение ордынцев в десять тысяч всадников.

Хабарчири — ордынская разведка.

Чамбул — отряд ордынских всадников.

Черный бор — налог, сборы с черных (крестьянских) волостей.

Чеснок — кованый металлический шар с острыми выступами.

Шестопер — палица с металлическим наконечником, имевшим шесть ребер.

Ясырь — ордынские пленники.

Татьяна Беспалова Последний бой Пересвета

Об авторе

Современная русская писательница Татьяна Олеговна Беспалова родилась 1966 году в Москве, где и живет по сей день.

В 1983 году она окончила обычную московскую школу и поступила в технический вуз. В 1988 году получила диплом о высшем образовании. Другие возможности в её семье не обсуждались. Гуманитарное образование её родители не признавали, а мечты стать писательницей посчитали девическими фантазиями.

После окончания вуза по распределению работала мастером на Очаковском пивоваренном заводе. Но это продолжалось недолго. В 1990 году Татьяна начала заниматься тем, что впоследствии стало её профессией – менеджмент качества и экспертиза в области испытаний и сертификации продукции и услуг. Татьяна в колоссальных объемах писала тексты разных форматов технического содержания. Наконец она почувствовала в себе потенциал написать художественный текст. В 2011 году Татьяна написала первый роман – «Жестокие забавы». Роман написан в жанре мистического реализма и до сих пор не издан.

В настоящее время писательница огромную часть своего времени уделяет литературному творчеству, не оставляя без внимания основную профессию. В том числе, в рамках государственной программы по интеграции Российской Федерации в Организацию экономического сотрудничества и развития, Татьяна активно занимается применением принципов надлежащей лабораторной практики при проведении научных исследований в Российской сельскохозяйственной академии имени К.А. Тимирязева.

В 2012 году Татьяна окончила литературные курсы при Московской городской организации Союза писателей РФ (курс Д.М. Володихина). Это событие и определило дальнейшее развитие её литературной карьеры. В том же 2012 году писательница получила первую литературную премию на литературном фестивале «Созвездие Аю-Даг» за футурологическое эссе «Бесстыжие размышления о человеке будущего».

В том же году Татьяна написала повесть «Последний троллейбус», которая была издана в 2013 году в сборнике «Два сердца». Повесть посвящена Москве будущего – огромному, древнему, жестокому, загадочному городу. Настали времена, когда троллейбус номер один стал музейным экспонатом, движущимся по пустынным улицам глубокой ночью. Что происходит на московских улицах после наступления полуночи? Кто ходит по гулким тротуарам? Кто вскакивает в последний троллейбус?

Раздумья о дальнейших путях и способах развития литературного дарования были недолгими. В 2014 году издательством «Вече» был издан первый полноформатный исторический роман писательницы «Генерал Ермолов». Роман посвящен истории основания города Грозный и военным действиям на Кавказе в 1817 году. Генерал Ермолов – легендарная личность, герой Бородинского сражения, дал своё имя роману. Но роман посвящен не только ему. Роман посвящен великолепному Кавказу, людям, населяющим эти места, дикой, суровой его природе и… любви.

Любимым жанром Татьяны продолжает оставаться мистика. Ею задуман цикл фантастических повестей, посвященных невероятным приключениям двух студенток. Первая повесть под названием «Змей Горыныч» уже написана, на очереди вторая и третья.

Татьяна Беспалова – молодой, начинающий писатель, и она полна идей и творческих планов. В настоящее время Татьяна почувствовала в себе потенциал писать военную, приключенческую прозу и намерена его реализовать в полной мере.

Последний бой Пересвета

Пролог

…Что ждете такой смерти, которая приходит сама собою? Она бесплодна, бесполезна, общее достояние скотов и людей… Поэтому когда несомненно должно умереть, приобретем себе смертию жизнь…

Василий Великий
Мальчик одним махом, не замочив штанов, перескочил через обмелевшую Любутку, единым духом взбежал по склону оврага. Сухие травы обращались в прах под босыми ступнями. Впереди возвышался бурый частокол соснового бора. Мальчик стремился туда, надеясь под тенистыми сводами найти спасение от неотвязного ужаса, который внушала легкая поступь преследователя, слышавшаяся за спиной. Существо издавало странные рокочущие звуки, будто ласково посмеивалось. Кто это? Волк? Большая собака? Не может быть! Вроде бы незнакомец был одет в овчинный тулуп. И это в разгар лета, в засуху, когда и люди, и звери изнывают от невыносимого зноя. Вроде бы в начале преследования, ещё на околице городка существо двигалось на двух ногах. Тогда почему сейчас бежит на четырех? Мальчик решился обернуться. Преследователь оказался совсем рядом. Даже можно было разглядеть заросшую серой шерстью морду и пронзительно зелёные глаза, а больше ничего. Существо с нечеловеческой быстротой карабкалось следом вверх по склону оврага, по дну которого протекала родная Любутка. На дальнем её берегу, в городке остался разоренный чёрной смертью дом. Там в чумной горячке металась по опустевшим улицам мать. Там на погосте виднелись свежие холмики – могилы деда и бабки, сестёр и братьев.

Наконец мальчик достиг опушки леса. Кроны сосен сомкнулись над головой, под ногами зашуршала иссушенная зноем, коричневая хвоя. Беглец то и дело спотыкался о жёсткие коренья вековых дерев, острые сучья рвали на нём рубаху. Сердце бешено колотилось в гортани, заглушая ударами похоронные звуки чумного набата. Звонарь – дядька Деян – был ещё жив. Мальчик бежал, петляя между стволами до тех пор, пока отчаяние не вынесло его на поляну, заросшую сохлым бурьяном, высившимся в человеческий рост. Здесь можно было остановиться, прислушаться. Лесную тишь нарушали лишь стук сердца да вторивший ему, надсадный гул набата. Неподалёку посреди поляны стояла одинокая липа. Мальчик в изнеможении упал на подстилку из сухих листьев, привалился спиной к шершавому стволу, застыл. Удары набата то затихали, то вновь принимались рвать тишину гулким воем. Звуков преследования мальчик не слышал.

Ему нестерпимо хотелось пить, но он боялся покинуть спасительную сень старой липы. Там пролежал он до сумерек, старясь унять страх, успокоить трепещущее сердце.

Тени дерев сделались длинными, вечерний ветерок зашелестел сохлыми стеблями травы в тщетной попытке рассеять дневную духоту, когда из зарослей сухого бурьяна появилась лошадиная голова. Затем перед взором мальчика возникла широкая лошадиная же грудь с ремнями сбруи. Лошадь казалась настоящей: сивая морда, ореховые блестящие глаза, влажный нос, белая звезда во лбу.

– Ты чей, малец? – спросила лошадиная голова.

Мальчик облизнул пересохшие губы, ответил еле слышно:

– Ослябетев. А ты будь хоть дух чумной, хоть оборотень, но дай попить прежде, чем примешься меня жрать…

– Я не ем ни свинячьего, ни телячьего мяса, – отвечала лошадиная голова, позвякивая железным грызлом, которое то и дело перекатывала во рту. – Человечину тем паче не могу позволить себе сожрать. Разве что рыбку… Вот рыбку я люблю. А ты не Андрюхи ли Осляби сынок?

– Папка мой со дружиной в Вильне, у Ольгерда Гедиминовича. А ты, оборотень лошадиный, коли передумаешь и примешься меня терзать-жевать – непременно отведаешь папкиной палицы…

– Ишь ты! Сам едва жив, а грозится! Чую родную кровь!

Перед взором мальчишки, затуманенным смертной усталостью, возникло смуглое, бородатое лицо. Над бровями – белый рубец свежего шрама, на щеке – глубокая отметина давнишней раны, полученной от каленого наконечника стрелы. Мальчик ощутил на языке сладкую влагу.

– Знать, ты либо Яшка, либо Илья, – молвил бородатый.

– Я – Яшка… – мальчик сделал три больших глотка. – А ты, знать, не оборотень?

– Я – оборотень? Что за блажь! Я – родич твой, Пересвет. Не слыхал?

– Беспутный Сашка?

Бородатое лицо склонилось ближе, защекотало щеку усами. Яшка ясно ощутил дух свежего перегара.

– Не-е-е, не чую в тебе гнилой заразы. Это не чумная горячка. Ты здоров! – заявил Пересвет.

При мысли о чуме и о том, чем стал родной городок за совсем малое время, у Яшки померкло в глазах. И поляна, и лошадь, и Сашка Пересвет потонули в зыбком тумане. Влага на губах стала горько-соленой от слёз.

– Я-то жив… Но что с того? И Любатка, и Илюша, и Милана, и Надюша – все перемёрли. А мамка, мамка…

– Не реви! Не выгоняй из тела влагу в такую-то жару. Я сбегаю до Любутска. Может, и жива ещё Агафья. А если нет, то хоть схороню её по христианскому обряду.

– По городку оборотень бродит! – Яков ухватил Пересвета за рукав рубахи. – Это он, оборотень, в лес меня погнал! Страшный, волосатый, глаз горит дьявольским огнем!

– Один глаз? – уточнил Пересвет.

– Оба! Оба глаза горят неугасимым дьявольским огнем! А морда серым волосом поросла, как у волка!

– Так я заодно угашу ему глаза. Прям вот этим вот топором! – засмеялся Пересвет, указывая на немалых размеров топор, который покоился позади седла, прихваченный кожаными тороками[32]. – Пусть нам одни лишь светила Господни с небес светят неугасимыми огнями!

* * *
Пересвет вернулся под утро. Черней земли, мрачнее тучи, усталый, злой. Молвил сердито:

– Полезай в седло, Яков. Уходим отсюда.

– А как же…

– Не с чем тебе здесь оставаться. Твой дом пуст, отец далеко. Заберу тебя на Москву, на митрополичий двор.

– Мне бы в Вильно, к папке. Зачем мне Москва? Говорят, мор и там.

– Ныне повсеместно и сушь, и мор. А в Вильно я ни ногой. «Беспутный Сашка» подвизается на Москве. Сменял я, Яков, длинную Дрыну на гусиное перо. Пишу книжицы, как Господь надоумит и владыко Алексий благословит.

Часть первая. Дремучая Русь

Из рукописи, сожженной воинами Тохтамыша, потомка Джучи, в году 1382-м от Рождества Христова:

«…Привез Яшку малого на пожарище. Весь город без остатка погорел. По-над Москва-рекой лишь смрадный чад стлался. Заныл, заплакал Яшка Ослябетев. Принялся Москву безобразным пепелищем да местом проклятым называть. Сызнова начал в Вильно к отцу проситься. Пришлось усовестить родича парой увесистых оплеух. Сильно бить стало жалостно – и без моих тумаков малец страхов всяких натерпелся. Весь род его в чумной ров полег. И не известно, жив ли ещё мой двоюродный брат, сын тетки моей, Ефросиньи, – Андрей Ослябя.

…Этой же осенью преподобный игумен Сергий по просьбе князя великого Дмитрия Ивановича и с благословения владыки Алексия ходил послом в Нижний Новгород к князю Дмитрию Константиновичу о мире толковать. А также и договор вести о браке князя великого Дмитрия Ивановича с его дочерью, Евдокией. Владыко Алексий надеется с добромудрым участием преподобного игумена Сергия пресечь междоусобные распри между нижегородскими князьями и князем Московским.

Довелось слышать мне, будто преподобный Сергий грозил Фоме затворить в Нижнем Новгороде церкви. Владыко Алексий сомневается в достоверности таких слухов. И вправду, странно и трудно представить себе преподобного старца с гроздью ключей в руках, двери храмов от народа затворяющим. Одно владыко знает доподлинно: прощаясь, преподобный Сергий благословения гордому Фоме не дал.

…Великокняжескую свадьбу сыграли в январе 1366 года от Рождества Христова, в Коломне…

…Осенью 1366 года задумал великий князь Дмитрий Иванович строительство кремника каменного. Осрамиться не побоялся. Где взять руки? Где раздобыть средства? А ну-тка весть до Сарая дойдет, что, дескать, Москва надумала от ханских орд отгораживаться? А ну-тка нашепчут ханские наперсники: не берешь ты, дескать, Ваше Срамнейшество, с мальчишки серебра, а он, мальчишка-то, вон на что его тратит! А коль наперсники ханские не потревожатся, так свои ж, русские, поскачут в Орду с наветами да с советами.

Димитрий Константинович, конечно, не поскачет. А Васька Кирдяпа?[33] А брат Фомы[34] – Борис? Эти – поскачут! Эти – помчатся с ябедами да с обидами. А тверичи? А рязанцы? А новгородские торгаши?..

…Скрежещите же зубами, враги Московии! Строится белокаменный кремник, возводятся островерхие башни, восстанет Москва из пепла ещё краше, чем была!..

…Довелось свести знакомство с Михайлой Микулинским. Величавый сей человече был помещен к нам на двор в прошедшую пятницу. Помню, уж сумерки сгустились, наступала ночь, и я завершил вечерний урок с боярскими недорослями. Яшку сызнова побили. Экий же он маленький, некрепкий. Всё норовит под меч поднырнуть. Никак не удаётся внушить ему первейшую науку воинскую: первым нападай, старайся сразу смертельную рану нанести. Легко раненный враг страшнее оголодавшего волка в зимнем лесу – станет грызть, пока не догрызёт. А Яшке-то всё надобно с хитростью проделать, исподтишка, да всё в пах ударить норовит или под коленку, сзади! Боярские недоросли, подозревая в нем преподлые намерения, изрядно истоптали бедолагу. Ну и я, раб Божий, ему от себя добавил.

Занятия наши прервали митрополичьи стражники, доставившие рекомого выше Михайлу Микулинского. Ученики мои тут же мечи побросали, доспехи учебные скинули. Митрополичьи стражники добришко наше в единую груду сгребли да со двора-то и вынесли. Нам же велели восвояси убираться, по домам.

Князя Микулинского – мужа станом величавого и лицом заметно красивого – за шиворот на двор вволокли, щедро обидными оплеухами награждая. Рубаху красную на нем в лоскуты изорвали, заперли одного в подклети, козлищами воняющей. Мне же передали строжайший указ: нимало не медля на Владычный двор возвращаться. С тем и удалилися, нашим учебным оружием обременённые. И Дрыну мою длинную не преминули захватить. Я же, полную покорность выказывая, сначала головушку, от занятий бранных взмокшую, водою холодной оросил. Потом, для порядка, промочил горло иссохшее сладким мёдом из ковша. Потому как, не промочивши горло да без Дрыны страшно по улицам тёмным до Владычного двора добираться. А ну как нападут тати, чтоб скрутить да в чужую землю в холопы продать? Но коли человек мёду испил, уж не страшится ни тьмы, ни татей, ни вражьих ратей.

Едва подался я к воротам, едва руку на засов положил, услышал рыдания и сетования горькие. То князь Микулинский в вонючей подклети душою надрывался. Громогласно про подлость князя нашего Дмитрия Ивановича да владыки Алексия сетовал. Обоих бранными словами поминал. Попрекал бессудной расправой над ним, русским князем, сыном и внуком прославленных мучеников за веру и родимую землю. Тут я намерение похвальное немедля повиноваться владычному указанию отложил. Позволил себе ковшик мёда страдальцу поднести. Жалко стало мне человека, смертным грехом гордыни одержимого! Пока Михайла мёд превкусный из ковша пил, советовал ему по-доброму при помощи честной молитвы попытаться блаженное смиренномудрие обрести.

Но куда там! Гневом и яростью снедаемый, принялся князь Микулинский мне, простому митрополичьему дворянину, разными страшными карами грозить. Либо принимался награду сулить, если весточку принесу о боярах его, которые, дескать, подобно ему по темницам да вонючим хлевам рассованы. Пришлось страдальцу пустым кулаком по головушке прекрасной вдарить. Так, притихшим, его в подклети и оставил на попечение княжеской стражи.

Всю-то ночь я не сомкнул очей ни на минуту. Ни мед, ни смиренная молитва – ничто не помогло. Неизбывной тревогой терзаемый, томился я о судьбе земли родимой. Но не явилось мне в ту ночь откровения. Одно лишь знаю: сбежит Михайла Микулинский из подклети. А сбежав, станет мстить за поруганную честь. И месть эта неизбывна будет до последнего часа его жизни…»

* * *
Пленники умирали медленно. Тела их со связанными назади руками застыли на почерневших от крови кольях. Стоны затихли на устах. Все пленённые, оболенские ратники, заявили единодушно, что великий князь Владимирский и Московский Дмитрий Иванович находится ныне в Москве и в поход выступать не собирается. Какое дело им, деревенским жителям с дальних границ княжества, до дел правителей? Откуда им знать, где ныне находится великий князь? Ольгерд не верил пленным. Вновь и вновь посылал он лазутчиков в московские земли. Все они – и пленные, и свои – доносили одно и то же: сидит Митька в Москве и митрополит Алексий при нём.

Но осторожный Ольгерд не спешил выступать в поход. В прошедшее воскресенье с женою своей, Юлианой Александровной, отстоял молебен в храме, причастился святых тайн. А ныне? Ныне второй день пошёл, как умирают на кольях оболенские ратники, взятые Ослябей и его дружинниками в плен минувшим понедельником.

Ослябя с самого начала пытки принял решение не покидать их. Так и сидел под священным дубом, положив меч поперёк колен. Нагретый солнышком, ствол векового исполина удобно подпирал спину. В высоких сапогах хорошего сафьяна казалось нежарко даже в летнюю погоду. Красная льняная рубаха тонкого полотна тоже давала телу дышать. Над головой, создавая густую тень, шелестели зрелой, предосенней зеленью причудливо изрезанные листочки. Тут же, под боком, Ослябя держал мех с водой, походную котомку и длинный обоюдоострый нож булгарской работы – подарок отца.

Литвины спали неподалеку. Разлеглись вокруг широкого ствола соседнего дуба, положили бритые головы на выпирающие из травы толстые коренья. Видно, сладко нехристям спалось под сенью священной рощи. Ослябя видел большой гранитный алтарь, огороженный невысокой стеной, сложенной из грубо обработанных камней. Там, в небольшом углублении, плескалось пламя – священный огонь волхвов. Неподалеку от алтаря, на выложенной деревянными кругляками площадке, на кольях умирали пленники.

Один из литвинов, Довмонт, доверенный боярин и оруженосец Ольгерда Гедиминовича, не спал вовсе, а лишь притворялся спящим. Ослябя чуял, как бросает на него литвин недобрые взгляды. Да и чему удивляться? Место ли православному на языческом капище? Уместно ли ему, крещёному, прийти с мечом в священную рощу? Или надеется спасти соплеменников от пытки? Облегчить смертные муки? Зачем? Ослябя неспешно вытащил из меха дубовую пробку, поднес сосуд к губам, сделал несколько шумных глотков.

– Что у тебя в меху-то? – не выдержал Довмонт. – Не вино ли?

– Вода… – ответил Ослябя, утирая губы.

– Ой, что-то и у меня в глотке пересохло, – Довмонт приподнялся. – Поделись с боевым товарищем, боярин!

– Погоди… – Ослябя вытащил из котомки деревянную кружку, заботливо обтер льняной тряпицей, плеснул воды из меха, подал товарищу, прошептал тихо:

– Пей, Довмонт, и усни ж ты, наконец.

– И вправду, вода! – фыркнул Довмонт, выплескивая остатки на траву, под ноги. – Не понять тебя, Ослябя. Как можно трезвыми глазами второй день на эдакие муки смотреть? Сидишь под этим дубом без еды, без вина. Или сам корни пустил?

Ослябя медленно поднялся на ноги. Широкий, бороздчатый меч с узорной крестовиной казался продолжением его руки. Андрей Ослябя держал оружие перед собой, немного на отлёте. Лучики солнца, проникая сквозь густую крону священного дуба, играли на обнаженном лезвии.

Ослябя был высок и сухощав. На костистом лице блистали неземной синевой пронзительные глаза. Иссиня-чёрные бороду и усы подернула ранняя седина.

Довмонт отвёл взгляд, прикрыл глаза ладонью, прячась от солнечных зайчиков, разбегавшихся в разные стороны с лезвия Ослябева меча.

– Что-то спать охота приспела, – пробормотал литвин. – Я прилягу, сосну, что ли. А ты, Ослябя?

– Я дождусь Криве. Довершим дело.

* * *
Криве вступил в священную рощу на закате. Верховный жрец был облачен в длинную, до пят, тунику из грубой некрашеной шести и багровый, подбитый волчьим мехом плащ. Шею и запястья Криве обременяли широкие цепи, увешанные разновеликими амулетами. Волны его выбеленных временем волос достигали середины спины. Голову верховного жреца венчала корона, сплетенная из ветвей дуба. Правой рукой верховный жрец опирался на черёмуховый посох с резным навершием в виде волчьей головы. Левая рука сжимала длинную палку, обмотанную просмоленным конопляным волокном – священный факел. Ослябя скользнул взглядом по застывшим чертам тонкого лица Криве и отвернулся. Бросил сквозь зубы:

– Не жарко ли тебе, почтенный?

– Ты всё ещё здесь, христианин? – откликнулся Криве. – Твой бог разрешает тебе смотреть на мучения единоверцев?

– Я здесь по приказу князя Ольгерда. Несу службу, чиню допрос.

– Твоя служба исполнена, русин. Ступай себе. Я сам довершу обряд. Пленники покинут нас, очищенные священным пламенем.

И Криве поплыл по-над влажной от вечерней росы травой к священному дубу, туда, где, издавая дружный храп, дрыхло славное литовское воинство.

Ослябя снова расположился под дубом. С усмешкой наблюдал он за тщетными попытками жреца выловить литовских воинов из омута беспробудной дремы. Ни удары посоха, ни чувствительные пинки тяжелых жреческих сапог, ни громовые призывы – ничто не помогало.

– Так спят крепко, словно они мертвы, – изумлялся Криве. – Спят на закате, словно выжившие из ума старцы. Позабыли, что сон на закате не угоден богам!

– Не буди их, не зови подмогу, – хмуро молвил Ослябя. – Я помогу.

И он, опираясь на меч, поднялся на ноги. Криве, ни слова не говоря, указал ему на бадью с каменным маслом, стоявшую неподалеку от пыточного помоста. Сам жрец отправился к алтарю, туда, где между испещрённых рунами валунов трепетало оранжевыми сполохами пламя неугасимого огня.

Ослябя не стал слушать заунывных песнопений жреца. За годы службы при дворе Ольгерда он научился понимать слова жематийского и аукштайтского[35] наречий, обвыкся с нравами литовского двора. Вера Христова была для великого князя Литовского Ольгерда Гедиминовича набором странных ритуалов, которые он, смотря по обстоятельствам, исполнял с большим или меньшим рвением. Так же равнодушно относился литовский князь и к волхованиям Криве. И Ослябя притерпелся ко греху, бестрепетно переступая пределы языческого капища. Сам себе потом назначал епитимью. Бывало, бил себя батогом, надеясь телесным страданием унять душевную боль. Бывало, прикладывал к обнаженному плечу раскаленную докрасна головню. Вдыхал со странным наслаждением запах паленой плоти, пугая зрелищем напрасных мук своих любутских дружинников. Земляки считали своего воеводу человеком замкнутым, упрямым и неумолимым. Боялись неукротимых вспышек гнева, удесятерявшего его телесную мощь, и без того немалую. Любили за храбрость и бережное отношение к любутскому воинству. Уважали за преданность вере Христовой и погибшей от морового поветрия семье.

Двоим пленникам Ослябя проткнул горло. Действовал быстро, не глядя жертве в лицо. Привычным движением колол острием клинка в основание шеи, под подбородком. Потом лил каменное масло[36] на макушку. Черная, остро пахнущая жидкость смешивалась с теплой кровью, пряча от внимательных взглядов Криве следы Ослябева милосердия. Третий пленник был в сознании, отчаянно шлепал пересохшими губами, будто молился.

– Утихни. На меня молиться не след, я не святой Пётр, – усмехнулся Ослябя.

Но этого, последнего, пленника колоть в шею не стал. Выверенным движением вонзил клинок плашмя, между рёбер, прямехонько в сердце.

А Криве уже шёл к нему с зажженным факелом.

– Не дождаться ли князя? – хмуро спросил Ослябя.

– Его Величие занят… – Криве смежил веки.

Ослябя застыл, наблюдая, как вздымаются полы жреческого плаща. Криве, отбросив в сторону посох, совершал огненный танец. Тот танец, что совершают жрецы Пяркунаса – бога огня, готовясь принести ему кровавую жертву. Верховный жрец двигался по кругу, постепенно приближаясь к насаженным на колья. Тела жертв были сплошь покрытыантрацитовыми потёками каменного масла. Ослябя прикрыл глаза. Он слышал мерный звон жреческих амулетов, треск горящего факела и заунывное пение, похожее на вой снежного бурана. Наконец загудел большой огонь – это Криве поджог тела жертв. Ослябя открыл глаза.

Каменное масло горело ярко и чадно. Мёртвые тела корчились в огне, словно пытаясь принять участие в последнем сакральном танце. Криве пал на траву. И белые его волосы, и просторные одежды разметались по траве. Рядом беспомощно догорал факел. Так лежал он лицом вниз, совершенно неподвижно до тех пор, пока сумерки не превратились в ночь.

Ослябя проведал литовское воинство. Прошептал удовлетворенно:

– Проспятся до утра, дурни.

Ослябя проведал и Криве. Казалось, и жрец уснул тем же странно крепким сном, что и его соплеменники. Ослябя поджег остатки каменного масла, приторочил к поясу ножны, огляделся, прислушиваясь.

– Сдается мне, боярин, что пленники лишились жизни ещё до окончания ритуала, – прошептал Криве, приподнимая голову. – Сдается мне, боярин, что это твоих рук дело.

– Очнулся, родимец. И то дело – ночь на дворе! Экие вы, литвины, странные – днями дрыхните беспробудно, ночами колобродите…

– Ах, Ослябя! Ах, боярин! – приговаривал жрец, поднимаясь с травы. – Без веры, без дома… Только меч – брат твой, только чаща лесная – дом твой, темны твои мысли, жалостью истекает твоё сердце. Пагубной, позорной жалостью, влекущей кару великих божеств…

– Экий ты выдумщик, Криве! – прервал его Ослябя с досадою. – Не я ли изловил пленников на границах Московии? Не мои ли дружинники пригнали их в княжеский лагерь? Я исполняю повеления Ольгерда, как присягнул. И подвержен лишь княжескому суду. Мне нет дела до твоих богов.

Ослябя отошел от пыточного помоста подальше, под сень священного дуба. Невыносимая вонь горящей плоти, смешанная с едким запахом каменного масла, проникала через поры кожи, отравляя внутренности.

– Подозревать тебя в измене нет оснований, – продолжал Криве. – Ты отважный и хладнокровный убийца, без веры и без сомнений.

– Зачем ты смущаешь меня, Криве? Сам знаешь – убью без сомнений. А нехристя – тем более… – усмехнулся Ослябя. – Ну что, жрец, действо закончено? Сегодня мы без обычной торжественности и многолюдства, сам-друг справились.

Он подобрал с земли полупорожний мех и котомку.

– Судьба твоя уж соткана семью богинями! – прошептал ему вслед Криве.

* * *
Вкруг княжеских шатров горели огни. У коновязи Ослябя приметил чужих коней – нездешнюю, богатую сбрую. Приметил ало-золотой флажок с княжеским столом и шапкой Мономаха на зеленой подушке – герб Тверского княжества.

Ослябя медленно брел, разыскивая во тьме, разгоняемой лагерными огнями, свою палатку, и прислушивался к разговорам у костров, чтобы понять, зачем приехали тверичи. Так удалось узнать, что ещё засветло примчался в лагерь большой отряд. От самого Микулина скакали почти без роздыха. Сам Михайла Микулинский, младший брат Юлиании, супруги Ольгерда Гедиминовича, во главе отряда. Ныне все в великокняжеском шатре расположились, пируют.

Литовское воинство бурлило. Ждали скорого похода, веселья, добычи. К месту ли тут Ослябя, усталый, голодный, пропахший смрадным духом горелой человечины? А вот и стан любутской дружины.

– Где дневал, детина? – встретил его вопросом Лаврентий.

Старый любутский дружинник Лаврентий, прозванный Пёсья Старость за привычку то и дело украшать этими двумя браными словами свою речь, восседал на березовой колоде. Голый по пояс, он правил точилом огромный обоюдоострый нож. Над чахлым костерком, в чане булькало густое варево, наполняя ночной воздух пряными ароматами мясной похлебки.

– Пленников на тот свет провожал…

– Ах ты! – с неудовольствием произнёс Лаврентий. – Пёсья старость! Кровищи давно не видал? Чем это смердит? Снова дьявольские костры возжигали?

Лаврентий воткнул клинок в землю. Тревожно огляделся по сторонам. Там в полумраке тонул воинский лагерь.

– Три гроша ныне за ягненка отдал, пёсья старость. Дорого! В прошлый раз на полкопейки меньше за большего козленка взяли, и то было дорого. Надо, надо в поход, детинушка! Сидим тут, словно мухоморы под березой. Дух воинский дружка на дружку тратим. Ныне Василий с Мануйликом Мужилой передрались. Разкровянились, рассобачились, словно псы…

– Мужилу выдрать повелеваю… – рассеянно вставил Ослябя.

Он уже сдернул пропахшую смрадом языческого капища рубаху и протирал тело влажной тряпицей.

– Зачем драть, детинушка? Пусть ворог Мануйлу выдерет, пусть ему копьем по затылку достанется! Я тебе вот что скажу: от величия Ольгердова гонец прибегал. Тоже мне гонец! Кривобокий Люська-скопец. Тонким голосом верещал, будто Его Величие бояр своих на совет созывает. Нынче ж ночью! Я Люське медку подлил. По твоему рецепту медок, детинушка! Люська мне и выболтал, дескать, Их Величие в поход собирается. Война, детинушка, это тебе не пёсья старость. Это прибыток! Это удача!

– Довольно суесловить, Лаврентий. Подай свежую рубаху и доспех! Раз зван – надо идти. Послушаем, что микульчане нам скажут. Зови отрока! Пускай Васька разукрашенною рожею великокняжеский шатер почтит…

* * *
К великокняжескому шатру они поспели вовремя. Там, перед входом, уже выросла груда разукрашенных гербами щитов и мечей. Рядом возвышался шалаш, составленный из копий. Цвета флажков на их навершиях были ясно различимы в свете высоких костров, окружавших великокняжеский шатер. В литовском воинстве придерживались стародавней традиции – на совет князья и воеводы являлись безоружными и с обнаженными головами.

– Гляди-тка, дядя Андрей, – шепнул Ослябе Васька. – Это ж Захария Останков.

Ослябя и сам признал в некрепком малом, который встретил их при входе в шатер глубоким почтительным поклоном, ближнего дьячка Дмитрия Брянского.

– Прими шелом, Захария, – сказал Ослябя, обнажая голову. – Давно ли прибыли к войску?

– Да ныне фе, ныне пофле полудня и прибыли! – ответствовал Заряхия, щеря рот в беззубой улыбке. – Фам княфенька уфе в фатре. Батюфку подфыдает. И братец ихний, ваф тефка тоф там!..

Зажженные факелы разгоняли сумрак шатра. Ослябя и Васька Упирь, ступили под низкие своды. Устилавшие пол звериные шкуры заглушали топот множества ног, курящие благовония устраняли обычные запахи конского пота и немытых тел. Княжеское место располагалось, как обычно, напротив входа. На нём сейчас устроился один из малолетних сыновей княгини Юлиании, любимец Ольгерда, Ягайло. Мальчишка играл деревянным, изукрашенным причудливой резьбой мечом и поглядывал на старших братьев, князей Полоцкого и Брянского. Рядом с ними, на устланных коврами скамьях расположились воеводы Ольгердова воинства, командиры «стягов».

Жена Ольгерда находилась тут же, в шатре. Её суровое лицо блистало в полумраке матовой белизной.

Рядом с княгиней расположился огромного роста статный человек, лицом чрезвычайно схожий с княгиней. Незнакомец полностью снял с себя доспех, словно чувствовал себя в полной безопасности, как дома, под защитой родного кремника. В вырезе богато вышитой рубахи, на мощной груди блестело желтым металлом распятие. Не этого ли человека доспехи, богато украшенные чеканкой и чернью, сложены в стороне, под войлочной стеною шатра? Не его ли меч, с украшенной самоцветными каменьями крестовиной, оберегал, словно священную реликвию, разодетый в пух и прах отрок? Незнакомец бросал горделивые взгляды на первородных сыновей Ольгерда и подозрительно, с недоверчивым интересом – на любутского воеводу и его спутника. Княгиня же ласково гладила незнакомца по руке, «любезным братом, Михаилом Александровичем» величала.

– Отошли отрока, боярин, – сказала тихо Юлиания, обращаясь к Ослябе. – Здесь будут вершиться семейные дела. Лишние уши ни к чему.

Василий безмолвно отступил за полог шатра, а Михаил Александрович, обращаясь к сестре, продолжал прерванную речь. Он говорил тихо, смотрел исподлобья, и Ослябя ясно видел злые слёзы в глазах его.

– Мы с тобой из Большого Гнезда Всеволодова. В нас кровь Рюриковичей. А ты, сестра, – мать будущего великого князя Литовского, потомка великого Гедимина! Кровь наших предков взывает к отмщению! Нам ли терпеть поругания от Митьки-недоросля? Как снести страшную обиду? Десять дней провел я на пустом дворе, один, без бояр! Даже простой воды вдоволь не получал. На счастье мое, явились к Митьке послы из Сарая, усовестили подлеца.

Михаил Александрович перевел дух.

От Осляби не ускользнуло выражение холодного пренебрежения на лицах старших сыновей Ольгерда. Плечом к плечу, вперив взоры в непочатые кубки, Андрей и Димитрий молчаливо внимали жалобам мачехиного брата. Оба – поседевшие в походах, опытные полководцы. Андрей Ольгердович, огромный тяжелый, с лицом, изуродованным шрамами, и его единокровный брат Дмитрий, не высокий и не низкий, не многословный и не молчаливый, не приметный, но премудрый.

Ослябя уселся на край скамьи, рядом с соратниками, подальше от великокняжеского престола.

Чья-то проворная рука откинула полог. Ольгерд вошёл стремительно и бесшумно, окинул ястребиным взором собравшихся. Кто бы мог подумать, что великий князь Литовский и Русский недавно разменял восьмой десяток? Прямая осанка, цепкий, внимательный, ясный взгляд из-под густых нависших бровей, тяжелая, неловкая поступь всадника, половину жизни проводящего в седле. Пышные кудри, усы и бороду лишь первым снежком припорошило. На Ольгерде Гедиминовиче не было доспеха и меча при нём не было – под расшитым шелками синим плащом, поверх кафтана виднелась лишь узорчатая перевязь с длинным кинжалом. Князь окинул взглядом собрание. Всё ли здесь? Все откликнулись на зов? Все ли выказали повиновение его воле? Вот жена – печальноликая Юлиания, плодовитая и покорная тверская княжна. Вот её высокородный брат, оскорблённый малолетним Митькой Московским – гневливый гордец, обидчивый, памятливый, непримиримый упрямец. Вот бояре – русские и литвины, верующие и суеверные, но равно присягавшие, целовавшие крест. Вот старшие сыновья от витебской княжны Марии Ярославны – опытные бойцы, проверенные многими боями полководцы, опасные противники. Вот разряженные в шелка и бархат вельможи – тщеславные и расчетливые сребролюбцы.

Ольгерд обошёл шатёр по кругу. Присутствующие, поднимаясь с мест, склоняли головы перед князем. Под заунывное звучание волынки[37] бледный отрок высоким голосом выводил печальную песню на жемотийском языке.

– О чем слёзы проливаешь, брат Михайла? – спросил Ольгерд, останавливаясь перед шурином.

Михайло Александрович молчал, малодушно опустив очи долу. Тёмно-русая борода его намокла от слёз, глаза были красны.

Ольгерд отвернулся, пряча насмешку, и приблизился к княжескому месту. Ягайло поднялся навстречу отцу, схватил за руку, ласково уткнулся лбом в меховую оторочку рукава. Единым мановением Ольгерд скинул с сидения шелковые подушки, уселся.

– Позволь сказать слово дочери и внучке князей Владимирских, – молвила Юлиания.

– Говори, жена!

На мгновение лёгкая тень нежности осенила черты великого князя, суровые складки возле рта разгладились.

– Я вне себя, драгоценный супруг! – начала княгиня, привлекая к сердцу неугомонного Ягайлу, ссаженного отцом с великокняжеского места. – Не сон ли это дурной? Сам посуди: прискакал ныне мой брат – сын и внук прославленных мучеников за православную веру и Русскую землю. Прискакал с обидой на сердце. Надеялся на суд праведный, а получил мытарства неимоверные! Московские бояре насоветовали дурное Митьке малолетнему. Принял Митька сторону нашего дядюшки, Василия Кашинского[38] и князь-Еремея[39].

– С Митьки восемнадцатилетнего какой спрос? – молвил удручённо Михаил Микулинский. – Но митрополиту я верил. Почитал Алексия, словно святого, надеялся на праведный суд, а он… заточил меня, обесчестил! Не менее седмицы в подклети держал, на хлебе и воде…

– Хлеб и вода – достойная пища хорошего воина, – усмехнулся Ольгерд. – Конечно, перед битвой или турниром неплохо бы и мяса вкусить. Но можно и без мяса немало дней счастливо прожить.

– Митька отдал им Тверь! – Бледное лицо Юлиании закраснелось от гнева, очи блеснули слезами.

– Отдал Тверь! – возопил княгинин брат единокровный.

Вскочил Михайла Александрович, и Ослябя почуял, как напряглись литовские бояре, а Андрей Полоцкий так и вовсе вскинулся. Принялся руками по дородному чреву шарить. Но вот незадача! Оружие-то пришлось, по местному обычаю, снаружи оставить! А Ольгерд-князь сидит себе на месте, недвижим, словно гранитная скала. Лишь взглядом стальным блуждает вослед неугомонному Ягайле. Молвит сурово, к старшему сыну обращаясь:

– Зачем вскочил на ноги, князь Андрей? Если слово имеешь против княгини или брата её, говори!

– Имею слово за старца Алексия, – голос Андрея Полоцкого был подобен раскатам дальнего грома. Князь говорил тихо, с немалым трудом удерживая гнев.

– Почитаю святую православную церковь более матери родной. Почитаю митрополита Алексия… – князь Андрей запнулся.

– Продолжай, старший сын, продолжай, – молвил Ольгерд, неотрывно глядя на взмокшего от гнева, побагровевшего микулинского князя.

– …почитаю митрополита Алексия человеком беспорочным, святой жизни и неукоснительной праведности!

– Сам Тверь возьму, сам! Нешто отец мой даром в Орде мученический венец принял? Не посрамлю родовой чести… – хрипел надсадно Михайло Александрович.

По светлому лику Юлиании серебристыми ручьями лились слезы. Ягайла притих, отложил в сторону деревянный меч, любимую свою игрушку, и приник к материнским коленям.

– И я почитаю православную веру, – проговорил Ольгерд. – Свидетельство тому – и ты, Андрей Ольгердович, и единокровные братья твои. А московиты… что с них взять? Дикий народец – лесовики, неумелым недорослем управляемые. Поучим их уму, бояре? Нам ли, ханское воинство бившим, не справиться с лесными дикарями? Остынь, брат Михаил Александрович. Успокойся и ты, княгиня! Не оставим в унижении родичей.

Загомонили, заволновались бояре, хмельным мёдом возбужденные. Заскрипели-зазвенели кольчужные кольца и цепи золоченых доспехов. Грузно осел Андрей Полоцкий на лавку великокняжеского шатра, осушил одним духом полупорожний кубок и ещё меда потребовал. Жарко стало, муторно, волнительно. Принялся судить-рядить совет великокняжеский, когда да какими силами в поход выступать. Препирались, ссорились. Не один раз ещё Михайла Александрович с места вскакивал. Благовестил, слезами упивался. Несметные полчища московского воинства, к вожделенной Твери подступившие, описывал. Не хуже былинного песнопевца об опустошении родного Микулина рассказывал. На Дмитрия Ивановича Московского проклятия призывал. Не один раз на горькие унижения великого рода своего сетовал. Так засиделись до утренней зорьки. Утомился и уснул неугомонный Ягайло. Удалилась в свой шатер благородная княгиня. А Ослябе всё чудилось, будто прячет Ольгерд Гедиминович в усах ехидную улыбку, горькие жалобы родственника слушая. Потешается владыка княжества Литовского и Русского над микулинским родичем. А может, и того хуже, над верой православной надсмехается?

* * *
– Постой, Андрюха! – донеслось из темноты.

Ослябя обернулся. Так и есть, Дмитрий Ольгердович прямехонько к нему поспешает. Огромный, на голову выше отца, могучий, князь Брянский и Стародубский слыл отважным бойцом и истовым приверженцем православной веры. Следом за ним шагали пешие дружинники брянского воинства. Первые лучи восходящего солнца блистали алым на отполированных наконечниках их копий.

– Чего насупился, воин? – спросил князь Дмитрий. – Или не рад встрече с земляками? Или не жаждешь вестей с родимой Любутки получить?

– Каких вестей мне ждать, княже? Худшее уж свершилось. Пусто мне в Любутске. Да и здесь не любо.

– Зачем так говоришь? – князь Брянский испытующе смотрел на него из-под низкого налобья шлема. – Третий год ты не снимаешь доспехов. В каждой битве отличился. И стяг твой – лучший в отцовом войске… Неужто забыл про землю родную? Не думаешь ли вернуться, мирной жизни вкусить?

– Не к чему мне возвращаться… Ты отпустил бы меня. Смотри: уж заря разгорелась. Надо дружину к походу готовить.

– Об этом не спеши заботиться. Отец решения не принял. Увидишь, он небыстро размышлять станет. Конечно, микулинский князь не напрасно жалобы расточал. Да и мачеха моя толику яда к словам братниным ещё добавит. Похода на Московию не миновать. Но ты, Ослябя, успеешь ещё коня из родимой Любутки напоить, если пожелаешь.

– Невместно мне в такую пору войско покидать…

– Послушай!.. – разволновался Дмитрий Ольгердович. – Отец пошлёт вестника к брату, Кейстуту. Пока ещё посланец обернется, пока Кейстут хитромудрый выгоды и потери просчитает, пока его войско нас нагонит, осень минует и зима наступит…

– Ты сказал бы прямо, княже, зачем тебе надобно, чтобы я в Любутск направился? Нечего делать мне на Брянщине! Семья моя уж третий год как повымерла вся, терем сожжен, челядь рассеялась. Дружина – вот моя семья, бранное поле да тайная вылазка – мой дом.

– Слыхал я, Ослябя, что ты большой мастак за пленными на Московию ходить, – скривился Димитрий. – Не любишь лесной люд. Я так слышал: братаник[40] твой, Сашка Пересвет, на Москве, при митрополичьем дворе обретается…

– Мне до Сашки дела нет. Пьяница он и охальник. Поссорились мы. Мириться не стану.

И Ослябя выказал неуважение, повернулся спиной к старшему, не почтил поклоном при прощании. Или разозлился, бесчувственный человек? Или испугался чего, не знающий страха? Но Димитрий Ольгердович не думал отпускать своевольного подданного. С силушкой вдарил латной рукавицей по кованому наплечью ослябетева доспеха. Металл грянул о металл. Васька Упирь, в сторонке прикорнувший, подскочил, будто ошпаренный.

– А я так слышал, – прорычал Димитрий Ольгердович совсем уж не миролюбиво, – что один из сыновей твоих жив. Будто в Москве он, будто Димитрию Московскому служит, и будто Сашка Пересвет, твой непутевый родственник, его от неминуемой смерти спас.

– Отпусти ты меня, князь! – взмолился Ослябя. – Не трави душу напрасной надеждой. Я присягнул твоему отцу, крест святой целовал. Присяга нерушима для меня. Прикажет Ольгерд Гедиминович Москву поджечь – подожгу. Прикажет Сашкину непутевую башку с плеч скинуть – скину.

* * *
Васька Упирь едва поспевал за своим командиром. Ослябя бежал прочь от князь-Димитрия так скоро, словно вся сатанинская рать гналась за ним по пятам.

– Всё так, Андрюха, – пробормотал вослед ему брянский князь. – Да только для владетеля Литовского, что крестное целование, что шаманская пляска – всё едино.

Димитрий Ольгердович хорошо знал своего отца. Умел провидеть его намерения. Многое свершилось по его предсказанию.

* * *
– Что вы содеяли? – спросил Ослябя.

– Ухайдакали раба Божьего, – просто ответил Лаврентий Пёсья Старость.

Ослябя сошел с коня. Склонился над пленником. Лицо мужика, залитое кровью, казалось бы младенчески покойным, если б не зияющие рваным мясом раны на месте глазниц.

Север, бурый конь Осляби, тяжело переступал по мерзлой траве, дышал в спину горячо и тревожно, чуя свежую человеческую кровь.

– Зачем вы его ослепили?

– Дык, догадался он, что мы с литовского стана. Дрался, кусался, как собака, не унять.

– Так намяли бы ребра, руки повыдергивали. Зачем же ослеплять?

– Дак били мы его, Андрей Василевич, били смертным боем. Дак грозился, что сбежит и всё про нас боярину Шубе расскажет. Всё: и где мы, и что мы, и с кем мы. Всё! А слепцу-то и допрос чинить уместней, слепец, он сговорчивей. И не расскажет слепец боярину своему ни где, ни что, ни как, ни с кем. Кто ж знал, что он от ослепления помрет?.. – Егор Дубыня, барабанщик Ослябева стяга, трещал так же звонко, как его барабан перед началом сечи.

– Да и не воевода это, так мужик мужиком, – буркнул Ослябя.

Они расположились на отдых в бору, среди ёлок. Говорили тихо, не гремели железом, не возжигали огня. В разведку пошли налегке, без доспехов, без припасов. Только осторожный Васька надел под зипун кольчугу. Коней также обрядили попроще – обычная сбруя, как у добрых путников-северян.

Васька разложил на тряпице нехитрую снедь: хлеб, репу, вяленую рыбу. На головы им сыпала предзимняя мокрядь. Поначалу вечеряли втроем – Лаврентий не присоединился к трапезе, пока не схоронил злополучного пленника.

– Вернёмся к войску? – осторожно спросил Василий.

– Вернёмся. Найти бы ещё то войско! – нехотя ответил Ослябя.

– Дак вроде намеревались к Волоку Ламскому идти поначалу.

– Может, и к Волоку, а может, и к Можайску. Кто же Ольгердову душу распознает? Мне он у Волока встречу назначил, а Михайле Волынянину – возле Можайска, – нехотя ответил Ослябя. – Государь наш тихо, по звериным тропам войско водит. Никому секрета не открывает.

– Куда ж поскачем, батя? – поинтересовался Васька.

– На закат… – и Ослябя подозвал Севера.

* * *
Они шли размашистой рысью, минуя проезжие тракты, выбирая проторенные тропы, что пролегали по балкам, вдоль ручьёв. Вблизи Можайска напугали до полусмерти охотничью ватагу: троих смердов, ждущих в схороне кабанчика. Допрашивали строго, побили крепко, но резать не стали. Смерды жалобно молили о пощаде. Ни о вражеском войске, ни о войске московитов ничегошеньки они не знали. А тут, на удачу, товарищ пленных выгнал к схорону поросенка-недоростка. Дубыня оглушил зверя палицей, Василий довершил дело рогатиной. Споро повязали загонщика, освежевали зверя, мясо пересыпали отобранной у смердов драгоценной солью. Кто знает, как добрались бы до своих по зимнему лесу, если б не эта случайная добыча. Смердов обобрали, конечно, как же без этого, а потом отпустили полуживых и полуголых.

И снова Ослябя повёл их лесистыми оврагами на закат, в сторону Можайска. Под копытами коней трещал и лопался молодой ледок. Палая листва, схваченная морозцем, оглушительно шелестела. С каждой ночью становилось всё холоднее.

Около полуночи третьего дня неподалеку от Можайска разведчики встретили своих.

– Эй! – прокричали из темноты. – Куда ж так летите, упыри? Нешто коней не боитесь загнать?

– Из нас только один Упирь, – мрачно ответил Ослябя, придерживая Севера. – А ты сам-то чей, смелый такой?

– Я те счас расскажу, дяденька, – нагло ответила осеняя ночь.

Сколько их было? Кто ж разберет впотьмах! Семь или десять человек. Какая разница? Выскочили из зарослей орешника, словно черти из преисподней. Кто на коне, а кто пешедралом. Но все вооружены, все со щитами. Лаврентий успел возжечь факел. В железе щита отразилось его колеблющееся пламя, высветив кряжистый дуб, распростерший на стороны обнаженные ветви.

– Гляди-тка! – вякнул Лаврентий. – Дерево голое! Стародубские дружинники!

Факел упал на землю, выбитый опытной рукой стародубского вояки.

Васька огрёб по шапке тяжёлым щитом. Упирь кулем мучным сверзился из седла на мёрзлую землю, глухо звякнула кольчуга.

– Свои-и-и! – что есть мочи возопил Дубыня. – Мы дальняя стража! Боярина Осляби люди и сам боярин с нами!

Вопль его канул в лошадином топоте, грохоте щитов и площадной брани.

Ослябе удавалось отражать летящие в его лицо кулаки. Нападавшие не вынимали мечей из ножен, используя их как дубинки. Пиками не кололи, пытались нанести удары древком – убивать или калечить не хотели, намеревались полонить. Север вертелся волчком, спасая своего всадника от петли аркана.

– Дубыня! Вали коней! – скомандовал Ослябя. – Спешим их!

И дубинушка Егория принялась охаживать добрых стародубских скакунов по головам да по крупам. Нет-нет да и подворачивалась под его могучую десницу чья-нибудь несчастливая конечность. Тишину зимнего леса наполнил истошный вой и лошадиное ржание.

– Окститесь, дурни! – ревел Дубыня, круша противников.

Лаврентий спешился. Вооружившись длинной веревкой, он орудовал под ногами обезумевших коней. Отволакивал в сторону оглушенных Дубыней противников, ловко вязал, приговаривая:

– Настала, настала пёсья старость. Отдохните, поглядите сны честные о том, как зазорно боярина Ослябю не узнавать!

Ваське удалось подняться на ноги. Одного из драчунов он сдернул с седла за полу зипуна и швырнул под копыта подоспевшего Ручейка.

Васькин конь, вороно-пегий Ручеёк, метался между дерущимися с пустым седлом. Привычный ко всяким передрягам, безошибочно различая своих, он бил противников копытами, сшибался с конями грудь в грудь, скалил зубы, кусался.

Лаврентий исправно творил своё ремесло: трое противников, оглушённые и крепко связанные, лежали на мёрзлой траве. Вдруг кто-то толкнул старого любуткого дружинника коленом или кулаком пониже спины. Потом ещё раз, будто говорил: «повернись». Противник был позади, великого роста, тяжёлый, дышал шумно и жарко.

– Ох, наросло ж в Стародубе здоровых орясин! Как удержаться-то, пёсья старость? – печально бормотал Лаврентий, нащупывая в голенище любимейший свой топоришко. Выверенным движениям, с широкого разворота ахнул дядька обушком по вражеской груди. Бил милосердно, не остриём, но обухом, однако почему-то не услышал, как доспех отозвался на удар мелодичным звоном, будто и не было на противнике никакого доспеха, а только шкура.

– Уая-я-я! – закричал противник, вздымая в воздух лаковые копыта. Лаврентий выронил топор, склонился долу, прижал бороду к коленям, накрыл ладонями затылок. Но милосердие оказалось не чуждо и его противнику. Не стал он топтать дядьку Лаврентия. А только ухватил за зипун посередь спины, мотнул головой, выдирая здоровенный клок.

– Повредил меня, пёсья старость! – взвыл Лаврентий, распрямляясь для новой атаки.

Струсил ли старый любутский дружинник? Стушевался ли отважный вояка? Почему топоришко из рук выпустил, когда увидел над собой горящие недобрым полыменем глаза Ручейка и его оскаленную пасть?

– Тащи мешки, Лаврентий! – услышал он зов боярина. – Накроем ими буйные головушки стародубского воинства, чтоб не ослепли ненароком от великокняжеского величия!

– Ручеёк! – вопил Упирь. – Не тронь Пёсью Старость! Ко мне! Ко мне!

* * *
Пленники сидели на земле связанные, с мешками на головах. Оружие их валялось рядом, сваленное немалой грудой.

– Экие нерадивые вояки, – бормотал Лаврентий, копаясь в железном хламе. – Всемером против четверых не выстояли. Дела позорные, пёсья старость!

– А чё, Андрей Васильевич, – ворковал Егорка, – мож, их в великокняжеский стан оттащим, нарекём московитами. Пусть дядька Ольгерд их железом каленным пожжет. Мож, и будет толк.

– Волоки! – глухо ответствовали из-под мешка. – Тебе, дубине стоеросовой, колоде непутёвой воздастся за это. Мы – стародубские дружинники пришли под Можайск с воинством Ольгерда Гедиминовича. С ним же и далее пойдём, Митьку Московского крушить!

– Где ныне Ольгерд? – спросил Ослябя.

Мешки безмолвствовали.

– Вдарь, Егорка, – приказал Ослябя.

И Дубыня ударил говорливого пленника кулаком по голове, по крепкому донышку мешка.

– Да не так! Зачем рученьки мараешь? Васька, тащи батоги. Егор, снимай с него порты. Да поторопись, скоро рассвет.

– А сапоги-то у него хорошие, – бормотал Дубыня, разоблачая пленника. – Жаль, мне не по размеру.

Заревел, засучил ногами пленник, заерзал нагим задом, завертелся веретеном. Заволновались и его товарищи, стародубские воины. Кряхтя и поругиваясь, повлекли спеленатые телеса в разные стороны от допрашиваемого.

– Васятка, – молвил ласково Ослябя. – Клади-ка, сынок, седалище на голову сему воину да полы тулупа ему приподыми, чтоб батожная премудрость до потрохов легче доходила. Дубыня, начинай!

* * *
Сумерки поздней осени рассеялись. Огромные снежинки, посланцы хмурых небес, оседали на конских гривах, шапках и плечах всадников, двигавшихся вереницей. Впереди – Ослябя и Упирь. Они ехали рядом, стремя в стремя. Далее следовал Лаврентий Пёсья Старость, то и дело оглядываясь на пленных стародубчан, которые гуськом тащились за ним с мешками на головах, повязанные длинной веревкой, чей конец был привязан к хвосту Лаврентиева коня. Дубыня, также верхом, замыкал шествие. Великан держал наготове огромный лук, с наложенной на тетиву стрелой. Следом за Дубыней шагали кони стародубцев. Пустые стремена бились о впалые бока.

– Ой, Васятка! Ой, злющий же у тебя жеребец! – причитал Лаврентий. – Из зипуна моего преогромный клок выгрыз, пёсья старость! Мерзну! Пурга в спину задувает, застужусь да и помру, не доехав до Можайска! Нет, не конь это, а как есть пёс злющий!

К полудню вышли на опушку леса.

Вдали между увалами курились дымы. Сквозь пелену усиливающегося снегопада еле виднелись деревянные стены и башенки Можайской крепости, а также побелевший вал, россыпь тёмных фигурок под ним. Прямо перед крепостью между невысоких, пологих холмов виднелись остовы сгоревшего посада, а также шатры и палатки литовского лагеря. Зоркий глаз Осляби разглядел стяг Ольгерда – красное полотнище и «Погоню»[41] на нем.

– Что это, батя? – тревожно спросил Упирь. – Штурмуют?

– Да, сынок, – нехотя отозвался Ослябя. – Вовремя мы подоспели. Эй, Лаврентий, веди стародубских дурней в лагерь. А ты, Дубыня! Отложи лук, подгоняй их батогом!

Сказав это, Ослябя пустил Севера вскачь к крепостному валу, а бойкий Ручеёк, злой и голодный, чуя близость боя, сам пустился галопом, вынес Ваську Упиря вперед, а Васька и не сдерживал ускоряющийся бег коня, лишь что-то кричал Ослябе, оборачиваясь, но слова уносила метель.

Очень скоро громкая брань Пёсьей Старости, хохот Дубыни и плач пленников, получающих удары батогом, затихли далеко позади.

* * *
– Мы уже потеряли сотню человек, а может, и более. Пал боярин Смалыга, пал Семён Беспорточник, – мрачно заявил великий князь Литовский и Русский. Он, облаченный в полный доспех, восседал на огромном, белом жеребце. Голос князя, доносившийся из-под опущенного забрала, был подобен отдаленному грому. Ольгерда окружали огнищане[42] и ближние бояре, пешие и конные. Ослябя приметил среди прочих стяги Андрея Полоцкого и Дмитрия Брянского. Здесь, перед пограничным Можайском, собралось всё литовское воинство.

Особо привлекали взгляд конные копейщики в длиннорукавных кольчугах с кольчужными рукавицами, в панцирях из длинных продольных железных пластин с наплечниками. На маковки шлемов и на бармицы[43] ложился, но не таял снег. Кони позвякивали пластинчатыми ожерельями доспехов, выпуская густой пар из ноздрей. Копья всадников, устремлённые в небо, осеняли воинство трепетным разноцветьем флажков, чья пестрота казалась такой нарядной среди белой метели. Блестящие секиры пехотинцев, блестящие островерхие шлемы и раскрашенные яркими цветами павезы[44] также придавали строю литовского воинства праздничный вид.

Литовские полки пришли под стены можайского кремника за новой победой. Золочёные панцири князей, серебряная отделка конской сбруи, яркие плюмажи, шитые золотом попоны, решительные взгляды, барабанный треск – всё свидетельствовало о готовности к началу весёлого кровавого пиршества, но упорное сопротивление можайцев не давало Ольгерду и остальным повода для веселья.

– Трусливые людишки, засевшие в крепости, облили вал водой, – продолжал Ольгерд. – Невозможно взобраться. Сыплют на головы ратникам камни, бьют стрелами. Весь город стал на стену. Они и не думают сдаваться! А ты боярин? Что ты совершил для нашей победы? Добежал до Москвы?

– Не удалось до Москвы дойти, Ольгерд Гедиминович, – отвечал Ослябя. – Народу много разного по лесам шатается, на дорогах людно. Не раз и не два от погони уходили. Пленных брали, пытали, убивали. Все говорят одно и то же: достраивает, дескать, Дмитрий Московский новую крепость. Крепость высокую, каменную. Сами видели: только первый снег пал, только слякоть подмерзла, покатились по трактам волокуши, камнем да лесом груженные. Знать, и вправду на Москве строительство большое.

– Зачем же ты, боярин, пленных в лагерь не привёл? Стародубцы не в счёт. Они сами бежали ко мне, в дружину к Дмитрию Ольгердовичу наниматься. Да и не были они на Москве, не ведомо им, где ныне Митька-малолеток обретается. Твои люди так знатно их отделали, что ныне они для боя непригодны. Будто мало нам потерь в войске! Будто ты, боярин, всякого встречного пытать да мучить подвизался!

– Значит, зря дрались, – вздохнув, молвил Ослябя.

Из снежной пелены верхом на разгорячённом коне каурой масти выскочил Ольгердов отрок Игнаций Верхогляд.

– Вылазка! – прохрипел он. – Можайские трусы отворили ворота! Из города идет конница.

– К бою! – скомандовал Ольгерд.

– Дозволь отличиться, – Ослябя опустился перед князем Литовским на колено, склонил голову. – Дозволь и моей дружине участвовать в битве.

– Ступай на мост, Ослябя! – прокричал Ольгерд. Закованный в броню конь уже нёс его ко рву, к открытому зеву крепостных ворот, к скорой победе. – Покажи нам, что ты не только лазутчик отменный и мастеровитый палач. Покажи, каков ты боец, православный рыцарь! – услышал Ослябя слова повелителя княжества Литовского и Русского.

Сигнальщики поднесли трубы к губам. Одетые в чешуйчатые панцири из длинных продольных стальных пластин с пернатыми фестончатыми оплечьями и подолом, они закинули за спины миндалевидные щиты. Отделанные красным сафьяном ножны их сабель и кинжалов в белой кипени снегопада были подобны брызгам крови.

* * *
О чем помышляли защитники крепости, видя перед собой огромное, в пол-окоема вражеское войско? Посылали в Москву за подмогой? Молились? На что надеялись?

Через прорезь забрала Ослябя рассматривал крепостную стену – местами обветшалая, обмазанная кое-как глиной кладка брёвен. Круглые башни с покатыми, крытыми дёрном, крышами. Однако детинец[45] построен по уму – на вершине крутобокого холма, склоны во многом заменяют вал. К стенам подобраться сложно. С башенных галерей и из бойниц лучники яростно и метко шлют стрелы. Не прикрыться от тех стрел щитами, не подкатить к стене ни осадной башни, ни тарана. К тому же вал можайские жители так усердно поливали водицей, что поверхность его покрылась толстой коркой наледи. Осаждающим никак не взобраться наверх. А у основания вала пролегает ров глубокий, стены его крутые. Воды в нём немного осталось после летней засухи, но тяжеловооруженному пехотинцу не пройти. Остается одна лишь дорога в город: по мосту. Пробить дыру в воротах, греческим огнем запалить обитые железом створки, а потом – на штурм, воздев к небесам сверкающие клинки.

– Василий! – Ослябя обернулся к Упирю. – Как только литвины с можайцами на мосту сойдутся, мы своё дело сделаем. Ты копьё своё взять не забудь.

* * *
– Смотри-ка, Андрей Васильевич, – шепчет Упирь. – Вон Локис-Минька суетится. Налаживает навес над тараном. Наших знакомцев – стародубцев погнали под навес, луками вооружили. Смотри-ка, батя! Покатили! Покатили!

Они стояли на голой верхушке обдуваемого всеми ветрами холма. Как всегда рядом, стремя в стремя. Север был неподвижен, подобно гранитной скале. Ручеёк, напротив, прядал ушами, скалил зубы и тихо ржал, чувствуя приближение схватки.

За спинами этих двух всадников сомкнутым строем стояла любутская дружина. Над головами реял в снежной круговерти красный с золотым стяг боярина Осляби, последнего в своем роду. Их осталось всего двадцать. Старшему, Лаврентию Пёсьей Старости, минуло пятьдесят годов, самому молодому, Ваське Упирю, едва исполнилось восемнадцать.

Ослябя нашел его три года назад в опустошенном чумой Любутске. Васька сидел на колокольне и, словно ополоумев, без остановки дергал и дергал набатное било, оглашая окрестности заунывным похоронным воем. Пока Ослябя лез на колокольню, вой утих, а звонарь – тощий, испуганный до смерти парнишка – обнаружился под куполом колокольни – сидел на стропилах среди снулых летучих мышей. Как ни расспрашивал Ослябя мальца о судьбе жены, свояченицы и детей своих малолетних, как ни тряс недоросля, как ни мял его тощие бока – ничего добиться не смог. Трясясь, словно в лихорадке, отвел его парнишка к закрытому чумному рву, указал место упокоения сородичей. И не более того. Всё твердил только:

– Все померли, все. Батюшка Епифаний службу в храме не успел довершить. И за ним пришла старуха с косой. Упири летучие на небеса всех вознесли. Так все померли, все…

Так и прозвал его Ослябя Упирем. Любутский боярин с выжженной горем, бесчувственной душой, потерявший всю семью, привязался к тощему заморышу, как к сыну. Любутские дружинники говорили меж собой так:

– Если кого и жалеет наш воевода, так это коня своего премудрого, Севера, да мальчишку отважного, веснушчатого Василия.

За три года, проведенных в непрерывных походах под знамёнами Великого княжества Литовского и Русского, Васятка оброс мясцом. В одной из безумных вылазок на Рязанскую землю добыл себе резвого и злого коня. Всем был хорош Ручеёк – и на ногу легок, и умен, и предан. Один лишь недостаток имелся у него – странная вороно-пегая масть, словно похмельный маляр размалевал хорошего вороного коня белой краской.

* * *
Два всадника смотрели, как месят снег перед въездом на мост служилые люди огнищанина Локиса – ближнего советника и соратника Ольгерда Гедиминовича. Локис был не только могуч и лохмат гривою да огромной тёмно-рыжей своей бородою, но ещё и обучен разным полезным наукам. Ходили слухи, будто известен Локису секрет греческого огня, и будто очень пригодился этот секрет в победном для литовского воинства сражении с ордынцами у Синей Воды. Русская часть литовского воинства называла Локиса попросту Минькой, на которого огнищанин походил и внешним видом, и повадкой.

Вот и сейчас под водительством Локиса-Миньки ладился и ставился на колеса огромный шалаш дощатого навеса, под которым на стропилах подвешивался таран. Огромное бревно с заостренным концом, окованным железом, подвешивалось на цепах. Специально обученным дружинникам предстояло раскачивать таран, ударяя им в ворота осажденной крепости. Особая ватага отвечала за доставку тарана к воротам. Эту неблагодарную и опасную работу исполняла самая забубенная, никчемная часть воинства. Зоркие глаза Осляби разглядели среди людей, суетящихся вокруг тарана, старых знакомцев – незадачливых стародубских дружинников.

– Не будет от этого дела проку, – сказал Ослябя. – Остаешься за старшего, Пёсья Старость. Держи стяг повыше да жди сигнала Дубыни. Как услышишь звук рога, ввязывайся в свару. Но если сигнала не будет – с этого места ни ногой!

* * *
Говорят, Ольгерд Гедиминович имел обыкновение щадить своих дружинников. И то – правда. Разве стало бы Великое княжество Литовское и Русское столь обширным и многолюдным государством, если б не внимательное отношение его управителя к своим людям? Разве удалось бы отбить у Орды Киев – мать городов русских – и волынские княжества, если б Ольгерд вёл себя иначе? Он был расчетлив и изворотлив, а потому стремился казаться для ратников князем чадолюбивым и веротерпимым. Литва любит войны, войнами она поднялась. А для войны нужно войско – умелое, сытое, пользу свою от войны понимающее и не раздираемое внутренними раздорами.

Приходили к Ольгерду со всех сторон неприкаянные люди в воинство наниматься. С каждым он говорил на родном тому языке. Каждого после очередной славной победы уделом награждал. В государстве своем Ольгерд никакой веры не утеснял. Сам крещение принял и сыновей от первой жены, витебской княжны, крестил по русским святцам. И все-то родственники, и все свойственники со всякой нуждой бежали к Ольгерду. И князь Литовский помогал каждому, коли видел в том свою выгоду. А ныне вот поддался на уговоры и слёзные мольбы честолюбивого шурина. Знать, задумал расширить пределы подвластной ему ойкумены за счет московских земель. Да и почему бы не расширить? Ордынцев бил успешно, и не раз. Поддерживал брата Кейстута в схватках с тевтонскими и ливонскими рыцарями. Что же может помешать Ольгедру одолеть малолетнего Митьку?

– Нетвёрдая вера может помешать, – внезапно произнёс Ослябя.

– О чём ты, батя? – вскинулся Васька.

– За мной, ребята! – скомандовал Ослябя. – Пока шум да гам, мы свое дело изловчимся сделать. Заслужим награду!

И они втроём, Ослябя, Упирь и Дубыня, скрылись в снежной круговерти.

* * *
Трудна ратная работа. Под ногами сырое снежное месиво, над головой низкий деревянный настил, под которым на цепях подвешен тяжёлый таран. В ушах только и слышны неумолчный свист стрел да барабанная дробь, перебиваемая гортанной бранью огнищанина Миньки. Что есть мочи налегая на деревянный упор, ратники толкают огромную дуру всё время в гору, в гору, в гору. Тело гудит от напряжения, вокруг темно, ни зги не видно. Но вот всё переменилось. Под ногами теперь не снежное месиво, а гремучий настил моста. Скоро, скоро или смерть, или торжество. Но в любом случае мытарствам конец!

* * *
Стемнело. Под покровом темноты любутские дружинники спустились в ров и затаились под самым мостом. Ослябя видел лишь серебрящийся в темноте шейный доспех Севера, огненный блеск в глазах неугомонного Ручейка, стоявшего рядом, до хвост Дубыниного тяжеловоза.

Кони сильно иззябли, стоя по брюхо в ледяной воде, хотя времени прошло всего ничего. Ручеёк заметно дрожал, Север пока держался. Но долго ли они выдержат так, ожидая, пока на мост вкатится таран и начнётся битва? Вот свист стрел сменился жутким грохотом. Наконец-то колеса навеса вкатились на мост.

– Не трусь, Упирь! В чумном Любутске выжил, мамку и братьев схоронил. Здесь и подавно не след тебе бояться!

– Да ты сам-то, батя, не забоялся ли?

– Я-то? – усмехнулся Ослябя, поглядывая на громыхающие над их головами доски настила.

– Ты-то! – не унимался Васька. – А ну, как доски нам на головы обвалятся?

– Не лопочи, тише, тише, – пробормотал Ослябя, оглаживая шею Севера. – Сейчас начнётся! Мнится мне, будтоможайцы слабоумные сейчас воротины откроют!

Но можайцы сидели в крепости тише воды ниже травы. Новой вылазки не предпринимали. Да и стоило ли? После первого отчаянного налёта не менее двадцати защитников крепости осталось замертво лежать на настиле моста. Десятерых раненых обороняющиеся унесли с собой в крепость. И пусть потери в войске Ольгерда были намного больше, но и боеспособных воинов у литовского князя осталось намного больше. Ослябя, как и можайцы, понимал, что князь Литовский не отступится, не уйдёт из-под стен пограничного города, не исчерпав всех сил. Потому-то и полагал Ослябя, что городу лучше сдаться побыстрее, не злить Ольгерда, а вот можайцы, судя по всему, держались иного мнения.

С крепостной стены на осаждавших градом сыпались стрелы. Ослябя слышал частые, глухие звуки, подобные барабанной дроби – это каленые наконечники вонзались в настил моста, в навес. Слышались выкрики и стоны раненых. Порой, когда шальная стрела проникала в щели настила, кони тревожно вздрагивали, а всадники прикрывались щитами. Запахло кровью. Ручеёк заволновался, захрапел, но, позабыв о пронизывающем холоде, перестал дрожать.

Наконец тяжёлый таран подошёл к воротам, остановился, и оттого доски моста под ним почти перестали трепетать. Стало странно тихо.

– Кровь не каплет, – прошептал Васька. – Значит, раненых немного.

– Готовьтесь, – эхом отозвался Ослябя. – Сейчас начнётся наша работа. Дубыня, где твой рог?

– Тута, – послышалось из темноты.

– Не вздумай пока шуметь! – предупредил Ослябя. – Подашь сигнал, когда я прикажу!

– А что будет-то, батя?

– Сейчас всё расцветет, – усмехнулся Ослябя. – А ты, Васятка, пока готовь копьё!

Сначала послышались глухие удары, настил моста задрожал пуще прежнего – начал работу таран. На головы Осляби и его товарищей посыпалась древесная труха вперемешку со снегом. Кони заволновались. Ударам тарана вторили истошные вопли, грохот, скрежет и треск. Со стены теперь летели не только стрелы. Осаждённые забрасывали таран крупными камнями, поливали смолой, смешанной с каменным маслом. Густой, привязчивый запах её лез в ноздри. Литовское воинство отвечало осаждённым из-за рва градом стрел и отборнейшей бранью. За грохотом тарана, визгом стрел, воплями, стонами Ослябя пропустил важный момент. Сколь много смолы вылили можайцы на крышу настила? Неверное, немало, потому что смрад стоял ужасный. В первое мгновение Ослябя подумал, что карающая десница архангела Гавриила опустилась на можайский кремник, что разверзлись небеса, исторгая громы и молнии. Яркая вспышка осветила подмостье. Ослябя ясно, как днём, разглядел расширенные от ужаса глаза Дубыни, сосредоточенный лик Васятки, торчащий кверху наконечник его копья. Блеснул металл доспехов. Ручеёк взвился на дыбы, Север завертелся, сдерживаемый железной рукой Осляби. Только Дубынин тяжеловоз остался недвижим – от старости, кротости и привычки к походным передрягам он с неизменным равнодушием сносил любые напасти.

За вспышкой последовал оглушительный грохот. Разноголосые вопли слились в единый оглушительный вой.

– Стоять тихо! – прохрипел Ослябя.

Нет, они находились не в аду. Той ноябрьской ночью преисподняя находилась у них над головами. Нестерпимо воняло серой, паленым деревом, раскалённым металлом. Сделалось жарко, и даже кони, стоявшие в ледяной воде, казалось, согрелись.

Что-то яркое, словно дневное светило, упало в ров с моста, распространяя ужасный смрад горелой плоти. С противоположной от можайских ворот стороны рва доносились гортанные выкрики. Ослябя признал голос Ольгерда. Литовский князь отдавал команды на родном, жемотийском наречии. Наконец вопли и грохот, стоны и плач, свист стрел – всё потонуло в рёве огня.

– Васятка, посмотри-ка, сынок, что там… наверху, – попросил Ослябя, и Упирь соскочил с седла в воду.

Василий не надел лат. Его тело и руки прикрывала лёгкая кольчуга, шлем да рукавицы. Ничто не стесняло движений любутского дружинника, когда он, ловкий, словно белка, взбирался по крутому откосу рва, где из-за жары пожарища стаяла вся наледь.

По возвращении на лице Упиря, сплошь покрытом жидкой грязью, не было видно ни бородёнки, ни усов. Только серые глаза его, в которых отражались всполохи пламени, бушевавшего на мосту, горели огнем боевого азарта.

– Горит таран! Это греческий огонь! Видать, не только Миньке-литвину секрет известен! – тараторил Упирь. – А можайцы-то, можайцы, налаживаются ворота открыть! Вылазку совершить хотят!

– Скоро настанет и наш черёд. Дубыня, не спи!

Любутские дружинники не слышали, как можайцы открыли ворота. Скрип ворот был заглушён рёвом пламени. Затем с моста грохотом начали падать обгоревшие куски дерева, ещё недавно бывшие деревянным шалашом, прикрывавшим таран. За ними скатилось и само бревно тарана. Объятое пламенем, оно плюхнулось в воду рва, обдав тех, кто прятался под мостом, почти тёплыми брызгами с головы до ног.

Внезапно все звуки снова затихли, словно великан накрыл и кремник, и окрестности Можайска толстым покрывалом. Но тишина длилась недолго. Пространство над головами снова взорвалось звуками: топотом, лязгом, ревом. На мост вступила можайская дружина. Тотчас же с противоположной стороны рва в защитников крепости ударило сонмище стрел. И снова грохот падающих, закованных в броню тел. И снова вопли боли и ужаса, а затем – нарастающий гул конной атаки. Это литвины пытались прорваться к открытым воротам сквозь строй пеших можайцев, но увязли в нём. Противники схлестнулись над головами у Осляби и его товарищей. На этот раз через щели настила летели не стрелы. Кровь капала, сочилась, лилась ручейками. Там, наверху, было светло как днем.

– Светопреставление! – шептал Дубыня, истово крестясь.

– Не-е-е-ет, детинушка, – успокаивал его Ослябя. – То можайцы жгут на стене костры.

– Так, пожалуй, и спялят кремник! – горячился Василий. – Может быть, мы поскачем, а? – добавил он, видя, что Ручеёк снова начинает дрожать от холода. – Смотри-ка, батя, кажись, наших отжимают за ров. Смотри, можайцы навалились!

Но Ослябя не слышал его. Он пристально глядел наверх, держа длинное копьё, взятое у Васятки. Доски настила скрипели и прогибались под тяжёлой поступью сражающихся, слышался лязг металла о металл. Видать, бились на мечах, в пешем строю. Дубыня не сводил глаз с командира. Он уже скинул кольчужную рукавицу и сжимал в руке рог.

Ослябя привстал на стременах. Он целил копьём в широкую щель между досками, туда, где тяжко переступали сражающиеся воины. Их осталось двое на мосту – можаец и литвин. Остальные бойцы расступились, давая свободу этим двоим. К можайцу уж дважды подбегал оруженосец, подавая новый щит взамен разбитого. На щите литовского воина блистал алым и золотым герб Брянска. Противники бились насмерть.

– Дмитрий Ольгердович… – прошептал Василий.

Оба поединщика были ранены. Дмитрий Брянский заметно хромал, а его противник переложил щит в правую руку и сражался левой. На забрало Ослябева шлема падали редкие алые капли. Дважды примеривался Ослябя. Дважды пытался вонзить он наконечник копья в пах можайского воина, туда, где сходятся платины ножных доспехов. На третий раз любутский воевода решился нанести удар, но его попытка закончилась неудачей. Лепесток наконечника ударил в доску настила, под ноги можайца. Противник Дмитрия Ольгердовача пошатнулся, и брянскому князю удалось нанести меткий удар по предплечью противника. Можаец, опустив меч, припал на одно колено. Он тяжело дышал, всматриваясь из-под налобья шлема в доски настила. Ослябя поймал его взгляд. Свистнула стрела, выпущенная чьей-то неверной рукой. Чиркнула по наплечному доспеху можайца.

– Поднимайся, Пётр! – голос Дмитрия Брянского звучал глухо.

– Батя! – всполошился Василий. – Так это ж можайский воевода – Пётр Барашенок!

– Молись, Дубыня! – прошептал Ослябя, целя наконечником копья в щель между досками.

На этот раз Ослябя не промахнулся. Копьё проникло под подол кольчуги, между пластинами набедренников, острие вонзилось в пах. Пётр Барашенок охнул. Ослабевшие пальцы отпустили оружие. Щит с грохотом откатился в сторону. Можайский воевода завалился на бок.

– Труби, Егорка! – скомандовал Ослябя.

* * *
Иззябших коней удалось поднять в галоп без труда – те рады были согреться движением. Всадники мчались прочь от моста в ту сторону, где по крутой стене рва вилась узенькая стёжка. Этот путь прыткий Упирь показал Ослябе перед началом сражения. Тревожные звуки Дубыниного рога вились над ними, подобно знамёнам. Вослед им летели стрелы и проклятия защитников Можайска. Под ноги коням падали, вспенивая стылую воду, камни, но всадникам удалось уцелеть. Любутская дружина с Лаврентием Пёсьей Старостью во главе встретила их на краю рва.

* * *
Лагерь засыпал. Палатки и шатры в густой пелене снегопада стали едва различимы. Сквозь вьюжную круговерть тут и там пробивались огненные всполохи костров, похожие на причудливые оранжевые цветы. Кони, покрытые попонами, превратились в снеговые сугробы, время от времени изрыгающие пар. Снег скрипел под ногами, проникал под полы однорядки[46], ложился на брови и ресницы. Он заполнил собой мироздание. И небеса, и земля, и сосновый бор, и оставшаяся непокоренной крепость – всё потонуло в снегу.

Андрей Ослябя разыскивал шатер Дмитрия Брянского недолго. Всепроникающий холод подгонял, а зажженный заботливыми руками Пёсьей Старости факел освещал путь. Делу помог и ближний боярин Дмитрия Ольгердовича – Федька Балий[47], вынырнувший из недр метели, подобно ополоумевшему сому из бездонного омута.

– Зачем мечешься, Ослябя? Или не устал? – усмехнулся Федька.

– Где князь?

– Отдыхает. Раны, ссадины. Бились мы отважно – не то что вы, любутские. Батюшка – великий князь сами к нам пожаловали, любимого сына навестить, врачеванию ран помочь.

– Выходит, это и есть шатер Дмитрия Ольгердовича? Стяга не видать, всё замело… – Ослябе наконец удалось рассмотреть алые полотнища знакомого шатра.

* * *
Князь лежал, укрытый до подбородка меховыми одеялами. Малиновое его лицо покрывали бисеринки пота. Неподалеку суетился молчаливый отрок. Над очагом кипел, распространяя пряные весенние ароматы, котелок.

Ольгерд Гедиминович сидел рядом с сыном, в походном кресле. Синий плащ, подбитый волчьим мехом, скрывал его тело от шеи до сапог, голову покрывал глубокий капюшон. Перед князем в трехногой жаровне пылал огонь. Багровые блики делали неподвижное лицо Ольгерда похожим на маску древнего жемотийского божества.

– Опять ты отличился, Ослябя, – усмехнулся Ольгерд. – Ты не только отважен, но и хитроумен… Н-да…

Ослябя поклонился с почтением и быстро оглядел внутреннее убранство шатра. Вот сваленные в кучу, забытые на время доспехи и оружие, вот пропахшая конским потом сбруя, вот Марзук-мурза, татарский царевич, взятый Ольгердом в плен у Синих Вод[48]. Марзук-мурза – неприглядный сухорукий, кривоногий, большеголовый карлик, всегда сопутствовал великому князю Литовскому в походах. Бывало, что Марзук путешествовал на княжеском коне в седельной суме. Хорошо разбиравший арабские и еврейские письмена, Марзук-мурза часто использовался Ольгердом в качестве толмача. Зачем? Много лет живя и воюя бок о бок с литовским князем, Ослябя удостоверился в том, что Ольгерд Гедиминович отменно владеет языками сопредельных народов. Поговаривали, будто Марзук-мурза помимо прочих умений владеет навыком врачевания. Лечит, будто, татарский царевич не только травами и кореньями, но и специально приготовленными внутренностями разных ползучих и летающих тварей, творит заклинания и ворожбу.

– У-у-у-у, бесовское семя, – буркнул в сердцах Ослябя.

– Зачем ругаешься, боярин? – в тишине шатра голос Дмитрия Ольгердовича прозвучал тихо, но твердо. – Или сильно замерз? Присядь у очага, согрейся.

– К чему мне? – ответил Ослябя. – Хотел узнать, жив ли. Теперь вижу, что хвораешь.

– Я не болен, Андрей Васильевич, – ответил князь. – Вот увидишь, утром буду здоровенек, сяду в седло. Больших ран на мне нет, так, ссадины. Ткнул пару раз можайский воевода… А так, если б не ты, Андрей Васильевич, не быть бы мне живу. Спасибо, помог.

– Однако, несмотря на все старания, Можайск нам не взять, – заметил Ольгерд Гедиминович. Дадим отдых коням, перевяжем раны и с рассветом выступаем к Москве. Сын мой к утру станет здоров, а до вечера и вовсе окрепнет. А ты, боярин, в походе изволь быть при мне неотлучно.

– Дорога на Москву к вечеру станет непроходима. Кони увязнут в снегу, – возразил Ослябя, но великий князь уже принял решение.

Как видно, Ольгерд увидел в ранении сына некое предупреждение, посланное свыше. Было ли оно послано старыми языческими богами или христианским Богом – для великого князя не суть. И пусть ещё утром Ольгерд хотел стоять под Можайском до победы, но теперь решил не продолжать дела, в котором не предвиделось удачи, а попытать счастья в другом месте – в самом сердце Московии.

– Мы пехоту поставим наперед, и она протопчет путь коням. Нам торопиться некуда, – литовский князь говорил тихо, почти не размыкая губ. В неподвижных его зрачках отражались багряные огоньки, тлеющие в жаровне. – Москва от нас не убежит, а можайский воевода мёртв, и потому его люди не ударят нам в тыл, не осмелятся.

Помолчав, Ольгерд добавил:

– Эк, снегу-то намело! Сатанинская круговерть! В такую погоду и малый след в одночасье исчезнет, и большое войско пройдёт по лесам так, что ни единый сук под копытом не треснет.

* * *
Крупное тело Локиса-Миньки сотрясал озноб. Ещё одна ночь в замёрзшем лесу, где едва удаётся угреться под пологом шатра.

Ещё один военный совет. Вокруг крошечного костерка собрались набольшие начальники литовского воинства. Сам Ольгерд, его старшие сыновья, его ближние бояре – все закутаны в меха, все препоясаны кушаками. На этот совет, походный, вожди литовского войска явились во всеоружии, при мечах и кинжалах.

Воинство расположилось на ночлег под заснеженными кронами древней дубравы. Место выбирали долго и со знанием дела – так, чтобы под копытами коней не было подлеска, чтоб ни единый сук не треснул под кованым сапогом. Костров не разжигали, ели промерзший, чёрствый хлеб и вяленое мясо. Ольгердово воинство, привычное к обычаям своего владыки, терпеливо переносило лишения походной жизни. Под красно-белым полотнищем «Погони» они неизменно шли от победе к победе, от награды к награде. Ольгерд Гпдиминович любил свою дружину. Щадил при осадах, не обижал при дележе добычи. Можно, можно потерпеть и пять, и десять дней лишений, если потом внезапно одним хлестким ударом смести вражескую рать, напоить чужую землю тёплой кровью, вознести к небесам высокие костры удалого набега. А потом утечь в родные пределы, к холодным берегам Вилии и Немана.

– Надо лес валить, – заявил Локис-Минька, стуча зубами. – Но эта куща не годится для меня, Ваше Величие. Слишком толстые стволы. Нужна сосна. Высокая, нестарая сосна. Будем ладить снаряд из сосны. Прикажи брянским людям точить топоры, прикажи народ отрядить…

– Станем лес валить, топорами стучать. Шумно, хлопотно, – возразил Дмитрий Ольгердович.

– Да и как тащить лес к Москве, если все кони под седлами? – поддержал брата Андрей Полоцкий. – По глубокому снегу и бескормице кони падут. Спешенные ратники в полном вооружении в снегу увязнут, до начала битвы изнемогут. А ну как Митька Московский рать навстречу вышлет? Как сражаться станем?

– Не вышлет, – подал голос Марзук-мурза. – Митька в городе сидит. Вокруг Москвы пустым-пусто.

– Пустым-пусто? – рявкнул Дмитрий Ольгердович. – Пустым-пусто, татарская твоя душонка? Верно, знаешь? Прозревал в медном блюде?!

Марзук-мурза заерзал, запыхтел. Заботливые руки ольгердова отрока закутали, запеленали татарского царевича в дорогую соболью шубу, надели на бритую голову высокую медвежью шапку, расчесали чёрную бородку костяным гребнем, благовониями не забыли умастить, покормить досыта не забыли. Сидел теперь Марзук-мурза под боком у Ольгерда Гедиминовича кум королю, властелином своим горячо почитаемый, сородичами забытый, литовским воинством люто ненавидимый.

– Успокойся, старший сын, – сказал своё слово Ольгерд. – Мы пленников исправно пытали. Каждого по отдельности. Ослябя твой лично старался. Уверен, не солгали они. Митька войска не собрал. Сидит себе в Москве вместе с митрополитом и в ус не дует. А блюда Марзука-мурзы ты не хай. Помнишь ли, как царевич нам под Холхолой помог? Помнишь ли, как верно расположение московских дружин в блюде узрел? Смели их одним ударом! У нас десять человек полегло, у них – сотни.

– От колдовства не станет проку… – прошептал Андрей Полоцкий, истово крестясь.

– Как ворота на Москве ломать будем? – вновь застучал зубами Локис-Минька. – Мне лес нужен, длинные гибкие сосновые стволы, не очень старые, но и не молодые…

– Рубить, строить, ломать?! – возрычал Андрей Ольгердович. – Если в снегу с твоими стволами застрянем, накроют нас московские полки, похоронят в этих снегах. Или сами с голоду помрём! Вот ты, Минька, мясцо жрешь, медком запиваешь. А мой Лёнька не ест, не пьёт, потому как его буйную головушку ныне поутру православный христианин дрекольем проломил.

– Знать, твой Лёнька сражаться не мастак… – вяло возразил Локис-Минька.

– Сражаться не мастак?! – пуще прежнего взревел Андрей Ольгердович, вскакивая на ноги.

Его медвежья, крытая сукном шуба распахнулась. Заскрипели, зашуршали кольчужные кольца.

– Пять городков за седьмицу пожгли! Добра столько набрали, не унести – не увезти! Но вам мало добра смердов! Не ты ли, Минька, в прошедший четверг драгоценный покров и чашу из храма Рождества Пречистой Девы присвоил? Мои люди говорят, будто даже спешиться не соизволил! Верхом на паперть вперся! Говорят, будто ты церковного звонаря на копьё насадил!

– Не иа! Не иа, гхы, гхы… – заперхал, задохнулся Локис-Минька. – Это твоего боярина, Адрейки Осляби, холоп Дубыня содеял! Это он звонаря на копьё поднял! Это он первый в храмовые двери факел закинул! Иа добро уже из-под горящего купола выносил!

Андрей Ольгердович сделал два широких шага в сторону Локиса-Миньки. Клинки со змеиным шипом покидали ножны. Следом за старшим братом на перетрухнувшего огнищанина надвигалась глыба Дмитрия Ольгердовича.

– За чито миниа побить хотите? Я добро спасал… Я готов отдать, вернуть… Отойди, князь. Страшен, страшен лик твой! Ваше Величие… мои умения… мои познания… – с перепугу литовский огнищанин сбивался на родную жемотийскую речь, брызгал слюной, кашлял. Перед длинным, сплошь покрытым оспинами носом его сверкало острие полоцкого меча.

Дмитрий же Ольгердович, загасив ногой чахлый костерок, встал плечом к плечу с братом.

– Сыновья мои первородные, – прорычал Ольгерд, – на войне не избежать бесчинств! А ты, Минька, воюй, но знай меру. Литовский княжеский дом почитает православную веру. Повелеваю: впредь церкви не жечь!

– То не иа! – стонал Локис-Минька. – То Егор Дубыня пожёг!

– А Дубыне дать розог! – рычал Ольгерд. – Эй, Ослябя!

– Не стану сечь своих людей в походе… – мрачно ответил Ослябя, поднимаясь со своего места. – Нам до рассвета в дозор уходить. Я без Дубыни не стану разведку вести. Да и не жёг он храма. Навет это!

– Всыплешь ему розог в виду Москвы, – отрезал Ольгерд. – Чтоб другим неповадно стало православную веру оскорблять.

* * *
К Москве шли быстро, чтобы нагрянуть туда внезапно, ведь это уже полпобеды. Следом за полками, по утоптанным стежкам бежали стаи волков. Морозными ночами слышали воины заунывное пение лесных охотников, а порой между стволами, в гуще густого подлеска горели алыми огнями голодные очи. От холода да усталости, от зимней темени да неотступной тревоги нападала на ратников тягучая, голодная тоска.

Ослябя с отрядом уходил вперед и в стороны, на вылазки. Так ему казалось и сытней, и веселее жить. Возвращался всегда с добычей: то кабанчика завалят, то изловят осмелевшего смерда на санях. В начале декабря по войску прошёл слух: дескать, вернулся Ослябя из дозора с плохими вестями. Несколько вёрст не дошли до Москвы любутские дружинники – остановил их дымный смрад. Заметили, дескать, даже огненные всполохи в лесу. Ольгерд приказал войску остановиться, выждать, не лесной ли пожар движется навстречу. Так ещё и день, и ночь просидели с конями в сугробах. Но на этот раз великий князь смилостивился, позволил разжечь костры. Да что толку! Провели кое-как ещё одну тревожную ночь под неумолчный волчий вой. Доброму Дубыне казалось порой, что над самым ухом его голодно клацают волчьи зубы. Так и не сомкнул глаз любутский трубач, оберегая усталых коней от лютой участи.

И снова до света затрубили рога. И снова войско на конь. И снова пешие полки тащатся по дубравам, утопая по колено в снегу. Вблизи Москвы нашлось на поживу литовскому войску и зерно в амбарах, и живое мясцо в хлевах. Не всякую ночь в лесу ночевали. Выпадали и ночевки в теплых избах хлебопашцев. Ночью грелись печным теплом, а поутру – рьяным полыменем горящих жилищ. Так и шли к Москве, оставляя за спиной пепелища и кровавый, истоптанный снег. Нет, не ждал в эту зиму Митька-малолеток к себе гостей, не помышлял о сражении. Снулые подданные его встречали вражеское войско широкой зевотой, словно не воины к ним из лесу вышли, а стадо оголодавших оленей. Опамятовались лишь в колодках, когда уж поздно было спасать и живот, и трудами нажитое добро. Нет, не предупредил великий князь Владимирский Дмитрий Иванович своих подданных о наползающей беде. Неужто важнейшие дела нашлись? Неужто есть ещё на свете белом занятия, более значимые, нежели война? Радостно шагалось воинству ко вражеской столице, отрясли с еловых лап блёсткий снеговой покров. К селениям подходили украдкой, не врывались, не разведав наперед обстановку. Живыми никого не отпускали. Если уж смерду посчастливится продлить никчемную жизнь, то только в рабских колодках.

* * *
Ослябя ясно запомнил тот день. Тогда, как полагается, до свету отправились они в дозор. Войско ещё просыпалось, конюший Дмитрия Ольгердовича хроменький Пронька, гремел у коновязи сбруей, а любутские дружинники уже сидели в сёдлах.

Деревенька Наседьево или Нетребьево, кто её разберёт? Жители там оказались, словно медведи, что дрыхнут зиму напролёт. Так во сне и померли от рук тихо нагрянувших гостей, последнего ужаса не испытав.

Деревня мило притулилась между речной излучиной и лесной опушкой. По направлению к лесу пролегал зимник. Видимо, до Москвы уж было рукой подать. Долго или коротко, а разведать надо – решили дружинники. Пошарили в ларях мёртвых поселян, оделись московитами – в бараньи шапки и зипуны. Выкатили из сарая саночки, впрягли в них Сметанку, кобылу Пёсьей Старости, и понакидали в санки добреца, чтоб в случае чего торговыми гостями прикинуться. Мечи и Дубынину палицу спрятали под солому, а ножики в голенища посовали. Пошли быстро – борзая Сметанка легко поспевала за верховыми. Запах гари Ослябя почуял через два часа пути.

Зимник петлял по непролазной чащобе. По обе стороны пути замерзал молодой сосновый бор, вытянувшийся над непролазным буреломом. Что там, за буреломом, за непролазными сугробами? Не болота ли?

– Лес горит! Чуешь, батя?! – крикнул Васятка.

Остановили коней, призадумались. В прозрачном морозном воздухе, под пасмурными небесами, сыпавшими им на головы мелкий снежок, витал дымный запашок.

– Леса в эту пору уж не горят, Андрей Васильевич, – заявил Лаврентий, вываливаясь из саней. – В эту пору избы горят да терема. Видимо, впереди сельцо сгорело или городишко.

– Нет на этом пути других городишек, кроме московских посадов, – ответил товарищам Ослябя.

– Это в прошлую зиму не было, – возразил Лаврентий. – А в эту – есть. Смерды избы проворно ладят.

– Проворно ладят, а жгут ещё проворнее, – захохотал Дубыня.

Любутские дружинники спешились. Устало топтались по снегу, придерживая коней за уздечки. Лишь Васятка Упирь не покинул седла. Так и сидел верхом на Ручейке, растирая рукавицами замерзшие щёки. Лаврентий поглаживал Сметанку по крутому боку, посматривал в припорошенную свежим снегом чащобу с тревогой.

– То не лес горит, – приговаривал Пёсья Старость. – Лес в этих местах недавно горел. Рано ему сызнова гореть. То не лес…

Первым оборотня приметил Ручеёк. Вскинулся, заверещал, едва не выкинул Упиря из седла.

Странное существо, в длиннополом тулупе и лохматой татарской шапке внезапно выскочило на зимник, словно сидело за сугробами в засаде, поджидая разведчиков. Пустилось наутек, так странно ковыляя на кривых ногах, словно обе они были переломаны-перекорёжены.

– Эй! – рявкнул Лаврентий, падая в сани. – Стой, неприглядок!

– Дубыня! Готовь аркан! – приказал Ослябя, взлетая в седло.

Север с места поднялся в галоп, помчался следом за санями.

Существо, заслышав погоню, внезапно согнулось наперёд, да так, что шапка слетела с головы, обнажив бритый наголо череп. Ещё миг – и вот оно мчится по зимнику коротким галопом, опираясь на четыре конечности, да так борзо, что коням не угнаться. Полы тулупа волокутся следом, да оглушительно скрипит утоптанный снег.

Ослябя слышал за спиной дружный топот копыт, чуял, как взвилась в воздух петля аркана. Эх, незадача! Дубыня промахнулся! Север обогнал сани. Добрый конь напрягал все силы, пытаясь догнать странного беглеца, скалил свирепо пасть, пытаясь ухватить добычу за полу тулупа. Но беглец не давался. Низко склонив к земле бритую макушку, странное существо неслось с невероятной прытью, не позволяя себя догнать. Время от времени оно совершало стремительный прыжок в сторону, вправо или влево, избегая зубов и копыт Севера. Ослябя уже метнул в беглеца оба кинжала. Тесак же держал пока при себе, не желая оставаться безоружным. Наконец в невероятном, нечеловеческом броске беглец выскочил из-под копыт Севера, запрыгал подобно огромной белке между поваленными стволами. Ослябя едва успел остановить коня. До сумерек любутский воевода наблюдал, как, утопая в снегу, цепляясь за сучья, оскальзываясь и бранясь, гонялись его дружинники за странным супостатом. Лаврентий выпустил несколько стрел, но всё в белый свет. Так продолжалось до тех пор, пока не нагнал их сторожевой полк Ольгердова воинства с Дмитрием Брянским во главе. Конники в полном вооружении двигались правильным строем, короткой, ровной рысью, стремя к стремени, готовые каждый миг вступить в схватку с супротивником.

– Что впереди, Ослябя? – крикнул Дмитрий Ольгердович, придерживая коня. – Чуешь вонь? Что горит?

– Летом баяли, будто под Москвой болота тлели. Может, ещё не погасли? – едва слышно ответил Ослябя.

Но Дмитрий не слушал его. Его, крытый царьгородской парчой, алый плащ скрылся в ранних зимних сумерках.

Следом за сторожевым полком подоспел и сам великий князь на покрытом златотканой попоной жеребце, с Марзук-мурзой за седлом и Игнацием Верхоглядом у стремени.

Ольгерд смерил любутских охотничков неприветливым взглядом. Спросил сурово:

– До Москвы снова не добежали? Пожара испугались?

– Охотились на Митькиного доглядчика, – хмуро ответил Ослябя.

– Поймали и запытали до смерти? Что выпытали?

– Убежал от нас доглядчик. Мои дружинники говорят, будто нелюдь это…

– Стоило ли за нелюдем по буреломам гоняться? – усмехнулся Ольгерд. – От него правды о Митькиных полках не дознаешься. Недоволен я тобой, Ослябя, и повелеваю более от меня не отлучаться. Следующий привал в виду московских посадов устроим. Эх, что ж за вонь невозможная? Где пожар? Что горит? Эй, любутцы! Зачем головы повесили? Скоро будет вам потеха под московскими стенами! Умоетесь кровью православных братьев!

Утробный хохот Марзука-мурзы был подобен треску сухих, промерзших сучьев. Так развеселился карлик, что из глаз его раскосых покатились блестящие капли.

– Уж не опередили ли нас, Ваше Величие? – прохрипел татарский царевич, смахивая с усов слезинки. – Что, если не успели мы испить бранной чаши? А вдруг пожег Москву темник Мамай или царевич Арапша постарался?

– Не смущай ты меня, друг, – задумчиво отвечал Ольгерд. – Помилосердствуй. Войско устало в пути, натерпелось сраму под Можайском, мечтает о победе, жаждет настоящей добычи. Пусть будет по Ослябеву слову. Пусть тлеют московитские болота!

* * *
Ночь провели в молчании, двигаясь по притихшему лесу, с неизъяснимой тревогой за плечами и отвратительным смрадом в ноздрях. Время от времени всадники спешивались, чтобы движением прогнать из тела холод и дать отдых коням. Тишина зимнего леса нарушалась лишь скрипом санных полозьев и ропотом редких разговоров. Ослябя невольно слышал тихие голоса товарищей и всё вспоминал мечущуюся под копытами Севера согбенную фигуру в длиннополом тулупе.

– Видал я таковых нелюдей, – шептал старый любутский дружинник Онисим Выселок, знаменитый тем, что не менее десяти лет прожил в рабстве, в Сарае[49] и сумел бежать. – Таких нелюдей беки держат в зверинцах. Мортыхами их называют. Привозят их иудейские купцы из-за синя моря. Сильно мортыхи эти на людей похожи, но всё ж не люди. Ни по-русски, ни по-татарски не разумеют…

– Сам ты мортыха! Оборотень это! – с досадой отвечал ему Васька. – Эх, жалость! Но кто ж знал, что в Московии оборотни обитают! Эй, Дубыня! Одолжи, брат топоришко! Осиновую палку остругаю, поймаю ирода за хвост, воткну сатанинскому отродью между ребер!

– Против оборотней чеснок очень помогает, – бубнил Лаврентий. – Ты, Вася, чесноком обвесься. Свяжи луковы ожерельем и поверх кольчуги нацепи. Да не забудь сожрать несколько зубцов. Да когда жрать станешь, не глотай целиком, а жуй. Жуй так, чтобы из глаз соленая водица пролилась. Да брагой не забудь запить. Вот будет потеха, когда на оборотня русским духом попрёт.

* * *
На берег речки Неглинной вышли перед рассветом. Принялись разбивать лагерь на Кудринском холме, полагая, что находятся в виду стен сосковского кремля. Ольгерд не запретил возжечь костры и воинство наконец-то отведало горячей пищи.

Ослябе не спалось. Странное предчувствие томило его. Оставив Севера на попечении Упиря, он отправился бродить по-над берегом. Сначала шёл по верхушке пологого холма. Злые зимние ветры упрямо сдували с этого места снеговое покрывало, обнажая стылые камни. Поземка забиралась под полы Ослябева тяжелого плаща, остужая уставшее тело. Едва спустившись в ложбину, любутский воевода почувствовал, что промёрз до костей, да к тому же глубокие снега пресекли его путь. Хорошо, что под одинокой сосной обнаружился шалаш – убежище посадских пастухов, а в шалаше – небольшой запас хвороста. Так – наедине с крошечным костерком, под ветхим покровом старых веток – провел Андрей Ослябя первую ночь под стенами Москвы.

С наступлением дня любутскому воеводе открылась она – владычица дум. На противоположном берегу реки чернели обугленные остовы. Сожженный посад уже не курился дымами. На чёрном снегу, между обугленных головешек, Ослябя, сколько ни присматривался, не заметил ни единого движения.

Над пожарищем, припорошенным свежим снежком, упирались в сумрачные низкие небеса белокаменные стены. Широкие тулова крытых тёсом башен, грозный оскал зубчатых стен, гордое сверкание храмовых куполов, осенённых большими крестами – всё суровое великолепие нового града Московского благовестило миру о неколебимой, надёжной уверенности в собственных силах и величии.

– Наконец-то… – пробормотал Ослябя, поднимаясь в полный рост. – Наконец-то я добрался до тебя! Вот какова ты нынче, Москва!

Уединение его оказалось коротким. Вскоре на высоком краю оврага возникла вороно-пегая скоморошья фигура Ручейка.

– Батя! – возопил Упирь. – Тебя призывают в княжеский шатер! Игнашка прибегал, настрого велел разыскать! Слышишь ли меня, батя?

* * *
Пробираясь к великокняжескому шатру между палаток и наскоро сооруженных коновязей, Ослябя приметил несуразную возню вокруг высокого помоста, который в страшной суете и спешке ладили людишки Локиса-Миньки.

– Куда спешишь, пыточных дел мастер? – услышал он вослед себе насмешливые голоса. – Не торопись, Ослябя! Скоро для и тебя мастерскую наладим! На твоих же людишках и инструмент испробуем!

Ослябя откинул полог великокняжеского шатра.

– Теперь я знаю, зачем унижался Михайла Александрович! – Ольгерд едва шептал, но речь его хорошо была слышна каждому. В шатре царила угрюмая тишина, нарушаемая лишь скрипом кольчужных колец и сиплым хихиканьем Марзука-мурзы.

– Не стеснялся унизиться, рыдал, сестриным подолом утираясь… – голос князя Литовского пресёкся. Услужливый Игнаций Верхогляд подал правителю кубок с горячим вином.

– Видом не видывал, слыхом не слыхивал я, чтобы осажденные, прежде чем затвориться в городе, сами сжигали дотла свои посады! Что скажете, первородные сыновья мои?

– Это от отчаяния… – молвил неуверенно Андрей Полоцкий. – Мощи твоей убоялись, отец.

– Богато живут, – сказал свое слово Дмитрий Ольгердович. – Есть, видно, в закромах и зерно, и лишняя копейка. Уверены, что, прогнав нас, посад заново быстро отстроят.

– А ты, боярин Андрей, почему отмалчиваешься? – колючий взгляд Ольгерда уперся в Ослябю.

– Они готовы на всё и будут стоять до конца. А посады отстроить заново – невелик труд, если такие-то стены и храмы сумели возвести, – ответил любутский воевода.

– В ужасе я, Ваше Величие, – пролепетал Локис-Минька. – Из чего станем осадные башни и лестницы сооружать? Я уж отправил команду дерева валить, но посадские домишки для нужд осады разобрать было бы куда как проще. Эх, обманул нас Митька!

– То не Митька, – Ольгерд протянул Игнацию опустевший кубок. – То владыки Алексия ум изощренный. Это митрополит к земному прибытку равнодушен и имущество, трудами нелегкими нажитое, бренной пылью дорожной почитает. И ведь прав! Прав!

Острое лицо великого князя Литовского и Русского исказила гримаса мучительной досады. Ольгерд вскочил, отшвырнул в сторону только что наполненный Верхоглядом кубок. Украшенный изящной чеканкой сосуд пересек пространство шатра, ударился об кол, подпиравший узорчатый купол. Пахучее варево расплескалось по коврам, распространяя живительные ароматы весенних трав.

В великокняжеском шатре повисла тишина. Затихли и лагерные шумы. Казалось, будто войско прекратило исполнять привычную работу – подготовку к осаде. Умолк и великокняжеский совет, придавленный бременем тяжких сомнений.

Первым поднялся с места Андрей Полоцкий.

– Надо готовиться к осаде, отец, – сказал первородный сын Ольгерда, покрывая голову высокой медвежьей шапкой. – Не напрасно же мы две седмицы по лесам да по оврагам снег месили. Не дадим московитам надсмеяться над доблестным войском!

И князь Андрей покинул шатер. За ним последовал Дмитрий Ольгердович, огнищанин Локис-Минька, Фёдор Балий, прочие бояре.

Ослябя также шагнул было на выход, но сбился с шага, замер, словно натолкнулся на невидимую преграду.

– Попомни мой приказ, Андрей Васильевич, – услышал он голос Ольгерда. – Я не забыл об осквернении православного храма. Дубыня получит полсотни палок до начала осады. Мне угодно умилостивить православного Бога. Кто станет палачом – тебе решать.

– Я сам. Сам!

Ослябя обернулся, отдал поклон и вышел вон из шатра, так и не глянув в лицо литовского властителя.

* * *
Помост был готов ещё до заката. Локис-Минька обставил расправу со всей возможной торжественностью. Согнал толпу народа, расставил барабанщиков. Любутская дружина в полном вооружении выстроилась у края помоста. Ожидали безропотно, смирив негодование. Ослябя и Дубыня друг за другом взошли на помост. Ослябя с длинной жердиной в руках, без шубы, без плаща, в одном кафтане и с обнаженной головой. В свете лагерных костров ранняя седина в его волосах блеснула ярким серебром. Ваське Упирю вдруг подумалось, что редко, ой как редко случается ему видеть отца вот так, почти нагим, без шлема, без кольчуги. Дубыня сжимал в огромных ладонях простой деревянный крест. Загрохотали барабаны.

– Не снимай рубахи, озябнешь, – сказал Ослябя.

– Не боюсь озябнуть, – отвечал Егор Дубыня. – Не боюсь боли. Стыдно, Андрей Васильевич. До дрожи стыдно. Не поджигал я храма…

– Кто поджег, тому от наказания не уйти.

Дубыня опустился на колени. Подбежали Минькины отроки, изъяли из Егоркиных лапищ крест, привязали его запястья веревками к шестам, сунули в зубы берёзовую чурочку.

– Через рубаху не полагается наказывать, – бормотал Ольгердов огнищанин, бегая вокруг помоста. – Почему такое послабление твоему человеку, а, Ослябя? Надо было моего Купрюса допустить… Почему такое послабление?

– Не дрожи, Дубыня, – сказал тихо Ослябя. – Не от моих рук ты смерть примешь, молись, переживем…

И он занес палку для первого удара. Дубыня прикрыл глаза.

– Отдай орудие, Ослябя, – не унимался Локис-Минька. – Пускай мой Купрюс поработает.

Первый удар пришелся Локису-Миньке поперек лба. Огнищанин кулем завалился на спину. Лицо его и бороду заливала кровь. Он зажимал ладонями рану, сучил ножищами, обутыми в хорошие козловые сапоги, но молчал, молчал.

– Ну вот, теперь дело на лад пойдет, – пробормотал Ослябя, занося палку для второго удара. И добавил громогласно:

– Васятка, сынок, читай из Лествицы[50], слово четвертое. Помнишь, я учил тебя? Да не ленись, громко читай!

* * *
Из лесу кони волокли брёвна. Возницы в кольчугах и шлемах понукали усталых одров древками копий. Ладили сразу три тарана. Особо развернуться не удавалось, не добыли достаточное количество строевого леса. Зато народу нагнали тучу. Разделились на три команды, по одной на каждые ворота. Уже соорудили рамы, уже подвесили к ним окованные железом брёвна. Теперь пытались сладить навесы. Работали весело. Вид московских стен, церковных куполов, богатое убранство теремов вселяли в сердца Ольгердовых ратников надежду на хорошую поживу. Со стороны Неглинной реки решили не подступаться. Там, в лесочке, в виду единственных ворот сидел в засаде полк Дмитрия Брянского. Там же, в Ослябевой палатке, возле сложенного на скорую руку очага, болел Егор Дубыня.

Локис-Минька, коварный наветчик, с перевязанным лбом, но весёлый, верхом на кудлатом буром коньке носился от одного тарана к другому, отдавая приказания. Ослябя и Упирь стояли стремя к стреми на берегу неглубокого рва, отделявшего сожжённый посад от крепостных стен.

– Смотри-ка, батя, а Минька-то тоже огородник знатный, не хуже московитов, – усмехнулся Упирь. – Сразу к трем воротам тараны ладит. А башни-то, башни! Я таких огромных не видывал! Как, говоришь, они называются?

– Фроловская, Никольская и Тимофеевская, – угрюмо отвечал Ослябя. Так их мертвый московит называл.

– Ишь ты! Здорово слажено! – тараторил своё Упирь.

Они смотрели, задрав голову, на высокие, в два человеческих роста, стены, на прикрытые деревянными шатрами широкогрудые стрельницы. Деревянные навесы тянулись и над зубцами стен. Оттуда, из-за зубцов в дружинников Локиса-Миньки летели редкие стрелы и насмешливая брань.

– Смотри-ка, бятя! Один таран совсем уж готов. Когда же штурм? Эх, поскорей бы. Или Ольгерд Гедиминович надеется московитов из крепости выманить? Вот если бы это удалось, тогда…

– Помер пацаненок-то… Помер нынче утром, – прервал его Ослябя.

– Это тот, которого ты вчера ввечеру поймал?

– …не дожил до рассвета. Освирепел великий князь, приказал парнишке уши срезать и пальцы. Мне-то понятно было, что не выживет пленник, да что толку, всё одно приказал на кол посадить…

Упирь отвернулся, посопел, поправил шелом, потрепал пеструю гривку Ручейка. Зачем-то снял с плеча лук, наложил на тетиву стрелу.

– Теперь уж понятно: не станут московиты из крепости выходить. Зачем им? Если Минька нынче ночью ворота не разрушит, Ольгерд, скорее всего, завтра отдаст приказ уходить от Москвы, – рассуждал Ослябя. – А ты держи, держи лук наготове!

– Это означает, батя, что мы без добычи останемся? Что напрасно топали за тридевять земель и в снегу тонули?..

– …Дубыня болен. Не сесть ему на коня, придется волокушу ладить и так везти. А пока давай-ка, парень, подберемся к стене поближе, послушаем, посмотрим.

– Камнями зашибут, батя.

В этот момент первый таран тронулся с места. Загромыхали по настилу неуклюжие колеса. На Фроловской башне народ оживился. Чаще засвистели стрелы. Перелетел через стену и грохнулся на настил моста огромный валун. Брызнули в разные стороны щепы.

– Давай торопись, – Ослябя направил Севера вниз, к руслу крепостного рва, где вода уже давно и крепко замёрзла.

Им удалось подойти к стене вплотную. Ни единой стрелы не выпустили по ним защитники. Ручеёк волновался, перекатывал во рту грызло, но стоял смирно.

Ослябя, запрокинув голову, смотрел из-под налобья шлема на ровную белую кладку.

– Батя, отъедем, а? Неровен час, на головы смолы нальют. Зачем искушать судьбу?

Ослябя спешился, подобрался вплотную к стене, скинул шелом, прижался щекой к камням. Он водил по кладке стены ладонью, приговаривая:

– Посмотри-ка, Васятка, какая кладка ровная! Девичья кожа и то не столь гладка. Да-а-а-а, постарались огородники[51], на славу постарались…

– Что там, батя? Что слышно?

Ослябя умолк, прислушиваясь.

– Надень шелом. Со стены могут камень уронить, – не унимался Упирь.

Славно услышав его призыв, огромный валун взорвал снег прямо перед мордой Севера. Конь отпрянул назад, но сдюжил, не пустился наутёк.

– Шелом не поможет, и Минькины ухищрения тож. Там, за стенами, большое войско. Нас ждали, готовились к осаде. Всё попусту, попусту…

Ослябя и Васятка продолжили путь по крутому склону холма, вдоль кремлевской стены, завернули за угол. Так и пробирались между стеной и руслом Неглинной реки к мосту. Там, за мостом через Неглинную, за обугленным посадом тот самый лесок, где расположился лагерем полк Дмитрия Ольгердовича. С этой стороны городская стена казалась пустым-пустой. Тем не менее стоило им выскочить на мост, тотчас же вослед засвистели стрелы. Один из стрелков оказался метким. Уже на излетестрела угодила Упирю в шею, каленый наконечник застрял в кольцах бармицы.

– Давай, давай! – понукал Ослябя.

Показалось ли им, или в самом деле заскрежетали петли воротин у них за спинами? Погоня? Копыта коней гулко стучали по настилу моста. Более не слышно было ничего. Они уже вылетели на противоположный берег Неглинной. Кони ступили на утоптанный снег. Но грохот копыт по настилу не утихал. Более того – над их головами снова засвистели стрелы. Защитники крепости вышли за ворота. Чуя погоню, Север ударился в сумасшедший галоп. Ручеёк не отставал.

– Они устроили вылазку! – хрипел Упирь. – Они решились! Мы выманили их!

Через прорези забрала Ослябя видел, как из леска им навстречу выскочили всадники. Дмитрий Брянский не дремал.

– За мной! – рявкнул Осляба и направил Севера в сторону от места скорой схватки, вдоль берега Неглинной, назад к Фроловской башне.

* * *
Утыканный стрелами таран вяло горел. Оранжевое пламя стекало на снег, не успев как следует вгрызться в свежеструганные доски. Локис-Минька знал секрет колдовского зелья, которым не ленился тщательно обмазывать доски навеса. Воняло зелье отвратно. В войске толковали, будто изготовлено оно из яда гадюк, неустанно плодящихся в литовских болотах. На мосту кипела нешуточная заваруха. В воздухе стоял смрад нечистот, которыми защитника башни усердно поливали Минькино воинство. Таран глухо долбил в ворота, неизменно попадая окованным наконечником по мешкам с мякиной. Мешки эти защитники спускали на веревках с верхушки башни. Порой удачливому лучнику-литвину удавалось перебить веревку, и мешок валился под колеса тарана. Тогда московиты, отчаянно бранясь, спускали на веревке железные зубцы. Ох, и водились же у них ловкачи! Ловили таран зубцами, дергали кверху. Минькиным подданным никак не удавалось толком раскачать окованное железом бревно.

Ослябя и Упирь остановили коней. Надобно было отдышаться. Погоня московитов отстала, увязла в схватке с брянскими дружинниками.

– Лук не потерял? – спросил Ослябя, скидывая на снег латные рукавицы. – Давай-ка его мне… и стрелы две.

Ослябя прицелился, выпустил стрелу, потом вторую, выдохнул удовлетворённо.

На залитом кровью и нечистотами мосту перед Фроловской башней Московского кремля свершились странные дела. Вскрикнул не своим голосом огнищанин Ольгерда Гедиминовича Локис-Минька. Шальная стрела угодила ему прямёхонько в правый глаз. Вошла неглубоко, видимо, лучник стоял в отдалении, но меткий оказался злодей. И всё бы ничего, но следом за первой прилетела вторая стрела. Она пробила шею Минькиного лохматого скакуна. Конёк жалобно заржал, стал на дыбы, оступился да и грянул с моста в ров вместе со всадником.

– Возвращаемся к своим! – скомандовал Ослябя.

* * *
– Не нравится мне эта война, – шипел Ольгерд. – Разве я ордынский хан? Нет! Я знаю своих людей поимённо! Не сотнями, не тьмами считаю! У меня каждый человечек на счету! Тошно мне смотреть, как воинов моих поливают со стены нечистотами, как сыплют им в глаза песок, как убивают стрелами! Да-а-а-а, негостеприимно нас встретила Московская земля, и она заплатит за это, дорого заплатит!

В великокняжеском шатре было сумрачно и жарко. Члены совета хранили удручённое молчание, не притрагиваясь ни к еде, ни к питью. Напрасно ходили между боярами княжеские отроки, предлагая кушанья. Хорошо, если не гнали взашей литовские воеводы – так отнекивались и отмахивались. Верхогляд так и вовсе глаз не казал, притаился в тёмном углу. Это он, бедолага, принёс Ольгерду дурную весть. Локис-Минька – наиглавнейший мастер осады – убит! Да как убит! Дорезан, будто боров-подранок в собственном шатре коварным лазутчиком. Прошедшим днём мастер стенобитных дел был принесён от крепостной стены с тяжёлым ранением в голову, но живой. Потерял Локис-Минька глаз, эка невидаль! Переломал ноги Минькин конь, так тот конь слова доброго не стоил – невзрачная, ледащая скотинка. Великокняжеский лекарь лично пользовал огнищанина, божился, что на третий день сядет Минька на подаренного Ольгердом путёвого жеребца. Но Минька не дожил и до вечера. Через час после ухода лекаря Минькин прислужник, немой литвин обнаружил хозяина в луже крови. Зарубили Локиса с честью, мечом поперек груди полоснули, рассекли тело надвое, аж до самых позвонков.

Получив ужасное известие, Ольгерд Гедиминович не на шутку заскучал-затосковал. Марзука-мурзу с его заветным блюдом призвал, заставил немедля в блюдо смотреть, провидеть, кто по лагерю шатался и Локиса верного прирезал. Неужто свой? А если чужак-московит, то как смог в лагерь пробраться, мечом вооружённый, как прокрался мимо дозоров и как великокняжескую стражу ухитрился миновать? Но блюдо колдовское казало лишь чушь одну да ересь, пожары да заснеженные леса.

– Повелеваю осаду снять и выступать в поход! – и Ольгерд надсадно закашлялся. Никчемное стояние под Москвой состарило великого князя Литовского и Русского. Ольгерд Гедиминович смерзся, ссутулился. В подглазьях залегли синие тени, борода слиплась и пожухла, нос загнулся крючком к верхней губе. Сыновья с тревогой и недоверием посматривали на отца. Шутка ли – правителю литовскому давно перевалило на восьмой десяток! Уж более пятидесяти лет он не сходит с седла, ведя победоносные войны! Чем-то закончится для него этот несчастливый поход?

– Попусту пришли, попусту уйдем. Так, Ваше Величие? – встрял Марзук-мурза. – Войску обидно без прибытка домой возвращаться.

– Повелеваю оставлять за собой пустоземье! Никого не щадить. Если не в полон, так на плаху! Что не наша добыча, то пожива для огня! – возрычал Ольгерд. – Московиты зажиточны и плодовиты. Обрастут добром – мы их снова навестим!

* * *
Так уж повелось: в походе любутская дружина далеко опережала основное войско, а когда дело доходило до отступления, шла последней, наблюдая, предупреждая о нежданном преследовании.

Истоптанные, в пятнах кострищ склоны Занеглименья обезлюдели. Из надежного схорона Ослябя наблюдал торжество московитов. Видел он, как шумная толпа выплеснулась из-за стен. А народищу-то! А веселья-то! Зоркий глаз разведчика разглядел в толпе и молоденького князя со свитой, и благолепный митрополичий выезд.

Молебен отслужили в чистом поле, прямо у злополучного Фроловского моста. Благословясь, принялись чинить порушенные камнями переходы через ров, разбирать пожарища. Но до этого разгулялись на славу! Какой же праздник без доброй драки? Кулачные бои затеяли, будто мало им стало вражеского нашествия. Да и не ушел ещё противник, ещё топчут его кони Московскую землю, ещё грабят его дружины беззащитного пахаря. А московиты что же? Им бы вдогонку за Ольгердом выступить, а они на московском льду друг дружке морды молотят!

– Утикать надо, Андрей Васильевич! – ныл Пёсья Старость. – Поймают, запытают, на кол посадят!

– Нестрашно пугаешь, – отнекивался Ослябя. – Вот Дубыня восстанет и тогда…

– Восстанет! Чего ж ему не восстать-то? Слава богу, ребра целы!

Что-то удерживало Ослябю возле Москвы. Не только скорбная хворь оговоренного Дубыни. Странная забота томила, будто потерял-позабыл что-то у белокаменных стен. Целыми днями бродил Ослябя в мужичьем тулупе и валенках вокруг да около, проваливаясь по пояс в снега. В руках лук, за плечом колчан, нож в голенище. Подбирался вплотную к командам лесорубов, но разговоров не слышал, только ёкающие удары топоров да печальный звон мерзлых стволов. На четвертый день по возвращении в лагерь застал Дубыню сидящим у входа в палатку с мечом и точилом в руках.

– Ожил! – обрадовался Ослябя.

– Как не ожить, – загудел Егорка заунывную песнь Пёсьей Старости. – Кругом московиты шныряют. Скоро до нас доберутся. Харчи подъедены, кони под сёдлами. Что делать-то, а?

– Утекать, – вздохнул Ослябя.

* * *
Бешеная скачка, погоня и колокольный звон за спинами. Над головами свист стрел. Пал конь Терентия Мышки. Сам Терентий принял смерть легкую – зарублен московитским мечом. Васька ранен. Каленый наконечник угодил ему в бедро. Вытаскивать стрелу нет возможности. Ручеёк уносит его из-под вражеских стрел, но всё попусту. Болт пробивает кольчугу Упиря, вонзается в спину, под сердце. Васькин тулуп залит кровью. Ручеёк ускоряет бег. Ох, и резов же этот конь, горяч, буен, предан, не выбрасывает из седла мёртвого всадника, несёт! Несёт, словно горячечный угар скачки сможет вернуть его, оживить, снова заставить биться остановившееся сердце.

Ослябя слышит только мерный топот и свист морозного ветра в ушах. Стрелы больше не нагоняют их. Ослябя оборачивается. Лицо горит, тело стонет от натуги, пальцы онемели, но погоня отстала. Отстала! Впереди, между заснеженных елок мелькает хвост Ручейка. Любутская дружина уходит от погони, взметая копытами коней тучи снежной пыли.

– Стой! – хрипит Ослябя, натягивая повод. – Стой, Ручеёк! Лаврентий, лови его! Держи!

Он спешился поодаль, не стал подъезжать к своим верхом на Севере, повел коня в поводу. А они встали в круг над телом Васятки. Лишь смертельно усталый Дубыня бухнулся в сугроб неподалеку. Лаврентий обнимал пятнистую морду Ручейка, приговаривал ласково:

– Терпи, сынка. Ах, буйная твоя головушка! Ах, горе! Терпи, терпи…

* * *
Схоронили Василия, как положено, на кладбище, на Верхотином погосте. Там нагнали они Ольгердово войско, там нашли едва живого от страха попа. Дубыня, глотая слезы, всю ночь читал над Василием псалтырь. Звонкие удары топоров и мотыг вторили его печальному голосу. Споро вырыли могилу, опустили на дно домовину[52], засыпали мёрзлой землей, водрузили крест. Шелом и тесак положили на могильный холмик. Постояли, головы склонив, да и разошлись.

* * *
Наступила ночь, но не принесла покоя.

– Андрей Васильевич, батюшка, где ты? – услышал Ослябя зов Дубыни. – Тяжело мне, ой тяжело! Нездоров я, смилостивься, отзовись! Дружина перепилась, горе заливали, да в заливе и потонули. Один я на ногах могу стоять, ходить, бродить, тебя искать…

В кромешной тьме зашуршали мерзлые ветки орешника, растекся в морозном воздухе перегарный дух. Дубыня был совсем рядом, но никак его, Ослябю, не находил.

– Здесь я, Егорка. Поверни башку на восход.

Раздался утробный сап, рыдание, и тяжелая фигура Егора Дубыни навалилась на Ослябев хребет.

– Больно! – Ослябя всхлипнул, задохнулся. – Отлезь с меня, удавишь!

– Не плачь, Андрей Васильевич, я тебе медку нёс. Да прости уж, не всё донес, часть отпил. На, пей, не плачь!

– Заплакал бы я, да невмочь. Убился бы, да грешно. Хоть бы ты, Дубыня, смилостивился. Хоть бы рассёк мне шею мечом. А что? Достойная смерть. Или не заслужил я, душегубец, достойной смерти?

– Андрей Васильевич, родимец…

– Видно, так мил я Богу, что каждого, кого полюблю, забирает в свои чертоги. Не хочу, не стану больше никого любить. Ах, Вася, Вася…

Дубыня молчал, растерянно почесывая в боку, шмыгая носом, постанывая. Русая борода его и брови, и ресницы были мокры от слёз.

– Не стану я тебя мечом рубить, – сказал он наконец. – Хороший ты человек, незлой, хотя и жестокий.

– Что в лагере? – Ослябя единым духом проглотил терпкий мёд, донесённый заботливым Дубыней.

– Под избы хворост нанесён. Ночь переночуют, утром запалят – и в дорогу. Пахарей в колодки, в полон. Ну, это тех, кто жив ещё.

– Что? Многих перебили?

– Перебили, да немногих, да по-божески, быстро, не глумясь. Верхогляд прибегал, о тебе дознавался. И Фёдор Балий… Этот просил пожаловать к Дмитрию Ольгердовичу на двор.

* * *
Войско двигалось медленно. Тащили немалый обоз: розвальни, волокуши, сани, гружённые добром. Гнали скот и колодников. Ольгерд со свитой стал во главе войска. Дмитрий Ольгердович с дружиной замыкал торжественное шествие от столицы княжества Московского к его дальним рубежам. С Дмитрием Брянским шли остатки любутской дружины. Шли с оглядкой – то отставали, то вновь нагоняли. Опасались, вдруг Митька надумает послать полки вдогонку? Однако зимник позади них оставался пуст.

Оборачиваясь, Ослябя видел только вытоптанный, изгвазданный испражнениями снег, следы кострищ да сверкающие в непролазной чащобе несытые волчьи очи. Конские трупы оставляли на съедение лесным хищникам, как и трупы пленников. Своих людей – болявых или пораненных, не вынесших дороги – хоронили. Шли, не таясь, от одного погоста к другому. Согревались кострами пожарищ. Что не годилось в добычу – и добро, и людей – всё предавали огню. Так двигалось Ольгердово войско: стон, плач, вой и треск пламени сопутствовали ему. По лесам окрест кружила ненасытная волчья орда, в небесах парили стаи разжиревших падальщиков.

* * *
Вторую половину дня шли умеренной рысью по зловонному следу отступающего войска. Видели на обочинах зимника окоченелые трупы колодников. Лаврентий поначалу пытался их считать, но на втором десятки сбился, сплюнул в досаде. Смеркалось. Они остановили коней на заснеженной речной излучине. Зимник сворачивал влево, вдоль берега.

– Речка Нудоль, – сказал бывалый Лаврентий. – На том берегу деревня. Козловка, Потравка… или как там её, бог разберет!

На противоположном берегу, за лесочком высоко вздымалось зарево пожара.

– Пойдем напрямик, – решил Ослябя.

Размолотили копытами лед на тихой Нудоли, взобрались на берег. Вымокшие и промерзшие, они ввалились в несчастную Козловку уже поздней ночью. По певучему снежку, чуя близкое тепло, разбежались-разлетелись кони.

На краю деревеньки догорал амбар, расцвечивая снежок желто-багровыми искрами. В центре деревеньки, над крышей постоялого двора, озаренная огнями высоких костров трепетала «Погоня». Верхогляд выскочил под копыта Севера так, словно специально поджидал за углом.

– Великий князь зовет тебя, боярин! – Ольгердов отрок схватил Севера за узду. – Пожалуй в светлицу, тебя заждались.

* * *
Ослябя и без помощи Верхогляда нашел бы княжеский терем. Перед входом, у крыльца темнели сваленные в кучу копья, мечи, пики. Все в богато изукрашенных ножнах. Тут же разместились и щиты. Дмитрий Брянский, Балий, Симеон Тупое Копыто, Нирод Ариборович, Довмонт – всё были тут. Ослябя замер на мгновение. Кого же не хватает? Миньки-огнищанина? Так он мёртв, потому его нет его на великокняжеском совете.

В горнице было тесно, жарко, пахло пряным мёдом, свежеиспеченным хлебом и конским потом. Столы ломились от яств. Тут был и хлеб, и сыр, и чечевица, и мясо в изобилии, но почти вовсе не было вина. Каждому в Ольгердовой дружине ведомо: великий князь Литовский и Русский не берет в рот хмельного и возле себя терпеть пьяных не станет. Бояре пили понемногу, с оглядкой на государя. В гомоне весёлого, на первый взгляд, застолья Ослябя почуял отголоски ссоры. Гнев, обида, досада читалась на лицах литовских бояр. Княжеское место во главе стола занимал Марзук-мурза. Татарин развалился на взбитых подушках, высоко закинув ножки, обтянутые алым сафьяном. Сам Ольгерд Гедиминович расположился в углу, под образами. Недвижим и молчалив, он прятал лицо в складках капюшона. Ослябе показалось сначала, что князь Литовский крепко спит.

– Богатая добыча, на всех хватит! – вещал Марзук-мурза. – Зачем ссориться, бояре?

– Зачем? – взревел Тупое Копыто. – Затем, что тебе, инородцу, иноверцу, нехристю, самые жирные куски достаются! И золотая казна, и меха, и кони, и невольники!

– Да разве ж тебе, Симеон, мало досталось? Чем ты недоволен? В чём тебя обделили?

– Да кто ж ты таков, чтоб нас наделять?! – рявкнул Фёдор Балий. – Разве ты русский князь? Разве ты нашего рода-племени?

– Оставь, Фёдор. Оставь домогательства! – Ольгерд говорил негромко. Боярам пришлось поутихнуть, чтобы расслышать речь властителя княжества Литовского и Русского.

– Марзук-мурза получит обещанное мною, а потом настанет и ваш черёд!

– Это несправедливо, отец, – возразил Дмитрий Брянский. – Чем дальше от Москвы, тем беднее волости. Что достанется нам на границе со Смоленщиной? Подопревшее жито?

– Что добудете – всё будет ваше, – ответил Ольгерд. – А ты, Ослябя? Молчишь? Не просишь уплаты за труды?

– Как мне просить? Ты ведь обещался расплатиться со мной по возвращении в Вильно. Золотом обещал расплатиться. У моей дружины обоза нет, некуда московитское жито сгружать.

– Расплачусь, сполна расплачусь! – Ослябе показалось, будто Ольгерд усмехнулся. – А пока садись, боярин, к столу и расскажи нам, что видно, что слышно в пустом лесу.

– Эй, Марзук! – не унимался Тупое Копыто. – Хоть девчонку отдай! Зачем она тебе? Только понапрасну уморишь! Ольгерд Гедиминович, рассуди! Для чего карлику девчонка? Уморит! Не бери греха на душу, отдай её мне!

Так гомонили Ольгердовы бояре до глубокой ночи. Сам великий князь больше молчал. Погружённый в оцепенение, он всю ночь так и просидел под иконами. Порой Ослябе казалось, будто смотрит на него Ольгерд, смотрит испытующе, словно под кольчугу взглядом проникнуть хочет.

Под утро, перед поздним рассветом, услышав на совете всё, что требовалось услышать, Ослябя решил отправиться к своей дружине, на покой. Вышел в прохладные сени, постоял, вдыхая воздух, пропитанный запахами сухой березовой листвы.

Внезапно по половицам застучали подкованные сапоги.

– Постой, Ослябя! – рука Дмитрия Брянского опустилась на его плечо.

Ослябя обернулся. Богатая борода Дмитрия, закрывавшая шею и верхнюю часть груди, была усыпана хлебными крошками. Медный нагрудник с искусно выгравированным всадником – «Погоней» – поблескивал в полумраке сеней. Красивое лицо его исказило страдание. Синие глаза, отуманенные хмелем, смотрели отрешённо.

«Что с ним? – подумал Ослябя. – Болен? Ранен? Пьян!»

– Не в силах я далее внимать отцу, – тихо сказал Дмитрий Ольгердович. – За пять дней отступления сожгли три храма, а изб и теремов – несчётное количество. Смерды бегут от нас, как от чумы, едва заслышав о приближении. Брат мой, Андрей Ольгердович, ушел с дружиной вперед. Сослался на тесноту в злополучной Козловке. Думаю, мы его нескоро увидим. А ты, Ослябя…

Дмитрий умолк на минуту. Его тело закачалось, и он ухватился за стену.

– …ты берегись. Убийство Локиса не забыто. Ты на подозрении у Марзука. Что-то там видел он в своём зеркале, или пригрезилось ему, сатанинскому отродью… Зачем-то он зуб на тебя точит. Берегись!

Отстранив Ослябю, брянский князь вышел на морозный воздух, постоял. Из тёмных сеней Ослябе была ясно видна его громадная фигура. Князь стоял, понурив голову, широко расставив столпообразные ноги. То принимался растирать лицо снежком, то тяжко выдыхать, изгоняя из груди непрошеное рыдание. Медленные снежинки саваном ложились на его седеющие кудри, на плечи.

– Вот оно что! – пробормотал Ослябя. – Андрей Ольгердович прочь подался, и Димитрий о том же помышляет!

* * *
После полудня дело едва не дошло до драки. Под ярким полуденным солнцем, на площади перед постоялым двором Симеон Тупое Копыто не на шутку схлестнулся с Марзуком-мурзой. Впрочем, поединка не вышло. Карлик с невероятным проворством взобрался за Ольгердово седло, на своё законное место.

Тупое Копыто дыбил бороду, багровел лицом, хватался на рукоять меча. Причина ссоры стояла тут же, посреди деревенской площади, обряженная, словно боярышня, в дорогие меха. Ослябя посматривал на девчонку со скукой и жалостью. Кому из двоих она ни достанься – наиграются и бросят. И всей-то было у неё красоты, что длиннющая, едва не достающая до пяток, коса. Что в ней? Личико курносое, конопатое, тельце худое, недокормленное, глаза отуманены ужасом – ни смысла в этих глазах, ни веселья. Нет, не такова была Агаша. Эка невидаль: литовское мужичьё одичало в походе, вот и зарятся.

– Убирайся, Симеон! – приказал Ольгерд, разворачивая коня. – Эта девка отдана Марзуку, а ты другую добудешь.

Марзук-мурза, ухмыляясь, пускал в лицо Тупому Копыту солнечные зайчики с помощью небольшого блюда, вынутого из-под полы, на котором обычно совершал гадания. Великий князь неспешно поехал. Верхогляд и Довмонт с дружиной последовали за ним.

А девочка осталась стоять посреди площади, возле розвальней в окружении Ольгердовой челяди. Повинуясь воле всадника, Север сделал несколько коротких шажков, приблизился к девочке.

– Как звать тебя?

– Настасья…

– Чья ты?

– Племянница хозяина этого вот кабака, – она указала тонкой ручкой в сторону постоялого двора. – Я сирота.

Она смотрела настороженно, с пытливой опаской, словно пытаясь проникнуть взором за прорези забрала, рассмотреть получше лицо того человека, с которым случилось заговорить. Лет тринадцати, не более. Но замуж выдавать, пожалуй, рановато – ещё не зацвела. Ослябе сделалось не по себе от её взгляда, будто забрались под доспех вездесущие муравья и мельтешат, и щекочут, и кусают.

– Чего хочет чудище? – спросила девочка.

– То не чудище, дитя. То татарский царевич, верный слуга и сподвижник Ольгерда Гедиминовича, вельможа. Он подарит тебе вышитый шелками сарафан, шубку и сапожки, – ответил Ослябя.

Внезапно она ухватилась за стремя, потом её пальцы оказались на голенище Ослябева сапога. Ноге сделалось горячо, будто девичьи пальчики прожигали юфть.

– Не отдавай. Оставь меня себе, боярин. Я стану за конём твоим ходить, стирать, готовить. Что ни пожелаешь, всё сделаю. Я умею. Меня учили. Если хочешь – спою, прикажешь – спляшу. На коне могу верхом, могу пешком…

– Пустое это! – Ослябя отвернулся. Север, чуя желание всадника, отскочил в сторону. Руки девочки опустились.

Он не обернулся, не видел, как прислуга Ольгерда закутала девочку в медвежью полость, как скрутила для надежности кушаками. Не видел, как бросили её в сани, поверх добытого в походе добра.

* * *
Погода переменилась, задули северо-восточные ветры, стало пасмурно и вьюжно. Дружинникам страсть как хотелось по домам, но бояре, опасаясь великокняжеского гнева, пока держались войска Ольгерда, не уходили. Одичавшие, усталые, продрогшие, тащились конные и пешие бойцы от селения к селению, неукоснительно исполняя приказание Ольгерда Гедиминовача: предавать огню каждое людское жило, встретившееся им на пути. Дело шло не по добру. Ольгерд отдал строжайшее распоряжение: любутской дружине позади войска не идти, а быть неотлучно при его особе. Так и тащились любутцы три дня за виленским пешим полком, изредка давая коням возможность согреться рысью. Уже остались позади московитские погосты. Ольгердово воинство подходило к границам Смоленского княжества.

Ослябя сразу позабыл название того несчастного селения.

Мирные пахари встретили их на околице. Старшина, тряся седой бородёнкой, протянул каравай и немедля получил в лоб арбалетный болт. Вломились в сельцо подобно волчьей стае. Не пропустили не одной избёнки, заглянули в каждую клеть, в каждый сарай, обшарили бани и овины.

Викула Пичуга, стародубский дружинник, носился по сельцу, как оглашенный. Гоготал, плевался, распихивая снующих под ногами кур. Вламывался в избы. Орущих баб хватал за лица раскрытой пятерней, мужиков попросту бил обухом секиры. Рылся в крестьянских закромах, выгребая ценное добро, тащил вон из избы, кидал в розвальни всё без разбору. В розвальни он запряг пару неплохих коней. Кони эти также являлись его, Викулы, законной воинской добычей. Он видел, как вошла в сельцо ненавистная любутская дружина. Ах, старый потрох, ах Пёсья Старость. Знаменосец он, видите ли! Да, конь у него неплохой. А это не Егор ли Дубыня? Гляди-ка, жив! Но – погодите! Попомнишь ты, Лаврентий, как пинал Викулу в пах. И Дубыня получит своё за развороченный розгами Викулин зад. Разве спрятаться за избу и подбить кого-нибудь из них арбалетным болтом? В суматохе грабежа кто станет разбирать, почему да отчего пал любутский вояка. Но как оставить добро? В руках Викула держал связанные бечевой, отменно выделанные куньи шкурки.

Так стародубский вояка отвлёкся, завозился надолго с куньими шкурками, добытыми в избе сельского охотника. Надо ж спрятать добытое от товарищей, надо ж в сохранности до родимого домишки доставить! Пока ковырялся Викула в своих розвальнях, любутской дружины и след простыл. Потом, напрочь позабыв о мести, Викула принялся ловить буланого жеребчика, заполошно метавшегося между горящими постройками, потом подрался со здоровенной бабищей, нипочем не желавшей отдавать ему новые, пахнущие дёгтем валеные сапоги. Потом вознамерился забраться на кровлю чудного терема, дабы снять оттуда вырезанную из медного листа пичугу. Бросив в снег арбалет, белкой проворной он влез по столбикам крыльца на крышу сеней. Цепляясь застывшими пальцами за резные ставни, оскальзываясь, взобрался на кровлю терема. Как же достать петушка? Эх, нет под рукой ни палки, ни копья! Глянул вниз, а там уж кто-то подкатил на вычурно разрисованных санях. Вот возница вылез из саней, вот ходит-бродит вокруг его розвальней. Что-то стащить примеряется? Вот поднял арбалет…

– Эй! – не выдержал Викула. – Оставь моё добро! Я Дмитрия Ольгердовича дружинник! А ты чей, грабитель?

В ответ ему, снизу понеслась потоком непотребная брань. Викула задохнулся от гнева, потерял равновесие, завертел головой в поисках опоры, осел на зад да и застыл в изумлении. Узрел стародубский арбалетчик за огородами, возле риги ворога своего, любутского боярина Ослябю, в обнимку с девкой. Вот те на! Никто и никогда не видывал, чтобы Андрей Ослябя с бабой миловался. А тут смотри-ка: обнял, на руки поднял, зачем-то к риге несёт. А что за девка-то? Острый глаз стрелка рассмотрел и косу русую, и шубу парчовую, и юное бледное личико. Не та ли это девка, которую Марзук давеча Довмонду сторговал? Зачем же она Ослябе-то понадобилась? Да они ж оба в крови! Ни жив ни мертв смотрел Викула, как боярин Ослябя поджигает ригу, полную перепуганных поселян.

– Эй, пёс брехучий! Чего пасть разинул? Блохи в язык вцепилися? Чего узрел там? Нешто собачью свадьбу? Поучаствовать желаешь? Тогда слезай с крыши! Побегай за обчественной сукой!

Так и остался Викула без петушка. Скатился с крыши кубарем, штаны порвал, ушибся так, что искры из глаз посыпались. А тут ещё Марзук-мурза откуда ни возьмись чёрным вороном налетел. Оказалось, что возница вороватый есть прислуга татарского царевича. А Марзук-то вопит, слюною брызжет, страшными карами грозит, ножонками больно пинается. От горшка два верша, а не слабый. Не дает Викуле на ноги подняться.

А поодаль уж взметнулось над заборами злое пламя. Вой, вонь, ужас!

– Что это? – Марзук-мурза замер, на дым-полымя узкими глазенками уставился. Даже пинаться, сволочь, перестал.

– Там боярин Ослябя дела чёрные вершит, – заблеял Викула. – Девок да баб в риге поджег. И ваша боярышня, девица-умница, вся в крови.

– Эй, Матюха! Сади меня в сани! Вези, гони! – заорал Марзук-мурза, опамятовавшись.

Про Викулу позабыли. Но Викула оказался не так прост.

* * *
Виленские дружинники сгоняли пахарей, понукая их древками копий. Молодые парни и девчата попытались разбежаться в разные стороны. Всадники гонялись за ними, как охотничьи псы за лисицами. Двоих парней, подростков, изрубили палашами, третий получил копье под рёбра. Девчат ловкие наездники на скаку хватали за косы и волокли к риге. Вьюжный ветер разносил по округе визг младенцев и женский вой. Нагнали народу полную ригу, перепуганные поселяне стояли тесно, плечом к плечу.

Пока суд да дело, виленские воины шарили по домишкам, вытаскивали наружу добро и лежачих стариков. Этих убивали быстро и беспощадно. В суматошной беготне, криках ужаса, предсмертных стонах, ржании коней и лязге металла Ослябя не сразу приметил Настёну. Простоволасая, в новой атласной шубке, с выражением невыразимой муки на лице, она сидела на снегу, привалившись к боку изукрашенных богатой росписью княжеских санок. Ослябя склонился с седла, старался как мог говорить ласково:

– Как живёшь-поживаешь, дитя? Спряталась бы под полость. Там и теплей, и безопасней. Так даже виленскому вояке внятно будет, что ты Марзука-мурзы добыча, и тебя не тронут.

– Я более не чудищу принадлежу. Чудище меня господину Довмонту запродало. Уж и деньги сполна получило. Видать, дорого я стою, кошель тяжелым оказался.

Внезапно она заплакала. Пришлось спешиться, усесться рядом с нею на снег, пристроив меч поперек колен. Ослябя был без латных доспехов, в старой шубе поверх кольчуги, в юфтевых сапогах. Левой рукой он обнял девочку за плечи, притянул к себе. Ах, это давно забытое чувство. Сердце дрогнуло, сбилось с ритма, затрепетало подобно копейному вымпелу на ветру.

– Я не глянулась Марзуку-мурзе. Уж он и вертел меня, и щупал, и целовать себя принуждал. А я… Что я? Не смогла, не сумела. Тогда он обозвал меня прачкой и господину Довмонту запродал. Они баяли, будто я только прислужницей быть способна… В ихнем храме в Вильно стану жить…

Пока она говорила, Ослябя извлек из голенища огромный обоюдоострый нож. Крови пролилось немного.

Он нёс Настасью к риге, стараясь прижимать её грудь к своей так, чтобы не видно было ни раны на шее девушки, ни багровых пятен на полах его шубы. Вокруг сновали виленские ратники, пешие и конные, видел он смутно и цвета брянской дружины. А свои, любутские, по счастью, куда-то поразбежались. Всё были заняты грабежом, про ригу, полную перепуганных поселян, вовсе позабыли. Поселяне же всё стояли в риге, склонив бесталанные головы, опасаясь ослушаться, надеясь, вознося молитвы.

Рига встретила его истошным воем перепуганных людей. Но он будто оглох. Не дрогнув, положил девушку за порогом, под ноги пахарям, снял с плеч окровавленную шубу и накрыл ею мёртвое тело, затворил ворота, заложил засов, обернулся. Димитрий Ольгердович смотрел на него с высоты седла. Его островерхий шелом подпирал низкие небеса, седеющая борода крупными кольцами вилась по складкам лазурного плаща. В руке князь брянский держал обнаженный меч. За широкою его спиной стояли ближние бояре и дружинники – все в дорогих доспехах, при полном вооружении, на хороших конях. Над их шеломами реяло алое полотнище «Погони».

– Я вижу ты, Ослябя, задумал очиститься от подозрений, отправив на небеси души полсотни смердов? Неплохая затея, одобряю. Шершень, подай-ка боярину факел!

Ослябя обошел бревенчатый сруб по кругу. Всюду под стенами были разложены пуки сохлой соломы. Он поджег каждый. Не пожалел огня и для соломенной крыши. Рига бойко занималась, крики и стон внутри становились всё громче. Когда он вернулся к воротам, брянского князя и его свиты след простыл. Зато объявился Марзук-мурза, прикатил на розвальнях. Хмурый возница ссадил царевича на истоптанный снег. Ослябя хохотал, наблюдая бешеный бег татарского царевича. Марзук-мурза спешил, мчался вскачь, казалось, ещё чуть-чуть – и его кривенькие ножки, обутые в красный сафьян, перестанут касаться земли. Ещё немного – и весь он без остатка изойдет на истошный вопль.

– Что творишь, Ослябя! Где моя девка? – верещал Марзук-мурза. – Шуба, сапоги, самоцветное ожерелье, ленты! Все пропало! Всё сгорело!

– Зачем так гневаешься, царевич? – усмехнулся Ослябя. – Не горюй о шелках и лентах. Горюй о загубленной душе. А сейчас, в чистом полымени, возносятся души из царства страданий на небеса, дабы обрести там вечную жизнь.

– Наконец-то! – завопил Марзук-мурза. – Наконец ты выказал, боярин, своё настоящее лицо! «Палач, палач!» – кричали они о тебе. Не-ет, ты не палач! Ты убийца, невинных душ губитель, нехристь!

– От нехристя слышу! – пробормотал Ослябя.

Он смотрел на пылающую ригу. Уж перестали дрожать под ударами запертых в ней людей тяжелые двери. Затих женский вой и плач младенцев. Марзук-мурза бегал взад и вперед вдоль бревенчатых стен, часто-часто перебирая короткими ножками. Теплая зола скрипела под его алыми, отороченными бархатом сапогами.

– Ай-яй! – верещал Марзук-мурза. – Где же девица? Сожгли?! Погубили?! Ах вы, русское племя бесталанное! И всего-то у вас вдоволь, и не бережете-то вы хорошего добра! Настасьюшка, лён и шёлк! Погубили! Погубили!

Марзук-мурза подбегал к Ослябе, смотрел снизу вверх косыми черными очами, топорщил бородёнку, скалился озлобленно.

– Зачем добро уничтожил, боярин? Это мне Его Величие девицу подарил, мне пожаловал! Ах, Настасьюшка, лён и шелк! Я уж и кошель за неё получил! Уж золотишко сосчитал! Ай, Довмонт будет недоволен! Ай, драться станет!

– Хочешь вернуть Настю? – спросил тихо Ослябя.

– Вернуть! Ах, скоро ли снова такую кралю удастся добыть? А золото?! Вернуть! Как её вернешь?!

– Вернем, – заверил Марзука-мурзу Ослябя. – Нам всякие дела по плечу, а такое – тем более.

Ослябя скинул с руки латную рукавицу, подхватил Марзука-мурзу сзади за кушак, шагнул в сторону пылающей риги. Татарский царевич сучил ногами, ударяя каблуками в подол Ослябевой кольчуги, пытался извернуться, чтобы тяпнуть боярина зубами. Соболья шапка слетела с его головы, обнажив бритую макушку. Царевич верещал и плакал на всех известных ему наречиях. Призывал на помощь и Пяркунаса, и Непорочную Деву, и ещё каких-то не ведомых Ослябе богов. Пришлось стукнуть царевича рукоятью кинжала по голове. Марзук-мурза затих, повис кулем, из-под полы его кафтана вывалилось блюдо – отполированный листок меди, украшенный по краям затейливой чеканкой.

Ослябя бродил в клубах черного дыма вокруг пылающей риги с бесчувственным царевичем под мышкой пока не обнаружил подходящую щель между обугленных брёвен. Непереносимый жар и смрад горелой плоти в последний миг вернул Марзуку-мурзае ясное сознание. Ослябя видел его разверстый в вопле рот. Последний крик царевича утонул в гудении пламени. Ослябя затолкал Марзука-мурзу в прореху между бревен, отскочил, повалился на спину. Он валялся и крутился в снегу, словно пёс, остужая раскаленную кольчугу, превращая чёрный от копоти снег в талую воду.

* * *
– Чудно мне! – ухмыльнулся Довмонд. – Как могло случиться, что царевич сам полез в пылающую ригу? Ведь он не воин!

– Не воин! – подтвердил Ослябя. – Но он жаден до добра, потому и полез. Твои люди, Довмонд, по недосмотру заперли в риге его рабыню – Настёну. Видно, Марзуку очень уж не хотелось возвращать тебе казну. Он девицу надеялся спасти, потому и полез.

Довмонд стоял, опираясь на копьё. Разглядывал придирчиво дымящиеся руины. Волшебное зеркало Марзука-мурзы, очищенное от копоти, но изрядно погнутое он без церемоний заткнул за пояс. Вокруг пожарища сновали дружинники. Вооруженные топорами и баграми, они пытались растащить обугленные бревна, но те рассыпались в прах, стоило лишь кованому железу прикоснуться к ним.

– А вот мы посмотрим в зеркальце! Этим же вечером и посмотрим, как только стемнеет. Я видел, как это делал Марзук-упокойник. Возжигал лучину, наливал в плошку водицы и давай камлать-бормотать. Может статься, сам Марзук нам в зеркале явится и поведает, кто его убийца, кто кошель с деньгами у него отобрал, а самого в огонь сунул!

Но Марзук-мурза Довмонту не явился, зато вышел из-за плетня стародубский стрелок Викула. Вышел, в пояс боярам поклонился, пал в кровавый снег, заныл, лица не поднимая:

– Коварное злодейство свершилось! Нехорошие содеялись дела!

– Что ты мелешь? – изумился Довмонд.

– А то мелю, что боярин любутский, Андрей Ослябя, собственность твою, девку Настасью, в риге сжег. И Марзука-мурзу тож.

Ослябя и не думал сопротивляться. Сам отстегнул от пояса ножны, сам бросил в кровавый снег шелом, сам дался в руки виленским дружинникам, ловко скрутившим новообъявленного злодея. Лаврентий со товарищи схватились за мечи, но, повинуясь единому взгляду своего боярина, оставили оружие в покое, отошли в сторонку.

– Береги Севера и Ручейка, Лаврентий! – крикнул Ослябя, оборачиваясь.

* * *
Его вели к временному жилищу Ольгерда через всё сельцо самым позорным образом: волокли на веревке, со скрученными сзади руками. По дороге приметил Ослябя высокие костры, поставленные вкруг, груженные добром сани, а над ними, на торчащем из утоптанного снега древке – стяг Смоленского княжества, златоперую птицу на блеклом фоне пасмурных небес. Немногочисленное смоленское воинство расположилось отдыхать на центральной площади селения. Тут же на скорую руку соорудили загон для мычащего и блеющего скота. Сам Святослав Иванович Смоленский также был здесь – невысокого роста и некрепкий на вид, он слыл неутомимым бойцом и деятелем. Его неизбывные метания между Москвою и Литвою, его попытки сохранить свою вотчину целостной и нераздельной доставили ему славу отважного предателя. Смоленский князь гарцевал на длинноногом, украшенном богатой сбруей коне, озирая внимательным взглядом и дружину свою, и добычу, выискивая новую поживу в разорённом дотла селе.

– Ослябя, ты ли это? – смех князя Святослава потонул в треске высокого костра. – Неужто и тебя взяли в полон, прощелыга? Говорил я Ольгерду Гедиминовичу, и не раз говорил: странный ты человек, ненадежный, предатель.

– По своей мерке меришь? – усмехнулся Ослябя.

– Поговори! Поблажи напоследок! – оскалился Святослав. – Не думаю, что ныне твоя жизнь днями измеряется. Рассвет встретишь на колу, витязь. Узнаешь тогда, каково было тем, кого ты замучил.

* * *
На устланных коврами лавках расположились Ольгердова свита: Дмитрий Брянский, Фёдор Балий, Довмонт, Симеон, Нирод Эриборович. Ослябю избавили от пут, но Довмонт и Симеон держали наготове обнаженные мечи. Дмитрий не преминул попенять отцу на нарушение правил великокняжеского совета. Зачем он, сын Ольгерда, князь Брянский, и его ближний боярин оставили оружие за порогом, а худородные Довмонт и Симеон вошли на совет с обнаженными мечами в руках? Ольгерд на упреки сына отвечал угрюмым молчанием и смотрел в сторону – туда, где в очаге потрескивали, плевались расплавленной смолой сосновые поленья.

– Я почитаю тебя, как храброго воина, Ослябя, – вымолвил наконец Ольгерд. – Я почитаю тебя, как отважного разведчика и верного слугу. Ты ведь мне на верность присягал? Присягал! Крест целовал? Целовал! Больно мне, трудно в тебе усомниться. Но, горе мне, я сомневаюсь. Сомневаюсь! Растёт моя добыча, редеет моё воинство! Признавайся, боярин, что замыслил?

– Замыслил волю твою исполнить, – отвечал Ослябя, хмуро потирая затекшие от пут руки. – Жечь быстро, убраться восвояси, пока Митькино воинство нас не нагнало.

– Непрост ты, Ослябя, – проговорил Довмонт. – Непрост и коварен!

Они были одних лет: Ослябя и Довмонт, русич и литвин, христианин и язычник. Они были одного роста, равны силой и отвагой. Оба клялись в верности великому князю Литовскому и Русскому. Не раз и не два удавалось Ослябе обвести отважного Довмонта вокруг пальца. А ныне стоит Ослябя перед противником безоружный, без кольчуги, словно обнажённый, и простоватый Довмонт свидетельствует против него. И чем-то закончится этот суд? Как бы то ни было, Ослябя решил наперед: не станет он больше литовского боярина щадить. Довмонд своё отслужил, отвоевался. Пора, пора и ему принять объятия сырой земли.

– Я свидетельствую! – Дмитрий Брянский поднялся на ноги. – Сам видел, отец, как Марзук-мурза в пылающую ригу полез. Очень уж не хотелось татарчонку кошель с деньгами Довмонту возвращать.

Ослябя заметил, как после этих слов брянского князя Федька Балий по-тихому, бочком, покинул великокняжескую горницу. Заметил, как беззвучно затворилась за Федькой дверь.

– Призови Викулу, великий князь! – прорычал Довмонт. – Пусть он перед тобой повторит говорённое мне!

– Викула – земляной червь, жила подпупная! – вскипел Ольгерд. – Не удивлюсь, если он уже сбежал! А если и отыщется, не стану его допрашивать! Не верю! А ты, Ослябя, помни о крестном целовании! Помни и ступай с Богом!

Наверное, смоленский князь Святослав не признал Ослябю в полумраке сеней, а признал в последний момент – когда почувствовал, как горло, беспечно освобожденное от защиты лат, сдавливается ледяной хваткой Ослябевой десницы и когда над самым ухом послышался шипящий шепот:

– Попомни, Святослав: не быть мне мёртвым, пока тебя, паскуда, не увижу в петле. А коли приспеет нужда тебе снова ненужные слова произносить, помни: Ольгерд Гедиминович пока не знает, как ты прошлой осенью до Москвы таскался, как у митрополита и Митьки в ногах валялся, милости вымаливая. Не потому ли ты в этот раз под московскими стенами роскошной сбруей не бренчал, что надеешься ещё на противную сторону переметнуться? Думаешь, после этого примут тебя в московские союзники?

Святослав судорожно глотал пропахший хлебной закваской и сухим берёзовым листом воздух сеней. Перед глазами плавали цветные круги, но, по счастью, внезапно дверь отворилась из светлицы, и темнота сеней рассеялась колеблющимся светом факела. Ослябя отпустил Святослава. Смоленский князь закашлялся, задышал шумно, растирая болевшую шею пальцами.

– Кто здесь? – прозвучал вопрос.

Распахнулась на мгновение и захлопнулась за спиной Осляби дощатая дверь, ведущая на двор. В сенях запахло уличной свежестью, сдобренной дымным душком.

– Святослав Смоленский, – ответил Святослав Иванович, судорожно глотая морозный воздух.

* * *
Викула умер быстро. Федька Балий не пожелал марать византийский клинок. Дело совершил тесак Пёсьей Старости. Выпотрошенный труп Викулы оттащили в лес. Глубоко закапывать не стали. Привалили валежником, припорошили снежком, обнажили головы, повздыхали, перекрестились и отправились восвояси.

Бегал по лагерю неугомонный Довмонт, рыскали его дружинники, расспрашивали. Многие видели Викулу Пичугу, сейчас видели, только что. Вот розвальни с его добром, вот место его у костра, вот не остывшая ещё его каша. Отлучился, видать, до леска, по нужде.

* * *
Дружина встретила Ослябю единодушным вздохом облегчения. Тут же, как по волшебству, возникла посудина, полная до краев горячей ухой, и чаша хмельного мёда. Началась тихая неспешная беседа. Со всех сторон светились дружеские взгляды. Ослябя, против обыкновения, от питья отказываться не стал. Выхлебал и уху. Товарищи расспрашивали, и он что-то им отвечал, но вот дальше не заладилось. Ему предлагали сухую, промерзшую краюху – последний их хлеб, но он отказался. Набросили на плечи медвежью шубу, но он сбросил её, ушел в лес. Сам не помнил, где бродил и зачем. Хмельной мёд огненными потоками тек по жилам, обильные слезы превращались в иней на щеках и бороде. Так бродил Ослябя до рассвета, потом нашел местечко в затишке, под корнем поваленного бурей дуба, усёлся, притих, припомнил, позвал:

– Агаша, какдалеко ты от меня! Словно и не было тебя, словно во сне приснилась. Порхнула певчей скворушкой и сгинула.

Их сосватали ещё в младенчестве. Дергая босоногую, шуструю девчонку за косу, Андрей Ослябя знал – Агафье, и никакой другой, быть его женой. Ох, и спорщица же она была! На каждое его слово свое поперёк говорила. Бывало, ссорились. Бывало, сметал он разгневанной десницей горшки и плошки со стола единым широким махом. А жена всегда первой мирилась, горячо обещая белее не спорить, даже если муж неправ был.

Теперь же он стал забывать её лицо. Помнил лишь, как ходила она провожать дружину. Как шла версту за верстой, держась за его стремя. Как смотрела снизу вверх внимательным, строгим взглядом. С таким же выражением смотрела Агафья на своих младенцев. Что на личике за пятнышко? Зачем носик морщится? Не болен ли? Нет ли жару? Таким, таким хотел он помнить её лицо! И давно уж решил для себя – коли забудет, так и не жить ему тогда.

А дети? Неужто можно забыть, как пришли они в этот мир один за другим, как шлёпали по половицам их босые ступни, вырывая Ослябю из объятий утренней дремы. Полон был его терем, из каждого окошка выглядывала русоволосая головка. Где теперь его терем? Сам и сжёг, не в силах видеть это жильё опустевшим. Один лишь Север остался – памятка о прошлой жизни, родня, выкормыш родимый.

Ослябя не верил смерти, не боялся, когда Север нёс его от Вильны до родного Любутска. Молод был тогда, верил своей силе, верил удаче, а на Бога слишком уж не надеялся. Так было до той ночи у чумного рва, когда Бог напомнил о себе, не дал помереть, зачем-то на этом свете оставил. Зачем? Кто теперь знает, каков был прежде Андрей Ослябя? Разве что Лаврентий, если не забыл ещё. Кто помнит тепло его объятий? Кто не боится?

Смутно припоминал Ослябя, как бродил до темноты вдоль чумного рва, силясь угадать, где, в какой его части схоронены родные – мать, жена, сыновья, дочери. Один лишь Север был рядом тогда, ходил следом, тыкал мордой между лопаток, опускал тяжелую голову на плечо, вздыхал жалостно.

* * *
Из рукописи, сожженной воинами Тохтамыша, потомка Джучи, в году 1382-м от Рождества Христова:

«…В пятницу прислал ко мне митрополит служку своего Викентия. Викентий этот, тварь беззубая, но не вредная, передал распоряжение Его Высокопреосвященства владыки Алексия: явиться чуть свет с перьями и бумагой.

Я приуготовлялся заранее:

Во-первых, не пошел я к Варваре-кабатчице, как намеревался.

Во-вторых, обрезал три дести[53] бумаги, чтобы наверняка хватило.

В-третьих, очинил перья и залил в скляницу чернила.

В-четвертых, прочитал пять раз „Богородица, радуйся“.

Абрашка разбудил меня до света. Зажгли лампадку, помолились, поели хлебца, кваску испили и потрюхал я, грешный, на митрополичий двор. А на улице уж светлынь, досочки под ногами качаются, гудут. Народ со дворов вываливается кто с чем. Спешат на посад на субботнее торжище. Седьмой час утра, а на улице не протолкнуться. Плечами так и месят. Как ножки мои в сутолоке истоптали, так я и проснулся окончательно. На мирополичий двор взошёл совсем уж бодрый. А там меня Алексиева челядь во светлую горницу сопроводила, за стол дубовый усадила. Я прибор свой разложил, стал владыку поджидать, и тот не замедлил явиться. Ах, если б мог я, грешный, решиться величие митрополичье словами изъяснить, то сказал бы непременно так: велик ростом, сух как ветла осенняя. Владыка Алексий пронзителен взглядом и благолепен чертами, серьезною бородою украшен, облачён в великолепные одежды[54]. Поступь имеет плавную и стремительную, говорит внятно и велеречиво. Ум его быстр и изощрен, вера тверда, честь не запятнана. Иной раз, вечеряя одиноко в своем убогом закутке или предаваясь урочной молитве, пытаюсь я извлечь из памяти образ его великолепный. И каждый раз возникает одно и то же отрадное видение: старец премудрый и прекрасный, высоким чёрным клобуком увенчанный[55]. В правой руке он держит крест простой чугунный, изысками срамными не приукрашенный, в правой же сжимает обоюдоострый меч.

Грешный я, болтун несусветный! Отвлекся я мечтаниями, преступному словоблудию предался! Вернемся же, братия, в митрополичьи палаты.

Писал я грамоту жуткую об отлучении от церкви православной князя Смоленского Святослава Ивановича, неуёмного грабителя. Нет! Не намерены в Москве прощать вины союзников и подстрекателей Ольгерда великозлобного. И отец литовского правителя, и сам Ольгерд – звери дикие, принуждали смолян немощных действовать по своей указке. Но так грабить, так бесчинствовать! Эх, незавидная участь Святослава Ивановича, убогая его доля, постыдная! Скрепили грамоту митрополичьей печатью. Вестник скорбный вложил её в суму и, сопровождаемый вооруженной свитой, отправился в Константинополь, к Святейшему патриарху…

…Яшка – недоросль, не дозволил мне проспаться. Растолкал, стащил с лежанки, за ноги подергав. Как ухнулся я об пол жилистым седалищем, так тотчас же проснулся и незамедлительно прогневался. Но Яшка-проказник хитроумный о грехе гневливости неуместной вовремя мне напомнил и своё поведение непочтительное объяснил. В тот день провожала Москва честную дружину на Брянщину, воевать князь-Дмитрия, сына Ольгердова. Мутным, нетрезвым оком взирал я на блещущие латы, на коней холеных, на острия копий, во свете летнего солнышка блещущие.

Шла дружина под водительством почитаемого мною воеводы доброго и друга сердечного Боброка Волынца. Щедрый человек, великий телом, премудрый, прямодушный, отважный! Уж как я люблю схватиться с ним при случае в потешном поединке, размять кости, силушку испытать! Лишь его меч тяжелый, лишь его ум великий способны меня, грешника, с коня сверзить и подвижности лишить. Бог в помощь! Пусть прибудет ему удача родину мою многострадальную вернуть в лоно Алексиевой милости и присовокупить ко княжению Московскому. Яшка-недоросль, конечно, попрекал меня нетрезвием и к делам московским небрежением, за что и получил тяжеловесную затрещину. Но в чем же, братия, мое небрежение? Не я ли восстал, превозмогая дурноту и усталость? Не я ли молился усердно на удачу благодетеля и друга моего Боброка Волынца? Не я ли наставлял его витязей длинной Дрыною своею?..

…А из Твери пришли вести малоприятные. Михайла, плаксивый и гордый родственник кровавого Ольгерда, столицу свою вздумал укреплять. Люди бывалые говорят, будто за лето срубил он новую крепость, обмазал её глинкой и даже побелил. Чует, собака, возмездие неминучее! Да, есть ему от кого защищаться. В самом их тверском доме идет свара непрестанная. Узнав о строгом наказании смолян и моих земляков несчастливых, прислал Михайла в Москву своего епископа – перемётную суму, с просьбой о мире и любви. И смех, и грех! Владыка Алексий посла принял, отчитал примерно за потакание княжеским сварам, за малодушное пособничество сильному, но не правому. Мне, многогрешному, тако же досталось, за пьянство и невоздержанность рук, часто и повсеместно силу неумную применяющих. И поделом мне! В завершение беседы владыко повелел мне отправляться в Тверь вместе с посольством.

…До Твери добирались семь дней. Во главе посольства – воевода Василий Иванович Березуйский. Рядом – дружинники. Всё на хороших конях, а над головами Спас Нерукотворный на чёрмном[56] полотнище трепещет. Позади воинов – Климент Тютя, дьяк тысяцкого Василия Васильевича Вельяминова, на полуживом мерине да я, грешный раб расписного ковша, на своём Радомире.

В Твери нас приняли с небывалым почетом, угощали-потчевали и всячески ублажали. Я, однако, нашел в себе силы от хмельного пойла отказаться, чем вызвал удивление и насмешки богомерзкого выползня Климента Тюти, решившегося меня новообращённым трезвенником обозвать. Обидно мне сделалось, злобно и мстительно. Достал было я из ножен длинную Дрыну мою, но употребить на вразумление Тюти не решился, взглядом Василия Ивановича окороченный.

Рассмотрел ещё раз уже знакомого мне князь-Михаила. В высоких палатах, на резном престоле выглядел он не так уж жалко. Ничего себе мужчина, лицом вполне благолепный, телом статный и сильный, но очень уж гордый. Принял нас поначалу ласково, говорил заискивающе, словно недоросль напроказивший. Обещался впредь против Москвы не злоумышлять и во вражеских набегах не участвовать. Но Василий Иванович объявил ему торжественно, что отныне между Москвой и Тверью мира нет.

Выполнив поручение, мы следующим же утром, невзирая на хмарную морось, отправились восвояси.

Едва дойдя до города Москвы, получаем новое известие: Михайла Александрович Тверской покинул Тверь, бежал в Вильно к зятю своему, Ольгерду. Снова здорово!

Часто, часто думаю я и размышляю и так, и эдак. То на лицо выверну деяния житейские, то с изнанки пытаюсь на них посмотреть. Никак не поймёт моя бездарная башка, куда мир этот движется. В чем Божий промысел и где сатанинские изыски? Странно, непонятно, горестно. Почему одно и то же непременно в нём дважды повторяется?..

…Вот настала зима, потемнело, завьюжило, завалило улицы сугробами: не проехать – не пройти…

Третьего дня я переметнулся. Снова из добродетельных слуг митрополичьих в рабы расписного ковша определился. И как было воздержаться, если вернулся из дальней стражи Никитка Тропарев, мой набольший приятель.

Давно уж мы сговорились, что, как только подрастет мой Яшка, станет он вместе с Никиткой и его ребятами в дозоры ходить, службу нести на благо и процветание великокняжеского дома Московского…»

* * *
Сладко кружилась Сашкина головушка, весело ему сделалось, тепло и улыбчиво. Печёные караси на расписном блюде, пареная репа, остатки каши уже не радовали его взгляд – Сашка был сыт. Совсем другое дело – наполовину полный кувшин со сдобренной пряными травами, смородиновой брагой. Этот сосуд влёк его неотвратимо, не позволяя покинуть кабак. Да и только ли в выпивке дело? А как же лучший друг Никитка? Вот верный наперсник, вот душа родная! Наконец-то вернулся, живой и ещё краше прежнего. Да с добычей, с хорошей деньгою. Вот и засели они в кабаке, жизнь и удачу праздновать.

Где-то неподалеку бренчали неровно гусельки, разбавляя неровным перепевом своим гул нетрезвых голосов.

– Значит, Никитка, не позднее пятницы? Э?

– Да-а-а, никак не позднее… Слуш, Сашка, а где же мой тулуп?

– Зачем тебе тулуп, детинушка? Тут жарко натоплено!

– Дрыхнуть пойду, Сашка. Проспаться надо, не то…

– Куда пойдешь? Ложись здесь, на лавку, детинушка…

– Не-е-е-е, Сашка. Тут смрадно, душно, народ разный шатается. Опять же тараканы. В прошлый раз, помнишь ли, как мне в рот два таракана забежали?..

– То не тараканы были, дитятко…

– А кто ж? Кто? Ну да бог с ними! Не хочу один спать – вот в чём дело!

– Зачем «один»? А я? А со мной?

Никитка так захохотал, засучил обутыми в козловые сапоги ногами так рьяно, что плошки и блюдо на столе начали подпрыгивать, а кувшин с брагой так и вовсе опрокинулся. Но ловкая рука Сашки Пересвета не дала ароматной влаге излиться попусту.

– А за титьки дашь себя потрогать? – сквозь хохот проговорил Никита.

– Чего?

– А в уста меня поцелуешь? А слова ласково-блазнительные в ухо моё мохнатое нашепчешь?

Даже валяясь на земляном полу, под ногами у повскакавших с мест посетителей кабака, с окровавленным носом и разбитой бровью, Никита продолжал смеяться. Трое молодцов повисли у Пересвета на плечах, но тот уже разжал громадный кулак, уже дышал спокойно, говорил слова разумные:

– Ничего-ничего! Отпустите, более не стану драться! Ох, и пошутить любит бойкий отрок! А забывает простофиля, что над старшими и сильнейшими шутить не след.

* * *
Их несло по дощатой мостовой, мотая из стороны в сторону, от сугроба к сугробу.

– Ай, Кромка, жадный брехун! – бормотал Пересвет. – Сколь много он с тебя денег взял, а разбили-то мы всего две плошки!

– Не жмись, дядя! Будем живы – будет и копейка!

– Куда ж ты тянешь меня, детина? – не унимался Пересвет. – Или передумал до жены домогаться? Иль уж перестал скучать? Неужто моя псивая бородища милее тебе Серафиминых ланит? Э?

– Не ори, дядя, народ перебудишь. Смотри-ка – Москва полна, посад горит. Литвины на подходе. Мож, завтра пасть придётся.

Никита вёл его к крепостной стене, угадывая направление по огням сторожевых костров. Там, за тёмной громадой стены с зубчатым оскалом, ещё теплилось багровое зарево.

– Смотри-ка, дядя, ещё не догорело! – вздохнул Никита, подводя товарища к подножию лестницы, ведущей на крепостную стену.

– Кто идет? – угрюмо спросили сверху.

– Митрополита Алексия дворянин Александр Пересвет и боярина Вельяминова стражник, Никита Тропарёв! – проревел Пересвет, начиная непростой подъём по крутым, неровным ступеням.

Наверху пахло гарью. Между чистым, украшенным знакомыми созвездиями небом и белыми зубцами крепостной стены расстилалась заваленная снегами пустыня. Внизу догорал оставленный посад. Между чёрными бревнами, под обвалившимися кровлями тут и там расцветали оранжевые языки. Далее, за белой лентой Неглинной, на холме темнел поредевший от частых порубок бор. Подлесок выдрали начисто, орешник уничтожили, всё перевели на плетни. Пустовато стало в лесу, зато далеко видно. Никакой твари теперь не выскочить внезапно на речной берег!

– А что, детинушка, много ли ныне в лесу волчья?.. – рассеянно спросил Пересвет.

– Много! – отозвался Никита. – Вон, вон, смотри за рекой между стволами кто-то снует! Волки!

Пересвет присмотрелся. Действительно, между стволами поредевшего бора, на противоположном берегу Неглинной, по заснеженному склону холма перемещались тёмные тени. Они возникали ниоткуда на его вершине, спускались вниз, к реке, скапливались на её берегу. Их становилось всё больше.

– Что-то преогромные этой зимой волки… – пробормотал Пересвет, продолжая вглядываться в лес.

– Это не волки! Смотри, дядя! – закричал Никита.

И действительно, на груди одного из «волков», на чешуйчатой броне, блеснуло бледное отражение дожирающего посад пламени.

– Литовцы!!! Прочкнись, ребята! – что есть мочи заорал Никита.

На его крик отозвался гулом недальний набат. По стене, звеня железом, забегали стражники. Где-то в отдалении ударил второй колокол, потом третий. Москва пробуждалась. Литовщина!

– Вот и помял ты женины бока, детинушка! – усмехался Пересвет, вприпрыжку спускаясь с крепостной стены. – С добрым утречком!

* * *
Доски настила прогибались, колеблясь подобно ленивым волнам. Подковы сапог будили в узких, извилистых улочках прихотливое эхо. Вот миновали хоромы Ведьяминовых – за высоким, обмазанным глиной, беленым тыном терема. Высокие ставни, расписанные чудными птицами, золотыми рыбами да огнедышащими змеями. Башенки, увенчанные резными петушками, тесовые крыши каскадами. В конце тына, на углу, у резных дубовых ворот Яшка-бездельник ошивается – как нарочно в эдакую рань выбежал, чтоб дядю повидать. И порток-то на нём нет, лишь исподнее, валенки, тулуп да шапка. Лицо опухшее со сна, глаза, будто щёлки, но смотрит внимательно, бдит.

– Зачем полуголым вылез? – бурчит Пересвет, останавливаясь. – Лихоманка под полу залезет. Ступай в тепло, оденься!

– Что делать, дяденька? – шепчет Яшка. – Всех наряжают на стену идти. Даже Марьяша, и та собирается.

– Конечно! Без Марьяши нам литвинов никак не одолеть! Всё мужичье на Москве повымерло. Погоним на битву девок-юниц. Пусть косами литовских коней стреножат!

– Торопись, дядя! – встрял Никита в семейный разговор. – Смотри, из Тимкиной трубы искры летят. Тимка горн распалил!

И они вновь заспешили к восточной стенке кремника, где притулилась хибара великокняжеского кузнеца Тимофея Подковы. Там ввечеру оставили они боевые снасти: ножи, тесаки, копья. Там, на конюшне обретался до времени и конь Пересвета, огненногривый Радомир.

– Яшка, как рассветёт, приходи на стену. Да кольчугу не забудь надеть! – прокричал Пересвет, оборачиваясь. – Да о подшлемнике не забудь, не то шелом ухи натрёт!

* * *
Тимофей Подкова – невысокий, неширокий, зато жилистый да шустрый, с неуёмной силищей в руках – уж долбил по раскалённому бруску своим звонким молоточком. На стенах кузни, на верстаке и под ним был разложен кузнечный инструмент и заготовки. В углу стояли в ряд три кадки, наполненные водой, дощатый короб с песком, пеньковая ветошь, иссечённая топором деревянная колода. Там же, на песчаном коробу, валялся забытый кем-то, спелёнатый, стянутый веревками куль.

Пересвет и Никитушка, громко топоча, ввалились в кузню. За ними следовал утренний морозный дух, гул московских колоколов, усиливающийся гомон толпы.

– Явились! – Тимка ухмыльнулся щербато. – Забирайте своё добро! Вовремя поспел, словно чуял, когда литвин нагрянет!

– Хорош тесак! – восхищался Никита, пробуя рассечь лезвием пеньковую веревку.

– Это – да, хорош! Хочешь, дрова им коли, а хочешь – человеческую плоть кромсай! – Тимка схватил щипцами раскаленную заготовку, сунул в кадку с водой. Металл пронзительно зашипел. Странный куль завозился, заскулил да и скатился с песчаного короба на пол.

– Это вам подарочек. Ночью на стене поймали, незадолго до того, как литвины явились. Смелый оголец: смог по стене взобраться, осмелился между зубцов прятаться, на самом холоду, на сквозняке. Его Севастьян приволок, вам наказывал передать. Сам-то он врёт, будто москвич, будто бежал от литвинов – так бежал, что по отвесной стене с разгону взобрался. А мы-то кумекаем: нет, не москвич он!

* * *
– Кто таков? Откуда? Как пролез сюда? – Никита тряс мужичонку за ворот тулупа, приподымал, отрывая от каменного пола кузни.

Тот потешно поджимал ноги, обутые в пропахшие конским навозом валеные сапоги, покряхтывал, зыркал на мучителей раскосыми глазами и молчал. А рожа-то у него! Звериная харя и то краше станет! Глаза узкие, раскосые, как у ордынцев, но не чёрные и не карие, а зеленющие. Брови косматые, личина заросла серым волосом до самых глаз. Шею и грудь закрывает пышная кучерявая бородища. А башка лысая, приплюснутая и на темени две шишки. Тулуп мехом наружу выворочен. Суконные портки копотью и грязью так изгвазданы, что сними их мужичонка – и они, пожалуй, колом встанут. Шапка его овчинная, островерхая на полу валялась, и Никитушка, сокол ясный, обтёр об неё подкованные подошвы красных сапог. И небедно вроде бы одет мужичонка, не в дерюгу, но как-то рвано и замызгано, словно не в большом городе обретался, а безвылазно в лесу сидел, в медвежьей берлоге или в дупле.

– Раскали-ка пруток, дядя, – ласково попросил Никита. – Сейчас мы попробуем этого зверёныша по-иному допросить, с пристрастием.

Мужичонка скосил глаза в сторону пылающего горна, но испуга на морде не изобразил.

– Не могу я прутком-то, – шмыгнул носом Сашка. – Мне сподручней Дрыной.

Пересвет извлек из ножен огромный клинок. Обоюдоострое лезвие явилось на свет беззвучно. Пламя горна отразилось в его матовой поверхности. Веселые зайчики, соскочив с клинка, запрыгали по лицу пленника.

– Э, дядя! Рубить не надо! – предупредил Никита.

– Да кто ж его рубить-то собирается? – усмехнулся Пересвет. – Для начала мы его обреем.

Пересвет сжимал оружие левой рукой.

– Следи за мной, детина, – сказал Пересвет. – Одно движение – режущее, снизу вверх от локтя, другое – рубящее, сверху на низ от плеча. Эх-ма!

Огромный клинок со свистом рассекал воздух. Дважды мелькнул он под носом пленника. Пленник дернулся, взвизгнул, и его широкая кучерявая борода сероватой кучкой легла на пол кузни.

– Ястырь! Ястырь! – верещал пленник, молотя воздух вонючими сапогами, пытаясь извернуться и ухватить Никиту короткими ручонками. Но, получив удар по макушке, всё тем же клинком, плашмя, затих, обвис покорно.

– Что «ястырь», образина? – голос Никитушки сделался ещё ласковей. – Уж не татарин ли ты?

– Ястырь – имечко моё, и я не татарин, нет… – застонал мужичонка. – Не мучьте меня, храбрые воины, поберегите силушку на литвинов поганых. Вон уж третий день воинство их мерзкое снег под стенами славной Москвы месит…

– Ого-го! – взревел Сашка. – Да ты велеречив и хитромудр. Ну-ка отвечай толково: откуда к нам пролез, чьего роду-племени, зачем к нам пожаловал?

– Из-за реки я… – пролепетал пленник.

– Ведаем, что из-за реки, – Никита снова тряхнул пленника. – Лазутчик вражеский!

– Нет, Ястырь из-за большой реки, – застонал пленник, – из-за Итиль-реки…

– Неужто татарин? – усомнился Никита. – Нет, дядя, без прутка нам не обойтись…

– Ястырь по степи бродил, по лесу бродил, по водам плыл, по овражкам крался, до Москвы добрался… – лепетал пленник.

– Зачем так долго странствовал? Чего искал? – Никита снова тряхнул его. Вывороченный тулуп затрещал, пленник хрюкнул, извернулся и выскользнул из одёжи на каменный пол кузни.

Ох, и прытки же бывают земные твари! Не догнать, не поймать, коли ужас на пятки наступает. Поначалу Ястырь мохнатый улепетывал, как полагается человеку – на двух ногах. Но когда пришлось по крутым ступеням на стену взбираться, в ход пошли и руки. Так вот зад к небесам пасмурным поднял и давай всеми четырьмя перебирать. Срамно и странно, но зато как борзо! Пересвет, звеня кольчугой, широкими прыжками нёсся следом. Он уж и взопрел, и рукавицы с рук сбросил, и шелом тяжёлый в сторону отринул, а всё никак не догонит. Пересвет ещё на средине лестницы сапогами грохочет, а беглец уж наверху, снова на две ноги стал. Лысой башкой вертит, высматривает, куда далее податься. А к нему по стене уж с обеих сторон воины бегут. Кто с веревкой, кто с секирой, а кто и с мешком в руках. Мужичонка застыл, будто заскучал.

– Держи паршивца! – хрипел Никита из-за спины Пересвета. – Давай, дядя! Хватай чертёнка за копыта!

И Пересвет, изловчившись, с предпоследней ступени, почти лежа на животе, ухватился за вонючее голенище валеного сапога. Как ухватил, так мгновенно и уразумел, что сапог-то пуст.

– Ах ты, Матерь Божья! – застонал Пересвет.

А беглец в это время, оставив оба сапога преследователям, подобно огромной белке, спускался по наружной стороне стены. Осаждающие выпустили по нему несколько стрел, но всё мимо. На том и успокоились.

– Глянь-поглянь, детинушка, что там внизу? – шептал Пересвет. – У тебя глазоньки острее моих. Лежит тельце-то? Нешто свои же подстрелили?

Оба – и Пересвет, и Никита – осторожно выглядывали из-за зубцов стены. Какой-то доброхот уже вернул тяжеленный Сашкин шелом на его законное место.

– Вроде двигается, – отозвался Никита. – Но едва-едва…

– Эй, вояка! А длинна ли твоя верёвка? – спросил Пересвет у седоусого дружинника. – До земли достанет?

– Пожалуй, что и достанет, – ответил тот.

– А крепка ли?

– Да ничего, крепка. Чаны со смолою ею на стену втягиваем. И мешки с песком тож.

– Ты что задумал, дядя? – всполошился Никита.

– Что задумал? Сам посуди: уж вечереет, сумеречно, тихо. Литвины, вон, костры жгут, жратву готовят. Бог даст, меня не заметят.

– Дядя…

– Не прекословь, детинушка. Обвяжи меня веревкой. А ты что смотришь, служивый? Подай-ка мне Дрыну.

* * *
В последний момент кто-то накинул ему на плечи белёную льняную холстину. Наступал вечер. Два года назад, в этот же день, одиннадцатого декабря, но при свете дня Андрей Ослябя и Василий Упирь стояли под московской стеной в этом самом месте, наблюдая за отважными деяниями огнищанина Локиса-Миньки. Но сейчас под стеной было пустым-пусто, никого. И Пересвет, и Никитка высмотрели всё в четыре глаза.

Удалось приземлиться почти бесшумно. Кольчуга всё же брякнула, но кто ж услышит в таком-то гаме? Колокола за крепостной стеной как раз принялись созывать народ на вечерню. Пересвет избавился от веревки и холстины, осмотрелся. Вдали, за рекой, между редких сосновых стволов полыхали огни литовского лагеря, ржали кони, слышался звон металла и людские голоса. Похоже, противник и этой ночью нападать не собирался. Странное дело: тащиться в такую даль, лить кровь свою и чужую, осаждая незначительные крепости, мерзнуть и недоедать, чтобы вот так вот засесть в снегах.

– Московского величия убоялись! – пробормотал Пересвет.

– Эй, дядя! – закричал Никита со стены. – Чего замер? Жив ли?

– Я-то жив, – отозвался Пересвет. – А вот пленника и след простыл.

– Лови факел и огниво! Вдруг да пригодятся!

Факел и мешочек с огнивом, брошенный верной рукой Никиты, упали на снег, под ноги Пересвета.

Пересвет тихонько, не торопясь, положил Дрыну на снег, зажёг факел. Колеблющееся пламя вырвало из вечернего сумрака участок гладкой кладки, грязный снег и незнакомого человека. Почти неразличимый на фоне изгвазданного песком и усыпанного булыжниками снега, покрытый светло-серым, хорошего сукна плащом, незнакомец сидел, опираясь спиной о кладку кремника. Из-под края башлыка поблёскивало наносье шлема. На первый взгляд этот человек был почти безоружен. Ну, разве что пара кинжалов – рукоять одного торчит из сапога, другой вложен в ножны и висит на поясе. Где же меч?

– Эй, мил человек, не пробегал ли тут босоногий мужичонка, лысый и в общипанной бороде? – растерянно спросил Пересвет, поглядывая на оставленную в снегу Дрыну. – Чего молчишь-то? Ответствуй, или по-русски не разумеешь?

Незнакомец поднялся на ноги. Высокий, широкоплечий, в длинной, до колен кольчуге и кованых наручах, мощный, красивый, знакомый. Пересвету на миг почудилось, будто он смотрит на собственное отражение. Таким он часто видел себя, засматривая в кадку с водой на кузне у Тимошки Подковы.

В свете факела Пересвет разглядел длинную, до пупа бороду, богато украшенную серебряными нитями седины, и, на удивление, ясные, пронзительные, синие глаза.

– Здорово, прощелыга! – прорычал незнакомец. – Зачем глаза таращишь, или не признал?

– Неужто Ослябя?

– Неужто! – передразнил незнакомец. – Видать, глаза ещё не залил. Уж тут я тебе не помощник. В дозор с собой меха не беру. Придется на сухую толковать.

– Нешто ты, Андрюха?

– Не, не я. То судьбина твоя голимая, пьяный потрох.

Зашипев рассерженною гадюкой, погас в снегу факел. Зимний вечер глубокой безлунной ночью обернулся. В глазах Пересвета разноцветными огнями вспыхнули пронзительные звёзды. Сашка упал на грязный снег, навзничь. И хорошо стало: не тепло и не холодно, не страшно и не волнительно, а как-то странно покойно и легко. Так, будто случилось опорожнить единым духом расписной ковш. Так, будто уж и тёплое тело Варвары-вдовицы, кабатчицы московской, под боком ощущалось.

– Вставай, потрох, – послышался голос Осляби. – Не хочу тебя ногами пинать, всё ж родственники мы. Вставай!

Пересвет поднялся. Кряхтя и сплевывая кровавую слюну, он с опаской посматривал на Ослябю, а тот уж держал в руках его огромный меч. Держал легко, на отлёте, воздев остриё клинка к чёрным небесам.

– Дрына моя, – пробормотал Пересвет.

– Утёк пленник твой, – будто невпопад, ответил Ослябя. – Отпустил я его. Надоел, собака. С утра его вкруг стен ваших гонял, не мог поймать. Озлился, устал. Думал: настигну – выпотрошу. А он, тварь, на стену взлез, словно дятел по древесному стволу. А стены-то у вас хороши: гладкие, ровные и как только сумел?

– Говори, говори… – усмехнулся Пересвет, поглядывая наверх, на стену. Где-то там Никитка-дружок? Почему молчит?

– Ну что ж поделать! Раз тебя мне Господь послал, выбирать не приходится. Молись, потрох.

– Погоди…

– Молись, а то я подмёрз, и жрать охота приспела.

– Андрюха…

– Ты родственник мой, потому не стану тебя потрошить. Голову снесу и до своей дружины побегу. Молись. Некогда мне.

Пересвет послушно принялся бормотать слова «Отче наш». Где-то ухнула совушка. Один раз, другой, третий. Теперь Пересвет увидел Никитку. Тот уж миновал выступ стены, крался, пластался, приуготовив длинный обоюдоострый тесак.

– Становись на колени, – приказал Ослябя.

– Ты клинок-то зачем заранее занес, а? Дрына тяжела, руки устанут. Как сечь меня станешь, усталыми-то руками?

– Не учи меня, потрох. Опускай харю долу и молись. Молись!

Никитка взял разбег, прыгнул, взлетел подобно коршуну, рубанул тесаком по Ослябетеву плащу. Металл заскрежетал о металл. Пола плаща опала на снег, подобно отжившему древесному листу. А тесак так и остался на боку Осляби висеть, кольчужными кольцами зажёванный. Ослябя крутанулся, Никита присел. Лезвие Дрыны звонко свистнуло над его бедовой головой, снесло напрочь хорошую, отделанную соболиным мехом шапочку. Пересвет завалился на бок, перекатился веретеном, ухватил родича за ноги, дернул вполсилы. Ослябя, гремя кольчугой, повалился в снег. Шелом сорвался с его головы, Дрына с глухим звоном отлетела в сторону. Пока Никита по снегу полз, силясь Дрыной завладеть, Сашка уж сидел верхом на родиче, крепко прижимая его руки к бокам своими коленями.

– Эй, Андрюха, не верти башкой, – приговаривал Пересвет ласково. – Дай в глазоньки родные насмотреться, дай скорби с личика твоего кровушкой смыть.

Его кулак не один раз опускался на Ослябин лик, но всё как-то неловко. Уж больно силен оказался противник, всё норовил коленями в спину ударить, боднуть, укусить и в конце концов вцепился-таки в Сашкин кулак зубами.

– У-у-у-у-у, зубы волчачьи! – взревел Пересвет.

Никита бегал вокруг них, примеряясь ударить.

– Отойди, детина! Это родственник мой! В семейное дело не путайся!

Внезапно из снежного мрака выскочил дьявол. Зубы оскалены, очи огнем неземным пылают. Никитку сшиб с ног, и тот, истошно вопя, под откос, в реку укатился. Дрына бестолковая снова одна-одинешенька в негу оказалась. А Пересвет ума поимел. С дьявольской силой связываться не стал, родича отпустил, вскочил, к Дрыне родимой кинулся. А дьявол кругами скачет, копыта острые высоко вздымает, гривой тёмной, словно знаменем, машет, звенит стременами, рычит утробно, словно и не конь он вовсе, а медведь бродячий. Пока-то Сашка Дрыну выискивал, пока дыханию заполошному требуемую ровность придавал, глядь, а Ослябя уж в седле и несется на своём дьяволе прочь, в темень, вражескими кострами подсвеченную.

– Не тужи, Андрюха! – вопил ему вослед Сашка, захлебываясь хохотом. – Знай и помни: Яшка твой при мне! Жив твой Яшка! На дворе боярина Вельяминова обретается, воинскому искусству обучается. В следующий раз как под Москву придёшь, он тебе рожу кровью умоет, обещаю!

Тут из-за выступа стены набежала ребятня. Кто с факелом, кто с секирой, кто с чем, а Тимошка Подкова с палицей огромной.

– Где лихоимец?! Где злодей?! – кричат, мечутся, десницами непорожними потряхивают.

– Утек! – счастливо улыбаясь, ответил им Пересвет.

А тут из овражка, из речного русла и Никитка лезет, морду потную рукавом утирает, лепечет жалобно:

– Вот досада, дядя! Вот обида! Упустили литовского боярина! Облажались! Вдвоем с одним не сладили.

– Как тут сладишь, коль ты безоружным явился? – буркнул Пересвет.

– Я – безоружным? А тесак?

– Вот тебе моё слово отеческое, детина: такого бойца, как мой брательник Ослябя, тесаком не одолеть. Попомни это, и проживёшь долго.

* * *
Он застал митрополита за чтением. Одинокая свеча выхватывала из сумрака опочивальни заостренную бороду, внимательные глаза. Алексий почтительно прикасался к испещренным буквами листам тонкими, белыми, почти что призрачными перстами, бесшумно переворачивал страницы, скользил внимательным взглядам по строчкам, вздыхал, хмурился.

Владыка показался Сашке усталым и печальным. С чего бы? Ведь вчера литовский князь прислал к воротам Московского кремля послов с громогласно-торжественным предложением вечного мира. А ответ Ольгерд получил обидный, но вполне внятный: перемирие до Петрова дня, на полгода и не более.

И условие это литвинами было принято. И снялись они, и по снегам глубоким к домам потопали. Тихо ушли. Получили строгое наказание: ничего не брать. Ушли с опасливой оглядкой – и на Перемышль, и на Волоколамск, и на Можайск. Там стояли, ожидая часа схватки, готовые к сражению рати.

Пересвет приблизился, стараясь не стучать сапогами. Но старые половицы оглушительно скрипели под его тяжёлой ногою. Алексий поднял голову.

– Где пропадал, Александр? Зачем смурной? Не ранен? – спросил Алексий.

– Цел я, владыка, – отвечал Пересвет, склоняя голову.

– Вот читаю «Лествицу», твоими золотыми руками переписанную. Читаю и дивуюсь, как может быть человек равно искусен и в ратном деле, и в книжном писании, – Алексий поднялся, приблизился к Пересвету, по обычаю благословил.

Хоть и высок был ростом митрополит, но всё же Сашка Пересвет, когда после благословения выпрямился, на полголовы выше оказался.

– Люблю тебя за таланты, – продолжал владыка. – За трудолюбие почитаю, и потому вдвойне обидны мне твои блудные грехи…

– Владыка, я…

– Ведомо мне, Александр, что не только к ковшу расписному ты снова пристрастился, но и Варвару-вдовицу опять навещаешь.

– Так на бранный подвиг снаряжались, владыка… да она сама зазывала…

– Полно! Не затем я тебя звал, чтоб побасёнки твои слушать. Хочу весть передать о друге твоем лепшем, боярине Василии Ивановиче Березуйском.

– Надеюсь, здоров Вясятка? Здоров и беспечален?..

– Василий Иванович пал под Волоколамском. Хитроумным образом был убит. Многие видели, многие ужаснулись.

– Не может быть!..

– И убийца его многими узнан и нам известен.

– Кто?!

– Не рычи, не тужься, не распаляйся.

Владыка усадил Сашку на скамью и сам попросту рядом с ним уселся. Отвернул в сторону благолепный лик свой, еще больше нахмурился и как будто совсем сник.

– Назови убийцу, – прошептал Пересвет. – Видит Бог, я…

– Погоди, Сашка, не божись, – вздохнул Алексий и, помолчав, добавил: – То родич твой, Андрей Ослябя.

– Судьба это злая, жестокая, будто зверь лесной или оборотень, серым волосом поросший!

Пересвет метался по митрополичьей горнице, уже не помышляя о том, сколь громко подкованные подошвы его топочут, не слыша собственных отчаянных воплей, печальных и сострадательных взглядов владыки не замечая. Всё отцу духовному выложил, всё рассказал: и как ратники московские оборотня изловили, и как они с Никитушкой оборотня допрашивали, и как бежало от них бесовское отродье. И о главном поведал: о странной встрече под московской стеной.

– Скажи мне, Саша, – тихо попросил Алексий. – А слышал ли Ослябя о сыне своём, Якове? Внял ли он твоим словам?

– Внял, владыка! Как не внять, коли я орал громогласней иерихонских труб и Яшкино имя несколько раз произнес? А вот оборотень, он…

– Не было оборотня. Это привиделось тебе, Сашка, – сурово молвил Алексий. – А виной всему твоё пагубное пристрастие к сидению в Варварином кабаке. Просохни, и видения бесовские оставят тебя в покое.

– Не повинен в сём, владыка, – взгудел Пересвет. – С начала литовщины на стене стою. Иссох весь от жажды, не доедаю, не досыпаю, Дрыну из рук не выпускаю. Уж и писать, наверное, разучился. Посмотри: ладони мозолями покрыты. Как снова перо возьму эдакими исковерканными ручищами – не ведаю.

– Полно жаловаться, – Алексий поднялся со скамьи.

Пересвет затих, склонил голову, припал к руке митрополита.

– Ну-ну, довольно мне руку бородою щекотать! – тень улыбки мелькнула по бледному челу Алексия. – Ступай, любимое чадо моё, да попусту не храбрись. Сдай Дрыну Тимофею на сохранение, берись за перья. Завтра чуть свет жду тебя для важнейших дел. Не настало ещё время для твоего подвига.

* * *
Из рукописи, сожженной воинами Тохтамыша, потомка Джучи, в году 1382-м от Рождества Христова:

«…Так и отпустили супостатов с миром. И Михайла Микулинский, ныне прегордо Тверским именуемый, вместе с прочими отбыл к себе в вотчину. И на него распространилось перемирное условие. Малый я червь неразумный, к расписному ковшу и блудливой вдовице пристрастный, но позволю всё ж себе вольность не согласиться с управителями московскими. Не стоило, нет, не стоило гордого и обидчивого Михайлу Микулинского от Москвы с миром отпускать!..

…Нет, спокойствия не наступило. Смутно в Междуречье. В прошедшую осень снег выпал рано, нивы ушли под сугробы с несжатой пшеницей. А зиму наступила оттепель, да так сделалось тепло, что снег повсеместно стаял. Подгнившие, почернелые хлеба явились на поверхность. Делать нечего, принялись жать. Что-то собрали, что-то посыпалось в землю и по Божиему промыслу всё одно взошло весною самосевом.

А по весне Михайло Микулинский, смирения не ведающий, метнулся в другую сторону, в Улус Джучи[57], к темнику Мамаю. О событии этом неуместном поведал владыке и князь-Димитрию гость торговый, проходимец знатный Никодим Сурожанин. Грек этот прехирый временами сам при Мамаевом дворе обретался и приезд Михайлы Александровича собственными воловьими очами видел.

Бает грек, будто Мамай Михайле Микулинскому сильно обрадовался. А что? Может, и не врет волоокий! До сих пор никто из междуреченских князей к Мамаю на поклон за ярлыком на Белое княжение не прибегал. Ещё баял Сурожанин, будто наушники Мамаю уже все уши прожужжали о самовольствах Московского Дмитрия. Дескать, и дань-то он не платит, и каменную крепость выстроил, и тверского князя (это Микулинца-то!) в темнице держал, а литовскому вечного мира не дал. А Мамаю всё недосуг Дмитрия приструнить. Неспокойно в Улусе Джучи, никак не возможно отлучиться до Москвы…

…И смех и грех. Прибыл к нам на щи самолично ордынский посол. Сархожей именуется, в шелка-бархаты разодет, глаза чернющие, усы сосулицами белыми по обе стороны рта висят, под нижней губой бородёнка срамная, жидкая. А башка его круглая шёлковой чалмой прикрыта. А глаза его алчные по сторонам так и шныряют, чем бы поживиться, высматривают. При нём свита подобострастная, тоже до всякой поживы жаднющая. Все степняки жилистые, тощие, словно волки весенние. Но кони у них хорошие, завидные кони.

Сархожа-посол явление свое на Москве посланием оскорбительным предварил. Владыка удостоил меня, ничтожного, высоким доверием – дал послание ордынского посла прочесть. В послании говорилось, что, дескать, просит Сархожа Дмитрия Ивановича пожаловать во град Владимир, на торжества по поводу венчания нового великого князя Владимирского (это сызнова о Микулинце речь). Из сего послания следует, что выпросил-таки Михайла Александрович у Мамая ярлык. Да кто ж он такой, Мамай этот? Разве хан он? Так себе, темник, тьфу и растереть, прости господи!

Но у нас тут тоже не дурни праздник правят. Димитрий Иванович годами молод, да умом крепок. Повелел наш князь по всем градам, чтоб бояре и чёрные люди целовали крест на верность Москве, а Михайлу Микулинского во Владимир на Великое княжение не пускали.

Но мерами словесными Дмитрий Иванович не ограничился. С братом своим Владимиром Андреевичем, во главе войска немалого отправился к Переславлю и перерезал здесь нерльский волок, загородил дорогу Михайле Микулинскому из Твери во Владимир. Но это всё до явления Сархожи на Москве случилось. А когда уж посол ордынский прибыл, с Микулинцем дело было решено.

Сархожу принимали хлебосольно, словно и не получали от него оскорбительных приглашений. Раздобрел, потучнел на Москве Сархожа. Снизу, под глазками чернющими щеки широкие наросли, на пузе халат парчовый не сходится. Боярин Вельяминов посла соболями-куницами одарил, Дмитрий Иванович золотой казной нагрузил. Приехали к нам все верхом, а обратно, в Орду, тяжелым обозом отправились. Хитрый-прехитрый наш Дмитрий Иванович, хоть и молод ещё, а сумел ордынского вельможу обаять-очаровать…

…Летом проводили Дмитрия Ивановича в Орду. Видел я сомнения и страх владыки. Видел колебания и смуту душевную. Одно дело – алчного Сархожу в родных стенах очаровывать и совсем другое – по собственной воле лезть в адское горнило. В конце концов порешили: ехать. Дмитрия Ивановича помимо ближних бояр сопровождал преданный ему князь Ростовский – Андрей Фёдорович. Яшку моего я тоже к посольству приставил. Пусть. Когда ещё случай преставится на мир посмотреть? Однако всё же боязно. Ведь путешествие то для Дмитрия Ивановича ещё не известно, чем обернётся.

Мыслю я, что Мамай-то о многом может спросить и прежде всего спросит за самочиние: как посмел не пустить тверского князя венчаться во Владимире? Но не ездить совсем – тоже нельзя. Так вот и решили навестить могучего темника в его кочевьях, в низовьях Дона. В Сарай-то русские по нынешнему времени не ездят. Нечего делать русским в Сарае. Сколь смею я судить скудным умом своим: в Орде ныне тож замятня, междоусобье[58]. Один хан сменяет другого, и всякая власть недолговечна.

Двинулись с Дмитрием в низовья Дона речным путем. Погрузились на суда. Владыка, невзирая на свои годы, не располагающие к странствованиям, решился сопроводить князей сколь можно. И я, грешный, при нём снова поменял гусиное перо на длинную Дрыну. Плыл владыка с князьями до самой Коломны, окрепляя советами, и тут благословил напоследок. Яшке моему четырнадцатый год пошёл. Скоро уж можно женить, а он что-то ростом не задался, мелок, не в нашу породу. Я вот думаю порой, может, это от пережитого ужаса в нём росту нет? Где нашел-то я его и в каких обстоятельствах – страшно и помыслить, а он всё пережил детской, неокрепшею своей душой…

…Князюшка Дмитрий Иванович за порог, и тут же у ворот посольство от Ольгерда. На этот раз хитроумный литовец зятя, Городецкого князя Бориса Константиновича, прислал. Послы оказались одновременно и сватами: Ольгерд предлагает и перемирие до октября по Дмитриев день[59] продлить, и дочь свою Елену за Владимира Андреевича отдать. Владыка послов принял, желания их одобрил и удовлетворил, перемирную грамоту печатью скрепил. Я, грешный раб ковша расписного, при сём действе присутствовал. Но вся премудрость в том состоит, что в грамоту вышеозначенную вошло много всего такого, что Ольгерд литовский не предполагал и не намеревался в неё включать. Среди прочих условий обязали Михайлу Микулинского отозвать своих наместников из захваченных им великокняжеских городов и сёл. Если же до Дмитриева дня в сроки перемирия Микулинец опять примется пакостить в великом княжении или грабить, то Московский князь самолично решать будет, как с ним поступить. Грамотавоспрещала великому князю Ольгерду и брату его, князю Кестуту, а равно и детям их за Микулинца вступаться. Но мало этого! В грамоте, владыкой замысленной и моею рукой похмельною написанной, было объявлено, что великое княжение Владимирское отныне является наследственной вотчиной московских князей. Дело небывалое и замысловато сделанное. Так уж хитроумно условие это наиважнейшее среди прочих условий грамоты было втиснуто, но как недвусмысленно прописано!..

…По осени уже Дмитрий Иванович благополучно вернулся на Москву. Да не один вернулся. Выкупил наш князь у Мамая сына неуемного Микулинца, Ивана… Эх, Ванюша! Славный отрок, но, сдается мне, не жилец он, ой, не жилец!..»

* * *
Их было трое: Ослябя, Дубыня и Пёсья Старость. Да три коня, да Дубынина чугунная палица. На этот раз они в дозор доспехов не надели, вооружились лишь ножами, чтобы в случае чего местными хлебопашцами сказаться. Хотя какие из них хлебопашцы? Даже в престаром Лаврентии, в стремительности его движений, в лёгкости походки, свободной от тяжести лат, видна была выучка бывалого вояки. А кони? Этих зверей борзых, злых, неугомонных только безумец иль слепец примет за пахотное тягло. Рожденные в этих местах, все трое дозорных давно уж утратили связи с семьями. А если кто из троих и имел понятие о родичах, то знал наверное лишь одно: все они были в одном месте, чуть ниже по течению, в обезлюдевшем после мора городишке Любутске, на церковном погосте. Так залегли Ослябя, Дубыня и Пёсья Старость в секрете на крутом склоне оврага, коней положили, затаились.

Солнце трижды поднималось из-за острых вершин соснового бора на противоположном берегу реки Любутки. Дважды, совершив положенный ежедневный путь, опускалось оно в непролазную чащу позади затаившихся дозорных. Уж третий день клонился к вечеру. Над их головами в густых ветвях ольшаника засвистал переливчато соловушка. По утру была разделена по-братски, на троих, последняя чёрствая краюха, и теперь одной лишь студеной водой приходилось пробавляться, благо дальновидный Ослябя выбрал место для тайника под боком у шумливого ручейка.

– Пора до своих, Андрей Васильевич, – гундел Пёсья Старость. – Слышь, как Дубынина утробушка соловьиным трелям вторит? Аж эхом в лесу отдаётся. Если б не соловей, пёсья старость, да не ручеёк, заметили б нас давно.

– Андрей Васильевич, – вторил старому дружиннику оголодавший Егорушка. – Неровён час московиты на том берегу услышат трубный глас моего чрева. Тогда конец нашим секретам – скрутят и в острог, на дыбу.

Ослябя знал – слева от них и чуть дальше, на закат, выше по течению стоит сторожевой полк Ольгердова войска с Дмитрием Брянским во главе. Там, с Дмитрием Ольгердовичем, остатки его дружины – всего-то полтора десятка всадников. Сторожевой полк стоит наготове в ожидании вестей от Осляби, кони вестников уж под седлами. Полк кострами не дымит, каши не варит – так жуют, всухомятку, что Бог послал.

Эх, мысли о еде! Когда ж вы, докучные, оставите усталого воина? Когда вкусит он банного тепла и свежего, пахнущего выменем молока? Когда насладится чрево горячей, пряными травами приправленной ухой? А уха-то вон она, знай себе в Любутке плещется, пускает по зеркалу вод круги широким хвостом. А достать её, уху-то, нельзя! Тихо надо сидеть, московское воинство дожидать, а завидев, весть о нём Ольгерду Гедиминовичу нести. Хорошо хоть нынче лето, июнь, хоть не холодно душе.

А Ольгердово войско стоит у дозорных за спинами, таится по ложкам в лесах. Ждёт прихода супротивника, вняв слухам недосужим, будто ведёт войско московское сам Дмитрий Иванович. А посему здесь, на берегах тихой Любутки, состоится долгожданная битва. Сойдутся Литва и Москва в открытой схватке.

* * *
Противник вышел на берег Любутки на третий день, засветло. Пёсья Старость заранее учуял вражеский разъезд. Навзничь лег на землю, вытянулся, прижал к хвойной подстилке ладони. Потребовал полнейшей тишины. Так лежал он не менее получаса, неподвижен, словно поваленный бурей древесный ствол. Прикрыл глаза и, казалось, перестал дышать. Лишь губы его шевелились и дергались глазные яблоки под веками.

– Идут, идут… – шептал Пёсья Старость. – Кони, много коней. Слаженно идут, уверенно… не таятся, в рога трубят… близко уж… солнце не успеет сесть, как выйдут на берег… Попомни моё слово, Андрей Васильевич, с ходу станут нападать…

Забыв про голод, смотрели все трое дозорных на сверкающие доспехи всадников, на украшенную чеканным золотом сбрую, на высокие шеломы и на багровое полотнище с ликом Спаса Нерукотворного. Передовые отряды московского войска застыли на противоположном берегу. Всадники становились в ряды, перестраиваясь из походного порядка в боевой. Ни один из них не спешился. Они и не помышляли об отдыхе. В центре строя, наряду с широким, украшенным огромной бородой дядькой, восседал на кауром жеребце высокий воин. Перепоясанный огромным мечом, в багряном плаще и островерхом шлеме с золочёным налобьем, он казался на голову выше соратников.

Ослябя присматривался, стараясь различить черты лица дядьки, которые казались знакомыми. Кто ж таков? Не Боброк ли Волынец? Нет, ведь Боброк широк чревом и бороду имеет седую. Да и вот же он, Димитрий Михайлович, рядом. Вот и конь его мышастый. И не Васька Березуйский – его Ослябя самолично насмерть подколол в позапрошлую зиму, на мосту возле Волока Ламского.

В здешних местах Любутка была довольно широка, и потому, глядя через реку, казалось, трудно разглядеть лица московских воинов – оставалось только гадать. А кто ж тот высокий на кауром жеребце? Может, Ванька Золоторожец? Вряд ли. Ванька постарше Осляби будет, Ваньке давно уж на пятый десяток перевалило. А этому витязю и тридцати ещё нету – красивый, благолепный, товарищами почитаемый. Неужто сам Дмитрий Иванович?

Между тем московское войско оставалось недвижимым. Трубы утихли, замолчали бубны конные[60]. Любутские разведчики заскучали, вспомнили о голоде.

– А это кто ж таков? – ухмылялся Дубыня.

– Который? – нехотя переспросил Лаврентий.

– Да тот вон! В красном плаще, на кауром жеребце, под стягом.

– Эх, Дубынюшка! Неужто не понятно? Князь это, пёсья старость.

– Нешто сам Димитрий, коего пренебрежительно Митькой величают? – продолжал удивляться Дубыня.

– Пёсья старость! Да, он это, Митька! – в сердцах бросил Лаврентий.

– Если так, то неправа молва. Негоже славного богатыря Митькой называть, пусть даже и враг он…

– Вот сейчас раскроит тебя, пёсья старость, славный враг мечом тяжёлым пополам, тогда язык прикусишь! – совсем уж рассердился Лаврентий.

– Правда ли, Андрей Васильевич, Митька перед нами? – не унимался Егорушка.

– Видать, и вправду, Митька это. Но почему не идёт через реку, чего ждет?

Кто из них не бывал в бою? Кто не слышал вой трубы и утробный грохот ратного бубна? Кто не был ослеплён едкими каплями бранного пота, не оглушён внезапными ударами меча? Кто не терял Божий свет из вида, вылетая из седла? Кто не задыхался от боли? Кто не терял разум, слыша вопли раненых? Кто не грыз землю, не рвал на челе волос, потеряв в бою товарища?

Ах, это напряжение перед началом боя, когда ждёшь, что враг вот-вот ударит! Уж сочтена каждая минута перед схваткой. Трепещет, замирая, сердце. Рука сжимает древко копья, срастаясь с ним в единое целое. Конь пляшет под седлом, клонит шею, натягивает повод, но остаётся на месте, удерживаемый властной рукой всадника. Вот глухо ропщет земля под тяжкой поступью вражеской конницы. Вот уж ясно различимы сосредоточенные лица врагов, слышны их воинственные крики, молнии воздетых для первого удара мечей блещут и, кажется, затмевают небесный свет. Наконечник каждого копья будто нацелен именно в твою грудь, и мнится, что самая смерть летит на тебя, взмахивая зловонными крылами.

Они услышали трубные звуки, грозное гиканье, плеск потревоженной воды, звон булата. Но всё это не здесь, не на этом лесистом склоне, приютившем их всего лишь на три дня. Звуки смертной сечи достигли их слуха издалека, оттуда, где выше по течению Любутки стоял сторожевой полк.

– Песья старость! – прорычал Лаврентий. – Говорил я тебе, Андрей Васильевич, что с хода они кинутся в атаку, не станут дожидать!

– На конь! – рявкнул Ослябя.

* * *
Скакали без утайки. Вослед им, с противоположного берега неслись обессилевшие стрелы – слишком легки оказались луки в свите князь-Дмитрия, и потому стрелы не достигали цели, с печальным шелестом падали в высокую траву. Не повезло одному лишь Северу. Пущенная верной рукой, стрела угодила ему в заднюю часть спины, рядом с основанием хвоста, у крестца. Конь вздрогнул от боли, но бега не замедлил. Как положено верному слуге, вынес своего всадника на место смертной сечи.

Они явились к шапочному разбору. Сторожевой полк литовского войска умирал быстро, застигнутый врасплох, смятый, растерзанный. Над истоптанным заливным лугом затихали человеческие стоны, досадливая ругань и дребезжащий звон булата. Высоко в небе кружили падальщики, готовясь приступить к пышной трапезе. Ослябя освободил Севера от тяжести своего тела, выхватил из чьей-то мёртвой руки оружие. Меч показался легковат, будто не из булатной стали был выкован, а вырезан из кости. Но искать другой, по руке не представилось возможности. Невдалеке кипела схватка. Бойцы с обеих сторон заметно устали. Исход могла решить любая случайность. Ослябя на пробу секанул лезвием нечаянно подвернувшийся смородиновый куст. Рука прошла по-над кустом ровно, без задержки, словно сквозь чистый воздух. Веточки, увешанные гроздьями зеленых ягод, осыпались на окровавленную траву. Острый! Минутное промедление: где свои? Где любутские дружинники? Над бранным полем мелькали лишь стяги московитов. Сколько их здесь? Один, два, три? Эх, большой силой навалилось московское воинство на сторожевой полк! Где же «Погоня»? Неужто Дмитрий Ольгердович пал или того хуже – бежал? Наконец взгляд нашёл знамя. У дальней опушки, над затихающей схваткой, то взмывая к небу, то пропадая за спинами сражающихся, реял белый всадник, скачущий по кровавому полю. Там оказался и сам Дмитрий Брянский, целый и невредимый, верхом, окруженный конными соратниками. Всего брянцев было человек двадцать, не более. Окруженные с трёх сторон полусотней противников, они пятились к опушке леса, но пока не бежали. Ослябя искал глазами своё знамя – белую храмину на зелёном поле в золотом солнечном окоеме и не находил. Ярость и отчаяние наполняли его легкие, мешая дышать.

– За что умирать станем? – подсыпал свою щепоть сомнений Лаврентий.

Ослябя обернулся. Старый дружинник сидел верхом на своем Дружочке, здоровенном гнедом жеребце. Север был рядом с ним. По бедру Ослябева друга сочилась кровь, но стрелы в спине уже не было – Пёсья Старость успел позаботиться.

– Ступайте в лес, прячьтесь! – зарычал Ослябя. – Вы последнее, что у меня осталось. Встрянете в бой – сам порешу. Помрёте легко, без мучений, обещаю.

– Андрей Васильевич…

– Сбереги мне коня, Лаврентий!

Ослябя рванулся с места. Его взгляд наконец нашел зелёное полотнище. Рваное, окровавленное, оно металось над сражающимися неподалеку от «Погони». Значит, жива ещё любутская дружина, не все пали!

– Стой! – кричал ему вслед Лаврентий. – Не ввязывайся! Ты без доспеха!

Ослябя знал: и Дубыня, и верный Лаврентий не ослушаются приказа. Он найдет их в лесу живыми. А пока – Погибель его имя. Неминуемая, неотвратимая Погибель.

Ослябя врубился в схватку, сея смерть и увечье. Странный меч с небывалой легкостью рассекал плетение кольчуг, разрубал кости, без задержки, словно воду, пронзал плоть. С головы до пят залитый кровью, оглохший от воплей боли и ужаса, перепрыгивая через мёртвые тела, Ослябя наконец добрался до своих.

Дмитрий Ольгердович, хоть и раненый, но держался молодцом. Превозмогая боль, он неутомимо отражал удары наседающих противников.

– Надо уходить! – прохрипел он, завидя Ослябю. – Отступаем в лес!

Но Ослябя не мог остановиться. Лица врагов превратились в неподвижные маски, подобные изображениям злых божеств на языческом капище. Он чуял лишь запах крови, слышал только лязг металла, видел только окровавленное острие своего меча. Наконец битва утихла. Они стояли полукругом, подпирая спинами древки стягов литовского и брянского. Вокруг них, в лужах крови испускали последние вздохи поверженные враги. Остатки передового полка московского войска на рысях уходили в сторону Любутки. Оттуда, с противоположного берега реки, трубили им отступление.

Алёша Ротарь в изнеможении упал на колени. Алые струйки окрасили его молодую бороду в бурый цвет, кровь капала на чеканный нагрудник. Алёша выпустил древко из ослабевшей руки, но Федька Балий не дал упасть стягу любутской дружины.

– Чего застыл, Ослябя? – прохрипел Дмитрий. Князь уже спешился. Его конь был тяжко ранен и едва держался на ногах. Шестеро оставшихся в живых дружинников, все пешие, все раненые, пятились к лесной опушке, с опаской посматривая в сторону Любутки. Оттуда явилась к ним лютая смерть, в ту сторону умчались остатки передового полка московского войска.

– Пятеро моих и один твой – вот все, кто выжил, – Дмитрий стоял, тяжело опираясь на рукоять меча. – Остальные пали… А ты-то, Ослябя, в кровище весь, не ранен? Как уберёгся без доспеха?

– С Божьей помощью… – тяжело дыша, ответил Ослябя.

– Да и меч-то у тебя чудесный. Не видывал такого! Откуда?

– Погибель это. На поле подобрал. Уж не упомню где.

* * *
– Они налетели, как ураган… – бормотал Алёша, неслышно шагая следом за Ослябей.

И ведь как идет! Ранен, едва жив от усталости, а всё равно ни один сучок под ногой не треснет. Вот что значит Ольгердова выучка! Так всю жизнь его войско по лесам да по оврагам крадучись шатается. Но на этот раз вышла незадача. Как верно Дмитрий Иванович войско навстречу литвину вывел! Словно знал доподлинно, в какую сторону старый вояка покрадётся.

– Злые глаза, косые лица… – продолжал Алёша.

– Косые, говоришь? – переспросил рассеянно Ослябя. – Разве они татары?

– Татары не татары, но очень уж лютые. Так набросились, словно мы род каждого из них под корень извели. А что мы ищем, дядя Андрей? Не может быть, чтобы кто-нибудь из наших выжил. Всё пали, все…

И он наконец заплакал.

– Схорон тут мой, Алёша. Щит, меч, доспех, муки мешок и сторож при добре, – ответил Ослябя. – А пали не все. Егор да Лаврентий, да мы с тобой, чем не дружина? Ты ступай-ка, парень, вкруг лужка, по краю леса. Встреть Лаврентия с Егором. Потом ступайте вместе на луг. Надо тела земле предать. Там и я вас разыщу.

* * *
Острые сучья, покрытые иглами ветви шиповника, словно привязчивые попрошайки, хватали за одежду. Ноги проваливались в прогнившие стволы, лицо облепила паутина, но Ослябя всё шёл и шёл в кромешной тьме сквозь непролазные дебри. Полная луна освещая верхушки крон, оставляя подбрюшье леса на съедение ночной темени. Было так темно, что Ослябя не видел собственных рук. Но он так устал, что и света белого не взвидел бы. Так билась в ушах его кровь, что не слышалось ничего, кроме её биения. Это и позволило врагу подкрасться. Едва Ослябя остановился, чтобы перевести дух, кто-то цапнул его за спину между лопаток. Да так крепко цапнул, что зубами с треском выгрыз кус кафтана. Ослябя обернулся, занося клинок для удара и замер, едва сдерживая смех. Зыбкий лунный луч, чудом проникнув под сосновую крону, осветил вороно-пегую морду Ручейка.

– Ах ты, паршивец! Сторож ты мой родимый! Ну-тка, показывай, где мой схорон. Да не спеши так! Пусти в седло, я едва жив.

Ручеёк дрожал, скалился, чуя кровь, но Ослябю к схорону с доспехами и едой доставил исправно.

* * *
До полудня следующего дня хоронили убитых. Лаврентий несколько раз отлучался на берег – посмотреть, послушать. Неизменно доносил одно и то же: вражеская рать стоит на противоположном берегу. Выставили дозоры, жгут костры, не унывают, но и к решительным действиям переходить не собираются.

Едва успев смыть с тела вражескую кровищу и пропитанную смертью грязь заливного луга, Ослябя был вызван в великокняжеский шатер. И поделом же! Разве настало уже время скорбеть о павших? Разве не настал час для решительной битвы, для окончательной победы над зарвавшимися родичами? Ишь ты, осмелели! Вышли навстречу, да как далеко назади осмелились стены кремля оставить! А ну как удача – развесёлая вертихвостка – вместо лика прекрасного явит непутёвым смельчакам изуродованный гнойными язвами затылок? Неужто бесповоротно в силе своей уверились? Неужто Ольгерда Гедиминовича прехитрого, осторожного, осмотрительного победить надумали? Да как победить! В чистом поле, в открытом бою!

– Почему они больше не нападают?! – ревел Ольгерд. – Зачем стоят на берегу без движения? Ну что стоит умелому полководцу перевести войско через овраг, а?

Ольгерд сдал, постарел. Ослябе нечасто приходилось видеть великого князя Литовского и Русского с обнаженным челом, без шелома и даже без собольего картуза. Теперь же этот лысый, обрамленный белой куделью кудрей, испещрённый синими венами, костистый череп Ольгерда выдавал превеликие его года. Старший брат Ольгерда, Кейстут, огромной грудой восседал в походном резном дубовом кресле. Натруженные мечом, покрытые шрамами руки князя Жмуди, Троки, Гродно и Берестья сжимали порожний кубок. В неровном свете очага лицо Кейстута походило на изваяние Перкунаса – жестокого божества, пращура рода Гедиминовичей.

– На этот раз не удалось тебе, брат, навязать Московии свою волю, – молвил Кейстут. – Смирись и думай, решай, как дальше поступить. Что толку в бесновании твоем? Который день уж стоим мы на берегах невзрачной речки. Душа дела просит! Не переусердствовал ли ты, брат, в опасливости своей? Дай нам волю, и мы преодолеем овраг, схватимся с врагом, а там…

Речь Кейстута была самым неприятным образом прервана Андреем Полоцким.

– Перейти реку, дяденька?! – взревел седоволосый воитель, обращаясь к старшему родственнику. – Коли мы отважимся спуститься в болотистый овраг, местными пахарями речкой Любуткой именуемый, то он-то и станет для нас готовой могилой! Не допустит нас московское войско на другую сторону оврага! Ни за что не допустит! Не напрасно ли вы, мои старшие родичи, пренебрежительно величали Митькой Дмитрия Ивановича Московского, великого князя Владимирского? Не напрасно ли не приняли во внимание великую мудрость митрополичью?

– Митька – трус! Избегает схватки, не вступает в бой… – чело Ольгерда сделалось багровым.

Грудь его, не вмещавшая гнев и смятение, судорожно вздымалась. Наконец великий князь Литовский рухнул на покрытое коврами ложе, пробормотал едва слышно:

– Невелика честь, быть помилованным заносчивым сопляком!

Ослябя неотрывно смотрел в лица первородных сыновей литовского князя. Смятение, неверие, горечь, стыд омрачали их души. Оба рассматривали узоры на княжеских коврах, пытаясь не замечать ни Ольгерда, ни Кейстута. Удрученный Дмитрий молчал, брезгливо кривя рот. Мужественный Андрей поглядывал на Ольгерда с пренебрежительной жалостью. К каким бедам, к каким унижениям приведет повиновение отцу? Вынужденное бездействие на виду у московской рати – срам и позор. Получалось, что каждый приход литовского воинства в Московскую землю выглядит невзрачней предыдущего. А на этот раз они и вторгнуться-то толком не смогли, остановились на рубежах. Переминаются стыдливо, словно неопытные отроки перед ложем записной блудницы. Позор, позор на их седые головы!

Между тем великокняжеское внимание обратилось к любутскому воеводе.

– А ты, Ослябя, послужи-ка нам ещё, – прохрипел Ольгерд. – Знаю я, не только на мечах ты здоров драться. Не только в кулачных боях победителем выходишь. Ступай-ка на берег. Смотри в оба. Сообщи, если случится время для ответного удара.

* * *
Ослябя садился в седло. Застоявшийся Ручеёк нетерпеливо перекатывал во рту грызло, перебирал ногами, надеясь на добрую скачку.

– Андрей Васильевич! – Дмитрий Ольгердович подошёл к его стремени вплотную. Огромен был князь Брянский! Бархатный верх его куньей шапки оказался вровень с Ослябевым плечом.

– Коли вновь сведёт нас судьба, – прогудел великан, – ты уж не забудь, как я ради твоего спасения солгал отцу.

– Не забуду, – отвечал Ослябя. – Да вот только рано нам прощаться. Стоять нам, князь, плечом к плечу. Стоять не перестоять.

Ослябя поудобней устроился в седле и зашагал в сторону реки, но, прежде чем скрыться в зарослях прибрежного ивняка, добавил, обернувшись:

– Не устыдись отца, князь. Позволь ему одержать последнюю победу, а там уж и решай, с кем тебе далее быть, а меня ложью не попрекай.

* * *
На этот раз казалось, что весь белый свет позабыл об Андрее Васильевиче Ослябе. Сидел Ослябя себе в секрете на берегу родимой Любутки. Сидел и один день, и второй, репку грыз, за супротивником наблюдал. Ручеёк скучал, толкал пёстрой мордой в плечо или в спину, бегать просился. Но куда ж тут побежишь, когда такие дела творятся!

Видел Ослябя из тайника Ольгердово посольство. Наблюдал, как под белым полотнищем примирения князь Андрей с братом своим Дмитрием переехали Любутку и как поднялись на противоположный берег.

Вроде бы встретили их там с добром, а под вечер того же дня случилось увидеть, как ехало посольство обратно, в Ольгердов лагерь. Князья возвращались довольные, вполпьяна – значит, успехом дела завершили. Собрался уж и Ослябя размять кости, Ручейка прогулять, остатки любезной сердцу дружины навестить. Но запутался, запнулся. Ох, и высоки ж травы на берегах Любутки! Эк ноги опутали, ступить невозможно! И шага не ступил Андрей Васильевич – так в полный рост и повалился в высокую траву. Мягко, тепло, приятно, с небес солнышко ласковое вечернее светит, под боком водица светлая журчит, а он уж не только ногами, но и руками шевелить не может. Только головушкой из стороны в сторону крутит. Глядь, а рядом с ним малец на корточках сидит, левой рукой за уздечку коня своего придерживает, на правую ладонь конец тонкой верёвки намотан.

Конь у мальца старый полудохлый. Вместо гривы седые космы. Один глаз слепой из-за бельма. Животина едва стоит, словно сей миг ляжет и уснёт или, пуще того – дух испустит. Малец тоже неприглядненький, да и одет бедно – в синих холщовых штанах и простой льняной рубахе. Однако справа на поясе висит колчан непорожний, а слева – налуч, в котором до поры покоится лук хороший, хоть и небольшой. Также на поясе болтаются ножны.

Что за юный пахарь? Да и что за оружие у него в ножнах? Для меча они слишком малы, для ножика слишком велики.

– Сабелька это, – молвил парнишка, словно угадав мысли. – Пером я владею много лучше, нежели мечом. Вот, наградил меня дяденька сабелькой. Бывает, я ею на вражьих мордах узоры рисую.

– Убьешь теперь? – осторожно спросил Ослябя.

Любутский боярин пытался ослабить петли верёвки, опутавшей его руки и ноги. Но всё тщетно. Как же ухитрился неказистый малец так его скрутить? Полонил самым постыдным образом, без боя. А как ухитрился обнаружить? Как место схрона смог раскрыть?

– А я из этих мест, – хмыкнул парнишка, снова угадав мысли. – Из городка Любутска, что теперь заброшен. С малолетства тут все закоулки разведал. Каждая излучинка мне знакома, каждый кусток. Каждый карась в Любутке меня приветствует и по имени-отчеству величает.

– Ври да не завирайся, – буркнул Ослябя. – Ишь ты! Любутский! Любутских не осталось почти. Я их всех знаю наперечёт.

– Конь тебя выдал, – будто не слушая, засмеялся парень. – Экий разноцветный!

Неказистый парнишка, некрасивый. Голова большая, а ростом невысок, неширок, некрепок. Лицо неправильное, но живое, подвижное, словно вода текучая. Смотришь, долго смотришь и оторваться невозможно, а любоваться-то не на что: нос пуговкой, глаза зеленые, как у Агафьи-покойницы, но маленькие и вокруг радужки тёмный ободок. Да и конь, опять же, под парнем невзрачный, ледащенький. Такой от врага не унесёт.

– Не в коне сила воина, – произнёс парнишка. А Ослябя уж привык, перестал дивиться его догадливости.

– У самого-то у тебя не животина, а чудо из чудес, – продолжал парень, посмеиваясь. – Что за окрас? Словно кто-то на него нынче утром белой краски плеснул. Его ж отовсюду видно, словно знамя полковое. Тоже мне разведчики! Разве так в дозор ходят?

– Да кто ж ты таков, чтоб меня учить?! – возмутился Ослябя. И так ему сделалось гневно, так чувствительно, что аж дышать стало невмочь. И говорит-то малец так дерзко, ни вида, ни взгляда, ни мощи Ослябиной не опасается.

– Да известно ли тебе, недоросток, что со мною, Андреем Ослябей, так дерзко и безнаказанно мог говорить один лишь человек на свете?! Да и тот человек – баба, жена моя Агафья. Да и то она уж седьмой год как мертва… Эй, парень, да что с тобой?

А с недоростком творилось неладное. Зачем-то конец веревки выпустил, зачем-то путы на теле Осляби принялся кромсать. Потом подумал, покумекал, рот скривил, на землю лег. Что такое? Не то плачет, не то смеется, ногами странно дёргает, лепечет непонятное. Прощения просит? Не поможет ему это! А может, стрела неслышно прилетела? Может, ранен? Ах, жалость! Сердце дрогнуло в Ослябевой груди, замерло, снова задрожало, заколотилось так, что аж дух занялся. И хоть не стало пут на нем, а всё равно с места двинуться невмочь. А парнишка-то между тем слова странные лепечет:

– Прости меня, прости… Не могу это слово произнесть. Отказывается язык, отказывает ум мой. Похоронил я тебя в душе моей, горе избыл, счастливо жить хотел. Думал я, бредит дяденька. Думал, снова к ковшику наприкладывался и побасенки сочиняет… Ну как, как мне произнести словцо заветное!..

Что за незадача? Что за срам? Парень вдруг пуще прежнего плакать принялся, да как плакать! Рыдать, биться! Ослябя к парнишке приблизился, на колени опустился. Ручеёк следом за ним, неотступно. Тоже парня жалеет: гривой трясёт, в ухо недоростка мордой тычет. А парень совсем себя забыл, плачет, ревёт уже в голос.

– Ты не ранен, сынок? – только и смог произнести Ослябя.

– Цел я, тятя… А дяденька-то правду сказал про тебя…

– Какой дяденька? – не веря ушам своим, пробормотал Ослябя.

– Братаник твой, Сашка Пересвет. Он по пьяни мне баял, как с тобой под московскими стенами дрался, да не поверил дяденьке сынок твой, Яшка Ослябев…

* * *
Они уселись на берегу Любутки. Вечерние стрекозы посверкивали призрачными крылами над бегущей водицей. Родная Любутка завивала пряди струй, ворковала нежно о прошедших годах, о потерянной семье, о забытых могилах, о неизжитой тоске, о нечаянной радости.

– Заберёшь Ручейка себе, – говорил Ослябя. – Он будет твоей боевой добычей. А про меня скажешь так: дескать, сначала стрелой его ранил смертельно, а потом и горло перерезал.

– Не поверят… – вздохнул Яков.

– Ещё как поверят! Коли Ольгерду Гедиминовичу против своих свойственников[61] со злодейским умыслом на бранное поле возможно выйти, почему же в угаре схватки сын не может отца своего положить?

– Как же мы расстанемся теперь? – не унимался Яшка. – Только нашлись – и снова порознь жить?

– Иначе не выйдет. Нельзя мне на Москву. Злой я человек, много вреда московским князьям принёс. Позорной смерти предадут – и будут правы.

– А мне с тобой?

– Своих предать? Семья – дело важнейшее, но не я сейчас твоя семья. Оставайся при Сашке и служи князю Дмитрию. Дмитрий молод, правое дело и сила за ним стоят.

– Почему?

– И хитроумен он, и силён, и мудрых советчиков имеет. Но главное не в этом…

– А в чём же, тятя?

– В вере православной он твёрд. Стоит за неё без сомнений и колебаний, в другом участь свою не мысля. У нас же всё иначе: то земные поклоны иконам животворящим, то бесовские камлания. Мерзость, неправота, куда ни посмотри…

– Послушай, тятя! Послушай меня! – Яшка аж подскочил. – Есть на Радонежье гора Маковец. От этого места недели три пути будет. Там скит, в скиту монахи живут и игумен Сергий среди них. Поначалу-то Сергий-игумен в этом месте долго один жил. Непролазные чащи кругом, безлюдье, тишина. Владыка Алексий рассказывал мне, будто к игумену Сергию во времена одинокого на Маковце жития мишка из лесу приходил. Будто дружили они… Вот так! Я сам один лишь раз владыку на Маковец сопровождал. Видел чудесного старца Сергия. Уууу, человечище! Я при нём и слова молвить не смел, хоть, вообще-то, болтлив. А ты-то, тятя, зачем так странно смотришь?

Ослябя и вправду смотрел на Якова молча и пристально – так, словно на целую жизнь родные черты в памяти запечатлеть пытался. Наконец, когда пришло время проститься, Ослябя достал из схорона тот странный меч, подобранный на поляне. Белое лезвие матово блеснуло на солнце.

– У меня нет для него ножен. Недавно приобрёл, ножны не успел спроворить. Ты уж сам, сынок, об нём позаботься, а он, глядишь, позаботится о тебе. Попробуй-ка. Мыслю я, что он как раз по руке тебе придётся.

Яков поднялся на ноги. Клинок, направляемый неуловимым движением кисти, в три взмаха искрошил в труху веревку. Ту самую веревку прочную, которой за несколько минут до этого был обездвижен непобедимый Андрей Ослябя.

– Да ты, я смотрю, умелец, – засмеялся Ослябя. – Видна, видна Сашкина выучка! Клинок хороший, сила в нём волшебная, и как раз он по твоей руке. Я назвал его Погибель. Теперь он твой.

* * *
Вороно-пегая гривка Ручейка мелькнула в зарослях ивняка и пропала. Унёс добрый конь Ослябева сынишку, нечаянную радость, вновь обретённую надежду. Андрей смотрел им вослед, улыбался беспечно, припоминая рассказ Якова о горе Маковец да о чудесном старце, живущем на ней. А что, если и вправду?.. И он побрел до своих: лечить Севера, думать, надеяться, принимать решение.

* * *
– Умей отличить опытного бойца от ярмарочного драчуна. А отличив, рассчитывай силы, старайся бить сразу насмерть. Не вздумай играть с опытным бойцом, язвить его, жалить попусту, подобно снулой весенней осе! Озлишь – убьет наверняка и быстро. Озлишь сильно – примешь смерть долгую и мучительную, но равно неминуемую. Не показывай всуе силу и умение, умерь гордыню. Гони прочь бесовское наваждение, тщеславием именуемое. Учись превозмогать соблазн скорой победы. Дай врагу побеситься вдосталь, дай восторжествовать и тогда рази. Рази насмерть. А сам-то смерти не бойся. Будь весел, будь беспечен перед лицом её безобразным. И она ужаснется, сбежит от твоего веселья, истает, подобно мороку, от беспечности твоей, – говоря так, Пересвет и сам был доволен своею речью.

Здесь, на дворе бояр Вельяминовых, он чувствовал себя, как у Христа за пазухой. Расхристанный, вполпьяна, в кованых наручах и нагруднике, надетых на голое тело, с Дрыной в правой руке и расписным ковшом в левой, Сашка являл собой зрелище притягательное, но не слишком уж потребное. Особенно для молодых девиц, коим престарелый управитель вельяминовского двора, Лука Старостин, строжайше запретил присутствовать при воинских упражнениях, особенно в те дни, когда Сашка возобновлял тесную дружбу с расписным ковшом.

– Эй, Староста! – вопил Пересвет. – Прикажи прислуге кадку студеной водой наполнить! Жарко нам, потно! Трудимся мы, жажда мучит, пот глаза застит!

– Воды ему подай! – ворчал Лука. – Где столько воды взять, каждая кружка наперечет. Пылью дорожной утрись, беспутный!

Засуха, мор, глад, колодцы пересохли. Чад, дым, гарь. Вокруг Москвы горят леса, посевы сохнут на корню, светопреставление! А тут проезжие прощелыги принесли вести и вовсе дурные. Ночевали они в сельце, неподалеку от Ржевы. Только на полати залезли, только засыпать начали, слышат шум, гам, треск, топот. Примчалась верхами хозяйская золовка, простоволосая, босая, почерневшая от страха. Чума, кричит, чума! Хозяева кабака оказались людьми добрыми, не стали родственницу ночью за порог гнать, в риге спать уложили. А наутро прощелыги эти проезжие чуть свет из опасного места подались. Пересвет забеспокоился, уж собрался десятника позвать, чтобы тот непрошеных гостей за городские ворота выставил. Но те слёзно божиться стали, клялись и крест целовали, будто две седмицы по лесам, по безлюдью таскались и в город стольный явились, только уверившись, что не больны.

От чумы одно лишь спасение: Божий промысел. Зачем бояться, когда перед тобой в ряд стоят ученики и смотрят на тебя с преданностью и надеждой? Юные, отважные, готовые внимать каждому слову, пусть даже спьяну, для похвальбы произнесённому. И ещё знал Пересвет, наверняка знал: смотрит на него сейчас боярышня Марьяша, сиротка, родственница Василия Вельяминова. Видит, видит, Пересвет серые её, ясные очи. Жмурится девица на яркое солнышко, через широкие щели меж досками в клеть засвечивающее. Жмурится, но взгляда не отводит.

А Марьяша и вправду таращила ясные, серые глазёнки, беззвучно шевелила розовыми губками, стеснялась, но не уходила. Всё смущало её: и грозный лик Пересвета, и его всклокоченная борода, и ядрёный мужицкий дух, исходивший от него. Но более всего смущали девицу Сашкины речи восхитительные, кои с каждым принятым на грудь ковшом становились всё длиннее, всё цветистей, всё упоительней. Затаившись в клети, Марьяша из раза в раз наблюдала через щели дощатой стены за размеренными, точно рассчитанными движениями Пересвета, больше всего походившими на волшебный танец. Боярские недоросли становились в круг. Вооруженные деревянными мечами, они поочередно наносили удары. Марьяша считала выпады, загибая пальчики, читала молитвы, умоляя Богородицу избавить горячо любимого ею Сашеньку от нечаянных ссадин и синяков. И уж нисколько не заботили девицу удачи и досады обучаемых Пересветом боярских недорослей, а ведь среди них был и её жених наречённый, младший сын московского тысяцкого Василия Васильевича Вельяминова – Микула. Нелюбый Микула, ненужный, постылый.

* * *
В тот день Иван Васильевич Вельяминов, старший сын и наследник тысяцкого Василия Васильевича и давнишний выученик Пересвета, по старой памяти явился на занятия. Вооружившись огромным дубовым мечом, он встал в ряд с другими юношами. Иван Вельяминов удался – невысокого роста, но широкий, крепкий, лицом приятный. В отрочестве, пока не раздобрел и бородою не зарос, Ванюша блистал девичьей красотой и хрупкостью. Мечник из него получился так себе, стрелок ещё худший. Возрос Ваня, оженился, в великокняжеском совете вместе с отцом начал заседать, сделался горд, нетерпелив, заносчив.

– Дивлюсь я на тебя, Александр Иванович! – сказал Иван Вельяминов. – Митрополичий дворянин, муж великой доблести, воин знаменитый, книжный человек, а здесь, на вельяминовом дворе, шутом гороховым себя выставляешь!

– Не мути, не темни, Иван Царёвич! У нас тут, на этой площадочке, свои законы, свои порядки и поменять их даже тебе, сыну тысяцкого, не удастся, – огрызнулся Сашка.

Они стояли лицом к лицу. Крёстный брат[62] одного из великокняжеских сыновей – в красных сапогах на каблучке, шёлковой синей рубахе, прямой, широкоплечий – и митрополичий дворянин, беспутный Сашка – без рубахи, в нечистых портах, босой. Один – с гордо поднятой головой, другой – с глумливой ухмылкой на лице.

Пересвет сделал молниеносный выпад. Странно и чудно: огромная орясина, на вид неуклюжая, неугомонно говорливая, вечно нетрезвая, а поди ж ты! Так движется, что не уследишь! Дважды соприкоснулись деревянные ножны Дрыны с телом вельяминовского наследника. Первый удар пришёлся по лицу. Иван попытался отразить нападение, но Пересвет ухитрился просунуть конец Дрыны под оружие противника, задел чувствительно. Брызнула первая кровь. А Пересвет продолжал движение далее, то уклоняясь всем телом вправо, то уводя левое плечо из-под ответного удара. В немыслимом выверте, припав на правое колено, точным движением подсёк противника, ударив Дрыной по щиколотке. Иван рухнул навзничь, подняв в воздух тучи мелкой пыли. Вельяминовский наследник, выпустив меч из руки, размазывал по лицу кровь и невольные злые слезы.

– Больше стерпишь на учении – дольше выживешь в бою, – усмехнулся Пересвет, распрямляясь.

Иван поднялся на ноги, хмуро воззрился на Пересвета.

– Чего приуныл, Иван Царёвич? Умойся-ка, не боярское это дело – с разбитой рожей ходить, – хохотал Пересвет.

– Эх, сразиться бы с тобой как положено, на мечах, – шипел Иван, склоняясь над колодой, наполненной мутной водицей. – Жаль, что Дрыну из ножен не вынимаешь, не то б уж в остроге гнил. И за что мой отец тебя, пьянчугу, почитает? Ну да ладно, отец не вечен. Настанет мой черед, тогда помяну тебе кровавое ученье…

– Зачем же ждать? Василь Василич в полной силе человек, нескоро на тот свет отправится. А ты, Ваня, попытай-ка счастья незамедлительно. Вдарь-ка! – и Сашка извлек Дрыну из деревянных ножен.

Лезвие легендарного Пересветова меча оказалось чёрным, будто закопчённым. Боярские недоросли застыли в изумлении. Никому из них до этого дня не доводилось видеть меч Пересвета обнажённым. О величине этого оружия можно было судить по размеру ножен, но кто ж мог подумать, что обоюдоострый меч, с широким желобом посредине, с простой, обернутой полосками из воловьей кожи рукоятью окажется столь ужасающе огромным?

– Эй, ребята, дайте Иван Василичу какой ни есть меч!

– Нечестный вызов! – взревел Иван Вельяминов. – Не при мече я, а чужим драться не стану!

– Оставь гордыню, Ванятка! – гоготал Пересвет. – Не вызов это, а приглашение. Не бой, а игра. Нешто я не щадил тебя? Нешто бил когда по хребту железом? Не-е-ет, только деревяшкой охаживал, да и то в четверть силы. И теперь несильно обижу. Узнаешь просто, как оно железо-то в костях отдается. Это тебе не в палатах на княжеском совете сидеть! Это надолго запомнится!

Пимка Касатик, вельяминовский родич, подал Ивану меч. С почтением подал, рукоятью вперед. Посмотрел Пересвет на боярский меч, оценил. Так себе оружие! Всего-то и толку, что рукоять самоцветами украшена, а сам клинок даже на вид легковат.

– Становись, Ванюша! – возгласил Пересвет. – Сегодня на княжеский совет хорошо обученным пойдёшь!

Ученики Пересвета, боярские недоросли, расступились по сторонам, притихли, приуныли. Одно дело – дубасить друг дружку деревянными мечами или просто кулаками, но совсем другое – рубиться звонким булатом.

– Дядя, дяденька! – Яшка и Марьяна выскочили на ристалище, словно ящерицы из дупла. Яшка повис на правой руке, а Марьяша, стыд девичий потеряв, прямиком на шею прыгнула.

– Дядя! – вопил Яшка. – Не по правилам это! Забыл про епитимью?! Забыл про владычный запрет полгода Дрыну из ножен не вынимать?! Забыл о княжьем помиловании?!

Дрына с глухим звоном упала на деревянный настил.

– Ах, пленили меня! Ах, разоружили! – хохотал Пересвет. – Живи Иван Царёвич! Празднуй! В советах заседай, как же без тебя!

А Ивана уж и след простыл, ушёл Иван Васильевич, памятозлобием плененный. А Пересвет-то и хохочет, и куражится, и Марьяшу по головке русой гладит, а всё равно исподтишка за Яшкой наблюдает. Ах, побледнел-то как Яшка, губу закусил, в глаза не смотрит. Ревнует! Влюбился, детина, в Марьяшку, но сыновние чувства не забывает, в драку не лезет. А Пересвету от этого ещё веселей, но Марьяну Александровну обнимать не пытается, отстраняется. Марьяна Александровна – родня тысяцкого Вельяминова и за Микулу Вельяминова просватана. Нет, не уместно с ней греховному блуду предаваться.

А ученики Пересветовы, боярские недоросли, на обоих – и на Сашку, и на названного сына его – с уважением взирают. Александр Пересвет на Москве личность известная. Коли встретит его ввечеру разудалый человек в узком переулочке, непременно шапку скинет и с низким поклоном дорогу уступит. Почитает Пересвета тысяцкий Вельяминов за радение о молодёжи, за щедрый дар воинского наставника. Любит Пересвета митрополит Алексий за открытую душу и большую начитанность. А Яшка, названный сын Пересветов, и молоденек, и телом невелик вышел, зато как отважен, как удачлив! В дружине Владимира Храброго подвизается. С братаником великого князя в любой поход стремя к стремени идёт. Сказывали люди бывалые о разных случаях. Чего ни приключится в походе! Сколько раз Яшкина отвага и сметливость Владимира Андреевича из бед выручала! Сколько тягот вместе пришлось претерпеть! Любой поход, любое дело благоприятный исход имело, стоило лишь Яшке Ослябеву взять в руки древко полкового стяга. Ко всякому ратному труду у парня талант выдающийся – всегда с добычей домой возвращается.

А жизнь его приемного отца протекала мирно, гладко: между митрополичьими палатами и вельяминовским двором. Но это, если кабак Варвары-вдовицы не принимать в расчёт, да про кулачные бои забыть, да про Сашкины затеи неуместные.

* * *
Молода Москва, всё ново в ней! И Кремль белокаменный, и заново отстроенные посады, и мозаика тесовых крыш, и голубые с золотом купола, и многоголосые перезвоны. Выложенные деревянными плашками мостовые ещё не износились, не заросли грязью. Молоды и красивы князь и его княгинюшка. Пересмехом и перепевкой, детским лепетом, жужжанием веретён полон великокняжеский терем. И пусть за городскими стенами сонным змеем шевелится беда. Пусть лезут из тёмных нор глад, мор, война, смерть. Мы загоним их обратно, запрём, законопатим, надёжную стражу приставим. Не переломить ворогу нашей силы, кем бы он ни был: хоть литвин, хоть татарин, хоть рязанец.

* * *
– Дайте тимпан, сладкозвучные гусли с Псалтирью… – пел Пересвет, меряя широкими шагами пространство между митрополичьим подворьем и ельяминовскими палатами. – …трубите в новомесячие трубою…

Вот ограда Вельяминова двора, вот высокие ворота с изображением Спаса Нерукотворного под козырьком. В этот знойный полуденный час на дворе пустынно.

Ох, и страшным же задалось лето 1374 года – засуха, мор, недород! Что пахари соберут с полей? Сено-то уж погорело. Горят и леса вокруг, сизый дым стелется нал посадами. Москва-река обмелела, где хочешь, вброд переходи – вода до шеи не достаёт. Владыка мрачнее тучи, нынче снова его, Пересвета, ругал-журил за неуместную весёлость. Допытывался с пристрастием, о расписном ковше упоминая, и Варвару-вдовицу, вот досада, снова припомнил. А Сашка уж с весны, с самой Масленицы не пил, не дрался и в кабак ни ногой, потому как всё примеряется сказание писать о делах славных, на Москве творимых, о злой литовщине да о старце чудесном, об игумене Сергии, что на Маковецкой горе живёт. О всеобщемзамирении, о единении и утверждении веры православной повсеместно и непременно. И о любви, которая всюду, куда ни глянь – даже под старой яблоней, что чудом избежала гибели и стоит себе посреди вельяминовского двора.

Под яблоней, в её густой тени сидят – словно два голубка, бок о бок – влюбленные, милые Марьяшенька и Микула Вельяминов. Не всякий их заметит под низко нависающими ветвями, но Сашка заметил красный Марьяшин сарафан. Ох, и любит же эта девка красный цвет! И ленты алые, и бусы коралловые, и сарафаны малиновые – всё у неё яркое, словно каждый день весна, словно каждый вечер праздник.

Пересвет замедлил шаг, намереваясь поздороваться с учеником своим и с его наречённой, но умолк на полуслове, заслышав всхлипы и жалобы.

– Век не забуду, коли отступишься, Микула. Благодарить стану, как захочешь, – говорила Марьяша. – А если срамить начнут, в монастырь подамся…

– Я не дам тебя срамить! За что? Отец всё уж решил. Осенью, не позже октября быть свадьбе, – Микула старался говорить твердо, но голос его, недавно переменившийся с мальчишеской фистулы на юношеский басок, вздрагивал.

– Не могу я…

– Не дури, Марьяна…

– Ой, чего ты! Отодвинься! – и девица, зардевшаяся, разгневанная, выскочила из-под яблони, кинулась в терем, на бегу одарив Пересвета коротким взглядом, очень уж странным.

Следом вылез из-под яблони и Микула, печальный, обескураженный. Как вылез, так и уперся лбом в Пересветовы колени, смутился, закусил губу.

– Иногда и я думаю: не жениться ли? – хмыкнул Пересвет. – Но опасаюсь, что владыка не благословит эдакую орясину на брачное общение с женским полом.

– Тебе всё шутки, дяденька, а у меня одна дума печальней другой! – вздохнул Микула.

– А ты попроси отца отложить венчанье. Зачем девушку неволить? А пройдёт время, она переменится.

– Куда переменится? – озлился Микула. – Ты посмотри на неё! Красота такая, что глаз не оторвать. А у нас на дворе, сам знаешь, всё твои ученики шатаются, засматриваются, вот и Яшка твой тоже…

– Яшку я вразумлю…

– «Вразумлю»! – передразнил Микула. – Ты его лучше к дозору пристрой, к Никите Тропарёву. А то ведь Яшка – парень упорный, своего добиваться умеет. У него любовная дурь в башке, а у меня невеста. Отец будет недоволен!

– Прав ты, Микулушка! Любовную дурь тумаками не выбьешь.

* * *
Из рукописи, сожженной воинами Тохтамыша, потомка Джучи, в году 1382-м от Рождества Христова:

«…Ах, и люблю же я бывать в великокняжеских палатах! Светло, высоко, во всякое время ласковая Евдокиюшка мне медок подаёт. Не хмельной медок, нет! В сотах медок, сладкий, ароматный. Я его простоквашей запиваю. Ах, и вкусна же за великокняжеским столом простокваша! Борода моя честная долго потом ею пахнет. И я, беспутный, вдыхая аромат сей, наслаждаюсь и умиротворяюсь добротою княгинюшки.

Красива лицом супруга Дмитрия Ивановича и не очень строгая, всегда ко мне снисходительна. Несмотря на незначительный чин мой, непременно спросит, удобно ли мне, светло ли, видно ли буквы, если приходится при лучинке писать. О самочувствии непременно справляется всякий раз, беседует со мной подолгу. Внимательная такая, душевная. Если ж беседы наши в присутствии Алексия случаются, то владыка непременно освобождает меня от трудов на княгинины вопросы отвечать, сам это делает. И говорит преосвященный отец наш только чистую и незамутнённую правду. Притом и Варвары-вдовицы кабак упоминает, и мою привычку пагубную в поздние часы ко сну отходить, и про моё правдолюбие тож. И то истина святая: спуску никому не даю. Ежели вижу какую неправду или несправедливость, не стану вести долгие разбирательства, к городовому начальству жаловаться не побегу, сам наведу порядок. Зачем даны мне господом столь огромные рученьки? Нешто только для того, чтоб бороду на себе оглаживать да гусиным пером по бумаге водити?

Однако вернёмся мыслями к Евдокии, пречудесной княгине нашей. В четвертый раз уж она полнеет в стане. Эдакой стала округлой, что твой клубочек. Ступает мягко, плавно, словно кошечка крадётся. На креслице присаживается осторожно, глазки щурит. Да и немудрено! Устала голубушка, каждый-то годок она по ребёночку родит и этот, 1374 год от Рождества Христова, не напрасно прожитым оказался. Посулил я княгинюшке благополучное рождение третьего сынка.

…Итак, явился я в светёлку для присутствия на великокняжеском совете. Явился рано, дабы местечко своё к работе изготовить и ещё разок на картины чудесные полюбоваться. И в палатах самого Дмитрия Ивановича, и в терему братаника его, Владимира Хороброго, стены очень уж благолепно разукрашены. В зале великокняжеского совета на закатной стене вся Москва изображена: и Москва-река, и Неглинная, и колокольни Чудова монастыря, и Спас-на-Бору, и Успенский собор, и сами великокняжеские палаты, и любимое мною пристанище – подворье боярина Вельяминова. Потолок на небеса весенние похож: лазурь и легчайшие облака. А в небесах тех птицы золотые неведомой породы парят, а также наши обычные гуси-лебеди. Точно таких, только ощипанных и зажаренных у Варвары-вдовицы в кабаке в скоромные дни запросто на стол подают. А под ногами – страшно ступить – мозаикой самоцветной выложены цветы и травы, реки и озера. И всё весна, весна кругом!

Сама княгинюшка тоже ко всяким искусствам приспособлена. В светлице у неё часы посвящаются шитью драгоценных плащаниц, пелён, покровцов, воздухов[63]. Вышивают не на простых материях, а всё на привозных венецейских камках, на тафте и атласе. Подобно мне, беспутному, любит великая княгиня яркие цвета. И всё-то у неё малиновое, брусничное, черевчатое, маковое.

Так, отдохнув душой в беседе, усладив взор зрелищами прекрасными, насытив чрево приятным угощением, с особым тщанием приступаю я к работе. Веду записи секретные, язык от болтовни удерживая, пальцам же кропотливым, напротив, давая полную свободу…

До наступления полудня все собрались. Первым прибыл Владимир Андреевич. Витязь этот знатный наделен умом острым и храбростью отменной. В каждой-то битве он в первых рядах, под стягом скачет, отвагою своею других витязей к победе увлекая. Красотою не обделён Владимир Андреевич: борода русая, густая, длинная, очи синие, словно озера, грудь широкая, ноги крепкие. И всё бы хорошо, однако есть-таки у братаника великокняжеского один маленький изъян. И умолчал бы я об этом… Ну что, скажите вы на милость, значит в сём мире мнение или сомнение беспутного Сашки Пересвета? Но как промолчать, если сам преподобный игумен Иоанн Лествичник со мной согласен? Итак, скажу без долгих предисловий: и преподобный Лествичник, и я, беспутный, считаем немалым пороком избыточную гневливость и склонность к рукоприкладству. Вот и повторяю я неустанно, едва Владимира Андреевича завидев, слова преподобного: безгневие есть молчание уст при смущении сердца. И теперь уж не всякий раз за назидательность свою по шее получаю. А если и получу, то вновь обращаюсь к премудрости преподобного, говоря себе, беспутному: непамятозлобие есть знак истинного покаяния.

…Смотрел я на благодетеля своего, Василия Васильевича Вельяминова, со скорбью и даже со страхом. Исхудал наш Василь Василич, осунулся. Борода-то, прости господи, на засаленное мочало стала похожа, глаза запали, ланиты посерели. Присматривался я, прислушивался и уверился окончательно – смерть стоит уж у него за плечами. Потом уж, после окончания совета, поделился предчувствиями своими с преосвященным владыкой, и тот беспокойство моё полностью разделил. Приметили все мы, кто ко двору близок, что с некоторых пор тысяцкий Вельяминов приучает старшего из сыновей своих, Ивана, к делам государственным. Иван Васильевич сей неизменно на каждом великокняжеском совете присутствует. В молчании сидит он назади отеческого места, молчит, но слушает внимательно.

Знаю я, что Ваня Вельяминов – человек скрытный, пагубной гордыне подверженный и неуместному честолюбию и сребролюбию. Ведомо и отцу его, и мне, беспутному, про дела торговые, которые ведет Иван Васильевич с волооким Никодимом Сурожанином. На Москве бают, будто Никодим этот – который не то грек, не то генуэзец – чуть ли не самого темника Мамая соглядатай. И во все-то двери Никодим волоокий вхож, и во все-то щели он пролез. Владыко высокопреосвященный строго-настрого мне наказал: Никодима не трогать не Дрыною, ни словесно. Вот я и молчу, словно онемевший: Дрына под скамьей, рот на замке, кулаки под кушак засунуты.

…Прискакал к нам из Твери несчастный пленник Василий Михайлович, князь Кашинский. Про тверские дела жаловался, обиды горькие изливал. Дескать, родовой удел у него отнят, дружина распущена. Сам Василий Михайлович по принуждению Михайлы Микулинского живёт под надзором в Твери. Со двора без разрешения Микулинца выйти не может. Чтобы сюда, на Москву, пробраться, к великим ухищрениям прибег, холопом боярским переоделся. Ехал-бежал день и ночь на плохом коне. В неизбывном страхе всё думал-размышлял: а вдруг да поймают, что тогда?

На слёзные жалобы Дмитрий Иванович и Владимир Андреевич единодушно ему отвечали, дескать, не позднее будущего лета, вернут ему Кашин, а Михайлу Александровича проучат. Владимир Андреевич, подчинившись своей обычной гневливости, угрожал Михайле Микулинскому набольшими, окончательными карами: разорением Твери, разрушением тверского кремля, заточением самого Михайлы в монастырь. Дмитрий Иванович, как всегда, словесно сдержанный и благоразумный, братаника не опровергал и гнев его утишить не пытался.

А Василий-то Михайлович Кашинский, помимо прочего, поминал и сынка Микулинского, Ивана Михайловича. Дескать, томился недоросль на Москве. Без малого пять лет света белого не видел. Конечно, кормили его, с голоду опухнуть не давали. Припоминаю, как и меня, грешного раба расписного ковша, не один раз владыка посылал к пленнику с милостыней. Да разве будешь милостыней сыт? Однако выкупил Микулинский князь, ныне гордо Тверским именуемый, сынка своего из плена. А теперь Иван Михайлович про ужасы московские очень подробно и внятно толкует. Всякому расскажет, кто только слушать согласится. И поделом же нам, ведь натерпелся парень. И почём ему было знать, что жизни лишать его не собираются?..

…Велись речи и о темнике Мамае. Тут-то своё слово и сказал молодой Иван Вельяминов. Дескать, степи за Доном обезлюдели от засухи и морового поветрия. Чума и бескормица не позволят темнику приблизиться к рубежам Белого княжения. Да и в Улусе Джучи неспокойно. Не всегда получается у могущественного темника править так, как ему хочется. Нет-нет да и восстанет, вознегодует какой ни есть Чингизидов отпрыск. Однако, говорил Вельяминов, по силам Мамаю сменять неугодных ханов и военачальников на угодных. Дружит, дескать, Мамай, с самыми богатыми торговцами ойкумены и сам готов помериться богатством с любым из них. Правда, из-за темникова властолюбия Улус Джучиев раскололся надвое, но та часть, которой правит Мамай, и богаче, и многолюдней, и носит его имя, и расширяется непрестанно. А недавно подчинил, дескать, себе Мамай земли аланов[64].

Дмитрий Иванович изумился: откуда такая осведомлённость? Откуда сыну тысяцкого знать о намерениях Мамая? Растерялся Ваня Вельяминов, на Никодима Сурожанина принялся ссылаться. Дескать, тот повсюду был и собственными воловьими очами картины Мамаева могущества созерцал. Равно как и зрелища Божьей кары: чуму, сушь, глад.

Тут я позволил себе встрять. Владимир Андреевич поначалу на меня прегрозно воззрился и уж гневаться вознамерился, но, когда я про Якова заговорил, мигом отошел – глянулся и Владимиру Храброму мой Яшка. Эх, разумный парень, светлый, весёлый, отважный! А наездник-то какой! И мечник прекрасный! Удача, словно стяг полковой, над головушкой его трепещет-вьётся.

А предложил я следующее: не полагаясь на мнение Никодима смутного, отправить в дозор своих людей, доверенных. Того же Никиту Тропарёва со товарищи. Отправить с наказом как можно далее в степь задонскую углубиться. Маленький отряд, из опытных людей состоящий, много чего узнать-разведать способен. Говорил я недолго, ровно до тех пор, пока члены княжьего совета слушать меня не устали и не повелели умолкнуть, однако мыслишки мои показались великому князю Дмитрию Ивановичу весьма разумными. Да и моё желание Яшку, воспитанника любимого, к настоящему делу определить, названо было весьма похвальным.

Таким образом оказался мой Яшка причисленным к тропарёвской дружине, и предписано им в самый короткий срок отправиться к рубежам Золотой Орды нести дозор, разведывать.

За сим, исполнив все повеления владыки, отправился я к Варваре-вдовице в гости, дабы дополнить наслаждения умственные удовольствиями телесными…»

* * *
Узенькие переулочки, заборчики, оградки, стена Чудова монастыря. Сапожищи Пересвета грохотали по настилу мостовой. Позади тащился Тимофей Подкова с Никитушкой в обнимку. Сбоку подслеповато засвечивали чьи-то оконца, а сверху на все три бедовые головушки лунища полная так и лила, так и плескала серебряный свет. Скоро осень. Об эту пору ночью холодновато бывает. Но и это благо. Кажется, жара-то миновала. Снова пережили, снова перетерпели. Ай, хорошо! Ай, весело!

– Воспой, Пересветушка! – просил Тимка. – Пробуди в мирянах радость!

– Ой, не могу, томно мне… – отнекивается Пересвет.

А Никита знай себе топотал по настилу подкованными сапожищами – плясать, дурень, пытался. Да куда там плясать, когда на ногах едва держится, воин наихрабрейший. С пятницы до самого Светлого воскресенья опустошали они закрома Варвары-кабатчицы. Так и в понедельник бы там гужевались, если б не выперла их наружу горбатая дочка Варвары, строгая Пульхерия.

Была Пульхерия огромного роста, с длинными руками, и обладала большой силой. Потому и не боялась с мужиками в драки вступать. Потому и смогла выдворить нынешних гуляк. Да как выдворила! Выперла! Взашей! Да ещё и обозвала всячески! В долг, видите ли, она не верит! И кому не верит: митрополичьему дворянину, боярину великокняжескому и лучшему на Москве кузнецу!

– Вернёмся к ним завтра, поднимем дым коромыслом, – бубнил Пересвет, прислоняясь устало к какому-то незнакомому тыну. – Узнают бабы, как храбрых воинов бранить, как по шеям коромыслом охаживать…

Ах, чей же это забор? Чьи ворота-то? Ах, большой город Москва, огромный! Нешто заблудились? Разве постучать? И Пересвет постучал в ворота – тихо так тюкал кулачишкой: тук, тук, тук. Коротко стучал, полчаса, не более. Вот ворота открылись, чья-то личность сонная наружу высунулась и спросила вежливо, тихо так полюбопытствовала:

– Что ты, дядя, среди ночи в ворота молотишь? Василь Василичь гневается. Нездоров он, а ты спать мешаешь.

– Яшка, ты ли? – удивился Пересвет.

– Ах ты, дядя! – зашипел Яшка и пресильно дернул Пересвета за кушак. Хватило же силушки втянуть дядюшку на двор, хватило наглости Тимофея с Никитой подалее послать, хватило умения воспитателя своего до светёлки довести и заставить на лавку сесть. А ругался-то как! А корил! А стыдил-то! Непрестало слушать такое! Взмолился Пересвет:

– Дайте же поспать усталому воину!

– Обидно мне, – бубнил в ответ хитрый Яшка. – Бросил ты меня, засел в кабаке, а у меня тут всяческие беды и большие горести.

– Знаем мы ваши горести, – зевнул Пересвет. – Всё девку делите, а она уж поделена.

– Не тобой ли поделена? – засопел Яшка.

– Ой, не мной! – захохотал Пересвет. – Да и годен ли я кому, кроме старой Варвары? Да и ей на то лишь, чтобы дров наколоть!

– Не стыдно ли тебе, дядя? – огрызнулся Яшка.

– Ишь ты, стервец! – усмехнулся Пересвет. – Чего ж мне стыдиться? Учил я тебя тщательно, назидательно и подробно. Да так хорошо, что ты из первого же похода с добычей вернулся. На коне и при мече. Так что и тумака-то тебе дать теперь зазорно…

– Помилуй, дядя! Довольно! Я не о том! Я о Марьяше! Ведь ты, дядя, хоть и пьяница, а умён. Понимаешь ты, что она в тебя влюблена?!

– Эка невидаль, влюблена! – взревел Пересвет. – В ваши-то года всяк в кого-то влюблен! Дело молодое, кровь играет, любовный пыл требует утоления и тогда…

– Довольно, дядя! Перестань! Ответь, но коротко, по-простому – любишь ли ты Марьяшу?

Пересвет смотрел на воспитанника своего, силясь снова не захохотать и чуть не плача одновременно. Хмель утренним туманом вылетел из его буйной головушки. Ну что ж за чудной парень! Поди ж ты – и он влюблен! Да в кого влюблен! В боярскую дочь! В сосватанную вельяминовскую невесту! Как же дурачка утешить-то?

– Тут я тебе всё разобъясню. Только ты уж потерпи, – начал Пересвет. – Марьяша девица красивая, разумная и предобрая. Косу имеет толстую, кожу бархатную, а брови её подобны…

– Дядя! – заёрзал Яков.

– Хорошо, сынок! Скажу ещё короче, но уж не обессудь на правду мою…

– Дядя!

– …уж больно худа ваша Марьяшка. Не видно у неё под сарафаном титек. Вот думаю я порой и прикидываю, что если сарафан-то снять, а титек там и вовсе не окажется, а? Тогда всё труды по прельщению молодицы смело псу под хвост пихай. К тому ж за обольщение такой особы легко можно головушкой поплатиться. А когда на Лобное место поведут, хоть в последние минуты жизни титьки огромные вспомянешь и тогда помирать не страшно. А коли титек нету, что вспоминать? Тогда и помирать обидно.

Во всё время этой речи Яшка молчал. Гневливая бледность покрывала его чело, кулаки судорожно сжимались, ноздри раздувались. Но молчал сын любутского боярина, терпел, крепился Яшка Ослябев, воздерживался старшего родича бить.

– Чего молчишь-то, а? – нащурился Пересвет. – Чего притих, не перебиваешь? Или речь моя по сердцу пришлась? Тогда уж я продолжу. Не далее как в сентябре быть на Вельяминовом дворе честной свадьбе. Но женатым не ты окажешься, и уж тем более не я. О тебе же речь шла в палатах княжеских, на высоком совете. И определено тебе, Яков, наряду с дружком моим Никитушкой отправляться в Степь Великую, с дозором, с разведкой о темнике Мамае. Вот сбегаете быстро и до холодов на Москву вернётесь. Ай, зря, ай зря ты нынче Никиту так далеко послал! Ведь отныне он и никто другой твой набольший начальник!

* * *
Из рукописи, сожженной воинами Тохтамыша, потомка Джучи, в году 1382-м от Рождества Христова:

«…Беда случилась. С самого начала сентября захворал, слёг благодетель мой Василий Васильевич Вельяминов. Слава Господу благому – это не чума. Но смерть неотвратима. Всё живущее подвержено ей. И многосильный, и многомудрый тысяцкий Вельяминов тож. Василий Васильевич поболел тяжко, обезножил, потерял речь и наконец почил перед самой полуночью 17 сентября. Скорбно рыдая, семья и друзья пышно проводили его до погоста, ещё погоревали, а затем каждый по своим делам отправился. Жизнь дальше потекла, но уже другим путём.

Марьяна Александровна по сей день носит чёрный платок в знак скорби по своему покровителю. Косу спрятала под платок, сарафаны красные да опашни, золотым шитьем расшитые, забыла в сундуках. Ходит скромно, словно девка-чернавка, очи долу опустив. Грустно смотреть на такое. Микула подступился было к ней с напоминанием о свадьбе, а девица в отказ. На скорбное событие ссылаясь, попросила Ивана и Микулу свадьбу хоть до весны отложить. Братья Вельяминовы поначалу принялись настаивать, но вскоре о Марьяшином упрямстве позабыли за делами более важными.

Беспутный я человек, раб расписного ковша, драчун и болтун! Не прозреваю я далее носа своего. И хоть носище у меня превеликий, многое, ой многое неведомо мне! Василий Васильевич Вельяминов, любимейший благодетель мой, московский тысяцкий, сын и внук московских тысяцких, оказался для великого князя Московского Дмитрия Ивановича сильно не любимым человеком.

Как несли мы гроб с телом к месту упокоения рода Вельяминовых, так князь Дмитрий Иванович скорбел вместе со всеми, и скорбь его была неподдельной. Как опустили гроб в яму, как землёй засыпали, как справили поминки, так на следующий же день владыко призвал меня. А призвав, положил перед очами небрежно писанную грамоту. Я вчитался. Грамота оказалась великокняжеским указом об упразднении должности тысяцкого начальника на Москве. Письмо грязное, бумага чернильными пятнами изгваздана. По всему видно: писарь волновался и спешил. Я грамоту начисто переписал и владыке с низким поклоном передал. И так скучно стало мне, так муторно, что решил я в кабак пока не ходить. Вот хожу по светлице своей из угла в угол, маюсь. Уж и Пульхерия, великорослая горбатая дочка Варвары-кабатчицы, прибегала обо мне справиться. Я попросил сию девицу удалиться, однако коромыслом по горбу бить не стал. Ой, не до смеху мне, не до весёлых затей! Чему же быть теперь? Неужто увидеть доведется самую страшную из всех мыслимых бед – бунт? И тогда возрадовался я тому, что нет ныне Яшки на Москве. Пусть парень скачет прочь от скорбных этих мест. Не обидно пасть в бою с настоящим врагом. Обидно быть подвешенным за шею своими же товарищами, чей разум замутнён страшным бунтом и междоусобием…»

* * *
Спасо-Преображенский собор, будто суровый витязь в шеломе с крестом вместо яловца[65], носитель и поборник православной веры, всё так же величаво стоял на брегу Трубежи. Рядом княжеские палаты высились. Красота необычайная! Что за крыши с резными оборками, что за наличники! Тут и жар-птицы, и цветы лазоревые! Что за крыльцо – высокое, украшенное витыми, покрытыми лазурными узорами столбами! Красота и благолепие! Эдакие ухищрения Пересвету доводилось видеть в ранней юности, когда он ещё при живом отце совершал путешествие в волынские земли. Нет, Москва, конечно, краше Переславля, но девок на Москве столько нет.

Ходил-бродил Пересветушка по кривым уличкам, пока не забрёл на торжище. Ярмарка шумела вовсю! Топот, ржание, блеяние, хохот. Всюду телеги, возки. По белому, хорошо утоптанному снегу сновали купчики пронырливые, и боярские холопья, и разный прочий люд. Засмотрелся Пересвет на скоморохов: баба ряженая, морда синей росписью покрыта. При ней звероподобное, заросшее сизым волосом создание в цветном балахоне. В эдаком чуде-юде не сразу и человека-то признаешь. С ними и медведь огромный, пляшет, ревет, лапами машет. Ох, и не понравился медведь Радомиру. Радомир конь взрослый, разумный, не склонный попусту буянить, а тут разошёлся не на шутку! Чудо из чудес: хотел броситься на медведя! Копытами ударить! К медведю, конечно, поводырь приставлен тот, что за верёвку держит и сонным зельем лесного зверя поит, чтоб от рук не отбивался. Сам-то поводырь – детина огромный, никак не меньше своего медведя, на Пересвета кулаки наставил, рот шире городских ворот распахнул, орёт:

– Держи, коня! Пошто такую зверюгу на ярмарку привёл? Смотри, смотри, как зубы скалит! Сейчас добрым мирянам рукава отрывать начнёт!

Конечно, Сашка помог медвежьему поводырю умолкнуть. И не диво, что ярмарочный люд на стороны расступился, не стал бестолкового драчуна со снега поднимать, жалеть не стал. Диво то, что медведь тоже лапищи опустил, реветь-плясать перестал, словно испугался.

Между тем Пересвет пошел себе дальше гулять, по сторонам глазеть. Радомир следом за ним, шаг в шаг.

А девок-то в Переславле! Куда ни кинешь взгляд, всюду миловидные лица в обрамлении расписных платков, да молодицы не отстают – красуются нарядными кичками[66]. Атласные подолы сарафанов выглядывают из-под шубок. Попадаются в толпе и такие личики, что век живи – не забудешь: глаза, словно яхонты, блещут, влекут, обещают, щечки бархатные, губки медовые. Так размечтался Пересвет, что с ходу пузом в чей-то возок ударился. Радомир фыркнул, потянул из рук узду. Да и конь-то тож собой неплох – приосанился, ноздри раздувает, шею тянет! Ишь, как глазом косит, завидя в столпотворении людском княжеского отрока верхом на молоденькой, тонконогой кобылке.

– Неземные наслажденья… – шептал Пересвет, крестясь на высокий кованый крест, венчающий голову собора. – Совратительные удовольствия… Господи, оборони от соблазна!

Долго бродил Пересвет по ярмарке, долго водил Радомира в поводу. Наконец, устав окончательно, взобрался в седло. И тогда уж премудрый конь вынес на узкую улочку, что вилась мимо княжеских теремов.

Это вам не Москва, конечно. В Переславле народ улицы почти не мостит. Просто живут: зимой снег приминают, весной и осенью грязюку месят, а летом – пыль столбом.

По обе стороны улочки, за высокими тынами дома хорошие стоят. Стены высокие, в лапу сложенные, крыши тесовые. Над воротами петушки да лошадки гривастые. И везде, и всюду резьба причудливая. Сразу видно, что в домишках этих торговые люди да бояре безбедно себе живут. А улица-то на сторону заворачивает, и вот там есть место особое. Не видать его, конечно, с соборной площади, но Пересвет твердо уверен: там, за поворотом, за загибом оно расположено. Там чрево насыщается, там блаженство достигается. Место это вкусно пахнет запаренным овсом, мёдом хмельным и теплым хлебом. При одной лишь мысли о приправленной маслицем каше и переложенных икоркой блинах, у Пересвета заурчало в животе и горло сделалось шершавым, словно растрепанная пенька.

– А ты в кабак не ходи, сыне, и, глядишь, Господь отведет от греха, – услышал Сашка тихий голос.

– Не ходить в кабак?! – у Пересвета аж дыхание занялось. – Да куда ж ещё податься достойному человеку, уставшему от многих трудов?! Жене своей советуй по кабакам не ходить…

Сашка обернулся, желая в бесстыжие глаза незваного наставника глянуть, и разом притих. Перед ним стоял старичок в поношенном зипуне поверх такой же поношенной серой однорядки почти до пят. Чёрный клобук оставлял видимым только лицо, скрывая волосы. На лбу неумелой мужской рукой был вышит крест. Побелевшие от холода, покрытые цыпками пальцы сжимали навершие простого черемухового посоха. Под рукавом зипуна, на запястье, болтались чётки. За плечами у старца виднелся лёгкий, искусно сплетенный из лыка кузовок, и обувь оказалась тож из лыка – лапти. Однако уж сильно износились лапотки-то – почерневшие онучи через прорехи проглядывали. Видимо, старче неблизко шагал.

– Недалеко отсюда, – словно угадав Сашкины мысли, молвил старец. – С Маковца пришел. Не шибко устал.

Пересвет продолжал смотреть на него. Борода у старца была курчавая, белая, словно лёгкое летнее облачко. Глаза внимательные, взгляд острый, от плотских мечтаний отрезвляющий.

– Я уж и службу митрополичью справил, – принялся оправдываться Пересвет. – И молодого Микулу Васильевича со товарищи на постой сопроводил. Пора мне теперь утолить голод! Да и Радомир мой, посмотри-тка, буйной головушкой трясёт. И ему попить тёплого и покушать охота. Зачем же животину мучить?

– Так ты друга-то обиходь, вояка-московит, – ответил старец, улыбаясь. – А потом, как каши отведаешь, приходи-ка ты в храм. Мыслю я, пресветлый ты человек…

– Сашка я, Пересвет. А насчет просветленности моей это ты, отче, заблуждаешься. Корю себя, распекаю всячески, понуждаю отвратиться не только от поступков нехороших, но даже и от мыслей. Но слаб я душою, хоть телом и силён. Часто бываю и пьян, и похабен, и в драках замешан. Но подвигов ратных не чураюсь. Вот так-то!

– Пресветлый, – повторил старец задумчиво. – И многоречивый. Приходи нынче вечером в собор. Помолчим вместе.

И старец указал посохом на врата Спасо-Преображенского собора.

* * *
Как-то расхотелось Сашке к расписному ковшу прикладываться, хоть и праздников нынче сразу два: и княжича крещение, и съезд удельных правителей. Дорога дальняя проделана, митрополичья служба справлена. Казалось бы, сам Бог велел хлебнуть хмельного напитка, ан не хочется. И даже еда в горло нейдёт. Похлебал Пересвет жидкой кашицы, а к блинам и белорыбице не прикоснулся. Сбегал на конюшню, Радомира проверил.

А на улице уж темно. Снег под звёздной россыпью так и блещет, а скрипит-то как! Будто новое седло! А над банной кровлей дым стоит столбом, будто кошачий хвост. Прямо в звёздный свод упирается. А из баньки-то смородиновым духом несёт, влажным теплом. И помыться бы, и попарится. А не идёт из головы чудесный старец в драных лапотках. Сам-то Пересвет в сапогах хороших, да ещё в запасе валеная обувь имеется, да корзно[67], мехом подбитое, плечи закрывает, да шапку лисью на уши натянул – тепло! А старичок-то в холщовой шапочке, в зипунишке, а в соборе-то стынь, наверное. Пересвет, оставив мысли о бане, поспешил к собору. Но в первый-то раз с полдороги вернулся, порылся в дорожном мешке, достал новые, воловьей кожей подшитые валеные сапоги. Тогда уж к Спасо-Преображенскому храму бегом помчался. И с той же страстью необоримой мечтал он о молчании в обществе чудесного старца, как при свете дня грезил о каше масляной и расписном ковше.

Внутри храма оказалось сумрачно и тепло. Живые светлячки лампад высвечивали тёмные лики святых, бросали слабые блики на скупую роспись стен. Над обнаженной головой Пересвета висел непроглядный сумрак. Казалось, там, под куполом, на невообразимой высоте реет, расправив огромные крыла, неведомая птица. Вот, сейчас она опустится на каменные плиты пола, сложит могучие крыла, воспоет, возликует!

– Живущий под кровом Всевышнего под сенью Всемогущего покоится, говорит Господу: «Прибежище мое и защита моя, Бог мой, на Которого я уповаю!» Он избавит тебя от сети ловца, от гибельной язвы, – робко затянул Пересвет[68].

Сонное эхо отозвалось ему из уголков храма.

– Перьями Своими осенит тебя, и под крыльями Его будешь безопасен; щит и ограждение – истина Его. Не убоишься ужасов в ночи, стрелы, летящей днем, язвы, ходящей во мраке, заразы, опустошающей в полдень. Падут подле тебя тысяча и десять тысяч одесную тебя; но к тебе не приблизится… – продолжал Пересвет. Сердце его занималось от волнения, голос срывался, слова путались, но он упорно не умолкал и довел начатое до конца.

– За то, что он возлюбил Меня, избавлю его; защищу его, потому что он познал имя Моё. Воззовет ко Мне, и услышу его; с ним Я в скорби; избавлю его и прославлю его, долготою дней насыщу его, и явлю ему спасение Моё…

Эхо вторило ему сладкозвучно, искренне. На миг Сашке показалось, будто из глубины храма, из открытых дверей алтаря взирают на него очи сурового ангела, темнокрылого, ясноокого, огромным мечом препоясанного. Будто смотрит ангел, вопрошая безмолвно: готов ли ты отрешиться от удовольствий жизни? Готов ли к лишениям? Готов ли к подвигу, к муке? Песнь замерла на устах Пересвета, он умолк, опустился на колени, прижимая к груди заветный подарок, валеные сапоги. Прошептал:

– Не готов я. Жить охота…

– Так живи, – ответило ему эхо из глубины храма. – Но живи молча. Не настало ещё время для праздничных песнопений.

Пересвет присмотрелся. В глубине храма, рядом с ликом святого Николы, он разглядел две коленопреклонённые фигуры. Одна – дородная, могучая, другая – поменьше и потоньше.

– Ступай сюда, Александр, – прогремел рокочущий бас. – Но молча. Неуместно ныне многословие твоё. Преподобный Сергий с нами.

Пересвет поднялся, приблизился смиренно к лику святого Николы, прошептал:

– Позволь словцо, преподобный… – и, не дожидаясь разрешения, продолжил: – Вот тут сапоги хорошие, новые. Нарочно для почетного присутствия на княжеском съезде приобрел у мастеровитого человечка Илии Шерстопряда. Илия на Москве живет. Хороший человек, многосемейный, чадолюбивый, опрятный. Семеро дочек у него, а сыновей только двое народилось. Но сапоги хорошие он изготовляет! И святому старцу пригодны, и воину, и князю не стыдно в холода-то…

– Соловьём разлился, суетный человек! – ответили ему из мрака знакомым голосом.

– Отче Иеремия! Разве так ты прежде называл Сашку Пересвета, митрополичьего дворянина?! В позапрошлую зиму я переписал для тебя «Лествицу». Два месяца глаза портил, ты ж сам просил поспешить, вот я и старался…

– Умолкни, Сашка, не мешай молитве! – рыкнул Иеремия.

Но второй голос, также знакомый теперь Пересвету – голос нечаянно встреченного в этот день старца Сергия – возразил первому:

– Пусть воин присоединится к нам, пусть поговорит, о чём душа требует. Он набожный человек и пришёл с добрым намерением.

– Набожный! – не без ехидства повторил Иеремия.

Хотел было Пересвет попенять иерею Спасо-Преображенского собора на неуместное ехидство, но умолк на полуслове, сдержался. Ему почудилось вдруг, что птица снова воспарила, расправила над ним чудотворные крыла, овевая сладостными ароматами, лаская, любя.

– Грешен я и плотскими грехами, и прочими пороками обременён, – внезапно произнес Пересвет. – С малолетства мечтал я о жизни праведной в лесу, в обители, но тянет, тянет меня неотступно к людям. Люблю я вкусную пищу, люблю собрания друзей весёлых. Люблю…

Пересвет умолк, закрыл рот ладонью, сжался, опустил голову.

– Почему запнулся, сыне? Говори как есть…

– Люблю женское тело… – выдохнул Пересвет. – Но ты не подумай чего, отче. Я не с каждой стану. И при взятии вражьего стана к насилию над женщиной не прибегну, а так только попрошу…

– Милосердие Божие, струящееся из лона Бога Отца, уповаю на Тебя. Милосердие Божие, величайшее достоинство Бога, уповаю на Тебя. Милосердие Божие, непостижимая тайна, уповаю на Тебя… – загудел Иеремия.

– Простите, отцы… – опомнился Пересвет.

– Мечтаниям подвержен, – молвил Сергий, а Пересвет почуял и в словах его, и в звучании голоса светлую улыбку, поэтому расхрабрился:

– Лучшее снадобье от воинской усталости – молодая баба, а коли молодой нет – можно и немолодую…

– Зачем не женишься? – тихо спросил Сергий.

– Прошлую зиму переписывал я «Лествицу» и усвоил прочно слова праведные святителя Иоанна: «Человек неженатый, а только делами связанный в мире, подобен имеющему оковы на одних руках; а потому, когда он ни пожелает, может невозбранно прибегнуть к монашескому житию; женатый же подобен имеющему оковы и на руках и на ногах»[69]. А я, преподобный, мечтаю о подвиге иноческом…

– Не в том твоя судьба! – в сумрачном безмолвии храма слова Сергия были подобны вешнему грому. – Иное служение вижу для тебя, но уста мои запечатаны до времени нерушимыми замками.

Пересвет затих, пригорюнился. Уставился покорно на строгий лик Николы Чудотворца. Ах, этот пристальный взгляд! Как стерпеть его, как не заплакать? Пересвет поёжился.

– А ведь ты прав, воин, – услышал он тихий голос Сергия. – Замерз я. Ноги словно кусками льда обложены, онемели, уж и не болят они. Пока шёл – всё ничего, болели. А как остановился – не чую ног, и всё тут.

Пересвет торжественно протянул старцу заветный подарок.

– Прими, отче! Исстрадался я, вспоминая о твоих драных лаптях и истоптанных онучах. Бежал сюда в страшном беспокойстве. От банных удовольствий отказался!

– Мученик! – усмехнулся Иеремия.

Фигура настоятеля Спасо-Преображенского собора выпросталась из мрака, как возникает из густого тумана навстречу несущемуся во весь опор всаднику ствол придорожного древа.

– Помолчим, братья! – вздохнул Иеремия. – Завтра нам потребуются и долготерпение, и отвага, и светлый ум.

* * *
Пересвет стоял на пороге большой горницы княжеских палат, ослеплённый дневным светом, льющимся из высоких окон, оглушённый многоголосым гомоном, смущённый хвастливым роскошеством золотого шитья на нарядах гостей, и тщетно разыскивал глазами владыку Алексия. Наконец, взгляд запнулся о тёмную фигуру – прямые плечи, белоснежная борода, чёрный клобук и покрытая синими узорами широкорукавная однорядка до пят. Сергий был здесь же – примостился на скамье возле окна – и в своей простой одежде казался серым воробышком среди петухов. Выражения лица старца было не различить – он сидел спиной к окну, поэтому лик оставался в тени.

Тем временем Дмитрий Михайлович Волынец по прозвищу Боброк, доверенный боярин и свойственник[70] Дмитрия Московского, громогласно пригласил дорогих гостей отведать угощение, и те поспешили к столам, которые были застланы белоснежным льном и уставлены яствами, нестерпимо благоухающими. Нюхнув эти ароматы, Пересвет испугался: что, если предательское чрево заурчит так громко, что вызовет смех проходящих мимо? Потому и поспешил он тоже сесть за стол, на полагающееся по чину место.

В горнице было душно от натопленных печей, да и от многолюдства воздух стал спёртым – успели надышать. Из-за несмолкаемых звуков гуслей и высоких голосов юных певчих начало звенеть в ушах.

Поначалу пели о Соловушке-песельнике, разудалом свистуне, на высоком дубе сидящем, проезжим купцам лютой гибелью грозящем. Затем затянули про Плещеево озеро – о глубокой воде его и девах таинственных, прекрасных и хитромудрых, обитающих на озёрных берегах. В летних сумерках эти девы смотрели на доброго молодца синими глазами и манили его ласковыми голосами. Говорилось в песне также про шелест камышей и про безумные игрища чуда-рыбы, на илистом дне живущей.

Со своего скромного места за одним из столов, стоявших всё же недалеко от великокняжеского, Пересвет видел Дмитрия Ивановича с двоюродным братом Владимиром, сидящих во главе собрания. Неподалёку от них – верный слуга Москвы, Андрей Фёдорович Ростовский, разместил на крытой ковром скамье своё дородное тело. А вот и старый знакомец Пересвета, тот самый Андрей Фёдорович, князь Стародубский. Вот кто бездумный, отчаянный рубака, который не раз задирал Пересвета, лишь бы свою удаль показать! У Сашки аж кулаки зачесались, аж глаза прослезились. Эх, так и вдарил бы обидчика кулаком по носу, а потом, без заминки, по башке, а потом…

– Эй, Александр! – услышал Сашка зычный рев. – Готов ли ты, старинушка, нынче же на плещеевом льду сойтись? Кто первый повалится, того, чур, и в прорубь окунать. Но только чтоб по-честному – вниз башкой!

Кто ж это смеет орать так непотребно на столь высоком собрании? Пересвет встрепенулся. Ба! Да это ярославский дядя[71] Дмитрия Ивановича – Василий Васильевич, а рядом-то с ним юный Роман Васильевич. Экие румяные молодцы! Кровь играет! Сашка спрятал кулаки за спину, подалее от греха.

– Что, Сашка, принимаешь вызов? – не унимался Василий Васильевич.

– Как не принять, принимаю! – ответил Пересвет, поднимаясь с лавки, но с опаской поглядывая на владыку Алексия.

Митрополит восседал в высоком кресле по правую руку от великого князя Дмитрия Ивановича.

– Алексашка, сядь на место, – сердито молвил Алексий. – И внемли мне! Не затевай игрищ, не устраивай побоищ до окончания советов и свершения дел государственных.

Сашка повиновался. Руки за спиной так и держал, но вид яств и питий, их завлекательный аромат через некоторое время заставили Пересвета вынуть руки из-за спины и схватиться за угощение. Затем, когда несытое чрево успокоилось, он заново принялся прислушиваться и присматриваться.

Экий бравый воин в пунцовой рубахе с расшитыми оплечьями, златотканом кушаке, весёлый, говорливый! Ба, да не Фёдор ли Михайлович князь Моложский? Точно, он! А вот и белозёрцы – Фёдор Романович и сын его бестолковый, Иван. Удел их дальний. Сами – деревенщины. Однако Ванька-то Белозёрский хоть и бестолков, и наукам не обучен, но боец отменный. Эх, коли случится потеха, надо б опробовать Ванькин лоб. А вдруг да на этот раз поддастся?

А Семён-то Константинович, князь Оболенский – вон рядом с Ваньком клюёт носом. Видно, уж напраздновался, хотя пир только начался. Слабоват! Проку от него малая толика, но всё ж князь, не куропатка!

Вот князь Олег Иванович Рязанский, высокий, сухолицый. Видать, иссушили его страсти – гордость и упрямство! Так и сверлит Дмитрия Московского колючим взглядом. Пересвет помнил Олега, когда был тот Олег много моложе, со светло-русой, не испачканной сединой бородой. Тогда, в 1365 году, Сашка с дуру нанялся к Олегу в дружину, от воинства Тагая отбиваться. Татары ждать лета не захотели, нагрянули внезапно, в лютые холода. Ох, и припекли ж тогда ордынцы Олегу Рязанскому правую бочину, и брюшко поджарили! Горела Рязанщина багровым полыменем! Горели городки, горели сельца! Народишко по лесам прятался. Кто выжил, кто зимние холода перетерпел, летом повылезли на поля, собрали недогоревшее зерно, похоронили мертвецов.

В несчастливой битве за Олега потерял Пересвет всю свою дружину. Двадцать пять отчаянных храбрецов полегли вкруг синего Пересветова стяга, на котором была вышита ярким шёлком вепрячья голова и золотой жёлудь. Сам Пересвет чудом выжил. Отлеживался всю зиму в лесной землянке – убогом жилище с проваленной дерновой крышей, спрятавшемся в самом сердце непролазной чащобы. Видать, убежище это появилось ещё во времена нашествия Батыя, ведь и тогда рязанцы прятались по лесам.

Заботы хозяина землянки – старца-отшельника – не дали Сашкиной душе проститься с телом, отогнали смерть. Тёмными зимними ночами во мраке, рассеиваемом лишь трепещущим огоньком лучины, пел Пересвет вместе со старцем псалмы да читал «Лествицу». А когда растеплело и дни сделались длинными, вместе с отощавшими от голода пахарями ковырялся Сашка в весенней грязи, разыскивая кости убитых товарищей. Всех схоронил, положил шеломы на могильный холм. А стяг, испачканный кровью и побитый стрелами, сохранил, сберег в беспрестанном беспокойстве кочевой жизни. И вот рязанский князь, навлекший на Пересвета столько бед, снова перед ним, жив живёхонек!

– Каков ты, Олег Иванович! – рокотал Алексий. – Нет в Междуречье человека упрямей тебя! Нет правителя несговорчивей. И далась же тебе эта Лопасня! И надобится же тебе мутить светлую водицу нашего единодушия, поминая захолустную эту волость!

– Я в своем праве, владыка! – набычился Олег. – Отдайте Лопасню! Обещали!

– Лопасня – моё наследственное владение! – отрезал князь Дмитрий.

– Возмужал ты, Дмитрий Иванович, – усмехнулся князь Олег. – Третьего сына твоего крестим, среднему пострижены[72] устраиваем. Во многих делах преуспел: и в домостроительстве успешен, и Ольгердову рать победить сумел.

– Как не суметь! – Владимир Андреевич вскочил с места.

Приятные переборы гуслей смолкли. Певчие люди испугались грозного Владимирова лика, умолкли.

– Твоими молитвами, Олег Иванович, осилили хитрого литвина! – бросил с вызовом Владимир Андреевич. – Ты, видать, так веришь в силу своих молитв, чтотолько молитвами нам и помогал, а больше ничем – ни воями, ни добрым советом.

– Эк лицо-то у тебя покраснело, Володимер! – усмехнулся Олег. – Береги здоровье смолоду, храбрейший князь!

– Ишь как надсмехается! – горячился князь Владимир. – Верно, ты, Олег Иванович, себя волком почитаешь, гордым зверем лесным, отважным охотником?! Нет! Ты не волк, ты! Ты – барсучина, тот, что в норе сидит и на промысел выходит, только если тишь да гладь над его норой! Но и барсука можно сыскать и из норы выкурить! А находят барсучью нору по смраду отвратительному, а выкуривают тамошнего насельника дымом!

– Дмитрий Иванович! – загрохотал Олег, тоже поднимаясь с места. – Утихомирь своего родича, коли он дорог тебе. Если мальчишка не умолкнет сей же миг, не сносить ему головы!

– Он мне грозит! – возопил Владимир Храбрый.

– Остынь, Володька! – рявкнул Олег. – А ты, Дмитрий, припомни, как во время нашествия Тагая стоял за Окой вот с этим вот братаником своим плечом к плечу, – князь снова глянул на Владимира. – Припомни, как смотрели вы, как любовались на наши корчи и муки. С войском стоял ты, союзничек, сомневался, своих ратников берег. А может, и радость испытывал, зная, что татарские орды мой народ потрошат?! Ну ничего! Сколько раз нас распинали, сколько четвертовали, сколько в чужедальние края, в жестокую неволю угоняли, а мы всё живы. И теперь мой черед выжидать настал. Посмотрю, чем твоя, Дмитрий, замятня с Мамаем закончится, а там уж решу, чью сторону принять!

Оба – и Владимир, и Олег-рязанец – не собирались снова садиться за стол. Владимир, багровый от гнева, водил по поясу правой рукой так, словно искал рукоять меча. Олег сверлил его насмешливым взглядом. Дмитрий молчал. Опустив голову, он пристально рассматривал скачущих коней, вышитых по окоёму белоснежной скатерти. Пересвет же высматривал на столе блюдо потяжелее, дабы, если придётся, принять достойное участие в схватке.

Юный Роман Васильевич вскочил с места и встал рядом с Владимиром. Глаза ярославского князя горели боевым огнём.

Честное собрание взволновалось, чуя предстоящую свару.

– Опомнитесь, неразумные! Вы же крест целовали и слово давали миром все дела решать! – слова Алексия, отразившись от высокого свода княжеского покоя, пали на головы разгорячённых князей, словно ледяной горный водопад. Гомон затих. Теперь говорил один лишь владыка:

– А ты, брат Сергий, зачем в углу затаился? Разве для того зван ты сюда, чтобы в молчании здешние раздоры созерцать? – продолжал Алексий. – Скажи своё слово веское. Рассуди.

– Не таюсь я, брат Алексий, – и давешний знакомец Пересвета вышел на середину княжьей горницы, опираясь на свой изрядно истёртый черемуховый посох. – Однако в вескости моего слова сомневаюсь и потому прошу – не надейся на меня сверх меры и не хвали, а то обуяет меня гордыня.

Пересвет с удовольствием приметил на ногах старца подаренные валеные сапоги вместо исхоженных лаптей.

– Ой, и шумите вы, – продолжал между тем Сергий. – Хорошо хоть мечами друг другу не грозите.

– Мечи за дверями хоромины оставлены, – произнес торжественно Боброк. – Согласно уговору на снему[73] с мечами не являться! Потому и уговорились мы, отче Сергий, что знаем за собой грех гневливости. Сам видишь – не так уж мы и неразумны. Ты, конечно, разумней всех нас, но и мы – не дети малые, и поучать нас по всякому поводу не надобно. И сами придумаем, как научить кого следует, – Боброк недобро посмотрел на Олега Рязанского, а затем оборотился к великому князю: – Верно говорю, Дмитрий Иванович?

Меж тем вскочил и Дмитрий Константинович, князь Суздальско-Нижегородский, до сих пор таивший на Сергия большую обиду за то, что старец когда-то вмешался в семейное дело и затворил в Нижнем Новгороде храмы, дабы привести Дмитрия к миру с младшим братом Борисом.

– Рад видеть тебя, отче Сергий, – дерзко обратился князь к старцу. – Что привело тебя в Переславль?

– Это я просил преподобного прибыть в Переславль для крещения моего новорожденного сына, – великий князь Дмитрий Иванович также поднялся с места.

Ах, как походил он сейчас на отца своего, князя Ивана Красного! Тот же глубокий, подернутый тайной думой взгляд, та же величественная осанка, те же тёмно-русые кудри, сбрызнутые первой сединой. Дмитрий старался не смотреть на старшего Константиновича, говорил ровно, голос волнения не выдавал. Юный князь Роман из Ярославля, видя это спокойствие, устыдился собственной горячности, отошёл от Владимира Храброго, первым начавшего спорить с Олегом, и в явном смущении вернулся на положенное место за столом.

– Слухом Земля полнится! – гремел Дмитрий Константинович. – С тех пор как ты, отче, у меня храмы позапирал, много воды утекло! Ныне народ тебя чуть ли не святым чудотворцем почитает!

Дмитрий Константинович скривился. От воспоминаний о давней обиде в нём закипал гнев. Чрево князя сотрясалось, лысая голова покрылась красными пятнами, бородища встала колом. Честное собрание с немым изумлением взирало на Дмитрия Константиновича. Дмитрий Московский также молчал. Лицо его сделалось неподвижным, словно у деревянного истукана, но глаза метали молнии. Оглядевшись, суздальско-нижегородский правитель понял, что слишком дорого обойдётся ему дальнейшее поношение Сергия, и потому замолк, грузно опустился на скамью.

Сергий же, выждав немного, напевно произнёс:

– Буду говорить с вами о змее лютом и жадном. Вот уж полтораста лет, как ходит он по нашей земле, палит её и разоряет.

Слова старца эхом разнеслись по горнице, и показалось Пересвету, будто уже не горница это, а храм, и сейчас начнётся служба.

– Сядьте, братья, – голос Сергия звучал кротко, но чувствовалась в нём внутренняя твёрдость. – Разговор долгий будет.

Князья, сами не зная отчего, повиновались. Как если бы и в самом деле оказались они не взрослые мужи, а дети малые, расшалившиеся, которых мудрый наставник призывает утихомириться, дабы можно было начать урок.

Сергий продолжал свою напевную речь:

– Вот шёл я сюда по зимнему лесу, шёл по дороге езженой и думал себе думу – о змее лютом и о возможности победы над ним. Так пришёл я в Переславль. Молился в соборе, к Господу обращался, чтобы Он направил меня, подсказал ответ – как победить змея. И пока я молился, взор мой обращался то на роспись стенную, то на икону, где змей присутствует. И увидел я, что везде одно и то же – везде змея побеждает воин в доспехах и с копьём в руке. Потому и дошел я до палат, где собрались благородные князья, владетели и управители, воины храбрые.

– И кто же из нас тот воин, который победит змея? – ехидно спросил князь Олег Иванович Рязанский, никак угомониться не желавший. – Уж не великий ли наш князюшка Дмитрий Иванович? По силам ли ему? Змей-то многоголов…

– Верно говоришь, – неожиданно для всех кивнул Сергий в ответ на Олеговы слова. – Змей многоголов и потому одного воина мало. Сколько ни есть воинов на этом честном собрании, всем дело найдётся.

– Да что нам змей! – задорно крикнул юный Роман Васильевич, поняв мысль старца. – Мы ка-а-а-ак единым кулаком вдарим, та-а-а-ак и сметём супостата, чтоб не творил, паскуда, более непотребств на нашей земле…

– Да, по Мамаю надо единодушно вдарить! – внёс свою лепту Борис Константинович, брат суздальско-нижегородского князя. – Всем миром надо препону ему поставить! Встать на рубежах стеной нерушимой!

– Нет, братец! – возразил Дмитрий Константинович. – Не станем стен городить! В степь пойдём! Первыми нападём на темника! Разметаем кибитки, возьмём казну!..

– И баб его! – добавил Василий Васильевич Ярославский.

– Баб пускай рязанец берёт! Его бояре на татарках женятся! – захохотал Семён Оболенский.

– Коли будем так рядить, дети наши уж точно татарами зваться будут, – буркнул себе под нос Пересвет, но никто его не услышал. Разве что владыка бросил на своего челядинца мимолетный разгневанный взгляд.

– Предлагаете нам поход на Орду учинить?! – вскипел Олег Рязанский. – Посмотрим, достанутся ли моим боярам татарские бабы. Я вот сомневаюсь!

– Да сомневайся! Сомневайся! Без тебя управимся! – накинулся на него Борис Константинович. Он единственный во всём собрании не снял кольчуги, а как был с дороги, так и сел к великокняжескому столу. Наверное, потому-то плохо сиделось Борису, неудобно, неспокойно.

– Нельзя со змеем воевать, когда такая междоусобица, – возразил Сергий.

– А что ж делать, отче?! – возопил Борис. – Сколько ж ждать, пока дурни одумаются, а трусливые осмелеют? Этак можно ещё полтораста лет оставаться под игом поганых.

– Что делать? – кротко переспросил старец. – Отвечу, – голос его вдруг сделался строгим. – Тебе, Борис Константинович, жить так прежде: в срок выход[74] Орде отсыпать. Да всё сполна платить, не скупясь, сдирая последнюю шкуру со смердов своих.

Сергий обернулся к суздальско-нижегородскому князю:

– А тебе советую смирно за стенами нижегородскими сидеть и брата своего Бориса Константиновича придерживать, чтоб на низ Волги не совался! Да сынка приструнить, чтоб купеческие караваны из Орды и обратно через свои земли пропускал невозбранно.

Старец глазами отыскал князя Рязанского:

– Тебе советую с татарами дружбу водить, а если кто из князей против Орды воевать станет, в стороне держись. Помни крепко, как Тагай на Рязань ходил. Бойся и завещай сей страх детям своим и внукам. Тебе не помогли – и ты не помогай. Пускай теперь другие земли горят!

Сергий посмотрел на великого князя:

– А ты, Дмитрий Иванович, денно и нощно, и повсеместно кори Михаила Тверского за измены, за преподлые наушничества в Орде, за клятвопреступления. Мсти ему так же искусно, как ты прежде мстил – сына его Ивана из Орды выкупил да у себя держать стал на хлебе и воде. Не прощай Михаиле, и тогда он ещё более стараться станет.

Слушая старца, который и одному, и другому, и третьему, и четвёртому советовал творить недостойные дела, князья дивились и не верили ушам своим.

– Что смотрите недоумённо? – спросил Сергий. – Разве плохи мои советы? Разве не такое житьё вам любо? Я смотрю вокруг и вижу опустошение: засуха, мор, глад. Чем объяснить Божью немилость к нам? Уж не нашими ли грехами? Но уж если закоснели вы в грехах, так не ждите добрейшего плода от презлого семени! Терпите Божью кару и насылайте на себя новые!

– Да неужто мы превратимся в покорных тварей, безответных и трусливых? – прохрипел Борис Константинович.

– Рой землянки, Боря, – усмехнулся Фёдор Михайлович Моложский. – Станешь с боярами своими, едва заслышав конный топот ордынских ратей, в лесах хорониться. Вон, Олег свет Иванович, так-то и неплохо поживает. Он и крепостей не строит. Зачем? Землянка удобнее: и непогоду пересидишь, и пожар, и нашествие Орды!

– Димитрий! – вознегодовал рязанец Олег Иванович, обращаясь к великому князю. – Окороти своего любимца! Мал удел у Моложца, зато язык велик. Окороти! Не то я язык его с уделом уровняю!

– Оставь, Олег! – сказал Дмитрий Иванович с досадой. – Фёдор дело говорит, да и остальные тож. – Великий князь перечислил их по именам. – Дмитрий, Борис, Владимиры оба, Роман, за единодушие ваше спасибо. Верю, что и остальные хотят иго поганое скинуть. Уж как порешили против Мамая стоять, так и быть по сему. Не станем больше ждать, когда он в земли явится. Сами навстречу пойдем. А что до выхода…

Дмитрий вдруг умолк, оглядел всю горницу – пиршественный стол, родичей своих, а также друзей мнимых и истинных. Притихли и князья, утомлённые хмелем, сытостью да и от раздоров уставшие.

Решение для Дмитрия Ивановича было трудным. Кому из собравшихся кроме митрополита Алексия и игумена Сергия он верил безоговорочно? С кем в большой бой идти? Молчал князь долго, а под конец молвил коротко:

– Казну поганым не дам. И в землю свою их не пущу.

* * *
Старец шёл быстро, очень быстро. Порой Радомир с шага срывался в рысь, чтобы поспеть за Сергием.

– Зачем так торопиться, отче? – недоумевал Пересвет. – Как ни беги, как ни поспешай, а всё одно, одним днём до Маковца не добраться. Одну-то ночь придётся заночевать. В лесу, под ёлкой боязно. Волчьи стаи бродят, а вот в сельце…

– Кому Богом суждено на поле брани пасть, тому уж точно волков бояться нечего, – отвечал старец, не замедляя шага.

«На поле брани пасть? Это он о моей судьбинушке речь ведёт?» – подумал Сашка, но прямо спросить побоялся.

Старец меж тем выбрал место для ночлега. С торной дороги прыгнул в сугроб и направился в чащу, где лежала большущая ель, вывороченная с корнем давней бурей. Корни, облепленные смёрзшейся землёй, будто щитом, защищали от ветра, дувшего со стороны широкого тракта. С других сторон защищал лес.

– Нешто грузди нашел, преподобный?! – беззлобно усмехнулся Сашка, видя, как Сергий возится у основания земляного щита, разгребает сугроб в разные стороны.

Оказалось, что в этом месте уже случалось кому-то ночевать – под снегом лежал старый слой еловых веток, поэтому Сашка, оставив коня стоять неподалёку, принялся отламывать от поваленного дерева новые ветви и устраивать подстилку, чтоб не на стылой земле спать. Старец делал то же.

– Замёрзнем, – усомнился Пересвет. – Не лучше ли, отче, до сельца добраться? Там нас в тепле приветят.

– Чем нас в сельце приветят, одному Господу ведомо, – ответил Сергий. – Я вижу, у тебя в тороках меховое покрывало. Ты б накрыл им коня. Уж он у тебя и силен, и мохнат, но под покрывалом ему надежней будет, теплее.

– У меня и для нас есть чем согреться. И краюха есть, и кусок вяленого кабаньего мяса, и трут, и огниво.

– Трут и огниво? Так затепли костерок, сыне. Хоть тепла от него будет и немного, но всё ж веселее будет.

– Эх, будь по-твоему, – вздохнул Пересвет.

Затеплили костерок. Разделили на троих пребольшую Пересветову краюху. От мяса Сергий отказался, и Радомир такого не ел, поэтому пришлось Сашке, хоть и стыдясь, жевать кабанье мясо одному. Случись такое в селе, не стал бы есть, но в холодном лесу без пищи и впрямь легко было замёрзнуть.

– Поутру зайдем в сельцо? – спросил Пересвет. – Хлебом разживёмся, молочком.

– Не хожу я по селам, – ответил старец. – Смущается дух мой при виде мук напрасных…

До самой полуночи рассказывал старец Пересвету о походах своих по дорогам. Об опустошенных чумой деревнях, о полчищах крыс, пресекавших одинокому страннику путь.

– Нет зрелища страшнее для живого человека, – вздыхал Сергий. – Соберутся эти твари скорбные в несметные стаи и бегут, словно река текучая. Только речка настоящая мокрядью да тиной пахнет, а крысы смердят ужасно. Речка журчит успокоительно, а крысиное скопище пищит, зубами скрежещет и шелестит…

– Как шелестит, отче?

– Если доведется услышать шелест и скрежет великого множества крысиных лапок – сразу распознаешь, не сомневайся! Бегут, мельтешат, сами изранены, потому как на бегу терзают и друг дружку, и всё, что встретят на пути.

– Как же ты спасался от них, отче?

– Да так и спасался. Влезу на сосну и сижу, словно дятел. Да высоко лезть приходилось, да подолгу сидеть! Крысы – твари умные и ловкие. По деревам не хуже твоих белок лазать умеют. Но всё же, слава Господу, это не белки, потому избери сук повыше и сиди себе, пока минет напасть.

– И я видывал страшные виды, – вздыхал Пересвет. – Поля и лощины, устланные человеческими костями. Вот, посмотри, отче на Дрыну мою. На таком бранном поле и подобрал. На Рязанщине из руки мёртвого татарина вынул!

– Нет, сыне! Не так страшен смрад вымерших от чумы деревень, не так ужасен вид побоища. Но крысы! Тьма крыс, полчище, несметное множество! Боялся я! И уговаривал себя, и молился, но, увы, боялся.

А Пересвет опасался волков. Даже отходя недалеко, чтобы наломать с ели ещё веток для костерка, всматривался в серый сумрак заснеженного леса, где чернели стволы дерев. И чудились повсюду алчные волчьи очи, слышался шелест веток и снега под серыми лапами. И крепче сжимал Пересвет рукоять Дрыны. И молился, и спешил вернуться к старцу, подкармливал костерок, поил Сергия тёплой талой водицей, смотрел в лицо старца с возрастающей тревогой. То ли дремлет он, то ли захворал? Почему отуманился острый взор? Что за тени залегли возле носа? Или это блики костра, или внезапная хворь? А старец то ли грезил, то ли бодрствовал. Так до самого рассвета блуждал в полузабытьи между сном и явью. Порой надолго умолкал, порой принимался напевать, и тогда Пересвет старался вторить ему, припоминая слова псалмов.

На утро Сергий едва смог подняться на ноги, но в седло сесть отказался наотрез:

– Не привык я, Сашенька, в седле мотаться, – затем помолился безмолвно и вдруг распрямился как-то, встряхнулся, надел на спину свой лыковый кузовок и пошёл, да так лихо, словно с вчера и не было печальной немощи его, словно крылья невидимые несли игумена Сергия к родимой обители. Скрипели по утоптанному снегу валеные сапоги старца, подаренные Пересветом, а рядом глухо топотали огромные Радомировы копыта.

Пересвет задрёмывал в седле. Сквозь сонный дурман видел он плетёный кузовок на спине старца да вздымающиеся по краям дороги высокие ели.

* * *
Тропинка становилась всё уже. Старец и конь теперь не могли идти рядом. Тогда Сергий пошёл впереди, а Радомир то радостно тыкал ему мордой в шею, то хватал зубами за крышку короба. Пересвет пытался усовестить коня, натягивал узду, но Радомир косился на всадника недовольно и продолжал своё.

Запорошенные ели клонили на плечи Сашке тяжёлые ветви. Стало так тихо, что различимы были все дальние звуки. Вон птица вспорхнула, заставив снег с ветки осыпаться в лесной сугроб. Вон хрустнул сучок под лапой почти не видимого на белом зайца.

Старец между тем ускорил шаг.

– Скоро уж, – бросил он через плечо. – Скоро дом, покой. Ах, устал я…

И то правда – скоро жильё. Пересвет учуял дымный аромат. Тропинка завивалась подобно змее то влево, то вправо, пока наконец не забежала за высокий тын Маковецкого монастыря.

Странной показалась Пересвету эта ограда. Длинные высокие брёвнышки, сверху заострённые, плотно подогнаны друг к другу, надёжно скреплены обвязкой. Чтоб такой тын преодолеть, нужны и сноровка, и умение немалое. Но что такое?! Ворот у ограды нет! Входи кто хочешь: хоть медведь, хоть недобрый человек.

Сергий остановился, поднял взгляд на Пересвета.

– Медведь ко мне пречасто приходил, – молвил старец. – Но так было поначалу, пока я в этом месте один жил. Сейчас уж не навещает меня косолапый то ли потому, что многолюдно здесь стало, то ли потому, что окончился его век звериный. А тын братия возвела, пока я в Серпухове монастырь налаживал. А ворота-то, зачем они? Лишняя морока – открывать и закрывать, отвлекает от дел других.

Пока они говорили, во дворе монастыря начали собираться монахи – братия вышла встречать своего игумена, а также ожидала услышать, кто же пожаловал сюда вместе с отцом Сергием.

Пересвет соскочил с коня. Нет, не нравился Сашке нынешний вид старца. От быстрой ходьбы по хорошему морозцу люди румяными становятся, пышут жаром, будто свежеиспечённые пироги, а Сергий стал бледен, дышит слабо, смотрит смутно.

– Благослови, честный отче, – хором произнесла братия, а Пересвет, почти перекрывая хор голосов своим басом, в крайнем беспокойстве просил:

– Здоров ли ты, отче?

– Здоров, устал только, – успел ответить Сергий прежде, чем невыносимая усталость отняла у него возможность не только идти своими ногами, но даже стоять.

– Ах, томно мне, сомлел, – прошептал Сергий.

Пересвет успел подхватить его, поднял на руки. Ох, и тяжел оказался старец!

– Нет, старче, ты ещё не помираешь! Духу в тебе много, но и здоровой плоти вдосталь! – так говорил Сашка, а братия меж тем обступила их, тоже с беспокойством спрашивала игумена о здоровье, но Сергий уже витал где-то в иных сферах, ближе к Богу.

Пересвету указали дорогу к келье преподобного, и Сашка, широко шагая по тропинке, между потонувших в сугробах избушек Маковецкой обители отнёс Сергия в то жильё, куда указали.

Вот она, низенькая избушка, наверное, самая старая в монастыре, но заботливо поддерживаемая в надлежащем виде. Щели между брёвнами конопляным волокном заткнуты и сверху глинкой замазаны – совсем недавно замазаны. И крыша перекрыта недавно. Оконце затянуто бычьим пузырём. Дверь плотно подогнана. На крылечке все досочки новые, одна к одной. А возле крыльца на широком дубовом пне искусно вырезанное из дубовой же колоды изображение медведя. И всякая-то шерстишка иссечена, и глазки, и ушки, и пасть оскаленная, словно в улыбке, и когтищи на лапах, и зубищи.

– Это каким же мастером надо быть, чтоб сотворить такое! – изумился Пересвет, но тут же опомнился и, легонько подталкиваемый в спину братией, внёс Сергия в избушку, устроил на скромной постели. Оглянулся, ища стол с кувшином или плошкой, хотел лицо преподобного водой омочить, но сам не заметил, как был оттеснён монахами, которые со знанием дела начали хлопотать вокруг старца, влили ему в рот какое-то снадобье, стащили с ног Сергия сапоги, укутали его получше большим одеялом из овчины.

Один из чернецов, чуть помладше Сергия, взял Пересвета под руку и повёл к дверям:

– Ступай, сыне. Спасибо, что подсобил. О дальнейшем не тревожься. Господь милостив – послал отцу Сергию тебя в попутчики, чтоб игумен наш, привычный к одиночному хождению, добрался до обители благополучно. Думаю, будет Господь милостив и дальше. Ты же стань нашим гостем. Брат Илая тебя накормит и укажет, где взять сена для коня.

Так Сашка оказался на крыльце избушки. Престарелый монах снова скрылся в её чреве, а снаружи никого не было видно.

– Эй! Где тут Илая? – громко спросил Пересвет.

Вдруг откуда-то сбоку, словно из-под сугроба, прозвучал мерзенький голосок:

– Ты кто такой, орясина? Да как посмел войти в святую обитель, перепоясанный мечом? А коня почему за забором не оставил?

– Экий ты любопытный, – шмыгнул носом Пересвет. – Укажи-ка мне, где взять сено, а после я тебе и отвечу на всё.

Из-за сугроба возникло нечто низкорослое, мешковато-округлое, сверху заросшее густым сизым волосом, а снизу прикрытое драной дерюгой. Пересвет услышал перестук вериг, учуял смрад давно не мытого тела, распространявшийся даже на морозе.

– Кто ты? Зверь иль человек? – усмехнулся Пересвет.

– Я – Илая, монастырский ключник. А ты кто таков? Зачем преподобного Сергия обидел?

– Я митрополичий дворянин Сашка Пересвет. По указу владыки сопроводил преподобного к месту монастырского жития. А с чего ты взял, что я чем-то обидел отца Сергия? Почто на меня напраслину возводишь? – начал сердиться Сашка. – И веди давай меня к овину, или где у вас тут сено хранится!

Существо неторопливо зашагало по проложенным между сугробами тропкам, продолжая хаять Пересвета. Так дошли до того места, где был оставлен Радомир, и теперь направились к овину, а ключник всё продолжал корить Сашку, приписывая ему все смертные грехи:

– Предерзкий ты человек, а дерзость твоя от гордыни, а гордыня твоя от кажущейся телесной мощи. Думаешь, силён ты? А я вот вижу в тебе слабостей множество. И не только к блуду с женщинам привержен ты, но и к пьянству постыдному… Думаешь, не чую я в твоём смрадном дыхании перегар? Ох, как от тебя несёт! Ох, как смердит! Чего кривишься? Уверен, что это моё тело смердит? Не-ет. От меня благоухание исходит, потому как запах мой говорит о намерении к небесам приблизиться. А вот от тебя исходит смрад греха, потому как…

Пересвет не дал ему договорить, выпростал ногу из-под полы тёплого плаща, изловчился и пнул мерзкое существо в то самое место, где полагал у него зад. Илая пошатнулся да и ткнулся с размаху в снег тем местом, где предположительно было лицо. Вериги оглушительно загрохотали, брань умолкла. Сашка перешагнул через Илаю, ибо овин уже стал виден без указаний ключника.

Привязывая Радомира возле овина и задавая коню корм – большущую охапку сена – Пересвет слышал позади себя перестук вериг, однако Илая опасливо молчал, никого более не бранил.

* * *
Пересвет обошёл по наружной стороне всю монастырскую ограду. Трогал руками тонкие заостренные сверху стволы молодых сосен, что теперь стали тыном. Пробовал, крепко ли стоят. Вдыхал полной грудью морозный, пропитанный сосновым духом воздух.

Так, ходя кругом, нашёл Сашка неприметную протоптанную в снегу стёжку и побрёл по ней в странной задумчивости, пытался вообразить себя одиноким, забытым миром и людьми иноком, полунагим, вооруженным только безусловной верой в благость Всевышнего.

Стежка вывела на пологий, свободный от леса склон холма, откуда было видно всю окрестную даль. Чудесный простор расстилался вокруг. На многие версты лишь макушки дерев, запорошенные снегом, и ни единого дымка, никакого следа человеческого жилья. Тишина стояла кругом. Слышно было, как потрескивает промёрзшая кора и как скрипят тревожимые слабым дуновением ветерка старые сосны.

Возвращаясь в обитель, Сашка ещё издали заметил сизые дымки над крышами келий. Братия топила печки. Он зашел за тын, снова изумляясь отсутствию ворот. Мимо спешил инок. Его лицо скрывал низко надвинутый башлык.

– Здрав будь, брат! – робко приветствовал его Пересвет.

Ответом стал молчаливый поклон, после чего инок посмешил прочь, к примостившемуся под боком тына дровянику.

– Эх, захворал отец Сергий. Не у кого спросить, а я недоумеваю… – вслух произнёс Пересвет, обращаясь больше к самому себе, но вдруг услышал за спиной.

– В чем недоумение твоё, брат? – Пересвет обернулся на голос.

Перед ним стоял нестарый ещё человек – кряжистый, крупный с суровым обветренным лицом, чернобородый и черноглазый.

– Почему бы не соорудить вам ворота? – спросил Пересвет. – Мой побратим, московский кузнец Тимошка Подкова, сделал бы для вас петли и щеколду…

– Нам не нужны ворота, брат. Не от кого нам отгораживаться. Для нас тын – не защита от диких зверей и лихих людей. Наш тын – всего лишь занавес, отделяющий жилище инков от мира. Посуди сам, разве ограда, пусть даже запертая на замки, защитит нас от набега литвинов или от иных разбойников?

– Снесут, сожгут в единый миг… – кивнул Пересвет.

– То-то же!

– Позволь, брат, посетить храм.

– Ступай за мной да молчи! Многие из нашей братии – молчальники, не ведут бесед ни с кем. И ты молчи, брат.

Инок привёл Пересвета к приземистой бревенчатой церквушке. Состояла она из трёх клетей с двускатными крышами, последовательно соединённых друг с другом. Над средней клетью, самой просторной, возвышалась деревянная башенка, увенчанная крестом. Вход в храм по виду оказался таким же, как вход в обычную избу – маленькая дверь над высоким порогом.

Внутри царил полумрак. Инок остановился перед иконостасом, аккурат напротив Царских Врат, преклонил колени, замер.

– Как величать тебя, брат? – робко спросил Пересвет, становясь рядом по правую сторону и также преклоняя колени.

– Называй меня Саввой, брат, – отозвался инок.

– Позволь хоть немного поговорить с тобой! Не смотри, что я крупнотел и шибко силён. Я – книжный человек, митрополичий дворянин и Священное Писание не только читано мною, но и переписано было не раз. Знакомы мне и труды Иоанна Лествичника. И их я тоже переписывал, так что…

– Что ты хочешь знать, брат?

Савва не обращал к Пересвету лица своего, но Пересвет знал, что инок улыбается, и осмелел окончательно.

– Ищу я, брат Савва, ищу и не нахожу. Уж пятый десяток лет мечусь по свету в поисках предназначения. И принял бы постриг, да не могу – суетный я человек, плотскими желаниями одержимый.

– О чем же ты хочешь спросить?

– Спросить? – Пересвет растерялся, но его ободрил тихий голос Саввы. Монах будто отвечал на вопросы, которые не были заданы:

– Жизнь в обители освобождает дух от сомнений и тревог, а тело от избыточных желаний. Однако в обители житие скорбно, отовсюду утеснения телу. Что ни помяни – всего не достает.

– Зачем же люди стремятся сюда? Уединения ищут?

– Ищут очищения души от коросты повседневности.

– Ах, хотел бы я остаться с вами, да не смогу, ибо опасаюсь избыточных телесных мук. Да и обидел я Илаю-ключника. Но и он виноват. Сварливый человек, обзывается, винит. И не всегда справедливо винит!

– Брат наш Илая, неизменно противясь любому нашему мнению, обвиняя и браня, упражняет нас в долготерпении, – пояснил монах. – Перед Илаей каждый может показать смиренномудрие своё.

Пересвет задумался. Он бы помолился ещё рядом с Саввой. По нраву Сашке пришёлся монастырский храм. Ах, этот запах ладана, хвои! Ах, вездесущий смоляной дух! Однако в холодной этой церкви пальцы так окоченели, что уж не гнулись, да и предательское чрево снова дало о себе знать громким урчанием.

– Ступай, брат, – в тихом голосе Саввы явственно слышалась улыбка. – Живи пока вволю. Придёт и твой срок.

* * *
Вторая неделя минула с того дня, как Пересвет внёс смертельно усталого игумена в келью, а Сергий всё не вставал с постели. Сашка приходил проведать болящего, развлекал разговором:

– Ну вот, отче, а я-то наладился на охоту. Сыскался в обители вашей лук без тетивы. Но я и тетиву нашёл, и стрел наделал. И пика у меня приготовлена. Глядишь, и дичи набью. Может, повезет кабанчика встретить.

Сергий лежал, укрытый до подбородка Пересветовым корзном. В келье было сумеречно. Свет зимнего дня робко заползал в оконце, да едва мерцала лампада перед образом Спаса Нерукотворного.

– Отдохнул ли товарищ наш Радомир? – Сергий силился улыбнуться, но улыбка у него получалась слабой, невнятной, болезненной.

Пересвет горестно вздохнул.

– А Радомирушка и не уставал, – молвил он. – Что такому коню путь от Переславля до Маковца? Ты-то хоть и быстрый ходок, но у него целых четыре ноги. И каких! Ах, отче! Смутно мне, неспокойно, и решил я…

– Обо мне не волнуйся, сыне, – Сергий снова улыбнулся. – Как растеплеет, восстану. А ты, я полагаю, мечтаешь в обители остаться? Так ли?

– Так! Уж больно нравится мне такая жизнь, безгневная, бессуетная, тихая…

– Безгневная, говоришь? А не ты ли Илаю-ключника сапогом пнул?

– Так я… так он меня…

– У Илаи миссия такая: научать братию смирению и послушанию. Терпя обидные поношения, братия приобретает бесценный духовный опыт. Илая и меня, бывает, бранит, но несильно. Милосердный он человек и любит меня всею душой. А тебя, Сашенька, остаться с нами на житие не благословляю.

– Да я уж, отче, с Илаей примирился. Правда, он не бранит меня больше. Не бранит, сколько ни прошу.

– Надо тебе вернуться на Москву, Сашенька.

– Да как же, отче… Как же так?! – Пересвет едва не зарыдал. – Или надоел уж я тебе? Если надоел, то не увидишь более моей рожи до той поры, пока сам не призовёшь. Только позволь остаться и с братией жить!

– Не гневи Бога, Сашенька, не кричи, не гневайся… Ох, тяжко мне…

– Прости, отче…

– Коли желаешь облегчить мои муки, не спорь, не припирайся, а ступай на Москву.

Пересвет поплёлся к двери.

– Повремени, сыне… – окликнул его Сергий.

Сашка замер, а старец продолжал:

– Будь там, пока не призову тебя. А уж как призову, приходи не мешкая.

– И можно мне будет в обители остаться? Не сейчас, так после?

– Не могу тебе сейчас всего сказать, – произнёс Сергий и спросил, будто невзначай: – Помнишь ли медведя?

– Помню ли медведя, отче? Помню! Ты говорил мне, будто приходил к тебе мишка…

– …в Переславле на ярмарке ты ударил медвежьего поводыря, скомороха.

– Откуда ты… Ах, грешен я, отче! Чешутся вечно и зудят мои кулачищи! Как увижу харю непотребную, так не могу устоять – вдарю непременно. Хоть бы ты благословил остаться. Тогда бы братия честная наставила мне против гневливости!

– Я не о том, сыне. Помни и не бойся. Прими судьбу. Смерть твоя под той медвежьей шкурой сокрыта. Как сразишь медведя, так и медведь тебя поразит!

* * *
Смутно было на душе у Пересвета. Всю дорогу до Москвы думал он непрестанно, мучился, сомневался: как скажет Алексию о своём намерении идти в послушание на Маковец? Ведь обещал же Сергий, что возьмёт! Не сейчас, но позже. Однако как же покинуть Алексия? Стар стал владыка и год от года моложе не становится. В Переславль, на княжеский съезд отправляясь, тяготился митрополит предстоящей дорогой. Говаривал Пересвету, дескать, старческие немощи одолевают его, то недослышит, то взор мутится, то в ногах слабость.

– Зато разум светел, – утешал наставника Пересвет.

– Да и разум меркнет, – не соглашался владыка. – Бывают дни, когда все силы трачу я только на то, чтобы не выказать людям свою старческую слабость. Ты уж останься при мне, возлюбленное чадо моё, не покидай до конца.

Три дня пылил Радомир снеговой крошкой по торной, наезженной дороге. Ускорял бег, почуяв невдалеке жилье. От заката до рассвета дремал, пожёвывая запаренное зерно, изредка посматривая на бессонного своего всадника. С рассветом они снова пускались в путь. И снова Радомир сам выбирал дорогу, одну-единственную верную дорогу домой, на Москву. А когда над верхушками вековых дубов, с высоты Боровицкого холма на них глянули маковки Чудова монастыря, Радомир на радостях, не чуя узды, ударился в галоп. Пересвет, отуманенный тяжкими думами, даже и не видел, куда конь летит. Так они и влетели в крепостные ворота. Звон, грохот, бабьи вопли.

– Горшки мои побил! Покалечил! – визжала баба, пытаясь ухватить Пересвета за сапог. Радомир кружил, выгибал шею, скалился на бабу, но ударить копытом не пытался.

Бабьи крики вывели Пересвета из оцепенения, начал он, как умел, отбрёхиваться, но тут услышал оклик давнего своего воспитанника и набольшего приятеля – Никиты Тропаря – под начало которого не так давно Яшку определил:

– Где пропадал, Сашка?!

Сашка оглянулся на Никитку. Эк нарядился-то! И шапка у него новая, яркой лисою отороченная, а валенки не шелком ли расшиты? А кушак-то золотыми бляхами изукрашен.

– Будто девка на выданье, обрядился, – буркнул Пересвет, спешиваясь.

Ах, ноженьки его, как землю московскую под собой почуяли, так мигом ослабели. Что такое? Нет ли беды?

– Беда может случиться, Сашка, – зашептал Никита ему в самое ухо. – Дмитрий Иванович должность тысяцкого упразднил. Многие недовольны, ропщут. Весь клан Вельяминовых взбеленился. Не быть ли бунту?

– Где мой Яшка?! – Пересвет не на шутку встревожился, закручинился. – Ах, остаться б мне на Маковце!

– Бунт, бунт, – таращил глаза Тропарь и уже громким голосом добавил: – Даже Марьяша взбунтовалась, наотрез Микуле Вельяминову отказала!

– Нешто за Яшку собралась? – изумился Пересвет. – Эх, молодые дела! Нет, рано мне пока в монастырь! Сначала надо тут всё благоустроить.

Они шли по затопленным полуденной толпой уличкам, пихая боками встречных и попутных. Радомирушке стало вовсе тесно, некуда копытцу ступить. И он, видя хозяйскую занятость и чрезвычайную озабоченность семейными делами, нет-нет да и покусывал нерасторопных москвичей.

– Владыка тебя ищет, дьяков рассылает, – тараторил Никита. – Дьяки говорят, что Пересвет давно уж должен прибыть, а Пересвета всё нет как нет. Уж и Яшка собирался тебя разыскивать!

– Ты на Москве-то как долго будешь? – задумчиво спросил Пересвет.

– А что?

– Отвечай толком, когда в степь подашься?

– Как снег стает. По снегу за стену не выйду. Да и ни к чему. Мамай сидит в землях аланов, в тёплых источниках пузо греет.

– Ах, досада! Скажи, друже, посоветуй, как Яшку от вельяминовских распрей уберечь? Чего ухмыляешься? Что задумал?

– Ты сам-то, Пересветушка, в распри не встрянь. Уж лучше б ты в монастыре остался! А Яшку твоего Дмитрий Иванович к литовской границе отправил. Ждут от Михаила Тверского новых поползновений. Парень уж которую неделю в отлучке.

Никитка прикрыл бороду рукавицей, засмеялся, подмигнул лукаво. Эх, дела столичные, непростые!

– На Маковец хочу! – рявкнул Пересвет. Потянул Радомира за узду, хлопнут перед Тимкиным носом дощатой воротиной.

* * *
Владыка порадовал Пересвета бодростью духа и задорным румянцем. Алексий мерил твёрдым шагом горницу, заложив руки за спину, не отрывая взгляда от скоблёных половиц. Говорил отрывисто, в голосе его Пересвету слышался едва сдерживаемый гнев.

– Прав ты, Дмитрий! – рокотал митрополит, обращаясь к великому князю. – И ты прав, Владимир! – владыка обернулся к Владимиру Храброму. – Завысились Вельяминовы, занеслись! Но и вы поймите Ивана.

Все трое упомянутых сидели здесь же. Князь Дмитрий – в высоком резном кресле, будто на троне. Двоюродный брат Дмитрия – Владимир Храбрый – на лавке. А на другой лавке, ближе к дверям – Иван Вельяминов, хоть и не родня, но всё же человек близкий, крёстный брат одного из Дмитриевых сыновей.

– Скоро уж век нашей потомственной службе твоему роду, князь… – Иван Вельяминов, поднялся, стал переминаться с ноги на ногу.

– Говори, Иван, – бросил Дмитрий. – Чего уж там!

– …должна же быть за неё какая-то отплата? – внезапная робость сковала Вельяминова и он, словно обессилев, опустил голову.

– Разве ты беден, Иван? – усмехнулся Дмитрий. – Если ты обижен, выскажи обиды прямо.

– Василий Васильевич любил тебя больше нас, родных детей. Пестовал тебя, забывая о сне и пище. Да что там! Дед мой служил твоему прадеду, и я намеревался служить!..

– Намеревался? – Дмитрий снова усмехнулся. – Намеревался? А ныне что же? Переменил намерение?

Пересвет сидел в углу горницы на скамье, возле низенькой двери, ведущей в покои княгини. Нежно обнимая любимую Дрыну, он ждал своего часа. Зачем позвали? Чего потребуют от него управители земли Московской?

– Какой же награды, кроме богатства и почета, ждёшь ты от князя? – сурово спросил Владимир Андреевич.

– Не стану тебе отвечать! – возопил Иван Васильевич. – Кто ты, Володимер, чтобы от меня ответа требовать?

– Вознесся выше князей, – тихо молвил Алексий. – Желаешь не только в силе власти с княжеским домом уровняться, но и в её наследственной преемственности.

– Не будет этого! – князь Дмитрий поднялся с места, обвёл взглядом горницу. – Указ подписан и обнародован. И быть по сему!

– Не меня одного ты, князь, наследственной должности лишаешь, – Иван Васильевич снова опустил голову, говорил тихо, но твёрдо, уверенно. – У отца и на Москве, и за её пределами осталось великое множество родичей да приятелей. Что и говорить, великий был человек, щедрый, много друзей нажил! А ныне, его друзья моими сделались. И я постою за своих, и они-то уж всяк по-своему для меня расстараются. Какая им корысть от меня отворачиваться? Дом Вельяминовых для них – верная опора во всех делах.

– Самая чёрная корысть, корысть гнилая движет тобой, Вельяминов! – зарычал Владимир Андреевич.

– Остановись, Иван! – грозно проговорил Алексий и воздел руки к потолку. Широкие рукава его дымчатой однорядки взметнулись, подобно крыльям чудесной птицы. – Да что ж это делается! Князю грозишь?! Одумайся! Распря?! Раздор?! Увы мне! Что под старость видеть и терпеть приходится!

– Не выпускать его из терема! – продолжал рычать Владимир Андреевич. – Отсюда прямо в темницу направить. Заточить!

Митрополит молчал. Пересвет застыл в своём углу.

– Я решения не переменю, Иван, – повторил Дмитрий. – Тысяцким на Москве более не быть никому.

Вельяминов вскочил, метнулся к двери, грохоча сапогами. Сшиб писчий столик Пересвета. Чернильница полетела кувырком. Пересвет, всё так же сжимая в руках Дрыну, вскочил. Лишь на единый миг Сашка узрел лицо сына своего давнего благодетеля, но понял – непереносимо оскорблен и обижен был Иван Вельяминов. Так обижен, что словно ослеп от гнева. Или от слёз злых? Вот она, дверь! А Вельяминов хотел выйти, да промахнулся, задел плечом за косяк. Наконец выскочил из княжеских покоев. Никто не повелел Пересвету задержать, схватить, а Сашка без приказа действовать не стал. Дверь хлопнула. Владыка вздохнул горестно, а Пересвет молвил, низко склоняя голову:

– Позволь, великий князь, слово скажу. Коротко, по-простому.

– Говори, витязь!

– Нажил ты, князь, себе врага. Врага лютого…

– По нём темница плачет! – прорычал князь Владимир.

– …Лучше сразу убей, не времени! – продолжил Пересвет.

– Что ты такое мелешь, Сашка?! – вмешался Алексий. – Что советуешь?! Не благословлю братоубийства! Хватит! Довольно!

Дмитрий молчал. На сердце было тяжело. Как забыть заботы старшего Вельяминова, покойного Василия Васильевича? Кто в первый раз сажал его в седло? Кто дал утешение и поддержку, когда Дмитрий потерял родителей? Конечно, были и обиды. Много власти взял на себя старший Вельяминов и не чурался эту власть выказывать. Случалось, забывал, что повзрослел уже Дмитрий. Случалось, прилюдно пенял великому князю Белой Руси. А бывало и такое, что творил именем князя дела неуместные. Но разве довольно этого, чтобы теперь загубить молодого Ивана, сына Василия? Как решиться на такое?

– Остынь, Владимир, – сказал Дмитрий устало. – Иван одумается. Он должен смириться, дадим ему время…

* * *
Варвара-вдовица издавна держала на Москве кабак. Однако добротное бревенчатое сооружение нельзя было назвать старым. Горел город – горел и кабак Варвары-вдовицы. Строился город – отстраивался и кабак. И каждый-то раз новая жизнь Варвары начиналась с возведения высокого тына из ольховых жердин. Потом возводились бревенчатые стены кабака, конюшня с сеновалом, сбоку пристраивалась кухонька.

На широком, выложенном сосновыми кругляками дворе всегда было многолюдно, а у коновязи – вовсе не протолкнуться. Желающие переночевать чернолюды ночевали над конюшней. Для более состоятельных гостей Варвара держала в чистоте несколько комнат над кабаком. Строили так себе, не слишком-то основательно. Домишки не стоили того, недолговечны они на Москве, выгорало раз в два-три года всё дотла. Московский люд привык просто, без скаредности относиться к нажитому добру, жить одним днём, куражась в веселье, неистово печалуясь в беде.

Пересвет доел кашу, отставил в сторону пустую миску, вздохнул тяжко:

– Ой, мамонька, что-то пресно мне, что-то не солоно…

И запустил пятерню в миску с моченой капустой, дабы разбавить распаренную, мягкую крупу малой толикой хрусткой кислятинки.

Варвара и Пересвет сидели друг напротив друга за обеденным столом. Горела лучинка, удерживаемая причудливыми загогулинами кованого светца, чтокрасовался на столе, будто цветок. Искры с лучины падали в глиняное блюдце с водой, поставленное рядом, и гасли. Бледно мерцала в красном углу лампадка. В печке, засвечивая через заслонку алыми бликами, потрескивали берёзовые дровишки. За бревенчатыми стенами кабака бушевала злая февральская вьюга. Лютая зима билась в исступлении о плотно притворенные ставни, завивала причудливыми куделями снег по-над тыном. В этот поздний час, незадолго до полуночи Варварушкин кабак оказался пустым пуст. Лишь в углу, под горячим печным боком похрапывал, шевеля тараканьими усищами, пьянющий татарин – прислуга пришлого ордынского купца.

– Подай кваску, Варварушка, – попросил Пересвет.

– Ишь! Кваску ему! – засмеялась Варвара-вдовица. – Посмотреть разве, осталось ли у меня квасу! Ты как поселился у нас, так перестало харчей хватать. Пульхерия на торжище ездить умаялась.

– Ковшичек кваску… – Пересвет смахнул с бороды длинные пряди квашеной капусты.

– Не за обжорство ли тебя Вельяминов попёр? – спросила Варвара, подавая ему полный ковш квасу. – Или за то, что к Марьяне Александровне приставал?

– Ой, попёр, попер! Самым зверским образом попёр, – запричитал Пересвет. – Даже барахлишко моё не дал собрать. Спасибо хоть, опосля прислал холопа, который мне на телеге вещички-то привёз. Но всё одно – как собаку, меня выгнал. Не посмотрел на то, что я дружину неустанно обучаю! Не попомнил владычное уважение и княжескую благосклонность. А ем я мало и до девок не охоч. Сама знаешь.

Пересвет жадно припал к ковшу с квасом. Пил сопя, похрюкивая от удовольствия. Долго пил, смакуя, словно не ковш был у него в руках, а вместительный пивной жбан.

– А Яшка? – продолжала допрос Варвара.

– А что Яшка? – ответил Пересвет, стирая рукавом с усов квасную пену. – Яшка при службе, в дозоре, в степи. Вот вернется и тогда…

– Что? – Варвара, раскрасневшаяся от недавних хлопот возле жаркой печки, подперла ладонью щёку, игриво изогнула бровь, посмотрела ласково.

– На посаде дом построю…

– Бобылями станете жить?

– Зачем бобылями? Женим Яшку. У тебя-то, Варварушка, нет ли на примете невесты?

– Чем Марьяшка вам не невеста? Вся Москва благовестит о том, как она Микуле Вельяминову наотрез отказала. Большую обиду боярскому дому нанесла. Не боится девка монастыря! И уж и упекли б её, но Ивану Васильевичу недосуг пока домашними делами заниматься.

– Не ровня нам Марьяшка. Не отдадут! Ты позволь, милая, ещё хоть сколько-нибудь в твоей хоромине пожить. Вот Яшка из дозора вернётся, и тогда…

– Живи, Пересвет, божий человек. Но памятуй о том, что негоже мужичью от баб отгораживаться. Жени хоть Якова.

Варвара поднялась со скамьи, направилась к печке, зашаркала лаптями по скоблёным половицам, очевидно, желая проверить, крепко ли спит татарин в углу. Пересвет смотрел на покатые Варварины плечи, очертания которых так явно проглядывали под холстиной рубашки, поддетой под сарафан. Видел и шею, и выбившиеся из-под головного платка завитки волос.

– Дозволь к груди приложиться… – шепнул Сашка.

Кабатчица оглянулась, одарила его благосклонной улыбкой.

– Жениться тебе надо, Сашка! Экую ж ты морду жалостную изобразил, котяра хитрющий!

* * *
Пересвета разбудили конский топот и незлобивая брань Пульхерии. Сашка глянул в оконце. Что за гуляку занесло в такой час на двор? Зачем добрым людям спать мешает? Экий конь у него буйный! Из ноздрей пар, как у Змея Горыныча! Видать, чужанин прискакал издалека. Но как же проник ночью через городские ворота? Кто его пустил? Если купец, то где поклажа? Если добрый путник, то зачем кольчуга?

Ещё раз продрав со сна глаза, Пересвет разглядел и Пульхерию. Та без платка, в валенках на босу ногу и в овчинном тулупе, надетом прямо на исподнюю сорочку, открывала правую воротину конюшни.

– Буди дядю, девка! – кричал ей всадник. – Скажи, Яшка прискакал! Пусть встречает гостя дорогого!

Но Пересвет уж сам шлепал босыми ногами по ступеням, спешил вниз, встречать Яшку.

– Эк ты припозднился-то, Яков Андреевич, – причитал он, обнимая его. – Эк долгонько тебя не было. Эк невовремя ты явился. Уж лучше побыть в плену у мамаевых воевод, чем ныне на Москве…

– Чем же так плохо ныне на Москве, дяденька? – смеялся Яшка, с разгону прыгнувший в горячие Пересветовы объятия.

– Ах ты, маленький какой, ах заледенел-то весь! – приговаривал Пересвет уже в тепле кабака, стягивая с племянника застывшие от мороза валеные сапоги, шапку и тулуп. – Я ж надеялся, что в походе ты чуток подрастёшь, вширь раздашься, вытянешься. А ты как был грибочком-опёнком, так и остался…

– Ручеёк дом почуял… понёс – не остановить, – бормотал разомлевший Яков. – Рожу мне холодным ветром исхлестало… пальцы застыли – больно пошевелить… а до этого в лесу намёрзлись…

– Как дело справили? Всё ли благополучно? – Пересвет растирал загрубелыми ладонями иззябшие ноги названного сына, с тревогой засматривал в его побелевшее от холода, обросшее молодой бородкой лицо.

– Всё тихо… Орда повымерла… мор… Божья кара на их головы… Но ничего, всё выдержали, всё превозмогли, только уж тут, на Москве…

– Что «на Москве»? Да и как ты разыскал меня в Варварином-то кабаке?

– Как с вельяминова двора турнули, так и побежал разыскивать… Два раза чуть Богу душу не отдал, два раза!.. Вельяминовская-то дворня меня чуть было на пики не приняла. Обидно, дядя! Ведь всё свои, знакомые люди! И ведь признали, по имени величали! Бранными словами, но всё же…

Из сбивчивого рассказа Якова Пересвет понял, что погнали того с вельяминовского двора, и не просто погнали, а быстрой смертью грозили. Более других молодой Микула Васильевич ярился – бранился и острым мечом размахивал.

– Это из-за Марьяши, – шептал, засыпая Яков. – Отказала она Микуле. Наотрез отказала. Завтра… завтра.

– Уснул, детинушка, – шептал Пересвет, оглаживая бороду. – Ничего, утро вечера мудренее. Завтра из прохожего места на митрополичьем или на великокняжеском дворе уголок сыщем, туда подадимся. Там пока поживём. Негоже, нет, негоже молодому парню, жениху, в кабаке обретаться.

* * *
Призрак, морок, блажь несусветная, ведьмовская ворожба, языческие гульбища! Что творится? Зачем? Почему? То взашей гонят, то рушники под ноги стелют. Как тут разуму не помутиться?

Александр Пересвет, конечно, человек непростой и на Москве многим известный, боярского рода, доблести немалой. Но зачем, такой-то уж почёт?! Неужто Яшка такой завидный жених для Марьяны? Выходит, что так, ведь на прошлой неделе, как явился Пересвет на вельяминовский двор, как завёл речь о сватовстве, так Иван с Микулой почти сразу переменились, расправой грозить перестали. Дескать, согласны. Раз Марьяна бунтует, раз за Микулу не идёт, так пусть за Яшку выйдет. Сказали, дескать, засылай сватов.

А начто Пересвету сваты, если он и сам говорить горазд? Вот и явился сам же во второй раз в тот день и час, когда было уговорено, но теперь уж с Яшкой вместе. Думал, тихо всё пройдёт, в Вельяминовы созвали полный дом народу, да как встречают! Как встречают!

Сам Иван, Иван Васильевич, навстречу вышел, чуть не в ноги кланяется, в горницу приглашает, речь ведёт разумную. Взошли в горницу, глядь – стол широкий накрыт. За столом младшие братья Ивана – Микула и Полиевкт – сидят, а с ними всё люди близкие: вот родичи из Коломны, а вот серпуховские братаничи покойного Василия Васильевича. Здесь же всякий разный московский люд купеческого да боярского звания, всего человек сорок, не менее. Тут же, в уголке, и купец Никодим Сурожанин примостился, волоокий упырь. Сидят, смотрят с любопытством, не враждебно. К столу пока не приглашают. Ну да ладно!

– Ко времени явился, Пересветушка, – важно произнес Иван. – Будь здоров и ты, Яков! Я уж говорил, да и ещё раз повторю – за ту ночную стычку не держите на меня зла. Времена нынче смутные, многое в мире меняется. Как узнать, где друг, а где ворог? Кто ответит?

– Как узнать? – ответил Пересвет. – Поднимись на стену да посмотри. Если чужое войско костры вблизи не возжигает, значит, нет поблизости ворога.

– Его и на дальних подступах нет, – добавил Яков. – Я только из ордынских земель прибыл. Цел и невредим. Однако в дому, который многие годы родным почитал, сполна тумаками наградили.

– Прости уж меня, Яшка. Нам теперь мирно жить надо, ведь того гляди породнимся… – юный Микула Вельяминов говорил, опустив очи долу. Густые русые локоны окружали его округлое лицо золотистым ореолом. Красив был! Красив!

«И чем он Марьяне не глянулся? – размышлял Пересвет. – Эдакие херувимские лики мне доводилось видеть только на расписанном Феофаном потолке в храме Успения, что на Рязани. Да и тот храм татары давно пожгли».

– …Мы решили поступить по-людски, – продолжал Микула. – Отдадим Марьяну за того, кто ей люб. Вот только…

– …Вот только куда поведет Яков молодую жену? – перебил младшего брата Иван. – У вас ведь ни кола, ни двора.

– Твоя правда – сейчас некуда вести, – ответил Яков. – Но дайте срок. Деньга у меня имеется. До осени построю дом, а на Рождество справим свадьбу. Будет Марьяна Александровна хозяйкой. Всё в её руки отдам! Пусть и жизнью моей владеет!

– А парень-то влюблён, – усмехнулся Иван Вельяминов. – Эх, напрасно я раньше не замечал, но тут моей вины нет. Был ты, Яков, заморышем. Не на что было смотреть, потому и не видели в тебе жениха. А теперь я иначе рассуждаю: хоть маленький и неказистый, зато витязь достойный!

– Что-то не нравятся мне речи твои, – вздохнул Пересвет. – А ведь я тебя учил, Иван Васильевич. И ты у меня под ногами не раз в пыли валялся. И если, не дай бог, придётся вновь, по-настоящему, клинки скрестить, то победа-то за мной будет. И не потому, что учил я тебя плохо. Ой, не потому.

Иван так скривил лицо, будто съел кислятину, однако отвечать не стал, сдержался.

– Смутны речи твои, Пересвет! – усмехнулся Роман Никифоров, ближайший друг и сподвижник Василия Васильевича. – Говори проще, зачем пришел? Только коротко толкуй. Знаем мы тебя, говоруна!

– Пришёл за Марьяной Александровной. Сватаю её для племянника моего, Якова. Однако со свадьбой прошу год повременить. Это всё.

– Тогда позовём невесту, – предложил Пимен Панкратов, новгородский житель, многих дел удачливый делатель, старинный друг рода Вельяминовых. – Ну и для порядку спросим у неё, согласна ли идти за Якова или нет.

Позвали Марьяну, и она быстрёхонько явилась, будто за дверью всё это время ждала. Пересвет завздыхал. Экая приятная девица! Косичка русая, в волосах ленточка атласная, розовые ушки серьгами яхонтовыми украшены, губочки в милую улыбку сложены, взгляд ласковый. Яшка при виде неё воссиял лицом. Вельяминовская родня улыбки прячет, ехидничает, а Иван с Микулой странно переглядываются.

– Сваты пришли, – молвил Иван Вельяминов. – Яков Ослябев хочет тебя в жёны взять. Что скажешь?

Марьяша молчала. Вместе с ней притихла и вельяминовская родня. Только Иванов коломенский братанич шумно бороду чесал да деревянной миской по столу грохотал, обжора.

– Не пойду за Якова, – молвила девица наконец.

– Почему, почему, Марьяша? – Яков кинулся к ней. Казалось, вот-вот на колени падёт. – Деньга-то у меня есть. Или, может, я тебе неказистым кажусь?

Марьяша вздохнула, головой покачала, а Яков истолковал это по-своему.

– …Значит, не кажусь неказистым? Так ты обожди! Немного обожди! Я дом построю, заживём! – не унимался он. – Ты лишь пообещай меня любить, и тогда я звезду с небес достану… и месяц… и всё, что ни пожелаешь!

– Эх, совсем ты, парень, гордость потерял, – тихо вздохнул Пересвет.

Марьяша молчала, скорбно качала головой, а Яшка всё просил:

– Скажи же наконец! Чем не люб?

Вдруг девица вспыхнула вся. Глаза загорелись.

– Чувства мои желаешь узнать?

– За тем и пришёл.

– А не боишься ли? Если так, скажу!

«Что за девка! – думал Пересвет. – Смелая, словно княжеская дочь, а есть-то – круглая сирота!»

– Я Пересвета люблю! – крикнула Марьяша что есть мочи.

Голос её отразился от сводчатых потолков вельяминовских палат, прокатился звонкой трелью по рядам напыщенной родни:

– Люблю Сашеньку одного! Только за него пойду!

– Ах ты, Боже! – взвыл Пересвет.

Иван, Микула и вся их родня за столом захохотали, загоготали. Видать, знали наперёд, чем сватовство-то окончится. Гудели в ушах Сашки раскаты насмешливого хохота, будто случилось оказаться под огромным звонящим колоколом. Вот, значит, отчего Иван с Микулой так приветливы были! Вот отчего на сватовство согласились! А Марьяна?.. Какой с неё спрос? Дура-девка – она и есть дура! Себя опозорила и Пересвета с Яшкой заодно!

Сдвинул Сашка одной рукою коломенского братанича Вельяминовых с края скамьи на пол – чтоб не заслонял давно облюбованного полупорожнего ковша – затем взял ковш, единым духом осушил, посадил вельяминовского родича на место и вышел вон.

* * *
– Куда собрался? – спросила кабатчица. – Освобождаешь светелку? Неужто в зиму надумал на посаде домишко городить?

– Прощаюсь я с тобой, Варвара, – смутился Пересвет. – Яшка от Марьяны отказ получил. Будто из-за меня… Ох, горестно мне, Варенька. А Яшка-то ревмя ревет! Взревновал, будто это я у него Марьяну отобрал. Теперь на меня волком смотрит, к великому князю на двор подался. Буду, говорит, при княжеской особе жить, в стражниках. А как земля просохнет, снова хочет за Дон, в степь податься, в дальнюю сторону.

– Где ж это видано на Москве, чтобы девки-сиротки так заносчиво себя вели, – буркнула Варвара.

– Я, Варенька, Радомира на княжеские конюшни пристроил. Может статься, и мне найдётся где-нибудь местечко. Прикорну хоть на соломке рядом с Радомиром…

– Ступай, беспутный, – вздохнула Варвара. – Ищи себе место.

* * *
Буйная, обжорная, пьяная! Масленица! Торжище, мордобой, свара, свадебный поезд, потеха!

На изъезженном москворецком льду ещё видна затянутая тонким ледком крещенская прорубь. Её огибает наезженный санный путь. По нему на Москву прибывают гости торговые из Рузы, из Можайска и из самой Коломны, и из прочих мест.

Вдоль санного пути расположились лоточники, а кто и прямо на снегу расстелил холстины, разложил на них товары: платки и шали, разрисованные и обожженные в печи глиняные игрушки, шапки, пояса, ленты, гарусное шитье и прочие изыски. Дальше разместились продавцы съестного со своими калачами, пряниками и низками баранок. В воздухе витали ароматы свежего хлеба, пробуждая аппетит. Тут же оказались и кадки с солёной рыбкой и икрой, жбаны с пивом и мёдом. Торговля шла бойко, поэтому лоточники не мёрзли. Когда покупателей много, только успевай вертеться.

С высоты Боровицкого холма на торжище взирал каменный град. Купола церквей, выглядывая из-за стен, засматривались на посады. Белые широкогрудые башни кремника супились, подобно заносчивым воеводам, исторгая из каменных недр потоки разряженных в пух и прах горожан. Пряный медовый дух, мороз, безумства разнузданного веселья пьянили, лишали памяти, влекли.

Тут же, на москворецком льду, в виду кремлёвских стен затевался кулачный бой. Посадские против городских. Стенка на стенку. Бойцы стояли друг против друга. В расстёгнутых воротах рубах меж отворотами тулупов блистали нательные кресты. Воинственно дыбились бороды. Очи, готовые затуманиться бойцовским угаром, взирали на противников насмешливо и недобро.

– Скидывай тулупы, братцы! – скомандовал Пересвет. – Авось не замёрзнем!

Он захватил в горсть снежка. Белая мякоть слиплась в его огненных ладонях, потекла холодными ручейками между пальцев. Сашка растёр обнаженную грудь, плечи и лицо, поправил на запястьях ременные браслеты, вдохнул полной грудью попахивающий весной воздух.

– Волнуешься, Пересветушка? – усмехнулся Тимофей.

– Как не волноваться, коли на стороне посадских Якова вижу, – буркнул угрюмо Пересвет. – Зачем он там? Обещай мне, Тимка, коли мальчишка на тебя попрёт, морду ему не круши. Бей под вздох и слеганца, чтоб очумел и более не ввязывался.

– Не сомневайся, Сашка! Положу одним ударом!

– Эй! Воинство московское! – крикнул кто-то из посадских. – А чего только тулупы поскидывали? Штаны-то снимайте. Пусть бабы на стати подивятся! Опять же, удобство огромное! Порты обделанные полоскать не придётся, а зады грязные по обыкновению своему снежком подотрёте!

Что за наглый голосишко? Кто смеет изголяться? Пересвет почесал бороду, хмыкнул и ринулся в атаку. Тимка бежал следом за ним, истошно вопя.

– Эй! – кричал кто-то с противной стороны. – Посмотрите! У кузнеца в горсти подкова зажата! Нечестно! А-а-а-а-а!

Голос умолк, сокрушенный чугунным ударом. Звучно хрустнула кость. Первая кровь брызнула на москворецкий лёд.

Со стороны посадских Севка Бессребреник вступил в бой первым. Он с разбега ударил противника в грудь головой, и когда тот кулём пал на лёд, принялся топтать подкованными сапогами. Прохор же Ругатель кружил долго, выставив перед собой кулаки, противника выбирал. И вот довыбирался! Сокрушённый пудовым ударом, опрокинулся на спину, но ещё в полёте ухитрился носком сапога разбить торжествующему противнику нижнюю челюсть.

Ах, как сладко снова испытать радость честной драки! Как приятно намять бока треклятым посадским! Как радостно приложиться кулачищами к нагло ухмыляющимся, нетрезвым рожам! Расправились Пересветовы плечи, прочистилась в оглушительном вопле ссохшаяся от праведной житухи глотка, распрямилась спинушка, размялись ноженьки, личико согрелось. Ах, разве не счастье – биться плечом к плечу с верными товарищами? Нутром, самой сердцевиной плоти снова ощутить радость единения, восторг победы. Постылые посадские кулями валились на окровавленный лёд. Пересвет мельком засматривал в остекленевшие глаза поверженных противников, перешагивал через тела, занося окровавленный кулак для нового удара. Бей, чтоб неповадно стало с московскими шутки шутить. Ишь, озорники, на бой вызвали! Вставайте, ребята! Чего разлеглись? Чай, не на перинах! Вставайте, бейтесь! Ах, вот ты где! Ну и рожа: ехидная, молодая, мерзкая! Получи! И Пересветов кулак со свистом рассек морозный воздух, угодил прямиком в белый свет. Промазал?! Пересвет завертелся волчком разыскивая противника. Получил удар между лопаток, отмахнулся локтем. Глядь, ухмыляющаяся рожа снова перед ним. Ой, свет в глазах померк, дыхание занялось. Крепко ударил, стервец, под дых.

– Бей по роже! – взревел Пересвет. – Попробуй харю мне разворотить!

И снова кулак его рассёк воздух, и снова попусту. Сашка едва устоял на ногах.

– Не стану бить по морде, дядя, – услышал он знакомый голос, обернулся и принял в лицо крепко слепленный и очень холодный снежок. Замер на мгновение, но, получив удар по ногам, не смог устоять, кубарем покатился в снег, под ноги бойцам. Пересвет силился подняться, да не смог, оседланный противником. Над его лицом мелькали полы распахнутых кафтанов, в уши лезла непотребная брань, зубовный скрежет и хруст сокрушаемых ударами костей. А противник-то, вот стервец, сжал его ногами, притиснул руки к бокам – не пошевелиться. Но Сашка тоже не дурак. Изловчился и цапнул его за ляжку зубами. Ну, тут уж мордобоя не миновать! Пересвет по роже чувствительно получил, ахнул, загоготал, задрыгал ногами. А противник не дурак оказался, сжал ему шею, придушил, смотрит в лицо, словно любуется. Неужто так красив? Сашка поморгал глазами, присмотрелся. Мать честная! Да это ж Яшка!

– Как же ты, пащенок, меня одолел? Вот срамота-то… – застонал Пересвет.

– Не ругайся, дядя, нехорошо! – сурово ответил Яшка.

Он зажимал шею Пересвета ладонями так, что тот вполне мог дышать, но ни вертеть головой, ни кусаться уж не мог. Хрипел надсадно, сучил ногами, ныл жалобно:

– Где ж ты, Тимка, Тимофей! Приди на выручку, изувечь ворога…

– Зачем ещё меня увечить, – бормотал Яшка. – Ты уж совершил чёрное дело, дядя!

– Отпусти, честью прошу! – выл Пересвет. – Что ж ты на воспитателя так зверски накинулся? Я ли тебя не любил? Зачем на стороне посада на бой вышел?

– А ты, зверь страшный, зачем Марьяшу соблазнил?

– Я-то? Я?

Силы внезапно покинули Пересвета. Он ощутил лютый холод. Шутка ли – лежать голой спиной на снегу? Он ощутил боль. Не сахар – жизнь, не мёд, коли и нос разбит, и губы изувечены, и кулаки в кровавых ссадинах и да ребра тож не целы. Он ощутил горечь и тоску. С какой ненавистью смотрит на него Яшка, словно неродной. Словно не он, не Пересвет учил его и пестовал.

– Что с тобой, родной? Зачем так смотришь? – из глаз Пересвета горючими ручьями потекли слёзы.

– Марьяша мне снова отказала!

– Ты опять к ней ходил? Домогался? – изумился Пересвет. – Зачем?! О дитя ты моё светлое! Наивное! Доброе!

– …сказала, дескать, люблю одного лишь Пересвета, – Яков шмыгнул носом. – Сашенькой тебя величала. Ты один лишь знал, что я… Но как ты мог?! Как посмел?! И на что она тебе?!

Они не заметили, как затихло побоище, как разошлись на стороны бойцы, отволакивая с места схватки поверженных товарищей. Пересвет видел лишь злые слёзы в Яшкиных глазах, ощущал на губах их горький вкус, слышал лишь слова упрека.

– Подними меня, дитя. Дай мне сил, я всё исправлю. Марьяша будет твоей! Перекрестился бы, если б смог! Отпусти же меня, дитя…

Внезапно Яшка исчез из глаз Пересвета, руки освободились, тяжесть пропала, стало легче дышать. Вместо Яшкиного разнесчастного лица возникла постная рожа, украшенная жиденькой бородёнкой – митрополичий дьяк Трифон и с ним двое стражников.

– Не надеясь в одиночку превозмочь твою вселенскую дурь, – молвил Трифон, – привел с собой двух стражников, коим вменено в обязанность непременно доставить тебя в митрополичьи палаты. Для дела зван ты владыкой Алексием, но тщетно. Все кабаки на Москве обшарили, все гульбища прошерстили. И вот наконец нашли тебя, беспутный…

– Люди добрые, – взмолился Пересвет, поднимаясь на ноги. – Дайте хоть личико умыть, дайте наготу прикрыть. А там уж, ей же ей, сам явлюсь незамедлительно!

* * *
Сашка бочком, стараясь не стучать сапогами, пробрался в митрополичьи палаты. В горнице оказалось жарко натоплено, Сашка мигом взопрел и скинул на скамью медвежью шубу.

Владыка сидел в кресле, вполоборота к двери. Пересвет видел бледную руку, испещрённую синими жилками и тёмными пятнами, обычными у стариков. Видел сверкающий наперсный[75] крест – давнишний дар патриарха. Видел поникшую голову, увенчанную чёрным клобуком. Видел дымчатую домашнюю однорядку.

– Владыка, – тихо позвал Пересвет.

– Ах, это ты, Александр… – отозвался Алексий, не поворачивая головы. – Не шуми, прошу, я всю ночь и утро провел в молитвах. Да тяжко, да больно, шумно на Москве. Измена всюду рыщет. Подобно лисице тявкает.

– Я-то и явился к тебе на подмогу, – прошептал Пересвет. – Что ни скажешь – всё исполню…

– Долго ждал тебя, посылал за тобой, да всё попусту…

– Занят я был. Там надо было дело спроворить… вот я и запропал. А теперь, видишь, явился и готов…

– Явился! – наконец-то владыка выказал гнев. – Скажи мне, Пересвет, кто ты таков?

– Я-то? – Сашка стоял, переминаясь с ноги на ногу. Он осмотрительно прятал в рукаве разбитый в кровь правый кулачище. Левой же рукой прижимал к груди шкатулку с письменным прибором.

– Александр Пересвет я, митрополичий дворянин и…

– Разве ты купчик мелкий? Разве торгаш лоточный? Разве подмастерье сопливое?

Владыка поднялся с места, встал перед Пересветом во весь свой огромный рост.

– Ты – воин отважный, талантливый переписчик, книгочей, летописец, наставник юных воинов. И всяк-то на Москве тебя любит, и всяк почитает чуть не за святого…

– Где уж… разве свят я?

– Не смей перебивать! – обычно бледное, лицо Алексия раскраснелось от неподдельного гнева. – …чуть не за святого почитают, а ты-то, Сашка, попросту лгун!

– Я – лгун? – Пересвет задохнулся. – Владыка, ну разве что по-пьяни могу приврать. Но то не ложь, а так, выдумка…

– Не ты ли в прошлом году божился, вот на этом самом месте божился, при свидетелях, более никогда на москворецкий лёд не выходить?

– Божился, верно говоришь, божился! – шкатулка с письменным прибором выпала из ослабевших рук Пересвета. Сашка пал пред владыкой на колени.

– Притворное раскаяние вижу я! – владыка ещё больше возвысил голос. – Поддельное! Ступай прочь, Сашка. Допей, доешь, допляши, коли иначе не можешь. Но с наступлением поста повелеваю тебе быть при мне неотлучно! Неотлучно! А если снова забудешься и ослушается – прогоню с глаз долой. Аминь!

– Аминь! – отозвался Пересвет.

Он поднялся с колен, поднял уроненный только что письменный прибор. Пятясь, шаркая по полу подошвами сапог, покинул митрополичью светлицу. Сам не свой топал по коридорам и переходам, пихая локтями неповоротливую челядь. Вышел на крыльцо, по хрусткому снегу добрёл до ворот и не знал, куда теперь идти. Ругал ненасытное чрево, звонко требующее пищи. Ругал язык поганый, ссохшийся, жаждущий. О шубе, оставленной в палатах владыки, забыл, а вспомнил только из-за некоего холопа, который уже в воротах догнал Сашку и, ни слова не говоря, набросил шубу ему на плечи.

А вокруг буйствовала Москва. Веселилась, праздновала короткое время мирного жития. Ведь хорошо же, ведь радостно! Нету ведь под стенами вражеской рати, не шастает по закоулком злой мор. Так пой, пляши, покуда жив! По улицам города ходили толпы разряженной молодежи. Парни в тулупах нараспашку поверх ярких рубах, девки в расписных платках. Пересвета хватали за руки, зазывали, кликали по имени, но он не отзывался, упирался, отнекивался. Он продрог и устал. Он желал найти тихий уголок, утолить голод и жажду, забыться наконец сном.

Опомнился Пересвет лишь на гульбище[76] смутно знакомых боярских палат. Кто-то подал ему огромный расписной ковш. Молвил заискивающе:

– Выпей, боярин, – дом Вельяминовых замириться с тобой желает. – Иван Васильевич сожалеет о шутке своей, во время сватовства сыгранной. Выпей за процветание рода московских тысяцких!

И Сашка послушно осушил ковш. Томное тепло мигом разлилось по внутренностям, истерзанная виной душа ожила. Пересвет понял, что ноги принесли его не в какое иное место, а именно на вельяминовский двор. А тут и гусельный звон, и дудочный грай, и звонкоголосое пение, и топот, и пляска, будто зовут зайти с галереи в горницу. Праздник!

Ввалившись в двери, растерянно, словно сквозь сонную пелену, смотрел Пересвет на разноцветье девичьих сарафанов. Он то ли грезил, то ли бодрствовал. В воздухе витал аромат благовоний и острый душок пота. И никакой жратвы, ни единого калача! Внезапно Пересвет ощутил острый голод. Чрево его оглушительно заурчало.

– Топайте мои ноженьки, – пробормотал Пересвет. – Влеките голодное чрево в те места, где вкусно кормят!

* * *
Метнулся Петесвет в сени, а там сумрачно, морозно. Вот незадача: под двери снегу намело, непорядок. Что же делать со снегом-то? Метлу впотьмах искать – дело пустое. Да и бог с ним, со снегом. Бабы выметут. Толкнул ладонью дверь, вышел на двор. Огни из окон окрасили свежий снежок золотистыми отсветами. Красиво, празднично. Пересвет подался уже к воротам, когда кто-то ухватил его за отворот тулупа. Ухватил и тянет, шепчет нежным голоском:

– Погоди, Пересветушка, не спеши!

Обернулся Пересвет – Матерь Божия, девица! Чудо, как хороша! В расписанном розовыми бутонами платке, в крытой парчой соболиной шубке. По подолу красного сарафана жар-птицы золотыми крыльями машут. Из-под платка коса длиннющая выпущена, а в косу алая атласная ленточка вплетена. Что за диво? Да не Марьяша ли это?

– Экая красота! – улыбнулся Пересвет. – Вот это дело хорошее, так-то к празднику нарядиться! Говорил я, говорил тебе: не годится боярышне чумазой замарашкой по двору бегать да палкой махать! Так и ручки, и ножки нежные испортить недолго. Что жених-то на это скажет? Захочет ли загрубелую да загорелую ласкать?

Марьяша дрогнула, очи долу опустила:

– Нет у меня жениха. Или забыл?

– Ой, прости меня, милая! – опомнился Пересвет. – Заболтался. Прости старого невежду, не обессудь.

– А про то, что я сказала, когда ты меня за Яшку сватать приходил, тоже позабыл? – губы Марьяши дрожали, глаза наполнились влагой. – Я тогда сказала, за кого замуж пойду. Позабыл?

– Опомнись, девица, не греши! – со всей мыслимой строгостью заявил Пересвет.

– Получается так, что я должна, Пересветушка.

– Чем не показался тебе Яшка мой? Хороший он, пресветлый человечек.

– Не нужен мне Яшка твой! Не люб! – закричала Марьяна.

Ну вот! Случилось самое худшее: она заплакала! Что делать? Куда бежать?

– Мне надо поспешать, милая…

Чуя неладное, Пересвет засуетился, запахнул шубу, кинулся к воротам. Что за оказия! Ухватилась девица ручками за отворот шубы, крепко ухватилась, не отпускает, плачет, умоляет хоть на одну минутку ещё задержаться.

– Ох, милая, не терзай меня, не мучь! – взмолился Пересвет. – Ну, на кой тебе, боярышне, тысяцкого племяннице, сдалась такая орясина? Посмотри на меня с пристрастием. Огромен, груб, дыхание мерзостно, словно у змея былинного – поднеси лучинку, и полымя изо рта попрёт.

Девица смотрела на него зачарованно. А глазоньки-то какие милые, а ротик-то, словно цветочек пурпуровый, ласковым дождичком спрыснутый. Лепечет тихо, ласково:

– Говори, говори, Сашенька. Расскажи мне про змея сказочного.

– Дак рассказами-то дело не обойдется! А ну-тка представь, что такая вот орясина обнимать тебя станет, возжелает, воспалится. Что тогда?

– Пускай, пускай, – шептала она, прижимаясь лицом к его груди. – Пускай воспалится, я согласна!

– Ну и дурища! Срамница! – рявкнул Пересвет.

Ах, как напугалась она, как обиделась! И вот беда-то – не хотел он Марьяшу обижать. Ой, не хотел! Сам бы всякого её обидчика отметелил, а вот ведь пришлось же самому обидчиком сделаться! Решился Пересвет стоять на своём до конца.

– Что ж это творится-то на Москве, а! – возопил он, зная наверняка: на дворе пустым-пусто. – Девки мужикам на каждом углу себя предлагают! И какие девки, не чернолюдки, нет! Боярышни юные! И как предлагают-то! И за шубу хватают, и на грудь, слезами заливаясь, валятся!

– А коли и так, то что?! – просохли вдруг Марьяшины слёзы, и уж не за отворот шубы она ухватилась. За шею обняла! В лицо заглядывает. Чего это удумала? Ах, как сердце защемило! Как смотреть на Марьяшу грозно и чтоб с укором? А смотреть надо, надо довести дело до конца. И Пересвет, стряхнув с себя её руки, набрав полную грудь воздуха, произнес:

– Ну, коль ты стыда не боишься, то вот тебе, девица, мои последние слова. Не таким, как ты, милюзгам на богатырей засматриваться! Не по тебе моя дрына-то… да не та Дрына, что в ножнах, а та, что в портах. Ты мне, как мыша, мелкая. Что я с тобой делать-то стану, худосочная?! Коли мечтаешь, чтоб я воспалился на твой счёт, знай: я баб люблю, а не девок. Ты сначала вширь раздайся и титьки отрасти, а уж после меня Пересветушкой да Сашенькой величай. В тебе щас красоты – только сарафан яркий, а коли снять сарафан, под ним и ухватиться-то не за что! Замуж тебе надо, детей рожать. Вот!

Ещё пуще Марьяша обиделась, побледнела и будто осунулась. Только глаза большущие из-под платка смотрят:

– За кого замуж? За Яшку постылого?!

– А хоть бы и за него… – пробормотал Пересвет и уже успел подумать, что дело-то неплохо поворачивается. Обещал Яшке, что Марьяшу к нему под венец приведёт, и ведь может всё сладиться.

Зря Пересвет так подумал! Видать, все эти мысли на роже-то его тут же отразились. Глянула на него Маряша и усмехнулась. Горько так усмехнулась:

– А за Яшку твоего всё равно не выйду. Яшке твоему назло… и тебе!

* * *
Зимним вечером, в самый сочельник Тимошка Подкова со товарищи строил крепость снежную под московской стеной, на Свибловой слободе. Запив жареных карасей и свежий каравай хмельным медком, захватив по пути Ляльку – гусляра, нашли место, где сподручно снеговые комья скатывать и в ряд их складывать так, чтобы крепостца получалась. Шутейно с припевками и шутками много-много комьев накатали. Не просто так, а со смыслом друг на дружку уложили. Там воротца устроили, тут – башенки и терема. Затем прекрасное сооружение водичкой москворецкой полили. Как полные вёдра в гору-то принялись таскать, так и вовсе упарились, протрезвились окончательно. А крепость снежная на морозе ледком взялась, красивая получилась, крепкая, звонкая, на кремник московский, как две капли, похожая, только маленькая. Доволен остался Тимка: если оттепели не случится, до весны их творение простоит девкам-юницам и детворе на радость.

Довольный, разопревший, румяный, подняв над головой факел, любовался Тимошка на пляшущие в ледяной толще огненные блики. Внезапно факел выпал из его рук, кувырнулся, скользнул по ледяной стене чудесного терема, упал к её подножию, зашипел и погас. Следом за факелом и сам Тимошка ткнулся в истоптанные сугробы, сбитый с ног неким великаном, со спины на него натолкнувшимся.

– Эй, орясина! – крикнул Тимошка, отплёвываясь. – Чего прёшь, будто лось по бурелому? Чай не в лесу живешь, в городе!

– Прощения… прощения… Ах, как бы к проруби не побежала… как тогда жить-то стану? – услышал Тимка в ответ.

– Ты ли, Пересвет? Сашка? Что с тобой? Захворал? Ранен?

Тимка поднялся на ноги, подошел к другу вплотную. Он снизу вверх засматривал в лицо Пересвета, стараясь различить его черты, а Сашка глядел куда-то вдаль.

– Что с тобой? – снова спросил не на шутку встревоженный кузнец. – Глазищи-то блестят! Не плачешь ли, Сашка? Кто ж посмел обидеть?

– Эх-ма, вот и пожалел! – Пересвет шмыгнул носом. – Бегаю вот по Москве, ищу местечко, где поплакать, и не нахожу. Кругом только сердобольные горожане, и ни одного тихого уголка!

Не дожидаясь дальнейших расспросов, он отодвинул Тимку плечом и побрёл дальше, к едва затянувшейся льдом крещенской проруби и теперь всматривался себе под ноги, будто ища на истоптанном снегу некие особенные следы.

Кузнец постоял, поглазел вослед понурой фигуре Пересвета. А потом круговерть праздника снова подхватила кузнеца, затянула, повлекла, заставив позабыть до поры и о Сашке, и о непонятном горе его.

* * *
– Чего грустный, Сашка? – спросила Варвара холодно.

– Жрать хочу. Подавай всё, что есть, – угрюмо ответил Пересвет.

– И мёду?

– А как же! На кой я, помысли, в такую даль волокся? Разве не для того, чтобы мёду испить?

– На митрополичьем дворе, видать, не подают, – усмехнулась Варвара.

Пересвет угрюмо смотрел в одну точку, на синие васильковые разводы, на веточки, на нежную зелень листиков. Ишь ты, сарафан-то какой надела! Разве что жемчугами не вышит! Пересвет скользнул взглядом выше. Варвара смотрела на него ясными серыми, словно весенний туман, глазами с яркой обводкой длиннющих ресниц.

– Что уставился, орясина? – буркнула кабатчица. – Говори, какую рыбу подавать. Да поживей! Некогда мне!

Варваре и вправду было недосуг. В вечерний час в кабаке у Свибловых ворот всегда многолюдно, чадно, шумно. Вкусно пахло жареными карасями, постным маслом и свежими калачами. Гладкое, округлое лицо Варвары раскраснелось, из-под синего платка выбилась прядка – ещё неседая, но с проседью.

– Красивая ты баба, Варвара, но неласковая, нелюбезная, – буркнул Пересвет.

– Видать, забыл про коромысло, – угрожающе молвила Варвара. – Говори немедленно, что станешь жрать: карасей или щучьи головы?

– А если я стерляди соленой хочу?

– Тогда получишь коромыслом, потому что стерляди ныне нет!

– Подай карасей, не менее пяти штук, и каши, и капусты с мочёной брусникой, и калачей…

– …и ежа тебе в портки, – усмехнулась Варвара.

– А вот об этом не мечтай, – вздохнул Пересвет. – Грущу я, разве не видишь? Обидел, беспутный, милую девицу. Честную, из хорошей семьи, красавицу, смелую, опрятную и многими прочими достоинствами наделённую. Но хуже всего то, что совсем она юная. Совсем ещё дитя. А я, пороками обременённый, стал тем самым драным петухом, который первый, ах, первый её обидел. Ой, болит сейчас её сердечко от жуткой, жестокой дерзости моей. Слезки, наверно, так текут! Щёчки небось горят от стыда! Глазки трёт платочком в темном уголке и никто, никто не утешит её…

Пересвет умолк, осёкся на полуслове. А Варвары-то уж давно и след простыл. Лишь рыжий Варварин кот сочувственно смотрел на страдальца янтарными глазами.

– …так сходи да утешь, – хмыкнула Пульхерия, с грохотом ставя на стол перед носом Пересвета деревянную миску с мочёной капустой и брусникой.

– Ой, глаза б мои на тебя не глядели! – улыбнулся Сашка и, беззлобно насмехаясь над огромным ростом Варвариной дочки, добавил: – Ой, ты моя горбатенькая, маленькая упырёшечка.

Ни мало не стесняясь сторонних глаз, Сашка даже ущипнул Пульхерию за то место, где у женщин обычно располагается грудь.

– Все маме скажу! – обрадовалась девица.

– Чего скажешь? – подмигнул Сашка.

– Что пристаёшь, беспутный!

Пульхерия бегала от дверей чадной кухни к столам посетителей кабака и обратно. Работа тяжёлая, неприятная. На Москве много разного люда толчётся, всех не учтёшь, не проверишь. Конечно, девушке не надобно в таких местах находиться, однако Пульхерии бояться было нечего. Ни один – даже самый распьяный, дикий, необузданный и слепой проходимец – не счел бы её пригодной для блудливых домогательств.

К тому же не следовало забывать и о том, что горбатая Пульхерия обладала поистине мужицкой силой и могла за себя постоять. Сам московский тысяцкий, покойник, Василий Васильевич Вельяминов, знал и уважал Пульхерию за её ратные заслуги. В годины бранной тревоги надевала девка Пульхерия доспех, брала в руки тяжёлое копьё и садилась на коня. Если случалась вылазка за ворота, Пульхерия неслась в первых рядах, оглушая противника ужасающими воплями. Тот же Василий Васильевич иной раз с неподдельным восхищением говаривал, что крики Пульхерии больше походят на вопли неясыти в зимнем лесу, только гораздо громче. Грозная ликом и безжалостная к врагам, она одним лишь присутствием своим наводила ужас на захватчиков.

Совсем другое дело – её мать, Варвара-кабатчица, горькая вдовица. Никто уж на Москве и не пытался сосчитать Варварины года. Пересвету думалось порой, что Варвара если не на десять зим, то на пять уж точно была старше его самого. Старуха, трухлядь. А вы посмотрите на неё! Кожа гладкая, грудь высокая. Потому находились для Варвары ухажёры вроде Пересвета.

Поначалу её жалели на Москве. И муж, и старшие сыновья Варварины полегли в битвах. Младших детей унесла чума. А Варвара всё жила да жила, носила чёрный вдовий плат, по церквам всенощные службы стояла, лицом бела, глазами скорбна. Сватам отказывала, людей сторонилась. Казалось москвичам, будто манит Варвару святая обитель. Но не такова оказалась Варвара. Холодной зимой 1355 года, в самый сочельник появилась у Варвары в дому зыбка, а в зыбке оказалась девчонка. Некрасивая, кривоносая, но живучая и веселая. Если спрашивали у вдовицы, откуда, дескать, девочку взяла? Варварушка всем одно и то же отвечала:

– Печку топила, каравай лепила, пекла-пекла вот и напекла. Теперь Пульхерия – дочка моя, утешение и радость.

А Пульхерия и вправду оказалась, словно из печи вынутая: ни огонь ей был не страшен, ни лютый мороз. До самого снега босая бегала, а если где пожар – она тут как тут с багром да с ушатом.

* * *
– Скушай рыбоньку, Мурлыка. Раздели трапезу с одиноким усталым воином! – бормотал осоловелый Пересвет, водя заскорузлым пальцем по седым усищам Варвариного кота.

Уж поздно, уж сменилась на стене кремника вторая стража, а кабак Варвары-вдовицы всё не пустеет. Что ж народ спать-то не расходится? Вот сидит в углу волоокий и чернявый Никодим – торговый гость. Рожа лунявая, сытая, чёрные кудри кольцами по плечам завиваются. А кто ж это рядом с ним, трезвым тверезый сидит в тулупе? Не Иван ли Вельяминов? Точно, он! Как же эдакий гордец до кабака снизошел? Что ж им ночью-то не спится, о чём толкуют? Нешто колокол с Успенского собора торговать собираются? Вон и Пульхерия с вёдрами тащится, а ведра-то полны запаренного овса. На двор девка спешит, коней кормить. Видать, поутру долгая дорога предстоит коням, не до Вельяминовского двора, а дальше. Эх, куда ж это они поскачут?

* * *
Пересвета разбудила предрассветная тишина. Опустел кабак, затух в печи весёлый огонь. Темнота, пустота. Перед носом Пересвета последняя лучинка догорает, извлекая из мрака широкую кошачью морду, седыми усищами украшенную. Тихо, снуло вокруг. Лишь трещит лучинка, да мурчит котище, да на дворе кони топочут, сбруей звенят, да голоса слышны, не московская речь, греческая. Пересвет, книжной премудрости наученный и оттого по-гречески разумеющий, прислушался.

– Кони сытые, отяжелели, – говорит Никодим Сурожанин. – Сразу быстро не побегут. Поскачем тихо. Всё равно до Твери семь дней пути. Станем на отдых в Коровьином сельце, там коней поменяем. Уж больно приметные они у нас, дорогие кони.

– Я с Громилой не расстанусь, – ответил купчине Иван Вельяминов. – Заночуем в сельце, а там на Дмитровскую дорогу подадимся. Запутаем Митькиных соглядатаев.

Сон мигом слетел с Пересветова чела. С горохом опрокинув лавку, Пересвет кинулся к дверям. А тут как раз кот под ногу подвернулся. Мяв, шип, шум. Ужас! Явилась разгневанная Варвара. Сонные очи таращит, палец наставляет, коромысло так некстати поминает.

– Что ж ты меня, баба, одного на лавке спать оставила? Зачем не разбудила? – ответил сварливо Пересвет.

– Ах ты, дитятко моё нетрезвое! Ах, головушка твоя – чугун пустой! Ах, бородушка твоя поределая! Нешто сон плохой привиделся, будто в портах пусто сделалось, и лишь ветры гуляют?

– Там, на дворе… – бормотал Пересвет виновато.

– Сатанинские пляски, не иначе! – Варвара предстала перед ним почти что в чём мать родила. В одной исподней рубашке, да шалью плечи прикрыла. А шаль-то та самая – тонкой шерсти, Пересветом дарёная. Эх, не до бабы сейчас!

– Там на дворе вороги княжеские по-гречески толкуют. Предательство замышляют, измену! Дай, Варенька, какую-нибудь скотинку. До Яшки поскачу, Яшку разбужу, стражу – на ноги, войско – на конь!

– Подсвинка запрягу тебе в сани, – ядовито ответила Варвара. – Тьфу, беспутная рожа!

* * *
Яков тоже оказался недоволен. Никак не хотел просыпаться, не желалслезать с полатей, отнекивался, ругался. А Пересвет уж Ручейка на двор вывел, уж под седлом Ручеёк, нетерпеливо переступает, в дорогу просится. Рядом стоит Радомир – спокойный, будто скала недвижимая, надёжный, послушный.

Малое время спустя оба коня дружно били подковами в запорошенный снегом настил мостовой. Посвистывала вьюга. Завивалась позёмка. В башенных бойницах тоскливо подвывал продрогший ветер. Вот и городские ворота, только-только открытые. Пересвета с Яшкой остановила стража. Привратник в лисьем треухе ухватил Радомира за узду.

– Эк вы спозаранку-то расскакались! Что у вас за дело? И непогода вам – не помеха? Отвечайте, люди служилые, куда направились, если вдруг великий князь или владыка спросят про вас, – велел стражник.

– Дай дорогу, болтун! – рявкнул Пересвет. – Давно ли купец Никодим с Ванькой Вельяминовым проехали?

– Кто такой Никодим?

– Басурманин в татарской шапке войлочной. Ох, нехристь! А Ванька был в тулупе и треухе, как положено христианину.

Привратник, не отпуская Радомирову узду, задумался и ответил:

– Они ехали сам-друг, вдвоем, без свиты. Я уж удивился, какая в такую погоду охота? Но расспрашивать не стал. Все ж люди неслужилые.

Привратник умолк, сбитый с ног широкой грудью Радомира, больно ткнулся носом в притоптанный снег. Он ещё ползал перед воротами, ещё звал, неистово ругаясь, товарищей, ещё искал похищенный позёмкой треух, а кони уж вынесли Сашку и Якова за мост, на Тверскую дорогу.

– Не ходи дальше, дядя! – кричал Яшка, перемогая стон вьюги и волчий вой. – Я сам! Вдвоем заметят они нас и воротятся, как будто не было измены!

– Как же ты один? Нет, я не могу! Волки догонят тебя!

– Нет, дядя! Ручейка не догнать! Ты к Никите ступай, стражу поднимай, пусть вдогон мне скачут, пусть ищут. А вдруг да они не сразу к Твери подадутся? Ступай к Никите, честью прошу!

Мальчишка подал руку с поводом вперёд, ткнул в бока коня пятками. Ручеёк прибавил ходу и, словно по воздуху, унёс Яшку в снежную круговерть. Что ждало там впереди, Пересвет не знал.

* * *
За окнами великокняжеских палат глухо гудела московская толпа. Князь Дмитрий сидел на устланной коврами скамье под образами. В простой льняной рубахе, с омрачённым челом, он словно утратил стать и красоту. Рядом с князем расположился свойственник его, Боброк Волынец, воевода, человек опытный и ушлый.

Дмитрий Иванович мял и вертел в руках увешанный свинцовыми печатями свиток.

– Войну нам объявляет! – вздыхал князь. – Войну! Ты читал это, Боброк?

– Пересветушка мне читал, – важно отвечал Боброк Волынец. – Оба слезами умывались. Я – от смеха весёлого, а Сашка – горевал.

– Снова на конь, снова в бой, снова кровищу нюхать! – вздыхал князь Дмитрий. Он бросил грамоту, отвернулся, прикрыл ладонью глаза. Неужто тоже плачет?

– А чем тебя война-то пугает? – спокойно спросил Боброк. – Разве первый раз воюем? Уж к Владимиру Андреевичу послали, чтоб к нам у Волока Ламского присоединился. И в Муром, и в Стародуб грамоты ушли.

Дмитрий Иванович отнял ладонь от лица, обвёл свои покои пустым, незрячим взглядом.

– Вот скоро мы узнаем, сколь люба измена родичам и вотчичам нашим, – сказал он тихо. – А то впору жену и детей собрать да бежать куда глаза глядят.

– Куда побежишь, Дмитрий? – усмехнулся Боброк. – Куда ни подайся – всюду Мамай.

– Ты, Дмитрий Михайлович, к Оке пойдешь, – повелел Боброку великий князь. – Стань под Коломной, смотри в оба – не попрёт ли Мамай на помощь тверскому любимцу.

– Я пойду на Оку, я стану возле Коломны, – отозвался Боброк. – Но Мамай не попрёт, помяни мое слово – не попрёт.

– И то верно, – произнес митрополит Алексий, сидевший здесь же, в высоком резном кресле. – Зачем темнику нас воевать? Он станет выжидать, чем дело кончится.

Только что владыка был неподвижен и лишь слушал князя, но теперь посчитал своим долгом утешить, стать Дмитрию опорой, хотя уже не так крепка была эта опора. В тот день митрополит казался особенно усталым, груз годов давил на плечи. Говорил Алексий тихо, будто каждое слово давалось с усилием.

– Надо положить распрям конец. Надо брать Тверь, – произнёс он.

– Тверь возьмём, останется князь Олег со своим лукоморьем, – Дмитрий Иванович обречённо махнул рукой. – Олега пригнём – смиренный Смоленск голову поднимет. И так до скончания века…

– Аминь! – вздохнул Пересвет, сидевший в уголке за своим столиком и чинивший перья.

– А ты зачем вздыхаешь, Сашка? – засмеялся Боброк. – Неужто и ты несчастливый человек? Будет славная драка! Покажешь тверичам всю мощь почтенной Дрыны!

Боброк ещё продолжал задорно посмеиваться, чтоб заразить всех своею весёлостью, когда из-за окон, пресекая гул толпы, многоголосо протрубили трубы.

– Иван Константинович явился с малой дружиной, – молвил Боброк, поднимаясь. – Сдержал слово тарусский вотчич. Айда встречать!

Князья поднялись. Дмитрий Михайлович Боброк Волынец в кольчуге, при мече, грудь колесом. Дмитрий Иванович полуодетый, удручённый.

По знаку Боброка челядинцы поднесли великому князю богатый кафтан и такой же богатый пояс, а затем соболью шубу и шапку, помогая одеться.

– Не показывай людям свои терзания, – молвил Алексий. – Минет день, сомнения улетучатся. Выйди к людям, покажись, а я тут посижу, устал что-то.

Дмитрий Иванович, уже одетый и с виду бодрый, вышел вон. Следом – Боброк. Пересвет в своем уголке, закусив нижнюю губу, продолжал очинять перья.

– Ступай за ними, Александр, – глухо произнес владыка.

– Пойду, пойду… – поспешно откликнулся Сашка.

Ударил набат, внизу на площади многоголосо взревела толпа. Владыка медленно поднялся, подошёл к окну.

– То не тарусское воинство… Злые знамения… – прошептал Алексий.

Пересвет, услышав это, замер, спросил тревожно:

– Быть беде, владыка? Снова война?

– Война? Война… как же без неё… всюду война… всегда война…

* * *
В толпе бояр и прочих слуг шагал Пересвет следом за великим князем и Боброком Волынцем через площадь. Люди расступались, давая дорогу, и ломали в руках шапки. Сашка ловил тревожные взгляды. Над головами гремел набат. Солнечный день канул в утробе странных сумерек, будто солнце, устав взирать на людские бесчинства, загородилось от земли щитом, и на землю пала тень.

Великий князь, остановившись и взглянув на небо, перекрестился. Остальные тож. В изумлении взирал Пересвет на почерневший солнечный диск. На площадях и улицах Москвы народ застыл в ужасе. Многие, пав на колени, молились. Иные плакали, прочие спешили в храмы.

Дмитрий же Иванович поспешил подняться на стену, чтобы лучше видеть светопреставленье, и недвижно стоял на высоте, наблюдая, как из-под чёрного круга яркие сполохи солнечного света прорываются наружу. Боброк молчал, пораженный. Пересвет потихоньку читал молитву о заступничестве Пресвятой Богородице.

Тем временем на стену поднялся духовник великого князя коломенский иерей Митяй и с ним настоятель Чудова монастыря архимандрит Елисей. Пересвет покосился на духовника, но чтение молитвы не прервал. Разве может стать ему помехой этот паяц, который вопреки всякому старшинству в митрополиты метит? Ведь даже не чернец этот Митяй, а только поп. Кто из попов не принимает монашества, почитая за лучшее ожениться и обзавестись детишками, тому выше поповской должности не подняться. Митяю же не охота с мирскими радостями расставаться, но и власти охота вкусить. И потому милуется поп Митяй со своею попадьёю и не торопится постриг принять, но ведь хочет быть выше епископов! На место самого владыки Алексия зарится и ждёт не дождётся, когда тот помрёт!

И чем же так прельстил великого князя его духовник поп Митяй? Пускай, благолепен – высок, плечист, откормлен, бороду имеет окладистую, которую неустанно умащивает. Пускай, голос у него красен вельми – будто нарочно наградил Господь эдаким зычным гласом, чтоб мог Митяй службы церковные служить и требы совершать достойные. Пускай, умён и речист этот поп, в книжной премудрости сведущ. Но ведь не может не видеть великий князь Дмитрий Иванович в своём духовнике гордыню преогромную, все пределы превышающую!

– Верно, Александр. Молиться нам всем надобно, молиться! – произнес Митяй, склоняясь к Пересветову уху и овевая его запахом умащенной своей бороды. – Ежели все вместе молиться станем, слова наши быстрее достигнут ушей Господа. Солнечный диск очистится от скверны, народ успокоится.

– Спасибо, отче, за слово поучающее, – мрачно ответил Пересвет. – Без твоего слова я бы и не знал, зачем молюсь.

Митяй улыбнулся снисходительно, а архимандрит Елисей молчал, сохраняя на лице суровую отрешённость от всей суеты мирской. В чёрном клобуке и простой неброской однорядке, с тёмным серебряным крестом-енколпием[77] на груди, настоятель Чудова монастыря был подобен серой вороне. Наверное, поэтому и не заметил Елисея великий князь, а заметил Митяя, одетого в малиновую однорядку и красные сапоги, что, на удачу Митяя, для белого духовенства не возбранялось.

Оживился Дмитрий Иванович, расцвёл лицом, радостно подошёл под благословение своего духовника, а тот, благословив, тут же предугадал, о чём хотел спросить великий князь, и произнёс:

– Думается мне, знамение сие печальное не для нас, а для Твери. Прогневали они Господа, потому как сеют раздор. Видно, придется к Твери идти, Михайлу Александровича воевать. Отмыть, отчистить лик Земли от предательской скверны!

* * *
Из рукописи, сожженной воинами Тохтамыша, потомка Джучи в году 1382 от Рождества Христова:

«…В день 29 июня 1375 года Дмитрий Иванович выступил из Москвы на Тверь с большой ратью, и потащилась та рать по пыльным дорогам. Во хвосте этой рати и мы с Радомирушкой бодро шагали. По владычному благословлению присоединился я к воинству, дабы летописание дел славных вести и поручения великого князя исполнять. В том случае, если Тверь сходу взять не удастся и потребуется вести осаду, я должен ждать прибытия владыки и сопутствовать ему до тех пор, пока труды ратные не будут завершены. Сбор войск назначен у Волока Ламского. Там нас ждёт князь храбрейший Владимир Андреевич и прочие удельные владетели….

…Под знамена великого князя, редкостное единодушие изъявляя, собрались рати несметные. Пришли с дружинами князья Суздальский, Ростовский, Ярославский, Белозёрский, Моложский, Стародубский, Тарусский, Новосильский, Оболенский, Смоленский. Пришёл и Дмитрий Ольгердович с десятью стягами. На Тверь двинул свою рать и стародавний враг Михаила – кашинский князь Василий Михайлович. Шли рати по дороге в Тверскую землю слаженно, не разбегались, а напротив того – пополнялись силами русских городов, ополчением…

…пока шли мы войском через Тверскую землю, увидел я отменное благоустройство всего и вся на ней, и стала подгрызать меня злыдня-совесть – зубастая тварь, говорливая. Так и корила она меня, так и кляла за нелюбовь к микулинскому князю. И то правда её.

Прежний удел Михайлы Александровича, городишко Микулин, оказался хорошо укреплён. По обе стороны реки две крепости оказалось. Да что нам до тех крепостей, когда вся семья Рюриковичей воевать совокупно вышла. Взяли крепости с налёту, вышли на Тверскую дорогу и вдоль того пути всё разору и сожжению подвергли. Справедливо ли поступили? Ах, совесть моя, злодейка, нет мне от неё покоя! И нет пути ко владыке за советом, за утешением. И подался б я на Маковец, незамедлительно подался, но надо же сначала Яшкину жизнь устроить, иначе совесть-злыдня и там меня достанет. Эх, где мой сыночек названный, куда снова запропал? Не в плену ли?..

…5 августа года 1375-го стали под стенами Твери. Пришли по призыву Дмитрия Ивановича и новгородские ратники. Ох, смелы же новгородские ребята! Смелы и сильно на Михайлу обижены за кровавый разгром Торжка. Среди них встретил я своего старого знакомца – Тишилу Вяхиря. Хоть не ожидал я с ним встретиться, но сразу и издалека признал его разбойную рожу. Загулял было я на радостях с нижегородцами. Но долго прикладываться к расписным ковшам не пришлось: Вяхирь со дружиною своею на разор окрестным селец подался. Опасался, что опережён будет стародубскими и тарусскими разбойничками.

Да, доброе воинство междуреченских княжеств милости к тверичам не ведало. Грабили и жгли нещадно, народец чёрный в полон угоняли, скот резали, но в храмах не бесчинствовали. И Вяхирь успел поживиться – дорожные сумы и возки новгородцев полны сделались награбленным добром. Сам я в разбоях не участвовал, потому как владыка повелевал мне неотлучно при князе находиться и великокняжеские повеления на бумагу наносить…

…А 7 августа собрался великокняжеский совет. На сей раз дело обошлось без ругани и распрей, потому как костерили[78] всякими непотребными словами одного лишь Михайлу Микулинского, ныне повсеместно, величаво и незаслуженно Тверским именуемого. Костерили единодушно и громогласно. Зачем приводил зятя своего, великого князя Литовскаго Ольгерда Гедимановича в нашу землю? Зачем столько зла христианам творил? А ныне преумножил ранее творимое зло, сложился с Мамаем и с царем его сложился, и со всею Ордою Мамаевою. А Мамай-то яростью дышит против нас всех. Так и провозгласили князья единодушно, дескать, не допустим победы над нами, окоротим тверского князя! Провозгласив это, решили предпринять штурм Твери на следующий день, то есть 8 августа…

…Штурм Твери не удался. Хорошие укрепления Микулинец возвёл на берегу речки Тьмаки. Деревянные стены глиной обмазал – невозможно поджечь! Между Волгой и Тьмакой вал и ров соорудил. Много лет к нашему приходу готовился, ждал. И дождался…

…Не имея умысла утаивать очевидные достоинства презираемого мною микулинца, скажу: хорошим полководцем оказался Михайло Александрович – расчётливым, дальновидным. Видно, понятно по умелым действиям его, что не раз хаживали тверичи с Ольгердом Гедиминовичем в победоносные походы. Но ничего! Мы и литовца побивали, и тверичей одолеем!..

…Перо валится из ослабевших пальцев. Три дня орудовал я топором, три дня затачивал колья для тына. По три пота с себя сгонял, вонзая колья в тверскую землю. Руки кровяными мозолями покрылись. И это притом что ладони мои твёрже морёной деревяшки. Обнесли Тверь заборцем, обложили дозорами – ни войти, ни выйти…

…Явился Яшка. Я радовался, обнимал его, в уста целовал. Он, конечно, обидные подозрения свои не до конца отринул. Чую я, таится, подумывает о плохом! Где же это видано, чтоб собственного воспитателя к девке ревновать! Нехорошо, неправильно! По счастью, у нас забот и без ревности глупой полным-полно. Разведал Яшка, что на восточной границе Смоленского княжества стоит Ольгердова рать. Волчьей повадке не изменяют, прячутся в лесу, ждут, как дело обернётся. Произвел я смотр Яшкиных людей. Ничего себе ватага сколотилась: Севка Бессребреник, полоротый олух да Прошка Ругатель. Этот последний, хоть и похабным прозвищем наделён, но мужик надёжный…

…Владыка прибыл к самому концу осадных работ и первым делом повелел меня разыскать. Я на зов не сразу явился. Сначала поты и прах земной с себя омыл, потом в приличную одёжу обрядился, потом ладони чистыми тряпицами обмотал, дабы скрыть увечья, понесенные от работы топором…

…Поначалу тверичи на нас злобились. Со стен ругательно орали, лили на голову смолу, сыпали в очи песком, метали стрелы, кидали каменья. Пожгли камнемётные машины, народу немало побили, но и самих тверичей полегло немало. Так две седмицы продолжалось, а затем, как с голоду пухнуть начали, у них иное озлобление началось. Уже не против нас, а против своего же управителя, Микулинского, бишь Тверского, князюшки. Слушали мы из-за тына, как в Твери народ бунтовал. И в колокола били, и многоголосо орали, и тверского воеводу Бориску Копытова за ворота выставили. Одного, без кольчуги, без шелома, без сапог. Но портки и рубаха на нем были исправные. Морда бледная от страха и голодухи, а так вполне здоров. Дмитрий Иванович тверского воеводу пытать запретил, имея в виду скорейшее замирение с Микулинцем.

…Всю ночь мне владыка грамоту с условиями замирения диктовал, а поутру и великий князь при содействии Владимира Андреевича Храброго к её составлению руку приложил. Ближе к вечеру, на следующий день прибыло к нашему лагерю посольство во главе с тверским епископом Евфимием. Этого и ожидал Дмитрий Иванович. А что жизнь в Твери сделалась трудная, то по рожам послов издали видно было. Такие у всех хари голодные, унылые, напуганные. Правда, плевать тверичам в рожи я не стал, владыки Евфимия устыдился. Помог архиерею Тверскому в шатер к митрополиту Алексию пройти, договорную грамоту предъявил. Как глянули Евфимий со товарищи в грамоту, так ещё больше закручинились.

Зачем кручиниться-то? Никодим волоокий с Иваном Вельяминовым в Орду бегали? Бегали! Ярлык на Владимирское княжение Михайле Микулинцу привозили? Привозили! А сам-то микулинский князь в это время к зятю наведывался, в Литовское княжество. Доколе станем раздор промеж собой сеять? Пока живы? Пока все до единого не падём от братского меча? Кривили рожи тверичи, но Микулинец всё ж грамоту подписал, хоть между прочим и владыке на меня наябедничал. Дескать, с посольством тверским я плохо обошёлся и Дрыну не по делу в ход пускаю, и словом я груб, и сердцем чёрств. А я и в ус не дую, а мне и дела нет! Ну, двинул микулинскому отроку по шее ножнами пару раз, ну рявкнул я на бестолкового обморочного знаменосца, ну не дал я Ивану Михайловичу[79] всю зайчатину сожрать, часть отобрал. Так и они чай не в гостях, не на пиру. У них-то в Твери ныне не то что зайчатины, но даже крупы не сыскать! А Ванька-то меня не припомнил. А я ведь жалел его, когда он у нас на Москве в плену изнемогал! Кто как не я таскал ему по воскресным дням калачи? Всё забыл! А вот про зайчатину наябедничать не забыл! Хорошо хоть, в первый-то день они недолго задержались. Попили-поели да с грамотой за тверские стены отбыли…

…В мирной грамоте мы всяких слов правильных понаписали. И про любовь, и про правду, и про крестное целование до самой смерти верность друг другу хранить, друг против друга не воевать. И не только об этом. Про татарские козни также упомянули, дабы им, козням, не поддаваться и вотчины, другому принадлежащие, от татар во владение не принимать, а если татары придут, совместно защищаться. Вот где крамола-то страшная! И про литвина старого в грамоте не забыли упомянуть, дескать, и от него совместно обороняться, одному за другого стоять. В этом месте Михайла Тверской заартачился, закочевряжился. Не пойдет, дескать, Ольгерд вотчину шурина своего воевать. А владыка ему своё об Ольгерде толкует, литовщину припоминает да дочь старого литвина Елену Ольгердовну, которую замуж за Владимира Андреевича Храброго выдали. Выходит так: Владимир-то Андреевич такой же свойственник Ольгердов, как и Михайла Тверской. А ходил ли Ольгерд войной в Московскую землю? Ходил! Чинил грабеж и разорение? Чинил! Значит, и на Тверь пойдёт, с него станется…

…Хорошая грамота вышла, всё по справедливости в ней писано. Но ведь и прежде грамоты-то писали. И хорошие писали, и правдивые. И роднились через браки сыновей и дочерей. И всё по грамотам, всё по уговорам. Да что толку в грамотах тех? Есть ли смысл в уговорах? Не раз уж мирные грамоты разными печатями бывали скреплены. И где теперь эти грамоты? Кто исполнял их? Никто и никогда…»

Часть вторая. Великая Степь

Покинув войско под Тверью, Никита Тропарёв и Яков Ослябев широкой рысью, почти без остановок дошли до Москвы. Там, дав отдых коням и вытащив из Варвариного кабака Прошку с Севастьяном, погрузились на ладью Луки Протвина. Водным путём дошли до Оки спокойненько. Прошка выспался, протрезвел. Из Севастьяновой дурной головы речными ветрами выдуло излишнюю дурь. В рязанских пределах берега Оки казались пустым-пусты. Лишь однажды с берега из мрачной чащобы вылетела одинокая стрела, ткнулась в борт ладьи, затрепетала. Лука, не моргнув глазом, приказал гребцам взяться за весла.

По Оке кормчий спустил их до устья Прони. Вверх по Проне шли на веслах при попутном ветре. Никита стоял на носу с луком наготове. Якова отправил на корму с наказом не сводить глаз с левого, лугового берега реки. Они шли торопко, не давая себе отдыха, пустынные берега смыкались, ладья часто шоркала днищем о мели. Наконец кормчий покинул их, оставил на берегу с конями и недельным запасом еды.

Никита пустил коня, гнедого Рустэма, шагом. Ручеёк горячился, всё норовил обогнать, но Яков сдерживал его, не давал волю. Севастьян с Прошкой тащились сзади. Слышался шелест высокой травы под копытами, заунывное пение Севастьяна и нестройное бренчание странного инструмента, любовно именуемого Прошкой «гусля-бандура».

Леса на пути всё чаще перемежались полями, заросшими высокой травой. В унылых сельцах тощие смерды давали путникам хлеба и проса, поили молоком, если были им богаты. Яков разглядывал новые, крытые соломой жилища – бревенчатые срубы, сложенные из свежих, на скорую руку отёсанных сосновых стволов. На плохо вспаханных огородах торчала чахлядь: репа да морковь, бродили тощие куры. Рязанский люд – пуганый, резаный, нещадно распинаемый, но не сломленный – смотрел на путников-конников без страха, хоть и настороженно. Об одном лишь думал Яков, засматривая в серые со стальным отливом глаза рязанских крестьян: не повернись ненароком спиной, не выпускай из руки древка копья. Пока ты во всеоружии и начеку – нечего бояться. Совсем другое дело, если забудешься и сомлеешь. Нет, не уместно в этих местах предаваться беспечному веселью. Не стоит беззаботно доверять тощим пахарям – убьют, не сомневаясь, будь ты хоть свой, русич, хоть татарин узкоглазый.

Яков заметил, что ни завсегдатай московских кабаков Прохор, ни гуляка Севастьян во все время их пути ни разу не приложились ко хмельному питью.

– Не шумно ли мы идём? – беспокоился Яков. – Может, там вон, в перелеске, ордынские выползни прячутся…

– Выползни? – усмехнулся Никита. – Да они тут повсюду – это смерды пугливые. Изворотливые и живучие подданные князя Рязанского, Олега. Подземные жители, кроты ползучие…

– …Они нас услышат и нападут, – не унимался Яков.

– Пусть нападут, – Никита наконец обернулся. – Если они там и есть, выползни, то немного их. Выползут – поймаем, заодно разведаем что к чему. До самого Ельца не стоит беспокоиться.

– До Ельца-городка ещё пылить да плыть, а потом снова пылить… – задумчиво отозвался Яков.

Несмотря на осень между стеблями разнотравья ещё порхали бабочки. Нежная желтизна их крыл, их непрестанное кружение усыпляло. Время от времени Яков начинал клевать носом. Но разве уснёшь в седле Ручейка? Что за конь, ему бы только в бой! Не может он плавно пройти и десяти шагов, всё играет, словно котейка. Однажды едва ноги себе не переломал, угодив в глубокую, прикрытую ветками орешины яму. Яков, вылетев из седла, успел ухватиться за торчащие из земли коренья, повис, болтая в воздухе ногами, пытаясь найти опору. Он скрежетал зубами, стараясь унять рыдание. Ручеёк! Ах, неспокойный дружочек! Не удержал, не уберег буйную головушку! Упал, свалился, родимый, погиб в волчьей яме! Пробито сильное, не знающее устали тело, пронзено острыми осиновыми кольями! Почему ж молчит Ручеёк? Зачем не стонет? Неужто мгновенно умер?

– Сползай книзу, – сурово молвил Никита. – Сейчас аркан размотаем, спустим тебе. Вон, и у Прошки веревочка нашлась. Ты коню-то своему непутёвому под брюхо верёвку пропусти, а мы уж попытаемся его вытянуть…

– …там колья… – хрипел Яков. Кольчуга стесняла его движения, не давая толком подтянуться на руках к краю ямы.

– Какие там колья?! – ворчал Никита. – Спускайся книзу! И уйми коня! Скачет, словно чёрт в преисподней! Того и гляди – стены ямины порушит!

Наконец Якову удалось нащупать ногой опору – торчащий из земляной стены ямины корень – удалось кое-как спуститься на дно, удалось стать ногами на ровную поверхность. Ох, и глубока ж оказалась яма! Два, нет – три человечьих роста! И широка. Не только Ручейку, но и двум коням поместиться можно. Яков видел над собой округлый, поросший травой окоём ямы, слышал сердитые голоса товарищей, возню. Наконец на его голову свалилась арканная петля.

– Посторонись, что ли, – буркнул сверху Никита. – Сейчас факел брошу. Пусть уж он коня твоего дурного по башке вдарит, нежели тебя. Эх, как обучить буйную животину смирению!

Ручеёк вертелся на дне ямы, сверкал безумными глазами, вздымая копытами землю. Яков схватил уздечку, пытался угомонить его, ласково уговаривая. Факел и огниво угодили прямехонько на седло. Почувствовав удар, Ручеёк внезапно утих, словно смирился со своей участью. Яков зажёг факел, осветил стены и дно ямы.

– Посмотри, Никитка! – изумился Яков. – Тут, на дне, кострище! Зачем?

– Сказано ж было, – бурчал Севастьян. – Не для волков яма вырыта. Это человечье жило.

Яков осветил злую морду Ручейка, горелые головешки у него под копытами, земляные стены ямы. Слева от себя, под-над днищем ямы он узрел чёрную дыру лаза.

– Если решишься полезть в дыру, будь осторожней. Когда рязанцы в своих землянках подолгу не живут, там селятся барсуки – кусачие и шибко вонькие твари. – Никита говорил так уверенно, словно стоял рядом с Яковом, на дне ямы. – Едва татары нагрянут, рязанцы по таким вот ямам расползаются, пережидают. Ты в дыру-то не лезь, незачем. Припасов там не сыскать, рязанцы их с собой прибирают.

Дружно стараясь, они сумели извлечь Ручейка из ямы до наступления темноты. Умный конь присмирел, стоял над ямой, опустив книзу пёструю морду, смотрел виновато.

Ночевать пришлось тут же, над ямой, тщательно стреножив и привязав коней. Обойдя окрестности, Прохор обнаружил не одно подземное жилище и не два. На окраине небольшого леска, недалеко от узкого в этих местах русла Дона расположился подземный город немалых размеров.

– Сказывал мне дядька, – припомнил Яков. – Как прожил в такой вот землянке целую зиму. Больной лежал, раненный, но ничего, выжил…

* * *
Наутро, ещё до рассвета снова пустились в дорогу. Шли по-над руслом узкой речки-переплюйки, именуемой Доном. Такую речку Ручеёк запросто преодолел бы вброд, играючи. Но конь даже не помышлял об играх, перестал куролесить, побывав в тайном жилище рязанского народа. Шёл себе смирно, след в след за гнедым Рустэмом.

– Скоро, скоро Дон станет шире, – бормотал Никита. – Тогда и поплывём себе в нужную сторону, если до того рязанцы нас не прирежут.

– Зачем нас резать? – изумлялся Яков. – Мы ж не татары, с ними не воюем…

Никита отвернулся, сплюнул брезгливо и, возвысив голос, добавил:

– Эй, Прохор, прячь гусли! А ты, Севастьян, заткни рот краюхой.

На третий день пути, вобрав в себя Мечу, Дон перестал быть речушкой-переплюйкой, но всё ж оставался поуже Москвы-реки. Никита спешился. Он долго шёл берегом, ведя коня в поводу. Долго высматривал что-то в прибрежных камышах.

– Что ищем? – шёпотом спросил Яков, нагоняя его.

– Смотри, Яшка, в оба! С весны где-то здесь я припрятал ладейку.

– Как же мы на ладье-то и с конями, поместимся? Как править? Опять же вёсла, паруса…

– Вот ты всё знаешь про весла да про паруса, ты и будешь править, – буркнул Никита.

– Не-е-е, я не знаю! Просто у Пересвета книжицу видел…

Яков и думать забыл о Севастьяне и Прохоре с гуслями-бандурой. Он вертел головой, стараясь углядеть в колышущихся зарослях дощатое днище и не находил его. Внезапно он уткнулся в голую, поросшую жестким, седым волосом, грудь Прохора.

– Туда ступай! – и Прохор указал ему куда-то вниз, в сторону речного русла. Там, в зарослях возле одиноко стоящего ствола некоего сухого дерева громоздилась бобровая хатка.

– Гляди-ка, хатка! – улыбнулся Яков. – На что она нам?

– Лодка! – возразил Прохор.

Стали разгребать сухие камыши и валежины. Оказалось, бобровая хатка прикрывала нос большого ушкуя[80]. Ствол дерева был мачтой, а сама ладья, спрятанная в камышах и тщательно укрытая от непогоды, поразила Якова своими размерами – уместились четыре коня и четыре человека. Никита достал из тороков большой кусок плотной холстины – парус – и верёвочную снасть. Яков и Севастьян сели на вёсла, обнаружившиеся на дне ушкуя. Никита стал на корме, а Прохор расположился на носу с изготовленным для стрельбы луком в руках.

Тихие воды осеннего Дона качали их ладью так нежно, как баюкает молодая мать первенца в колыбели. Парус трепетал над головами. Яков любовался, глядя, как через холстину засвечивают лучи сентябрьского солнца.

– В Ельце у князя выменял на шестерых татар, – прояснил Никита, оглядывая ладью. – Хорошая мена. Ладья хоть и не новая совсем, но долго прослужит, а татары молодые, с низовьев Волги.

– А как обратно возвращаться? Как вверх по течению такую махину двигать? Сможем ли? – засомневался Яков.

– Добудем языков, – усмехнулся Севастьян. – Вот пусть они-то и утруждаются, пусть волоком вдоль берега тянут…

Дон вился под ними широким трактом. Всюду здесь кишмя кишело дикое зверьё и птицы. Глаз опытного охотника примечал, как пробегают по-над берегом стада оленей. Почти из-под носа лодки взмывали, шумя крыльями, дикие утки. С мелководья на людей изумленно взирали пришедшие на водопой лоси. Ушкуй шёл неспешно, а берега Дона раздвигались, давая дорогу, но Никита не выводил ладью на середину, предпочтя держаться правого, пологого, берега и высматривая некие приметы.

Природа вокруг жила своей, далёкой от человека, буйной, беззаботной жизнью. Многоголосый гомон небесных пичуг, суета тварей наземных, шелестящая песнь высоких трав, величие лесных дерев. Этот мир не ведал страха смерти, не подчинялся власти людских царей, не жаждал наживы, свободный от тщеславия и неутолённых любовных томлений. Потому и был он вместилищем покоя и неизменного счастья.

Яков вспоминал, как четыре года назад впервые шёл вместе с караваном ладей этим же путем, в низовья Дона, в кочевья Мамая. Вспоминал, как боялся бескрайней шири степей, как тосковал по уюту лесов междуречья. Ещё бы не бояться, если сам великий князь Дмитрий, в свите которого и состоял тогда Яшка, опасался предстоявшей скорой встречи со всемогущим темником! Припоминал Яков и Мамая – невеликого ростом, скромного человека. Припоминались и речи Ростовского князя, сетовавшего на коварство и непростоту всемогущего темника. Нешто доведётся встретиться с Мамаем вновь?

Яков смотрел, как резвится в спокойных водах весёлая выдра, и тоска по боярышне Марьяше постепенно отпускала его сердце. Укачиваемый в ладье ласковой мощью реки, он погружался в мир сладких грёз, обретал непоколебимый покой вековых дерев, растущих по берегам, напитывался невозмутимостью старых сомов, обитающих в омутах, приобщался к таинственной жизни серебряных стрекоз, снующих в высоких камышах.

Ночевали на ладье, отправив Прохора на берег стеречь коней. Спали тревожно, чутко прислушиваясь к звонкому плеску воды и сонному шелесту прибрежного тростника. И река, и люди, и лошади, и ушкуй – всё поглощала тёмная утроба туманной осенней ночи.

Никита поднял своих людей перед рассветом, по каким-то приметам угадав скорое наступление дня. Заслышав возню сборов и приглушённые голоса, кони сами пришли, будто боялись, что будут оставлены на этом туманном берегу. Серый рассвет застал всех на середине реки. Жёлтые лучи осеннего солнышка прогнали серый сумрак. К середине дня сделалось так весело, словно прошедшая ночь была самой последней и не будет больше ни беспокойного бодрствования среди ночной мглы, ни уныния, ни страха. Яков разнежился на солнцепеке, вздремнул ненадолго, а проснулся внезапно, разбуженный громкими возгласами Прохора.

– Стой, лошадиный демон! Проснись, Яшка! Твой неслух сызнова буянит!

Берег оказался совсем рядом. Никита начал причаливать, борясь с течением реки, норовившей унести ушкуй дальше.

– Вот она, стоянка наша! – Прохор указал рукой в ту сторону, где камыши, расступаясь, образовывали небольшую заводь. – Тут река Сосна в Дон впадает. Выше по течению Сосны городок Елец. Туда надо наведаться. Но это утром, а пока заночуем тут, в деревеньке.

* * *
Деревенька стояла на берегу, скрытая от глаз путников зарослями орешины. С берега к реке, к дощатым мосткам сбегала стежка. На мостках худющая баба полоскала некрашеное тряпьё.

– Эх, бабы-то тут тощие, – Севастьян сплюнул под ноги. – Аж, не хочется. То ли дело на Москве! Правда, Яков?

Он покосился на Якова, но тот молчал. Ладья повернула. Берег стал стремительно надвигаться. Баба бросила работу и, громко призывая какого-то Ермолая, побежала прочь.

– За татар нас приняла? – спросил Яков.

– Да тут и без татар народу шатается, – нехотя отвечал Никита. – Но и татар хватает, как же без них!

Ермолай не замедлил явиться и пришёл не один, а с тремя мужиками. Все были вооружены топорами и рогатинами, но смотрели не воинственно, а скорее с любопытством. Все были, словно из одного выводка: волос тёмный, с проседью, лица загорелые узкие заостренные, глаза близко посаженные, блёклые, взгляды юркие, ускользающие. От рождения до гробовой доски одна лишь дума в них – как прокормиться – и один лишь вечный страх перед набегом. Ничего долговечного вокруг, всё словно бегущая донская вода. Нынче – засуха, завтра – половодье. Ныне жилы тянешь в непосильной работе, завтра все равно мёрзнешь и с голоду пухнешь в тайном лесном отнорке. Что есть в мире неизменного, долговечного, надежного? Разве что земля, по которой ходишь, да вера православная – более ничего.

Путешественники между тем уже причалили неподалёку от мостков. Песок заскрежетал о днище, Яков спрыгнул в воду и подталкивал ладью поближе к берегу, чтобы она уселась в песке попрочнее и стало бы возможно снять с неё коней, не опасаясь, что ушкуй перевернётся. Ручеёк заволновался и, едва почувствовав, что днище под ногами больше не качается от каждого шага, сиганул через борт в воду. Весь в брызгах, с оскаленной, весёлой мордой конь выбрался на сушу. Ермолай со товарищи попятились, выставив перед собой рогатины.

– Экие вояки! Коня испугались! – засмеялся Яков.

– Что уставились? – рявкнул Прохор. – Еду несите! Жрать хотим!

– Вы не из Новиграда ли, миряне? – робко спросил Ермолай.

Товарищи Ермолая молчали, настороженно взирая на путников, выгружавших коней и прочее имущество. Прохор смотрел на поселян внимательно, не снимая стелы с тетивы.

– А если из Новиграда, жрать не дадите? – усмехнулся он.

– Из Новиграда обещался Вяхирь приплыть и пожечь нас для примера остальным, – сообщил Ермолай. – С самой весны его ждем. А он всё не приплывает.

– А татарвы тут не было ли? – ласково спросил Прохор.

– Татарвы всюду полно, и у нас их столько, что можно и поубавить. А вы не с Москвы ли, миряне?

– С Коломны, – уклончиво ответил Прохор.

– Ну, ну, – казалось, Ермолай остался доволен ответом. – Коломна тоже город хороший…

* * *
Селение называлось Медвежий Лужок. Так себе деревенька. Десяток домишек, обнесенных новым тыном, погост да кабак. Река и проезжая дорога – всё рядом. Строения новые, недавно поставленные, народ смотрит из-за заборов внимательно – хорошо хоть, что не испуганно. Шутка ли – четверо вооруженных людей, и не дружина вроде, без стяга.

– До Ельца день пути, – приговаривал Ермолай. – Там шум бывает, а у нас тихо. В Орде война. Пока мамаевы воеводы друг с дружкой грызутся – мы отстраиваемся. Как на нас прут да жгут – мы в лесок бежим, прячемся. Как пожгут да уйдут – мы заново строиться.

Ермолай вроде перестал бояться, тараторил без умолку, словно сорока лесная, но товарищи его рогатин пока не опускали. Казалось им, будто Никита Тропарёв страшнее и воинственней прочих – на него и зыркали.

– Опасаетесь? – улыбался Яков. – Конь у нашего старшего татарский. Ой, злой конь! Бойтесь его!

Вошли в кабак. Бедноватым показалось Якову убранство здешней едальни. Не сравнить с заведением Варвары-вдовицы. И еда-то попроще: хлеб жестковат, каша жидковата. Совсем другое дело – рыба, ведь река Дон рядом, да и с олениной им повезло. Сынок кабатчика, долговязый Ивашка, как раз добыл накануне оленёнка-подростка.

– Да что за Вяхирь-то, дядя? – выспрашивал Никита, сыто рыгая. – И откуда, скажи ты мне, дурень, на Дону-реке новгородские ушкуйники? Неужто Волги им стало мало, чтоб разбойничать?

– Мы не спросили, где ему мало, – смиренно отвечал Ермолай. – А вот только увез он у нас девку Евлашку, Ивашкину невесту. А Ивашка за это у него из торока меч попёр да хотел тем мечом его сразити. Да сразити не смог, убёг в лес. Тогда Вяхирь обещал нас пожечь, если в следующий раз Ивашку ему не сдадим…

– Смотри-тка, Яков, – усмехнулся Прохор. – И тут любовь несчастная…

Но Никита не дал ему говорить.

– А что, дядя Ермолай, – продолжал он расспросы. – Где нынче елецкий князь?

– Фёдор-то Иванович? – переспросил Ермолай. – Дак осень же, ярмарка в Ельце. Там и татарские мурзы, и новгородские купцы. Пока не воюем – всё торгуем.

– Князь на ярмарке?

– Может, и на ярмарке…

– Станешь запираться – морду разворотим, – проревел Севастьян, вынимая из ножен огромный тесак. – Морду разворотим, уши и нос срежем, сварим и съедим.

На громкий рёв Севастьяна из поварни выбежал давешний Ивашка – несчастливый жених, но удачливый охотник. Смелый оказался парень! Не побоялся прихватить длинный обоюдоострый ножик, а вот Ермолай разинул рот и в ужасе разглядывал изогнутое, отполированное лезвие Севастьянова тесака, ерзал на скамье, словно примеряясь бежать.

– Не пугайся, старина, – пояснил Никита. – Это московская шелупонь. Им бы только подраться. Но хлебопашцев без приказа не тронут.

– Мы люди подневольные, – лепетал Ермолай. – Рязанского Олега опасаемся, а ордынского Мамая страшимся более чумы и любой другой лютой смерти.

– Не боись, поселянин. Утром мы уйдём своей дорогой. Жечь ваши хибары нам некогда и незачем.

* * *
Поутру тесно стало на ладье – Ивашка-поселянин тоже ехать в Елец навязался. Яков уговорил Никиту не отказывать парню. Вдруг да пригодится? Никита ворчал:

– Расселся оглобля, теперь на ладье не развернуться. Нешто я в Ельце не бывал? Нешто дорогу не найду? Да и что её искать-то. Знай плыви себе по Сосне, пока не приплывёшь…

– Мне только на торжище побывать, мне только посмотреть… – приговаривал Ивашка. Всматриваясь в кудель речного тумана, он старательно налегал на весла.

Никита поворчал, но затем поставил Ивашку на руль, ведь Сосна не великая река. Там излучина, тут мель. Эх, а может, лучше было бы берегом пойти, а ладью припрятать? Да что уж там! Никита ладьей не дорожил. Кто знает, куда судьба дальнюю сторожу занесёт, каким путём к дому придётся возвращаться и когда…

– Далось тебе это торжище, – ворчал Никита, и эхо гулким шёпотом повторяло каждое его слово. – У тебя денег – ни полушки. Одни порты, и те в заплатах. Зачем себя попусту терзать видом яств и роскошеств?

– Мне бы только Вяхиря найти и спросить у него как следует про тех полонянок, что он сюда увёл и продал…

– Полонянок? Продал? – встрепенулся Яков. – Елец – вотчина князя Фёдора Ивановича, не татарского мурзы. Там на торжище людей не могут продавать!

– Тишила Вяхирь увёл у нас пятерых девок, мал мала меньше. Ермолай бает, будто в Ельце продают невольников ордынским перекупщикам, евреям, а там уж…

– Дурак твой Ермолай, деревенщина неотесанная, – фыркнул Никита.

К Ельцу подошли следующим утром, после рассвета. Над речным руслом опять висели белесые лоскуты тумана. Яков всматривался в желто-зелёную стену ивняка, растущего по обеим берегам реки. Где-то здесь должна была оказаться пристань и удобный берег, где можно сгрузить коней. Наконец река плавно вынесла ушкуй, куда требовалось. Вот широкий дощатый настил, положенный на вбитые в речное дно сваи. А вон неподалёку свободный от приречных зарослей плавный сход к воде.

– Елец, – сказал Ивашка-поселянин, и Яков узрел над округлыми кронами ив горелый полуразрушенный тын, а над тыном – каменную колокольню храма, покатые крыши строений.

– Ну и городишко! – пробормотал Яков. – Что же они даже стеной не обнеслись?

– Стену строят и никак не достроят, – пояснил Ивашка. – Что ни год – то набег. В это году было спокойно, так они успели со стороны степи отгородиться. Но ведь ещё не зима. Всякое может случиться.

Ивашка выпрыгнул из ладьи, как только она поравнялась с пристанью. Ох, и важным же было его дело! Так спешил, так торопился он в Елец, что не стал дожидаться товарищей. Как есть, босой, с лаптями, висящими через плечо, побежал по стёжке прочь от берега.

– Одно слово: смерд… – буркнул Никита. – Туда ему и дорога.

* * *
И зачем только Прохор предложил срезать путь от пристани, идти по узким проулкам, а не по широкой улице! Оставив коней на попечение Никиты и пешими пробираясь между заборами, ватага задирала головы, высматривала колокольню, но проулки снова и снова уводили в сторону от цели. Наконец узенькая улочка выплюнула троих бедолаг на шумную, ярко освещённую осенним солнышком базарную площадь. Говорливая толпа тут же разделила товарищей, развела на стороны. Прохор лишь успел шепнуть Якову, чтоб тот не забывался и за пару часов до заката спускался бы к реке.

Торжище бурлило квасом, сочилось медом, благоухало калачами. Русобородые лоточники торговали лентами, бусами и прочими девичьими радостями. Речники с загорелыми, обветренными лицами предлагали всем желающим прикупить рыбки. Их товар трепетал и серебрился в огромных, выдолбленных из цельных дубовых стволов корытах. Смуглолицые, чернявые степняки привели немалые табуны полудиких коней, пригнали стада упитанных овец. Жёны степняков, одетые почти так же, как и мужчины – в шаровары, халаты и остроконечные шапки с меховой опушкой, понукали волов, запряжённых в крытые войлоком кибитки о двух колёсах, и смотрели на москвичей тёмными, будто уголья, глазами. Возле кибиток, уже нашедших, где приткнуться на торгу, ползали дети, играя с собаками, а круторогие волы задумчиво жевали жвачку, безразлично взирая вокруг. С кибиток кочевники торговали шестяными коврами и шёлковыми тканями. У степняков имелись и благовония, но больно дорого за этот товар просили, не подступиться.

Яков бродил между рядами,всматриваясь в многоликую толпу. Да, это не Москва. Сам-то городишко и невелик, и часто разоряем, а народу на ярмарку съехалось видимо-невидимо. Яков нашёл и оружейный рядок. Щиты да ножи – более ничего. И нигде никаких невольников, ни единого человека, ни следа эдакого греха. Видел мельком и князя Елецкого Фёдора Ивановича, но отвел глаза – вдруг да узнает? Яков купил зачерствевший калач и теперь упрямо грыз его, пытаясь получше рассмотреть и внутреннее убранство степных повозок, и смуглых хозяек, многие из которых отличались от мужей разве что длинными косами, в которые были вплетены и ленты, и шнурки, а кое-где на шнурках позвякивали странные монеты с дыркой посередине.

Заслышав знакомые нестройные звуки гусли-бандуры, Яков отправился туда, где за высоким забором высились палаты елецкого князя. Перед палатами, на поросшей чахлой травкой площади под улюлюканье и гогот разноплеменной толпы танцевал и кувыркался огромный медведь. Прохор, сидя на траве, уже вполпьяна оглушительно бренчал на своем странном музыкальном инструменте разудалую плясовую мелодию. Медвежий поводырь, огромный черноусый и широкомордый детина, показался Якову знакомым. Не москвич ли? Рядом с поводырём и его медведем вертелся мужичок – не мужичок, а странное лопоухое существо, сплошь заросшее серым волосом. Ноги у существа были кривые и короткие. Руки – тонкие и свисали ниже колен. Морда – остроносая, страшная и тоже на удивление знакомая. Но не понять-разобрать, православный ли то христианин или безбожник. Как ни засматривал Яков в открытый ворот его полотняной рубахи, пытаясь углядеть нательный крест, так ничего и не углядел, кроме густой серой шерсти.

Так и продолжалась бы пляска до темноты, а в котомку к медвежьему поводырю летели бы подачки: мелкие монетки, яички, орехи – кому чего не жалко – но тут явился Севастьян Бессребреник. Он детина дурной, но послушный – не приложился в тот день к жбану с ядрёным хмельным мёдом. Трезвым ходил по елецкой ярмарке, сопровождаемый Ивашкой-поселянином и его неумолчным нытьем, и так дошёл до площади перед палатами елецкого князя.

– Гляди-тка! – Ивашка аж присел. Поселянин оттопырил чумазый палец. Он судорожно хватал ртом воздух, и тощая глотка его исторгала одни и те же глухие звуки:

– Вяхирь… разбойник… Вяхирь… разбойник…

А медведь и ревел, и кряхтел, и кувыркался под дружные хлопки развеселившихся ельчан. Меж тем волосатый и кривоногий мужичонка бегал вдоль рядов, собирая подачки, горбясь, склоняясь чуть не до самой земли. Странной показалась Якову его побежка, будто норовил он встать на четвереньки и носиться так, подобно псу или поросёнку. Внезапно над самым Яшкиным ухом послышался гневный шёпот Севастьяна:

– Тишила… Он ли, крысёнок? Ах, где ж моя сулица![81]

И Севастьян во всю прыть подался к реке туда, где Никита сторожил их коней, туда, где у дощатой пристани приткнулась их ладья. В это время Ивашка-поселянин наконец-то нашел в себе силы возопить:

– Вяхирь, Вяхирь – грабитель! Держи вора! Он по сёлам девок крадёт, да в Орду продаёт!

– Который тут Вяхирь? – всполошился Прохор.

– Он, он! – кричал Ивашка, тыча пальцем в черноусого обормота.

Прохор отложил в сторону гусли-бандуру. Тяжко вздыхая, с немалым трудом он поднялся на ноги. Прохор был не слишком велик, но силу в руках и крепость в ногах имел немалую. А ныне хмель разогнал в его теле кровушку. В ушах его мохнатых продолжали бренчать серебряные гусельные струны. В глазах его возвышался, подобно утёсу, поднявшийся на задние лапы огромный бурый медведь, а рядом ухмылялся черноусый поводырь, тоже немаленький.

– Ты ли Тишила Вяхирь? – вяло спросил поводыря Прошка.

– Не-а, не я, – ответил тот.

Пока Прошка рассматривал черноусого громилу, Севастьян вернулся на площадь с сулицей своею да с Никитой впереди.

– Где он? – зарычал Никита.

Ивашка-поселянин и Севастьян совокупно указали на черноусого.

– Эгей! Да вы сговорились! – зарокотал Тишила. – Да не я это! Говорю же вам – не я!

– А вот я тебе щас как вдарю – мигом в себя вернешься! – угрожающе произнес Севастьян, поигрывая сулицей.

– Оч, Тошнило! – внезапно сказал медведь. – Гей оч!

– Чего это! – фыркнул Вяхирь. – Это мне-то бежать? Да я Севку бил не единожды. Как там ребра-то твои зажили? Тогда заново тебе их сокрушу.

Вяхирь ярился, аж приплясывал, но Севастьяна близко к себе не подпускал. Потихоньку пятился к кибитке, запряжённой снулыми волами, а там стояла привязанная к задку лошадь, которую уже принялось отвязывать кривоногое, длиннорукое и заросшее серой шерстью создание.

– Поди сюда, Вяхирь, – ревел Севастьян. – Начищу рыло по старой памяти! Куды!? Куды подался!? Зачем мне седало твоё мягкое? Ты мне рыло, рыло подставляй! Эх, лети ты, моя суличка! Я тя щас кулаком сокрушу!

– Оч, Тошнило! – ревел медведь.

В немом изумлении Яков смотрел, как сдирает с себя ярмарочный плясун медвежью шкуру, обнажая смуглые, изрисованные татуировками плечи и грудь. Ну и дела! Ну и рожа! Глаза-то у медведя оказались узкие, будто щёлки, усищи длинные, жидкие, как у таракана, а бородёнка неказистая, на соплю чернющую похожая. Башка была бритая и тож разрисованная в разные прекрасные цвета. А огромен-то медведь, а ручищи-то у него! Ладонь больше, чем тарелка. Как же такого побороть?

– Под коленки подсечь, – прошептал Никита в Яшкино ухо. – А потом всем навалиться. Ты левую руку держи, я – правую возьму. А Севка уж сам сообразит, что ему делать. По-другому – никак.

– Не сувать Тошнило имать! – ревело разрисованное чудо-юдо. – Ухуйдую!

И оно пошло, и оно попёрло прямиком на Севастьяна. А Севастьян-то хоть и дурень пресмелый, а всё ж шкурой своей белесой крепко дорожит. Уж видно по глазам, что пожалел о сулице, на сторону брошенной. Вяхирь между тем забрался в седло и дал дёру.

– Навали-и-ись! – заорал Никита.

И они бросились нападать. Яшка ящеркой подкатился медведю под ноги, ударил ножнами Погибели ему под колени сзади. Тут и Прохор помог, подскочил, подпрыгнул и лягнул медведя обеими ногами в разрисованную змеями середину груди, как раз между сосков. Едва медведь начал валиться на спину, Никита и Яков ухватили его за руки. Один – за левую, другой – за правую, по уговору. Севастьян тоже сообразил, как правильно поступить. Он уселся на ноги поверженного медведя, сжал их коленями, сдавил их ручищами. Медведю невмочь сделалось ногами сучить. Прохор уселся верхом на лежащего навзничь медведя. Но вот беда – ни тесака, ни какого иного оружия у него в руках не оказалось. Пришлось душить медведя голыми руками. А медведь-то не даётся! Руки-ноги пытается вырвать, головой вертит. Силища неукротимая из него так и хлещет, так и прёт. Но и Прохор вовсю старается его удушить, аж взопрел, аж побагровел. В очи жарко медведю дышит, слюной на него каплет, угрозы расточает:

– Удушу-у-у тварь, удуш-ш-шу нехристя…

Но медведь, словно бессмертный, всё не задыхается. А наоборот, изловчился наконец, головушку приподнял, выю мощную напряг так, что Прошкины пальцы немного лишь, но ослабели. Тогда медведь, будто лисица кусачая, вцепился Прошке зубами в лицо. Бедный Прохор даже выть не мог, только руками махал беспорядочно. А по лицу его и по груди кровь алая потоками лилась.

– Да он сожрёт его! Живьём сожрёт! – закричал Никита и отпустил правую ручищу чуда-юда.

Конечно, медведь, почувствовав волю, зубы разомкнул, но и всех противников своих он по пыли разметал, а затем, пожалуй, ещё и потоптал бы, если б не явилась на ярмарочное торжище прекрасная девица верхом на чудесной вороной кобылице. Словно птичка певчая, она звенела нежно по-татарски:

– Чолубэ, Чолубэ, моё солнце, моя жизнь! – Яков слушал нежные, как звуки пастушеской свирели, переливы её голоса, да и смысл слов был понятен, ведь за время службы у Никиты Тропаря не раз приходилось Яшке толковать со степными погонщиками стад. Так языку басурманскому и выучился.

Словно зорька алая, полыхали на осеннем солнышке её одеяния из шёлка – шаровары, да рубаха длинная, кушаком подпоясанная. Халата на девице не было. Видать, не стала надевать, чтоб любовались все ожерельем её зеребряным чеканным тонкой работы, да браслетами широкими на запястьях. Косы было две, но Яков знал, что это только на Руси две косы положено носить замужним, а у татарок такого обычая нет – будь хоть жена, хоть девица, может носить и одну, и две, сколько пожелает. Яшка уставился на неё, будто зачарованный, желая личико рассмотреть. А девица лица не казала. Кобылка волчком вилась и всё спиной к Яшке свою всадницу поворачивала.

– Зубейда! – взревело чудо-юдо, едва завидев всадницу, и с довольной улыбкой добавило почти русским языком, чтоб и врагам понятно было. – Меня имать обижать, а я их ипать, ипать!..

– О-о-о, Чолубэ! – девица соскочила на землю, подбежала к милому её сердцу чудищу, обхватила как смогла, за талию, припала щекой к волосатому животу. И повторила нежней, чем прежде:

– Чолубэ, зеница ока моего!

– Ишь ты, баба! – загоготал Севастьян. – Зачем эту нечисть обнимаешь, милая? Обними меня, и я тебя не обижу.

Он приблизился к Зубейде, протянул огромные лапищи, причмокнул губами. Проворковал, вытягивая трубочкой алые губы:

– Поцелуешь, Зубейда?

Что и говорить, хорош собой был Севастьян Бессребреник. Роста огромного, силы немерянной и ликом прекрасен. Бородушка-то у него во всю грудь, волос светлый, сединой не потраченный, вьется, кучерявится. Кожа чистая, розовая. В бороде, подобно кораллам заморским, губки алые блещут. А как заревёт он, как загогочет, так видно всему люду честному зубы его большие, белые, словно жемчуга. Один лишь изъян имела Севастьянова красота – нос его, не раз на москворецком льду посадскими кулаками сокрушённый, имел вид кривого пирожка слепленного кое-как неумелой поварихой и подгоревшего в печи.

– Ипать тую, сувать! – рявкнул фальшивый медведь.

– Оставь её, – молвило человеческим голосом шерстистое длиннорукое существо, которое всё это время отсиживалось в кибитке. – Меня Ястырем зовут, это Зубейда – сирота, а Челубей – поединщик знатный, всей Орде известный. Его и всесильный, и темник Мамай, и царевич Арапша, лютый ворог мамаев, за лучшего воина во всей Орде почитают.

Ястырь говорил странно, словно лисица, гавкал, но каждое слово было понятно, и татарские слова он к речи не приплетал.

– Нешто баб мы не видали! Мы не насилуем. Нам так дают за красоту нашу, за доблесть, за щедрость… – бурчал Никита, исподтишка рассматривая Зубейду.

– Дают, дают! Щедро дают! – Севастьян потянул Зубейду за конец кушака.

Вокруг толпился елецкий люд. Смотрели с любопытством, шептались, дескать, что ж дальше будет. Может, дело и дошло бы до новой драки, если б из ворот княжеского терема на площадь не выскочил всадник. Так себе детина, морда холопская, но конь под ним хороший. Кафтанишко драный и с чужого плеча, но сапоги новые, красные.

– Состязание ещё не объявлено, а вы уж кровь друг другу пустили! – надменно молвил княжеский холоп.

Ничего не ответил Никита, а просто подошел и сдёрнул наземь, ухватив за полу кафтана.

– Ступай к князь-Фёдору и скажи, дескать, прибыл великокняжеский посол Никита Тропарёв, из Москвы. И ещё передай: едва прибыв, Никита Тропарёв со товарищи поймал на ярмарке ордынских дознатчиков.

– Неправда это, – снова затявкал волосатый Ястырь. – Мы скоморохи и музыканты…

– Повинны в том, что раньше сигнала начали состязание, – вторил Ястырю перепуганный холоп.

– …Не от укуса белый свет в очах исказился, не от боли, – стенал Прохор. – А от вони ужасной из пасти поддельного медведя…

Внезапно Зубейда запела-закружилась в алом оперении своих одеяний. Туфельки с загнутыми кверху носами замельтешили в танце, будто рисуя на траве площади какой-то замысловатый узор. Ожерелье на шее мелодично звенело, подобно бубну. Голос Зубейды – не низкий и не высокий, не громкий и не тихий, но сладостный, тягучий, влекущий, подобный золотистому мёду – витал над притихшей ярмаркой, наполнял сердце радостью, счастливыми предчувствиями, уводил по звёздному мосту в райские благоухающие сады. Вороная кобылка перебирала в такт её движениям лаковыми копытцами, качала из стороны в сторону изящной шеей, потряхивала густой гривой, помахивала хвостом.

Наконец Зубейда закончила петь, из седельной сумы достала глиняную крыночку, чистой тряпицей прикрытую, шелковой веревочкой перевязанную. Поднесла крыночку Прохору. Сказала коротко нежным голоском:

– Снадобье.

– Пахнет вкусно, – фыркнул Прохор. – Но не отрава ли, а?

– Не отрава, – ответила девица, сама развязала верёвочку, приподняла тряпицу и начала смазывать Прошкину рожу снадобьем. Нежной ручкой втирала снадобье в раненые, припухшие нос и губы Прохора, а тот позволял, да ещё и жмурился от удовольствия, да ещё и пальцами эдак шевелил, словно примериваясь, как девицу половчее ухватить, но, чуя пристальные взгляды Челубея, не решался к ней прикоснуться.

* * *
Палаты елецкого князя удивили Якова скромностью убранства: простые бревенчатые стены, деревянная утварь, простые одежды челяди. Да, это не Москва. Да и что взять с Ельца? Городишко пограничный. Что ни год, то набег ордынского мурзы. Да и князь Фёдор, человек ещё нестарый, но уставший, словно запалённый конь. Лицо обветренное, дочерна загорелое. В полумраке княжеских палат оно показалось Якову ещё темнее. Князь сидел за столом в окружении вислоусых воевод. Перед ними стояло скромное угощение. Мёда не пили, только квас. Говорили глухо, отрывисто. Смотрели исподлобья, подозрительно. Они пришли втроем, как и были званы: Никита, Яков и Челубей.

– Решили праздник нам испортить? – спросил князь Фёдор.

– Здоров будь, князь Фёдор, – Никита почтительно склонил голову. – И не помышляли о том, чтобы нарушить твои установления или как-то ещё утеснять. Состязание так состязание. Прохор у нас заправский поединщик. Он и сразится с Челубеем.

– Он ранен, – хмуро заметил князь Фёдор.

– Разве это рана? Так, рожа покусана, – буркнул Прохор. – Руки-ноги целы, значит, медведю вашему смогу брюхо проткнуть…

– Ипать тую сувать, – мрачно заметил Челубей.

– Воевать будешь со своими приятелями, – устало молвил князь Фёдор и, обращаясь к Никите, добавил: – Тут за городом видел ли кибитки? То на состязание из Орды, из кочевий, поединщики съехались. Завтра будут друг в друга копьями тыкать. Может, кого-то и убьют, кто знает… А кого не убьют, с теми знакомцами станем. Потешные битвы куда лучше, чем набег воровской. Но и набег может случиться. Буду готовиться и ждать до осенней распутицы. Может, в этом году Бог милует. А если нет, тогда уж придётся всерьёз биться – не забавы ради.

Князь Фёдор умолк, призадумался, на огромного Челубея тёмным взглядом уставился.

– Ипать тую сувать… – буркнул Челубей.

– Не порти мне праздника, Никита, – устало вздохнул елецкий князь.

– Как повелишь, Фёдор Иванович, – ответил Никита Тропарёв.

* * *
– Заведи коней на ладью, – бормотал Ястырь. – Честью прошу, заведи! А то как же я за ними услежу, если тебе отлучиться придётся?

Никита смеялся, поглядывая на волосатое создание, а Яков заводил коней на ладью. Завел всех, на берегу остался лишь Янтарь, соловой масти, степных кровей конь Прохора. Янтаря уж обрядили в броню, оседлали и теперь заботливый Севастьян водил его вдоль по берегу, чтоб конь не застаивался. Прохор же отлучился, запропал куда-то. Яков слышал мельком насмешливые слова, сказанные кому-то Никитой – до баб, дескать, пошёл, перед боем правило у него такое.

Сосна тихо плескалась под бортами ладьи. С посеревших небес сыпал мелкий осенний дождичек. Дальний берег речки скрывала туманная хмарь.

– Странное ты создание, – потешался над Ястырем Никита. – Видно, тятька твой лихим степным наездником был, а мамка – чёрно-бурою лисицей.

Ястырь обижался, косил на Никиту узким зелёным глазом, однако к кинжалу не прикасался, не пытался вытащить оружие из ножен. А вверху, на холме, там, где за кронами дерев прятался купол елецкого храма, уже началось воинское состязание. Якову слышались рёв толпы, звон железа, яростные выкрики поединщиков, конский топот. Вот уже и Прохор явился, кум королю: рожа довольная, сытая. Весело гогоча, натянул кольчугу, пристегнул латы, покрыл голову шеломом. Севастьян ходил вокруг, осматривал придирчиво, приговаривал:

– Эх, копья у нас коротковаты. А у Челубея-то копье в два раза длиннее его самого.

– Мне такого не поднять, – отвечал Прохор. – А если древко тонким будет, сломается оно об чужие доспехи, и толкового удара не получится.

– Не пытайся метить в доспех, – наставлял Никита. – Наноси удар между грудью и плечом – там, где наплечи и нагрудник сходятся. А лучше всего – меть прямо в шею!

– Это уж как Господь меня сподобит, – бормотал Прохор, влезая в седо.

Он был сосредоточен и суров. Молчал всю дорогу от пристани до ристалища, устроенного на площади перед княжескими хоромами, а там, принимая из рук Севастьяна копье, не смотрел уж ни на кого, кроме противника.

Челубей – огромный, могучий, верхом на громадном гнедом коне, без шлема – впитывал восхищение толпы, смотрел по сторонам, жмурил и без того узкие глаза, улыбался блаженно. Копьё его – как и следует на таких поединках, без железного наконечника – походило на лесину. Не копьё – настоящее бревно, под стать самому Челубею – учёному медведю. Зубейда стояла рядом с ним. Наконец-то Яков смог её разглядеть – матовую кожу, изящный изгиб бровей, миндалевидные глаза, губы, подбородок. Забыв обо всём на свете, Яшка всматривался в милые черты и до того забылся, что готов уж был идти по изрытому копытами ристалищу, идти хоть всю жизнь. Так хотелось заглянуть в глаза Зубейды, вдохнуть её запах, изведать вкус её губ.

Янтарь рванулся вперёд, осыпав Якова комьями влажной грязи. Широко раскрыв глаза, оглушённый неистовым воем Севастьяна, Яков смотрел, как несутся навстречу друг другу два коня. Прохор не успел нанести удара копьем и, выбитый из седла ударом Челубеевой лесины, отлетел далеко, упал под ноги елецкой толпе. Труба зычно возвестила об окончании схватки, но Челубей не думал униматься. Подскакав снова к тому месту, где стояла Зубейда, он велел ей подать сулицу и направил коня в сторону поверженного противника. Ельчане, видя, что теперь в руке татарина не деревяшка, а оружие с кованым наконечником, взвыли. Все вокруг просили Прохора подняться и защищаться, но тот лежал бледный с закрытыми глазами, не шевелился.

– Что станем делать? – тихо спросил Яков, увидев подле себя Никиту. Тот ещё ничего не успел ответить, когда послышался пронзительный свист тяжёлой стрелы. Она вонзилась в кольчугу Челубея, наконечник застрял между колец, алое оперение трепетало. За первой стрелой последовали другие: с алым, белым, коричневым оперением. Некоторые были обмотаны подожжённой пенькой. Стрелы сыпались на головы ельчан, словно Божья кара за устроенные игрища. Мироздание потонуло в жутких криках и воплях. Вспыхнул недогоревший тын, занялась кровля княжеского терема, небо заволок чёрный дым.

– К ладье пробираться надо! – рявкнул Никита, бросаясь к берегу реки.

Яков за ним следом. Бежал, озираясь, стараясь поймать взглядом Зубейду, но той и след простыл. Лишь недавние зрители метались по площади, да кто-то из поединщиков. Мельком Яков узрел и князя Фёдора, в шеломе, но без лат, с воздетым к небесам мечом. Увидел и огромную, утыканную стрелами, фигуру Челубея, которому, будто дикому вепрю, все стрелы были нипочём. В следующую минуту Яков услышал вой и визг, замелькали в его глазах лохматые шапки и остроносые сапоги всадников, вооружённых мечами. Бешено неслись всадники на низеньких, лохматых степных коньках. Ордынская конница нежданно-негаданно ворвалась в Елец.

Яков упал, прижался животом к земле и смотрел с досадой и жалостью, как степные всадники единым диким напором разметали воинов князя Фёдора, разлучили их друг с другом, разогнали по уличкам Ельца. Не все степняки извлекли из ножен мечи. Были и такие, кто, ловко орудуя арканами, пленяли ельчан. Ярмарка превратилась в огромный, пылающий костер. В дыму метались обезумевшие кони с пустыми сёдлами.

– Как же они живут! – в отчаянии прошептал Яков. – Врага пустили в город. Татары по улицам скачут!

Яков мог бы ещё долго наблюдать жуткое зрелище елецкого разгрома. Несколько раз он порывался вступить в схватку, вытащил из ножен Погибель.

Сколь долго лежал бы он, терзаемый отчаянием и сомнениями, если бы на голову ему, подобно весеннему снегу, со ската крыши не съехал Никита. Тропарь упал рядом, перевернулся на спину, уставился в дымные небеса.

– Что с ладьей? – хрипло спросил Яков.

– Уплывает. Бежим!

– А как же… люди?

– Мы князю Московскому, а не Елецкому крест целовали. Бежим!

Яков приподнялся и, озираясь, начал отползать к реке. Нет, он не испугался, но Погибель вернулась в ножны. Наконец, достигнув прибрежных зарослей, он поднялся в полный рост и побежал вниз по тропинке, ведшей к воде. Никита был уже на берегу – скакал на одной ноге, пытаясь стянуть с себя сапог. Ладья уже далеко отошла от берега, но на ней были не Прохор с Севастьяном.

* * *
Парус на мачте обвис, будто не желал участвовать в дурном деле. Ястырь на пару с черноусым Вяхирем усердно работая вёслами, выталкивали ладью на середину реки. Кони, накрепко привязанные к мачте, пытались бунтовать, освободиться, но боялись и зыбкости той опоры, которая была у них под ногами, поэтому не буянили так сильно, как могли. Ручеёк больше всех хрипел, дёргал головой, рвал узду, раскачивал ладью.

– Зачем ты оставил смотреть за ладьёй Ястыря? – не понимал Яшка.

– Да кто же знал, что он такой дурак?! Утопит и себя, и коней, – с досадой бормотал Никита, скидывая кафтан. Наконец сиганул в воду.

Яков не стал мешкать, не стал избавляться от одежды, последовал за Тропарём, нырнул. В толще воды, в пасмурной глубине, Яков видел, как Никита успел выхватить из ножен длинный кинжал. Якову не хватило дыхания, и его оружие осталось в ножнах. Как же так! Они, беспечные, оставили в ладье и коней, и доспехи! Яков вынырнул под бортом ладьи. Вяхирю было не до него. Разбойник пытался поладить с их конями, успокоить, но те только сильнее волновались, всё больше раскачивали ладью. Это-то и помогло Яшке влезть в неё. Он тут же напрыгнул сзади на Вяхиря. Ох, и здоров оказался бывший ушкуйник! Ох, как взбрыкивал! Будто появился в ладье ещё один конь. Едва удалось Якову удержаться, но удержался-таки и в жирную бочину подколол, сало несвежее проткнул! А Тишила-то взвыл так, будто ранен всерьёз. Кровищи-то, конечно, пролилось, но разве это рана? Чтоб не орал более, тюкнул его Яшка рукояткой по башке, опутал верёвочкой. Никита тем временем скрутил Ястыря, стянул ему запястья ремнём, а затем подумал, привязал к ремню верёвку, свободный конец – к рулевому рычагу ладьи, а самого Ястыря за корму выкинул. Пусть за ладьёй плывёт, полощется!

– Как же Прохор с Севастьяном? – задыхаясь, проговорил Яков. – Надо вернутся за ними!

– Вернёмся, коли надо. А товарищи наши – чай не дети. Не первый раз в передрягу попадают. Если их уведут в полон – мы их освободим. А коли нас полонят, что тогда?

Сосна медленно тянула ушкуй вниз по течению, к Дону. Пленники вели себя тихо, особенно Ястырь, последние силы расходуя на то, чтоб хоть не захлебнуться. Никита высматривал на берегах спокойное местечко.

– Надо где-то причалить, хоть лоб перекрестить, хоть опомниться… – бормотал он.

Но место для спокойной стоянки не находилось, зато на правом, крутом, берегу Яков усмотрел за речными зарослями алое пятно.

– Смотри, Тропарь! – крикнул Яшка. – Не иначе Зубейда! Точно она! И кобыла вороная под ней!

Следом, сотрясая твердь пудовыми копытами, на берегу показался огромный буланый жеребец. Плечи его всадника покрывала медвежья шкура. Челубей!

– Готовь стрелы, Яшка! – скомандовал Никита. – Снимем с коней обоих!

Яков наложил стрелу на тетиву. Эх, руки-то как дрожат! С чего бы?

– Ну что же ты?! – рычал Никита. – Стреляй!

– Не убивайте нас! – звонкий голос Зубейды отразился от зелёных вод Сосны. Казалось, река повторила этот возглас:

– Не убивайте!

– Стреляй! – в свою очередь повторил Никита, и Яков выпустил стрелу. Он целил в шею Челубеева коня и не промахнулся. Такому коню, с его-то мощной шеищей, стрела, пущенная с дальнего расстояния, не более вредна, чем укус осы. И всё-таки стрела ужалила больно. Жеребец взвился на дыбы, выкинул всадника из седла. Земная твердь содрогнулась, принимая на себя огромное тело Челубея.

– А-а-а-а-а! – закричала Зубейда, поворачивая кобылу назад, возвращаясь к поверженному другу.

– Вот оно, место для стоянки. Правь к берегу, Яшка! – скомандовал Никита, обнажая меч.

Ладья, влекомая течением, с размаху воткнулась в илистый берег. Кони, едва дождавшись, пока их отвяжут, сами один за другим, выбрались на сушу. Ручеёк и тут оказался первым. Связанные воры завопили, прося пощады, а особенно Ястырь, по-прежнему находящийся в воде и даже у берега не могущий достать до дна своими короткими ножками.

– Тихо! – окоротил пленников Яшка, а Никита уж скакал верхом на Рустэме, уж из вида пропал, слышно было только, как трещат ветки ивняка.

* * *
Яков догнал товарища на вершине прибрежного холма, на поляне. Никита спешился и ходил вокруг Челубея с мечом наизготовку.

Зубейда не сошла с седла. Она так и осталась в стороне. Сидела себе смирненько верхом на вороной кобыле, держала за уздечку огромного Челубеева коня. Лошадка её топталась рядом с гнедым исполином, словно собачонка.

– Вынимай оружие, чудище! – рычал Никита. – Что это за штука у тебя? Не палица – мала, не дубина – чугунина. Вынимай саблю, сразимся!

Челубей возвышался над ним, подобно крепостной башне. Саблю великан не удосужился освободить от ножен. Огромная, кованая, обвитая кожаным шнуром рукоять оружия торчала над его левым плечом.

– Сувать тую! – сказал Челубей, поигрывая гигантским шестопёром[82].

Яков взял Челубея на прицел, но пока стрелу не выпускал, лишь собираясь поразить противника – в лоб.

Челубей стоял, широко расставив ноги в запылённых шерстяных онучах, когда-то бывших белыми, и истёртых остроносых чувяках. Правой рукой он сжимал чугунный шестопёр. На левую был надет большой деревянный, окованный железом щит. Грудь и спину закрывал доспех из толстой кожи, с нашитыми металлическими пластинами и кольчужной юбкой. Голова воина по-прежнему оставалась без шлема. Да и зачем такие излишества? Выше любого, даже самого высокого, человека на полторы головы, Челубей мог не бояться ударов по черепу. А вот руки следовало беречь, и этому помогали наплечники и наручи. Для кистей же защитой служили кольчужные рукавицы, со стороны ладоней подшитые воловьей кожей.

– Ну что же, Яшка, – молвил Никита. – Я начну, а ты продолжишь. Случится беда – лихом не поминай.

Яков отступил в сторону, стал возле кустов на краю склона, плавно спускающегося к реке. Он прицелился, выпустил стрелу, но она, лишь чиркнув Челубея по широкому лбу, исчезла в зарослях травы. Челубей утробно заурчал, на его бровях повисло несколько алых капель.

«Башка чугунная! В такого стрелы пускать – только злить понапрасну», – подумал Яшка, а Никита кинулся вперёд. Шестопёр и щит играючи отразили первый натиск Никиткиного меча. Сам Челубей нападать не пытался. Он, словно сквозь сон, наблюдал за тщетными потугами Никиты пробить его оборону. Медленно оборачиваясь вокруг себя, татарин отражал шестопёром выпады меча. Металл звенел, удары становились всё реже. Никита берёг силы, размышлял, выжидал случая напасть всерьёз. А Яков не сводил взгляда с Челубеева пояса, где у великана болтался кистень.

Вдруг Никита оступился, споткнулся о притаившийся в траве валун.

– Тую мею не имати, – усмехнулся Челубей.

Он просто метнул шестопёр и не более того. Конец с чугунными перьями ударил Никиту в грудь. Тропарь охнул, пошатнулся, выронил меч. А Челубей уж шагал к супротивнику широким шагом, щит бросил в траву за ненадобностью, а саблю из ножен так и не извлёк.

– Руби, Никита! – орал Яков. – Секи!

Тропарь успел снова обрести равновесие, он уж снова занёс меч для удара, но напасть не успел. Татарский витязь был уже рядом и, будто нарочно, подставил под удар левую руку. Лезвие меча скользнуло по гладкой поверхности кованого Челубеева наруча, а правой рукой татарский богатырь просто взял из руки Тропаря меч – так легко, будто отбирал игрушку у расшалившегося ребёнка. Челубей отбросил меч в сторону, затем схватил Тропаря одной рукой за ворот, другой – за широкий кожаный ремень, поднял над головой, размахнулся, кинул. Яков в изумлении выронил лук, пригнулся. Он услышал, как за спиной затрещали кусты, плеснула едва слышно речная вода.

– Не можно знать свою судьбу! – засмеялась Зубейда. – Никогда не знаешь наперёд, какая из встреч станет самой последней!

Яков, осенив себя крестным знамением, извлёк из ножен Погибель.

– Я тоже уважаю твоего Бога, – хмыкнула Зубейда. – Пусть он поможет тебе не утонуть!

– Такого просто не может быть!.. – пробормотал Яков.

Тихое журчание струй Сосны, громкие хлопки оставленного без внимания паруса, редкий перетоп коней, стоявших на краю поляны, тихий шелест влажной травы под ногами: вот всё что слышал Яков. Мрачный огонь, сверкающий в раскосых глазах Челубея: вот всё, что видел он.

– Хоше мею ипать тую евиной? – насмешливо спросил Челубей.

Яков посматривал на Зубейду, но та с высоты седла лишь молча взирала на схватку и не двигалась, будто окаменела. Он медленно наступал на Челубея, влажная трава терлась о голенища его сапог. Где-то неподалеку, в зарослях ивняка тихо постанывал Никита. Яков слышал возню. Может, очухается его товарищ? Может, поднимется, придет на подмогу?

– Мею хоше знать тую ном, – произнес Челубей.

– Чолубэ спрашивает твое имя, – отозвалась Зубейда. – Когда он убьет тебя – будет знать, кого убил.

– Яков Ослябев! – рявкнул Яшка.

Ах, непростая Пересветова наука! Сколько раз Сашка бил его ножнами Дрыны по ногам! Сколько раз Яшка корчился в пыли, изнывая от невыносимой боли. А Пересвет заставлял его подняться и снова прыгать, и снова сбивал с ног. И так с утра до наступления темноты крутил он на вельяминовом дворе затейливые фигуры, откалывал коленца, словно ярмарочный плясун.

– Ты слаб, Яшка, – приговаривал Пересвет. – Тело твоё не станет великим. Попадётся тебе могучий воин, вздумает глупой силищей одолеть, а ты ему ловкость противопоставь, умение, опытность. Да сразу навык не показывай, пусть ворог сначала силушки поистратит, пусть кровушки потеряет. А значит – вертись волчком, прыгай, беги, уворачивайся, бей внезапно, увечь! А уж после руби, секи!

Яшка прыгнул. В немыслимом вращении он взмахнул Погибелью. Лезвие взвизгнуло, блеснуло, подобно зарнице, чиркнуло Челубея по кончику носа. Яков приземлился на бок, откатился в сторону под оглушающий рёв противника, вскочил на ноги, изготовился.

– Тую евина! Сувать сказише! – ревел Челубей, наступая на него.

Великан был страшен. Из его рассечённого носа по подбородку на нагрудник стекала кровь. Яшка глянул на Зубейду. Та невозмутимо сидела в седле, даже бровью не повела. А из кустов – ни звука. Где же Никита? Челубей меж тем снял с пояса кистень, раскрутил округлую каменюку так, что Яков перестал видеть её. Слышал лишь вой. Не долго думая Яков подскочил к Челубею и сунул лезвие Погибели туда, где стремительно вращалась верёвка кистеня. Белое лезвие в мгновение ока рассекло её; каменюка полетела, ломая ветки, следом за Никитой в приречные кусты.

– Охо-хо, ипать тую! – ревел Челубей, размазывая кровь по лицу.

Хлюпая окровавленным носом, он надвигался на противника. А Яков, стоя возле полуприкрытого муравой валуна, примерялся, изготавливался для новой атаки.

Яков думал о камне, что лежал под ногами, но в этот миг другой камень вылетел из зарослей ивняка. Ни треска, ни шума ломающихся веток не было слышно. Всё случилось так, словно камень прилетел с небес. Но Никита чуть-чуть промахнулся. Конечно, Тропарь целил в голову… или куда придётся. Чего уж там! Получить тяжёлым камнем по шее – это вам не чашу кумыса выкушать! А камень угодил как раз в шею! Челобей ахнул, клацнул зубами, пошатнулся. Яков сделал новый головокружительный выпад, снова целя в незащищенную голову противника. Два раза успел чиркнуть: по щеке и по подбородку, упал на траву расчётливо, в то же место, с которого начал прыжок. Челубей с воем, закрывая руками лицо иссечённое, согнулся чуть ли в половину роста. Яков выпустил Погибель из руки и вцепился мёртвой хваткой в укрытый травой валун. Чувство опасности, жажда победы, страх жестокой расправы даровали рукам Якова немыслимые силы. В мгновение ока он сумел вырвать булыжник из объятий влажной земли. Яков поднял каменюку над головой обеими руками, глубоко вздохнул, метнул на выдохе, надеясь попасть татарину аккурат по темени. Не попал. Челубей успел чуть выпрямиться, иначе не миновать ему смерти. А так, вместо прямого удара в темя, угодил камень в лоб чугунный, от которого, как помнил Яков, даже калёные наконечники стрел отскакивали. Татарский витязь не взорал, а лишь кулём мучным повалился наземь. Зубейдушка горестно скривилась.

– Твой Бог тебе помог, – с досадой сказала она по-русски. – Куда ни посмотри – всюду камни лежат.

* * *
– Сами били – сами волоките, – строго внушала Зубейда. – А я коней поведу.

– Наши кони сами ходят, – буркнул Яков. – Не вам, конокрадам, их доверять.

– Мы не конокрады, – обиделась Зубейда. – Мы срамокахи.

– Скоморохи… – поправил Яков. – Те самые ярмарочные плясуны, сражаться с которыми – плёвое дело. Эй, Тропарь, жив ли?!

– Ещё лучше, чем был, – откликнулся из кустов Никита. – Свеженький, искупанный, выполосканный и отжатый.

* * *
Они потратили последние силы, сволакивая Челубея к реке. То катили, то тащили. Глова его безвольно болталась, будто приладили ему к плечам вместо неё горшок в мешке. Руки и ноги разметывались на стороны. Жив ли? Дышит ли? Зубейда уверяла, дескать, жив. А там кто его знает…

Они положили Челубея на сухое место, под песчаным обрывом. Зубейда оросила друга горячими слезами, прикрыла медвежьей шкурой и отправилась собирать хворост.

Работящая девка оказалась! Яков с удовольствием смотрел, как ловко она складывает сухие валежины, перемежая их хворостом. Как умело обращается с огнивом. Костер получился большой, яркий, заметный.

– Пригаси полымя, – сказал Яков. – Нас найдут!

– Не найдут, – ответила Зубейда. – Елиц грабят, там огонь больше, там кровь пахнет. Заняты, не до нас.

От реки поднялся Никита с садком, полным трепещущей рыбой.

– Эх, если б не пограничье, поселился б здесь, ей-богу! – весело сказал он. – Это вам не Москва-река. Едва лишь сеть закинул – и вот: посмотрите сколько рыбы!

Зубейда ухитрилась подвесить над костром два котла. В один она щедро набросала трав и кореньев. В другой – насыпала толокна[83] и насовала мелкой рыбёшки, а крупную рыбу нанизала на палочки и принялась поджаривать над опадающим пламенем. Голод так терзал Якова, что парень готов был и сырую рыбу жевать. Но посматривал на Зубейду со стеснением. Вдруг да решит, будто он дикий?

Наконец прекрасная хозяюшка ловко сняла котлы с огня.

– Чолубэ корми, Чолубэ лечи, – нежно проворковала она, обращаясь к Якову. В глазах горели золотые искорки. Яков смотрел на неё, зачарованный, и не двигался с места. Девица улыбнулась и поманила пальчиком. Ах, что за пальчики-то у неё! Каждый ноготок охряною краскою покрыт.

«А на ножках такие же пальчики?» – краснея, подумал Яков.

– Иди сюда, помогай, – сказала Зубейда и, посмеиваясь, пощекотала Челубею шершавый подбородок, шепча нежно по-татарски:

– Чолубэ, Чолубэ! Зубейда тебя любит…

Челубей приподнял огромную голову. Его отверстая глотка источала невыносимую вонь.

– Эх, в баню бы тебе, – приговаривал Яков, вливая в Челубеево чрево горячий отвар. – Да мяты, что ли, пожевать или яблок.

– Я кормлю его айвой, – пропела Зубейда по-русски. – Но здесь айва не расти, овес расти, ячмень расти…

Она задумалась. Золотые искорки в очах погасли. Взгляд сделался томен, чудесен.

– Малина в лесу, яблони в садах, – напомнил Яков.

Челубей же вслед за целебным отваром начал глотать и кашу из второго котла, да так лихо, что Никитка вмешался:

– Эй, Зубейда! Ишь расщедрилась! Нам полкотла оставь! Вы ж не гости наши, а пленники!

– Оседалиша, – сказал Челубей, блаженно скалясь.

– Он просится сесть, – пояснила Зубейда.

Напрягая все силы, морща носы, Никита и Яков, наконец смогли привалить спину Челубея к песчаному обрыву.

В небо выкатилась полная луна. Она двигалась по небосводу, изредка прикрываясь облаками. Словно молодица, любовалась она на своё яркое отражение в водах спокойной Сосны. Речка плескалась в борта ладьи, баюкая, качая на своих водах жёлтый лунный диск.

По велению Никиты костёр с наступлением сумерек был погашен, все легли спать. Но Яков не спал, всё смотрел на Зубейду. Он уж не мог различить её глаз, виделся ему только белый, подобный полной луне, овал лица в тёмном обрамлении волос. Вдруг Челубей завозился, забеспокоился, приподнял десницу и, указывая куда-то в сторону реки, произнёс:

– Тошнило хоше и ипать, и имать, и тую, и мею, сувать.

Яков обернулся, вспомнив, что Тишила, а также Ястырь, которого милосердно вытащили-таки из воды, были оставлены ночевать в ладье. Связанные, конечно, но без пригляда.

– Ах ты, выползень докучливый! Никита, подъём! – что есть мочи завопил Яшка.

Над бортом ладьи, там, где яркое отражение лунного диска плыло, колеблясь по речной воде, хорошо была видна кудлатая башка Тишилы Вяхиря. Лихой новгородец умудрился освободиться от пут. Он уж и веслом вооружился, он уж и через борт лезет, паскудник! Погибель, шелестя, вылетела из ножен. Никита, не долго думая, швырнул Вяхирю в голову округлую каменюку. На этот раз он не промахнулся – послышались вой и стук. Голова Вяхиря исчезла из вида. Яков кинулся к ладье.

– Имать еху, Яша! – напутствовал Челубей.

С Вяхирем расправились быстро. Сначала утихомирили его, и без того квёлого, ударом в пораненный бок. Затем Яшка снял с новгородца кушак и Погибелью срезал тесёмки с порток. Поразмыслив, разул, стащил с Тишилы порты и связал ему руки верёвкой теперь уж не впереди, а назади. Конец верёвки обернул вокруг мачты и завязал на Вяхирёвой шее. Одёжу спрятал Ручейку в торока.

– Ненадёжно, – бурчал Никита. – Утекёт. Ушлый обормот, вёрткий. Что ему портки! Он и босой даст дёру, он и без порток воевать станет.

– Эй, Тошнила, сувать тую! – хохотал Челубей. – Удом мею ипать, опа тую имать!

* * *
Никита запропал на два дня. Ушёл пеший, оставив Рустэма на попечение Якова. Ушёл рано поутру в сторону Ельца – туда, где день и ночь полыхало пожарище, сочащееся чёрным, зловонным дымом.

На третий день зарядил тягучий осенний дождь. Капли висели на желтеющей листве прибрежных ив, затем падали на землю, а иногда и за воротник людям, решившим укрыться под их сенью. Жидкая морось висела в воздухе. Костёр не горел тольком, а только исходил едким белым дымом. Ни просушиться, ни согреться.

Тишила и Ястырь, на всякий случай оделённые увесистыми тумаками, вели себя смирно. Новгородец, чьи руки по-прежнему были связаны назади, ничего делать не мог, лишь старался поджать под себя голые озябшие ноги. Ястырь, чьи руки были связаны спереди, умудрился спроворить себе удочку из ивового прута и конского волоса. Не вылезая из ладьи, мужичонка удил рыбу и оказался удачливым рыбаком, а Зубейдушка – рачительная хозяюшка – стала эту рыбу коптить.

– Скоро, скоро и мы превратимся в бессловесных карасей, – бормотал Яков. – Утром – елец, в обед – щука, на ужин – карась.

– Зачем сетуешь, воин? – вздыхал Ястырь. – Возле реки, да с такими товарищами, как мы, ты с голода не околеешь.

Странным, загадочным казался Якову этот Ястырь. Зубейда наболтала, будто родом этот человек из большого города Булгара на Итиль-реке[84], и что долго Ястырь бедствовал в плену в самом главном городе Орды – Сарае, пока не оказался выкуплен самим великим темником Мамаем.

– Врать ты здорова, Зубейда! – прервал девицу Яшка. – Темник Мамай купил за деньги заросшее волосом чудище неизвестного рода-племени!

– Ястырь булгарского племени… – надула губки Зубейда.

– …купил чудище булгарского роду-племени, потратился, поиздержался да и выпустил на волю по степям бродить?! Добрый, добрый Мамаюшко! Отец родной всем булгарам пленным! Ври да не завирайся, Зубейда!

– Экий ты грубый, словно деревянный башмак! – на глаза девицы навернулись слезы, а Якову сделалось вдруг жалко её, аж сердце сжалось, но он виду не подал.

– Скажи ещё, что и Вяхирь – собственность твоего Челубея! – упорствовал Яков.

– И я, и Тишила – все мы награда Чолубэ за долгая служба темнику, – певуче произнесла Зубейда.

– Так ли выходит: Ястырь и Вяхирь – Челубеевы рабы? – изумился Яков.

Он покосился на странную пару: на Вяхиря – огромного обормота с вороватыми ухватками – и на Ястыря – кривоногую чёрно-бурую лисицу-оборотня. Оба теперь сидели рядом, возле костерка чуть ли не плечо к плечу, оба пообсохли, у обоих усы блестели после только что отведанной копчёной рыбы.

– Значит, и ты рабыня Челубеева? – продолжал спрашивать Яков, и вдруг пришло ему на ум то, о чём прежде и не думалось – что Зубейда для Челубея не только еду готовит, не только одёжу его стирает, не только раны его лечит, но и… вроде как жена его.

От мыслей своих невысказанных Яков застыдился, покраснел, опустил взор, уставился на остроносые башмачки Зубейды. Ой, и муторно ж сделалось ему! Ой, как горестно! Не можно на чужую жену заглядываться, пусть она и в храме с Челубеем не венчана. Да и сама же Зубейдушка твердит, что любит этого чуду-юду! Испугался Яков снова в глаза её смотреть, не хотел насмешку там увидеть – ту же, что в глазах Марьяши не раз видел. И бежать хотелось, да неловко. Как побежишь от своих же пленников? За безумного сочтут! Вдруг почувствовал он лёгкое прикосновение пальчиков. Зубейдушка нежно взяла его за бороду, приподняла личико, заставила в глаза себе глянуть.Глаза были тёмные, как омут бездонный, и с лёгкой зеленцой. И опять в них золотистые искорки загорелись, как вода блестит в погожий день. И смотрела Зубейда нежно и лукаво. Смотрела прямёхонько Яшке в душу. И взгляд этот стрекал, теребил сердечко.

– Зачем так смотришь? – не выдержал Яков, дёрнул головой.

– Позабыла я, как на Москве говорят, – ответила Зубейда.

– Что на Москве говорят? О чём?

– О том, если полюбится девице парень, – произнесла она тихо.

– Зубейда! – позвал Челубей и велел по-татарски: – Кормёшку неси!

– Чолубэ, мой Чолубэ, – привычно запела Зубейда тоже по-татарски. – Моё солнце, моя жизнь.

Он хлопотала и кружилась вокруг своего властелина, а Яков, сплюнув от омерзения, поспешил отвернуться.

* * *
На третий день, под вечер, едва лишь Зубейдушка повесила над костром котелок с щучьим мясом, из тумана выплыли крутые воловьи рога, две пары. Волы тащили крытую войлоком двухколёсную кибитку. То ли Никита правил волами, то ли они сами нашли путь-дорогу к костерку драгоценной своей хозяюшки – кто поймёт-разберёт. А только Никитушка оказался сам не свой: ни жив, ни мёртв. Лицо его почернело от копоти, пепел был в волосах, сажей перепачкана одежда.

Яков за полы кафтана стащил полуживого Тропаря наземь. А тот едва на ногах держится и вроде не пьян, а всё одно – не в себе.

С горем пополам усадил Яков своего товарища у костра, сунул в руки миску с похлёбкой. Глядь – Никита поел немного. Значит, не так всё плохо. Смотрит Яшка, изволновался, но молчит пока, не расспрашивает. Молчали и пленники.

Одна лишь Зубейда кинулась к кибитке, влезла внутрь да надолго запропала. Слышались из кибитки шумная возня, счастливые возгласы, а потом и весёлая песенка послышалась оттуда.

Наконец Яшка не выдержал:

– Что, Никита, плохи дела на Ельце? – спросил он.

– Елец пуст, одни головешки да распятые ратники, да горы мертвецов. Отпевать не успевают. Бабы, детишки… – Никита тяжко задышал, сдерживая рыдание.

– А князь? – спросил Яков.

– Князь Фёдор жив-живёхонек, сам роет могилы да Псалтырь над покойниками читает. Я подмог поначалу, но прогнали меня…

– Прогнали?

– Обижен князь, потому и прогнал. И на Москву зуб точит, и на Рязань. Дескать, бросили на поругание. Ничего, Яша. Ты не плачь о нём, ему не впервой.

– А Севастьян? А Прохор?

Никита заплакал. Неуёмным потоком полились слёзы из его иссиня-серых очей.

– …большой полон увели… я искал, каждому мертвецу в глаза заглянул… не нашёл… не спас… вскочил в седло, побежал было в степь… да куда там…

Тут Зубейда выбралась из кибитки. Да в новом наряде! Поверх рубахи своей шёлковой алой надела сарафан шёлковый расписной. Шаровары снимать не стала, но обувь переменила – заместо туфелек с загнутыми мысами натянула красные сафьяновые сапожки. Голову покрыла синим атласным платком с вышивкой. Видать, захотела на московскую жёнку похожей стать. Да только зачем? Яков засмотрелся, залюбовался, и припомнились ему росписи на стенах великокняжеских палат: чудесные птицы с широкими хвостами, кудрявые дерева в розовых цветах, бурливые волны в шапках кудрявой пены.

А Зубейда выбралась из кибитки не с пустыми руками, а с резной деревянной шкатулкой. Шкатулка оказалась полным-полна коричневым мелким порошком. Девица смешала щепотку снадобья с водой в маленькой глиняной мисочке, подала Никите с ласковой улыбкой и низким поклоном.

– Не ипать такмо, евина-суевина, – молвил Челубей.

– Убью-ю-ю-ю! – взвыл Никита, оттолкнув мисочку. – Раз другого ворога нет, убью хоть тебя, нехристь!

Он схватился было за меч, но Зубейда с Яковом, под зычный хохот Челубея, повисли на руках Никиты, отобрали меч.

– Коли в полон увели, надо следом идти, – рассудил Вяхирь. – В аланских землях отыщем ваших товарищей. Там у иудейских откупщиков выкупим или обменяем…

– На что обменяем? – сокрушался Никита. – Казны-то нет!

– Тебе доверься, ушкуйник, ты и нас в полон продашь, – буркнул Яков.

– В Орде же и казны добудем, – подмигнул Вяхирь. – Да к тому ж и Челубеюшко – наш человек, непростой, а знатный воин, поединщик. И почёт ему, и уважение, и деньги щедрой горстью. Много, много в Орде богатств! Может, и нам на дела наши правые малая толика достанет.

* * *
Они лежали бок о бок, укрытые тулупами. Никита примостил под голову связку пеньковой веревки, а Яшка – свёрнутый парус.

Звезды спрятались в хмари осеннего неба. От речки тянуло холодом. Рядом догорал высокий костер, слышалось пение Зубейды и отрывистый, похожий на лай смех Ястыря.

– Надо бы в колодки посадить, – сонно бормотал Никита.

– Вяхиря не грех и посадить, – отвечал Яков. – А насчет Ястыря…

– Обоих в колодки. Одну пакость сотворили – сотворят и другую. Как в Орду войдём с такой обузой за плечами?

Никита приподнялся на локте, принялся всматриваться в Яшкино лицо.

– Нам Орды не миновать, слышишь ли, Яша?

– Как бы самим не попасться… – отозвался тот.

– Был я там. Помню большие пространства, не чета нашим лесам. Тьмы народу кочуют. Разного народа, русских среди них немало: и невольников, и купчин. А уж земляков нашего ухаря-Вяхиря и вовсе без счёта. Бог даст, затеряемся в степи, перемешаемся с толпой. Надо только от брони сперва избавиться…

– Зачем? – изумился Яков. – Как же без неё? А коли воевать придётся?

– Утопим в Дону. Доспех, на Бронной слободе изготовленный, в любом торжище отличат от прочих и в нас москвичей опознают. Нехорошо.

– Тогда уж лучше продадим…

– Как продать? Кому в пустой степи продашь?..

Яков не ответил. Он уже спал. Сизые степные туманы оберегали его сон. Снились Якову резные наличники на окнах вельяминовых палат. Снился посыпанный песком широкий двор, где довелось учиться ратному делу. Снилась седеющая борода Пересвета и его пронзительные стальные очи. Снилась и Марьяша, весёлая, раскрасневшаяся. Вот только почему глаза у неё миндалевидные? Почему из-под сарафана расписного видны шаровары, которые она отродясь не носила? И почему Митька Вельяминов вдруг так раздобрел и в росте прибавил? Рожа такая круглая и упитанная стала, что глаза сделались, будто щёлочки? И грозит по обыкновению, грозит, а слов не разобрать. «Ипать тую», – слышится Якову, а Марьяша всё улыбается, и приветливо так, ласково.

* * *
К устью Сосны возвращались с опаской. Коней и кибитку Никитка с Зубейдой гнали по берегу, остальные шли рекой на ладье. В селении на берегу Дона оказалось пусто. Тут забили волов. Добро из кибитки перенесли на ладью, а саму кибитку сожгли. Зубейда перед тем, как поднести факел к войлоку, поплакала немного. Полакала и тогда, когда её тряское пристанище обратилось в пепел и головешки. Не позволила никому притронуться к сундуку с нарядами. Сама, закусывая губку и сопя, оттащила сундук на ладью. Коней заводить не стали, ведь теперь, когда стало их не четверо, а шестеро, не поместились бы все в ладью. Да и народу прибавилось. Пусть не было Прошки с Севастьяном, зато появились четверо пленников, один из которых казался столь огромен, что стоил троих. Потому и решили, что Никита погонит коней вдоль берега, а когда надо, будет перебираться с ними вплавь на другую сторону реки. Остальные же люди поплывут в ладье.

Подняли парус, отошли от пристани. С серого, продрогшего неба на головы опять посыпал мелкий дождь.

– Надо спешить! – крикнул Никита с берега. – Если нам судьба зимовать в аланских землях, то надо пройти по степи до снега.

– Снег имати и землу, и небу, и мею, и тую, и еху, – подтвердил Челубей.

Постепенно Дон становился всё шире. Вот уж он вобрал в себя и Острую Луку, и Кривой Бор, и Воронеж. Яшка называл имена рек: Червлёный Яр, Бетюк, Хопёр, Медведица, Белый Яр. Зубейда слушала внимательно, склонив набок головку, прикрытую синим платком. Она брала в руки Прошкины гусли-бандуру, задумчиво, на свой лад, перебирала струны. Мелодия у неё получалась затейливая, тягучая, под стать её песням. Лились, сочились они из её уст подобно сладкому нектару отцветших степных трав, подобно печальному зову летящих к югу птичьих стай. Вот и неприкаянные путники, как птицы, двигались к югу.

Челубей возлежал посередь ладьи, окруженный неустанными заботами Зубейды. Яков не снимал правой руки с тетивы. Он зорко всматривался в проплывающие мимо берега, надзирал за Ястырем и Тишилкой, прилежно налегавших на весла.

– Обуяши еми батогами, – вяло советовал Челубей. – Посуем, поешем.

– Чолубэ говорит: медленно плывем. Накажи пленников, – пояснила Зубейда.

– Это мы-то пленники?! – возмутился Вяхирь. – Кто ж нас пленил?!

Но он умолк, остановленный грозным взглядом Челубея.

– Чолубэ – смелый воин, почитаемый самим Мамаем. Он знатен, он силен, он владеет пятиглавой горой! – пояснила по-русски Зубейда. – Многие кланяются ему, многие подчиняются ему. Он сильный, он смелый, он мудрый! О, Чолубэ!..

Местность по берегам реки менялась. Пологие холмы и перелески сменила плоская, как стол, пустая степь. Вдали виделись дымы кочевий и несметные табуны. Мироздание готовилось к наступлению зимы. Днём солнце нещадно пекло, а по ночам становилось так холодно, что путники жались друг к другу и к костерку, надеясь хоть как-то согреться. Они не заходили в кочевья. Не было нужды покупать у степняков пищу, потому что воловье мясо, тщательно пересыпанное солью, обнаружившейся в седельной сумке Зубейды, всё никак не кончалось. Да и рыба ловилась хорошо. На одном из торжищ предусмотрительный Никита выменял всю выловленную за два дня рыбу на пару поношенных тёплых халатов и островерхих войлочных шапок.

– Всё равно, не похожи мы с тобой на татар, – смеялся он, рассматривая переодетого в обновки Якова. – У тебя хоть оснастка ордынская, а у меня! Эх, не обучен я саблей орудовать! Придется обходиться тесаком!

* * *
В тот день, в начале октября, они наконец достигли волока. Дон в этом месте широко разлился, густо оброс пойменным лесом. Река пестрела стягами и парусами. Были тут и простенькие двухвесельные лодчонки, были плоты. Трепетали спущенными парусами струги, бусы[85], ушкуи, малые и большие ладьи.

Долго пришлось лавировать меж судами, прежде чем удалось найти место, где пристать. Ястырь ловко обмотал пеньковую веревку вокруг причального столба – пристани в этом месте не было, лишь торчали из воды вбитые в илистое дно почерневшие брёвна. К этому месту на берегу Никита подогнал коней.

Спускался вечер. Путешественники разложили костерок, отужинали.

– Я вернусь на ладью, – шёпотом произнес Никита. – Эх, Яшка, темны мне замыслы наших спутников…

– Зачем темны, Тропарь? – отозвался Яков. – Зубейда сказала, будто по осени на волоке бывают большие воинские состязания. Челубей надеется на богатый выигрыш и…

Яков умолк, осекся, заметив насмешливый взгляд Тропаря.

– Я – на ладью, Яшка. А ты бди неусыпно, – Никита погрозил ему пальцем. – Нам и свои шкуры надобно уберечь, и Прохора с Севастьяном выручить.

– Думаешь, живы они?

– Чую, живы.

Тропаря поглотила темнота. Яков слышал лишь плеск донской водицы у друга под ногами да сонную брань потревоженного Челубея.

* * *
В темноте Тропарь не спеша спрятал меч: сначала благоговейно поцеловал матовое лезвие, вложил в ножны, обернул заранее заготовленной чистой рогожкой, засунул под лавку ближе к корме. Никита всё же сомневался, надёжен ли тайник, и потому утром, пока вместе с Яшкой и Ястырём взбирался по крутой тропке на невысокий, поросший колючим кустарником холм, несколько раз обернулся в сторону ладьи, боролся с желанием пойти и проверить.

Тишила чуть свет куда-то запропал. Исчез, и как не бывало. Никита пытался расспрашивать Челубея, но тот словно оглох. Знай себе водил точилом по лезвию огромной своей сабли. Пришлось идти втроём: Никите, Яшке и Ястырю – без Тишилы.

Наконец они взобрались на холм. Вдалеке ломали линию горизонта меловые холмы. На широком пространстве от реки до подножия этой белобокой гряды сгрудились кибитки и шатры. Между ними сновали люди, носились очертя голову всадники. Тут и там дымили костры. Под наскоро сооруженными навесами слышался стук кузнечных молотов. За невысокими изгородями загонов мычал и блеял скот. Вокруг, на бесконечных зелёных пространствах носились пестрые табуны степных лошадей. Сколько мог видеть глаз, кипела и бурлила жизнь.

Эх, кого тут только не было! Лица белые и смуглявые, округлые и продолговатые, безусые и бородатые. И так много! Куда там Москва или Тверь! Какой там Новгород! Ни Тропарю, ни Якову никогда не приходилось видеть столько народу разом.

– Эх, Яшка, рябит, колет у меня в глазах! – приговаривал Никита. – Одичали мы в долгом путешествии!

– Перевоз. Торжище. Скоро зима. Мурзы откочуют к югу, в аланские земли. Туда, где из земли торчат горы, где земля плачет солёными слезами! – бормотал Ястырь.

– Увидим ли мы темника Мамая? – спросил Яков, но Ястыря уже и след простыл. Убрался восвояси оборотень.

Яков и Никита вернулись в лагерь, оседлали коней и поехали к краю становища туда, где на зелёном блюде бескрайней степи паслись несметные стада мурзы Сары-ходжи. Да и невольников у него, по слухам, было больше всего.

Конь Тропаря, Рустэм, скакал впереди. Лёгкий Ручеёк не отставал, норовил догнать товарища, пытался сблизиться, цапнуть за шею или за бок. Яков пресекал бесчинства своего коня и, чтоб не искушать его, заставил обогнать Рустэма – нестись всё быстрее и быстрее. Наконец Рустэм с Никитушкой остались позади.

Скоро Яков перестал оборачиваться, позабыл и думать о товарище, почувствовал сладость вольной скачки. Все звуки умолкли, и слышен был лишь свист ветра да размеренный стук копыт. Свежий аромат увядающих степных трав наполнял ноздри. Глаза слепил свежий ветер. Душа вознеслась над постылыми заботами и тягостными воспоминаниями, сбросила вериги минувшей жизни, обретая крылья для нового полёта. Позабыл Яков и Москву, и постылую, истерзавшую сердце любовь к Марьяше-гордячке. Впереди была воля, изумрудно-янтарный неизмеримый простор.

Яков опомнился далеко в степи, когда Ручеёк, утомившись от скачки, сам повернул назад к многоязыкому табору Сары-ходжи, сам перешёл с галопа на неспешную рысь, а достигнув пределов становища, перешёл в шаг. Долго ездил там Яков, всматривался в каждое лицо, особенно в лица тех, кто был похож на невольников – искал Прохора с Севастьяном, но не нашёл. Не нашёл даже Никиту, которому тоже следовало где-то здесь ходить-бродить. Долго блуждал Яков, высматривал знакомых.

Наконец в вечерних сумерках огни костров сделались ярче, отчётливее стали звуки становища. На небе одна за другой зажглись звёзды. Утихли оклики торговцев, стук кузнечных молотков и сменились другими звуками – тут и там слышалось разноязыкое пение: то колыбельная песня, то заунывный, похожий на жалостный плачь, напев степного пастуха.

И Яков, и Ручеёк – оба устали. Мучимые голодом и жаждой, спустились они к берегу Дона, однако на месте стоянки, которая была ещё утром, никого не оказалось. Устроились там чужие люди, и ладья стояла чужая, не Никиткина. Яков встревожился, принялся спрашивать, куда, дескать, делись прежние люди. «Ушли» был ответ, а куда ушли, не сказали.

Начал Яков блуждать по-над берегом. Всё тщетно. Уж не надеялся разыскать родимую ладью, как вдруг донёсся до него знакомый звук. Вот кто-то провел умелой рукой по струнам, и вот зазвучал сладкозвучно медовый голосок:

– Чолубэ, ах, Чолубэ, моё солнце, моя жизнь! Храбрый воин Чолубэ, он могуч, непобедим. Гневный рок – его копьё, колет гнусного врага. Словно буря его конь – грудью рушит вражий стан. Словно солнце его взгляд – греет сердце Зубейде, – так пела чаровница.

Вот перед Яковом из темноты возникла крытая войлоком двухколёсная повозка. Точь-в-точь как та, которую пришлось сжечь возле устья реки Сосны. Выкрашенные в синий цвет борта подсвечивал огонь близкого костерка.

Яков спешился, обошёл вокруг повозки. Зубейда сидела перед костром, скрестив ноги, и держала в руках странный инструмент Прохора – гусли-бандуру. Синего платка на голове красавицы уже не было. Зато появился золотой обруч, на гладкой поверхности которого играли огненные блики.

Вокруг костра расположилась вся честная компания. Вот наглорожий Вяхирь. Рядом Ястырь – чёрно-бурая лисица. Челубей, герой сладкозвучной баллады, занимал почётное место, полулежа среди подушек и опираясь могучей спиной на колесо повозки. Никиты тут не было.

– Где Тропарь? – выдохнул Яков.

– Уплыл вместе с ладьей, – был ответ Вяхиря.

– Уплыл, не дождавшись меня? Не может быть! Врешь!

– Поешь рыбы, поешь хлеба, Яков, – пропела Зубейда. – Порадуйся нашей удаче! За Тропаря и ладью Аарон-торгаш дал хорошую цену. Чолубэ купил овёс коням, штаны – Ястырю, а золото и повозку – для меня.

– Аарон – склизлая жаба! – фыркнул Вяхирь.

– Аарон – великий человек! – возразила Зубейда. – Много казны, много волов, много лодок. Сядь, Яков, поешь. Дай отдых мыслям. Никите хорошо сейчас у Аарона. Он позабыл о свободе. Он теперь Аарона раб.

– Не может быть! – Яков как стоял, так и осел на мокрую от ночной росы траву, оказавшись аккурат между Тишилой и Зубейдой, которые хоть и спорили сейчас, но слова их для Якова были одни и те же – Никита запродан в рабство. Вот так, запросто!

Рука взялась уж за рукоять Погибели. Но где взять сил для схватки, если решимость покинула? Как удержать в сердце отвагу, которая, словно дым костра, улетела в ночное небо? Лишиться последнего товарища! Оказаться одному в чужом краю, среди иноверцев! Возможно ли придумать худшую кару? Если только смерть…

– Я с тобой, Яков, – шепнула Зубейда. – Верь, и я не покину тебя.

– Никитку твоего запродал я, – лоснящаяся рожа Вяхиря выражала полное довольство. – Сам посуди, Яша, кому нужна ладья без кормчего? Правда, пришлось мне потрудиться, пришлось твоего товарища сонным зельем опоить. Ведь по-другому с ним не сладить. Тропарь есть товар отменный: и кормчий, и воин. Да и конь нам его достался. Конь резвый, злой. Хорошо ведь, а?

Яков, не снимая руки с рукояти Погибели, вскочил, повернулся лицом к недругу:

– Обасурманился?! Православную душу, единоверца в рабство запродал!

Вяхирь лишь ухмылялся, а Яков как толкнул сапогом Тишилу в грудь. Вяхирь повалился, подобно куче старого тряпья.

– Ах ты, торгаш поганый! – шипел Яков, пиная Вяхиря.

Челубей, Зубейда и Ястырь стояли полукругом, с явным интересом наблюдая за избиением. Яков изготовился уж иссечь Вяхиря, но Ястырь не позволил, схватил за руку.

– Уйди, оборотень! Дай мне суд над тварью продажной совершить! – рычал Яков. А Ястырь по знаку Челубея уж совал Яшке под ладонь рукоять тяжёлой камчи[86]. И Яков послушался, оставил Погибель в ножнах, принял камчу из рук в руки.

– Насуеви ипати еху, – посоветовал, одобрительно ухмыляясь, Челубей.

Камча свистела, подобно певчей пичуге. Часто-часто рассекала она ночной воздух. Витой шнур впивался в тело почти бесчувственного Вяхиря, заставляя содрогаться. Через прорехи полотняной рубахи сочилась кровь. Ястырь вертелся под ногами.

– Сгинь, нехристь! – прорычал Яков. – Не то и тебе насуеви ипати!

– О-ёё! – Челубей хохотал, обхватив руками своё огромное чрево.

Зубейда же смотрела на Якова исподлобья. Взгляд её сделался суров, влажные, мягкие губы сомкнулись в тонкую, твёрдую линию.

* * *
Солнце поднималось всё выше и начинало припекать спину. Яков, петляя между шатрами, обходя костры, кибитки, загоны, коновязи, кузни, двигался на закат, а направление узнавал не только по солнцу, но и по причудливой вершине мелового холма, белеющей на горизонте. Пахло жареным мясом, конским навозом, дымом и благовониями. Мычание, рёв, блеяние, звон металла слышались тут и там. Мимо сновали люди, собаки бросались под ноги, а иногда это были странные существа, чем-то похожие на Ястыря, одетые в невероятные одежды.

Ястырь крутился рядом, задумчиво бубнил что-то, а вокруг слышался многоголосый гомон, среди которого Яков слышал и русскую речь. Время от времени звонкие удары кузнечного молота сменялись звоном сабель. Схватки бывали коротки. Противники сходились; лезвия, шипя, влетали из ножен; булат сшибался с булатом, а после бывало, что алые капли орошали белую пыль под ногами у противников.

Яков и сам раза два принимался нащупывать правой рукой рукоять Погибели.

– Чего бояться? – ухмылялся Ястырь. – Сколько ни хлопочи – от судьбы не уйдёшь.

– На Москве даже в Масляную неделю столько народу не увидишь… – растерянно бормотал Яков. – И до смерти так запросто на улицах не режут. Ведь люди – не скот, а по образу Божию сотворённые существа…

Ястырь заговаривал с торгашами, облачёнными в дешёвые или дорогие халаты, беседовал со степняками, не слезавшими со своих мохнатых лошадок. Смуглые, невозмутимые лица этих всадников возвышались над толпой, а Яков, в этот раз пеший, глядя на них, думал, что напрасно не взял Ручейка, ведь в людском море, а если зазеваешься и не успеешь уступить дорогу такому всаднику, получишь хлёсткий удар плёткой по плечу или спине.

Повстречался Якову с Ястырём и мурза, сопровождаемый свитой. Смуглолицый, дородный, восседал мурза между горбов белого, покрытого узорчатой попоной верблюда. В высокой островерхой шапке, шёлковом халате, с кинжалом в изукрашенных ножнах на атласной перевязи, смотрел этот татарин вдаль, поверх голов, щурил глаза, и без того узкие, поглаживал бородку. Мурзу сопровождали всадники, все верхом на вороных конях. Сбруя и доспехи сверкали, будто серебряные. Юшманы[87] и шлемы украшала чеканка. На шлемах красовались султаны из конского волоса.

Появлению мурзы предшествовало появление барабанщиков и трубачей. При первом звуке труб Ястырь упал на колени в белую пыль, распростёрся лицом вниз.

– Склонись, – бормотал он, дергая Якова за полу кафтана.

Яков увидел, что люди вокруг поступили подобно Ястырю, поэтому повиновался и, глотая пыль, рассматривал копыта коней, силился понять, о чём говорят всадники свиты, но не понимал ни слова. Наконец, когда пышная процессия проследовала своей дорогой, стало возможным подняться и отряхнуться.

– Это Сары-ходжа, важный вельможа, – пояснил Ястырь. – Его владения расположены выше по течению Дона. Мы миновали их.

Яков понял, что Ястырь ведет его к краю торжища.

– Там невольничий рынок, – обернувшись, пояснил Ястырь.

* * *
Они подошли к огромному загону, окружённому изгородью из жердей. В загоне виднелись большие деревянные клетки с часто поставленными прутьями, а рядом бродили вооруженные люди. В темноте клеток Яков заметил неясные очертания человеческих фигур.

В центре загона стояла большая четырёхколёсная повозка, судя по всему, служившая помостом. Вокруг неё толпились люди. Яков заметил странного человека в приплюснутой, словно блин, шапке с большим пером, узких штанах и бархатном кафтане. Незнакомец был безоружен, если не считать длинного кинжала в богато украшенных ножнах. Зато охранники этого человека облачились в полный доспех, держали в руках щиты и длинные копья. На поясе у каждого воина висел меч. Яков насчитал семерых. Они окружали своего господина и его крытые носилки с шёлковыми занавесями.

Не обращая внимания на возражения Ястыря, Яков перемахнул через изгородь, заглянул в первую же клетку. Засматривая в щель между прутьями, Яков зажал рот и нос ладонью, не в силах выносить одуряющий смрад человеческих испражнений. Неясные тени оказались измождёнными, одетыми в лохмотья детьми. Дети сидели, стояли, лежали. Некоторые из них были всё же кое-как одеты и даже обуты, другие – почти полностью обнажены и дрожали от холода, поэтому сбивались в кучки и, подобно щенками, пытаясь согреться, плотнее прижавшись друг к другу. Двое в этой клетке лежали по одному: первый – сжавшись в тугой комочек, а другой – вытянувшись стрункой. Трупы.

За пленниками присматривала женщина – остролицая и темноглазая, в длинных тёмных просторных одеяниях. Она ходила по загону, таская с собой кувшин воды. Подобно Якову, увидев два трупика, она вздохнула, поставила кувшин и позвала охранника, чтоб отпёр клетку. После этого в полном спокойствии выволокла трупики наружу – сначала один, затем второй.

– Прошлой зимой пало много скота, – Ястырь следом за Яковом пробрался за изгородь и встал рядом. – В степи голодно и кочевники продают своих детей перекупщикам-иудеям.

– Как же так, продают? – изумился Яков. – Собственных детей?

– Одного продадут – остальные выживут, – пояснил Ястырь. – По-другому – не жить.

Между тем в центре загона начался торг. Явился важный господин, высокорослый и с горделивой осанкой. Он был в длинных многослойных одеждах: рубаха льняная, поверх неё ещё одна лиловая шерстяная, препоясанная дорогим кожаным поясом, а на плечах простой серый плащ из шерстяной ткани. Слегка тронутые сединой кудри прикрывал капюшон. Нос был с горбинкой. Губы дутые.

Неподалеку от важного господина вертелся Вяхирь. Ушкуйник сбросил драную, иссечённую накануне камчой рубаху и обрядился в новую, а поверх надел кафтан из хорошего сукна, но рваный и явно с чужого плеча. На ногах Тишилы были новые обмотки и остроносые чувяки. Он перепоясался мечом, а рядом с ножнами на поясе видел увесистый матерчатый мешочек. Неужто промыслил воровством?

– Это кто ж таков? – спросил Яков, указывая Ястырю на важного горбоносого господина.

– Это перекупщик, Аарон, – мрачно ответил ему Ястырь.

– Так это ему Никиту запродали? Эх, сыскать бы Никиту! Чую я – он где-то тут! – Яков снова положил ладонь на рукоять Погибели.

– Отчего же не поискать? – рассеянно ответил Ястырь. – Сначала продают товар похуже, подешевле. Воинов оставляют напоследок…

– А это что же за вельможа в бархатном камзоле, с блином на голове?

– Это Тибальдо Ангуэлло – генуэзский торгаш.

* * *
Торги шли бойко. Детей выводили на помост, покупатели быстро, со знанием дела осматривали товар. Торговались долго и ожесточенно, оглашая пространство над повозкой гортанными выкриками. Почти так же долго отсчитывали плату, однако едва лишь солнце перевалило за полдень, деревянные клетки опустели. Детей продавали, словно овец, десятками, и потому скоро всех распродали.

Яков заметил, что покупатели обращались с приобретённым товаром заботливо: голых укутывали и всем совали в ладони хлеб и сыр.

– Им предстоит долгий путь до Кафы, – пояснил Ястырь. – Теперь настанет черёд колодников. Их держат подальше от становища, там за холмом, – добавил он и махнул лапищей на восток в сторону белой меловой гряды.

Тем временем молчаливые охранники вместе с женщиной разбирали клетки в загоне. Снимали с них дощатые крыши, выдёргивали из земли палки-прутья. На месте каждой клетки оставалось лишь зловонное тёмное пятно с вытоптанной травой, которое к будущему году обещало зарасти новой. Тела мертвецов, которых оказалось около дюжины, сложили на повозку, запряженную унылыми волами, и повезли прочь.

* * *
Колодников сопровождала вооружённая стража – степняки, одетые в кожаный доспех, верхом на конях, вооружённые длинными пиками. Кое-кто держал наизготове аркан.

– Идут, – пробормотал Ястырь. – Смотри в оба, Яша!

– А коли увижу своих, что тогда? Как станем выручать? – прошептал Яков.

– Никак, – Ястырь усмехнулся. – Посмотрим, кому запродадут. Коли Тибальд купит, знать, судьба их топать до Кафы. А если кто иной…

Колодников ввели за изгородь, и Ястырь умолк, опустил взгляд долу. Неужто испугался? Яков успел насчитать пять десятков человек, но сбился, узрев своих.

Первым он приметил Ивашку-поселянина. Зоркий глаз Якова выхватил его из толпы колодников. И не мудрено. Тощий и длинный, словно жердь, Ивашка оказался на голову выше прочих пленников. Колодки болтались на его шее, словно хомут, но руки были зажаты надёжно. Слепни вились над ним, нещадно жаля. Он вертел и тряс головой, пытаясь отогнать зудящих супостатов. Прохор и Севастьян тащились рядом. Их участь казалась легче. Прохор, с головы до пят покрытый засохшей кровью, с изуродованным ранами лицом, висел на плечах Севастьяна. Оба, освобождённые от шейных колодок, но скованные одной короткой ручной цепью, едва переставляли ноги. Левой свободной рукой Севастьян отгонял слепней и мух. Правой, закованной, Бессребреник придерживал едва живого Прохора. А тот время от времени открывал заплывшие синевой глаза, обводил мутным взором пространство. Яков, как зачарованный, смотрел на него до тех пор, пока их взгляды не встретились. И тогда Прохор едва заметно кивнул ему.

– Надо бы помочь… – услышал Яков едва слышный шёпот Ястыря. – Не жилец уж, так пусть не мучается. Смотри-ка, правая рука у него висит. Небось переломана…

Яков присмотрелся. И правда, правая рука Прохора болталась плетью.

Два пеших стражника в кожаных панцирях, обшитых железными бляхами, и в островерхих, отороченных волчьим мехом шапках шествовали по обе стороны колонны. В руке у каждого из этих двоих был только бич, и время от времени они, милосердуя, били пленников бичами по головам, тем самым отгоняя слепней и мух.

– Эх, нет при мне лука… – едва не плача, пробормотал Яков.

За вереницей пленников следовал белый верблюд с надменным Сары-ходжой между горбами. По обе стороны шли двое одинаково одетых слуг.

– Желаю долгой жизни, великий Сары-ходжа! – по-татарски обратился к вельможе генуэзский купец Тибальдо. – Я счастлив видеть твое лицо. Не вопрошаю тебя о делах, о нет! Ведь я не безумец, чтобы предполагать дела твои негодными, видя шелка твоих одежд и драгоценное оружие, чуя аромат благовоний, слыша благородное ржание породистых скакунов под сёдлами твоей свиты…

– Довольно, купец! – Сары-ходжа махнул рукой. – Я вижу, и ты тоже живёшь хорошо, да продлятся твои дни.

Мурза сказал это не просто так. Ведь кисти рук Тибальда были обрамлены тончайшим белым кружевом. Пальцы были унизаны сверкающими кольцами, в левом ухе блистала серьга с крупным кровавым рубином.

– Почему они не начинают торг, а вместо этого считают добро друг друга? – спрашивал Яков, настойчиво дергая Ястыря за рукав.

– Выхваляются, – буркнул Ястырь.

– Эх, басурманские блудни! – фыркнул Яков.

Вдруг он заметил, как Аарон, до этого молчаливый и неподвижный, обернулся. Иудейский купец впился взглядом в толпу, пытаясь распознать говорившего. Видать, слова были сказаны слишком громко.

– Посмотри, как хорош в этот раз мой товар! – продолжал Сары-ходжа. – Бери всех пленников разом. Заплатишь венецейскими дукатами, но можно и генуэзскими лирами.

– Я бы взял, да больно товар дурён, – генуэзец брезгливо оттопырил губу. – Пленники едва живы. Какие из них воины?

– Из северных лесов не приходит лучшего товара, – спокойно возразил Сары-ходжа. – Мужчин там приходится брать с боем.

Тибальдо медленно прогуливался вдоль ряда пленников. Генуэзец вертел в пальцах длинный тонкий кинжал. Наконец остановился возле Ивашки-поселянина. Тот стоял, уперев подбородок в доску колодки. Генуэзец слегка ткнул Ивашку в лоб острием кинжала:

– Этот – пахарь. Его тоже взяли с боем?

– О чём толкуют? – всполошился Яков. – Куда Ивашку, куда?

– О цене торгуются, – отвечал Ястырь. – Тибальдо цену сбивает.

– А этот и вовсе еле дышит, – Тибальдо указал кинжалом в сторону Прохора.

– Сюда дошёл – не умер, – возразил Сары-ходжа. – Ты же товар на кораблях возишь. На корабле этот славный воин отдохнёт, наберётся сил, окрепнет…

Купец переходил от одного пленника к другому, брюзжал. Яков же волновался, не находил себе места, вслушивался, но Тибальдо отходил всё дальше от них, слова звучали всё тише, и скоро Яков с Ястырем слышали лишь гул огромного торжища.

– Кажись, сторговались, – произнес Ястырь. – Смотри, смотри, слуги суетятся. Сейчас деньги станут пересчитывать.

Наконец Сары-ходжа, всё так же сидевший на верблюде, с довольной улыбкой взвесил на руке полученный кошелёк с золотом.

Яков не слышал свиста стрелы. Она прилетела словно ниоткуда, словно птичка певчая, пропела да и клюнула белую, поросшую густым волосом верблюжью шею. Брызнула кровь. Верблюд покачнулся, и Сары-ходжа, как мешок, свалился на руки двум своим слугам, стоявшим тут же, и проворно бросившимся ловить господина. Вторая стрела вонзилась одному из слуг в спину.

Тут-то и встрепенулся Вяхирь. Он вынырнул из толпы, окружавшей купца Аарона, словно сом из омута. Краем глаза Яков видел, как Тишила тянет из изгороди длинную жердину. Тянет-потянет, медленно, плавно. А на лезвии Погибели уж заиграли солнечные зайчики. Яков видел смятение степных воинов Сары-ходжи, в которых тоже летели стрелы. Затем примчались откуда-то, истошно вопя, неизвестные всадники, которые вроде как повиновались Аарону. Они нещадно секли людей Сары-ходжи.

Кто сражался? С кем? Против кого? А стрелы продолжали лететь, но никто не пытался искать стрелков, безумие охватило всех. Казалось, никто не разбирал, где друг, где враг. Якову приходилось уворачиваться от сабельных ударов, сечь самому, вертеться. В этой неразберихе появилась у него вдруг цель – оказаться поближе к товарищам, освободить, выручить, спасти. А Севастьян Бессребреник уже пробирался ползком прочь с места схватки, и Прохора с собой волок, но уж больно медленно они продвигались.

Погибель разила неотвратимо, секла мясо и кости, вспарывала одежды. Яков видел, как слетела с шеи голова татарина, видел его скуластое лицо, чёрные раскосые мёртвые глаза, видел окровавленный обрубок шеи, ощутил на лице тёплые капли. Прежде чем обезглавленное тело пало в белую пыль, Яков успел выхватить из ножен на поясе мертвеца кинжал. Прямое, узкое лезвие сверкнуло на солнце. Яков искал глазами Севастьяна с Прохором и не находил. Не видел, как испустил дух Прохор, и что теперь с обломком стрелы, торчащим из груди, лежит Прохор в пыли, затоптанный пронесшимся мимо конником. Севастьян, по-прежнему прикованный к мёртвому товарищу и чудом уцелевший, вернулся к Прохору и продолжил волочь его.

Вихрь схватки унёс Якова в сторону от толпы колодников туда, где размахивал длинной жердиной Вяхирь. Тот стоял плечом к плечу с генуэзским купцом, все семеро стражников которого полегли от белопёрых стрел или чужих мечей. Тибальдо уж потерял свою похожую на блин шапку с пером, из-под распоротого сабельным ударом камзола сверкал, отражая лучи яркого послеполуденного солнца, чеканный нагрудник. В руке Тибальдо сжимал обоюдоострый, лёгкий меч. Гранёный клинок был покрыт кровью. Сам же генуэзец казался цел и невредим.

Снеся полдюжины голов и распоров десяток халатов, Яков пробился к Вяхирю.

– С кем и против кого сражаемся? – прохрипел Яков.

– Ты сражаешься со мной, ряженный татарином московит! – задорно хохоча, отвечал Тибальдо на ломаном русском. – Я нанимаю тебя!

– Не можешь нанять, – зарычал, размахивая жердиной, Вяхирь. – Он – раб Мамаева витязя Челубея.

Вокруг ушкуйника в окровавленной пыли корчились поверженные противники. Сары-ходжа исчез куда-то с места побоища. Яков видел лишь окровавленный труп белого верблюда с пустым седлом. Наверное, кое-кто из колодников тоже сумел удрать, но большинство повалились в пыль, не сумев скрыться от беспорядочно разящих стрел. И Ивашка-поселянин, и Севастьян теперь неподвижно лежали рядом с Прохором.

– Все трое мертвы! – Вяхирь поворотил к Якову наглую рожу. – Может, и друг твой Тропарь – тоже! Сбежал он. Я сам его тут где-то приметил. Видать, хотел колодникам помочь, а началась свистопляска….

– Это еврей Аарон устроил, собака. Хочет разорить меня! – по-русски сказал Тибальдо и с досадой сплюнул в песок. – Лишил хороших рабов! Не может простить, что татарин имеет дело со мной, а не с ним.

Схватка закончилась так же внезапно, как началась. Огромный конь Челубея ворвался на торжище. Почти невидимый в клубах белесой пыли, он прокладывал себе дорогу в сторону Якова и Вяхиря, сминал закованной в броню грудью ряды степняков, рвал зубами тела их низкорослых коней, топтал ногами павших. Сам же Челубей, вооружённый все тем же огромным шестопёром, усердно опускал своё оружие на головы, на плечи, на спины, единым ударом разбивал щиты и так наконец добрался до цели.

– Чолубэ хоше имать мею раб! – гордо заявил Челубей, обращаясь к генуэзцу и указывая шестопёром на Якова и Вяхиря.

Тут, откуда ни возьмись, возник и Ястырь. Чёрно-бурая лисица ловко проскочила под брюхом Челубеева коня.

– Мой господин желает забрать своих рабов, московита Якова и тверича Тишилу, – пояснил он.

– Тошнилу и Яшилу хоше имати! – подтвердил Челубей.

Тибальдо сильно испугался. Испугался не на шутку и даже забыл, что может говорить с Челубеем по-татарски. Генуэзец говорил по-русски, как только что с Яковом и Тишилой:

– Если ты заберёшь их, меня убьют! Выведи меня из этого проклятого места туда, где находится моя стоянка, и я заплачу тебе. Хорошо заплачу.

Челубей кивнул и, велев всем троим прижаться к боку коня, начал прокладывать путь к краю загона. Татарин всё так же орудовал своим шестопёром – размеренно, с выражением смиренного усердия на лице, словно зерно цепом молотил. На краю загона за схваткой наблюдал почтенный Аарон. Смуглый горбоносый лик еле виднелся среди голов татарской охраны. Иудейский купец, бросив быстрый злой взгляд на Тибальдо, воздел руки, возгласил, обращаясь к Челубею по-татарски:

– Именем великого Мамая заклинаю тебя, о храбрый витязь, победитель многих! Прекрати кровавую бойню! Дай возможность почтенным купцам довершить начатые сделки!

«Что этот Аарон говорит? – удивился Яков. – Да разве Челубей всё это затеял? Это же самого Аарона дело, а теперь он хочет всю вину за погром на Челубея свалить?»

Черты тонкого лица купца изображали глубокую скорбь:

– Твоя брань, о Челубей, свершится завтра на рассвете. Состязание! Тебя ждет небывалая победа! Вся степь услышит о твоём подвиге, о доблестный Челубей! А сейчас смиренно прошу тебя – покинь это место.

– Не я эту брань начал, – важно произнёс Челубей на своём родном языке и больше не слушал купца.

* * *
Яков не помнил, как добрался до костерка Зубейды. Всю дорогу Ястырь рассказывал байки об обычаях степных купцов, об их необоримой алчности, которая часто приводит к дракам и к порче хорошего товара.

– Кровавую свару учинив, можно выгоду получить, – тявкал Ястырь. – Кто из колодников убит, кто убежал – как разобрать? Разве упомнит Тибальдо всех своих рабов в лицо? Вот потому-то тех, кто уцелел и убежал, Аарон может поймать и снова продать, как свой товар. С колодкой ведь далеко не убежишь. У Аарона свой расчёт. Продаст Тибальдовых невольников, и денег как раз достанет, чтоб заплатить наёмникам, которые смуту сеяли. Аарон не в убытке, а Тибальдо в убытке. Значит, Аарону выгода!

Пока Ястырь толковал про Аароновы расчёты, Яков не слушал его, а всё думал, что Тропарь где-то здесь, прячется среди кибиток. Сбежал из плена и теперь он, Никитка Тропарёв, потомок московских бояр – беглый раб. Зачем Никита не зовёт его, Якова, на подмогу? Почему не кажет глаз? Хоть на миг увидеть бы его всклокоченную бороду! Что делать дальше? Что предпринять? Кто даст совет? Кто подставит плечо в схватке?

Вдруг Яков заметил, что, пока он был на невольничьем рынке, на стоянке что-то изменилось, исчезло:

– А где конь Никитов? Где Рустэм?

Зубейда, сидевшая у костерка, ответила по-татарски:

– Никита приходил. Украл коня. А я тут была одна. Не могла помешать. Он воин, сильный. Я спряталась, чтобы Никита и меня не украл заодно.

Челубей, казалось, поначалу досадовал из-за пропавшего коня, но когда Зубейда сказала, что могли украсть и её, но не украли, сразу переменился, сощурился от довольства. Затем строго посмотрел на Якова.

– Ты, Яша, пойдёшь с нами в аланские земли, – тявкнул Ястырь. – Судьба ведёт тебя. Подчинись ей и обретёшь вечную жизнь. Слава увенчает тебя, потомки будут помнить и тебя, и отца твоего через тысячу лет!

* * *
Рассвет застал их на месте поединка. На огромном пространстве, окружённом невысокой изгородью из жердин, собрались поединщики. Ястырь протыкал свежий утренний воздух волосатым пальцем, называл каждого поименно:

– Вот хазарин Авнэр. Вот булгарин Тутай – знатный воин. А эта закованная в броню громадина именуется Асией.

Поджарого крепыша на изумительной красоты вороном скакуне Ястырь назвал Байтимером. Были и другие воители. Яков не сумел запомнить всех имён. Он смотрел на коней, невольно сравнивая каждого из них со своим драгоценным Ручейком и не находил ему ровни.

Меж тем за изгородью собиралась толпа. Яков посматривал и туда, всё ещё надеясь углядеть Тропаря.

– Его там нет, – тявкнул Ястырь снова, в который уже раз, изумляя Якова своей прозорливостью. – Твой товарищ и селён, и отважен, и не дурак. Нет, не дурак, чтоб сюда соваться.

По обычаям этих мест, победитель состязания должен был получить богатый приз: длинногривую светло-серую с крапинами кобылицу и в придачу огромный обитый железом сундук. Двое крепких степняков с немалым трудом втащили его на высокий помост.

– Что в сундуке? – вяло спросил Яков.

– Золото, – потупив очи, ответил Ястырь.

– Врёшь! – усмехнулся Яков. – Не сыскать твоему Сары-ходже столько золота, если только он конский помёт не признает за звонкую монету!

* * *
Яков помнил это копьё. Челубей заботливо привязывал его к мачте ладьи всякий раз, когда они отчаливали от донского берега. Яков сколько ни пытался, так и не смог удержать копьё в одиночку. Продевал правую руку в ременные петли (одна надевалась на плечо, другая – на предплечье), но острие всё равно упиралось в землю. Огромная лесина не хотела подчиняться слабой силе Яшкиной руки. Не то что воевать, даже просто удержать не выходило. Что и говорить – велико! Толстое, тяжёлое, теперь оно было увенчано огромным кованым наконечником.

Наконечник покрывали затейливые письмена. Лезвие оказалось тупым, плохо заточенным. С вечера Яков пытался пройтись по нему точилом, но остановился, услышав грубый окрик Челубея.

– Чолубэ, добрый! – пропела Зубейда, ласково улыбаясь Якову. – Чолубэ щадит противника, вручая его судьбу в руки богов…

А Челубей уж выехал на ристалище. Могучий, ужасный с огромной лесиной под мышкой.

Вот протрубилиразряженные в пух и прах трубачи. На высокий помост взошел глашатай в белоснежной чалме и синем плаще. Он встал рядом с сундуком и долго тряс седой бороденкой, выговаривая незнакомые Якову слова. Ястырь слушал глашатая с немым благоговением до тех пор, пока Яков не толкнул его локтем в бок.

– О чем толкует этот холоп?

– О! – Ястырь закатил глаза. – Этот приверженец магометанской веры вещает о правилах поединка.

– Каковы же правила?

– Если воин выбит из седла, то проиграл. Если оба выбиты из седла – бьются до первой крови, и кто окажется ранен, тот проиграл. Если оба ранены – ничья.

– Всё, как у нас, – задумчиво пробормотал Яков. – И в степи тож есть своя правда.

Теперь, выйдя на ристалище, Яков понял, в чем состоит Челубеева хитрость. Предлинное копьё! Ни один из поединщиков не сможет даже дотронутся до тела Челубея, выбитый из седла его копьем. Все ретивые вояки заранее обречены на поражение.

– Ах, лукавые супостаты! – усмехнулся Яков. – Кто усидит в седле под ударом Челубеева копья? Найдется ли такой силач?

– До сей поры не встречалось нам бойцов, равных силой Чолубэ, – ответила Зубейда.

Чаровница, по-прежнему в сапожках и в шёлковом сарафане, поверх которого был надет тёплый яркий халат, уж стояла за их спинами с серебряным кувшином наготове. Она появилась незаметно, словно цветок тюльпана, прорастающий весной.

Оценив вооружение и оснастку противников Челубея, Яков заскучал. Не дурни ли эти поединщики? С такой горячностью готовиться к бою, точить оружие, править сбрую, тренировать коня, чтобы подвергнуть себя осмеянию, услышать свист толпы! Эвон как заранее ухмыляются холопья Сары-ходжи, торжествуют, радуются возможности угодить Мамаеву прихвостню. Какой резон корчиться на изрытой копытами земле, вылетев на всем скаку из седла, если подобный исход предсказуем? Нет, не видать им заветного сундука!

Яков уселся на землю возле изгороди, под ноги гомонящих зевак, засмотрелся на редкие облачка, а потом прикрыл лицо шапкой да и заснул. И приснились ему белокаменные стены родной Москвы, и посад под рекой, и засыпанные снегом холмы, и увенчанный крестом купол Успенского собора. Снились ему запахи перебродившего квасного сусла и пыли на страницах древних книг в библиотеке митрополичьего подворья. Снился стук деревянных мечей. Снилось, будто скрипит под ногами жёлтый речной песочек на вельяминовом дворе. Приснилось зачем-то и красивое, заносчивое лицо Митьки Вельяминова. И захотелось, чтоб приснилась Марьяша. Пусть бы смотрела так же ласково, как в том давнем сне. Пусть бы явилась хоть на минуту! И Марьяша явилась, улыбнулась и словечко молвила голосочком сладчайшим:

– Ах, Чолубэ, луна моих небес! Победитель победителей! Первый из слуг властелина вселенной!

Яков вздрогнул, уронив шапку на колени. Ухватился за рукоять Погибели, протёр глаза, ощупал лицо, подвигал ногами. Нет, явь это, не сон. Вот и белёсый склон холма, вот и изрытая всадниками земля, вот и огромные копыта Челубеева коня. Вот и сам победитель дурачья, лихой наездник, поддельный медведь – Челубей. Вот и сундук его, в честном бою заслуженный. Видать, и золотишко в нём такое ж не настоящее, как и его победа. Потому-то победитель тут же стремится продать выигранную длинногривую кобылицу, и продаёт.

– У-у-у-у-у, хитромудрая орясина! – буркнул с досадой Яков. – Ипать, имать, сувать! Тьфу!

* * *
Ястырь заботливо сложил в повозку полюбившиеся Зубейде гусли-бандуру, сундуки с новыми нарядами, бурдюки с кумысом, хлеба, вяленное, остро пахнущее козлятиной мясо.

– Чума, чума, повсюду чума, – бормотал он. – Пришли люди с дальних кочевий, от самого Соленого озера[88]. Принесли добро на продажу, пригнали коней. А добро-то дымом пахнет – окуривали от чумы. Ах, великий Тенгри, помоги до дому добраться! Ах, милостивый Тенгри, помоги зиму пережить!

Зубейда тряхнула вожжами. Волы тронулись в путь, возница затянула протяжную песню об удивительной Пятиглавой горе, о её высоких вершинах и густых лесах. Об источниках живой воды, сбегающих с её склонов. Протяжно пела Зубейда о божествах добрых и строгих, обитающих в глубоких пещерах родной горы. В тот день голосок чаровницы был особенно сладок. Она возвращалась домой.

Ручеёк, словно влюблённый, тянул к Зубейде морду, шевелил губами, просил кусочек чёрствой лепёшки, и Зубейда со смехом прерывала пение, гладила пегий конский лоб, подавала черствый хлеб и снова принималась петь. Яков, сидя в седле, всё время оглядывался на удаляющееся становище и надеялся хоть напоследок случайно увидеть знакомую с детства фигуру. Эх, где ж ты Никита, друг распрекрасный? Но виделось Яшке лишь поредевшее скопище повозок, жиденькие дымы костров, пустеющие загоны для скота. Степняки тронулись к югу, на зимние кочевья. Умолкла разноязыкая толпа, опустели берега Дона.

День выдался холодным, в воздухе кружили редкие снежинки. Зима надвигалась с севера, выползала из-под полога дремучей чащобы. Там, далеко, между Окой и Волгой она уж разлеглась снегами, сделалась полноправной хозяйкой. А здесь копыта печальных волов мяли пожухлую от первых заморозков травку и вздымали белый прах, но то был не снег, а меловая пыль. Чужая пыль, не такая, как в Москве. Тоска!

* * *
Миновало две седмицы. Вот уж осталась позади белая пыль меловых дорог.

– Я в повозке родилась, я в повозке росла, повозка – мой дом, повозка – мой сад, волы – моя семья, – ворковала Зубейда.

Она – в теплом халате с меховой подкладкой, в лохматой лисьей шапке, в рукавичках из овчины шерстью внутрь – сидела в своём крытом войлоком жилище о двух колёсах и правила волами. Следом бодро топала Стрела. И все-то нипочем весёлой кобылке. В дальнем пути Яков не давал ей позабыть о седле, частенько пересаживался на неё, давая Ручейку отдых. А Ручеёк-то ревновал, жалобно ржал, когда уносила его всадника в степь чужая кобыла.

А степь всё тянулась и тянулась. Иногда её пересекали реки, через которые приходилось переправляться вброд. Неделю путники двигались вдоль берега большого солёного озера. Челубей опасался приближаться к водной глади, по которой катились, оглушительно грохоча, громадные валы. Злые ветры хлестали по лицу. Путники намерзлись. Теперь они не ночевали под открытым небом, а каждый вечер ставили юрту, которая казалась Якову похожей на огромную шапку. Он вместе со всеми ставил каркас, укладывал на него, как надо, куски войлока, но внутри не ночевал. Уж слишком тесно там было.

– В тесноте, зато в тепле, – ворковала Зубейда, но Яков согласился бы лучше замёрзнуть, чем вынужденно прижиматься спиной к жирному боку Тишилы или слышать, как где-то в ногах посапывает свернувшийся калачиком Ястырь. А из-за Челубея – из-за густого запаха его пота, и из-за смрадного дыхания – воздух в юрте очень быстро становился тяжёлым. Ещё только оканчивалась вечерняя трапеза, состоявшая из куска хлеба, куска вяленой козлятины и чашки согретого на огне молока, а Яков уже стремился выбраться из юрты наружу. Закутавшись потеплее, он уходил спать в двухколёсную повозку, которая, когда из неё выпрягали волов, наклонялась вперёд, но всё же несильно, потому что упиралась в землю оглоблей, и это позволяло кое-как улечься.

Там и проводил Яков ночи, временами просыпаясь от перестука собственных зубов, а рано утром помогал впрягать волов, разбирать юрту и тем согревался. Продолжая путь, он слушал тихие рассказы Зубейды, которая почти перестала говорить с ним по-русски. Она поведала о высоких, покрытых снеговыми шапками горах, о таинственных пещерах, о родниках, сбегающих с лесистых склонов. Говорила она и о необъятных владениях Челубея, а Яков, слушая её, начинал всё лучше понимать речь степняков.

– Мы идём давно изведанными путями наших предков, – говорила Зубейда, поплотнее запахивая халат. – Мой народ с древних времен кочует в этих местах. Озеро Маныч своенравно, но оно не убивает свой народ. Мы пройдём чрез него.

– На другой берег? По воде… – изумился Яков и добавил на родном языке: – …аки посуху?

– Духи озера пропустят нас. Мы его перейдём, – подтвердила Зубейда.

– И тую, и мею, и еху Маныч сувать, – произнес Челубей.

Он насмешливо смотрел на Якова с высоты своего седла. Голова Ручейка чуть возвышалась над холкой огромного Челубеева коня. Мощный четвероногий исполин оставался равнодушен к попыткам Ручейка покусать его. Лишь косил налитым кровью оком да брезгливо фыркал, а мохнатые коротконогие кони Ястыря и Тишилы понуро тащились следом за повозкой.

Наконец путники свернули с берега в сторону воды и вошли в колышущееся море камыша. Озеро в этом месте оказалось мелким, а дно – ровным. Вода едва достигала осей повозки и волы тянули её через заросли, не замедляя хода.

Чайки с печальными криками носились над головами. Между стеблей мелькнуло тело птицы. Якову не доводилось видеть таких. Вроде утка, но крупнее, тучнее. Клюв острее и длиннее, затылок алый, надо лбом тёмный хохолок, шея белая, крылья пёстрые. Яков хотел было наложить стрелу на тетиву, но раздумал. Подстрелить-то утку недолго, а доставать-то как? Ведь неизвестно, где заканчивается мелководье.

– Чомга, – тихо молвил Ястырь. – Вкусная.

– Чомга не ипать! – возразил Челубей. Он зарокотал, подобно грому бурной реки. Из-под копыт огромного коня летели в разные стороны солёные брызги.

– Чолубэ говорит – надо поторопиться, – пояснила Зубейда. – Наступит ночь и озеро загудит.

Они вышли на берег перед закатом. Вымокшие и продрогшие, долго бродили по берегу, пытаясь найти топливо для костра. Наконец опытный Ястырь запалил сохлый камыш, подкормил огонь просоленными валежинами, выброшенными на берег буйными волнами. Но костер быстро угас.

Поставили юрту, но Яков опять отказался прятаться в неё, спасаться там от пронизывающего ветра. По обыкновению забрался в повозку, но долго маялся без сна, глядя на озеро, на бродивших по берегу коней и на лежащих сонных волов. Вот кому всё было нипочем!

– Яша, иди сюда, ко мне, – послышался тихий зов Зубейды, говорившей по-русски. В ночном мраке белело её лицо, обрамлённое чёрными волосами, заплетёнными в две косы. Яков увидел, что она стоит рядом с повозкой, держа в руках свёрнутое войлочное одеяло. В свете луны тускло блестели браслеты на узком запястье.

– Я тебя согрею, – прошептала она. – Не хочу слушать всю ночь, как стучат от холода твои зубы.

Перегнувшись через борт повозки, Яков увидел, как Зубейда стелет на траву одеяло, и оказалось, что одеял два: одно – подстилка, а второе, чтоб укрыться. И места на этом ложе было как раз на два человека.

– Иди же, – обернулась Зубейда.

– А если Челубей проснётся и увидит? – осторожно спросил Яков.

– Не проснётся, – ответила красавица, – Проспит до утра. И остальные – тоже. Я опоила их сонным зельем. Степь здесь безлюдна. Нас никто не увидит. На эту ночь Челубей – не мой господин. Мой господин – ты.

Яков вылез из повозки и сел рядом с чаровницей на расстеленный войлок:

– Челубей совсем не мил тебе?

– Нет. Мне полюбился ты. Давно полюбился, но я рабыня Челубея и не могла тебя любить.

– Если не хочешь быть рабыней Челубея, отчего не сбежала от него? Отчего раньше не опоила и не убежала прочь, куда глаза глядят? Была бы свободна, – продолжал удивляться Яков.

– Женщина не может быть свободна, – назидательно ответила Зубейда, – У неё всегда есть господин – это или отец, или брат, или муж. А сейчас мой господин – ты.

Она обняла Якова, будто окутала чарами. Поначалу ему казалось, что тонет он в сладковатом аромате благовоний, исходившем от Зубейды. Она принялась осыпать Якова поцелуями, порой нечаянно царапая ему шею и руки острыми краями своих браслетов. Он чувствовал, как скользят его пальцы по шелкам её одежд, а под шелками чувствовал нестерпимый жар её тела. Робость покинула Якова. Он совсем перестал мёрзнуть, ему сделалось жарко, хотя не было уж на нём ни тёплого халата, ни шапки.

– Обвенчаюсь с тобой, – шептал Яшка. – Увезу в Москву и обвенчаюсь.

– Нас венчают степь, горы и любовь. Нас соединят общая жизнь и общая смерть.

Разум померк. Яков потерял счёт времени, весь мир исчез, и осталась лишь Зубейда, подобная неукротимому духу бескрайней степи. Лишь под утро, утомлённый, одурманенный её страстью, Яков наконец заснул.

* * *
После восхода солнца все снова пустились в путь. Ястырь поведал между делом, что владения Челубея уже совсем рядом, что не пройдет и пяти дней, как тяготы пути окажутся позади. Толковал Ястырь и о миловидных прислужницах Челубея, но Яков не слушал. Весь следующий день пролетел, словно в забытьи.

Якову слышался скрип седла, мерный перестук копыт Ручейка, виделся туманный горизонт, крытая войлоком повозка и круторогие понурые волы, но душой Яков будто остался на берегу озера, рядом с Зубейдой, одурманенный ароматом благовоний, обласканный нежными руками, услаждённый тихими песенками, согревшийся, счастливый, влюблённый.

За одну ночь Яков забыл и белые стены Московского кремля, и благоухание созревших луговых трав за рекой, и жёлтый скрипучий песок на вельяминовом дворе, и розовые лепестки губ Марьяши, и шелк её щек, и свою прежнюю безответную любовь.

* * *
Ястырь не солгал. На пятый день пути от озера, после полудня ровная поверхность степи на горизонте вздыбилась вершинами гор. Они далеко отстояли друг от друга, торчали из земной тверди, словно старые прогнившие сваи и обросшие мхом из воды.

Ещё одна ночевка в степи. Путники вымокли до нитки под холодным дождём, а с наступлением темноты чёрные небеса принялись сыпать на головы густой, мокрый снег. Волов решили не распрягать, чтобы те с дуру не улеглись на снег и не застудили брюхо. Поставили юрту, но Яков, как всегда, от ночёвки в ней отказался и полез спать в повозку.

Еды у путников почти не осталось и потому Челубей, Тишила и Ястырь улеглись спать, приглушив голод одним лишь вином. Зубейда потихоньку подливала им, и те скоро заснули, искренне полагая, что их сильно клонит в сон лишь потому, что пьют они натощак, а не потому, что в вино подмешано зелье.

В крытой повозке казалось почти тепло. Когда Зубейда навесила на неё спереди и сзади войлочные одеяла, дополнив ими то укрытие, которое защищало повозку сверху и с боков, то жилище на колёсах уподобилось юрте.

Яков, не дожидаясь приглашения, первый поцеловал Зубейду. Снова провели они всю ночь почти без сна, согревая друг друга теплом тел.

– Не голодна ли ты, милая? – прошептал Яшка, погружая лицо в ароматные волосы красавицы.

– Голодна, – эхом откликнулась она. – И ты, должно быть, голоден, милый?

– Я сыт от твоих сладких поцелуев.

– Неправду говоришь. Я знаю, что ты голоден. Терпи. Великая Степь усыновила тебя. Сыны Степи не боятся голода, не боятся холода. Скоро, скоро нас согреет тепло очага… – и Зубейда запела колыбельную песню, а снаружи бушевала холодная вьюга. Вся степь канула в снежную круговерть.

На следующий день путники доели последний хлеб, кое-как утолив сосущий голод, и пустились в путь.

Челубей после переправы через озеро разительно переменился. Он и раньше не был многословен, а теперь и вовсе умолк, общаясь с Зубейдой, Вяхирем и Ястырём при помощи знаков, а Якова, казалось, вовсе не замечал.

– Послушай, Зубейда, – улучив минуту, прошептал Яков. – Что думает Челубей? Может, подозревает чего…

– Неужели ты боишься? – лукаво отвечала Зубейда.

– Нет, но я хочу быть готовым защищаться. Ведь если что, он и тебя убьёт…

– Выходит, ты боишься за меня, а не за себя? – улыбнулась довольная красавица. Ни усталость, ни голод не могли изгнать весёлого блеска из её глаз.

– Не бойся, – продолжала улыбаться она, всматриваясь в пасмурную даль, туда, где над горизонтом поднимались зелёные вершины гор.

– Я хочу венчаться с тобой, – бурчал Яков. – Увезу на Москву, там в Спасском соборе…

– Мечтаешь о храмах высоких? – тихо засмеялась Зубейда. – А я стану мечтать о горячих лепешках, которые печёт старая Жаргал. Скоро, скоро она встретит нас.

– Не говори мне о еде, – вздохнул Яков.

* * *
Всадники выскочили из-под туманного полога, закрывавшего от взора степной простор. С голодухи Якову почудилось, будто скачут эти люди на огромных собаках. Всадников было не менее десятка – все в одинаковых мохнатых шапках, все с большими луками за плечами, все препоясаны саблями. Но ни один не обнажил оружия. Яков, не зная что делать, оглянулся на Челубея, поднял лук, прицелился в крайнего слева.

– Не ипать! – рявкнул Челубей, и Яков в тот же миг понял, что все всадники – Челубеевы слуги, встречающие своего господина на пороге владений.

Вскоре низкорослые, мохнатые, словно пастушьи псы, кони затеяли бешеную круговерть вокруг кибитки. Черная, вспухшая от мокряди земля летела во все стороны из-под копыт. Оглушительный грай и свист разнёсся по степи. Челубей вторил своим людям, потрясая огромной булавой.

– Посмотри-ка, Яшка! – шмыгнул носом Вяхирь. – У каждого за седлом мешок. Нешто жратва? Эх, поесть бы!

* * *
Волы весело тянули кибитку по узкой колее, петляющей по равнине – руслу высохшей речки. Всадники ехали шагом. Первым – сам Челубей, Вяхирь и Ястырь следовали за ним. Яков правил повозкой, а Зубейда верхом на Стреле унеслась вдаль и скрылась из виду. Ручеёк, привязанный к повозке, рвал узду, хрипел, громко топотал копытами, желая умчаться вослед за Стрелой.

Вот миновали первую гору. Её голая вершина, словно сжатый кулак, угрожающий небесам, подсвеченная алыми закатными лучами, осталась позади. Впереди вырастала огромная, поросшая густым лесом приземистая гора. Её изломанная, многоглавая верхушка ясно различалась на фоне вечернего неба.

Зубейда верхом на Стреле на мгновение показалась впереди, будто вынырнула из вечерних сумерек и снова скрылась. Волы зашагали бодрее, торопясь ей вослед. Ястырь считал вершины, тыкал волосатым пальцем в темнеющий горизонт:

– Одна, вторая, третья, четвёртая… всего пять! – довольный, он поднял растопыренную пятерню. – Пятиглавая гора – вотчина Челубея, наш дом.

Справа и слева от пятиглавой горы возвышались другие, поменьше. Они походили на покрытые растительностью валуны, которые разбросал по плоской поверхности степи неведомый исполин.

Яков и Зубейда поменялись местами. Теперь Зубейда сидела в повозке, понукая волов, а Яков забрался в седло Ручейка, который всё норовил обогнать Челубеева коня, так что приходилось сдерживать. Всадники ехали перед повозкой, всё время в гору, в гору. Покрытый лесом склон приближался. Зубейда уверенно правила к лесистой опушке. Ястырь бросил поводья своего кудлатого конька, надвинул на лоб мохнатую шапку.

– Беги прочь Пицен, хозяин леса! Теперь Челубей, истинный хозяин здешних мест, возвращается домой! – бормотал он. – Вот он славный воин Челубей. Вот его отважный конь. Вот его победоносное копьё! Лезь в нору, Пицен, прячься, сгинь. Стань куницей, полезай на верхушку дерева! Обернись ящерицей! Пусть тебя топчут копыта Челубеева коня!

* * *
Первое утро на Пятиглавой горе выдалось пасмурным и туманным. Большое облако, ночевавшее на самой высокой вершине, медленно сползло вниз.

Всё потонуло в этой влажной мякоти: и юрты, поставленные у опушки леса, и загон с лошадьми, и стадо овец, рассыпавшееся по склону, и стерегущие стадо пастушьи собаки. Яков знал, что всё это есть вокруг, лишь потому, что видел накануне вечером. Прошедшую ночь он провёл в тепле юрты – больше не отказывался ночевать под таким кровом, потому что делить этот кров теперь приходилось не с целой кучей народу, а лишь с неким старым пастухом. Для двоих войлочное жилище казалось просторным.

Выйдя из юрты, Яков услышал перетоп копыт и конское фырканье. Дойдя до лошадиного загона, увидел вороно-пегую голову Ручейка. Конь подошёл, прижался грудью к жердинам, потянул морду к хозяину. Взгляд весёлый, сытый.

– Ах, ты мой родной! – пробормотал Яков и тут же услышал за спиной шорох – это приподнялись с земли двое сторожей, которые, завернувшись в овчину, спали у костерка.

Как видно, коней здесь стерегли пуще, чем людей. И то верно! Ведь вокруг степь! Если б надумал Яшка бежать, пешим далеко не убежал бы. Наверное, всё для того же – чтоб не вздумал он даже пытаться без спросу завладеть конём – отобрали ещё и меч, Погибель. Ещё с вечера отобрали. Пришлось отдать. А что сделаешь? Не станешь же биться один против всех людей Челубеевых.

Яков пошёл дальше, осторожно ступая по незнакомым камням и скользкой траве. Впереди чернела ещё одна юрта. Возле неё в тумане показалась фигура Тишилы Вяхиря, сидевшего на корточках и о чём-то размышлявшего. Невесёлыми были его думы.

– Что уставился? – буркнул Вяхирь. – Рабу – рабская житуха. Всё у меня отобрали. Всё! И коня тоже… Теперь Ракитка мой принадлежит одному из Челубеевых нукеров. Я начал было возражать, так бичом меня отоварили. Поганые потрохи!

Вяхирь приподнял рубаху на спине. Там около поясницы виднелся свежий багровый след.

– Выходит, что и мой Ручеёк больше мне не принадлежит? – испугался Яков. – Ведь я такой же русич, как и ты. Пленник.

– Это уж как Челубей решит. А он решит так, как скажет ему Зубейда, – усмехнулся Тишила. – Пока что она попросила, дескать, нужен ей помощник идолам служить. Будешь таскать к ним жертвы, а с самих идолов плесень счищать, маслицем их поливать. По мне уж лучше голым и босым остаться, чем такая участь.

Тишила истово перекрестился, а затем снова усмехнулся:

– Небось глянулся ты Зубейде, раз она тебя в помощники взяла. Но только мой тебе совет – не доводи дело до греха. Челубей тебе башку оторвёт и кой-чего другое, которое пониже. Зубейда ведь у Челубеюшки-то нашего – любимая жена.

– Разве она не рабыня его? – спросил Яков.

– А у этих басурманов что рабыня, что жена – всё одно. У Челубея жён три, только двух других он с собой по степи не таскает. Старые те стали и надоели. Та, что помладше, так в два раза старше Зубейды. Ой-ла, житуха весела!

Яков ничего не ответил и нарочито медленно пошёл прочь, будто бродил без всякой цели. Тишила остался позади, скрылся в белом тумане, а Яков почти наугад добрался до запримеченной ещё с вечера юрты, где жила Зубейда. Туман по-прежнему стлался густой пеленой, поэтому издалека никто не мог увидеть, как Яшка приоткинул полог, закрывавший вход в войлочное жилище, и как заглянул в тёплое, пахнущее дымом нутро.

Если б там храпел Челубей, эти рокочущие раскаты стали бы слышны сразу, но сейчас слышалось лишь тихое, ровное дыхание спящей Зубейды. Она была одна. В полумраке поблескивали браслеты на смуглом запястье. «Эх, будь что будет! – подумал Яшка. – Значит, Челубей в другой юрте спит-почивает и навряд ли придёт сюда в этакую рань».

* * *
После восхода солнца, когда туман истаял, расплавленный тёплыми лучами, перед Яковом открылось бескрайнее пространство жёлто-зелёной равнины. С южной стороны был ясно различим частокол высоких, покрытых снеговыми шапками вершин. Прозрачный воздух делал различимыми и далёкие стада овец, и табуны лошадей, и дымы костров, и юрты, и соседние горы, такие же, как Пятиглавая, покрытые густым лесом.

Наряженная в алую тунику и пояс из золотых пластин, Зубейда быстро взбиралась по крутой тропке, неся в одной руке кувшин с ароматным маслом, а в другой – незажженный факел. Яков шёл следом, тащил на плечах белую козочку, крепко придерживая обеими руками связанные попарно ножки с копытцами, всё норовившими лягнуть по лицу. За пояс он заткнул пустой мех для воды.

– Я иду к вам, – приговаривала Зубейда по-татарски. – Я воздам вам подарками за долгое отсутствие. О, как я соскучилась, стосковалась по вас в северных землях…

Тропинка вела в чащобу, где уже вовсю хозяйничала осень. Опавшие листья шелестели под ногами. Часто попадался под ногу скользкий камень или изогнутый корень.

Порой подъём становился очень крутым, и тогда ветки ближних дерев, будто руки, протянутые добрыми приятелями, помогали Зубейде одолевать кручу. Якову приходилось трудно, потому что не мог он ухватиться за ветки даже одной рукой – мешала коза, которая извивалась, блеяла, не хотела идти в гости к богам. Затем деревья расступились, тропинка под ногами исчезла, а взорам открылся поросший травой склон со вкопанными в землю деревянными столбами-идолами. Сразу за ним вздымалась голая серая скала.

Зубейда, положив факел, пошла бродить среди столбов, шёпотом разговаривая с ними, поглаживая. Иногда она принималась напевать что-то, а Яков молча рассматривал идолов, изготовленных искусной рукой резчика. В странных, почерневших от времени узорах являлись Якову образы оленей, волков, ястребов, рыб, змей. В верхней части каждого идола виднелись человеческие лики, выражавшие то или иное чувство. Ужас, страдание, тревога, злорадство, блаженство, тоска, сосредоточение – чего только ни углядел Яшка на ликах древних богов Пятиглавой горы.

Зубейды величала идолов по именам. Она лила в ладонь ароматное масло, гладила ею почерневшие лица, не переставая петь. Яков наблюдал, как лицо самой красавицы всякий раз менялось и начинало соответствовать тому идолу, возле которого она останавливалась – то хмурая и удрученная, то беспечно весёлая, то загадочная. Один лишь раз она обернулась к своему спутнику-помощнику, произнесла внятно на русском наречии:

– Я одна знаю все имена. Больше никто. Не станет меня, и люди Пятиглавой горы забудут имена своих богов. Я должна продолжить свой род, чтобы передать имена богов дочери.

Яков вздохнул, отвёл взгляд, пробормотал в тоске:

– Вот она, участь пленника…

Украдкой он метко плюнул в ноги одного из идолов.

Наконец Зубейда привела Якова к тому боку серой скалы, где между камнями просачивалась вода ручейка, искрящегося на солнце. Вода стекала в огромную чашу, выдолбленную из камня, который, наверное, лежал здесь всегда, а человеческая рука лишь немного подправила его форму. Солнечные лучи, заигрывая с капельками влаги, расцвечивали их во все цвета радуги. Оставив опустевший кувшин, Зубейда с громким восторженным вскриком прильнула к роднику.

Яков стоял рядом. Он тоже попробовал бы воду из источника, но не мог положить наземь козочку, которая, даже будучи со связанными ногами, время от времени пыталась вырваться. Положишь, а она попробует встать и покатится вниз по крутому склону – лови её тогда! Зубейда зачерпнула воду в ладони и дала Якову напиться. Влага оказалась солоноватой. Она покалывала язык и оставляла странный привкус во рту.

– Теперь мы спустимся в пещеру, – проворковала красавица.

* * *
Яков осторожно пробирался по ступеням под низкими сводами, следуя за колеблющимся светом факела. Пещера оказалась небольшой. Тот факел, что был в руках у Зубейды, освещал всю середину, вырывая из темноты новые, уже не деревянные, а каменные лики идолов и огромный валун с плоским обтёсанным верхом, на котором лежали кости.

Видя, как помощник вздрогнул, Зубейда с улыбкой осветила валун. Нет, на алтаре были не человечьи останки, а кости козочки, по размеру похожей на ту, которую предстояло принести в жертву сейчас. В углу пещеры белела целая куча козьих костей. К ним Зубейда добавила только что валявшиеся на валуне – алтарь очистился для новых жертв.

Яков наконец снял с плеч свою беспокойную ношу. Зубейда взирала на него внимательно и серьёзно. Во мраке пещеры глаза красавицы казались чернее ночи. Коза жалобно заблеяла, и Зубейда глянула на неё сердито, а затем сделала помощнику знак хранить молчание.

Как оказалось, в тени валуна лежал остро отточенный каменный нож. Установив факел в отведенном для этого месте, Зубейда молча, знаками велела Якову положить козу на валун, взяла нож и ловким движением надрезала животному шею.

Яков увидел, как на камень алтаря хлынула кровь, и принялся истово молиться, а жрица распорола козе брюхо, вынула внутренности и оделила каждого идола положенной ему жертвой. Саму козочку так и оставили лежать на валуне.

Вытерев нож об её белую шерсть и вернув его на место, Зубейда окровавленной рукой взяла факел, а другой рукой, тоже испачканной в крови, сделала знак Якову, что время уходить.

* * *
– О чём ты шептал там, в темноте подземелья? – спросила красавица, омывая руки в воде родника, стекавшей через край каменной чаши. – Ты молился своему строгому Богу?

– Я согрешил, – отвечал Яков. – Много раз согрешил и продолжаю грешить. Мы суть чада Господа нашего, наши жизни в руках Его: и твоя, и моя. Он любит нас. Он простит и охранит нас от всех напастей, я верю. Хочу, чтобы ты признала Его.

– Я признала… Я знаю, что твой Бог существует, ведь он помог тебе тогда победить Челубея.

– Нет, ты не признала. Признать моего Бога означает принять святое крещение. Поклянись, что примешь.

– Если увезёшь меня в Московскую землю, как обещал, то приму, – очень серьёзно ответила Зубейда.

Она выпрямилась, подошла к Якову, протянула к нему руки и, видя, что тот отстраняется, улыбнулась:

– Они чистые. Теперь на них нет крови. Они чистые.

Быстрыми пальцами Зубейда развязала тесёмки на Яшкиной рубахе, обняла его, прижалась щекой к его груди, затем приникла к нему всем телом. Она увлекла его на траву, будоражила, ласкала, шептала о любви, тихо пела, смеялась, а идолы стояли рядом, стыдливо повернувшись к ним затылками.

* * *
Нет, несмотря на все слова Вяхиря Яков не чувствовал себя рабом, ведь он мог свободно ходить по Пятиглавой горе, куда только вздумается, и за пару седьмиц успел убедиться, что вершин у неё действительно пять, а склонов – несчётное множество.

По привычке, приобретенной в походах с Тропарём в дальнюю сторожу, Яков пытался пересчитать не только вершины горы, но и подданных Челубея, а также овец, лошадей и прочий скот.

Выходило, что ярмарочный плясун оказался не очень богат. Однако хождение по северным землям, пляска на ярмарках под видом медведя и участие в состязаниях на потеху толпы не могли преумножить богатства. Разве это заработок для знатного витязя? Якову на ум приходило лишь одно объяснение: Челубей пробавлялся тем же ремеслом, что и московит Никита Тропарёв. Здоровый телом и хилый, на первый взгляд, умом детинушка служил в дальней стороже темника Мамая, властелина окрестных степей и гор, и морского берега.

И всё же подданные Челубея не напрасно именовали того владетелем несметных сокровищ, ведь на Пятиглавой горе было всё: и густые леса, и звонкая, богатая рыбой речка, и родники с живительной влагой, и иные источники. Вода некоторых была тёплой и издавала нестерпимое зловоние, но Челубей имел обыкновение купаться в ней и даже зачем-то пил её. Были на Пятиглавой и обширные луга, способные прокормить не одну отару овец.

Места на склонах было так много, что не слишком многочисленные подданные Челубея зачастую ставили свои юрты далеко друг от друга и не виделись по целым дням.

Однажды Зубейда указала Якову на один из склонов Пятиглавой горы. Там, в укромном закутке между скальных выступов, где не дуют злые ветры зимой и не печёт солнышко среди лета, стояли две юрты.

– На том склоне живут старшие жёны, – с ухмылкой произнесла красавица по-русски и добавила: – Сдружились. Пока Мамай не подарил меня Челубею, те жёны жили порознь. А теперь вот вместе.

– Сдружились, значит? – тоже усмехнулся Яков.

– Да, – кивнула Зубейда, – но иногда ругаются. Челубей уже не любит их, но если вдруг приходит к одной по старой памяти, то вторая досадует.

Глядя на две одинокие юрты, Яков вдруг подумал, что странно это – уж не первый раз рассказывают ему про жён, а вот про детей Челубеевых не говорят ни слова.

– А где же дети Челубея? – спросил он.

– Нет детей, – ответила Зубейда. – Ни сыновей нет, ни дочерей. Никого нет. Я просила богов, чтоб помогли зачать ребёнка. А они сделали так, что мне повстречался ты.

Яков озадачился:

– А если ты скоро понесёшь, то чьё же это будет дитя?

– Моё, – невозмутимо ответила красавица, а затем с тёплой улыбкой добавила: – и твоё.

– А если вдруг от Челубея?

– Если боги дадут ему детей, то только через тебя, – снова улыбнулась Зубейда.

– А что Челубей скажет, когда увидит, что дитя росточком не вышло?

– Решит, что дитя в мать пошло.

– А если у младенца головка будет светленькая?

– Так бывает, Яша, – пожала плечами чаровница. – Сыны Степи часто брали в жёны женщин из ваших земель и до сих пор берут. Поэтому у сынов Степи иногда родятся дети со светлыми волосами, но затем волосы темнеют. Челубей знает это, потому что в нём самом ваша кровь. Из-за вашей крови он такой большой. Говорят, в прежние времена сыны Степи никогда не были такими большими.

– Так значит, мои дети могут стать детьми Челубея? – Грустно стало Якову, но он тряхнул головой и твёрдо произнёс: – Не бывать этому! Увезу тебя на Москву. Обвенчаемся. И мои дети моими же станут называться!

– Не кричи, – строго сказала Зубейда. – Нет ещё детей, а ты уже кричишь. Будешь кричать, будет беда. Челубей отрежет тебе нос, отрежет уши, – она указала вниз, – и там отрежет.

* * *
Солнечными деньками Яков любил сидеть на свободном от деревьев, плоском уступе горы, смотреть на подгорные равнины, на подпирающие даль, увенчанные белыми шапками, синие горы. Бывало, Зубейда приходила к нему. Она не боялась говорить с Яковом у всех на виду, однако ни приблизиться к ней, ни обнять, ни поцеловать было нельзя.

В тот день, как и в прочие, сидя на уступе, Яков узнал о приближении чаровницы по лёгкому аромату благовоний. Она неслышно подошла, уселась в трёх шагах, молвила по-татарски:

– Чолубэ ждет прихода Мамая. Темник идет на Пятиглавую пить живую воду. Идёт не один. С ним знатные гости. Придёт до наступления весны.

– Сам Мамай? – удивился Яков.

– Ты увидишь его, – подтвердила Зубейда.

– До наступления весны? – переспросил её Яков. – Весна приходит следом за зимой. А зимы-то всё нет. Дождёмся ли?

– Дождёмся, – улыбнулась Зубейда.

Настоящая зима пришла на Пятиглавую в середине января. Начались обильные снегопады, завыли метели. В снежной круговерти исчезла и широкая равнина, и склоны соседних гор. И стада, и кочевья, и дальний горный кряж – всё закрылось от взора снежной пеленой. Якову казалось, будто Пятиглавая гора опустилась на дно огромного снегового озера, погрузилась в недра белой мути. Буйные ветры играли стаями снежинок, закручивая их в спирали. Мироздание прикрылось от холодов толстым, белым покрывалом, а поэтому лошадям, пасшимся на горных склонах, теперь приходилось выкапывать траву из-под снега.

Случалось, Челубей выезжал охотиться, и вместе с ним – все его люди, кто мог крепко сидеть в седле. По снегу они неспешно сходили с горы на равнину, но Якова и Зубейду не привлекала охота. Зубейда верхом на Стреле радостно носилась по степи. Чёрно-алый вихрь летел по ослепительно белому снегу. Ручеёк хрипел, пытаясь не отстать от Стрелы.

– А-а-а-а-а-а! – вопил Яков и бешеный восторг вместе с морозным воздухом врывались в его тело, наполняя счастьем необузданной свободы.

Бывало, длинными вьюжными ночами Яков скучал по Москве и тогда, накрывшись с головой толстым войлочным покрывалом, лежал в своей юрте, притворяясь спящим, слушая вой ветра, а в ясную погоду, наоборот, не спал, а всё стоял на улице возле входа и смотрел на звёзды.

Лишь получаемые украдкой горячие поцелуи Зубейды возвращали его к жизни, и он облегчал душу, начинал говорить, как тоскует по своему городу Москве, по осенённым крестами церковным куполам, по голосам храмовых певчих, по колокольному звону, по клёкоту гусей на реке, по многоголосому гомону Варвариного кабака. Рассказывал и об учёных занятиях своего беспутного дяди, о службе его у главного шамана всей лесной страны. Зубейда слушала, смотрела ясными глазами, обещала ласково по-русски:

– Ты вернёшься туда, мы вместе вернёмся.

– И там ты признаешь моего Бога. Пусть батюшка окрестит тебя, и мы обвенчаемся.

– Пусть окрестит, – эхом отвечала Зубейда.

Зимние деньки сменялись на Пятиглавой горе периодами оттепели. И всякий раз Якову чудилось, что вот она, весна, наступила, растопила снег, прогнала прочь злые ветры. И всякий раз приметы оказывались обманчивы, потому что проходил день-другой, и небо вновь начинало супиться, вновь принималось посыпать обнажённые леса белыми хлопьями снежинок.

Так прошел февраль, а Мамай всё не приходил на Пятиглавую гору.

Между тем Яков стал замечать странную задумчивость на челе Зубейды. Чаровница сделалась молчалива, зябко куталась в подбитый лисьим мехом тёплый халат.

– Что с тобой, сладкий мой медок? – ласково спросил Яков, убедившись, что никто не слышит.

В ответ она лишь улыбнулась и ответила:

– Рано говорить.

Так тянулись дни и недели. Яков отвык от русской речи и раскосые лица перестали казаться ему странными и чужими. Он часто хаживал на лесную поляну неподалеку от капища – там собиралось вечерами Челубеево воинство. Там пили кумыс, пели монотонные песни степных кочевий, там Ястырь развлекал всех игрой на различных музыкальных инструментах. Пригодились и Прошкины гусли-бандура.

Яков, словно занесённое на чужбину растение, переболев, начал всё же привыкать к новой почве, пускать первые тонкие корешки. С наступлением весны Зубейда призналась, что летом ожидает появления младенца.

– Если это девочка, пусть она будет смуглой и черноволосой, как я. А если мальчик, пусть он окажется разумным, как ты, – добавила довольная Зубейда.

* * *
Мамая ждали. Челубей готовил богатые дары. Сам отбирал из стад лучших баранов, которых зарежут для пира. Повелел вытащить из хранилища огромный ковер, расцвеченный в яркие праздничные цвета. А Яков под присмотром Челубея всю зиму объезжал норовистого, тонконогого жеребчика необычной золотистой масти.

– Эх, Яшка, – бормотал Вяхирь, – разве это конь для воеводы? А ну как сядет на него сильный дядя, облачённый в латы? Пожалуй, что и подломятся у конька ножки или спина повредится. Нет, этот конь для твоей Зубейды подходящий, а не для темника. Эх, слаб умом наш Челубей! Одной лишь хитростью пробавляется, бедолага.

Яков глядел на заросшего длиннющей бородой, обтрёпанного ветрами Пятиглавой горы ушкуйника, спрашивал тихо:

– Или не доволен жизнью, Тишилка? Или не счастлив?

– В рабстве-то? – фыркнул Вяхирь. – Нет, это не по мне. А ты, Яшка, тож не думай, будто свободен. Зубейда на тебя невидимые цепи надела. Прехитрые и прелукавые цепи. Да и на что ты ей нужен? Разве как боров свиноматке, на развод…

– Брось, – отмахнулся Яшка. – На развод не на развод, а я не стану век в рабах у Челубея ходить. Воли хочу так же, как и ты.

* * *
Мамая наконец дождались. В день его появления, ещё засветло Яков приметил двух конников, поднимавшихся на гору по каменистой стёжке. Оба были одеты по обычаям этих мест, и сидели на хороших, но неприметных конях – и сами животины невелики статями, и сбруя небогата. Челубей и его нукеры встретили гостей радостно, но без пышности, и потому Яков подумал, что двое конников, должно быть, посланцы, которые возвестили хозяину Пятиглавой горы о скором прибытии Мамая.

Первым делом гости направились на капище, поклониться идолам. Пока один щедро орошал истуканов маслом и вином, другой стоял в сторонке и жмурился, будто кот, подставив лицо тёплому солнышку, ведь денёк выдался погожим.

Яков всё хотел при случае спросить у них, когда же приедет Мамай. Хорошо, что не спросил! Вот опозорился бы! Вот была бы стыдобища! А ближе к вечеру Зубейда случайно обронила, дескать, Мамай прибыл, и это большая радость.

– Прибыл? Когда? – изумился Яков. – Почему же я его не видел?

– Видел, – невозмутимо отвечала Зубейда. – Недавно. На священной поляне. Он кормил богов.

– Тот, кто плескал на истуканов масло и вино, это Мамай?

– Да.

– Но почему же нам всем не велели падать ниц, едва мы увидим его?

– Великому человеку без нужды наше подобострастие. Он приходит на нашу гору для отдыха. Он скромен, и от того величие его ещё лучезарней.

– Я ожидал другого. Не ему ли навстречу выслал Челубей посольство с дарами?

– Послов примет царевна Багдысу, жена Лучезарного. Она рассмотрит подарки и позже расскажет своему мужу, насколько эти подношения хороши. Сам же Лучезарный займётся теми делами, которые важнее. Он сейчас на поляне совета вместе с Челубеем. Там же находится и второй наш гость, прибывший вместе с Лучезарным. Это Ангулло, который очень хорошо тебе известен.

– Тибальдо Ангуэлло? – вскричал Яков. – Тограш?!

Больше ни слова не говоря, он кинулся к своей юрте, чтобы приодеться для приличия и поспешать на поляну.

– Беги, беги! – хохотала ему вослед Зубейда. – Да побереги глаза! Не ослепни от блеска Лучезарного!

* * *
Яков бежал вниз по склону горы. Далеко впереди меж стволов мелькало высокое пламя костра. Тропинка вела вдоль обрыва. Повинуясь странному внутреннему зову, Яков остановился, приблизился к краю пропасти. Тёмное пространство степи распростёрлось внизу. Ни дна, ни края не было у этой бездны. Она жила, она дышала в лицо Якова влажными зимними ветрами. И всё же нет, был у неё край – под самым обрывом у подножия горы Яков увидел множество огоньков. Их будто волнами невидимого моря пригнало к Пятиглавой. Яков присмотрелся, не слишком надеясь разглядеть что-либо в такой дали. Некое чутьё, которое выше разума, подсказывало, что внизу не только степняки. Зубейда сказала, что вместе с Мамаем прибыл Ангуэлло, но Яков нутром чуял – не генуэзцы там внизу, нет. Поразмыслив об этом, он снова заторопился на поляну, надеясь узнать, кто ещё из нетатар кроме генуэзца прибыл вместе с Мамаем.

Подданные Челубея сидели большим кругом. На фоне яркого пламени были хорошо различимы островерхие шапки. Отсветы огня плясали на смуглых лицах, отражались в чёрных глазах, блистали на металле ножен. Трещало пламя, ночной ветер завывал в голых верхушках деревьев, и этому вою вторила протяжная мелодия. Ястырь играл на длинной дудочке, похожей на пастушью свирель.

Яков встал за спинами собравшихся, оперся спиной о дерево и принялся разглядывать Челубеевых гостей: Ангуэлло, как и все, одетого в татарскую одежду, и сидевшего рядом Мамая. Теперь-то Яшка сразу узнал темника, которого впервые увидал несколько лет назад, когда ездил в Орду, будучи в свите великого князя Дмитрия.

За минувшие годы Мамай изменился мало, нозаметно – словно покрылся белой степной пылью. Она была и в усах его, и на коже, по-прежнему смуглой, загорелой, но поблекшей. Даже тёплый халат из дорогого зелёного шелка казался запылённым, потому что был поношен и выцвел. Очевидно, темник не менял эту вещь на новую из-за её удобства или потому, что желал выглядеть скромно. О скромности говорил и недорогой пояс, украшенный чеканными пластинами, но не серебряными, а медными.

Из-под лохматой, отороченной лисьим мехом островерхой шапки светились прищуренные Мамаевы глаза. Лицо же его, подобное лику идола, оставалось неподвижным. Сейчас из всех идолов на Челубеевом капище оно более всего походило на тот, что изображал сосредоточение. Мамай слушал музыку, и даже чуть слышно подпевал ей, издавая переливчатые носовые звуки, и даже чуть притопывал в такт остроносым сапогом.

Наконец Ястырь отнял дудку от губ и подобострастно поклонился темнику, а тот проговорил:

– Хороша твоя музыка, Ястырь, но мне всё же милее пение Зубейды, – повернувшись к Челубею, Мамай продолжал: – Как ей живётся у тебя? По-прежнему ли она весела? Всё так же цветёт?

Вместо Челубея ответил Ястырь:

– Зубейда всё та же, о Лучезарный! Щебечет, словно лесная птаха. Пляшет, словно струйка родника. Хохочет вместе с лесным эхом! Позвать её?

– Нет, – махнул рукой темник, – я и так доволен.

– Да славится великий и непобедимый Мамай – сила и боевое знамя Орды! – провозгласил Челубей, а его нукеры хором подхватили. Все дружно осушили пиалы с забродившим кобыльим молоком, и тут же вокруг костра засеменили согбенные фигуры служителей, заново наполняя чаши пьянящим напитком.

Ястырь засунул дудочку за кушак и подошёл к Якову, а Яков смотрел во все глаза на Мамая, скрытый в тени дерев, куда не доходил яркий свет костра.

– Не робей, – усмехнулся Ястырь. – Среди нукеров Мамая много твоих сородичей. Есть даже с самой Москвы. Высокородный, с большой казной и свитой.

Яков вспомнил об увиденных у подножья горы огнях, но расспрашивать Ястыря пока что не стал.

* * *
Чуть свет на гору начал всходить караван укутанных в богатые покрывала одногорбых верблюдов – обоз любимой жены Мамая, царевны Багдысу. На большинстве верблюдов была поклажа, а на некоторых сидели луноликие женщины в высоких островерхих шапках с меховой опушкой и ярких нарядных одеждах. Якову ещё не доводилось видеть таких лиц – почти круглых, почти плоских, с раскосыми глазами, но по-своему красивых. Их улыбки разгоняли утренний сумрак. Зубейда, будто ненароком пройдя мимо Якова, дёрнула его за рукав, произнесла тихо по-татарски:

– Не засматривайся на этих женщин. Покушение на их красоту карается быстро и беспощадно. Наглецам отсекают всё: уши, нос, руки, ноги, отросток мужественности…

– Не стану покушаться, обещаю! – шепнул ей Яков в ответ по-русски. – Сохраню для тебя свои уши, милая!

Между тем караван всё не кончался. Вот и сама Багдысу – она наряднее прочих, а верблюд у неё белый.

Следом за караваном ехала разряженная свита Мамаевых придворных. Среди них на хорошем вороном коне, украшенном богатой сбруей, красовался Ванька Вельяминов. Конечно, он изменился. Ветры Великой Степи иссушили его лицо, высветлили бороду. И наряжен не по московскому обычаю, а по татарскому. Обосурманился Ванька! И всё же это он! Он!

Яков, как стоял, так и осел на снег, и хорошо сделал, потому что тем самым спрятался за спинами Челубеевых людей. Только Ястырь заметил, что творится с Яковом, подошёл, взглянул проницательно.

– Что там за всадник, – оглушительно зашептал Яков. – Говори, лисица! Да смотри не завирайся, иначе…

– Зачем сердиться? – отвечал Ястырь. – Там много всадников. Который тебя взволновал?

– Тот, на вороном коне, бородатый.

– Это ваш человек, московский. Звать его Иван, – протявкал Ястырь. – Убежал Иван от гнева вашего князя Дмитрия и прибился к Лучезарному. Лучезарный принял Ивана и обогрел.

– Не выдавай меня Ваньке, – шептал Яков. – Христом Богом молю!

– Не выдадим, – хихикнула подошедшая Зубейда. – Вот только бороду твою придётся хной выкрасить, а волосы обрить, чтоб не признал тебя твой знакомый из Московии.

А меж тем на Пятиглавую прибывали всё новые гости – важные мурзы Бегич, Карабулак, Ковергуй, Хазибей, Кострук. Их перечислял Ястырь, который не мог нарадоваться нарядной и богатой процессии.

– Все прибыли. Быть большому совету, – заключил он.

Яков поднялся со снега и осторожно выглянул из-за плеча одного из Челубеевых нукеров. Ванька Вельяминов уже проехал далеко, и теперь можно было хорошенько рассмотреть Мамаевых вельмож. Мурза Бегич в узорчатой чалме, бархатном кафтане и расшитых цветным шёлком чувяках, едва сойдя с коня, кинулся к Мамаю, с преувеличенным подобострастием поклонился, приветствуя. Карабулак оказался огромного роста, почти как Челубей, что особенно заметно казалось, когда мурза подошёл к темнику. Буйный жеребец Карабулака зло косил глазом на верблюдов царевны Багдысу, поэтому после приветствия Карабулак поспешил удалиться вместе с конём, чтобы случайно не вызвать гнев Лучезарного. Хазибей и Кострук были молодые, статные. Даже без доспеха угадывались в них умелые воины, да и кони под ними были злые, будто просились в бой, однако кинуться норовили не на верблюдов, а на людей. Ковергуй, седобровый и седобородый аксакал, сошёл с коня медленно, поклонился Мамаю с достоинством. Все гости Пятиглавой горы были безоружны. Только сам темник да его ближняя стража оказались при оружии, да царевна Багдысу не рассталась с длинным кинжалом в богато украшенных ножнах.

Яков приметил: Челубеевы нукеры тоже оставили оружие в юртах, а стража мурз на гору не поднялась, осталась у подножья, как и многие слуги Мамаевой свиты. Очевидно, среди людей, оставшихся у подножья, были и люди Ваньки Вельяминова, сына последнего московского тысяцкого.

* * *
Бритый, с перекрашенной в огненный цвет бородой, два дня и две ночи ходил Яшка меж юртами важных гостей, слушал разговоры. Хоть и противен казался ему собственный вид, а всё-таки права оказалась Зубейда – в эдаком обличье Яшку даже Челубеевы слуги не признавали, с которыми он с самой осени бок о бок жил.

За время неустанной слежки удалось вызнать, что Иван Вельяминов кочует с ордой Мамаева мурзы, Бегича. Ещё толковали, будто умоляет Иван темника о справедливости для себя и о наказании великого князя Дмитрия Московского, а Мамаю всё недосуг совершить «правый суд». Занят был Мамай! Усмирение жадных до власти соперников в Орде не давало Мамаю роздыха, не пускало заняться московскими делами. Но, кажись, нашёл-таки темник время и силы. И созвал на Пятиглавую гору ближних людей своих, чтоб потолковать с ними о походе на Москву.

«Как же пробраться на совет? Надо! Ой, надо! Но ведь не пустят меня! Там только важные мурзы!» – с тоской думал Яков, а находчивая Зубейда и тут помогла:

– Будешь вместе с прочими слугами Челубея разносить еду и разливать по чашкам кумыс.

* * *
Так и вошёл Яков в огромную юрту темника – с покорно потупленным взором, держа в руках кувшин. Мамай и его люди сидели вокруг жарко пылающего очага. Яков мигом успокоился, потому что пламя в очаге освещало внутренность юрты плоховато – у самых стен было темно, и это помогло бы затаиться.

Яков аккуратно разлил кумыс по чашкам, вышел, вернулся с новым кувшином, наполнил две чашки, на которые не хватило напитка из прежнего сосуда, а затем, как положено слуге, удалился в тень, прислушиваясь, готовясь в любую минуту подлить кому надо или исполнить другое повеление.

Собеседники расселись на подушках вокруг очага. Здесь были не только Мамаевы мурзы, но и купец Тибальдо Ангуэлло, и Иван Вельяминов. Сын последнего московского тысяцкого не выглядел здесь чужаком – сидел расслабленно, как сидят среди друзей. А вот Мамай наверняка не назвал бы другом ни одного из собравшихся в юрте – всех подозревал в корыстности и готовности к измене – поэтому держал спину прямо и уши навострил.

Лицо темника было непроницаемо. Лишь глаза недовольно сверкнули, когда Тибальдо, всё также одетый в татарскую одежду, заговорил о деньгах:

– Я и мои соплеменники давали тебе денег, о Лучезарный. Мы давали, сколько могли дать, и даже влезали в долги, – произнёс генуэзец по-татарски. – А теперь с нас просят наши заимодавцы.

– Кто же требует долг с тебя, купец? – спросил Мамай, изобразив на лице сочувствие.

– Главный служитель моего Бога, Григорий[89] стал моим щедрейшим заимодавцем и духовным наставником, – печально ответил Тибальдо. – Он всегда помогал мне, ещё во времена моей молодости, помог снарядить моё первое судно. И потом наставлял, пестовал и продолжает это делать, ведь он щедр, добр и умён к тому же! Я не могу потерять такого покровителя. Поймешь ли ты, о Лучезарный, как важно для меня вернуть долг такому заимодавцу? Очень важно!

– Верни же, – хитро нащурился Мамай. – Или казна твоя оскудела?

– Я обещал вернуть и сдержу обещание, ведь нас обоих – и тебя, и меня – ждут большие богатства. От имени Генуи мне как послу дозволено сказать тебе: пойдёшь на Москву – наша тяжёлая пехота станет в ряды твоего войска. Две тысячи опытных, не знавших поражений вояк! Великая сила!

– Князь в Московии совсем не беден, – Мамай призадумался. – Мы добудем много золота, и ваши воины получат щедрую плату. Или я отдам им на разграбление один или даже два небольших города Московии.

– Не о наживе веду я речь, – вздохнул Тибальдо. – Настала пора положить конец расколу, из-за которого у моего единого Бога оказалось сразу два верховных служителя – один в Риме, а другой в Константинополе. Тот, что в Константинополе[90], жаден, лжив и из-за своих грехов не достоин занимать своё место. Мой добрый покровитель Григорий, который является верховным служителем в Риме, намерен положить конец расколу. И я стану надежным орудием в руках Григория. Я вместе с тобой сокрушу Москву: ведь Москва – это один из главных столпов, на которые опирается власть недостойного константинопольского служителя.

Лицо темника сделалось неподвижным. Он задумчиво рассматривал узоры напольного ковра.

– Нет ничего на свете красивей и долговечней, чем ковры мастериц с аланских нагорий, – молвил Мамай.

– Собирай свои тьмы! – настаивал Тибальдо. – Победа остаётся за нападающим. Тебе это известно.

– Я готов пойти в поход, – отвечал Мамай. – Но мой соперник Тохтамыш обретает силу. Он хочет забрать у меня власть и готовится к войне. С кем мне воевать – с ним или с Московией? Я могу оттянуть поход Тохтамыша, но для этого мне нужны деньги. Я дам богатые дары мурзам Тохтамыша, и мурзы на время успокоятся, утратят боевой дух. Вот что заботит меня. А до распрей между служителями твоего Бога мне дела нет! Мне нужны деньги.

– Деньги? Опять? – Тибальдо всплеснул руками. – Рад бы помочь, да не могу. Казна оскудела! Может быть, поможет купец Аарон?

Аарон один-единственный из всех собравшихся не походил на татарина даже по одеянию. На купце была белая рубаха, на ней – лиловая шерстяная, на ней – синяя безрукавная, а поверх – тёмно-лиловый шерстяной плащ, подбитый алым шёлком. Штаны купец надел узкие, гораздо уже татарских. На ноги – не сапоги, а мягкие башмаки, зашнурованные кожаными шнурками.

Аарон сидел в стороне, ничего не ел и не пил. Яков не раз приближался к нему, предлагая кумыс, но купец отказывался.

Услышав упоминание о себе от Тибальдо, Аарон встал и вышел в середину круга, заговорил тихо, увещевательно.

Яков слушал, но всё чаще украдкой поглядывал на Ивана Вельяминова и посмеивался. Ещё Пересвет подметил, что мало способностей имел Ванька к изучению языков. Сынок последнего тысяцкого провёл в Орде столько же времени, сколько Яков, а всё равно с трудом разумел татарскую речь, особенно если звучала она из уст не татарина, а чужестранца вроде купца Аарона. Яков видел, как Ванька морщит лоб, прислушивается к каждому слову, присматривается к движениям губ.

Эх, захотелось Яшке по старой памяти подойти к приятелю, подмогнуть, растолковать речи ворогов, собирающихся идти войной на его родину! Может, одумается? Может, пробудится совесть в душе от вящего понимания? Нет, навряд ли.

– Зачем тебе, о Лучезарный, брать взаймы столько денег? – меж тем рассуждал Аарон. – Зачем становиться должником, когда у самого есть должники, с которых можно потребовать? Всё, что говорил нам верный московит, – Аарон чуть поклонился в сторону Ивана Вельяминова, – это чистая, незамутнённая правда. Дмитрий Московский, в самом деле, задолжал тебе, о Лучезарный. Задолжал дань. Пошли людей. Пусть соберут хотя бы часть дани, и сундуки твои наполнятся.

– Дмитрий дани не даст, – проговорил Вельяминов. – Я сам слышал, как он прилюдно пообещал это своим людям.

– Тогда остаётся один путь, – продолжил Аарон. – Взять своё силой.

– А как же Тохтамыш? – прорычал Мамай раздраженно. – Разве у меня есть столько воинов, чтобы в одно и то же время сражаться и с ним, и с Московией! Засуха, чума, кочевья обезлюдели.

– К великому сожалению, – Аарон сокрушённо опустил голову, – у меня, как и у Тибальдо, нет столько денег, сколько нужно Лучезарному. Но их можно раздобыть в Литве. Возьмешь московское золото и расплатишься с ними, а затем сразишься с Тохтамышем.

– Я сам! – неожиданно рявкнул мурза Бегич. – Я пойду на Москву. Я возьму дань и доставлю её тебе, о Лучезарный.

Поразмыслив, темник улыбнулся:

– Собирайся на Москву, но от больших битв уклоняйся. Чует моё нутро, и духи Пятиглавой горы нашептывают мне то же: сильна сейчас Москва, не время нам идти в большой бой, не будет удачи.

Лицо темника приняло выражение крайнего довольства.

– Готовься к войне, Бегич, ступай на Москву и мне дай знать о походе. Я же со своим войском пойду на восток, стану на путях Тохтамыша, чтобы он не помешал тебе насладиться победой. А вы, мои верные слуги, – Мамай обернулся к мурзам, – соберите как можно больше людей в моё войско. Если людей будет много, Тохтамыш поостережётся нападать на нас, пока Бегич будет в московских землях.

* * *
Совет окончился глубокой ночью. Все мурзы были довольны исходом, однако устали и потому спешили разойтись и улечься спать. У входа в Мамаеву юрту была толчея – люди потягивались, разминали затекшие спины и не торопились дать выйти тем, кто топтался позади.

Яков выбрался наружу одним из последних, ошалелый от услышанного и одурманенный тяжёлым духом, которым уже давно наполнилось войлочное жилище. В толчее Яков не заметил, как подошла Зубейда в плотно натянутой на голову шапке, дёрнула за руку, увлекая в темноту подальше от света факелов, принесённых слугами Челубея. Оставалось лишь повиноваться.

– Что, Яша? Много услышал? Теперь ты должен бежать, да? К своим? Нести им весть? – спросила Зубейда по-русски.

– На время. Я не навсегда уеду.

– Уедешь, когда стает снег. Когда лежит снег, в степи трудно одному. А ещё на снегу остаются следы. Не будет снега – не будет видно твоих следов.

– Ты не подумай, – бормотал Яков. – Я помню, что тебе летом родить. Я вернусь. Вернусь и увезу тебя.

– Возьмёшь мою Стрелу. Её не так стерегут, как твоего коня. И она вороная, без белых пятен. Её не видно в темноте. Пока есть время, приучи Стрелу к себе получше.

– А может, уедешь со мной? – Яков всё никак не мог решиться на то, чтоб оставить Зубейду у Челубея. – Если сможешь ехать верхом, то поедем вместе. Мне бы только свой меч достать. А с Погибелью в руке я Ручейка легко у сторожей отобью, как бы его ни стерегли.

– Я люблю тебя. – Красавица глянула на Якова, приложила горячую ладонь к его губам, повторила: – Я люблю тебя, и твой народ примет меня. Но не сейчас, а потом, когда все долги будут розданы.

* * *
Яков, сидя на облюбованном ещё с осени горном уступе, долго наблюдал за движением крытых повозок, удаляющихся в белую степь, за неспешной поступью нарядных верблюдов царевны Багдысу и за резвыми конями, что уносили прочь Мамаеву свиту и многочисленных слуг. Наконец-то темник покинул Пятиглавую! А до этого Мамай ещё целую седмицу набирался сил, ежеутренне грел покрытое шрамами тело в одном из тёплых, пузырящихся зловонным газом источников. Примеру темника следовали и некоторые мурзы.

Лишь укрепив свои телесные силы, Мамай сел на коня, спустился со склона Пятиглавой горы в долину и исчез в степи вместе со всеми, кого сюда привёл. Ни Ивана Вельяминова, ни генуэзца Тибальдо Яков более не видел. Исчезли, словно не люди то были, а сонный морок. Исчезли и шатры Аарона.

После этого Зубейда начала тайно собирать Якова в дорогу.

* * *
Весну потратили на приготовления. Зубейда нашла новое седло для Стрелы, не такое крохотное, на котором ездила сама, а побольше, чтоб удобно было усесться Якову.

– А чем же седло с Ручейка плохо? – недоумевал тот.

– Тяжеловато оно, – был ответ, – а я хочу, чтобы ты стал лёгким, как птица, и чтобы тебя никто не смог догнать.

Яков тоже готовился. Потихоньку копил-собирал в мешок сухари. И с тоской взирал на Ручейка, которого не мог взять с собой в бега. Жалко было оставить и Погибель. Зубейда обещала найти для Якова оружие, но вот вызволить из Челубеева сундука Погибель не обещала.

* * *
В апреле сборы в дорогу были почти завершены, но теперь Яков волновался уж не о коне и мече, а о Зубейде – всё посматривал на её заметно располневший стан и на Челубея, который довольно щурился, улыбался и при всяком случае, никого не стыдясь, поглаживал Зубейду по животу. Татарин считал дитя в её чреве своим потомством.

В тот же месяц, откуда ни возьмись, появилась на Пятиглавой горе древняя чернолицая старуха в линялом халате, восседавшая на такой же старой, как сама, соловой вислоухой кобыле – повивальная бабка, которая славилась в округе большим искусством и считалась чуть ли не колдуньей, способной видеть будущее. Челубей переманил её жить на Пятиглавую гору богатыми дарами.

Когда старуха только прибыла, Яков, застыв от изумления, рассматривал её: седые косы всадницы и выбеленная сединой грива лошади, линялая одежда и такой же линялый чепрак на кобыле. Старуха, словно сказочное существо, дух горных пещер, вырванный из мрака неведомым колдовским обрядом, возникла здесь. Её голос был подобен заунывному пению пастушеского рожка.

Старуха сразу сделалась на горе чуть ли не хозяйкой, ходила гордо, везде совала нос. Челубей при всякой встрече кланялся этой женщине, а уж его слуги и подавно.

Однажды под вечер она шла мимо Якова, который поклонился и от растерянности пролепетал по-русски:

– Здрава будь, матушка.

Она остановилась, подошла, вцепилась в локоть костлявой рукой.

– Я вижу, ты раб, но скоро перестанешь им быть, – по-татарски запела она Яшке в самое ухо. – Не беспокойся. Делай что задумал, уезжай. Дети у Зубейды родятся в срок и будут здоровы. Думаю, их у неё во чреве двое, ведь третий был бы слишком богатым подарком для тебя.

– Двое детей одним разом?! – изумился Яков и лишь после испугался, подумав: «Откуда старуха знает и про готовящееся бегство, и про обманутого Челубея?»

Та трескуче засмеялась:

– Не бойся. Я не стану тебя выдавать. Меня почитают и одаривают потому, что я всегда несу добрые вести, а не дурные. Дурные вести и сами найдут дорогу к Челубеевым ушам. А ты поторопись. У тебя будет короткая жизнь, а ты ещё многое должен успеть сделать. Твой Бог поможет тебе.

– Что ты знаешь о Божьем промысле! – возмутился Яков и вскричал по-русски: – Как смеешь ты рассуждать об этом, язычница?!

Та лишь смеялась, шепча в ухо:

– Уже не боишься меня? Гневаешься? Ты один на всей Пятиглавой горе решил говорить со мной дерзко. Даже Челубей боится меня, а ты – нет. Вот за это Зубейда тебя и любит. Иди сейчас к ней. Она даст тебе какое-то повеление.

Старуха отпустила локоть Якова и добавила уже громко, не таясь:

– Иди-иди, раб! И не артачься! Ишь какой строптивый! Я сказала, иди к Зубейде! Лентяй! Не хочет служить богам! Они покарают тебя, если будешь лениться!

* * *
Зубейда сидела посреди своей юрты над чахлым костерком. Котелок булькал на огне. Зубейда помешивала отвар длинной деревянной ложкой.

– Сладкий мёд тебя накормит, полог трав тебя укроет, волна станет тебя баюкать, луна осветит твою дорогу, – напевала она тихонько.

Увидев вошедшего Якова, красавица улыбнулась, проговорила весело:

– У меня есть хорошая весть для тебя. Я сумела вызволить из Челубеева сундука твоё оружие.

– Сумела? Умница ты моя! Где же оно? – обрадовался Яков.

– Теперь твоим мечом владеет Алты, – неожиданно ответила Зубейда, продолжая улыбаться.

– Какой ещё Алты?

– Нукер. Я подговорила Челубея, чтобы он подарил твой меч своему нукеру.

– Зачем? – не понимал Яков.

– Потому что Алты – глупый, – терпеливо объясняла Зубейда, всё так же помешивая отвар в котелке. – Ты легко отберёшь у него свой меч. Ты победил самого Челубея! Ты – великий воин! Если ты сумел победить Челубея, то одолеешь Алты голыми руками.

Яков стоял в растерянности.

– Теперь ты должен быть готов, – меж тем продолжала Зубейда, – потому что Алты попытается тебя убить.

– Убить? – Яков вконец опешил. – Зачем?

– Потому что Алты – глупый. Я сказала ему, что ты будешь недоволен, когда увидишь на его поясе свой меч. Я сказала Алты, что ему лучше убить тебя, пока на его стороне сила. Алты глупый – он поверил. Он думает, что сила в мече. Он не знает, что сила в умении. А ты – великий воин! В твоих руках много умения, и потому ты легко победишь. Отобрать меч у Алты куда легче, чем украсть из Челубеева сундука.

– Зубейда, безоружному победить человека с мечом не так просто, – попытался объяснить ей Яков.

– Просто, – возразила Зубейда. – Ты победишь. Я знаю.

– К тому же, Зубейда, – робко возражал ей Яков, – для нападения всегда хороша внезапность. Особенно, когда нападаешь без оружия. А ты лишила меня этого. Надо подумать, что теперь делать.

– Нечего думать, – твердила своё Зубейда. – Я всё уже придумала. Тебе осталось только исполнить. Алты глупый. Он не умеет прятаться. Он прячется так, что шорох его халата слышно за десять шагов. Я нарочно сказала Алты, чтобы он искал тебя. Иначе он убежал бы, и тебе пришлось бы искать его по всей горе. А так он сам придёт к тебе, и ты его победишь.

– Безоружным? – ещё раз спросил Яков.

Зубейда глянула на него, подумала немного и произнесла:

– Наверное, лучше тебе носить с собой какую-нибудь палку.

– Мой меч очень острый, потому и зовётся Погибелью, – вздохнул Яков. – Погибель легко перерубает палку.

Зубейда снова посмотрела на него, снова подумала немного и всё-таки смилостивилась:

– Возьми нож, – сказала она и подала Якову лежавший рядом с ней нож, который она, должно быть, до сих пор употребляла для резки мяса и чистки кореньев.

Яков ничего больше не сказал, взял нож и сунул в голенище сапога.

– Когда завладеешь мечом, сразу же уезжай, пока никто не хватился. Не прощайся со мной, – добавила Зубейда уже совсем другим голосом, из которого исчезли твёрдость и уверенность. – Ты знаешь, где стоит Стрела. Ты знаешь, где лежит седло и уздечка. Твой дорожный мешок полон еды.

– Я должен бежать, потому что… – в волнении откликнулся Яков.

– На то есть причина, – ответила красавица.

– Но мне надо остаться…

– И на это есть причина.

– Тревожно мне. Как же я найду тебя, если ты с Челубеем отправишься кочевать?

– Сразу не отправимся, а останемся на Пятиглавой горе. Здесь появятся на свет дети, а в конце лета Челубей наверняка захочет ехать на Дон, туда, где волок. Захочет участвовать в состязаниях.

– Там и встретимся…

– Там я стану подмешивать в вино Челубею и его слугам по малой щепотке сонного зелья, чтоб крепче спали ночью. Это для того, чтоб ты смог забрать меня мирно и не пришлось бы проливать кровь, – говорила Зубейда. – Каждую ночь, как все уснут, я буду выходить на берег реки и ждать тебя… Буду ждать.

– И всё же тревожно мне. Как тебя оставить?

– Оставь тревоги за плечами. Старуха сказала, что и со мной, и с детьми ничего плохого не случится.

– Прости, я не могу остаться, я должен…

– Мы снова соединимся. Старуха предсказала это, – произнесла Зубейда.

* * *
Сам не свой возвращался Яков к себе в юрту. Он брёл по тропинке уже впотьмах. Впервые за все месяцы, проведенные на Пятиглавой горе, Яков не ждал наступления следующего дня, а хотел остаться в дне сегодняшнем, снова вернуться в юрту Зубейды, сидеть там, слушать песни и никуда не ехать. Вот подошёл Яков к загону с лошадьми, замер на минуту, обняв рукой морду Ручейка, как всегда тянувшегося к хозяину. Что это? Кто-то крадется в кустах. Зверь или человек?

Их было трое. Всё же не так глуп оказался Алты, чтобы нападать в одиночку. Нашёл сообщников, но и они шуршали так громко, что слышно было издалека. Белое лезвие Погибели мелькнуло в темноте. Яков пригнулся, выхватил из голенища нож. Одному из нападавших полоснул по правой руке. Длинный кинжал упал на землю, человек взвыл, покатился по траве. Второй взмах Погибели чуть не задел Якова. Мог бы задеть, если б Алты – косматое чудовище в бараньей шапке – был чуть проворнее, но татарин оказался неуклюж. Появись здесь Пересвет, непременно посмеялся бы над эдаким воином, как смеялся над Ванькой Вельяминовым. Яков снова пригнулся, клубком покатился под ноги врагу, резанул ножом под колено. Алты упал, а Яков вскочил, больно наступил ногой тому на руку. Рука разжалась. Теперь Погибель была у Якова, и потому третий противник, облачённый в кольчугу, получив удар по плечу, охнул, зажал другой рукой рану, ломанулся через заросли вниз по склону и скрылся из вида. Остальных двоих пришлось добить, чтоб не начали звать подмогу и не рассказали сторожу лошадиного загона, кто им раны нанёс и куда побежал.

Вот так негаданно приспела Якову пора уезжать. А ночная темнота в подспорье. Он кинулся в свою юрту, схватил дорожный мешок, полный сухарями, и устремился вниз по пологому склону. Стрела, стреноженная, паслась там внизу возле отары овец. Седло и уздечка лежали неподалёку, спрятанные в кустах.

Пастушья собака, увидев бегущего Якова, гавкнула было, но, поняв, что тому нет дела до овец, глухо зарычала, а затем и вовсе замолкла.

Яков седлался быстро. Запоздало вспомнил, что к сухарям неплохо бы взять с собой воды, но тут увидел – к седлу привязана деревянная фляга. В ней оказалась та самая вода из источника, горьковатая на вкус. Вспомнились мимолётные слова Зубейды о том, что эта вода лучше утоляет жажду, чем обычная.

Взлетев в седло, Яков на прощанье оглянулся в ту сторону, где стояла юрта красавицы, хотя в кромешной тьме уже ничего бы не увидел.

Стрела двигалась по траве легко и почти бесшумно. Неуловимой ночной тенью спустилась с Пятиглавой горы, неся Якова на себе.

* * *
Через несколько дней, прокладывая себе дорогу в камышах солёного озера Маныч, вспугивая разомлевших от первого зноя чаек, Яков припоминал последние слышанные им слова Зубейды. Она сказала их, выпроваживая его вон из своего войлочного жилища:

– Не думай обо мне слишком часто, не изводи себя понапрасну тоской и печалью. Будь весел. Вспомни обо мне только тогда, когда настанет время нам соединиться.

Как же так? Нешто можно забыть её? Да чем же он жить-то тогда станет?

Вот осталось позади озеро. Широкая степь стелила под копыта лошади вешнюю зелень разнотравья.

Уже поднимаясь по Дону на ладье малознакомых коломенских купцов, Яков позабыл на время татарскую речь. Москва манила колокольным перезвоном и перестуком молоточков Бронной слободы.

* * *
Из рукописи, сожжённой воинами Тохтамыша, потомка Джучи, в году 1382-м от Рождества Христова:

«…Ползали всякие тёмные слухи, будто жив Иван Вельяминов, будто сидит в Орде у Мамая. И это оказалось святой, незамутнённой правдой. Правду эту не сорока на хвосте принесла, не синица протрещала, а мой любимейший воспитанник и приёмный сынок Яшка Ослябев на Москву доставил. Уж как радовались мы с Никитой, как праздновали! Едва ли не весь мёд у Варвары в кабаке выхлебали!

Смотрел я на Якова и одну неделю, и другую, а насмотреться не мог. Вижу: сидит передо мной Яшка мой, всё тот же ленивый недоросль. Он, как есть он! И всё ж не тот человек, коего знал лучше себя самого. Будто другого человека вижу: взрослого, страдавшего, на твердость в вере христианской испытанного, боями закалённого. Много дней слушали мы с Никитой Яшкины рассказы о житье его в Великой Степи. Потом всем обществом в княжеские палаты были званы, и там Яков мой Дмитрию Ивановичу и владыке о своей встрече с темником рассказывал. И лик Мамаев описывал, и повадки, и одежду, и сподвижников его хитромудрых. И о мимолетном свидании с Иваном Вельяминовым поведал нам Яков. Тут Дмитрий Иванович приступил к Яшке с расспросами. Дескать, не обознался ли разведчик, не ошибся ли. И видел я, какою болью душевной обернулось для князюшки Ванькино предательство. Поначалу он и верить не хотел, ан пришлось поверить. Чую я и предполагаю: замыслили наши управители некую хитрость, чтобы Ваньку на чистую воду вывести. Но какова та хитрость? Узнаем ли?..

…Яков зиму зимовал на Москве, тоскуя. Я, старый раб расписного ковша, умом своим скудным предположить посмел, будто всё о Марьяне Вельяминовой парень кручинится. С разговорами воспитательными к нему приставал. Дескать, замужем Марьяна за Митькой Вельяминовым. Уступила-таки его уговорам, угомонилась и потому – отрезанный ломоть. А Яшка молчит, отнекивается и всё кручинится, всё терзается. Да так крепко, что и мне, престарелому, тошно сделалось. Как вернулся Яшка на Москву на резвой степной лошадке, так всё время об этой животинке заботился, будто родная она ему. Что ни день, сам выгуливал, чистил, гривку расчёсывал. А перед Крещением, как морозы настоящие ударили, Яшка и вовсе на конюшню переселился. Сам видел, как Стрелу свою разлюбезную парчовым покрывалом укрывал и лакомствами потчевал. Нет, не был Яшка до сей поры лошадником. Видно, жизнь во степях наградила его привычками тамошнего народа. Ох, чую я и знаю почти наверняка: не в Марьяне дело. Там, в Великой Степи, оставил Яшка своё счастье, знать, судьба ему во Степь вернуться…

…Все решилось одним днём. Перезимовал сынок со мной, перескучал Масленицу. В Великом посту в церкви Святителя Иоанна Лествичника с клироса не сходил, разливался июньским соловьём. Мне говорил, будто во степи, тихими тамошними ночами слышались ему во сне малиновые перезвоны московских храмов. Скучал он, дескать, по запаху фимиама да по ликам Святой Троицы. Потосковал мой Яшка, покручинился и снова вон из Москвы подался. Но не просто так, погулять-попировать. Владыка Алексий просил меня Якова моего отпустить с Никитой Тропарём на сторону нижегородскую. Так и сказал, дескать, нет доверия полного Фоме-Димитрию Константиновичу. Ой, не понравилось мне, как владыка величал князей нижегородских дураками, людьми ненадежными да высокомерными, да недалёкими, постоянного надзора над собой требующими.

Так и остался я снова один-одинёшенек, без Никиты, без Якова. Как жить? С кем дружить? Нешто один ковш расписной станет со мной разговаривать? Так тоскливо мне, так грустно сделалось, что горделивый сей сосуд сделался для меня морем бездонным…»

* * *
– Нет, не нравится мне Иван Дмитриевич, – бормотал Лаврентий. – Разве это князь? Пёсья старость! Морда рябая, над седлом едва возрос. То ли дело – его старший брат Василий! И вот мучусь я, Андрей Васильевич, вот страдаю! Разве может от одного отца двое столь разных детей народиться? А о блудных поползновениях в княжеском дому и помыслить не смею…

– Ты, словно сплетница-мордовка, кудахчешь, – усмехнулся Дубыня. – После каждой ночёвки в сельцах сильно говорлив становишься. Хорошо выспался на вдовьих перинах?

– Ох, устал я, Андрей Васильевич! – обернулся Лаврентий к Ослябе. – Томно, жарко!

– Угомонись, старик! – Ослябя наконец обернулся к нему, приложил палец к губам.

Лаврентий снял шлем и подшлемник, ничком улегся на хвойную подстилку, прислушался.

– Их много, – зашептал Пёсья Старость через пару минут. – Ай, много! Идут на рысях… Кони тяжело ступают… Войско! Но тревожиться рано. Они хоть и на этом берегу, но ещё далеконько!

Ослябя уж лежал рядом с ним, прислушиваясь. На их головами уныло качал кронами истомившийся от июльского зноя сосновый бор. Третий день бродили они по-над берегом речушки с игривым названием Пьяна. И странными, и чуждыми казались Ослябе эти места – ровная, как стол, приволжская степь, а растительность только по берегам рек и водоёмов. Голые пространства перемежаются борами. Стволы сосен, вырываясь из земной тверди, устремляются к небесам и замирают там, раскидывая на стороны зелёные игольчатые кроны, оставляя в бесплодном песке этих мест жилы корней, присыпая песочек побуревшей хвоей.

Жёсткие извивы корней впивались в тощий Ослябин живот. В нос и в рот лезли хвоинки, в воздухе витали одуряющие ароматы хвои, и было так жарко, что единая лишь мысль о металлическом доспехе приводила в ужас. Так они и лежали втроем на земле: Ослябя, Лаврентий и Егорий Дубыня – жалкие остатки любутского воинства, трезвые разведчики перепившейся нижегородско-суздальской рати.

Неподалеку, виляя между пологими холмами, омывая мутными струями корни вековых сосен, тихонько журчала речка. Ещё ближе, на опушке лесочка, в теньке, расположились на безвременный отдых ратники. Ослябе был хорошо виден княжеский шатёр с белым полотнищем стяга над ним. Перед шатром сам князь Иван Дмитриевич с ближними боярами – все разопревшие, рассупоненные, весёлые тем томным озорством, которое только лишь и возможно в эдакую жарищу. Тут же стояли ряды гружённых воинским добром телег, между ними неуклюже подпрыгивали стреноженные кони – верховые и обозные. Ещё дальше, в степи, виднелись плетни и добротные, тесовые крыши мордовской деревеньки.

– Влезу-ка я на сосну, – пробормотал Ослябя. – Вдруг да увижу всадников. Вдруг да и ошибся ты, Лаврентий!

– Я – нет! Пёсья Старость вовек не ошибался!

Но Ослябя уже разулся, уж ухватился руками за ствол сосны, уж уперся ногами.

– Ты, Андрей Васильевич, хоть бы меч внизу оставил. Разве удобно так вот, с ножнами у пояса, по стволам елозить? – бурчал Пёсья Старость.

Так ворчал старый любутский дружинник, глядя вверх, а воевода уж скрылся из вида, исчез за сосновыми лапами. На лицо Лаврентия просыпались шелушинки коры и хвойные иголки.

– Слышь-ка, Лаврентий! – услышал он приглушенный голос командира. – Вижу хозяина нашего, Игнатия. Вижу его верхом на жеребце и зачем-то в кольчуге. Он один. Вот спешился, крадётся…

Ослябя внезапно умолк.

– Куда, крадется? Э? – что есть мочи зашептал Лаврентий.

– Тише, тише!.. – был ответ. – Лежать и не двигаться.

Лаврентий послушно улегся рядом с Егорием Дубыней на хвою.

– Неужто Пиняс Виряс – мордвин? – тихо недоумевал Дубыня. – Что-то не похож!

– Настоящий мордвин, пёсья старость! – отозвался Лаврентий. – Буркалы – синие, волосья – черные, нутро – жадно-паскудное. А имя-то, словно оса зудящая. И всё тайком норовит, всё бочком, всё вприсядочку…

Ослябе повезло найти удобное местечко на крепком суку, в самом центре густой кроны. Андрей был покоен и уверен, что никто не заметит его ни со стороны лесной поляны, где расположилась наибольшая часть нижегородского войска, ни снизу. А уж сверху он может быть и виден, да от чьих взоров скрываться? От птах небесных да от ангелов Господних? Так эти пусть смотрят на здоровье!

– Думаю я и уверен, – продолжал между тем Лаврентий. – Снастается Игнатий с ордой. Чует моя душа, нагонит на нас жути мордовский прохвост, князем именуемый.

– А Лопай, а Маляка, а их прихвостень Андямка? – спросил Дубыня. – Они вчера приволокли в лагерь порося, подводу овса, прочие дары. Я сам видел огромные меха с мёдом…

– И колдовское зелье сонное, – не дал ему договорить Лаврентий. – Эх, пёсья старость! Тут не только еда и питье, тут воздух сам словно сонным зельем напитан! И не пил, а уж пьян! Не утруждался, а уж устал!

Ослябя то ли бодрствовал, то ли грезил, вслушиваясь в разговоры товарищей. И привиделся ему, словно во сне, нижегородский кремль и сборы войска. Вот подошли муромчане, все на рослых красивых конях. Впереди под ярким трёхцветным стягом муромский князёк Фёдор Ярославич. Тоже родич великого князя, тоже Рюрикович. Вот подошли юрьевская, переславльская и ярославская рати. Подошла и московская дружина, но с самим великим князем во главе. Тогда-то Ослябя и разглядел как следует давнего врага и дальнего родича Ольгерда – Дмитрия Ивановича. Давно, на берегу реки Любутки довелось увидеть Дмитрия издали. В тот далёкий день запомнилось Ослябе лишь то, что Димитрий высок, широк плечами. Теперь же при близком рассмотрении князь и лицом благолепен оказался, но Ослябе всё одно не понравился своею нервностью. Или боялся кого великий князь? Но слыхом не слыхивали ни в одном из залесских княжеств, чтоб московский князь труса праздновал. А вот в Нижний Новгород, к тестю своему прибыл, словно во вражеское становище – с опаской, с оглядкой. Заметил Ослябя и то, как огорчился Фома Нижегородский таким отношением зятя, и сыновья его громогласно досадовали на такую Дмитрия недоверчивость.

В Нижнем ждали царевича Арапшу, ведшего на Нижний большое войско. Весть о том сам же Ослябя и принес своему новому начальнику Фоме Нижегородскому. Без малого четыре года прошло с тех пор, как нанялся Ослябя в Фоме, а всё никак не получалось привыкнуть к жизни большого города, населённого беспечными и жестокими людьми. Пугала Ослябю и непостижимая глазом ширь Волги, наводили тоску обычаи нижегородцев, упрямое стремление удрать от опасности, закрыться от врага телом реки, переждать, чтобы потом, стеная и понося весь белый свет за свои печали, возвращаться на пепелище и начинать всё наново. Бывали у Осляби и стычки с торговыми людьми, отважными бродягами, ушкуйниками именуемыми. Была и кровь, и отрубленные у недругов пальцы. Был тяжёлый разговор с князем Фомой, когда просился Ослябя настоятельно в степь, в дальнюю сторожу. Лаврентия и Дубыню с собой не взял, а набрал новых людей.

Потом случились долгие степные странствия, переправы через широкие реки, был недолгий плен, более похожий на гостевание. Ох, повезло ж тогда Андрею всю зиму просидеть за высокими стенами большого города Булгар. Нет, не бывать таким городам в Залесском краю: стены каменные так высоки, что верх их сливается с синевой небес. Башни, словно скалы неведомых гор. А народищу-то в городе Булгар! А торжище! А богатства! Там впервые узрел Ослябя поклонников магометанской веры, подержал в руках их главную книгу – Коран. Подержал да и бросил, с тоской неизбывной вспомнив давным-давно сгоревшую любутскую церковку, её звонкий колокол, её обитые медными листами ворота, сумрачные лики её образов. Именно в Булгаре суровый лик Спаса Нерукотворного стал часто являться в сновидениях. И Ослябя бежал. Пересилив отвращение к плаваниям по воде, погрузился на проходивший мимо города ушкуй, позволил себя цепью приковать и так, закованный, добрался до Нижнего. Ну а там помог ему Всевышний. Лаврений с Дубыней как раз на пристани оказались и разделили с Ослябей ещё один грех братоубийства.

Подремывая между веток мордовской сосны, слыша дальние звуки воинского стана, Ослябя видел, словно наяву, залитое кровью, скользкое днище ушкуя, лежащие вповалку тела новгородских разбойников, частью обезглавленные, а частью с отрубленными руками. Возможно, Фома и стал бы грозиться судом. Возможно, Ослябя оказался бы в беде худшей, нежели булгарский плен, если б в ушкуе не обнаружился сундук с астараканским[91] золотишком награбленным. Так Ослябя остался в Нижнем ещё на одну зиму, а весной Дмитрий Иванович вместе с тестем принялись готовиться к походу в Степь, воевать царевича Арапшу. Однако в начале лета великий князь спешно отбыл на Москву. В Литве умер Ольгерд. Эти вести принёс гонец, посланный старым знакомцем Осляби, страшим из сыновей литовского князя – Андреем Ольгердовичем. В отсутствие великого князя Фома Нижегородский поставил во главе войска среднего своего сына, Ивана.

И вот они в мордовских землях, на сытых, пышущих июльским зноем берегах Пьяны. Мордовские жители оказалась щедры на хмельной мёд, караваи и молоко. В мутной воде Пьяны плескались щуки и лещи. Ратники принялись разоблачаться, складывать на обозные телеги доспехи и оружие. Удили рыбу, без удержу предавались хмельному веселию, спали, пугали напрасным буйством мордовских поселян.

Ослябя со товарищи тоже скинули раскалённые солнцем кольчуги, но оружие не оставляли. Днями отсиживались в схоронах, ночами носились по степи, держа зажжённые факелы, не скрываясь, пытаясь вызвать на себя сторожу противника, заманить к воинскому стану, пленить, допросить. Несколько раз чудилось и Ослябе, и Лаврентию, будто видели они в буйных зарослях на берегах Пьяны быстрые, увертливые тени. Что-то лохматое и приземистое мелькало меж стеблей камыша, шумно ухалось в воду, сновало меж стволов, с громким треском ломилось сквозь подсок. Для медведя мелковато и слишком легко на ногу, для лисицы очень уж велико. Да и не человек это вроде бы. Разве станет существо, сотворённое по образу и подобию Божию, бегать на четвереньках? Так и не удалось ни поймать докучливого лазутчика, ни стрелою достать.

Так вторую неделю прело войско под мордовскими небесами, изнывая от зноя и безделья. Ослябя уж решил для себя, что не станет ждать беды, уйдёт обратно в Нижний.

– Дождёмся ночи и подадимся к Волге, – сказал он тихо.

– Оставим войско? – ответил снизу Дубыня.

– Погодите-ка, ребята! – шёпот Лаврентия звучал тревожно. – Не видишь ли чего, Андрей Васильевич?

Ослябя видел лишь полуголых муромских вояк, прятавшихся от солнца под обозными телегами. Видел их князя, расхристанного, пьянющего. В сопровождении отяжелевшей от лени свиты, он, опираясь на копьё, ковылял к шатру Ивана Дмитриевича.

– Хоть бы наконечники на копья насадили, – с досадой вздохнул Ослябя.

Пленительная полудрема покинула его внезапно. Сердце тревожно стукнуло, замерло, затрепетало, наполнилось неизбывной тревогой. А бор сосновый затих, затаился. Утихло пение пичуг, не слышно стало стрекота стрекоз и пенияошалелых от зноя комаров. Только лишь странное шипящее чирканье, словно злая оса взгудела мгновенно да и утихла, прибитая сноровистым клювом дрозда. Вот она взгудела один раз, второй, третий. Наконец странное гудение слилось в единый протяжный стон. Ослябя видел, как из ближайшего леса вылетел рой коротких татарских стрел. Трое дружинников-обозников, разливавших из хмельного короба[92] по кувшинам хмельной мёд, пали замертво, пронзенные. Кувшин покатился по траве. Желтоватый напиток изливался из него на утоптанную жёлтую траву. А стрелы продолжали жалить воинов. Вот ещё двое повалились на телеги. Вот разомлевший ратник взял тяжелую булаву, намереваясь ударить ею в щит, поднять тревогу. Но не успел, упал на землю, пронзённый полудюжиной стрел. Тревогу подняли кони. Один из них, крупный вороной жеребец, раненный в шею стрелой, понесся, ломая всё на своем пути. Разметая шатры и палатки, снося коновязи, разбивая копытами глиняную посуду, сшибая с ног людей. Другие лошади тоже переполошились. Они носились по лагерю, не даваясь в руки всадникам. Ослябя заметил, что стреляют наугад, не стараясь лишить жизни или ранить, а лишь пытаются продлить всеобщее смятение. Заметил он и крадущихся в высокой траве людей, их поблёскивающие на солнце обнаженные клинки. Кое-кто из крадущихся был вооружён пращёй, и почти у всех имелись арканы – нападавшие надеялись на поживу, на большой полон. Ослябя принялся всматриваться в степь. Там в знойном мареве, за тынами, за пажитями[93], на самой линии горизонта росло и ширилось огромное пыльное облако. Оттуда шла конница – множество всадников. Облако росло на глазах, становясь всё выше и шире. Оттуда же, гоня перед собой потоки раскаленного воздуха, двигалась гроза.

Ослябя проворно спустился с сосны, свистом подзывая Севера, и присоединился к товарищам, в молчаливом изумлении наблюдавшим вражеский налёт. Сопровождаемый тучей стрел, поток всадников затопил поляну, где стоял нижегородский обоз. В знойном мареве слышался звон металла, человеческий вопль, лошадиное ржание. Татарские конники во всеоружии и в доспехах быстро подмяли полупьяное воинство. Даже не требовалось схватываться с врагами на мечах. Русичей глушили, словно карасей в пруду, ударами булав, поднимали на копья, душили петлями арканов. Пешие татары подбирали оглушённых воителей, вязали, волокли в мордовскую деревеньку.

– Егорка, сбегай до деревни! – приказал Ослябя Дубыне. – Похоже, там полон рядят. Но ты всё ж удостоверься. Да смотри сам не попадись!

Дубыня ушёл, а Ослябя, как заворожённый, наблюдал за одним из татарских всадников, восседавшем на гнедом коне замечательной красоты. В блестящем, будто церковная маковка, шлеме, в вызолоченных доспехах, носился по бранному полю этот татарин – маленький, похожий на ребёнка. Кривой ятаган молний сверкал у всадника в руке. Двое нукеров неотлучно следовали за ним. Они секли русичей огромными саблями так сноровисто, как опытный жнец подрезает серпом зрелые колосья. Но Ослябя приметил, как не раз и не два отважный вояка в золочёном доспехе щадил отяжелевшие от похмелья головушки нижегородских и муромских вояк, не сносил с плеч, позволяя приспешникам пленить безоружных и бесталанных арканами. Их лупили булавами и нагайками, глушили щитами и сабельными ножнами, но до смерти не забивали.

Ослябя понял замысел татар: пограбить обоз, увести в полон людей. Всё складывалось удачно. Чем могло ответить ордынцам расслабленное жарой и неумелым руководством юного князя воинство? Разве что оглушительной бранью и бестолковыми метаниями. От татарских всадников отмахивались, словно от псов, рогатинами. Доспехи и щиты превратились в метательные снаряды. Одному бывалому умельцу удалось, удачно метнув щит, выбить злющего татарина из седла и тут же получить самому удар булавой между глаз.

Увлеченные тяжким трудом смертоубийства, русские ратники кромсали и давили вражеские тела. Слепые, оглохшие, позабывшие страх Божий, одержимые одним лишь желанием: выжить, выползти, вылететь из схватки.

– Гнилое дело! – вздыхал Ослябя. – У них и копья без наконечников, и рогатины без жал. Мечи в телегах, завалены отнятым у мордвы добром. Отмахиваются как могут дрекольем. Дело кончено. Они мертвецы.

– Смотри-ка, Андрей Васильевич, Дубынюшка ползёт, – отозвался Лаврентий. – Э-ма, пёсья старость! Что-то на парне лица нет!

Дубыня навалился на плечо Ослябе пятипудовой колодой, зашептал:

– Там всех складывают в теньке, под тыном. Я не решился встревать, до вас вернулся. Но там дела страшные творятся, нехорошие дела!

Ослябя уж вскочил с земли и поставил ногу в стремя. Лаврентий и Дубыня ловили коней, усаживались в седла, изготавливали луки к стрельбе, смотрели на Ослябю настороженно.

– Что смотрите? Нешто хотите нукерам Арапши запросто так сдаться? Сейчас князь-Ваньку из беды выручим и айда на Волгу.

– Да не пойдёт он. Не оставит войско на произвол… – опустив долу взгляд, возразил Ослябе Дубыня. – Не такой он…

– Не пойдет по доброй воле, положу стервеца поперёк седла!

– Эх, где-то наши кольчуги! Разомлели на жаре, пёсья старость! – приговаривал Лаврентий.

Север скакал по лесу, огибая место битвы подальше, но всё равно видимый для татар. Их стрелы то и дело втыкались в близстоящие стволы. Лаврентий и Егорка, ехавшие следом, ругались, слыша их свист.

Открытое пространство между лесом и деревней преодолели быстро, почти пролетели. Заставив Севера лечь, Ослябя и сам залёг неподалеку от околицы в колючих, щедро орошенных коровьим навозом зарослях лебеды. Лаврентий и Дубыня последовали этому примеру.

На окраине немалого села, под высоким тыном пыхала раскалённым горном кузня. Тут же под навесом разместилась и наковальня, и верстак, и огромные бадьи, доверху наполненные водой. Сюда сволакивали пленных русичей. Ослябя смотрел во все глаза на опутанных верёвками, полуживых, беспомощных ратников. Некоторых, особо строптивых, заковывали накрепко в цепи. Работа шла споро.

Ослябя изготовил для стрельбы лук – от Васьки Упиря наследство. Прицелился. Попал одному татарину в шею. Следом за Ослябей и Дубыня с Лаврентием выпустили свои стрелы. Ослябя не видел, как заметались татары, как ещё трое из них были изничтожены последним порывом сопротивления нижегородских ратников.

– Бегите в Нижний, – распоряжался Ослябя, разрезая путы пленников. – Несите весть о беде… И вы бегите! – крикнул он Дубыне с Лаврентием.

– Мы не можем так, пёсья старость! Нешто кинуть тебя на съедение?

– Подчинись, Лаврентий! Беги-беги, Егорка! Может, то последняя моя просьба, а?

– А ты-то батя? – мялся Дубыня.

– Я-то? Я сыщу князь-Ивана свет Фомича-Митрича и догоню вас. Не могу я его здесь оставить! Не могу! Ни живого, ни мёртвого! А вы бегите! Может, княжеская сторожа Арапшу углядела и к нам идёт подмога…

Ослябя удостоверился в том, что их спрятала лесная чаща, и снова обратился к делам насущным. Уже не мог он узреть, как отважный воитель в золочёных доспехах вместе со своими людьми, подобно стервятнику, налетел на кузню и снова полонил тех, кто не успел удрать.

* * *
Ослябя рыскал по окрестностям разорённого лагеря, нарядившись в окровавленный, иссечённый ударами меча халат и войлочную шапку степняка. Одежу снял с тела убитого ордынца, но на саблю его не позарился. Меч мог бы выдать Ослябю, но расставаться с привычным оружием тоже казалось опасным.

Вот разорённый, искромсанный шатер нижегородского княжича. Вот следы на истоптанной, пропитанной кровью траве. Долго рассматривал их Ослябя – всё тщетно. Он слышал отдалённый лязг металла. Нижегородское войско всё же нашло в себе мужество принять бой. Сражались за леском, на берегу речки. А лагерь казался пустым-пуст, голым-гол. Всюду валялись обезображенные, искалеченные трупы. Степняков совсем мало полегло, зато своих было побито несчётное множество.

– Бесовское исступление, – бормотал Ослябя, обыскивая шатёр княжича. – Сатанинская притча! Нет доспехов, нет оружия. Неужто Ванька бестолковый успел вооружиться? Неужто у пьяных бояр хватило разума надоумить княжича, вывести его из боя? Ведь войско уже не спасти! Ах, бесовское исступление!

Преданный Север, просунув голову в шатёр, наблюдал за поисками.

– Да, да, Северушка! И сбруи тоже нет, и седла! Знать, ускакал княжич Ванька. Неси-ка меня, родимец, к речке. Посмотрим-поглядим, кто и с кем там сражается!

* * *
Ослябя прислушивался к звукам недалёкой битвы. Он не торопился, надеясь издали угадать местоположение княжича и его свиты, если та ещё не перебита. Ослябя был уверен: Арапша не станет убивать сына нижегородского князя. Куда как выгодней взять княжича в полон! Ослябя ждал, сквозь низко свисающие ветви подлеска рассматривал мечущиеся по берегу фигуры, и тут внезапно из зарослей папоротника, прямо из-под морды Севера выскользнула серая тень, метнулась по направлению к берегу.

– Опять ты, дьявольская лисица! – в сердцах прошептал Ослябя, вскочив на коня и бросаясь вдогонку. Выпустил первую стрелу, но Север отпрянул в сторону и стрела пронеслась мимо цели.

Странное существо обернулось один раз, другой. На Ослябю глянули вполне разумные зелёные глазёнки. Ослябя, воткнув лук в налуч, направил Севера следом за странным провожатым, присматривался к мелькающей между листьев папоротника фигурке. Порой казалось, будто лисица одета в кафтан, будто перепоясана она кушаком, будто на боку у странного, бегающего на четвереньках существа болтаются ножны длинного кинжала. Ослябя обнажил меч.

В густом подлеске коню было не разогнаться, но и со следа Ослябя не сбился. Так выехал на открытое пространство, на прибрежный лужок, придержал коня. Там, по-над рекой, метались заполошно всадники, стрелы летали, злобно свистя, а железо звонко сталкивалось с железом. Бой затухал, распался на несколько отчаянных схваток. Ослябя с негодованием увидел Лаврентия и Дубыню. Оба легко раненные, в окровавленных рубахах, без кольчуг сражались на мечах с небольшим отрядом степняков. К ним присоединились протрезвевшие муромкие ратники. Ордынцы наседали, жаля противников остриями сабель, нанося легкие раны. Увечили, не убивая, имея в виду то же намерение: пленить. Углядел Ослябя и нижегородского княжича. Иван Дмитриевич, средний сын князя Суздальско-Нижегородского, родной брат Евдокии, супруги Дмитрия Ивановича великого князя Владимирского и Московского, отчаянно сражался, проживая, наверное, уже последние минуты своей короткой жизни.

Нижегородский княжич Иван и непутёвый боярский отрок Егорий Таранец стояли спиной к спине. Неподалёку от них лежало мёртвое, изъеденное стрелами тело княжеского скакуна. Других тел ни мёртвых, ни раненных Ослябя не приметил. Зато увидел, как закованный в золочёные латы, уже знакомый всадник на гнедом коне носился по-над берегом. Высокий, чуть с хрипотцой голос, которым всадник отдавал приказания, заглушал не только звяканье металла, но и истошные вопли раненных. Ослябе наконец-то удалось рассмотреть лицо ордынского рыцаря. Юное, гладкое, почти женское – оно казалось удивительно красивым.

«Женщина? Воительница? – подумал Ослябя в смятении. – Эх, укрепи мой дух Пресвятая Богородица, когда придётся бабу убивать!»

И он бросился в бой. Север, повинуясь повелению своего седока, вынес Ослябю в центр схватки и в два прыжка настиг тонконогого скакуна, на котором сидел предводитель степняков. Замах, свист клинка – и на красивом шлеме появилась некрасивая вмятина. Всадник в вызолоченных доспехах пал грудью на шею коня, а тот уворачиваясь от зубов Севера, скакнул в сторону, вынес своего хозяина из-под нового удара, наверняка ставшего бы смертельным. Ослябя чуял: степные лучники прицелились, да боятся попасть не в того.

Север вновь понёсся по лугу и вновь нагнал тонконогого гнедого красавца со всадником, еле державшимся в седле. Но на этот раз Ослябя не стал рубить противника мечом. На скаку он успел извлечь из седельных петель короткую пику. Ему удалось замахнуться, удалось метнуть пику, удалось попасть ею в защищённую бармицей шею противника. Ослябя поначалу не почувствовал боли, хотя вражеская стрела глубоко вонзилась ему в левое плечо. Он видел, как враг валится наземь, видел его красивое, искажённое яростью лицо, видел оскаленные жемчужно-белые зубы, слышал вопль степняков:

– Царевич Араб-шах ранен!

А верный Север уже нёс Андрея дальше, как вдруг на пути оказался новый противник – огромный, ужасный ликом. За плечами его, подобно плащу, виднелась медвежья шкура.

Конь ордынца, похожий на лесного лося, скалился и тряс головой. Немалый и неслабый Север, казался рядом с ним тонконогим, узкогрудым жеребёнком-недоростком. Ослябя слышал вой татар:

– Властелин Пятиглавой горы! Убей врага! Убей! Убей!

Андрей не стал тратить силы на этого исполина, ведь у него была другая цель – помочь княжичу Ваньке и товарищам своим. Ослябя круто развернул коня, понёсся в другую сторону по залитой кровью поляне. Вражеские стрелы сновали вокруг, а враги вопили истошно:

– Трус! Убей труса! Убей! Убей!

Андрей услышал, как свистнула над головой петля аркана, уклонился, но оказалось, что предназначалась эта петля Северу. Обвила стройную конскую шею, нещадно сдавила, заставила остановиться на полном скаку. А верёвка-то до чего толстая! Другую Север бы порвал, а эту не смог – упал-завалился набок, захрипел сдавленным горлом. Это кто ж такой силищей может обладать, чтоб одним рывком свалить нехилого коня?

Падая вместе с Севером, Ослябя неудачно приложился к земле левым, раненым, плечом. Торчавшая из плеча стрела обломилась, и боль, будто яд, разлилась по телу. Левая рука теперь повисла плетью, но осталась подвижной правая, чтобы держать меч, поэтому Андрей превозмог себя, покатился по траве под ноги красивого царевича Арапши, уже стоявшего, как ни в чём не бывало. Вскочив, изготовился к новой схватке, и быть бы Ослябе снова победителем, если б не тяжёлый щит, обрушенный ему на голову кем-то высоким и могучим. Андрей рухнул в траву.

– И на что ты надеялся, витязь? – послышался тявкающий голосок. Русский выговор был довольно-таки чистым, но всё ж с огрехами. – Неужто можно малым числом сразиться с тремя десятками отважных степных воинов и победить? Не лучше ли сразу сдаться, оберегая тело от напрасных увечий?

* * *
Княжич Иван стоял на краю невысокого обрыва. Левой рукой зажимал кровоточащую рану на боку, а из правой так и не выпустил меча. Егорий Таранец стоял рядом, цел и невредим. Царевич Арапша сидел в седле, смотрел на княжича, словно прикидывая, какой смерти его предать. «Лучше Ваньке кинуться на меч», – подумал Ослябя, силясь разогнать туман в голове.

Тут же топтались и пятеро мордовских князей. Что за народ! Хоть и зовутся князьями, а по виду да по сущности как есть рвань! В лаптях и в онучах, из доспеха одна кольчуга, а то и вовсе панцырь кожаный со ржавыми железными бляхами, ножны мечей небогатые. Но рожи свирепые, обиженные.

Мордовцы стояли перед царевичем в ряд, все пятеро: Лопай, Маляка, Андямка, Сырка, Варака.

– Эй, князь! – крикнул Ваньке старший, Лопай. В исцарапанном шлеме и таком же древнем нагруднике, надетом поверх простого кафтана, он грозно топорщил на Ивана растрепанную бороду:

– Не напрасно мы по степи пять дней и пять ночей таскались, войско Араб-шаха искали.

– Ведь нашли-таки! – подтвердил худосочный, низенький, похожий на озлобленного голодом лесного лешего Варака.

– Обожрали вы нас и нивы вытоптали! А Араб-шах нам щедро заплатил! По три коня дал! Каждому! – верещал Лопай.

– Дозволь, царевич, мне отродье Фомы Нижегородского прирезать, – длинный мосластый Маляка хоть и кланялся низко в ноги царевичу Арапше, а улыбку осклизлую с лица не убирал.

– Настанет день, и я вас перережу, всех пятерых, сразу! – прорычал Ослябя.

– Эй, жестокий человек! – крикнул Иван Ослябе. – Расскажи людям, как я умер!

Иван, по-прежнему не выпуская из руки окровавленный меч, начал заваливаться назад. Арапша вскинулся, нукеры его бросились к Ивану, но тот уже скрылся за краем обрыва. Он был ещё жив, когда мутные воды Пьяны сомкнулись над ним.

Егорий бестрепетно последовал за товарищем детских игр, но юркая стрела степняка не дала ему утонуть. Её каленый наконечник ужалил Егория в правый глаз. Больно ужалил, насмерть.

* * *
Над кровавыми водами Пьяны собиралась гроза. Ослябя всматривался в почерневший горизонт. Там высверкивали оранжевые сполохи зарниц.

– Что с нами будет, батя? – шёпотом спросил Егорка.

– Готовься к смерти. Молись, пока ещё можешь, – ответил за Ослябю Лаврентий.

Царевич свирепо оскалился. Лаврентий перекрестился.

– Неужто Господу было угодно воскресить нехристя Марзука-мурзу? – прошептал он.

– Обезглавить! – по-татарски прошипел Арапша. – Обезглавить всех, кроме этого! – царевич указал острием сабли на Ослябю и добавил: – Этого в колодки! Купцы в Сарае дадут мне за него хорошую цену.

– Не сочти мои слова дерзостью, Араб-шах, – прогудел подъехавший Челубей, – но этого поймал я. Значит, он мой.

Царевич милостиво улыбнулся, соглашаясь с могучим воином. Затем махнул рукой, чтоб начинали казнь.

Товарищей Осляби обезглавили немедля. Андрей смотрел, как острая сабля секла их шеи. Вот покатилась в траву голова Лаврентия, вот упало наземь лишённое головы, сделавшееся странно коротким тело Дубыни. Мог ли Ослябя творить молитву, позабыв все слова известных ему человеческих наречий? Он видел алую кровь своих товарищей, растекавшуюся по траве, уходившую в чёрную землю. Не морок ли это? Не колдовское ли зелье вдыхал он все эти дни вместе с воздухом мордовской земли? Внезапно стало совсем темно. В ушах зазвенело, и показалось, что солнце обрушило на Ослябю весь свой жар.

– Теперь ты раб, – по-русски протявкал Ястырь, обращаясь к Андрею. – Но пока тебя не станут продавать. Пока войско ходит в этих степях, ты остаёшься в услужении лучшего из здешних воинов – Челубея. Будешь идти в обозе, вслед за повозкой прекрасной Зубейды!

Ослябя почуял, как неведомая, непреодолимая сила отрывает его тело от земли и волокёт куда-то. Казалось, каждая кость в его теле и воет, и стонет, и молит о пощаде. Вдруг грянул тёплый дождь. То мордовские небеса оплакивали бессмысленную гибель храброго воинства.

* * *
Снова плен. Жизнь в объятиях злого морока, когда туман застилает глаза. Во всём теле, особенно в левом плече, ноющая боль, а голова кажется такой тяжёлой, что не удержать, клонит к земле. Верёвка, которой связаны руки, натирает запястья, беспрестанно дёргает, чтоб шёл вперёд. Солнце палит нещадно, а надо идти, идти вслед за поскрипывающей повозкой, вслед за сладкоголосым пением женщины, которую называют Зубейдой. Она пела колыбельные песни, чтобы мирно спали её дети, ехавшие в повозке, – два маленьких крепыша, мальчик и девочка, близнецы.

Ночью войско останавливалось. Останавливался и обоз. Пока женщина хлопотала возле костра, Ослябя рассматривал ребятишек. Вроде обычные татарчата – личики круглые, пухлые, глазёнки раскосые, только вот не чёрные эти глазёнки, а серые, и волосёнки светловатые.

Челубей называл этих детей мудрёными именами, которые никак не держались у Осляби в памяти. Почему-то хотелось Андрею дать деткам русские имена. Девочку он про себя называл Дарьюшкой, а вот мальчику имя пока не мог придумать.

– Их отец – Челубей? – однажды спросил Ослябя Зубейду на её наречии.

– Да, – коротко ответила она, будто назойливую муху отогнала.

– Что-то мелкие… – заметил Ослябя.

– В меня пошли, – всё так же нехотя ответила Зубейда.

– А почему глаза серые? Почему волосы светлые? У тебя вон косы чёрные, да и у Челубей тоже тёмен.

– Так бывает, – продолжала отвечать Зубейда, но теперь забеспокоилась: – Сыны Степи долго брали в жёны ваших женщин и сейчас берут. Потому и родятся у сынов Степи дети с серыми глазами и светлыми волосами.

Видать, то была правда, ведь Челубей любил этих деток, играл с ними. Сядет, бывало, на разостланный на земле ковёр. Посадит девчушку на одну свою ладонь, а мальчишку – на другую, и давай качать, как на весах взвешивать. Дети смеялись, махали ручонками и будто по воздуху летали, подобно птичкам небесным, а Челубей говорил:

– Растут. В весе прибавили. Мальчик – чуть больше.

Зубейда улыбалась, но словно нехотя.

* * *
Сам не зная почему, Ослябя в один из дней начал рассказывать Зубейде про прежнее своё житьё-бытьё, пусть она и не просила. Видать, намолчался за те дни, когда шёл за повозкой. Хотелось хоть кому-то душу излить. К тому же выздоравливал потихоньку. Сил прибавилось. Появились силы и на то, чтоб языком молоть.

Может, под строгим взглядом Челубея и не рискнул бы, но татарский воин редко оставался поблизости, а всё больше с другими воинами находился в разъездах, собирая по окрестным селениям добычу. Привозил Зубейде коз, баранов, а она вместе с Ястырём разделывала их и готовила, делаясь весьма занятой.

Это бывало вечером, а днём Ослябе ничто не мешало говорить с ней. Теперь шёл он не вслед за повозкой, а рядом и болтал, болтал. Зубейда переставала петь и внимала ему так, как слушают докучливое жужжание комаров, но и утихнуть не приказывала. Лишь услышав, что есть у Осляби сынок и зовут того Яковом, она вздрогнула.

– Яков Ослябев? – спросила она.

– Да, ведь я – Ослябя.

Дальше расспрашивать Зубейда не стала, но теперь слушала Андрееву болтовню с охотой. Затем вдруг доброй сделалась да жалостливой и начала его тайком от Челубея подкармливать.

Вечером, когда не разглядишь, сколько у кого в миске, наливала мясную похлёбку Ослябе почти до самых краёв, а затем молча совала ему в руки лишнюю лепёшку. Андрей ел и удивлялся, а человек-лисица Ястырь, который тоже украдкой слушал Ослябевы рассказы, смотрел проницательно, хитро.

А войско меж тем, окончив грабительский поход, удалялось в степь, и чем дальше уходило оно туда, тем больше редело, рассыпалось, растворялось в ней. Вот уж вокруг повозки Зубейды не осталось почти никого. Только Челубей да человек-лисица Ястырь на своих конях, да Ослябя, привязанный верёвкой к задку так же, как и Север.

* * *
Настал день, когда Ослябю перестали связывать. Пленник ведь не буянил, бежать не пытался, и потому не только руки ему развязали, но и разрешили снова сесть в седло. И всё же Челубей, видя, что пленник окреп, теперь уж не уезжал далеко, а если уезжал, то приказывал Ослябе следовать за собой. Они вместе промышляли охотой.

– Не боишься мне в руки лук давать? – спросил Андрей у Челубея по-татарски. – Это ведь оружие.

Тот лишь засмеялся в ответ и сказал, что если Ослябя станет верно служить, то продан в Сарай не будет. Рассказал Челубей, что надобен ему новый слуга взамен некоего Тишилы. Называл татарин этого Тишилу хорошим, верным и не слишком глупым. Вот только умер Тишила – нечаянно так умер. Во владениях Челубеевых на Пятиглавой горе сорвался с крутого склона, ногу повредил. Скособочилась нога. Видно, кость в ней переломилась. Думали, ничего – срастётся как-нибудь. Полежит Тишила в юрте месяц и встанет, отделается хромотой, а он так и не поднялся уже. Всё чах, чах медленно, много дней, пока дух не испустил. И вот теперь ищет себе Челубей нового слугу взамен того, и Ослябя кажется подходящим – телом силён, не глуп и речь степняков разумеет.

Андрей огляделся окрест. Они двигались вдоль русла обмелевшей реки. Степь уже отцвела и теперь колосилась травами. Вокруг, сколько мог видеть глаз, расстилалась плоская равнина. Ни холмика, ни деревца не найти. Значит, далёконько ушли на юг. Много южнее Рязани, и если бежать, то на север, а затем повернуть на северо-запад.

– Нигде воли нет, – проследив за взглядом Андрея, заметил Челубей.

– Раньше я был волен.

– Разве ты никому не служил?

– Служил.

– Значит, ты не был волен. Одному служил, другому служил. Послужи теперь мне.

– На прежних службах платили золотой казной.

– Много золота скопил? – насмешливо спросил Челубей. – Будь у тебя золото, ты давно бы предложил за себя выкуп.

Была в словах басурманина своя правда, но и служить такому казалось тошно. Андрей промолчал, чтоб не злить Челубея. Всё же не достаточно окреп Ослябя, чтобы схватиться с ним при случае.

Татарин тоже не хотел ссориться, выжидал, а в степи тем временем изо дня в день становилось многолюднее. Появились несметные стада полудиких коней, а вместе с ними – хозяева и погонщики. Над горизонтом поднялись тоненькие дымы дальних кочевий. Степь вздыбилась холмами.

– Скоро мы подойдём к Дону, – молвил Ослябе Ястырь.

* * *
Ослябя не хотел видеть ни ярмарки, ни состязания поединщиков. Напрасно щебетала Зубейда о сундуке с богатством, который достанется Челубею, всегда удачливому в сражениях на потеху толпе:

– Челубэ щедрый! Он одарит нас всех!

Ослябя с изумлением слушал песенки Зубейды о том, что Челубей, дескать, храбрейший из воинов, сильнейший и красивейший. Меньше всего верилось в Челубееву красоту, но сам Челубей, находившийся поблизости и внимательно слушавший, нисколько не сомневался в правдивости слов и, довольный, щурил и без того узкие глаза.

* * *
Ослябя сидел в тени повозки и на пару с мохнатым Ястырём точил Челубеево оружие, готовя для нового потешного поединка. Одна лишь мысль занимала Андреев ум в те поры. Уж больно хотелось придумать имя мальчику, сыну Зубейды. Для девочки-то имечко сразу подобралось: Дарьюшка. А вот мальчик. Как его назвать? Ослябя смотрел на мальчугана и зачем-то искал в сероглазом шустром татарчонке сходство с собой.

А Зубейда каждую ночь ходила куда-то. Челубей с Ястырём, напившись вина, засыпали сном мёртвых и не слышали, а Ослябя пил мало и потому приметил – как все уснут, так она и уходила, а возвращалась лишь перед самым рассветом грустная, в слезах. Ослябя решил проследить, куда ходит Челубеева жена, и вызнать, почему та печалится. Вечером притворился, что заснул, а затем, крадучись последовал за ней. Оказалось, что Зубейда ночами напролёт стоит на высоком обрыве на берегу Дона, смотрит на серебристую воду, и всё.

– Был у Челубея не так давно молодой раб, – сказал однажды Ястырь Ослябе. – Яковом того раба звали. Уж не твой ли сын?

Начал Андрей хитрую лисицу расспрашивать, а лисица всё талдычит:

– Не знаю, не знаю. Тот Яков маленький был, шустрый. Воин хороший. Говорил, что он Ослябев сын, да только не один ты на свете прозываешься Ослябя.

– А был ли у него конь вороной масти, только весь в белых пятнах?

– Был. Был конь. А затем сбежал тот раб, но коня оставил. Челубей на этого раба в большой обиде.

– И на меня обижаться станет? А ведь недавно службу предлагал.

– Может, потому и предлагал, что признал в тебе отца нашего Якова? – рассудительно молвил Ястырь. – Думает, если не сына, так отца слугой своим сделает.

Стала ли лисица передавать сей разговор Челубею, Ослябя не знал.

Зубейда же продолжала ждать, и ожидание это для неё становилось всё мучительнее, но она крепилась, слёз своих днём не показывала. Лишь ночами плакала, стоя на краю обрыва у Дона, так что Ослябя, по сложившемуся обыкновению лёжавший в высокой степной траве и глядевший на Зубейду, слышал всхлипы.

Наконец однажды ночью увидел Андрей, что женщина заволновалась, поспешила к тропке, ведущей вниз, к самому берегу. Ослябя поднялся из укрытия, тоже посмотрел на реку, серебрившуюся в свете луны. Глядь, а на серебристой воде виден чёлн одинокий. И кто же это плавает по реке ночью?

Крадучись, пригибаясь, Ослябя тоже принялся спускаться по тропе и вдруг услышал голоса – один Зубейды, а другой… такой знакомый голос, что аж сердце затрепетало. Андрей так и замер на тропе в полуприседе, слушая.

– Я искал тебя два лета, – говорил голос по-русски. – Уж и отчаяться успел, и хоронил тебя. Но сердце твердило мне иное: жива моя Зубейда, живы мои дети.

– Они уж твёрдо на ножках стоят, – тоже по-русски отвечала счастливая Зубейда. – Будущей весной посадим детей в седло.

– Их двое, как и предсказывала старуха?

Зубейда засмеялась:

– Да. Сын и дочь. Поцелуй меня. Так давно не целовал!

На некоторое время разговор стих, а затем опять послышался голос человека неведомого, но как будто знакомого:

– Почему в прошлом году вас не было на волоке? Вы ведь с Челубеем каждый год наведывались сюда! Я был тут. Я ждал. Ночами, крадучись, все здешние станы облазил, а вас не сыскал.

– В прошлом году Челубей не захотел ехать. Не знаю, почему. А я уж упрашивала так и эдак. Не захотел. Я боялась – теперь ты забудешь меня. Не приедешь больше. Не станешь искать.

– Я бы и в третье лето тебя искал, и в четвёртое. И дальше, пока жив.

Ослябя чуть выпрямился, чтобы лучше разглядеть собеседника Зубейды. Тот оказался невысокого роста, хрупкий на вид. Одет, как все степняки – в стеганый халат и войлочную шапку.

– Когда ты заберёшь меня? – спросила Зубейда.

– Хоть нынче же ночью. Мне Челубеева добра не надо. Заберу только то, что моё: тебя и детей. Приведи их тихонько. Посажу вас в лодку и перевезу на тот берег, а там у меня конь и Стрела твоя. Посадим детей в заплечные мешки и поедем прочь, если только…

– Что?

– С вами ли мой Ручеёк?

– Нет. Челубей продал его. Я просила не продавать. А Челубей сказал, что конь слишком буйный – не годится ни для меня, ни для детей. Сказал и продал.

– Значит, нет в вашем стане больше ничего моего.

– Может, и есть, – возразила Зубейда. – У нас новый раб.

– И что же?

– Говорит, что он отец твой. Ослябя.

Вдруг Яков увидел что-то и аж отпрянул от неожиданности. Зубейда обернулась.

В старой войлочной шапке с растрёпанной вышивкой, обросший неопрятной бородой, загорелый дочерна, рядом с ними, будто из-под земли, вырос Андрей Васильевич Ослябя – посмотрел пасмурно.

– Батя? – изумился Яков.

– Я хоть и плохим отцом тебе был, но окрестил тебя через сорок дней после рождения, не позже. А ты что ж такое творишь! Или отрёкся от веры христианской? Уж два года твои дети басурманскими именами величаются и крещения не ведали.

– Я не мог, батя, – пролепетал Яков. – А тебя-то мы в который раз схоронили… На Москву весть пришла, будто пал ты на Пьяне.

– Ну вот и воскрес, – сказал Ослябя. – И сердцем отогрелся. Я думал, будто был в тяжёлой неволе, но странно счастливой она оказалась. Искал, искал я семью и не находил, а ныне оказалось, что давным-давно в семье живу.

– Теперь уж нечего о прошлом толковать, – примирительно молвила обоим Зубейда. – Мы все пойдём в Московию. Великая Степь перестала быть надёжным домом. Скачут, носятся по Степи полчища Тохтамыша. Судьба лучезарного Мамая подвешена на тонком волоске. Кто перерубит этот волосок?

* * *
Из рукописи, сожжённой воинами Тохтамыша, потомка Джучи, в году 1382-м от Рождества Христова:

«…Вернулся на Москву Яков. С добычей. И с какой! Тут много стало мне, скудоумному, понятно. И тоска его неизбывная, и стремление в степь вернуться. Баба! Да какая! Чаровница, искусница, певунья! Подумалось мне, грешному рабу расписного ковша, что не только в танце и пении, но и в сладострастных утехах она умела. Мысль эта греховная засела в мой слабый разум и долго не отпускала. Пришлось подвергнуть себя жестокому посту. Но и от голоду тело моё не сразу угомонилось. Пришлось во храм за подмогой обратиться. Да и до батюшки Паисия у меня было как раз дело важное. Надо ж и бабу, и деток окрестить, и Якова как положено с ней перевенчать… Так в сочельник года 1377-го окрестили мы их именами христианскими: Агафья, Андрей и Дарья. А Яков, едва стаял снег, снова в степь подался. Жена его Агафья осталась со мной. На сносях она, и я, грешный раб расписного ковша, опять к приятной работе приставлен – нянькаю детей малых при беременной бабе. Одно лишь мучит меня, одна дума мешает в Варварином кабаке спокойно меды поглощать: зачем Яшка в степь ушёл? Что потерял? Что найти надеется?

…Я, словно престарелая наседка, одними лишь слухами живу-пользуюсь. Бают люди пришлые-торговые про ордынское кочевое житьё, про то, какими слухами Великая Степь полнится, да про князя Владимира Андреевича Серпуховского.

Больше прочего толкуют про обиды Владимировы на Дмитрия Ивановича, будто утесняет великий князь братаника своего и ближайшего сподвижника.

…Яшка вернулся из большого похода. Воевали мамаевых мурз на реке Воже. Всех перебили. Яшка божился, дескать, сам ходил по бранному полю, сам считал татарские стяги. Всех мурз мамаевых опознал: Бегичку, Карабулака, Ковергуя, Хазибея, Кострука.

…А у Варварушки слыхал об ином. Говорили в кабаке, дескать, Владимир Андреевич во все стороны разослал дознатчиков. Один из них разыскал в степи Ивана Вельяминова и передал ему от серпуховского князя зов и жалобу, и предложения союзных действий против великого князя Дмитрия Ивановича. Я подумал: вранье. И заснуть попытался, но сквозь сон, поневоле, расслышал продолжение. Дескать, прибыл Иван Вельяминов в Серпухов, чтобы с князем против Димитрия Московского сговориться, а там схвачен был и брошен в темницу…

…Видно, князь Владимир никаких обид на князь-Дмитрия не имел, а распускались эти слухи, чтоб Ивана Вельяминова из Орды в Серпухов выманить. Видели ныне глаза мои Ивана Вельяминова на телеге, в цепи закованного. Привезли его на Москву, словно татя великого, под большою стражей и бросили в острог. Что-то дальше будет? Суд? Казнь?

…Вспоминаю я часто былые времена, жизнь свою привольную на вельяминовском дворе, милую Марьяну Александровну, напрасную прелесть её и впустую растраченную на меня, беспутного, девичью любовь. Вспоминаю времена учительства моего над боярскими отроками. Становились они кругом, вооружённые деревянными мечами. Прекрасные, пытливые отроки. А я им рассказывал не только о том, как в бою побеждать, но и про честь воинскую. Рассказывал, что не может воин православный быть на службе у иноверцев, ведь тогда придётся ему обратить меч против тех, у кого с ним вера едина. Неужто плохо рассказывал? Ведь один из учеников моих казнён этим днём, казнён за то, что к нехристям на службу ушёл.

Казнь совершилась на месте нехорошем, за стеной, на Кучковом поле. Я, бездельник, до рассвета на место то явился. Хотел помолиться за грешную душу выученика моего – молитва из души не исходит. Беда! Так просидел с пустой душой, словно идол деревянный. Может статься, и помер бы от тоски, но тут народ начал собираться, разговоры досужие вести, дескать, неужели казнят? А я уж точно знал – казнят. Ей же ей, казнят! Толклись весь день, умаялись ждать. После полудня прискакала княжеская челядь, Тимка Подкова среди прочих. Шепнул мне, приятель сердечный, что скоро, скоро Ивана привезут…

…В начале пятого часа дело собралась вся вельяминовская родня – братья Ивана, его родичи дальние. Прибыли и Дмитрий Иванович, и Владимир Андреевич, и Боброк Волынец. Собрались бояре, княжеская челядь. Дьяк зачитал указ великого князя Московского и Владимирского. Под вой и стенания толпы Ивану Вельминову отсекли голову мечом…

…Поведал мне Яшка сказочные новости о вновь обретённом отце своём – Андрее Ослябе. Дескать, служил Ослябя верой и правдой отцу нашей княгинюшки в Нижнем Новгороде. Да так заслужился, что явил нижегородцам чудеса зверств, ранее не виданных. Да плакали мы, да горевали, получив весть о страшной гибели от рук царевича Арапши княгининого брата, Ивана. Да, изумлялись мы и гневались на предательство мордовских князей. Я сам заказал в Успенском соборе молебен о спасении их подлых душ. А Андрей Васильевич тем временем по мордовским лесам промышлял с малою нижегородской дружиной. И только лишь лед на Волге встал, доставил всех: и Лопая, и Маляку, и Андямку, и Сырку с Варакой к нижегородскому княжескому двору.

Жесток Ослябя, но чтобы дойти до такого! Вот что удумал мой братаник, вот что Фоме насоветовал: предать подлых мордвин лютой смерти, напустить на них своры охотничьих псов. Так и совершилось дело. Всех пятерых разорвали псы на волжском льду. Яшка мой со слезами на глазах говорил, дескать, страшнее видов не видывал. Побожился Яков и крест поцеловал, что вызволит отца из темницы ненависти его, освободит его выю от груза невосполнимых утрат…

…Как свершилось чёрное дело, увязал я кой-какую одёжу в торока, наполнил котомку простою пищей, дабы в дороге от московских разносолов отвыкать и к монастырской еде приучаться. Дрыну не смог оставить, так же взял с собой. На что она мне, ума не приложу, но взял. Оседлал я Радомира и подался на Маковец, к Сергию-игумену.

Нечего делать мне стало на Москве. Нет тут дома мне, нет пристанища после смерти митрополита Алексия. Да и горестно смотреть, как в его хоромах распоряжается поп Митяй, который теперь по воле великого князя Дмитрия Ивановича монашеский постриг принял и Михаилом стал зваться. Уж как хочет Дмитрий сделать своего духовника Митяя-Михаила митрополитом, а не принимают этого желания епископы наши, и правильно. Лучше бы уж игумен Сергий митрополичью кафедру занял, ведь сам Алексий перед смертью его просил, но старец почёл себя недостойным, отказался.

Куда мне теперь? Что остается делать? На стене стоять? По кабакам болтаться? Там и без меня, беспутного, смуты хватает. Теперь мы с конём заживем на покое. Приучать стану Радомира к пахотной работе. А Яков в Нижний подался. Отца разыскать желает…»

* * *
Ослябя проснулся ранним утром. Небо уже посветлело. Он полежал, посмотрел, как гаснут одна за другой звезды, зная, что Яков не спит, сидит у тлеющего костерка, не ложился с вечера, думает. О чём?

– О тебе думал всю ночь, тятя, – отозвался на его мысли тихим голосом Яков. – Поднимайся, родной, следующую ночь встретим на Маковце.

Сын встал с брёвнышка и пошёл седлать коней, стоявших тут же на привязи, увязывать в торока немногие дорожные пожитки.

Ослябя смотрел на Якова, на его спину, обтянутую полотняной рубахой. Загадочное, чужое, родное, близкое, давно забытое, кровавыми слезами исторгнутое из сердца, и вновь нежданно обретённое существо. Сынок! Вот Яков оборачивается, тоже смотрит на отца – испытующим пронзительным взглядом, как бывало смотрела мать, Агафья. И казалось Ослябе, будто не прожито столько проклятых лет и начисто забыты бродячая жизнь, кровь, боль, позорище поражений, горечь неправедных побед. Вот слышится Ослябе лукавый бесстрашный разговор:

– Что, тятя, весело тебе? Похорошело?

– Да, Яшка, воздух в этих местах больно хорош!

– Я не о том, тятя. Я об одинокости твоей. Оставила она тебя? Перестала душа стенать? Нет? Так потерпи ещё немного! У отца Сергия ты найдёшь утешение, там излечишься, там заживёшь. Там не только тело, но и душа задышит, обещаю!

* * *
Ослябя на своём Севере нагнал Якова. Всадники продолжили путь стремя в стремя. Хоть и тесно на узкой дорожке и неудобно коням, а всё лучше так. Ослябя мог хоть изредка в лицо сына засматривать. А Яков молчал, улыбался своим тайным думам, по временам принимался напевать странную тягучую песню на татарском языке.

– Ты давно по степям кочуешь? – спросил наконец Ослябя.

– Пятый год пошёл, тятя.

– И хорошо тебе? Видно, нашёл, что искал?

– Нашёл! – обрадовался Яков. – Тебя нашёл, тятя.

– Меня? Наша встреча – моё счастье, а ты, сынок, и до встречи со мной был счастливым человеком.

– Не спалось мне, тятя, ночью. Всё думалось о тебе. Слова преподобного Иоанна пришли на ум. Помнишь ли, как в «Лествице»?.. Там сказано об испытаниях и о сладости воздаяния за них.

– На воздаяния при жизни не надейся, – вздохнул Ослябя. – Может, в чертогах небесных? А вся наша жизнь – тяжкая битва от первого разумного помысла и до последнего вздоха.

* * *
Во второй половине дня они поднялись на взгорье. Дорога, ставшая узкой тропинкой, пошла гулять вправо-влево, извивалась змейкой. Иногда, чтобы срезать путь, Яков сворачивал в лес, пробирался по хвойному ковру между елями, но чаще это было невозможно, и оставалось лишь следовать причудливым изгибам пути, обходя очередной овраг или завал.

Ослябя подумывал о ночёвке в лесу, когда тропинка меж деревьями, ведшая всё время в гору, забежала за высокий тын. Подсвеченные закатным солнцем заострённые брёвнышки, казалось, имели золотые наконечники. Над тыном вились два дымка.

– Это поварня и кузня, – пояснил Яков. – В эту пору в кельях печи не топят.

– Дым из печной трубы, – молвил Ослябя, – древний образ молитвы, возносящейся к Богу.

* * *
Ворот в тыне по-прежнему не было, и потому в обитель въехали беспрепятственно.

– Здесь тихо? – спросил Ослябя, оглядывая стоявшие за тыном избушки-кельи. – Татары не ходят?

– Не ходят, – ответил ему сварливый голосок, – если, конечно, ты сам не есть татарский воин.

Слева от своего коня Андрей увидел странное существо. Казалось, что это Ястырь, но только откормленный, как хряк, а вместо полушубка на нём дерюга.

– Но мы и с татарами дружим, – продолжало существо, – мы с татарами в мире. Молимся о благоденствии своих супостатов, как христианский закон велит. Ведь бывает, что и свои, православные, хуже татар разбойничают. Ты-то не таков ли?

– Это Илая, ключник, – тихо сказал Яков, и Ослябя уж знал, что сын его снова улыбается. – Он добрый. Полюби его.

На вопрос о том, можно ли повидать игумена Сергия, сварливый Илая ответил, что преподобный сейчас в скиту, в дне пути от здешней обители.

– Отец Сергий иногда покидает нас, ищет уединения. Здесь стало неспокойно. С каждым годом всё больше людей, да и великий князь часто к преподобному обращается. Зовёт на Москву распри с Киприаном[94] разбирать.

Вокруг казалось безлюдно. Братия разошлась по кельям, чтобы подобающе одеться и прочитать положенные молитвы перед вечерней, которая по монастырскому обычаю начиналась сразу после захода солнца. Пономарь вот-вот должен был начать звонить.

Илая сказал, что и гостям надо бы присутствовать на службе, раз Бог привёл их сюда именно в этот час.

– Укажу вам келью, где поселитесь. Там и вещи свои, для храма непотребные, оставите, – пробурчал ключник, указывая на мечи приезжих и луки с колчанами.

Яшка и Ослябя приехали без доспеха, но пускаться в путь безоружными не решились и потому теперь покорно склонили головы и, ведя коней в поводу, следовали за Илаей, каждый шаг которого сопровождался глухим перестуком вериг.

В подслеповатых окошках виднелись желтоватые отсветы зажжённых лучин. Сами кельи тонули в густых зарослях лебеды. Метёлки с зеленовато-белыми цветами задевали за одежду и за ноги лошадей, производя громкое шуршание.

– Эх, траву нарастили, – пробормотал Ослябя. – Разве нет у вас косаря?

– Косаря ему подавай! – фыркнул Илая. – Едва порог переступил – сразу непорядки нашёл. Эх ты, воевода без войска, не раз пленённый!

Тропка повернула вправо, потом ещё раз и наконец уперлась в низенькую дверь. Наверное, эта келья была самой старой в здешней обители. Сложенная из толстых брёвен, с низко нахлобученной дерновой крышей, она примостилась возле ограды, под боком у древней сосны.

– Когда-то здесь жил инок Стефан, старший брат нынешнего игумена, – тихо сказал Яков. – А теперь кто здесь живет? Ответь, брат Илая.

– Да приютили одного, – отозвался тот. – Здоровый, громогласный, болтливый, но в вере твёрдый. Игумен дал ему послушание. По мне так лучше б молчать заставил два года. Но игумен милосерден, поэтому послушник сей прядёт кудель.

– Прядёт? – усмехнулся Яков.

– Прядёт, – подтвердил Илая. – И с нашим келарем более не дерётся. Меня не пинает, лицом в сугроб не кунает. Да и сугробов пока нет, но кто знает, что будет зимой.

Илая забарабанил в дверцу кельи. Вериги оглушительно забренчали:

– Эй, брат Александр! Принимай гостей! Поживут пока с тобой.

– Что шумишь, брат Илая? – раздался из темноты скрипучий голос, а затем из соседней кельи вышел неприметный человек в чёрной монашеской шапочке и в чёрном монашеском плаще-мантии. – Пуста Александрова келия.

– Как «пуста»? – опешил Илая. – А где же наш брат-пряха?

– Александр уж отправился к вечерне. Говорит, в храм надо поспешать, как на раздачу великокняжеской милости. Кто раньше придёт, тот больше и получит, обогатится небесным богатством.

– Спасибо, брат Серапион, – ответил Яков, который, как видно, знал по именам всю здешнюю братию.

В глубоком мраке Ослябе не различить сыновьего лица. Но он снова знал, знал наверняка, что Яков широко улыбается ему.

Они вошли в келью следом за примолкнувшим Илаей. В углу под потемневшей иконой Николая Чудотворца бледно светил красноватый огонек лампады, выхватывая из мрака большеглазый лик и простую угловую полку, на которой стояла эта икона. Ключник засветил лучину, стало светлее, и Ослябя смог рассмотреть наваленные в углах кельи кипы конопляного и льняного волокна, связки новых верёвок, прялку, полные веретёна пряжи, узкую лежанку, застеленную старой медвежьей шубой.

– Дяденькина одёжа, – сказал Яков, усаживаясь на лежанку.

В углу кельи белела печка, а на ней – о чудо из чудес! – стоял огромный расписанный солнцами и петухами ковш, наполненный обычной водой.

Погибель, лук и колчан Якова уже нашли себе место в углу – на связках пеньковой верёвки. Ослябя пристроил своё оружие на табурете у входа в келью.

– Поначалу у Александра плохо получалось прясть, но потом пообвыкся. Вон сколько напрял, старательный, – Илая говорил тихо. Сварливость покинула ключника, словно он отложил её в сторону так же, как Яков и Ослябя отложили оружие. – Ай, мило моему сердцу, что нашлись родичи нашего Александра! Добрый он человек, хоть и страстям подверженный. Потому не монах он. Нет, не монах, в послушниках ходит и дальше будет ходить, но Александр упорствует, хочет схиму принять. Шумит, говорит, что не отступится. Пусть. Уединенный труд, молитва и наше братское соучастие помогут ему, помогут…

Ослябя меж тем увидев, что оружием своим занял единственный в келье табурет, но, подумав немного, не стал ничего перекладывать, а сам уселся на пол, в уголке возле печки. Вздохнул, устало прикрыл глаза.

– Который год воюешь? – спросил Илая.

– Как двенадцать лет исполнилось, так всё и воюю, – отвечал Ослябя. – А ныне мне сорок три минуло.

– Сорок три минуло, – эхом отозвался Илая. – А весь седой. Волос серый, словно аистово крыло.

Тем временем снаружи раздались удары колокола. Звонили размеренно, без суеты.

Илая будто спохватился, опять сделался сварливым:

– Чего сидите-то? Подымайтесь. К вечерне идти пора. Вы в обитель святую приехали, а не на постоялый двор.

* * *
Ночью Ослябя спал крепко. Так не доводилось ему спать с тех незапамятных времен, когда впервые отец взял его с собой в военный поход, под Ольгердовы знамена, в Волынскую землю. Тогда-то удачным ударом пики он первый раз сразил врага. Долго потом припоминалось ему искаженное смертной мукой лицо молодого ляха, такого же мальчишки, как он сам.

Ослябя не слышал, как Яков ещё до зари поднялся, чтоб проведать коней, и даже когда Пересвет стал будить-расталкивать, очнулся ото сна не сразу. Увидев это, Сашка сжалился над родичем, пристроился рядом с прялкой, сжал узловатыми пальцами лохматую кудель, зажужжало веретено и разбудило Ослябю.

– Матушка… – тихо позвал он.

– Батюшка! – рявкнул Пересвет. – Это мужская обитель. Баб тут и духу нету, и не мечтай.

– Сашка…

– А кто ж! Или, скажи ещё, домовой из печки вылез, об бороду твою сапоги вытер, шапкой твоей золу вымел, мечом твоим пол выскоблил, копьё твоё на дрова пустил, коня твоего на вертел насадил…

– Ну, довольно, довольно! – засмеялся Ослябя. – И глаза продрать не успел, а ты уж мне надоел.

– Значит, крест это твой. Неси его! Ведь я приставлен к тебе и Якову для вашего бережения. Помогу вам обвыкнуться, про порядки здешние расскажу. А сейчас иди, умойся. Скоро к заутрене, а после службы, глядишь, и дело вам найдётся. Посмотрим, что ты тут наделаешь-натворишь. Когда отец Сергий возвратится из скита, увидит он твои дела и вместе с соборными старцами[95] решит, оставаться тебе в обители или идти подобру-поздорову.

– Когда же отец Сергий вернётся? – спросил Ослябя.

– Может быть, и завтра. Кто знает.

* * *
Не послушания ради, а по собственной воле Ослябя собирал в чащобе валежник, рубил его огромным Пересветовым топором, связывал свитой Пересветом же пеньковой веревкой, относил в обитель. Словно нечаянно, высматривал в чащобе следы Якова и ничего не находил. Того и след простыл. Хороший из сына получился разведчик. И молод, да опытен. Жаль только, что умение своё он в этот раз употребил, чтоб монастырскому порядку не подчиняться. Не по душе Якову здешнее житьё. Раньше приезжал сюда ради дяди, а теперь вот отца привёл, но сам оставаться в обители не намерен.

– Всё бы ничего, – вздыхал Пересвет, – да баб тут нет. Чего кривишься, Андрюха? Разве сам по бабам не скучаешь, хоть и без них живёшь, а?

Даже получив затрещину, Пересвет не унимался.

– Вот по ком я не скучал ни дня, так это по тебе, Андрюха. Да если б не Яшка, я б тебя и не узнал! Что у тебя на лбу? Тавро? Свинья бегущая?

– Татарин поставил, когда полонил на берегах Пьяны. Я и не заметил поначалу. У меня и без того всё тело ныло-болело. А однажды как глянул я в воду, как увидел рожу-то свою… а поделать-то уж ничего нельзя. Разве что кожу срезать? Так всё равно будет ясно, отчего она срезана – будет ясно, что клеймо рабское на этом месте красовалось. Пускай уж остаётся. Авось под волосами не так заметно. Или, может, кто решит, что это пятно родимое…

Так прошло пять дней, а может, и больше. Яков вернулся так же внезапно, как ушёл. Положил у порога связку больших карасей, поскучал, помылся в бане и снова в дорогу засобирался.

– Езжай, сынок, а я останусь пока, – проговорил Ослябя.

* * *
Окончилось жаркое лето, довершился годовой круг. Начался новый и тож завершился. И вот уж третье лето было на исходе, когда выпала Пересвету нечаянная счастливая встреча.

Ранним утром, пока солнце не слишком печёт, он по обыкновению прогуливал Радомира. Конь вынес его на вершину голого холма. Впереди расстилалось поле, окаймлённое с юга полоской тёмного бора, из которого выбегала колея дороги на Москву. В ярком солнечном свете увидел Сашка, как из чащи появилась змейка всадников и устремилась по дороге, поднимая вокруг себя пыль. На многих конниках поблёскивал металл доспехов, но виднелись и такие, кто ехал налегке и без оружия – даже издалека они пестрели яркими, богатыми кафтанами. В голове змейки реял стяг со Спасом Нерукотворным – знамя великого князя. Видать, это сам Дмитрий Иванович ехал на Маковец вместе с ближними боярами.

«Да, – подумал Сашка. – Вот князя-то с боярами Илая не сможет попрекнуть, что они явились в святую обитель с оружием. Они-то могут соблюсти обычай, ведь располагают воинами, которые на дороге по тёмному лесу всегда оборонят и от разбойников, и от диких зверей».

Пересвет спешился, принялся ждать, чтобы по приближении великого князя спуститься с холма и сопроводить до обители, однако вдруг увидел, как от змейки, пылившей по дороге, отделился всадник и теперь скачет вверх по склону прямо к нему, Пересвету. То оказался Яшка Ослябев. Конь его начал уставать, но по-прежнему борзо перебирал стройными ногами.

– Куда мчишься, птица! – радостно завопил Пересвет. – Придержи, коня запалишь!

* * *
Яков в толпе братии, встретившей великого князя у входа в обитель, шёл впереди, поминутно оглядываясь. Засматривал в хмурое, сосредоточенное Дмитриево лицо – взор сумрачен, тёмно-русые с ранней проседью кудри взмокли, прилипли к высокому лбу.

Как и говорила братия, игумен оказался на огороде. Серая однорядка была почти неприметна издалека, но, подойдя ближе, гости увидели, что лицо и руки Сергия загорели, и оттого седые волосы, выбившиеся из-под чёрного клобука, казались особенно белы, как и седая Сергиева борода. Черты лица были чётки и пронзительны. Рыхля землю тяжелой мотыгой, он тихонько напевал молитву «Богородице Дево, радуйся».

Князь и его свита склонились перед старцем.

– Заждался вас, – молвил тот. – Где запропали? Вот и урожай с огорода мой почти собран, а вас всё нет как нет.

– Благослови, отче, – отозвался великий князь. – Идём на битву. Если не устоим – более с тобой не увидимся.

Старец прислонил мотыгу к оградке возле гряд. Пересвет уж был наготове – полил старцу на руки водицей и подал чистый рушник. Вымыв руки, отец Сергий благословил князя и бояр, а затем добавил, обратившись к Дмитрию Ивановичу и указывая на Пересвета:

– Возьми, сыне, брата нашего Александра в войско. Времена смутные. Ему уместней быть в строю ратников, нежели здесь с рушником и согнутой спиной.

Дмитрий кивнул, но по всему было видно, что не только благословения он ждал, но и духовного утешения, поэтому отец Сергий повёл князя в свою келью.

Дмитрий Иванович шёл за игуменом по узкой стёжке. Бояре, не считая возможным отстать, шли чуть в отдалении, а вместе с ними и Яшка, и Пересвет, и вся братия. Все понимали, что разговор важный. А вдруг посреди разговора великому князю или игумену понадобится чего? И покличут кого?

Так и остались они возле кельи, когда отец Сергий и его гость вошли внутрь.

Войдя вслед за старцем в избушку, Дмитрий перекрестился на образа, сел на скамью.

– Терзаюсь я, отче! Помоги! – Дмитрий был сам не свой.

– В чём терзания твои? – тихо спросил Сергий. – Разве не пришли тебе на подмогу твои родичи Рюриковичи, князья междуреченских княжеств?

– Пришли, – горько усмехнулся Дмитрий. – Но верю я только Андрею Ростовскому да ярославским князьям. Ну, ещё Боброку, конечно, верю. Но он-то не Рюрикович.

– Не так уж мало! – молвил Сергий. – Верь и другим. Тебе воздастся по вере твоей!

– Как выйду я на битву, имея за спиной грызущуюся меж собой свору предателей? – Дмитрий уставился на трепещущий огонёк лучины. – Каждый меня хоть раз да предал! Каждый в Орду с ябедами таскался. Где их отчина? Здесь иль в Великой Степи? Ах, отче! Долог будет наш путь. Биться придётся в чужой земле, вдали от родных стен. Случись беда – некуда бежать, негде укрыться.

– Дела Мамая не краше твоих. И он мыкается средь людей ненадежных, алчных. В войске темника кого только нет: и люди латинской веры, и магометане, и те, кто деревьям да камням поклоняется.

– Войско хоть и многоликое, но сплочённое непомерной алчностью, – возразил князь.

– А твои-то? – хитро спросил Сергий. – А Рюриковичи тоже из алчности воевать вознамерились?

– Какая там алчность! Если не выстоим, тогда Батыево разорение материнскими ласками покажется.

– Вот то-то и оно! – подхватил старец. – Сошлись двое бойцов. Один жаждой наживы движимый, а другой очаг свой и веру от поругания обороняет. Ответь-ка мне, за кем останется победа?

Но Дмитрий словно не слышал, бормотал:

– А тесть мой? А дед моих детей? Как гляну в очи старого лукавца, так думаю одно: какие беды для меня измышляет его неспокойный разум? А если презлое? А если преподлое?

– Ты рожден повелевать и управлять неспокойным стадом людским, – наставительно сказал отец Сергий. – Если боишься быть преданным – тебя предадут. Если боишься быть отвергнутым – тебя отвергнут. Отринь страх, ступай с Богом – и победа будет на твоей стороне. Не помышляй о злокозненных замыслах неверных друзей и тайных врагов. Побратайся с ними общей участью и победа будет на твоей стороне.

Дмитрий задумался, но по всему было видно, что теперь согласен он с игуменом.

Сергий же добавил:

– Ещё кое-чем помогу тебе, сыне, кроме наставительных словес. Из братьев здешней обители возьми с собой не только Александра, но и Андрея.

– Возьму, если велишь, отче. А что за Андрей такой?

– В миру Ослябей прозывался. Я уж хотел постричь его, но раз такое дело… – молвил Сергий.

– Александр Пересвет известен нам. Он храбрый боец, – отвечал Дмитрий. – А Ослябя…

– Не веришь ему? – Сергий снова улыбнулся. – А ведь я говорил тебе отринуть страх предательства.

Дмитрий вскочил. Он чувствительно ударился головой о низкий потолок кельи. Землянка содрогнулась.

– Не воюй с нами, Дмитрий Иванович! – засмеялся Сергий. – Пощади смиренных иноков, сядь!

Князь сел, но продолжал громогласно твердить своё:

– Ослябя – перемётная сума! Кому только ни служил! И у Ольгерда подвязался, и у родичей моих в Нижнем Новгороде, и по степи таскался, будто в плену. А на самом деле? Не дознатчик ли он Мамаев?! А слыхал ли ты, отче, о кровавой травле в Нижнем, которую Ослябя учинил? Мордва, конечно, предала нас, но травить охотничьими псами людей княжеского рода. Достойное ли дело? Люди говорят, будто Ослябя ходил между телами и добивал живых. Будто даже псы, крови человеческой вкусившие, шарахались от него, поджав хвосты. И не только этим грешен Ослябя.

– Тем шире для него будут открыты врата Царствия Небесного, – тихо ответил старец. – Разве не сказано, что от одного раскаявшегося грешника на небе будет больше радости, чем от девяноста девяти праведников, которым не в чем каяться[96].

– А раскаялся ли Ослябя? – с сомнением спросил великий князь.

– Два года живёт в обители, – отвечал Сергий. – И я вижу, что раскаяние его искренне. Потому и поручаю Андрею тебя самого.

– Ему меня? – Дмитрий опешил, но возражать не посмел.

– Верь ему, как я верю, – сказал старец. – Тебе воздастся за это победой.

* * *
Войско шло к Дону, вбирая в себя новые полки. Сторожа кружила по окрестным волостям, далеко уходила вперед, старясь заранее обнаружить вражеское войско. Яков неделю не сходил с седла. Уморил и быстроногую Стрелу, и того коня, которого взял на замену, и сам уморился. Оставалось только дивиться, глядя на отца и его неутомимого Севера. За то время, что войско с обозом шло от Москвы к Дону, Никита с Яковом под Ослябиным водительством успели налегке прочесать южные волости Брянского и Рязанского княжений. И не напрасно. Видели и воинство литовцев, и Олега Рязанского с большой дружиной. Ослябя волновался, не спал ночами, буравя тяжелым взглядом уголья потухшего костерка. Никита с опаской посматривал на Яшкиного отца, слушался без прекословий и всё больше отмалчивался.

* * *
Догнали войско возле Дона, когда оно встало лагерем на правом берегу реки. В первые дни сентября воздух казался прозрачен, а вода в Дону – темна и глубока. Два дня держали совет. Ослябя торопил князей, поминал неясные намерения союзников Мамая. Наконец Дмитрий принял решение: строить переправы, переходить реку и переправы за собой порушить. Так и сделали. Перешли реку в том месте, где Дон неширок и сливается с медлительной Непрядвой. Там от реки к равнине поднимался пологий склон – было где коннице разбежаться. Снова стали лагерем, снова собрались на совет.

– Как насядет Мамай, так под гору кубарем покатимся, – молвил мрачно воевода Боброк Волынец.

– Будем живы – не покатимся, – отозвался братаник великого князя Владимир Андреевич.

– Нам жизнь подневольная ни к чему, – поддержал его елецкий князь Фёдор Иванович, чуть ли не больше всех натерпевшийся от татар. – Катают нас мамаевы мурзы, как коты нитяной клубок. Уж мочи нет терпеть. Лучше смерть в бою, чем такая жизнь.

– Будем стоять, где встали, – подытожил Дмитрий.

* * *
Яков с Никитой Тропарёвым и с Семёном Меликом ушли в дозор, не дожидаясь окончания великокняжеского совета. Возвратились быстро, ведя на хвосте полусотню степных всадников, которые, увидев русский стан, тут же поворотили назад. Так враги узнали друг о друге, так сошлись в бескрайних степях Задонья. На следующий же день над горизонтом поднялись дымы костров вражеского войска. Русская рать начала построение – глубоким, во много рядов строем.

– Я доволен, – говорил Андрей Фёдорович, князь Ростовский. – Левое и правое крылья лесами и оврагами защищены. Там коннице не разогнаться. Впереди чистое поле. Далеко видать!

Ростовский родич Дмитрия Ивановича восседал на жеребце, таком же кряжистом, как и сам. Из-под налобья тяжёлого шелома он всматривался вдаль, глядя то в сторону русского войска, то в сторону вражеского.

– Глубокий строй – наша удача, – кивал седой головой тесть великого князя Дмитрий Константинович. – Супостат увязнет, силы растратит, и тогда…

– Тогда ударит Засадный полк, – подтвердил князь Андрей. – Там Боброк Волынец, воевода опытный, хладнокровный, расчётливый. Кидаться в драку попусту не станет. Вытерпит, выждет. Владимир Храбрый при нём как раз кстати. Храбрость и расчет! Вот залог их успеха, когда нам станет худо!

– Зачем злое пророчишь? – прорычал Дмитрий Иванович. – Не будет худа! Победим!

Великий князь хорошо был виден войскам в высоком шеломе, алом плаще, в блеске доспехов. Князь встал перед Большим полком – самым многочисленным, лучше всех вооруженным, спаянным давним боевым братством. Вместе на Воже били супостата, вместе вышли на новую битву!

– Мне бы перейти к Передовому полку, – говорил Дмитрий Иванович Андрею Фёдоровичу. Вижу там моего Пересвета. Он славный воин, не даст ратником обратиться вспять. Но если и я буду там, они дольше продержатся, больше врагов изведут…

– … и сами полягут. И ты вместе с ними, – добавил кто-то.

Андрей Фёдорович обернулся к дерзкому говоруну. Кто осмелился пророчить гибель полководцу накануне битвы? Ослябя! Опять тут на своём Севере вертится!

– Езжал бы ты, боярин Андрей на Правую руку, к Ольгердовичам, – раздраженно отмахнулся Дмитрий. – Там твой товарищ и земляк Димитрий Брянский соскучился уж.

– Я поеду, куда укажешь, но сначала позволь сказать слово…

– Вторую неделю только тебя и слушаю! – сказал великий князь.

– Пусть говорит! – рявкнул Дмитрий Константинович.

– Говори, Ослябя! – махнул рукой Дмитрий Иванович. – Говори скорей и убирайся к полку Правой руки, к своим землякам!

– Отдай мне свои доспехи и коня. А мои возьми себе.

Великий князь изумился, глянул на Ослябю пристально. Нет, умом любутский боярин не повредился: взгляд ясный, безумием не замутнённый.

– Мы с тобой одного роста, – тихо продолжал Ослябя. – Моя кольчуга не будет тебе мала. Ты останешься здесь, а я поеду в Передовой полк. Видя в своих рядах главу воинства, он дольше продержится, больше врагов положит.

– А с бородой своей серой что сделаешь? – насмешливо спросил Дмитрий Иванович. – Неужто никто не знает, что у великого князя борода русая? Никто тебя со мной не спутает! А даже если б и могли спутать, не дам я тебе своего доспеха! Не достоин ты его надеть!

Суздальско-Нижегородский и ростовский князья с редким единодушием приняли сторону Осляби.

– А ведь истину рекёт! – воскликнул Дмитрий Константинович. – Хоть борода у него и серая, а прав он в том, что доспехи твои, Дмитрий Иванович, пусть лучше вместо тебя кто другой наденет. Так сохраннее будешь. Нельзя, чтоб тебя убили или в полон взяли.

– Дело толковое предлагаешь, Ослябя! – ревел Андрей Ростовский.

– Не дам ему свои доспехи! – упёрся великий князь. – Не позволю, чтоб ему княжеские почести воздавались! Пусть и по незнанию воздавались! Недостоин!

Тут подал голос Михаил Андреевич Бренок, до сих пор стоявший в конном строю Большого полка среди других ближних людей и любимцев великого князя. Бренок выехал чуть вперёд.

– Великий князь, окажи милость. Дозволь, твой доспех надену я. У меня и борода русая. И ростом я с тебя. А помнишь, как в наши юные года тётка твоя подслеповатая Мария меня с тобой перепутала?

– Помню, – улыбнулся великий князь и смягчился сразу, гневаться перестал. – Тебе эту милость окажу. Достоин.

Бренок, не сходя с коня, поклонился.

– На том и порешим, – вздохнул Дмитрий Иванович и, будто пересилив себя, добавил: – А тебе, Ослябя, за совет спасибо. Хоть и недостойный ты человек, а разумный.

– Тогда и я о милости попрошу, – ответил Ослябя. – Дозволь, великий князь, вместе с Бренком в Передовом полку стоять и оборонять так, как тебя бы оборонял.

– Дозволяю.

И вот уж Дмитрий Иванович надел Бренкову кольчугу и шелом, сел в седло Бренкова коня, а Бренок в доспехе великого князя и с алым плащом на плечах, сидя в седле княжьего скакуна, помчался в сторону Передового полка. Рядом мчался знаменосец со стягом Спаса Нерукотворного. Ослябя на Севере – следом.

* * *
Впервые в жизни стали рядом, плечом к плечу братаники – Сашка Пересвет и Андрей Ослябя. На супротивной стороне поля клубилась вражеская конница. Вот из гущи войска выскочил всадник. Его огромный конь попирал копытами земную твердь. Казалось, земля Задонья стонет под их ударами. Пересвет и Ослябя видели воздетое к небу древко огромного копья, с металлическим наконечником. Видели они матовое сверкание доспехов, слышали оглушительный клич:

– Чолубэ ипать еху! Сувать, имать тую-ю-ю-ю! У-у-у-у-у!

Всадник взревел, подражая вою штормового ветра. Конь его встал перед строем русичей, замер, словно изваяние. Тут же откуда-то выскочил на коне Яков.

– Это ж Челубей! – вскричал Яшка. – Тупая орясина…

– …и почти что твой родич, – насмешливо добавил Пересвет. – Он ведь твоим деткам целых два года отцом был. А ты их увёз. И бабу его. Видать, Челубей изобиделся. Крови теперь требует.

– Ипать тую!!! – словно услышав слова Пересвета, взревел Челубей.

– Ну, так я прятаться не стану! – захорохорился Яшка. – Выйду против него.

– Детей своих сиротами сделать торопишься? – возразил Ослябя. – Даже не помышляй о таком!

– Один раз его одолел и второй раз одолею! – не унимался Яшка.

– Ты его в пешем поединке одолел, а теперь дело другое, – строго сказал Ослябя. – Глянь, какое у Челубея копьё!

– Ну и пускай!

– Не-ет, – протянул Пересвет. – Против него пойду я. У исполина этого конь огромен, копьё длинно, рожа ужасна. Да разве не видывали мы длинных копий и страшных рож? Сейчас узнаем, какой он в бою!

– Дядя, да как же?! – гнул своё Яков. – Это моё с ним дело!

– Нет, – отрезал Ослябя.

Яков покорился, но всё-таки решил хоть словом помочь Пересвету:

– Дядя, противник твой мечом вовсе не владеет. Коли ты копьё его разрубишь – считай победа за тобой. У него, конечно, и шестопёр увесистый, но сам-то он – просто тупая орясина. Слышь, как вопит?

– Мею тую ипать!!! – ревел среди поля Челубей.

– Разрубить Дрыною копьё? Да оно толщиной с десятилетнюю березу! Тут топор нужен! – покачал головой Пересвет и посмотрел в сторону Челубея, будто примериваясь ударить.

– Он его петлями к плечу, да к предплечью крепит, – говорил Яков. – Бьет острием в нагрудный доспех со всего скоку, вышибает из седла. Коли противник шею не свернет – значит, быть ему живым. Если свернет – его неудача.

– Это ты на потешных поединках видел, – зло усмехнулся Ослябя. – А теперь он наконечник-то заточил. Остро заточил. Насадит супротивника на копьё, как на вертел.

– Ну, так и я его насажу, – сказал Пересвет и заорал, обращаясь к строю ратников: – Эй, братья! Кто из вас имеет самое длинное копьё? Выходи-ка наперёд!

Выбрав себе копьё, Пересвет принялся расстёгивать пряжки доспеха.

– Что ты творишь, дядя?! Зачем снимать доспех?! – закричал Яков.

– Без доспеха я вёрткий, – ответил Пересвет. – Глядишь, и уклонюсь от копья-то Челубеева, и сам ударю.

Не слушая более никого, Сашка избавился от доспеха. Обмотав конский повод вокруг луки седла, чтоб не занимал рук, взял копьё в правую руку, а в левую – Дрыну. Послушный Радомир готов был повиноваться и без повода, по воле хозяина рванул навстречу супротивнику.

Яков посмотрел на поле. Пересвет и Челубей неслись навстречу друг другу по ещё не утоптанной траве. Скоро её потопчут, скоро она обагрится кровью ратников!

Оглушительный рёв висел над полем. Челубееву грудь закрывал всё тот же памятный Якову доспех из толстой кожи, с нашитыми металлическими пластинами и кольчужной юбкой. Голова воина по-прежнему оставалась без шлема. Пересвет был вовсе без доспеха. И копьё у Сашки оказалось короче на целый локоть или даже на полтора, но зато в другой руке была Дрына.

Пересвет нёсся на врага. Борода вздыблена, губы сурово сомкнуты. Выражение на лице сосредоточенное.

– Он мертвец, – тихо произнёс Ослябя.

Яков видел, как от строя на противоположной стороне поля отделились ряды пехоты, закрытые высокими щитами, – генуэзцы. Мамай не хотел дожидаться конца поединка.

Тем временем Челубей и Пересвет сшиблись. Сашка наклонился чуть влево, уходя из-под удара своего супротивника, но кованый наконечник длиннющего татарского копья всё-таки вошел в Сашкино тело, распорол бок. Зато сам Сашка ткнул своё копьё туда, куда хотел, – в середину кожаного нагрудника, в просвет меж пластинами – да так ткнул, что оно осталось торчать там. Челубей содрогнулся, охнул, безвольно опустил руки. Кожаные петли, помогавшие держать огромную его лесину, именуемую копьём, сползли. Лесина с окровавленным наконечником шумно упала в траву, но ещё до того мгновения взвилась в воздух и опустилась на шею Челубея огромная пересветова Дрына, снесла татарину голову. И вот уж разумный Радомир скачет к строю Передового полка, неся на себе довольного Сашку, а у Сашки из бока хлестает кровь, да так сильно, что залила и штаны, и сапог. Всего-то минутка прошла, и Пересвет среди своих, но самому сойти с коня уже не осталось сил.

Ослябя и Яков, спешившись, сняли Пересвета с седла, положили на землю. Яков не изумился, увидев огромную рану на дядином правом боку. Вокруг неё вся рубаха, вышитая руками Зубейды, сделалась алой, мокрой. Радомир стоял рядом, низко склонив печальную голову.

– Я победил! – Сашка улыбнулся, заметив Якова. – Я остался в седле, а Дрынушка срезала с плеч его башку. Эх, храбрый оказался этот Челубей. Только вот рожа уж больно страшна. Думал, от страха помру, а оно вот как…

– Гляди-ка, Пересвет помер! – сказал кто-то из ратников и тут же сам упал замертво, сражённый вражеской стрелой.

Яков, не долго думая, схватил щит, прикрылся им. И вовремя! Тут же в окованное железом дерево вонзились жала шальных стрел. Ослябя оказался тут как тут, рядом под щитом.

– Скачи в лесок, в Засадный полк! Теперь ты под началом у Боброка Волынца, там твой конь нужнее! – приговаривал Андрей, прикрывая Якова щитом, помогая взобраться в седло. – И передай весть, что великий князь не в Передовом полке.

– А где же? – удивился Яков, который сам видел, что вот тут рядом мелькает всем знакомый алый плащ и золочёный островерхий шлем.

– Пускай не верят глазам своим. В княжьих доспехах – не Дмитрий Иванович, а Бренок. Так и скажи Боброку. Пускай не вздумают раньше времени с места срываться и человека в красном плаще выручать. Его я выручать стану.

Стрелы свистели у них над головами. Рядом ложились на землю ратники Передового полка.

– Держись, отец! – прокричал Яков напоследок. – Только держись, не погибай!

* * *
Генуэзцы шли вперед, не сбавляя шага, не размыкая строя. Прикрытые высокими щитами спереди, сверху и с боков, они не боялись вражеских стрел. Ослябя, сидя в седле, сжимал в руке короткие копья, ждал, когда латинские пехотинцы подойдут на расстояние броска. Из-за спин Передового полка в фалангу генуэзцев плотною тучей летели стрелы, но редкая из них достигала цели. Супостаты приближались. Ратники передового полка слышали слитный грохот – это в центре строя генуэзцев работали барабанщики. Ослябя видел и надвигающиеся справа и слева тучи вражеских всадников. Их увидели и лучники Большого полка, стоявшего за спинами Передового. Увидели и начали пускать стрелы по новым целям. Ослябя слышал сигнал трубача. Видел, как от Правого и Левого полка отделились отряды и сшиблись с неприятельской конницей, обходившей Передовой полк. Пыль поднялась в месте стычки. Когда она улеглась, Ослябя увидел спины отступавших ордынцев. А вот генуэзцы всё приближались.

– Положим латинян, братья! – и Ослябя одно за другим метнул три коротких копья в один и тот же щит.

Щит упал. В строю образовалась едва заметная брешь.

Ослябя извлёк из ножен меч и дал пятками по бокам коня.

– За православную веру!

* * *
Яков видел, как медленно, но неотвратимо погибал Передовой полк. Видел, как латиняне в тяжёлых доспехах, с длинными пиками, теснили конников Большого полка, пытавшихся помочь. Видел, как исчез боевой порядок Передового полка.

– Началась резня, – произнес Боброк Волынец.

– Побоище, – подтвердил Владимир Андреевич. – Почему нам не вступить в бой? Их же перебьют!

– Терпи, Володимер. То ли ещё будет!

Над их головами шелестела изумрудная, с частыми крапинами желтизны листва березовой рощи. Яков слышал отдаленный лязг металла, выкрики, видел падающих замертво людей. А рядом стояли его товарищи – ратники Засадного полка. Стояли так же, как он, всматриваясь, прислушиваясь, страдая.

– Чего ёрзаешь, Яшка! – усмехался Боброк. – Это тебе не в стороже служить: налетел, порезал и утёк. Тут весь терпёж потребуется. Сиди смирно!

– Я сижу…

– А зачем в седле-то? За отца боишься? Не бойся! Более одного раза его не убьют! А ну слезай с седла!

И в тот же миг Яков увидел среди общей сумятицы реющий над полем лик Спаса Нерукотворного – стяг великого князя – и фигуру в красном плаще под ним. Бренок жив! «Значит, и мой отец, Бренка оберегающий, тоже жив наверняка», – подумалось Якову.

– Жив-то он жив, – словно угадав эти мысли, пробормотал Боброк. – А Передовой полк пал весь.

– И генуэзцев отправил в жаркое пекло, всех до одного отправил! – добавил князь Владимир.

Вот на Большой полк надвигалась туча татарской конницы. Навстречу татарам набирали ход тяжёло вооружённые русские всадники…

…Так смотрели они не час и не два, как об истерзанный русский строй бился прибой ордынского моря. Свист стрел давно утих, небо над битвой очистилось, колчаны опустели. Солнце миновало зенит. Стояла страшная, удушающая жара.

Обе армии смертельно устали. Те, кто час назад были полны сил, ныне валялись на земле, тяжело дыша и с тоской ожидая новой сшибки. А Боброк Волынец всё стоял с Засадным полком под сенью плакучих берёз. Суровым, неподвижным сделалось его лицо. Третий раз уж Никита Тропарёв предложил ему ковш с водой, а воевода всё отказывался. Не ел, не пил. Владимир Серпуховской сидел у ног его коня, сняв шелом, уронив голову на руки. Невмочь стало смотреть братанику великого князя, как гибнет русское войско. Сколько ни старался, Яков уж не мог отыскать взглядом стяг со Спасом Нерукотворным.

– Дмитрий Михайлович! – Яков ухватил Боброка за стремя. – Когда же…

– Ждём своего часа, парень! Это тебе не в стороже служить!

* * *
Князь Владимир злился. Дважды садился он в седло и дважды спускался наземь, вняв уговорам Боброка.

– Не горячись, Владимир Андреевич! – приговаривал старый воевода. – Ещё не настало наше время. Сложить головы успеем. Но нам ведь надо и врага успеть победить!

Яков видел, как вал ордынских всадников оттеснил полки Левой руки и вклинился в ряды Большого полка. До ушей донеслись победные вопли татар. В воздухе мелькали отрубленные головы русских ратников, воздетые на копья. Ордынцы праздновали победу.

– Наше левое крыло удирает, – буднично сказал Боброк Волынец. – Поможем ему оборотиться вспять, на врага. Теперь пора. Ребята! На конь!

* * *
Они ураганом вылетели из рощи.

– Ру-у-у-у-у-сь! – вопили ратники Боброка Волынца. Им отвечал утробный вой вражеского войска. Погибель посверкивала в руке Якова, ждала своего времени, чтобы утолить жажду крови. Конь в бешеном галопе разбивал в прах сохлую траву. Вот они, татары. Вот стали различимы раскосые глаза, неясные пока узоры чеканки на их шлемах. «Успеешь рассмотреть, как ближе сойдёшься», – сказал себе Яков. Он посматривал на стяг Владимира Храброго и мчался за ним, занося Погибель для первого удара. Виделся Яшке и Никита Тропарь с разверстым в крике ртом. Вот Никитов булатный меч валится в кровавую траву, валится вместе с правой рукой Никиты. Теперь уж точно конец?

Яков взмок, устал и потерял щит, прежде чем мир в глазах накренился, перевернулся, и затем наступила тьма. Сверху надавило тяжёлое тело коня, утыканное вражескими стрелами, погребло под собой умирающего всадника.

* * *
Ослябя, словно пьяный, бродил по полю. Засматривал в лицо каждого покойника, каждому раненому говорил слова ободрения и втыкал рядом с ним в землю древко со стягом иль простое копье. И упрямо звал и звал своего сына по имени.

Спускались сумерки, Ослябя устал, скинул с себя шелом, наплечники и нагрудник, отжал мокрую от пота рубаху. Пот слепил глаза, и сперва Андрей подумал, что обознался. Потряс головой и пал на колени. Перед ним на земле лежала Погибель, чью рукоять всё ещё сжимала знакомая маленькая рука. Смертная бледность кожи явственно проступала даже сквозь загар. Почти всё тело скрывалось под трупом утыканного стрелами коня. Видно было лишь растрёпанный русый затылок и часть спины, прикрытую кольчугой. Ослябя совсем пригнулся к земле, отвёл чуть в сторону русые волосы лежащего, чтобы опознать его. Сомнений не осталось.

Сначала Ослябя вытащил из руки мёртвого сына Погибель, потом нашёл в себе силы вызволить его из-под убитого животного. Отдышался, помолился и взвалил тело сына на плечи. Он нёс свою ношу в сторону Дона, туда, где стояли телеги обоза. Оттуда слышалась русская речь. Туда сходились те выжившие, которые могли идти. Туда сносили раненых.

На этом пути Ослябю нашёл Север. Конь милостиво позволил положить себе на седло мёртвое тело. Так дошли они до Дона, где в зарослях ивняка Ослябя оставил Якова, прикрыв ему лицо своей рубахой.

– А теперь пойдем князя Дмитрия искать, Север, – устало сказал Ослябя. – Куда ж он запропал-то в Бренковом доспехе? Ведь и не узнать могут. А не должно князю брошену быть, нельзя.

Они пошли рядом, назад, на поле боя. Всадник держал коня за повод, потому что не хотелось тратить силы на то, чтоб садиться в седло, да и с высоты седла хуже были видны лица лежащих воинов.

– Ты не кручинься, Север, – едва шептали Ослябины губы. – Яков умер, а я не помру. Я до-о-олго стану жить. Мне все муки ещё надо отмучиться, все беды претерпеть и до прощения добрести.

Так шёл Андрей Ослябя, пока вдруг справа, на лесной опушке, возле дубравы не послышались радостные крики:

– Здесь он! Великий князь здесь!

Уж не морок ли это? Превозмогая себя, Ослябя сел в седло и поехал в ту сторону. Не доезжая дубравы, увидел двух ратников, которые хлопотали возле третьего, лежащего в тени под сломанной берёзой. Они поили того водой из фляги, утирали кровь и пот с лица. Глянув на лежащего, Андрей сразу признал Бренковы доспехи. Значит, это в самом деле великий князь!

Меж тем Дмитрий Иванович с помощью одного из ратников поднялся на ноги, а второй ратник уж вскочил на своего конька и помчался в сторону русского стана, не переставая возглашать:

– Жив великий князь! Нашёлся!

– А! Ты здесь, Ослябя… – устало произнёс Дмитрий, наконец увидев того на поляне. – Сказали вот тут мне… что Мамай разбит и бежал… Победили, стало быть, превозмогли…

– Превозмогли.

– А где Бренок? Жив?

– Пал. От стрелы я его не уберёг.

– Зато меня уберёг, – сказал Дмитрий. – Уберёг своим советом. Прав был Сергий, когда поручил меня тебе. Прав.

Ослябя хотел слезть с коня, чтоб предложить его великому князю, но Дмитрий махнул рукой:

– Ступай с Богом. Сейчас братаник мой Володимер приедет. И коня приведёт, а тебя на своей службе более не держу. Возвращайся в обитель или ещё куда – куда душа твоя желает.

* * *
Ослябя положил бездыханное тело Пересвета на телегу рядом с телом Якова. Похлопал возницу, Никиту Тропаря по усталой ссутуленной спине, спросил хрипло:

– Как ты, Никита? Сможешь ли править одной рукой?

– Как не смочь, – кривясь, ответил тот.

– Смотри, друже. Вези их, чтоб не тряско им было, хоть они и мёртвые.

– А как же ты, Андрей Васильевич? Не поедешь?

– Нет.

Ослябя, уже одетый в чистую рубаху и кафтан, достал из-за пазухи перепачканный кровью свиток, обёрнутый в кусок чистого холста.

– Это Яковлево письмо. Довези свиток до Москвы да непременно отдай Агафье, жене Яковлевой. Знаешь её?

– Как не знать!

– Непременно отдай! – Ослябя отдал свиток Тропарю и сел в седло.

– Эй, дядя! – бросил Никита. – Ты бы отдохнул. Смотри: сам едва в седле держишься, да и конь твой устал.

– В посмертии наш отдых, – нехотя ответил Ослябя.

Тут вдруг заметили они, что бродит по полю странной масти конь, вороно-пегий, словно обрызганный белой краской. Конь был под татарским седлом, а уздечки не было. Знать, порвал и сбросил уздечку.

Он медленно приближался к русскому стану, но избегал людей, не позволял подойти к себе даже на двадцать шагов. Если кто пытался приманить, конь пугливо косился, отступал, отбегал, а затем снова возвращался, прислушивался и всё шёл, шёл в сторону русского стана, как будто привлекаемый русской речью. Видно, в своё время привык к ней, но не всякого русича желал иметь в хозяевах.

– Ручеёк?! – воскликнул Никита. – Да неужто? Отыскался!

– Поздно ты отыскался, – промолвил Ослябя. – Некого тебе уже возить.

– Возить всегда есть кого, – возразил Никита.

* * *
Сон бежал от Никиты, словно опытный тать от городской стражи. Не так тревожило непрестанное нытье старых ран, как неотвязное беспокойство, странная тоска-печаль. Всё грезились ему свист стел, вопли раненых, умирающих людей и коней, звон стали, собственная окровавленная рука, сжимающая меч. Вот она лежит под копытами коня, словно чужая. Вот он летит из седла, теряя разумение, прощаясь с жизнью. А то вдруг приходила покойница-жена, безвестно сгинувшая в московском пожаре в 1382 году. Исчезла из его жизни Серафима так, словно и вовсе не бывало. Ни локона от жены не осталось, ни оплавленного крестика, никакой иной памятки. Исчезла вместе с домом и утварью. Но тут наладилась она из-за печи по ночам выходить. Простоволосая, в перепачканной сажей нижней рубахе, с опалённым жаром лицом. Молча, пристально так смотрит, руки к груди прижимает. И ни слова не говорит. Хоть бы раз укорила, дескать, быстро наново женился, молодую взял за себя, шуструю да грудастую.

Оставив бессонное ложе, Тимофей облачился в кольчугу, перепоясался мечом. Привык уж управляться одной рукой, да и Любашка, заслышав звон кольчужных колец, поднялась, помогла. В предрассветных сумерках, летом всегда прозрачных, Никита поднялся на стену. Далеко внизу, под стеной, за мостом, возжигая в оконцах жёлтенькие огоньки, медленно просыпался посад. Тимофей смотрел вдаль, на втекающую в Боровицкие ворота дорогу. Там за посадом, за полем темнела стена соснового бора. Дорога выползала его таинственных недр, подобно песчаной змее.

Вдруг почудилось ему, что смотрят на него из чащи внимательные глаза. Будто тихий голос вопрошает: кто этот седобородый стражник в кольчуге и шеломе, с мечом на поясе, бродящий по стене московского кремника? Уж не Никита ли Тропарёв? Сколь боёв пройдено, сколь опасностей пережито! Ан и память-то стала подводить. Иной раз начнёт старый стражник внучатам байки травить да и запнётся на полуслове. Да и служба стала тяжела. Бывало, и не дослышит, и не доглядит, и не поспеет. Однако всё служит, и со службы не гоним, потому что чует Никита ворога загодя, нутряным неистребимым беспокойством.

И в этот раз тревога разбудила его, ноющая тоска, но не та, что предшествует схватке, а та, что бывает, когда встречаешь давнего приятеля, которого не видел много лет, и не знаешь, как с ним говорить, ведь будто чужие вы.

Никита не смог бы разглядеть путника, не смог бы расслышать тихую его поступь, но знал, что тот уж миновал поле, прошёл по пыльным уличкам посада, подходит уж к мосту.

Странник достиг ворот на рассвете, седой как лунь, смуглолицый, прямой старик, в монашеской одежде. Уселся под стеной, положив рядом избитый посох и плетёную из лыка котомку. Замер, прикрыв глаза. Видать, ждал, пока ворота откроют.

Тимофей спустился со стены и, ловко орудуя левой рукой, вместе с другими стражниками снял засов на воротах башни, отвалил створки на стороны. Теперь можно было и к старику подойти.

Старик молчал, словно не замечая никого. Открыл глаза, посмотрел прямо перед собой на просыпающийся посад, на бревенчатые домишки, на яблоневые садики за стенами высоких тынов, на вялую утреннюю суету людей. Затем повернул голову и проследил за повозкой, которая въехала в только что отворённые Тропарём ворота. Странник прислушивался к грохоту колёс и к разговору Никиты с возницей – должен же был стражник спросить, что в повозке!

– Напиться бы… – промолвил странник тихо.

Тропарь, вглядываясь в его лицо и пытаясь уловить знакомые черты, ответил:

– Там, в сторожке привратника, в сенях кадка полна свежей водой. Пойдём, напою тебя.

Старик устало поднялся, побрёл за Никитой к дверям сторожки, а Никита уж вынес ему полный водой расписной ковш и спросил, протягивая:

– Откуда и куда путь держишь, старче?

Старик принял подношение, испил воды, утёрся. Печально усмехаясь, он рассматривал жар-птиц, беззаботно порхающих по лазоревым цветам, гроздья осенней рябины на причудливо изогнутой ручке ковша, молвил задумчиво:

– Иду от Царьграда. Год в Киеве пожил, в лавре, а ныне в Радонеж иду. Да устал что-то. Решил на Москву зайти, внуки здесь у меня. Да вот не знаю, как Москва-то меня примет…

– Как примет? – удивился Никита. – Как любого пришлого чернеца. С радостию…

Тут только приметил он на высоком лбу старика, над правой бровью странную фигурку скачущего вепря – татарское клеймо – и добавил:

– Тем более что ты, старче, судя по клейму, в ордынском плену томился. Долго ли маялся?

– Не упомню, добрый человек. Много времени минуло, память стёрлась. А ты давно ли при воротах служишь?

– С той поры как ворота навесили, с тех пор и служу. По утру, как сейчас, отпираю. Когда колокол к вечерне благовестит – запираю. Был я разведчиком у Дмитрия Ивановича, в дальнюю сторожу, в степь ходил. А теперь видишь, – Никита указал на пустой рукав. – Огрузнел, лишь на то и годен, чтоб воротинами управлять. Многословен стал, а поговорить-то не с кем. Всех товарищей старых Господь прибрал.

Теперь они сидели на лавочке возле входа в сторожку, а Москва уж пробуждалась. Мимо них ездили телеги, шествовали верховые кони, сновали пешие люди. Слышался колесный скрип, лошадиное ржание, нарастающий многоголосый гомон. Запахло дымком и квасным суслом.

* * *
Никита подскочил, судорожно перекрестился, когда в клубах рыжей пыли совсем рядом с лавкой внезапно пронёсся огромный конь сивой масти. Шея дугой изогнута; глаза, словно жаркие уголья; копыта, словно молоты; хвост, словно полковой стяг. На нем, низко склоняясь к мощной шее – маленькая фигурка.

Длинные полы чёрных одежд бьются, словно крылья. На голове чёрный плат. Женщина. Монахиня? Нет, не монахиня: ишь, косы-то длиннющие по ветру вьются. Полуседые, они словно перекликаются с мастью коня её сивого. Следом за ней скачут двое молодцев. Младшему – лет двадцать на вид. Оба вооружены. Один – луком, а другой – длинной пикой. Всё в этих молодцах хорошо, да только кони у них мастью не вышли – вороная, а испорчена белыми крапинами. Такие пегие кони всё больше у степняков бывают. Да и сами молодцы глазами на татар похожи, но повадки нетатарские. И одёжа не татарская. И сами кричат по-русски:

– Эгей, матушка!

Скачут прытко и всё ж не стремятся обогнать сивого жеребца с чёрной всадницей.

За ними бойко скакал ещё один молодой вороно-пегий жеребчик. А на жеребчике – мальчишка лет шести. В синем кафтанчике, красных сапожках, русоволосый, тонколицый. Мал ещё, а сидит в седле под стать опытному наезднику.

– Тятя! Дядя! – что есть мочи закричал мальчишка, два раза ударив коня пятками. – Бабушка! Меня обождите!

А жеребец, повинуясь всаднику, прибавил прыти, рьяно бил копытами рыжую дорожную пыль.

В мгновение ока все пронеслись мимо и исчезли за поворотом посадской улицы. Странник, глядя им вслед, встрепенулся, вскинулся, ухватился за Тимофеево плечо. Ох, и хватка у старика, тяжёлая хватка, воинская.

– Ах, Агафья, Агафья! – качал головой Никита. – Степное семя! Ни удержу, ни проку! Не поймёшь её! В храм Спаса на Бору ходит исправно, богатые приношения делает. Батюшка её любит, почитает за твёрдую веру в Господа нашего. – Никита торопливо перекрестился и продолжил: – Но как проснётся в голове степная дурь, так вскочит Агафья в седло и ну носиться по полям, по лесам. Охотой это у них, у Ослябевых, называется. Видел, как понеслись? Куда? Зачем? Не страшатся башки своротить, не страшатся коней запалить! А коней-то видел? Для чего они разводят таких? Куда как лучше одномастные, а Ослябевым такое не любо. Был у них один пегий. Правду сказать, хороший конь, быстрый, выносливый, но вот масть эта… масть. Твердил я им, что незачем такое разводить. Нет, пустили на развод, и с тех пор пошли в их хозяйстве пегие кони.

Странник молчал долго.

– Вот и повидал я Агафью, – сказал он тихо. – Вот и внуков повидал, и правнука.

Владимир Дмитриевич Афиногенов Витязь. Владимир Храбрый

Из энциклопедического словаря.

Изд. Брокгауза и Ефрона.

Т. XII, СПб., 1891

ладимир Андреевич Храбрый - князь серпуховско-боровский, внук Ивана Калиты (1353-1410). По смерти старшего брата Ивана, Владимир остался единственным наследником Серпуховско-Боровского удела (1358). На московском столе, по смерти великого князя Ивана Ивановича (1359), сел почти такой же младенец, как и В., - двоюродный брат последнего, Димитрий, впоследствии Донской. Бояре и митрополит установили отношения между двоюродными братьями договором, по которому В. становится младшим братом Димитрия, т. е. признает над собой верховенство последнего. И В. добросовестно выполняет условия договора: в столкновениях Димитрия Донского с князьями суздальским и галицким, в отражении литовцев, начинающих набегать на русские волости, в обороне Москвы от набегов Ольгерда, в защите Пскова от ливонских рыцарей (1369) - везде В. участвует самолично, рука об руку с Димитрием. В 1371 г. В. вступил в брак с дочерью Ольгерда Еленой. В 1374 году он «заложи град Серпухов дубов», а чтобы привлечь туда население, дал «людем и всем купцем ослабу и лготу многу». По просьбе Владимира Сергий Радонежский пешком пришел в Серпухов, выбрал удобное для монастыря место, собственноручно положил основание храму, и таким образом возник Высоцкий монастырь. В 1375 г. В. ходил с Димитрием на Тверь, в 1376 г. один ходил на Ржев, а в 1377 г. с Ольгердовичем пустошил Литовскую землю и взял Трубчевск и Стародуб. За участие свое в Куликовской битве, как и великий князь, получил прозвище Донского. При последовавшем затем татарском нашествии на Москву (1382) разбитие В. татарского отряда близ Волоколамска имело решительное влияние на Тохтамыша: он поспешил удалиться из московской области. Года через три после того (зимой 1385-1386 гг.) В. ходил вместе с Димитрием на Новгород, который, впрочем, смирился без кровопролития. До 1388 г. двоюродные братья жили мирно. Но под названным годом летописи отмечают, что между ними «розмирье бысть». Одни видят причину розмирья в нежелании В. Андреевича отказаться от своего права на великокняжеский стол в пользу племянника, т. е. сына Димитрия, а другие - в захвате им волостей великой княгини. В том же году братья примирились. В самом начале княжения Василия Димитриевича у В. произошло несогласие с новым великим князем. В. выехал из Москвы сначала в свой Серпухов, а оттуда переехал в Торжок. Некоторые (Карамзин) причину размолвки видят в том, что великокняжеские бояре стеснили В. и не хотели дать ему надлежащего участия в правлении; возможно и то, что В. ожидал от великого князя новых волостей, но не получил их. По договору, состоявшемуся вследствие примирения их, великий князь дает В. Волок и Ржеву, которые впоследствии выменены были на Городец, Углич, Козельск и др. По этому договору В. обязывается без ослушания садиться на коня, т. е. участвовать в походах на неприятеля, не иметь притязаний на Муром, Тарусу и другие города, которые великий князь впоследствии примыслит себе, и оставлять свою княгиню и детей во время походов в Москве - черта, свидетельствующая о недоверии племянника к дяде. Из деяний последних годов жизни В. летописи отмечают поход его, по приказу великого князя, на Новгородскую землю, в 1393 г., и защиту Москвы в 1408 г., при нападении на неё Эдигея. В 1410 г. В. скончался и погребен в Архангельском соборе. У него было семь сыновей.



Часть первая

Глава 1. ПРИМЕТНЫЙ МЕДВЕДЬ


есмотря на позднюю пору, когда в сосновом бору темень сгущается так, что протяни руку и не увидишь своих пальцев и, кажется, все должно спать, начинают терпко благоухать хвоей деревья. Кто-то любит этот запах, а у кого-то - воротит с души!

Якушка, или Якутка - так зовут смолокуры тщедушного мальчонку, - привык к этому запаху и привык к дыму, поэтому отец взял сына и в этот сезон с собой в лес, чтобы палить для взрослых костры.

Больше ничего, как зажигать огонь и поддерживать его, ему не доверяли; правда, с помощью брата, который был чуть постарше, Якутка разливал готовую смолу по глиняным горшкам и запечатывал их деревянными крышками.

Сидит малец, охраняет ночной покой смолокуров, пихает в красную пасть костра древесные чурки или подбрасывает хворост; когда валит дым, комарье с испугом взмывает вверх, - радуется мальчуган. Он любит сосновый лес, он видел его с малых лет, ибо лес тесно примыкает к их небольшой деревушке недалеко от холмистого места Хотьково. В голове Якутки давно родилась мечта - пожить одному среди диких деревьев; но если, к примеру, братану Егору они действительно кажутся дикими и неживыми, Якутка знает, что они не такие: если прислушаться к шелесту листвы, то представятся они говорящими друг с другом… И что интересно, к телу Якутки не приникает ни один комар, чтоб попить кровушку. А на Егора нападает комарье, будто роем пчелы, когда их потревожишь в дупле. Прилипает к брату и разная лесная муха, словно он медом намазан.

Хорошо на душе у Якутки: любит он ночное время, треск костра, дружный храп смолокуров, доносящийся из полотняной палатки.

Вспомнил Якутка, что в тобольчике лежит пучок свежего лука и несколько морковок. На заветной полянке, одному ему известной, он успевает за сезон смолокуренья вырастить лук и морковку; гордится тем, что его зовут, на полном серьезе, «земледелец». Потянулся за тобольчиком, но услышал утробное урчание и увидел, как заграбастала тобольчик чья-то когтистая мохнатая лапа. А над самим Якуткой наклонилась огромная, как чан, голова…

- Пе-е-е-ест[97]! - заорал малец.

Из палатки выскочили смолокуры, на лицо черные, впору самому медведю испугаться. Но зверь стоял недвижимо и теребил в лапах тобольчик. Из его пасти текла длинная слюна. Как медведь так мог проголодаться в лесу - было непонятно.

- Да не пест это вовсе, а пестун! - сказал кто-то. Но другой, недолго думая, в нос зверю сунул горящую головешку.

Медведь взревел от боли, упал на четыре лапы, и тут все узрели белый клок шерсти на его загривке.

- Приметный, зараза! Пестун скрылся в кустах.

Зверь не предполагал, что так враждебно его встретят смолокуры, ведь всего-то хотел взять что-то из тобольчика. А ему - горящей головешкой в морду!

Совсем отощал пестун, потому что случилась с ним немочь. Не надо было есть брошенной у дороги конины, - показалась свежей, думал, волки недавно лошадь задрали. Но с этого момента проникла во все медвежьи члены слабость, не то чтобы напасть на кого-то - сам еле ноги передвигал. От голода шерсть на загривке свалялась, глаза начали слезиться. Если удавалось встретить малинник, то звериной радости предела не было, а за медом лезть на дуплистые деревья - такое теперь и в голову не приходило.

Медведь понюхал воздух, оттуда, от самой маковки горы, тянуло не костровым, а избяным дымом. Превозмогая боль и слабость, тихонько побрел в ту сторону.

На горной вершине, окруженной лесом, стоял шалаш, сложенный из ветвей, и из отверстия, проделанного сбоку, шел дым. Кто-то варил поздний ужин. Рядом с шалашом рубленная из бревен вознесла купол с крестом небольшая церквушка, а чуть поодаль стояли две похожие на сарайчики келейки.

Если бы медведь умел соображать, он понял бы сразу, что тут ему помогут, так как здесь нашли приют отшельники. Два брата - Варфоломей и Стефан. Первый скоро получит при пострижении в иноки имя Сергий, а по месту, выбранному для поселения недалеко от Радонежа, где он родился, его станут звать Радонежским. Великим будет на Руси это имя!

Вот на кого набрел раненый пестун.

- Эй, Стефан, смотри, зверь к нам пришел… И смирнехонек! - воскликнул Варфоломей.

- Да он ранен, браток.

- И вправду, морда опалена, будто он в костер башку свою сунул… Надо зверю помочь. Грей воду, а я пойду овечьи ножницы искать.

Зверь сразу почувствовал, что попал к хорошим людям. Еще более присмирел и полностью отдался на их волю.

Возле носа братья остригли шерсть, приложили к ранам пахучие прохладные мази, сделанные из собранных Варфоломеем лечебных трав.

Собиранием их он увлекся, будучи еще пастушком. Примерно в то время встретил на лугу черноризца, саном пресвитера, который читал молитву. Старец спросил:

- Никак что-то хочешь сказать, чадо?

- Стадо пасу, а больше всего хочу учиться. Только грамота мне поддается плохо…

Черноризец отломил тремя пальцами кусочек белого хлеба и произнес:

- Возьми и съешь. Это знамение благодати Божьей… С сего дня дарует тебе Господь хорошее знание грамоты и знание большее, чем у братьев и сверстников твоих.

И случилось удивительное: отрок Варфоломей начал стройно петь псалмы и хорошо разуметь грамоту. Но родители его, Кирилл и Мария, зная, как туго давалась она младшему сыну, этому не удивились, узнав о благословении старца, который потом зашел в их дом. На прощание старец сказал им еще такие слова:

- Сын ваш будет родоначальником обители Святой Троицы и многих приведет вослед за собой к пониманию Божиих заповедей и истинного смысла жизни.

Далее постигая святое писание, Варфоломей стал поститься строгим постом и воздерживаться: в среду и пятницу ничего не ел, в прочие дни питался хлебом и водой, по ночам часто бодрствовал и молился.

Кирилл был ростовский боярин, но после страшного нашествия на Ростов Великий монгольской рати, разорившись, перебрался в Радонеж, что находился в московском княжестве. Сыновья Стефан и Петр здесь женились и отделились. Престарелые Кирилл и Мария жили теперь бедно, кому-то надо было их кормить, и Варфоломей продолжал пребывать с ними. Только потом, когда родители ушли в Хотьковский монастырь, который находился в трех верстах от Радонежа, и умерли там, Варфоломей почувствовал себя свободным в осуществлении своей цели - стать иноком.

Брат его Стефан к тому времени тоже стал монахом в том же Хотькове, так как жена его преставилась. Варфоломей уговорил брата уйти в лес, чтобы там поставить церковь.

Не вся земля тогда принадлежала «частным лицам». Если собиралось несколько пустынников, хоть бы всего двое, и думали ставить церковь, прочно осесть, то спрашивали благословения у местного святителя. Освящали церковь, и обитель возникала.

Когда пришел к братьям раненый пестун, церковь во имя Святой Троицы уже освятили. Это повелел таинственный старец, явившийся уже не Варфоломею, а сидевшему под дубом Стефану.

(Так дело их жизни приняло покровительство Триединства, но далее мы увидим, что Сергий сделался ревностным почитателем Богоматери; в пустынях Радонежа не Пречистая и не Христос, а Троица вела святого.)

Медведя вылечили, и он остался жить на Маковце, так братья назвали место своего поселения. Став совсем ручным, зверь помогал свалить какое-нибудь дерево и унести его. Зимой Стефан смастерил специальные сани и возил на нем дрова.

Братья продолжали жить на Маковце. Но вместе жизнь у них не заладилась. Стефан оказался послабее Варфоломея духом и телом. Его мучило житье в глухом мрачном лесу. В монахи он подался под влиянием смерти жены, а не по убеждению и вере, как младший брат. Наконец, не выдержав более, он ушел в Москву, в Богоявленский монастырь, где жилось полегче.

Варфоломей же в полном одиночестве продолжал полуночный[98] свой подвиг.

В летописи есть упоминание, что иногда Варфоломей «на обедню призываша некого чужого попа суща саном или игумена старца, и веляша творити литургию». Этим попом был игумен - старец Митрофан, который проживал недалеко от пустыни. Однажды отшельник попросил игумена Митрофана о пострижении.

7 (20) октября, когда православная церковь празднует память святых мучеников Сергия и Вакха, старец постриг Варфоломея и дал ему имя первого святого, под которым Варфоломей и вошел в русскую историю.

Он был первым иноком, постриженным в церкви, построенной им самим, и в пустыни, также им самим основанной.

И он был первым во всем, ибо положил начало подвигам; всем другим монахам, которые потом здесь поселились, он служил живым примером.

«Как некий орел, - говорит о нем Епифаний, написавший «Житие Сергия Радонежского», - легкие крылья подняв, как будто по воздуху на высоту взлетает, - так и этот Преподобный оставил мир и все мирское…»

«Ему можно было дать чуть больше двадцати лет по внешнему виду, - говорит далее Епифаний, - но более ста лет по остроте разума…»

Слава о Сергии пошла гулять по Руси, и к нему стали приходить люди - кто за благословением, а кто просто послушать мудрого совета…

Но являлись и другие люди, которые просили взять их к себе, спасаться вместе. Сергий отговаривал их, указывал на трудности отшельнической жизни - жив еще был для него пример брата. Но все же шел навстречу. И принял уже немолодого с верховьев реки Дубны Василия Сухого и дьякона Онисима и его сына Елисея, затем Сильверста Обнорского, Мефодия Пешношского, Андроника, Авраамия, Савву Сторожевского, Афанасия Высоцкого. Позднее почти все эти ученики Сергия заложили свои обители: Афанасий учредил Высоцкий монастырь в Серпухове, пред просторами и голубыми далями Оки, - удельном княжестве Владимира Андреевича Серпуховского, прозванного в народе Храбрым. А на круче Москвы-реки в Звенигороде Савва Сторожевский создал монастырь Рождества Богородицы; «тихий и кроткий» Андроник заложил монастырь на Яузе. Мефодий Пешношский - за рекой Яхромой, таскал для постройки начальной церкви на себе бревна через реку, помня, как Сергий строил свою обитель.

Выше мы говорили о силе примера. Пока Преподобный жил один, он не испытывал нужды в воде, пользуясь небольшим родничком, что выбивался верстах в четырех от Маковца. Что это не так близко, и в голову не приходило Сергию. Но некоторые из пришедших сюда жить возроптали: мол, далеко ходить… Тогда Преподобный позвал одного из иноков, и они чуть отошли от обители. Найдя дождевую лужу, Сергий стал над ней на молитву. Он молился, чтобы Господь ниспослал им воду. Осенил крестным знамением место, на котором стоял, и оттуда забил родник, да так сильно, что вскоре превратился в ручей, а затем и в реку. Иноки хотели назвать её Сергиевой, но Преподобный запретил им называть так. Позже эта река получила название Кончуры, а забивший родник по молитве Сергиевой стали звать Пятницким, так как забил он в пятницу, обратившись в колодезь, дошедший до наших дней. Его можно лицизреть и сейчас, оказавшись у стен Троице-Сергиевой Лавры…

В пятидесятых годах XIV столетия к Сергию пришел архимандрит Симон из Смоленской земли, прослышав о его святой жизни, пророчествах и творимых им чудесах. Симон в миру был богат и принес с собой значительные средства. Это позволило поставить на Маковце более обширную церковь в честь Святой Троицы.

С тех пор быстро стало расти число послушников. Кельи уже ставились не в беспорядке, как ранее, а по определенному плану; деятельность Сергия ширилась - был введен богослужебный устав Федора Студита, тот же, что некогда и в Киево-Печерской Лавре[99].

Лавра - слово греческое, значит улочка, тесная улица, переулок или вообще уединенное место. Лаврами у греков называли монастыри, где каждый монах жил отдельно в келий, отделенный от других некоторым пространством, сходясь с братиями в субботу и воскресенье на богослужение.

Заслуга прп. Сергия как деятеля состоит еще и в том, что он окончательно и бесповоротно утвердил на примере своей обители в монастырях Руси «общежитие», в отличие от греческого «особножития». Все бедны одинаково, и все равны.

В это время Сергий посещает вернувшегося из Константинополя святителя Алексия, где последнего посвятили по смерти Феогноста в митрополиты. Сразу почувствовав духовное родство, Алексий и Сергий становятся на всю жизнь друзьями. Потом они не раз говорили, что дело Троицкой лавры - дело общерусское, мессианское. Обитель-родоначальница должна » служить примером жития для всего русского монашества.

Летопись упоминает о первом видении Преподобного, связанном именно с устройством жизни русской лавры.

Однажды поздно вечером, творя на коленях молитву в своей келий, Преподобный услышал, как кто-то позвал его:

- Сергий!

Он отворил окно и увидел, как дивный свет льется с неба и на нем порхают дотоле неизвестные Сергию птицы, до того прекрасные, что и словами описать невозможно. И тот же голос, который позвал его, сказал:

- Ты как надо печешься о своих духовных детях. Господь принял твои молитвы.

А птицы во множестве летают и сладостно поют. Голос продолжил:

- Ты правильно обустроил свою обитель, поэтому умножится стадо учеников твоих, и после тебя оно не оскудеет.

Преподобный позвал Симона, жившего в соседней келий, но смоленский инок застал лишь конец видения - часть небесного света.

Это видение еще раз укрепило веру Сергия в правильности основ его монастыря.

Все способные к труду должны были трудиться. Раньше шли к Сергию как к духовнику, на исповедь, за наставлением. Теперь он отвечал за быт монастыря.

Игумен сам, крепко подпоясавшись, до позднего вечера пилил, тесал, ставил столбы, копался в огороде, месил хлебы в пекарне, строил кельи. Нередко, забрав с собой медведя, уходил в лес. Там выросший во взрослого песта ручной медведь доставал из дупел мед.

Подался к Сергию земледелец Якутка. Но ему непременно надо было видеть самого игумена Сергия, чтобы принять окончательное решение - поселиться. Ему говорили, что то место на Маковце заселено пустынниками, что там есть целый ряд келий и новая церковь, но он медлил, пока наконец крупно не рассорился с родителями и братом Егором.

Думал Якутка, который превратился за прошедшие годы из мальца в крепкого мужчину, что увидит Сергия в образе строгого начальника и величественного пророка. Подошедши к монастырской деревянной ограде, он стал спрашивать братию, как бы повидать игумена? А Преподобный в это время в огороде копал заступом землю.

- Подожди, пока он выйдет, - отвечали монахи. Якутка приник глазом к отверстию ограды, видит старца в заплатанной одежде над грядкой. Он не поверил, что это прославленный игумен. Рассердился на братию:

- У меня просьба есть до отца Сергия, а вы мне указываете на какого-то нищего…

- Он и есть тот человек, который тебе нужен, - ответили иноки.

Якутка упорствовал:

- Я не дожил еще до такого безумия, чтобы счесть убогого старца за знаменитого Сергия Радонежского.

- Гнать его, да и только! - воскликнул Василий Сухой, погрозив невежливому гостю здоровенным посохом.

Здесь почувствовал Якутка, что кто-то трется о его ногу и урчит. Обернулся и узрел… медведя. Но Якутка был не робкого десятка, да и увидел, что медведь-то ручной… Пригляделся к его белому пятну на загривке и воскликнул:

- А-а, приметный!.. Это никак тот топтыга, что у меня из тобольчика лук и морковку хотел украсть.

- Этот медведь у нас незнамо с какого времени живет, а ты и на него тоже поклеп возводишь! Уходи! - взъярился Сухой.

- Погодите, братия, успокойтесь, - вышел из-за ограды Сергий. Он поклонился Якутке и повел его в трапезную. Тот высказал свою печаль: не пришлось, мол, увидеть игумена, а хотел попроситься к нему на поселение.

- Не скорби, брате, - утешил Преподобный. - Бог так милостив к месту сему, что никто не уходит отсюда печальным. И тебе скоро все откроется и решится твой вопрос. Потерпи малость.

Сергий знал, что к нему в обитель должны вот-вот приехать московский князь Дмитрий Иванович и его двоюродный брат Владимир Серпуховской. Хоть и мальцы они еще, но и у них до игумена Троицкой обители тоже было свое дело… Им тоже нужно было повидаться с Преподобным.

Вот уж шестой год пошел, как умер отец Дмитрия и родной дядя Владимира великий князь Иван Красный[100]. Правда, всего пять лет правил он Русью после смерти от чумы Симеона Гордого, но даже за столь малое время русичи почувствовали отдохновение от всяких внутренних раздоров: Иван Иванович не заносился перед удельными князьями, простил Новгороду смуту. Оттого и прозвали его Красным… Да и с Ордой наладил отношения: исправно платил дань, и русичам сильно не досаждали алчные баскаки - сборщики налогов, даже своего малолетнего сына Дмитрия отправил заложником в Джучиев улус, тем самым еще раз подчеркивая свою полную зависимость от великого каана, как называли хана Золотой Орды Джанибека.

К тому же, от последствия мора, который охватил страны Европы, Поволжье, Крым, Русь и даже Китай, ослепла Тайдула - мать Джанибека. Мтрополит Алексий вызывался творить за неё молитвы, и зрение к Тайдуле вернулось… И ханша упросила сына облегчить тяжесть дани для русичей.

Иван Красный и в своем посмертном завещании, во избежание всяких раздоров между князьями - Дмитрием, который по старшинству рода наследовал московский стол, его родным братом Иваном и двоюродным Владимиром - город Москву со всеми землями, занятыми под укреплениями, а также жилье, хозяйственные постройки, огороды, сады, луга, боры, ближние и дальние логовища и всевозможные таможенные и местные сборы и пошлины разделил на три равные части.

Разделил он между ними и само княжество московское: Дмитрию как старшему завещалось по обычаю два важнейших после Москвы города - Коломна и Можайск с окрестными волостями, селами и деревнями, а Владимиру - прежний родовой удел с волостным городом Серпуховом, важным стратегическим пунктом на самых южных рубежах московского княжества, в месте слияния Оки с Нарой, да еще Радонеж с окрестностями в придачу был племяннику даден.

Дмитрию Иван Красный оставлял нагрудный крест с изображением святого мученика Александра и еще один крест, окованный золотом, большую золотую цепь с золотым же крестом, иконку золотую, золотой пояс с крюком и саблю золотую. Не обидел отец и младшего. Подумал о той поре, когда придет время Дмитрию и Ивану жениться, - пожаловал им на этот случай по золотой цепи и золотому поясу, украшенному драгоценными каменьями. Такие пояса все русские князья-отцы заготавливали для своих детей. С золотым же поясом Дмитрия (запомним сие) будет связано в дальнейшем одно трагическое событие…

Не без некоторых трудностей, но Дмитрий после смерти отца стал московским и владимирским князем, и все бы ничего, но между ним и Владимиром нет-нет да и случались размолвки.

Владимир, живя постоянно в Москве, волей обстоятельств участвовал во всех делах княжества - уже с малолетства он ходил в походы по обузданию князей суздальских, претендовавших на великокняжеский стол, и князей галицких. А Дмитрий лишь один раз в двенадцатилетнем возрасте побывал с воинской ратью во Владимире, но там битвы никакой не произошло, так как «возмутитель спокойствия» Дмитрий Константинович, завидя многочисленное московское воинство, «бежа в Суздаль», как говорят летописи.

Летописи донесли до нас и такие прекрасные в своей простоте и мудрости слова Андрея Константиновича, сказанные зарвавшемуся своему родному брату Дмитрию: «Брате милый, не рек ли ти, яко не добро татаром верити и на чужая наскакати? И се не послушал еси глагола моего и стряс все свое, а не нашел ничего. Тако бо, брате, давно речено: исча чужого, о своем восплачет».

Но победители проявили великодушие, не тронули Дмитрия, Константина, затворившегося в своей «отчине и дедине», а в Успенском соборе во Владимире обрядили Дмитрия московского на новую власть - на власть князя владимирского.

Сильно завидовал Дмитрий Владимиру, когда тот гарцевал перед воинством в боевом серебряном шлеме под шелест стягов и знамен, собираясь в очередной поход, сам хотел оказаться на месте двоюродного брата, но его всякий раз увещевали бояре и сам митрополит Алексий.

Но сердце великого князя также тянулось и к лесному затворнику, пророку и провидцу Сергию Радонежскому. Дмитрий захотел непременно поехать и узнать, как ему далее жить и править. И поехали они с Владимиром Серпуховским в лесные дебри Радонежа.

Митрополит Алексий заблаговременно уговорил игумена Троицкой обители принять князей, вот и ждал именитых гостей Сергий, потому и сказал Якутке подождать малость…

А на другой день Якутка увидел, как тревожно закрутил своей кудлатой башкой медведь, даже злобно ощерил зубы, чуя приближение лошадей, - медведь ручной, но все равно зверь…

На поляне возле ограды обители появился конный разъезд, в богатых княжеских одеждах выделялись два отрока - Дмитрий и Владимир. Как увидел их Якутка, пал ничком на землю, а потом поднял потихоньку голову и своим глазам не поверил: два князя, спрыгнув с лошадей, подошли к тому нищему старцу, которого Якутка видел в огороде, низко-низко ему поклонились:

- Мир тебе, игумен Сергий.

- Мир и вам, князья московские.

Только тут Якутка убедился, что старец в огороде и есть сам прославленный игумен.

Потом Якутке, когда братия приняла его к себе в обитель, стали известны слова Сергия, сказанные князьям:

- Тебе, княже Владмир, на роду написано воинские полки водить, а тебе, великий князь Дмитрий, рядить землю русскую… И не спорьте более между собою. И еще знай, Дмитрий Иванович: тебе следует не сражения выигрывать, а великие битвы…

Отъезжая на Москву, князья снова низко поклонились игумену. Отчего-то радостно было на душе Якутки, и даже медведь притих, не скалил более на лошадей зубы.

В обители все пошло своим чередом; только Якутка не проявил интереса к земледелию, и Сергий назначил его рассыльным. Теперь не раз видели Якутку, верхом на медведе развозившим по вновь созданным обителям учениками Сергия различные его письменные и устные послания.

Но вот однажды поехал Якутка в обитель Параскевы Пятницы и пропал вместе со зверем. Ждала, ждала братия, что они объявятся на Маковце, да так и не дождалась…


Глава 2. ЧУМА И МАМАЙ


Русские летописи сообщают, что в 1353 году «бысть мор от Бога на люди над восточною страною, на город Орначь и Хозторокань и на Сарай и на Бездеж и на прочи грады в странах их, бысть мор силен и на Ормены и на Обезы и на Жиды и на Фрязи и на Черкесы и на всех тамо живущих, яко небе кому их погребати».

Распространилась чума в Египте, Сирии, Греции, затем появилась в скандинавских странах, откуда перешла в Новгород, Псков, а затем и в Москву.

В том же 1353 году хан Золотой Орды Джанибек предпринял штурм Кафы - генуэзской крепости на берегу Черного моря. Поводом для её осады послужило якобы убийство и ограбление в Кафе ордынских купцов тремя генуэзскими солдатами.

Почему интересен этот эпизод истории? Да потому, что при штурме Кафы мы впервые узнаем о Мамае. А с его именем будут связаны многие события на Руси, в том числе и судьба князя Владимира Андреевича Серпуховского.

Кафа… За шесть столетий до Рождества Христова милетские греки основали здесь колонию, назвав её Феодосией, что означало Богом данная. Феодосия была разрушена гуннами, но вновь отстроена и теперь уже звалась Кафа.

В 1266 году генуэзцы купили её у хана Золотой Орды Менгу-Тимура. Город сильно вырос и окружил себя высокой каменной крепостной стеной. О его оборонительных возможностях и велся сейчас разговор в мраморной комнате консульского дворца.

- Ваша милость, - обратился к начальнику гарнизона Кафы Стефано ди Фиораванти, командир арбалетчиков. - Хан Джанибек со своим войском только с севера доставит нам хлопот. Крепостная стена, как вы знаете, проходит по основанию горы Тебе-оба, а горы Сугуб-оба и Аргемыш защищают нас с востока и запада. Ну а с юга, - командир махнул рукой в сторону окна, за которым плескалось море, - нам сам дьявол не страшен… Море и неприступные скалы. До наших кораблей, стоящих в бухте, ордынцам не добраться. Если же они нас захотят взять измором, то им это тоже не удастся! Корабли всегда доставят в Кафу необходимый провиант, а если перекроют водопровод, то в каменных резервуарах хранится достаточно питьевой воды… К тому же скоро наступит время сильных дождей, и они пополнят эти запасы.

- Значит, угроза может исходить только со стороны Дикого поля, - уточнил консул Готифредо ди Зоали.

- Да, ваша милость, - ответил Стефано ди Фиораванти, - поэтому я принял необходимые меры предосторожности: сейчас жители и мои солдаты расширяют и углубляют внешние и внутренние рвы, а также укрепляют крепостные стены, готовят казы[101]для кипятка и кипящей смолы, паклю для стрел, на переходы и угловые башни поднимают валуны, камни, колья и бревна.

Подошедши к Кафе, ордынцы расположились на расстоянии двух полетов арбалетной стрелы, составив вкруговую в несколько рядов свои кибитки, арбы, метательные машины и тараны. Вместе с воинами к берегу Черного моря пришли и их семьи: на уртоне[102] разбили юрты. Вскоре повсюду запылали огни в дзаголмах[103], а в больших котлах закипела вода, в которой варилась баранина.

Белый шатер с золотым полумесяцем хана Золотой Орды Джанибека поставили чуть поодаль, у основания горы Тебе-оба. Тут же обосновались его телохранители - тургауды.

В это раннее время еще все спали, но сам Джанибек бодрствовал. В походе он приучил себя мало времени отводить на сон и часто, переодевшись в простой халат, обходил посты. Горе тому, кого он заставал спящим. Сопровождающие хана тургауды тут же набрасывали провинившемуся на шею скрученную из воловьих жил удавку. Порою постовой отдавал Аллаху душу, так и не проснувшись.

Джанибек, взглянув на туман, поежился, глубже запахнул полы халата и, дав знак возникшим как по команде тургаудам оставаться на месте, вошел в шатер. Проверять посты он раздумал… Подвинул свою любимую младшую жену Абике, разметавшуюся на ложе, и, раздевшись, лег рядом.

Нехороший ему сегодня приснился сон. Как будто сын его, восемнадцатилетний Бердибек, которого он впервые взял в поход, прокравшись в его шатер, опустил на его голову меч, но промахнулся, и лезвие впилось в грудь лежащей рядом Абике…

Джанибек повернулся, привлек её нежное податливое тело, прижался щекой к лицу Абике, потом с каким-то остервенением набросился на неё, жадно утоляя внезапно возникшее желание. Абике поначалу постанывала, а потом стала вскрикивать. Тургауды у входа в шатер, переглядываясь, понимающе заулыбались…

Насытившись, Джанибек откинулся на подушки, прислоненные к кереге[104]. Абике встала, прошла по шатру, взяла полотенце и вытерла со лба и груди повелителя густо выступивший пот.

- Абике, ты когда видела моего сына? - спросил Джанибек.

- Вчера Бердибек шел за моей кибиткой и пытался заговорить со мной… Но я не промолвила ни слова.

- Хорошо… Будь осторожна. Его мать Тогай-хатун ненавидит тебя. Ты это знаешь?

- Знаю, повелитель.

- Я видел сон, нехороший сон. Будь осторожна, - повторил Джанибек. - Возле твоей юрты я удвою стражу… А на верховых прогулках тебя будет сопровождать со своими лучниками сотник Мамай. Это храбрый и умный воин. Он ровесник тебе и на пять лет старше Бердибека. Я давно приметил его. Думаю, что со временем он станет таким же, как темник[105] Аксал или тысячник Бегич…

- Благодарю тебя, великий каан!

Теперь во время прогулок рядом с Абике всегда находился сотник Мамай. На половину полета стрелы скакали его верные воины, слегка тяготившиеся тем, что им, закаленным в битвах и привыкшим к звону сабель, приходилось выполнять постыдную роль тургаудов: охранять женщину, пусть и ханшу, любимую жену великого каана.

Мамай и сам испытывал в душе некоторое замешательство от необычности теперешнего своего положения, но не показывал виду. Он охотно разговаривал с Абике на различные темы, и когда говорил, то дерзко и прямо смотрел в лицо повелительнице, отчего Абике смущенно опускала глаза: ей нравился этот статный черноволосый юноша. А узнав о том, что он происходит из княжеского рода татар, некогда живших на границе Поднебесной Империи[106] и родины Потрясателя Вселенной, Океан-хана, великого, как океан[107], чье имя не произносилось, потому что оно было недосягаемо для смертных, еще больше заинтересовалась новым начальником телохранителей.

Молодая Абике была восторженной натурой: её приводило в возбужденное состояние многое: солнце, встающее из-за моря, куда отплывают с невольниками под белыми парусами генуэзские и венецианские корабли; горы, сплошь усеянные красными маками, скачки, которые устраивали потехи ради воины Мамая. Тогда она сама пришпоривала своего аргамака и мчалась, как ветер, по ровной долине у подножия Тебе-оба, потом вдруг резко осаживала коня и, обернувшись к молодому сотнику, заразительно смеялась. Глаза её лучились внутренним светом, зубы блестели, щеки пылали, - Мамай с восторгом взирал на красоту своей госпожи. А иногда она была тиха и задумчива, словно цветок, готовый перед ночной темнотой закрыть свои лепестки. Тогда Мамай тревожно смотрел на Абике, молча вопрошая: «Что происходит, моя повелительница?..» Но та молчала, покусывая губы. «Может быть, она скучает по своей родине, по матери?» - раздумывал сотник, не смея спросить об этом свою госпожу, зная, что отец её, император Поднебесной Империи Шунь-ди (Тогон Темур), потомок Кубилая, последний монгольский хан, царствующий в Китае, не очень-то заботился о дочери, отданной в четырнадцатилетнем возрасте в жены хану Золотой Орды. Шунь-ди, ведшего рассеянный образ жизни, интересовали лишь живописные парады русского полка, который назывался длинным именем Сюан-хун-у-ло-се Ка-ху вей цинкюн - Вечно верная русская гвардия…

Абике и сама восхищалась когда-то парадами русских гвардейцев, которых доставил в Ханбалык[108]полководец Яньтемур. Их было много - две с половиной тысячи рослых, белокурых, голубоглазых красавцев…

Она рассказала о своем отце и о парадах Мамаю и задала вопрос:

- А что тебе в твоей жизни хорошо запомнилось?

- Звезды, - ответил Мамай.

- Какие звезды? - не поняла Абике.

- Звезды на небе, которые светили мне в детстве через дырявую кошму. Мы ведь татары, нам не полагалось иметь юрты, крытые хорошими войлочными кошмами, а если у кого они появлялись, то их тут же отбирали монголы…

Абике как-то странно взглянула на Мамая, глаза её сверкнули, как у мусуки[109], но она быстро их опустила: молодой сотник пожалел, что сказал эти слова. «Неужели донесет Джанибеку?!» Но, слава Гурку, главному божеству татар, все обошлось. Абике не рассказала об этом великому каану, может быть, потому, что ей нравился храбрый красивый юноша.

Как-то Мамай поведал ей родовое предание, которое рассказывало о том, как Повелитель Вселенной сварил в кипящих котлах татарских князей…

- О жестокости нашего великого предка мне много говорила бабушка, - сказала Абике. - Еще будучи мальчиком, он убил своего сводного брата. За это на него надели цепи, а когда он вырос - деревянные колодки. Вот послушай…

Родное племя Темучина после смерти отца - вождя племени и знаменитого мергена[110] - отказалось признать власть его девятилетнего сына. Тогда мать с четырьмя сыновьями и дочерью, грудной девочкой, покинула родной уртон и, погрузив в повозку юрту, отправилась к синеющим вдали холмам. По пути семья питалась кореньями степных трав и рыбой, которую ловили в реках Темучин и его сводный брат Бектер. Удочка у них была одна на двоих. Однажды они закинули её и, когда огромный таймень оказался на берегу, возле пойманной рыбы разгорелась драка. Каждый хотел доказать, что это именно он первый поймал такую большую рыбину, чтобы потом похвастаться перед матерью и братьями. Бектер, в конце концов, овладел тайменем. Темучин решил отомстить, но дело тут было не в отобранной рыбине - сводный брат, одних лет с Темучином, был сильнее и мог оспаривать его власть в семейной юрте.

Однажды, когда Бектер что-то мастерил, Темучин стал незаметно подкрадываться к нему. Вот он уже близко. Темучин натянул лук, с которым ходил на охоту, пропела стрела и пробила Бектеру грудь.

Как ты знаешь, Мамай, мальчик Темучин вошел в историю как всемогущий Чингисхан, завоевавший нам землю от края и до края. Первый его шаг к власти был сделан задолго до того, как он двинулся на завоевание мира…

Глаза Абике снова сверкнули, как у мусуки. Мамай, поклонившись, сказал:

- Вы должны гордиться своим великим предком, госпожа!

Абике ничего не ответила на слова своего главного телохранителя. Она знала и другое: Чингисхан ради власти не пощадил и своих сыновей. Абике вспомнила, что говорил Джанибек: «Будь осторожна…» И перед глазами у неё возникло лицо старшей жены великого каана Тогай-хатун.

- Видимо, только беспощадной жестокостью люди добывают себе большую власть, - сказал Мамай, и сам поразился мудрости своих слов… И тихо добавил: - Даже по отношению к своим близким…

Эта беседа происходила у Бараньей головы - огромного валуна, похожего на голову барана, расположенного у основания горы Агермыш. Внезапно раздался напевный звук серебряного рога. Это Джанибек созывал на курултай мурз, темников, тысячников и сотников. Не раздумывая, Мамай вскочил на коня и поскакал к белой юрте великого каана. Абике, хорошо зная, что означает этот сигнал, последовала за ним.

На военном курултае все собравшиеся увидели, как взволнован хан Золотой Орды. Видимо, какая-то весть потрясла его. В глазах Повелителя полыхала злоба. Джанибек быстрыми движениями большого и указательного пальцев перебирал янтарные шарики, нанизанные на шелковую нить.

- Я собрал вас, мои верные мурзы и военачальники, чтобы сообщить о том, как лживы и коварны эти псы, служащие Иисусу Христу, - он показал рукой с висевшими на ней шариками в сторону генуэзской крепости. - Один из моих воинов, который в день гибели нашихторговцев был в Кафе, сегодня утром близко подъехал к крепостной стене, увидев на ней солдат противника, и в троих признал убийц. В прошлый раз, когда я требовал выдать их, консул уверил нас, что все они осуждены, закованы и высланы в Геную. Я не поверил ему, и мы привели войска к стенам Кафы.

Только немногие из мурз знали истинность этого решения - великому каану было наплевать на несколько загубленных жизней. Он хотел приступом овладеть богатым генуэзским городом, чтобы разграбить его по примеру других городов. Правы были те, кто говорил о том, что Джанибек лишь ждал повода напасть на Кафу.

Волнение Джанибека тоже было поддельным: мурзы знали, что он в совершенстве обладал талантом актера.

После пространной речи великого каана на военном курултае постановили снова затребовать убийц и для переговоров с генуэзским консулом послать трех человек: Бердибека как представителя царствующего рода, одноглазого Бегича, многоопытного и мудрого военачальника, и сотника Мамая.

Против Мамая возразили некоторые мурзы и темники, но конец их недовольству положил Джанибек: ему нравился храбрый юноша, да и Абике много хорошего успела рассказать своему мужу о преданном молодом командире тургаудов…

Ордынских послов встретил у крепостных ворот начальник гарнизона Стефано ди Фиораванти с десятью аргузиями[111], которым был заранее отдан приказ провести монголов к консулу таким путем, чтобы те не видели приготовлений к осаде и расположения войск.

В мраморную комнату к консулу ордынцы прошли мимо четырех телохранителей, стоящих у наружных дверей в ярких красных плащах, с длинными мечами, воткнутыми в пол остриями возле ног, алебардами, закинутыми за спину.

Готифредо ди Зоали вместе с помощником, которому надлежало сегодня быть и переводчиком, встретили послов радушно; Мамай и Бегич поклонились консулу, Бердибек лишь слегка кивнул. По богатому одеянию, сабельным ножнам и гордому виду консул определил, что перед ним посол не из простых мурз. А узнав, что Бердибек - царевич, сын великого каана, Готифредо в свою очередь счел нужным склонить перед ним голову и пригласил всех за стол, на котором стояли вина и блюда со всевозможными закусками.

Пожалуй, впервые Мамаю приходилось пить и есть, сидя на стуле, а не на ковре, скрестив ноги. Но Бердибек с Бегичем уже где-то приобрели этот навык и уверенно взялись за ножи и вилки. Мамай последовал их примеру, но вилка выскальзывала из его пальцев, - это заметил консул и слегка усмехнулся уголками губ. Молодого сотника заинтересовал раскрашенный в голубой, желтый и зеленый цвета большой шар на железном острие, стоящий в углу комнаты на столике с ножками из слоновой кости. Пока не говорили о деле, и помощник, уловив любопытные взгляды юноши, подошел к шару, крутанул его и стал объяснить: «Это - земля; синим цветом обозначены моря и океаны, большие озера и реки, желтым - горы, зеленым - долины». Мамаю вспомнились слова Абике о том, что её великий предок Чингисхан завоевал для своих потомков землю от края и до края… Он подумал: «Хватило бы у меня сил одолеть такой путь на своем аргамаке?.. А у Бердибека?.. Ведь он - наследник великой ханской власти в Золотой Орде… Бердибек моложе меня, а я сильнее него, я - воин, участвовал во многих битвах. Но и он тоже… - возразил сам себе Мамай. - К тому же Бердибек - чингизид, царевич!» Мамай взглянул на сына великого каана. Тот медленно потягивал из хрустального кубка вино, хотя мусульманину нельзя было этого делать, и исподлобья наблюдал за радушным веселым хозяином.

Настало время решения дел. Все положили на стол ножи и вилки и встали. Бегич передал постановление военного курултая.

- Мы уже доводили до сведения его светлости, великого хана Золотой Орды Джанибека, что убийц судили, заковали в цепи и отослали в Геную.

- Но наш воин, который был в тот день в Кафе, когда погибли двадцать человек из Орды, узнал трех убийц, стоящих на крепостной стене… - возразил Бегич.

- Этого не может быть, - покачал головой Готифредо ди Зоали. - Нами получено известие, что корабли, на борту которых находились убийцы, благополучно достигли берегов Генуи, и теперь тюремщики занимаются преступниками.

- Значит, вы не хотите выдать их нам? - спросил Бегич.

- Я вижу, ты храбрый, доблестный и умный воин, и ты должен понять, что я говорю правду… А почему молчит царевич? - обратился консул к Бердибеку. - Может быть, он что-то скажет?

- Да, скажу… Я не верю тебе, консул. Наш воин не мог ошибиться!

- Надо было вам захватить его с собой, и мы бы вместе отправились на то место, где он увидел убийц. Я уверен, что там бы их не оказалось…

Бегич, Бердибек и Мамай поняли, что над ними просто издеваются, и, поблагодарив за угощение, удалились.


Когда послы передали этот разговор Джанибеку, тот пришел в ярость. И гнев его на этот раз не был поддельным. Дождавшись ночи, он приказал готовить через рвы, наполненные водой, проходы к крепостной стене: к её северным и восточным воротам. Для этого надсмотрщики согнали не только рабов, но и жителей окрестных сел, не успевших укрыться в Кафе. Им пришлось при свете факелов таскать камни, обломки деревьев, хворост, траву, солому, землю из неподалеку расположенных скифских курганов и все это сбрасывать в ров.

С крепостной стены полетели сотни и тысячи стрел. Но, несмотря на это, смоляные факелы не гасли, наоборот, чем больше летело стрел, тем больше становилось огней. Ордынцы подняли на ноги теперь всех, способных передвигаться, даже детей. В дело включились и боевые тысячи, состоящие из алан[112], кабарды, черкесов, булгар, мордвы и черемисов.

Свистели бичи надсмотрщиков, гуляли по спинам зазевавшихся. Если кто из местных жителей пытался бежать, его тут же настигали стрелы ордынцев, которые полукружьем оцепили места, откуда брались материалы для сооружения проходов.

Когда занялась заря, взору защитников крепости открылась ужасающая картина: во рвах были навалены тысячи мертвецов, среди которых находились и дети, столько же неподвижных тел лежало и на широких земляных насыпях, уже воздвигнутых через рвы.

Возле мертвых чадили смоляные факелы, некоторые еще горели; державшие эти факелы, видимо, погибли совсем недавно, перед самым рассветом.

Вскоре ордынцы предприняли первый штурм.

Заработали метательные машины, бросая через стены горшки с зажигательной смесью. В городе начались пожары, но их тушили жители, уже готовые к этому.

Ордынцы выкатили на деревянных колесах обитые железом тараны с укрепленными сверху крышами. Под ними располагались вооруженные воины. Рабы толкали тараны снаружи, за ними еще бежало десятка четыре невольников. Когда одни падали от стрел, на их место заступали другие. Вот первый таран миновал насыпь, вплотную приблизился к северным воротам, и рабы начали раскачивать бревно с железным наконечником из ясеня длиной в пятьдесят локтей, подвешенное на цепях к верхней перекладине.

Наконечник наконец соприкоснулся с железными воротами, при каждом ударе стал раскатываться гул. Но тут на крышу тарана полилась кипящая смола, ошпарила стоящих снаружи; с воплем разбежались те, кто мог двигаться, обварившиеся остались лежать.

Еще поток кипящей смолы опрокинулся на таран, полетели бревна и камни. Огромный валун пробил крышу, покалечил двух рабов и убил вооруженного ордынца. Но бревно с железным наконечником продолжало раскачиваться и наносить удары по воротам…

А тем временем темники, тысячники и сотники погнали воинов с лестницами на приступ крепостных стен.

Выкрикивая боевые ураны, они ринулись через насыпанные проходы.

На высоком холме стоял великий каан и в окружении знатных мурз наблюдал за происходящим. В поле его зрения попал воин в шлеме, стройный и ловкий, который первым вскочил на ступеньку лестницы, уже прислоненной к стене, и быстро начал взбираться, цепляясь левой рукой; правой он держал обнаженную саблю.

- Кто такой? - спросил Джанибек. Один из мурз всмотрелся:

- Это сотник Мамай, повелитель.

У Джанибека одобрительно сверкнули глаза. Но Мамаю и его воинам не удалось достичь верха, лестница была сброшена. Мамай полетел в воду возле самой стены, выплыл, приказал отступить, рассредоточиться и прицельно стрелять из луков по стоящим на стене солдатам.

Другим воинам тоже не удалось ничего сделать, штурм стал ослабевать. Прозвучал длинный сигнал серебряных рогов: великий каан приказывал отходить…

Несколько искореженных таранов осталось на месте. Как только начало смеркаться, генуэзцы распахнули ворота и уволокли машины в крепость: бревна с железными наконечниками можно было использовать как гигантские копья, перед которыми не устоит ни одна, пусть и покрытая железом, крыша тарана.

Вечером в белой юрте Джанибека снова состоялся военный курултай, на котором решили еще раз предпринять штурм крепости.

Над сотнями костров висели чугунные казаны, где варилась баранина. Возле них на корточках сидели женщины и дети. Муэдзины громко призывали Аллаха даровать победу, шаманы в сотнях кабарды и черкесов били в бубны и кружились в танцах.

Постепенно огромный лагерь стал затихать. Один за другим гасли костры, и вскоре лишь круглая луна освещала лица рабов, горемык, у кого не было собственной юрты, спящих прямо на земле. В ночном, за рекой Салгир, не ржали, а лишь тихо фыркали стреноженные лошади.

Но второго штурма не случилось, ибо генуэзцы этой ночью предприняли отчаянную вылазку в самый тыл ордынцев, незаметно обойдя сзади их уртоны.


…Луна освободилась от туч, плеснуло ярким светом, и постовой, стоявший возле скопления юрт и увидевший перед собой черных всадников, хотел было ударить в барабан, чтобы поднять тревогу. Но голова его слетела с плеч и, окровавленная, упала в пыль.

Конные генуэзцы ринулись вперед, подняв неимоверную панику в стане врага. И снова, как днем, воздух наполнился адским шумом сражения: криками, стонами, призывами о помощи, проклятиями, но теперь сражением это было нельзя назвать - происходила беспощадная резня ордынцев, и она усилилась, когда из трех ворот вырвались на бешеных конях отряды кафского гарнизона во главе со Стефано ди Фиораванти.

Мамай быстро собрал свою сотню и ринулся к юртам, где находились жены Джанибека. Там, в одной юрте, небольшой, с золотым полумесяцем, он видел Абике, которая сегодняшнюю ночь проводила не у хана, а у себя дома.

Но доскакать ему не дали: справа в его сотню врезались с длинными мечами аргузии, завязалась драка, и перед глазами Мамая возник всадник на белом коне. Мамай ударил саблей наотмашь, но промахнулся, - тут его закружило и выбросило уже у белых юрт. Сотник хлестнул плетью обезумевшего от страха воина и показал в сторону маленькой юрты. Воин сразу очнулся, сообразил, что к чему.

Слыша рядом крики и звон мечей и сабель, Абике обхватила голову руками и закрыла глаза. Верная рабыня прижала свою повелительницу к груди; так они хотели переждать все то ужасное, что творилось снаружи. Вдруг рабыня вскрикнула. Абике открыла глаза и увидела, как верх юрты поехал в сторону, еще чуть-чуть и они окажутся погребенными под кереге; младшая жена великого хана вскочила, распахнула полог и… тут её настигла смерть: случайная стрела ударила в шею.

После смерти Абике великий каан охладел к сотнику. Он считал его чуть ли не единственным виновником гибели молодой любимой жены - не уберег, шкуру свою спасая в ту страшную ночь. Наушничали Джанибеку и тысячники, и мурзы: да, точно, не уберег, допустил врага до белой маленькой юрты с золотым полумесяцем, боялся за свою поганую жизнь… И если бы не Бердибек и не одноглазый Бегич, которые во время ночного нападения генуэзцев находились неподалеку от молодого сотника и замолвили за него доброе слово, изложив все как есть, быть бы Мамаю удавленному тетивой.

Когда сын великого каана поведал Мамаю то, что из-за гибели Абике мурзы и тысячники науськивают хана на молодого сотника и что они с Бегичем вынули его голову из удавки, у Мамая лицо перекосилось от гнева. Чтобы остудить себя, он вскочил на коня и помчался во весь дух, куда глаза глядят. Ветер ударил ему в лицо и выбил из глаз слезы. А он гнал и гнал аргамака…

Такие бешеные скачки, чтобы привести себя в чувство, Мамаю придется устраивать еще не раз в своей жизни.

Сзади мчались десять верных нукеров[113], которые еле поспевали за сотником.

Мамай свернул на дорогу, ведущую к селению Солхат[114]; уже видна стала мечеть Узбека[115]. Некоторые из нукеров Мамая подумали, что сотник задумал открыть душу Аллаху.

Вот гнедой пролетел одно место на склоне небольшой горы, наверху которой рос огромный ясень. Сотник не мог и подумать, что был он на месте, которое останется в веках под названием «Могила Мамая». У карстового колодезя «Сычев провал» он остановил коня.

Здесь, в долине, били из-под земли родники, и к одному из них припал губами Мамай. Долго пил студеную воду, задыхаясь, до боли в горле. Потом сел и закрыл глаза.

Хан… Хан… Обидел ты незаслуженно своего верного сотника. Не простит он тебе этого… Не простит!


Джанибек вышел из юрты. Занималась заря. Солнце еще не взошло, но края облаков уже трепетали лиловым цветом, местами переходившим в пурпурный.

Тургауды стояли не шелохнувшись, положив ладони на рукояти кинжалов; казалось, они застыли, как изваяния. Джанибек, проходя мимо телохранителей, довольно похлопал по голому плечу одного из них, отчего у того от счастья засветились глаза и на лице обозначилось что-то вроде улыбки. Великий от белой юрты далеко уходить не стал, вскоре остановился и оглядел крепостные стены Кафы.

Оттуда вился черный дым.

«Что там жгут, вот уже который день и которую ночь? - подумал Джанибек. - И этот запах…»

Он вспомнил злосчастную вылазку генуэзцев, Абике, нежную Абике, и губы его вздрогнули.

И опять этот дым, то густой, цвета сажи, то желтый.

«Что там происходит?» - снова подумал каан.

А в крепости жгли чумные трупы. На каменных плитах площади были разложены костры, и мертвых дел мастера, облаченные в балахоны, с повязками на лицах, длинными крюками цепляли умерших, которых сами родственники выбрасывали из жилищ на улицу, и тащили по булыжным мостовым к огню.

Понуро бродили собаки. Многие из них тоже были заражены. Глаза их были тусклы, неподвижны, и столько в них присутствовало муки, что такую собаку жалели больше умершего человека. Умерший для тех, кто сжигал тела, представлял страшную опасность: его не жалели, а боялись… И вздыхали с облегчением, когда, дотащив труп, видели, как огонь пожирает его.

Когда стало известно в ордынском лагере, что в Кафе свирепствует чума, Мамай предложил забить песком и камнями родники, из которых сам недавно пил. Они питали Субадашский водопровод, снабжавший питьевой водой город.

Сотнику разрешили, он взял своих конников и поскакал к селению Солхат, быстро управился с порученным делом и остался там, зная, что солдаты гарнизона предпримут попытку очистить родники от камней и песка.


Терзалось ли сердце Джанибека, когда вспоминал о смерти родного брата Тинибека, причиною которой был?.. Наедине с собой во всем обвинял он свою мать… Это она, Тайдула, подстроила так, что еще до приезда Тинибека в Сарай его умертвили преданные ей эмиры. Но иногда что-то похожее на укор совести возникало в душе великого каана, когда он спрашивал себя: «А разве ты не знал о подосланных убийцах?.. Знал. И не ты ли поддался уговорам матери стать вопреки предсмертной воле отца ханом Золотой Орды?!»

Когда Джанибек задавал себе эти вопросы и когда перед его глазами проходили тени правителей еще со времен Чингисхана, он подозрительно вглядывался в сына и говорил себе: «И ведь этот может… Он еще молод, волчонок, а скоро и у него подрастут клыки…»

Но пока Джанибек не желал смерти Бердибеку, а, полагаясь на судьбу и исходя из поговорки «Чему быть, того не миновать», посылал сына в кровавые стычки… Погибнет… значит, действительно, судьба… Но всякий раз из этих стычек выходил Бердибек целым и невредимым. И этому в глубине души радовался Джанибек, но снова и снова посылал сына в самое пекло.

Вот и опять он приказал Мамаю взять с собой Бердибека, зная о том, что генуэзцы после засыпки родников обязательно предпримут атаку с целью овладеть питьевой водой…

Береговая стража ордынцев доложила сотнику, что два корабля от пристани Кафы направились в сторону селения Солхат… Но Мамай не стал их ждать там, а двинул свою сотню навстречу.

На рассвете сотник привел воинов к ущелью; он знал, что к водопроводу ведет от моря одна дорога и она проходит здесь. Мамай приказал собирать внизу камни, оставшиеся от обвалов, и затаскивать их наверх, а потом, приготовив луки и стрелы, затаившись, ждать на вершине. Ждать пришлось недолго. Из-за леса показались первые всадники, Мамай махнул рукой, предупреждая своих воинов о том, чтобы они не предпринимали пока ничего; генуэзский отряд должен полностью оказаться между скал.

Когда последний всадник поравнялся с первым засевшим на вершине мамайским лучником, на генуэзцев посыпались камни и стрелы…


Джанибек, услышав, что в крепости забили барабаны и запели трубы, подумал, что генуэзцы, обезумев от нехватки питьевой воды, решили предпринять еще одну отчаянную вылазку, и тут же объявил тревогу. Сам облачился в боевые доспехи, велел подать коня.

Но лучник из сотни Мамая привел «языка», местного жителя, который пробирался из крепости к своему дому за водой и провизией. И тот рассказал, что таких, как он, сами стражники у ворот тайно выпускают на промысел и что на рыночной площади сотнями продолжают жечь чумные трупы. А сейчас предают огню самого начальника гарнизона и воздают ему необходимые воинские почести. Вот почему бьют барабаны.

Джанибек приказал поднять с колен крестьянина. Тургауды кинулись к нему, но великий каан жестом руки остановил их:

- Я дарую этому человеку жизнь… Он принес мне приятную весть. Отпустите! - и бросил ему золотой. Бедняк поймал его на лету и от счастья чуть не лишился чувств…

Хан Золотой Орды созвал военный курултай.

- Не настало ли время предпринять еще один штурм? - спросил он мурз, темников, тысячников и сотников. - В крепости - чума, там сжигают умерших, водопровод перекрыт благодаря умелым действиям моего сына Бердибека и сотника Мамая, - хан с улыбкой повернул к ним голову, при этом мурзы и темники закряхтели и зашевелились.

- Смотри, шакалы завиляли хвостами, - шепнул Бердибек молодому сотнику.

- Запас воды там скоро кончится, - продолжал великий каан. - А сейчас генуэзский консул подавлен смертью своего начальника гарнизона, да и солдаты, лишившись главного командира, не смогут дать нам должного отпора.

«Шакалы» заговорили разом и подобострастно закивали, но молчавших, в основном тысячников и сотников, было большинство. Слово взял Бегич, уже произведенный в темники.

- Мой повелитель, твой великий предок Чингисхан, да будет светло его имя во веки веков, говорил: «К быстро идущему пыль не пристает». Это верно, но он говорил и другое: «Умеющий ждать сумеет зайца на арбе догнать!» Генуэзцы, по сути, уже побеждены: у них - чума, вода кончится, и они сами придут к нам с повинной… А если сейчас полезем на стены, то погубим своих людей.

Большинство (те, кто молчали) поддержали Бегича. А вскоре консул Кафы запросил у ордынцев мира.

…Мамаю вот уже несколько ночей снился один и тот же сон. Будто мальчишкой бежит он по степи, но она не походит на степь Золотой Орды, плоскую, как лепешка, расположенную по берегам Итиля[116].

Она холмистая, с многочисленными озерами, полными гусей и уток…

Сотник поведал о своем сне одному из нукеров, монголу по происхождению, и тот сказал, что это степи Керулена.

- Но я же там никогда не был, - возразил Мамай. - К тому же я - татарин.

- Татары раньше кочевали в этих местах, - ответил нукер. - Поэтому души предков показывают тебе родные места.

А сегодня ночью во сне Мамай бежал и провалился в какую-то яму. Долго летел вниз, и чем дольше летел, тем чернее становилась мгла, окутавшая его… От страха он и проснулся. И почему-то сразу вспомнилась Абике, её нежное лицо и печальные глаза.

«О Гурк, солнцеликий, повелитель огня и неба! Развей мои страхи и печали!..» - обратился Мамай к своему богу, и на душе стало легче.

Он вышел из юрты, потянулся, вдыхая прохладный утренний воздух и подставляя голую грудь под освежающий ветерок, дующий с моря… Верные нукеры, обнаженные по пояс, стояли возле его юрты и, поприветствовав того, кому рассказывал сны, Мамай увидел на его спине темные пятна. Сотник велел нукеру поднять руки. Тот нехотя повиновался, и Мамай увидел у него под мышками темные опухоли, готовые вот-вот прорваться…

- Давно это у тебя?

- Два дня, повелитель.

- Почему молчал?

- Боялся.

- Голова болит?

- Да, повелитель. И зябко.

- Оденься.

Пока монгол надевал кожаную безрукавку, Мамай пристально смотрел на него.

- Что же делать с тобой?.. Беда… Беда всей сотне, - уточнил он. - Прости, брат, но я должен об этом доложить великому каану…

Нукер опустил голову: он понимал, что это значит… Понимал и его начальник: ведь это его сотня вела сражение за питьевую воду, и его воины грабили потом убитых, среди которых было немало зараженных чумой…

Но, прежде чем пойти к хану Золотой Орды, Мамай решил посоветоваться с Бегичем и Бердибеком, тем более что последний тоже участвовал в сражении. Сказав, чтобы зараженный нукер удалился в свою юрту и пока ничего никому не говорил, Мамай отправился искать Бердибека. Тот по заданию отца объезжал караулы. Но Бегича Мамай застал.

- Много лет тебе, повелитель, - приветствовал Мамай темника. - Да проживут во славе твои внуки и правнуки…

По встревоженному виду Мамая было видно: что-то случилось, поэтому Бегич спросил:

- Ищешь помощи?

- Да, повелитель…

- Говори.

- Беда, повелитель…

- Дождемся Бердибека, - сказал темник, выслушав рассказ. - Подумаем вместе. Иди, мы найдем тебя сами.

После полудня Бегич и Бердибек прискакали в стан Мамая, соскочив с коней, бросили поводья тургаудам и быстрым шагом прошли в юрту сотника.

- Покажи, где больной… - произнес Бердибек. Нукер уже метался в жару и бредил, выкрикивая слова, лишенные всякого смысла.

- Плохи твои дела, Мамай, - после некоторого раздумья сказал одноглазый Бегич. - Кто-то узнал, что в твоей сотне началась чума, и сообщил хану до нашего прихода… Он принял нас в окружении шакалов, которые успели влить ему в душу яд… Вначале он вел себя спокойно, а потом разразился гневом, обвинив и нас в укрывательстве… Мы даже не смогли и слова сказать в защиту… Собирайся, он требует тебя. А мы подождем возле юрты хана.

Бегичу и Бердибеку ждать долго не пришлось. Из белой юрты хана Мамай вышел быстро.

- Что?

- Великий каан приказал мне задушить больного собственными руками, а не тетивой…

- Но… тогда и ты умрешь… - изумился приказу отца Бердибек.

- К вечеру он пришлет своего человека, и на его глазах я должен это проделать…

- Шакалы, добрались все-таки до тебя, сотник! Значит, у великого хана не заросли травой чичен[117] его воспоминания о молодой жене Абике… - подытожил разговор темник. - Теперь нужно искать выход.

- Я вижу выход только один… Другого, кажется, нет. Тебе, Мамай, следует бежать… И немедленно… налегке… - заговорил Бердибек. - Может, приютит тебя хан Синей Орды Мубарек-ходжа, который, пока мы воевали под стенами Кафы, вышел из нашего подчинения… А можешь направить копыта коня к Казимиру - польскому князю. Он уже занял несколько наших городов в Галицкой Руси… Или беги к Ольгерду в Литву: отцу сообщили русские князья, что он многие улусы высек и в полон увел…

- Хорошо, я подумаю.

- Думай скорее, а когда трон отца перейдет ко мне, Мамай, приходи. Я всегда приму тебя.

- Благодарю, Бердибек!..


После того как Мамай бежал от стен Кафы, следы его в истории затерялись. Объявился он ровно через десять лет на Кавказе, в городе Тавризе, столице Азербайджана. Там в это время наместником великого хана Золотой Орды сидел его сын Бердибек, возведенный в чин «султанства».

Он принял Мамая с почетом, дав ему «бекство тысячи», то есть сделал сразу тысячником. Бердибек, став султаном, ввел в лексикон придворных новые слова - теперь сотник назывался сотенным беком, тысячник - тысячным, темник - беком тьмы…

Особенно обрадовался появлению Мамая Бегич, который нес службу у Бердибека; сын выпросил его у отца.

И вдруг как русский снег на ордынскую голову - весть, и страшная, и ласкающая воображение: великий каан серьезно заболел… Эта весть пришла в середине месяца сафар[118], а в конце месяца прискакал другой гонец и подал бедибеку грамоту от влиятельного при сарайском дворе эмира Гоглубая, который звал его на престол. И это при живом-то отце!.. Но Бердибек не возмутился и не донес Джанибеку, иначе голова эмира была бы надета на копье одного из тургаудов великого каана, а принял это как должное… Узнав об этом, Мамай несказанно обрадовался… Наконец-то свершилось!

Оставив за себя визиря Сарай-Тимура, с десятью спутниками, среди которых находились Мамай и Бегич, Бердибек покинул Тавриз.

«Бердибек из-за любви к трону Дешт-и-Берке бросил Азербайджан и поспешно направился через Дербент в Орду», - сообщают арабские источники. А далее вот что повествует Никоновская летопись.

«Среди ночи он (Бердибек) расположился в доме Тоглубая. Между тем Джанибек-хану стало лучше, он поднял голову от подушки болезни и хотел на другой день снова присутствовать в диване. Один из доверенных людей, который узнал о прибытии Бердибека, доложил Джанибеку об этом. Джанибек забеспокоился и посоветовался с женой Тогай-хатун. Хатун из-за любви к сыну постаралась представить эти слова ложными. Джанибек позвал Тоглубая на личную аудиенцию и, не зная, что ветром этой смены является он, стал говорить с эмиром об этой тайне. Тоглубай встревожился, под предлогом расследования вышел наружу, тотчас вошел (снова) внутрь с несколькими людьми, которые были в согласии (с ним), и Джанибека тут же на ковре убили. После этого Тоглубай привел Бердибека, посадил на тот ковер, на котором он убил отца, и убил каждого, кто не подчинился. Бердибек сказал эмиру: «Как отец уничтожил своих братьев, уничтожу и я своих…» Тоглубай одобрил эти слова.

Он (Бердибек) вызвал к себе царевичей[119] и за один раз всех уничтожил. Одного его единородного брата, которому было восемь месяцев, принесла на руках Тайдула (бабушка Бердибека) и просила, чтобы он пощадил невинное дитя. Бердибек взял из (её) рук, ударил об землю и убил…»

Заняв сарайский трон, Бердибек своих пособников в кровавом деле щедро наградил: Мамай получил бекство тьмы, Бегич стал мурзой…


Глава 3. ВСЕСВЯТСКИЙ ПОЖАР


Стояло жаркое лето 1365 года.

Стручки гороха на посадских[120] огородах с тугим щелканьем разрывались пополам, и горошины мягко падали в пыль, густо покрывшую грядки. А если прислушаться далее, то ухо уловит, как трескаются бревна, образуя щели, из которых выползают паучки, но, обожженные зноем, замертво скатываются вниз.

Куры, гуси, утки прячутся в тень от навесов. Домашняя живность голодная: разомлевшая от нестерпимой жары хозяйка забыла бросить птицам несколько горстей зерна, а чтобы самим поискать корм в земле или в озере, нет у них тоже сил. Да и озеро, где раньше они плавали, превратилось теперь в почти высохшую лужу…

Молодая жена ремесленника, спрятавшись в сенях и качая на руках распеленутое дитя, хлопала его по голой вспотевшей спине горячей мягкой ладошкой и приговаривала:

- Дитятко мое, ой как твое тельце-то зноится! Ты бы уснуло, мое родимое, да и переспало эту кару Божью. Эх, грехи наши! И сад наш зноится, и в мареве вся земля. О, Господи!..

Перед глазами тех, кто отважился сейчас выйти из дома, струилось марево, а далее оно колыхалось красным с темными точечками гладкокрашеным ситцем, набирая густоту над приозерными и прибрежными лугами, над самой Москвой крепостными, также пыльными бревнами Кромника[121].

В огороженном его пространстве, расположенном на холме между сильно обмелевшими в эту пору реками Москвой и Неглинкой, стояли княжеские терема, рубленные из подмосковной сосны, белокаменные соборы Успенский и Архангельский, возведенные при Иване Калите, да еще церковь, тоже каменная, во имя преподобного Иоана Лествичника, построенная всего за одно лето[122].

Как только Кромник солнце прямыми лучами начинало палить, нельзя было спрятаться даже внутри каменных соборов. Владимир и Дмитрий выезжали за Чертолье. Название Чертолье никоим образом не было связано с похожими на указательные пальцы окаменелыми ископаемыми. Чертолье - это граница, черта города, за которой росли боры и рощи.

Ох, и напугали молодые князья однажды тысяцкого боярина Василия Вельяминова, который отвечал за их охрану.

Тогда с ними был еще Ивашка, сын старшего в княжем совете боярина Андрея Свибла. Выехали за Чертолье, оставили коней на попечение рынд[123], которые тут же сели в кружок для игры в кости. Знали, далеко не отлучатся отроки, разве что пойдут в березовую рощу собирать обабки[124].

Но юноши прошли рощу и оказались в сосновом бору. Деревья стройные, высокие, метелки их далеко наверху и хорошо защищают от нещадных лучей. Прохладно здесь и весело, почти под ногами, не боясь, перебегают полосатые бурундуки.

Дым первым унюхал Иван. Он был жизнерадостным, худощавым, в отличие от плотного телом Дмитрия, несмотря на свою хромоту (упал с лошади в трехлетнем возрасте), скорым на ногу, но пугливым:

- А вдруг костры жгут разбойные люди?

- Ты что, в штаны намочил? - подначил боярского сынка Владимир.

- Да не-е… - протянул Ивашка.

- Не-е… Испугался! - настаивал Серпуховской. - То, небось, смолокуры.

- А давайте - разведаем! - предложил Дмитрий.

Позже это войдет в привычку великого князя: никогда он не предпримет большого похода против неприятеля, не изучив досконально обстановку. И добьется того, что военная разведка будет находиться на большой высоте… Не чурался и сам принять в ней участие. В этом ему всегда помогал Владимир Андреевич.

А сейчас отроки быстрым шагом прошли в ту сторону, откуда сильно пахло дымом. Чем дальше, тем хвоя под ногами становилась смолистее и прилипала к подошвам сапог. Здесь сильнее ощущалась духота.

Вдруг деревья как-то сразу поредели, и князья оказались на самом краю высокого холма, по склону которого росли низкие березы и чахлый кустарник.

- Смотрите! Пожар! Москва горит! - воскликнул Дмитрий.

Столько горечи и боли было в его голосе, что Владимир и Иван одновременно взглянули на молодого великого князя. Ведь полыхала столица княжества!..

Отроки увидели, как сразу посерьезнел и будто постарел Дмитрий, словно отдаляясь по годам от них. Ведь после пожара прежде всего ему надлежало думать, что делать дальше…

Сильно горели посады; даже сюда долетал шум огненного вихря - он срывал с крыш доски и стропила и бросал их в объятые пламенем дома.

Звенела медь церковных колоколов, и уже тяжело ухал большой колокол на звоннице церкви Всех Святых. Звонница её уже была также объята пламенем, но прислужник каким-то образом ухитрялся дергать колокольный язык. Как узнают позднее князья, с неё-то, со Всехсвятской церкви, и начался пожар на Москве, отчего и прозвали его Всехсвятским.

С реки Яузы, с Москвы-реки и Неглинной прыгали по бревенчатым мосткам телеги с бочками, наполненными водой; напрягаясь изо всех сил, тянули их в гору лошади, запряженные по трое; у дубовых крепостных стен вычерпывали воду ведрами и лили в бушующее пламя. Но чтобы залить такое море огня, нужно иметь и море воды…

Пылал Посад. Пылал Подол[125]. Пылали Заречье и Занеглименье.

Боровицкий холм будто взлетел вверх, скрывшись в высоком пламени, и Ивашка закричал, протягивая туда руки:

- Ма-а-а-ма!

Он понял, что теперь огонь объял и их родовую усадьбу - огромный боярский дом отца стоял на Боровицком холме.

Владимир прикусил губу, и он мог бы также воззвать к своей матери, которая оставалась наверху в княжеском тереме, но сдерживал себя - молчал, лишь глаза потемнели, а худощавое лицо еще больше осунулось. Дмитрий же тревожился о старшей сестре Анне да о челяди: восемь месяцев назад умер его родной брат Иван, а почти следом за ним и матушка[126].

Великий князь крепко прижал к груди голову рыдающего Ивашки, стал успокаивать:

- Ничего, ничего… Твой отец позаботится обо всех и о наших с Владимиром родных тоже…

Тут раздался голос Василия Вельяминова, разыскавшего отроков:

- Думаю, детки, что княжеские и боярские люди уже перебрались внутрь соборов и переждут там огонь. Слава Ивану Даниловичу, что построил их из камня. Есть где хорониться и от пожара и от ворога…

За два часа, пока бушевал огонь, деревянная Москва выгорела дотла. Немного позже летописец записал: «Весь город без остатка погоре. Такова же пожара пред того не бывало…»

Бывало. Еще как бывало! И в самой Москве и в других русских городах. Скорее всего, старец запамятовал… Или хотел подчеркнуть ужас происшедшего, свидетелем которого оказался сам.

Случившийся пожар в 1337 году был не менее ужасным, когда разом сгорело восемнадцать церквей под Кремлевской горой, после чего Иван Данилович Калита счел необходимым обнести Кромник дубовыми стенами, а потом за ними великий князь создал посады и слободы, названными по имени заселившихся здесь ремесленников - Гончарными, Кузнечными, Камнетесными. Без мастеровых не существовало бы и каменных соборов.

А потом, когда Дмитрию не исполнилось и четырех лет, заполыхали на его глазах дубовые срубы дедова Кромника. Гудящий огонь, всепожирающий, с закрученными кверху языками пламени - таким он останется в памяти уже взрослого Дмитрия, - и каждая битва потом будет в его сознании представляться страшным пожаром, пережитым в детстве…

Воротившись домой, Вельяминов велел всыпать за недогляд старшему из рынд двадцать плетей, но великий князь явился к боярину и попросил отменить приказ: мол, сами виноваты, дядька Василий, это нам бы следовало отвесить по двадцать плетей, заслужили.

Боярин попыхтел, покрутил длинный ус, но свой приказ насчет двадцати плетей отменил: против ветра плевать - самому хуже. Хотя и подросток, а великий князь!

Владимир и на этот раз увидел недовольство на лице Вельяминова. Он часто удивлялся тому, как неохотно выполняет просьбы Дмитрия Ивановича тысяцкий.

Надо отметить, что должность тысяцкого у Вельяминовых переходила из рода в род. Она являлась грозной силой; хотя тысяцкий назначался великим князем, но последнему приходилось с ним считаться. Ведая судом над населением, распределением повинностей и торговым судом, тысяцкий вступал в близкие отношения с верхами горожан и влиятельными боярами, потому и пользовался их поддержкой.

Но не следует забывать, что тысяцкий находился в прямом подчинении у великого князя, а его непослушание замечалось людьми. Владимир как-то спросил об этом свою мать Марию.

- Просто так, сынок, не ответишь… Долго придется рассказывать, но рассказать, думаю, надобно: пора пришла. Да и служишь ты брату своему Дмитрию. Вам обоим сие пригодится…

И вот что рассказала сыну родная тетка Дмитрия Ивановича.

На холме Боровицком в глубокую старину рос густой бор, а еще ранее на этом месте находилось языческое капище. Оно хорошо подходило для жертвоприношений - в глухом лесу, в слиянии двух рек, и оканчивалось круговым земляным валом.

Жили здесь предки боярина Степана Ивановича Кучки. Жили привольно. До тех пор, пока не появился в этой местности князь Юрий Долгорукий, который, «полюбя же вельми место сие, золожил град и пребыл тут, строя, доколе брак Андреев совершил». Сыну своему Андрею Юрьевичу он выбрал в жены дочь боярина Кучки Улиту. Свадьба шла пять дней. Затем Юрий Долгие Руки с детьми воротился во Владимир.

Кучковых селений тогда на Москве было шесть - Воробево, Симоново, Высоцкое, Кулишки, Кудрино и Сущево. Было и урочище, которое завалось Кучковым полем… Недалеко от него жили предки бояр Вельяминовых, дальних родственников Степана Ивановича. Покойная же мать Дмитрия, Александра - родная сестра Василия Васильевича Вельяминова; дед их Протасий был тысяцким у Ивана Калиты, а отец, Василий Протасьевич, - тоже тысяцким у Симеона Гордого.

- Поэтому Вельяминовы и считают себя чуть ли не ровнёй великому князю, не роднёй, а ровнёй… - продолжала княгиня Мария. - И обид никому не прощают… Почему, не знаю, только вышла меж Вельяминовыми и Иваном Красным размолвка, и назначил великий князь тысяцким Алексея Петровича Босоволкова, по прозвищу Хвост. И что же?! Морозным утром, помню, 3 февраля, девять лет назад[127], нашли на пустынной площади убитого человека. Им оказался тысяцкий Босоволков… Судили-рядили: кто убил?.. Подозрение пало на Василия Васильевича, ибо он до Хвоста тысяцким был. Сослали в Рязань, но хитрый Василий дело обставил так, что не его-де отсылают, а он сам, в великой обиде, по собственной воле покидает опостылевшую Москву… И не только в обиде на князя, но и на некоторых бояр, говоривших: «Знать, мало им, Вельяминовым, славы… Не по злодейской ли славе Кучковичей соскучились, зарезавших князя Андрея Боголюбского?..»

Думаю, что Вельяминовы себя еще покажут, так что вы с братом Дмитрием глядите в оба…


Глава 4. ПОДМЕНА


Разговор с матерью кое-что Владимиру прояснил, но опять-таки оставил больше вопросов, нежели дал ответов. Ведь и Дмитрию должна быть известна строптивость Вельяминовых, ан нет, после смерти отца вернул дядьку своего из рязанской ссылки и вновь назначил тысяцким. В этом, скорее всего, чувствовалась рука митрополита Алексия, вероятно, это он посоветовал сделать так во избежание дальнейших раздоров… К замирению настраивает умный митрополит Дмитрия, и князь, кажется, внемлет старцу весьма охотно.

«Матушка права, говоря о разнице, когда хотят быть роднёй, а когда р о в н ё й… Асам-то ты разве раньше не задумывался над этим?..» - Владимир скосил глаза на Микулу Вельяминова, скакавшего рядом. Оба они сейчас возглавляли конный разъезд, посланный Андреем Свиблом и тысяцким, отцом Микулы, чтобы сопровождать игумена Троицкой обители Сергия.

- За сохранность его жизни ответишь своей головой. Я не посмотрю, что ты мой сын, - наказывал Василий Васильевич Микуле.

- Гляди за Преподобным, сынок, как глядел бы за своей матерью, - говорил боярин Свибл князю Владимиру.

С какого-то момента, - а если подумать, то со времени пожара, - к брату, который и не намного старше его, Владимир стал обращаться только по имени и отчеству. Такое обращение приемлемо на княжем совете, где заседают уважаемые бояре, но называть по имени и отчеству в домашней обстановке!.. А сие было оттого, наверное, что великий князь после страшного пожара как-то сразу повзрослел; жуткое пепелище и горе людей взывали к его сердцу: он - великий князь, отвечает за всех и каждого…

«Горе погорельцев близко и мне, при виде их, а особенно детей, терзалась и моя душа… Вестимо, Дмитрий Иванович - великий князь, но и я ведь не маленький человек в княжестве… Дмитрию повезло, что он оказался не младшим, как я, а средним внуком Ивана Даниловича, тогда как все сыновья Симеона Гордого умерли… Мог бы и я при определенных обстоятельствах (случись снова мор, другие несчастья) стать великим московским князем?.. Вестимо, мог. О чем это я думаю?! - встрепенулся Владимир. - Господи, прости и помилуй! И помни - быть роднёй, а не ровнёй… Ибо этим станет измеряться твоя преданность прежде всего государству…»

Отъехал из Москвы с конным разъездом поутру. По повелению митрополита Алексия провожали Сергия Радонежского под звон церковных колоколов…

Стояла глубокая осень. Оставалась неделя до Покрова, но о том, чтобы побелить к этому времени землю, небо и не помышляло. В ранние часы, проезжая густым лесом, было слышно, как шелестят еще не опавшей листвой дубы. Значит, до снега еще далеко.

На княжем совете с благословения Алексия было решено женить Дмитрия на дочери суздальского князя Дмитрия Константиновича для укрепления великокняжеской власти и дабы тесть уже более никогда не зарился на неё… Строптивый Дмитрий Константинович - Фома (так звали его вторым именем) опять, по слухам, несколько месяцев назад сносился с золотоордынским ханом, чтобы заполучить ярлык на великое княжение. Но не отдать в жены Дмитрию свою младшую дочь Евдокию не посмеет, а там, после свадьбы, его подчиненность Москве станет очевидной. Тем более что сейчас он просит о помощи.

С Владимиром охранять Сергия должно было бы ехать, конечно, старшему сыну тысяцкого Ивану, а не среднему Микуле. Но у бояр в этом деле был свой умысел.

У Дмитрия-Фомы росла еще и старшая дочь, Мария. А по давнему обычаю нельзя отдавать замуж наперед младшую, а затем старшую. Иван Вельяминов уже женат, следующий на очереди Микула, которому и нужно увидать Марию. Так что Сергий ехал просить для Москвы руки сразу двух дочерей у суздальского князя. Но главная причина, по которой тронулся из своей подмосковской обители в дальние края игумен, состояла в том, чтобы развязать узел образовавшейся суздальско-нижегородской замятии, приключившейся теперь уже между самими Константиновичами.

Умер старший из братьев, миротворец князь Андрей Константинович, увещеватель Дмитрия-Фомы, когда тот точил зубы на чужое. И вдруг свой норов показал младший Борис…

Князь Дмитрий после смерти Андрея собирался было занять переходящий к нему по праву родительский стол в Нижнем.

Но когда прибыл туда, то увидел, что младший брат уже завладел Нижним: успел окопать город новым валом и вовсю возил камень для крепостных стен. Сам по натуре вор, Дмитрий-Фома знал, что по-доброму Борис награбленное не вернет. Вот тогда-то суздальский князь и обратился к Москве за помощью…

Митрополит Алексийснарядил в Нижний посольство, состоящее из двух сановитых церковных иерархов, чтобы они Божьим словом устыдили Бориса. Но тот был непреклонен.

Оставалась надежда на радонежского отшельника, слава о котором распространилась на всю Русь. Сергий согласился поехать в Нижний, но с одним условием: как только поезд выедет на Владимирскую дорогу, то он дальше пойдет пешком… Было велено Владимиру и Микуле сопровождать его потом сзади и незаметно.

Люди, выходя из придорожных селений, встречали отца Сергия как хорошего знакомого, больше того, как дорогого им человека, шли с ним рядом какое-то расстояние, приноравливаясь к его скорому шагу (игумен без труда преодолевал в день около пятидесяти верст), жаловались, засыпали вопросами, просили молиться о них…

Так же вели себя и жители Нижнего, увидев игумена Сергия. Зная о его намерениях, Борис вышел из княжеских хором, чтобы лично приветствовать знаменитого старца. Но в беседе с ним остался неумолим, да еще стал укорять: сколько Москва терпела от Дмитрия, посягавшего на великокняжеский стол? Он-де, князь-Борис, удивлен, что Москва помогает ему… Сергий говорил о Божьем всепрощении, но не подействовало это на разбойную душу младшего из Константиновичей.

Тогда Преподобный Сергий велел затворить все нижегородские храмы. Вот тут и проявилось всеобщее, всерусское признание его личности - великого монаха Сергия послушались и служить перестали.

Поутру Борис обнаружил, что не звонят церковные колокола. Вскоре выяснилось, почему?.. Вначале ярость охватила князя, а затем - растерянность… Ибо передали от верных людей, что Дмитрий-Фома, вернувшись, снарядил огромную рать, в помощь ему великий князь Дмитрий послал свой полк, и войско уже выступило на Нижний.

С малым числом бояр Борис поскакал навстречу, желая замириться. В селе Бережце, стоящем на левом берегу Оки, чуть выше устья Клязьмы, Борис и повинился перед братом. Дмитрий мог за разбой наказать Бориса, но не сделал этого: более того, оставил за ним его родной удел Городец…

Весть о замирении быстро дошла до всех удельных князей, и этот поступок нижегородца подал им хороший пример. Как сие нужно было всей Руси перед будущей Куликовской битвой!.. Нужно это было и для укрепления авторитета игумена Сергия, сыгравшего, как потом мы увидим, великую роль в битве с ордынцами Мамая…


После того как игумен попросил от имени московского тысяцкого Вельяминова руки старшей дочери у Дмитрия-Фомы, состоялась помолвка. Молодые не стали ждать свадьбы, соединившись на ложе. Вестимо, грех! Но перезревшая Мария давно ждала возлюбленного, и вот он - чернобровый, с хитроватым прищуром карих глаз, высокий, широкоплечий, стройный. Она белолица, с длинной русой, тяжелой косой, узкой талией и развитыми широкими бедрами. Вот и не утерпела…

Дуняша, её сестра, может быть, тоже будет скоро готова для деторождения, но пока она еще в этих делах несмышленыш. Ничего, Мария перед свадьбой с великим князем всему её научит…

Дмитрий-Фома, разумеется, не отказал в руке и младшей Дмитрию Ивановичу, просившему её заочно.

Возвращалось посольство, уладив все дела, тут бы, как говорится, петь да веселиться. Но отчего-то скверно и печально было на душе Серпуховского. Тяжким грузом осела эта печаль после посещения им града Владимира. И прежде князю в нем бывать приходилось, но тогда, может статься - по малолетству, не задумывался, какой вред этому городу, да и всей Руси принесла монголо-татарская Орда. Долго-долго последствия этого вреда будут расхлебывать потомки на протяжении нескольких поколений…

Владимиру еще не приходилось участвовать в сражениях с ордынцами, но он слышал, что противники они серьезные. Да иначе не завоевать бы им Русь. Завоевали, заставили платить дань; многочисленностью взяли, дисциплиной железной и жестокостью, какой не видел доселе русский человек. Что они творили, князь услышал во Владимире от одного слепого гусляра, которого по его просьбе пригласили в их с Микулой покои.

Вот что рассказал, пощипывая струны гуслей себе в такт костлявыми пальцами, калика перехожий.

…Случилось это в начале февраля 6746 года от сотворения мира[128]. Доходили слухи до жителей Владимира, что страшно зверствует джихангир, так звали предводителя монголотатар Бату-хана, продвигается к землям их княжества, уже покорив Рязань, Пронск, Изяславль, Москву… На месте этих городов остались развалины и пепелища. Но даже не думалось, что такое Бату-хан может сделать с их цветущим градом, который превратился сейчас в красу северо-восточной Руси, поднялся на смену великому Киеву. Белокаменные храмы украшали Владимир, славился убранством княжеский дворец, вызывавший восхищение иностранцев. Торговая площадь, куда прибывали со всех концов света купцы, шумела многолюдней. Высоко ценились искусные изделия владимирских мастеровых и широко разносилась слава каменотесов, создавших прекрасные храмы; чего стоили одни только Золотые ворота - огромная каменная арка с крепостным сооружением и надвратной церковью.

Прочны каменные стены со стороны Золотых ворот, да и остальная часть крепости тоже не менее крепкая, все говорит о мощи города как военной твердыни…

Монголотатары появились неожиданно и повели себя вроде мирно. Повсюду разложили костры, так что озарилось все поле окрест города, возле огней расположили обозы, выпрягли низкорослых мохнатых лошадей.

Владимирцы высыпали наверх. С крепостных стен они узрели, что город окружен многочисленным воинством, кочевавшим с женами и детьми на крытых с огромными колесами, сделанными из досок, кибитках.

Вооруженные всадники быстро проносились под стенами, о чем-то крича. Они были одеты в долгополые шубы бурого цвета, словно в медвежьи шкуры, на головах - низко опущенные меховые колпаки, блестели раскосые глаза.

На стену возле Золотых ворот поднялись в сопровождении боярынь великая княгиня Агафья и её снохи Мария и Христина. Здесь уже находились молодые князья Мстислав и Всеволод. Рядом стоял Петр Ослядюкович - воевода.

Великий князь Георгий Всеволодович в это время располагался станом на берегах реки Сити, впадающей в Мологу, - собирал войско и ждал прибытия своих братьев, особенно Ярослава. Не было в городе и третьего сына Георгия Всеволодовича, Владимира, - еще раньше он ускакал с дружиной на подмогу Москве.

Внизу Бату-хан в сопровождении нукеров, вооруженных длинными тонкими копьями, подъехал к во-потам и обратился к толмачу:

- Скажи, чтобы открыли ворота, и я проявлю милость к городу и всему его населению. Не то поступлю, как с Рязанью, которая вздумала сопротивляться, - разрушу не только стены, но и срою валы, а жителей от мала до велика вырежу…

Толмач перевел.

На стене владимирцы хранили гробовое молчание. Внука Потрясателя Вселенной это начало раздражать:

- Почему не выходит мне навстречу кона Гюрги Всеволодович, почему не шлет даров и не открывает городские ворота?..

- Вот тебе наш дар! - крикнул дозорный по прозвищу Медвежий Клык и пустил в хана стрелу.

Один из нукеров, подставив щит, отбил её.

- Смотрите сюда! - толмач протянул руку. - Узнаете?!

Два всадника тащили на веревках изможденного юношу; так обычно ведут на растяжках зверя и не дают ему подаваться в ту или иную сторону, попеременно натягивая.

Крик ужаса донесся со стены: княгиня Агафья узнала своего сына Владимира, - значит ордынцы, взяв Москву, пленили его.

Молодого князя поставили возле стены и приказали:

- Говори, чтобы открыли ворота, тогда мы помилуем всех.

- Родные мои, мама, братья, воевода, я вижу вас! Не верьте им!.. Они не знают пощады и милосердия… Даже если вы и откроете ворота, они все равно превратят город в пепел, а вас истребят… Обороняйте его, как можете! Не покоряйтесь!

- Умрем, но не покоримся! - ответили со стен. Ордынцы с Бату-ханом во главе повернули назад.

Всадники потащили Владимира за собой по снегу.

У княгини Агафьи лицо сделалось каменным, ноги задрожали, но она старалась не показать своей слабости.

Всеволод и Мстислав вызвались со своими дружинниками сделать вылазку в стан врага. Но их отговорил опытный воевода:

- Разумнее будет остаться за стенами. Вон их сколько! Тьма-тьмущая… Думаю, что князь нас не оставит.

Ордынцы плотно окружили город. Пока одна часть войска готовилась к штурму, другая направилась к Суздалю. Монголотатары разграбили его, подожгли княжий двор и Дмитриевский монастырь. Рубили безжалостно стариков, детей, даже калек, беременным женщинам вспарывали животы. Вопреки обыкновению щадить церковников - перебили священников, монахов и монахинь. Юных монашек и молодых пригожих женщин забрали с собой. Затем они вернулись к Владимиру.

Утром 7 февраля заработали тараны, ломая крепостные стены, но ордынцы не стали ждать их полного разрушения, а, приставив лестницы, полезли, словно муравьи наверх. Оборонявшие сталкивали лестницы баграми, пускали со стен стрелы, бросали вниз бревна и камни, лили горячую воду и смолу, но враги были, как муравьи, многочисленны…

Появились бреши в стене, и вражеская рать вломилась в Новый город у Золотых ворот со стороны церквей Медной и Святой Ирины, от речки Лыбеди, а также от Клязьмы у ворот Волжских.

Княгиня Агафья, её снохи, нянюшки, множество бояр и простых людей заперлись в Соборной церкви и попросили от епископа Митрофана пострига. Затем все они приготовились к смерти.

Ордынцы не смогли сразу открыть железные двери церкви, подтащили машины. На каждый удар тараном из церкви неслись возгласы:

- Спаси нас, Господи!

Наконец двери были разбиты, но вход все равно оставался узким; враги не могли хлынуть в него все сразу, тех, кто проникал внутрь, монахи в черных подрясниках встречали яростными ударами топоров.

Тогда Бату-хан приказал развести на паперти огромный костер. Высокое пламя вмиг закрыло проход, дым повалил в него, а также в верхние окна. Но никто не выходил. Враги, пораженные упорством, ждали. Уже стал слышен треск горевших внутри досок.

- Они все сгорят и не достанутся нам, - воскликнул темник Бурундай. - А там много молодых русских женщин.

Бату-хан сделал знак рукой. Костер погасили.

Наконец ордынцы проникли внутрь церкви; они хватали в первую очередь женщин и детей; детей бросали в пламя горящих соседних домов, а женщин уводили.

Приволокли потерявшую сознание великую княгиню и положили у ног Бату-хана. Он равнодушно взирал, как нукеры содрали с неё одежды; обнаженная, она лежала на талом от тепла снегу, потом очнулась… Княгиня не причитала, не плакала, лишь съежилась от великого позора…

- Кто хочет жену коназа Гюрги Всеволодовича?.. - сказал Батый.

Привели опутанного цепями Медвежьего Клыка.

- Великий, - обратился к хану темник Суб-удай, - ты приказал, чтобы самых могучих воинов мы приводили и ставили перед твоими очами…

Воины попытались было согнуть спину дозорного перед Батыем, но Медвежий Клык лишь тряхнул цепями и снова выпрямился.

- Берикелля![129] Хочешь служить у меня нукером?..

- Если ты дашь мне в руки такое же копье, как у них, - Медвежий Клык кивнул на воинов хана, - то я тут же всажу его в твой толстый живот.

В дозорного тут же полетел с десяток стрел…

Так погиб славный русский город Владимир. Князья Всеволод и Мстислав, стараясь пробиться в Старый, или Печерный, город, храбро сражаясь, сложили вне крепостных разрушенных до основания стен свои головы.

Великий князь Георгий Всеволодович встретил Батыя на берегу Сити, здесь вступил в отчаянную битву и пал как герой…


«Это ж какую внутреннюю силу должен иметь народ, чтобы после такого зверства и такой разрухи выдюжить!.. И снова строить, и снова сеять… растить хлеб, детей… Да с таким народом…» - конь, шедший тихо, вдруг взял рысью, и Серпуховской так и не додумал до конца, какое бы дело он сделал с таким народом…

По возвращении брата Дмитрий не расспрашивал его особо о достоинствах своей будущей супруги, которую видел несколько лет назад совсем еще девочкой. Владимир поделился с великим князем тем, что он слышал от слепого гусляра… Если услышанное сильно поразило Серпуховского, то на Дмитрия оно не произвело особого воздействия: находясь в Золотой Орде, он достаточно хорошо узнал нравы её обитателей, начиная от великого хана и до простого воина. Именно воина, так как земледельцев, ремесленников, строителей среди коренного населения ордынцев нет; они все богатуры, грязную же работу выполняют пленные… рабы…

А что коренное население Золотой Орды?.. К моменту «совершения езды на Низ»[130] Дмитрия мало там уже оставалось чистопородных монголов, как это было при Чингисхане. Да и при Потрясателе Вселенной в их ряды влилось множество покоренных народов: татар, чжурчженей, меркитов, кара-китайцев, хорезмийцев, кипчаков, позднее, при Батые, - булгар.

Монголы использовали часть покоренных народов и в качестве воинов, собирая из них передовые тумены. Эти тумены первыми начинали сражения, первыми шли на приступы.

Русские летописи почему-то всех монголов и завоеванных ими народностей называли «татарами», может быть, оттого, что они казались страшными выходцами из Тартара - ада…

Вот как воссоздан в монгольском «Сокровенном сказании» образ сыновей Чингисхана: «Это четыре пса Темучина, вскормленные человеческим мясом; он привязал их на железную цепь; у этих псов медные лбы, высеченные зубы, шилообразные языки, железные сердца. Вместо конской плетки кривые сабли… Теперь они спущены с цепи; у них текут слюни, они радуются».

Огромной империей, завоеванной Чингисханом, еще при жизни Повелителя владели четыре его сына - Джучи, Джагатай, Удегэй и Тули. Младший Кюлькан только подрастал. В год петуха (1225) восстали непокорные тангуты во главе с царем Бурханом. Чингисхан решил сам повести войско на усмирение тангутов и послал за сыновьями. Прибыли нему лишь три сына, кроме старшего, упрямого жучи. На семейном совете Джагатай, чтобы оговорить брата, сказал отцу:

- Джучи полюбил страну кипчаков больше, чем оренной улус[131]. Он в Хорезме не позволяет монголам и пальцем тронуть кого-нибудь из кипчаков. Джучи говорит: «Старый Чингис потерял разум, он разоряет столько земель и безжалостно губит столько народов. Его надо убить, а потом я заключу союз дружбы с мусульманами и отделюсь от монгольской Орды».

Гневом запылало лицо Чингисхана, и он приказал привести в юрту своего брата Утчигина.

- Ты поедешь к Джучи и передашь, чтобы он немедленно прибыл ко мне. Если же откажется… - Чингисхан приблизил губы к уху брата и что-то добавил.

Джучи ехать к отцу отказался. Однажды после охоты на сайгаков его нашли лежащим в степи, живым, но говорить он не мог: неизвестные переломили ему позвоночник…

Сын его, Бату-хан, вместе с властью в Хорезме унаследовал и узаконенное правило чингизидов - возвышение через кровь и злодеяния. Принцип деда: не щадить в этом случае даже самых близких - тоже пришелся по душе внуку.

Обещание повести своих богатуров на запад, через великую реку Итиль, он, став взрослым, сдержал.

А возвращаясь из европейского похода в 1243 году, Бату-хан повелел остановить свою повозку на нижнем Итиле и вокруг неё образовать кочевой уртон. Так возник город Сарай. Поначалу он состоял из жилищ, поставленных на колеса. Это были круглые кибитки с дырой в середине для дыма. Стены и двери из войлока, колеса из плетеных прутьев. Верх покрыт белым войлоком, пропитан известкой или порошком из костей.

От арабских путешественников Батый много слышал о хазарах, народе, исчезнувшем с лица земли. В связи с этим к нему приходили невеселые мысли, вызванные неудачным походом к Последнему морю… Но он не терял надежды на завоевание Европы и, основав столицу, стал копить силы. Но могущественная империя Чингисхана была уже не та: многочисленные потомки, рожденные от огромного количества жен, враждуя между собой, разодрали её на части, и она, как лед на солнце, начинала таять…

Обширными пока оставались владения Бату-хана. Они простирались от Дуная до Иртыша, включая Поволжье, Приуралье, Крым и Северный Кавказ до Дербента. Внук Чингисхана удерживал за собой и Хорезм. Эти земли и составляли то, что соседние народы называли Золотой Ордой.

После смерти Батыя и Золотая Орда стала распадаться. «Они (чингизиды) поделили между собой Скифию, - писал папский легат Вильгельм де Рубриквис в своем «Путешествии в восточные страны», - которая тянется от Дуная до восхода солнца. Всякий из них, имеет ли он под своей властью большее или меньшее количество людей, знал границы своих пастбищ, где он должен пасти свое стадо зимой, летом, весной и осенью».

Но затем Золотая Орда обрела как бы второе дыхание при хане Узбеке.

Хан Узбек, принял ислам, и велеречивые персидские поэты в своих стихах стали говорить, что теперь сам он «украшен красою ислама», а его «шея чистосердечия убрана жемчугами веры».

Жестокость золотоордынских ханов при Узбеке стала отличаться особой изобретательностью. Знатных, в чем-то провинившихся пленников он имел обыкновение томить неопределенностью - то возвещал о скорой казни, то объявлял о её отсрочке, порой сулил прощение.

Так мучил он тверского князя Михаила Ярославича, дерзнувшего пойти против Москвы, чтобы сделать Тверь центром великокняжеского государства. Войска противников - тверичан с одной стороны, московитов и ордынцев во главе с Кавдыгаем - с другой, встретились в местечке Бертеневе, в сорока верстах от Твери. Бой закончился победой Михаила Ярославича, в плен к нему даже попала жена московского князя по имени Кончака, родная сестра Узбека, во христианстве - Агафья. В плену Агафья заболела и умерла. Распространился слух, что её отравили.

Чтобы опровергнуть этот навет, Михаил Ярославич поехал в Орду. Там уже находился московский князь Юрий с жалобой на Михаила.

Тверского князя обвинили в неуплате дани, в непослушании и отравлении княгини Кончаки. Заковали в железо; на другой день прикрепили к шее еще и деревянную колоду. В таком виде Михаила Ярославовича возили до конца сезонной охоты, в которой принимал участие хан Узбек. Потом на городской площади Сарая, где проходил торг, на глазах у толпы сняли с обвиняемого колоду, цепи и нарядили в богатые одежды. Далее с поклонами слуги подали ему вино и яства. Предчувствуя недоброе, Михаил Ярославич отказался. Тут же его снова раздели, заковали в железо; и еще двадцать дней с той же колодой на шее возили с места на место, теперь уже предлагая князю принять ислам. Михаил упорствовал. Наконец один из палачей схватил князя за уши и стал колотить его головой об землю до тех пор, пока другой не всадил ему нож в грудь[132].

Рассказ о мученической смерти тверского князя Дмитрий слышал в Орде от епископа, поставленного служить в Сарае митрополитом Алексием. (Узбек разрешал в своей столице находиться представителям духовенства всех религий.)


По мере усиления Москвы двор великого князя настолько вырос, что его называли не иначе как дворцом. Сам дом имел три этажа: внизу располагались подклети, где жили слуги, дружинники, посередине - горницы и светлицы, вверху - чердаки, терем и вышки. В тереме, с окнами на четыре стороны света, жил великий князь; терем называли высоким, потому что он был выше всех строений третьего этажа.

Все постройки дворца соединялись крытыми проходами, называемыми сенями. По проходам можно было попасть в дворцовую, или домовую, церковь, а также в гридницу, где хранилось имущество и вооружение дружинников.

Чаще всего в гриднице Дмитрий Иванович учинял суд, здесь же стоял его трон с дубовыми подлокотниками и высокой спинкой, ничем не украшенный, но застеленный медвежьей шкурой. Трон возвышался на специальном постаменте, покрытом красивым персидским ковром.

Вдоль стен, на которых висели щиты, кольчуги, налучья с луками, колчаны со стрелами (сулицы, дротики, копья, кистени располагались по углам отдельными кучками), тянулись лавки. На них садились во время княжего совета по старшинству бояре. Место по правую руку от Дмитрия Ивановича обычно занимал Андрей Акинфович Свибл, по левую - Василий Васильевич Вельяминов. Для митрополита слева от трона стоял стул; присутствовал а совете и князь Владимир Андреевич Серпуховкой.

Дмитрий, как правило, вставал на заре. Из окон терема вид на поля, боры и рощи у подножия Боровицкого холма не закрывала дубовая крепостная стена Кромника, уже приходящая в ветхость, да и выгоревшая в нескольких местах. После великокняжеской свадьбы было решено возвести каменную. Старшим над строительством определили боярина Андрея Свибла, а первыми его помощниками стали Владимир Серпуховской и Михаил Бренк, боярин незнатного рода, но высокого ума.

Слуги подавали Дмитрию воду для умывания, «лицевик» и «ручник» - полотенца для лица и рук, протягивали одежду.

Великий князь носил кафтан с золотой обшивкой, поверху красный плащ - корзно, застегивающийся на плече большой запонкой. Подпоясывался, на ноги надевал высокие цветные сапоги с острыми носами; в сапоги затыкал шаровары.

Шел в церковь, завтракал, потом переходил в гридницу, где разбирал споры приходивших к нему на суд или «думал» о делах. В терем на третий этаж допускал только самых близких себе людей. Чаще всего у него бывали митрополит и Владимир.

Как-то в одно воскресное утро он принял там и Микулу. Тот развязно, что свойственно было всем Вельяминовым, зашел к великому князю, небрежно откинув полу кафтана, уселся на лавку, попросил у слуг вина.

Дмитрий, казалось, не замечал этой вольности; мысли его были заняты совсем другим - ему хотелось узнать как можно больше о предстоящих свадьбах, своей и Микулы, которые, по совету бояр и митрополита, будут проходить в Коломне, а не в Москве, ибо последняя все еще лежала в головешках…

- Ты, Дмитрий, не волнуйся, свадьбы у нас с тобой пройдут как надо… Невеста твоя - девка справная, несмотря на малые годы, кругла и крепка… Через сарафан уже грудь хорошо видна. В породе у них телами гладкие… У своей-то ужо я все видел… - говорил Микула, неторопливо потягивая из серебряного кубка фряжское[133] вино.

- Ну ты и удалец! - только и мог вымолвить Дмитрий, краснея.

- Да ты не тушуйся, великий княже… - продолжал Микула. - Как в спаленке окажитесь, тебе надо будет невесту раздеть; только не спугни её, не набрасывайся, как коршун на голубку… Понежнее, понежнее, а когда она размякнет, тогда и верши свое мужеское дело… Сам увидишь, что не такое оно мудреное… Вестимо, для тех, кто силен и молод…


Свадебные золотые пояса переходили по наследству не только у князей, но и у других знатных людей Руси. Таковыми считались самые приближенные к великому князю бояре: в первую очередь Свибловы, Вельяминовы… Но все же - точнее говоря - переходили пояса даже не то чтобы по наследству, а от старшего к младшему.

Пояс переходил от отца к сыновьям, а потом, после женитьбы старшего, его отдавали на свадьбу среднему, от среднего - к младшему.

Микуле после своей свадьбы отдал золотой пояс Иван, а Микула уже должен будет передать его Полиевку.

Свадебный пояс был сплетен из золотых нитей, по ширине он не разнился, скажем, от княжеского; но все дело заключалось в драгоценных каменьях - в поясе знатного жениха их находилось поменее, чем в великокняжеском. Тем пояса и различались.

Их вручали жениху братья или отец. В роду великого князя братом ему остался только Серпуховской - он должен был вручить пояс в Коломне Дмитрию.

Помнил Владимир, что в свадебном поясе, который достался Дмитрию от отца Ивана Ивановича Красного, ныне покойного, один камешек был выщерблен. Всё хотели заменить, но не ведал Серпуховской, заменили ли?.. Может быть, как положили пояс в женихов сундук, так он и лежит…

Ехали в Коломну в два свадебных длинных поезда: впереди великокняжеский, позади Вельяминовский. Руководил всем тысяцкий Василий Васильевич. Был он весел, но какая-то дума зрела у него в голове, и тогда лоб его напряженно морщился.

Санный возок митрополита легко скользил по прикатанному снегу рядом с великокняжеским; Алексий смотрел из окна на Дмитрия, расположившегося на сиденье вместе с Владимиром, видел его задумчивое лицо, на котором читалась робость перед предстоящим свадебным действом, подбадривал взглядом.

«А сам-то ты в его годы смелее, что ли, был?.. - думал Алексий. - Вон Вельяминовы… Те завсегда держатся смело и вольно… Однажды слышал, как на пиру тысяцкий похвалялся кому-то из бояр, что род их, как Степана Кучки, на Москве самый древний, постарее будет великокняжеского… Правда, после сих слов Василий осекся, словно горло его перехватили татарской удавкой… Пьян был, а уразумел, что сказал лишнее… Ничего, что Дмитрий пока подросток, но на княжем совете, когда кто-то возразил о сроках возведения стен из камня (не время, мол, после пожара хоть бы отдышаться, дома свои подправить, да новые поставить), коршуном взглянул на возражавшего и строго молвил:

- Ничего, без своего дома потерпишь, а стены каменные позарез нужны. Будут они стоять - и не страшна нам тогда станет ни Орда, ни Ольгерд литовский. А их рати могут прискакать к Москве в любой момент!..

На этом же совете, несколько смущаясь, Андрей Свибл высказал мысль о том, чтобы сделать Коломну после проведения великокняжеской свадьбы столицей Руси.

- Я там не раз бывал, да и другие подтвердят, что Коломна - город зело красен, - сказал боярин.

Но это предложение никто всерьез тогда не принял.

Теперь, подъезжая ко второму после Москвы городу в княжестве, ключевому и по значению: слияние Москвы-реки и Оки, и по богатству, Серпуховской подумал: «А почему бы и нет?! Стареют города, приходят в упадок столицы - одряхлел Киев, померкла слава Владимира, и не пришел ли черед Москве?..»

Князь зачарованно глядел на красивый коломенский храм, стоящий на заснеженном склоне хорошо укрепленного города. Не удержался, поделился с Дмитрием тем, что пришло сейчас в голову.

Но великий князь неожиданно и резко оборвал брата:

- Я боярина Свибла чту и люблю… Но он был на совете неправ, а зачем ты, брат, потворствуешь тому, что не нужно. Москва - город моих предков, стоял, стоит и будет стоять!.. И я все сделаю, чтобы он краше был всех остальных городов на Руси, и не токмо на Руси…

Через какое-то время он положил руку на плечо Серпуховскому и тихо произнес:

- Прости, Андреевич (так называл, когда хотел повиниться перед Владимиром), за резкость мою… Но более не говори об этом.

Свадьбы проходили одновременно, венчал Дмитрия и Микулу митрополит в коломенской каменной церкви. Свадебный пир проходил шумно и весело на подворье местного игумена: гуляли несколько дней; вино лилось рекой, пил, как говорится, и стар, и млад… Но, несмотря на обильные возлияния, Владимир хорошо запомнил тот момент, когда доставал тысяцкий из сундука золотые свадебные пояса и обращался к Серпуховскому и своему старшему сыну Ивану с тем, чтобы вручить эти пояса женихам. Владимир не обнаружил на великокняжеском поясе порченого камешка, и сие сильно смутило князя. Зная о гоноре Вельяминовых, он подумал: «А не произошла ли подмена?! Не захотел ли тысяцкий, чтоб его сын Микула предстал на свадьбе в великокняжеском поясе… Чем не удались Вельяминовы?.. Почему славу и звание великих князей перехватили не местные древние роды на Москве, а какие-то пришлые?.. Мог ведь так рассуждать тысяцкий? Мог…»

В том, что подмена действительно произошла, Владимир убедился, когда хорошо рассмотрел пояса на Микуле и Дмитрии… Сказать ли об этом митрополиту?.. Но Алексий и сам сие обнаружил, улучив время, шепнул князю:

- Молчи…

Князь Владимир понял: «Нельзя пока будоражить людей… Это пойдет только во вред, не надобны раздоры, не нужны они сейчас. Да и не только сейчас!..»

История с подменой пояса всплывет через шестьдесят семь лет на свадьбе внука Дмитрия Донского Василия Васильевича, когда в живых уже не будет ни Дмитрия Ивановича, ни митрополита Алексия, ни умершего намного позже них Владимира Андреевича Серпуховского. Было бы лучше, чтобы все это никогда не всплывало… Но история не красна девица, её не уговоришь, не улестишь ласковыми словами.

Обнаруженный подлог привел снова к открытой ссоре великокняжеского двора с семейством Вельяминовых, что явилось причиной ослепления великого князя Василия Васильевича, прозванного после этого Темным…


Глава 5. СКОПА


Как бы в одночасье сплелись и отобразились в летописях два события: женитьба Дмитрия и начало строительства каменной Москвы: «Тое же зимы князь великий Дмитрей Ивановичь посоветова со князем Володимером Андреевичем и со всеми своими старейшими бояры ставити град Москву камен, да еже умыслиша, то и сотвориша: тое же убо зимы повезоша камень ко граду».

Сколь ни долговечно на Руси дерево дуб, но и его время превращает в труху. Может быть, поэтому летописцы никогда не отмечали год появления того или иного деревянного храма, - внимание их привлекали сложенные из камня, ибо им предстояло стоять и в далеком будущем.

- Гляди, тату, звездочка выкатилась… Ужо завтра метельно не будет, - солидно вышагивая в коротком тулупчике, держа вожжи в руках, говорил малец отцу, дремавшему в санях: уходился смерд Прохор Стырь, по прозвищу Кучма - действительно, космач; из вислоухой шапки, похожей на поповский малахай, выбивались волосы, - но Кучма не только возница плиточного камня, а и помогает грузить его. Вот и уморился…

А сынок Игнашка - вроде помощника. Когда отец дремлет, малец погоняет лошадей.

Сани едут по укатанной дороге, по льду Москвы-реки. Как только русло делает крутой изгиб, спереди кричат:

- Эй, не спи-и-и! Повара-а-а-чива-а-а-ай!.. Пово-ра-а-чи-ва-а-ай!..

Весело Игнашке, по разговорам старших знает, что у всех одно на уме: вот встанет город камен и не страшен будет ему ни один враг…

Только миновали село Мячково, чуть поодаль от него каменоломни, оттого-то и названы они Мячковскими, далее - устье Протвы, затем село Остров, за Островом - Коломенское. Возили камень и днем, и ночью.

Ночью задувал ветер со снегом, крепчал мороз, гривы и хвосты лошадей куржавели изморозью, и слышно было на много верст окрест, как скрипит под полозьями лед. А когда выплывала луна над темными печными трубами крестьянских домов, громоздившихся по широкому береговому склону, то сильнее брехали собаки, и лошади поворачивали голову в сторону этого бреха и фыркали широкими ноздрями, выдувая густой пар.

При подъезде к Москве вожжи у Игнашки взял отец и направил сани с поклажей к тому месту, где в западном углу крепостной стены возводилась башня-стрельня, напротив боярского двора Свибла, оттого и прозвана - Свибловой. Руководить работами здесь выпало старшему сыну боярина Андрея Свибла - Федору.

Следом за Кучмой свернули еще с десяток груженых саней, остальные остановились в другом углу, тоже упиравшемся в Москву-реку. Здесь верховодил молодой боярин Федор Беклемиш - неподалеку от угловой стрельни стоял боярский двор Беклемишевых. С этим семейством соседствовал окольничий Тимофей Вельяминов, родной брат тысяцкого и также родной дядя Дмитрию по материнской линии. Башня, что строилась под его началом, звалась Тимофеевской. Была еще башня-стрельня Собакина (по имени Федора Собаки).

Разгрузившись, возницы собирались на льду Москвы-реки.

- Ну как дела у Беклемиша?

- Да ничо, идут.

- А как у Собаки?

- Тоже продвигаются. С именем Христа.

- Про Свибла и спрашивать нечего. Этот живодер спуску никому не даст…

Но слово «живодер» произносится не осуждающе, а с уважением. Мол, умеет боярин поставить дело.

Федор Свибл, Федор Беклемиш, Федор Собака - тезки, сверстники Дмитрия, вместе когда-то в бабки играли, а сейчас каждому из них доверено важное предприятие.

Но никому более, а только своему брату Владимиру великий князь поручил работы по выкладке потайного хода, который шел под землей и должен был оканчиваться у набережной Москвы-реки. Ход возводился на случай долгой осады и возможного вывода членов семейства великокняжеского двора.

Мастера, работавшие на крепостной стене, назывались «огородниками», а выкладывали потайные ходы уже в звании каменотесов, ибо там, внутри, им приходилось подгонять каменные глыбы, спиливая и подтесывая.

Вообще-то стену вокруг Кромника начали строить не с одной угловой башни или потайного хода, а одновременно по всем трем линиям, разделенным на боярские участки.

Строили наперегонки, стремясь перещеголять друг друга по красоте отделки и внешнему виду каждой башни, а стены делали такими ровными, чтобы приятно было погладить ладонью.

Каменотеса Ефима Дубка князь Владимир отмечал особо - могучие плечи, мускулистая грудь и длинные руки, похожие на клешни рака. Хотя ноги казались короткими и кривоватыми. Издали он казался неуклюжим, неправильного сложения, но вблизи сразу обращал на себя внимание голубыми бесхитростными глазами, рыжими волосами и курчавой русой бородой. Трудиться Ефим мог без устали днем и ночью, работал за двоих и к тому же был очень силен. Однажды у рабочего, везшего тачку с грузом на выброс, застряло колесо в земляном обвале: объехать нельзя, надо срывать обвал. Ефим, поплевав на ладони и отстранив рабочего, взялся за ручки и буквально протаранил тачкой преграждавшую кучу земли, снова образовав проезд.

- Ай да дубок! Силища.

С тех пор будто забыли, что каменотеса звали Ефим - Дубок да Дубок. Иногда и Владимир забывался и тоже называл его так: князь поставил его старшим над каменотесами.

Трудились зиму, и лето, и осень… Каменная стена с девятью башнями шириной от четырех до шести локтей и длиной почти в две тысячи верст опоясала Кромник, вобрав в себя по берегу реки Неглинной соборы Спас на Бору и Успенский, Чудов монастырь, возникший на земле, где стоял ордынский баскакс-кий двор, подаренной митрополиту Алексию ханшей Тайдулой за свое прозрение, церковь Иоанна Лест-вичника, а по берегу Москвы-реки Архангельский собор. Почти равнобедренным белокаменным неприступным треугольником встала стена, явив собою символ первой настоящей победы Дмитрия, верящего: как скрепила эта стена разлетающиеся отсюда веером дороги, так скрепит он своей твердой властью мощь всея Руси…

Но тайну стены следовало охранять. Поэтому после завершения строительства старший над всеми работами боярин Андрей Свибл вызвал к себе князя Владимира и произнес:

- Знаю, Владимир, нелегко тебе будет по молодости своей сделать то, что я сейчас тебе скажу… Но надо! Во имя сохранения тайны, во имя безопасности великокняжеской власти. Крепись и мужайся! Тебе, Владимир, с рындами следует вывести в лес всех, кто клал потайной ход, и убить.

- И Дубка?! - невольно вырвалось у князя.

- И его тоже…

- А что мы скажем Стефану Пермскому? Это ведь он, как ты знаешь, из своих сибирских мест прислал к нам этого умельца-каменотеса?.. Стефан - лучший друг игумена Сергия Радонежского. Может быть, посоветуемся с великим князем?

- Только не это! Дмитрий Иванович не должен ведать, как поступим мы с теми, кто знает о месте потайного хода…

- Боярин, в грамоте проповедник Стефан Пермский пишет, что Ефим Дубок знает и еще одну тайну - тайну Золотой Бабы, о которой рассказал ему язычник Пам… В этой Бабе золота несколько пудов, и она бы нам пригодилась на государственные нужды…

- Ее еще нужно найти, княже, в диких лесах пермской земли… А язычник Пам велел Ефиму эту тайну хранить… - возразил боярин, - Я пытался выведать её у Дубка, но он молчит… И вряд ли скажет… Так что он тоже должен умереть, как все.

- Боярин! - взмолился князь. - Дай срок, может, мне он расскажет о Золотой Бабе. Придет время для этого… Давай посадим его пока на цепь в подземной келье монастыря Параскевы Пятницы… Я хорошо знаю тамошнего игумена.

Свибл помолчал, пожевал кончик длинного уса и сдался:

- Хорошо… Сажай на цепь. А там - посмотрим. Но остальных…

После того как дружинники убили рабочих и каменотесов, трудившихся в потайном ходе, приснился князю Владимиру сон: объезжая стену Кромника, вдруг увидел, как в одном месте на белых камнях проступило огромное красное пятно. Приложил руку к пятну и обнаружил на ладони кровь…

«Господи, прости, Господи!» - проснувшись, князь лихорадочно начал креститься.

Неужели всегда то хорошее, что делается на Руси, станет сопряжено с кровью?..


Просидев на цепи не один год, Дубок сумел пробудить к себе жалость у немого Еремия, которого приставили к бывшему каменотесу; с его помощью освободился он от оков и ушел.

Убедившись, что погони за ним нет, свернул на дорогу, идущую через лес, и прислушался. Веселил душу даже простой напев птахи, свобода веселила! Но тут до слуха донесся топот, будто конь бежал, но только слышен был не цокот копыт, а как бы шлепанье. И, о чудо! Дубок увидел медведя, а верхом на нем монаха с сумой через плечо. То был Якушка из обители Сергия Радонежского, посланный Преподобным в монастырь Параскевы Пятницы.

«Медведь-то ручной! Как бы он мне пригодился…»

Не долго думая, Ефим схватил лежащий на земле огромный сук и, подскочив сзади, ударил по голове беспечного Якушку; тот, сидя на звере, еще и песенку пел.

Медведь обнюхал своего, уже мертвого, наездника и как ни в чем не бывало отошел в сторону. Ефим вытащил из доставшейся ему сумы хлеб, огурцы, жареную рыбу, поел сам, покормил медведя. Потом вырыл возле дерева яму, положил Якушку на дно ямы, укрыл его с головой подрясником и закопал. Сел на лесного зверя, приученного возить человека, и поехал в сторону Рясско-Рановской засеки, где однажды бывал по поручению Стефана Пермского.

Рясско-Рановская засека - так называемая засечная черта московского государства, хорошо укрепленная пограничная линия, составленная из деревянных, а позже каменных крепостей - сторожей, между которыми делались завалы из полусрубленных деревьев (засеки) и земляные валы, глубокие рвы, заполнявшиеся водой.

Засеки, рвы и валы являлись как бы связующим звеном между естественными препятствиями - реками, озерами, болотами и оврагами. А там, где не было лесов, ставились надолбы, частоколы. Все это называлось «Придонской Украиной», через которую пролегали сакмы - сухопутные дороги из Москвы, через Оку, реку Вёрду, в Дикое поле.

Сама Рясско-Рановская засека проходила мимо Пронска, лесного городища Скопина, Петровской и Городецкой слобод, рясского поля, по реке Ранове, озерам Черному и Пятницкому, мимо сел Милославское, Чернавы и Гаи.

На сторожах несли не только дозорную службу, но вели разведку: сторожевые русские конники далеко выезжали в степь, всякое перемещение по Дикому полю ордынских войск становилось известно русским князьям заблаговременно. Также стороже вменялось в обязанность вести борьбу с разбойниками, которых было немало.

Теперь Ефиму ничего не оставалось, как ехать к татям. Авось примут неприкаянную душу. Научился тесать зубилом, научится владеть и кистенем…

Когда же вступил в разбойничью шайку атамана по прозвищу Коса, вскоре освоил и лук - метал стрелы не хуже любого кмета[134], кистенем мог запросто расщепить молодое дерево, а уж голову проломить - это как пить дать. Да и мечом рубил не хуже княжеского дружинника.

А в памяти нет-нет да и всплывал подмосковный лес, уже тронутый золотом осени, побитые стрелами землекопы и каменотесы, вкрадчивый голос и, что обидно, неестественно честный взгляд серых глаз князя Владимира, которого Ефим успел полюбить за время работ, но который приказал заковать Дубка. Страшная злоба тогда охватывала Дубка с головы до ног: «Проклятые, креста на вас нету!»

«Проклятые!!!» - кричала душа Ефима, но в утешение возникали перед глазами белокаменные стены Кремля, крепкие башни с узкими бойницами, тайный ход.

«Во славу народу русскому, - твердил про себя Дубок и даже жалел и князя Владимира, и Дмитрия Ивановича, которого видел несколько раз. - Не для вас мы все это строили… Пусть и жизнью поплатились мои сотоварищи, пусть мертвы они телом, но живы их творения и будут жить в веках… думаю, что и меня бы не пожалели, если бы не знали боярин Свибл и князь Владимир о Золотой Бабе - великом чуде Пама-язычника, в землях которого обращает в христианскую веру Стефан Пермский. Только можно ли сейчас говорить вообще о вере?.. Ладно, я-то свободен! И друг мой - зверь лесной, и птица, которую я кормлю прямо со своих ладоней…»

Так иногда раздумывал Ефим Дубок, сидя под раскидистым дубом, на верхушке которого в большом гнезде жила кровожадная птица скопа. Глаза её видели далеко, крылья были огромны, клюв черен, горбат и острый как нож. Увидит, что по лесу скачут какие-то люди: свои ли или сторожевые, чтобы сделать облаву на кметов, кричит, машет крылами. Неподалеку отсюда городище Скопин, названо, может быть, по имени этой птицы. Хотя название могло произойти и от скопища здесь разбойников.

Разбойники называли друг друга братьями, так как роднились на крови: резали ножами на груди кресты и, когда из посеченного места обильно текла кровь, прикладывались крестами друг к другу.

Все были братья - и атаман, и простой разбойник…

В то время русские летописцы записали следующее: «… князь велики Дмитрей Ивановичь заложи град Москву камен… И всех князей Русских провожайте под свою волю, а который не повиновахуся воле его, а на тех нача посегати, такоже и на князе Михаила Александровича Тферьского…»

Как посягнул Дмитрий на Тверь, летописцы далее не поясняют нигде, да только известно, что Михаил Александрович спал и видел себя великим князем, так что не Москва посягала на Тверь, а, скорее, наоборот.

Знал об этом и Ольгерд - князь литовский, коему Михаил Тверской приходился шурином: вторая жена Ольгерда, Ульяна, являлась тверскому князю родной сестрой.

Михаил Александрович приехал в Вильно с жалобой на Дмитрия Ивановича. А Ольгерду нужен был только повод, поэтому он с радостью согласился помочь шурину и, заручившись поддержкой брата Кейстута и его сына Витовта, пошел на Москву, далеко высылая разведку, чтобы, как всегда, появиться неожиданно.

Князь литовский внешне чем-то напоминал хищную птицу скопу: руки длинные, жилистые, умеющие ловко метать стрелы и крепко держать меч, нос тоже длинный, ястребиный, и по-ястребиному острый глаз - Ольгерд водил свои полки только ночью.

Но от русских сторожевых дозоров не так-то просто было укрыться - ужескакали к Москве и в Серпухов гонцы с вестью, что лесными чащобами пробирается давний враг Руси литовский князь.

После возведения белокаменных стен Московского Кремля, по согласию с Дмитрием Ивановичем, князь Владимир отправился в свой Серпухов, чтобы заняться и его укреплением.

Была заложена городская стена со стороны реки; крепость из дубовых срубов ставилась на крутобоком холме над Нарой, верстах в двух от впадения её в Оку. А в Занарье, ближе к устью, уже стояли строения Владычного монастыря с каменным собором, заложенным по воле митрополита Алексия.

Дали бы только достроиться! И погода способствует этому: не оттепель и не морозно.

Но тут - гонец с тревожной вестью: «Литовцы идут!»

Только и спросил Владимир:

- От Можайска-то далеко?

- С ратью поспеешь, княже, если быстро её соберешь…

- Плохая весть, но тебя хвалю, гонец.

- Благодарствую.

Кроме дружинников было созвано и ополчение, состоящее из смердов и ремесленников. Для них воевода Дмитрий Минин нашел оружие.

Когда пришли под Можайск, разведка доложила, что враг находится на расстоянии одного перехода - значит, до его появления остаются сутки.

«Как с большей пользой использовать это время?..» - начали размышлять князь и его воевода.

Оба видели, что все жители, кто может держать оружие, высыпали на дубовую стену городского детинца, но все равно вместе с дружиной и ополчением Серпуховского они не смогут удержать Можайск.

Владимир обратил внимание на безлесную гору, возвышающуюся перед крепостными стенами и на их уровне. Как только литовцы пойдут на приступ детинца, они должны обязательно перейти эту гору.

Между тем подмораживало, и князя осенило: «Надо её сделать неприступной!» Владимир приказал готовить пустые бочки и ведра. Все удивленно взирали на князя, пока еще ничего не понимая…

Утром ударил мороз, гора сделалась сверху донизу ледяной, скользкой…

Посовещавшись с Мининым, князь разделил свою дружину и ополчение пополам и, возглавив одну половину, удалился в лес, где встал в засаде.

Но Ольгерд не был бы большим полководцем, если бы сосредоточил все свое внимание на взятии Можайска. Он бросил на него диких ятвяг и жмудей, сковав тем самым силы князя Серпуховского, а сам пошел, не задерживаясь, к Москве.

Владимир видел из-за укрытия густых деревьев, как враг подошел. Вот некоторые уже пробуют влезть на гору и скатываются с неё под хохот, улюлюканье и свист ополченцев, стоящих на крепостных стенах. Затем враги сгруппировались, думая пойти в обход. Часть ополченцев во главе с Мининым сразу же двинулась им навстречу. Владимир почувствовал, что наступил тот момент, когда нужно выступать из засады. Как всегда перед атакой, у Владимира заколотилось сердце, во рту стало сухо, но это продолжалось короткое время, и, когда были видны уже отдельные лица противника, князь дал команду: «На врага!»

Владимир никогда не брал в пример тех полководцев, которые, отдав команду, затем отъезжают в сторону и наблюдают за ходом боя. Он предпочитал быть в гуще, рубя мечом нападающих и зорким оком охватывая общую картину сражения.

После нескольких часов отчаянной схватки враг был сломлен; бегущих рубили на ходу, многих взяли в плен.

Когда Ольгерд оказался у Москвы, его удивленному взору предстали белокаменные стены, с подножия Боровицкого холма казавшиеся высокими и неприступными.

«Когда же Москва успела огородить себя камнем?!» - подумал литовский князь с досадой, понимая, что взять город приступом ему не удастся.

К четвертому дню так и не налаженная толком осада была снята, Ольгерд уходил, но, чтобы поход не выглядел позорным, он приказал побуйствовать в окрестностях Москвы. Литовцы жгли посады, бросая в пламя стариков, женщин, детей. Не щадили, как и ордынцы, младенцев. Брали в полон тех, кто приглянулся. Грузили на подводы все ценное, угоняли скот.

Серпуховской со своими воинами опоздал. Тогда князь решил напасть на литовский обоз. В местечке под Рузой он сделал это, но неудачно. Ольгерд вовремя прислал подмогу. Во время боя князь Владимир мельком увидел в одном возке лицо очень красивой девушки…

Рассказывая о неудачном нападении, Владимир спросил слушающих:

- Кто бы это мог быть? Боярин Андрей Свибл ответил:

- Литовцы, как и ордынцы, в поход с собой берут жен и детей. По всему Видать, Владимир Андреевич, ты узрел младшую дочь Ольгерда. Зовут её Елена, что значит по-гречески «прекрасная»… Ты, Владимир Андреевич, знаю, греческому хорошо обучен.

Боярин хитро покрутил кончик своего уса и, обратившись к Дмитрию Ивановичу, проговорил:

- Великий княже, а не пора ли и брата твоего женить?..

- А что?! От своего имени попрошу для Владимира у Ольгерда руку Елены. Тем самым, может быть, и склоним к дружбе зверя литовского… Только захочет ли он сам этого?

Был послан нарочный. Русского гонца литовский князь принял в Вильно, в своем загородном доме. Он был невесел: посланец из Москвы напомнил ему про неудачный поход, да и болезни начинали подтачивать его здоровье.

Посланец подал Ольгерду прошение от имени Дмитрия Ивановича. Князь просил в жены Елену для брата своего князя Владимира. Ольгерд понимал, что век его уже недолог, и как все обернется после его смерти - неизвестно. Он видел усиливающуюся мощь Москвы. Отказать русскому великому князю в просьбе - значит снова обострить отношения, которые и так находились на грани войны.

- Породниться с князем Владимиром я желаю, так как тем самым я породнюсь и с великим московским князем, - раздумывая, сказал Ольгерд. Нелегко давались эти слова гордому литовцу. Но сейчас он вынужден был согласиться на брак любимой дочери с русским князем.

- Засылайте сватов.

Ольгерд даже не стал ничего писать. Его слово - закон. Так считалось в Литве, пусть об этом знают и в Москве…

Вскоре состоялась свадьба князя Серпуховского и «прекрасной» Елены. Как и полагалось в таких случаях, появилась перемирная грамота - с московской стороны её скрепил печатью митрополит Алексий. В ту грамоту по требованию Москвы вошло условие: родственник Ольгерда князь тверской обязан был отозвать своих наместников из захваченных им великокняжеских городов и сел, «а не поедут, и нам их имати». Если же Михаил снова станет «пакостити в нашей отчине, в великом княженьи, или грабити, нам ся с ним ведати самим. А князю великому Олгерду, и брату его, князю Кейстутью, и их детем за него ся не вступати».

Это последнее требование лишало тверского князя союзнической поддержки Литвы. Дмитрий Иванович ныне становился сватом Ольгерду, а князь Владимир - зятем. Старшие же сыновья Ольгерда, Андрей Полоцкий да Дмитрий Брянский, были теперь шурины Владимиру.

Почти в это же время в Москву прибыл князь Дмитрий Михайлович Боброк, прозванный Волынец, или Волынский, по месту, где проживал ранее (в Волыни). В Боброка влюбилась старшая сестра великого князя Анна; состоялась и эта свадьба.

Но тут из Вильно пришла неожиданная весть - умер Ольгерд. Все его сыновья от второй жены Ульяны носили языческие имена - Корибут, Свидригайла и Ягайло. Как-то разберутся они с наследством между собой, да еще при живом дяде, у коего великовозрастных сыновей немало, тот же Витовт…

У литовцев сильно почиталась священная воля отца. Ольгерд на смертном одре решил отдать власть сыну Ульяны - Ягайле, а не старшему Андрею, рожденному от первой жены, рано умершей.

Ягайло, долго не раздумывая, с одобрения матери, убил своего дядю, великого князя Кейстута Гедиминовича, перебил всех его бояр и слуг. Витовт бежал к немцам.

В Литве началась замятия. Второй сын Ольгерда, Андрей Полоцкий, чтобы также не быть убитым, попросил убежища в Москве. Такое убежище было Андрею Ольгердовичу предоставлено, что сильно рассердило Ягайлу, и он объявил своим личным врагом великого московского князя Дмитрия Ивановича.


Всегда на Руси, на месте пожарищ и всякого разора, вскоре возникали новые, пахнущие смоляным деревом дома; попечалился над разрушенным московит да и засучил рукава. И не только московит, так поступали и брянец, и рязанец, и владимирец…

Любил московский князь с высокой кремлевской стены обозревать окрестные дали: любовался строительством, новыми домами. Доносились сюда тюканье плотницких топоров, визг пил… И слышать это все было радостно.

На этот раз взошел он на стену не один, а с братом. Остановились возле башни.

- Гляди, Владимир, вон там, стоял внизу Михаил Тверской и похвалялся, да не один раз: возьму, говорил, Москву, а тебя, Дмитрий, в реке утоплю… Жаль, далеко был - стрелой не достать. Постоял, постоял, да и поворотил вспять, как когда-то Ольгерд… После того как ты, брат, стал Ольгерду зятем, то и Михаил, заключив перемирие, потише себя ведет, да и суздальцы примолкли… Удельные наши тоже поосеклись маленько, да все равно на меня, как на мясника, смотрят: будто я их, как быков, на веревках в живодерню волоку, а я-то их к водопою веду, напоить хочу из светлого родника… Некоторые уж поняли это, да не все: упираются, рвут веревку из рук, аж все ладони в крови… Но на тебя я всегда рассчитываю, брате… Ведь мы из одного гнезда Мономахова. Ты за Москву в походы ходил, и если посчитать, то, пожалуй, столько этих походов наберется, сколь было у тезки твоего - превеликого князя Киевского…

- Помню слова Преподобного Сергия: мне надлежит в походы ходить…

- А мне Русь обустраивать!

- Заедино будем! До конца дней своих, брате, - воскликнул в порыве Владимир. - И давай докончание подпишем - грамоту верности…

- Хорошо! - обнял брата Дмитрий. Скрепленное печатью митрополита Алексия и с его благословением появилось между братьями первое докончание, начинавшееся с того, что Владимир обещал «имети брата своего старейшего, князя великого Дмитрия, во отца место».


Если сосна растет в лесу, то она тянется к свету и становится от этого все выше и стройнее. Той, что росла на Кучковом поле, солнечных лучей перепадало с избытком, и она не старалась расти вверх; на поле оказалась одна-одинешенька, других деревьев рядом не было, которые бы застили ей свет: ствол сосны был низким, перекрученным, толстым и некрасивым, а крона густой, стелющейся, похожей на плоскую крышу. На ветвях этой кроны, словно на постели, свила себе гнездо птица скопа и вот уж который год выводила птенцов.

…Звонили на Москве колокола; пели в церквах, молились, желая победы. На крышах домов, словно галчата, сидели ребятишки, махали руками, радуясь великому множеству собравшихся пешцев и верховых; знаменосцы трубили в медные трубы, созывая полки в походные колонны, из камней площади перед белыми стенами Кремля железными подковами высекали искры лошади…

Сизым кречетом взвивалось сердце великого князя, глядя на собранные в Москве русские рати, чтобы идти на Вожу. Ведь недавно, кажется, говорил брату Владимиру (хотя время летит тоже кречетом - уже несколько годков прошло), что князей своих к единению ведет, как быков к водопою, а они упираются, вырывают из рук веревку, аж все ладони в крови… Все-таки дотянул до живительной влаги, уткнулись и начали пить… Потом благодарить стали. И ничего, что ладони в крови и что раны саднят… Заживут раны-то! Был бы толк: напились быки и пошли в поле пахать!

Когда почувствовал Дмитрий Иванович их собранную воедино душу? Когда началось князей подданных просветление?.. Может, когда поймали беглого попа-расстригу, посланного с заданием отравить великого князя?.. А может, при виде на Кучковом поле отрубленной головы сына гордеца-тысяцкого Василия Вельяминова?.. А слетела голова-то у Ивана, сына Васильева, не только потому, что этого попа с мешком лютых зелий из Орды послал, а чтоб видели все, как карает великий князь московский за предательство: упирайся бык, князь стерпит, но не отступайся от дела общего, не твори измены…

Многие сразу тогда поняли: добр великий князь с теми, кто по сердцу ему, в ком видит опору свою, а суров и жесток к нечестивцам… Испугались?.. Просто испокон веку на Руси смертно ненавидели отступников! Вот почему еще раньше, за три года до этого многие князья так же, как и ныне, скопом выступили в помощь Дмитрию Ивановичу, когда впервые налицо обнаружилась измена… На Москве и Твери.

17 сентября 1374 года скончался Василий Васильевич Вельяминов. Никто не сомневался, что место тысяцкого займет старший сын покойного, Иван. Но князь Дмитрий, по совету князя Владимира, не только не назначил Ивана тысяцким, а вообще упразднил эту должность. Слишком много брали на себя Вельяминовы - это видел Владимир. И подсказал брату: пусть отныне на Москве, как и во всех малых городах Белого княжения, всеми делами городского хозяйства ведает простой наместник. Чтоб не задавались и не творили зла. Все помнили загадочное убийство тысяцкого Алексея Босоволкова-Хвоста и последовавшую за ним ссылку Василия Вельяминова в Рязань.

Под стать отцу был и Иван: несдержан, высокомерен, ничем не брезговал для достижения своих целей… В праздник Масленицы 1375 года Дмитрию Ивановичу доложили, что из Москвы исчез его двоюродный брат Иван и с ним дружок Некомат, не то грек, не то генуэзец. Не порадовало донесение, что беглецы объявились в Твери у князя Михаила Александровича. В кои-то веки слыхано, чтоб к тверичу переметывались московские бояре!

Потом вышло так, что Иван Вельяминов пообещал тверскому князю ярлык на великое княжение исхлопотать в Орде. Значит, заранее сносился с великим ханом. Когда Некомат от ордынцев ярлык этот Михаилу Александровичу привез, то всем стало понятно, что было сие не переметывание, а прямая измена…

Уж при Михаиле-то великом князе Иван Вельяминов обязательно бы тысяцким стал, а купец Некомат всю выгодную торговлю бы заграбастал… А пока Иван в Орде оставался и ждал, как дальше развернутся события.

И слово «измена» стало гулять по Москве и больно хлестнуло по самолюбию всех Вельяминовых, особенно Микулы, женатого на родной сестре жены Дмитрия Ивановича. Вельяминовы поспешили откреститься от предателя. И московский князь их искренние раскаяния принял, даже взял в воеводы на Вожу брата покойного тысяцкого Тимофея Васильевича, окольничего.

Но прознавшие тайну подмены свадебного пояса (были такие - шила в мешке не утаишь) говорили: «Дмитрий мстит Вельяминовым за то, что во время свадьбы в Коломне они подменили золотой пояс».

Сразу же за затмением солнца, происшедшим в воскресный день, 29 июля, Тверь Москве войну объявила. Вот тут-то московский князь и увидел плоды своих усилий по объединению, пусть пока неполному, княжеских вотчин перед лицом общего врага. Возмутились разом и Великий Новгород, и Нижний, и Рязань, несмотря на то что Дмитрий с Олегом Рязанским в розмирье находились… К Москве, а затем и к Волоку Ламскому, где решили проводить ратные сборы, отовсюду стали стекаться полки. Из Нижнего и Суздаля пришел сам Дмитрий Константинович, отец жены великого князя, со своим сыном Семеном, городецкий полк привел Борис Константинович, ростовский - сразу три князя: уже в годах Андрей Федорович, Василий и Андрей Константиновичи, прискакали из Ярославля с дружиной Роман и Василий Васильевичи, приехали моложский князь Федор Михайлович и стародубский Андрей Федорович. А там подоспели из дальнего Белозерья князь Федор Романович, смоленский Иван Васильевич, брянский Роман Михайлович и еще князья с ратями поменьше - Семен Константинович Оболенский, Роман Семенович Новосильский, тарусский вотчич Иван Константинович… Эти сборы показали не только доброе отношение к Дмитрию Ивановичу и желание наказать гордеца, не по праву замахнувшегося на великое княжение, но и великую силу, выступающую уже против воли Орды… Такого еще не было!..

Из Волока Ламского вел полки плечом к плечу с Дмитрием Ивановичем князь Владимир Андреевич. С ним был и Василий Кашинский, которого надлежало восстановить на уделе, отнятом у него Михаилом Тверским.

Вскоре полки достигли Волги, и ратники приступили к осаде.

Тверичане бились с утра до ночи, гасили огонь, коим Дмитрий Иванович поджигал город, изнывали от нехватки пищи и воды, умирали, но не сдавались. Они были верны Михаилу до конца.

После трех недель осады, видя безысходность своего положения, некоторые люди шли к Волге и с пением молебнов топились.

Владимир Андреевич, Василий Кашинский и Дмитрий Иванович, глядя на пожары в городе, изумлялись мужеству тверичан.

- Брат, - сказал Владимир, - верность их своему князю велика…

- Это верность соколят в своем гнезде отцу-соколу, - добавил Василий Кашинский.

- Друзья, а разве вы не так верны мне? - вопросом ответил им великий князь.

И всем стало как-то неловко от этих слов…

Жестокость была частью тогдашнего военного искусства. И это не осуждалось, ибо, приходя к Москве, тверичане вели себя так же. Видевший не раз огни пожаров, Владимир Андреевич обратился к брату:

- Дмитрий, я предлагаю построить через Волгу два моста: один выше города, другой ниже реки Тьмаки. Тогда мы сможем осадить Тверь сразу с двух сторон…


Но и без этого город пылал; стены его уже были черны от копоти, а когда сводные полки Дмитрия только подошли, то эти стены, возведенные из глины, белели известью.

Некоторые из осаждающих, бывавшие в Орде, кричали:

- Эй, подкумызники, вы себя огородили такой же стеной, как в Сарае… Погоди, мы еще и до Сарая доберемся, как до вас…

- Кто это там до Сарая хочет добраться? - неодобрительно спросил великий князь.

- Да, небось, ушкуйники новгородские… Только что прибыли нам на подмогу, - сказал Владимир Серпуховской.

- Ну им не впервой на Волге разбойничать. Но сейчас нам не след такие шуточки отпускать по адресу золотоордынского хана…

Владимир послал Кашинского заткнуть рот шутникам. Князь Василий выявил особо рьяных и собственноручно отхлестал плеткой.

После возведения мостов москвичи пошли на новый приступ, но и тогда не преодолели городских стен.

Наконец не выдержал сам Михаил Тверской, видя страшное избиение своих подданных. Он пришел в келью к своему епископу Евфимию и сказал:

- Владыка, ты видишь, что уже бессмысленно сопротивляться… Выходи завтра во главе челобитчиков за ворота с просьбой к Дмитрию Ивановичу и его брату Владимиру Андреевичу о мире и милости…

я рад принятому тобою решению. Мы же не какие-нибудь татары, и вера у нас одна - христианская.

Всего год как был поставлен на тверскую епископию Евфимий митрополитом Алексием. Он не мог пока обуздывать честолюбие своего князя, но обрадовался его решению.

- Хорошо, княже, я возглавлю посольство и все сделаю для того, чтобы московские князья не отвергли предложение мира.

Не напрасно все время рядом с князьями Дмитрием и Владимиром находился Василий Кашинский, рьяно исполняя все их приказания. Они потребовали для него у Михаила отнятый удел Кашино. И дань ордынскую Михаилу с князя Василия не требовать впредь, это дело великого московского князя. «А имеешь его обидети, нам его от тебе боронити». «А пойдут на нас татарове или на тебе, битися нам и тобе с единого всем противу их. Или мы пойдем на них, и тобе с нами с одного пойти на них».

И в знак обоюдного согласия и ненарушения обязательств все целовали крест…

Сидевший в Орде Иван Вельяминов понял, что теперь на князя Тверского надежды нет. И тогда пошел он на прямую измену: послал попа с зелием, чтобы отравить Дмитрия Ивановича. Этого попа поймал Даниил Пронский и сопроводил в Москву. Под пытками тот во всем сознался.

Но надо было изловить и самого гордеца. Летописцы не рассказывают детали поимки Ивана, но пишут некоторые историки, что выманил его из Орды хитростью Владимир Андреевич в свой Серпухов. Здесь Иван Вельяминов был закован в колодки, привезен в Москву, а затем приговорен к казни… Летописец назвал не только день, но и час её исполнения.

«Месяца августа в 30 день во вторник до обеда в 4 часа дни казнен бысть мечем тысецкий сын Иван Васильевич на Кучкове поле у града Москвы повелением великого князя Дмитрия Ивановича».

На Кучковом поле возле одинокой сосны собралось множество народу. Толпы перепугали скопу, сидящую на дереве. Она громко, пронзительно кричала и тяжело била крыльями…


Глава 6. ДАНИИЛ ПРОНСКИЙ


Эмир Бегич хорошо знал на Рясском поле все перелазы, поэтому, переходя через них, потерял в болотных озерах лишь семь всадников вместе с лошадьми.

Число семь даже ободрило Бегича, он считал его счастливым, пусть это и гибель богатуров…

В своей юрте эмир собирал всегда только шесть лучших советников-мурз: Ковергу, Карабулака, Кострюка, Карахана, Козыбая и Булата. Вместе с ним они составляли на совете священное число семь.

Мурзы, правда, были намного моложе своего повелителя, но тоже являлись опытными воителями, хорошо знали, каким путем ходить на Рязань и Пронск.

«Неужели Мамай, ставший великим ханом на моих глазах и не без моей помощи, считает меня стариком и уже не во всем доверяет, посылая в походы молодых?.. Нет, нет! - протестовала душа Бегича. - Доверил же он мне этот поход… Молодые мурзы доходили лишь до Рязани, а мне Мамай сказал так: «Если сможешь, иди на Москву… Накажи зарвавшегося князя, улусника моего. Он спалил Тверь, а того, кому я дал ярлык на великое княжение, сделал ягненком и поместил в ясли для новорожденных телят… Вельямину отрубил, как цыпленку, голову… И дань стал задерживать, пес!..»

Из леса, окаймлявшего Рясское поле, выехали ночью. На вершинах холмов Бегич увидел в свете яркой луны темные силуэты волков. Звери выли, задрав головы. От этой картины эмир поежился, хотя испугать его чем-то было трудно.

Он опасался за свои обозы с женщинами и детьми, так как они оказались на просматриваемой равнине. Кибитки, запряженные лошадьми и мулами, скрипели на огромных колесах, где находятся его жены и наложницы. Хотя он и стар, но женщинам на него как на мужчину еще обижаться нельзя… Правда, было время, когда он брал красивую полонянку прямо на земле, под звездным небом, постелив попону…

«Неужели все в прошлом?!» - мелькнула мысль.

Внезапно появился гонец и, соскочив с коня, упал на колени:

- Повелитель, урусы идут! Навстречу нам… Тьма…

- Не может того быть! - взбешенный Бегич ударил гонца камчой-семихвосткой.

Не напрасен был гнев одноглазого Бегича - никогда еще не было такого, чтобы русские выходили на ордынцев ратью в открытом поле. Он не поверил черному гонцу. (Тех, кто первыми сообщают о худой вести, называют черными гонцами. Их не только жестоко наказывают, но, бывает, и убивают.)

Но потом явился другой гонец, за ним - еще.

Да, в боевой тактике русских появилось что-то новое, надо быть начеку.

Бегич приказал войску выдвинуться, строясь как для боя - луком, чтобы концы его были остро нацелены вперед, а середина чуть прогнута. Обозы - сзади.


Даниилу доложили, что главная вооруженная сила Орды уже подходит к Пронску, а сзади под охраной движутся кибитки и повозки со скарбом и юртами.

- Сила несметная! - крестились засечники.

То же самое говорили Бегичу и его разведчики, имея в виду полки Дмитрия Ивановича, которые вел сам вместе с окольничим Тимофеем Вельяминовым к Рязани. А князя Пронского ордынцы застали врасплох.

Даниил был не робкого десятка, но тут растерялся. Возле князя на широком подворье церкви Святой Богородицы, что вознесла свои золоченые купола над рекой Проней, стоял воевода Козьма, чуть поодаль поп Акинфий и рынды.

Перепуганных людишек, толпившихся тут же, воевода Козьма, ражий детина, с решительным, грубо-красивым лицом, укорял грозным взглядом. Поглядывая то на него, то на сторожевых разведчиков, поп Акинфий хитро посверкивал глазками - не крестился, чтобы не усугублять создавшуюся неловкую ситуацию: достаточно было того, что широкими взмахами рук клали кресты засечники. Им князь приказал удалиться, а сам, позвав за собой воеводу, скорым шагом направился в гридницу. Скинул с себя кафтан и в запале бросил на лавку. Обернулся к Козьме и прошипел ему в лицо:

- На конюшню велю!.. Чтоб всыпали плетей тебе, воевода! Где сторожа была, почему ранее не доносила?!

Козьма бухнулся в ноги князю. Про себя подумал: «Хорошо, что засечники прискакали…»

- Давно я замечал, что начальник сторожи, которая стоит на Оке, под руку рязанского князя Олега склоняется…

- Замечал?.. Что?! Почему не донес вовремя? Почему, спрашиваю?!

так ведь сумлевался… А вдруг - подозрения одне…

- Вдруг… - начал остывать Даниил. - Зови трубачей! И вестовых за городские ворота. Живо!

Он выскочил из гридницы, велел подать коня. Почти не касаясь стремян, взлетел в седло, на ходу крикнул опешившему Козьме:

- Устраивай ополчение! А я с дружиной на окскую сторожу…

- Да куда же ты, князь?! Татары близко! - захлебнулся словами воевода, увидев, как скрылся за воротами крепостной стены развевающийся на скаку атласный княжеский плащ. Взмахнул рукой, взбежал на крыльцо дома тысяцкого и крикнул попу Акинфию:

- Отче, прикажи звонить в большой колокол!

И уже через какой-то миг за ворота бешеным галопом вылетели вестовые с трубачами…

Боярин Гречин, ехавший рядом с князем, искоса взглянул на него, увидел, что призадумался Даниил, не стал надоедать ему вопросами, чуть поотстал. Теперь перед глазами замаячила жилистая шея князя, короткие белокурые волосы с завитками на макушке - Даниил, как въехал в лес, снял с головы мурмолку.

У Владимира Дмитриевича - великого князя Пронского - было два сына: Иван и Федор. Третий - Даниил, незаконнорожденный, от двоюродной сестры князя Тита Елецкого и Козельского Милавы. Тит, почти что сосед по удельным владениям Владимиру Серпуховскому и его сподвижник, всегда тяготел к Москве, поэтому и приставил для обучения своего племянника доверенного во всех делах боярина Гречина, чтобы воспитал его в любви к Дмитрию - великому князю московскому.

Гречин учил Даниила грамоте, воинскому делу и любви к московскому краю. «Хорош сокол растет! - говаривал он Ми лаве. - Не чета братьям, хоть они и законные… Старший Иван - умом трёкнутый, а Федор - пьяница, забияка и лгун… Вот и выходит, что Даниил после смерти отца княжеский стол наследовать должен. Я так разумею…»

- На все воля Божья, - отвечала Милава, радуясь похвале её кровиночке.

- Тебя, Милава, Владимир Дмитриевич больше жизни любит, - внушал Гречин елецкой княгине, когда еще пронский князь жив был, - и Даниил ему дороже, чем сыновья Игили, жены его законной… А знаешь, что Игиля зятю Олега Ивановича Салах-миру родственница?.. Ну вот и делай вывод… Игиля-то на пронском дворе змея подколодная. Она всю жизнь против Владимира Дмитриевича паучью сеть плела. Потому как хочет, чтоб татарин Салахмир пронским столом владел… Того же хочет и Олег… Вся надежда на Дмитрия Ивановича… Если бы не он, давно бы в Пронске косоглазый сидел. Москва не даст в обиду Владимира Дмитриевича, дай Бог, и Даниила тоже…

- Ох, любый мой Владимир, - восклицала Милава, - плетут вокруг тебя паутину татарские пауки. Видно, несдобровать твоей головушке. Несдобровать!

И молилась истово за него. Да, видно, не отмолила… 14 декабря 1371 года князь Дмитрий Иванович послал свою рать в пределы рязанского княжества под началом ставшего ему зятем Дмитрия Михайловича Боброка Волынского, чтобы «привести в разум» заносчивого Олега Ивановича Рязанского.

Летописец писал: «Рязаны, свирепые и гордые люди, до того вознеслись умом, что в безумии своем начали говорить друг другу: «Не берите с собою доспехов и оружия, а возьмите только ремни и веревки, чем было бы вязать робких и слабых московитов…»

Рязанцы и московиты сразились недалеко от Переяславля-Рязанского, на месте, называвшемся Скорнищевым. Боброк одержал победу, Олег бежал. Владимир Пронский держал сторону Москвы и сел на рязанский стол.

Салахмир срочно выехал в Орду и привел оттуда дружину. С её помощью Олег сверг Владимира Пронского и посадил в темницу.

В темнице пронский князь заболел и через год - в 1372 году - скончался.

Княжество на реке Проне, включавшее в себя и Скопинское городище на Вёрде, разделилось на две половины. Люди Ивана и Федора стали резать друг друга, жечь дома, хлебные поля и леса, и сколько бы эта замятия продолжалась - неизвестно. Но нашлись умные головы и в Пронске, и в Скопине, которые сообща порешили во избежание дальнейшей смуты призвать на пронский стол Даниила - незаконнорожденного сына Владимира Дмитриевича.

Федор и Иван было возроптали по поводу такого решения, но неожиданно бояр поддержали низы, особенно ремесленники, - надоело им кровопускание в междоусобной драчке полоумных братьев. Да еще твердую волю проявил и сам князь елецкий и козельский Тит, с которым считался Олег Иванович: они вместе в 1365 году секли ордынцев Тогая под Шишевским лесом.

Олег и Салахмир не посмели помешать сговору, убоявшись силы Тита, пронских и скопинских бояр, хотя знали, что Даниил никогда им послушным не станет, а всегда будет смотреть в сторону Москвы.

…Вскоре завиднелся тын сторожи, деревянная башня, срубленная в «крест», поверху по настилу из крепких дубовых досок прохаживался с закинутым за спину луком сторожевой засечник. По его беспечному виду становилось ясно, что Даниила с дружинниками, пробирающимися лесом к Оке, он не углядел. Князь подозвал Гриньку-Стрелку, прозванного так за меткий глаз, и велел:

- А ну, Гринь, стрельни из лука по башне, да постарайся угодить в самый козырек…

- Будет сделано, княже, - ответствовал с готовностью Гринька, раззявив в улыбке и без того широкий рот.

Стрела пропела и закачалась в доске козырька в тот момент, когда засечник под ним проходил. От неожиданности воин вздрогнул, за его шиворот полетела древесная труха, и только тогда он поднял к губам трубу - лес огласился ревом тревоги.

Облачаясь в броню, пристегивая к поясам мечи, хватая луки с колчанами, сдергивая со стенных крюков кистени, стали выбегать во двор бойцы.

Перепуганный сторожевой, надувая щеки, все ревел и ревел в трубу, но, увидев выступившего из леса всадника в алом княжеском корзно, заорал:

- Даниил Пронский! Даниил!

И увидел, как метнулся к воротам, выходящим к Оке, начальник сторожи…

Однажды один из воинов подслушал разговор начальника с гонцом из Рязани о том, что надобно доносить Олегу Ивановичу обо всех делах в пронском княжестве. Засечник передал эти слова своему товарищу, который сейчас стоял на часах. Но доложить об этом воеводе до сего дня не представлялось возможным. Поэтому сторожевой закричал что есть мочи:

- Афоньку ловите! Афоньку! Пень ему в ж…! Растерявшиеся бойцы сторожи не поняли что к чему, зато сразу смекнули, в чем дело, дружинники князя и пустили вскачь лошадей. Но не успели. Афанасий давно на всякий случай припас у берега лодку, схоронив её в прибрежных камышах, и плыл на ней по самой середине реки, недосягаемой для стрел.

- Пес шелудивый! - выругался старший из гридней. - К Олегу подался.

- Ежели встренемся… - Гринька тихонечко положил ладонь на колчан со стрелами, словно погладил.

- Ежеле-ёжили, девкам закорёжили, - передразнил Стрелку острый на язык Иван Лисица.

- Хвать болтать, - подытожил старшой и, завернув коня, поскакал к стороже.

- Ушел, - виновато склонил голову перед князем.

Но эта весть не сильно огорчила Даниила: сейчас он был рад тому, что ордынцы пока не потревожили дальнюю сторожу. Значит, есть время собрать ополчение.

- Поднимай засечных - ив Пронск! - приказал он старшому.

В Пронске князя уже ждал вестовой от Дмитрия Ивановича… Он-то и передал повеление московского князя идти с дружиной и ополчением на реку Вожу.

11 августа 1378 года произошла на этой тихой, затерянной в рязанских лесах речке беспощадная кровавая сеча.

Главным полком, который «удари в лице» противнику, командовал сам Дмитрий Иванович, полк правой руки находился под началом окольничего Тимофея Вельяминова, а полк левой руки - князя Даниила Пронского.

Воинство русское впервые за сто сорок лет жестокого ига одержало победу над ордынцами.

Подытоживая исход Вожской битвы, окольничий Тимофей Вельяминов произнес на княжем совете в Москве следующие заветные слова:

- Почему мы победили, великий князь и бояре?.. Да потому, что проявили почин и предприимчивость… По совету великого князя Дмитрия Ивановича, не стали сиднем сидеть хотя и за каменными, но стенами, ожидаючи врага и его разора на нашей земле, а сами двинулись на окские рубежи и дальше, ощущая свободу войскового маневра. И потом, хорошо мы наладили свою разведку: точно указал, в каком месте Вожи окажется со своими туменами посланный ханом Мамаем на Русь эмир Бегич… И как только появился эмир, то узрел готовую к сражению нашу рать. Пождал он, да и стал переправляться… А тут мы его и ударили со всей силой!

- Слава! Слава! - здравица громко прокатилась под сводами.

Память об этом сражении на Воже живет и посейчас. К сожалению, деревянная церковь Успения, сразу же построенная на месте битвы, не сохранилась. Но были заложены через год (в 1379-м) уже каменные храмы Успения Богородицы в Коломне и Москве у большой коломенской дороги. Подобное посвящение московских и подмосковных церквей, построенных или заложенных накануне Куликовской битвы, по-видимому, было вызвано не только особым политическим значением культа Богородицы для Москвы. Сказалось и то, что битва на Воже - матери Куликовской победы - произошла за 4 дня до празднования 15 августа Успения Пресвятой Богородицы…

Существует дошедшее до наших дней предание о том, что на могилках Перекольских, расположенных на берегу Вожи, у болота, случается чудо-чудное, диво-дивное. Не единожды жители соседних сел слышали там по ночам посвисты и песни…

Кто свистит, кто поет - никто не ведает. А из болота выбегает на могилки белая лошадь. Эта белая лошадь обегает их, прислушивается к земле, бьет её копытами и жалобно ржет над покойниками. Зачем она бегает, что слушает, о чем плачет, никто не знает.

Ночью над могилками появляются огни, а затем перебираются на болото. А эти огни не то что в городах или деревнях - они горят по-своему, иначе светят. Как загорятся, то видно каждую могилку, а как засветятся, то видно, что и как на дне болота лежит. Пытались люди поймать белого коня, дознаться, кто свистит, кто поет, поймать огонь на могилках и на болоте. Не тут-то было. Конь никому в руки не дается, от свиста и песен люди глохнут, а про огонь и говорить нечего. Вестимо дело: кто огонь поймает?.. А все оттого, что на этом месте было побоище. Сражались русские князья с ордынскими, бились не на живот, а на смерть. Орда начала одолевать князей, но выехал на белом коне богатырь со своей сотней. Бил и колол врагов направо и налево и побил чуть не всех. Но не усидел в седле богатырь, сразила его злая стрела…

С тех пор белый конь ищет своего хозяина, а его сотня удалая поет и свищет, авось откликнется удалой богатырь…


Глава 7. МРАМОРНАЯ КОМНАТА


Наступил 1379 год.

В который раз горела Рязань!

Языки пламени так были высоки, что порой доставали до стаи воронов, кружившихся над Окой и Лыбедью, и, когда огонь опалял их крылья, птицы комками падали наземь.

Дубовый тройной тын с башнями и тремя воротами: Глебовскими - с западной стороны, Ипатьевскими - с востока и Рязанскими - с юга - ордынцы разнесли осадными орудиями и зажгли. Бревна успели прогореть и превратились в чадные головешки. Красные языки поднимались и из посада, который запалили воины Мамая перед самым уходом в свою Дикую степь.

«Устрашу и не так еще… Заставлю, собаку, не мира просить, а вместе со мной воевать московского КНЯЗЯ. Отсидится в вонючих болотах, вернется, узрит, что содеяно, пораскинет умом, как жить дальше», - думал Мамай о рязанском князе, и недобрая улыбка кривила его губы. Темник сидел в кибитке, запряженной тремя мулами, подаренными ему ханом из Чинги-Туры, после того как Мамай сходил в Хаджи-Тархан[135] и разграбил его.

Задок кибитки был сделан наподобие трона, но без всяких украшений, застеленный лишь шкурой бурого медведя. «Царя правосудного» знобило второй день, и даже вид рязанских пожарищ не вылечил его.

Хан достал из-под сиденья отделанный перламутром ящичек и маленьким ключом, который носил всегда при себе, отпер дверцу. Вытащил флакон с бурой жидкостью и налил в золотой стакан. Выпил.

Мамай не любил вина, предпочитая иные средства… Не как его благородные мурзы, которые на торжествах допивались до одури, потом раздевали пленниц и устраивали дикие оргии. У каждого в обозе находилось до сотни светловолосых русских, кареглазых черкешенок, смуглых аланок и высоких, с длинными талиями литвянок.

Мамай окинул взглядом свое войско, растянувшееся на десятки верст. «Я нужен им сильным», - подумал он, пряча ящичек под сиденье, и поплотнее закутался в пестрый туркменский халат, подшитый изнутри соболиным мехом.

Была уже осень. Ветер гнул к земле ковыль. Низкие рваные облака, как черный дым от пожарищ, неслись по небу.

Кругом стоял скрип телег, рев быков и верблюдов, гулкий топот конских копыт.

Мамай подергал золотую серьгу в правом ухе. «На ханском дворе отогреюсь!» - подумал он, вспомнив ласки младшей жены Мухамед-Буляка. Перед ним вдруг возникло круглое, лоснящееся желтое лицо хана, редкая бородка, жидкие волосы, зачесанные за широкие, как раковины, уши, бараньи глаза. Мамай брезгливо поморщился: «Бурдюк…»

Как он ненавидел их, потомков Чингисхана, Потрясателя Вселенной, который, утопая в роскоши, разврате и крови, народил недоумков. Да разве они могут сравниться с ним, Мамаем, у которого ум лисицы, хватка волка и сила медведя. И пусть его никогда не поднимут на белой кошме, как истинного чингизида, при стечении всего войска и народа, но он - правитель. Если перед ханом чернь дерет глотки, видя его сидящим на кошме выше юрты, то перед Мамаем, стоящим ниже хана, стелется всё, что может стелиться; если хану громко воздают почести, то ему, Мамаю, молча лижут ноги…

Кто дал ему, родившемуся от рабыни, такую власть? Коварство и сила, бесстрашие и отвага. Мамай стремился к власти всегда. Только обладая ею, он мог позволить себе забыть, что он - татарин, а не монгол.

Мамай не жалел себя в битвах. На его теле были следы от русской сулицы и кабардинского меча, от аланской стрелы и своей же ордынской сабли. Он бился с врагами насмерть, потому что знал - только так можно достичь власти.

Он стал темником. И за его храбрость и неистовство, за густые, цвета ночи волосы, которые выбивались даже из-под железного шлема, прозвали его черным темником…


Мамай, став служить Бердибеку, снова появился в Крыму.

Испросив у консула аудиенцию, он прошел в мраморную комнату, знакомую ему еще с осады Кафы Джанибеком. Он опять увидел в углу тот самый глобус. «Шар - это земля…» - вспомнились слова помощника консула.

Мамай встал посредине комнаты и сказал коротко и просто:

- Мамай пришел!

- Вижу, здравствуй! - генуэзский консул оглядел его с ног до головы, увидел, как обильно покрыт татарин пылью, и подумал: «Скакал через большое пространство крымских степеней и был бит!»

Где-то там, на границе Русской земли, кочевали ордынцы, не опасаясь того, что их кто-то может потревожить. В Диком поле они чувствовали себя, как ястребы в небе, но за Оку пробирались крадучись. Помнили Евпатия Коловрата и маленький городок Козельск. Помнили русских женщин, которые после скорбной ночи разомлевшему на заре ордынцу отхва-гтывали овечьими ножницами под самый корень его естество. Все помнили…

Мамай попросил на чистейшем итальянском языке вместо вина воды. Это понравилось консулу. Воды подали, и консул спросил:

- Чего ты хочешь?

- Я хочу быть московским царем, - Мамай приосанился, переступил с ноги на ногу.

- Ты многого хочешь, Мамай! - консул прищурил глаза, но не расхохотался, не позвал стражу, чтобы схватить наглеца и выдать великому хану Бердибеку.

- Я найду в себе силы, великий консул. С твоей помощью, - добавил Мамай.

- Тебе известно, что ваших царевичей и даже простых сотников пожирает самолюбие и борьба за власть. Вы стали ненавидеть друг друга… - Карие глаза генуэзца, взиравшие на черного темника, расширились, и в них заплясали искорки.

Мамай выдержал этот взгляд. Да, ему было известно все, и как раз на этом он тоже хотел сыграть. И… отыграться!

Он был бит и не единожды, и не дважды за время скитаний! Ему хотелось мстить. И не важно кому: монголам, русским или же пришельцам из далекой Генуи. Он посмотрел на консула: не прочитал ли тот его мысли?..

В мраморной комнате генуэзского замка возле пыточной машины стояли со свечами в руках аргузии в красных плащах. В их глазах светились ожидание и надежда. Эту надежду Мамай вдруг уловил и в лице генуэзского консула…

Консул подошел к окну и отдернул тяжелую штору: хлынул солнечный свет. Аргузии затушили свечи и неслышно удалились. Мамай взглянул в окно: на рыночной площади, где во время осады жгли чумные трупы, теперь продавали рабов. Купцы съезжались сюда со всего света. Особенно много их было из Италии, Ирана, Бухары, Китая и Индии. Около берега в ожидании покачивались гребные галеры.

- Мы бы хотели иметь у себя на родине, - генуэзец махнул рукой в окно, - сильных, красивых рабов. Желательно русских, они выносливы, неприхотливы и отлично выполняют любую работу… Кстати, Мамай, у Бердибека есть красивая сестра, и если прославленному в боях темнику посвататься, то хан не откажет мужественному воину. А я буду посаженным отцом, как и полагается на свадьбах… Думаю, хан согласится.

Мамай быстро взглянул на консула: не смеется ли? Но тот подошел к пыточной машине, будто невзначай провел по ней ладонью и продолжил:

- А если ты станешь зятем хана, то сможешь водить полки и на Москву. Тогда у нас не будет недостатка в русских трудолюбивых рабах и рабынях…

Консул посмотрел на Мамая и увидел в его раскосых глазах согласие. Тогда он подвел татарина к столу, усадил и велел подать вина и еду. Когда Мамай насытился, консул вызвал аргузиев и сказал, чтобы они принесли панцирь, состоящий из звеньев белого железа. Протянул его Мамаю:

- Это подарок в знак моего расположения к тебе! Мамай принял панцирь и низко поклонился.

На башне папы Климента пробили часы, звон которых эхом отдался в сумрачных покоях Ватикана…


Консул сдержал обещание: замолвил слово за Мамая. Бердибек, поразмыслив, решил отдать за черного темника свою сестру.

После того как Мамай стал гургеном[136] великого хана и влиятельным человеком во дворце, увенчанном золотым полумесяцем, он помоггенуэзцам получить во владение бухту Балаклаву, называвшуюся тогда бухтой Чембало. Консул был доволен. О Мамае стало известно в Ватикане.

Потом оказалось, что темник мастер разыгрывать политические спектакли, в которых роли смертников он отводил чингизидам. Первой жертвой явился его царствующий тесть, второй - наместник в Тане Секиз-бей, «отличный и могущественный муж», как называли его венецианцы, консульство которых располагалось по соседству с генуэзским в крымских портах Суроже и Праванте.

Однажды в сарайский дворец проникли неизвестные вооруженные люди, умертвили Бердибека и всех его приближенных князей и мурз. Но темника и Бегича среди убитых не оказалось… В ту ночь они, выполняя волю великого хана, находились в отъезде. Вернувшись, они узнали, что неизвестные - подосланные люди хана Секиз-бея…

Мамай тут же собирает войско и спешит в Крым. Перепуганный Секиз-бей, хотя и непричастный к этому убийству, бежит в Мордовскую землю и возле Пьяны-реки сооружает земляной вал, чтобы оборониться от возможного преследования.

Но преследовать его, конечно, никто не стал, и Секиз-бей, покинув пьянский вал, добрался до самой Москвы и, узнав, какую подлую роль сыграли Мамай и Бегич в убийстве Бердибека, родного ему по крови чингизида, принял русскую веру и поступил на службу к князьям Дмитрию Ивановичу и Владимиру Андреевичу.

Мамай стал безраздельным правителем Крыма. А тем временем в сарайском дворце под золотым полумесяцем стало твориться несусветное: ханы резали Друг друга чуть ли не каждый месяц. Мамай торжествовал: «Пусть развлекаются… - кривил губы и довольно дергал золотую серьгу в правом ухе. - Я подожду. Я терпелив и настойчив. Придет час, когда моя нога переступит тронный зал ханского дворца».

После смерти Бердибека стал царствовать Куль-па, который просидел на троне шесть месяцев и пять дней. Потом пришел с двумя сыновьями Наурус и убил Кульпу. Свои же слуги выдали Науруса и его сыновей Хыдырю. А Хыдыря умертвил его собственный сын Тимур-ходжа.

Мамай не дремал, он искал чингизида, который был бы предан ему как собака, и отыскал Абдуллаха. Вместе с ним в конце 1361 года он пришел со своей крымской ратью на Сарай. Тимуру-ходже отрубили голову. Теперь столица была в руках Мамая.

«Настало время, - подумал тогда генуэзский консул, - расправиться с венецианцами». С молчаливого согласия Мамая генуэзцы в 1365 году заняли Сурож и Правант, скинули с высокой башни флаг с крылатым львом и водрузили свой. Ставка на черного темника оказалась верной…

Но Абдуллах повзрослел, набрался ума и спеси и стал выходить из-под опеки Мамая. Тогда темник зарезал его, как овцу, а на его место посадил Мамет-салтана, как называли его русские летописцы. Это и был Мухаммед-Буляк…

Пока Мамай чинил раздоры в Орде, на русском небосклоне уже взошла и засияла своими лучами звезда московского князя Дмитрия. Это не могло не обеспокоить черного темника. Он предпринимает один поход за другим, но до Москвы по разным причинам не доходит, зато всякий раз грабит и сжигает стоящую на пути к московскому княжеству Рязань. Это дало повод сказать Олегу Ивановичу своим близким:

- Я словно келарь у московского государя. Когда воры приходят поживиться добром, они в первую очередь пинают ногами того, у кого ключ от хранилища.

Рязанский князь не раз обращался к московскому князю за помощью, но Дмитрий уклонялся от ответа. Он знал, что время для решительного сражения с Ордой не подошло, поэтому выжидал и копил силы.

А Русь мощнела. Теперь каждый «выход» - привычную дань - ордынцам приходилось брать с боем.

В Нижнем Новгороде русские «обнаглели» до того, что однажды перебили всех Мамаевых баскаков и с ними более тысячи лучников.

А потом была битва на Воже… Узнав, что Дмитрий разгромил ордынских мурз, что погиб и любимец хана одноглазый Бегич, Мамай в припадке бешенства выдрал на голове клок своих черных волос. Мстить! Мстить! Этот московский щенок, который вырастает в свирепого пса, не даст ему покоя до тех пор, пока не будет посажен на цепь у сарайского дворца грызть обглоданную им, Мамаем, кость.

Поэтому в 1379 году, завоевав Северный Кавказ, Мамай двинул свои тумены на Нижний Новгород и Рязань. Олег Иванович со своей дружиной, женой Ефросиньей, с сыновьями Федором и Родославом, с зятем Салахмиром, которого при крещении нарекли Иваном, отсиделся в мещерских болотах. После Рязани Мамай хотел пойти на Москву, но сил не хватило - падеж скота начался, да на Кавказе прихватили ордынцы неведомую им болезнь: мерли как осенние мухи. Мамай поворотил свою орду в Дикое поле.

дотла, заваленная трупами Рязань осталась позади. Кругом расстилалась степь с половецкими и ордынскими могильными курганами. В небе кружились орлы, а на курганах черные вороны чистили себе перья. Наступали сумерки.

Мамай приказал обозам остановиться. Вышел из кибитки, чтобы размяться. За ним неслышной и невидимой тенью проследовали тургауды.

Подошел человек генуэзского консула Дарнаба, узколицый, с пронзительным, как у своего господина, взглядом, в черном плаще, молча поклонился и подал грамоту. Мамай прочитал:

«Я, ваш племянник Тулук-бек, живущий вашей мыслию, извещаю о том, что во дворце убит стрелою в грудь великий хан Мухаммед-Буляк (да примет его душу Аллах в свое солнечное царство), и прошу поспешить в Сарай, ибо может учиниться большая смута».

«Вот волчонок! - выругался Мамай. - Власти захотел. Ну, погоди, всыплю тебе камчой пониже спины…» Но письмо бережно свернул и спрятал. Спросил Дарнабу, кто доставил послание.

- Люди моего господина. Тулук-бек лично передал ему.

- Хорошо, - темник отошел от генуэзца. Пока никто из мурз не должен знать, что убит Буляк. Среди них было немало приверженцев хана, и сейчас это известие для измученных походами и болезнями воинов и их начальников может быть горящим факелом, брошенным в бочку с горючей смесью.

Мамай, собираясь со своей ратью в поход на Кавказ, знал, что смертная участь Буляку уже уготована. Подрастал нетерпеливый змееныш Тулук-бек, приходившийся Мамаю со стороны жены племянником. И хотя тот повторял, что живет «дядиной мыслию», но был хитер и изворотлив и, как истинный чингизид, жаждал власти.

Буляк был давно обречен, туда ему и дорога. Он уже не устраивал Мамая. Перед решающими, ответственными событиями нужен новый хан, который, заняв трон с помощью сильной руки Мамая, правил бы в трепетном состоянии души перед его милостью, не чиня честолюбивым замыслам черного темника ни малейшего препятствия.

Племянник Тулук-бек подходил во всех отношениях: молод, горяч, любит развлечься: рабыни и охота на сайгаков. Он не помеха в больших делах: наступала пора воевать Русь. Надо пройти по ней вдоль и поперек, как это делал когда-то внук Потрясателя Вселенной Бату-хан, сломить волю русских к сопротивлению, сделать из них покорных рабов, снова исправно платящих дань Орде. Но когда он завоюет Москву, то не уйдет из неё, как это делали его предшественники, нет - он сядет в ней царем и будет править Русью.

В памяти вновь возникло лицо младшей жены Мухаммед-Буляка, милой Гулям-ханум, круглое как луна, с большими карими глазами и розовым ртом, напоминавшим распустившийся бутон. Жаль, что Буляк убит так неожиданно: теперь острота обладания его женой не будет такой сладостной: обнимая любимую жену царствующего чингизида, Мамай не только упивался своим величием, но и вымещал этим свою злость на потомках Чингисхана. Пусть не его поднимали на белой кошме, пусть он вынужден был во избежание смуты изъять из обращения свою монету, но чернь насыпает в честь его, великого полководца, шлемами земляной холм, и это он, Мамай, распоряжается жизнью десятков тысяч людей, тогда как хан не может распорядиться даже своими женами…

В степи горели костры, их было очень много, горизонт светился, будто только что зашло солнце. Над кострами воины повесили казаны и варили в них мясо. Женщины, находящиеся в обозе, готовили себе еду отдельно. Пленники, которых везли на продажу в Крым, ждали, когда кто-нибудь из насытившихся бросит им оставшийся кусок.

В ходу у ордынцев была поговорка: нож рукоятку свою не режет. Поэтому умные своих рабов не истязали и подкармливали в пути, чтобы получить за них хорошие деньги в Кафе. Но за малейшее ослушание раба в назидание другим тут же убивали на месте.

Мамай ел баранину, когда до его слуха донесся ритмичный бой барабанов и заунывное пение. Потом пение перешло в протяжный вой и невнятное бормотание, будто стая шакалов рвала на части трупы убитых. Этот вой и пение в степи, озаренной множеством огней, отбрасывающих на землю причудливые тени, действовали жутко, холодя в жилах кровь. Мамай передернул плечами и пошел взглянуть, что там такое.

За ним последовал Дарнаба. Около костра они увидели высокий дощатый помост, на котором лежала с перерезанным горлом лошадь: кровь её текла через щели на голову сидящего под помостом человека.

На человеке был широкий кожаный пояс, на котором спереди и сзади висели два круглых щита, предохраняющих грудь и спину от стрел, копья или меча. У ног лежали шлем, копье, лук, стрелы, меч, амулет из кабаньих клыков и кремень.

Вокруг помоста танцевали и пели воины. В такт им обнаженный до пояса человек, хотя было очень холодно, бил в большой барабан. Воины не были похожи на ордынцев: с длинными волосами, выбивавшимися из-под шлемов, узкоглазые, безбородые. Красивые, гибкие и сильные. Мамай узнал кабардинцев, которых он пригнал с Кавказа и заставил служить в своем войске.

При появлении Мамая воины прекратили танец и застыли в почтении. Лишь сидящий под помостом человек не встал, как полагалось при появлении темника, даже позы не изменил. Кто-то из телохранителей зажег факел и близко поднес к лицу сидящего. Мамай увидел, что глаза его были закрыты, а по лицу текла, капая на грудь и плечи, лошадиная кровь.

- Хоронят своего начальника, повелитель, - пояснил Мамаю Дарнаба, знакомый с обрядом погребения кабардинцев.

Мамай посмотрел на помост, увидел зарезанную лошадь, глаза его расширились.

- Пленных надо резать! Рабов! Пусть их кровь течет на головы умерших воинов!.. - И уже тише добавил: - Лошадей надо жалеть… Они - опора моего войска! Так и передайте всем. Слышите!

С замиранием сердца воины смотрели на повелителя: что будет дальше?.. Разрешит ли он продолжить обряд погребения или прикажет тургаудам разогнать кабардинцев… Мамай колебался: решил, что будет лучше, если он покажет себя уважающим чужие обычаи. Даже Бату-хан иногда не упускал момента сделать так, чтобы потом говорили о нем как о «справедливом и разумном». Врываясь со своим войском в города, сжигая их и убивая жителей, он не грабил монастыри и церкви, не трогал монахов и попов, заставляя их потом проповедовать среди побежденных безропотное подчинение его власти.


Мамай махнул рукой, разрешив до конца довести обряд погребения.

После танца и пения воины запеленали своего начальника - это был сотник, умерший от ран, - в длинную грубую холстину, выкопали недалеко от костра яму, опустили сотника на корточки и на колени ему положили шлем, лук, стрелы, меч, амулет, кресало и кремень. Сняли с помоста лошадь и, тоже опустив в яму, стали засыпать землей. Потом под жуткое завывание и бой барабанов зажгли помост, и пляска возобновилась с новой силой.

Когда рухнули столбы, взметывая снопы искр, Мамай повернулся и пошел к своей кибитке.

На ночь для повелителя был разбит шатер. Вокруг него стояли тургауды, положив ладони на рукояти кинжалов. Им предстояло бодрствовать до рассвета.

Рабыни раздели Мамая, сделали массаж и уложили в постель. В эту ночь он спал один, ему надо было хорошо отдохнуть, чтобы завтра быть бодрым, с ясной головой; рано утром он решил вершить суд.

Ночью Мамаю приснился ужасный сон: будто идет он совсем один по дороге в своем пестром туркменском халате, а мимо проносятся тысячи степных аргамаков, мчатся навстречу горизонту, который кроваво-красный то ли от огня, то ли от лучей предзакатного солнца. И увидел Мамай помост; кто-то огромный, волосатый, с красным от жары плоским лицом льет из ведра кровь: она пузырится, пенится и стекает на лежащего под помостом человека… без головы, которая валяется рядом с туловищем. Мамай вдруг узнает голову, это же его собственная, вон в правом ухе золотая серьга, жидкая бородка и черные длинные волосы. Кровь бежит по волосам, ручейками стекает за уши…

Мамай закричал от страха и проснулся. Все тело было в холодном поту, голова тяжелая. Но усилием воли он заставил себя подняться. В серебряном фряжском кувшине ему принесли воду. Мамай умылся, его одели и подали еду.

В шатер вошел Дарнаба, поклонился:

- Сто лет жизни моему повелителю! Прекрасное утро, ветер утих, в небе белые облака, и в степи не волнуется ковыль. В такое утро да свершатся добрые дела твои.

- Хорошо, Дарнаба, - обсасывая баранью кость, ответил Мамай. - Распорядись, чтоб воздвигли судное место.

Дарнаба приказал снять с арбы колесо. Обшитое досками, оно походило на большой мельничный жернов. Колесо накрыли толстыми иранскими коврами; поверх установили трон. Слуги доложили Мамаю: все готово. Тогда из шатра вышел сам повелитель. На нем были красные сафьяновые сапоги с загнутыми кверху носами, желтый, отделанный синей парчой халат, под которым виднелась белая, со множеством складок рубаха. На кожаном поясе с золотой застежкой в виде фигурки буйвола висели сабля в красных ножнах и тонкий аланский кинжал. На голову вместо шлема была надета зеленая чалма, конец которой спускался на левое плечо. Зеленая чалма - символ мусульманской веры, но Мамай также верил и в своих богов… Верил теперь тайно: в Орде знать официально исповедовала ислам.

При появлении Мамая воины заколотили мечами по щитам и закричали, надувая щеки:

- Да здравствует повелитель!

Мамай прошел по иранским коврам к своему месту, сел, взяв в руки раззолоченную, усыпанную алмазами короткую палку с острым серебряным наконечником. Подвели первого преступника: тучного, как и сам Мамай, ордынца. Через разорванный халат выглядывали грязные полосатые шаровары. Все лицо было в синяках.

Глядя на него, Мамай вспомнил свой сон - огромного, мохнатого человека, который лил из ведра кровь, и поморщился.

- В чем твоя вина? - спросил он. Ордынец бухнулся на колени и жалобно завыл.

- Он пытался украсть у меня деньги, - сказал стоящий рядом тысячник, за спиной которого висел лук и колчан со стрелами. - Ночью он пробрался в мой обоз, но слуги успели схватить его за руку.

- За какую руку тебя схватили? - спросил Мамай.

Ошеломленный грозным видом повелителя и его неожиданным вопросом, вор молча поднял левую руку.

- Твое счастье, что это была левая рука… Правой ты сможешь держать саблю и искупишь вину в честном бою. Отрубить ему кисть.

Вора отвели в сторону, и оттуда вскоре раздался душераздирающий вопль.

Затем к ногам Мамая бросили девушку с множеством маленьких косичек. Подвели и юношу, обнаженного до пояса: при каждом его движении по спине и груди перекатывались мускулы.

- Поднимите их! - приказал Мамай. - Кто такие и в чем их вина? - обратился он к мурзе Карахану. У мурзы масляно заблестели глаза.

- Эта женщина одна из жен десятника Абдукерима, - Карахан кивнул в сторону немолодого уже, с одутловатым лицом и заплывшими глазками монгола. - А юноша - воин из его десятка. Он доверял ему, как себе. Но негодяй обманул доверие начальника и оскорбил его честь, прелюбодействуя с молодой распутницей.

Мамаю было неприятно смотреть на одутловатое лицо десятника, чем-то напоминавшее лицо хана Мухаммед-Буляка. В юном создании, нежном и хрупком, он вдруг увидел свою Гулям-ханум. Как жаль, что юноша и молодая женщина должны умереть, и он, повелитель и «царь правосудный», не может ничем помочь. Прелюбодеяние жестоко каралось еще со времен Чингисхана.

«А если наперекор всему решиться помочь?!» Что значит для него, великого, это ничтожное: на что-то решиться… Он почувствовал, что колеблется. Взор Мамая упал на мурзу Карахана, и он увидел в щелочках его глаз злорадные огоньки: вот один из тех приближенных великого хана Туляка, кому известна тайная связь Мамая с Гулям-ханум и кто вызывает сейчас в его сердце смятение. Но Буляк мертв. И значит - да здравствует «царь правосудный»!

Мамай снова взглянул на юношу и девушку: стоит ему сейчас, даже не говоря ни слова, тыльной стороной ладони сделать жест от себя, как стражники набросятся на них, скрутят им руки и предадут страшной казни. Провинившихся поочередно привязывали за ноги к стременам двух лошадей, всадники вначале скакали рядом, потом резко бросали коней в стороны и раздирали человека на две половины.

«Они будут жить!» - решил Мамай и обратился к молодой женщине:

- Когда ты шла от своего законного мужа к этому юноше, ты знала, какое наказание может ожидать тебя?

- Да, - тихо ответила женщина, опустив глаза. - Я люблю его.

Толпе понравился ответ жены десятника, и она радостно загудела.

- Абдукерим, - обратился Мамай к десятнику, - если ты хочешь, то можешь простить её.

Десятник выдохнул злобно:

- Никогда! Смерть! И ему смерть!

- Ну что ж, исполни свою волю. Вы будете драться на копьях, и я разрешаю тебе убить этого юношу… А когда убьешь его, сядешь на одну из лошадей, к которой будет привязана твоя неверная жена, и разорвешь её на части…

Толпа, все больше и больше принимая сторону молодых, снова радостно загудела; глядя на сильного, гибкого юношу и дряхлого десятника, заранее определила исход поединка.

Мамай улыбнулся и посмотрел на Карахана, уже не скрывая своего злорадства. Мурза отвернулся.

«Твое счастье, мурза Карахан, что мертв Буляк, - думал темник, - иначе бы ты уже вечером валялся у могильного кургана с синим опухшим лицом, отравленный ядом Дарнабы. Но теперь это не имеет значения… Выиграл я и вот тот юноша, который успел убить десятника и дрожит от неопределенности, ожидая своей дальнейшей участи, думая, что это лишь часть игры, в которой я отвел ему страшную роль… Будучи совратителем жены своего начальника, он теперь стал и его убийцей, за что достоин двойной казни. Но игра закончена».

Мамай захотел узнать имя юноши и девушки. Юноша упал на колени. Имя ему было Батыр… Её звали Фатима.

Двум ратникам, перебежавшим из дружины рязанского князя Олега Ивановича, во устрашение и назидание ордынским воинам, тут же отрубили головы.

- Собакам - собачья смерть! Если они предали однажды, то сделают это и во второй раз, - сказал, поднимаясь со своего места, Мамай и тяжело прошел к своему шатру.

Степь снова огласилась грохотом мечей о щиты и криками: «Да здравствует повелитель!»

… Из Сарая Дарнаба примчался в Кафу, почти загнав коня. Он вбежал в замок, когда часы на башне папы Климента пробили четыре раза.

Консул стоял у окна и смотрел, как по морю ходили зеленые вспененные волны. Осенний холодный ветер гонял желтые опавшие листья по рыночной площади, а над берегом с тревожным криком носились бакланы, вырывая друг у друга из клюва рыбу…

«Так вот и люди рвут друг у друга куски пожирнее…» - консул повернулся и шагнул навстречу Дарнабе, который опустился перед ним на одно колено.

- Я привез от Мамая грамоту, мой господин.

- Давай сюда! - консул выхватил свернутую в трубку грамоту. - Отдохни с дороги, потом я позову тебя для беседы.

Через два дня от пристани Кафы отплыл трехмачтовый парусный корабль «Святая Магдалина». На борту находился человек, в каюту которого не должен был заходить никто из матросов, кроме капитана и прислуги. Это был Дарнаба. Он вез в Ватикан письмо консула, в котором говорилось, что к лету следующего года отцы церкви для борьбы с Москвой под зеленые знамена Мамая должны направить в Кафу полк генуэзских арбалетчиков…


Глава 8 РУССКАЯ БАНЯ


В княжеской гриднице, уставленной длинными пиршественными столами, лежал в углу на войлочной подстилке связанный по рукам и ногам мурза Карахан. Взор его блуждал по стенам, увешанным червлеными узкими щитами, мечами из харалуга и сулицами. Карахан ждал приезда московского князя Дмитрия. По словам Секиз-бея, которого русские звали Черкизом, должен князь вернуться с минуты на минуту из монастыря Святой Троицы, куда ездил вместе с двоюродным братом Владимиром Серпуховским, Дмитрием Боброком Волынским и другом детства Михаилом Бренком.

О монастыре Святой Троицы, который был расположен в семидесяти верстах от Москвы в глухих лесах, Карахан слышал еще в Сарае. Это оттуда с дозволения игумена монастыря Сергия Радонежского и по его прямому наущению исходила великая злоба на Орду. Это он призывал русских объединяться для большого дела - на битву с Мамаем и великими ханами. Черный темник поклялся однажды у жертвенника богу Гурку, что, взяв Москву, он в первую очередь перевешает всех монахов подмосковной обители, а игумена Сергия в первую очередь.

Карахана схватили на Рясско-Рановской засеке, откуда он намеревался лесами пробраться в Литву к нязю Ягайле. Узнав от своих осведомителей, что убит хан Буляк, мурза решил не идти в Сарай. Ночью с верными ему воинами, побросав жен и пленниц, он прорвался сквозь замыкающую боевую сотню и ушел в направлении, обратном движению Мамаевых туменов.

Карахан боялся Мамая, но не меньше он боялся теперь князя Дмитрия: после битвы на Воже Карахан убедился в силе этого человека. Тогда мурза еле унес ноги из рязанской земли. И если бы не заступничество великого хана Буляка, быть бы ему удушенным арканом.

А что сделает с ним московский князь?.. Отрубит голову или же сбросит с колокольни на копья дружинников - казнь, применяемая русскими. И пусть Секиз-бей говорил о том, что князь не проливает зря кровь своих врагов, но ему-то, Карахану, уже представлялся случай убедиться не только в силе, но и в жестокости дывадцативосьмилетнего русского князя, который завалил тогда реку Вожу ордынскими телами на несколько верст вниз по течению, так что вышла из берегов вода, красная от крови.

Может, рассказать московскому князю все, что он знает, и попытаться этим спасти свою жизнь. Он, Карахан, выходец из Синей Орды, золотом оплачивал все новости, касающиеся тайных замыслов Мамая. Поэтому знал очень много.

Часть золота и драгоценностей, награбленных в беспрерывных походах, отобрала засечная стража, но, особенно не надеясь на любезный прием со стороны Ягайлы, большую половину своего богатства Карахан спрятал в одном из могильных курганов. И теперь мурза с тоской думал о том, что если его казнят, то золото и драгоценности канут вместе с ним в вечность или попадут в руки грабителей, пробирающихся в. глубь курганов, словно кроты, и оскверняющих могилы богатых князей и ханов.

Так думал Карахан, лежа в гриднице в ожидании московского князя Дмитрия Ивановича.

Раздался колокольный звон. Звонили в церквах на реке Яузе.

В гридницу вошел Секиз-бей в сопровождении двух стражников и приказал развязать Карахана. Услышав колокольный звон, он оборотился в угол, где висела большая, писанная на дереве икона, и перекрестился.

- Едет… Дмитрий Иванович едет! - воскликнул Секиз-бей.

«Даже веру ихнюю перенял,;оборотень, - подумал мурза. - Может, есть доля правды в том, что говорил он о князе. Небось, так бы не сиял весь, ожидая приезда черного темника…»

Секиз-бей сел за стол, велел подать себе вина и вареной баранины. Один кусок бросил в угол мурзе, тот схватил его, исподлобья взглянув на пьющего вино из серебряного кубка Секиз-бея.

«При новой-то вере и вино пьет… А зря его на Пьяне-реке не удавили; если б позволил тогда Мамай, я бы настиг его. Говорили, что он увез с собой много золота, пушнины, драгоценных камней, красной парчи и оксамита[137]. Этим, наверное, и купил себе положение при русском дворе».

Гонец Секиз-бея встретил князей, когда их дружины уже приближались к Глинищам - яблоневым садам, расположенным перед Боровицким холмом. Он передал князьям слова Секиз-бея, что засечными стражниками пойман и доставлен в Москву каждый мурза из близкого окружения Мамая и что мурза хочет сообщить нечто тайное.

- Поспешим, брат, - обратился к Дмитрию Владимир.

- Пока спешить-то вроде нет надобности. Мамайка, известно, в Орде сидит, - ответил Дмитрий.

В гридницу великий князь, скинув алый плащ, вошел не спеша. Увидев в углу ордынца в богатой, порванной одежде, встал перед ним.

Секиз-бей сдержанно поклонился Дмитрию, опуская подбородок на грудь. «Смотри-ка, - удивился снова Карахан, - при хане бухнулся бы на колени. А здесь лишь подбородок к груди прислонил. Чудеса! »

Мурза смерил взглядом князя с ног до головы: высокого роста, в плечах широк, телом слегка тяжеловат, борода и волосы черные, а глаза пронзительные, как стрелы…

- Мурза Карахан! - вдруг воскликнул Дмитрий. - Старый знакомый…

Князь подошел к монголу и подтолкнул, а вернее, вытолкнул его из угла на середину гридницы.

- Аль не узнаешь?.. Что, память Вожа отшибла? - И захохотал, опершись на пиршественный стол. - Ушел ты тогда, Карахан, не чаял, что встретимся… Думал, Мамай тебя порешил, а ты живой… Ну что ж, здравствуй. Да ты садись. Я насчет баньки распоряжусь: мы с дороги, да и ты, чай, тоже. Потом трапезничать будем. Михайло Андреевич, - обратился Дмитрий к Бренку, внешне похожему на князя, такого же роста и ширины в плечах, только волосами побелее, - скажи, чтоб баню истопили. Карахана с собой прихватим. Будешь мыться, мурза? Это у вас чернь воды не приемлет, а вы с Мамайкой, мои послы, говорят, в бассейнах со своими рабынями вместе купаетесь…

- Черкиз, - Дмитрий глянул на Секиз-бея, - переведи ему, что я сказал. И спроси, не обижали ль, когда везли с засеки. Почему одежа на нем порвана?

Секиз-бей перевел все, что говорил Дмитрий, равда, умолчал о двух последних вопросах. Карахан молча кивнул. Секиз-бей пояснил, согласен мурза в баню пойти, а что касаемо одежи, то изодрал, когда с засечной стражей бился…

На вопрос о том, помнит ли князя по реке Воже, Карахан ничего не ответил, сделал вид, что забыл. А ведь помнил… Значит, это сам великий князь его тогда чуть не порешил сулицей - а думал, что гнался за ним простой воин: без шлема, без плаща и на лошади неопределенной масти, так как она вся была забрызгана кровью и грязью.

А перед битвой видел московского князя в центре русского войска в золоченом шлеме, в алом корзно и на белом коне. Стоял Дмитрий твердо на том берегу Вожи, и так же твердо стояло все его войско: такого еще не бывало. Обычно, завидя наступающую ордынскую конницу, русские бросались врассыпную, а тут встали, как скала.

Бегич не вытерпел, ринулся сломя голову через реку - раззадорил его спокойный вид московского князя. Столкнулись оба войска, русские и поперли всей силой на мохнатые знамена и бунчуки с конскими хвостами…

- Как же тебя Мамай пощадил? Я слышал, если мурзы возвернулись с реки Вожи, он всех их арканами удавил. Али в бегах находился?.. - усаживая на скамью Карахана, спрашивал князь Дмитрий.

Тот нахмурился, ничего не ответил: не понравился ему веселый тон князя. За мурзу ответил Секиз-бей, который немало знал о Карахане, к тому же успел попытать его еще до приезда Дмитрия.

- Хан Буляк не дал. Заступился. А темник не пощадил бы, тут верны твои слова, княже.

- Ладно, пошли, - повернулся Дмитрий к Волынцу. - Инока Пересвета разместите и накормите… А ты, Михайло, забирай мурзу и айда париться! Да позовите Владимира Андреевича.

В предбаннике их встретили три дюжих молодца из дружины Серпуховского.

Снимая свою запыленную и разодранную одежду, Карахан молча осматривался вокруг. И много чему дивился…

По стенам предбанника шли широкие лавки, на которых лежали в несколько рядов войлочные кошмы. Пол был устлан пахучим сеном. Посреди стол, такой же, как в гриднице, но меньший размером, а на нем дубовая кадка с зацепленными за её края золотыми ковшами, доверху наполненная хлебным квасом.

Первым разделся Серпуховской, бросая одежду прямо на пол, её тут же унес один из трех прислуживающих молодцов. Владимир встал с лавки, чтобы идти в парильню, и все увидели его ладное тело в рубцах и шрамах - следы былых сражений.

Дмитрий вспомнил, как десять лет тому назад привезли брата на подводе из Смоленска, куда послал он его с полками наказать тамошнего князя Святослава Ивановича за участие в разбоях вместе с литовцами против Москвы. У Владимира была рассечена грудь.

Из Кремля, завидев подводу, все бросились ей навстречу: подумали - везут князя в Москву хоронить. Дмитрий побежал тоже. Но его вдруг остановил вопль матери Владимира, княгини Марии, он увидел, как та рухнула, потеряв сознание возле подводы.

Владимир находился в полной памяти, хотел приподняться, да не смог: слишком много крови потерял за время пути. Серпуховского перенесли в княжеские покои и уложили на лавку.

Через час, когда Владимиру стало лучше, наведался митрополит Алексий. С ним рядом пришел Дмитрий, серьезный, сосредоточенный. Князь подошел к брату и молча всмотрелся в его суровое, изможденное дальней дорогой лицо. Владимир открыл глаза.

- Здравствуй, Дмитрий. Рад тебя видеть здоровым и крепким. И тебя тоже, отче… Приказ выполнил: побил смоленского князя. Вряд ли у него теперь снова возникнет желание пойти противу нас.

- Благодарю, брат… - молвил Дмитрий. - От имени Руси великое тебе спасибо… Выздоравливай.

- Да будет так… Аминь! - торжественно заключил митрополит.

Вечером в узких митрополичьих переходах из покоев в собор княгиня Мария, подойдя к Алексию, будто бы для благословения, тихо сказала:

- Владыка, сынок-то мой, Владимир, еще отрок, ты бы помене посылал его в походы…

Митрополит положил ладонь на голову Марии, вначале ничего не сказал, но затем все же произнес:

- Государь-от тоже не раз на рати был ранен… Да, прав был Алексий, и сам московский князь получал раны. И серьезные.

«.. .Да ведь я еще Дунюшку-то свою не повидал после приезда от отца Сергия. Закрутился тут с этим мурзой, будь он неладен… Ничего, после бани и трапезы наведаюсь…» - подумал Дмитрий. Он представил милое лицо и светлый доверчивый взор её глаз, таким глазам не солжешь, а солжешь - не вынесешь кроткого осуждающего взгляда… «Милая моя, Евдокеюшка…»

Уж вроде скольких врагов обратил в бегство и страха не знал, а за свадебным столом в Коломне сидел ни жив, ни мертв. Уж больно хороша была невеста в голубом повойнике на голове, усыпанном жемчугом, в распашном сарафане, в белоснежной батистовой сорочке с кисейными кружевными рукавами. На шее алмазное ожерелье, золотые серьги в ушах.

Совсем голову потерял молодой князь, и в церкви, где венчал их митрополит, как во сне ходил вокруг аналоя по солнцу и вкус терпкого вина не ощущал, когда пил из большого стеклянного сосуда. Хорошо, что подсказали бросить сосуд на пол и растоптать ногой: так положено. Только неприятно как-то заскрипели под сапогом стекляшки…

Да и потом с таким же чувством, с каким давил стекло, помнил крутившихся перед глазами трех свах: «женихову», которая невесту сватала, «погуби красу», что после венчания Дуне косу расплетала, и «пухову», она вела молодых на брачную постель. А то и не знал, как вести себя на этой постели, хорошо что Микула Вельяминов просветил… Да потом и без его советов неплохо освоились… Вот уж троих сыновей ему Дуняша родила: Васю, Юрия и Андрея. Да дочь Софью.

Дмитрий взглянул на мурзу:

- Ну, Карахан, пойдем в парильню. Черкиз, спроси: квас пить будет, ал и кумысу приказать принести?..

Зашли в саму баню. Возле оконца дубовая лавка, на ней в ряд луженые медные тазы, с взбитым мылом, рядом - куча березовых веников. На полках, на полу, и даже на каменке, на которую был насыпан «конопляник» - мелкий булыжник, разостланы пучки мяты, донника и чабреца. Вправо от каменки еще одна лавка, накрытая розовой шелковой скатертью, на ней куски мыла, туеса с подогретым, на мяте и доннике, квасом, чтобы обливаться им перед тем, как лезть на полок.

На одном полке уже лежал на животе Боброк. Его охаживал изо всех сил березовым веником молодец из княжеской дружины. Боброк лишь довольно покряхтывал.

Карахана затащили на полок, но после двух-трех ударов веником по спине он завопил, окатился из медного таза холодной водой и сел на каменный пол бани, застланный сеном. Секиз-бей, уже обучившийся искусству париться, указывая на мурзу, захохотал.

Сильна русская банька! Бросили кипятку на «конопляник», и взвился к потолку жгучий пар. Дмитрий крикнул Владимиру Серпуховскому:

- А ну, браток, еще наддай парку, да пожарче! Кваску добавь для приправы. Вот так, хорошо! - Он кряхтел, смеялся, снова кряхтел от удовольствия, •подставляя под удары березового веника то один бок, то другой, то спину, то живот. Когда измочалил об него два веника дюжий молодец, князь подошел к чану с холодной водой и плеснул на себя из луженого таза. Замотал головой от удовольствия.

Дмитрий вышел в предбанник, обливаясь потом, выпил целый ковш кваса. Похлопал по мокрой спине Карахана, который уже давно сидел в прохладном предбаннике и пил кумыс.

Вошел Секиз-бей, за ним Серпуховской, Бренк, затем Боброк-Волынец, распарившийся, красный, как новый червленый щит.

Сели за стол.

- Ну теперь, Карахан, выкладывай, что хотел сказать. Да смотри, не лги… Что Мамайка замышляет супротив Москвы?.. - приказал Дмитрий.

Чувствуя легкость от чистого тела и от потеплевшего после бани княжеского взгляда, мурза стал рассказывать все от начала до конца - и про свою жизнь, и про хана Мухаммед-Буляка, как его на пиру убили стрелой, и о его любимой Гулям-ханум, которая была тайной наложницей Мамая, и почему в Литву к Ягайле Ольгердовичу хотел сбежать. Наконец мурза подошел к главному и сообщил, что собирает к лету следующего года Мамай большое войско, чтобы идти на Русь. Намерение у него серьезное, уж больно досадила ему Москва, а помогают ему в этом деле генуэзцы, которые сидят в Крыму и с которыми связан Мамай по рукам и ногам еще со времен своей молодости. На их поддержку он здорово рассчитывает.

- Ну, что Мамай войско собирает, мы уже знали, а вот что фрязы нам лиха хотят чинить… За эту новость спасибо… Ах, собаки! А мы ихним купцам торг предоставили чуть ли не во всей Руси; и в Нижний свои товары возят, и в Ростов, и в Суздаль, и в Тверь, и в Москву…

Дмитрий вдруг ударил кулаком по столу, так что подпрыгнула посуда:

- Пусть собираются, а мы дремать не будем. Мы тоже соберем свою рать. Да такую, какой еще не было. Насмерть драться будем. Насмерть! А купцов фряжских гоните в шею… Чтоб и духу их не было! Псы поганые…

Боброк укоризненно посмотрел на Дмитрия. Но ничего при мурзе не сказал.

После этого уже тише и обстоятельнее потекла беседа. Секиз-бею велели увести Карахана: остались трое князей и боярин Бренк.

Первым слово взял Серпуховской:

- Ты, Дмитрий, удивился, что фрязи держат сторону Мамая… А я давно уже заметил эту взаимосвязь, и не изумлюсь, если и Ягайло поддержит ордынцев. Карахан говорит о фрязах, которые проживают в Крыму; ниточка-то, думаю, дальше тянется… Вплоть до Ватикана, до самого папы… Наверняка с ним и Ягайло общается. Отец его Ольгерд перед смертью к православию склонился, даже схиму принял. Только Ягайло - не Ольгерд, он заядлый католик… И фрязы, и Литва мечтают Русь окатоличить. Они на Мамая и делают ставку.

- Я согласен, - кивнул Боброк. - И Карахан пробирался в Литву - неспроста…

- Говорит, что спасался от гнева Мамая… - уточнил доселе молчавший Бренк.

- Вот это еще раз и надо проверить… Мурзу Карахана после чистой баньки поместим на грязную соломку в темнице… Да еще раз попытаем…

Разошлись по своим покоям поздно. Дмитрий прошел на женскую половину великокняжеского терема. Дуняша сидела у окна и расшивала разноцветным бисером сорочку. Увидела Дмитрия, поднялась, обняла мужа крепко за шею, вдохнула банный запах его тела и заговорила, обдавая его лицо жарким дыханием:

- Любый мой, Митюшка. Сокол ясный… Воз-вернулся. Я ждала, думала - сразу забежишь; да узнала: Черкиз пленного захватил… Начала Васеньке сорочку вышивать. Растет воин-то наш. Весь в тебя неугомонный… - отложив шитье, села на лавку. - Перед твоим приездом так меня напугал!.. Гляжу в окно, бегут мамки да няньки, в руках сабельку держат, ту, которую ты ему подарил. А сабелька-то вся в крови. Я, как увидела кровь на ней, чуть не обмерла: думала, с Васей что случилось… А оказывается, он этой сабелькой поросенка митрополита Киприана порешил… Пришлось оправдываться…

Дмитрий захохотал, скидывая с себя кафтан, на глазах даже выступили слезы:

- Поросенка, говоришь… Митрополита… Зря ты оправдывалась перед этим боровом: всё морду к Литве воротит… Алексий был другим: за Русь радел, за народ русский. Так же и отец Сергий. Просили мы его с Владимиром великий сан по смерти владыки Алексия принять, не захотел. Я понимаю его: в тени оставаясь, лучше вершить святое дело - русского человека проповедями к защите земли своей готовить!.. Прислал он тебе бочонок сушеной малины, о твоем здоровье справлялся, желал многие лета…

- Благодарю. А ты Васеньку-то, Юрья да Андрюшеньку, как отдохнешь, позови да приголубь. Скучают они по тебе, Митя. Ты все в разъездах, все в делах пребываешь…

- Не могу иначе, голуба моя. Великие дела предстоят впереди. То, что многих я князей под свою руку привел, еще полдела: Мамая воевать надо… Вон рязанский князь Олег Иванович, сказывают, обижается на меня: почему дал снова Рязань сжечь, почему не встретил Мамая, как в прошлом годе встретил на Воже Бегича?.. А Мамай - это не Бегич: к битве с черным темником готовиться надо основательно. Когда он придет, с ним вся ордынская сила будет. Давеча в бане я погорячился маленько: велел фряжских купцов в шею гнать… Сказывал Карахан, что крымские фрязы с Мамаем снюхались, помогают ему про-тиву нас рать собирать… Так что против Руси не сила пойдет, а силища… А я хвастаться начал, мол, и мы соберем. Да на меня так посмотрел Боброк, правильно говорят, не хвались, на рать едучи, а хвались, с рати возвращаясь… С умом надо действовать! А поразмыслив, решил: рано нам фряжских купцов гнать, пусть торгуют, пусть в Генуе и Кафе думают, что ничего нам про их планы не известно. А если дело завершим победно, я им все припомню… Мы с Владимиром и Бренком поедем вскоре на Рясско-Рановскую засеку на разведку. Хорошо, что на долгое время мы с Владимиром останемся наедине… Редко приходится быть вместе… Он все в походах.

- Любишь ты брата, Митя.

- Я бы, наверное, не менее любил и родного брата своего Ивана… Но его нет в живых, Царство ему Небесное! А Владимир - храбрец… умница… Как любить-то его?! В Троицкой обители это он придумал предстоящую поездку… И все с ним согласились. Для того мы и инока Пересвета, который дороги хорошо знает, взяли. Почему Владимир предложил сие? Ходила Орда на Москву со стороны мордовской земли по Волге и Оке, и Батый так ходил, и Бегич. Вот поэтому поведет нас Пересвет на Рясское поле, на случай, если Мамайка пойдет со своими войсками по Волге и Оке… Ведь Рясское поле, точь-в-точь как Куликово, реками огорожено да еще и болотами: потому ордынской коннице здесь не развернуться, не сможет она обжать наши полки… А если Мамай на Москву по Дону пойдет, для битвы с ним Куликово поле сгодится…

- Любый мой, а разве ты не можешь положиться на свои дозоры и не ездить сам на Рясско-Рановскую засеку, чтобы не рисковать? - допытывалась Евдокия у мужа.

- Почему не могу? Могу. Только ты покажи мне того полководца, который бы не хотел своими глазами увидеть места будущих сражений и не изучил их…

- Снова мне волноваться за вас - за тебя и Владимира.

- За брата есть кому волноваться… Елене Ольгердовне.

- Вижу, Митя, что они стали относиться друг к другу с прохладцей.

- Милушка, это тебе только кажется.

- Может, и так. Устал ты, Митя, отдохни. И я рядом прилягу. Притомилась что-то… - улыбнулась она лукаво. - А после сна сыновей велю привести к тебе.

«В супружеской жизни счастье вышло, - думал спустя некоторое время Дмитрий, глядя на спящую жену. - Сколько вон живу с ней, а чувства те же, не затупляются, как добрые мечи после долгой рубки… Душа-то родственная, наша, русская. Про русских жен не зря говорят: если полюбит, до гроба верна будет. И любовь эту хоть каленым железом выжигай - не выжжешь. Преданна, кротка и сильна в своей любви такая женщина, все вытерпит, вынесет, для мужа она словно крылья соколу… Такая любовь, что промеж нас, редкость у князей: женят-то, не спрашивают на ком, лишь бы интересы государственные соблюсти… Прикажут на княжем совете воеводы с боярами какую-нибудь татарскую ханшу взять - и возьмешь…»


С превеликим удовольствием парились в баньке и жены княжеские да боярские. Правда, парилась каждая со своим «бйнным обществом»; княгини отдельно: жена Боброка Анна, жена великого государя Евдокия Дмитриевна, супруга Владимира Серпуховского Елена Ольгердовна и молодая, пышущая отменным здоровьем Ольга Константиновна - жена близкого к великокняжеской семье боярина Михаила Бренка.

Уже немолодая Евдокия Дмитриевна (в тридцать лет в те времена женщину называли порой старухой, хотя она еще была свежа и красива) с удовлетворением оглядывала ладную, словно точеную фигурку Ольги Константиновны. А Елена Ольгердовна начала сдавать, вместо обольстительной ранее девической в меру полноты теперь тело её подсохлось, лицо заострилось - видно, литовская порода давала о себе знать: появился некрасивый темный пушок над верхней губой, грудь сделалась вялой…

Вывезенная из Вильно веселой девушкой, она и по характеру начала меняться: стала рассудительной, не в меру дотошной, замкнутой в себе. Не раз Евдокия говорила сестре мужа:

- Аннушка, Володимер-то наш человек открытый, душевный… Думаю, ему несладко, наверное, с Еленой бывает.

Рассудительная Анна Ивановна - по годам старше всех, отвечала:

- Дунюшка, милая, авось разберутся… Муж и жена - одна сатана…

Как правило, в баньке мылись вместе с детьми: дочери могли быть разного возраста, но сыновья не старше трех лет, пока они еще находились под присмотром мамушек. Как только мальчику-князю исполнялось три года, его отдавали уже под надзор «дядьки», или «кормильца», и тот свое воспитание «племянника» начинал с того, что сажал мальчика «на конь». С трех лет князь уже учился сидеть в седле и владеть оружием, сделанным по заказу…

В баню часто брали карлиц, которые смешили отдыхающих в предбаннике княгинь, а также сказительниц былин.

- А ку-на, Марфинька, начинай, - обратилась Анна Ивановна к карлице с лицом сморщенным, как печеное яблоко.

- Сейчас, княгинюшка,только прожую… Карлица постоянно что-то жевала, а в предбаннике особенно: помимо разных квасов, брали сюда и много еды, ведь сидели после парной, разнежившись, долго.

Марфуша жует, торопится, лицо её еще больше морщится и тем самым уже вызывает у присутствующих смех. Вытерев слезы, поет дразнилку:


Прокоп-укроп,
Медный лоб,
Сам с аршин,
Голова с кувшин.

Вдруг все услышали, как, громко крича, над Боровицким холмом летит клин журавлей.

Карлица замахала руками, будто у неё выросли крылья, и стала вторить крикам птиц:


Курли, курли, курли,
Летят, летят журавли!
Курлы-си, курлы-си,
По Руси! По Руси!

И замерли жены, и перед взором каждой представилось свое: поля необозримые, леса шумливые, полноводные реки.

- А ты, Настасья, - обратилась княгиня Евдокия Дмитриевна к сказительнице, - скажи-ка нам про поход Игорев, Игоря Святославича…

Вначале потихоньку, потом все быстрее начинает Настасья:


В ту пору засевались и росли одни усобицы.
И в таких крамолах княжеских
Коротали люди век свой.
В ту пору-то на Святой Руси
Не покрикивали пахари.
Только вороны, на трупах сидя, каркали,
Да скликались галки на кормы лететь.
Разлилась тоска тяжелая
По Руси, и горе лютое
Затопило землю Русскую.
А князья ковали сами на себя беду.
А поганый ворог рыскал по Святой Руси,
Со двора по белке подать отбираючи.
А князья позабыли брань на ворогов,
А затем что брату молвил брат:
«То мое и вот это опять мое!»
Повели князья про малость речь великую,
А неверные со всех сторон с победами
Приходили в землю Русскую…

Глава 9. КНЯЗЬ ВЛАДИМИР И МОНАХ ПЕРЕСВЕТ


Пока Дмитрий спал, Владимир велел привести к нему Александра Пересвета. Это был могучего сложения монах, высокого роста, с длинным скуластым лицом и выразительными умными голубыми глазами.

Вошедши к Серпуховскому, Пересвет поставил в угол посох - подарок Радонежского за усердие в делах и помыслах. Князь обратился к чернецу с вопросом:

- Отче, перед тем как нам надлежит отправиться с Дмитрием в неблизкую дорогу, хочу спросить: нужно ли все же самому великому князю московскому ехать в те места, где предстоит биться с Мамаем? Я-то думаю - нужно, а как ты считаешь?..

- И я считаю, княже, что нужно. Путь долог и труден, но, преодолев его и увидев своими глазами, что есть Русская земля и какие страшные опустошения нанесли ей ордынцы, сердце великого князя обольётся кровью, и укрепится в нем вера на великую битву…

- Вестимо так. Да будет путь наш светлым, как слияние рек Москвы и Оки в лунные ночи.

- Я рад, княже, тому, что и ты уверен в победе, как уверен в ней и мой наставник, отец Сергий. Перед взором его всегда открывается будущее, которое не дано лицезреть простым смертным.

- Я доволен, что снова встретился с тобой, отче. Пересвет поклонился князю.

- Владимир Андреевич, ты знаешь, что есть у меня хороший товарищ, брат по обители Родион Ослябя. Сын его, уже вошедший в лета, по имени Яков, стал добрым воином. Жил он в Любутске, но сейчас я жду его с минуты на минуту. Дозволь, княже, находиться ему в нашем обозе? Я уверен, что он пригодится великому князю… Мечом и копьем он владеет, как хороший охотник рогатиной. А рогатиной - не хуже любого охотника. Пора уж ему, я думаю, к большим делам приобщаться, а не токмо на медведей ходить…

- Хорошо. Покажешь мне его… Повтори, как ты место назвал, где он жил.

- Любутск. Это на Оке, - Пересвет улыбнулся - Я знаю, княже, городок этот тебе ведом. Якову тогда было десять лет, когда в Любутске покойного князя литовского Ольгерда, отца нынешнего волчонка Ягайлы, сам великий князь Дмитрий Иванович бил Жалко, что меня там не было. Повоевал бы и я вместе с Родионом против ятвяг да жмуди, что в войсках у Ольгерда находились…

- Я тогда с ратью в Новгороде находился, - вспомнил Серпуховской. - Но городок и впрямь мне ведом. Раньше я в нем бывал…

- Почувствовали литовцы тогда твердую руку Москвы.

- Почувствовали, да все-то неймется… Сам, отче, говоришь, что волчонок Ягайло. Коварен, тщеславен, норовит сзади укусить. Власть ему досталась немалая. Родного брата согнал с отчей земли, а мы приютили. Думаю, Мамай Ягайлу настойчиво будет склонять идти с ним на Москву…

Владимир протянул Пересвету руку, да не мог обхватить широкую, как лопата, мосластую ладонь чернеца. Улыбнулся:

- Такой рукой, отче, камни дробить можно… Быстрой походкой вошел Дмитрий. На нем был теплый кафтан, перепоясанный широким кожаным ремнем, на котором висел меч, на ногах зеленые сафьяновые сапоги, на голове высокая шапка, отороченная бобром. Пересвет поклонился. Серпуховской встал со скамьи, застеленной узорчатой япончицей[138], немало удивленный появлению великого князя.

- На кремлевские стены снова хочу взглянуть, - сказал Дмитрий, жестом приглашая брата и Пересвета последовать за собой.

Вышли на Соборную площадь. Над кремлевскими церквами низко плыли тучи, тянуло северным ветром.

- Дней через пять точно снег ляжет, - сказал Пересвет. - Санный обоз соорудим и прямо вдоль Москвы-реки на Коломну до Оки, а оттуда по Оке, через реку Проню до Рановы - притока Прони, а там и Рясское поле. От него до верховьев Дона рукой подать: через Хупту и реку Рясу. А Доном в Москву возвернемся…

- Хорошо, отче, знаешь дорогу, - одобрил Дмитрий.

- Не раз, великий князь, хаживал с поручениями по монастырским делам с этим посохом, - Пересвет стукнул по гладким камням, настеленным на площади. - Бывал я и в Рязани, в Скопине, в Пронске, на Рясско-Рановской засеке. Владимир Андреевич, - повернулся к Серпуховскому, - я знаю, и тебе в тех местах бывать приходилось…

- Верно, отче, видел и Рязань, и Скопин, я Пронск на высокой горе: главы его церквей будто в вышине парят. Теперь там Даниил княжит. Этот сокол летает высоко: они с Дмитрием на Воже Бегичеву рать совместно секли.

- Если б завсегда так было: и рязанские, и прон-ские, и тверские, и суздальские, и московские люди на поле брани бок о бок стояли. Русь не несла бы столько времени ярмо ордынское. И не били б нас на Калке, и на Сити… - вырвалось горько из уст московского князя.

- Да, может, сейчас по-другому будет, - сказал чернец. - Теперь уж натерпелись от Орды за столько лет. Пора понять, что к чему…

- Жди, поймут удельные. Их гордыня впереди разума бежит, словно гончая впереди охотника. Вот и приходится на них арапник держать, - Дмитрий вытянул из ножен до половины меч и с силой бросил его обратно.

У башни Владимир пропустил вперед брата, придержал за руку Пересвета и тихо сказал:

- Помнишь, отче, ту, первую тайну, которую я поведал тебе ранней весною?..

Монах вскинул глаза и выразительно взглянул на Владимира Андреевича: «Как не помнить?» Владимир одобрительно кивнул:

- Я говорил великому князю, что тебе можно доверять, как самому себе… Поэтому хочет он показать потайной ход в кремлевской стене, о котором знают немногие. Без доверия нам совместно и в путь пускаться нельзя…

Пересвет увидел массивную железную дверь.

- Этот ход, отче, идет к Москве-реке, а строили его лучшие каменотесы. Видел каменную мостовую на Соборной площади? Их работа тоже.

Дмитрий вдруг спросил:

- Владимир Андреевич, как звали их главного, которого я велел наградить по-княжески?..

- А-а-а, того, рыжего. Да я позабыл его имя…

«Знает или не знает, как я мастеров наградил?.. - подумал Владимир. - Не знает, пусть останется в неведении, а если кто доложил - авось, не осудит… В наш век, когда страшная измена не считается более греховным делом, как же иначе обеспечить безопасность великокняжеской жизни и его домочадцев, да и всего Кремля?..»

Когда московский князь спросил брата об имени рыжеволосого, Пересвет сразу вспомнил, какую награду получили каменотесы за свою работу… И тяжелым бременем легла на его плечи еще одна тайна, которую только что открыл ему великий князь, ход в кремлевской стене…

Постояли возле башни, обозревая сверху окрестности Москвы. Хорошо были видны Глинищи - одни яблоневые сады. Девять лет назад выжгли их литовцы да и свои же русские мужики из Твери. Но после ухода вражеского войска снова посадили москвичи деревья, и они уже второй год плодоносят. За Глинищами - Самсонов луг на берегу Яузы, сейчас с рыжеватыми подпалинами, а весной буйно-зеленый. За рекой начинается посад: крытые соломой избы ремесленников и рубленные из дерева боярские хоромы с широкими подворьями. Оттуда в воскресные дни к кремлевским стенам тянутся бесконечные обозы с пшеницей, рыбой, глиняными горшками, пенькой. Останавливаются на торговой площади, разгружаются, и начинается продажа.

Шум, гам. Шныряют меж возов мальчишки и нищие; пророчествуют, гремя цепями на ногах, юродивые; скоморохи на подмостках дудят в сопелки, смеются, зубоскалят, изображая пузатых бояр, поют частушки. Ходят мужики с медведями, заставляют зверей показывать разные фокусы.

А вдоль торговой площади на деревянных рядах раскладывают свои товары, которые хранятся в каменных амбарах, заморские купцы. Местным московским не велено из-за тесноты на площади свои амбары строить, так они поставили сбоку церковь, из-за толстенных стен похожую на куб, якобы молиться. Дмитрий проведал, что в её подвалах товары берегут. «Ишь, шельмецы, случись пожар - ни один огонь в камень не проникнет», - подумал тогда великий князь.

А товаров на рядах с каждым годом все больше и больше становится, и чего только тут нет: иранские шелковые ткани, медные и серебряные кумганы, китайские узорчатые япончицы, туркменские ковры, фрязские чаши, венецианское стекло, булгарские цветные кафтаны, кожухи из греческого оловира[139]. Разная мелочь: костяные и деревянные гребни, лож-гки, чашки и солонки, разукрашенные цветами, глиняные горшки, кринки, игрушки, свистелки, ножи, топоры, вилы… А по Москве-реке торопятся новые суда, пристают к берегу, люди с них кидают трапы и начинают выгружать из трюмов тюки и бочки, грузят на подводы, везут к торгу.

И несмотря на крики, шум и гам, до слуха доносится перестук топоров из Чертолья и посада: там новые избы ставят, видно, как тянутся туда телеги с ошкуренными бревнами.

Видно, по рукам и ногам захотел связать князь Владимир Андреевич троицкого монаха, раз к одной тайне присовокупил другую, дабы не было ему иного пути, как с московским князем, - а другого уже и не будет: отныне для Александра каждая стена в городе и каждый куст в поле будут иметь свои глаза и уши… Да это и не в тягость Пересвету: он и так предан всей душой Дмитрию Ивановичу. Вся жизнь Александра в его воле, и он отдаст её за него не задумываясь, потому что с именем московского князя связано великое дело - дело освобождения Руси от ордынского ига.

Та, первая тайна…


Ранней весной был послан Пересвет Сергием Радонежским на Москву к князю Серпуховскому с золотом из обительской казны на ратные нужды. А золото сие скопилось не только от щедрых подаяний богатых людишек, но и от продажи излишков всего того, что выращивалось на монастырских огородах, меда, который гнали на пасеках, и приплода скота, ибо хозяйство в обители стало очень большим.

Пересвет приехал, встретился с Серпуховским. Тогда-то Владимир Андреевич и велел рындам седлать двух резвых коней, а Пересвету надеть воинские доспехи. Облачившись в кольчуги, в сопровождении десятка дружинников они, как только заря упала на золоченые маковки кремлевских церквей, выехали из Москвы.

Спешили. Монах изредка поглядывал на молчавшего князя, но тот делал вид, будто не замечает вопрошающих взглядов: «Куда едем? Зачем?..»

Пересвет улыбнулся украдкой, вспомнив восточную половицу, слышанную не раз от пленных ордынцев: «Кто мчится вихрем на коне, не окажется ли все равно в том месте, куда придет равномерно шагающий безмятежный верблюд?..»

Сейчас над этой пословицей можно было и поразмыслить…

Подъехали к лесу, спешились. Один из дружинников взял под уздцы лошадей, отвел в сторону. Владимир показал рукой вдаль меж деревьев:

- Нам еще предстоит неблизкий путь. Сейчас зайдем в лесную сторожку, и, пока дружинники поят и кормят коней, я расскажу тебе, отче, почему мы так торопимся и куда…

Сторожка была ветхая, с полусгнившей камышовой крышей, но внутри оказалось чисто, пол выскоблен, на стене развешаны шкурки, на столе расставлены вымытые деревянные чашки. В углу на дубовой лавке стоял выдолбленный из березы туес, наполненный родниковой водой. Серпуховской скинул на лавку кафтан, подошел к туесу, зачерпнул воды и жадно напился.

Зашел дружинник, поставил на стол торбу с завтраком - хлеб, куски жареного мяса, пиво и рыбу для Пересвета.

- Отче, - после того как поели, обратился к монаху Серпуховской, - вот погляди на это послание, - он вытащил их кармана кафтана мелко исписанный лист. - Пишет Стефан Храп, или, как зовет его сейчас камская чудь, Стефан Пермский.

- Неистовый Стефан, - протянул Пересвет, - ниспровергатель идолов…

- Он самый. Неудивительно, что ты знаешь о нем… Не без моего указа и с благословения покойного митрополита Алексия Стефан обращает в православную веру в пермских лесах погрязших в грехах язычников.

- Да, слава о Стефане и его сотоварище Трифоне далеко шагнула.

- Верно. И умножилась эта слава после поединка Стефана с Памом.

- Не ведаю, Владимир Андреевич, кто это - Пам?..

- Это волхв, убеленный сединами кудесник, живущий на реке Усть-Выме, по которой можно ходить в сторону Каменного пояса[140]. У нижнего конца речной излучины, как описывает в послании Стефан, стоит Княж-Погост, обращенный к восходу солнца. И там обитает Пам-сотник, повелитель языческой чуди… Чтобы победить его, ввергнуть в немощь, обличить его суету и тем самым укрепить себя в сознании своей правоты, предложил Стефан волхву вдвоем войти в пламень костра. Но Пам-сотник устрашился огня, стал причитать, что не смеет, потому как он не сгорит, а истает, и улетучится его волшебство, и развеются чары, окружающие Княж-Погост, и не станет Пама, и людей, живущих с ним, и родной его внучки белокурой Акку - Белого Лебедя. Поединок выиграл Стефан, сем самым он обратил его внучку в православную веру…

- Ас кем же Стефан Пермский передал тебе, княже, это послание?

- Вот мы и едем к этому человеку… Находится он сейчас в деревянном монастыре Параскевы Пятницы. Я его заточил туда, после того как он проложил потайной ход в кремлевской стене… Прошло с тех пор немало времени… Сотоварищей его, каменотесов, пришлось тогда стрелами побить… Не осуждай меня, инок Пересвет, время такое… А Ефима Дубка - так зовут рыжеволосого, с которым прислал мне Стефан послание, - пощадил. Послушай, что проповедник пишет:

«Когда уезжал из Москвы, благословясь и, помолившись на золоченые купола церквей, зрел я, простой поп Стефан, но знающий чудскую грамоту, как ходко клались белые стены Кремля. А посему посылаю сейчас к тебе, Владимир Андреевич, лучшего здешнего каменотеса Ефима Дубка. Он не токмо зело искусен в кладке и обточке камней, но и человек чуден, ибо знает, мне кажется, тайну Золотой Бабы, которой камские чуди и волхвы поклонятся. А Баба эта, говорят, вся из золота, нага с сыном на стуле сидящая, и возле неё аршинные трубы: и как только ветер подует, трубы эти трубят, устрашая разбойников. Золота в ней будто бы несколько пудов. А где прячет эту Бабу чудь, то мне неведомо, ибо это держится в великой тайне… А Ефим Дубок - из Новгорода, христианин по вере, но прилепился к язычнику Паму и кладет ему погосты и вырезает из дерев и камней идолов, украшает их серебром и златом, приносимым нечестивыми, а также шелком, рушниками и кожами. С Трифоном Вятским мы много таких идолов с бесовской утварью посекли секирами и попалили. А мнится мне, что Баба очень была бы нужна Москве, особенно когда придет время, что золота надо будет много на ратные нужды. Вот и примите этого Дубка как каменотеса, пусть кладкой займется, и пока не пытайте его насчет Золотой Бабы - умрет, а не скажет… А придите к нему с добрым словом, когда на то будет великая ваша нужда…»

- Настал сей час, - продолжил Серпуховской, - вон и Сергий нам из своих скудных запасов золото шлет, спасибо ему. Скоро оружия и доспехов очень много понадобится. Поди, весь русский народ на битву собирается… И надумал я с тобой, отче, к Ефиму рыжеволосому поехать, чтобы ты словом Божественным уговорил его сказать про этого золотого идола, - все одно камской чуди он не будет нужен, когда в христиан обратятся. А Ефим - православный и должен понять наше великое дело - освободить русский народ от ордынского ига…

- Понять-то он может… А возьмет ли в толк, княже, почему ты его сотоварищей извел? - воскликнул Пересвет и испугался: что будет?!

Князь Владимир сверкнул очами, но тут же погасил в глазах блеск.

- Истинно говоришь, отче… Но поступить иначе я не мог, чтобы обезопасить наше солнце-надежу Дмитрия Ивановича… Так и скажи ему. Если умный - поймет… Да я его и в монастырь заточил, и приставил глухонемого монаха, чтобы ненароком он про этого золотого идола не сболтнул… А кто поручиться может, что Ефим, работая с каменотесами, |о пермском чуде им не рассказывал… Так что я лишь перед одним Всевышним ответ держать буду, а здесь, на земле, меня никто не волен судить… - Владимир Андреевич выразительно посмотрел на инока. - Во время, когда нужна суровость, мягкость неуместна.

Пересвет хотел сказать, что это так, когда дело имеешь с настоящими врагами, а у побитых каменотесов ведь и не могло быть иных мыслей, как только заработать на хлеб, чтобы накормить своих детей и жен!

«Да, время такое: брат поднимает руку на брата… Поганое время!» - подумал Пересвет и не стал возражать Серпуховскому.

- А теперь в дорогу, отче, пора…

Свернули круто вправо от сторожки и поскакали берегом Москвы-реки, продираясь через сросшийся кустарник, минуя березовые чащи и дубовые боры.

Повстречался в глухой чащобе бортник. Увидев дружинников в воинских доспехах, до того испугался, что бухнулся в ноги коням прямо со ствола дерева, на котором сидел, закрепившись возле дупла на широкой плахе. Один из дружинников огрел его плетью - уж больно неожиданно бортник заслонил собой дорогу.

На душе Пересвета было тяжело: разговор в сторожке навел на мрачные мысли о всесильности на Руси родовитых людей, а встреча с бортником - о зависимости простого человека от их воли.

Видя хмурое чело Пересвета, Серпуховской сказал:

- Гони от себя невеселые мысли, отче, как паршивую овцу из стада… Смотри, как ломается и звенит под копытами коней весенний ледок… Радуйся!

Снова заговорили о Стефане Пермском, о его деятельности не только духовной, но и государственной…

- Радетель за наше дело. Вот такими бы хотелось видеть на Руси людей образованных, - начал Серпуховской. - Стефан Храп с молодых лет отличался пытливостью и любовью к наукам. На устюжском торжище он не раз видел пермяков, живущих на реках Вычегде, Выме, Сысоле, Печоре, на Верхней Мезени. Встречал полоненную новгородцами и устюжанами югру. Постигнул начала пермяцкого языка, удалился в Ростов-Ярославский и предался там занятиям. Составил азбуку из двадцати четырех букв, приноровившись к пермяцким меткам и знакам, и с этой азбукой и явился пред мои и митрополита очи… Из Москвы уехал в землю пермяков, приняв наказ духовных отцов - насаждать там веру Христову… А вот и мне лично сослужил свою первую службу…

Но тут остановился Владимир Андреевич, навстречу на резвых кобылках ехали несколько монахов. Вглядевшись в них, один из дружинников воскликнул:

- Князь Владимир, да это же монахи монастыря Параскевы Пятницы!

Остановили коней, подождали, когда монахи подъедут поближе. Завидев Серпуховского, монах, ехавший впереди, в котором князь признал настоятеля монастыря, склонил голову так, что черный клобук достал гривы лошади, и молвил, дрожа от страха:

- Прости, княже… Волкодлак[141] он - не иначе!.. Неведомо как освободился от цепей, связал преподобного глухонемого Еремия, заткнул ему рот и ушел… Часа три как ушел, - настоятель показал в сторону густого леса.

- Талагай[142]! - вскипел князь и изо всех сил огрел игумена плетью по плечам. Потом махнул рукой влево и вправо, разделив дружинников, приказал скакать и доставить в монастырь Ефима Дубка живого или мертвого.

Продолжая дрожать от боли и обиды, настоятель поехал вперед, указывая до монастыря дорогу. Через несколько часов ни с чем вернулись дружинники. Пересвет напомнил Серпуховскому о большой симпатии Сергия Радонежского к игумену монастыря Параскевы Пятницы. Князь отошел, велел привести глухонемого Еремия и всыпать ему плетей…

Пересвет снова вспомнил восточную пословицу, глядя на лицо князя Владимира с резко очерченным подбородком и крепко сжатыми губами, который наблюдал, как извивается на лавке после каждого удара плетью худое тело глухонемого монаха: «Кто мчится вихрем на коне, не окажется ли все равно в том месте, куда придет равномерно шагающий безмятежный верблюд?..» Вот так вышло и у Серпуховского с Ефимом Дубком. Не пожелал он выдать сокровенной тайны человеку, запятнавшему руки кровью его сотоварищей.

Лишь подъезжая к Москве, князь Владимир взял слово с Пересвета не говорить Дмитрию Ивановичу о Ефиме Дубке и о «награде» каменотесов, выложивших потайной ход в кремлевской стене…


Глава 10. КРЕСТ НА БЕРЕГУ ПЬЯНЫ


В разбойничьем вертепе Булата - бывшего Мамаева тысячника - с того дня, как пристал к нему беглец мурза Карахан, стало твориться что-то неладное: снова начались нападения на мирные села, поджоги изб простых смердов, хотя Булат предостерегал не делать этого.

«Во-первых, - внушал он разбойникам, - со смердов нечего взять, у них поживиться нечем, а излишнее озлобление нам ни к чему. Во-вторых, мы не лучники Мамая, не летучая сотня, и мы не можем после погрома, как это делают ордынцы, скрыться в Диком поле. Для нас туда пути нет. Грабьте купцов, именитых бояр, но не трогайте смердов… Если они взбунтуются против нас, нам будет конец!»

Карахан соглашался с Булатом, но однажды во время очередного такого внушения он нечаянно взглянул в ту сторону, где, скрестив на груди обнаженные по локоть сильные мускулистые руки, сидел шаман Каракеш, и оторопел. Каракеш презрительно сверлил глазами Булата, и его тонкие губы кривились в злой улыбке.

Каракеш был высок, широкоплеч, с изуродованным правым ухом и проломленным черепом - след от русского кистеня. Ударом ребра ладони Каракеш ломал человеку кость. Он был сыном шамана, служившего еще царю Бердибеку, но сызмальства Каракеш находил удовольствие в драках, в звоне сабель, в походах. Он стал воином, но и не забывал ремесло отца, не расставаясь с бубном, не раз выручал своего тысячника Булата в жестоких схватках.

После битвы на Воже Каракеш не захотел возвращаться в Сарай и остался ватажничать и шаманить в «чертовом городище», продолжая разделять судьбу своего начальника… А теперь вдруг такое к нему презрение… Почему?

Мурза узнал потом, что Каракеш стал так относиться к бывшему тысячнику после того, как Булат завязал тесную дружбу с русским каменотесом, строившим в Москве белый Кремль и смертельно обиженным братом великого князя Владимиром…

Будучи в Москве, мурза Карахан какое-то время провел в темнице. По приказу Боброка Волынского его пытали; он понял, какое признание от него хотят получить… Но он не был тайным шпионом Мамая - на этом и стоял! Даже пытки вытерпел…

После темницы он стал жить вольно, правда, под неусыпным надзором дружинников Волынца. Вот тогда-то он и услышал про обиду Ефима Дубка на князя Владимира… Ходили слухи, что рыжеволосый каменотес прислан из Перми попом Стефаном и что он якобы знает тайну Золотой Бабы, поэтому его и посадили до поры до времени на цепь в одном загородном монастыре, а товарищей его, которые клали в кремлевской стене потайной ход, умертвили… Но ночью будто явился к рыжеволосому сам Пам-сотник, пастырь камской чуди, великий язычник, которому он клал погосты и вырезал из дерев и белого камня идолов, сорвал с каменотеса железные цепи, опутал ими монашеского стража, посадил рыжеволосого на медведя, а сам, взмахнув руками, улетел в свой Княж-Погост.

Карахан усмехался: «Это вы, русские, верите в чудеса, а чудес не бывает, хоть об этом толкуют и наши шаманы. Человек должен надеяться только на себя. Как, к примеру, Мамай. Сколько тайно он умертвил чингизидов, а живет и здравствует, и, несмотря на его великие злодеяния, пока ни один волос не упал с его головы… Значит, силен и умен и этот рыжеволосый, если сумел убежатьиз монастыря». Тогда и родилась у Карахана мысль о побеге, тем более что он уже давно усыпил бдительность стражников своей кротостью и послушанием.

Побег мурзе удался. Он примкнул к ордынскому вертепу. Но каково же было его удивление, когда он увидел здесь рыжего каменотеса верхом на медведе. Поначалу даже подумал: «Действительно, чудеса… Уж не посадил ли на самом деле крылатый Пам-сотник каменотеса на дикого зверя?!» Но посмеялся над своими мыслями, когда узнал от Ефима Дубка, как он оказался в сотне Булата. Поделился Карахан и своими мытарствами: он ведь тоже такой же изгнанник, по духу они - сотоварищи, гонение на них шло от сильных мира сего… Так Карахан и Дубок сблизились - мурзе казалось, что тайна Золотой Бабы уже им разгадана и что с помощью Дубка он найдет к ней дорогу…

Но тут случилось непредвиденное…

Из скопинских лесов, где здорово поколотили ордынских кметов стражники Рясско-Рановской засеки, Булат решил увести свой вертеп на север. Ватажники горели нетерпением выместить на ком-нибудь свою злобу. Купеческие или боярские обозы на пути не попадались, а тут вдруг из-за дубового леса представилось во всей красе сельцо, стоящее на берегу небольшой речки, с церквушкой на взгорке. С колокольни раздавался во всю ширь переливчатый звон. К церкви спешили женщины и дети, празднично одетые. По глазам своих приближенных Булат понял - сейчас что-то свершится. Не успел он ничего предпринять, как услышал отчаянный визг и грохот бубна. А потом этот бубен отлетел в сторону, и вот уже в руке Каракеша выхваченный нож. С криком «урр-а-ах!» главный шаман увлек за собой конную лаву ватажников. Медведь рыжеволосого заревел, тоже сорвался с места и, не разбирая дороги, бросился за лошадьми, напрасно бил его кулаком по голове между ушами Ефим, чтобы остановился…

Ордынцы учинили страшный погром: многие дома сожгли, всех мужчин, кои находились в селе, перебили, покидав их трупы в огонь. У старосты изнасиловали невестку, распороли живот и отрезали груди, а её двухлетнего сына шаман Каракеш заколол и, припав к его еще не остывшему тельцу, стал жадно пить кровь. Так, с красными от крови губами, с блуждающим взглядом желтых тигриных глаз он и предстал перед Булатом, Караханом и Дубком.

- Отомщены! - шаман, подняв с земли бубен, ударил в него и закружился в диком танце.

Ночью Дубок не спал. Ему мерещился зарезанный младенец, из которого Каракеш сосал кровь… Вурдалак! А потом Ефиму вспомнилась Прощена, дочь Булата, которая бросилась в овраг, предпочтя смерть позору и издевательствам отца.

Тут мысли Дубка уцепились за Золотую Бабу, и он облегченно вздохнул: «Придумал…» Он полез за пазуху и вытащил оттуда золотую пластинку с изображением женского округлого живота.

«Отдам её Булату… Золотая баба ослепит и его и Каракеша своим богатством… Пусть о пластине узнает и Карахан… Он давно подбивал меня к разговору о чудо-Бабе… Тоже жаден. Пусть между собой делят потом богатство, если только найдут его. Они всенепременно должны погибнуть в непроходимых чащобах вместе со своими живодерами… А пластина послужит им пропуском к смерти… Только так я смогу извести извергов… Может, этим искуплю свой грех. Сам подамся на юг и там где-нибудь найду монастырь и приму схиму…»

Наутро Ефим отдал пластинку Булату в присутствии Карахана и сказал:

- Булат и Карахан, если пайцза великих завоевателей Чингисхана и Батыя служила пропуском в их владения и охранной грамотой, то эта пластинка будет указателем дороги к Паму. Любой из пермяков проводит вас к седому волхву, жрецу Золотого чуда. А охранной грамотой на пути станет для вас меч и смелость.

Потом Ефим сел на своего медведя и отъехал из вертепа в сторону Рясского поля…


И пошли кметы Булата, намереваясь из мордовской земли через степи башкир и удмуртов выйти к камской чуди, где в сумеречных лесах обитала чудо-Баба. О ней бывший Мамаев тысячник был давно наслышан, еще от мордвы, когда Булат в отрядах хана Арапши ходил громить на Пьяне-реке золотоордынского ослушника Секих-бея. Но то были неясные слухи: мол, где-то там, у Каменного пояса, есть такая скала у пещеры, на которой сидит сделанная из дерева женщина, а в утробе её - золотой младенец.

Когда по возвращении с Пьяны-реки доложили об этом Мамаю и намекнули, что неплохо бы Бабу с младенцем умыкнуть в Орду, тот лишь усмехнулся:

- Стоит ли из-за золотого плода посылать моих отваржных воинов в неведомые земли, где они могут сложить свои головы. А каждая их голова мне дороже любого золотого младенца… Да и есть ли они - золотые? Вы сами убедились, что нет, вытаскивая их концами сабель из женских животов!..

«Нет, Мамай, ты, был неправ, и еще тысячу раз неправ. Для тебя голова воина дешевле глиняной пиалы, из которой ты, кичась в праздники перед народом своей неприхотливостью, пьешь кумыс. А чудо-Баба пермская вся из золота, так говорил рыжеволосый. И весит она несколько пудов, а еще на деревьях у чуди висят золотые и серебряные блюда, песцовые и соболиные шкурки и еще всякого добра вдоволь», - размышлял Булат, сжимая в руках золотую пластину.

«Мне сказывали, что умеют московские князья Дмитрий и Владимир преданных им людей приближать к себе, а вот такого воистину золотого человека, как рыжеволосый, оттолкнули… А жаль, что Ефим не пошел с нами. Хотя как там говорят русские: «Христос с ним…» Можнб было бы приневолить и взять с собой, да когда у сокола связаны крылья, зрение его начинает тускнеть. И привел бы тогда подневольно рыжеволосый к пермскому чуду - неизвестно. Так лучше действовать, как он сказал…» - Булат с уважением посмотрел на золотую пластину.

«Слава тебе, огнеликий Хоре, ты не оставил меня и послал удачу. И как знать, не окажусь ли я с таким богатством в числе великих мира сего… Как только доберемся до Пьяны-реки, прикажу моему верховному шаману Каракешу принести в жертву белого коня и барана… А заодно прикончим и Карахана… Зачем он мне?!»

Булат приказал тургаудам привести к нему Каракеша. Когда шаман пришел, бывший тысячник, а теперь джагун[143] кметов, показал золотую пластину.

- Что это? - спросил Каракеш.

- Огнеликий Хоре посылает нам удачу. Эту пайцзу подарил мне рыжеволосый. Она приведет нас в пермских лесах к Золотой Бабе… Слышал о ней?

- Да!

- Сегодня утром, посовещавшись с нашим братом по крови мурзой Караханом, я решил повести вас в этот край, где вместо опавших листьев лежат золотые слитки, а на деревьях висят соболиные и песцовые шкурки. Мы будем богатыми, Каракеш, очень богатыми… На это золото мы наймем огромное войско, и как знать, чего тогда можно достигнуть!..

- А что, наш брат по крови знает про эту золотую пластину?..

- Да, Каракеш… Потому что рыжеволосый дал её мне при мурзе Карахане.

- А зачем он нам нужен?

Вопрос шамана ошарашил бывшего тысячника.

- Каракеш, - положил ему на плечо руку Булат, - во исполнение наших желаний я приказываю тебе принести в жертву белого коня и барана. Бери воинов, обыщи все окрестности и добудь животных. Только постарайся без большого шума, - Булат поморщился. - А завтра с рассветом мы двинемся в путь, и там, на Пьяне-реке, где два года назад огнелиний Хоре даровал нам победу, мы в честь него разожжем жертвенный костер.

- Слушаюсь, - Каракеш поклонился и вышел.

Булат проводил его взглядом и улыбнулся. Но если бы он в это время видел лицо шамана, его прищуренные глаза и презрительно кривившиеся губы, то, наверное, не улыбался бы. Но этого Булат, занятый золотой пластиной, не заметил.

Карахан весь день искал Каракеша, чтобы поговорить с ним. Спросить прямо у ватажников: где шаман? - мурза не решался. Дело у мурзы к Каракешу не требовало отлагательства, джагун может опередить. Карахан хотел предложить шаману отрубить Булату голову и высушить её, чтобы потом привезти в Орду вместе с пермским золотом, но не со всем - часть зарыть по курганам и показать Мамаю, чем добыть его прощение.

Почему вот так сразу решился на это мурза? Ведь в случае отказа Каракеша уже Караханова голова слетит с плеч. Доводов для себя мурза привел более чем достаточно. Первый довод - степень вины всех перед «царем правосудным». Кто Булат? Не просто ослушник, не возвратившийся с поля брани, а изменник - преступник перед всем ордынским народом. Он же, Карахан, только несчастный беглец - гибель хана Буляка выбила его из привычной колеи… Но, в отличие от Булата, он, мурза, после битвы на Воже вернулся к Мамаю, потому что остался верен приказу, а значит, железной дисциплине. Этот довод Карахан считал главным. Булат не имеет права на жизнь.

Второй довод был рассчитан на честолюбивого Каракеша. Не раз видел мурза на губах шамана презрительную усмешку, говорящую о его решительном характере, о его превосходстве над осторожным джагуном. Решительного, сильного человека, верного друзьям и жестокого к врагам, должны оценить великие мира сего, и тогда Каракеш высоко взлетит на крыльях славы. А он, мурза Карахан, имеет при великоханском дворе знакомых, поможет шаману взлететь…

Непременно Каракеш должен согласиться. Так думал Карахан, бродя меж повозок и горящих костров, на которых кметы варили себе еду. Тут он обратил внимание на то, что многие повозки пустуют и почти половина лошадей отсутствует. «Каракеш… Где он?! А Булат?! Жив ли?.. И где золотая пайцза?!» - мурза бросился к повозке, где должен был находиться джагун. Но тот уже сам шел навстречу. Сделав безразличное лицо, Карахан спросил:

- А где же шаман и многие наши воины?

- Уехали за белым конем и белым бараном. К вечеру будут. На Пьяне-реке мы принесем животных в жертву огнеликому Хорсу, два года назад даровавшему нам победу.

- Справедливость этого решения не подлежит сомнению, - ответствовал высокопарно мурза. - Хорошо, когда память о добрых делах так еще свежа…

Каракеш с сорока воинами вернулся рано. В поводу он вел белого коня, а связанный баран лежал в повозке.


В этот день Карахану так и не удалось остаться с глазу на глаз с шаманом, а на следующий кметы уже пробирались через непроходимые леса по земле Нижегородского княжества, вдоль течения Итиля, - путь, знакомый только двоим, Булату и Карахану, поэтому они держались рядом, то и дело вспоминая славную победу на Пьяне-реке. Встрепенулось сердце Булата при этих воспоминаниях, зажглось огнем ратного подвига: «Эх, мне бы не жалкий отряд оборванцев, а хотя бы тумен, показали бы еще раз нижегородскому князю свою силу… Повеселились мы тогда вволю в нижегородских поместьях и в самом городе…»

Вот и Пьяна-река: ровно хмельной мужик, шатается она во все стороны, пройдя пятьсот верст выкрутасами да поворотами, чуть ли не снова подбегает к своему истоку. А вот и вал, сооруженный еще Секих-беем. И на самом берегу реки стоит крест высотой в два человеческих роста…

- Булат, смотри, крест как поставлен на месте гибели княжича Ивана, сына Дмитрия, князя нижегородского и суздальского…

- Того самого князя, дочь которого замужем за московским князем Дмитрием Ивановичем?

- Того самого.

- Ты все знаешь, мурза, мы ведь в Москве не бывали, - недобро усмехнулся джагун.

По спине Карахана пополз холодок…

Подивились кресту: кто поставил его, вернувшись на место, которое должно внушать русским суеверный ужас?.. Ведь здесь отвернулся от них их Бог. А Аллах и Хоре послали удачу им, ордынцам Арап-ши, этого чингизида-карлы, который был мал ростом, но обладал огромным мужеством, силой и хитростью. В его войске и находились тогда Булат и Карахан…

Проведав о том, что на нижегородское княжество идет со своими полками какой-то царевич-чингизид, князь Дмитрий Константинович послал ему навстречу войско во главе со своим средним сыном Иваном. Войско дошло до секиз-беевского вала и, не встретив ордынцев, расположилось табором на берегу Пьяны. Засечная сторожа объявила княжичу и его воеводам, что поблизости и вокруг на расстоянии двух дней конского перехода ордынцев нет, в лесах - тишь: не стрекочут сороки, не ревут медведи и не бегут сломя голову олени, волки и лисы, что обычно бывает, когда движется огромное войско.

Жарко было в июле. В воздухе ни малейшего дуновения ветра, не шумела листва на деревьях, стояла такая тишь, что, даже если верстах в десяти падало на землю подгнившее дерево, шум его далеко слышался. Солнце грело, тень дубов и кленов не спасала воинов, одетых в тяжелые железные доспехи. А река рядом, разоблачиться бы донага да кинуться в её прохладные воды. Но терпели… Шли дни, а об ордынцах ни слуху ни духу, потерпеть бы еще, но возроптали: «Да где же он, этот карла? Уж не повернул ли назад, проведав про нашу силищу?..»

«А может, и вправду повернул, - решили воеводы на совете у княжича. - Мучаются люди, сделаем им послабление…»

Видно, некрепким по натуре оказался средний сын нижегородского князя - согласился… за послаблением - послабление: так и пошло… Вот уж и бражный дух стал витать над обозами, благо этого добра у мордвы вдосталь… Сам княжич с воеводами охотой занялся. А воинство бражничает да купается в воде шальной реки…

Вот и засечная сторожа побросала копья, мечи и кольчуги и о своем назначении - быть глазами и ушами - напрочь забыла.

А тем временем… А тем временем, вспоминали сейчас, стоя рядом с крестом на берегу Пьяны-реки, Булат и Карахан, войско Арапши скрытно, по ночам, тайными тропами, по которым вели мордовские князьки, медленно, но уверенно двигалось к секиз-беевскому валу.

Душным августовским днем пять конных полков Арапши напали на беспечные русские отряды. Ни о каком сражении тут и речи быть не могло: орда резала ополоумевших, растерянных нижегородцев, как ягнят. Кто-то, пытаясь надеть на себя кольчугу, падал, пронзенный копьем, кто-то звал на помощь и с раскрытым ртом и раскроенным кривой саблей черепом валился в чапыжник, кто-то хотел из-под сваленных в кучу доспехов и оружия выдернуть меч, но не успевал…

Княжич Иван, пронзенный стрелой, упал с коня в воду и утонул. Свирепый же Арапша дошел до Нижнего Новгорода и два дня жег, разорял и грабил город.

Спустя две недели Дмитрий Константинович послал своего старшего сына Василия отыскать тело брата. Отыскать удалось, и в дубовой колоде Василий привез Ивана домой, оставив на берегу Пьяны-реки могильный крест в память…


Среди приближенных Каракеша был юноша по имени Авгул. Он был предан ему как собака, а вернее, как змея, если с того дня, как она вылупилась из яйца, носить её на своей груди. Авгул и походил на змею. Гибкий, стройный, мускулистый, с длинными руками, красивый: с узким носом и светлыми волосами, с холодным, немигающим, будто остановившимся взглядом серых глаз. Авгул был страшен в своей любви и ненависти. Врагов он не закалывал ножом и не душил арканом, для этой цели ему служили руки. Он обвивал сзади шею обреченного на смерть рукой и, прижимаясь к нему сильным и гибким телом, словно питон вокруг своей жертвы, давил так, что лопались у врага шейные позвонки.

Авгул, еще находясь в «чертовом городище» в скопинских лесах, влюбился в Прощену. Но та не замечала юношу. И вот когда Прощена, согласившись стать женой атамана Косы, сбежала от отца, Авгул решил сам, никого не посвящая в свой замысел, выкрасть её из вертепа русских разбойников. Он пробрался к ним, но был обнаружен. Стали пытать. Авгул лишь переводил на палачей свой холодный немигающий взор и молчал. Тогда Коса приказал подвесить его за ноги к дереву, на котором обитала птица скопа, и развести под его головой костер. И сгорел бы Авгул, не окажись рядом шамана Каракеша с десятком воинов, промышлявших разбоем. Выхватив саблю, он пустил галопом коня, стремительно выскочив из дубравы, и на глазах ошарашенных ватажников Косы обрубил веревку, подхватил Авгула, перекинул его через седло и был таков.

С этого дня Авгул поклялся служить шаману Каракешу до конца своей жизни.

Для жертвенного огня обычно собирали хворост все до единого разбойника. Усилиями каждого должен гореть костер, и великий Хоре не простит тому, кто не бросит в него ни одной былинки. Но тащили, конечно, не по былинке, и вскоре рядом с крестом образовалась огромная куча. Кто-то хотел выкопать сам крест, но шаман Каракеш запретил, негоже не уважать чужую веру, об этом еще говорил и Потрясатель Вселенной.

Из срубленных деревьев соорудили помост с дощатой площадкой наверху для белого коня и белого барана, внизу сложили хворост. На поляну Булат приказал выкатить несколько бочек хорошего вина из боярских запасников - среди его ватажников, верящих в Аллаха, не было…

- Мурзу напоить, а на рассвете принести в мою повозку его голову.

- Будет исполнено, - ответил Каракеш.

Карахан заметил их перешептывание и криво усмехнулся: теперь он знал точно, что этот вечер с уходящим бабьим летом, с красным закатным небом для него последний… Он стал думать о Мау-кургане - о холме печали. Стоит этот холм возле Сарая, насыпанный из костей и черепов русских пленников вместе с землею. Над ним восходит луна, и, отражаясь в её бледном свете, верхушка Мау-кургана похожа на привидение. Дует ветер, и тогда будто слышится тихий плач по убиенным.

«А кто заплачет по мне? Мать? Но она давно уже белой тенью летает во владениях Хорса. Отец? Он погиб, как храбрый батыр. Дети, жена? Их нет у меня… Я заплачу сам… Для чего жил? Для чего, как паук, плел паутины несчастья другим, пока сам не попался… И не поможет теперь награбленное золото, что закопал я в ста шагах от холма печали. А может быть, сказать Каракешу?.. Но этим голову не спасешь, лишь только прибавишь к пермскому золоту свое…»

Булат приблизился кКарахану, сидевшему в стороне и не принимавшему участия в сооружении жертвенного огня, и положил ему на плечо руку.

- Что не весел, мурза?.. Сейчас как раз время вспомнить о добрых делах, так веселивших некогда душу…

Карахан сбросил руку Булата со своего плеча, решительно встал и попросил меч, чтобы зарезать белого коня. Джагун, удивленный его просьбой, разрешил. Карахану дали в руки меч и подвели коня. Мурза выпил ковш вина, упал на колени и стал молиться. Губы и подбородок у него дрожали, и по щекам лились слезы. Но вот он закончил молитву, выпрямился и ударом меча пронзил себе сердце.

Собравшиеся вокруг него кметы ахнули.

- Совсем рехнулся мурза, - сказал Булат, сглаживая впечатление, вызванное самоубийством Карахана. - Уберите… Да подайте мне живее факел, - обернулся джагун к тургаудам, - видите, скоро огнеликий Хоре коснется земли!..

Подняли наверх зарезанных коня и барана, и, когда огромное багровое светило коснулось горизонта, Булат поднес к сухому хворосту факел. Сняв шапки и повесив на шею пояса, что означало отдаться на волю неба, кметы упали на землю, поклоняясь вишневому, как сгустившаяся кровь, солнцу. Каракеш ударил в бубны…

Когда костер догорел и рухнул помост, взметывая сноп искр и распространяя запах горелого мяса, вдруг на фоне уже темного неба, на котором плыл молодой, только что народившийся месяц, открылся крест, как бы осеняющий огромные дали… Кметы с ужасом глядели на крест, огромный, черный и безмолвный; от него веяло холодом и смертью.

Каракеш зло выругался: «Все-таки надо было его выкопать и сжечь…»

На рассвете сторонники Каракеша перебили часть пьяных кметов. Авгул, на этот раз изменив своей привычке, сонному Булату отрубил голову и, ухватив её за волосы, понес к шаману.

Наутро, побросав в воду убитых и прихватив с собой все, что можно было увезти и унести (Каракеш взял лишь золотую пластину), поредевший на треть отряд ордынских разбойников стал переправляться через Пьяну, ставшую свидетельницей еще одной трагедии…

За Камой исчезли колодцы, и воду пришлось топить из снега. Недавно выпавший здесь чистый, сплошной белизны снег резали кубами, клали в чугунные казаны и разводили костры.

В один из таких привалов к костру подошел лось, н понюхал широкими ноздрями дым, повернулся хотел было уйти, но брошенный Авгулом аркан повалил его на передние ноги.

Разбойники долго любовались доверчивым животным, заглядывали в его лучистые, словно обиженные глаза, хохотали, подталкивая друг друга локтями, потом прирезали.

Отряд вступил в край непуганых птиц и зверей. Каракеш с Авгулом, оставив кметов, поехали осмотреть окрестности. Они взобрались на заснеженный холм и вдруг на вершине другого увидели башню изо льда, наверху которой стоял столб, а на нем из дерева была вырублена огромная голова лося.

- Авгул, я подумал вначале, что мы еще далеко от людей, а по всему видать, мы уже в стране пермской чуди. Смотри, вон, видишь, они поклоняются голове лося… Они считают его священным. И нам несдобровать, если эти люди узнают, что мы убили лося… Скачи - заметите следы… Да поживее! А я понаблюдаю.

- Саин-хан[144], а вдруг они обнаружат тебя одного и причинят зло.

- Ты забыл, что у меня золотая пайцза рыжеволосого…

Каракеш под ледяной башней разглядел огромное колесо с ручкой под деревянной крышей. Ухватившись за эту ручку, колесо вертело сейчас несколько человек, обутых и одетых в козлиные шкуры с оборками, без шапок, с белыми то ли от инея, то ли от природы волосами. Они вытянули из колодца бадью с ледяной водой и поставили на снег.

Из землянки, замаскированной под елью, вдруг появился старик в длинной, до пят холщовой рубахе, с белой бородой, босиком и как у других, собравшихся у колодца, непокрытой головой. Подошел к бадье, окунул руки в воду. Стоявшие рядом люди упали на колени. Старик сбросил с себя рубаху, обнажив могучий, к удивлению Каракеша, торс, поднял один бадью, которую доселе вытягивали из колодца несколько человек, и опрокинул воду на себя. Крякнул, отбросил бадью и голый скрылся в ледяной башне.

Потрясенный картиной обливания ледяной водой Каракеш от холода стал стучать зубами, чтобы согреться, пустил коня вскачь к своим.

«Неужели Пам?!» - думал шаман. Но он ошибался: до Княж-Погоста, где жил Пам-сотник, было еще далеко.

Своими догадками Каракеш поделился с Авгулом. Следы крови на месте убийства лося разбойники уже уничтожили, но, не доверяя действию золотой пластины, которая должна вызвать у местных людей, по уверению рыжеволосого, доверие к пришельцам, на всякий случай приготовили оружие.

Каракеш приказал воинам спрятаться за деревьями, а сам с Авгулом, уже не таясь, поехал к ледяной башне. Их увидели, откуда-то сверху раздался звук, словно несколько охотников одновременно затрубили во множество рогов. Из башни появился старик с белой бородой, уже одетый, как и его соплеменники, в козлиные шкуры.

Из землянок стали выходить мужчины, вооруженные луками и дротиками. Ребятишки жались к матерям и испуганно глядели на непрошеных гостей. Ясно было по всему, что лошадей они видели не впервые, а вот людей, круглолицых, с приплюснутыми носами, с узким разрезом глаз, встречать не приходилось. Да и кметы с любопытством рассматривали народ, который назывался белоглазой чудью.

У старика действительно глаза казались совершенно белыми и производили впечатление незрячих.

Но глаза женщин были иными - голубыми и удивительно выразительными. Они были так хороши в сочетании с широкими скулами, маленьким ртом, что невольный возглас восхищения вырвался у молодого Авгула. Каракеш понял юношу и одобрительно кивнул головой. Помедлив, он протянул руку и разжал ладонь. Увидев на ней золотую пластину, белобородый старик повернулся и сказал что-то своим людям. Вздох облегчения прошел по их рядам. Люди почтительно поклонились пришельцам, но не низко, как своему ледяному идолу, а с достоинством, передавая друг другу слово «Пам».

Старик сделал знак рукой, чтобы Каракеш и Авгул слезли с коней, и повел их к колодцу. Из священной, как оказалось, бадьи гости напились ледяной воды и зашли в одну из землянок. Стены её были выложены бревнами, пол устлан медвежьими шкурами, в углу стоял деревянный идол, на котором, переливаясь, сверкали стеклянные бусы.

«Вот тебе и Золотая Баба!.. - испугался Каракеш. - Неужели обманул рыжеволосый?.. Дурак Булат, что не взял его с собой».

- Пам? - Каракеш ткнул кулаком в широкую грудь старика, а потом в угол землянки: - Золотая Баба?

Старик улыбнулся, показывая ряд на удивление белых зубов, и отрицательно покачал головой. Махнул рукой в сторону восходящего солнца. Глаза Каракеша просияли:

- Слава Хорсу. Авгул, этот старик всего лишь обычный шаман. Главный - впереди. Там Золотая Баба…

Он, как мог, объяснил белобородому, что за холмом ждут его люди. Старик кивнул и сделал приглашающий жест. Вскоре хозяева уже разводили кметов по своим землянкам.

Белобородый принес мясо с желтым салом - медвежатину. Каракешу приходилось есть её в скопинских лесах. Старик остался доволен: гости не брезгуют мясом злейшего врага лося, хозяина леса - медведя. Хорошие гости… Пам не будет дружить с плохими.

В провожатые он дал белокурого юношу. В следующем селении языческой чуди жрец Белой Птицы с Тремя Головами подвел к ордынцам человека. Тот спросил на ломаном, но понятном кметам языке:

- Вы, друзья Пама, как долго шли к нам?

- Долго, - неопределенно сказал Каракеш, пряча глаза от его внимательного взгляда.

- Я знаю ваш язык, потому что долгое время жил за Каменным поясом в степях Каракорума. Так уж сложилась моя судьба.

- Как зовут тебя? - бесцеремонно спросил Авгул, видя, что судьба чудского язычника не интересует сейчас саин-хана.

- Нандяш.

- Садись на коня, Нандяш, и веди нас дальше. Урагх! Вперед, быстроногие кони, обгоняющие страх и время!

Так воскликнул Каракеш, поверив окончательно в чудодейственную силу золотой пластины, и пустил коня в галоп.

Урагх! Вперед!

И лишь снег полетел из-под копыт и сорвались с елей сороки.

На второй день перехода отряду Каракеша стали попадаться ели, на которых висели соболиные и песцовые шкурки, пластинки из серебра. У кметов загорелись глаза: вот то, ради чего они проделали такой долгий и трудный путь. Но Каракеш приказал Авгулу следить за ватажниками: главное было впереди, и поэтому, чтобы не выдать намерений, до поры до времени надо было скрывать свои чувства. Авгул где грозным взглядом, где выразительным жестом заставлял простых ордынцев отводить глаза от таких доступных богатств: только протяни руку…

Среди нарядно убранных елей Каракеш увидел деревянного истукана с головой быка, иссеченного топором и обугленного.

Нандяш повернул лицо к шаману и, указывая на изуродованного идола, пояснил:

- Это русский поп Стефан рубит наших богов и обращает наших людей в христиан.

«А-а, - вспомнил Каракеш, - тот, который дал рыжеволосому золотую пластину. Нужно найти и убить русского попа…» Шаман повторил сказанные про себя слова вслух:

- Найти и убить…

Нандяш вдруг упал в снег перед копытами коня Каракеша и молитвенно воздел руки.

- Значит, ты и есть тот человек, который избавит нас от губителя наших богов. Значит, Пам наконец-то победит русского попа, который не боится огня.

- Как не боится? - переспросил Каракеш. Нандяш рассказал историю, известную не только в обители Святой Троицы игумену Радонежскому, но и князю Владимиру Серпуховскому, как Стефан предложил Паму вместе взойти на костер, чтобы доказать правоту своей веры, и как язычник признал себя побежденным, убоявшись пламени.


Наконец они увидели огромную ель, стоявшую на вершине горы, у подножия которой раскинулись незамерзающие озера. По их берегам зеленела трава. Это было так неожиданно и неправдоподобно, что Авгул воскликнул:

- Саин-хан, мы действительно оказались в краю богов!

Нандяш указал на кучи хвороста по берегам озер и пояснил:

- Каждое утро мы сжигаем этот хворост перед Священной Елью, матерью Золотой Бабы, и поклоняемся корням, стволу и ветвям. И каждое утро вешаем на неё новые украшения, сделанные из золота. От тепла костров оживает около Священной Ели земля, и на ней круглый год растут трава и цветы…

- Акку! Акку! - вдруг закричал Нандяш, да так громко, что сорвался с ветки ближайшей сосны снег.

Авгул и Каракеш схватились за сабли.

- Смотрите, это Белый Лебедь - Акку, златокудрая внучка Пама, - радостно закивал головой Нандяш, показывая на девушку, выбежавшую на поляну из-за темных елей.

Акку была в белой шубке, золотая челка волос выбилась из-под шапочки на чистый лоб. Глаза - продолговатые, с чуть припухшими, как у монголок, веками - синие-синие выразительно сияли на лунообразном лице.

«Вот оно чудо! Золотое чудо!» - подумал Каракеш и взглянул на своего верного слугу Авгула. Он увидел его глаза, вдруг затуманившиеся невесть откуда взявшейся нежностью, и затрепетавшие тонкие ноздри.

Его пронзила смелая мысль, от которой даже ему, видавшему виды, стало страшно: «Вот если бы этого Белого Лебедя да пустить в воды Мамаевых прудов! А голову Булата - не зря же я вожу её с собой - бросить к подножию трона «царя правосудного»…

Когда до ели, от которой исходили золотые лучи в свете восходящего солнца, оставалось несколько десятков саженей, Каракеш вдруг увидел стоящего за священным деревом высокого человека в белой накидке с крестом в руках. На фоне еще не просветленного неба человек этот казался великаном. По лицу шамана пробежала тень. Он не успел спросить: «Кто это?» - как справа и слева заполыхали жертвенные костры, осветив хмурые лица ордынцев. Нандяш и Акку закружились на месте и сильными голосами запели какую-то песню. В такт забили бубны, а верхушка ели стала раскачиваться, издавая мелодичный звон. Человек в белой накидке быстро-быстро осенял происходящее крестом, лихорадочно размышляя: «Кто эти люди в лисьих малахаях?.. Похоже, что ордынцы… Но почему их не уничтожили по пути к Золотой Бабе?..» И вдруг мелькнула догадка: «Неужели у них золотая пластина?! Но как она попала к ним? Ведь Дубок должен был отдать её князю Владимиру Андреевичу!.. Значит, ордынцы захватили золотую пластину обманом или силой… Надо что-то делать!»

Стефан Пермский побежал на Княж-Погост, где Золотой Бабе Пам-сотник готовился принести сегодня на восходе солнца в жертву белых соболей.

Но, добежав до ели, Стефан остановился, будто натолкнулся грудью на жердь. «А что скажу я этому упрямому старику?! Акку… Вот кто поможет мне… Белый Лебедь - моя первая крестница…» - суровый Стефан, у которого не было детей, улыбнулся, и на глаза его навернулись слезы.

Пока ордынцы стояли в оцепенении, завороженные необычным зрелищем, Стефан, высунувшись из-за ели, тихо позвал:

- Акку! Акку!

Девушка, перестав кружиться, повернулась. Стефан поманил её к себе.

- Акку, - зашептал он, - скажи дедушке, что эти люди пришли за Золотой Бабой… Тебе он поверит, мне - нет. У них золотая пластина, но она захвачена или силой, или обманом. Это та пластина, которую мне подарил после нашего поединка благородный Пам, а её украл у меня тот, который высекал деревянных истуканов.

- Ефим Дубок? - Глаза Акку расширились от удивления. Она любила этого нежного простодушного человека, который звал её Белой Лебедушкой и ловил для неё полосатых бурундучков.

Несчастный Дубок был вновь оклеветан в глазах тех, кто его знал. Казалось, злая судьба могла хотя бы сейчас от него отступиться - ан нет… Пришлось соврать Стефану.

- Беги быстрее, Акку, быстрее, - Стефан осенил её крестом.

Девушка поймала его руку, поцеловала и исчезла. Лишь пола её шубки мелькнула за горящими золотом ветвями Священной Ели.

…Пам, тряся в гневе белой бородой, появился быстро.

- Кто такие? Прочь! - закричал он в гневе и испуге.

- Молчи, старик! - Каракеш замахнулся на Пама камчой. - Где Золотая Баба?

Он хлестнул старика по спине, что и послужило сигналом для его ватажников. На конях они рассыпались по равнине и стали рубить и колоть пермяков.

Стефан и прижавшаяся к нему Акку с ужасом смотрели на все происходящее внизу. Вот разбойники покончили с безоружными людьми и стали обдирать с елей шкурки соболей и песцов и золотые пластинки. Особенно отличался один из них, гибкий, стройный юноша. Он-то и привязал Пама к дереву, сорвал с него шубу, что-то кричал, затем несколько раз ударил по лицу. По груди Пама полилась из носа кровь. Акку вскрикнула и бросилась вниз. Стефан не успел ухватить её за полу шубки.

«Куда? Зачем? Разве спасешь теперь Пама?! Белая Лебедь, они надругаются над тобой… А потом убьют. Что же делать? Они требуют, чтобы Пам указал им местонахождение золотого идола. Будь проклято это золото!»

Стефан забежал в землянку, вытащил лук и стрелы. Как долго не брал он его в руки, а раньше был хороший стрелок - в обители Святой Троицы учились монахи и воинскому делу…

Стефан потрогал тетиву - она издала мелодичный звук - и приложил к ней стрелу.

Пам, прикрученный к дереву, поднял голову и, увидев бегущую к нему внучку, закричал:

- Не приближайся, Акку. Они убьют тебя!

- Где Золотая Баба?! - визжал над его ухом Авгул. - Говори, старик!

Пам молчал. Авгул навалил под ноги старика хворост и хотел поднести к нему факел, но вдруг свалился навзничь, пронзенный стрелой. Каракеш взвыл, будто эта стрела воткнулась ему в грудь, вытянул вперед руку, указывая на гору за Священной Елью:

- Человек в белом! Он убил моего сына Авгула.

Несколько всадников помчались на гору. Но вдруг произошло нечто, обескуражившее ордынцев. С высокой горы, блеснув на солнце яркими искрами, перевернувшись несколько раз в воздухе, рухнула Золотая Баба и скрылась в глубоких мрачных водах озера. Пам ахнул и вдруг затрясся в нервическом смехе. Каракеш, кипя негодованием, размозжил голову старика кистенем, а потерявшую сознание Акку бросил поперек седла впереди себя.

Вскоре вернулись всадники, заявив, что человек в белом исчез. Каракеш отхлестал их камчой, приказал тело Авгула положить в повозку и дал знак трогаться в обратный путь, утешаясь тем, что вместо Золотой Бабы он привезет в Сарай златокудрую внучку Пама.,.

Авгула похоронили на берегу Пьяны-реки. Глядя на могильный курган, Каракеш подумал: «А может, судьба права, что распорядилась так твоею жизнью, мой сын. Будь ты жив, не довезти бы мне Мамаю Белого Лебедя в девственной чистоте и непорочности…»


Глава 11 . ВОЛКИ


Как только лег снег и подморозило, отправились дорогу на трех санях. Первые были гружены глиняными расписными горшками, под ними лежали забросанные соломой боевые доспехи: кольчуги, шлемы, топоры, мечи, кистени, луки, колчаны со стрелами. Стояло несколько корчаг с вином и медом, хлебы. На двух других санях разместились люди в длинных иноческих ризах, в черных клобуках, но под дерюжными рубахами надеты были панцири и пояса, на которых висели ножи.

Выехали ночью, чтоб никто не видел, через Константиново-Еленинские ворота. Москва спала. Завернувшись в тулупы, которыми обычно укрываются в пути смерды, дремали во вторых санях князья Дмитрий Иванович и Владимир Андреевич, боярин Михаил Бренк, в таких же иноческих одеждах, как и остальные. Рядом сидели Александр Пересвет и Яков Ослябя, широкоплечий скуластый юноша. Он правил лошадьми.

На третьих санях обязанности возницы исполнял дружинник князя Владимира Серпуховского Игнатий Стырь, веселый, улыбчивый. Еще четверо «монахов» - дюжие молодцы, испытанные в битвах, сражавшиеся на поле брани бок о бок с великим князем, каждый стоивший десятка воинов, - вповалку дружно беззаботно храпели.

Оружие взяли на всякий случай: духовные люди были всегда почитаемы на Руси, их не трогали не только простые смерды, но даже разбойники, - что с них возьмешь?.. Глиняные горшки разве, которые они везут на продажу. «А мало ли что?..» - рассудил Боброк Волынец, сбирая в дорогу князей и их неразлучного товарища Михаила Бренка. И для пущей безопасности снарядил в санный обоз кроме Якова еще и дружинников великого князя Дмитрия Ивановича…

В сани запрягли лошадей, которых выбрал сам Боброк с собственной конюшни. Сменные, бежавшие сбоку, были Владимира Серпуховского.

Как только миновали последние разбросанные в беспорядке на окраине Москвы низкие избы ремесленников, сразу же углубились в сосновый бор. Дорогу уже прикатали. Лошади бежали резво, и из-под копыт летела в лицо Якову снежная пудра.

- Дядя Александр, а вправду люди говорят, что наш великий князь одноглазого Бегича зарубил на Воже: развалил мурзу на две половины. А когда меч седло разрубил и в круп лошади вошел, тогда и сломался? - тихо спросил Яков Пересвета, поглядывая на спящего Дмитрия Ивановича.

- Ну раз люди говорят, значит, вправду. А ты сам об этом у него спроси.

- Что ты?! Боязно…

- Чего испугался? - приоткрыл глаза Дмитрий. - Вот отче говорит, медведя ножом валишь…

- Да я… Так. Ничего… - засмущался Яков, но, увидев на лице великого князя улыбку, приободрился. - Да ведь то медведь, княже, чего же его бояться?!

- Коль любопытен, отвечу: одноглазого Бегича не я зарубил, а Даниил Пронский, только он его не развалил, а голову ему отсек. Ловок он в бою, а конь под ним, словно черт: крутится, топчет врагов копытами. Я уж после битвы говорю Даниилу: «Продай коня». «Нет, - отвечает, - княже, не продам, а пошарить могу». Да я не принял такого подарка: видел, что для него этот конь значит… Великое ему спасибо за то, что стоял со мной рядом на Воже, крепко стоял, не дрогнул!..

Владимир не спал, лишь делал вид, закрыв глаза, и все слышал. И когда так хорошо отозвался о пронском князе Дмитрий Иванович, слегка позавидовал… «Интересно, а что он думает обо мне как о полководце?..»

Знал Владимир, что любит его брат, но он бы многое отдал, чтобы услышать о себе такие слова, какие были сказаны в адрес Даниила Пронского.

«Вот как всколыхнула всех победа на Воже! - продолжал размышлять князь Серпуховской. - Сколько битв я выигрывал, а такой отзвук в народе не находили те сражения… Да и понятно: ведь впервые на Воже крепко побили тьмы ордынцев… Это же не литовцев лупцевать или своих, русских… И как получилось, что меня не оказалось тогда рядом с Дмитрием?..» Серпуховской вспомнил: Боброк настоял, чтобы он в это время с полками ехал оберечь от литовцев западные рубежи московского княжества.

«Дело, конечно, нужное, но не такое славное, как на Воже. Боброк, как стал зятем Дмитрия, все настойчивее старается умалить мою славу… Или мне так кажется… И на эту поездку на Рясско-Рановскую засеку не давал согласия, если б не убедил его сам Сергий Радонежский, дав нам в попутчики своего любимого инока Пересвета… А может, Боброка беспокоит мое происхождение?.. - впервые задал себе подобный вопрос Владимир Андреевич. - Ведь я, как и Дмитрий Иванович, внук Калиты и в случае смерти или гибели брата могу претендовать на великокняжескую власть…»

Выехали из леса, и открылось поле. Вдалеке уже стало светлеть - время близилось к рассвету. Дорога начала взбираться все выше и выше, и, когда лошади вынесли на высокий холм, справа внизу увиделся большой овраг, заросший густым орешником.

Кони вдруг рванулись влево от дороги, захрапели, сменные натянули ремни, которыми они были привязаны сбоку оглобель. Игнатий Стырь закричал, дергая вожжами и правя свои сани так, чтобы они закрыли княжеские со стороны оврага:

- Волки!

Среди кустарников и сосенок замелькали тени хищников. Дружинники на санях Игнатия потянули из-под решет с овсом и ячменем луки со стрелами.

Яков хлестнул вожжами по крупу коренника и крикнул дружиннику, который сидел за возницу на первых санях, чтоб гнал быстрее. Лошади рванули.

Князья вытащили ножи, положили рядом.

- Дядя Александр, возьми вожжи и правь лошадьми, - обернулся Яков к Пересвету.

Стая волков вырвалась из оврага и полукругом побежала за обозом. Яков насчитал пятнадцать хищников. Волки разделились, одна половина продолжала бежать сзади, другая помчалась вперед, стараясь пересечь дорогу. Серпуховской ткнул рукой в спину Пересвета:

- Погоняй, отче, погоняй. Надо нам первые сани обойти: что там один возница сделает? Его сразу с лошадьми и разорвут. Потом надо к нему из третьих саней людей подсадить.

Яков прицелился в бегущего сбоку хищника, натянул тетиву. Стрела впилась волку в грудь, зверь кувыркнулся и, густо окровавив снег, забился в судорогах. На него налетели и стали рвать зубами. Но тут бегущий чуть поодаль вожак расшиб эту кучу своей мощной грудью, и волки, подчиняясь его воле, снова бросились в погоню.

Второго волка подстрелил Бренк. На третьих санях дело обстояло лучше: сзади них на дороге лежали уже четыре хищника.

Еще одного сразил метким выстрелом князь Владимир Андреевич. Остальные во главе с вожаком продолжали погоню.

И тут пристяжная, не выдержав этого отчаянного состязания в беге, кинулась в сторону и, порвав ремни, выскочила на заснеженное поле. Но снег, подмороженный лишь сверху, стал проламываться под её копытами. Два волка легко достали лошадь: один бросился на спину, другой вцепился в шею. Лошадь упала, замолотила ногами о землю.

Вожак продолжал бежать. За ним, не отставая, бежала, судя по росту и узкой морде, волчица.

Серпуховской снова прицелился и стрела попала в бок волчицы. Обливаясь кровью, она упала. Но вожак не сбавил темпа, он весь находился во власти бега и азарта борьбы.

Сколько ни били в него и Яков, и Бренк, и князь Владимир, и князь Дмитрий, все мимо.

- Вот дьявол, заговоренный он, что ли? - выругался Бренк.

Вот и вторая пристяжная порвала ремни, но она успела добежать до леса, скрывшись за деревьями. Коренник же, оставшись один, стал косить глазом, хрипеть и исходить пеной: его охватил страх. Он шарахнулся вбок, вырвал полозья из наезженной колеи, находившиеся в санях люди чуть не вылетели на дорогу. Вожак, воспользовавшись замешательством, вдруг широко прыгнул, намереваясь вцепиться в холку коню, но промахнулся и, задев туловищем о передок саней, упал в них. Развернувшись, он кинулся на Бренка, тот стукнулся о дощатый борт, сбитый телом хищника. Но в этот момент на волка бросился Яков и так стиснул руками его горло, что вожак дернулся, рыгнул кровавой пеной и затих.

Лошадь стала, дрожа от страха и отчаянного бега.

- Добро, Яков! - похвалил Владимир Андреевич, как хвалил он обычно после битвы отличившегося в сражении воина, и похлопал молодого Ослябю по спине.

- Благодарствую, - Яков поклонился Серпуховскому, но задушенного хищника все же протянул Дмитрию Ивановичу: - Это воротник вам, великий княже…

Опять въехали в лес. Стволы сосен, прямые, как лезвия мечей, уходили далеко ввысь, ели разлаписто стелили свои ветви над просекой и чуть не гладили ими головы лошадей.

- А ты, Михаил о Андреевич, - обратился Дмитрий к Бренку, - предлагал не сани, а пошевни снарядить, дак мы теперь бы не проехали здесь.

- Зато тепло, - возразил Бренк.

- Али замерз? - усмехнулся великий князь, намекая на жаркую схватку с волками.

Впереди раздались стуки топоров и треск падающих деревьев.

- Это лесники лес ронят, - сказал Пересвет. - Оказывается, мы не в поле волков встретили, а в чище. Это место вырубленное подчистую, а пни на дрова выкорчеваны. Если к чище прилегает хвойный лес, то зовут его Красной раменью. Мы по нему едем… А березовый, дубовый или смешанный, прилегающий к чище, звали бы Черной раменью. - Пересвет отдал вожжи Якову. - Я тут два года назад бывал… Сейчас мурьи будут - зимники для лесников. Заедем да горячего поедим.

Показался дым, который выходил, казалось, из самой земли, низко стелясь над сугробами. Это и была первая мурья.

Лесники обычно начинали строить их летом: копали в земле четырехугольную яму сажени две на три, опускали в неё сруб из просмоленных бревен, клали наверх несколько венцов из сосны, прибивали к ним доски и засыпали землей. Для входа оставляли отверстие, чтобы человеку пролезть. По лестнице спускались вниз.

Внутри помещения стелили нары для отдыха, ставили стол, возле стен скамьи, клали кожур - печь без трубы, какая обычно бывает в курной избе. На кожуре готовили еду и сушили одежду, обувь.

Дым выходил через отверстие: сначала стелился по потолку, а потом струей - наружу, и никогда никто не угорал. Окон нет, да они и не нужны, потому что люди залезали сюда только есть и спать: работа от темна до темна…

Подъехали к мурье, заглянули в отверстие, из которого валил дым.

- Эй, кто там, вылазь! - крикнул Яков.

Дружинники уже прилаживали котелки на железных стояках, которые тоже были предусмотрительно взяты с собой, и рылись в мешках, доставая пшено и лук, чтобы варить суп.

Из мурьи вылез парнишка лет пятнадцати: лицо в саже, глаза слезятся от дыма, в ветхом кафтанишке, на ногах бахилы, перетянутые бечевкой, в руке ковш, видно, обед готовил, в котле мешал. Испуганно огляделся, но, увидев монахов, успокоился.

- Где тут у вас вода? - спросил Стырь. Парнишка показал на родник, огороженный досками. Игнатий взял котелки и пошел.

- Чьи будете? - спросил Владимир. - Кому лес рубите?

- Монастырские мы, - ответил парнишка, - Коломенские. Лес рубим и к Оке возим, там в плоты собираем. Оборону противу татар приказано делать: вот по весне новые сторожи зачнут ставить. Сказывают, поганые летом должны снова на Москву пойти…

- А кто сказывает? - прищурился Серпуховской.

- Промеж собой мужики балакают. Да вон и наш игумен отец Пафнутий надысь баял: непременно Мамай должон снова на Москву пойти, река Вожа ему - как баранья кость в горле… Игумен и направил нас лесовать, а по весне должно на укрепление засек и сторожей народу немало выйти… Ох, как в нем, в народе, силу-то колыхнула победа на Воже!

Великий князь улыбнулся, глядя на рассудительного не по годам кашевара; понравился он ему своей речью.

Парнишка снова улез в мурью, а князья Дмитрий, Владимир и воевода Бренк сели обедать. Яков, Пересвет и дружинники приступили к еде после них. Как и полагается монахам, ели пшенный суп с луком, без мяса, пахнущий дымом костра. И этот запах напомнил обоим князьям о ратных походах: сколько им пришлось, участвуя в битвах с малолетства, побывать в них и сколько таких же котелков с супом опорожнить со своими воинами!.. А сколько за это время хороших боевых друзей пришлось похоронить и сколько раз сами находились на волосок от погибели!..

Что же касается великого князя, то жила в нем вера, что неподвластен он в бою смерти, и эта вера с возрастом крепла, потому как твердела рука, закалялась воля, прибавлялось мужество и постигалась наука ратная. Выиграв битву, кланялся он на поле брани всем, кто помог ему это сделать: и своей дружине, и смерду, и простому ремесленнику, бившимся с ним рядом. И как возрадовалось его сердце, когда услышал от юнца кашевара вот эти слова: «Ох, как в нем, в народе, силу-то колыхнула победа на Воже!» Значит, верят, что ордынца бить можно…

Подошли лесорубы: все они были рослые и широкоплечие, в полушубках, за кушаки засунуты топоры. Особенно выделялся один: с черной, как смоль, бородою, умными глазами, полушубок накинут на плечи, словно жарко мужику, через распахнутую на груди рубаху выбиваются такие же, как борода, черные волосы.

- Здравствуйте, божьи люди! - сказал чернобородый, подходя к обедающим. - Хлеб да соль… Откуда едете, если не скрытничаете?

- Чего нам скрытничать, - ответил Бренк. - Везем горшки в Пронскую обитель. В Москве по делам бывали, сейчас оттуда.

Чернобородый бросил взгляд на сани, увидел волка, хитро прищурился:

- А мы видели, как за вами звери гнались. Метко стреляете, божьи люди. Где только научились?

- Да ведь и инокам приходится добывать в поте лица хлеб насущный. Мы на стрелу рыбу берем…

Лесоруб глянул на Дмитрия Ивановича и отвернулся. Потом снова посмотрел на него. Это не ускользнуло от внимания Бренка.

- Дальше вам волков, я полагаю, опасаться нечего, - продолжал чернобородый. - Как только за Оку выедете, и сразу полем, если вам к Пронску путь держать… Волки там сытые ходят, по полю кони и людские тела вразброс, еще не убрали. Где прошел Мамай, там много корму волкам…

Лесоруб снова пристально посмотрел на великого князя. В его глазах Дмитрий уловил удивление и что-то вроде испуга и вдруг вспомнил и эти глаза, и черную, как смоль, бороду, и даже топор - не этот ли, засунутый у него за пояс?! - которым мужик рубил ордынцев и кричал: «Знай наших, коломенских!»

«Узнал, что ли, меня?» - подумал князь. Но чернобородый, не глядя больше на Дмитрия, повернулся в сторону мурьи и крикнул:

- Филька! Слышь! Еда готова?

Из отверстия вылез по пояс давешний парнишка и, вытирая рукавом рот, ответил:

- Готова, батя. Я уж и свечи затеплил, залезайте.

Лесоруб оборотился к Пересвету:

- Это сын мой, Филька. Смышленый малец.

- Да, говорили мы с ним. Люди вы наши - монастырские. А тебя как зовут? - спросил Пересвет.

- Акимом. Мы ведь у нашего игумена Пафнутия в кузнецах пребываем. А лесуем временно: вот как железо прибудет - купцы, должно быть, везут, реки-то льдом покрылись, - начнем мечи ковать, щиты, кольчуги. Скоро понадобятся, я так полагаю. Да отольются Мамаю слезы наших детей, матерей и жен, - чернобородый сжал рукоять топора. - А вы как думаете, иноки?

- Отольются! - убежденно сказал князь Владимир Андреевич…

Как только «монахи» отъехали, Аким подозвал к себе сына и спросил:

- Знаешь, кто вот там у сосны суп хлебал из котелка?

- Нет, не знаю.

- Это сам великий московский князь Дмитрий Иванович.

- Да неужто?! А я с ним как с простым монахом разговаривал: что на ум приходило…

- Знать, хорошо приходило, раз похвалили тебя… А я его сразу признал, хоть он и под инока вырядился. Я ведь с ним на Воже-реке рядом бился. Ты смотри, ни слова никому! Понял? Знать, надобно ему под монашеской одеждой какие-то дела вершить. Может, на людей решил посмотреть да узнать: готовы ли они с Ордой еще раз встретиться в битве.

- Понял, батя! - заверил Филька.

А «монахов» дорога вела вглубь Красной рамени: по обе стороны лес стоял сплошной непролазной стеной, - подними голову, покажется, что находишься на дне глубокого колодца.

Догнали несколько подвод, груженных распиленными, но еще не ошкуренными бревнами, - лесины к Оке везли для вязки плотов тоже монастырские люди.

Бренк тронул князя Дмитрия за рукав.

- Великий княже, а сдается мне, что чернобородый узнал твою настоящую личность… Я наблюдал за ним. Уж больно долго смотрел на тебя и хитро щурился.

- Не знаю, как он, а я признал его точно. - И великий князь рассказал о том, как орудовал Аким на поле битвы своим топором. - Крепок русский человек в своей справедливой злобе… Возьми ордынца, он наших пока числом берет, но у него нет справедливой злобы - дерется под страхом смерти: повернет назад - свои же прикончат, вот и визжит на коне, крутится, как налим на сковородке… А русский человек силен правотой своего дела. Я так разумею, - заключил Дмитрий Иванович.

Красная рамень вдруг неожиданно кончилась, дорога повела на холм, а оттуда - в поле, потом началась Черная рамень, но деревья здесь были кривые и низкорослые… Вот почему лес рубили только в Красной - ближний от реки лес годился только на дрова.

На другой день утром выехали на левый берег Оки. В Коломенском монастыре звонили к заутрене. Посовещавшись, решили Коломну объехать и переправиться через Оку в том месте, где впадает река Москва и берега поотложе.

Взошло солнце. Лучи его, разбежавшись по земле, оживили золото на куполах церквей, и оно засверкало, радуя глаз. Показалось, что и колокольный звон стал веселее и напевнее…

Пересвет подумал, что в это время в обители Сергия все давно на ногах. Уже отслужили молебен в срубленной из дуба просторной церкви, разговелись моченой в жидком меду брусникой.

Представил Пересвет, как Радонежский без рясы - в белой длинной холщовой рубахе, лаптях - колет дрова и складывает их в штабель возле поварни, зорко оглядывая все вокруг. Старец - небольшого роста, узкогрудый, но знает весь русский народ - какое большое сердце, радеющее за всех, - и за простых смердов - бьется в его тщедушном на вид теле. Лысая голова отца Сергия неправильной формы, удлиненная в затылке и походит на хорошо выскобленный надутый пузырь. Но как же ясны и красивы мысли великого старца.

И как бывало часто: невольно залюбовавшись им, Пересвет делает неправильный уворот и тут же получает от Осляби удар по шее мечом плашмя. Так велел Сергий: пока другие монахи работают по хозяйству вместе со своим настоятелем - потрошат рыбу, солят её, вялят, маринуют грибы, заготовляя впрок на зиму, сбивают деревянные кадки, рубят из сосны новые кельи - да мало ли дел в монастырском хозяйстве! - два чернеца, два бывших боярина Родион и Александр, одинаково огромного роста, оголенные до пояса, рубятся на мечах или же упражняются на луках и копьях. Для этого за поварней стоит специальный щит на столбах, вкопанных в землю. Когда кто-нибудь промахивается, пономарь на колокольне заливается смехом, а отец Сергий, глядя на богатырей, укоризненно качает головой.

Светловолосый Пересвет при этом краснеет, а если случается промах у Родиона, тот хмурит свои черные брови да теребит узловатыми толстыми пальцами крепкий подбородок.

Отец Родион смуглолиц, с темными, выразительными глазами ведуна. Было дано ему свыше угадывать судьбы людские. Будучи боярином в городке Любутске на Оке, где он родился и вырос, когда брал в жены синеглазую Марфу, знал уже, что погибнет она от рук одного ятвяжина из войска литовского князя Ольгерда. Так и случилось. Но не мог не жениться на ней, присушила Марфа его сердце.

Когда подошел к городку Ольгерд и стал приступом брать, его, стойко сражались любутские мужики, да мало было сил… Спасибо Дмитрию Ивановичу - выручил… Только на второй день к вечеру нашел Ослябя в деревянных развалинах Марфу с ножом в спине и рядом с ней скорчившегося от немой тоски семилетнего сынишку Якова…

Жену похоронил, Якова отдал на воспитание своей сестре, а сам ушел в обитель к отцу Сергию. Думал, в молитвах свою душевную боль успокоить, но уверил настоятель: нельзя быть похожим на человека, который просыпается, когда солнце уже в зените… Понял смысл мудрых слов великого старца Родион: для воина только через отмщение врагу лежит путь к успокоению.

В ту пору Пересвет полюбил княжескую дочь. И та уверяла, что любит его, но, повинуясь отцу, вышла замуж за равного. Александр, отчаявшись, ушел в монастырь, стал иноком Пересветом, но, как и его брат по обители Родион, понял здесь после бесед с настоятелем, что у человека, помимо своей личной боли, в это грозное время должна-быть другая - более возвышенная и благородная - боль за поруганную врагом землю Русскую…

Обогнули низом Коломну, переправились через Оку. Пообедали, сменили лошадей и снова продолжили путь. Сразу за Коломной открылись чудовищные разрушения, дела рук Мамая. Прав оказался чернобородый лесоруб: пищи волкам здесь хватало с избытком…

Сейчас границы ужасных опустошений и кровавой резни отмечали стаи воронов, круживших над пепелищем крестьянских домов. Всюду лежали тела убитых и замученных, полузаметенные снегом, - хоронить было некому. Только проезжая вдоль бывшего села, от которого остались лишь зубья печных труб увидели живых людей. Они появлялись на обочине дороги будто из-под земли: да так, собственно, и было, потому что жили они сейчас в наспех вырытых землянках рядом с выгоревшими своими избами. Худые, изможденные, с опухшими от голода лицами, с синими телами, едва прикрытыми какими-то лохмотьями, они тянули руки, похожие на плети, и беззвучно повторяли:

- Хлеба!

У них не осталось сил даже говорить, и лишь по движению губ можно было догадаться, о чем они просят…

С краю деревни, в небольшом овраге, заваленном трупами, увидели женщину в каком-то странном балахоне, скорее похожем на саван, порванный в нескольких местах, через прорехи просвечивало грязное, все в синяках тело. Волосы её были растрепаны и паклей свисали на плечи и спину. Она становилась на колени подле смерзшихся трупов и начинала выть, словно голодная волчица, потом поднималась, запрокидывала назад голову, как-то странно скалила зубы, вся содрогаясь, будто тряслась в яростном смехе, и царапала грязными ногтями себе лицо. Глаза её неистово блестели, и в морозной тиши металлически страшно звучал её смех, прерываемый воем.

Великий князь велел остановиться. В овраге лежали не только русичи, но и ордынцы. В этом месте, судя по всему, произошла не просто резня, а настоящая битва, там и тут валялись топоры, косы, ослопы - оружие смердов.

Дмитрий Иванович подозвал к саням старика, велел дать ему хлеба и спросил, кто эта женщина. Старик ответил, что это жена сельского кузнеца, татары двум её детям - мальчику и девочке - на её глазах отсекли головы, а мужа сожгли заживо прямо в пылающем горне. Мужики, вооружившись кто как мог, бросились на татар, кого успели убить - убили, но сами были зверски порублены. Село выжгли, и уцелели лишь те, кто спрятался вон в том лесу, - старик при этом показал рукой на гряду деревьев. А женщина сошла с ума и вот уж который день бродит возле убитых…

Великий князь приказал раздать жителям села ковриги хлеба и молча смотрел на жадно жующих детей, стариков и старух.

Потом медленно повернул голову к Пересвету, сидевшему на облучке саней и державшему в опущенных руках вожжи, и сказал:

- Слушай, что я хочу сказать… И хочу, чтобы мои слова стали известны отцу Сергию… Я говорил ему, что пойду на Орду. Это было на заре, когда свободно и громко звенели колокола… А к вечеру того дня я стал сомневаться в своем решении - одолею ли такую силищу? Не о себе пекся, о народе русском, и не себя жалел в случае поражения, а его. Что с ним будет тогда?! И будет ли вообще народ русский на земле?.. Вот о чем думал. И вы помните: и ты, Пересвет, и ты, Владимир, как, видя мое колебание, отец Сергий во время молитвы ушел за алтарь и пробыл там в уединении долго. А потом вышел и, обращаясь ко мне, сказал: «Дмитрий! Се зрел твою победу над врагом…» Этими словами он старался укрепить мою веру. Да… А теперь, после того, что увидел, услышал, от меня отлетели прочь даже самые малые сомнения… Прочь! - В голосе великого князя появилась сталь. - По убиенным плачет земля, по младенцам и женам, порубленным, по разрушенным городам нашим и селам. И мы должны отомстить!..

Какое-то время ехали молча. Пересвет оглянулся и улыбнулся Серпуховскому. Казалось, после виденного улыбка его была ни к чему, но Владимир Андреевич хорошо понял чернеца. В ответ он кивнул Пересвету. «Значит, не зря мы предприняли эту поездку… И молодец Александр, который, стоя недавно на кремлевской стене, говорил, что такая поездка Дмитрию Ивановичу необходима… А вот Боброк оказался неправ… Но не буду судить его…» - князь Серпуховской откинулся назад и закрыл глаза.

У Рясско-Рановской засеки встретили сторожу. Завидев монахов, старший, завидного сложения воин с черной окладистой бородой, обернулся к десятскому и проговорил:

- Чернецов проводи в дубовую башню, я скоро к ним буду, - и кинул острый взгляд на Дмитрия Ивановича и Владимира Андреевича.

Иноки заканчивали трапезу, когда вошел старший и низко поклонился:

- Великий князь, и ты, князь Серпуховской, кланяется ваш воин, назначенный в сторожу на Рановской засеке, и от всех воев-разведчиков низкий поклон тож… - Но, узрев, на лице Серпуховского недовольство, тут же выставил вперед левую руку: - Княже Владимир Андреевич, кроме меня и разведчика Карпа Олексина, никто тебя и Дмитрия Ивановича не узнал, могу поклясться за это на святой иконе, а у Карпа признание взять - легче из камня воду выжать… Ты сам его хорошо знаешь… О приезде вашем я предупрежден был, - завидев в глазах великого князя удивление, старший продолжил: - Воевода Боброк нарочного прислал и велел встретить вас… Сказал, что чернецами едете. Хотел навстречу вам Олексина выслать, да поостерегся подозрения: отчего, мол, сторожа монахов встречать выехала, не знатный ли какой человек среди них находится… Знаю, среди вас есть с посохом, благословенный самим Радонежским, чернец Пересвет, коему все пути по Дону известны и пути на Рясское и Куликово поля, но предлагаю взять в попутчики моего Карпа Олексина - пригодится шельмец. Мы его тоже в черную рясу оденем и куколь на глаза надвинем: он и молитвы знает - чем не монах… - улыбнулся старший.

- Ладно, ладно, - Владимир Андреевич покосился на Пересвета, - вы тут поставлены не молитвы учить, а глазами и ушами Московскогокняжества быть и за всякую весть, далекую от истины, головой отвечать.

- Знамо, князь…

- То-то же.

- А теперь подойди ко мне, Андрей Попов, обниму тебя, - попросил Дмитрий Иванович, как бы извиняясь за брата, - почитай, с самой Вожи не виделись. Давай рассказывай, что на границе Дикого поля деется.

- Великий княже, - начал Андрей Попов, - как ушел со своим войском Мамай за Рязань, спалив её снова дотла, вернулся из мещерских болот Олег Иванович и зачал опять Рязань отстраивать. Каменные дома, у коих крыши обгорели, а сами остались целыми, разбирают и камни возят за двадцать верст от Рязани, - и уж стали стены класть из них да глинобитные печи ставить в том месте, которое Солотчей прозывается. Уж не каменный ли Кремль рязанский князь строить задумал по примеру нашего?.. Пока слухи это, потому и в Москву ничего не писал.

- Что там Олег задумал насчет каменных стен - его дело…

- А не скажи, Дмитрий Иванович, - прервал великого князя старший сторожи, - тут одна малость есть… Олег Иванович, великий княже, не раз Москву хулил, доносили, и ты знаешь, что будто даже грозился на тебя за то, что Москва его оборонять не хочет и что-де будто бы он келарь у твоего амбара… А раз так, то намерен он заодно с ворами, то есть с ордынцами добром поживиться… А почему в таком разе Олег Иванович начал каменную стену возводить на высоком берегу Старицы, что впадает в Оку, со стороны Москвы?..

- Вот об этом узнать надобно! - твердо сказал Владимир Андреевич. - И насчет слухов про союз с ордынцами проверить… А посему посылай Карпа Олексина не с нами, а в Рязань, и пусть он возьмет моего дружинника Игнатия Стыря, которого ты знаешь хорошо…

- Добро, - с улыбкой взглянул Попов на Стыря. - Как же! Знаю этого молодца… Не впервой секретные сведения добывать… И на сей раз, дай Бог, тоже добудут… И еще вот что хочу вам сообщить: объявились в наших местах ордынцы, думали, что разведчики Мамаевы… И с ними видели русского, верхом на медведе, заросшего рыжими волосьями, взгляд, как у чародея, вроде бы как не в себе… Да узнал потом - ватажники это, и главный у них - бывший тысячник Булат, что растерял свою тысячу на Воже и, боясь гнева Мамая, остался в скопинских лесах с сотней недобитых ордынцев и занялся разбоем.

Доселе молчавший Пересвет заговорил:

- Слышал я от одного монаха из Рясска об этих разбойниках и о двух вертепах, что по соседству находились возле Скопина: атаманами были у русских - Коса, у ордынцев - Булат. Жили мирно, а потом ордынцы побили Косу и его людей; навел же Булата тот, которого видели верхом на медведе.

- Обычное дело: живут рядом, потом ссорятся и убивают друг друга… Не токмо у князей эти обычаи, вон и разбойники их переняли. Обидно, что кровавое дело уже обычаем стало, - сказал Дмитрий Иванович, будто для себя, ни на кого не глядя…

- Объявились ватажники месяца два назад, а потом будто сгинули, - обратился к великому князю Андрей Попов. - Я людей своих посылал выведать место их обиталища. Только мои разведчики остатки костров обнаружили да землянки пустые: будто бы ушел Булат со своими людьми на север… Сейчас ведь почти у каждой речушки, у каждого земляного или древесного заслона сторожа поставлена, тяжело уже разбойникам ватажить… Поэтому ордынцы и утекли…

- Не будем гадать, - отмахнулся великий князь. - Если кому попадется этот бывший тысячник Булат - привезите его мне живым в Москву: допросить хочу, а там видно будет, что с ним сделать… Вон с самым злейшим врагом, мурзой Караханом, которого я на Воже чуть-чуть не порешил, вместе в бане парились… - И Дмитрий Иванович захохотал, щуря свои темные глаза. - Ей-богу, не вру. Князь Владимир с Бренком подтвердят.

Все, кто находился в дубовой башне, поняли шутку великого князя и засмеялись.

- Спасибо за хлеб-соль, Андрей сын Семенов, - оборвал смех Дмитрий Иванович. - Зрел я на твою сторожу из бойницы башни, ладно крепость устроена и в хорошем состоянии содержится… А теперь пора ехать.

- Кони готовы, великий княже, накормлены и подковы подправлены. С Богом!


Глава 12. ДВА АРГУНА[145]


Игнатий Стырь и Карп Олексин могли сойти и за простых смердов: на голове по самые уши были нахлобучены бараньи шапки, зипуны с поддевкой затянуты полосатыми кушаками и узлы сдвинуты набок, как носят рязанцы, отчего и прозвали их «косопузы-ми». Из-под зипунов выглядывали шаровары, заправленные в войлочные сапоги. Но топоры, засунутые за кушаки, выдавали плотников.

А вырядились так, чтоб особенно не выделяться, но и не казаться нищими: как-никак, а они теперь люди работные, аргуны, на Руси уважаемые, а тем более в Рязани, которая после набега Мамая заново отстраивалась. В большем почете сейчас, конечно, каменщики - это после того, как был возведен на Москве белокаменный Кремль, который с успехом выдержал осаду Ольгерда литовского и гордого неугомонного Михаила Александровича Тверского.

Но в стороже у Попова на Рясско-Рановской засеке Владимир Андреевич, отвечающий за ратное дело, решил послать в Рязань своих разведчиков все-таки под видом плотников, рассудив так: до каменных палат Олегу Ивановичу далеко, ему нужны пока мастеровые по дереву, хоть и говорил Попов, что он куда-то в лес камни возит…

Игнатию Стырю Владимир Андреевич строго наказывал:

- В первую очередь ты, Игнатий, вместе с Карпом должен любыми путями узнать, что Олег Иванович думает о Мамае, собирается ли он воевать вместе с ним против Москвы?.. А еще просьба вот какая, и, если трудно будет её выполнить, можешь не выполнять. Разрешаю… Где он, черт хитрый, после каждого набега или поражения отсиживается, в каких местах прячется, что там у него, в мещерских болотах, за хоромы?.. И где он новых воинов берет так быстро для своих ратных победных дел?..

- Вот и опять Мамай дотла Рязань разорил, а уж снова над Окой и Лыбедью топоры застучали… Ну и косопузый! - воскликнул Дмитрий Иванович, и Игнатий Стырь увидел в его глазах восхищение. И подумал: «А ведь великий князь уважает рязанского князя. Действительно, хитер и живуч Олег Иванович, как ящерица: хвост отрубят, а наутро новый вырастает… Другому бы князю Дмитрий Иванович ни за что не простил убийство своего наместника, а тут велел в Рязань больше рать не посылать. Чудное это дело, княжеские прихоти…»

С этими думами Игнатий вместе с Карпом вышел из сторожи. Теперь они хрустели сапогами по подмороженному снегу. Игнатий про себя далее рассуждал: «Да и наш великий князюшка не лыком шит!.. Вишь, понесло его самого на поле будущей битвы… Хотя знаю, что настоял на этом князь Владимир. Этот тоже не прост… И хорошо, что служу я ему верой и правдой!» Последние слова неожиданно для себя Стырь произнес вслух. Карп, оборотившись, спросил:

- О какой это вере и правде ты говоришь?

- О святой, - серьезно ответил Стырь.

- Слушай, Игнатий, ты в Москве ближе, чем я, к князьям да боярам находишься. Скажи, вправду говорят, что Сергий Радонежский - святой человек, а зять Дмитрия Ивановича Боброк наперед знает, что с кем случиться может?

- Говорят, вправду… Боброк-Волынец, он и по виду на простых князей не похож: статен, красив, крепок, как дуб, несмотря на немалые его годы, а если он на коне, так конь под ним шею гнет, а коленями передних ног до груди себе достает… Сергия я тоже видел, когда с нашим князем и Дмитрием Ивановичем ездили в Троицу: он маленький, рыжий, худой, в простой одежонке, но все у него в глазах и в голосе. Глаза синие, большие, а голос тихий, но если посмотрит на тебя и скажет: «Иди и умри» - пойдешь и умрешь… И ясновидящий тоже…

Едем это мы из монастыря густым чапыжником я видим верстах в девяти от обители большой деревянный крест стоит. Ростом с полдуба. «Кто и зачем его поставил?» - удивляемся. А монах, который нам обратную дорогу показывал, баял вот что… Слыхал ты, Карп, наверное, о пермском попе Стефане, друге Сергия?.. Он уже вон сколько лет камскую языческую чудь в христианство обращает. Говорят, самого Пама, предводителя той чуди, в смущение привел и его внучку христианской сделал… Возвернувшись как-то оттуда по вызову московской митрополии на несколько дней, захотел повидать своего друга Радонежского. Пошел в монастырь Святой Троицы, да по дороге понял, что в этот раз не суждено, времени не хватает. Тогда он встал лицом к обители, поклонился и произнес: «Будь во здравии, брате мой».

А в это время монахи Троицы обедали в трапезной. И вот видят, как поднимается со скамьи их игумен Сергий, поворачивается лицом к лесу и ответствует: «Слышу, брате, слышу. И ты будь благословен во здравии. Иди смело в свой трудный край творить Божье дело, спасая заблудшие души от греха великого…»

Вот так они и обменялись словами на расстоянии. А на том месте, откуда Стефан воздравил Сергия, монахи поставили крест.

- А неужто это возможно - обменяться на расстоянии?! - искренне изумился Карп.

Игнатий, бравируя своим знанием больших людей Руси, пояснил:

- Эх, Карп, Карп, где тебе, мужику, который всю жизнь на дальней стороже провел среди дубрав, волков, да медведей, знать такие тонкости… - вдруг он приложил палец к губам. - Т-с-с, метится[146] мне, сани едут…

Игнат и Карп тут же вспомнили, что они сейчас аргуны, поэтому не бросились в кусты, не затаились, а встали обочь дороги.

Из-за ельника показалась мохнатая лошаденка, впряженная в высокие сани, на которых стоял гроб. По краям саней возле гроба сидели ребятишки, мал мала меньше. За ними другая лошаденка в санях поменьше везла лопаты. За лошадьми двигались толпы женщин, они шли молча, и никто из них не плакал, не рвал на себе одежды, как это положено было по обряду среди родственников покойного.

В похоронной процессии даже попа не было…

Гроб поравнялся с Карпом и Игнатием, и они увидели в нем старика, с седой как лунь головой. Руки у него не были скрещены на груди, а лежали вдоль тела.

- Смотри, Игнатий, - толкнул Олексин в бок Стыря, - да это - самоубивец. Вот поэтому и попа нет, и руки его вдоль тела положены. За что себя порешил? А ну-ка давай дойдем до кладбища вместе с народом и расспросим.

- А нужно ли это?.. - поостерегся осторожный Игнатий.

- Чего там… Поможем старика закопать, вишь, одни дети да женщины: помянем потом, с утра же не евши…

Упоминание о еде Игнатия убедило.

Кладбище оказалось неподалеку, за поворотом. Как только засыпали землей могилу, Карп стал искать большой камень, чтобы положить его в изголовье вместо креста. Но тут в санях, где лежали лопаты, одна, еще молодая, женщина разгребла сено и показала схороненный там дубовый крест.

- Мы решили покойнику все-таки крест поставить. Пусть это и не положено ему, самоубивцу, как сказал наш поп, а камня не надо. Зачем он будет давить на голову хорошему человеку, который у себя жизнь отнял через наше, общее горе…

Женщины хоронили своего старосту… В их селе два месяца назад объявился какой-то странный отряд ордынцев, на привычных боевых кочевников они похожи не были - одет кто во что, среди них оказался и какой-то русский, весь заросший рыжими волосами, верхом на медведе.

- Опять этот верховой на звере, - воскликнул Карп, слушая рассказ женщины. - Да это же разбойники Булата!

- Истые разбойники, хуже мамаевых, - запричитала одна их женщин. - Моего Кузьму прикрутили вожжами к двери сарая и убили.

- И моего, моего… - в толпе послышался плач.

- Пойдемте, мастеровые, теперь они долго не успокоятся, - кивнула молодая женщина, - я вас накормлю. Поминки-то справлять некому. Старик один после набега разбойников остался. Над его невесткой надругались, а потом распороли живот. А внучка семи лет забрали неведомо куда. Вот старик наш и сделался с тех пор не в себе. Вчера зашла к нему отписать мужу в Рязань - старик один у нас грамоту знал, - глянула, а он посреди избы на притолоке висит…

Вошли в село. Тихо и скорбно стояли засыпанные до самых крыш избы. И ни одного дымка из труб, ни одного огонька в окнах, затянутых бычьими пузырями. Лишь в небольшой деревянной церквушке, стоящей на взгорье, теплится лампадка.

- У-у, гривастый, - зло сплюнула в снег женщина. - Отпевать покойника не стал. Да, видно, и сам мучается… Мы ведь нашего деда Акинфия любили очень, справедливый был человек, жителей села в обиду никому не давал, - на глаза молодайки навернулись слезы. - Царствие ему Небесное… Господь его должен простить.

- А где же ваши мужики? - спросил Игнатий. - Неужто всех разбойники порешили?

- Кто в селе был, тех убили. А кто помоложе, вроде моего Василия, ушли в Рязань, князь Олег Иванович призвал после пожара отстраивать… Вот уж три месяца, как печи кладут. Василий, печник у меня отменный. А думается мне, что и вы на Оку путь держите, вот топоры-то у вас.

- Угадала.

- Так если вдруг встретите Василия Жилу, поклон ему передайте, от жены Василины… Мы ведь полгода как с ним обвенчались…

- Передадим, Василина, обязательно!


Глава 13. ГИБЕЛЬ ЕФИМА ДУБКА


Когда «монахи» свернули на правый берег Прони и до Рясского поля оставалось всего несколько десятков верст, Пересвет, обернувшись к Дмитрию и Владимиру, сказал:

- Это вот место, князья, Половецким зовется. Еще до Орды сюда половцы приходили, еще и до Калки, и до великого княжения Олега и Ольги… Как давно это было - посудите сами: тут когда-то две речки текли, Всерда и Валеда, - их уже нет, высохли, вот только Проня осталась. Ниже течет река Ранова, берега её лесисты и сильно болотисты. С этой стороны несут свои воды реки Хупта и Лесной Воронеж. По другую же сторону - Вёрда и Пожва. Как пояс тело человека, сжимают эти реки Рясское поле… Сами увидите: удобно это поле для битвы, ордынцам в клещи его не взять, реки не дадут, да болота и озера, и не обойти им русское войско…

Далее свернули к Ранове.

- Ладно, - задумчиво произнес Дмитрий Иванович, глядя рассеянно на высокие берега с глубоко нависшими надо льдом козырьками сугробов, отливающих в тусклых лучах солнца синевой булатной стали. Потом резко повернулся к монаху и укоризненно, как показалось Пересвету, промолвил: - Хвалишь поле, а забыл о трех ордынских перелазах - Березовом, Урусовой и Мураевне…

Пересвет взглянул на великого князя.

- Нет, не забыл, хотел сказать о них по приезде на Рясское поле и там бы показал. А это хорошо, что ты сам о них помнишь… Значит, не только внимаешь словам преподобного монаха… Перелазы опасны, если их оставить без присмотра, а еще хуже, коли не знать о них. Конница Мамая через них утечет, как песок в змеиную нору, а потом нанесет ядовитый укус.

Попалась деревянная часовенка - голубец - могильный памятник, стоящий обочь дороги, видно, давно заброшенный: бревна почернели, крыша и крест покосились. Под козырьком была прибита дубовая икона Божьей Матери.

Пересвет велел Якову остановиться. Вылез из саней, взял в руки посох и, приблизившись к часовенке, перекрестился:

- Голубец, кто под тобою - стар аль молод?.. Праведен ли?.. А если в грехе живший, прощаю тебя. У тебя же тут Мать-Богородица, прошу ниспослание удачи в нашем великом деле. - Пересвет скосил глаза на Дмитрия. Тот сидел в санях неподвижно. Думал.

В мыслях своих Дмитрий был далеко от этих мест, в белокаменной Москве. Что поделывает сейчас его Дуня? Как там сыновья? Не балуют? А что предпринимает воевода Боброк-Волынец для будущей битвы?.. Разослал ли гонцов во все края Руси, как было условлено? Хотя на князь-воеводу надежа, как на самого себя. Мудрый, многоопытный муж и в делах, касаемых устройства государства, и в ратных. Это он, Боброк, сказал Дмитрию Ивановичу после Вожи: «Сотворил ты мужество свое в этой битве, великий князь, такое, что и мне, старому воину, и другим хватило бы с избытком». Конечно, преувеличивал Волынец, но слушать эти слова было приятно. Первая большая великокняжеская победа! Но последуют ли за нею другие?..

Дмитрий поднял голову, увидел, что Пересвет закончил молитву и уже направляется к саням, твердо вбивая в подмороженный снег яблоневый посох с двумя рогульками на верхнем конце. Подойдя, бережно положил его возле ног Дмитрия, взял вожжи у Якова, хлестнул ими по крупам лошадей.

На поле приехали, когда в лесу появились тени, небо посерело, и на нем проглянул неживой, прозрачный, полувоздушный месяц. Пересвет довольно проговорил:

- Ночь безветренная будет… Скоро месяц начнет оживать, и Стожары появятся. Но чую, волки должны быть где-то рядом, ишь как сороки суетятся…

- Отче, - спросил Бренк. - А помнишь, что сказал нам чернобородый лесоруб?.. Вроде за Окой их опасаться нечего - сытые ходят?

- Так-то оно так, Михайло Андреевич, да по всему видать, не проходила по Рясскому полю главная Мамаева сила, - лишь кое-где домишки смердов порушены, а не целые деревни и села. Здесь дело рук разъездов, а Мамайка сам к северу взял, к Волге. Спешил зверь в свою берлогу раны зализать. Ведь сам знаешь, Михайло Андреевич, когда ордынцы идут грабить, то они на сотню верст в ширину прочесывают местность, словно частым гребнем. А тут кучно бежали. Торопились.

- Раз будут волки - большой костер запалим… Выпрягайте лошадей, ставьте в круг сани стоймя, так, чтобы полозья к лесу торчали, да поглубже в снег их закапывайте и привязывайте войлочную накидку, - оказавшись в родной походной стихии, начал приказывать дружинникам Серпуховской.

Выпрягли лошадей. Сани закопали до половины в снег, как и говорил князь Владимир, стоймя, утоптали снег возле полозьев и в самом кругу, натянули поверху кошму, пристегнули к ней еще несколько других и опустили донизу, края тоже закопали, и получилась непродуваемая, закрытая со всех сторон юрта… Внутри на снег положили войлок.

Нарубили хвойных лап, разожгли костер. Лошади зафыркали, почувствовав ласковое тепло огня.

Ночь наступала быстро. Месяц покраснел и цветом стал походить на вареного рака. Ярко засветились Стожары. Вдалеке ухнул филин. Громко хлопая крыльями, видно разбуженный каким-то зверем, взлетел тетерев. И в глубине леса вдруг раздался вой волка. Ему ответили другие.

На ужин решили горячего не готовить - плотно поели на Рясско-Рановской засеке. Достали из мешка хлеб, наполнили миски квасом, накрошили лука, чеснока, сыру и подмороженного куриного вареного мяса, подлили конопляного масла - получилась отменная тюря. Для Пересвета тюрю сделали без курятины.

Дохлебывали, когда снова, но уже значительно ближе услышали волчий вой, протяжный, леденящий кровь.

- Словно хоронят кого-то, - вздохнул Бренк, и на его красивом лице обозначилась печаль…

Дружинники взялись за луки. Великий князь решительно сказал:

- Пока стрелы и ножи не понадобятся… Спите, я первый на караул заступлю.

Ему хотел возразить Серпуховской, но Дмитрий махнул рукой и, откинув полог юрты, вышел наружу. Костровой, молодой боярский сын, подбросил в огонь еловых лап, и пламя, разбросав поверху искры, метнулось в сторону, ярко освещая низину леса и усиливая наверху мрак его.

Лошади, почуявшие волков, жались в кучу, фыркали, испуганно переступая ногами, хрустя подмороженным снегом. Снова заухал, заплакал филин. Невдалеке послышался яростный треск сучьев, глухой удар о землю и кошачье ворчанье - видимо, рысь, бросившись на свою жертву, промахнулась и, ломая ветви, упала в снег.

У ночного леса свои законы: одни спят, другие бодрствуют…

Уже недалеко раздался волчий вой. Сквозь храп дружинников князь Владимир услышал, как свалился с ели огромный пласт снега, глухо ударившись оземь, а на освобожденной от тяжести лапе тонко зазвенели иглы.

Волки завыли снова. Громче зафыркали лошади. Серпуховской выглянул из юрты. Дмитрий Иванович только что подбросил хворосту, и освещенное ярким пламенем лицо его, сделавшись медно-красным и похожим на лицо китайского идола, было решительно и угрюмо.

И эта решительность и угрюмость остановили Владимира - он не посмел нарушить приказ великого князя и выйти наружу. Лишь пододвинул к себе лук, вытащил из-под пояса нож и положил рядом.

Волки сидели полукольцом неподалеку от костра, и, когда пламя вскидывалось кверху, хорошо были видны их оскаленные узкие морды, прямые уши и вздыбленная на загривках шерсть. Самый близкий от костра волк, лобастый, крупный вожак, упал на передние лапы и пополз, легко скользя по подмороженному снегу. За ним двинулись и другие.

Владимир откинул еще больше полог юрты и прицелился из лука в приближающуюся голову вожака. Лошади уже не фыркали и не топтались на месте, а с выпученными от страха глазами молча грызли друг друга, роняя на снег кровавую пену.

Дмитрий Иванович медленно нагнулся к огню, поджигая смолистую лапу, и когда вожак уже готов был прыгнуть, князь резко выпрямился, рывком, очутился рядом с оторопевшим зверем и ткнул горящей лапой в его морду… Тот взывал от боли, шлепнулся о наст, перекатился через голову и, поджав хвост, бросился наутек к лесу.

Великий князь выдернул из костра другую горящую лапу и кинулся с нею на других волков, но те, оставшись без вожака, раздумали нападать. Они тут же кинулись врассыпную, и вскоре их не стало слышно.

- Теперь не сунутся, - Дмитрий Иванович поднял иноческую одежду и, волоча её по снегу, подошел к юрте.

Владимир молча, в приливе нежности, обнял брата и, уступив ему свое место, вылез наружу, встал у костра поддерживать огонь…

Рано утром, лишь проступил меж деревьев светлый туманец, князь Дмитрий и Пересвет поехали искать ордынские перелазы. Но перед тем как ехать, Дмитрий Иванович сказал Серпуховскому:

- Нам надо на сторожу к Попову послать гонца с чертежом, на котором указать перелазы ордынцев. Ты их знаешь хорошо и по памяти изобразишь… Если где и ошибешься, то я, после поездки туда, подправлю… Далее прикажи начальнику сторожи собрать по весне смердов и закрыть перелазы на замок.

Вернулись к обеду. Дмитрий Иванович рассказал: - А ведь я оказался прав, говоря о том, чтобы по весне собрать смердов для работ на перелазах. Пусть копают новые рвы, наполняют водой, делают древесные заломы, насыпают валы и набивают острых кольев… На наше счастье, дубовые настилы на перелазах, сделанные еще Бату-ханом, совсем сгнили, но их новыми заменить ордынцам недолго, были бы пути через топи известны… А я думаю, они им на поле Рясском известны… Да, вот еще что, Владимир… У Мураевни мы интересные следы обнаружили: медвежий и человечий. Рядышком идут. И судя по тому, как их снежком присыпало, одновременно сделаны… Поехали мы по этим следам, и что же ты думаешь?! - к нашей стоянке вышли…

- Да ну?! Значит, медведь и человек возле нас были… А мы того не ведали… А далее-то куда следы ведут? - задал сразу несколько вопросов нетерпеливый Яков.

- Ведут обратно в Мураевню.

- Странно.

- Я вот тоже думаю: странно… А то, что он близко был от стоянки, а мы этого не знали, - плохо! В следующий раз накажу за ротозейство! - Владимир повернулся к старшему дружиннику: - Вели теперь дозоры и днем нести…

Утром на следующий день смотреть поле взяли Вренка и Якова; хотел поехать и заинтересовавшийся князь Владимир, но его остановил Дмитрий:

- Ты, брат, останься, чтобы закончить чертеж. А мы к вечеру должны возвернуться…


Ефим Дубок проснулся от холода: медведя, рядом с которым он спал, подвалившись к теплому мохнатому боку, не было. Ефим выбрался из землянки и огляделся.

Жгучий мороз сразу обелил инеем его рыжие, длинные, спутанные волосы, которыми густо заросли голова и лицо. С глазами, колюче глядевшими из глубины этих зарослей, в порванной шкуре шерстью наружу, Ефим сам был похож сейчас на дикого зверя.

Дубок поправил на боку колчан со стрелами и направился по свежему медвежьему следу, который повел его на край леса, к дорожной колее, проложенной еще вчера какими-то монахами.

Пройдя с сотню шагов, Ефим увидел своего медведя, лежащего за кустами сбоку колеи. Заслышав хруст наста, зверь повернул голову, и в глазах его Дубок прочитал откровенную ненависть. То, что медведь голоден, было понятно, и то, почему он ушел на рассвете из землянки, тоже ясно - вчера еще почуял лошадей и вышел на охоту. Непонятна была Ефиму эта откровенная звериная злоба на него, поводыря и благодетеля.

В последнее время им редко удавалось наесться досыта - промышляли пляской в селениях, но люди обнищали до того, что кроме куска черного хлеба ничего больше не подавали. Неделю назад Дубок завалил сохатого, но мясо уже кончилось.

Было видно, как у медведя вздрагивала шерсть на загривке. Ефим приготовил лук, боясь приближаться к зверю, лишь чутко прислушивался к лесным звукам. Теперь он понял, что ничто уже не остановит медведя напасть на лошадей, если они окажутся с санями на этой колее.

«Господи, пронеси! Сделай так, чтобы монахи не возвращались… иначе мне придется убить моего зверя… Господи!»

Скоро Ефим услышал глухой стук копыт о снег и скрип полозьев. Из-за поворота выскочила тройка сильных, грудастых коней, запряженных в глубокие сани, в которых сидели три монаха; четвертый, огромного роста, широченный в плечах, держал в руках вожжи. Лошади, почуяв опасность, рванулись в сторону, и в ту же секунду из саней выпрыгнули двое: один высокий, совсем еще юный, без бороды, другой - постарше с луком в руках. На бегу он быстро натянул тетиву, и стрела, свистнув, впилась в горло замешкавшегося Ефима. Дубок выронил оружие, судорожно вцепился в древко и, окрашивая кровью снег, с хрипом повалился на куст молодого орешника.

Медведь не успел броситься на лошадей - перед ним с ножом в руках оказался безбородый широкоплечий монах. Зверь встал на задние лапы и заревел, мотая большой мохнатой головой. Он чуть отступил назад, прислонившись спиной к вековой сосне, и поджал передние лапы, изготовившись для прыжка и страшного удара, который запросто ломал конский круп.

- Яков, бросайся сбоку, - крикнул молодому монаху Бренк. В медведя стрелу он не мог пустить - Ослябя находился со зверем от него на одной линии. А крикнул вовремя - горячий Яков уже намеревался поднырнуть под живот медведя.

Ослябя прыгнул в сторону, медведь, изготовившийся для удара, подался вперед, упал на передние лапы, Яков ловко вонзил в левый бок зверя длинный нож по самую рукоятку. Рев оборвался жутким утробным хеканьем. Зверь ткнулся мордой в разрыхленный им же самим снег, дрыгнул ногами и затих.

Лошади, грызя удила, задирали головы, хрипели, косили на убитого зверя фиолетовыми испуганными глазами.

- Успокойтесь, милые, успокойтесь… - тихо приговаривал Пересвет, похлопывая ладонью по оттопыренной нижней губе коренника. - Испугались… Теперь уж все… Свалил зверя Яков… Воистину второй Божеский случай в угоду великому князю…

- Дядя Александр, - послышался голос Якова. - Подавай сани, медведя грузить будем, а у нашей стоянки я его освежую… Вот к волчьему воротнику Дмитрия Ивановича и медвежья шуба…

Пересвет укоризненно посмотрел на возбужденного молодца. Покосился в сторону великого князя, который стоял над мертвым телом Ефима Дубка, пристально вглядываясь в его заросшее волосами лицо.

Когда взвалили медвежью тушу на сани, Пересвет шепнул Якову:

- Не прыгай ты, как козел… Уймись!

Яков обидчиво поджал губы. Когда вернулся к саням, Бренк молча пожал ему локоть и прошептал:

- Помнишь, начальник сторожи говорил о человеке верхом на медведе, которого видели в шайке ордынских разбойников. Теперь понимаешь, кого мы порешили?.. Разведчика ихнего, я так полагаю… Спасибо тебе, Яков Ослябя…

Ветки орешника, подпиравшие шею Ефима Дубка, вдруг подломились, и голова запрокинулась на снег, обнажив ключицу. И на ней увидел великий князь розовую, похожую на подковку родинку, которую он видел не раз у начальника каменотесов, делавших потайной ход. На миг подумал: уж не Ефим ли Дубок мертвый лежит перед ним?.. Да с чего бы каменотесу вздумалось по диким лесам на медведе ездить?! В ордынской шайке обретаться… Нет, Дубок, которого, верно, щедро наградил брат Владимир, живет теперь в довольстве и тепле, окруженный ребятней и хозяйкой… «Надо будет отыскать его да посоветоваться насчет каменной пристройки к церкви Николы Гостунского…» - с почтением подумал Дмитрий Иванович о великом каменотесе, не ведая того, что он-то и лежит перед ним с пробитой шеей и раскинутыми, некогда сильными руками, которые так искусно могли держать мастерок…

Освежевали на стоянке зверя, не преминув пошутить насчет волчьего воротника и медвежьей шубы великому князю, уложили юрту, собрали вещи и покатили в сторону Скопина, намереваясь вернуться в Москву по Дону, через Куликово поле.

А когда до городища оставалось верст семь, Дмитрий Иванович приказал остановиться на равнине, вышел из саней, повел руками по сторонам и, обернувшись к Якову, сказал торжественно:

- Во славу отца Родиона, немало мне послужившего и имеющего сына, который уже служит мне верой и правдой, повелю я по приезде в Москву построить на этом месте селение… Во славу Ослябову![147]

При этих словах Пересвет оглянулся на Якова. Тот, спрыгнув с саней, со всего маху бухнулся на колени:

- Благодарствую, великий княже…


Глава 14. ОГОНЬ И ПЕПЕЛ


Яков сел на место возницы и хлестнул лошадей. Когда солнечные лучи разбежались по земле, окрашивая снег на деревьях и холмах в цвет лисьего пушистого хвоста, княжеские люди уже подъезжали к скопинскому городищу.

Стоящее на высоком холме, оно имело хорошую круговую естественную защиту: с запада - река Вёрда и огромное Козье болото, с севера - река Калика, с юга и юго-востока - река Песоченка. К тому же городище было обнесено бревенчатым срубом и окружено земляным валом.

Внезапно ворота распахнулись и навстречу княжескому санному обозу вывалилась странная процессия. Впереди несколько женщин, раздетых, босиком, с распущенными волосами. Одна из женщин, запряженная в соху, волочила её по снегу, а в руках несла зажженный фонарь. Сзади темной массой двигались мужчины, вооруженные цепами, граблями, топорами. Они кричали, колотили в бубны, барабаны, в железные пластины, кривлялись, потрясая руками. Можно было разобрать лишь отдельные слова:

- Дух черный… Уйди в дым черный, огнем загорись… Изыди… Огнем…

Около изб, разбросанных по затынной стороне возле самого Козьего болота, забегали босые люди в лохмотьях с горящими факелами, стали тыкать ими в соломенные крыши. Загорелось несколько домов, из них с плачем и воем выбегали с детьми женщины.

- Что это?! - спросил изумленный Бренк. - Разбойники?

- Хуже… - сказал Пересвет.

Процессия, вышедшая из ворот, увидела монахов на санях и с бранью бросилась им навстречу.

- Яков, погоняй! - крикнул Владимир.

Лошади взяли в галоп, и разъяренная толпа осталась позади. Сани вскоре покатились по льду широкой Вёрды, берега которой густо заросли низко склонившимися ивами. Кто-то из толпы погнался было за санями, на бегу потрясая ухватом. Один из дружинников, сидящих рядом с Пересветом и великим князем, выхватил из-под тулупа лук и уже приладил было стрелу, но Владимир Андреевич, обернувшись, так посмотрел на него, что тот смущенно повертел головой и быстро спрятал лук обратно.

Когда лошади по льду реки Вёрды пошли шагом, Владимир сказал дружиннику:

- Дурья башка… Забыл, в кого стрелять надумал?! В своего же, русского…

- Разве это русские?.. Нехристи какие-то…

- Конечно, среди них и нехристи были… - стал объяснять Пересвет. - Но кинулись они на нас не по злобе, а от великого горя… Чума у них. Кроме русских, в этом городище и угры живут. Русские в горе Христу-Спасителю молитву творят, а угры идут к шаману… Видать, молитва не дошла до Бога, вот и перебороли язычники, да и подбили православных к безобразиям… Теперь ходить будут вокруг крепости до тех пор, пока какая-нибудь из женщин не упадет на снег замертво закоченевшей… Тогда они её в костер бросят, в жертву…

- Да-а, - задумчиво молвил великий князь, - много еще на Руси великого горя… Орда хуже всякой чумы… Разбойники…

- То место, широкое, на реке видите? - спросил Пересвет, чтобы как-то отвлечь сидящих от невеселых мыслей. - Вон там, где высокий берег справа… А слева будто и впрямь обвалился… Аксаем то место зовется. По имени одного татарского разбойника. Хотите, расскажу вам историю… Люди верят в неё…

- Рассказывай, отче, - кивнул Владимир.

- Так вот… Пронский князь Всеволод сосватал Всемилу, дочь воеводы Рогвоя, отличавшуюся необыкновенной красотой. Он весело справлял день своих именин, предвкушая близкое обручение. И вдруг пришел на пир слепой гусляр, глаза которого были закрыты черной повязкой. Певец исполнил много песен, вызывая восторг слушающих. Князь отправил его к невесте, чтобы повеселить её. Всемиле было грустно у себя в тереме, потому что она не любила Всеволода. А любила она стройного юношу, как-то проехавшего мимо её окон и обменявшегося с ней взглядом. Всемила решила, что скорее, бросится с горы, на которой стоит Пронск, чем станет женой князя.

В таком настроении и застал её гусляр. В нем она сразу признала своего возлюбленного. Но тот быстро скрылся.

Между тем день свадьбы приближался. Но тут князя Всеволода на помощь против половцев позвал рязанский князь. Всеволод решил ехать, а перед поездкой захотел попрощаться с Всемилой. Но её в тереме не оказалось, накануне она бежала с гусляром, который был атаманом разбойников, обитавших в здешних местах.

Стояла весна, и лед на реке Проне тронулся. Влюбленные переправились на другой берег только к утру. И тут их заметили.

Аксай - так звали атамана - с Всемилой приближались к своему вертепу, находившемуся на левом берегу Вёрды, когда отец Всемилы со своими людьми стал их настигать. Разбойники, чтобы спасти своего атамана и его возлюбленную, выскочили навстречу. Аксаю и Всемиле оставалось только перебраться через мостик, под которым река Вёрда достигала глубины в несколько сажен, но доски под ними проломились, и Аксай с Всемилой полетели в воду. Тут обрушился высокий берег, и земля скрыла их тела.

- Ишь ты, - восхищенно протянул Бренк. - Татарин, и такая любовь…

- Да тоже ведь человек… - вырвалось у Якова.

Все недоуменно посмотрели на него. Молодой Ослябя, почувствовав замешательство, произведенное его словами, захотел поправиться и добавил:

- Да, наказал Всевышний басурманина за недостойную любовь его, - и отвернулся, чтобы скрыть выступившие вдруг слезы…

Князь Владимир глянул на молодого Ослябю и незаметно усмехнулся.

Пересвет, который снова сменил на облучке Якова, вывернул сани на берег и подъехал к основанию большой горы. Надо было высоко задрать голову, чтобы обозреть её вершину, на которой росли дубы. Пока смотрели, на горе появился человек, без шапки, в каком-то пестром дырявом одеянии. Он стал размахивать руками, приглашая монахов к себе.

- Это провидец Варлаам, - сказал Пересвет. - Его на отшельничество на этой горе среди диких дубрав и зверей благословил сам отец Сергий. Идем к нему, великий княже… С левой стороны склон поотложе, чем там, где когда-то сливались реки Всерда и Валеда… Да возьми мой посох, Дмитрий Иванович, будет скользко - выдолбишь ямки, и мне за тобой идти станет легче… А остальные пусть останутся здесь.

Никто не удивился, тем более не оскорбился, - все хорошо знали, что Пересвет не просто монах обители Святой Троицы, но и сподвижник Преподобного Сергия. Если посланный Радонежским в дорогу инок что-то говорит, значит - так надо… Великий князь лишь спросил:

- Скажи, чем в этой глуши питается Варлаам?

- А тем, что добудет: копает коренья, собирает ягоды. На зиму делает запасец из того, что приносят из городища прихожане и что дает лес и небольшой огородишко.

- Тогда возьми что-нибудь из наших припасов и пошли в гору…

Снег на склоне горы, сдуваемый всякий раз ветрами, был неглубоким, но подмороженным и сильно затруднял движение: прежде чем ступить, великому князю надо было пробивать его посохом. Следом за Дмитрием Ивановичем шел Пересвет. Оставшиеся внизу с лошадьми развели костер и стали готовить еду. Дым разостлался по склону, приятно защекотал ноздри…

Старец Варлаам, завидя поднимающихся к нему людей, приблизился к самому обрыву горы и, скрестив на груди руки, ждал. Великого князя, оказавшегося возле отшельника, при взгляде на него поразили глаза старца на костлявом узком лице, окаймленном густыми седыми волосами. Эти глаза были не похожи на глаза святых с церковных икон: благостные и отрешенные от грешного мира, да и сами черты лиц отцов византийской церкви отличались мягкостью и покоем. Глаза же отца Варлаама, цветом напоминавшие летние воды родной Москвы-реки, смотрели внимательно и проникновенно.

Дмитрий Иванович опустился на колени перед отцом Варлаамом, ощутил на голове мягкое прикосновение его пальцев и услышал повелительное, шепотом сказанное:

- Встань, великий князь…

Вздрогнув от того, что старец узнал его, Дмитрий поднялся. Он ткнулся губами в его руку и только тут обратил внимание на толстые узловатые пальцы отшельника, невольно подумав: «А прикоснулся-то ими как…»

Отец Варлаам, высокий, сухой до черноты, согбенный от долгих молитвенных бдений и поклонов, пригласил гостей в свою землянку и стал расспрашивать, как доехали, что видели, давно ли были у Сергия Радонежского?.. Выслушав и приняв дары из рук Пересвета, старец поблагодарил и попросил инока оставить его наедине с московским князем.

Отец Варлаам посмотрел на Дмитрия Ивановича долгим пытливым взглядом, и великий князь уловил в глазах его странные отблески.

- Великий княже, я чувствую в твоем сердце силу… Как в одной капле отражаются все моря и реки, так и в твоем сердце я ощущаю биение всех сердец русских людей… Да, нелегкое дело - победить несметное ордынское войско… Но ты победишь, великий князь, веди за собой людей! Они ждут и надеются на тебя. Слышишь частые звоны молотов о наковальни - это русские мастера куют мечи, топоры, кольчуги, и такие звоны идут по всей Великой Руси… А вот и скрип тяжелых подвод, которые везут в Москву ратное снаряжение, - слышишь, как радостно звучит голос мудрого Боброка, встречающего их на белой кремлевской стене?.. И звенят колокольцами возгласы твоих сыновей, - при этих словах Дмитрий Иванович улыбнулся, ощутив снова, как соскучился он по своим родным и близким.

- А вот плач детей и женщин ты тоже должен слышать, великий княже… Да, победа будет, но она дорого достанется… Мужайся, Дмитрий! - Отец Варлаам взял из рук великого князя посох Пересвета и поцеловал его: - Оставь его, княже. Как победишь супостата, поставь здесь монастырь. И пусть посох останется на этой горе, которая в веках будет зваться твоим именем[148]. А теперь сымай с груди ладанку, а я покуда схожу и принесу заветной травы.

Вернувшись, старец протянул великому князю пучок кореньев.

- Возьми и положи в ладанку… Здесь златоогненный цвет перелет-травы, что светлым мотыльком порхает по лесу в Иванову ночь, корень ревеня, тирлич, тот самый, что ведьмы рвут на Лысой горе, я набирал его, осеняя себя крестным знамением… А также разрыв-трава… Добро тому, кто с перелет-травой будет, с зашитым в ладанку корешком ревеня не утонет, с разрыв-травой не забоится злого человека и духа, а сок тирлича возведет обладателя на верх почестей и славы…

- Спасибо, святой отец Варлаам!

- Благословляю тебя! Ступай.

Вослед Дмитрию Ивановичу старец сказал:

- Князю Владимиру, брату твоему, что остался внизу, мне бы тоже хотелось кое-что поведать; скажи, чтоб поднялся.

- Отче, как ты узнал, что это мой брат?

- Не спрашивай пустое. Зови князя…

Когда к отшельнику приблизился Серпуховской, Варлаам, благословив его, проговорил:

- Тебе, князь, предстоит долгий путь с человеком, у которого Дмитрий Иванович, как и у тебя, ищет опору: он - надежный человек для великого дела… Но сейчас он относится к тебе с неприязнью… Не опасайся этого человека, но будь всегда начеку… Ты еще многое свершишь на благо Руси. А человек, о котором я веду речь, тоже станет великим…

- Отче, скажи, кто этот человек?

- Зачем?! Ты и так знаешь…

И будто кто сразу подсказал князю: «Боброк-Волынец, зять Дмитрия Ивановича…»

- Скажу лишь, что он мудр… А ты, Владимир, помни слова Сергия Радонежского - тебе полки водить…

«Старец - ведун, он будто присутствовал при нашем разговоре в святой обители», - подумал Владимир Андреевич.

- Я говорил тебе о долгой дороге… Там ты повстречаешь брата моего, близнеца, зовут его от рождения Варсонофий, но сейчас он себе выбрал другое имя… Имя его - Вельзевул. Он - чернокнижник. Как Вельзевул - есть воплощение зла, так и Варсонофий. Убей его! Отсеки своим мечом ему голову… Но перед этим скажи Вельзевулу, что он более не брат мне… И что ты убиваешь не его самого, а то зло, что он стал носить в себе… А со зла он много беды приносит людям… Особенно православным.

В смущении Владимир спустился с горы. Увидев на лице его растерянность, Дмитрий спросил:

- О чем говорили? - великий князь показал глазами наверх.

- О чем? О неблизкой дороге.

Думая лишь о предстоящем пути, Дмитрий Иванович понял брата по-своему:

- Вестимо, ехать надо…

От горы, где обитал отшельник, проехали несколько безымянных селений, которые через несколько месяцев станут известны и приобретут такие названия, как Свирино, Князево, Побединка. Далее проехали Чернаву, где будет заседать княжий совет, решая вопрос: переходить ли Дон русскому войску?..

А пока сани скользили по льду этого самого Дона. Вкатились в Непрядву, а потом свернули на Куликово поле, выбравшись на крутой берег.

Морозец бодрил, скрипел снег под полозьями.

Подъезжали к Зеленой Дубраве. Расположились так же, как и на Рясском поле: поставили возле леса юрту… Стояли рядом дубы, косматые, в белом инее, словно мудрые старцы с белыми волосами… Долго смотрел на них Дмитрий, думал.

И не они ли подсказали ему верную мысль - запрятать в этой дубраве во время битвы с ордынцами принесший окончательную победу Засадный полк, которым будут командовать князь Владимир и Боброк Волынский?..

На другой день съездили на возвышенность, расположенную от Зеленой Дубравы в противоположной стороне, на правом берегу речки Нижний Дубяк, по всеобщему мнению сразу названную Красным Холмом (с него Мамай станет руководить во время битвы своими туменами).

Поздно вечером на Куликовом поле слышался волчий вой, но почему-то он уже не был страшен. Владимир заснул в юрте крепким сном.

А во сне он увидел огонь до небес, который пылал на Красном Холме. Вокруг него бегали какие-то люди, то ли ордынцы, то ли русские - не разобрать, иотгоняли трещотками, свиристелками, верещалками птиц, которые так и летели в пламя. А птицы эти были кулики, что населяли открытое место между Доном и Непрядвой, Смолкой и Нижним Дубяком, - оттого поле и звалось Куликовым.

Проснувшись, Владимир рассказал сон брату.

- Огонь - ты видел недавно… За скопинским городищем, когда несчастные избы запалили…

А птицы - в жертву Богу или Духу. Скоро здесь или на Рясском поле такое начнется, тут уж не до птичек… Будет огонь и пепел!

- Да, брат, верно - не до птичек… Пусть и Божьих! Топор, меч и стрела… И будет великий огонь!.. - Подумав, Владимир Андреевич продолжил: - Перед великими событиями по христианскому обычаю во храме исповедуются, уверяют Господа в искреннем ему служении… Вот это место, брат, где мы стоим, - как храм… И здесь я хочу уверить тебя, Дмитрий, что еще с большим рвением буду служить тебе - великому князю - и нашему общему делу. А посему, как приедем в Москву, составим еще одну докончательную грамоту… Чтоб никто не вбивал между нами клинья и даже повода к этому не было…

- Добро, Владимир, добро…

По возвращении домой было составлено второе докончание: оно гласило то же, что и первое. Владимир надеялся, что это второе заверение о дружбе с братом станет теперь окончательным, но он ошибся. Будет еще, третье, последнее, и составят его братья при весьма трагических обстоятельствах…


Глава 15. КОСТРЫ НА РЕЧНОМ ЛЬДУ


Андрея Ольгердовича Полоцкого на Москве любили: он был человеком мужественным и в то же время обнаруживал простоту нрава. Со своим шурином князем Серпуховским они по характеру были очень схожи: могли восхищаться пением соловья и, не моргнув глазом, смахнуть мечом с плеч провинившуюся голову…

Андрей скорой походкой прошел в светлицу, где сидела за шитьем его сестра:

- Здравствуй, Прекрасная Елена!

- Не насмешничай, братец, - Елена была на последнем месяце: лицо припухшее - пила много воды, хотя лекарь и запрещал.

- Твой-то дома?

- У себя и, как всегда, читает…

- Знаю про ученость его.

- Опять улетает соколом. Все время - в ратях…

- Так и должно быть, сестрица… Мужчине - воевать, жене - детей рожать. Ты уж не сердись на него, а когда рядом с ним, люби крепче… Я знаю тебя с детства, чуть что не по-твоему - губы подожмешь и молчать будешь… А мужикам это сильно не нравится.

- Не забывай, я дочь самого Ольгерда!

- Ну, ну, Елена, не заносись… Не надо… Да после не говори, что я тебя не предупреждал. Владимир твой - терпелив, но знай, всему есть предел…

- Утешил… Ладно, иди к нему. Андрей поднялся в горницу.

- Владимир, ждут тебя на княжий совет. Сидящий за столом у окна князь Серпуховской обернулся:

- А-а, это ты, Андрей!.. Подойди сюда, посмотри, какая чудная вещь - «Земледельческий народный календарь»! Сколько тут всего интересного собрано… Вот, к примеру, это…

Полоцкий перебил:

- Князь, сказали, что дело срочное…

- Сколь живу на Москве, все здесь дела срочные… - Но, взглянув в лицо шурину, поспешно сказал: - Хорошо, хорошо, иду…

Андрей Ольгердович Владимиру нравился. Хотя он и был старше Серпуховского, но Владимир называл своего шурина просто по имени.

Андрей Полоцкий был умен, начитан, храбр, честен, не рвался к власти, оставаясь к ней почти равнодушным. Ягайло изгнал его из Вильно. На всякий случай, хотя знал, что Андрей ему не помеха. Прибыв в Москву под защиту Дмитрия Ивановича, Андрей получил от великого князя удел, но отнесся к этому спокойно. Назначил наместника, а сам остался в Москве, построив здесь себе терем. Владимир иногда шутил:

- Андрюша, ты ведь Полоцким прозываешься. А знаешь, какая река в прежней твоей вотчине протекала? А в теперешней?..

- У наместника спрошу, - вполне серьезно отвечал князь Полоцкий.

Зато дом его славился отменными пирушками, на которых присутствовали не только холостяки, но и женатые. В последнее время сюда зачастил и князь Владимир - все тяжелее и тяжелее ему было по вечерам оставаться наедине с «Еленой Прекрасной»…

- Ладно, о календаре потолкуем в другой раз, - свертывая рукопись, поднялся из-за стола Владимир.

В княжем совете на самой близкой к великому князю скамье всегда сидел старейший из бояр Андрей Свибл, но сегодня его не было. На месте Свибла Владимир увидел Боброка Волынского, который на вошедшего князя не обратил внимания, да и никто из бояр словно и не заметил опоздания брата Дмитрия Ивановича. «Если бы тут находился старый Свибл, он бы меня укорил…» - подумал Серпуховской.

- Теперь все в сборе, - Дмитрий Иванович, заметив удивленный взгляд Владимира, устремленный на Боброка, тут же поправился: - Нет лишь Андрея Ивановича Свибла, по болезни. Теперь его место до самого выздоровления будет занимать князь Дмитрий Михайлович.

Боброк-Волынец поднялся со скамьи и поклонился, как бы в сторону одного Серпуховского, который расценил этот жест как насмешку в свой адрес. Сразу вспомнились слова отшельника…

Решили послать с полками Владимира Андреевича и князя Волынского в Стародуб и Трубчевск - в укрепленные городки брянской вотчины Дмитрия Ольгердовича, так как Ягайло послал сюда в помощь брату свои войска. Чтобы упредить дальнейший удар Ягайло, который может напасть на пограничные земли Руси в тот момент, когда Мамай стронется из Сарая, следует князю Владимиру и князю Боброку как можно дальше отогнать литовские войска, для чего нужно осадить эти городки и взять их. А Андрею Полоцкому, который тоже едет с князьями, вменялось в обязанность уговорить брата Дмитрия принять подданство московское. Ежели последний не поддастся на уговоры, то пленить его и привезти в цепях в Москву…

Хотя, как всегда, главным в походе был назначен Владимир Андреевич, но от Дмитрия Ивановича Боброк-Волынец получил особые полномочия. Серпуховской почувствовал это, как только выехали за Москву.

Во-первых, число полков было разделено между Владимиром и Боброком поровну; одной половиной командовал Серпуховской, другой на равных правах - Волынский. Поэтому за Москвой свои полки Боброк выдвинул вперед, сказав, что он поспешит для взятия Стародуба, а Серпуховской пусть берет Трубчевск. Такая походная тактика была непонятна умудренному в ратных делах Владимиру, но он сказал:

- Если увидишь, Дмитрий Михайлович, много литовцев под Стародубом или в самом городке, немедленно мне сообщи, но в бой не встревай… Жди помощи.

Когда последний конный ратник полков Боброка скрылся в отдалении, Андрей Полоцкий поинтересовался:

- Что Волынец так заспешил?

- За славой… - не то в шутку, не то всерьез ответил Серпуховской.

В это ранее утро из-за деревьев уже поднималось солнце. Постепенно лучи его оживляли лес, равнинное поле, ближе к обеду начало пригревать, так что всадники поснимали шлемы. Весна потихоньку брала свое, хотя снег лежал еще в сугробах и белыми пластами провисал на еловых лапах.

- Новый год мы уже, Андрюша, встретили. Весна[149]. Хотя марток - надевай десять порток… Прав крестьянин, считая началом весны Егорьев день, по земледельческому календарю это 23 апреля. Так и записано - «Егорий весну открывает». Так что нам повезло - лед на реках еще довольно крепок. А знает ли об этом Боброк?.. Если он поведет полки полями да лесами, то до Стародуба доберется нескоро… А мы, Андрей, уже через малое время свернем к реке, да по запорошенному снегом ледку легко побежим.

- Хитрый ты, Владимир! Недаром дружишь с книгой[150], - искренне восхитился князем Полоцкий.

Действительно, скоро ступили на речной лед, покрытый снегом. Кони бежали ходко, и под размеренный стук копыт Полоцкий задремал в седле. Владимир видел, как голова шурина все ниже и ниже клонится на грудь. Вот уж и подбородок коснулся кольчуги.

Владимир подъехал, толкнул в бок Полоцкого:

- Э-э, браток, сегодня десятое число. По поверью день Тарасия-кумошника, а он запрещает спать днем, иначе нападет кумоха-лихорадка. Дрему зовут в этот день только к маленьким детям, которых укладывают в колыбель.

Князь Владимир начал тихо припевать:


На кота воркота,
На Андрюшку дрема,
Сон ходит по сеням,
Дрема по новым,
Сон ищет.
Дрема спрашивает:
«Где Андрюши колыбелюшка?» -
«Там колыбель,
В высоком терему,
На золотом очепу[151].
Положек у неё золотой камки[152],
В изголовье - куны,
А в ногах - соболи.
Соболи убают[153],
Куны усыпят!..

- Уже не сплю…

- Вот что, Андрей… Возьми людей из своей дружины - десятка два - и скачи вперед в несколько селений, поспрашивай, не тревожит ли людей Вельзевул?

- Дьявол, что ли?! Владимир улыбнулся.

- Слава Господу, не сам… А как бы его наместник, вроде твоего в подмосковском уделе…

- Нет, Владимир, мой наместник мужик что надо! Истинный христианин… Вернее, стал им, как и я.

- Легатской веры были?

- Католики. Мы с ним из Вильно вместе бежали, ты знаешь, у него мой братец тоже поместье отнял… Посчитал, что неблагонадежен, он теперь Ягайле глотку готов рвать… Звали Скиндрасом, а после крещения нарекли Волей…

- Так у нас в святцах такого имени нет!

- Это он сам себе придумал. Боярин Воля, свобода…

- Как-нибудь представишь его мне.

- Даст Бог, свидитесь…

Взяв два десятка конников, Полоцкий ускакал. Солнце уже начало клониться книзу, когда он достиг небольшого сельца. Позвал старосту.

Появился кряжистый старик, с кустистыми бровями, из-под которых колюче и недоверчиво глядели светлые глаза. Нос у него был крупный, болвашкой[154]

«Сам - словно леший…» - подумал Андрей, улыбнувшись.

Улыбка князя, кажется, насторожила старосту.

- Мы ищем колдуна Вельзевула… Не расскажешь нам о его проделках?

- Рассказать можно… Но вы уедете, а он мстить станет.

- Не бойся… Мы его с собой заберём. Решение, которое вдруг принял Андрей, было неожиданным и для него самого: ведь князь Владимир не говорил ничего об этом. Но оставлять злого колдуна, который вредит людям, нельзя. Хорошо, что в первом же селении известно о Вельзевуле. Староста, немного успокоившись, стал рассказывать.

Но прежде старик показал на покосившуюся, с одним оконцем избу, стоявшую на самом краю селения:

- Здесь они жили: братья-близнецы Варсонофий и Варлаам. Вместе с отцом, мать умерла при родах. Отец был сильный колдун… При кончине он почему-то выбрал Варсонофия для передачи своего колдовства… А чтобы передать, нужно на смертном одре прикоснуться рукой к тому, кому передается. Вот так один из близнецов стал Вельзевулом, а другой - отшельником на горе. Вначале Варлаам молился за брата, но молитвы его, видимо, Бог не принял, отчего Вельзевул сделался еще злее… И стал, как отец, очень сильным колдуном.

Полоцкий был наслышан, что такое сильный колдун.

К примеру, сильному колдуну достаточно лишь кинуть на жертву косой взгляд своих красных глаз (почему-то у всех колдунов они налиты кровью), и человек или скотина станет чахнуть.

Колдуну послабее необходим для этого заклятый порошок. Он бросает порошок по ветру и достаточно одной порошинки, которая бы попала на человека, чтобы с ним случилась сухотка.

Сухотка также может приключиться, если колдун вынет след, то есть возьмет несколько щепотей земли из того места, где ступила нога обреченного, и подвесит в печной трубе: как только земля начнет сохнуть, сухотка и обуяет человека.

Но Полоцкий не знал, как сделать так, чтобы на время колдун потерял силу, иначе ведь «го не возьмешь… Нужно было также выяснить, где тот живет.

Андрей спросил старика, и тот, махнув рукой, ответил:

- На болоте… там стоит его избушка, точь-в-точь как эта. Покосившаяся и с одним оконцем. У Вельзевула отнять силу на время можно. Я дам вам «сорокообеденный ладан»[155], который надо растереть в порошок, всыпать в вино или пиво и дать колдуну выпить. Тогда он начнет ходить по избе из одного угла в другой - станет искать дверь, но не найдет…

Не только Полоцкий, но и все дружинники с любопытством слушали старика.

- И нужно в это время дать колдуну снова напиться, но водой из лохани: он выпьет и потеряет силу… Я мог бы с вами поехать к нему, но меня он хорошо знает, и ничего у нас тогда не выйдет. Я расскажу, как найти то болото и его избушку. Вы притворитесь, что заблудились, а когда он впустит вас, сделайте то, о чем я вам сказал… Да ведь при вас ни вина, ни пива.

- Мы в походе, какое вино и пиво! - воскликнули сразу несколько дружинников. - Не полагается, отец…

- Дам вам и это.

Затем староста рассказал, как найти болото.

- Сейчас там лед, проедете. С Богом!..

Когда достигли указанного места, уже завечерело и подморозило. Вельзевул долго не впускал «заблудившихся», но, узнав, что у них есть вино и пиво, открыл дверь. Избушка была маленькая, слепоокая; прикажи Полоцкий подцепить её к лошадям, и они своротили бы её с места.

Если молодые, у которых проходит свадьба, не пригласят на неё колдуна и не поднесут ему чарку, жди беды. Тогда он заявляется без приглашения, и уж ничем его не задобришь. А на молодых напускает всякую порчу - в первую брачную ночь они могут отвернуться друг от друга. А то у жениха или невесты вдруг возникнут какие-то немощи, которые отразятся на их совместной жизни…

Внешность Вельзевула была необычной: высокий, жилистый, с большим вытянутым лошадиным черепом, нос большой и крючком, как у хищной птицы. Во рту - клык, нижняя губа оттопырена, глаза почти закрывают черные мохнатые брови; иногда из-под них прорезался, как острая игла, колючий взгляд.

Выпив вина с разведенным порошком «сорокообе-денного ладана», колдун как и говорил староста, быстро заходил из угла в угол, пытаясь найти дверь. Но словно кто-то не давал ему выйти из избы. Все увидели, как лицо его посинело, глаза начали наливаться кровью.

- Душно! - прохрипел колдун. - Принесите кости. За избой, под осиновым деревом… Они помогут.

Всем стало страшно. Кто-то из дружинников было бросился исполнять просьбу колдуна, но князь Полоцкий остановил его.

- . Душно… Дайте воды.

Ему зачерпнули из лохани поганой воды; колдун успокоился, взор его погас, лицо побледнело, он как-то сразу обмяк и стал ко всему безразличен.

- Вяжите его, - велел Андрей. - Уже светает… Трогаемся в путь. Князь Владимир ждет нас.

При имени князя Серпуховского колдун встрепенулся, взор его принял на миг осмысленное выражение, но тут же снова сделался отрешенным…

Вначале, при виде ослабевшего старика, в душу Владимира проникло смятение. Но, вспомнив наказ отшельника Варлаама, он принял твердое решение.

Серпуховской один вместе с колдуном, у которого были связаны руки, поднялся на берег реки и сказал слова отшельника:

- Я сейчас отсеку тебе голову, но убиваю не тебя самого, а то зло, которое ты носишь в себе…

- А теперь мы будем истреблять другое зло для Руси - литовцев, - сказал, возвратившись, князь и с силой задвинул меч в ножны.

Он обратился к Полоцкому:

- Прошел снег, и я видел припорошенные конские следы, много следов, как будто скакали всадники нескольких полков. Уж не Боброк ли прошел?.. Если он, то обогнал нас. Молодец…

- Подойдем к Трубчевску - узнаем, - ответил Андрей.

Метель, и очень сильная, застала на.подходе к городку. Если бы не крутые берега Десны, плохо пришлось бы. Метель завывала дурными голосами, словно черти и ведьмы справляли по Вельзевулу поминальную тризну…

Как только метель кончилась, Владимир Андреевич приказал полкам выбираться наверх, чтобы лесом незаметно подойти к Трубчевску. Сразу снарядили сторожевых, кои из разведки вернулись с гонцом от Боброка.

- Васька Тупик, ты ли это?! - обрадовался появлению гонца Серпуховской.

- Я, княже… Служил, как ты знаешь, на стороже, теперь в дружине князя Боброка.

- С чем пожаловал? Рассказывай…

- Стародуб взяли, но упустили большой отряд литовцев. Они идут сюда. Я их тихо обошел. Дмитрий Михайлович велел еще передать, что сажает в Стародубе наместника и после отдыха тронется в Москву. И еще он велел передать, может, вам помощь нужна? Он пришлет.

- Ты, Васька, для разведчика больно разговорчивый… Сами управимся. Иди, отдыхай. Ты мне скоро понадобишься.

- Рад вам служить, Владимир Андреевич. Как и князю Боброку.

- Запомни, ты не князьям служишь, а Руси нашей…

- Что предпримем, Андрей Ольгердович? - в серьезной ситуации Владимир обращался к шурину по имени и отчеству.

- Этот отряд надо истребить, а потом брать Трубчевск.

- Верно мыслишь… Только сей отряд надо так истребить, чтоб потерь у нас не было. Сделаем мы следующее…

В ночь полк под водительством самого князя Серпуховского скрылся в лесу, а ратники, руководимые Полоцким, стали заниматься, казалось, не свойственным для воинов делом - рубили сухостой, ломали лапник и таскали все это к Десне. Утром на реке запылали костры. Лед в некоторых местах стал таять. Жители Трубчевска, собравшиеся в столь ранний час на крепостной стене, удивлялись:

- Да никак это русопяты. Дурни… Воды что ль им мало, лед топят…

- Эй, чего пришли? - кричали вниз. - Костры палить?..

Русские огрызались:

- Погодь, литва… Скоро все будет вам ясно. «Литве» стало все ясно тогда, когда полк князя Владимира погнал к реке закованных в броню литовских воинов, сидящих к тому же на лошадях, в железных нагрудниках и с окованными мордами. Литовцы пробивали своей тяжестью растопленный кострами лед и тонули…

Вот такой план родился у Серпуховского. Он умело зашел в тыл литовскому отряду, который направлялся в Трубчевск под защиту его крепостных стен.

Брянский князь Дмитрий Ольгердович, стоя возле одной из башен, видел, как палили костры русичи. Ему даже показалось, что распоряжался всем этим его родной брат Андрей… Он отвел эту нелепую мысль, но, войдя в отведенный ему дом (Дмитрий приехал сюда из Брянска с проверкой), стал размышлять: «А почему и нет?! Брат давно служит у князя московского, могли его и послать сюда с войском, чтобы не было помышления больше литовцам нападать на пограничье Руси… - Дмитрий почему-то подумал не «нашим воинам», а как русский - именно «литовцам». - Ведь доложили мне, что уже взят Стародуб».

Потом Дмитрий Ольгердович видел, как гибли в реке тяжелые литовские конники, но у него, недолюбливавшего Ягайлу, жалости в душе не было… Он знал: Литва всегда хапала все, что плохо лежало, захватывала чужие земли, не то что Русь, которая только и делала, что отбивала чужие набеги. Ягайло опять навострил свой хищный клюв на Москву, уже сносится с Мамаем…

«Да ведь и я отцом своим посажен на брянский стол, отнятый у смоленских князей, - размышлял Дмитрий. - И ничего удивительного в том, что русские перед походом на Москву Мамая хотят на брянском направлении отодвинуть литовский рубеж ».

«Ежели на самом деле там, на реке, был мой брат, то я бы хотел с ним поговорить…» - так закончил свои размышления брянский князь.

Если какое-то сомнение у Дмитрия было, то у Андрея оно отсутствовало - он сразу узнал брата, стоящего у башни. «Потолстел, - подумал тогда Андрей. - В роду у нас одни худощавые… Беззаботно, видно, живет…»

И сразу мысли появились: «Хорошо бы Дмитрий сдал городок без кровопролития… Надо переговорить с ним…»

Об этом Полоцкий сказал Серпуховскому, и тот согласился. Владимир Андреевич принадлежал к числу тех полководцев, которые дорожили кровью своих ратников. И если представлялась возможность сохранить жизнь как можно большему числу воинов, он всегда использовал её.

- Добро, Андрюша… Иди, мирись с братом. Бери двух из дружины, сам нарядись, чтоб сверкал весь, и на белом коне выезжай к воротам… А я храбрецов пошлю: они будут сидеть в засаде и стеречь вас… Если что, помогут тебе!

- Благодарю, брат, - растроганный Андрей Полоцкий впервые назвал братом князя Серпуховского.

Про себя же Владимир Андреевич подумал: «Ежели что случится, город дотла выжгу, а Дмитрия разорву лошадьми…»

Андрей в начищенных до блеска доспехах вместе с сопровождающими появился у ворот; за бугром, за кустами - везде прятались отборные воины из дружины князя. Сам Серпуховской не утерпел и присоединился к ним. Старшой дружины Савелий Акин-фич, родственник боярина Минина, погибшего когда-то под Можайском, укоризненно покачал головой.

- Мне так спокойнее, - сказал князь.

- А ежели что?..

- Вместе ломанем…

- Ты - как малое дитё, княже.

- Помолчи, Акинфич… Вон на стене Дмитрий появился. Сейчас говорить будут.

Ветер доносил лишь обрывки фраз из разговора двух родных братьев, двух Ольгердовичей.

По этим обрывкам поняли, что Дмитрий согласен на переговоры и ворота сейчас откроют. Но на всякий случай отряд в засаде приготовился к бою.

Андрея пропустили. Ждать пришлось недолго. Лязгнули цепи, поднимающие железную решетку ворот, и Андрей со спутниками, пригнувшись, чтобы не задеть шлемами нижние острые зубья, выехал обратно.

Полоцкий удивился, когда среди засадных увидел Серпуховского; удивился и обрадовался: «Значит, волнуется…»

- Дмитрий согласился сдать городок без боя… Князь Серпуховской вспомнил на второй день о Ваське Тупике, приказал найти.

Тот куда-то запропастился; все места, где он мог быть, облазили, нету… Вдруг кто-то сказал:

- Я, кажись, видел его в городке… Вон в тот домик зашел.

Домик нарядный, со слюдяными разноцветными оконцами, литовцы живут. Чего ему там делать?..

Постучали. На порог в нижней рубашке, кутаясь в широкий плат, вышла статная молодка. По-русски понимала плохо, но уразумела, кого спрашивают. Показала рукой - проходите.

Прошли. Увидели: теляшом[156] спит Василий на высокой кровати. Да и улыбается во сне. Знать, хорошо ночью пригрела молодка…

- Васька, к князю Владимиру Андреевичу!

Тот мигом поднялся, оделся и, поспешно чмокнув молодку, выбежал из избы.

- Где был? - строго спросил Серпуховской.

- Княже, как замирились, я заночевал у одной вдовушки… Литвянки…

- Не насильничал?

- Упаси Бог, княже!..

- Ох уж эти вдовушки. Много их и у нас на Руси. Убивают мужей.

- Да мы ж сами и побиваем…

- Разговорился… Вдовушка-то хороша?

От воспоминаний о бурной ночи у Васьки заблестели глаза:

- Хорошая… Жаркая…

Владимир вспомнил свою Елену Прекрасную, вздохнул…

- Бери коня, скачи во весь дух, как ты умеешь, к Москве. Передай великому князю, что Старо дуб взят боем, а Трубчевск замирением…

Летописи отметили: Дмитрий «не стал на бой, не поднял руки противу великого князя, но со многим сирением изыди из града, и со княгинею своею, и з детьми своими, и с бояры, и прииде на Москву к великому князю Дмитрею Ивановичю…»

Добровольному приходу бывалого военачальника, поставившего себя сразу в ряд врагов Ягайлы, был рад Дмитрий Иванович. Великий князь не поскупился - отдал в кормление Дмитрию старый и богатый Переяславль…


Часть вторая

Глава 1. В РЯЗАНИ ГРИБЫ С ГЛАЗАМИ


нязь Олег Иванович стоял на одном из холмов Старой Рязани и смотрел, как на реке, теснясь, ломаясь и налезая друг на друга, неслись льдины с остатками следов от полозьев саней и конского навоза.

Теплый весенний ветер шевелил на непокрытой, красивой, гордо сидящей голове уже начинающие седеть волосы рязанского князя - ему шел сорок третий годок, распахивал полы терлика - длинного кафтана с короткими рукавами. Совсем недавно князь надел его вместо смирной одежды, которую носил в дни великого траура. Сколько же дней таких выпало на его долю?.. Много. Сказал же вчера ключник Лукьян: «Олег Иванович, у вашего мирника скоро локти прохудятся. Новый бы, что ли, сшили…»

«Нет, Лукьяшка, я его с драными локтями донашивать буду… Еще потерпит. Не всегда ведь одни душевные болести… Вон как ломает солнце лед и как струятся пока еще мутные воды широкой Оки!»

Стремянный[157], державший в поводу каракового, с рыжими подпалинами в паху и на груди, рослого жеребца, кашлянул в кулак, стремясь вывести из задумчивости рязанского князя, но тот не услышал.

Зачаровывала необъятная речная ширь, на которой сейчас велась трудная очистительная работа. При виде этого полнилась душа надеждой и радостью, взметывалась ввысь, в уже начинающее голубеть весеннее небо!

После Мамаева осеннего нашествия в отместку за одноглазого Бегича перебирались до нового года из мещерских болот, куда снова пришлось хорониться, в родной Переяславль-Рязанский, ставший столицей рязанского княжества, когда было ясно, что Старую Рязань после Батыя не восстановить.

А теперь вот подобная участь постигла и новую столицу. Когда выбрались из болот и увидел князь свой поруганный Переяславль, лежащий в пепле, в черных чадных головешках, на глаза навернулись слезы. Но наутро, надев траур по убиенным своим людям-рязанцам, принялся, как всегда, хлопотать и действовать.

Княжеский двор с каменными теремами, построенными еще Олегом Святославовичем неподалеку от озера Быстрого, Мамай не тронул, видно, сам останавливался в нем.

«Чада мои, рязаны многострадальные. Доколь терпеть-то нам? Вон уж снова поговаривают: собирается проклятый сарайский змий на Москву, а минует ли нас?.. Опять пожжет все, пограбит… А жалко-то как! Торги развернулись на берегу Лыбеди, дома взрастать начали, и не какие-нибудь курные избы, а с трубами и слюдяными окнами. Выползли за границу, окаймленную реками Лыбедью и Трубежом, отчего и получила новая слобода прозвище - Выползово. А взять, к примеру, Верхний Посад. Сами посадские затеяли каменную церковь строить. Осталось крышу подвести да купола поставить. Ничего, поплачем, похлюпаем носами да и засучим рукава… Так повелось и до Батыева нашествия, когда на рязанское княжество погромом шли свои же, русские. За двадцать семь лет до Бату-хана владимиро-суздальский князь Всеволод посылал с полками своего меченошу Кузьму Ратишича. А Москва сколько лет зарилась на Коломну да Лопасню - в конце концов заграбастала! И тоже ничего - топоры в руки, и начинали другие возводить форпосты. А теперь вот в двадцати километрах от Переяславля «врата» в мещерские леса и болота каменные.класть будем, монастырскую крепость Солотчу на берегу Старицы. На Москве говорят: «Куды им, косопузым, до каменных стен, хоть деревянными бы пока оградились…»

В середине зимы пришли двое с московской земли с топорами, сказывают: «Пришли пособить. Конечно, не за Божье спасибо». Понятное дело. Я их спрашиваю: «А пошто с топорами?» - «Как так?! - растерялись. - Тын али что городить будем. Дома рубить из сосны…» - «А если из камня, - подзадориваю, - да так, чтоб на века?.. Сможете по камню-то работать?» - «Отчего же, - можно и по камню… Мы люди бывалые». А вижу, не ожидали от меня такого вопроса. Нарочно к каменной кладке приставил… Пусть потом говорят: «Олег Иванович не лыком шит, веревкой корзно подпоясывать не будет…» Пока казна дно не показала, от отца, дедов и прадедов завещана. У нас ведь тоже свои Калиты имелись… В надежном месте припрятана и по пустякам не тратится…»

Дядька так близко подвел жеребца, что пришпиленный к седлу алый княжеский плащ, встрепенувшись под ветром, концом задел по лицу Олега Ивановича. Тот отвел взгляд от спешащих к Итилю льдин.

- Что, дядька Монасея, скажешь?

- Не простудились бы, княже, ветер-то тепл, да щекотлив.

- Ничего.

Князь повернулся, пошел широким скорым шагом к людям, сидевшим на развалинах бывшего Успенского собора, разрушенного тяжелыми осадными орудиями Батыя, и молотками стучавшим по длинным зубилам. Мастера откалывали от стен большие куски и переносили их на носилках к самому берегу Оки: зимой возили на санях к Старице, теперь, когда сойдет с Оки лед, будут грузить на лодки.

- Что, Игнатий, кирпичи-то эти, пожалуй, покрепче московского белого камня? А?

- Покрепче, княже, - искренне сказал мастер, чернявый, широкоплечий дружинник князя Серпуховского. - Да вот посмотри, Олег Иванович, что Карп с Василием Жилой откололи, - он подал рязанскому князю искусно выпиленный из белой глины карниз. - Тут про какого-то Якова написано.

Олег Иванович взял карниз и прочитал: «Яков творил».

- А ты разве грамоте разумеешь? - спросил у Игнатия.

- Немного. В малолетстве церковному старосте прислуживал, он меня и обучил, - нашелся Стырь. - А кто этот Яков, княже?

Олег Иванович взглянул в лицо Игнатия, и ему вдруг показалось, что это лицо он видел ранее, еще до встречи здесь зимой. И плечи, и рост… Хоть прямо к себе в дружину бери, и не молоток с зубилом в руки, а сулицу с мечом…

«Как-нибудь вспомню, где его ранее видел», - подумал князь и начал рассказывать:

- Согласился бы я, браты мои, во времена своего великого предка Олега Святославича, который Рязань зачал, едучи ратью в Хазарию, простым мастеровым служить, чтоб хоть краем глаза взглянуть на красавицу-столицу княжества нашего. Подивился бы тогда легким купеческим стругам под белыми парусами, что плыли сюда из Византии, Хорезма, Багдада. Какие торги шли на правом берегу Оки! Разве сравнишь их с нынешними в Переяславле, где купишь лишь глиняные горшки да ножи или топоры. А если бы на стругах купеческих сам оказался, то, подплывая к Рязани, увидел бы детинец на высоком холме, в стенах которого могли разместиться с полдюжины таких городов, как нынешняя Москва. И слепило бы глаза позолотой сияние куполов Успенского, Спасского и Борисо-Глебского соборов. Кровли их медные, а по сводам свинцовые; снаружи затерты тонким слоем известки желтовато-розового цвета, на которой были расписаны белой краской швы. Два собора, Успенский и Борисо-Глебский, украшенные к тому же колоннами и дверьми железными с золотой наводкой по черному лаку, были построены зодчим Яковом.

Глядя на восторженное лицо Олега Ивановича, Игнатий подумал: «Да, такого человека нельзя не уважать за преданность своей земле… И прав Дмитрий Иванович, когда однажды сказал брату Владимиру Андреевичу: «Олег Иванович не Михаил Тверской, который спит и видит себя великим князем московским, призывая на меня то Орду, то литовцев. Рязанец никогда не домогался чужого, но и своего никому и ни за что не хотел уступать: мое, а не наше. Вот как он думает. И этим опасен, ибо, чтобы это свое было всегда при нем, чёрту душу продаст… Смотри, как любят его рязанцы, они за него хоть в огонь, хоть в воду». И вправду: вон стремянной - старик, а сколько в глазах любви и преданности…»

Олег Иванович обошел кирпичные бруски, а сегодня их было насечено и напилено достаточно, приказал угостить мастеровых вином, накинул на себя плащ, сел на каракового и, сделав жест рукой, чтобы за ним никто не следовал, пришпорил коня. Рослый жеребец припустил так, что ветром чуть не сорвало с плеч князя алый плащ.

Разговор с мастеровыми о былом величии Рязани взволновал князя. Из-под копыт с чавканьем летели комья. Олег Иванович остановил коня лишь тогда, когда кончилась грязь и с высокого бугра правого берега Оки стала видна накатанная санями, взопревшая дорога, уходящая в сосновый бор к Старице.

Князь подставил лицо под ветерок и полной грудью вдохнул весенний воздух. Олегу Ивановичу отчетливо представился лес, пахнущая ягодой поляна, склоненные над ней дубовые листья с крупными прожилками, теплые целебные воды реки Старицы, после которых приятно зудели старые раны на теле. Было хорошо лежать на песке, положив на колени жены Ефросиньи голову, смотреть вверх и думать о том, как глубоко небо!

Когда же это было? Два года назад. А прошла, кажется, вечность.

Два года назад, весь в ранах, оторвавшись от погони, Олег Иванович с дружиной скрылся, как не раз бывало, в мещерских непроходимых болотах - мшарах, где его ожидал весь великокняжеский двор. Лечила его знахарка по прозвищу Бубья. Раны заживали плохо. Вот и посоветовала Бубья княгине Ефросинье свозить мужа на высокую гору, да на такую, чтоб стояла на слиянии двух рек. А за спиной должен быть сосновый бор, без кустарников, насквозь проглядываемый… И сказала еще Бубья: «Если ты, мать-княгиня, была непорочна в замужестве, рано поутру взойди на эту гору, поклонись солнцу трижды и, как только лучи сосновый бор проткнут насквозь, сними с себя золототканый сарафан да походи в одной рубашке по высокой траве. Как промокнет рубашка росой, выжми её на раны мужа своего…»

Позвала Ефросинья верного дядьку Монасея и велела найти такую гору. Забрав с собой служилых людей, отправился дядька на поиски. Через неделю приехал и сказал:

- Мать-княгиня Евросинья, нашел эту гору. Стоит она в слиянии двух рек: Солотчи и Оки.

Ранним утром, когда еще птицы не проснулись, а травы набухли тяжелой росой, привезла Ефросинья Олега Ивановича и сделала все так, как велела знахарка.

Потом положила голову мужа к себе на колени. Тут Олег Иванович очнулся и улыбнулся жене. А она гладила его поседевшие волосы, и слезы стояли у нее на глазах. Кого жалела?! Рязанцев многострадальных?.. Иль многострадального мужа-князя?.. И верила ли в его исцеление?..

Но точно - поправился Олег Иванович. И на том месте, где исцелился от ран, задумал поставить каменный монастырь. Не в чудо поверил князь, а увидел, какое военное значение может иметь здесь монастырь с крепкими высокими стенами, являясь одновременно и крепостью, и воротами в мещерские непроходимые леса да непролазные топи…

Олег Иванович очнулся от дум, услышав конский топот. Во всаднике с широко развевающимся темно-синим плащом он узнал своего воеводу Епифана Кореева. Тот на полном скаку соскочил с лошади возле князя.

- Олег Иванович, ордынские послы приехали!

- Будь они неладны, ироды, - невольно вырвалось у князя.

Где-то там, в глубине души, теплилась надежда, что пошлет в Рязань своих людей великий московский князь. Пусть и находятся они в разладе, но должен же Дмитрий Иванович смирить в такой ответственный для Руси час свою гордыню. Да и вина его перед рязанским князем очевидна: обещал же отдать назад Коломну, исконную крепость рязанскую, заложенную еще дедом Олега Ивановича, да обещание это так и осталось пустым звуком…

Девять лет назад[158], проезжая в Орду рязанскими землями, Дмитрий Иванович остановился на Олеговом дворе. Впервые так близко увидел рязанец московского князя, впервые вел с ним обстоятельную беседу. Подивился уму Дмитрия Ивановича, речам его. И обратил внимание Олег Иванович на его пальцы, которые крепко сжимались в кулак при каждом слове о русских распрях.

«Вот таким кулаком собраться бы да и ахнуть по черной силе!» - сказал в конце беседы Дмитрий Иванович. Сейчас вспомнил эти слова рязанский князь:

«Где же ты, Дмитрий Иванович! Вот Мамай быстрее тебя оборачивается… Послов прислал… Знает о нашей размолвке, вот и будет склонять меня на свою сторону в борьбе с Москвою… А не соглашусь - снова побьет, покрушит, пожжет, все обратит в пепел и дым!»

Почему-то вспомнилось лицо мастерового, его фигура с широкими плечами. «Постой… Постой… Да это же человек из дружины Серпуховского. Владимир тоже останавливался на Олеговом дворе, сопровождая своего брата. Точно, этот дружинник прислуживал затем за трапезой. Как же я раньше-то не вспомнил?! Ах Дмитрий Иванович, вон каких людей-то ты ко мне подослал… Ай да князюшка… Не доверяешь, сосед…»

Зло взяло рязанского князя: хотел было приказать Епифану Корееву бросить мастеровых-лазутчиков московских в темницу. Да раздумал, пусть пока все останется как есть: эти двое ему еще пригодятся…

Олег Иванович, вернувшись домой, привел себя в порядок и вышел к послам, принаряженный: кожух из оксамита, зеленые сафьяновые сапоги, расшитые золотом.

- Мурза Исмаил, - назвался на русском языке ордынец, стоявший впереди других.

Свою речь он начал с завета Чингисхана: «Конь - это наша поступь во времени…»

«Непременно надо мурзе подарить белогривого аргамака», - Олег Иванович усмехнулся уголками губ.

После переговоров Олег Иванович повел послов в трапезную.

«И покрыли тот великий дубовый стол скатертьми бранными, и ставили на ту скатерть браную мису великую из чистого серебра, озолочену; а в той-де мисе озолоченой в наливе по украй кашица со свежею рыбою стерляжиной от Оки-реки; а та-де рыба стерляжина великая самим боярством ловлена», - это уже слова летописца.

Последние размочаленные льдины унесли в Итиль мутные струи Оки, небо над Старой Рязанью стало выше и яснее, веер мягко ластился к рукам мастеровых.

По приказу дядьки Монасея к берегу пригнали лодки, грузили на них каменные кубы. Игнатий и Карп после первого рейса не вернулись в Старую Рязань, а начали копать возле золотистого соснового бора землянки для жилья. В их обязанность входило, когда к берегу Солотчи причаливали лодки с камнем, помогать поднимать груз на крутой откос.

Вместе с ними работал рябой тщедушный мужичонка по прозвищу Шкворень. Родом он был из села Кочемары, расположенного на реке Пре, в двух десятках верст отсюда. Детьми Шкворень не обзавелся, видимо, по причине своего нездоровья, хотя в этом винил свою жену. Игнатий и Карп видели её, когда та приезжала из Кочемар проведать мужа: статная, красивая женщина с высокой грудью и толстой русой косой. Голубые глаза озорно глядели из-под надвинутого шалашиком на лоб светлого платка. Тщедушный Шкворень рядом с красавицей женой казался каким-то потерянным. Он и сам чувствовал это. Когда познакомиться с его женой, Аленой, пришли Игнатий и Карп, Шкворень тут же стал толкать её в бок, ворча, чтобы она спрятала свои бесстыжие глаза. Алена лишь улыбалась, глаза её сделались совсем синими, когда она поздоровалась за руку сначала с Игнатием, а потом с Олексиным, задержав на нем свой взгляд.

Где мог такую красавицу видеть Карп?! В глухомани на стороже Попова разве что ведьму на помеле встретишь в рождественскую ночь!.. Да, бывая в скопинском городище, широкоскулую мордву или мурому…

Пока кормила Алена своего Шкворня, доставая из берестяного туеска нехитрую снедь, Карп не отрывая глаз все смотрел на неё, и сердце его, не знавшее любви, млело…

Когда Шкворень ушел провожать жену, Стырь повернулся к Олексину:

- Вот это баба! Разве этот мужичонка для её стати и красоты годится… Нет, брат, ей такого молодца, как ты, надобно. Ей-богу!

- Не кощунствуй. Она Шкворню законная жена, венчанная. Да разве он всегда таким был, незавидным? Помнишь, рассказывал, как надорвался на боярской доле, застудил нутро, вот и начал чахнуть…

- Да, помню. У всех у нас одна доля, Карп. Не знаешь, где счастье выпадет, а где нужда или смертушка. Пока нас с тобой Бог миловал… А смекаешь, Карп, Кочемары-то на Пре, а Пра, как известно, в Мещере. Вот мы и попытаем как-нибудь Шкворня насчет того, как на эту Пру попасть, чтобы узнать, где это Олег Иванович обретается во время ордынских набегов.

- А зачем это тебе? Или князь Владимир Андреевич просил узнать?

- Просил, - задумчиво произнес Игнатий. Он как-то по-иному взглянул на пышущее здоровьем лицо Карпа Олексина и неопределенно улыбнулся: новый план рождался в голове Стыря…

На следующий день Алена снова появилась на берегу Солотчи и свежей рыбы принесла уже не только мужу, но и его товарищам.

- А как это тебе, Аленушка, удается столько рыбы свежей добыть? - улыбаясь, спросил Игнатий. - Чай, не лето на дворе, еще снег лежит, и вода в реке, поди, ледяная.

- Зачем в реке? В реке мы не ловим. Вон вам мой муж расскажет, как мы свежую рыбу зимой добываем. До его застуды в нашем селе не было лучше рыбака, чем он… А теперь по этому делу мастер брат мой, Гаврила.

Алена говорила, слегка проглатывая окончания слов, посматривая с гордостью на мужа. Шкворень при её похвале вытянул тонкую шею и поводил туда-сюда головой, как птица.

- Расскажи людям, - попросила мужа Алена, - как зимой стобновским способом рыбу-то добывают…

- Чо рассказывать-то, - встрепенулся польщенный вниманием Шкворень. - За нашим селом озеро есть, зовется Святым. Хозяином на нем боярин Никита Задорнов, мужик дуроломистый, служит старостой у нашего мещерского князя.

Чтобы Никите рыбку добыть, с весны мы выходим с лопатами да и рвем пупы, прорывая к Святому озеру множество каналов длиной от четырех верст и до двухсот саженей. А потом пускаем с круч в эти каналы ключевую воду, которая в самые лютые морозы не замерзает. А как озеро льдом покроется, тут-то рыба и идет в каналы, где ей дышать вольготней. Да не просто идет - кишмя кишит. Мы её и ловим неретами, снастями, а то и просто ручными черпаками. Это и есть способ стобновский, а зовется он по имени нашего крестьянина Стобнова, который его придумал. Только самого его давно уже нет в живых: ордынцы зарубили…

А корысть - Никите Задорнову. Стерляжинку из озера Святого круглый год он поставляет на княжий двор… А для наших нужд озеро Шагара выделено, в нем стерляжинку не поймаешь, судаки да сомы, тиной пропахшие…

- Значит, вашего Никиту хорошо знает князь Олег Иванович? - спросил Игнатий.

- Знамо дело.

- А не у него ли во время набегов обретается князь со своим семейством да дружиной?

- Нам про то знать не положено! - Алена оборвала разговор, как отрезала. Быстро собрала посуду в туесок и засобиралась домой.

Стырь понял, что допустил промах.

Алена не появилась и на третий день. Игнатий заметил, как неразговорчив стал Карп, с какой охотой ходил он рубить деревья на бугор, с которого хорошо была видна пойма реки Пры, и все вглядывался: не покажется ли лодка.

Поведение Олексина не прошло незамеченным и для Шкворня. Вечером, когда вскипятили воды и сели вечерять, он вдруг поднял больные глаза на Олексина и сказал:

- Карп, большой грех будет на тебе, если уведешь у меня Алену. Все, что осталось у меня, это она. Повремени. Жилец я на этом свете недолгий. Умру, тогда и любитесь…

Солнце садилось за сосновый бор, и, как только оно скрылось, по небу разлился закат, будто красная лисица разлеглась над лесом, уперев лапы в верхушки сосен и подняв кверху морду, нюхая настоянный на смоле и весеннем разнотравье воздух. Игнатий смотрел за реку Солотчу, на освобожденные от снега поля, и думал о Яузской слободе под Москвой, где живет на берегу реки его мать-старушка.

«Милая матушка, так уж сложилась моясудьба, что рано умер отец, а тебя видеть приходится нечасто, потому как не волен я в себе, служа верой и правдой великому московскому князю и Руси нашей… Надо погибнуть - погибну. А ты поплачешь… А кто оплачет Олексина? Говорил, что один он, как перст… А от Алены теперь не отстанет. Смолчал, на слова Шкворня ничего не ответил, не стал оправдываться и заверять.

Я-то думал, завлечет его в свои Кочемары шаловливая бабенка-красавица, пока муж-невезун землянки копает… И думал сказать Олексину, чтоб все там на Мещере высмотрел, где свои богатства от людских глаз князь Олег Иванович прячет… Но не получилась затея, уж больно дружок всерьез Аленушку принял. Придется теперь самому во владения Никиты Задорнова проникнуть… Тайно последить за Аленой и дорогу узнать в дикие мшары…»

Утром Стырь отыскал лодку и припрятал её в камышовых зарослях. Шкворень в обед по приказу Дядьки Монасея уехал в Старую Рязань.

А к вечеру нарядная и веселая снова появилась в их лагере Алена. Игнатий, широко улыбаясь и косясь на смущенного Карпа, сообщил ей, что Шкворень по распоряжению воеводы на старорязанских валах рубит камень и будет разве что завтра. Алена угостила мужиков рыбой, Карп напросился проводить её до реки. Игнатий, прячась, пошел следом.

Над рекой лежал туман. Он густел в приречных ивах, низко стлался по воде, лип к лицу и рукам. Игнатий подумал, что сейчас сам Бог на его стороне: в таком тумане он сможет скрытно плыть на лодке за Аленой, и она приведет его в Кочемары. А рано поутру Игнатий возвратится.

Тут Стырь услышал басовитый голос Карпа:

- Помни, Алена, что сказал я тебе… А пока пусть будет так, как есть. Знаю, что ты еще полюбишь меня. И знаю, мы будем с тобой вместе.

- Ишь, какой вещун сыскался - все наперед знает, - засмеялась Алена.

Лодка прошуршала по песку, смешанному со снегом. Весла всплеснули воду.

- До свидания, Карп.

- До свидания! А вещун - мое сердце… - ответил Олексин.

Игнатий, как только затихли шаги Карпа, вывел свою лодку из камышовых зарослей и, держась берегом, пустил её вслед.

Все дальше и дальше вглубь озерного края двигались лодки. Стали встречаться глухие маленькие протоки и огромные плесы, низкие болотистые берега и крутые обрывы с частоколом темных сосен.

Выплыл месяц, осветив серебряным светом неоглядные заросли тростника и осоки.

Лодку Стыря сильно толкнуло, и пока он соображал, что к чему, лодка встала совсем. Игнатий увидел, как в нескольких десятках саженей от него, словно Богородица или колдунья, шла прямо по воде, разбивая голыми ногами серебряный свет, Алена и тащила на цепи за собой лодку. «Да как же это она?!» - подумал Стырь и тут только понял, что и сам сел на мель. Начался край так называемых пешеходных озер. Чем обширнее озеро, тем оно мельче, и вода в нем темнее.

Упираясь в дно веслом, Стырь кое-как стронул с места лодку, протащил её таким образом несколько саженей. Вдруг весло чуть ли не до половины ушло в воду, а потом и совсем нырнуло, едва не выскользнув из рук. Игнатий заметил, что вода пошла светлее: это начиналось Белое озеро, или Провальное, как называли его исконные жители мшар.

Греб Игнатий изо всех сил, пересек глубокое Белое озеро, и лодка снова уперлась днищем в отмель. Это уже другое озеро началось - Ивановское, пешеходное.

Вскоре воду кто будто потеснил: собралась она в протоку, и чем дальше, тем уже была эта протока. Это началась река Пра, что на мордовском языке означает «верховье», «голова».

Берега Пры были низкие, обильно поросшие кустарниками и лопухами. Внезапно река «выстрелила» из себя множество рукавов, как кулак, мгновенно растопыривший пальцы, и стала выписывать такие замысловатые вензеля, что свою лодку Игнатий буквально проталкивал веслами через узкие проходы и изгибы. Измучился, но не терял из виду Аленину лодку. Вдруг - резкий поворот, лодка Стыря, как слепой котенок, ткнулась в берег, и, когда он огляделся, Алена уже исчезла. Как сквозь речное дно провалилась… Куда теперь грести?!

Стырь понял, что дальше для него дороги нет, и нужно ждать рассвета, чтобы двигаться обратно.

«Чертова баба! Ведьма, - в сердцах восклицал про себя Игнатий. - Ну Олег Иванович! Да в этих местах сам дьявол голову сломит, не то что Мамай!..»

На рассвете Стырь повернул лодку назад и вскоре очутился напротив своего лагеря.

Подошел к костру, где варилась уха из вчерашней рыбы, на вопрос Карпа: «Где пропадал?» - ничего не ответил.

К обеду пришли лодки с камнем. Появился и Шкворень. Сразу спросил Игнатия:

- Была?

- Была да сплыла! - огрызнулся Стырь.

- Не приставай к нему. Его сегодня с утра какой-то комар сильно укусил, - похлопал по спине Шкворня Карп. - Иди в землянку, там яиц Алена оставила.

После работы сели отдыхать.

- Что это с тобой? - спросил Стыря Карп.

Нехотя Стырь стал рассказывать о ночном происшествии. Но не заметил он, что за ближайшими кустами сидел Шкворень, оправлялся…

Услышав про Алену, он затаился. А потом со всех ног побежал к воеводе Корееву. «Вот, оказывается, что они за голуби… А туда же - жен отбивать!..»

Карпу воевода вручил грамоту и велел скакать в Москву к Дмитрию Ивановичу. В той грамоте рязанский князь писал, что приезжали-де из Орды послы и предлагали ему вступить в союз против Москвы. А когда поход будет - не сказывали.

«А чтоб прознать про это, да и про другие дела Мамаевы, - писал далее Олег Иванович, - посылаю я с дарами в Орду своего воеводу Епифана Кореева с людьми, а с ними еще вашего с князем Серпуховским дружинника Игнатия Стыря…»

«Вот так, милый соседушко, - рассуждал на досуге рязанский князь. - Знай, что не прост Олег Иванович. Да поразмысли теперь, почему я твоих лазутчиков не извел. Хотя Стыря за его прогулку в Мещеру наказать бы надобно. Кто знает, что он там успел высмотреть?! Ладно, в Орде всякое может случиться, но моей вины в том не будет».


Глава 2. В ЗОЛОТОЙ ОРДЕ


С высоты Мау-кургана, у подножия которого стояли две слепоокие каменные бабы с обвислыми грудями, шаман Каракеш бросил взгляд на родной его сердцу Сарай. В степном колышущемся мареве город был похож на огромный зыбучий муравейник, открытый со всех сторон: без стен, крепостных башен и рвов. Жители знали, что никто из смертных на него напасть не посмеет.

Тонкие ноздри шамана то сужались, то расширялись, вдыхая запах степи, настоянный на полынных травах, кислом овечьем молоке и разопревшем конском и верблюжьем навозе. Это был родной запах, не то что запах сумрачных сырых дубрав и медвежьих берлог.

Что изменилось в Сарае за то время, пока Каракеш ватажил в Булатовой шайке?

Так же тянулись волы, впряженные в арбы с кувшинами речной воды - город не имел колодцев и запасов питьевой воды, в этом тоже проявлялась самонадеянность ханов в его неприкосновенности.

Сарай на пересечении караванных дорог, идущих через Итиль к Монголии и Китаю, Индии и Персии, к заповедным оазисам Синей Орды, к Крыму и Средиземноморью, жил беспечно и шумно. За это время в знак особого почтения к Ватикану и литовцам почти рядом с дворцом Мамая вырос римско-католический костел. Да на окраине Сарая, где жили рабы, в основном русины, заблестела медными простенькими куполами еще одна христианская церковь.

Если бы вдруг в один миг разъехались из этого муравейника все купцы и гости, Сарай бы сразу ополовинился… Но сейчас это был необозримый город, раскинувшийся на Итиле, город юрт и кибиток, кошмы и войлока, окруженный огромными стадами овец и табунами коней, город многоязыкий - своеобразный Вавилон. Он был до того велик, что с Мау-кургана юрты казались Каракешу тюбетейками, снятыми с голов кумысников и оставленными на рыжих холмах и зеленых долинах.

Шаман увидел, как со стороны другого кургана, взбивая клубы желтой пыли и позвякивая колокольцами, показался караван. На первом животном сидел толстый кизильбаши - купец в чалме, с густой порыжевшей от пыли и пота бородой, с закрытыми глазами, точно спал, совсем не тревожась за свой товар, покачивающийся в тюках по бокам двугорбых верблюдов.

Да, этого торговца никто не тронет. Каракеш усмехнулся: можно в Сарае прирезать кого-нибудь из русских князей или даже своих царевичей - чингизидов, но не смей и пальцем тронуть волос на голове купца - вольно шествует он из города в город, от селения к селению, разнося молву о том, что Орда - рай для торговцев.

Шаман хотел пристроиться к каравану и войти с ним в город, но, оглядев десятерых оставшихся в живых ватажников и утомленную долгим путем Акку, раздумал. Он ночью проберется к знакомому меняле-персу, что живет недалеко от главного базара, спрячет девушку на время, купит для неё восточные одежды и с серебряными и золотыми дарами и соболями, что лежат в повозках, будет добиваться через битакчи - начальника канцелярии Мамая - встречи с «царем правосудным». Ему, Каракешу, только бы переступить порог юрты с верхом из белого войлока! А там он найдет, что сказать и показать «царю правосудному»!.. Только будет плохо, если менялы-перса уже нет в живых.

- Эй, кизильбаши! - обратился к купцу Каракеш. - Не знаешь, живет ли у главного базара меняла-перс?

- Музаффар? - открыл глаза толстый кизильбаши. - Полгода назад, когда я приезжал со своим караваном, жил. Он в прошлый раз на шерсть, щетину и деготь выменял у меня имбирь, перец, гвоздику и изюм.

…Ночью шаман с ватажниками и тремя повозками, минуя широкие, освещенные кострами улицы, кривыми и темными закоулками добрался до каменного, обнесенного глиняным дувалом дома менялы-перса Музаффара и постучал в дверь. Ему открыл сам хозяин. Поднес факел к лицу шамана, узнал и осклабился: знакомы были давно.

- Что хочешь, Каракеш?

- Приют и покой молодой царице, а воинам ночлег и ужин.

Шаман подвел перса к одной из повозок и отдернул покрывало: из баксонов - кожаных переметных сум - в глаза меняле ударил блеск золота и серебра, заструились соболиные шкуры.

- О-о-о, Каракеш, тебе, я вижу, привалила удача!

- Да, - гордо кивнул шаман.

Зухра - жена Музаффара - не старая еще женщина, с тяжелыми золотыми серьгами в ушах, с бархатными глазами, широкобедрая, полногрудая, выкупала Акку, еще не совсем пришедшую в себя после того, что с ней произошло, уложила на постель и, дивясь необыкновенной красоте и белизне её тела, чмокала языком, поглядывая в сторону разомлевшего от жары и вина Каракеша, и неопределенно качала головой. Этот жест можно было истолковать по-разному: но ясным оставалось одно - Мазаффара жалела Акку. Правда, она знала, что девушки такой красоты никогда не бывают ясырками - пленными рабынями, обычно они становятся хатунями - законными женами какого-нибудь влиятельного хана. Но Зухра и представить себе не могла, что бывший шаман задумал подарить Акку самому «царю правосудному». Жена менялы знала, бывая на базарах Сарая, что Мамай свою первую жену - младшую сестру Бердибека - уморил в темнице, а с женой хана Буляка, несравненной Гу-лям-ханум, натешившись вдоволь еще при жизни её мужа, поступил, как и следовало поступить, когда стала вдовой, - отдал её вторично замуж за своего племянника Тулук-бека.

Мамай скучал, и красавица.Акку пришлась бы ему как нельзя кстати. Но Каракешу следовало еще пробраться в юрту к повелителю, найти и задарить битакчи.

Об этом и шел сейчас разговор за ужином. Зухра покосилась на мужа: видно, хорошо раскошелился Каракеш, потому что Музаффар был весел и словоохотлив. Значит, будут и у неё новые золотые серьги…

- Сейчас битакчи у Мамая молодой Батыр, которому однажды повелитель подарил жизнь. А теперь «царь правосудный» любит его, как сына, - говорил Музаффар. - Как-то на охоте Батыр тоже спас «царя правосудного», высосав из его ноги, укушенной змеёй, яд. И тогда великий хан назначил его своим битакчи. Батыр умный осторожный и честный человек, его вряд ли можно купить… Такова и его жена Фатима…

- Музаффар, - засмеялся Каракеш, так что жесткие морщины его щек поползли к глазам. - Ты - купец и знаешь, что все на этом свете продается и покупается.

- Верно говоришь… Но лучше я сведу тебя с другим человеком, который есть черная сторона тени великого хана. Имя его Дарнаба… Он только что вернулся в Сарай. Мамай дорожит его темными делами наравне со светлыми деяниями битакчи Батыра. Так уж устроены сильные мира сего, Каракеш…


Дарнаба, подложив под себя пуховые подушки, покрытые зеленым атласом, отдыхал в юрте, разбитой специально для него в ста шагах от дворца Мамая. У входа в юрту стояли два стражника-алана с буйловоподобными шеями, голые по пояс, с руками, перетянутыми выше локтей медными кольцами. Вчерашний хмель еще бродил в голове, и мысли у Дарнабы мешались: он вглядывался в стражников и мысленно ругал «царя правосудного» за то, что не поставил возле юрты монголов-тургаудов, а еще назвал его «знатным итальянцем». Что ж, Дарнаба все сделал, как велели в Ватикане и как просил великий хан: привез в Кафу закованных в латы фрягов-арбалетчиков. Генуэзский консул разместил их пока в своем дворце с прокормом от Орды. Вначале Дарнаба похвалу получил от своего консула в Кафе и вот вчера от Мамая, поэтому и позволил себе выпить…

Посередине поляны, перед входом во дворец, где стояла окруженная волосяным канатом барсовая юрта из белого войлока, был врыт стол. На нем в золотых и серебряных чашах, украшенных драгоценными камнями, стояли напитки. Пил «знатный итальянец» и меды, и вина и до того набрался, что не помнил, как оказался в своей юрте. А проснувшись, увидел перед собой книгу с изречениями Потрясателя Вселенной, раскрытую на странице, где говорилось о пьянстве:

«Если уж нет средства от пьянства, то должно напиваться в месяц три раза. Если - один раз, то это лучше. Если совсем не пить, что может быть почтеннее? Однако где ж мы найдем такое? Но когда бы нашлось такое, то оно достойно всякого почтенья…»

«Ишь, кумысник, упрекнул…» - с неприязнью подумал Дарнаба о непьющем вина Мамае. Он закрыл глаза - и ему представились белые паруса «Святой Магдалины», светлый песок на берегах изумрудного Лигурийского моря и синего Генуэзского залива. Его чуть не стошнило, когда кто-то из ордынцев перед соседней юртой затопил печь, набив её сухим верблюжьим пометом - аргалом, чтобы сварить похлебку.

Пока Дарнаба отсутствовал, в ставке Мамая произошли перемены, бросившиеся в глаза «знатному итальянцу». В самом дворце появилось много мелких ханов - тысячников и десятитысячников, которые войск не имели, а передавали сплетни, изощрялись друг перед другом, чтобы находиться на расстоянии, при котором можно было дышать в самое ухо великого хана… Такой порядок завел еще внук Чингисхана Бату, чтобы знать обо всем, что делается вблизи и вдали от него.

Дарнаба, увидев этих придворных, невольно подумал: «Сколько же каждому из них надо иметь хитрости и подлости, чтобы завоевать благосклонность великого хана не на поле брани, а на мягких дворцовых коврах?!»

В тот момент Дарнаба как-то позабыл о себе… Ведь благосклонность сильных мира сего он тоже добывал не в кровавых сечах!..

Юрта, установленная для Мамая посреди великолепного дворца, была такой же, как и во времена Ба-ту-хана: барсовая, с белым верхом, с высокой пикой, увенчанной рогами буйвола, с пятиугольным знаменем и девятью конскими хвостами, огороженная волосяным канатом на пяти золотых столбах. Перед входом в неё горели огни на сложенных из камней жертвенниках. Между огнями должны были проходить все, являющиеся на поклон к великому хану. «Огнем, - говорили шаманы, - очищаются преступные помыслы и отгоняются приносящие несчастье и болезни злые «дэвы», вьющиеся вокруг злоумышленников» .

Мамай ввел еще один ритуал, которого не было даже у внука Потрясателя Вселенной: каждый, пройдя очищение огнем, должен был обернуться и поклониться до земли, воздев руки к небу, тени великого Чингисхана. «Царь правосудный» с некоторых пор стал старательно следовать его бессмертным заветам, вот почему и нашел Дарнаба в своей юрте изречение из «Ясы» о пьянстве.

Очистительный огонь родился якобы при отделении неба от земли. От луча солнца родился и сам По-трясатель Вселенной: по преданию, он зачат был от луча, упавшего на лоно его матери. Он появился между монголами по воле голубого и вечного неба, он - символ бессмертной души всего народа.

Поклонившись тени, прибывшие гости должны потом преклонить колени уже перед Мамаем, как если бы это был внук Чингисхана - Батый.

(Мамай, как отмечают летописцы, накануне похода на Москву, в году 1380-м, «хотяаше второй Батый быти и всю Русскую землю пленити». Для того и «нача испытовати от старых историй, како царь Батый пленил Русскую землю и всеми князи владел, якоже хотел».)

Сразу по приезде Дарнабе доверительно сообщил знакомый перс следующую новость: поп христианский в Сарае старичок Иван в одной своей проповеди сравнил «царя правосудного» с Бату-ханом. А вслед за Иваном это же повторил и католический проповедник. И мусульманский мулла не остался в стороне, значит, всем попам на то было дано указание.

«Кто же так ловко наводит Мамая на подобные мысли?.. - думал Дарнаба. - Ишь, даже о тени рожденного от солнечного луча вспомнил. А не ты ли, пользуясь моим ядом и моим кинжалом, травил и резал его потомков?! Кто-то, зная мои заслуги перед Мамаем, старается оттереть меня подальше от уха великого хана. Разве иначе напомнил мне бы Мамай так зло о вреде пьянства… Интересно, кто же это?.. Надо присмотреться. А урок пойдет мне впрок: отныне, как и прежде, самым любимым моим напитком должен быть кумыс…»

Узнав от Дарнабы, что поцеловать край его халата жаждет один бывший шаман, Мамай отрицательно мотнул головой, золотая серьга в правом ухе угрожающе звякнула…

Пришлось рассказать поподробнее. Услышав о девушке несравненной красоты, которая привезена ему в подарок, Мамай поморщился: мало ли юных красавиц в его садах рвут для него спелые яблоки?! Хотя новая, конечно, не помешает, что-то он заскучал…

- Шаман, - закончил рассказ Дарнаба, - привез тебе, великий хан, голову одного из тысячников, опозоривших себя в битве на Воже. Голова принадлежит Булату, который скрывался от гнева твоей милости как последний трус в русских лесах. Каракеш ^просит дозволения бросить эту презренную голову к твоим ногам, великий хан.

- Дозволяю, - буркнул Мамай.


А женщина Зухра, наряжая Акку в прелестные одежды, купленные Музаффаром на деньги Каракеша, думала иначе: что значат головы поверженных, когда миром правит красота?!

Так думала Зухра[159], протягивая девушке белые атласные шаровары с золотым поясом и золотой застежкой, в которую был врезан мелкий жемчуг. Зухра застегнула пояс на чистом, как лесной снег, девственном животе Акку, подняла глаза на девушку и увидела в васильковых глазах её слезы.

- Ну что ты, милая! Не ты первая, не ты последняя. Я ведь тоже не сразу женой Музаффара стала: с четырнадцати лет по гаремам. Да Создатель милостив - сейчас живем с мужем душа в душу. Он у меня умный… Купил, и живем.

Акку заплакала еще пуще. Вспомнились ей Священная Ель, край белого снега и вечнозеленые травы вокруг озер, вспомнились только с виду суровый дедушка Пам и милый дядюшка Стефан, который научил её истинной вере. А здесь хоть и хорошо с ней обращаются, но вот одевают в порты, как мужчину. Видела она, что в этом городе все: и мужчины, и женщины одеты одинаково. А ведь дядюшка Стефан читал ей из Писания: «Мужем не достоить в женских портех ходити, ни женам в мужних».

- Не плачь, моя джаночка[160]. Как нельзя вернуть пущенную стрелу, так и тебе свою свободу. Но ты еще будешь счастливой, - утешала девушку Зухра. - Ты сама скоро поймешь, что твое счастье и богатство - твоя красота: вот какие крепенькие твои груди, как самые лучшие плоды персика… Когда меня впервые взяли в гарем, у меня были такие же… А теперь я своими могу выкормить и верблюжонка, да не дал Всевышний нам с Музаффаром детей… Ты будешь жить в царских покоях. Не плачь.

Служанка из русских принесла из тончайшего шелка белую рубашку и шитый серебряной вязью по краям синий кафтан, запахнутый на груди алмазной застежкой в виде головы дикого буйвола, любимого животного Мамая…

В золотые волосы Акку вплели тонкие жемчужные нити, ножки обули в мягкие сафьяновые туфельки на высоком каблучке.

- Настя, да посмотри ты на нашу куколку, погладь и пощупай - не из китайского ли она фарфора? - обратилась Зухра к служанке. - Золото ты наше, - легонько приобняла она Акку, - ив какие же руки мы отдаем тебя, милое дитятко…

Вполне искренние слезы покатились из глаз женщины, не имевшей никогда детей.

- Замолчи, - прикрикнул на неё Каракеш, тоже принарядившийся по случаю приема у хана Мамая, получивший наставления от Дарнабы, как кланяться, как падать ниц, какой сапог лизать «царю правосудному» и куда бросать отрубленную голову бывшего тысячника.

Он оглядел с ног до головы Акку, словно скаковую лошадку, только в зубы не заглядывал, ибо при улыбке и так была видна их жемчужная чистота, и, от удовольствия кряхтя, обратился к Зухре:

- Если верно ты определила, что этот цветок нетронутый, дам в два раза больше, - Каракеш вложил в руку Зухре кожаный мешочек с золотыми дирхемами, - ну, а если его уже тронули заморозки, ты, женщина, пожалеешь, что появилась на свет.

- Будь спокоен, Каракеш, этот цветок не только не трогали, но даже и не дышали над ним… - Зухра захихикала, будто вовсе и не было минуту назад слез, и, подмигнув служанке, пошла прятать мешочек в потайное место, о котором не знал даже муж…

С базарной площади, где шамана ожидал меняла-перс, уже присмотревший для Акку богато убранную кибитку, выехали сразу, как только с крыши велико-ханского дворца пропели серебряные трубы. Это означало, что через час примерно у Мамая начнется прием. И хотя до дворца было рукой подать, следовало спешить, чтобы занять очередь.

По дороге Музаффар сообщил Каракешу, что придется сегодня подождать, потому что два дня назад из Рязани прибыли послы, и их Мамай примет первыми. Послы привезли много даров и грамоту, в которой их князь Олег Иванович присягает на союз с «царем правосудным» в борьбе против Москвы.

«Ну, меняла, ну, пройдоха! - подумал Каракеш. - И по всему видать, имеет верные сведения. Помнится, говорил мне мурза Карахан, что московский князь с рязанским находятся в розмирье и живут сейчас друг с другом, как тарпан[161] и гадюка».

А сведения эти были получены Музаффаром от Дарнабы, с которым купец на протяжении многих лет состоял в деловых отношениях.

Говоря о рязанских послах, Дарнаба кипел злобой от того, что они обратились не к нему, знающему тайны придворной сарайской жизни, а к битакчи Батыру. Тот - простак - только и взял в подарок какую-то золотую безделушку для своей жены, а выложил все, что касается устройства Мамаева двора. Неслыханная щедрость! Да за такие сведения Дарнабе приезжие гости отваливали порядочный куш. Еще бы: пожадничаешь, так лишишься головы - стоит только, к примеру, прикоснуться к волосяному канату на пяти столбах или наступить на порог дворцовой юрты, не говоря уже о том, чтобы не поклониться тени великого Чингисхана. А если вдруг Мамай велит выпить кобылье или верблюжье молоко, попробуй пролить на землю хоть каплю!.. Правда, нравы дворца, по сравнению с предшественниками «царя правосудного», стали вольнее, но в последнее время «узел» Мамай решил крепко затянуть.

Зная о честности битакчи, Музаффар был удивлен, когда увидел, как два тургауда выволокли из дворца окровавленного человека. Кто-то рядом шепнул: «Обычай нарушил». Человек зло сверкал одним глазом (другой совсем заплыл), не давался дюжим тургаудам, трещала одежда на плечах и спине, а когда его бросили на повозку, плюнул на дворцовую площадь. Гремя деревянными колесами по камням, повозка скрылась в направлении ханской темницы.

В толпе любопытных, окружающих в дни приема дворец, послышались голоса:

- Повезли секир-башка делать. А туда же - не дается, вон вся морда в крови. Посмотри, чем он плюнул, не зубом ли?..

- А кто такой?

- Из рязан посольских.

- Сколько учили - не выучили, ишь как оком сверлил!

- И-и-ро-ды! - на звенящей ноте, с отчаянием и болью по-русски крикнула какая-то женщина, и крик её оборвался сразу.

Через некоторое время из дворца важно выступили рязанские послы; наряженные, во главе с дородным, в богатом кафтане Епифаном Кореевым, улыбающимся, довольным переговорами.

- Ну, пора, Каракеш. Да делай все так, как говорил Дарнаба. А то не один зуб, а все выплюнешь.

Каракеш зло глянул на купца и дал знак рукой своей свите остановиться.

…Мертвая голова Булата привела Мамая в бешенство, и если бы не заступничество битакчи, лежать бы Каракешу со сломанными шейными позвонками… Почему сам свершил над тысячником суд?! Почему не привез его, связанного по рукам и ногам?..

И тут из-за колонны вышла Акку. Да, шаман Каракеш, этой красавице ты должен молиться перед жерственником бога Хорса с утра до вечера. Поистине: какое великое чудо вывез ты, Каракеш, из Пермской земли. Что там - Золотая Баба… Прикажи Мамай, так из его золота на монетном дворе отлили бы десять таких баб.

Дрогнуло сердце Мамая… Заныло сладко в груди. И как это делал Батый, он взял в руки двухструнную домбру-хур и, закрыв глаза, покачиваясь на троне, запел о любви…

Старый, а нашел слова - совсем неплохие слова о любви вырвались из его осипшего горла!

Отложил домбру, открыл глаза, обвел собравшихся в дворцовой юрте взглядом и сказал, обращаясь к бывшему шаману:

- Каракеш, я знал твоего отца, служителя неба и искусного табиба[162]. Я узнал, что ты тоже служишь небу, но второе дело - исцелять людей - тебе не дано. Зато ты умеешь убивать, - Мамай презрительно кивнул на голову своего бывшего тысячника. - Ты угодил мне, - он перевел взгляд на Акку, - и теперь выбирай: бубен или меч. Я могу назначить тебя главным шаманом Орды, а могу дать в подчинение, как когда-то дал ему, - снова кивок в сторону головы Булата, - тысячу своих воинов…

Каракеш посмотрел на Мамая, а потом через откинутый полог юрты сквозь сетчатое окошко дворца на римско-католический костел и рядом строящийся магометанский минарет: «Вскоре шаманству придет конец… И хан Узбек, ставший магометанином, положил начало этого конца».

- Я выбираю меч, - сказал Каракеш. - И с тысячью славных воинов постараюсь исправить ошибку этого неудачника, великий каан! - Каракеш носком сапога слегка дотронулся до головы.

Мамай криво усмехнулся: хвастовство покоробило, но польстило выспреннее обращение «великий каан», воскрешающее времена Батыева царствования.

Не зря было много заплачено Дарнабе, который научил Каракеша всему.

- Да будет так! - кивнул Мамай.


Не доверяя служанкам своих хатуней, которые могли отравить Акку, Мамай обратился к битакчи Батыру, чтобы тот прислал во дворец свою жену с невольницами. Зная нравы ханского дворца, Батыр настоял, чтобы Акку перевели в отдельные покои - тем самым он и свою жену уберегал от всех соблазнов…

- Фатима-хатунь, - обратился к жене битакчи Мамай и подал наполненный фряжским вином золотой кубок, отделанный жемчугом, - я вручаю тебе прелестный цветок, который должен расцвести в моем саду и затмить своей красотой все прочие. Помоги мне в этом… Теперь пригуби вина, а кубок оставь себе. Это знак моей милости, Фатима-хатунь. Я думаю, что ты будешь служить верой и правдой, как твой муж Батыр.

- Да, мой повелитель, - тихо произнесла Фатима, пряча в широкие шаровары подарок, краснея от волнения и благодарности за столь высокое доверие, оказанное ей, бывшей черной, рабочей жене десятника, почти невольнице, и вот волей судьбы вознесенной на такую высоту. - Я при ней не только будут твоими глазами и ушами, но и сердцем.

Мамай улыбнулся. Что ж, сердцем - можно… В те предмайские дни, которые проводил Мамай в покоях Акку, жизнь в Сарае, казалось, замирала. По велению битакчи наиболее шумные базары днем разгонялись, так как в это время «царь правосудный» отсыпался, а по ночам сторожа не смели более перекликаться между собой и бить в колотушки: дабы не мешать одетому в пышные одежды Мамаю в кругу Акку, Фатимы и многочисленных рабынь и мальчиков-невольников играть на двухструнном хуру и сочинять стихи.

На второй план отошла и политика. Уже не один день, а целую неделю ожидали у кованных медью ворот ханского дворца приема послы. Узнав о красавице Акку, тут же окрестили её Звездой Севера, Мамая же стали поругивать:

- Вот бабник, нашел время для утех.

- Околдовала она его. Как только увидел её «царь правосудный», так взял домбру и запел о любви. И хорошо запел!

- Седина в бороду, бес в ребро.

Вскоре среди державных посыльных появились люди, которые стали прислушиваться к разговорам, и языки пришлось прикусить.

Но неправы были те, кто думал, что о государственных делах Мамай напрочь забыл, убаюканный своими любовными стихами и усыпленный лучистыми взорами юной девушки. Рано поутру на исходе месяца сафара он вызвал битакчи Батыра и сказал ему такие слова:

- Батыр, твоя жена Фатима стала родной сестрой моей несравненной Акку. Но это дело женское… Ты же мужчина, и посылаю тебя за войском. Отправляйся в Кавказские горы с отрядом воинов и напомни князьям: аланским, кабардинским, грузинским - моим улусникам - об их воинской повинности Орде: один боец с девяти дворов… Дзе! - Мамай энергично взмахнул рукой и рубанул ею, словно саблей. - Скоро я введу помимо дани и у русских такую повинность. Даже великий Батый не помышлял об этом: боялся всенародного русского гнева. Всенародного, сын мой… - «великий каан» поднял кверху указательный палец, с которого он снял драгоценные камни, коими унизывал себя перед тем, как идти в покои Звезды Севера. - Но, сев на московский трон, я все-таки заставлю сражаться русских в своем войске за интересы Золотой Орды. Моя мечта станет явью! Мне нужно много войска. Иди!

- Иду! - Батыр поцеловал след от зеленого замшевого сапога Мамая.


Среди мальчиков-невольников во дворце выделялся русский по имени Андрейка. Было ему лет тринадцать-четырнадцать, русоволосый, с большими серыми задумчивыми глазами.

…Когда Фатима по обыкновению села возле водомета рядом с Акку, приготовившись слушать очередную песню Мамая, мальчик взял кисть и на широкой доске стал рисовать. Мамай в этот раз пел о красных степных маках, к которым приходят белые кони. Кони вдыхают аромат цветов, пьянеют от запаха, бьют копытами о землю и мчатся навстречу восходящему солнцу. Озаренные лучами, кони становятся такими же красными, как и степные маки: красные гривы окутывают их головы - кони уже совсем близко от солнца, его свет поглощает их, и они исчезают. И так же доверчивые люди, опьяненные жизнью, падают потом в никуда…

Так пел Мамай, а мальчик под впечатлением от его песни рисовал на фоне красных лучей солнца два женских лица, похожих на лица Акку и Фатимы. Отложив домбру, Мамай увидел этот рисунок и велел досыта накормить русского мальчика, а на другой день приказал нарисовать его, Мамая, великого каана сорока народов.

Андрейка не удивился; он знал, что Мамай втайне исповедует других богов, а не магометанство, в котором изображать человека запрещено. Мальчик нарисовал Мамая сидящим на троне, с лицом брюзгливо-одутловатым, с узкими щелками вместо глаз и огромной золотой серьгой в правом ухе, которая, казалось, тянула книзу его черную голову…

Мамай посмеялся над своим портретом - он ему явно понравился, и велел подарить Андрейке стеганый, на шелковой подкладке халат, а рисунок сжечь, чтобы не раздражать истинных почитателей Аллаха…

С Акку .мальчик сдружился. Он любил смотреть на неё, когда она спала, разметавшись во сне, через прозрачные разноцветные ткани, спадающие с потолка на полог её ложа. Щеки девушки алели румянцем, груди трепетно вздымались, уже налившись за время гаремной жизни.

Фатима было усмотрела в любопытстве мальчика грех, но, увидев однажды его глаза, взгляд которых блуждал где-то там, куда недоступно проникнуть взору простого человека, успокоилась. Это был взгляд художника, покоренного изяществом и красотой женского тела, лица и волос. И сердце Фатимы, немало испытавшей за время походной жизни и натерпевшейся от незаслуженных упреков злого десятника, сжималось от гордости за Акку и нежности к русскому мальчику-сироте…

Мамай не ошибся, приставив Фатиму, обязанную ему по гроб жизни, в покои Акку.

Но тут случилась беда…

Занятый любовью, Мамай позабыл об Игнатии Стыре, которого бросили в поруб. Это Стырь нарушил этикет ханского дворца…

Сборы Батыра в Кавказские горы были скорыми, и с его стороны тоже не было дано никаких указаний.

Поруб - земляная яма с рубленным деревянным верхом, обмазанная изнутри глиной, смешанной с жидким аргалом и соломой. Глубина её - три человеческих роста, и находилась она в пяти верстах от великоханского дворца, то есть на отшибе.

На краю ямы не росло ни одного кустика, дающего тень, рядом не было ни одной постройки, и, когда солнце было в зените, жара в порубе была одуряющая. Крысы, жившие здесь, прятались в норы, ночью они грызли у спящего Стыря подошвы сапог и обшлага его посольского кафтана.

Когда сон не шел, Стырь из темной ямы смотрел в небо на звезды и думал о Москве: знают ли князья Дмитрий Иванович и Владимир Андреевич, какая туча сбирается над златоверхими церквами, над белокаменными стенами и бойницами Кремля-детинца?! Туча черная, огромная. И она будет еще чернее и страшнее, коль рязанский да литовский князья перекинутся к Мамаю. А что перекинутся, в том сомнений у Игнатия не было: иначе не очутился бы он, московский дружинник, в этом порубе… Разве не знал Епифан Кореев, кто таков Игнатий Стырь?! Знал. «Он меня намеренно послал первым к порогу юрты Мамая, не предупредив, что надо теперь тени Чингисовой кланяться. Сам ведал, а не уведомил… Значит, получил указание - избавиться… А ведь раньше, когда приезжали восемь лет назад с Дмитрием Ивановичем, этого не было, чтобы тень почитать. Вона какие порядки завел Мамай».

В ночь Христова Воскресения Игнатий не спал: все гонял крыс, которые пищали, вертелись, как бесы, и не залезали в норы. И вдруг ветерок донес колокольный звон: Игнатий вслушался - звонили в двух православных церквах, и чудно было слышать этот звон вдали от родной земли, в местах, пропахших полынной горечью. Перекрестился Стырь, слезы навернулись на глаза. Но тут над ямой кто-то склонился, и на пол возле ног Игнатия упал какой-то сверток. Он поднял его, развернул тряпицу и увидел при свете далеких звезд иконку с изображением Христа. Повертел в руках, сунул за пазуху.

Утром всмотрелся, заметил слегка отогнутый краешек медной оправы, подсунул ноготь и вытащил грамотку, а на ней всего два слова: «Поможет Музаффар».

…Уже отзвонили колокола на христианских церквах, и теперь их медно-красные языки словно прилипли к чугунной гортани: тишь да небесное сверху свечение. Сейчас бы православному человеку разговеться в праздник красным яичком и запить бы сыченым пивом, а там и сосуд зеленого вина, что настояно с осени на лесных травах, не помещал бы. А потом отломить бочок кулича, помять в твороге и похристосоваться с первым встречным доброй души христианином: «Христос воскресе!» «Воистину воскресе!» - ответит добрая душа.

Представил такую картину Игнатий, повздыхал и тут услышал наяву эти слова, «Христос воскресе!»

«Уж не помешался ли?!» Может, ветер, что шелестит полынной степной травой, прилетевший из родной стороны, принес их. Вспомнилась белая березка, что стоит под окном избы в московской слободе. Забелелась теперь березка корою, набухли на её ветках почки: вот-вот лопнут и появятся сережки, а потом и зеленые бутончики… А высокое голубое небо с облаками полощется в просторах реки Яузы, по берегу которой бегал босиком, сшибая пальцами ног красно-сиреневые головки клевера.

И снова кто-то тихо сказал:

- Христос воскресе!

Поднял голову Игнатий и - о чудо! - увидел, что летит ему прямо на голову красное яйцо, словно с начинающего розоветь в лучах восходящего солнца облака. Он поймал яйцо, посмотрел из своей ямы в высокое небо и подумал о том, кто тот добрый человек, что кинул ему иконку, пасхальное яйцо, и кто же такой Музаффар, который должен помочь ему, узнику ханского поруба.

Прислушался: но снова была тишь, только шелестела полынь-трава.

Яйцо Игнатий очистил и жадно проглотил, не уронив ни крошки. Ткнул сапогом выскочившую на запах крысу, она перевернулась в воздухе, упала на земляной пол и, очухавшись, юркнула в нору. Да, тихо: кажется, и стражников наверху нет. Превратиться бы в птицу и взмыть! В который раз оглядел стены.

Поди ж ты, кое-что умеют… Смотри, как стены замостырыли: аргал да глина затвердели так, что не колупнешь. Ямку для пальцев не выдолбить, да и чем колупать?! Железную застежку от пояса и ту отобрали, перед тем как в яму сунуть… Так что вылезти отсюда самому, без чужой помощи, и помышлять нечего. Стырь отпил из кумгана, закрытого медной крышкой, воды, сел в уголке поруба и задремал.

Сквозь дрему услышал наверху шум, гортанные крики, посыпалась земля, и вдруг около Игнатия шлепнулось тело. Стырь кинулся к нему - увидел: мальчишка, весь избитый, с рассеченной бровью, но по одежде, хотя и разодранной, видать, не из простых. Приложил ухо к сердцу, радостно ощутил - бьется. Живой…

Но как удивился Игнатий, когда мальчишка на родном языке попросил:

- Пи-и-ить!

Слава Христу, воскресшему в это утро! Вода еще была в медном кумгане. Стырь поднес его к губам мальчика. Тот попил немножко сквозь зубы и откинул голову на руки Стыря, поддержавшие её.

Живой! Русич! Глаза Игнатия сияли восторгом…


Музаффар, прижимая под кафтаном к телу веревочную лестницу, вприпрыжку перебежал площадь перед мусульманским минаретом, выстланную черным гладким камнем, и тут услышал, как зазвучали медные трубы, играя боевую тревогу. На белых и вороных лошадях гарцевали перед ханским дворцом воины конной гвардии с обнаженными мечами, а тургауды длинными копьями разгоняли толпу собравшихся в этот ранний час.

Над куполообразным верхом дворца, увенчанным зеленым хвостатым знаменем, истаивали в первых лучах солнца темные длинные облака, похожие на мутные степные реки.

Меняла остановил пробегающего мимо знакомого купца и спросил:

- Почему тревога?

- И-и-и - не спрашивай, беда… - Купец потащил Музаффара за широкий рукав кафтана подальше от конной гвардии и тургаудов.

Только оказавшись за глиняным дувалом, он заговорил:

- Великий повелитель, да поможет нам Аллах, в страшном гневе! Он приказал Акку… ты знаешь Акку, которую привезли в великоханский гарем из страны вечного снега?.. - спросил купец. Музаффар усмехнулся: «Еще бы не знать!..» - но вслух ничего не сказал. - Повелитель приказал наполнить мешок камнями, посадить в него Акку и до захода солнца бросить в Итиль на съедение речным ракам…

- Ты в своем уме?! - поразился перс. - Эту луноподобную, эту розу, этот нектар в хоботке пчелы - и в мешок?! Не рев ли медной боевой трубы лишил тебя разума, мой друг?.. Очнись.

- Тише, Музаффар, тише… Ты напрасно не веришь мне… Мы с тобой люди торговые, знаем друг друга давно, и я бы не стал тебя потчевать новостью, которая не стоит выеденного яйца, пусть это даже яйцо степного беркута… Говорю сущую правду, а мне поведал её мой зять - богатур из конной гвардии.

И купец рассказал следующее… Фатима, взятая присматривать за Акку, прониклась еще большим чувством к русскому мальчику, когда он нарисовал и её портрет, подарив со словами:

- Прекраснейшей из прекрасных!

Бывшая жена старого десятника прослезилась, посмотрела на себя, изображенную на доске, как бы со стороны и увидела, что она еще красивая женщина: темные миндалины глаз, луком изогнутые брови, рот - спелая малина, лицо круглое, как луна, восходящая во время джумы[163] над минаретом.

- Ой, хорошо! Рахмат, Андрейка! Я как живая тут. Приедет Батыр - покажу. Он наградит тебя!

- Фатима, твоя благодарность и улыбка значат для меня больше всяких наград.

С этого момента Фатима разрешила мальчику рисовать Акку в любое время: вечером теперь зажигали в покоях светильники и свечи, чтобы было видно как днем. Рисовал Андрейка Акку и на рассвете, когда предметы приобретали выпуклые очертания, по ним скользили быстрые трепетные тени, и все вокруг наполнялось живой осязаемой плотью. Еще яснее после ровного, глубокого сна являлась красота девушки, и не существовало более счастливых минут для художника-отрока, чем эти, когда он наносил кистью на доску мазок за мазком.

А случилась беда в ночь на Светлое Христово Воскресение, когда владыка Иван с крестом и священнослужителями вместе с прихожанами обошли вокруг церкви с пением: «Воскресение Твое, Христе Спасе, Ангели поют на небесе, и нас на земли сподоби чистым сердцем Тебе славити!» - и когда с высоты колокольни ликующе полился пасхальный перезвон… Фатима и служанка проснулись и глазам своим не поверили: Акку подошла к русскому мальчику, стоявшему при ярких свечах за доской с кистями, что-то тихо сказала и поцеловала в губы… Андрейка ответил ей тем же. И на их лицах сияли такая благодать и спокойствие, что Фатима поняла: такие поцелуи не бывают первыми, значит, миловались и раньше… «Проглядела…» - с ужасом подумала она, вскочила с места, вскрикнула, схватила за шиворот мальчика и ударила его кулаком в лицо. Акку метнулась к постели, упала в подушки ничком и застыла в беспамятстве. Что же будет?! Фатима зашептала, опомнившись, служанке, что надо скрыть от великого хана, иначе им всем грозит страшная кара, да было уже поздно: на непроизвольно вырвавшийся от испуга крик Фатимы прибежали тургауды. Увидели мальчика с разбитым носом, из которого на неоконченный портрет Акку капала кровь… Схватили его, стали играть тревогу… Доложили Мамаю.

Музаффар, дослушав эту историю из уст купца, наконец-то вырвал свой широкий рукав из его пальцев. Вихри мыслей пронеслись в его голове, ища выход из, казалось бы, безнадежного положения. Эх, сколько же таких безнадежных положений было в его скитальческой, богатой событиями жизни!.. Да ничего, голова пока на плечах. И торговое дело процветает… Надо бежать домой, надо посоветоваться с женой: ум хорошо, а два лучше…

Зухра, выслушав, спросила:

- Это случилось на рассвете в Светлое Христово Воскресение?.. Музаффар, дорогой, а не потаенная ли Акку христианка?.. Надо великому донести, что Акку всего лишь христосовалась с русским мальчиком. Всего лишь… Я знаю, тысейчас с владыкой Иваном в тайном союзе, чтобы вызволить русского посла из ямы…

Меняла-перс пощупал под кафтаном веревочную лестницу, сплетенную одним ремесленником. «Вот чертова баба! Да разве от неё что-нибудь скроешь?!» - восхитившись умом своей жены, он даже улыбнулся. А Зухра, перейдя на шепот, быстро продолжала:

- Беги к владыке, и пусть он просит у Мамая приема… Только так можно спасти Акку и русского мальчика. Беги скорее, Музаффар, я полюбила это безвинное дитя - Звезду Севера.

- Признаться, Зухра-джан, и я полюбил её. Если бы были у нас свои дети! - Музаффар прослезился и поцеловал жену в щеку.

Но владыка Иван, как ни пытался, не смог в этот день попасть на прием к Мамаю, тот поспешно, сев на своего лучшего коня, с сотней тургаудов и воинов из конной гвардии ускакал из дворца невесть куда.

Как только багровое солнце, похожее на кровавый глаз, коснулось краешком ровной степи, Акку с камнями в мешке бросили в сердитые волны Итиля…

А ночью, когда небо залучилось жемчужинами звезд, в яму, где сидели Стырь и Андрейка, упала веревочная лестница. «О чудо! - подумал Игнатий. - Не воскресший ли Христос спустил её прямо с небес, куда Он вчера вознесся…» Но раздумывать было некогда…

Когда вылезли наружу, человек с закутанным черным платком лицом, не сказав ни слова, будто немой, повел их за собой.

Было темно. Лишь у ханского дворца полукружьем горели костры.

За Мау-курганом выли волки…


Мамай гнал коня во весь опор. Он далеко вырвался вперед на своем мощном легконогом скакуне. Тургауды, рассыпавшись, изо всех сил пытались догнать своего каана, что-то кричали, гукали, из-под конских копыт летели степной мох и полынь.

Сильный встречный ветер потихоньку охлаждал вскипевшую было при известии об измене Акку кровь. Великого чуть не хватил удар, так же как тридцать шесть лет назад, когда хан Джанибек посчитал молодого сотника Мамая во время штурма генуэзской крепости виновником гибели своей любимой жены Абике…

Вначале Мамай не поверил - так все это было неправдоподобно и неестественно: он, покоритель многих царств и народов, долин и гор, и вдруг какой-то мальчишка, русский щенок, рисующий красками… Но потом страшная ревность заполонила его сердце…

«Это расплата за слабость, - думал Мамай. - Любви захотел, старый дурак. Песни пел, стихи сочинял…»

Он оглянулся и попридержал коня. Тургауды скакали теперь, выгнувшись луком. По бокам, там, где должна крепиться тетива, наян[164] Челубей и постельничий Ташман летели на одинаковых вороных конях, пригнувшись к седлу, так что длинные перья дроф на кожаных шлемах почти касались грив.

Позади всех трусил на мышастой кобыле Дарнаба. Его кобыла упрямо воротила голову в сторону.

Ташман и Челубей осадили возле каана своих коней и преданно заглянули ему в глаза. Великий скривил рот и отвернулся.

Дальше двинулись шагом.

Челубей, ехавший справа от Мамая, возвышался на коне, как гора. В плечах широк, руки, обнаженные по локоть, перевиты толстыми жилами: ими он мог разорвать бычьи продубленные кожи. Лицо Челубея было будто вытесано из камня: низкий, в морщинах лоб, глубоко посаженные хищные глаза, черные усы, свисающие до подбородка. (Это ему, силачу Челубею, придется встретиться в поединке на Куликовом поле с чернецом монастыря Святой Троицы Пересветом и быть убиту…)

Он смотрел на степь орлиным взором богатура, которому нет равных по мощи и ловкости, и жадно вдыхал запах шерсти и пота кочующей овечьей отары, неожиданно преградившей путь. Пастухи, узнав Мамая, сшибли со своих голов малахаи и ткнулись лицами в пыль, цепенея от страха. Ташман хотел было отхлестать их плетью и разогнать отару, но великий милосердно поднял руку: «Не трогать!»

Отара прошла. Дарнаба громко чихнул, обругал пастухов по-итальянски, отчего Мамай, зло взглянув на щуплого иностранца, поворотил своего коня к Итилю. Дарнаба понял, что снова допустил оплошность, забыв, что Мамай знает их язык, и опять подумал о неизвестном сопернике, который оттирает его от ханского уха.

Проехали мимо Мау-кургана - холма печали. Великий приказал остановиться возле слепооких каменных баб на высоком отвесном берегу могучей реки.

Солнце поднялось в зенит. От полынных кустов не было тени, и каменные бабы стояли в знойном мареве, тоже не отбрасывая тени. Трещали кузнечики, свистели сурки, вытянувшись на задних лапах; в синем небе клекотали орлы, носясь над землей кругами на распластанных крыльях.

Мамай поднял голову и проследил за полетом - вот кому не страшны никакие противники. Почему-то великому вспомнились птицы на просторах некогда виденных им Черного и Каспийского морей: как птицы охотятся друг за другом… Как люди… Чайка, например, безбоязненно охотится за тупиком, который может даже плавать под водой, держа в клюве рыбу. Но стоит ему вынырнуть, как чайка рвет добычу. Чайку преследует поморник, в отличие от чайки, он - черная птица; поморник может на лету схватиться с чайкой и убить её. А всем морским птицам на особицу - фрегат. Он живет и умирает в небе, он ест, охотится, спит тоже в небе; небо - его стихия. Если он играет с морем, то делает это на грани смерти, ибо соприкосновение с водой для фрегата губительно, так как на крыльях у него нет смазки… Но фрегат, рискуя жизнью, падает вниз и выхватывает из волн рыбу. Также бесстрашно он вырывает себе пропитание из клювов других птиц.

Постельничий Ташман протянул Мамаю шест вроде зонта, наверху которого были натянуты бараньи шкуры. Великий показал рукой на каменных баб, и тургауды кинулись там устанавливать шест, а под ним обыкновенное конское седло. По-походному.

Неподалеку поставили железную треногу, на неё водрузили чугунный казан. Развели костер, нарезали кусками баранину и положили в казан.

Мамай уселся в седло, крепко прижавшись спиной к плоским, без сосков грудям каменной бабы. Дал знак рукой, чтобы все, кроме поваров, удалились.

Перед ним расстилались необъятные воды Итиля, вода катилась широкой лавиной на юг, к Каспийскому морю, лишь замедляясь в хаджи-тарханских камышовых плавнях, она разливалась на сотни верст окрест. Глаза Мамая остановились неподалеку от песчаного морского берега, за которым кочевали кибитки хана Синей Орды Тохтамыша, одного из сильных потомков Потрясателя Вселенной. «Сильных, - усмехнулся Мамай. - Посмотрел бы я на его силу, не поддержи его Тамерлан!..» При мысли о Тамерлане, которого звали еще Тимуром-Железным Хромцом, у Мамая дрогнула левая бровь: о жестокости Железного Хромца ходили легенды, наводившие страх и ужас…

Судя по тому, как он долго и неуверенно добывал себе трон в Синей Орде, Тохтамыш был вояка некрепкий. Тимур, сделав его своей правой рукой, был им не особенно доволен. «А не пойти ли мне вначале на Тохтамыша и прибрать его людей и золото?! А потом уж двинуться на Русь… Но зачем мне люди?! Их у меня тьма. А золота и того больше. Захочу - найму еще фрягов, да и на подходе уже войско с Кавказа… В Синей Орде казна пуста, как шаманский бубен… и если пойти на Тохтамыша сейчас, это значит, война с Железным Хромцом… Этого делать нельзя. Вот когда сяду на Москве да заставлю воевать в своем войске русских, тогда поглядим - кто сильнее? Тогда попробуем на зуб, из какого железа он сделан!»

Но Мамаю казалось: чего-то недостает в его рассуждениях, что-то главное ускользает, не дается в руки. Что?!

Он еще крепче прижался лопатками к каменной бабе и закрыл глаза.

Неожиданно прозвучал гонг, призывающий воинов к принятию пищи. Мамай, обжигаясь, съел вареную баранину и снова взглянул на Итиль: под правым противоположным берегом плыли купеческие баржи. Отсюда, с высокого берега, они, под парусами, были похожи на стаю лебедей, вытянувшихся друг за другом. При этом сравнении Мамаю словно кольнули иглой в сердце! Акку - Белый Лебедь… «Салфат, Гурк, помогите!..»

Да, мир жесток, и кто забывает об этом - тут же наказывается муками и страданием. Доверчивость красит только детей, мужей она обрекает на осмеяние…

«Боги Салфат и Гурк, я взываю к вам!..» Мамай поднял голову к небу, и глаза его выхватили из кружившихся орлов одного. Вдруг круги птицы стали быстро сужаться, полет приобрел упругость и стремительность; хищник наметил жертву. Жажда охоты охватила Мамая, он теперь сам был тем орлом. Какая добыча ожидает хищника? Хорошо бы это был не грязный суслик или степной ушастый заяц, а волк или баран, ну пусть хоть рыжая лисица.

Орел, спускаясь все ниже и ниже, сложил крылья и стрелой упал на землю. Душа Мамая взыграла, когда великий увидел в когтях орла барана. Хан облегченно вздохнул и удовлетворенно закрыл глаза. «Это по-нашему…» - подумал он.

«Почему Тимур, не чингизид, такой же бывший темник, как и я, поддерживает изнеженного ублюдка Тохтамыша?! Что за великая игра кроется за этим?.. Разве я своими делами и мужеством не доказал Тимуру, что со мной надо дружить?! Два сильных тигра в степных тугаях - это мы. Потомки Потрясателя Вселенной давно грызутся между собой, словно шакалы над трупом кабарги…

Железный Хромец что-то задумал… Уж не хочет ли он стать тем первым тигром, которому не будет равных… Значит, я должен исчезнуть? Умереть? Раствориться в вечности, как растворились в ней целые народы. Вот по этой степи, на берегах Итиля, проносились на лошадях скифы, гунны, хазары; они воевали, любили. Где они? Только в память о них стоят эти каменные истуканы - слепоокие бабы…»

Подумав так, Мамай спиной ощутил какой-то жуткий, сковывающий тело холод, проникающий прямо в самое сердце… Великий с суеверным страхом отодвинулся от каменной бабы и вскочил на ноги. Ему подвели коня. Но повелитель крикнул:

- Лодку!

С десяток тургаудов бросились вниз по откосу к воде, где в зарослях камыша покачивалась легкая лодка.

На ту сторону Итиля Мамай взял с собой, кроме гребцов, Ташмана и Дарнабу. Сидя на носу лодки, он [смотрел на темные обнаженные спины гребцов, на их |мышцы, перекатывающиеся при каждом взмахе весел. От тел несло резким запахом пота и немытой кожи, но великий ничего не чувствовал, привыкнув ^ежечасно, за исключением времени, когда он оставался один в юрте или в гареме, находиться среди своих воинов, не знавших слова «баня».

Оказавшись на середине реки, они резко повернули к скалистому утесу, торчащему огромной пикой на фоне синего неба. «Куда это правит повелитель? Что он задумал?» - подумал Дарнаба.

Мамай резко повернулся к нему, ощерив в улыбке свои редкие крупные зубы и глядя в лицо итальянца 'отрешенным взглядом, медленно заговорил:

- Ты ученый человек, Дарнаба. Ты повидал много стран и народов. Много сделал зла и много снес от людей… Скажи: во что ты веришь?.. - увидев на лице итальянца замешательство, он поднял руку. - Молчи. Знаю… В стрелу, кинжал и яд. Это очень просто, Дарнаба. Так же просто, как то, что день начинается с восхода солнца, а жизнь человека - с первого крика ребенка. Все потом кончается мраком: день - ночью, жизнь - могилой. И нет на земле ни одного человека, который мог бы избежать этой участи. Как хотелось Потрясателю Вселенной вечно жить на земле, но великий китаец[165] сказал ему, не боясь, что может умереть, не показав своей крови[166]: «Жить вечно не будешь. Ты смертный, как и все. Тело твое, превратившись в пыль, смешается с пылью земли…»

За прямой и честный ответ Потрясатель Вселенной щедро наградил мудреца и отпустил домой в сопровождении нукеров. Я тоже хочу услышать честные и прямые ответы на свои вопросы.

Дарнаба придал лицу выражение собачьей преданности - жизнь научила его немалому актерскому мастерству. Мамай, взглянув, расхохотался и, положив на плечо итальянца свою заросшую черным волосом руку, сказал сквозь выступившие от смеха слезы:

- Не надо. Ничего не говори… Молчи!

Когда до берега оставалось с десяток саженей, Дарнаба на самой вершине утеса увидел обнаженного по пояс человека. Он стоял прямо, вытянув вперед руки и опершись ими на палку толщиной с руку, похожую на посох, с каким ходят русские иноки. Дарнаба встречал их однажды, когда по секретному поручению генуэзского консула шел русскими землями к литовскому князю Ольгерду…

Ветер шевелил густую черную бороду обнаженного по пояс человека. Он явно не был монголом. На голове у него сидела высокая шапка, заканчивающаяся металлическим шишаком.

Человек даже не шевельнулся, когда лодка причалила к берегу. Мамай подал знак гребцам остаться и, кивком приказав Дарнабе и Ташману следовать за собой, ступил на каменную лестницу, ведущую на вершину утеса.

Повелитель был тучен, но неожиданно легко и быстро стал подниматься наверх, Дарнаба с Ташманом еле за ним поспевали.

Когда Мамай поставил ногу на последнюю ступеньку, человек не спеша положил посох на каменные плиты, выпрямился и, скрестив на груди руки, лишь склонил голову, а но пополз на коленях, чтобы поцеловать край халата повелителю, как это было принято у ордынцев. «Чудеса!» - только и подумал Дарнаба.

- Прорицатель и маг из Ирана Фериборз, знающий бессмертную «Авесту»[167], - представил его Мамай.

В ответ легкий поклон головы в сторону спутников повелителя.

Дарнаба внимательно взглянул на пальцы мага, задержав взгляд на указательном правой руки: перстень с изображением отдыхающего льва. Перстни со львом можно было увидеть на пальцах многих, кто был богат и знатен, но вот такой - тонкий, изящной шаботы, лев не вырезан из цельного кусочка золота, а впаян в ободок, - Дарнаба видел впервые.

«-Стоп, - стал вспоминать итальянец, - а впервые ли?!» Смутная догадка промелькнула в его голове, и он постарался побыстрее опустить глаза, согнувшись в ответном поклоне.

Прорицатель взял в руки посох и не спеша повел всех в пещеру, вырубленную в скале. Там горел огонь. Дым уходил через отверстие наверху. Дарнаба увидел в одном из углов пещеры поставленные друг на друга деревянные бочонки, а в другом - низкий столик, на котором стояли серебряные кубки. Маг пригласил гостей сесть за столик. Итальянец глянул на один кубок и вздрогнул: крылатый гриф держал в своей чудовищной пасти голову оленя…

Сам прорицатель встал посреди пещеры возле огня и, стукнув посохом о камни, обратился к Мамаю:

- Повелитель полумира, великий и несравненней. Я вижу в твоих глазах желание узнать правду на вопросы, которые ты поставил перед собой в тиши и уединении. Ты можешь не задавать их вслух, я угадываю, о чем скорбит твоя душа и что требует твое сердце… Я отвечу тебе, как если бы ты был один, несмотря на присутствие этих людей, которым ты доверяешь, - взгляд в сторону Дарнабы и Ташмана. - Да, я - прорицатель, знающий тайну земли и неба. Я могу выпускать свою душу из тела, и она, превратившись в орла, начнет видеть все со всех сторон… Буйные ветры понесут меня вверх. Когда же я вознесусь до облаков, то одно мое крыло будет на небе, а другое - на земле… Вот что такое сома! - неожиданно закончил прорицатель.

Он прислонил посох к стене пещеры, прошел в угол, где стояли бочонки, взял один и хотел поставить на стол, но Мамай отрицательно качнул головой.

- Не надо, прорицатель, не сегодня… У меня много дел впереди. Говори. Мы будем слушать!

«Вот оно что?! - мысленно воскликнул Дарнаба, взглянув на Мамая. - Теперь понятно, почему ты не любишь вино, раз предпочитаешь напиток другого свойства».

Дарнаба хорошо знал, что такое сома. Знал он и множество священных гимнов из иранской «Авесты».

- «Царь правосудный», не зря взявший себе это имя, ведаю я: тебе приятно будет послушать строки о «блаженной обители» - горе Высокой Харе, на которую могут попасть живыми лишь боги и самые выдающиеся и справедливые герои… Слушай, о великий, слушай священный гимн! - начал прорицатель. - На Высокой Харе нет ни ночи, ни тьмы, ни знойного ветра, ни губительных болезней, ни созданной дэйвами[168] скверны… У подножия Высокой Хары лежит море по имени Воурукаша, могучее, глубокое, с далеко простирающимися водами. В него низвергается с вершины Хары бурный поток Ардви. Посреди моря есть остров, где живут священные животные и растут диковинные растения, туда слетаются и чудесные птицы. Там живут мужчины и женщины, самые лучшие люди земли…

Дарнаба глянул на Мамая и увидел в его глазах слезы.

«Вот оно, азиатское лицемерие…» - подумал он.

- Кто же создал эту обитель? - подал голос повелитель.

- Это было давным-давно, когда землей правили первоцари. И был среди них Йима, зовущийся, подобно солнцу, «сияющий». Когда он приносил жертвы богу-творцу Ахурамазде, то просил, чтобы не было в его царстве болезней, голода и жажды, старости и смерти, чтобы всегда пятнадцатилетними по облику ходили отец и сын, чтобы не было созданной дэйвами зависти. Тысячу лет правил на земле сияющий Йима. Но лишь незадолго перед его смертью внял бог Ахурамазда и создал «блаженную обитель»…

- В какой стране находится эта обитель? - снова спросил повелитель, завороженный услышанным.

- Она находится в стране, где стоит суровая зимняя стужа. «Эта страна - сердце зимы». Так повествует «Авеста».

Маг замолчал, и в пещере воцарилась тишина, нарушаемая лишь потрескиванием в огне поленьев. Вдруг «царь правосудный» резко вскочил из-за столика.

- Я так и знал, что эта обитель там. Она находится у русов…

- Великий, - Фериборз склонил голову и скрестил на груди руки. Изящный перстень со львом, впаянным в ободок, вновь приковал взор Дарнабы. - Я знаю, о чем ты думаешь. И отвечу на мучающий тебя вопрос. Ты взойдешь, о справедливый, на золотую вершину Хары. Ты создашь подобно сияющему Йиме свою священную обитель. И она будет там, где живут русы…

Прорицатель взял в руки посох:

- Видишь, он похож на посох русских монахов. Но он не будет твоим проводником в обитель. Наоборот, он будет препятствием… Но ты сделаешь так, как сделаю сейчас я, - Фериборз поднес посох к волосатой, темной от загара груди и резко переломил его…

Всю дорогу до ханского дворца Дарнаба раздумывал над тем, что увидел и услышал в пещере.

«Сома… Давно ли Мамай пистрастился к этому напитку? И почему иранец так назвал его. Ведь в «Авесте» он зовется хаумой… - Дарнаба вспомнил строки священных иранских гимнов. - «Я призываю исцеление тобой, о золотистый хаума, - силу, победоносное исцеление, энергию для тела, всестороннее знание. О хаума-царь, продли нам строки жизни, как солнце весенние дни. Продли нам жизненный срок, о хаума, чтоб мы жили…»

Хаума-сома, - вспоминал Дарнаба, - сок, обладающий сильными наркотическими свойствами, приводит человека к видениям, бессознательному состоянию… Сомой зовут его индийские жрецы. Они пьют его во время пения священных заклинаний - мантров. Сома - отец гимнов, владыка песни: опьяненный им подобен чародею, знающему силу божественных заклинаний.

Сома - процветание и свет, сура[169] - несчастье и темнота. Почти такими словами укорял меня Мамай, словно уподобляясь индийским жрецам… Но ведь индийские жрецы-прорицатели служат во дворце хана Синей Орды Тохтамыша, там-то я и видел на указательных пальцах жрецов перстни со львами, впаянными в ободки, и кубки с изображением грифов, держащих в пасти головы оленей… Да никакой ты не иранец, Фериборз, а тохтамышев шпион! И не словами ли хана синеордынца ты подстрекаешь глупца Мамая к походу на Русь, чтобы открыть Тохтамышу путь в Золотую Орду… - От этой догадки Дарнаба вспотел, лицо его запылало, а с губ вот-вот готово было слететь признание. Но он промолчал, искоса поглядывая на Мамая, с опущенной головой скакавшего рядом. - Почему он позвал меня к Фериборзу? Что за этим кроется? Может, в чем-то подозревает меня и не хочет ли об этом спросить меня?.. Посмотрим».

Мамай вдруг поднял голову и пристально посмотрел в глаза итальянцу:

- Дарнаба, ты веришь в священные гимны «Авесты»?

Непонятная злоба захлестнула итальянца; он вспомнил насмешки над собой Мамая. А разве не он, Дарнаба, привел генуэзскую рать на помощь повелителю, разве не он служил ему верой и правдой?!.

- Да, повелитель, верю, - твердо сказал Дарнаба.

Что-то похожее на укор совести слегка кольнуло сердце: а как же воины? И его славные арбалетчики? Разобьют Мамая - погибнут и они…

Но соблазн отомстить был велик. Представится ли еще такая возможность - неизвестно. В данный момент Дарнаба готов был пожертвовать жизнью тысяч своих соотечественников.

«От судьбы не уйдешь», - сказал он себе, откинувшись в седле. Может быть, синеордынцам известно что-то большее, может быть, Тохтамыш знает про русских то, о чем и не догадывается этот бывший темник?..»


Глава 3. УРОЧИЩЕ ЧЕРТОЛЬЕ


Размышляя о Тохтамыше, Мамай недооценивал его силу.

У правителя Синей Орды были на Москве свои люди, доносившие обо всем, что там делалось. Под видом торговцев, ремесленников, толмачей[170] жили они в районе Балчуга и Ордынки - дороги на Орду, к югу и юго-западу от Кремля. Ранее их поселения группировались вокруг баскакского двора, но митрополит Алексий баскаков потеснил с чудного места и основал Чудов монастырь.

Внизу монастыря находилось урочище Чертолье, овражистое и буерачное, заросшее лопухами и лебедой.

За два месяца до того дня, когда Мамай ездил на правый берег Итиля к Фериборзу, в одном из оврагов подмосковного Чертолья произошел разговор.

…В овраге протекал ручей. В одном месте ручей сильно расширялся и образовывал озерцо. Вокруг него трава была выбита копытами диких животных, приходивших сюда на водопой. Две лошади, уткнувшие морды в воду, нет-нет да и поводили боками и косили по сторонам фиолетовыми зрачками глаз - чуткие ноздри ловили запах волков.

Два человека сидели на пригорке под прикрытием огромных лопухов чуть выше ив, полощущих свои ветви в воде. На головах малахаи, ноги обуты в одинаковые по цвету сапоги на мягкой подошве, без каблуков. Впрочем, цвет сапог определить было трудно, они густо покрылись дорожной пылью.

Судя по одежде и языку, на котором люди говорили между собой, они должны были быть ордынцами. Но на ордынца походил только один, второй - узконосый, до черноты загорелый, смахивал на индуса или персиянина.

- Фериборз, мы знаем, что ты маг и прорицатель. Мы ценим тебя за верную службу, - говорил ордынец, поигрывая камчой. - Но я считаю, что лучше всяких прорицаний неоспоримые истины. А они нам стали известны, и ты должен донести их до уха светлейшего Тохтамыша. Пропускная пайцза при тебе?

- Да.

- Хорошо. А известно нам стало вот что: зимой князь Дмитрий вместе с двоюродным братом Серпуховским и Пересветом, присланным из Троицкой обители, со своими дружинниками под видом иноков ездили на Рясское и Куликово поля. И выбирали они место не для игры в городки. Знаешь, у русов есть такая игра: кладут в фигуры березовые чурки, а потом бросают дубовой, обитой железом палкой по этим фигурам - чурки летят по сторонам. Мне нравится эта игра… Значит, не сомневается московский князь, что пойдет на него Мамай, этот выскочка. Ух, попадись он мне, - сверкнул глазами ордынец и хлестнул камчой по зеленому листу лопуха, развалив его пополам. - Я, племянник великого Тохтамыша, истинного потомка Потрясателя Вселенной, вынужден жить со всяким сбродом на Москве, пропахшей торфяными дымами, и быть соглядатаем… - он остановил рукой собеседника, пытавшегося что-то сказать. - Молчи, индус, ты ведь тоже шпион, выдающий себя за иранского мага и прорицателя… И тоже вынужден прозябать на чужбине не по своей воле. Знаю.

Лошади, напившись, замотали головами, отгоняя назойливых мух.

- Мы, как дервиши, скитающиеся по пустыне жизни, - продолжил ордынец, - как русские иноки, но без посохов… Иноки, прежде чем ступить на незнаемое место, посохами пробуют, где лучше поставить ногу. Вот московский князь и его брат зимой и прощупывали посохом, присланным попом Сергием, будущую дорогу к битве. И еще нам стало известно, что были их люди у рязанского князя, и тот прислал с одним на Москву грамоту. Содержание её нам неведомо, но мы знаем человека, который её доставил. Думаем его изловить. Можно только догадываться, о чем это послание. Может, рязанский князь хочет воевать вместе с Москвою против Мамая?! Это было бы нам на руку. Тогда Мамай не устоит, и наш повелитель сядет в Золотой Орде, - ордынец сунул камчу за сапог. - Ты, Фериборз, шамань Мамаю, вари из мухоморов и бирючьих ягод свою сому, трави его и толкай идти на урусов… Как только Синяя Орда завоюет Русь, мы пошлем свои тумены туда, куда не хаживал даже сам Потрясатель, - в Индию, на твою родину, и эти тумены поведу я, Акмола, - гордо вскинул голову племянник Тохтамыша. - И когда я завоюю эту страну, то посажу в ней эмиром тебя. А сейчас в путь, Фериборз, и помни, что я тебе сказал…

Подозвав коней, спустившихся в поисках сочной травы чуть ниже водоема, ордынец и индус вскочили на них и пустили галопом по направлению к Москве-реке. Вдруг Акмола осадил лошадь и показал рукой спутнику: заверни за высокое раскидистое дерево.

- Слышишь конский топот? - прошептал племянник Тохтамыша. - Переждем.

Из-за высокого лесистого берега Москвы-реки вскоре появилось двое всадников. Они оживленно о чем-то говорили. Приглядевшись, Акмола узнал московского князя и его брата Серпуховского. Многое бы он отдал, чтобы узнать, о чем шел разговор. Но сзади, чуть поодаль, скакали дружинники, и, чтобы не быть обнаруженными, Акмола и Фериборз поворотили коней, прячась за кустами, и спустились опять к оврагам Чертолья.


Дмитрий Иванович с Владимиром Андреевичем говорили об ученых людях и о пророчестве.

- Отца твоего, Владимир, я почти не помню. Мне было три года, когда он умер, а ты родился спустя девять дней после его смерти. Но сказывали мне, что Андрей Иванович дружил с боярином Михаилом Фрязиным… На Руси людей заморских всегда именовали фрягами, от слова «фря», заносчивый. А Михаил действительно очень был заносчив. Тебе, Владимир, повезло, ибо у него на службе состоял ученый грек Деодонт; который и выучил тебя всяким премудростям- и языку эллинскому, и истории римлян. Я в этом тебе, брат, завидую… Расскажи-ка еще раз о пророчице римской, о которой беседовали, когда прервал нас Боброк-Волынец…

- Я вчера о двух тебе, Дмитрий, поведал. О той, что царю Тарквинию Гордому книги продавала[171]?..

- Хочу услышать о той, которая во всем черном ходила, а перед собой катила яблоко, звездами украшенное, и опиралась на меч, вынутый из ножен…

- А-а-а, это Сивилла именем Ерифреа… Может, брат, ты хочешь запомнить её пророчество? Тогда слушай.


Горе тебе, Гог: сиречь [172] скифе, татаре, варваре.
Горе тебе, Магог: сиречь неверный варваре, турче.
И тебе, Марсон и Аггон: сиречь сарацыне и арапе.
Жребий бо вам - многия зла всем неверным уготовляется.
Северный уже двоеглавый орел и благоверный
Поразит вас всех махметанов, поганов,
И оружием креста царства и стран ваших возодолеет.

- Когда жила-то она?

- О-о, брат, во времена далекие. Еще за полтысячи лет до битвы при Трое. Она эту битву тоже предсказала и предрекла поражение греков…

- Битву, о которой слепец миру поведал?

- Да, Гомер…

- А как же Ерифреа узнала о безбожных татарах? Тогда ведь их и в помине не было.

- На то она и пророчица…

- «Поразит вас всех махметанов, поганов, и оружием креста царства и стран ваших возодолеет»… - повторил великий московский князь. - Так Сивилла не только победу над погаными предсказала, но и возникновение православной веры… Креста царства! - воскликнул Дмитрий Иванович, довольный своим открытием.

- Думаю, что не совсем это так, брат мой, - возразил Серпуховской. - Под «оружием креста царства» пророчица подразумевала мученичество. Ведь первых христиан римляне распинали живыми на крестах и оставляли умирать в страшных мучениях…

- Такое они сделали и с Иисусом Христом…

- Верно… Через мученичество, которое мы претерпели от Орды за более чем сто сорок лет, мы и добудем победу. Вот что имела ввиду Сивилла Ерифреа…

- Владимир, а ты умница.

- Я, брат, люблю читать книги, а книга - это живой родник мудрости и учености. В науки вникаю, занимаюсь богословием… Дружу с проповедниками, чернецами. Они-то и есть умные люди…

Приблизившись к слободке, располагавшейся на подоле возле реки Неглинной, князья увидели множество людей, работавших на полях и огородах. Одни корчевали пни, другие жгли хворост, третьи, понукая лошадей, шли за сохой.

А у реки целина посвистывала на сильном весеннем ветру густыми травами.

- Экое многолюдство! - с восхищением сказал Серпуховской, взглянув на Дмитрия.

Тот прикрыл рукой, будто от солнца, повлажневшие глаза и потеребил бороду, уже начавшую серебриться.

Понимал великий князь, что многолюдство в его вотчине - это богатство и сила. Люди нужны были Москве. И они приходили от разорившегося князя-соседа, как правило, безлошадные, нищие, оборванные. Дмитрий Иванович всех принимал, сажая на запустошенные земли. Выделял, не жалея, из казны на постройку двора и на обзаведение «полем», освобождал на срок до трех лет от оброка и иных повинностей.

Пять-шесть дворов, возникших таким образом, составляли новую слободу. А по истечении «вольного» срока слобода не только начинала возвращать полученную ссуду, но и платить, как и большинство черного тяглового крестьянства, всевозможные налоги и, когда нужно, выставлять людей для ратных дел.

Закабаление крестьян даже и при добром князе происходило жестокое, но куда было податься обездоленному люду?! В кабалу шли сами, ведь надо же было кормить себя и свою семью…

Князьям бросился в глаза здоровенный детина в расстегнутой до пупа рубахе, который железным ломом, толщиной с полруки, выворачивал из земли дубовый пень. Ему подсоблял белоголовый статный старик с обнаженной грудью, заросшей волосами, на которых серебрились капельки пота.

- Бог в помощь! - сказал Владимир старику, заметившему раньше, чем детина, великих князей.

Старик ткнул парня в бок кулаком:

- Кланяйся!

Тот не спеша оставил лом и неумело ткнулся в землю. Старик же лишь согнулся в спине и ответствовал:

- Спасибо на добром слове.

- Кто такие? - улыбаясь, спросил Дмитрий Иванович. - И откуда?

- Холопищевы мы, - степенно произнес старик. - А пришли, великий князь, из Костромы. Дюже там земли худые…

- Неужто на Москве лучше? - усмехнулся Серпуховской.

- Знамо, лучше. И вольготнее тут…

- А ты что молчишь? - спросил великий московский князь детину. - Зовут тебя как?

- Я-то… Я как тятя… А зовут Григорием.

(В эту минуту никто не мог предугадать, что на Куликовом поле именно он, Григорий Холопищев, и его земляк Федор Сабур найдут израненного великого московского князя под белой березой…)

Отъехав, князья переглянулись. Дмитрий вздохнул:

- Молодцы!

- Брат, за устроительство слободок спасибо тебе. Сам говоришь - молодцы эти переселенцы… Для нашего княжества они теперь не только ратаи[173], но и ратники.

- Хвалишь меня, Владимир, зря. Повелось сие устроение, я думаю, с того дня, как Москва была основана. Работные люди всегда были надобны. Не с дружиной же князь Юрий Володимирович Москву начал строить?! А где было взять работных людей, чтобы её восстановить, когда Глеб Рязанский по наущению своего тестя, новгородского князя, двести лет назад сжег Москву?! - воскликнул Дмитрий Иванович. - Так что сие устроение не мое. Время так распорядилось…

- Значит, распря наша с Рязанью давно началась, - задумчиво произнес Владимир Андреевич. - Но, думается мне, что сейчас Олег Иванович не пойдет против нас с Мамаем. Не должен. Сообщил же он нам, как склоняли его идти на Русь ордынские послы… И надо отписать ему грамоту, чтобы призвать к здравому смыслу. А отошлем с Карпом Олексиным, который нам послание от князя рязанского доставил.

- Это тот, которого ты отправил соглядатаем на Рязань вместе со своим дружинником Стырем?

- Да, он.

- А что с Игнатием?

- Пока ни слуху, ни духу. Рязанские послы воротились из Орды, но с ними Стыря не оказалось… Послал-то его Олег - хитрая бестия - к Мамаю вместе с ними. Пусть Олексин заодно и проведает, что со Стырем приключилось.

- Жалко Стыря, если пропал. Но сейчас не о нем речь, - сказал Дмитрий. - Есть солидный сом, который живет на дне темного омута, есть и зубастая щука, которая не спит и тоже охотится… Ты знаешь, брат, о ком я говорю. Думаю, что если Олег не пойдет с Мамаем, то и Ягайло - князь литовский - тоже.

Некоторое время ехали молча. Вдруг Дмитрий Иванович оборотился к Серпуховскому:

- Муж ученый, скажи, почему и река, и град, - показал он рукой назад, - Москвою зовутся?

- А вот почему. Один постаревший и ослабевший богатырь, некогда могучий, гроза всех ворогов земли Русской, возвращался из Киева домой. В пути его настигла смерть. Похоронили на берегу реки. И вот из могилы послышались слова, будто вздох шел: «Надо мощь ковать!»

И второй раз «мощь кова…». И в третий «Мос…кова». Так и появилась: Москва.

- Ты это к чему, Владимир? «Надо мощь ковать». Да, надо… А чтобы нам время выиграть, отправим с великими дарами к Мамаю наше, московское, посольство. И пусть во главе его станет Захарий Тютчев. Он ведь не только с честью посольство правит, но и зорко все подмечать умеет, - закончил разговор Дмитрий Иванович.


Глава 4. БАРТЯШ - ПОСОЛ ЛИТОВСКИЙ


Возвращаясь из Орды в Литву, Бартяш, сам родом из земли чешской, служивший при дворе Ягайло, хорошо понимал, каких известий ждет его пылкий, молодой и честолюбивый господин.' В отличие от Олега, Ягайло готов был сразу идти с Мамаем на Москву, чтобы проявить себя в настоящей битве. С тех пор как он стал великим князем литовским, то ничем, кроме изгнания из своей вотчины братьев да убийства родного дяди, не отличился.

Но в Орде Бартяш сумел выведать у Епифана Кореева, возглавлявшего рязанское посольство, нечто такое, что насторожило хитрого чеха и должно было охладить пыл Ягайло.

Бартяш узнал Кореева еще тогда, когда тот привез в Литву послание от князя рязанского, в котором говорилось:


«Мудрому и премудрому в людях, Ягайле Литовскому, князю и королю милостивому, и честному, многих земель государю, радоваться, Олег Рязанский пишет! Ведома издавна мысль твоя: московского князя Дмитрия изгнать, а Москвою владеть. Не знаю, известно иль нет твоей милости, но я тебя извещаю: царь великий и сильный, царям царь грозный Мамай идет на него и на его землю. И ты ныне присоединись к нему. Тебе даст он Москву и иные близлежащие города. А я дары ему послал, и еще ты пошли своего посланника и какие можешь дары. Я их тож пошлю. А ты пиши к нему грамоты, о чем сам ведаешь более меня».


Прочитав послание, Ягайло вскочил с трона и подбежал к стене, освещенной свечами, на которой была выложена из разноцветного стекла и египетской эмали карта Волыни, Гиличины и Русской земли. Эта карта была подарена еще Ольгерду, отцу

Ягайла, матерью, дочерью короля Бэлы. Князь литовский ткнул пальцем в рубин, обозначающий город Москву, и быстро заговорил, обращаясь к собравшимся в тронном зале панам. На выпуклом лбу забилась синяя жилка, на впалых щеках заиграл румянец, а темные глаза, доставшиеся от бабки-венгерки, заблестели.

- Панове, слышите крепкую любовь моего друга великого князя Олега Ивановича? Видите, что один князь Рязанский не хочет владеть Москвою…

Панове чуть ли не в один голос заговорили:

- Тебе подобает Москвою владеть. Гусиного пастуха Дмитрия изгнать, а все его города себе взять. А золото и серебро и все узорочье московской земли великому хану Мамаю передать. И рука твоя безмятежно княжить будет…

Обрадовался молодой и горячий Ягайло, воскликнув:

- Много вам вотчин и имущества дарую в земле московской.

Паны склонили перед господином свои головы. Лишь Бартяш тогда усмехнулся, но спрятал усмешку, низко наклонив голову.

И вот сейчас, возвращаясь от Мамая, принявшего как должное дары Ягайла, он все вспоминал слова Кореева, сказанные в пьяном застолье. А слова были о том, что Олег Иванович писал и великому князю московскому, предупреждая его о нашествии басурман. Как расценить это? Пьяный Кореев был… Да разве не понимал того, что за такие речи его голове топор палача полагается или смерть от удавки… А потом заговорил о библейском полководце Гедеоне, славном своими победами… О христианах… О православных и католиках… «Не прост ты, Епифан Кореев, ой не прост… А скорее, не прост и сам князь рязанский… Вон какую игру затевает», - раздумывал Бартяш, все более и более склоняясь к тому, чтобы попридержать горячую, нетерпеливую руку своего князя.

Посла Ягайло встретил не в тронном зале, как в прошлый раз посольство князя рязанского, а в палате для пиршеств, освещенной смоляными факелами. Не было на князе литой из золота короны и железного панциря с глухим воротом. Без головного убора, в плаще из камки, с коротким узким кинжалом на бедре вместо длинного меча князь казался еще стройнее и моложе. С ним был лишь один человек: канцлер - хранитель печати.

Ягайло спросил:

- Знаю тебя как мужа, твердого разумом. Какой он - великий хан Мамай? Воинство его крепко и многочисленно?

Бартяш, поклонившись, ответил:

- Милостивый государь мой! Все поведаю, без утайки. Хан Мамай - человек среднего роста и тучен. Разумом не очень тверд, в речи не памятлив, но очень горд. Воинов у него множество, но и они тоже гордости преисполнены. Если же против них выступит Дмитрий московский, то, полагаю, он их побьет.

Ягайло, услышав это, возмутился:

- Как смеешь ты такие слова говорить? Бартяш почтительно укорил:

- Я вам, мой господин, правду сказал. В этом деле не горячность нужна, а холодный разум.


Глава 5. МАУ-КУРГАН


На дворцовой площади конные нукеры плетками, а пешие пинками разгоняли толпу, оттесняя её к глиняным дувалам. В образовавшийся коридор вступил белый жеребец, гордо несущий на своей спине повелителя.

Ответы Дарнабы изгнали из сердца Мамая возникшие было подозрения об истинности прорицаний Фериборза. Теперь вступал «царь правосудный» в свой дворец успокоенный, полный надежд на будущее. Воспоминания о «блаженной обители», которая находится в стране русов и которую предстоит завоевать ему, великому из великих, вызывали на лице Мамая улыбку.

Вдруг в левой стороне живого людского коридора возникла суета, и, буквально прорвавшись через плотную массу толпы, под ноги белому жеребцу упала женщина с развевающимися волосами, завопив:

- Выслушай меня, о повелитель народов!.. Стоящий рядом тургауд занес было тяжелую, сплетенную из девяти ремней камчу, но Мамай жестом руки остановил его:

- Кто ты, женщина? - спросил «царь правосудный»: сказалось его умиротворенное настроение. В другой раз он бы сделал вид, что ничего не заметил, что позволило бы телохранителям забить или растоптать эту несчастную, посмевшую обратиться к нему.

- Я - Зухра, жена менялы Музаффара.

- Что ты хочешь? Знаю твоего мужа…

- «Царь правосудный»! После слов, что я сейчас скажу, ты можешь приказать убить меня. Но мой долг сказать правду и заступиться за честь бедного ребенка и за служанку Фатиму…

Дарнаба, стоявший сзади Мамая, насторожился.

- Повелитель, известно ли тебе, что Белый Лебедь, в прошлом язычница, была обращена там, на Севере, в христианку… И в Христово Воскресение она поцеловала русского мальчика как брата по вере… О, горе мне, полюбившей ту, которой уже нет в живых, - женщина, вцепившись пальцами в свои волосы, начала мотать головой из стороны в сторону. Потом подняла глаза, полные слез. - Великий из великих, не допусти еще одну несправедливость. Освободи Фатиму, которую я тоже знаю и люблю как дитя.

- Какую христианку?.. Что ты несешь?! - глаза Мамая налились кровью.

- Спроси Каракеша, подлого выродка, который знал обо всем и не заступился за Акку, - женщина поднялась и без всякого испуга взглянула в глаза повелителю.

По этому взгляду Мамай понял, что она говорит правду.

Он с силой вонзил шпоры в бока жеребца. Тот от неожиданности прыгнул вперед, наскочил на лошадь тургауда, куснул её за зад крепкими зубами и буквально влетел с «царем правосудным» в высокие ворота. Стражники в испуге прижались к холодным белым камням, боясь быть сбитыми и раздавленными.

Спрыгнув с коня, Мамай почти вбежал в царские покои, хлестнул камчой по мраморным плитам - резкий хлопок звонко раскатился под сводчатым потолком: прибежалислуги.

- Где Каракеш? Найти и доставить! - сдавленным голосом приказал повелитель.

Слуги исчезли. Через несколько минут бывшего шамана, вырванного из объятий красивой невольницы, полуодетого, бросили к ногам «царя правосудного». Мамай стоял с камчой в руке, даже не переодевшись после дороги. Каракеш, не понимая, что случилось, упал на колени и пополз к повелителю, чтобы поймать край его пыльного халата и приложиться к нему губами. Мамай поднял его голову носком сапога и ударил камчой по лицу, взвизгнув при этом:

- Ты скрыл, что Акку была христианка?!

- Я… я… - пролепетал перепуганный насмерть Каракеш. - Меня не спрашивали…

- Не спрашивали?! Ах ты, ты… - ревел Мамай, и шея его багровела: - Белый Лебедь… Звезда Севера… - Он устало опустился на подушки возле фонтана и махнул рукой в сторону Каракеша. - Содрать с него шкуру…

Истошный крик огласил покои.

В пыточной бывшего шамана подвязали под мышками, веревку пропустили через деревянный блок и подняли. Один из палачей натренированными движениями сделал на груди и спине Каракеша надрезы, двое других, оголенных по пояс, с толстыми мускулистыми руками, похожими на ноги буйвола, просунули под надрезы пальцы и разом рванули вниз. Кожа чулком сползла, обнажив кровавое месиво, которое секунду назад именовалось человеческим телом. Каракеш завращал от дикой боли вылезшими из орбит глазами, изо рта у него вывалился язык. Несколько минут бывший шаман еще жил…

К вечеру Мамай снова велел привести к нему оседланного аргамака. При свете факелов в сопровождении тургаудов он выехал за городскую черту и поскакал в сторону Мау-кургана - холма печали. Подъехав к нему, жестом руки оставил телохранителей, а сам взобрался на холм, сел на вершину и устремил свой взгляд, сделавшийся неподдельно печальным, на темные во все болеесгущавшихся сумерках воды могучей реки Итиля, на дне которой была похоронена последняя и, может быть, единственная настоящая любовь…


А в это время в пределы Золотой Орды медленно вступала многотысячная армия Батыра, ведомая им с Кавказа. Об этом сразу доложили Мамаю конные разъезды.

Мамай обрадовался:

- Войско моего битакчи! Хорошо!

Вид огромного воинства всегда возбуждающе действовал на повелителя - его жизнь прежде всего была подчинена бранному делу; только на поле боя, среди стука копий о щиты, среди предсмертных криков, ржанья коней и свиста стрел он чувствовал себя великим…

Мамай велел позвать своего векиля[174]. Взял у него ключи от подвала, где содержались узники, которым еще предстоял допрос, и сам, один, держа в руке серебряный поставец с толстой зажженной свечой, пошел вниз. Открыл одну из дверей. В нос ударил затхлый, смешанный с плесенью воздух.

Повелитель поднял свечу повыше и в углу на грязных матерчатых подстилках увидел скорчившуюся женщину в рваном халате и шароварах.

- Фатима! - с жалостью произнес «царь правосудный».

Женщина вздрогнула и открыла глаза, которые тут же наполнились ужасом. «Сам хан решил допросить меня… Значит, мне предстоят страшные пытки и смерть», - Фатима зарыдала.

Мамай медленно подошел, приподнял ей голову и вытер с её щек слезы рукавом белой рубахи.

- Фатима, ты прости меня.

Женщина недоумевая уставилась в лицо повелителя, ставшее вдруг непривычно добрым. «Странное лицо, оно было всегда надменным, даже когда он пел, подыгрывая на хуре, о своей любви к Акку… - подумала Фатима. - О, Аллах, не сон ли это?! Не ночной ли бред перед смертью?!» Она хотела закрыть глаза, но ярко светила свеча и явственно звучали слова великого:

- Я виноват перед тобой, Фатима, и перед той, которую любил. Смерть её терзает мое сердце… Мы, сильные мира сего, обречены на повседневные испытания, ибо не принадлежим себе. А когда остаемся одни, еще горше ощущаем свое положение… Потому что мы одиноки, даже среди множества людей, которые по одному нашему жесту идут в огонь и в воду. И тем страшнее нам терять искренне любящих и преданных… Я был на Мау-кургане, Фатима, где думал об этом и скорбел душой, глядя с вершин холма печали на вечные воды Итиля… Мау-курган, как разрывается мое сердце!.. Эта Северная Роза ни в чем не виновата. Она была христианкой. И поцелуй её в день Воскресения русского Бога Христа - всего лишь обряд, дань вере… Я узнал это от женщины по имени Зухра. Она сказала, что знает тебя. А потом все это подтвердил Каракеш, но я приказал содрать с него шкуру, потому что он не сказал мне об этом заранее…

- Негодяй! - прошептала Фатима, постепенно приходя в себя. - Великий, я не виню тебя. Позволь поцеловать твою руку, держащую свет… Зухру, жену Музаффара, я знаю, она была для Акку как мать. Прости меня, повелитель, что когда девушке было грустно, я позволяла мальчику видеться с нею…

- У тебя доброе сердце, Фатима. Ты свободна. Можешь оседлать лучшего скакуна из моей конюшни и умчаться к своему мужу.

- К Батыру?

- А разве есть у тебя другой муж?! - усмехнулся Мамай. - Он со своим войском в нескольких днях конного перехода…

Словно птица, выпущенная из клетки на волю, окруженная своими слугами, ухоженная и прибранная, на лучшем скакуне из Мамаевой конюшни, Фатима помчалась ранним утром к своему любимому.

«Эй, Дикое поле! Звонкоголосые жаворонки и громкосвистящие суслики, орлы и орланы! Я свободна, я снова в седле быстрого коня, густую гриву которого путает ветер. Слезы радости выбивает он из моих глаз. Я мчусь к тебе, любимый, чувствуешь ли ты, кто скачет к тебе в объятия?..» - такие мысли мелькали в голове Фатимы.

Действительно, Дикое поле в эти часы было прелестно: оно утопало в ковылях и красных маках. И небо над ними чисто-чисто синело, лишь где-то впереди по ходу коня таяли белые дымки облаков.

Весь день скакала Фатима. И этот день для жены битакчи пролетел как один час. Лишь когда она увидела, что за горизонт медленно опускается кровавый диск солнца, ей вновь вспомнилась Акку, и, движимая суеверным страхом, Фатима приказала рабам и тургаудам поворотить от Итиля в глубь степи и там разбить на ночлег шатер.

Еще был слышен звон казанов и виделись через полуоткинутый полог шатра отблески костров, когда Фатима заснула неспокойным тревожным сном.

И приснился ей буреломный лес урусов в глубоком снегу, такой же, как во владимирской земле, куда заезжала она со своим десятником Абдукеримом и сотней баскакских воинов для сбора дани.

Теперь она тоже не одна, тоже с ордынскими воинами, одетыми в лисьи короткие шубы, в малахаи, и рядом не старый десятник, а молодой и красивый Батыр и в белой собольей шубке Акку… Кони ржут и храпят, поводя боками, продираясь через упавшие деревья, засыпанные снегом. Стрекочут неугомонные сороки, воют волки, сопровождая ордынцев, спешащих куда-то. И видит Фатима, как закачались от сильного ветра верхушки деревьев, взвихрился снег, залепил рот и уши, и вдруг поднялся такой ураган, что ни зги не стало видно. Но вдруг разом кончился ураган. Оглянулась Фатима - никого нет рядом - ни Батыра, ни Акку, ни ордынцев. Одна она в холодном зимнем лесу, совсем одна среди бурелома…

Фатима закричала и проснулась. На крик вбежали рабыни. Увидев, что с госпожой ничего не случилось, они успокоились и присели в изголовье и в ногах. Чтобы унять дрожь, Фатима попросила двух любимых рабынь лечь рядом. Согревшись, она заснула.

Фатима поднялась с первыми лучами солнца и почувствовала себя бодрой и жизнерадостной. А как же Акку? «Да, жалко девочку, но ведь говорят, от судьбы не уйдешь. Сколько раз я сама была на грани жизни и смерти, не сосчитать… А вот сияет моя звезда, сияет… пока…»


- Я свою жизнь привязал к острию копья, - говорил Батыр белоголовому старцу-алану.

Этого старца Батыр встретил в далеком горном осетинском ауле. Переходя речку, на мокрых валунах битакчи поскользнулся и вывихнул ногу. Турга-уды принесли его на руках в аул, где старец-алан вправил Батыру кость. Лежа в сакле, битакчи подолгу говорил со стариком. Мудрым оказался алан Джанай. Батыр не захотел расставаться с ним и, вероятно, поступил жестоко, разлучив его с родным домом. Уходя, старый Джанай набрал горсть земли у своей сакли, зашил в кожаный мешочек и повесил на шею. Теперь вместе с воинами он двигался в неведомую ему Золотую Орду, к грозному черному темнику - так называли Мамая покоренные им народы, вкладывая в это прозвище особый смысл.

Джанай, ехавший вместе с Батыром в кибитке, запряженной двумя лошадьми, на слова о том, что он посвятил свою жизнь богу войны, ничего не ответил, лишь покосился слегка на красивое лицо битакчи и усмехнулся в душе: «Болтун молодой. Жизнь привязал к острию копья… А юноша неплохой: честный, прямой, будет верно служить тому, кто отнесется к нему с душой. И уничтожит всякого, кто нанесет обиду. Я бы не желал быть его врагом. Впрочем, он выбрал меня в свои друзья. Только дружба эта мне ни к чему…» - так размышлял Джанай, глядя вокруг. Он впервые видел степь: вся его жизнь прошла высоко в горах, там, где орлы устраивают гнезда и выводят птенцов. А здесь можно только наблюдать за их полетом…

- Батыр, не забывай о том, что наша жизнь толщиной лишь с нитку… И оборвать её могут в любой момент.

- Старый Джанай, я не согласен с тобой, - воскликнул Батыр. - Если человек не сдается, нитка его жизни постепенно становится как ременная плеть… Мой отец, сотник, как-то в одном из походов попал в плен к булгарам. Там его ослепили. Но й тогда он вырвался из плена и нашел дорогу в Сарай. Слепой, он научил меня натягивать тетиву лука и рубить саблей. И как знать, если бы не его уроки, может, я бы сейчас не ехал с тобой…

Джанай уже слышал историю поединка Батыра со старым десятником Абдукеримом из-за его молодой жены, которую Мамай отдал Батыру, сделав юношу потом начальником своей канцелярии. Но и оставив за ним все его воинские обязанности…

- Солнце светит тому, кто не боится его света… Я рад за тебя, Батыр. Говорю это, как если бы говорил тебе твой отец. Кстати, жив он?

- Нет, Джанай. С матерью они как-то поехали на лодке на другой берег Итиля. Поднялся ветер, лодка перевернулась, и они утонули. Но горевать мне долго не пришлось: в шестнадцать лет я уже сел на коня и побывал во многих походах. Мой последний поход был на реку Вожу, где я чудом спасся.

- Ты прости меня, старого, Батыр, за вопрос… А кто твои родители?.. Ты на монгола не совсем похож.

- Верно, Джанай… Глаз у тебя еще как у сокола. Отец мой монгол, но мать пленная черкешенка. Поэтому и послал меня Мамай на Кавказ собирать войско.

- А мы идем на урусов? - не без робости спросил старик, опасаясь, что этим вопросом рассердит молодого военачальника.

Но Батыр не рассердился, а положил свою руку на руку старца, слегка сжал её и сказал, как бы выговаривая за излишнее любопытство:

- Это дело великого из великих… Наше - привести ему войско с Кавказа. А теперь я покину тебя, алан, пойду наблюдать переправу через Итиль.

Он махнул рукой. Кибитка остановилась. Батыру подвели вороного коня, накрытого яркой синей попоной с широкими ременными поводьями от уздечки, набитой медными нашлепками в виде буйволов. Батыр надел сверкающий на солнце шлем с пучком белых перьев, заколол на плече поверх золоченой кольчуги зеленый плащ. Садясь на коня, легко вскинул свое тело в седло. Джанай, залюбовавшись, вспомнил своего младшего сына, которого неизвестно куда угнали в рабство черные кизильбаши. Слезы невольно выступили на глазах старика, когда Батыр повернул коня навстречу двигающимся конным и пешим воинам, старый алан помахал ему рукой.

Конных было много, потому что Мамай приказал как можно больше лошадей брать с Кавказа. У некоторых всадников виднелись на груди ряды медных и железных пластин. На спине пластины не полагались: воин должен защищать свою грудь, только трусы прикрывают спину, убегая от врага…

Далее шли пешцы в панцирях и простых кольчугах с короткими копьями и круглыми щитами в левой руке. На правом боку у каждого была приторочена кожаная или холщовая сумка, в которой хранились медная миска для еды, ложка, несколько иголок с клубком ниток, кожаные лоскутья, кремень и трут. Всю эту экипировку велел взять Батыр. Перед походом он разбил войско на десятки по типу монголо-татарского, назначил десятников, сотников, тысячников и двух темников. Сейчас по хаджи-тарханским степям шло почти два тумена аланов, черкесов, кабардинцев, грузин и армян.

На военном совете битакчи объявил о соблюдении железной дисциплины и о суровом наказании тех, кто нарушит её. Законы были установлены еще Потрясателем Вселенной.

На берегу Итиля Батыр велел войску остановиться и снова собрал военный совет. Битакчи был краток:

- Не исполнивший приказ да увидит смерть. Замедливший переправу будет смещен на самую низкую должность, а его место займет более расторопный.

Воины уже надували кожаные мешки - бурдюки, крепили себе на шею и спину доспехи и одежду, надевали вместо уздечки оброть с длинным ремнем - чембуром, держась за который руками и лежа на бурдюке они будут вместе с лошадьми переплывать реку. Чтобы вода не попала в уши коням, им повязывали через шею и лоб кожаные наушники.

Переправа началась. На удивление Батыра, она прошла удачно. Он даже не мог предположить, что кавказцы так ловко преодолеют широкую реку, - видно, сказались частые тренировки на опасных горных потоках. Правда, утонул один сотник из черкесов, у которого развязался узел на надувном мешке; воздух вышел, и сотник, не умевший плавать, пошел ко дну.

Когда об этом доложили Батыру, тот криво усмехнулся и сказал:

- Так ему, растяпе, и надо. Поставьте сотником командира лучшей десятки, отличившейся при переправе.

На левом берегу Итиля был назначен привал. Костровые зажгли большие огни и начали устанавливать на железных треногах огромные котлы. Внезапно по стану проследовали несколько дозорных. На полном скаку они осадили лошадей и что-то сказали начальнику охраны. Тот сразу же поспешил в белую юрту с длинным наконечником, на котором развевался косматый зеленый вымпел. Это была походная юрта Батыра-битакчи.

- Мой господин, дозорными обнаружено несколько десятков человек, скачущих нам навстречу. Они сопровождают какую-то знатную женщину, - поклонился Батыру начальник охранения.

- Кто она?

- Неизвестно, господин… Я приказал своим людям глядеть зорче орла.

- Хорошо… Подождем здесь и все узнаем. Я дуг маю, что эта женщина со своим отрядом не разгромит наш лагерь? - улыбнулся Батыр.

Начальник дозорного охранения снова поклонился и вышел из белой юрты.

Батыр вдруг почувствовал, как гулко застучало сердце: «Фатима… Не иначе она. Пусть простит меня Аллах за самонадеянность, но это она, дорогая, любимая жена, принесшая счастье…»


Да, это была Фатима. Она увидела белую юрту посреди степи, и сердце её встрепенулось: «Батыр, мой желанный…» Фатима резким рывком поводьев осадила стремительный бег жеребца возле вышедшего из юрты человека, легко соскочила с седла и упала к нему в объятия. Батыр прижал её голову к своей груди, потом легко приподнял женщину и внес в свою юрту.

В этот день до самого захода солнца они не появлялись. Тургауды с улыбкой взирали на плотно запахнутый полог. Долго горели вечером костры: Батыр разрешил воинам длительный отдых и повелел выдать каждому к ужину по пиале кавказского вина.

Фатиме было что рассказать Батыру. Особенно поразила битакчи неожиданная любовь великого к русской девушке и последующая скорбь его на Мау-кургане.

В честь своего повелителя Батыр приказал насыпать за две ночи и один день холм. Носили землю воины в шлемах с берега Итиля, и, когда холм был готов, у реки образовалась излучина.

Приказав воздвигнуть холм, Батыр преследовал не только одну цель - угодить «царю правосудному», поблагодарив за дарованную жене жизнь. Он хотел показать, как велико воинство, приведенное им с Кавказа.

Вестники тотчас доложили Мамаю о холме, насыпанном в его честь. Повелитель довольно улыбнулся в присутствии Дарнабы и еще четырех мурз: постельничего Ташмана, толмача Урая, знавшего русский, итальянский и литовский языки, конюшего Агиша и ключника Сюидюка. Видя радость повелителя, они ответили громким восклицанием:

- Ур-р-аг-х!

Мамай обратился к постельничему:

- Ташман, собирай курултай тринадцати мурз - будем решать важный вопрос…

- Будет исполнено, великий.

…Курултай поддержал решение Мамая идти на Русь.


На восходе солнца к лагерю Батыра прискакали тридцать воинов из конной гвардии Мамая, с развевающимися зелеными хвостатыми знаменами, в сверкающих шлемах, на отборных конях мышиного цвета.

Они поздравили битакчи от имени повелителя с возвращением с далекого Кавказа и передали благодарность Мамая за воздвигнутый в его честь холм. Принимая поздравления и благодарность, Батыр уловил в глазах начальника отряда конной гвардии ненависть, вызванную завистью. «Волк! - пронеслось в голове битакчи. - Вот такие волки и погубили несчастную девочку Акку и чуть не навлекли смерть на мою Фатиму», - но он улыбнулся начальнику и крепко, почти по-братски обнял его.

Когда тронулись в путь, Батыр оглянулся на холм. Укрытый сверху дерном, холм косматился ковыльной травой и походил издали на отрубленную голову, стоящую на земле, с глубоко нахлобученным на неё мал ахаем…


Глава 6. ПОГОНЯ


Карп Олексин, получив грамоту от великого московского князя к князю рязанскому, зашил её в поясной кушак, обернувшись им несколько раз, поверх надел кафтан, поклонился ранним утром при выезде из Фроловских ворот Дмитрию Солунскому на иконе и тронул легонько каблуками своего саврасого.

Конь вынес Карпа к яблоневым садам на Глинищах, а оттуда - к церкви Алексия-митрополита, которую по велению князей Дмитрия Ивановича и его брата Серпуховского назло новому митрополиту Киприану стали строить из белого камня…

Еще при жизни митрополита Алексия князья да и сам он, чувствуя приближение смерти, начали подыскивать будущего владыку. Предложили стать митрополитом игумену лавры Сергию Радонежскому, но тот твердо сказал: «Нет!» Поначалу князья и святитель Алексий были огорчены отказом, но, представив старца из Маковца с его загорелым обветренным лицом, ладонями в мозолях от лопаты и топора, в ослепительно-белых ризах, окруженного сонмом подобострастных священников, согласились с его решением.

Зато по-настоящему огорчились князья, когда на место митрополита Алексия прибыл из Киева болгарин Киприан, известный своим расположением к литовским князьям…

Чтобы не вызывать подозрений, Карпу решили не давать охрану.

- Как вручишь сие послание князю Олегу Ивановичу, не спеши покидать Рязань. Поживи, но не как в прошлом разе под видом мастерового, а как посланник великого московского князя… Подмечай все, а особливо за настроением рязанского князя следи… В послании указано, что хочешь ты почтить долгою памятью святых мучеников-братьев Бориса и Глеба и помолиться в их храме: поэтому надобно тебя определить на жительство при дворе Олеговом… Все понял?

- Понял.

- А теперь ступай.

Карп поздоровался с десятским, который начальствовал над рабочими, строившими церковь Алексия-митрополита, пожелал Бога в помощь каменотесам, улыбнулся, вспомнив, как сам с Игнатием Сты-рем тесал на Рязани камни. «Постой, постой… Игнатий-то, друг мой, почти брат названый… - вдруг задумался Олексин. - Я про Стыря и не вспоминал вовсе. Где он? Ведь его князь Олег Иванович в Орду посылал. Сколько времени прошло, он давно на Москве быть должен! На Яузе-реке его матушка живет. Как она там? Заскочу-ка к ней, а в пути на добром коне наверстаю время».

Подумав так, Карп направил коня почти в противоположную сторону. Будто Дмитрий Солунский надоумил: потому как, повернув, тем самым Олексин избежал засады, которую устроил ему племянник Тохтамыша как раз по дороге на Оку, на Коломну. Не знал, конечно, Акмола, что свернет со своего пути Олексин, и подавно предположить не мог, что место, выбранное для засады, - возле Васильевского луга, в сосновой роще, при впадении небольшой речки Рачки в Москву-реку скоро войдет в историю Руси. Здесь в честь павших русских воинов в битве с золотоордынцами будет заложена церковь Всех Святых на Кулишках[175] в 1380 году. И по этому Васильевскому лугу будут идти на Куликово поле русские ратники и возвращаться обратно с победой.

Вторая засада ожидала Олексина возле Девичьего поля у Коломны. Здесь августовским утром великий князь Дмитрий Иванович и князь Владимир Андреевич устроят смотр своим войскам. «Русские же сынове поступиша поля Коломенския яко невместно быть никому же зрети очима от множества силы», так запишет летописец.

Карпу Олексину надо было проехать холмистую местность, что называлась Три горы, тропинкой выбраться к ручью Кокую, который брал свое начало из лесного островка и вливался в Сосновую реку, или Яузу. У ручья Карп слез с коня, напился и, присев, загляделся на зеленый, в цветах, лесной островок.

Конь шумно щипал высокую сочную траву. Звучно пели птицы. А на душе Карпа от невеселых дум было муторно. Предчувствовал он нелегкую встречу с матерью пропавшего друга.

Наконец Карп взял за узду коня и вскоре вышел на берег Яузы, на котором стояло село. Сразу увидел избу, топившуюся по-белому, со слюдяными окнами, даже не избу, а дом - как-никак живет мать княжеского дружинника. Возле дома - береза. «Все, как говорил Игнатий… Особливо про березу сказывал, что посадил еще его прадед, ходивший с князем Невским на север воевать немца и шведа…»

Завидев человека, одетого по-походному, рослого, широкоплечего, явно воина, ведшего на поводу коня, из изб стали выходить люди. Вот и на крыльцо дома вышла худенькая чистенькая старушка, сложила ковшиком ладонь и поднесла ко лбу, чтобы лучше разглядеть незнакомого ратника.

Карп привязал к березе коня, шагнул навстречу старушке и сказал растерянно:

- Здравствуй, матушка!.. Не пугайся, не привез я тебе плохих вестей. Друзья мы с твоим сыном, по его просьбе заехал. Не горюй, он скоро вернется!

Карп и сам поверил, что скоро войдет в этот дом его друг Игнатий, а еще - будто это и в самом деле его родная давно умершая мать, постаревшая и поседевшая…

«Эх, беда, беда», - вздыхал Олексин на всем пути от дома Стыря до самой столбовой дороги на Коломну.

А в это время на поляне слуги Акмалы ели сырое мясо - костра не разжигали, боясь спугнуть княжеского посланника. Вдруг из-за кустов показался в лисьем малахае, хотя была середина лета, ордынец.

- Едет! Тише! - Он приложил палец к губам. Все вскочили. И, держа в одной руке лук, а другой прижимая к бедру колчан со стрелами, крадучись побежали в ту сторону, откуда уже явственно доносился стук кованых копыт. Судя по тому, как размеренно раздавался этот стук, всадник ехал медленной рысью.

Олексин покачивался в седле, тихонько посвистывая. Конь вдруг всхрапнул, перешел на шаг и за-прядал ушами. «Волки?» - хватаясь за луку седла, Олексин резко потянул с бедра колчан со стрелами.

Саврасый, привыкший к чистоплотности, учуял запах немытых тел и вовремя предупредил своего хозяина. В этот миг рядом стрела впилась в вековой дуб. «Засада!» - У Карпа гулко застучало сердце, он ударил в бока коня, тот прыгнул вперед, ломая кусты, и помчался к реке.

Ордынцы, вскочив на своих лошадей, гортанно гикая, кинулись в погоню. Карп оглянулся: ломался в дубраве мелкий кустарник - стоял шум и треск.

- Помоги, саврасый! - взмолился Олексин. Не за себя взмолился, знал прекрасно, почему засада: за грамотой князей московских охотятся…

И точно понял конь - в один миг вымахнул на крутогор, с которого открылась водная гладь Оки, где сновали рыбацкие лодки.

Как только первый ордынец выскочил из леса, Карп пустил стрелу. Всадник резко откинулся на круп коня, запутавшись в стременах, и поволочился за ним. Олексин довольно усмехнулся, но тут сразу две стрелы впились в задние ноги его коня, - убийцы явно целились не в Олексина: попади в него, Карп упал бы под откос в воду. Можно выловить труп, но что будет с посланием, побывавшим в воде?!

Конь Олексина заржал от боли и рухнул на бок. Карп еле успел высвободить ноги из стремян и прыгнул вниз, к реке. На той стороне Оки засечные стражники, увидев ордынцев, выскочивших из леса, и всадника, потерявшего лошадь, замахали руками, закричали. Сразу несколько рыбаков, находящихся близко к берегу, бросились на помощь Олексину. И вовремя; когда ордынцы появились на берегу, Карп был уже в одной из лодок. Не раздумывая, он схватил лежащий на корме щит, сбитый из досок, и прикрыл им себя и сидящего в лодке гребца. Тут же в щит впились несколько стрел. Но они не причинили никакого вреда, лодка быстро удалялась от берега.

Щиты лежали, как правило, в каждой рыбацкой лодке. Было время набегов, частых мелких стычек с разбойниками.

Нападали и небольшие группы ордынцев с Дикого поля и свои тати, грабившие крестьян, купцов и поместья бояр. Завидев лодку, плывущую по реке, они обычно пускали в неё стрелы с берега, и тогда рыбак бросался на дно, прикрывая себя щитом.

Узнав, по какому делу московит оказался в рязанской земле, ему отрядили в сопровождение из засечной сторожи двух ратников и выделили коня. Олексин поскакал в Рязань.

По пути он пришел к выводу, что его выследил кто-то из ордынцев, живущих в Москве. «Соглядатаи за каждым углом, - отметил с горечью, а потом и про себя подумал: - А разве ты не соглядатаем снова едешь к князю Олегу Ивановичу?.. А разве, «плотничая», не следил за ним, не высматривал, что да как?! Видно, так уж будет идти жизнь, пока в ней будут враги и недруги. И ничего не изменишь…»

На Олеговом дворе Олексин был принят хорошо, будто в прошлый раз ничего не было… Рязанский князь, прочитав грамоту, поблагодарил великого московского князя и его брата в присутствии Карпа, потом наказав верному слуге, дядьке Монасею, следить за ним денно и нощно.

Олексину отвели помещение на Олеговом дворе с выходом через княжескую гридницу на площадь, выложенную тесаным камнем и окруженную постройками из крепкого дуба: не проскользнешь незамеченным… Даже в храм Бориса и Глеба Карп ходил теперь крытой галереей, соединяющей церковь с княжескими хоромами.

«Вот Олег Иванович мне тюрьму сотворил… Эх, крылья бы!» - думал Олексин, глядя в окно на клочок синего безоблачного неба между постройками.

Однажды, сидя перед окном, он смотрел по обыкновению на небо, потом перевел взгляд вниз и ахнул: во дворе кормила голубей Алена с маленьким сыном Олегова зятя. Та, которая в Мещере проживала…

Первая мысль была - выбежать, за руки красавицу взять, в глаза глянуть. Но вовремя одумался: тайком надо свидеться.

Стукнул в окно, приник к нему лицом. Алена обернулась, увидела и всплеснула руками. Заколотилось сердце: значит, не чужим он стал ей. Вечером нашли возможность свидеться - в темном углу гридницы. Олексин узнал, что Шкворень умер, пожалел Алениного мужа, но в глубине души возрадовался - теперь ничто и никто не послужит препятствием для их любви.

- А как ты на Олеговом дворе оказалась? - спросил Карп Алену.

- Так вот и оказалась. Как умер муж, княгиня Ефросинья пригласила меня за внуком доглядывать. Вроде мамки. Ведь в Мещере у меня никого не осталось из родных и близких.

- Аленушка, я теперь тебе и родной и близкий, - нечаянно вырвалось у Олексина.

- Пока не надо, Карп… Не говори так. Я ведь по мужу еще и сороковины не справила… - Но слова словами, а глаза Алены вспыхнули радостным огнем.


Глава 7. ВСТРЕЧИ


Вот и поднялась Мамаева великая силища. На Русь поднялась! Дивясь необъятным водам Итиля, ехала на арбах, где лежали кованые латы, длинные тяжелые копья и арбалеты, наемная рать фрягов. В центре войска пешим порядком двигались бесермены, армяне, черкесы, ясы, аланы, буртасы - народы Кавказа. Конные подвижные ордынские сотни окружали это разномастное воинство, словно скорлупа середину яйца, не давая растекаться в стороны и сохраняя порядок.

Скрип телег и рев верблюдов слышался на десятки верст, а многочисленные табуны коней и стада баранов поднимали такую пыль, что вороны, летящие сзади, старались набирать большую высоту.

На другой день перехода войско Мамая остановилось, и в густых дремотных лесах на левом берегу Итиля застучали топоры и завизжали пилы: великий приказал строить плоты. Их вязали воловьими ремнями. Когда переправились на другой берег и бросили ненужные бревна, то они почти запрудили реку…

Прорицатель Фериборз спустил к реке лодку, доселе хранившуюся в скальной нише, заполненной водой, поставил парус и поплыл, оглядываясь на глиняный город с белыми минаретами. Сердце Фериборза радовалось - он везет своему повелителю Тохтамышу весть, за которую тот хорошо заплатит. К тому же он, Фериборз, немало приложил усилий, чтобы подвигнуть Мамая на этот рискованный шаг - пойти войной на урусов.

Тохтамыш, узнав о походе темника, подергал золотую серьгу в правом ухе, подарил одну из своих гаремных красавиц прорицателю и отправил тайно в стан Мамая соглядатаев, чтобы они следили за его продвижением в сторону Москвы.

Опустел Сарай. По кривым улицам ветер носил мусор. Не стоял привычный конский топот конной гвардии повелителя - лишь ревели ишаки бедняков да купцов.

Со своим товаром Музаффар с Зухрой заблаговременно нашли приют у владыки Ивана, в православной церкви. В обычные дни купцов не трогали, но перед походом повелителю нужны большие средства… В церкви у владыки находились и пленники ханского поруба - Игнатий Стырь и отрок Андрейка.

Все они сейчас собрались в притворе[176]. Музаффар и Зухра отчужденно косились на христианские иконы.

Старенький благообразный владыка, то и дело поправляя сползающую палицу[177], служил литургию в храме при отверстых церковных вратах, которые с начала Пасхи не затворяются всю Светлую седмицу в знак того, что Иисус Христос отверз православным врата Небесного Царства.

Паству сарайского епископа составляли плененные ордынцами воины-урусы, проданные в рабство женщины и дети, русские купцы и даже некоторые ордынцы, сменившие язычество или ислам на христианство.

Закончив службу и подождав, пока храм опустеет, владыка велел привести из притвора дружинника Стыря и Андрейку. Сам же, принялся рассматривать доставленную из Москвы одним генуэзским купцом только что отчеканенную на монетном дворе серебряную деньгу Андрея Федоровича Ростовского.

Радовало владыку изображение, что на деньге было выбито с лицевой стороны: зверь, стоящий боком, и рядом бородатый человек с мечом в замахе в правой руке, но глядящий в обратном направлении от зверя…

«Зверь - это Орда есть и Мамай-безбожник, а человек - русский, не боится, спину кажет, но оружие наготове держит… - думал владыка. - Пошел зверь-то снова на землю русскую… Да ничего! Только бы князь Дмитрий Иванович наготове был… Не испугался бы…»

Привели Игнатия Стыря и Андрейку. Владыка осенил их медным крестом с изображением распятия и сказал:

- Настало время вам скакать в Москву с поломянной[178] вестью, что ордынский змий выступил с войсками на Русь. По Дону… Непременно скажите, что пошел по Дону. Запомните… Коней даст вам Музаффар…

Поклонившись Спасителю, а в притворе иконе святого великомученика Георгия Победоносца, пронзающего копьем гада, Игнатий и Андрейка попрощались, поблагодарили за все и сели на коней, как только на землю опустились сумерки.

Двигались они больше по ночам, а днем отсиживались в донских тугаях или густом лесу. Через три дня догнали медленно ползущую армию Мамая, скрытно обойдя и подивившись несметному числу воинов, дали полную волю коням и поскакали даже днем.

«Хорошо, что сходили зимой на Куликово поле после Рясского. Вон он, гад ползучий, Доном и двинулся… - думал Игнатий. - А силища-то у него! Силища… Вот бы его копьем… как Георгий Победоносец гада… А проткнуть не просто будет. Ан непросто!»

Он глянул на Андрейку, скакавшего рядом.

«Молодец! Ни разу не пожаловался за время пути… Куда же мне его пристроить?.. Скоро такое начнется. Заполыхает земля, польется кровь. Затеряется малец, убить могут… Господи, в какое тяжелое время живем. А пристрою я его пока у своей матушки. Поди, и ждать меня перестала… Может, и в живых уже нет…»

На рассвете, подъезжая к рязанской земле, услышали гулкий конский топот, скрип подвод, крики погонщиков - по говору, свои, русские. Но не рискнули выезжать навстречу: мало ли что!

Схоронились за кустами, стали наблюдать.

По одежде вроде московские. У Стыря радостно заколотилось сердце, когда в одном из сидящих на подводе он узнал Захарию Тютчева, не раз ходившего послом в Орду по поручению великого князя Дмитрия Ивановича. Судя по всему, снова едет туда же, вон как возы полны и сколько стражников!

Захария не узнал дружинника Стыря, исхудавшего, с впалыми щеками, с запавшими от бессонницы глазами.

Вооруженные охранники быстро окружили внезапно появившихся из леса людей.

- Боярин Тютчев, аль не узнаешь? - устало спросил Стырь.

- Постой, постой… Игнатий?! - Захария спрыгнул с телеги. - А мы ведь давно тебя похоронили…

Стырь слез с лошади, и боярин крепко его обнял.

- Откуда?.. Как?.. - сыпал вопросами посол. Он приказал остановиться и раскинуть на лесной поляне скатерку.

За трапезой поведал Игнатий о своих мытарствах.

- Да, брат, дела… А я вот еду навстречу змию и жив ли останусь - не ведаю… Может, сделают из моей шкуры барабан. А ехать надо!.. Видимость создать, чтоб задобрить… Сколько уж годков дань не платили… А что за малец с тобой, Игнатий?

- Да вместе в ханском порубе сидели, и вместе бежали. Рисованием занимался. Пленник, сирота, - Стырь рассказал о судьбе мальчика.

- Кто ты, Андрейка? - ласково положил руку на плечо мальцу Захария.

- Рублев я…

- Иконы рисовать хочешь?

- Хочу.

Тютчев потрепал Андрейку по плечу:

- Вот что, Игнатий, разыщи-ка ты иконописца Феофана Грека и определи мальца к нему в ученики. Скажи: Тютчев, мол, просил… - Он поднялся. - Ну, брат, тебе с вестями в Москву надобно, и мне пора. На всякий случай - прощай…

- Спасибо, боярин. Ты только возвращайся. Возвращайся обязательно.

Они расцеловались троекратно и тронулись всяк своим путем.


А сейчас автор хотел бы привести отрывок из «Сказания о Мамаевом побоище», где говорится о приходе Захария Тютчева в Орду: лучше об этом уже никому не дано написать.

«Когда пришел Захария в Орду, взяли его темные князья и поставили перед царем Мамаем. Захария же повелел все золото, посланное великим князем, перед царем положить. И сказал Захария: «Государь наш князь великий Дмитрий Иванович всея Руси в отечестве своем здравствует и о твоем государевом здоровье прислал меня спросить и это золото тебе прислал царской ради почести».

Увидел царь много золота и возъярился, исполнившись гордости. И сбросил башмак с правой ноги, и сказал Захарии царь: «Дарую тебе башмак от великой славы моей, такова наша царская почесть для тебя и для того, кого хотим жаловать».

Захария пал на колени у ноги царской и благодарил мудро и красноречиво. И весьма подивился царь красоте и мудрости словам Захарииным. И сказал царь Захарии: «Что умыслил Дмитрий, пахарь мой, для чего прислал мне золото это, или думает, он равен мне?» И повелел золото татарам взять, сказав им: «Купите себе плети для коней!» И сказал царь Мамай: «Золото твое, Дмитрий, и серебро все будет в руках моих, и землю твою разделю тем, кто служит мне верою и правдою, а самого тебя приставлю стада пасти верблюжьи!» Захария же исполнился ярости и сказал царю: «Что ты говоришь это такому великому государю! Бог что захочет, то и сотворит, а не то, что ты хочешь!» Предстоящие тут князья темные выхватили ножи, хотя Захарию зарезать, говоря: «Тауз кали так - что ты говоришь!» Царь же Мамай рассмеялся и не велел Захарию и единым пальцем тронуть. И сказал царь Захарии: «За красоту твою и за премудрость не повелел тебя погубить!» И опять сказал царь к нему: «Люб ты мне, Захария, и подобает тебе моей царской милости всегда предстоять, служить мне, Захария. Сотворю тебя властителем на Руси, и будешь ты подобен Дмитрию, ему же ты ныне служишь!» И ответил Захария царю, а сам помыслил в сердце своем слова обманные сказать царю, и сказал Захария: «О, царь, не подобает послу, не завершив дел всех, к другому государю отбежать. Ежели, царь, хочешь меня помиловать и сделать слугой своим, то ты повели, царь, дать мне грамоты посольские, и я пойду и отдам их великому князю Дмитрию Ивановичу, и посольство свое свершу, да будет род мой почтен людьми. И, пойдя, там клятву с себя сниму и опять к тебе возвращусь. И я, царь, и тебе верен буду, поскольку не изменил первому государю».

И эти слова говорил Захария с обманом, помышляя, как бы избавиться от руки царевой, а великому князю о царе истину поведать. Царь же, слышав эти слова от Захарии, рад был и повелел послание писать к великому князю. И отрядил царь с Захарией четырех князей, любимых Мамаем, и с ними татар низших чинов пятьдесят человек.

Царь же повелел писать грамоту к великому князю такую: «От восточного и грозного царя, от большой Орды, от широких полей, от сильных татар, царь царей Мамай и многих Орд государь. Рука моя многими государствами владеет, и десница моя на многих государствах возлежит. Пахарю нашему Мите московскому. Известно тебе, что улусами нашими владеешь, а нашему царству, придя, не поклонишься, да ведомо тебе будет: ныне рука моя хочет тебя казнить. Ежели ты молод, то приди ко мне и поклонись мне, и я помилую тебя и в твое место пошлю тебя царствовать. Если ты этого не сделаешь быстро, то все города твои разорю и огню предам и самого тебя великой казни предам!»

И отпустил послов Мамай на Русь. И, отпуская Захарию, царь сказал: «Возвращайся ко мне скорее!» И повелел его проводить с честью.

И когда приблизился Захария к Оке-реке и четыре татарина с ним и все, которых царь послал на Русь своих татар, послал Захария тайно к великому князю вестника, чтобы послал встречу ему. А татарам Захария сказал: «Скоро вас с честью встретят посланные от великого князя!» Князь же великий быстро снарядил для встречи Захарии триста человек от двора своего. Встретили они Захарию на этой стороне Оки-реки. Захария же повелел им хватать и вязать татар. Татары же возопили, говоря: «Обманул нас Захария!» Захария же взял грамоту цареву, посланную великому князю, и разодрал пополам. И, выбрав худшего татарина, дал ему разорванную грамоту, и сказал Захария татарину тому: «Возвратись ты один и скажи безумному царю своему, что не нашел в людях безумия твоего, а грамоту безумия твоего пред светлые очи государя своего великого князя не принес, и прочитал её сам и, видев безумие твое, посмеялся!» И, так сказав, отпустил татарина к царю. И пришел татарин к царю, и рассказал обо всем случившемся, и грамоту ему дал разорванную…

Захария же пришел во славный град Москву, и челом бил своему государю великому князю Дмитрию Ивановичу, и всех татар связанных привел и перед великим князем поставил их. Князь же великий очень возрадовался и подивился великому разуму Захарии. И сотворил князь великий пир радостный, и многими дарами почтил Захарию. Наутро же Захария пришел к великому князю, и сказал Захария: «Государь князь великий, скорее посылай грамоты по всем городам и вели воинству твоему быстро собираться, так как царь Мамай скоро придет».

Князь же великий, слышав, что не ложно поднялся безбожник, позвал брата своего Владимира Андреевича и других князей. И сказал им: «Брат и князья русские, из гнезда великого князя Владимира Киевского, коим мы изведени из эллинской (языческой) страсти, ему же дал Господь познать православную веру, так же, как и Плакиде Стратилату. А он (Владимир) завещал нам ту веру крепко держать и бороться за неё. Если кто пострадает за неё, тот на том свете будет почивать во веки».

И сказал ему князь Владимир Андреевич: «Воистину, господин наш, святому Евангелию следуешь. Как пишется в святом Евангелии: «Если кто за имя Мое пострадает в мире сем, то успокою его в последний день». Мы же, господин, готовы головы сложить за светлую веру и за нашу великую обиду!»

В дни те же князь великий Дмитрий Иванович послал вестников и грамоты дал им, а в них писано так: «От великого князя Дмитрия Ивановича всея Руси князьям и боярам, и детям боярским, и всем воеводам, и всему войску, и всем безымянным - чей кто ни будет. Как только к вам эта грамота моя придет, и вы бы, часа того не медля, шли вон день и ночь, других грамот не дожидаясь, а эти грамоты посылали бы друг другу, не терпя ни часа».


- Почему Мамай четырех мурз отрядил с Тютчевым? Пусть бы Захария меня предал и в Орду отъехал, но ведь мурз-то я все одно бы с ним не отпустил. На что рассчитывал?.. Почему их в жертву принес? - делился своими мыслями Дмитрий Иванович с братом Владимиром Андреевичем, сидя на лавке в тереме в одной белой рубахе с расстегнутым воротом, словно после бани.

Тут же стоял Игнатий Стырь. Он только что вернулся с берегов Яузы, от матери, куда отвозил Андрейку. Феофана Грека на Москве не оказалось: расписывал одну из церквей в древнем Новгороде.

- Позовите Захарию! - крикнул Серпуховской дружинникам.

Мог бы он приказать и Стырю, но после того, как узнал о его злоключениях в Рязани и Орде, словно чувствовал вину перед ним. И обращался к нему не иначе как по имени.

А особенно внимательно слушал он, как его дружинник плавал по мещерским озерам и как женщина Алена шла по воде босиком, словно Богородица… Долго выспрашивал князь о тайнах этих самых мещерских болот и озер. И все чему-то улыбался. А потом сказал: «Значит, и прямь для отсидки место надежное, коль не токмо ордынцам, но и своим трудно туда добраться. Наверное, и казна там спрятана…»

Рассказав обо всем великому князю, Серпуховской предложил:

- Дмитрий, а не купить ли нам у князя Уковича мещерскую сторону?.. Тем самым мы Олегу путь перекроем. Он посговорчивее с нами станет…

- О чем стал думать?! Сейчас о другом надо.

- Об этом тоже не худо подумать. Если что, мне на Рязань с войском идти придется…

Явился Тютчев: спокойный взгляд карих глаз, широкие скулы, густые темные волосы, широкоплечий, тонкий в талии. Невольно залюбовались им князья. Даже неудобно стало Дмитрию Ивановичу за свой вид перед боярином - велел подать кафтан.

- А скажи, Захария, не усмотрел ли Мамай в твоем посольстве подвоха?.. Будто данью мы хотим время выиграть?.. - спросил Дмитрий Иванович.

- Думаю, что нет, великий княже, не усмотрел. Уж больно горд он, и в гордыне своей - одномыслен…

- А почему же он своих самых приближенных мурз с тобой послал? Что за этим стоит? - спросил в свою очередь Серпуховской.

- А ничего, княже, не стоит. Просто он избавиться от них решил. Позови постельничего Ташмана, он расскажет.

Позвали Ташмана. Содержали на московском дворе мурз не как пленников: даже сабли оставили.

Поклонился бывший постельничий Мамая, по-русски пожелал многие лета великому князю и его брату.

- Спасибо, - поблагодарил Дмитрий Иванович. - Многие лета и тебе, великий мурза.

- Я не великий мурза. Я всего лишь бывший слуга предавшему меня повелителю.

- Почему предавшему? Ты ведь должен был, находясь с боярином, ко мне посольство вершить.

- Нет. То, что меня впереди ожидают беды, я понял, когда Мамай взял меня к Фериборзу, оставив на берегу Итиля Челубея, родственника Тулук-бека, племянника Мамая. Мамай доверял мне и моим друзьям, а это не нравилось Челубею. Он через Тулук-бека и убедил назначить нас в сопровождающие к боярину.

- А верил Мамай, что Захария вернется к нему? - спросил Владимир Андреевич.

- Верил.

- А ты, мурза?

- Я - нет.

- И все-таки пошел с ним?

- Я исполнял волю хана. Иначе - секир-башка. Князья не смогли скрыть улыбки.

- Челубея я знаю. Тулук-бека тоже. А кто такой Фериборз? - спросил Тютчев.

- Маг и волшебник, живущий в скале, знающий священную «Авесту», - ответил Ташман.

Он рассказал о встрече Фериборза с Мамаем перед самым походом.

- Позволь и мне сказать, великий княже? - обратился к Дмитрию Ивановичу Стырь, доселе не проронивший ни слова. - По приезде из Золотой Орды я говорил князю Владимиру, что Фериборз - соглядатай Тохтамыша. Об этом мне поведал перс Музаффар, чтоспас меня из ханского поруба.

- Слуга Тохтамыша?! - изумился мурза.

- Да. Маг и волшебник советовал Мамаю идти на Русь? Значит, Тохтамышу того надо было. Иди, Ташман, и передай своим, что с ваших голов не упадет ни один волос, если будете вести себя благоразумно, - Дмитрий Иванович встал.

- Брат, - обратился Серпуховской к великому князю, - настало время выслать навстречу врагу разведчиков.

- Верно, Владимир. Снаряжай крепких людей. И пусть будет не один разведывательный отряд. Мало одного, - готовь несколько.

- Княже, зачисли и меня в этот отряд, - попросил Серпуховского Стырь.

- Ты мне, Игнатий, понадобишься для другого. Пока князь Владимир снаряжал первый отряд, от владыки Ивана прискакал гонец с новым донесением: стало известно, что Тохтамыш разослал повсюду всадников с призывом собираться в войско. Железный хромец обещал ему свое содействие…

Между тем из Москвы были отправлены Серпуховским первые «крепкие люди» во главе с Родионом Ржевским: Андрей Волосатый, Климент Поленин, Иван Свяслов, Григорий Судок. Они должны были собирать сведения о положении, силах и намерениях неприятеля.

Вскоре пришли сведения: Мамай дошел до Воронежа и кочует там, ожидая созревания и уборки русских хлебов, чтобы ими кормить свои тумены и ордынский люд.


Глава 8 . СБОРЫ И ОЖИДАНИЯ


Гонцы по сбору русской рати почти все вернулись в Москву, за исключением тех, кто поскакал в дальние города. Следом за гонцами шли конные полки со своими хоругвями и стягами.

Пришли белозерские князья: Андрей Кемский и Глеб Каргапольский, ярославские: Роман Прозоровский и Лев Курбский, ростовский князь Дмитрий и многие другие.

Простые смерды, вооруженные топорами, самодельными пиками, лишь немногие были в кольчугах и сапогах, большинство в лаптях и бахилах[179], шли по дорогам к Москве, а за ними тянулись подводы. На одной из подвод сидел Григорий Холопищев, беспечно покачивая ногами в такт поскрипывающим колесам и глядя на приближающиеся золотые маковки церквей. Рядом с ним постукивали о сложенные мечи и щиты железные шлемы. Холопищев снял кольчугу и сидел в одной полотняной рубахе. Чуть поодаль за подводами, в которые были впряжены быки, скорым шагом шла группа молодых парней, которые шутили и смеялись, подначивая друг друга. Одеты они были в справную одежу, побогаче. Холопищев довольно посматривал на них - это были парни из одного с ним села, более зажиточного, чем другие. На сходе, как только пришла к старосте грамота от великого князя московского, решили старшим над молодыми в походе назначить Григория. А отец его начальствовал сейчас над мужиками постарше.

Старшие вели себя спокойно и с неодобрением поглядывали на молодежь. Они видели, проходя мимо хлебных полей, как колосья роняют в пыль крупные зерна, и их сердца обливались кровью: сейчас бы урожай убирать, а не на войну идти. Сами-то ладно - останутся живы или нет, дело военное, а как без них будут кормиться жены и дети?..

- Вот ирод, как подгадал, в аккурат к урожаю. Молотить бы этот хлебушек теперь, так мы не на гумно идем, а на супостата ордынского, - говоривший это мужик с окладистой бородой кивнул головой на цепы[180], что лежали в подводах. - Пока с ратными делами управимся и белые мухи полетят. Бабы с детьми без хлеба насидятся…

- Полетят, полетят, - передразнил бородатого высокий худой смерд с заячьей верхней губой, кадыкастый, с впалыми щеками. - Ты сперва с ратным делом управься. Говорят, огромная силища прет. Когда мы с тобой с проломленными башками лежать будем, нам эти белые мухи ни к чему станут. Так же, как и бабы с ребятишками. Сытые они аль голодные…

- Жердина ты окаянная, чувал с просом! Какие речи балаболишь? - прикрикнул на него бородатый.

Чуть было не сцепились мужики, но тут кто-то крикнул:

- Верховые из Кремля! С каким-то стягом… Ишь, как скачут!

Резво осадив коней, верховые обдали комьями земли передних пешцев и закрутились возле подвод. Судя по стягу, прискакавшие были от Боброка Волынского.

- Кто старшие? - спросил один гонец. Ему указали на Холопищевых:

- Вот они: отец и сын.

- Не велено вам в Кремль заезжать. Держите на Чертолье и там располагайтесь.

- Почему не велено? - спросил Григорий.

- Приказ князя Боброка. Сейчас в Кремле людей видимо-невидимо. Вы мешаться только будете.

- Бона как! - протянул тот, кого назвали Жердиной. - Мешаться, значит… Вона…

- Поговори у меня. Плетей захотел?! - прикрикнул на него один из верховых.

Покрутившись еще малость среди подвод для порядку и солидности, гонцы пустили коней вскачь. Бородатый, обернувшись, сказал:

- Отчего, Жердина, у тебя такой характер скверный?.. Все норовишь кольнуть, как овод в лошадиный зад…

- Я, может, за князей этих жизнь свою иду положить на поле брани, а они, вишь, до себя не пускают… Рылом, значит, не вышли.

- Нет, сосед, жизнь мы идем положить не только за князей да бояр, а за Русь нашу общую, за детей, за жен, за отцов и матерей, за дома свои, за землю… - тихо и вразумительно сказал старший Хло-пищев и, взмахнув кнутом, зычно крикнул: - Поворачивай на Чертолье!..


Главная жена Тохтамыша Дана-Бике, напудренная, накрашенная, как кукла, сидела на нижней ступеньке трона и ласково одаривала взглядом миндалевидных глаз сокольничего мурзу Кутлукая, скрестившего ноги в углу на шелковой китайской подушке. В другом углу палаточного летнего дворца царя Синей Орды на такой же подушке устроился мурза Джаммай. Мурзы ненавидели друг друга, но никогда не показывали вида. Джаммай думал, что как только Тохтамыш окрепнет и наберет силу как правитель степи, то наверняка заменит Дану-Бике более молодой и пригожей ханшей. Сейчас же Дана-Бике имела на мужа огромное влияние, так как приходилась родной сестрой главной жене Тамерлана.

Джаммай оказался прав: Тохтамыш, став во главе Золотой Орды, по истечении некоторого времени отдалил от себя Дану-Бике, и Кутлукай оказался без поддержки.

В обязанности сокольничего входила и такая: следить за тем, чтобы не украли яйца редкой породы соколов, которая была единственной в своем роде. Но каким-то образом несколько таких яиц оказались у царя Средней Азии Тамерлана. Кутлукая обвинили в воровстве, и Тохтамыш приказал посадить его на чугунный котел, в который напустили крыс. Это была самая страшная даже по тем временам пытка: крысы, чтобы выбраться на волю, проедали человеку внутренности…

Но сейчас все обстояло мирно и чинно. Тохтамыш, одетый в расшитый золотом халат, в тюбетейке, увенчанной кистью из тонких золотых волокон, при сабле, рукоять которой была отделана жемчугом и рубинами, дремал на троне. Перед мысленным взором синеордынского царя проносились табуны кобылиц. Кобылицы были слабостью Тохтамыша - не жеребцы, не аргамаки, а именно кобылицы, дающие молоко. Дворец хана окружали тенистые деревья. За ними располагались восемьдесят сараев для содержания дойных кобылиц. Сараи соединялись множеством труб. Молоко по этим трубам сливалось в общий резервуар. Затем из молока делали кумыс, который по серебряным трубам поступал во дворец…

Неслышно вошел Фериборз. Кутлукай объявил волю Тохтамыша. А воля синеордынского правителя была такова: ехать к Мамаю, следить за каждым его шагом и доносить. Доносить и ждать… С гонцами поможет Акмола, он уже обо всем предупрежден.

- А вдруг Мамай умрет еще до битвы? - спросил Фериборз, ни к кому не обращаясь.

На выпуклом большом лбу Тохтамыша дрогнули морщины. Он открыл глаза, повернул к магу лицо, вдруг сделавшееся свирепым, и ответил:

- Мамай должен сразиться с московским князем. Кто будет побежден, тот и умрет… Иди!


Глава 9. ВЕЧЕВОЙ НАБАТ


Владимир Андреевич сидел у себя в гриднице, окна её как раз выходили на амбарную площадь, и смотрел на раскинувшиеся вокруг торги. Жаловал купцов великий князь Дмитрий Иванович, давал им вольности разные, не донимал поборами, уважая их нужное дело…

Серпуховской поднял руку к виску, потер его и оборотился к дружиннику Стырю, стоявшему у порога:

- Грамота при тебе?

- А как же иначе?! Зашил крепко, княже.

- Хорошо… А теперь иди, узнай, не уехали ли с торгов гости новгородские? Тебе с ними сподручнее ехать, а уж коли их нет - поедешь один…

- Да мне не привыкать одному-то…

Оказалось, что купцы новгородские - гости дорогие - еще здесь. И вскоре с Игнатием пред очи Серпуховского явились Иван Васильевич Усатый с сыном Микулой и молодой купец Дмитрий Клюков.

Заботясь о пополнении войска, Владимир Андреевич заранее условился с великим князем о том, чтобы привлечь к общему делу и Новгород. Был там с ратью одиннадцать лет назад[181], когда налаживал оборону от ливонских рыцарей не только Новгорода, но и Пскова, Серпуховской, знал норов вечевиков[182], думал, что будет нелегко их уговорить… Как бы получше обо всем сказать и склонить-таки господу новгородскую на свою сторону. Им ведь великий князь не указ. Привыкли собственным умом жить, вдалеке от ордынского ига…

Вглядываясь сейчас в бородатые, спокойные лица, Владимир Андреевич начал разговор издалека, с похвал, как когда-то, выступая с подмостков вече. Видел он тогда кроме суровых лиц еще и насмешливые: мол, отрок всего лишь, чего он может сказать… Но тогда князь Владимир нашел дельные, умные слова, и лица новгородцев постепенно изменялись. Вот и теперь скоро увидел в глазах купцов добрые огоньки.

А сказал Серпуховской следующее:

- Господа купцы новгородские! Крепки ваши вечевые устои, крепок Господин Великий Новгород, чту и приемлю вашу гордыню: «Кто против Великого Новгорода, тот против Бога!» Знаю, что так просто вас не подвигнуть к рати. Но не за себя мы с великим князем Дмитрием Ивановичем просим, а за православное христианство. Идет на Москву басурман Мамай. По пути оставляет сгоревшие головешки и трупы русских людей, кои лежат непогребенными, и очи им выклевывают хищные птицы. Просим - помогите… Мы не раз были сердиты на вас за набеги на ордынцев, после которых рвы мостились головами рязанцев, нижегородцев, суздальцев и московитов. Но прочь обиды в эти дни, перед лицом грозного и могучего ворога… Плывите, скачите до Новаграда, объявите эти слова архиепископу Евфимию, боярам и народу вашему на вече. Мы станем ждать. Не будет помощи, Бог вам судья!..

- Владимир, Андреевич, - молвил старший Иван Васильевич Усатый, - мы, купечество, за тебя и великого князя, за веру Христову хоть сейчас на ратное поле, но за всех новгородцев не ручаемся. Да поможет Святая София, умудрит головы людей в сей грозный час. Дай-то, Господи! А мы согласны.

- Да еще вот что, - Владимир Андреевич указал на Стыря. - Моему дружиннику мы с Дмитрием Ивановичем заготовили грамотку в том, что он является нашим посланником. Вы у себя в Новгороде почитайте его так, как если бы это был я…

Игнатий зарделся, а Усатый глянул на Стыря и усмехнулся: «Князь… Расступись народ - назём[183]плывет…»

Перед дальней дорогой Игнатий Стырь съездил к матери и взял с собой Андрейку Рублева, надеясь определить его, как велел Тютчев, в ученики к Феофану Греку.

Когда Серпуховской говорил купцам, чтобы скакали и плыли, он разумел под этими словами хорошо известный ему путь от Москвы до Новгорода. До Итиля из столицы Руси добирались на лошадях. Там на воде уже покачивались широкие ладьи, на них плыли до Тверца и Меты. А там уже и Новгород с куполами церквей святых Бориса и Глеба, Сорока мучеников, Покрова, Параскевы Пятницы, Ивана-на-Опоках, пятикупольным храмом свинцовой кровли Николы на Ярославовом дворе, где вечевой помост, и милый сердцу каждого новгородца собор Святой Софии.

Усатый с сыном и Дмитрий Клюков, присоединив к своему поезду еще нескольких незнатных купчишек, в сопровождении двадцати дружинников - здоровенных молодцев - тронулись в путь накануне первого Спаса.

На Мете первого августа и застал их этот праздник.

В этот день четыре века назад - без каких-то восьми лет - Владимир Святославович, князь киевский Красное Солнышко, окрестил русского человека, сделав его христианином. Далек Новгород от Киева. Когда в столице Киевской Руси уже молились в деревянных церквах, то на берегу Ильмень-озера и Волхова на капищах еще сжигали в честь языческих богов туши быков. Перун, стоящий на холме, радовался, но дошла очередь и до него. Свергнутый, он поплыл по Волхову к Большому мосту, осерчал и бросил на деревянный настил палицу, сказав: «Века вам ссориться, новгородцы, и расквашивать носы друг дружке…»

Так и повелось: один городской конец[184] восставал на другой - Плотницкий против Гончарного, Людин против Неревского, и шла потасовка. Драки, затеваемые на вече, обычно выкатывались через ворота Детинца и заканчивались под Большим мостом смыванием крови в волховской воде.

Празднество первого Спаса в русской церкви соединялось с воспоминаниями о крещении Руси, с выносом Креста для поклонения и крестными ходами с освящением воды. Этот праздник звался еще Спасом на воде, или Мокрым Спасом. Спасались от грехов…

Освящался и мед. Пчеловоды заламывали соты, чтоб пчела не таскала мед из чужих ульев в свои. В этот день пекли пироги с пшенной кашей и медом. Поспевала дикая малина, шла её обильная заготовка, сушились и цветки малины, настой из которых применялся как противоядие против укуса змей; отваром промывали воспаленные глаза.

А на гулянках парни просили нарядных девушек отгадать загадку: «Мертвым в землю упал, живым из земли встал, красну шапку заломил и людей усыпил». Что это?

Ну, конечно, мак!

Собирали и его. Существовало поверье: если зернами мака обсыпать избу, то все ведьмины козни окажутся напрасными…

В день крещения Руси начинался ранний сев озимой ржи. Стаскивали с печи ветхого старика - старого пахаря. Поддерживали его под руки, вели на поле: «Посей, дедушко, первую горсточку на твое стариковское счастье!»

…Иван Васильевич Усатый приказал сделать привал. До Нова-города оставалось пройти пятьдесят поприщ[185].

С ладей свели на берег по трапу лошадей, чтобы поразмялись и пощипали свежую траву. Двоим купцам и трем рындам выпал жребий сторожить; в густом буйном лесу может оказаться бурый хозяин, пест; волки, да и просто лесные тати, коих развелось всюду множество: беглые смерды, погорельцы бездомные - отчаянные головы, которым всякая работа в тягость. Чем в руках держать ручки сохи или плотницкий топор, лучше уж рукоять ножа или кистеня.

На плоскодонке нашлась сеть. Закинули её в Мету, выловили несколько лещей и щук. Сварили уху и прилегли отдохнуть.

Андрейка пристроился рядом со Стырем возле векового дуба, запрокинул за голову руки, всмотрелся в высокое пронзительное от синевы небо. Смотрел и мысленно восхищался: «Какая голубизна и плавность!..» Они появятся потом в его иконописных работах. Главное - плавность: будь то иконы «Спас в силах» и «Воскресение», написанные совместно с Даниилом Черным, или знаменитая «Троица» - символ мира, согласия и духовного единства.

Андрейка вспомнил несчастную Акку, которую любил рисовать, плавные изгибы её тела, голубые глаза. Матушку свою вспомнил и отца, Ивана Рублева, лучшего на московском подоле златых дел мастера.

Как-то поехали они всей семьей к родне на крестины в Коломну. По дороге напали на них ордынцы, отца убили, а мальца двенадцатилетнего и мать его забрали с собой в Сарай. На торгах мать купил иранский кизильбаши, а за Андрейку заплатил старенький епископ православной церкви в Сарае Иван, узнав, что малец состоял на Москве в учениках у иконописцев.

Потом приходилось бывать и во дворе великого хана, рисовать его, да все это могло печально кончиться.

Но судьба оказалась милостива: ведь могли же Андрейку вместе с Акку зашить в мешок, но лишь кинули в яму. Да и после, когда пробирались с Игнатием к Москве и за каждым кустом мерещились ордынцы, Бог отводил беду - сумели прискакать целыми и невредимыми…

Веки начали слипаться, и Андрейка, убаюканный равномерным шелестом речной волны о берег, заснул. А проснувшись, увидел прямо перед собой огромный крест, прислоненный к дубу.

- Пробудился… Вставай, сейчас будем менять нательные рубахи… - дотронулся до плеча Андрейки Стырь.

- Зачем?

- Сейчас увидишь. Я и сам, как ты, поначалу не понял, да Микула объяснил, когда они с Дмитрием Клюковым крест принесли из леса.

Привели лошадей, привязали к деревьям. Сытые животные закивали головами, отбиваясь от мух. Иван Васильевич встал подле креста и сказал:

- Что за праздник сегодня - знаете. Среди нас епископа нет, но осенить крестом воды Меты я сумею. Каждый пусть, поменявши рубаху, подойдет к кресту из березы, поцелует его и зайдет в реку. Лошадей пускайте поперед себя. И просите у Господа Бога и Сына Его Иисуса Христа, распятого на Кресте и принявшего муки за род человеческий, благословения…

После снова погрузились и поплыли далее. В ночь на палубу были назначены в дозор Игнатий Стырь и Дмитрий Клюков. С ними пошел и Андрейка. Заворожила его постепенно спускающаяся на Мету ночная темнота; вначале в прибрежных кустах появился сизый туман, затем он окутал деревья, купающие свои низко склоненные ветви в воде, закурчавился под высокими берегами, легко и плавно зазмеился по речной глади, которую порой разбивала рыба.

Клюков стал рассказывать, как их с Микулой лешак смущал, уводя все глубже в лес и не давая выбрать для креста подходящие деревья.

- Идем. По тропке идем, хорошей, утоптанной. А потом - бац! - болото перед глазами. Поворачиваем в сторону. Микула говорит: «Смотри налево, вон березка, как раз для креста». Подходим, тянусь я рукой ко стволу и… ни березки, ничего. Видим снова болото. А из трясины высунулась мохнатая лапа и манит: «Идите, мол, идите… Угощу вас камышовой кашей». Только скрылась, как вдруг закачались верхушки деревьев, хотя ветра никакого не было. Как отошли от болота, ветер утих, и деревья перестали качаться. Тогда мы перекрестились, сотворили молитву и очутились на поляне, окруженной молодыми березками.

- Может, и не водил вас лешак, а плутали вы сами в незнакомом лесу?.. - возразил Игнатий. - А мохнатая лапа просто померещилась. Всему чудному можно найти объяснение… - Стырь повернулся к Андрейке. - Перед тем как бросили тебя ордынцы в поруб, ко мне в День Святой Пасхи сверху свалилось крашеное яйцо, а перед этим - иконка Божьей Матери… Я тебе рассказывал об этом чуде. А оказалось, что это старичок Иван, епископ сарайский, послал ко мне своего слугу с яйцом, чтоб я разговелся, а в иконку положил грамотку, в которой сообщил, что мне помогут.

- Я ведаю о злоключениях и твоих, Игнатий, и мальца. Мне об этом Иван Васильевич говорил, а ему - князь Владимир Андреевич. Только не согласен я с тобой, что все объяснить можно. Чрез бесовские козни иногда с человеком такие выкрутасы случаются, не знаешь, что и делать. В такую беду попадает человек, что не приведи Господь!

Игнатий мысленно усмехнулся, вспомнив свое путешествие в рязанскую Мещеру.

- Расскажу-ка я вам, други мои, о том, как архиепископ Иоанн Новгородский путешествовал на бесе и что из этого вышло[186], - продолжил молодой купец. - Однажды святой творил молитвы в ложнице[187]. На скамье золотой сосуд стоял, из коего Иоанн умывался. И услыхал вдруг святой, что кто-то в сосуде плещется. Осенил его крестом, а из сосуда глас послышался: «О, горе мне лютое! Огонь меня жжет, освободи, праведник Божий!» - «Кто ты такой?» - вопросил Иоанн. «Бес я, залез в сосуд, чтоб тебя постращать. А ты заключил крестом меня в заточение, и нестерпимо мне… Выпусти!»

И сказал святой бесу: «За дерзость твою повелеваю: сей же ночью отнеси меня на себе из Великого Новгорода в Иерусалим-град, к церкви, где Гроб Господень, и потом назад, в келию мою, тогда выпущу».

Бес черным дымом вышел из сосуда и встал конем перед Иоанном. Сел на него праведник и скоро очутился в Иерусалиме, около церкви Воскресения. Иоанн возблагодарил в молитве Бога, прослезился, поклонился Гробу Господню и облобызал Его. Поклонился также и Животворящему Кресту, и всем святым иконам, и местам церковным. Снова сел на беса и оказался той же ночью в Великом Новгороде.

Но с того времени жители города стали видеть, как из кельи святого выходит на рассвете блудница. Доложили об этом посаднику. Тот однажды пришел к Иоанну якобы для благословения и обнаружил в ложнице бусы, обувь женскую и одежду. Посовещавшись на вече, люди решили: «Не подобает такому святителю, блуднику, быть на апостольском престоле… Идем и изгоним его!»

Когда пришли к келье Иоанна, то из неё выбежала нагая блудница. Люди закричали и бросились за ней. Но хоть и долго гнались, не поймали. И вывели святителя на Большой мост через Волхов и посадили на плот, чтоб уплыл подале от Новгорода. Только случилось чудо: поплыл плот не вниз по реке, а против течения, к монастырю Святого Георгия[188]

Иоанн же молился о новгородцах, говоря: «Господи! Не вмени им это в грех, ибо не ведают, что творят!»

Дьявол же, видя это, посрамился. Это он обращался в блудницу, чтоб опозорить Иоанна за стыд свой, коий претерпел, возя на своем хребте святого в Иерусалим-град и обратно…

А Иоанн плыл на плоту против сильного течения, и некоей Божественной силой несло его благоговейно и торжественно. И, узрев такое чудо, люди упали на колени и простерли к святому руки свои, с мольбой восклицая: «Неправедно поступили мы - овцы осудили пастыря… Теперь-то видим, что бесовским наваждением все было. Возвратись, честный отче, на престол свой!»

Когда вернулся Иоанн, то горожане, снова посовещавшись, поставили каменный крест на берегу Волхова. Крест этот и поныне стоит во свидетельство пре-славного чуда и в назидание всем новгородцам, чтоб не дерзали сгоряча и необдуманно осуждать и изгонять. Ведь сказал Христос о святых своих: «Блаженны изгнанные правды ради, потому что им принадлежит Царство Небесное!» - закончил свой рассказ Дмитрий Клюков.

За разговорами и не заметили, как ночь прошла, и наступил рассвет, и снова по реке зазмеился туман.

- Дядя Митрий, а мы сей каменный крест увидим? - спросил Андрейка: захватил его рассказ о святом и бесе.

- Увидим. Непременно увидим, - ответил купец. - Мы по нему курс выверяем, когда из Ильмень-озера заходим в Волхов.

- Значит, не маленький он, крест-то.

- Вестимо.

Андрейка стал всматриваться в берега, которые заметно начали раздвигаться. Входили в устье Меты. Река в этом месте заканчивала свой бег и впадала в Ильмень-озеро.

Здесь, по преданию, вытащил легендарный Садко златоперых рыб, поставив в заклад свою голову против богатых лавок шестерых купцов новгородских. Так стал богатейшим из людей Новгорода и в память своей победы выстроил храм в честь святых Бориса и Глеба.

Эту легенду, ходившую и на Москве, любил повторять Андрейке отец, искусно делавший дорогие украшения из чужого золота, но сам не имевший его ни крупицы и мечтавший чудом разбогатеть. Да чудеса-то свершаются только в сказках…

Путь далее лежал в Волхов-реку, тут и увидели крест, на который направил нос ладьи кормчий. А когда проходили мимо огромного храма Ивана-на-Опоках, Иван Васильевич Усатый низко-низко ему поклонился. Видя удивление на лице Стыря - другим-то церквам и храмам купец не кланялся, лишь осенял себя крестным знамением, - Дмитрий Клюков пояснил:

- Отец Микулы состоит в братщине богатейших купцов, расположенной в этом храме. Чтобы вступить в неё, нужно заплатить пятьдесят гривн серебра. Мне, к примеру, это пока не по карману. Вез совета купцов Ивана-на-Опоках Новгород не заключает ни одного торгового договора. А это оборачивается для каждого члена братщины немалым доходом. В храме хранятся образцы: «локоть иванский» - для измерения сукна, «гривенка рублевая» - для взвешивания драгоценных металлов и весы для воска. Как поднакоплю поболе деньжат, обязательно вступлю в братщину. Давно хочу…

Когда учан прошел под Большим мостом и, развернувшись, причалил к берегу напротив Пискупли[189], взору Игнатия и Андрейки открылась во всем величии София Новгородская. «Где София, там и Новгород», - вспомнилось Стырю не раз слышанное.

Рядом грузно высилась Борисоглебская башня по имени храма Бориса и Глеба. А неподалеку вознеслась в небо церковь Николы Чудотворца в пять куполов, блекло-сине, даже тускловато отсвечивали они в лучах солнца.

«Богаты тут людишки, да жадноваты, - подумал дружинник. - Вишь, купола-то многих церквей свинцом крыты, а не позолочены, как у нас на Москве, аль во Владимире…»

- Вот что, друже, - обратился Усатый к Стырю. - Мой дом стоит отсюда недалече, на Пречистенском конце, так ты сегодня с мальцом у меня побудь, а завтра к архиепископу пойдем. Аль, может, сегодня сам к нему желаешь идти?..

«Хват купчина! Да и мы не лыком шиты… Мне, как послу Москвы, следовало бы сразу владыке представиться, но подождем гордыню показывать. Наслышаны про обычаи новгородские. И князь Серпуховской в дорогу напутствовал: «Знай, Игнатий, что новгородцы свято блюдут слова посадника Твердислава, сказанные им сто пятьдесят лет назад на вече: «А вы, братия, в посадниках и в князьях вольны». Помни, правят Новогородом триста золотых поясов - богатейшие бояре и купцы, да так ловко, что будто деется сие именем веча, верных людей».

- Навестим сперва ваш дом, Иван Васильевич. Небось, банька у вас знатная да и меды отменные.

- Это уж как водится, - расплылся в улыбке Усатый.

Еще с вечера Иван Васильевич разослал своих дворовых по домам знатных купцов и бояр с просьбой от великого московского князя. А наутро, собравшись, подобрев от даров, все вместе пошли к архиепископу и сказали:

- Отче наш, хан Мамай идет, чтобы разорить землю Русскую, веру Христову осквернить, церкви Божий разорить… Мы же, отче, слышали, что великий князь Дмитрий Иванович силой Божьей, высоким смирением ополчился против него и хочет за веру и землю свою умереть.

Владыка, сразу уразумев желание бояр, сделал вид, что не понял, зачем они пришли к нему.

- А по какой надобности вы ко мне-то пожаловали?

- Отче наш, пожаловали мы к тебе, чтоб ты благословил нас принять победный аль мученический венец вместе с сынами русскими московской земли.

- Вижу, что решено это вами в согласии, - владыка глянул на влиятельнейшего на вече боярина Фому Михайловича Красного, на среднем пальце которого поблескивал массивный золотой перстень с рубином. Этот взгляд перехватил Игнатий.

- Что ж, - продолжил архиепископ. - Благословляю на святое дело! Идите теперь, велите народу собираться. Спросите его: хочет ли бороться против поганых? И я там говорить буду.

- Спаси Господь, отче!

Бояре и купцы удалились, а Игнатий с Андрейкой подошли под руку новгородского владыки и получили благословение. Игнатий передал Евфимию пожелание здоровья, и многих лет жизни от Дмитрия Ивановича и Владимира Андреевича, которых архиепископ знал лично.

Владыка в свою очередь спросил о здоровье великого князя и его брата, сказав о последнем: «Зело красен муж!» - и с благодарностью от Софии и всех христолюбивых людей новгородских принял дары.

Тогда Игнатий и передал просьбу свою и Захарии Тютчева об устройстве в ученики к иконописцу Феофану Греку мальца Андрейки. Рассказал архиепископу о невеселой жизни сироты в плену, а чтобы показать успехи его в рисовании, упомянул о том, что рисовал малец самого хана Мамая, и тому нравилось. Но тут понял Игнатий - маху дал, ибо владыка стукнул посохом об пол и воскликнул:

- Грешен малец, грешен!..

- Владыко, святой отче, помилуй! Несмышленыш… - взмолился Стырь. - Сейчас он чуть подрос, а тогда молод да глуп был.

То ли пожалел владыка сироту, то ли дарами доволен был, но произнес:

- Ладно… После веча служка отведет мальца в церковь Флора и Лавра[190]. Там Феофан купольный барабан кончает расписывать.

- Благодарю тебя, отче.

- Передай и мою благодарность великому князю Дмитрию и Владимиру Андреевичу.

Облобызав протянутую им руку архиепископа, Игнатий и Андрейка поспешили на Ярославов двор, где гудел вечевой набат и куда уже стекался народ.

За свою короткую жизнь Андрейка многое повидал, но тут ему открылось чудо, дотоле невиданное: новгородское вече. И взрослый Стырь был поражен этим зрелищем. И всяк, сподобившийся видеть сие. Не скрывал своего восхищения и летописец, оставивший такие строки:

«Подходит к помосту люд, у многих в ухе серьга. Тут и скурры (скоморохи). Неугодны они христианской церкви, а народ за них. Иной, привязав вервь ко Кресту купольному, а другой конец отнесет далече к земным людям и с церкви той сбегает вниз, единою рукою за конец верви той держась, а в другой руке держаще меч наг…

А иный летает с храма или с высоких палат, полотняные крилы имея, а ин, обвився мокрым полотном, борется с лютым зверем леопардом; а ин нагим идет во огнь…»

Над всем царил вечевой помост. Сбирающимся на него боярам была хорошо видна кремлевская стена под шатровой крышей и многоголовое колыханье смердов в матерчатых закругленных шапках. Сверху архимандрит Юрьевского монастыря - он непременный член боярского совета - взирал на скуфейки своих монахов. А вот и мастеровые подошли с разных концов Новгорода, с заранее припасенными осиновыми дрынами под кафтанами. Каждый человек на вече блюдет нравы и образует голос той улицы, где живет, и хозяина, к кому принадлежит. Много и свободных граждан: те стоят особой кучкой.

А набат гудит, гудит!

Но вот звонарь на колокольне Святой Софии оборвал звон.

Владыка начал речь:

- Мужи великого Новогорода, от мала до велика! Услышите, сыны человеческие, мои слова о том, какое гонение пришло на веру Христову! Поганый Мамай идет на Русскую землю и великого князя московского, Дмитрия Ивановича, хочет веру Христову осквернить, и святые церкви разорить, и род христианский искоренить. Князь же великий Дмитрий Иванович помощью Бога вооружился против поганого Мамая, думает ревностно за Христову веру пострадать. Прошу вас, сынов своих, с ним подвигнитесь ради веры Христовой и получите вечную жизнь…

- За ради веры Христовой можно! - первым крикнул невзрачный смерд в кафтанишке выше колен.

- Замолчи, крючок согбенный! Хлеб убирать на-доть. Детишки опять же, - оборвал смерда сосед.

- Тиш-ш-ша! Тиш-ш-ша! - крикнули с помоста. Дали слово Фоме Михайловичу Красному.

- За ради веры Христовой пострадать можно, как смерд сказал, но и другой прав - хлеб убирать надо. А рази, когда на нас нападали ливонцы, Москва нам помогала?! Почему же мы должны ей помогать?! - выкрикнул он.

Народ заколыхался, а у Игнатия язык отнялся, лишь подумал: «Вот, оборотень, а обещал…»

Но Красной любил поиграть на живых струнах сердец людских.

- Но вспомните, люди добрые, как за помощью нам одиннадцать лет назад пришел со своей ратью князь Серпуховской. Вначале мы его остерегались, а затем сей муж, да его тогда и мужем нельзя было назвать, отрок был еще, так себя показал, что мы да псковитяне полюбили его. Помирил он нас со Псковом, и с его помощью мы свои рубежи от немецких рыцарей укрепили. Сейчас время иное, решается быть русской земле вообще иль не быть. Слышал я, Мамай похваляется: «Завоюю Москву, сяду в ней царем и всю Русь закабалю!» Други мои, мужи новгородские, рази допустим такое?! - повернул речь в другое русло боярин.

- Не допустим! - загудела толпа…

«По благословению владыки Евфимия её покончаша посадники ноугородцкие, и тысяцкие ноугородцкие, и бояре, и житьи люди, и купцы, и смерды - все пять концов, весь Государь Великий Новгород, на вече, на Ярославовом дворе порешили послать воев ноугороцких в помощь князю московскому Димитрию Иоанновичу и брату его Владимиру Андреевичу Серпуховскому…»

- А теперь дай нам, отче, два дня, чтоб собраться и избрать из бояр своих воевод - крепких и мудрых… - заключил Красной.

«Хитер!» - не переставал удивляться Стырь.

Вдруг кто-то дернул Андрейку за рукав. Он повернулся и увидел паренька, может, года на два постарше, в чистой одежке и мягких поршнях.

- Ты чего?

- Скоро вечу конец. Вишь, все расходятся. Поведу тебя к Греку. Владыка велел.

- А как звать-то тебя?

- Епифанием кличут…

На другой день боярский совет определил шесть воевод: первого - посадника Ивана Васильевича Волосатого; второго - сына его Андрея; третьего - Фому Михайловича Красного; четвертого - Дмитрия Даниловича Завережского; пятого - Михаила Пана-Львовича; шестого - Юрия Хромого-Захаринича. И с ними войска сорок тысяч. Наказали: «Поутру, когда услышите колокол вечевой, будьте все готовы на дворище у Святителя Николы».

Архиепископ Евфимий поутру рано повелел после заутрени воду святить с мощей святых. Настал первый час дня, и, когда сошлось воинство, владыка указал попам и дьяконам окропить всех святой водой. Сам же святитель, взойдя на помост, возгласил:

- Послушайте меня, чада мои. Ныне хотите вы идти путем спасения. Не отвратите лица своего ни один час от поганых, не покажите спин своих, от них бегая. Все единою смертью вместе умрите.

Вот как далее повествует летописец: «И они все сели на коней и наполнились духа ратного и начали, словно златоперые орлы, по воздуху парящие, ищущие восточной светлости, быстро идти. И говорили: «Дай же нам, Господи, побыстрее увидеть любезного великого князя!..»

Ехали лесом. Стырь поднял голову. Деревья задирали свои мохнатые шапки к далеким небесам, где обитали чистые души праведников: одни прекратили жизнь смертью, другие в сражениях за веру Христову и землю родную.

Игнатий осенил себя крестным знамением и задумался: что-то ждет впереди…


Глава 10. А ЗЕМЛЯ И ЛЮБОВЬ ВЕЧНЫ!


Князь серпуховской, как только послал за ратью Игнатия Стыря в Новгород, решил и себе заняться снаряжением полка. И стал Владимир Андреевич готовиться к отъезду в Серпухов.

Давненько не бывал он в своей вотчине, но часто вспоминал занарские дали, яркие купола церквей Волоцкого монастыря: там отдыхала душа. Не то что в Москве, в которой дела одолевали.

Семью туда брать не хотел, последнее время досаждала жена. Доглядывать за детьми и за ней здесь попросил Андрея Ольгердовича - как-никак брат он Елене Прекрасной, а детям - родной дядя.

Тот согласился сразу, всегда с готовностью откликался на просьбы шурина.

Перед отъездом встретился князь Серпуховской с Боброком. Стоял солнечный день, настроение у Владимира Андреевича было приподнятым - радовался ратным, хорошо вооруженным людям, которых собралось множество на Москве.

- Дмитрий Михайлович, еду в Серпухов, рать собирать. В Коломне аль у Лопасни соединимся.

- Ну что ж, в добрый путь. Только чтоб не пришлось тебе в другой раз свою рать не токмо против татар готовить.

- Это как же?! - удивился Серпуховской. - Против Литвы, что ли?..

- Ну это - так, к слову. Ладно, поезжай. Да к брату зайди.

Сразу почувствовал Владимир в отношении к себе со стороны Дмитрия Ивановича холодок, чего ранее не бывало! Отчего-то вспомнились слова Боброка.

«Что за другой раз?! Может, что знает Андрей? Если знает, то расскажет мне».

- Владимир, я не хотел тебе говорить. Сестрицу я уже отчитал. Знаешь, что учудила, в государевой церкви во время заутрени ухитрилась оказаться впереди великой княгини и так, впереди, отстояла всю службу. Об этом тут же доложили Дмитрию Ивановичу, он и поведал об этом Боброку. Может, это имел в виду Волынский?.. Думаю, что его сильно раздражает твоя слава полководца. Волынский тоже воевода отменный.

- Андрей, что мне делать с глупой Еленой? Ты прости, что я так про твою сестру.

- Батогом поучи. Разрешаю.

- Нет, нельзя. Она ведь княгиня и считает себя не менее великой, чем Евдокия Дмитриевна. Лучше в очередной раз смолчать, не поднимать шуму. Кому-то это ведь на руку. Может, кто её подзуживает на это? Последи.

- Послежу.

- Нужно ехать в Серпухов. Там отвлекусь от всего. Хотя бы на время.

- Поезжай. А с Аленой я поговорю еще раз.

- Не называй её так. Елена - и только…

Аленой Владимир Андреевич потом называл другую женщину, после того как увидел её в серебряных доспехах…

Еще теснее стало на Москве от ратного люда. И хоть уши затыкай от женского плача да крика и глаза закрывай, чтобы не видеть слез матерей, жен, сестер и малолетних деток. Старики - те, наоборот, подбадривали:

- Ничего, ребятушки. В ратную бытность свою мы - ого-го! - славно сражались. Не опозорьтесь, заверните салазки Мамайке, шакалу степному.

Князь Дмитрий Иванович оторвал от груди жену Евдокию, вытер ладонью с её щек слезы и сказал ласково:

- Ну, будет, а то ты мне всю кольчугу промочишь, заржавеют кольца, потом не сниму…

- Митя, родной!

Наконец-то совладала с собой, подвела восьмилетнего Василия и шестилетнего Юрия.

- Поцелуемся, - Дмитрий Иванович обнял по очереди сыновей. - Ты береги их.

И произнес на прощание:

- Бог нам заступник!

…Конь быстро довез своего хозяина с Архангельской площади к Фроловским воротам, где ожидал полк численностью в пятьдесят тысяч верховых.

Дмитрию Ивановичу бросились в глаза - и по одежде, и по степенным манерам, и по подстриженным бородам - десять сурожских купцов, назначенных им в войско «поведания ради», чтоб донесли - как истинные путешественники - до дальних краев и стран вести о великой битве с Ордой.

Великокняжеский полк, облаченный в доспехи, блистающие на солнце, смотрел, как приближается в алом плаще, с темной окладистой бородой красавец всадник, с большими умными глазами, в полном расцвете своих сил - великий князь. Дмитрий Иванович отметил горделивую осанку ратников, великолепное снаряжение - кольчатые железные брони и стальные панцири, шлемы с остроконечными шишаками, окрашенные в красный цвет щиты и колчаны со стрелами, тугие луки, кривые булатные сабли и прямые мечи. Над рядами конных воинов развевались стяги на высоких древках, а поднятые кверху острия копий имели подобие целого леса.

Дмитрий остановил коня и громко сказал:

- Братья мои, не пощадим живота своего за веру христианскую, за землю Русскую!

- Готовы сложить свои головы за веру Христову и за тебя, Государь, великий князь! - дружно ответили из рядов.

Из Кремля выходили через трое ворот: Фроловские, Никольские и Константиново-Еленинские. И на Дон пошли тремя дорогами, так как не могли идти вместе - тесно войску было.

Иван и Федор Белозерские, широкоплечие, плотные, повели свои полки Болвановской дорогой, Дмитриеве войско пошло на Котлы, а Владимир Серпуховской со своими ратями стал переправляться через Лопасню. Среди них находились и новгородцы, коих привел дружинник Игнатий Стырь.

Пятнадцатого августа все рати достигли Коломны и соединились.

На другой день поутру на Девичьем поле Дмитрий Иванович перед войсками произнес речь. Потом ратники расположились со своими обозами на обед. У всех в ушах еще звенели слова великого князя.

- Братья мои. Предки наши заповедали нам хранить землю Русскую и веру православную. Кто постраждет за них, во веки будет славен. И я вместе с вами хочу крепко пострадать и, если надо, смерть принять… Поспешим же, братья, против безбожной Орды, если придется нам смерть принять, то помнить будем, что все мы смертны, а земля наша вечна. Крепитесь и мужайтесь, и пусть старый в бою помолодеет, а молодой добудет честь.

Дмитрий Иванович напомнил об обидах, которые на протяжении полутора веков наносила русским людям Орда, и о пролитой крови, о слезах жен, матерей, о детских испуганных глазах напомнил. Каждый воин, стоя под знаменами и стягами, кои колыхал ветер, думал, что настал день и пришел час, когда мыслить о себе нельзя, а о всей русской земле надобно, и доля сегодня у всех одна.

С этими мыслями Игнатий Стырь спустился к реке, лег на крутом окском берегу, запрокинув голову на руки, и устремил взгляд в голубое небо с редкими облаками.

«Неужели это небо останется и тогда, когда меня не будет?!» - с горечью думал Игнатий, следя за облаком, которое быстро меняло свои очертания.

Вот оно из надувшегося надменного человеческого лица стало походить на ослиные уши, и Стырю вдруг вспомнился Мамай и ханский поруб с крысами.

«Прав Дмитрий Иванович - все мы смертны, а земля вечна. Вечна и наша любовь к ней, как и к женщине. Потому и род людской вечен, и, чтобы детский смех и материнская радость не иссякли на нашей земле, мы и сразимся с погаными. Если надо, то и погибнем во имя победы!»

На реке послышались голоса. Игнатий сел и не поверил своим глазам: на противоположном берегу Оки стояли, вытянувшись в длинную линию, вооруженные пиками пешие ратники. По берегу сновали верховые, что-то крича и бранясь.

«Экое наваждение! Как из-под земли выросли, не ордынцы ли?» - пронеслось в голове у Стыря.

Но тут отчетливо донеслись слова:

- Лодку к берегу! Куда правишь, чурка с глазами?! К берегу, говорю!

«Свои… Но какого князя?.. Неужели рязанцы?!»

Постепенно около Стыря собралось десятка два человек, все они с любопытством наблюдали за тем берегом.

Наконец в лодку прыгнул воин среднего роста, стройный, в серебряных латах, отливающих на солнце зеркальным блеском, и в таком же шлеме.

- Видать, какой-то княжич.

- Знамо дело, ишь, как блестит весь.

- Чего-то надобно им от нас…

На лодке гребли двое, воин сидел на корме, вцепившись обеими руками в борта. Вот лодка ткнулась в песок, Один из гребцов спрыгнул прямо в воду, подтянул за нос и помог воину сойти на берег.

Стырь, оглянувшись на собравшихся, словно приглашая их в свидетели, пошел вниз и через несколько секунд уже стоял перед молодым воином.

- Игнатий! - вырвалось у того. - Никак, жив!

- Крестная сила! - не менее изумленно воскликнул Стырь. - Алена!

- Она! - звонко и мелодично засмеялся «воин».

- В латах, шлеме, вот чудеса! - удивлялся Игнатий. - Какими судьбами?

Не отвечая на вопрос, Алена сняла шлем. Волосы густо сыпанули на плечи. Кто-то на берегу громко сказал:

- Робяты, баба!..

- Привет тебе, Игнатий, от Карпа Олексина. От него я. Проводи меня к великому князю. У меня к нему дело.

Великого московского князя отыскали на подворье у коломенского епископа Герасима. Дмитрий Иванович вместе с Боброком и Владимиром Андреевичем допрашивали плененного мурзу.Тот показал, что Мамай не спешит идти: ждет, когда соберется с силами Ягайло и когда придет Олег Рязанский.

- Не придет Олег, великий княже! - невольно вырвалось у Алены, которую привел сюда на подворье к епископу Игнатий Стырь.

- Кто такая?! - грозно спросил Дмитрий Иванович у Стыря.

- Та самая Алена, великий княже, которая ходила по мещерским озерам, словно Богородица. Помнишь, Владимир Андреевич, я сказывал…

Все с интересом уставились на женщину. Та, справившись со смущением, заговорила:

- Кланяются тебе, великий князь, Даниил Пронский и старшины с Придонья. Они снова, как два года назад, привели своих ратников на помощь тебе. Ждут твоих приказаний. А Олег Иванович со своим двором находится в Мещерских лесах, держит под надзором вашего гонца Олексина, никуда не отпускает. Вот и велел мне Карп одеться ратником, найти в Коломне князей и передать, что Олег Рязанский Мамаю помогать не будет, но и из Рязани с войском не выступит. Карп подслушал разговор Олега с его доверенным лицом во всех тайных делах Епифаном Кореевым. Они-то как раз и говорили об этом. Дмитрий Иванович, улыбнувшись, спросил:

- Почему же, красавица, доверился тебе Олексин?

- Я люблю его, и он меня тоже! - твердо заявила Алена, вызывающе тряхнув волосами.

Все разом засмеялись, даже епископ Герасим что-то довольно бормотнул.

- Спасибо, Алена! Вести твои хороши, но только я разумею: Олег Иванович из Рязани со своим войском тронется обязательно! - уверенно сказал великий князь.

В воздухе повисло недоумение: все вопросительно смотрели на московского князя. Дмитрий Иванович тем не менее не посчитал нужным ничего пояснять, а велел дружиннику:

- Ты, Игнатий, немедля отправляйся на тот берег и объяви Даниилу и старшинам от моего имени благодарность. Пусть ждут. Когда мы переправимся всеми силами, тогда и объединимся. А ты, Алена, уж коли тебе нельзя теперь возвращаться ко двору Олегову, оставайся с нами, будешь за больными ухаживать. В обозе несколько женщин есть, вот и присоединись к ним.

Игнатий, направляясь к реке, размышлял: «Откуда у великого князя такая уверенность, что Олег Иванович с войском покинет пределы Рязани?.. Карп же передает другое, а он зря болтать не будет! Тут у князей, кажется, дело свое. Вон какая усмешечка была на губах Боброка Волынского. И мой князь был грустен отчего-то…»

Владимир Андреевич чувствовал, как обошли его, пока он управлялся в своей вотчине с ратными людьми. По разработанному не им, главным стратегом, а Боброком Волынским, плану Олег Иванович должен выехать с отрядом навстречу Мамаю, но в пути всячески мешать Ягайле соединиться с золотоордынским ханом.

А узнав, что красавица рязаночка любит простого ратника, князь тоже испытал досаду: «Надо же, какого-то безродного ратника. Вот бы мне такую Алену вместо моей сушеной селедки. Даже не селедки, а осы - злой, надоедливой. Прямо греческая богиня, эта рязаночка! Грудь высокая, талия тонкая, бедра крутые, глаза синющие. А как держится… Мы еще посмотрим, кого ты, Алена, будешь любить, князя аль простого ратника?..» - вот какие греховные мысли роились в голове Серпуховского. Он велел найти Стыря, который уже вернулся с того берега.

- Найди эту рязаночку и переведи её в мой обоз. Да гляди в оба, чтобы и волосок с её головы не упал…

«Вот дела… С чего бы это?..» - но додумывать свою мысль Игнатий не стал: сработала привычка: воля князя - закон!


Ягайло же тем временем собрал много литовцев, ятвяг и жмуди. Пришел к Одоеву и там услышал от поверенного посла Бартяша, что Олег Иванович наконец-то с войском выступил на помощь Мамаю. Только как-то странно путь выбрал, будто от того же Мамая прикрывает тылы Дмитрия Ивановича, который двигается от Коломны к верховью Дона.

- Да, странно. Но никогда Рязань Литву не учила. И ныне мы поступим по-своему! Пусть Олег идет, а мы будем здесь пока… - заявил своим князьям Ягайло Литовский.

Дмитрий Иловайский в «Истории Рязанского княжества» считает, что именно Олег Иванович с помощью хитроумных переговоров с «союзниками» сорвал их встречу на Оке, назначенную на первое сентября.

К выводу, что между Олегом и Дмитрием существовал какой-то сговор, приходит и другой историк Михаил Коялович. Он пишет, что между ними «установлено было безмолвное соглашение не мешать друг другу».

Тогда понятна уверенность Дмитрия Ивановича в том, что князь Олег не будет сидеть в Мещерских лесах и болотах, а с войском выступит из Рязани. Но не на помощь Мамаю, а на пользу ему, великому московскому князю.

Недавно умерший историк Лев Гумилев пишет более конкретно: «Никак не уменьшая героизма русских на Куликовом поле, заметим, что немаловажным для победы оказалось отсутствие в битве восьмидесятитысячного литовского войска. Ягайло опоздал к битве всего на один дневной переход. И это было не случайно. Оказывается, Олег Рязанский, которого обвиняли в измене и предательстве, с пятитысячным отрядом сумел, искусно маневрируя, задержать литовцев. Когда же литовцы отогнали Олега, битва уже закончилась».

Олег рязанский шел на соединение с черным темником, выполняя договор, но войско рязанского князя всякий раз оказывалось между ратями московской и ордынской, служа как бы щитом от неожиданного удара в спину Дмитрию Ивановичу со стороны и татар, и Ягайлы. Чтобы нанести такой удар, надо было или незаметно обойти рязанцев, или же пробить их ряды, а это невозможно было, ибо вся троица числилась в «союзниках»…

Эта задумка принадлежала Боброку Волынскому, ему деятельно помогал князь Дмитрий. Свой план они никому, кроме князя Владимира Андреевича, не раскрывали, дабы не произошло, как говорят сейчас, утечки информации. Также и Олег Иванович в сию тайну посвятил только одного боярина - воеводу Епифана Кореева.

На чем зиждутся такие догадки?.. Вот некоторые строки из мирового соглашения, составленного пять лет назад до описываемых событий, после осады Твери. Оно гласило, что если кто-то нарушит хотя бы один из многих разделов договора или возникнет спор между Москвой и Тверью о земле и людях, а московские и тверские бояре, съехавшись на порубежье, сами не сговорятся, то третейским судьей будет у них князь рязанский Олег Иванович. Сам он в походе на Тверь не участвовал, сохраняя нейтралитет, но именно его назначить третейским судьей настаивали Боброк и Дмитрий Иванович.

Почему? Хотели тем самым привлечь Олега к общерусскому делу? Но может быть, они готовили его для иной роли. Роли тайного союзника Москвы.

Понятен становится строгий приказ Дмитрия Ивановича, когда его войско, переправившись за Коломной через Оку, вступило в пределы княжества Олега, направляясь к Куликову полю: «Не трогать ни единого волоса на голове рязан и не топтать ни одного колоска на их полях…»


Глава 11. ПРИЗРАК БЕЛОЙ ЛОШАДИ


Боярин Семен Мелик слыл на Москве искусником кулачных поединков - валил ударом наотмашь самого дюжего молодца. Это называлось «перелобанить на ушат», то есть так противнику в лоб врезать, что ведра холодной воды мало будет, чтобы привести того в чувство, - непременно целый ушат надо.

Биться с Семеном - проиграть наверняка, но вызывались многие; в кулачных боях упражнялся в основном черный люд, а всякому из низов лестно сразиться с человеком боярского рода. Но род свой боярский Семен не подводил, победителем выходил всегда!

С неуважением, а порой и явным презрением относились вятшие[191] люди к забаве Мелика. Сам Дмитрий Иванович с неодобрением смотрел на кулачные поединки своего бывшего начальника дальней сторожи - умельца брать «языков» из Орды. Знатные люди говорили великому князю:

- Куражится болярин. Силушку девать некуда. Ну так расходовал бы её с почетом, а то со всякой рванью. Хари кровянит!

Передали Семену подобный укор одного именитого толстомордого. Ведь и имени не назвали, да доискался Мелик и морду вятшего сделал в два раза шире.

Дмитрий Иванович тогда пригрозил:

- Случится еще такое, Семен, пеняй на себя… В сторожу Рясско-Ранову к Андрею Попову, благо друг он тебе, отошлю. Простым засечником.

Теперь Мелик другую забаву нашел - валить быков на убой своим кулачищем, словно кувалдой.

Хороший напарник Семен на охоте, с ним медведя поднимать из берлоги - одно удовольствие: весело, небоязно, красиво. А из лука стрелять или мечом рубить - равного ему трудно сыскать. Разве что двоюродный брат великого князя Владимир Серпуховской или Андрей Полоцкий? Хоть и князья, а все же знались с Меликом и любили его.

Зато в питии вина или меда крепкого тягаться с Семеном и они не могли: пробовали, да не вышло. В подвале двухэтажного каменного дома на Балчуге стояли у Мелика беременные вином бочки, но не как у всех бояр, на тридцать ведер или полубеременные - на пятнадцать, а, как в монастырях, на всю братию, располагался целый деревянный лагун в две сажени в длину и сажень в ширину. С места он не сдвигался, а питие добывали через особое отверстие, проделанное в своде погреба, и разливали в оловянники или мерники, а потом по сосудам, и в них подавали во время товарищеских попоек к столу. Славилось вино меликовское, особенно хорош был разный мед: вишневый, смородиновый, можжевеловый, белый, белый паточный, малиновый, черемуховый, старый, вешний, мед с гвоздикой, княжий и боярский. Делали мед слуги по рецепту хозяина, усмехаясь:

- Знамо дело, навострился наш болярин энтому самому, когда на стороже служил. А чего?! В лесу-то глухом. Пей, не хочу!

- Балабоны, - возражали иные. - Попробуй попей на стороже. Башку враз великий князь открутит. Дмитрий Иванович может, не гляди, что с виду обходительный. Да и как иначе с князьками да болярами, они вон все, как козлы, строптивые.

- Наш болярин не таков - душа нараспашку: пьет, поет, дерется. А душа светлая! Хоть в роду у него татары есть и по-татарски хорошо знает, а свой - русский. Христов, одним словом!

На попойках у Мелика поднимали полные кубки перво-наперво за здоровье государя Дмитрия Ивановича, за государыню Евдокию, за княжичей и княжну Софью, за митрополита. Потом по отдельности за именитых лиц, приближенных к великому князю, за русское победоносное оружие и, наконец, за каждого из присутствующих. А их - ой как много! Не опорожнить кубок вина за всех поименно - значит оскорбить прежде всего хозяина и проявить неуважение к дому, не желать добра ему, а также тому, за чье здоровье отказывались пить. Мелик начинал первый и неотступною просьбою заставлял выпивать до капли. Постепенно чередой падали под стол гости, когда Семен оставался один стоять на ногах, то выходил во двор и на весь Балчуг орал русские и татарские песни.

Но, живя с открытой душой, отличался бывший начальник сторожи и своей сметливостью. Если нужно, многих хитрецов обводил вокруг пальца. Такого удальца Владимир Андреевич и отправил в тыл Мамаевой Орды во главе особой конной разведки с десятскими Афанасием Крениным и Петром Горским. В отряде насчитывалось двадцать три бойца. На рассвете переправившись через Оку, они сели на гривастых коней, и грязно-серый густой туман, осевший в травах и стоявший в приречных кустах и деревьях, поглотил их. Только слышно было, как чавкает под копытами лошадей набухшая за ночь от росы земля.

Афанасий Кренин - голубоглазый, с мягкой бородой молодец, приветливый, белокурый. Лишь резко очерченные ноздри прямого носа, жесткие морщины вокруг рта да косая сажень в плечах говорили о том, что десятский - прирожденный боец. Когда сходился с врагом на поле брани, сердце его не знало жалости.

Выскочив на пригорок, он попридержал коня, поджидая второго десяцкого, Петра Горского: темноватого лицом и волосами, с карими глазами, без бороды. Говорил он мало, но дело знал хорошо.

- Слышь, - обратился к нему Афанасий, - давай разделимся, а то скопом не годится. На Воже встретимся, в том месте, где побили Бегича.

Доложили Мелику, тот дал добро, оставшись с десятком Петра: Кренину наказал - с разведкой противника в бой не встревать, а если появятся основные силы Орды, следить за ними не спуская глаз.

Теперь поскакали порознь, круто забирая по берегу реки вправо: все здесь было хорошо знакомо еще со времени битвы на Воже. Потом поворотили в сторону Пронска, откуда недавно привел свою рать Даниил, тоже соратник в битве на Воже, его московиты особо уважали за ум, храбрость и преданность.

В деревни и села старались без нужды не заезжать, разве что хлебом разжиться и узнать, не заглядывали ли конные разъезды ордынцев? Пока незваные гости, слава Богу, не отмечались. Поэтому по ночам, не хоронясь, разжигали костры, но стражу выставляли.

Афанасий своих бойцов привел на Вожу в середине дня, когда погода, дотоле благоприятствовавшая, вдруг переменилась - пошел по-осеннему холодный дождь, хотя до конца лета оставалось еще две недели.

Разведчики - народ ушлый; стреножив лошадей и пустив их пастись, тотчас закопались в сенные стожки, неубранные с приречного луга. «Зачем? - небось, рассуждал рязанский смерд. - Все одно ордынец придет и заберет с сеновала или пожгёт».

Лето все же взяло свое. Вскоре выглянуло из-за туч солнце. Сидя в стожках, разведчики неожиданно услышали пение. Оно доносилось со стороны соседнего поля.

Кренин толкнул в бок своего бойца Никиту Чирикова:

- Глянь, поселянки пришли последний сноп наряжать. Та, видишь, свой кокошник на него примеряет?.. Мать честная, поцеловал бы да приголубил! Хороша, право хороша-а! И без косы. В самый раз, по мне. А если еще и вдовушка, то вообще - во! - и Афанасий, выпрастываясь потихоньку из стожка, поднял кверху большой палец.

Никита ухмыльнулся, зная лихой по части замужних женщин характер своего десяцкого, сам не единожды выручал его в потасовках, устраиваемых ревнивыми мужьями.

- Да ведь сёдни праздник на селе.

- Кому праздник, кому будни.

- Да. А жаль! Погуляли б!

Тем временем поселянки обвязали свои серпы последней соломой, стали катать их по жнитве и приговаривать:

- Жнивка, жнивка! Отдай мою силку на пест, на колотило да на молотило и на криво веретено.

Потом подняли именинный сноп и понесли. Та, что наряжала его в кокошник, подала звонкий переливчатый голос:


Посылала меня мать, посылала меня мать…

Другие женские голоса поддержали, песня, приобретя силу и добрый размах, разметалась над полем:


Посылала меня мать яровое поле жать!
Тут Никита…

- Эй, брат, - хохотнул Афанасий, знакомый со словами песни, - не ты ль счас орешки понесешь?


…идет он, орешки несет.
Я не знаю, что мне делать: ум за разум зашел…
Я орешки щелкала, я орешки щелкала,
Я орешки щелкала и Никиту целовала!

Женщины со снопом удалились в сторону села, спрятавшегося за небольшим лесом. Разведчики вылезли из стожков, поймали коней, стали седлать. Как вдруг из леса выскочили на мохнатых, низкорослых лошадях десятка полтора всадников и кинулись наперерез шествию.

Почуяв опасность, девицы и бабы бросили сноп и с воплями разбежались. Один ордынец, по оружию и белой масти коня, видно, не простой воин, сразу бросился за молодицей, приглянувшейся Афанасию Кренину. Ордынец нагнал её, наклонившись, захватил еще по-девичьи гибкую талию обнаженной до плеча мускулистой рукой и перекинул женщину через седло. Другие тоже похватали пленниц. Несмотря на повеление Семена Мелика не вступать ни с кем в бой, Кренин не выдержал и приказал напасть на насильников. Те от неожиданности растерялись, увидев вооруженных русских вершников[192].

У двух ордынцев полетели на землю отрубленные мечами головы, троих достали стрелы, остальные, побросав женщин, кинулись наутек. Знатный ордынец не захотел расставаться с добычей и погнал своего белого жеребца к лесу. Кренин не отставал.

Видя, что уйти не удастся, ордынец избавился от лишнего груза, скинув с седла пленницу. Та, ударившись о землю, безжизненно застыла. Кренин в этот момент дотянулся кистенем до своего противника и легонько тюкнул его по голове; чтобы оглушить, а не убить.

Афанасий натянул поводья, конь, приученный в разведке к самым неожиданным решениям хозяина, встал как вкопанный. Кренин соскочил, подбежал к ордынцу и, убедившись, что тот жив, быстро связал ему руки. Затем приблизился к молодице. Она лежала без сознания: несмотря на пережитый страх и бешеную скачку, лицо её было удивительно спокойным и прекрасным. Афанасий наклонился и поцеловал её. Женщина открыла глаза, глубоко вздохнула и, увидев перед собою красивого белокурого русича, все поняла и улыбнулась.

- Кто ты? - спросила она, пытаясь подняться.

- Полежи пока. Свой. Не ушиблась?

- Вижу, что свой. А зачем целовал?

- Баская[193] больно. Не утерпел. Муж где? Она все-таки поднялась, села, оправилась.

- На покосах порешили. Мужики наши, остолопы, не поделили делянки, разодрались: косой башку ему и оттяпали. Да не люб он мне был. Сиротой жила, а он из зажиточных, вот и пошла за него.

- А дети есть?

- Была дочка… Трех лет. Черная баба[194] забрала. Аккурат перед Новым годом. Начала гостить в Скопине, потом в Пронске и к нам заглянула. Полсела, почитай, вымерло.

- А звать-то тебя?

- Аннушкой кличут.

- А меня Афанасием. Погодь, Аннушка, гололобый, кажись, очухался. - Кренин подошел к ордынцу, помог ему встать на ноги, заговорил по-татарски. Тот ничего не отвечал и лишь зло крутил головой.

- Ничего, приедут Мелик и Горский, мы тебя говорить заставим! Аннушка, - обратился Кренин к молодице. - Поймай его коня. А ну, пошли, - подтолкнув в спину ордынца, произнес Афанасий.

Он сдал пленного Никите, проводил Аннушку до леса и пожалел, что занят службой, а то провели бы времечко весело. Пошутил, посмеялся, а потом и на самом деле взгрустнулось, уж очень ладная молодица встретилась. Аннушке тоже не по себе сделалось: хорош удалец. Понимали оба, что вряд ли когда-нибудь встретятся. Скоро такое начнется! Не до ласк и любви, лишь бы уцелеть…

Наступил глубокий вечер. Мелика и Горского с его десятком еще не было. Афанасий попробовал еще раз поговорить с ордынцем, но тот продолжал молчать, даже от еды отказался.

Связав и ноги, его оставили сидеть у костра вместе с караульным. Других двое караульных расположились поодаль. Днем, когда объезжали местность, возле леса обнаружили большое кладбище. На нем два года назад хоронили убитых в сражении с Бегичем.

Едва исчезла с неба последняя светлая полоса, как сразу все погрузилось во тьму; птицы замолкли, с реки потянуло сыростью. Дозорный подкладывал хворост в огонь, искры взлетали и пропадали в ночи. Разведчики снова укрылись в стожках.

…Наутро к Воже прискакали Мелик с Горским. Оказывается, они повстречали дозорных Родиона Ржевского, те везли вести Дмитрию Ивановичу о том, что Мамай на Кузьминой гати стоит, «союзников» поджидает.

- Пленного повезете к великому князю, - распорядился Семен, - а мы остаемся… ненадолго.


Глава 12. ДОНСКИЕ ОЗЕРКИ


Дмитрий Иванович проводил совет воевод и князей. Решался один вопрос: переходить русскому войску Дон или нет.

Выслушав все за и против, великий князь поднялся:

- Ежели мы хотим крепкое войско, то должны через Дон-реку переправиться. Тогда не будет никого, помышляющего об отступлении. Коли побьем врагов, то все спасемся, коли умрем, то общею смертью, от князей до простых людей! Как только переправимся, мосты за собою сжечь!

В это время Кренин и Чириков привезли пленного, который сообщил, что Мамай, узнав о подходе русских к Дону, приказал сниматься с Кузьминой гати. Не дожидаясь «союзников», он заспешил по берегу Птани-реки, чтобы не дать возможности русским перейти Дон. Как опытный военачальник, он понимал, какую выгодную позицию обретут те, став в боевой порядок между Доном и Непрядвой.

Слова, сказанные Дмитрием Ивановичем на совете, были словами, лишь укрепляющими мужество: многие из воевод знали, что Куликово поле, как место предстоящей битвы, давно выбрано великим московским князем и его братом.

Но Владимира Андреевича тут ожидал неприятный «сюрприз».

Когда великий князь определял каждому полку своего воеводу, все войска, разделенные на пять частей, именовались полками - Правой руки, Левой, Передовым, Большим и Сторожевым, то в числе командующих Владимира Андреевича не назвал. Серпуховской обвел взглядом присутствующих - увидел торжествующий взгляд Боброка, безразличный, казалось, брата, смущенные лица воевод, особенно - князя Андрея Ольгердовича и опустил голову.

Глядя, как поникли гордые и прямые плечи Серпуховского, литовец со злостью подумал о сестре: «Негодница! Мерзавка! Значит, уверовал Дмитрий Иванович, что брат метит на его место. Ведь в предстоящей битве одному Богу известно, кто жив останется. Сыновья - малолетки, а Владимир Андреевич с его славой и происхождением - самый верный человек на престол…»

- Предлагаю урядить еще и Засадный полк, - внезапно произнес великий князь, - пусть отойдут к нему от прочих полков по две тысячи конных ратников. Засадный полк займет место в Зеленой Дубраве и до поры до времени затаится. Когда следует действовать, ведомо моему зятю Боброку. Он и будет командовать. На подмогу же придать ратных людей князя Серпуховского, его самого и всех новгородцев, которых привел дружинник Стырь. Также слушаться во всем и моего брата.

Еще ниже опустилась голова князя Владимира Андреевича: заметил, что брат назвал Боброка зятем.

«Неужели все мои заслуги перед московским великим княжеством побоку. А я ведь много сил приложил, чтобы сделать его великим. Что ж, пускай. В конце концов битва будет общая, все станут равны от простого ратника и до великого князя. Главное - победить, а прочее не важно…»

Пятого и шестого сентября наводили через Дон переправы. По высоким крутым берегам можно угадать, какой полноводной была река, да и летописи говорят, что уж коли переправишься через Дон, отступить назад невозможно.

Мосты возводили на протяжении нескольких поприщ вдоль реки - русское войско было велико: более ста тысяч конных и пеших ратников. Переправы тянулись до нынешней деревни Гаи. Там до сих пор сохранилась легенда о донских озерках.

По правому берегу реки они выстроились друг за другом на большое расстояние: это, скорее, не озерки, а колодцы, наполненные студеной чистой водой.

Молва о Боброке-Волынце как о ведуне, который обладал якобы даром чародея, живет в народе по сей день: рассказывают, что когда после битвы реки Смолка, Непрядва, нижний Дубяк и Дон оказались залиты кровью, оставшиеся в живых раненые ратники и кони стали умирать не столько от ран, как от нехватки питьевой воды. И тогда Боброк взял в руки палицу, стал ходить по нижнему берегу Дона и ударять ею о землю. Там, где он ударял, рождался родник.

Переправившись через Дон, каждый ратник оглядывался назад на горящие мосты и крестился. Лицо его принимало поначалу расстроенное выражение, - за рекой были дом, жена, дети, потом суровело, настраиваясь на жестокий бой. Победить или умереть - другого выбора теперь не было.


Глава 13. ВЕСТНИКИ


А на стороже Андрея Попова, стоящей на Рясско-Рановской засеке, после того как посетили её зимой чернецы, в том числе московский князь и его брат, стали твориться чудеса.

Старший сторожи видел поздно вечером в небе летающий предмет, похожий на суповую мису, с двумя лучами огненными, уставленными в землю. Попов подумал, что это козни дьявола, и прочитал «Верую», трижды широко осенив себя крестным знамением:

«Верую во единого Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым.

И во единого Господа Иисуса Христа, Сына Божия, Единародного, Иже от Отца рожденного прежде всех век; Света от Света, Бога истинна от Бога истина, рожденна, несотворенна, единосущна Отцу. Им же вся быша…»

Молитва должна была развеять чары, но Андрей Попов увидел, что этого не произошло. «Миса» продолжала летать, наводя ужас и на других воев сторожи, которые, сгрудившись возле дубовой башни, в страхе крестились и творили молитвы.

Тут же решили: если молитвы не избавляют от видения, значит, это знамение Господа. Позже и отшельник Варлаам, к которому Попов отрядил мужа, по имени Фома Хецибеев, подтвердил правильность их мыслей: знамение Господне было - жди великих событий.

И когда стронулась Орда с берегов Итиля и двинулась по Дону, на стороже вмиг вспомнили возникшее поздно вечером чудо. Но вскоре о нем почти позабыли: приходилось теперь не только денно и нощно нести дозоры, но и тайно следить за передвижением Мамаевых войск и обо всем доносить в Москву.

Андрей Попов подчас сожалел, что нет рядом с ним многоопытного в делах засечных Олексина, которого князья услали в Рязань, пообещав, что он скоро вернется. Да тот как в воду канул!

Хорошо, есть на стороже такие смекалистые вой, как Фома. И ему явил чудо Господь! Тогда Попов понял, что Бог являет чудо не всякому, а лишь праведнику, преисполненному великой веры, каким теперь стал черкес Фома Хецибеев, в прошлом душегуб и разбойник.

Дотоле поклонялся Хецибеев, по имени Хызр, камням, воде и деревьям, одно слово - язычник, коих много в Орде. Ему и его соплеменникам говорили шаманы: чем больше убьешь людей Христовой веры, тем выше после смерти вознесется твоя душа и будет звездой светиться ярче всех. И идолопоклонники, веря в это, убивали, не щадя малых и старых.

Есть ли у таких добрые чувства?.. Но, оказывается, есть.

В одном из набегов захватил Хызр в плен русскую девушку. Пригожа оказалась молодица: и статью, и лицом, и обхождением. И черкес полюбил её всем своим пылким сердцем. Красив был юноша, смел и удал, понравился и он полонянке.

Проведал про красоту пленницы Хызра десятник и велел привести её. Но по закону «Ясы» никто не был волен распоряжаться судьбами пленников и пленниц, кроме хозяина. Даже сам повелитель. Поэтому и не послушался Хызр своего начальника.

И вот однажды, отлучившись по делам, он нашел свою возлюбленную мертвой.

Вскипела кровь в жилах горячего черкеса, схватился было за нож, но вовремя опомнился. Благоразумие подсказало: «Если убьешь сейчас десятника, тебя схватят и приговорят к страшной смерти - разорвут лошадьми твое тело надвое и бросят на съедение хищникам. Выжди благоприятный момент».

Хызр склонился над мертвой и на шее увидел маленький, на тонкой тесемочке крестик. Он снял крестик, повесил себе на грудь и сразу почувствовал облегчение.

Ночью черкес вырыл в степи могилу, опустил в неё любимую и засыпал землею. А когда, вернувшись, заснул, то увидел во сне старого, согбенного человека.

И сказал ему старец:

- Прими веру своей любимой и отринь мысли о мщении - знай, что убийца и так будет жестоко наказан. А ты - беги к русским.

Хотел возразить черкес насчет мщения, но не успел - проснулся.

И действительно, вскоре десятник при взятии русского городка был обварен кипящей смолой. Хызр, уверовав в справедливость слов старца, сбежал от ордынцев и, поплутав по дремучему лесу, наткнулся на сторожу Андрея Попова.

Там выучился он говорить по-русски, принял крещение в праздник одного из двенадцати учеников Христа - святого апостола Фомы - и был назван его именем.

Вот так стал язычник Хызр христианином Фомой Хецибеевым. Не забывал, как некоторые, бить перед образами поклоны по три раза на дню. Замаливал старые грехи свои…

Мамай со своим войском находился уже недалеко - Фома с двумя товарищами наблюдали передвижение ордынцев от устья Воронежа: Попов задавался вопросом: «Пошлет ли хан воинов на разграбление Рязани?..» Ведь если князь Олег присоединится к Мамаю, хан не тронет его стольного города. Вскоре выяснилось, что Мамай не собирался посылать свои разъезды грабить рязанские земли, а проследовал дальше. Судя по всему, на Симеонов день, то есть 1 сентября, он должен был выйти к Оке.

Но ратники Дмитрия Ивановича на неделю опередили ордынского хана, побывав на окском берегу 25 августа. Сейчас они скорым шагом шли к Куликову полю.

Мамай тоже шел. Скоро сторожа Попова окажется в тылу. Что делать? Сняться и скакать к полю? А кто будет наблюдать за неприятелем и разгадывать его намерения? Да и не было повеления князя Серпуховского бросать сторожу. Такие мысли одолевали не только Попова, но и прочих воев-разведчиков. Видели они немалую силу Мамаеву и мучились и другим вопросом: сумеют ли воины русские одолеть столь великую силу.

Тут-то Господь и явил Фоме Хецибееву чудо!

Нес разведчик службу: с вечера стоял на дубовой башне. Солнце только что опустилось за лес, по небу разлилась густая синева. Вдруг одно большое облако быстро стало приближаться к стороже. Фома взглянул наверх: вдруг из-за облака возникли всадники. Всмотрелся православный черкес и узнал ордынцев. Но с южной стороны этого большого облака появились два юноши. Как солнце, светились их лица, а в руках они держали острые мечи. То были святые мученики Борис и Глеб, принявшие смерть от своего брата - окаянного Святополка.

- Кто звал вас на Отечество наше? - громко спросили юноши у ордынских военачальников.

Й стали сечь басурман. Не выдержали те - отступили… .

- Вот так и великий князь московский одолеет Мамая, - на прощание сказали святые Борис и Глеб разведчику.

Узнав об этом, Андрей Попов велел:

- Скачи немедленно к Дмитрию Ивановичу, поведай ему о видении… Укрепи его дух.

Прискакав, Фома рассказал великому князю о видении, но в ответ услышал:

- Не говори об этом более никому. Верю словам святым, но победу творить надобно не расслаблением, а только силою.

В тот же день второй гонец пожаловал, из Москвы, от Преподобного игумена Сергия.

Подали Дмитрию Ивановичу грамоту и хлебец Святой Пречистой Богоматери. В грамоте содержалось благословение всем русским князьям и всему православному воинству.

Хлебец великий князь съел и сказал громогласно: - О, Пресвятая Богородице! Помози нам молитвами твоего игумена Сергия.

А в шестом часу вечера в тот же день, 7 сентября, прискакал Семен Мелик с дозорными. Он рассказал великому князю, что одна только ночь отделяет Орду, наутро уже тот придет на Непрядву.


Глава 14. СМЕРТИ У ХРАБРЫХ НЕТ


По утрам над Куликовым полем лежал туман, виделось плохо. В тумане слышались плач куликов да надрывные крики лебедей, которых водилось много в речных протоках.

Поэтому воеводы по приказу великого князя еще с вечера расставили свои войска в боевом строю; утром сделать это в густом тумане было почти невозможно. Вот как писал летописец: «Был канун живоносного праздника Рождества Пресвятой Богородицы, осень же была тогда длинная, и дни по-летнему сияли, теплыми были и тихими. В той ночи туманы росистые являлись».

Боевой строй русских был таков: три полка в глубину - Передовой, в котором находился сам московский князь, братья литовские - Дмитрий и Андрей Ольгердовичи; Большой во главе с князем смоленским, воеводы - Тимофей Вельяминов и Аким Шуба; Сторожевой князя Оболенского, воеводы - Михайло Челядин и царевич Черкиз-Секизбей.

Фланги Дмитрий Иванович усилил конными полками Правой и Левой руки. Полк Правой руки, которым руководили князья Андрей Ростовский и Андрей Стародубский с воеводой Грунком, расположился у крутых берегов реки Нижний Дубяк. У реки Смолки - полк Левой руки во главе с Федором и Иваном Белозерскими. Воеводой был у них боярин Лев Морозов.

За левым флангом в Зеленой Дубраве расположился Засадный полк.

На виду у всего войска Дмитрий Иванович снял свои золоченые доспехи, обрядил в них, как и было условлено, боярина Михаила Бренка и велел во время битвы отряду Мелика возить за боярином великокняжеское знамя. Сам же великий князь надел боевые доспехи простого воина Передового полка.

По поводу переодевания Дмитрия Ивановича у историков есть много толкований, но главное бесспорно: случись гибель великого князя на виду у всех, она бы отразилась на боевом духе ратников. На это и рассчитывал Мамай, посылая во время битвы на всадника в золоченых доспехах и красном плаще, над которым реял великокняжеский стяг, своего племянника Тулук-бека, с отборной сотней. И когда с Красного холма Мамай увидел, что упало великокняжеское знамя, то решил: Дмитрий убит, и русские сейчас в панике побегут. Но русские не побежали. Ведь каждый воин знал, что великий князь сражается в доспехах простого ратника. Даже если на поле останется десяток бойцов, возможно, что в их рядах рубится Дмитрий Иванович.


Накануне вечером великий князь вместе с Боброком выехал на Куликово поле. Стали они посреди двух войск и прислушались. Услыхали стук и шум, словно на торг собирались ордынцы или строили что-то. Внезапно за Зеленой Дубравой завыли волки, закаркали за Доном вороны, забили крыльями по воде Непрядвы гуси и лебеди.

- Слышишь? - спросил Боброк.

- Да, великий шум, - ответил Дмитрий Иванович.

- А теперь обратись, княже, в сторону нашего войска.

Там стояла тишина.

- Вижу многие огни, как будто зори соединяются.

- Это доброе предвестие, великий князь.

Боброк спрыгнул с коня, приник правым ухом к земле и полежал так, слушая. Затем встал и поник головой.

- Одна примета к добру, другая не к пользе. Слышал я, как словно плачет земля на две стороны. Будет победа над погаными, но и много наших погибнет.


Наконец предутренний туман, обволакивающий сплошной стеной оба войска, рассеялся, и противники увидели друг друга. Стояли молча, сосредоточенно, лишь слышно было, как хлопали на ветру большие полковые полотнища русских и хвостатые знамена татар. Иногда растяпа-воин с той или другой стороны нечаянно опускал на щит копье, и раздавался глухой звук.

Прошло какое-то время.

Вдруг из рядов ордынцев вырвался на черном жеребце грузный великан с длинным копьем, древко которого было толщиной с руку. Он резко осадил коня, поднял его на дыбы и, потрясая копьем, издал звук, похожий на рычание.

Кто-то перевел:

- Силами меряться вызывает. Ишь, каков. Да он зараз, наверное, быка лопает. Померяйся с таким…

Тут из русских рядов выехал без воинских доспехов, в рясе, с надетым на голову монашеским клобуком, но с копьем и червленым щитом человек на белом коне.

- Пересвет… свет… свет, - прошелестело по рядам.

Не торопясь, он повернул коня навстречу монголу, выставив такое же, как у него, длинное копье. Всадники сшиблись, и все увидели, как ордынец, пронзенный копьем, медленно валится с вороного жеребца на землю.

Но было видно, что и Пересвет еле держится в седле. Конь внес его в русские ряды, где герой-инок замертво свалился на руки товарищей.

Ордынцы взревели, русские воскликнули единогласно: «Боже, помоги нам!» И началась сеча.

Софроний Рязанец так говорит в «Задонщине»:

«Протоптали полки холмы и луга, возмутили реки и озера. Черна земля под копытами.

Тогда сильные тучи сходились вместе, а из них часто сияли молнии, громы гремели великие. Это сходились русские сыновья с погаными татарами за свою обиду…

Гремят мечи булатные о шлемы. И уже среди трупов человеческих борзые кони не могут скакнуть, в крови по колена бредут».

Выдвинутые вперед конный Сторожевой полк и пеший Передовой на некоторое время задержали ордынцев. Оба полка погибли, с честью исполнив свой долг: они не дали противнику нарушить строй Большого полка.

Вот как далее повествует другой летописец в «Сказании о Мамаевом побоище».

«От сверкающих мечей выступали зори, трепетали сильные молнии от ломающихся копий и треска секущих мечей, так что нельзя было охватить взором грозный и горький час тот.

Часа четыре и пять бились, не ослабевая, христиане с погаными. Когда уже настал шестой час, Божиим попущением ради наших согрешений начали одолевать татары. Уже многие из сановитых воинов были побиты. Богатыри русские, словно деревья дубравные, склонились на землю под копыта конские. Многие же сыны русские погибли, самого великого князя многажды изранили. Но не истребили многих, те только Божиею силою укрепились».

Войско Мамая безуспешно пыталось прорвать центр и правое крыло русской рати. Тогда главные усилия враг сосредоточил против полка Левой руки. Натиск ордынцев был так силен, что полк Левой руки стал отходить, открывая фланг Большого полка.

Но пеший отряд русских - небольшой резерв - прикрыл обнаженный фланг. Все это происходило недалеко от Зеленой Дубравы - уже были хорошо слышны дикие визги татар, яростные удары топоров о щиты, ржание коней.

- Игнатий, лезь вон на то дерево и сообщай, что там делается, - приказал Серпуховской.

Стырь проворно взлетел на макушку высокого дуба.

- Беда, княже, - крикнул он. - Уже смяли ордынцы наши многие полки. Но Большой стоит… Только полк Левой руки отходит, открывая фланг Большого. На помощь пешцы пришли, дерутся изо всех сил. Но, кажись, и их скоро сбросят в Непрядву…

- Не пора ли нам, Дмитрий Михайлович? - обратился князь Серпуховской к Боброку.

Несмотря на обиду, Владимир Андреевич обращался к Волынскому, как положено, не забывая, что тот здесь поставлен главным. К тому же помнил, что Боброк в боях много раз показывал себя искусным воеводой.

- Не пришел еще наш час: всякий, кто не вовремя начинает, удачу себе не приносит, - ответил Волынский.

Уловив перемену в настроении князя Владимира Андреевича, повеселел и Боброк. Хотя кругом было не до веселья! Даже простые воины зароптали: некоторые из них тоже позалезали на деревья и видели, как гибнут их братья.

- Не время еще! - грозно сдвинув брови, повторил Боброк, предостерегающе подняв руку.

По лицам воинов Дмитрий Михайлович и Владимир Андреевич видели - еще немного, и конная лавина вырвется из дубравы, не выдержит томительного ожидания, и тогда все пропало…

«Нет, не время еще!» - повторяли князья, косясь строгим взглядом на самых нетерпеливых, готовые силой остановить всякого, кто ринется на ковыльное поле без приказа.

И вот наконец пришел тот час!

Когда вся ордынская конница повернулась к Засадному полку спиной, Волынец вытащил из ножен меч и, пропуская мимо себя воинов, закричал громким голосом:

- Друзья и братья, час настал! Сила Святого Духа да поможет нам!..

Мамай не сразу сообразил, что произошло. Вся его конница оказалась перед лицом пешего строя копьеносцев Большого полка, а в тыл ей ударили свежие русские силы.

Он бросил в бой последний резерв. Однако смятение среди ордынцев было так велико, что отступающих остановить не удалось: им казалось, что русских великое множество.

«Уже поганые оружие свое побросали. Трубы их не трубят, приуныли голоса их», - писано в «Задонщине».

Теперь ордынцы походили на стадо баранов, преследуемых свирепыми волками. Придать этому стаду хотя бы видимость какого-то порядка не сумел бы даже сам Аллах. Русские гнали и гнали их с Куликова поля; отступая, ордынцы пытались, правда, огрызаться. Возле одного села, впоследствии названного Секирино, один из мурз попробовал со своим кое-как собранным отрядом дать встречный бой. Произошла жестокая сеча, в которой ордынцы были изрублены в буквальном смысле на куски. Среди сражающихся находились и два друга по разведке Василий Тупик и Игнатий Стырь.

На брошенном стане Мамая Дмитрий Михайлович Боброк обнаружил личный золотой кубок ханского повелителя. Он взял его, чтобы с почетом вручить в дар великому московскому князю.

Отныне этот кубок будет передаваться великим русским князьям, а затем и царям по прямому наследству как символ победы.

Эта традиция будет нарушена всего один раз, когда сын Ивана Грозного Федор за победу над крымским ханом Казы-Киреем в 1591 году вручит кубок своему зятю Борису Годунову. И чем все закончится?! Федор вскоре умрет, Годунов тоже, а на Руси надолго воцарится безвластие и смута…

А в это время на поле Куликовом Владимир Андреевич Серпуховской встал под стяг и велел трубить сбор. Первыми подъехали князья литовские Андрей и Дмитрий, израненные, в помятых кольчугах, со своими воеводами. Стали ждать великого князя.

Прошел час, а его все не было. Слезы выступили на глазах Владимира Андреевича. Он обратился к собравшимся:

- Братья мои, кто видел последним великого князя?

Ему ответил Андрей литовский:

- Кто-то из воинов сказывал: видели его, как по полю шел. Без коня. Рано нам плакать.

Тогда Серпуховской вскочил в седло и помчался в полки, спрашивая о Дмитрии Ивановиче.

- Княже, в пятом часу битвы зрел я его, крепко бьющегося палицей, - сказал Родион Ослябя, проходя мимо в поисках своего сына Якова.

- Владимир Андреевич, - поклонился князю Серпуховскому крепкий старик в забрызганной кровью одежде, - бился великий князь рядом со мною с четырьмя ордынцами. Троих он поразил, а четвертого я достал вот этим. - Старик Холопищев-отец показал на лежащий у ног ослоп.

- А после того? - с надеждой в голосе спросил Холопищева Владимир Андреевич.

- А после того не видел.

- Друзья, братья! - зычно крикнул Серпуховской собравшимся воинам. - Если кто найдет живым брата моего, великого князя, то поистине будет его любимцем, и моим, и всей земли Русской!

Бросились искать. Но нашли Бренка. Он лежал в овраге с рассеченной головой, придавленный крупом мертвого коня. Великокняжеский шлем с золотым шишаком валялся рядом - знать, не смогли ордынцы завладеть им. Тут же лежали рынды воеводы, никого в живых среди них не оказалось. Трудно им пришлось вдвойне, потому что защищали не Бренка, а как бы самого великого князя московского, на которого бросались самые лучшие ордынские воины.

Бережно уложили Михаила Андреевича на красный плащ и понесли к стягу. Но вдруг раздался тихий стон. Начали разгребать тела и под ними на самой земле, оттого сразу и не заметили, обнаружили Семена Мелика. Он был тяжело ранен, и тем, что остался жив, был обязан своему богатырскому здоровью.


Плаща боярина не нашли, но рядом лежал щит, - на него и водрузили безжизненное тело смелого ратника.

Дмитрий Иванович сидел, прислонившись спиной к белому стволу березы. Ствол был надломлен, и зеленая верхушка, склонившись, прикрывала лицо великого князя.

Гул битвы затих. Дмитрий Иванович слышал, как возвещали трубы победу, слышал радостные крики, но подняться и пойти туда, откуда неслось ликование, не мог. Мешала острая боль в груди. Он хотел было отвести от лица ветки,скрывающие от взора даль, приподнял правую руку, но боль усилилась, отдавшись в висках. Князь ощупал свой панцирь и обнаружил сильные вмятины.

Он не помнил, где, когда, чем были нанесены эти удары, прогнувшие железо. Кости, кажется, целы. Только вот правая рука… Наверное, болит оттого, что намахался ею, держа меч, за много часов кровавой сечи. Или, может, вывихнул в плечевом суставе.

Дмитрий Иванович слегка приподнял голову. Перед его глазами сквозь золотые листья березы забрезжило, слепя не осенней синевой, небо, кажущееся таким близким. Протянуть бы руку, схватить ладонью эту прохладную синеву, поднести к губам и пить, пить…

«И она, эта любовь, прародительница славной победы! Я ли не любил свою землю, народ, князей несговорчивых, недалеких, наказуя их и плача потом?!

Ведь от их раздоров прежде всего страдали простые люди… Князья оботрут полотенцем лоб да губы, и вся недолга… А смерды опять строят, хлопочут… Но как поднялись они, как сильны, храбры и послушны были во время битвы!»

Вдруг синий свет хлынул в очи великому князю так, что пришлось зажмуриться. Послышался радостный голос:

- Вот он! Кричи Владимиру Андреевичу, кричи людям - нашелся! Нашелся!

Это воскликнул Григорий Холопищев, раздвинув ветки березы над раненым Дмитрием Ивановичем. Он с помощью своего земляка Федора Сабура осторожно приподнял великого князя. К ним уже вели коня.


Страшным было поле Куликово: лежали убитые друг на друге, образуя словно сенные стога. Дон-река три дня кровью текла.

Пять дней продолжались скорбные труды на берегу Дона. Триста тридцать высоких холмов выросли над братскими могилами, где спали вечным сном сыны русские.

На праздник Воздвижения Честнаго и Животворящего Креста Господня повелел Дмитрий Иванович всем от Дона уходить.

Но не всех русских схоронили в братских могилах Куликова поля. В сентябре 1380 года в Москву привезли еще множество деревянных колод с телами павших воинов. Среди них находились инок Пересвет и Яков Ослябя, сын Родиона.

Москвичи захоронили погибших, привезенных в столицу княжества, в конце Варьской улицы, в урочище, называемом Кулишки, и над братской могилой срубили обетный храм.

Пересвет же и Яков были схоронены отдельно, в Симоновом монастыре близ деревянной церкви Рождества Богородицы в каменной палатке под колокольней.

«Слава шибла к Железным вратам, к Риму и к Кафе по морю к Торнову и оттуда к Царь-граду на похвалу. Русь одолела Мамая на поле Куликове», - заключает свое сказание Софроний. И славу эту понесли во все края путешественники купцы-сурожане.


Глава 15. СКОРБНАЯ ТРОПА


О победе русских на Куликовом поле Тохтамыш узнал на другой день к вечеру. Он понял, что теперь Мамаю конец.

А Мамай с остатками войска двинулся к реке Мегу и, убедившись, что русские больше не преследуют его, стал приводить их в боевой порядок.

Своего битакчи Батыра он назначил начальником Первой тьмы, двух мурз - начальниками Второй и Третьей. Сам стал командовать резервным туменом, состоящим из лучших бойцов, куда входила и конная гвардия, половина которой полегла на куликовских ковылях, на берегах Дона и Непрядвы.

- Мы еще вернемся туда. Мы еще зачерпнем воду из Дона и напоим коней, но уже как победители, - говорил Мамай в кругу приближенных. Но всем было заметно, как он сдал за те недели, пока остатки его туменов искали друг друга: под глазами появились мешки, кожа на щеках одрябла, глаза потускнели, голос стал глуше, речь замедлилась. Мамай подозрительно стал приглядываться ко всем, ожидая предательства: вестники доносили, что в Золотой Орде уже сидит Тохтамыш. Кто знает, какие мысли владеют новым ханом, - а не двинет ли он свои тумены против обессиленного в Куликовской битве своего давнего врага Мамая?

Тохтамыш - потомок Чингисхана. Не заключит ли он тайный союз с таким же чингизидом Тулук-беком, который до этого жил «Дядиной мыслью», а теперь, подрубив великокняжеский стяг на поле боя и завоевав тем уважение простых воинов, может возгордиться и захочет истинной власти.

В одну из темных ночей Тулук-бека нашли на берегу реки с проломленным черепом. А палатку его дочиста ограбили - утащили не только золотые вещи и оружие, но даже халаты.

Мамай начал расследование, но воров и убийц не обнаружили.

Только одному человеку из всей свиты доверял повелитель - Батыру. В минуты особого расположения он даже называл его своим сыном: может, действительно испытывал к нему отеческие чувства, потому сам не имел детей…

Батыр, некогда спасенный им, отвечал Мамаю взаимностью и преданностью.

Когда доложили Тохтамышу, что умер не своей смертью чингизид Тулук-бек, он вышел навстречу Мамаю со своим войском. Произошла битва между синеордынцами и золотоордынцами: снова потерпел поражение Мамай и вместе с Батыром и осетином Джанаем, служившим при битакчи постельничим и ключником, бежал на Итиль. Но там его выдали Фериборз и Дарнаба.

В середине ноября Тохтамыш заключил пленников в поруб. Генуэзец рассказал хану о любви Мамая к русской девушке и как он пел об этом. Желая поиздеваться над бывшим «царем правосудным», повелитель Синей и теперь уже Золотой Орды перевел узников в ханский дворец, где заставлял Мамая петь и играть на хуре. Обычно при этом находились два приближенных хана мурзы Джаммай и Кутлукай и его жена Дана-Бике.

- Пой, Мамай, о силе степи, которую ты потерял, - говорил Тохтамыш. - А не будешь петь, я велю содрать с тебя шкуру, но перед этим в рот налить кипящего масла.

И Мамай пел, закрыв глаза, и рот его кривился, и он был жалок. Батыр, глядя на него, молча глотал слезы. Тохтамыш зло и ехидно щурил свои сарычиные глаза, Кутлукай и Джаммай улыбались, наслаждаясь этой картиной, не ведая, что одному из них скоро придется умереть страшной смертью. Только жена Тохтамыша, напудренная и намазанная рабынями, сидела с безучастным лицом.

Но однажды Мамай отложил в сторону хур и сказал:

- Я хочу, Тохтамыш, сказать тебе и твоим мурзам все, что думаю, пусть с меня сдерут кожу и в рот нальют кипящего масла. Золотой трон мой разбился подобно седлу, слетевшему со спины бегущего по полю коня. Из-за измены я очутился перед тобой, Тохтамыш. Ты можешь живого посадить меня на раскаленный таган. Но я родился сильнее тебя. Я - князь, которого сопровождали сто богатуров из почетных фамилий, и войско мое состояло из бесстрашных воинов.

Повернувшись к Батыру, Мамай с дрожью в голосе проговорил:

- Сын, где моя айбалта с золотой рукояткой? Где мой панцирь, каждое звено которого стоило тысячу золотых? Где казна, лежащая на шести арбах? И где мой родник детства, воду из которого пил я?

Тохтамыш в ответ сказал:

- Я потомок Чингисхана, в зрелых годах я отпер концом своей сабли твой дворец, Мамай. Я - разбрасывающий золото кусками, не дробя его на части. Я - ястреб, на лету ловящий добычу. Поэтому твою айбалту с золотой рукояткой я взял себе как военную добычу. Панцирь твой я надел на себя. Казну твою я растрачу для достижения своих целей. Родником твоего детства я завладел и, влив в него мед, теперь пью из него сам.

- Нет, Тохтамыш, родником моего детства тебе не завладеть. Из него не могут пить вонючие шакалы. Из него пьют львы, и я тот самый лев, который убивал твоих братьев, потомков Чингисхана, ставших шакалами…

Кутлукай сделал движение, чтобы позвать палача, но Тохтамыш знаком руки остановил его. А Мамай, сверкая глазами, продолжал говорить: какая-то неведомая сила овладела им и влекла в пропасть, и противиться этой силе он уже не мог.

- Я у друга зажигал огонь, а у врага тушил его. Я - черная туча, я - гроза и бью, как грозовая стрела. Я тверже оленьего рога, и, если бы ты вдел мне в нос железное кольцо, я бы и это вытерпел.

- Если ты такой, как говоришь, почему же тебя, льва и грозу, побил московский князь, как бездомного пса?

- А пойди на Москву, и узнаешь ответ.

- И пойду! - с вызовом крикнул Тохтамыш. Глаза его блеснули, и он с силой сжал золотую рукоятку айбалты.

Чем бы этот словесный поединок кончился - неизвестно. Скорее всего Тохтамыш снес бы секирой голову Мамая, или в нос бывшего повелителя Золотой Орды действительно бы вдели железное кольцо, или залили ему глотку кипящим маслом. Но в дверях появился Дарнаба в сопровождении нескольких аргузиев. Они были в черных плащах и при шпагах.

Тохтамышу с генуэзцами приходилось теперь считаться, как в свое время Мамаю. Они тоже подарили ему панцирь с «гусиной грудью», как некогда «царю правосудному», и обещали помощь в походе на Москву.

Аргузии объявили волю консула: Мамай должен быть на рассвете в Кафе у позорного рыночного столба. Над ним и его бывшим битакчи будет суд, так как по их вине перестала существовать закованная в латы, вооруженная алебардами итальянская пехота.

Тохтамыш молча кивнул в знак согласия.

Утром двадцать седьмого ноября Мамая, Батыра и осетина Джаная доставили в Кафу. День и ночь они стояли у рыночного позорного столба, а потом Мамаю и Батыру отрубили головы, а старику Джанаю выбили зубы и отпустили на все четыре стороны.

Последние слова Мамая и его битакчи перед казнью были следующие.

Батыр сказал:

- Хан, я прежде был невыделанной кожей, теперь моя кожа растянулась. Был я молодой лошадью, теперь эта лошадь уходилась, был я сталью - сталь разбилась. Мне жаль, что я расстаюсь с тобой…

Мамай сказал:

- Когда я нахожусь в положении всадника, лишившегося возможности править разгоряченным конем, потому что порвались удила, я говорю: «Не кричи, ибис! У тебя клюв крепкий, но голос ужасен, не кричи. Вот идут палачи. Возможно ли, чтобы не сбылись их желания? Нет! Эти люди настигнут нас, даже заройся мы в землю, как корень дуба».

И снова вспомнился Мамаю давнишний сон: огромный, весь заросший волосами человек, который лил туесами кровь на отрубленную голову.

И будто опрокинулись на него эти туеса, наполненные человеческой кровью, и перед глазами поплыли трупы. Вспоротые животы женщин, младенцы, разрубленные на куски. Почему возникло это видение перед ним сейчас, когда скоро оборвется нить его жизни?

Судьба неумолима, возмездие неминуемо. Голова черного темника стукнулась о каменную плиту и не покатилась, а встала на шею, торчком.

Произошло это 28 ноября 1380 года.


Глава 16. ДОМА НАД ЯУЗОЙ И В БАЛЧУГЕ


Примерно за месяц до этого события в доме над Яузой, чистеньком и ухоженном, двое мужчин тихо беседовали.

Судя по одежде, один из беседующих был десяцкий, а другой - сотский. Разговор у них шел о битве на Куликовом поле.

- То, что Храбрый оказался в Засадном полку - не случайно, он там свое дело хорошо содеял. Было бы все по-другому, если бы поставили его командовать Передовым или Сторожевым полком. Так быстро не уничтожили бы ордынцы эти полки и не обошли бы левый фланг Большого…

- Т-с-с, - приложил к устам палец собеседник. - Стены тоже имеют уши.

- Ты прав… Хотя эти стены мои, с детства родные.

- Князю Владимиру Андреевичу прозвище Храбрый, или Батыр, дали сами ордынцы, враги его кровные, а это значит больше, чем если бы так прозвали его свои, русские.

- Человек, достойный во всех отношениях…

- Но у него в последнее время с женой не ладится. После битвы он в Москве долго не задерживался, укатил в свой Серпухов.

Уже закрадывались сумерки. В дом вошла старая женщина, сняла чоботы; от печки, в которой полыхали дрова, зажгла лучину, встала на лавку и поднесла огонек к лампадке под образами. Обложенные позолотой лики Спасителя и Божьей Матери ярко осветились.

Женщина перекрестилась, и лицо у неё приняло умиротворенное выражение.

- Матушка, ты бы посидела с нами, отдохнула, а то все хлопочешь.

- Только мешать, а вы, чай, давно не видались. Улыбнулся тот, что был постарше и поздоровее:

- Игнатий, со вчерашнего дня…

- Сынок, а где же твой второй дружок, что наезжал сюда и все утешал меня, что вернешься скоро. Высокий такой, светлый.

- Васька, это она про Карпа Олексина спрашивает… - сказал Игнатий сидевшему за столом напротив товарищу.

- Карп как в воду канул… Ни слуху, ни духу. После Куликова поля те, кто остался в живых и отличился в битве, были щедро награждены: Игнатий Стырь получил под начальство десяток и стал де-сяцким, а Тупику дали целую сотню.

Семена Мелика, почти вернувшегося с того света, вместе с рындами до конца защищавшего великокняжеский стяг и чудом оставшегося в живых, произвели в князья. Владимир Серпуховской и Семен Мелик стали близкими друзьями - водой не разольешь…

И об этом говорили за столом, пока снова не перебила матушка Игнатия.

- Да еще, сынок, хотела спросить тебя про мальца, которого ты к нам в дом привозил… Он-то где?

- Он, матушка, в Великом Новгороде. Помогает Феофану Греку иконы писать.

- Это хорошо! Дай Бог ему помощи в этом деле…

- Вот приедет к нам как-нибудь и тебе в память иконку напишет, - засмеялся Игнатий.

- Дай-то Бог! - перекрестилась старушка.

В небе уже появился месяц, окрасившись в красный цвет; привязанные к крыльцу лошади стали тревожиться, жеребец Тупика куснул кобылицу Игнатия, та с испугу ударила кованым копытом по витому столбу.

- А лошади словно что-то чуют? - высказал догадку Стырь. - Пойдем, заведем в стойло, овса дадим. Все равно до утра уже никуда не тронемся.

Они вышли на крыльцо. Осенний ветерок освежал; в реке то тут, то там всплескивала крупная рыба, где-то в стороне, видимо, в болотце, квакали лягушки. Все было тихо и мирно, лишь в конце села при свете месяца запоздало тюкали плотники - хотели успеть возвести стропила над срубом, поставленным на месте сгоревшего дома.

- Слава Господу, избавились от супостата…

- Поговаривают, что второй хан, который засел в Сарае, тоже собирается на Москву.

- Тохтамыш?

- Вроде…

Вдруг за кустами фыркнул чужой конь - Василий скинул с плеча лук, Игнатий схватился за меч.

- Это я, братцы… Карп Олексин… Не порешите случаем. Прошу вас не выдавать меня. Приехал в Москву как тать какой-то, еле дядьку Попова упросил отпустить. Вы, братцы, Алену не видели? Знаю, что она живой с поля вернулась…

- Что она жива, и мы знаем… Дак думали, что ты, Карп, уже и свадьбу с ней справил. Дом-то её в Мещере, там бы и искал.

- Искал! И в Мещере, и в Рязани на Олеговом дворе, где она служила мамкой. Нетути.

- Постой… А может быть, она к князю Даниилу в Пронск поехала? Чего ей - одна теперь, Шкворень помер, детей нет. Как горлица, куда вздумала, туда и полетела…

- Был я и в Пронске, спрашивал, нету её и там.

- Вы хоть о чем-то с ней договаривались?

- Слово на дала, как справит по мужу сороковины, то моей женой станет. И вот исчезла…

- Не расстраивайся, найдем мы твою Алену. Не иголка в стоге сена. А скажи, ты где бывал? Вроде на поле Куликовом мы тебя не видали.

- У меня история особенная получилась… Как отправился я с грамотой по велению московских князей к Рязанскому Олегу Ивановичу, попал под замок - пришлось Алену в Москву налаживать. Но вы об этом знаете. Уговор у Олега Рязанского с Дмитрием Ивановичем был - не дать Ягайле соединиться с ханом. А под замок меня упекли, может, думали, чтобы я не проболтался. Потом Олег меня с собой взял: вот и шел я с его отрядом, иногда вступали в схватки с литовцами, а когда заводили их в такие места, где они застревали надолго. И сделали так, что восьмидесятитысячное войско Ягайлы так и не сумело встать под знамена Мамая…

- Да, если бы и литовцы подошли на Куликово иоле, туго бы нам пришлось, - задумчиво сказал Тупик.

- А ведь многие думали: раз рязанец не пришел на поле битвы, значит, предал нашу землю… А вон как все обернулось, - добавил Стырь. - Ты, Карп, как рассветет, вскакивай на коня и дуй на сторожу к Попову, а мы тут про твою Алену поспрошаем.

В доме на Балчуге давно не слышно разгульных песен Семена Мелика - пить он стал меньше и пиров почти не устраивал. Поговаривали на Москве - это оттого, что Мелик князем стал.

Да не обо всем могли догадаться люди. Семен не хотел привлекать к своему дому внимание, здесь с некоторых пор поселилась красавица Алена, которую напрасно искал Карп Олексин. Но не Мелик её привез сюда, а сам князь Владимир Андреевич; и ни в какой Серпухов он не уезжал, а тихо жил в этом же доме.

Жили они с Аленой порознь, у князя даже в мыслях не было приставать к молодице: ему достаточно было видеться с нею каждый день, любоваться её лицом, походкой, красивым станом…

Привезли к Мелику её надежные люди, из рынд; к такому делу Владимир Андреевич своих дружинников не привлекал, вот почему и не знал, где находится красавица-молодица, даже такой доверенный князю человек, как Игнатий Стырь…

Все было обставлено с большой тайной. И не только потому, чтоб не узнала жена Серпуховского Елена. Главное, Владимир Андреевич не хотел, чтобы об этом похищении проведал Дмитрий Иванович или Боброк Волынский. Особенно последний.

Спроси у Владимира Андреевича, что такое с ним происходит, он бы толком не мог объяснить. Дотоле ясное видение всего озаряло князя - он любил своих детей, даже Елену, которая до определенного времени вела себя благоразумно, с братом его объединяло чувство ответственности за русскую землю, за неё он был готов жизнь отдать, и вдруг все будто пошло прахом. Целыми днями князь сидел неподвижно, следил за перемещениями по двору Алены и только думал о том, чтобы её никто из посторонних не увидел… Он не подходил к ней, не надоедал. Алене это тоже казалось удивительным, и наконец она решилась откровенно поговорить с князем.

Она вошла в его светлицу, когда князь готовился ко сну и стоял в одной рубахе, спускавшейся до пят. Он с изумлением взглянул на неё и присел на кровать, ожидая, что она скажет. Алена заговорила быстро и горячо:

- Ох, мужики, что же вы облепили меня, как водяные жуки лилию; подгрызают коренья, не дают цвести, и сами же гибнут… Был у меня муж, от чахотки сгинул, полюбила Карпа Олексина, да, видно, через твою волю сгинет и он. Власть-то у тебя, князь, великая. И надо мной ты тоже властен, да только не властен ты над моим сердцем. Над телом - да, но не над любовью…

- Что же я должен сделать, Аленушка, чтобы ты полюбила меня?

- Не полюблю. Отпусти меня… Вот прямо из этого терема, без коня, пешком, через лес пойду.

- И будешь искать Карпа?

- Буду, княже…

- А если я прикажу раздеть тебя? Положу в постель и снасильничаю?

- Ты прикажи, я сама разденусь и сама лягу. Только не знаю, что из этого получится. Ты, наверное, с пленницами так был, много ли они тебе удовольствия приносили?.. Без любви-то…

- Хорошо, отпускаю тебя… Свидимся ли когда, не знаю. И передай Карпу своему, пусть ни о чем не думает, не пострадает он от власти моей…

- Благодарствую, княже» - Алена шагнула вперед, поймала руку Серпуховского, хотела поцеловать.

- Ну, ну, вот этого не надо. Завтра я прикажу найти Стыря, он отвезет тебя на сторожу к Попову и сдаст на руки Карпу Олексину. А уж ему далее решать… Если жениться захочет, передашь ему вот этот кошель. Пусть домом обзаводится на московском подоле. Ну, чего уставилась - иди спать. А то передумаю.

Когда Алена наутро вместе со Стырем отъехала от Балчуга, то спросила:

- Игнатий, а не передумал бы он?

- Нет. Дважды Владимир Андреевич не повторяет, что решил, то единожды.

- Теперь я понимаю, почему люди любят его… - задумчиво проговорила Алена.

- Не тронул он тебя? - бесцеремонно спросил Стырь.

- Если бы захотел, отдалась бы, - усмехнулась Алена. - Но сказала - оттого, что возьмешь меня, хорошо не будет. Без любви-то все равно, что с рабынями… Тебя приказал разыскать, чтобы везти к Карпу. Боюсь, что он не поверит.

- Поверит, сердце подскажет. А хошь, я скажу.

- Глупые вы, мужики… Ты что со свечой стоял?.. Или в щелку подсматривал?..

- А Олексин тебя тут разыскивал. Приехал в Москву, да мы его с Васькой Тупиком уговорили вернуться в сторожу. Ежели схватили бы, не только его одного наказали, но и дядьку Попова, который отпустил. Опять строгие времена грядут. Говорят, Тохтамыш уже на полпути к Москве…

- Господи, когда же они уймутся?! Ни мужикам, ни бабам нет никакого роздыху…

Лошади уже въезжали в лес Рясско-Рановской засеки. Пошел снег - крупный, мокрыми хлопьями; он быстро залепил морды коней и сделал из всадников снежных истуканов - хорошо, что до сторожи Попова оставалось недалеко.

Говорить уже нельзя было - снег забивал рты, молча доехали.

Алене Карп поверил во всем и сразу. Справили свадьбу, посаженным отцом был Андрей Попов. На деньги князя купили дом по соседству с домом Игнатия, только чуть похуже, чем у десятского.

По просьбе Стыря Олексина зачислили в дружину князя Владимира Андреевича. Серпуховской, узнав, как вел себя Карп по отношению к Алене, рад был иметь в дружине смелого и чистого душой человека.


Глава 17. КИПРИАН


В народе говорят метко. О Киприане, назначенном митрополитом на Русь еще в 1378 году после смерти святителя Алексия, но не утвержденном высшими иерархами Константинополя, говорили так: «Куприян - из каковских стран?» Знали, что этот человек тяготел к литовской вере, и к православию душа его не лежала.

В связи с этим вспомним еще раз о том, как Дмитрий Иванович, вернувшийся однажды из Троицкой обители, узнал, что его первенец Василий потешной сабелькой поросенка митрополита порешил. Опечаленный, что не уговорил игумена Сергия стать духовным правителем Руси, Дмитрий и любимой жене Евдокии, пожалевшей Киприана, высказал тогда нелестные слова. Мол, нынешний митрополит плохо радеет за Русь, на неё уже ордынский змий Мамай зубы точит, а его-то уже потешной сабелькой не зарубишь. Обиделся великий московский князь на троицкого игумена, что не взял бразды митрополичьего правления в свои руки. А его-то в Царьграде знали, и утвердили бы без всякой проволочки. Но в душе все же Дмитрий Иванович отца Сергия оправдал, понимая, что предназначение Преподобного иное…

Великий князь любил повторять, что Русь - это журавушка с двумя крылами; крылья её с одной стороны поддерживает княжеская власть и народ, а с другой - духовная власть. После смерти митрополита Алексия многим казалось, что Русь летит как бы на одном крыле: вот почему тогда еще неофициально выбранного митрополита Киприана в гневе Дмитрий Иванович обозвал зажиревшим боровом…

Наступил 1381 год. Уже три года прошло со смерти Алексия-радетеля, а на Руси все не было утвержденного Царьградом духовного наставника; пробовали в этот сан возвести с позволения Дмитрия, теперь уже Донского, его духовного отца Михаила-Митяя и уже послали рукоположиться в Константинополь, да противники недалеко от православной столицы не то удавили его, не то уморили… так и был похоронен Михаил-Митяй в самом Царьграде.

Претендовал стать митрополитом отец Пимен. Но Дмитрию Ивановичу доложили, что, живя в Царьграде, он от имени великого князя самолично влез в огромные долги. А пока шли выяснения да разборки, Киприан уехал из Москвы в Киев.

Все это стало надоедать Дмитрию Ивановичу, так как в круг митрополичьего дела стали вовлекаться мошенники разных мастей. Великий князь, в конце концов, принял решение - утвердить в этом чине назначенного ранее Киприана.

Вызвал к себе Дмитрий Иванович своего духовника игумена Федора, которого взял вместо уморенного в Царьграде Михаила-Митяя, и спросил:

- Отче, не считаешь ли, что дело с возведением в сан митрополита затянулось? А это ведь вызывает брожение в умах не только знатных людей, но и простых?

- Давно тянется, - кивнул прямолинейный и честный отец Федор.

- А что там Киприан? Не плетет он противу нас паутину?..

- Сын мой, Киприан сильно обиделся. Но мне достоверно известно, что сейчас он изменился к лучшему и много трудится в пользу православия среди литовцев. Да и после Куликовской битвы отношения с Литвой получшели - Андрей Ольгердович вернулся на свой стол в Полоцк, и с Ягайлом наметилось у нас мирное согласное соседство.

- Отче, тогда вызывай Киприана из Киева, будем сажать его митрополитом…

В праздничный весенний день 1381 года Киприан в сопровождении многочисленных иерархов церкви в нарядных колясках торжественно въехал в Москву. Такому обстоятельству можно было бы не придавать особенного значения, если бы все это совершалось по воле Константинополя. Но отныне брало верх право иметь Руси своих, русских митрополитов, не насаждаемых Царьградом. Эта борьба не была прихотью; вопрос о церковной самостоятельности Руси объективно сопрягался с вопросом о её государственной самостоятельности.

Как раз этому всегда придавал огромное значение святитель Алексий - только русский, по его мнению, духовный наставник способен был объединить своих же русских на общую борьбу, будь то борьба против Литвы или Орды.

Было очень важно и своевременно устроить и укрепить духовное руководство Русью, ибо новая Орда снова стояла на пороге, а среди князей уже опять пошли междоусобицы.

Олег Рязанский за помощь в Куликовской битве снова требовал Коломну, неугомонный Михаил Тверской засматривался в сторону нового хана Тохтамыша. Непонятно вел себя и брат Владимир Андреевич: на день объявился в Москве со своей дружиной, прихватив Семена Мелика, и укатил (на этот раз точно!) в Серпухов.

Как жить дальше?! Кругом разорение, битва с Мамаем унесла не только много жизней, но и помешала убрать урожай. Правда, простой народ напрягает все силы: ничего не просит, понимает, какую пережили ужасную беду.

Но ведь грядет новая битва…


Тохтамыш сидел в просторной сарайской юрте Мамая, верх которой был украшен золотым полумесяцем, с дорогими персидскими коврами, на которых лежали подушки с шелковыми разноцветными китайскими покрывалами.

Из двух ближайших мурз здесь находился сейчас лишь один - Джаммай, другого - Кутлукая - уже давно съели крысы. Вместо Даны-Бике, напудренной и похожей на куклу, теперь у трона повелителя сидела молоденькая ханша, привезенная из Китая.

Тут же на подушках располагались две красивые полуголые рабыни: одна - русская, другая - черкешенка. Властная Дана-Бике их присутствия в царской юрте не потерпела бы, но новая ханша не обращала на рабынь никакого внимания. Сейчас бывшая главная жена Тохтамыша находилась далеко от Са-рая-Берке, в каком-то улусе. Чтобы пока не дразнить Тамерлана, или Железного Хромца, как в свое время называл его покойный Мамай, Тохтамыш выстроил для Даны-Бике в этом улусе дворец. Так что бывшей главной жене повелителя Синей, а теперь и Золотой, Орды жилось даже лучше, чем в Сарае, рядом со стареющим капризным мужем…

Тохтамыш приказал Джаммаю позвать «прорицателя, мага и великого ученого» Фериборза.

Индус вошел и низко поклонился, показывая всем ставшую, казалось, еще шире лысину и чуть ли не доставая до ковров густой черной бородой.

- Фериборз, - обратился Тохтамыш к своему верному соглядатаю. - Ты сделал для меня очень много, и я не раз тебя награждал золотом и красивыми рабынями. Ты заслужил, чтобы я, насыпав тебе еще золота, отпустил, наконец, тебя в Индию. Но пока подожди, послужи мне еще раз… У меня большие планы. И планам этим суждено сбыться, как сбылось то, что я сижу в этой юрте и владею теперь землями и Джучиева Улуса. Поезжай в Среднюю Азию к Тамерлану. Он, благодаря негодяю Кутлукаю, выводит из проданных ему за огромные деньги яиц редкостной породы соколов; кроме как у меня, их ни у кого не было. Но ты знаешь, что мурза Кутлукай за эту сделку понес суровое наказание - крысы проели ему зад и через горло выбрались из чугунного котла: так я наказываю неверных мне людей. - Новый повелитель Золотой Орды адресовал эти слова не только Фериборзу, но и Джаммаю…

- Запрягай коней и поезжай к Тамерлану: он давно просил меня, чтобы ты научил его летать на Высокую гору Хару, с которой падает священный бурный поток Ардви. Вари ему хауму-сому и пой гимны из своей «Авесты». Еще он любит вино, будь ему хорошим виночерпием[195]. И, как у Мамая, выведывай из его души все сокровенное и передавай мне.

Выйдя из юрты, Фериборз начал рассуждать.

«Сколько я видел ордынских правителей - все они - отменные негодяи… Ладно, Мамай, он ненавидел Тохтамыша. А ведь этот должен Тамерлану лизать пятки и не только за то, что Железный Хромец помог ему сесть на золотоордынский трон. Однажды он фактически спас ему жизнь…»

Вот какой эпизод из жизни Тохтамыша имел в виду Фериборз.

Тохтамыш был сыном хана Синей Орды Мангышлака. Правитель Белой Орды Урус-хан убил Мангышлака, присоединив к своим владениям и Синюю Орду. Но эмиры и беки обеих Орд не захотели вскоре подчиняться Урус-хану и его наследникам - людям ничтожным, пьющим и ленивым. Они призвали к себе Тохтамыша, начались усобицы, и он проиграл решающий бой.

Раненый, спасаясь, Тохтамыш бросился в реку Сырдарью. Под градом стрел он переплыл эту бурную реку и выбрался на другой берег. Там его подобрали люди Тамерлана и доложили хану. Тот приказал перевязать, накормить и вылечить беглеца. Когда тот поправился, Железный Харомец сказал:

- Ты мужественный человек; иди, возвращай себе власть. Будешь моим другом и союзником.

Тимур дал ему войско, и Тохтамыш снова овладел Белой Ордой, а Синюю получил по праву наследования…

После Фериборза Тохтамыш позвал своего племянника Акмолу. Повелитель также поблагодарил его за верную службу, пообещав значительное будущее.

- Ты скоро станешь большим человеком - во главе моего первого тумена окажешься у стен Москвы. Но пока надо к московскому великому князю послать Акхозю; он - чингизид, и князю будет приятно принять у себя царевича. Царевич должен сказать князю, что я - Тохтамыш - победил его злейшего врага Мамая, и теперь дань он должен платить мне. И пусть Акхозя скажет еще, что я всех русских князей-улусников хочу видеть у себя в Сарае-Берке. Дай царевичу семьсот конников, и пусть он немедленно отправляется в Москву.

Акхозя не был изнеженным и ленивым потомком Потрясателя Вселенной. Он не был и храбрецом, но на поле битвы не прятался за чужие спины и считался умелым и исполнительным воином. Перед поездкой с семью сотнями конников его захотел видеть в полном снаряжении сам повелитель; дал ему еще раз точные указания и, пожелав счастливого пути, строго наказал объезжать стороной русские сторожи и ни в какие стычки с ратными вершниками или пешцами не ввязываться. Цель - добраться до Москвы и слово в слово передать князю Дмитрию все, о чем он, Тохтамыш, говорил племяннку, особенно то, что хочет видеть у себя в Сарае-Берке всех (именно всех!) русских князей-улусников.

Поблагодарив за столь великое доверие, царевич легко вскочил в седло резвого белого скакуна и махнул рукой. Следом за ним двинулись по берегу Итиля вверх по течению семьсот отборных, хорошо вооруженных всадников, из-под копыт лошадей полетела срезанная подковами степная трава.

Акхозя подумал, что ближе до Москвы дойти по Дону, если сделать переправу через Итиль возле города Бездеж, но он представил, какие разрушения на этой дороге оставил после себя Мамай, и решил скакать левым берегом до Нижнего Новгорода. А там видно будет…

Отряд миновал Мау-курган - Холм печали. Когда проезжали его, Акхозе взгрустнулось: он хорошо помнил о трагической любви Мамая к русской девушке. Он посмотрел на воды Итиля и подумал, что теперь от неё, зашитой в мешок с камнями и брошенной на дно реки, ничего, кроме костей, не осталось - все съели раки. Да и обезглавленное тело самого Мамая теперь поедают черви, а ведь он совсем недавно повелевал целыми народами… И давно уже нет в живых его великого предшественника, который потрясал не только Землю, но и Вселенную. Лишь время вечно, и оно перемалывает своими жерновами все и вся… На эти мысли навели Акхозю еще и стоящие в степи древние слепоокие каменные бабы, как бы олицетворяющие собой это неумолимое жестокое безмолвное время.

Раньше не было такого, чтобы за Булгар выезжали русские разъезды. А сейчас то тут, то там выскочат на бугор и, увидев отряд ордынцев, быстро скроются. Акхозя подозвал одного из сотников:

- Тайжан-богатур, не кажется ли тебе, что наше дело может обернуться по пословице: человек загадал дома одну цену, а базар назначил свою.

- Да, Акхозя-батыр, мне не нравится то, как нагло ведут себя русские. Они не выказывают уважения к нашему посольству, разве не видят белое знамя?!

Опасения не были напрасными - русские дали отряду доскакать до Нижнего Новгорода. Затем отвели на конюшенный двор лошадей, а самих ордынцев разместили в каких-то сараях, по стенам которых ползали огромные рыжие тараканы. Правда, Акхозе и его сотникам отвели более приличное помещение.

Акхозя порывался встретиться с местным князем и выяснить, почему их задерживают, но ему всякий раз говорили, что князя нет в городе. Оказывается, нижегородцам уже были известны намерения посольства царевича: в Сарае в христианской церкви еще служил епископом старичок Иван, он-то и послал вперед верхового…

Когда в Москве доложили Дмитрию Ивановичу о повелении Тохтамыша, тот срочно собрал княжий совет. Всех возмутило требование нового хана: все князья, как раньше, должны явиться в Орду.

- Давно ли, - говорили на совете, - мы одержали победу на берегах Дона? Неужели кровь христианская лилась зря?!

Гонца, отправленного в Нижний Новгород, Дмитрий Иванович самолично напутствовал:

- Скажи царевичу, что если он станет двигаться в Москву, то я за его безопасность не ответствую, ибо мой народ, бояре и князья в сильном волнении.

Получив такое сообщение, Акхозя сам решил вернуться назад, но Тайжана с сотней все же направил в столицу Руси.

Однако хитрый Тайжан, пройдя место, где Ока вливалась в Итиль, сказал своим воинам:

- Видите, дальше нам путь преградили сплошные копья урусов?

Догадливые воины ответили:

- Видим, богатур.

Впереди же никаких копий, тем более сплошных, не было.

- Поворачиваем на Сарай, вслед за царевичем.

Хан был в бешенстве. Прошло около года. Тохтамыш готовился действовать, повторяя про себя: «Озлившись на блоху, шубу в огонь не бросай! Я еще покажу тебе, Митя-улусник, кто из нас сильнее. Когда слабый напыжится, то пополам переломится».

Чего не учел Тохтамыш, так это того, что Дмитрий Иванович себя улусником хана уже не считал да и слабаком тоже… Конечно, на Руси жилось трудно, бедно, но зато духовные силы людей были на великом подъеме. Более ста сорока лет давило на плечи народа ордынское иго, и вот - победа! Сброшено иго, теперь не только Тохтамыш, но, как говорится, и сам черт не страшен…

Как после сильной бури успокаивается море, так и успокоение охватило Русь, в том числе князей, бояр и даже самого Дмитрия Ивановича. Доходили слухи до Москвы, что новый хан готовится к походу, копит силы, но как бы общий внутренний голос говорил всем: «Ничего… Перешибли Мамая, если что, и этого перешибем!» Хотя и находились трезвые головы, которые сомневались:

- Перешибем, конечно… Только чем?! Соплей, что ли…

Если Тохтамыш действовал, то Дмитрий Иванович вел себя не столь решительно - к новой войне, можно сказать, почти не готовился. Не обращал он внимания и на просьбы рязанского князя насчет Коломны. Как-то на княжем совете сказал:

- Упрямец рязанский уже донял меня; разве он не понимает, чем для нас является Коломна?! Хотя он нам два года назад и помог, я не прочь наказать его. Да он снова в Мещере спрячется… Князь Укович, - обратился Дмитрий к владельцу Мещеры, - ведь это твоя вотчина, продай её нам.

- Москве на другие нужды сейчас деньги нужны. Подожди, великий князь, придет время, за полцены отдам, - ушел от прямого ответа крещеный татарин.

То, что Укович был заодно с Олегом Рязанским, не являлось секретом. Да ведь как иначе: Мещера-то не возле Москвы находится, а является частью рязанского княжества.

Тем временем Тохтамыш, что-то подозревая, отстранил отца Ивана от службы, а церковь закрыл. Новый хан, помня уроки Мамая, усилил конные разведывательные разъезды и разослал их вверх по Волге, те хватали не только сторожевых русских, но и купцов, от которых Москва также получала сведения о передвижениях ордынских войск.

Так что свой поход на Москву хан подготовил тайно. В отличие от Мамая, этот поход был легким, без громоздких обозов, и скорее напоминал набег, хотя Тохтамыш и собрал больше семидесяти туменов, главным из которых доверил командовать, как и обещал, своему племяннику Акмоле.

Если Мамай медленно полз к русской земле, то Тохтамыш торопился. Он даже особо не производил опустошений и быстро оказался у южных границ княжества Олега Рязанского. Тот, помня обиды Москвы и желая уберечь свою землю от пожарищ, а людей от резни, сам выехал навстречу Тохтамышу.

- О великий коназ Рязанский, - обнял его за плечи повелитель Синей и Золотой Орды, недобро сверкнув глазами, - если ты мне друг, то покажи нам удобные броды через Оку. А там до Москвы нас скоро доставят мои быстроногие кони.

Не думал Олег Рязанский, что так дело обернется, предполагал, что хан пройдет к Оке и только, а выходит, что он склоняет на прямое предательство.

- Ну что, Епифанушка, попались, - оставшись наедине с Кореевым, сказал Олег Иванович своему верному боярину.

- Ни туда, ни сюда; ни оттуда, княже… Тут поневоле зачешешь затылок. А ничего, Олег Иванович, что было, то видели, что будет, то увидим…

- Дурак ты, Епифан, прости Господи! Дело-то, касаемое нашего княжества, - вздохнул рязанский князь. - Надо ехать, показывать броды…

Еще ранее Дмитрий Иванович послал Ваську Тупика с его сотней к Оке. Русские ратники, спрятавшись в прибрежном лесу, видели, как Олег Рязанский не отъезжал ни на шаг от высокого, несмотря на годы, подвижного, одетого в броню, а не в кожаные латы, как его воины, Тохтамыша. Броды показывал Кореев.

Вот переправился в спокойном месте, указанном боярином, главный тумен под командой Акмолы, не потеряв ни одного человека; уложил на берег коней и стал поджидать остальных.

- Слушай, сотский, - обратился к Тупику умевший метко стрелять из лука Федор Сабур, его после Куликова поля взял к себе Василий, - позволь, я Корееву башку продырявлю. Зараза, он так всю тьму ордынскую переправит.

- Нельзя, Федор, себя обнаружим. Он-то что, надо башку дырявить не ему, а его князю. Ладно - как стемнеет, будем брать «языка».

Стемнело, но на небо выплыла такая луна - хвойные иголки были видны на земле.

- Светло-то как! - проворчал Федор. - Языка брать трудно будет.

- Ты у нас новенький, так знай - брали и днем… Тебя с лошадьми бы оставить, но когда-то и к делу приучать надобно. Раздевайся. Порты тоже снимай…

Еще трое разведчиков, в чем мать родила, уже вязали свое снаряжение и оружие и крепили к седлам лошадей. Взяв по длинной тростниковой трубке, они зашли в воду, подняли конец трубок над водой, другой сунули в рот и тихо поплыли.

- Следуй за нами…

Федор плавал хорошо, привычка с детства - рядом с его домом протекала Волга. Он мог пребывать под водой длительное время и без всякой дыхательной трубки.

Около берега, где рос густой камыш, вынырнули. У двоих разведчиков в руках было по одному бычьему пузырю и бечевка. Пузыри надули и связали между собой.

- Федор и Вавила, за мной, - шепотом приказал Тупик. - Да не пыхтите вы, как кузнечные мехи…

Тупик впереди, Вавила и Федор сзади. Вавила - в прошлом кузнец, силы не занимать. Разведчикам повезло: у самой кромки воды, раскинув руки, спал ордынец.

Васька умело зажал ему рот, Федор и Вавила связали руки и ноги. Отдынец стал извиваться, замычал. Вавила легонько стукнул его кулачищем по кожаному шлему, и тот успокоился. Потом положили ордынца между двух бычьих пузырей лицом вверх, чтоб не захлебнулся, переплыли реку и помчались к Москве.

Узнав о коварстве Олега Ивановича, Дмитрий Донской ничего не сказал. Должно быть, вспомнил, что не обратил внимания на просьбы князя рязанского, а может, принял как обычное дело - не впервой было Олегу предавать общерусские интересы ради своих, узкокняжеских. Да и понимал Дмитрий - не помоги Олег, его земля первой подверглась бы страшному разорению.

Теперь надо было действовать. Войска, какое Дмитрий сумел собрать, оказалось недостаточно, чтобы выступить, навстречу хану и сразиться с ним. Великий князь заметался, не зная, что делать; в конце концов он решил обороняться. Сам уехал в Кострому собирать ополчение, оставив жену Евдокию и детей на попечение митрополита Киприана и Васьки Тупика и приказав посадскому люду переезжать под защиту кремлевских стен.

Через короткое время в Кремль понаехало почти все Подмосковье. Приехала и Алена - жена Карпа Олексина, с матерью Игнатия Стыря. Было столько народу - не протолкнуться. Спали под телегами, на улицах, в прохладные ночи натянув на себя все теплое, что успели взять из дому. Ордынцы, по слухам, находились совсем близко.

Люди задавались вопросами: «Где же князья?! Куда подевались именитые бояре?..»

Кто-то видел в теремных окнах испуганные лица мальчиков великих князей Василия и Юрия и саму великую княгиню.

- Сам на Коломне, а семья здесь. Значит, скоро с полками на выручку прискачет…

Несколько раз у Архангельского собора видели митрополита Киприана, который подбадривал народ: если, мол, враг и подойдет, то кремлевских стен не одолеет. Но митрополиту, вспоминая давнее, покрикивали вослед:

- Эй, Куприян, из каковских стран?

Митрополит морщился, но терпел. Лишь однажды мужичонке, который близко оказался, был выпимши и поэтому громко драл горло, хрястнул крестом в лоб…

Скоро стало известно, что Тохтамыш вошел в Серпухов, вотчину Владимира Храброго, почти без боя.

- Как же так?! - говорили люди. - Ну и Храбрый! Отдал врагу свою вотчину. Вот и надейся… Лучше на себя будем надеяться!

Кое-кто призывал не только защищать Кремль, но и мутил народ, настраивая его на разграбление добра вятших, которые покинули Москву.

- Матушка-княгиня, - взмолился Киприан, обращаясь к Евдокии, - собирай детей, надо уносить ноги…

- Отче, да нас перебьют, коль узнают, что мы Кремль покидаем. День и ночь ворота на запорах держат.

- Василий! - митрополит позвал сотского. - Ты со своими людьми окружи наши повозки и сопроводи до Фроловских ворот… А там я сам со стражниками разговаривать буду.

Евдокия подивилась решительности митрополита: всегда себя тихоней держал.

Подъехали. Вначале повозка Киприана, за ней - великой княгини. Возле ворот и на стене, на счастье, простых людишек не оказалось - либо упились, либо потеряли бдительность.

Киприан спрыгнул на каменные плиты, подступился к главному стражнику:

- Открывай!

- Невелено.

- Кем не велено?! Не видишь, кто перед тобой?..

- Вижу.

- Тогда открывай!

- Не велено.

- Ах, мать твою… - с уст Киприана сорвалось непристойное слово. - Васька!

На свет факелов вышел Тупик с обнаженным мечом.

- Чего ждешь?! Откры-ы-вай! - командовал Киприан…

Через несколько минут повозки оказались за кремлевской стеной. Вскоре митрополит повернул в сторону Твери, великая княгиня с детьми в сопровождении Тупика и его товарищей направилась в Кострому.


Глава 18. У СТЕН КРЕМЛЯ


Молодой литовский князь Остей, внук Ольгерда… Прослышав, что в Кремле верховодит чернь, Дмитрий Иванович послал его из Костромы навести порядок. К сожалению, летописи умалчивают, чей был сын Остей. Но скорее всего - Дмитрия Брянского.

Собравшиеся в Кремле условились не только не выпускать никого, но и не впускать. Но, увидев князя с ратью, обрадовано открыли ворота.

Несмотря на юный возраст, Остей был умен, великодушен и обладал даром убеждения. Он не стал грозить, а лишь попросил организоваться и вооружиться. Мечами опоясались и взяли в руки копья не только земледельцы, но даже священники.

Нашли несколько «тюфяков» - малых пушек, только что принятых на вооружение, и установили их на башнях над воротами. Сюда же поставили воинов с тяжелыми самострелами; из них можно было не только пускать стрелы, но и, благодаря специальному прикладу, метать камни. Затащили на стены и медные котлы, чтобы кипятить воду и варить смолу.

Ближе к полудню 23 августа со стен увидели, как за Яузой и далее появился черный дым и к небу взметнулись языки огня.

- Аленушка, милая, дак это наши дома заполыхали! - запричитала мать Игнатия Стыря.

Молодая женщина стала успокаивать:

- Ничего, ничего, вот вернутся наши, побьют врага. Тогда новые дома построим. Краше прежних.

Стоявший рядом с самострелом купец-суконщик обратился к молодице:

- Умеешь утешать. Чья будешь-то?

- Жена дружинника князя Владимира Андреевича Серпуховского.

- Хороший князь. Да что-то его и слыхом не слыхать…

- Еще услышишь! - осерчала Алена и отошла в сторону.

После полудня этого же дня у стен Кремля на низкорослых проворных лошадках появились первые ордынцы; среди них выделялся сидящий на белом скакуне племянник хана Акмола, в блестящем шлеме и кожаных латах, скрепленных медными бляхами.

Под стены Кремля он привел всего лишь тумен, пусть и главный, но один. Остальные вел сам Тохтамыш.

Ордынцы Акмолы подошли с напольной стороны и стали «за три стрелища от града» - то есть на расстоянии трех полетов стрелы. От темной массы войска отделились двое и приблизились вплотную к кремлевским стенам.

- Великий коназ во граде?

- Нету его в Москве, - ответили сверху. - А мы и без него башку вам оторвем. Только суньтесь…

Ордынцы отъехали к своему ту мену. Когда передали эти слова Акмоле, тот заулыбался - он уже давно догадался, что в Кремле Дмитрия не было: много на стенах было нетрезвых, которые вели себя развязно - дудели в дудки и пищали, кривлялись, а то, сняв порты, показывали срамные места.

А тем временем в Костроме Дмитрий Иванович не мог пока набрать необходимое число ратников, чтобы выступить на помощь Москве. Некоторые князья шли к нему со своими полками, но, завидя летучие отряды Тохтамыша, которые сжигали все на своем пути, поворачивали назад, думая тихо отсидеться в своих вотчинах. Другие же вообще не трогались с мест.

Но как бы ни бахвалились московиты, подбадривая себя, они по-настоящему осознали опасность, когда не с одной, напольной, а уже со всех сторон окружила Кремль темная масса ордынцев - это хан Тохтамыш привел все свои тумены.

Враги уже близко подступали к стенам, деловито оглядывали валы, рвы, наполненные водой, ворота, примериваясь к штурму.

- А ну-ка, - обратился купец-суконщик к соседу, молодому парню. - Пальни из своего «тюфяка», пусть попробуют нашей железной каши…

Он подбежал еще к нескольким пушкарям и уже не попросил, а почти приказал сделать то же самое: здесь, на Фроловской башне, суконщик стал начальником. Его послушались.

Исторгая дым и мелко нарезанную сечку из болтов и железа, «тюфяки» рявкнули одновременно так громко, что внизу заметались лошади. Десятки ордынцев попадали с лошадей: из-за внезапности залпа убитых и раненых оказалось много.

Обозленные воины хана выпустили в ответ тысячи стрел. Но зубцы стен и сами башни хорошо укрывали московитов, и стрелы почти не причиняли им вреда…

С наступлением сумерек окрестности Москвы осветились пожарами. Горело то в одном, то в другом месте. На стенах никто не спал. Во многих подвалах хмельное закончилось. Где еще оставалось, князь Остей приказал своим дружинникам содержимое бочек вылить. После того как хан привел свои несметные тьмы, гуляки и сами одумались - протрезвев, с большим рвением, как это бывает по окончании загула, принялись за работу: таскали на стены камни, бревна, рубили в кузнях железную сечку.

Ночью в стане врага тоже не спали, там полыхали факелы, в их отсветах было видно, как конные собирали в кучу каких-то людей. Слышался рев быков. Затем животных запрягли в повозки, и они тронулись к кремлевским стенам. За повозками гнали толпу.

Первым догадался суконщик.

- Гонят к нам пленных, чтобы засыпать рвы. Эй, у котлов, не дремать, кипятите воду, смолу. Пушкари, будьте наизготове!

- Значит, стрелять станем по своим? - мрачно спросил кто-то из пушкарей.

- А что делать?! - вопросом на вопрос ожесточенно ответил суконщик.

Ордынцы гнали толпу, как скотину, бичами и копьями. Потом пленных разделили: одних на расстоянии двух полетов стрелы заставили рыть землю и наполнять ею повозки, другим, вооруженным заступами, приказали идти ко рвам.

Когда быки подвезли первые повозки и пленные, взобравшись на них, начали сыпать землю в воду» снова рявкнули «тюфяки», посыпая всех, кто находился внизу, железной сечкой. В отличие от лошадей, быки после ранения не. кидались в стороны, стойко перенося боль, но уж когда полились со стен кипящая вода и смола, тут уж и они не выдержали: дико взревев и выворотив оглобли, бросились куда глаза глядят. Пленные побежали тоже. Убитые и тяжелораненые остались лежать на валу. Ордынцы, убедившись в неосуществимости дела, которое они задумали, прекратили всякие действия. В их стане установилось спокойствие, лишь горели, потрескивая дровами, костры, и постовые прохаживались.

Рано поутру за подмосковным лесом заиграла заря - любоваться бы на неё да любоваться. Однако защитникам Кремля открылась иная картина: внизу валялись искореженные повозки, лежали убитые люди, пронзенные стрелами, пробитые сечкой, сожженные смолой или ошпаренные кипятком…

Отполыхало малиновыми красками небо, взошло солнце, а в лагере врага все еще стояло затишье. Потом в сопровождении двухсот конников на белом коне появился у стен племянник хана Акмола. На чистом русском языке он обратился к защитникам:

- Я бывал в вашем Кремле и знаю, что самые удобные ворота - Фроловские. Они шире остальных, и через них пройдет много конников. Откройте их. Великий хан пожалует вам не только свободу, но и даст каждому много золота…

Парень-пушкарь заволновался:

- Близко стоит… Может, жахнуть?

- Погодь… Теперь моя очередь. Уж из самострела я точно сниму этого красавца с белой лошади… - сказал суконщик.

Прячась за башней, он как следует прицелился и нажал на спусковой крючок. Стрела, пущенная из самострела, обычно летит с огромной скоростью, от такой стрелы не увернешься и щитом её не отобьешь. Даже если бы она попала не в кожаную прокладку лат, а в одну из соединительных медных блях, то все равно бы прошила тело насквозь. Акмола, не успев даже охнуть, замертво свалился на землю.

Галдя и грозя, конники подхватили своего начальника и ускакали.

- Теперь жди приступа… - сказал кто-то из пушкарей.

Но приступа в этот день не последовало. Хан был опечален гибелью племянника и не знал, что делать дальше.

Приведя под стены московского Кремля свои тумены, он думал быстро взять его штурмом, даже осадные машины не привез. Но теперь убедился, что быстро не получится. Хан даже не мог предположить, что вокруг Кремля такие мощные стены.

Подступая к ним, Тохтамыш надеялся и на безалаберность русских; когда ему доложили, что московиты потрошат винные погреба, он сказал приближенным:

- Вино - наш союзник.

Не знал также хан, что у московитов появились пушки, их давно научились лить не только в Москве, но и в Твери, Пскове и в Устюжне Железнопольской, расположенной в четырехстах поприщах от Новгорода.

(Орудийные стволы на Руси в описываемое время изготовлялись из железной крицы. Для этого нагревали руду древесным углем в специальных горнах - домницах. Получали небольшой кусок пористого железа, так называемую крицу. Крицу тщательно проковывали для того, чтобы освободиться от шлака и сделать металл более прочным. Затем из этого металла ковали железные полосы и свертывали по форме трубы. А когда труба была готова, продольные швы на ней заваривали опять-таки кузнечным способом.

Для стрельбы из этих пушек применялась смесь селитры, древесного угля и серы. Порох завозили на Русь купцы, торговавшие, несмотря на ордынское иго, с Китаем и даже с Индией.)

Еще двое суток степняки поглядывали на Кремль, ничего не предпринимая. Защитники приободрились.

Может, так ни с чем и ушел бы хан Тохтамыш от кремлевских стен, если бы не русская доверчивость. Утром 26 августа появились несколько знатных ордынцев. Шли пешком, без коней; горожане сразу смекнули - идут на переговоры. И вдруг среди чужаков узнали своих.

- Да это же Васька Кирдяпа!

- А рядом брательник его Семен! - разглядели со стен сыновей князя Суздальско-Нижегородского Дмитрия Константиновича, тестя Дмитрия Ивановича Московского. Дивно было это и непонятно. Если бы в Кремле находился и сам Дмитрий, то и ему также стало бы непонятно: почему это родные братья жены пребывают среди ордынцев?

Дело в том, что еще задолго до нападения на Русь Тохтамыша брат князя Дмитрия Константиновича Борис и его племянники Василий и Семен, не желая подчиняться Москве, возвели напраслину; они уверили хана, что Дмитрий Московский и Олег Рязанский хотят перейти на сторону литовского князя Ягайла и вместе с ним напасть на Орду.

Тохтамыш потому и спешил, не задерживаясь, к Москве, чтобы опередить противников. А помощь Олега Рязанского объяснил его трусостью, решив отомстить ему на обратном пути.

Как только хан оказался около Москвы, Борис Константинович снова послал своих племяшей. Тохтамыш и использовал их, чтобы уговорить московитов открыть ворота. Борис же заранее заручился обещанием Тохтамыша; если Василию и Семену это удастся, то, уходя из Руси, хан не тронет Суздаль и Нижний Новгород и отдаст этим городам предпочтение перед Москвою.

Такое было дело…

- Смотри, ордынцы с княжичами идут, - обернулся суконщик к молодому пушкарю. - Беги на Неглинную башню, отыщи Остея и боярина Федора Свибла и приведи их сюда.

Князь и боярин долго ждать себя не заставили - вскоре появились на Фроловской башне. Под ней напротив ворот уже собрались ордынские переговорщики. Среди них своим снаряжением и шлемами с шишаками выделялись Василий и Семен.

- Эй, московиты! - начал речь один знатный мурза, коверкая русские слова. - Хан любит своих добрых подданных. Он не хочет воевать с вами, хотя вы убили его племянника. Хан вам не враг, он враг великого коназа, а Димитрия нет среди вас. Поэтому вам нечего бояться. Хан удалится от Москвы, как только вы выйдите к нему с дарами и впустите в Кремль, чтобы он осмотрел его. У нас в Сарае есть христианская церковь, и пленные урусы в ней спокойно молятся. Спросите своих княжичей Василия и Семена. Мы, побывав в Суздале и Нижнем Новгороде, не тронули ваши святыни и не сожгли ни одного дома.

- А почему стали жечь наши посады? - спросил со стены Федор Свибл.

- Там почти все вы пожгли сами, - ответили снизу.

Это действительно было так.

- Не бойтесь, открывайте ворота: клянемся, что хан Тохтамыш не сделает вам ничего худого, как не сделал нам… - заговорил Кирдяпа.

- Хан Тохтамыш и Рязань не тронул, когда Олег принял его добром. Так будет и с вами, - поддержал Семен.

- Что делать будем? - спросил Остей Федора.

- Вроде бы все по правде, - ответил боярин. - Отворим ворота, пустим одного хана с богатурами - пусть полюбуются тем, что есть в Кремле, дары поднесем…

- Надо бы народ собрать.

- Это верно.

- Вы подождите, - крикнул Остей ордынцам. - А мы посоветуемся с народом, боярами и святыми отцами.

- Подождем, - радостно ответили снизу, чувствуя, что дело сдвинулось.

Остей, собрав народное вече, выступил на нем и передал разговор с мурзами и слова Василия Кирдяпы и Семена.

В конце он заявил:

- Если мы проявим излишнюю недоверчивость, то она может стать для нас пагубной. Думаю, что безрассудно подвергать далее Кремль дальнейшим бедствиям осады, когда есть способ прекратить их.

С князем горожане, поспорив, согласились. Решение передали ордынцам. Те закивали головами и удалились. Вскоре у стен появился сам Тохтамыш на вороном коне с несколькими сотнями богатуров, а чуть поодаль встали ровными рядами тумены. Сзади, чтобы никто не увидел со стены, за повозками ордынцы прятали уже связанные для приступа лестницы.

Фроловские ворота открыли. Литовский князь вышел первым. Он нес дары, за ним шли духовенство с крестами, бояре и простые горожане.

Остея богатуры сразу отделили и повели к хану, там его тотчас умертвили. Ордынцы только этого и ждали: они бросились в ворота, не дав русским даже сделать попытку закрыть их.

Ворвавшись в Кремль, татары начали резню. А в это время другие, приставив со всех сторон к стенам лестницы, уже взбирались по ним наверх.

Защитников охватила паника. А ордынцы рубили всех подряд: стариков, женщин, малых детей, подсекали кресты, иконные доски в церквах, сдирали с них золотые и серебряные оклады.

Разграбили великокняжескую казну, боярские житницы, склады купцов, сожгли многие церкви и находящиеся в них книги, стопы книг в два-три человеческих роста.

«И бяше тогда видети во граде плачь и рыдание, и вопль мног, и слезы, и крик неутешаемый, и стенание многое, и печаль горькая, и скорбь неутешимая, беда нестерпимая, нужа наужасная, и горесть смертная, страсть и ужас, и трепет, и дряхлование, и срам, и посмех от поганых крестьяном», - с болью в сердце записал тогда летописец. И в конце подытожил: «Сии вся приключися за умножение грех наших…»

Затем Тохтамыш, ободренный столь неожиданной удачей, разделил свои тумены на две части: одна пошла по Владимирской дороге, другая - на Звенигород.

Возле Переславля ордынцы едва не настигли повозку великой княгини Евдокии; её с детьми дружинники погрузили в лодку и отплыли на середину озера. Тем и спаслись. Сам город был сожжен дотла.

…Когда из Костромы уже вместе с прибывшей туда семьей вернулся в Москву Дмитрий Иванович, то он, скорбя при виде разоренной Москвы и почерневшего от копоти и смолы Кремля, плакал. Но подавив в себе слабость, первым делом велел погребать мертвых. Князь давал гробокопателям по рублю за восемьдесят человек, которых хоронили в одной могиле. Это составило триста рублей, следовательно, в Москве тогда погибло двадцать четыре тысячи человек, не считая сгоревших и потонувших.

Лишь позже немного утешило великого князя сообщение, что Тохтамыш из Руси все-таки не ушел безнаказанным…


Глава 19 . БЛУЖДАЮЩИЙ ХРАМ


Владимир Храбрый после того, как Серпухов заняли ордынцы, выбрал для сбора рати городок Волок Ламский, несмотря на его близость к Москве.

Городок был хорошо укреплен, и через него шли многие торговые пути из глубинной Руси в Новгород, значит, будет приток народа к Волоку Ламскому. Так оно и случилось, ибо куда бежать людям, спасаясь от Орды, - только на Север. Да и окрестных смердов здесь также хватало.

Вскоре под начальством князя Серпуховского оказалось почти десять тысяч человек: приказчиков и сельских старост Храбрый делал десятскими и сотскими; ратному делу обучал их сам, а те, поднаторев, уже своих ратников - крестьян. Хорошо помогали в этом деле и дружинники князя, среди них были и два друга Игнатий Стырь и Карп Олексин.

Помня, что те - отменные разведчики, Храбрый посылал их во все концы собирать сведения. Так Карп Олексин разведал, что ордынцы обманом захватили Кремль, только не знал бывший засечник Рясско-Рановской сторожи, что внутри Кремля были его жена Алена и матушка Игнатия Стыря…

Многие на Руси тогда полагались на волю Господа Бога: смерти предаст или жизнь сохранит, значит, так и надо… Но иные, такие как Владимир Храбрый, оставаясь истинным христианином, все же повторяли и не только про себя: «На Бога надейся, но и сам не плошай…»

Уж своим-то дружинникам князь хорошо внушил это правило - они проявляли со смекалкой и изобретательностью свою самостоятельность.

Надо еще сказать, что князь Серпуховской не был жесток, но за халатность, безалаберность в ратном деле карал сурово, а уж предателю мог и сам снести мечом голову. Дисциплина в его войске была крепкой, и это знали те, кто хотел быть у князя ратником. Да и нельзя иначе, когда кругом ходила смерть. Она могла настигнуть любого из-за каждого дерева или куста в виде пущенной врагом стрелы. Поэтому дозоры всегда находились начеку.

Однако дозоры дозорами, но Храбрый выбирал для своей стоянки место, к которому не просто было подобраться. Сейчас его военный лагерь располагался у слияния рек Ламы и Городенки.

Вскоре стало известно, что ордынская рать, которая двинулась по Владимирской дороге, захватила и разграбила города Переяславль, Юрьев, более мелкие городки и окрестные селения, а рать, ушедшая в сторону Звенигорода, разорила Дмитров, Боровск, Рузу, Можайск и стала продвигаться к Волоку Дамскому.

Устроив смотр своему войску, Владимир Храбрый произнес перед ратниками небольшую речь:

- Братья! Настал, кажется, и наш час. Однако не час жертв, кои были уже принесены, а час битвы. Мы должны сражаться, как на Куликовом поле, чтобы не думал Тохтамыш, что на Руси не осталось достойных воинов. Смерть или победа!

- Лучше победа, князь! Умереть успеем, - крикнул окольничий Яков Григорьевич Новосилец.

И ратники, услышав слова Новосильца, повторили на одном дыхании:

- Только победа!

- Благодарю, витязи русские, иного от вас я и не мог услышать! С Богом!

- С Богом! - прокричали снова ратники. Отряд на Волок Ламский вел опытный воин мурза Карача. Когда разведка доложила, что там стоит со своей ратью Владимир Андреевич Серпуховской, мурза призадумался: он был наслышан об отчаянной храбрости и умении воевать этого русского князя.

Зато Серпуховскому имя ордынского мурзы ничего не говорило, это уже позднее он узнал о нем[196]. Но князь считал, что хан простака не поставил бы во главе трех туменов, правда, сюда шло намного меньше: почти десять тысяч ордынцев рассыпались, занимаясь грабежом близлежащих селений.

Князь понимал, что эти воины Карачи не представят для русских ратников серьезную угрозу: ордынцы, обремененные привязанными к седлам тоболами с награбленным, будут больше заботиться о том, как все это сохранить и увезти. Он заявил на совете своим воеводам, что надо устроить Караче малую Куликовскую битву, ибо местность позволяла это сделать.

- Мурзу нужно заманить на поле, где стоит наш лагерь. Это поле огорожено двумя реками, а сзади та дубрава, как на берегу Дона. Часть войска спрячем там, а другая будет стоять, ожидая подхода врага. Как только он подойдет, начнем битву. Если ордынцы потеснят нас, помогут запасные полки, Но, сражаясь, вы не думайте о подмоге - биться нужно до последнего.

Никто специально не оповещал о предстоящем сражении, но войско князя Владимира пополнялось: шли смерды, жители мелких городков, держа в руках цепы, вилы, топоры; шли в лаптях, сапогах, чунях, а то и босиком.

Серпуховскому срочно пришлось налаживать переправу через Ламу и Городенку, её потом разрушили. И слова Храброго при этом были такие же, как слова Дмитрия Ивановича после сожжения мостов через Дон; теперь не будет ни одного помышляющего об отступлении: если побьем врагов - то все спасемся, если умрем - то общею смертью.

Начальствовать над запасными полками Владимир Андреевич назначил окольничего Якова Новосильца, помощником - дружинника Игнатия Стыря. А последний взял к себе Карпа Олексина.

Даже время с Куликовской битвой почти совпало - на рассвете туман рассеялся, и увидели русские стоящее напротив ордынское войско.

- За Можайск!

- За Рузу!

- За Боровск!

- За Москву!

Сшиблись грудь с грудью кони, щиты со щитами, скрестились копья с сулицами, и звон пошел от секущихся мечей. Падали замертво наземь и ратники Храброго, и ордынцы Карачи. Сами они не стояли поодаль и не наблюдали, как Мамай с Красного Холма на поле Куликовом, а сражались в первых рядах, как великий московский князь. Только они были в своих доспехах, и можно сразу было различить, кто предводитель орды, а кто - русской рати. Завидев друг друга, Храбрый и Карача стали пробиваться навстречу, чтобы сразиться в поединке. Но князя плотно окружали рынды, а мурзу - богатуры, так что не сразу Храбрый и Карача оказались лицом к лицу. Мурза взмахнул саблей - словно молния, блеснула она в его руке, но князь успел подставить червленого цвета щит. Видно, Карача вложил в этот удар всю мощь: сталь не выдержала, и сабля сломалась.

Мурза схватился за копье, но меч князя перерубил древко; ордынец не мог воспользоваться луком, ибо противник находился совсем близко. Увидев перекошенное от гнева лицо Храброго, безоружный мурза ударил в бока коня каблуками сапог и кинулся наутек.

Кто-то из богатуров пустил стрелу в князя, но промахнулся, и она впилась в шею его жеребца. Тот споткнулся, упал на колени, но Храбрый успел спрыгнуть и устоять на ногах.

И тут раздался громовой клич из дубравы:

- За Дмитрия!

- За Храброго!

- За Москву!

Ордынцы смешались и побежали - кто к высокому берегу Ламы, кто к Городенке. Многие прыгали вместе с лошадьми в реку, пытаясь доплыть до противоположного берега…

Победа была ошеломляющей. Сам мурза, переправившись через Городенку, остался жив, но от туменов осталось лишь несколько сотен. Узнав о его разгроме, хан Тохтамыш, собрав остатки своего войска, спешно покинул Москву и удалился в сторону Коломны. Проходя через рязанское княжество, он нарушил данное Олегу Ивановичу слово: пожег городки, посады и селения и увел в полон много рязанцев.

Сам Олег со своим двором в очередной раз схоронился в мещерских болотах. Зная, что измены московский князь ему не простит, он, выбравшись оттуда тайно, покинул Рязань, направившись в Литву.

Тяжело было Дмитрию видеть сожженный Кремль средь обугленных черных его стен, жаль ему было погибших людей, тысяч потерянных навсегда рукописных книг, опечалило Донского предательство рязанского князя. Сколько сил и труда они с Боброком приложили, чтобы уговорить его действовать заедино. И ведь вроде удалось это: не стал же Олег в Куликовской битве выступать за Мамая, а вот Тохтамы-шу вышел навстречу и показал броды через Оку.

Дмитрий созвал княжий совет и на нем решил послать брата с войском в Рязань. Он даже повелел привезти Олега в Москву в цепях, но потом, подумав, это повеление отменил.

Однако не знали в Москве, что Олег уже сбежал из своего княжества.

В Серпухове князь Владимир вызвал к себе Стыря.

- Игнатий, Олег Рязанский снова прячется в мещерских болотах. Ты как-то рассказывал мне, что бывал там. Как прибудем - станешь проводником.

- Княже! - взмолился Стырь. - Я же тогда за Аленой следил, думал, она наведет на то место, где прячется Олег, но потерял её из виду. В Мещере Алена родилась и выросла, вот бы её взять с собой. Если она осталась жива.

- Скажи своему другу Карпу - путь съездит домой. Ежели не погибла эта женщина при нашествии Тохтамыша, пусть берет её и догоняет нас.

Вспомнил Игнатий и о своей матушке - ведь она и Алена рядышком на Яузе жили - дома-то по соседству. Наказал Карпу, если жива - поклон ей от меня…

Приехав на берег Яузы, Карп со слезами на глазах увидел обугленные головешки, - все, что осталось от его дома и дома Игнатия. Вдруг дверь одной землянки, сделанной в виде омшаника, куда прячут на зиму ульи с пчелами, отворилась и на пороге - Карп даже вначале не поверил своим глазам - появилась Алена. Та сделала несколько шагов, потом в изумлении остановилась, а затем бросилась навстречу мужу.

- Карп, дорогой!

- Алена, милая, ты жива?.. Женщина рассмеялась:

- Как видишь!.. И матушка твоего друга Игнатия тоже жива. Вместе с ней в землянке обретаемся. Староста нашего села постарался, приказал для нас вырыть. Да не у всех даже землянки есть, прямо на земле люди спят…

- Милая моя, идем, я старушке поклон от Игнатия передам, скажу, что жив её сын… Только мы с тобой на рассвете уедем. Наша рать идет на Рязань - на Олеговом дворе князя нет, он схоронился в мещерских болотах. Велено тебя взять с собой. Только ты туда дорогу знаешь.

- Знаю.

- А чего не спрашиваешь, кто рать ведет?

- Да уж догадалась по твоему вопросу и насупленным бровям…

- А скажи, страшно в Москве было?

- Страшно, Карп. И не токмо в Москве.

В полутемной землянке мать Игнатия не сразу признала Карпа, а признав, заплакала. Успокоившись, лишь сказала:

- И вы убереглись…

Опечалилась старая женщина, узнав, что рано поутру Алена и Карп оставят её, но слезы на этот раз удержала:

- Ничего, не привыкать мне одной-то.

- Ты уж, матушка, прости Игнатия, что не смог приехать. Служба.

- Служба дак служба. Разве я не понимаю?!

Карп проснулся, когда только-только заря занималась. В землянке было темно. Засветил лучину, загородив полусогнутой ладонью огонек; старушка спала, отвернувшись на нарах к стене. Алена тоже спала, улыбаясь во сне. Карп затушил лучину и выбрался наружу.

Ах, какое чудесное утро. Перистые длинные красные облака разлеглись на небе. Вода в реке тихая, кажется, еще и рыба спит. Вот в прибрежных кустах раздался свист соловья, потом повторился громче и перешел в пение… «Ишь, поет, людей будит», - с улыбкой подумал Карп.

- Карп, ты встал?

- Как видишь, Аленушка.

- Давай искупаемся?

- Давай!

Плескались долго, несмотря на то что было прохладно. Вышла матушка Стыря, поклонилась три раза в ту сторону, откуда поднималось огромное светило. Улыбнулась молодым и подумала: «Все будет хорошо… Только бы Бог не дал скорого ордынского набега…»

Через час, забрав у старосты коня для Алены, Карп тронулся в путь. Догнали русскую рать только возле Коломны. У переправы через Оку на рязанский берег нашли Стыря, но тот неожиданно заявил:

- Вы пока на глаза князю погодите показываться. Я сам о вас скажу. Разведчики доложили, что вроде нет Олега в его княжестве. Оттого Храбрый злой.

- Злой-косой… - пробурчал Карп и, глянув на Алену, вспомнил недавнюю обиду, нанесенную Серпуховским.

Стырь ускакал к князю. Через некоторое время вернулся.

- Зовет предстать перед ним.

Владимир Андреевич выглядел озабоченным.

- Разведчики говорят, что Олега Ивановича вообще нет в его княжестве. Но без внимания мещерские болота оставлять негоже… С чего начнете поиски?

- С Солотчи надобно, - сказала Алена, подумав.

Серпуховской послал в Мещеру троих - Алену, Олексина и Стыря. Если вдруг ошиблись разведчики и окажется Олег, захватить его потом не составит труда. Потому как, кроме телохранителей, с ним рядом других ратников не будет. Эти ратники находились на Олеговом дворе и в вотчинах, а узнав о приближении московских воинов, которых вел Храбрый, разбежались. Тем более что на помощь московитам спешил из Пронска князь Даниил.

И снова лодка, в которой теперь сидели Алена, Карп и Игнатий, плыла по глубокому Белому озеру, потом они тащили её волоком по зеленому лугу, чтобы войти в озеро Ивановское. В свое время, когда Игнатий следил за Аленой, дело происходило весною, тогда эти два озера представляли собой одно целое, так как их соединил разлив.

Затем вошли в реку Пру.

- Вот здесь, Алена, тогда я тебя и потерял… - признался Стырь.

- Не мудрено. Видишь, сколько протоков. Ты свернул, наверное, в чистую, а надо было вон в ту, которая полна зарослей.

- Точно!

Через какое-то время заросшая протока расширилась, и на взгоре открылся чудесно срубленный из дуба и ясеня терем.

- Вы посидите в лодке, а я пока разведаю. Вскоре Алена вернулась.

- Я говорила с ключницей Матреной. Она хоть и старая, но меня узнала. Сказала по секрету, что Олег Иванович из Литвы еще не возвернулся.

Когда плыли назад, Игнатий все поглядывал на вершины встречающихся взгоров.

- Ты чего высматриваешь? - спросила Алена.

- Когда я тебя тогда потерял из виду, то, признаюсь, обругал чертовой бабой. Ведьмой. И тут на рассвете на одном из взгоров увидел церковь.

- А-а… Это, значит, левее озера Белого.

- Всходило солнце, лучи так и высветили золотые маковки куполов. Чтобы придать себе сил, я встал и перекрестился на эти маковки. Потом, сделав несколько гребков, поглядел и храма Божьего не обнаружил. «Уж не бесы ли меня разыгрывают?!» - я снова перекрестился. И что за чудо! - опять перед моими глазами засверкали золотые купола Божьего храма. Я тогда от страха налег на весла - церковь то убегала куда-то вдаль, пропадая в зеленой дымке, то вдруг вырастала справа и сзади, и лодка моя будто кружилась вокруг неё… «Свят, свят, храм блуждающий…» - лишь повторял я и так налегал на весла, что часа за два перемахнул все протоки и озера и оказался в камышовых зарослях напротив нашего лагеря… Помнишь, Карп, где мы его устроили?

- Как не помнить.

- Так что же это было, Алена? - спросил Стырь.

- А в Рязани грибы с глазами, их едят - они глядят… - со смехом ответила женщина. - Тебе это, Игнатий, просто почудилось…


Глава 20. ЦАРСТВЕННЫЙ БЕГЛЕЦ


На одном из княжеских советов вплотную встал вопрос о владениях Александра Уковича. На совет Храбрым был вызывай Игнатий Стырь, который поведал собравшимся о непроходимости мещерских болот и о тереме из дуба и ясеня, где скрывается с домочадцами в случае опасности Олег Иванович.

- Я еще ранее по рассказам своего дружинника понял, что по сути владельцем Мещеры является рязанский князь, а не Укович. Тот все время проводит в Москве… - взял слово после Игнатия Владимир Храбрый.

- Мое право проводить свое время там, где хочу, - возразил Укович.

- Я понимаю, почему ты благоволишь Олегу Ивановичу. Его окружение - сплошь крещеные татары: и жена, и зять…

- Владимир Андреевич, сие к делу не относится, - укорил брата Дмитрий Иванович.

Великий князь сидел на троне; был он бледнее обычного, движения стали замедленными, глаза впали. Иногда подносил руку к левой стороне груди, но твердым и звучным по-прежнему оставался его голос:

- Я уже предлагал князю Уковичу продать свою вотчину и как-то даже получил от него согласие. Княжеству московскому было бы удобно защищаться на рубеже всей Оки. Мы уж впредь не допустили бы того, чтоб предводители Орды беспрепятственно переправлялись через реку.

- Дмитрий Иванович, ради благополучия твоего княжества! - начал, поднявшись с места, Укович. - Да я разве против?! Продам свою вотчину, но за такую цену, чтоб мог я купить другую.

- Дадим тебе хорошую цену, - закивали бояре. - Купишь себе другую вотчину.

Так решен был вопрос с Мещерой, которая отныне отходила к московскому княжеству. Вскоре первые сторожевые посты и сторожи московитов появились не только в месте впадения Москвы-реки в Оку, но и ниже - почти у самого Мурмино.

Когда вернулся из Литвы Олег Иванович, сразу понял - теперь в Мещеру путь заказан. Но особо не расстроился, лишь сказал боярину Епифану Корееву:

- Раз так, буду силы копить, чтоб напасть на Коломну.

Кореев знал упрямый характер своего князя и отговаривать не стал: если уж что задумал Олег - так и будет…

Упрямцем на Руси слыл и Михаил Тверской. Той же осенью 1382 года, когда была куплена Мещера, Дмитрию Ивановичу стало известно, что Михаил Тверской со старшим сыном Александром тайно, в обход застав, проехали на Низ, в Сарай. Цель поездки стала ясна сразу - скрытность уже предполагала домогательство тверичей ярлыка на великое княжение. Так и случилось, несмотря на письменное обещание Михаила, сделанное им около семи лет назад…

Зима пришла со снегами и крепкими морозами. Но и в мороз неустанно возводили плотники дома для оставшихся без крыши над головой; кучами лежали возле расчищенных площадок, где ставились срубы, пахнущие смолой желтые стружки, опилки и щепки.

Весна 1383 года выдалась дружной. Солнце быстро растопило снег, ручьи смыли и грязь, и строительный мусор в озера и реки. Набухли на деревьях почки, и уже к концу апреля все зазеленело.

- Теперь в степи зашелестела ковыль-трава, мягко станет ехать, - говорили назначенные в Орду послами бояре опечаленному отцу - Дмитрию Ивановичу; вместе с боярами в Сарай должен был отправиться и его сын - одиннадцатилетний Васенька.

Но как ни терзаются сердца у родителей - великого князя и великой княгини, а сына-первенца на Низ провожать надобно. И не только оттого, что сам владетель Золотой Орды того затребовал, но и из благоразумия, чтобы, по словам летописца, «тягатися о великом княжении Володимерьском и Новго-родцком с великим князем Михаилом Тферским». Тот все еще сидел в Орде, ожидая от хана милости.

Но Тохтамыш не спешил, зная, что Дмитрий направил к нему с большими дарами своего сына. Хан лишь подтвердил право Михаила на его «отчину и дедину» - Тверское княжество, и только. А по приезде Василия в Орду якобы сказал Михаилу: «А что неправда предо мною улусника моего князя Дмитрия Московского, аз его поустрашил, и он мне служит правдою, и яз его жалую по старине во отчине его; а ты пойди в свою отчину во Тферь…»

Объяснялись слова Тохтамыша просто - Дмитрий Московский через своего сына и послов передал, что будет платить ежегодную дань со всего Белого княжения, чего, естественно, не мог сделать Михаил Тверской.

Но обещаниям московского князя Тохтамыш пока не сильно верил, поэтому Василия оставил при себе. Пусть отец доставит в Сарай первый «выход».

Скрепя сердце, пришлось великому князю московскому рассылать во все концы Руси бирючей[197], чтобы объявить градоначальникам о взимании налога в пользу повинности, а старостам деревень о собирании с каждой по полтине. Ропот прокатывался при таком требовании. Как же так?! Неужели мы - не победители на Куликовом поле?..

Но надо было смиряться. Даже гордый Новгород отнесся к этому с разумением, когда Дмитрий Иванович прислал с усиленной охраной своего любимца - боярина Федора Свибла. Вечевики поворчали-поворчали, но раскошелились.

Только успели отплыть по Волге ладьи, груженные «выходом» для ордынского хана, как с Оки прискакали в Москву сторожевые и привезли нерадостную весть: Олег Рязанский взял Коломну, обчистил её догола, наместника повязал и ушел.

Великий князь собрал на Рязань ратных людей, но их Олег Иванович разбил. Да так умело, что московиты понесли большой урон, а сын князя Андрея Полоцкого Михаил, возглавлявший полки, был убит.

Что делать?! Как обуздать строптивца? На сей раз совет мужу подала сама великая княгиня Евдокия: иногда ведь женская голова такое придумает, чего целый сонм князей да бояр не изобретет.

- Обрати внимание на нашу Софьюшку. До чего хороша! Красива, стройна, умна. Ты все сыновьями занят, а дочь твоя расцвела, как роза.

- Значит, у неё и шипы имеются, - пошутил Дмитрий Иванович.

- Если понадобится, то отыщутся.

- Так что же ты советуешь?

- У Олега Рязанского сын Федор в года вошел, пора женой обзаводиться. После смерти отца он наследует княжество. Говорят, в Олега пошел - тоже упрямый, но если женить его на нашей Софье, то упрямство она у него поубавит. К тому же самому Олегу будет не с руки, когда станем родственниками, нам пакостить.

- Согласен с тобой. Надо для такого серьезного разговора с рязанским князем умного человека выбрать. И думаю, не из ратных людей, бояр и князей. Есть такой человек у тебя на примете?

- Как не быть?! Конечно, есть. Старец из Троицкой обители, отец Сергий.

- Ах ты, моя умница! - великий князь крепко поцеловал жену…

Несмотря на то что здоровье Дмитрия Ивановича ухудшилось, он сам, сев на коня, прибыл в Троицу, где и беседовал с Преподобным. Тот принял предложение отправиться в дальнюю дорогу, усовестить Олега и просить, чтобы взял в невестки дочь великого князя московского. Дмитрий и Сергий понимали, что тут есть доля унижения для всего московского княжества, но ради благополучия его, ради безопасности людей можно пойти на это. Ведь из года в год вражда будет плодить вражду.

Троицкий святой отправился в Рязань по обыкновению, как того требовал монашеский устав, пешком, в сопровождении нескольких бояр и иноков. В Рязани святого встречали колокольным звоном, толпы людей приветствовали, зная, кто к ним пожаловал. Многие просили благословения.

Рязанский князь при виде семидесятилетнего старца даже растерялся. Первоигумен сам к нему пришел, преодолев осеннее бездорожье, хотя мог вызвать князя в Троицу, и тот, как всякий православный, почел бы за честь туда явиться.

Разговор был долгим и трудным. Олег жаловался на московских князей: мол, отняли у Рязани Коломну и, когда грозит опасность от Орды, ничего не предпринимают.

- А что мне остается делать?! - с горечью говорил Олег. - Мои люди такие же подданные; я ведь должен защищать их… Потому, чтобы обезопасить свое княжество, я провел и Тохтамыша.

- Но, уходя назад, он спалил твои города и веси… Разве можно верить поганым?! Да и Чингис говорил, что покорностью врагу ты лишь увеличиваешь его притязания. А на Коломну зачем напал?

- Отче, осерчало сердце за Мещеру.

- Умерь зло, отвори сердце для добра и мира.

По просьбе великого князя московского я пришел, чтобы сказать тебе о его смирении. И закончите распрю, вредную нашей Руси-матушки, супружеством ваших детей - Федора и Софьи.

Олег Иванович, ко всеобщему удивлению, согласился. Летописец отмечал: «Преже бо того мнози ездиша к нему, и ничтоже успеша и не возмогоша утолити его, Преподобный же игумен Сергий, старець чюдный, тихими и кроткими словесы и речми и благоуветливыми глаголы, благодатию данною ему… много беседовав с ним о ползе души, и о мире, и о любви; князь велики же Олег преложи сверепьство свое на кротость, и утишися, и укротися, и умилися велми душею, устыдебося столь свята мужа, и взял с великим князем Дмитрием Ивановичем вечный мир и любовь в род и род ».

Свадьбу, правда, сыграли позже, в третьи осенины[198] 1386 года.

А каково жилось в неволе сыну Донского Василию? Ведь после первого «выхода» Тохтамыш не отпустил княжича на Москву! Хан твердо знал: покуда сынок находится у него, Москва будет исправно платить дань. Заложничество Тохтамыш возвел в одну из статей своего дохода; кроме княжича Василия, в плену в Орде томились сын Михаила Тверского Александр, нижегородец Василий Кирдяпа и младший сын Олега Рязанского Род ос лав.

Александр и Василий Кирдяпа являлись двоюродными братьями, княжич Василий приходился по материнской линии своему тезке-нижегородцу племянником, да и с Александром состоял в отдаленном родстве.

Первым, не выдержав плена, бежал Кирдяпа. Тайно проникнув на купеческое судно, он отплыл от ненавистного ему Сарая. Но был выдан ханскому послу, возвращавшемуся из Междуречья, который и доставил беглеца Тохтамышу.

Этот побег, пусть и неудачный, запал в душу княжичу Василию, находившемуся в Орде уже три года. Он с надеждой стал поглядывать на воды Итиля.

Однажды, сидя на берегу, услышал Василий старческий голос:

- О чем думаешь, княжич?

Оглянулся он и увидел епископа Ивана. С момента побега из ханского поруба Игнатия Стыря и мальца Анд рейки, которым старик помог при участии купца Музаффара, прошло пять лет. За это время епископ Иван еще сильнее побелел, но еще бодрым оставался его голос, призывавший свою паству в церкви к терпению. Бывал у него на службах и Василий.

Сын Дмитрия Ивановича рассказал о неудавшемся побеге Кирдяпы и пожаловался, что изнемог находиться здесь и намерен сам удариться в бега.

- Я помогу тебе, отрок. Сам пока ничего не предпринимай. Я скажу, когда и что ты должен будешь сделать… - пообещал старичок.

Через своих лиц епископ связался с великокняжеским домом в Москве, и Дмитрий Иванович купцам, направлявшимся с караваном, приказал вызволить из плена его сына.

Василий стал ждать. Как только Волга стала, образовав зимник, купеческий караван отправился на Низ, а оттуда путь лежал к Черному морю.

Снова при участии Музаффара Василия удалось спрятать в тюках товара, вскоре княжич оказался в Подолии, а затем в Валахии, у молдавского господаря Петра.

Далее Василий попал в Пруссию, где тогда проживал Витовт, сбежавший от Ягайла. Княжич так полюбился Витовту, что последний познакомил его со своей дочерью Софьей. Он имел намерение выдать замуж дочь за наследника московского престола и с его помощью вернуть себе в Литве все права, отнятые Ягайлом.

Узнав, что у литовского князя Витовта в Пруссии находится его сын, Дмитрий Иванович послал за ним послов, и вскоре Василий благополучно прибыл в Москву.

Можно добавить, что на семнадцатом году жизни, уже став великим князем, Василий захотел сочетаться браком с юной Софьей. Для этого он отправил за невестою бояр московских Александра Поле и Белевута Селивана, которые вернулись не только с невестой: сопровождал их доверенный Витовта Иван Олгимонтович, который и стал посажёным отцом на свадьбе дочери литовского князя.


Глава 21. ВМЕСТО ЭПИЛОГА


Четыре даты выстраиваются друг за другом, соответственно по мере их убывания: 613; 610; 600; 592. Очень прискорбные даты - годовщины смерти великих людей Руси: Дмитрий Донской скончался в 1389 году; Сергий Радонежский - в 1392-м; Олег Рязанский - в 1402-м и Владимир Храбрый - в 1410-м.

Про игумена Троицкого монастыря Преподобного Сергия историк В. О. Ключевский скажет: «Он вышел из нас, был плоть от плоти нашей и кость от костей наших, а поднялся на такую высоту, о которой мы и не чаяли, чтобы она кому-нибудь из нашихбыла доступна».

Олег Рязанский все же успел построить из камня Солотчинский монастырь, и любящая супруга Ефросинья похоронила мужа в нем, сказав при этом такие слова:

- Сколько раз я спасала тебя от смерти, залечивая твои многочисленные раны. Но сейчас ты, мой любимый муж, великий князь, умер своею смертью и спасти тебя я уже не могла.

Гроб Дмитрия Донского опустили в государеву усыпальницу Архангельского собора Московского Кремля. Рядом с ним спустя 21 год похоронили и его двоюродного брата Владимира Андреевича Серпуховского (Храброго). Он не был государем Руси. Но поместили его тело в усыпальнице великих князей. Так приказал сын Донского, Василий Дмитриевич.

И хоронили Храброго как государя: собралась вся Москва. Рыдания заглушали певчих и тушили горящие в руках свечи.

Примечателен разговор двух бояр из Серпухова, которые приехали в Москву на похороны своего вотчинного князя.

- Скажу, Матвей Силыч, упустил наш князь свой момент. Зря не поддержал нас. Ведь мог стать великим князем. Подписав третье «докончание», тем самым уничижился.

- Я был таким же опальным человеком, как и ты. И сейчас подумал вот о чем. А не кажется ли тебе, что в уничижении князя как раз и таится его возвышение?! Ведь Владимира Андреевича хоронят как истинного государя, как самого Дмитрия Ивановича. И положен он с ним рядом.

О каком же уничижении Храброго говорили серпуховчане, и что это была за опала, в которую они попали?..

Давайте откроем второй том академического Словаря русского языка и посмотрим, что означает слово «опала»: «В допетровской России: гнев, немилость царя к провинившемуся боярину, вельможе, а также наказание, налагавшееся на такого боярина, вельможу».

Во времена великих князей вельможей можно было считать и вотчинного князя, каким являлся двоюродный брат Дмитрия Донского. Последний наказал Храброго тем, что отобрал у него в конце 1388 года уделы в Галиче и Дмитрове, а старейших бояр в Серпухове приказал схватить, держать в узилищах, а затем развести по разным городам. Возникает вопрос: за что?

…Когда вернулся в Москву из ордынского плена Василий, нашлись завистники, которые захотели порушить многолетние братство и содружество двух внуков Калиты - Дмитрия Ивановича и Владимира Андреевича. Они решили, что с возвращением сына Донского настало время подстрекнуть Храброго к разговорам о престолонаследии.

Потихоньку злой ветер задул из родовой вотчины Серпуховского, усилился по мере нездоровья великого князя, когда стало ясно, что жить ему осталось недолго. Кто займет всерусский стол? Прославленный военачальник, герой Куликовской битвы, любимец народа или юный отрок?.. Двоюродный брат или сын великого князя? Внук или правнук Ивана Даниловича Калиты? Дядя или племянник?

Практика престолонаследия на Руси показывала, что великокняжеская власть не обязательно должна переходить по прямой линии от отца к сыну.

После подстрекательств дотоле целеустремленный, мужественный Владимир Андреевич растерялся и, поддавшись на уговоры своих подданных, проявил колебание. Серпуховские бояре, если бы власть перешла к Храброму, из вотчинных сразу стали бы великокняжескими, а там почет, богатство…

Но Владимир Андреевич вовремя одумался, знал, что дело может зайти слишком далеко. И не навредит ли сие благополучию всей Руси-матушки, по выражению Преподобного Сергия? На пороге враг, ордынцы снова взяли Переяславль Рязанский. И единодушие было сейчас всего нужнее для безопасности государства.

И Храбрый «уничижился», понимая, что в этом и кроется его возвышение, а значит - бессмертие. Ибо только любовь народа, продолжающаяся из рода в род, делает умерших вечно живыми…

На Благовещенье, идя с утреннего богослужения, Дмитрий Иванович, почуяв перемену в настроении брата, приобнял его за плечи и пригласил к себе на беседу. Следствием её явилось третье «докончание». Летописец записал, что 25 марта 1389 года, «на Благовещение Пречиста Богородицы» князь московский с двоюродным братом своим «взя мир и прощение».

В третьем «докончании» еще говорилось: «Тобе, брату моему молодшему и моему сыну; князю же Володимеру Андреевичу держати подо мною и под моим сыном, под князем Василием, и под моими детьми княженье мое великое честно и грозно. А добра ти мне хотети и моим детем во всем. А служити ти мне без ослушания».

Жить Дмитрию Ивановичу оставалось два месяца.

Уже весна перевалила за половину - запахли почки на деревьях, ожила оттаявшая земля, дни стояли солнечные, пронизанные гулким воздухом. И в один из таких дней Дмитрий Иванович позвал к себе Преподобного Сергия; его привезли из Троицы незамедлительно. К приезду игумена уже собрались в опочивальне великого князя девять старейших бояр, чтобы составить духовное завещание.

Объявив Василия своим наследником, Дмитрий Иванович каждому из пяти сыновей дал уделы: Василию - Коломну с волостями, Юрию - Звенигород и Рузу, Андрею - Можайск, Верею и Калугу, Петру - Дмитров, болезненному Ивану - несколько сел, чтобы управлял по мере сил. Великой княгине отошли поместья и знатная часть московских доходов.

После составления завещания Дмитрий Иванович как будто пошел на поправку. В это время супруга его родила шестого сына, Константина; крестным отцом его стал старший брат Василий, а крестной матерью - Мария, вдова последнего тысяцкого.

Но здоровье Донского неожиданно резко ухудшилось. Тогда великий князь собрал снова своих бояр, велел приблизиться к ложу и сказал:

- Вам, свидетелям моего рождения и младенчества, известна суть души моей. С вами я царствовал и побеждал врагов для счастия Руси, с вами веселился в благоденствии и скорбел в злополучиях, любил вас искренно и награждал по достоинству, не касался ни чести, ни собственности вашей, боясь досадить одним грубым словом. Вы были не боярами, но князьями земли Русской. Вспомните, что вы мне всегда говорили: «Умрем за тебя и детей твоих». Служите моей супруге и юным сыновьям, делите с ними радость и бедствия. Даете мне в этом слово?

- Даем! - в один голос воскликнули бояре.

Затем Дмитрий Иванович обнял Евдокию, каждого из сыновей и добавил:

- Бог мира да будет с вами!

Вскоре он скончался. Произошло это на третий день после рождения шестого сына, на рассвете 19 мая 1389 года.

Слыша, как причитала над усопшим жена его Евдокия, Серпуховской думал, будут ли над его телом так причитать. Это была настоящая песнь женской любви.

«- Како умре, животе мой драгий, почто аз преже тебе не умрох? Како заиде свет очию моею? Почто не промолвиши ко мне, свете мой прекрасный?..

…Не слышиши ли, господине, бедных моих слез и словес, не смилят ли ти ся моя горкиа слезы? Звери земныя на ложа своя идут и птицы небесные ко гнездом летят, ты же, господине, от дому своего напрасно отходиши…»

Владимир Андреевич Храбрый был героем не только Куликовской битвы. За год до его кончины осенью 1409 года к стенам Москвы подошло ордынское войско хана Едигея, оскорбленного тем, что великий князь Василий не платит дани и не шлет послов. Москву обороняли тогда пятидесятишестилетний серпуховской князь Владимир Андреевич и сын Дмитрия Ивановича Андрей Можайский.

Едигей три недели осаждал кремлевские стены, но вынужден был отойти. Потом будет великое «стояние на Угре» при государе Иване III в 1480 году, когда Ахмат, ордынский хан «двенадцати морей и семидесяти орд», как он сам себя называл, не решился переправиться через реку и начать бой с русскими ратями. В своем страстном «Послании на Угру» архиепископ Ростова Вассиан призывал государя Ивана III отбросить все колебания и следовать примеру своих мужественных предков - Александра Невского, Дмитрия Донского и Владимира Храброго.

С наступлением холодов Ахмат поворотил от Угры свои войска и ни с чем, как и Едигей, ушел в свою степь.

Так закончилось на Руси ордынское иго.


ОБ АВТОРЕ.


АФИНОГЕНОВ Владимир Дмитриевич (1942-2003) - современный российский писатель. Окончил Казахский государственный университет по специальности журналистика, работал корреспондентом журнала «Советский воин» и «Воениздат». Автор 14 книг художественной, в том числе исторической, прозы.


ХРОНОЛОГИЧЕСКАЯ ТАБЛИЦА


1353 год

Родился Владимир Андреевич Серпуховской (будущий Храбрый), двоюродный брат великого князя Дмитрия Ивановича (Донского).


1362 год

Первый ратный поход Серпуховского против суздальского и нижегородского князя Дмитрия Константиновича. Венчание на владимирское княжество Дмитрия Ивановича.


1363 и 1364 годы

Второй и третий ратные походы Серпуховского против того же Дмитрия Константиновича. Результатом явилось согласие последнего выдать за великого князя московского свою дочь Евдокию в знак окончательного примирения.


1365 год

Всехсвятский пожар в Москве.


1366 год

Свадьба Дмитрия Ивановича в Коломне. Начало строительства московского каменного Кремля, в котором князь Серпуховской принимал активное участие.


1369 год

Прибытие Владимира Андреевича с ратью в Новгород с целью примирения новгородцев и псковитян и налаживания совместной пограничной обороны от ливонских рыцарей.


1370 год

Победа Серпуховского под Можайском над отрядом великого литовского князя Ольгерда, совершившего набег на Москву.


1371 год

Женитьба Владимира Андреевича на дочери литовского князя Ольгерда Елене.


1372 год

Первое докончание: договорная грамота Серпуховского о мире и дружбе с двоюродным братом Дмитрием Ивановичем. Одним из главных составителей был митрополит Алексий - страстный радетель, как и игумен Сергий Радонежский, за Русь.


1374 год

Возведение Владимиром Андреевичем в своей вотчине - городе Серпухове Высоцкого монастыря. В основание первый камень заложил сам Преподобный Сергий Радонежский.


1375 год

Первое общерусское ополчение под руководством князей Владимира Андреевича и Дмитрия Ивановича. Осада Твери; мирный договор между Москвой и тверским князем Михаилом Александровичем, претендовавшим на великокняжеский стол.


1378 год

Первая победа русских над ордынцами на реке Воже, прозванная «матерью» Куликовской победы.


1379 год

Второе докончание между Владимиром Серпуховским и Дмитрием Московским.


1380 год

Весна. Поход Владимира Серпуховского и зятя великого князя Боброка Волынского на Стародуб и Трубчевск против литовцев. Взятие этих городов - литовских вотчин брата Ягайлы КНЯЗЯ Дмитрия Ольгердовича, отъезд его со всем семейством в Москву под руку Дмитрия Ивановича.

Сентябрь. Куликовская битва. Решающую роль в победе русских сыграл Засадный полк во главе с Владимиром Серпуховским (Храбрым) и Дмитрием Михайловичем Боброком Волынским.


1382 год

Осада Москвы ханом Тохтамышем. Разгром его отряда под Волоколамском (Волоком Ламским) Владимиром Храбрым, после чего Тохтамыш спешно покинул пределы московского княжества.


1389 год

Третье докончание Владимира Храброго с Дмитрием Донским.

Смерть Дмитрия Ивановича Донского.


1409 год

Пятидесятишестилетний Владимир Храбрый успешно обороняет Москву от ордынского хана Едигея.


1410 год

Кончина князя Владимира Андреевича Серпуховского (Храброго) и захоронение его в усыпальнице великих государей Руси в Кремле рядом с братом Дмитрием Ивановичем Донским.


Андрей Гончаров Коловрат

© Гончаров А., 2017

© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2017

Пролог

Этот мучительный сон приходил к Евпатию вот уже 14 лет, заставляя снова скрипеть зубами, метаться в ночи на дубовой кровати, стискивать до боли кулаки. Снова и снова он в этом сне лежал с залитым кровью лицом там, где сбили его с коня, где на шелом обрушился страшный удар татарского кривого меча, рассекая сталь и живую плоть. Отчаяние, невыносимое и дикое, заставляло его скрести пальцами по сухой степной земле, ломая ногти. А в глазах плыло безликое, затянутое пылью солнце, оглушали звуки страшной сечи, в которой конные степняки избивали русских.

Там, где киевские дружинники во главе с князем Мстиславом Романовичем уже третьи сутки оборонялись, закрывшись возами и рогатинами, все изменилось. Евпатий сквозь кровь, заливавшую глаза, видел, что киевляне вдруг сложили оружие и вышли в поле. И двинулись в сторону Днепра. И на них наскочили конные, и безоружных рубили, и конями топтали в чистом поле десятками и сотнями. И ничем не могли им помочь другие князья, как не помог им Мстислав, наблюдая из своего лагеря за Днепром.

Евпатий хрипел и стонал, кусая в кровь губы, и шарил слабой рукой по сухой траве в поисках меча. И не сном был, не видением столб пыли, поднимавшийся над камышами со стороны Калмиузской тропы. И как в песнях дряхлых сказителей, которых он слушал в детстве, из пыли вырастали новые и новые конные воины в развевающихся красных плащах, в начищенных шеломах. Казалось, само солнце раздвинуло тучи, чтобы заиграть на нагрудных пластинах броней, на наконечниках копей. Новые и новые воины появлялись и молча выстраивались, ровняя ряды. Вот изогнулся строй подковой, вот показались над шеломами три треугольных знамени – черное с золотом посредине и два красных по сторонам.

Замерли татары, с изумлением глядя на новых русичей. А три сотни воинов медленно и в страшном молчании двинулись на врага. Кони все убыстряли и убыстряли свой бег, степь начала дрожать от мерного глухого стука сотен копыт, опустились острия копий, как хищные жала, нацелившись на лютого ворога. И тут Евпатий видел, как заметались татары. Как замельтешили легкие конники, пуская стрелы в накатывающую железную волну русичей, как собиралась в железную стену им навстречу рядами тяжелая татарская конница. Вот упал один конь под воином, вот покатились еще несколько, сраженных стрелами. Вот слетел с седла молодой безусый юноша, хватаясь окровавленными пальцами за горло, откуда торчала татарская стрела.

Евпатий бегал горящим взором по рядам проносившихся мимо него воинов, узнавая их. Это были они – северные витязи. Лучшие мужи русских земель, мужественные непобедимые вои, о которых при жизни певцы-сказители разносили весть по городам и весям, восхваляя их подвиги на рубежах земли Русской. Вот пронесся, прикрываясь щитом и закрывая голову коню, ростовский Алеша Попович, и рядом по левую руку от него скакал его верный щитоносец Тороп. А вот и рязанец Добрыня Золотой Пояс, и отец Евпатия Лев вместе с ним стремя в стремя, и Еким Иванович, и другие суздальские, муромские, рязанские, пронские.

Еще зимой того 6731 года[199] отец Евпатия отправился в Суздальскую землю. И в славном Ростове, красном городе, собрались и совещались дружинники, служившие у разных князей. Все как один говорили, что на Руси брат идет на брата, русич бьет русича, что князья друг с другом не ладят на радость половцам, ляхам и другим иноземцам. И в этих усобицах князья отправляют дружины свои и мужиков-ополченцев избивать друг друга.

И на этом съезде дружинники положили ехать им всем в древнюю мать городов русских Киев и служить там только одному князю – князю киевскому. И уже в пути нашла их весть, что все южные князья вместе с князем киевским пошли к морю Синему походом на хана Чагониза. И приняли северные витязи решение свернуть с главного пути в южные степи. И когда они вышли на Днепр и Калку к Залозному шляху, то увидели, как татарские воины нещадно избивают безоружных киевлян, отняв на честное слово у них оружие. И нет никакой надежды у киевских воинов добраться к Днепру.

Не остановить было этот страшный молчаливый бег сотен боевых коней, вселявший ужас. Евпатий приподнялся на руках, сколько было сил, и смотрел. И тихо молился. И вот ударилась волна железа о железную стену, взметнулась в воздух пыль, и лязг мечей и удары копий заглушили человеческие крики, а когда пыль начала рассеиваться, он понял, что русичи пробили брешь в рядах татарской конницы, смяли их ряды и неслись уже к Днепру. И уже мало их оставалось, когда снова стали они разворачивать коней навстречу степнякам. Но киевские дружинники безоружные уже достигли днепровских вод…

– Батюшка! Проснись, батюшка! Опять, небось, привиделось тебе, да?

Евпатий открыл глаза, шевельнул пересохшими губами, вглядываясь во встревоженные глаза дочери Жданы. Простоволосая, в накинутом наспех на плечи платке, она держала в одной руке масляный светильник и другой рукой стискивала плечо отца.

– Что ты, что ты, ласочка моя? – хрипло пробормотал Евпатий. – Раны старые мозжат. Ступай к себе. Вот квасу выпью сейчас, и полегчает. Ты ступай к себе. Все хорошо.

Евпатий поднялся с кровати, отбросив шерстяное одеяло, прошел к лавке, где стоял кувшин с квасом. Ждана смотрела на отца с жалостью и нежностью. Высокий, широкоплечий, статный, густая темная борода с еле заметной проседью, курчавые непослушные волосы над пронзительными карими глазами, которые то огнем полыхают, то прямо в душу заглядывают. Одинокие бабы глаз с него не сводят, когда он на коне проезжает или стоит рядом с князем. А вот ведь не забыть ему своей голубушки Милавы. А ведь тяжко мужику без ласкового слова, теплой руки женской в доме. Дочь – это все не то. Невдомек было Ждане, что не те сны мучают ее батюшку, не о том его мысли.

Глава 1

– А-а, Ипатушка[200]. – Кряхтя с деревянной непокрытой лежанки спустил ноги седой монах и подслеповато стал щуриться на вошедшего в деревянную низкую келью высокого широкоплечего воина. – Давно ты ко мне не заезжал, давно.

– Не сердись, отче, – тихо сказал Евпатий, подходя к монаху и обнимая его тщедушное тело. – Времена нынче тяжкие, неспокойные. Много дел.

Воин расстегнул пояс, стянул через голову перевязь меча и сложил все на лавку. Монах смотрел на него с улыбкой, чинно сложив на животе сухонькие руки. Было Стояну уже за восемьдесят. Знавал он и отца Евпатия, и мать его. Не один десяток лет был дружинником у князей рязанских. А потом ушел. Принял постриг в Иоанно-Богословском монастыре, но не ушел в уединение и молитву, а часто виделся со старыми друзьями, стал духовником отцу Евпатия. А после гибели того в жестокой сечи на реке Калке 14 лет назад стал пестовать и его сына. Да и сам Евпатий старика любил, часто навещал его, иногда привозил и дочь Ждану в эти тихие места со старинными пещерами и чудотворным источником.

– Как ты, Никон? – спросил воин, окинув взглядом простую обстановку кельи с деревянной лежанкой, единственной лавкой и грубо сбитым столом под иконкой на стене и тусклой масляной лампадкой.

– А времена, Ипатушка, всегда неспокойные и тяжкие, – пропустил мимо ушей вопрос воина старик. – Нам от Господа даны испытания. И труды тяжкие, чтобы к вере прийти и укрепиться в ней. А все иное есть суета.

– Суета? – повысил голос Евпатий, и глаза его полыхнули недобрым огоньком. – Ты бы знал, Никон, как вокруг князя вьются лживые и завистливые люди, как норовят сесть к нему поближе, ручку облобызать, да на пиру вкусно попить, да кусочек послаще получить да подарочек за сладкоречивые речи. А меня земля наша беспокоит. Не ровен час, вернутся степняки, и тогда полыхнут города, черным смоляным дымом беда поднимется над землями русскими. Так нешто сидеть сложа руки и речи пустые вести?

– Слова правильные говоришь, Ипатушка, только ведь не словами – деяниями славен человек. Слова есть дуновение ветерка, который уносит в степи и ароматы цветов, и запахи навоза скотского.

– А я про што? – угрюмо буркнул Евпатий, поняв, что снова начинает горячиться.

– Не этого боюсь я, – похлопал старческой рукой монах по мощному плечу Коловрата. – Гордыни твоей боюсь. Большой в этом грех. И гнев – тоже большой грех. С любовью к людям нужно, с лаской братской али отеческой. А ты громы раскатываешь, молнии мечешь. Так к сердцам людским пути не проложишь.

– Знаю, старче, – тихо ответил Евпатий и посмотрел в маленькое пыльное окошко, затянутое бычьим пузырем. – Только сердце не терпит. Чую, как волк, опасность чую. Беда близко.

– Не зря тебя Коловратом прозвали, Ипатушка, – с улыбкой сказал старик. – Ты и впрямь как солнцеворот, все норовишь на свой лад повернуть. Как водоворот на реке, все норовишь взбаламутить, вихрем проносишься. Сила в тебе большая, неукротимая.

– Эту силу я давно в себе коплю. С тех пор как меня из седла выбили, как мечом посекли на берегу Дона, не было дня, чтобы я силушку свою не пестовал, руку не укреплял. Нету в Рязани воина, который смог бы против меня устоять, хоть оконь, хоть пешим.

– Гордыня, Ипатушка, – с укором покачал головой монах.

– Да какая гордыня, Никон, – махнул Евпатий рукой. – Дело говорю. Только одно у меня в голове, старче, в сердце моем – защитить землю родную, когда мой черед придет. Для того и живу! Не надо мне судьбы иной, только защитить земляков, не отдать на поругание веры нашей, матерей, сестер, детишек малых. Не гордыня это, сердцем говорю.

– Ну, тому так и быть. Так какими заботами тебя привело ко мне? По снаряжению походному вижу, что не погулять выехал, не с соколом поохотиться.

– По приказу князя Юрия Ингваревича. Я ему толковал про нашептывателей и певунов, про то, что предательство зреет в городе, что укрепления надо поправлять, пока нам время дадено. А он меня не послушал и отправил в дозор на границе владений. От лихих людишек дороги очистить да обозы охранять, что к князю с данью идут. Оно ведь тоже нужно, дело важное, только не слушает меня князь, а слушает шептунов!

– Ну-ну. – Монах снова положил воину руку на плечо. – Погоди маленько, Ипатушка. Не ровен час, осознает князь опасность. Не ты ведь один в ратном деле понимаешь. Еще кто подскажет, тогда князь и твои слова вспомнит, так и порешите ладом. Может, мне тебя квасом напоить? Хорош у нас квас в монастыре!

– Спасибо за ласку, Никон, только не до квасу мне. – Евпатий поднялся на ноги, и его голова почти уперлась в низкий почерневший от копоти потолок. – Я приехал просить тебя покинуть монастырь и перебраться в Рязань. Клеть для тебя и в моем доме найдется. А здесь опасно может быть. Не ровен час, татары. Пожгут, никого живым не оставят.

– Господь милостив, Ипатушка, – мягко улыбнулся монах. – А молиться лучше здесь, в этих стенах, в святой обители. И за наши души, а главное, за ваши, за Рязань, за князя, за весь люд от мала до велика. Такова наша доля. Не печалься, ступай своей дорогой, а нам свое написано.

– Ну как знаешь, – кивнул воин, сгребая с лавки пояс и перевязь с мечом.

Старый монах стоял прямой, подслеповатый и благообразный, как икона. Он смотрел на сына своего старого друга, каким тот стал мужем, крепким воином. А ведь в этом Никон тоже кое-что понимал, сам был дружинником когда-то. И как Евпатий был похож на Льва, своего отца. Такой же суровый, такой же крепкий, как матерый вепрь, и такой же неукротимый в своих стремлениях и помыслах. Он и вправду лучший из воинов, из тех, кого я знал, подумал старик и, подняв руку, перекрестил Евпатия, выходившего из кельи. Сохрани тебя Господь!

Полусотня дружинников, спешившись, ждала воеводу в ближнем лесочке поодаль от монастыря. Евпатий шел по густой траве, поглядывая на птиц. Не метались над лесочком, не вились с криками, не уносились прочь от опасности. Не пропали даром труды Евпатия, из года в год учившего своих воинов ратным премудростям. Не видно людей, коней увели вглубь, в балочку, подальше от любопытных глаз проезжего путника. Костров не жгли, громких разговоров не вели, на виду не лежали. Тихо было в лесочке, как будто и не было там никого.

Евпатий по роду своему да по заслугам отцовским, а потом и своим трудом ратным, положение при рязанском князе занимал не малое. В число бояр ближних входил, в дружине княжеской был одним из старших воевод. Выше только сам князь рязанский Юрий Ингваревич да сын его Федор, поставленный над всей дружиной. И в этот поход с малым числом воинов, который можно было поручить любому сотнику, отправился Евпатий не только по приказу князя, а и по своей охоте. И из полка своего малого он велел отобрать воинов самых умелых, тех, кто и в открытом бою не оплошает, и лисицей по перелескам неслышно прокрадется, волком по степи рыскать будет, невидимо все примечая, к следу чужому принюхиваясь.

Помощником своим он взял двух молодых умелых воинов. Полторака – удальца, насмешника и здоровенного детину, который кулаком бычка трехлетка с ног сбивал. И Стояна – угрюмого немногословного дружинника со шрамом через все лицо, полученным от половецкой сабли несколько лет назад.

Тихим свистом кто-то из дозорных оповестил о приближении Евпатия, и от дерева мгновенно отделился Стоян, как будто из земли вырос. Он сделал знак, и в тишине лесочка скрипнули ослабляемые тетивы луков. Среди деревьев, мелкого подроста и кустарника сидели, лежали, поправляли снаряжение дружинники. Все опытные воины, все в кольчужных бармицах с наклепанными железными пластинами, у всех круглые легкие щиты, удобные для конного боя без строгого построения, когда каждый воин бьется с тем, до кого может дотянуться. У каждого кривая сабля, короткое копье сулица, у многих луки в колчанах. Вооружение легкое, для скоротечного наскока, а не для открытого боя с вражеским войском.

– Как? – спросил Евпатий. – Тихо вокруг?

– Тихо. Мужики с возами из монастыря вышли. Мед повезли в Чернигов.

– Мед монахи делают добрый, – вспомнил Никона Евпатий и нахмурился. – К реке Воронеж пойдем, а дальше на север.

– Кого ищем, Евпатий?

– Ветра в поле. Недоброго ветра.

Кони тихо похрапывали, вскидывая головами и тряся гривами. В низинке было вдоволь сочной травы, и коноводы не мешали коням пастись, зная, что переход может оказаться очень долгим. Евпатий расположился под раскидистой старой ивой со Стояном, Полтораком и десятниками своего отряда. В Рязани он и словом не обмолвился, куда и зачем собрался идти с такой малой дружиной. Теперь же пришло время рассказать.

– Слушайте меня, други, – заговорил Евпатий, сидя на старой коряге, широко расставив ноги и поглаживая густую бороду. – Дело нам предстоит непростое, потому велел я выбрать лучших из лучших. И числом идем малым, потому как идти нам предстоит незаметно, скрываясь лесочками, балочками да под покровом ночи.

– На своей земле таиться будем? – удивился Полторак, поигрывая диковинным кинжалом с кривым лезвием, взятым в бою у степняков.

– Потому и таиться будем, чтобы никто не знал о нашем походе. Ни свой, ни чужой. Свой сболтнуть может, чужой глаз сразу заподозрит неладное. Четырнадцать лет назад мой отец головушку свою сложил на реке Калке, где столкнулись мы с туменами татарскими хана Чогониза. Тогда они только появились в пределах земель русских. Появились и ушли. Думаю я, что проверяли они, как мы бьемся. Какова силушка наша. Многое поняли некрещеные. Поняли и то, что ладу промеж князьями на Руси нет. Три года назад ты, Полторак, вот этот самый кинжальчик у кого взял? То-то! Из Сурожа он привезен, не в наших землях кован. А в прошлом годе полчища татар на булгарские земли, что на восходе солнца от нас, нахлынули и пожгли их.

– Татар ждешь, воевода? – спросил Стоян.

Дружинники повернули головы и посмотрели на Евпатия выжидающе. Многие о загадочных татарах знали лишь понаслышке и серьезно к этой опасности не относились. Кое-кто просто не верил в этих степняков. Воевода выждал паузу, размышляя, как рассказать своим воинам об угрозе, потом решил, что дружинники для него ближе всех, в бою и в походе, да и в мирной жизни в городе. Правда, есть дочь Ждана да жена Милава. Жена который год в сырой земле, дочь в городе, в доме. Так что полагаться здесь только на другов своих, на дружинников. И понимать опасность они должны так же, как и сам воевода.

– Вот что я вам скажу. – Коловрат обвел своих командиров тяжелым взглядом, согнав улыбочки и ухмылочки с некоторых лиц. – В городе не сказывал, а здесь скажу. Не спокойно у княжеского престола, грязно. Многие мужи из ближних советников к князю, из воевод и бояр хотят других оттеснить, все блага только самим из рук князя получать. А потому в уши Юрию Ингваревичу норовят нашептать свое, вредное для города, для рязанцев. Они кого угодно в спину подтолкнут или ногу подставят. А опасность – вот она, близкая. Я ее чую, потому что у меня отметина на голове от татарского меча, потому что в душе у меня рана. Отец мой в бою пал от татарских мечей. И я истину говорю, которую шептуны норовят за ложь и недомыслие выдать. Близко татары, ой близко.

– Так в чем кручина твоя, Евпатий Львович? – засмеялся беспечно Полторак, сунув кинжал в ножны и поигрывая травинкой, зажатой в зубах. – Аль мы не сильны в сражении, аль мы разучились мечи да копья держать. Чай, не хворые, одолеем и татар. Нам бы только в поле широкое выйти, да коней пришпорить, да стяги княжеские распустить. Выйти дружинами, лепшей да передней[201]. Да ополчение рязанское и других городов за собой повести. Сметем, как ветер, любого ворога. В землю втопчем копытами коней.

– Многие так думали, – угрюмо ответил Евпатий, помрачнев лицом еще больше. – И Мстислав Романович Старый, князь киевский. И князь черниговский Мстислав Святославович с сыном Василием Мстиславовичем. И князья Дубровицкий, Несвижский, Яновицкий. Двенадцать князей полегли со своими дружинами в чистом поле. Нельзя повторять нам ошибок тех, нельзя лить кровь русскую так, будто она водица.

– Нешто князь тебя не слушает? – растерянно пробормотал Полторак.

– Князь послал меня подальше от своего порога, – криво усмехнулся Коловрат. – Дабы не докучал ему и не тревожил его покоя словами нелестными. А послал он меня с делом важным: лихих людишек разогнать, главарей их на веревке в Рязань притащить на вече людское. Прекратить разбои на дорогах. Слыхали, что посольство черниговское разграбили, подарки дорогие порастащили? Только я думаю и о большем, други мои. Посматривать нам надо, не появились ли по лесам и перелескам следы копыт татарских.

– Только ли наушников княжеских ты опасаешься, воевода? – спросил среди общего задумчивого молчания Стоян.

Коловрат посмотрел на хмурого воина. Молчалив Стоян, но мудр не по годам. И примечает все, что в походе, что в посаде. Иной раз и не замечаешь его, а он все видит. Верный человек. Когда он за спиной, можно ничего не опасаться. Верные люди были у Евпатия и в Рязани среди посадских, среди купцов и ремесленников. Многие его знали по совместным походам с ополчением, многие знали и по делам в мирное время, когда в ярых спорах на вече он брал сторону несправедливо обиженных и униженных.

– Страшнее наушников есть враг за стенами города, – ответил наконец Евпатий. – Не хочу напраслину возводить и поименно называть, но есть в Рязани люди, кто ждет степняков. Кто надеется властвовать в княжестве Рязанском не по праву, а по прихоти и чужой воле. Змеи зашевелятся, когда час настанет. Вот чего опасаюсь, вот почему в тайне цели нашего похода держал. Вот почему рта не открывал за стенами рязанскими. И вы о том помните, други мои.

Маленький отряд Евпатия несколько дней пробирался незаметными звериными тропами, уходя все дальше на юг. Они то разделялись десятками, то собирались снова вместе. И когда показались воды реки Воронежа, Коловрат готов был уже отдать приказ поворачивать коней на восход солнца и идти к границам княжества на востоке. Но тут прискакал дозорный воин и, с ходу осадив коня так, что тот присел на задние ноги, выпалил, показывая рукой на залесенные речные излучины:

– Там, воевода, несколько коней бродят с постромками оборванными. Некоторые хромают, как будто бабки отшибли. Так бывает, когда конь с повозкой на колени падает. Кони тягловые, под седлом не ходили. Шеи стерты от ярма.

– Оборваны, говоришь? – насторожился Евпатий. – А ну, покажи, где видел. Всем здесь меня дожидаться.

Следуя за воином, Коловрат доехал до опушки леса. Здесь они остановились в зарослях орешника и посмотрели вниз на реку. Сначала воевода ничего не увидел, но, приглядевшись, все же различил что искал и мысленно похвалил зоркого и приметливого дружинника. На песке у отмели лежало тело человека. Судя по рубахе, это был не воин. И порты на ногах были свободны до щиколоток. Ни сапог, ни лаптей с онучами[202]. Песок возле тела человека потемнел. Чуть дальше валялся рваный крапивный мешок. А потом Евпатий увидел двух лошадей, одна из которых хромала на переднюю ногу, потом еще трех, бродивших по зарослям ивняка. Постромки и правда волочились за лошадьми. Этих животных никто не распрягал.

– Пришли мне Полторака, – тихо велел воевода, продолжая из-под руки рассматривать берега реки.

Людей он не видел. С реки тянуло свежестью, но оттуда доносились и совсем другие, еле заметные, запахи. Опытный воин, Евпатий умел различать такие приметные запахи, как конский пот, запах крови. Сильно тянуло мокрым костром. Мокрая зола пахнет сильно, пока не высохнет. Значит, костер там на берегу заливали не позднее сегодняшнего утра.

Обернувшись на еле слышные звуки, с которыми конь Полторака ставил копыта на толстую лесную подстилку, слежавшуюся за многие сезоны, Евпатий одобрительно кивнул. Так тихо подойти со спины, да еще на коне, мало кто умел. Правда, ветерок тянул от Евпатия в сторону дружинника.

– Звал, воевода?

– Посмотри-ка туда, Полторак. – Евпатий показал черенком плети на ту часть берега, где видел тело и нескольких брошенных коней. – Либо там злодейство сегодня утром совершилось, либо мне это мерещится. Возьми-ка пару десятков воинов и спустись туда вон там, за лесочком, где спуск пологий. Может, и дорога там тележная найдется. Только когда спустишься и к бережку выйдешь, замри. Замри и будь готов в сабли взять всякого, кто ворохнется и руку навстречь тебе подымет. Я с остальными отсюда открыто поеду. Если там есть люд недобрый, им одна дорога от меня – тебе навстречу бегством спасаться. Тут ты их и встретишь. А до того замри, как и нет тебя там.

– Понял, – весело улыбнулся Полторак. – Лисицей прокрадусь, хорем притаюсь. Ни одна курочка не выскочит! Когда стану на место, кукушкой прокукую четырежды и еще четырежды.

Три десятка конных воинов собрались за спиной Коловрата. Он ждал сигнала, чтобы, не торопясь, с наигранным спокойствием спуститься всей гурьбой к водопою. Пусть те, кто не хочет встречи с группой русичей, пытаются скрыться. Полторака им не пройти и не обойти. Ну а коль кинутся навстречу с оружием, тут им всем и остаться, на этом бережку. Евпатий несколько раз сжал и разжал кисть руки в кольчужной рукавице, размял сыромятную кожу на ладони.

Вот эхом донеслись из лесочка с берега четыре крика кукушки и отдались по кронами деревьев. И еще четырежды прозвучал сигнал Полторака. Евпатий махнул рукой и коленями тронул коня. Волчок тряхнул ушами, чуть повернув голову, покосился на хозяина нечестивым глазом. Конь предстоящей битвы не чувствовал и шел спокойно, хотя и сторожко поводил ушами и не позвякивал беззаботно удилами. Как он это чувствовал, предстоит ли схватка, Евпатий не понимал, но доверял боевому товарищу, с которым ходил в походы уже шесть последних лет.

Десяток дружинников вытянулись в линию и стали спускаться вниз к реке следом за воеводой. Каждый изображал беспечность, оружие на виду никто не держал. Но умением быстро уловить опасность, услышать скрип тетивы, шорох одежды, когда враг заносит руку для броска копья, обладал каждый. И каждый умел в мгновение ока перебросить щит на левую руку и закрыться от неожиданного удара. А если надо, то и прикрыть голову коня. И меч из ножен выдернуть, и шпоры дать, чтобы развернуть коня. Многое умели воспитанные и обученные Евпатием воины, потому и верил в них воевода, потому и выбрал в этот поход самых лучших.

Два десятка воинов замерли наверху в зарослях кустарника, готовые в нужный момент ринуться в атаку и смять одним ударом врага, коли таковой найдется, но на берегу было по-прежнему тихо. Евпатий приблизился к краю густого кустарника. Волчок был спокоен, значит, ни человека, ни зверя. Сделав знак рукой, чтобы дружинники рассыпались по сторонам, он двинулся дальше, внимательно осматривая траву под копытами коня и не забывая поглядывать на деревья. Разбойный люд был горазд на всякого рода ловушки, частенько мастерил самострелы, которые калечили людей и коней.

– Ну что? – спешиваясь и останавливаясь возле трупа мужика на песке, спросил Евпатий у своих воинов.

– Следов много, – первым заговорил Полторак. – Конные нападали. Телеги брошены, все пустые. Там возле телег еще шестеро возчиков зарубленных. Это те мужики, что из монастыря мед в Чернигов повезли.

– Кони подкованные? – сразу же спросил Евпатий.

– Да, – отозвался Стоян. – Все кони с подковами. Кованы на юге. Есть киевские, есть половецкие.

– Татары своих коней не подковывают[203], – пробормотал Евпатий, разглядывая труп мужика. – Значит, свои тут бесчинство творили. Этот до воды добежать не успел, копьем догнали. Пойдем посмотрим на возы.

Под деревьями стояли четыре телеги, а вокруг разбросана солома, которой они были внутри выстелены. Березовых туесов с медом не было. Несколько вывернутых холщовых мешков валялось рядом. Евпатий поднял один из них, поднес к лицу и понюхал. Мешок пах салом. Видимо, мужики в дорогу с собой взяли еду, но и ее унесли неизвестные убийцы. Тела убитых возчиков лежали в беспорядке. Но, приглядевшись, Евпатий понял, что тех просто застали врасплох. Мужики попытались встретить нападавших в топоры, но силы оказались неравными. Да и нападавшие располагали луками со стрелами и короткими копьями – сулицами, предназначенными для метания.

– Здесь стрел не было, – сделал вывод Стоян, наклоняясь к каждому телу и рассматривая раны. – Сулицами били, мечами рубили и кололи. Мужики хорошо сражались, думаю, что двоих разбойников они ранили. Вот у этого и вон у того рукава рубах в крови. Видать, топорами отбивались и кое-кого посекли. А топоры разбойники унесли с собой. Они тож дорого стоят. Продать можно. Нет, не половцы это. Наши, русские. И коней нескольких не взяли. Обуза им. Тягловые лошади, быстро не ходят, да и бабки им побили, когда дрались тут.

– А может, спешили куда-то, – поддакнул Полторак. – Так, между делом на возчиков напали. Потому что те им под руку подвернулись.

Один из воинов присел на колено возле убитого возчика и что-то поднял с земли. Подойдя к воеводе, он молча показал ему ладонь со своей находкой. Там лежали три кольца от кольчуги. Повреждения были рубленые, но без крови. Значит, не этим утром их разбили. Кольчуга явно старая, когда-то с воина снятая. Да и ухода за ней не было, ржа на кольцах виднелась.

– Стоян, – Евпатий кивнул на тела, – оставь пару своих. Надо похоронить. Негоже христиан оставлять так. Потом пусть нас догоняют, а мы вдогонку за разбойниками пустимся. Полторак, отправь вперед несколько дружинников из тех, у кого глаз зорче, слух острее, кто в следах понимает.

Пока дружинники Евпатия рассматривали место побоища, коноводы дали лошадям попастись. Сами воины ели в седлах, чтобы не терять время. Когда солнце поднялось в зенит, передовой маленький отряд нашел наконец следы ушедшей на север ватаги разбойников. Полторак, подъехав к Евпатию, перекинул ногу через седло и, сидя небрежно боком на коне, стал рассказывать:

– Десятка два конных, без обоза, шли этой дорогой. А вон там со степи к ним присоединилось еще несколько десятков всадников. Не иначе как замыслили они что-то большое, пожгут кого и разграбят. Зачем такой оравой собираться, когда отрядами маленькими сподручнее напасть и уйти в степи или леса?

– На север пойдут, на Большаны, – покачал головой Евпатий. – Или на Гречевский Посад. Там в это время обозы купеческие, что из Мурома в Рязань и Чернигов идут в большом количестве, останавливаются. И гостей знатных можно встретить и с востока, и с запада.

– А наша ль забота? – усмехнулся Полторак. – Пусть там их свои князья встречают. Нам Рязанскую землю оборонить, а те, что мимо идут…

– А в Муроме что, не русские люди живут? – резко бросил Евпатий, сверкнув глазами. – А мордва – не люди? Иль там дети и бабы плакать не станут? Негоже так рассуждать, Полторак! Крестик нательный носишь, крещен в земле Русской, а поносные слова говоришь, как безродный.

Полторак опустил голову, перекинул снова ногу через седло и уселся верхом. Понял молодой воин, что сказал не подумав, что лихость порой разум затмевает. Знал, что Евпатий Коловрат сурово судит не только поступки, но и помыслы. Доверие его потерять просто, потом заслужить его вновь будет нелегко.

– Ты не серчай, воевода, – пробормотал Полторак. – Это я так, по молодости дурной сказал. Сам знаешь, не впервой вместе в поход идти, за любого обиженного кровушки не пожалею. Чай, испытывал ты меня не раз.

– Слово не воробей, – с упреком ответил Евпатий, – рот не дупло, а голова не гнездо сорочье.

Отряд Коловрата шел по следу разбойников уже несколько часов. В полдень, судя по следам, к тем присоединилась еще одна группа всадников, числом в пару десятков человек. След стал так заметен, что идти по нему не ошибаясь мог и отрок малолетний. Не верилось Коловрату, что разбойничья шайка вот так открыто будет идти по землям рязанским с черными помыслами и не таясь. И точно. Через час разбойники разделились на три группы и пошли раздельно, но придерживаясь одного направления.

– Цель близка, не иначе, – заключил Коловрат, осматриваясь по сторонам.

Поднявшись на ближайший холм, он приложил руку к глазам и стал смотреть на восток, потом на север. Места были знакомые, довелось тут Евпатию проходить два года назад, сопровождая князя. Они тогда собирались в Муром на стол с соседними князьями, но Юрий Ингваревич решил предварительно заехать в земли мордовские. Заручиться поддержкой, если такая понадобится против своих же князей. Да, эта дорога шла на Гречевский Посад, Евпатий помнил ее. Еле заметная в это время года колея от повозок, утопающая в густой траве, вытоптанная местами копытами коней. Дорога протянулась краем леса, потом огибала его и спускалась в обширную низину. Низину за лесом сейчас не видно. Помнится, там бил в камнях родник и путникисделали из камней большое корыто, для лошадей. Ледяная родниковая вода там нагревалась, и ее можно было пить распаленным животным.

– Ну, други мои, кажется, мы нагнали эту кровавую свору, – удовлетворенно сказал Коловрат. – Место для ночевки хорошее, да и не видно костров будет со стороны. Думаю, там они и заночуют, в той низиночке.

– Их набралось уже около семидесяти или восьмидесяти всадников, – с сомнением сказал Стоян. Уместятся ли они там все с конями.

– Как бы и не больше, – кивнул Евпатий. – Ты, Стоян, вышли дозоры вправо и влево от нас. Не ровен час, заметят они нас случайными разъездами. А ты, Полторак, отправь самых ловких к той низинке. Пусть разведают, что там да как. Скоро смеркаться будет, а в сумерках все серо, как сермяга.

Дружинники, оставшиеся с воеводой, спешились и держали коней в поводу, успокаивая и не давая храпеть и ржать. В перелеске несколько десятков конников были невидимы и неслышны. Несколько воинов ушли вправо и влево от перелеска рыскать и высматривать, а не попадется ли случаем разъезд разбойников или запоздалый отряд, спешащий к своему предводителю. Отряд они пропустят, сосчитав коней и оружие. А вот разведчиков придется либо захватить живыми, либо убить.

Евпатий сидел на пне, оперев подбородок на сложенные на рукояти меча руки. Небо над головой медленно теряло краски, серело. А над горизонтом, наоборот, разливалось дивным светом и розовело. По всем закатным приметам, по застывшему вечернему воздуху – завтра быть дню солнечному и тихому. Тихо пересвистывались птицы по кустам, в соседнем перелеске с треском перелетела сорока и замолчала на ветвях. Воевода ждал. Если все так, как он ожидал, то на рассвете он ударит со своими дружинниками. И не будет пощады никому. За разбойные дела, за пролитую невинную кровь наказание одно – смерть. Или отрубание руки, что тоже сулило в большинстве случаев смерть.

Тихо, очень тихо затопали обернутые тряпицами копыта лошадей. Евпатий поднял голову. В сумеречном неверном свете, когда сливались в серости очертания деревьев и людей, появилось движение, тихо свистнул дозорный дружинник. И вот на полянку въехали двое воинов. Ловко и беззвучно спрыгнув с коней, они подошли к Евпатию и присели перед ним на одно колено.

– Там они, воевода, – заговорил старший дружинник. – Много их. Костров почти не жгут, а коли жгут, то небольшие и прикрываются плащами. Кони не расседланы, только подпруги ослаблены. И сами сапог не снимают.

– Сколько насчитали?

– По коням так поболе восьми десятков. Может, и пешие есть.

– Это возможно, – кивнул Евпатий. – Утром они нападут на Гречевский Посад, значит, их тут могли ждать и пешие разбойники, собравшиеся из окрестных лесов. И они наверняка выслали дозоры к Посаду. Будут наблюдать всю ночь, смотреть, сколько там воинов из купеческих сторожевых отрядов и как обозы пропускают внутрь. Жечь сразу не станут, так они добро пожгут.

Из-за деревьев появился Полторак. Быстрым шагом приблизился, вытирая на ходу тыльной стороной руки взмокший лоб. Его могучая грудь вздымалась от быстрого и долгого бега. Евпатий с удивлением посмотрел на воина:

– Ты что, коня обогнать пытался?

– Конь копытами стучит слишком громко, а я своими сапожками как лис по степи пробежал, – улыбнулся Полторак. – Коня я своим воинам оставил, а сам к тебе. Еще два отряда подошли к злодеям. Всадников двадцать. И лагерем встали вон в том лесочке. А ближе к реке я переправу видел. Думал, лоси вплавь пошли на этот берег. А теперь думаю, что не лоси это. Это с того берега подмога к ним пришла. И на берегу под крутым яром затаилась сейчас.

– Много их, большую силу собрали, – усмехнулся Евпатий. – Купцам и не справиться с такой силой. Вырежут они утром всех поголовно в Посаде, разграбят обозы и в степи уйдут, по лесам тропами растекутся. А потом в Суроже[204] продадут добро, на оружие выменяют. Да женщин на Лукоморье[205] сведут на продажу, детишек, кого в живых оставят. Хочу вам сказать, други мои! – Голос Коловрата стал твердым. – Помните, с кем биться идете. Это псы ночные. Псы кровожадные. Они столько душ христианских погубили, что подумать страшно. И еще погубят, если мы их здесь не побьем, в этой низинке, в лесочках этих. Это псы без роду и без племени. Там и русичи, там и степняки, все, кто не трудом праведным, а разбоем, кровью людской живет. Помните, други, от кого народ свой оборонять пришли. Страшный враг у нас нынче!

– Так, может, сейчас и ударим? – предложил Полторак. – Они нас не ждут, из темноты мы, как волки, врежемся в стадо и подбрюшие им перережем.

– В темноте много не сделаешь, – отрицательно покачал головой Евпатий. – Если бы заранее разведали их силы. Да и управлять боем в темноте да в неизвестном месте трудно. Запомни, Полторак.

– Так что, дадим разбойникам на Посад напасть?

– Торопыга ты, – усмехнулся воевода. – Сделаем мы вот как…

Ночь прошла спокойно. Звезды мерцали над головой холодным блеском, и казалось, что их холод забирается под кольчуги, холодит железо мечей и наконечников копий. Кони дремали, опустив головы. А когда небо только-только стало светлеть над горизонтом, когда над рекой стал пушиться белый туман, в лагере дружинников уже никого не было.

Низинка, через которую проходила дорога, была обширной и одной стороной выходила к реке. Там, у самой воды, полтора десятка разномастно одетых воинов лежали на песке, ежась и кутаясь в шерстяные плащи. Дремавший у самого откоса бородатый детина прижимался щекой к древку короткого копья и боролся со сном. Его глаза слипались, он ронял голову на руки и снова поднимал ее, шепча проклятия и сплевывая себе под ноги. Тихая тень мелькнула на фоне чуть светлеющего звездного неба и упала на плечи бородача. Негромкий хрип, посыпались мелкие камни – и тело дозорного перестало биться. Поднявшийся на ноги дружинник вытер об одежду убитого нож и сунул его в ножны на поясе. Тихо и медленно он вытянул из ножен меч. Справа и слева от него по склону стали спускаться еще тени. Одна, вторая, третья, четвертая, пятая…

Кто-то из спавших на берегу поднял голову и позвал кого-то по имени. Больше он не смог произнести ни звука. Меч вошел ему в горло, и разбойник захлебнулся кровью, задергался под прижимающими его к песку коленями дружинника. Поднимались и опускались мечи. Тихо вскрикивали убиваемые сквозь ладони дружинников, зажимавших им рты. Тихо лязгнул металл, кто-то еще хрипел, а дружинники уже вытирали мечи об одежды своих жертв, совали их в ножны и начинали подниматься по склону снова наверх, к своим коням.

Евпатий сделал знак Полтораку, и молодой воин повел своих людей вдоль низинки. Десять самых метких лучников расположились в кустарнике наверху. А внизу было пока еще темно, даже не различались контуры человеческих тел. Евпатий ждал первых проблесков зари, ждал, когда чуть посветлеет, и тогда он начнет то, что можно сделать половиной сотни его воинов против превосходящих сил врага. Правда, врага злобного и беспощадного, но не столь умелого в открытом бою. Да и вооруженного кое-как. И командирами не обученного. В таких разбойных ватагах слабые и неумелые погибали сразу во время скоротечных схваток. Выживали и успешно грабили на дорогах те, у кого был талант во владении оружием, кто обладал силой, природной сметкой. И этим пренебрегать было нельзя. Евпатий ждал.

Небо светлело. Вот внизу зашевелились люди, кто-то надсадно кашлял, кто-то ворчал вполголоса, пинками поднимая своих же товарищей. Вот уже различимы стали фигуры людей, коней. Подавать команды голосом, имитировать крики животных и птиц Евпатий не всегда любил. Часто эти звуки скорее выдавали твои намерения, нежели их скрывали. И сейчас один из воинов по его команде ударил несколько раз кремнем по кресалу. Еще и еще. Сноп искр, хорошо видимый лучниками и притаившимися конниками и абсолютно невидимый из низинки разбойными дозорными, был приказом начинать.

Тихо пропели спущенные тетивы. Десяток стрел свистнули в полумраке раннего утра и исчезли внизу. Несколько дозорных разбойников повалились на землю с пронзенными стрелами шеями, грудью. Новые стрелы легли на луки, и снова тихо пропели спущенные тетивы. Несколько человек из активно двигавшихся в низинке и явно отдававших приказы упали с воплями и стонами. Начали кричать и метаться вооруженные люди вокруг них, поняв, что их обстреливают из луков. Еще немного, и первая паника уляжется, и схватившаяся за оружие толпа ринется наверх пешими и конными.

И в третий раз пропели тетивы луков, но теперь уже оперенные стрелы вонзились в крупы и шеи коней, собранных в нескольких местах коноводами. И тут же дикое ржание заполнило ночную балку, кони начали бить ногами, хрипеть и метаться от боли. Они били копытами, расталкивали других коней, топтали людей. Еще миг, и десятки лошадей уже метались среди людей, не давая тем разобраться в обстановке и понять, а где же враг. К воплям раненых животных теперь добавились истошные крики людей, бряцавших оружием, поспешно натягивающих кольчуги и другую бронь, кто какую имел.

И в этом шуме и гаме со стороны Гречевского Посада по дороге в низинку въехали конные. Двадцать пять дружинников молча пришпорили коней, развернулись в шеренгу и понеслись прямо на обезумевших лошадей, на мечущихся людей. Низко пригнувшись к гривам своих коней, держа в руках мечи, дружинники начали рассыпать по сторонам удары. Мечи секли и коней, и людей, внося панику и вселяя в сердца разбойников суеверный ужас. Двадцать пять умелых и хладнокровных воинов пронеслись по низинке из конца в конец и развернули своих коней. За ними остались распростертые тела. Вместе с лучниками они уменьшили число разбойников в низинке почти на треть. И еще больше внесли в их ряды паники.

Второй атакой дружинники внесли паники еще больше, потому что они теперь ударили с другой стороны. И потерявшим всякую ориентацию разбойникам теперь казалось, что их атаковали и с противоположной стороны, что их окружили и молчаливо истребляют. И произошло то, на что так рассчитывал Евпатий Коловрат: разбойники струсят. И они струсили! Кто-то вскакивал на коней, кто-то бежал к реке, а со склонов летели и летели новые стрелы, догоняя бежавших, сбивая с седел тех, кто пытался биться. И снова в шуме и криках по низинке смертельным вихрем пронеслись дружинники с окровавленными мечами. Летели наземь обезглавленные тела, падали люди с отрубленными руками, рассеченные надвое от ключицы и до пояса. Еще несколько минут, и все было кончено.

Стиснув зубы, Коловрат сидел на коне и смотрел, как русичи избивали русичей. Опять, опять ненавистная сеча. Пусть они убийцы и разбойники, пусть на каждом из них кровь невинных, но они все равно оставались своими, русичами. И иначе поступить было нельзя. Только с корнем выдирать сорную траву, только полоть, чтобы земля была чистой. И все же неспокойно было на душе у воеводы. Русская кровь лилась.

Евпатий пришпорил коня и погнал его по склону вверх. Теперь он слышал шум битвы и в соседнем перелеске. Пятнадцать воинов он отправил туда, чтобы отрезать еще одну шайку разбойников, которая пришла вечером на соединение с этой ватагой, которую только что здесь почти всю перебили. Там сейчас Стоян, хладнокровный, расчетливый, подобрался к спящим. Со Стояном были самые рослые и сильные воины. В лесу верховым воинам сражаться трудно и почти бессмысленно. И поэтому Стоян подошел к лагерю разбойников пешим со своими дружинниками. Силы были почти равны, ну, может, разбойников было чуть больше. Но что они могли противопоставить железной стене, ощетинившейся копьями.

Дружинники вышли из тумана и, продвигаясь между деревьями в зловещем молчании, стали убивать всех, кто встречался им на пути. Почти сразу лагерь поднялся на ноги, разбойники кинулись за оружием. Еще немного, и на шеренгу дружинников ринулась толпа бородатых и взлохмаченных разъяренных людей. И тут же они наткнулись на острия копий. Мастерство владения оружием было слишком неравным. Бородачи степняки валились под ноги дружинников, хватаясь за пронзенные груди и животы. Копья застревали в их телах, и из ножен с холодным лязгом вытягивались мечи. Дружинники бились сосредоточенно. Ворога было числом больше, и оплошай лишь чуть-чуть – сомнут и порубят всех. Они рубились, тесно прижимаясь плечом к плечу, сталкиваясь щитами, лишь бы не оставить бреши в своих рядах. Без ненависти, большей частью с брезгливостью, как будто дрались с бешеными псами.

Металл бился о металл, кричали раненые и изувеченные. Уже большая часть разбойников стала разбегаться, перестав биться и бросая оружие. Кони с перерезанными удилами испуганно разбежались по лесу. Стоян остановился посреди лагеря разбойников и вытер лоб рукой. Все было кончено. Около тридцати убитых или еще корчившихся умирающих валялось среди кустов и стволов деревьев. Немногие скрылись в чаще леса, и вряд ли они еще вернутся сюда. Солнце медленно поднялось над кронами деревьев, озаряя с удивлением места странной битвы, окровавленные трупы, залитую кровью людей и коней вытоптанную траву. И мощную фигуру Евпатия Коловрата, с мечом в опущенной руке, объезжавшего место побоища на своем Волчке. Среди убитых он видел не только русских, но и много половецких воинов. Сброд. Разбойники. Люди без рода и племени. Как кровожадные звери, рыскали по землям рязанским, сколько бед принесли, горя…

Глава 2

У западной стены рязанского детинца[206], где высокий берег омывался рекой Трубеж, для княжеской дружины была отведена небольшая площадь. Здесь тешились, кто с мечом, кто с копьем, умелые воины, здесь учили молодых владеть конем, рубить с седла, стрелять на скаку из лука. Евпатий Коловрат в одной кольчуге, надетой на стеганый подкольчужник, бился с мечом против двух противников. Это была уже третья пара противников, с которой он бился без устали, не останавливаясь. И эти двое молодцев, обливаясь потом, уже еле держали мечи, отбивая мощные удары воеводы.

Князь Юрий Ингваревич стоял, засунув пальцы под широкий с серебряными бляхами пояс, и смотрел на бой с улыбкой, кивая головой. Он повернул голову к дружинникам, сопровождавшим его в выезде в нижний город, и сказал черноволосому высокому детине, возвышавшемуся над другими чуть ли не на голову:

– А ты, Андрей, выстоишь ли против Коловрата пешим да с мечом?

Дружинник ухмыльнулся и потер крутое плечо. Надо было что-то отвечать. Князь любил в своем окружении людей смышленых, быстрых на слово и на поступки. Но опрометчиво заявлять, что он способен победить в схватке на мечах самого Евпатия Коловрата, было неразумно. А соглашаться, что он не выстоит, опасно.

– Живко хитрее Коловрата, княже, – выручил кто-то из дружинников. – Коловрат силен, но нужна еще и ловкость.

– Удальцы, – усмехнулся князь, наблюдая, как двое дружинников, сражавшихся с Коловратом, подняли левые руки ладонью вперед, показывая, что прекращают схватку. Все, кто стоял поблизости от князя, переглянулись, пытаясь понять, кого же он имел в виду. То ли воеводу Коловрата и его противников, то ли Андрея Живко с другим дружинником, который так легко судил о мастерстве владения мечом Евпатия. Князь подошел к дружинникам, отдыхавшим после схватки, благосклонно кивая.

– Против тебя никто не устоит, – сказал он Коловрату. – Никто из тех, кого я знал. Вижу, что устали не знаешь, обучая ратному делу своих дружинников.

– Так ты ведь мне, княже, доверил полк в передней дружине. Как против врага выступать, коли я в своих воях не буду уверен, что они будут биться так же, как и я. А потом ведь им же доверю я и ратников из ополчения посадского обучать. Времена лютые грядут, княже. Нельзя иначе.

– Тише, тише, Евпатий, – поморщился князь и взял воеводу под руку, отводя в сторону, к самой стене, где поверху по бревенчатому настилу ходил сторожевой дружинник. – Зачем народ баламутишь? Ну какие вороги нам страшны, скажи ты мне на милость! Да у меня с моими братьями да князьями соседних земель вместе такое войско наберется, что никто даже близко подойти не посмеет.

– Так я же о городе, о рязанцах радею. О полях и лесах наших, не топтанных чужими конями, – горячо заговорил Коловрат. – Послушай меня, княже. Дело ведь советую! Нюхом чую, что татарский хан Батыга ножи на наши земли точит. В степи темно будет, если он со всеми своими туменами нагрянет. И где нам отсидеться, пока полки других князей не подойдут. Ведь время нужно на все.

– Так я же и не против того, чтобы загодя усилия приложить, – вздохнул князь, грустно улыбаясь с терпеливой миной. – Но ты же от меня требуешь такого!

– Нужно запасы камня пополнить, которые на вражеские головы сбрасывать со стен придется. А камень, что был, весь на строительство пошел. Нового-то не завозили!

– Так это же сколько подвод понадобится, Евпатий, – поднял глаза князь. – Что мне люд рязанский скажет, когда в поле страда…

– Так ведь для себя же люди и постараются, – перебил князя Евпатий, опомнился и смиренно склонил голову: – Прости, княже, но ведь не о себе пекусь.

– Хорошо, хорошо, – раздраженно постукивая по земле носком сапога, обшитым красным сафьяном, согласился Юрий Ингваревич. – Говори, чего хочешь.

– Камня привезти. Новые лестницы справить, чтобы сподручнее было и споро на стены поднимать и камень, и смолу горячу, которую на ворога лить придется. Да и самой смолы натопить нужно. В двух местах стены поправлять нужно. Сгнили бревна, удара каменьев, что издалека враг бросать умеет, не выдержат. Ворота вторые ставить нужно, запасы стрел малы. Сулицы все на охотничьи выезды порастащили бояре да старшие дружинники. Дальние разъезды посылать надо, княже. К самым границам земель рязанских. Как только одного татарина на аркан возьмем, так, почитай, у нас времени на подготовку совсем не останется. Значит, близко Батыга-хан. Ополчение собирай, княже. Пусть ратный люд справу себе готовит. Кто топор, кто меч, кто кольчугу залатает.

– Так ты лазутчиков уже татарских ждешь, что ли? – с усталым удивлением посмотрел на воеводу князь. – Так ты же сам только-только вернулся из похода. И кроме разбойных ватаг никакого другого врага и близко не видел. Ты, Евпатий, меня от дел не отрывай, слишком о многом думать надо. Приди к Федору Юрьевичу, поговори, расскажи, что у тебя на уме. Он старший воевода и ближний ко мне советчик. Или ты сыну моему не доверяешь? Или он себя в бою не показал?

– Помилуй, княже, воевода Федор Юрьевич – храбрый воин, он за родную землю жизни не пожалеет. Не о том моя печаль, а о том, что опыта у него мало. Он ведь считает, что татары войском подойдут и на излучине встанут, нашего войска поджидая. Дабы сразиться в чистом поле. Так ведь не свои князья поспорили и дружины в чисто поле вывели удаль показать да силой помериться. Коварен враг и жесток. Он как хорь в курятник войдет, тайком, и душить будет всех, а хозяин и не ворохнется.

– Хозяин? – Лицо Юрия Ингваревича стало холодным, как железная маска-личина на боевом шлеме. – Волю взял, Евпатий! Приблизил я тебя по заслугам твоим. Ценю за храбрость, удаль ратную. Не суди, воевода, о том, что не твоим умом суждено быть должно. Я князь рязанский! Я с Батыем всегда договориться сумею. И не только с ним. Для чего войско в чужие землю ведут, скажи мне, воевода? Чтобы врага ослабить, чтобы казну пополнить. А не для того, чтобы это войско под стенами чужого города оставить на радость воронью и волкам. Думай, что говоришь. Будет сила за Батыем – откупимся, заплатим. И ему свой народ не изводить, и нам тризну не справлять. А как увижу, что нет в нем той силы, о которой ты говоришь, так побьем его. Да еще и откупиться велим и свою казну пополним! Так-то, воевода!

Князь еще раз строго глянул на Коловрата, сокрушенно покрутил головой и пошел к своим советчикам, расправляя длинные усы, всем своим видом показывая, что Коловрат его очень разочаровал сегодня. Евпатий смотрел вслед князю и кусал губы. Опять договориться не удалось, опять князь его не услышал. Да и сын его, Федор, тоже не слушает воеводу Коловрата. На пирах чарки поднимает и хвалится, что нет такого врага, которого он бы не одолел. Хороший воин Федор Юрьевич, ничего не скажешь, да только мало этого, чтобы сокрушить сильного и хитрого врага. Опыт нужен большой. А он не на пирах набирается, не криками на княжеских советах копится.

От свиты княжеской отделился статный дружинник, блестя начищенным зерцалом, и вежливо, с улыбкой чуть склонил голову, глядя на Коловрата. Евпатий хмуро кивнул и отвернулся. Андрей Живко не нравился ему. Слишком он старается князю на глаза попасться, услужить. Негоже воину поклоны бить и заискивать, а вот дочь Ждана любила этого человека без памяти. И ничего с ней не поделаешь. Не слушает слова отцовского, избаловал ее Евпатий. Иногда он думал, что Живко далеко пойдет, приблизит его князь и дочь в женах у Живка в достатке жить будет. И при князе опять же. Да только вот сомнения брали Евпатия. Вправду ли Андрей Ждану любит, нужна ли она ему?

– А ну! – взревел Коловрат страшным голосом, когда князь и его свита удалились. – Давай четверо, у кого поджилки не трясутся!

Меч в его руке взвился и молнией пронесся сверху вниз до самой земли. Аж ветер пошел по траве, да клинок свистнул молодецки, рассекая воздух. Дружинники переглянулись нерешительно. Всяким видывали они воеводу, особенно те, кто постарше годами, знали, что горяч он. Но сегодня что-то уж очень страшен был Коловрат, глаза горели, как угли, и также жгли на расстоянии. Силища в его руках играла и резвилась, аж дух захватывало.

Первым гикнул и соскочил с бревна, на котором сидело несколько дружинников, Полторак. Скинув на землю шелом, он закатал рукав рубахи по локоть, вытащил из-за пояса кольчужную рукавицу и натянул ее на правую руку. Он весело поглядывал, как у воеводы желваки ходят на скулах, и разминал руку, помахивая клинком вокруг меча, то вроде ударяя врага, то пуская клинок крылом птичьим.

Молча поднялся угрюмый и сосредоточенный Стоян. На голову ниже Полторака, он был шире в плечах и стоял на своих чуть кривоватых ногах так, будто никакая сила его сдвинуть не сможет. Он взял меч двумя руками и направил на воеводу. Третьим вышел старый дружинник с седыми усами ниже подбородка. Он был без кольчуги, в одной рубахе, и держал в руках не меч, а половецкую саблю. Для рубки страшное оружие, если им уметь владеть.

Трое противников разошлись в стороны, охватывая Коловрата полукольцом, как волки обходят уставшего запаленного оленя. Неторопливо, с уверенностью, что не долго ему сопротивляться. Только воевода не был оленем, он был сильным, умелым и неутомимым противником. И первый же удар Полторака подтвердил это. Дружинник нанес удар, целясь в голову воеводы, но клинок Коловрата сверкнул как молния и отбил удар с такой силой, что Полторак еле удержал в руке меч. И в тот же миг Стоян с третьим дружинником бросились в атаку. Два ответных удара обрушились на их оружие, и тут же клинок со скрежетом задел кольчугу Стояна.

Старый дружинник бился, твердо стоя на одном месте, демонстрируя выдержку и удивительное умение. Даже Стоян и пришедший в себя Полторак на некоторое время замерли, залюбовавшись этой схваткой двух умелых воинов. Удар следовал за ударом, отбивающий атаку клинок тут же наносил ответный удар, металл сверкал на солнце, и глаз не успевал следить за мечущейся сталью. И вот дружинник сделал обманное движение своей саблей, и всем показалось, что Коловрату не успеть отразить рубящий удар в бок. Но воевода как вихрь крутнулся на каблуке своего сапога, ушел под руку своего противника и нанес ему страшный удар локтем в грудь, отбрасывая в сторону. Дружинник охнул и упал на зрителей, рассевшихся на старых бревнах.

С веселым гиканьем Полторак кинулся в атаку, подмигнув Стояну. Коловрат мгновенно отбил один удар, ушел от второго и переместился в сторону, и Стоян оказался между ним и Полтораком. И сколько дружинники ни старались, им никак не удавалось разойтись и напасть на воеводу с двух сторон. Но бой закончился неожиданно, как будто Коловрату надоело это занятие. Он вдруг отбил меч Полторака и нанес такой страшный удар, что и Полторак, едва успевший поставить свой клинок под меч Коловрата, и Стоян, безуспешно пытавшийся обойти своего товарища и напасть на воеводу, оба повалились на землю.

– Все! – рявкнул Коловрат и вогнал меч в землю на целый локоть.

Он повернулся и быстрым шагом пошел мимо конюшен вниз к своему дому. Среди дружинников повисла тишина. Особенно переглядывались потрясенные молодые воины. Те шестеро, которые дрались с воеводой попарно. Они-то думали, что умело выстояли столько времени против него, а на самом деле Коловрат просто играл с ними, играл, как кот с мышами.

Коловрат шел быстро, гремя кольчугой. Он был сумрачен, как ненастный день. Разговор с князем не давал ему покоя. Как уговорить князя Юрия, как убедить его? Какие еще найти доказательства того, что опасность близка. Или князь прав? Может быть, и в самом деле все не так мрачно, как виделось Коловрату? Татары побоятся сунуться в земли русские, а если сунутся, то князья всегда смогут договориться с ханом. На то они и князья!

– Батюшка! – услышал он звонкий голосок и обернулся.

От стайки отделилась одна из девушек и подбежала к Евпатию. Она обхватила руку отца своими руками и прижалась щекой к его плечу.

– А мы идем на берег хороводы водить.

– Хороводы? – с сомнением переспросил Евпатий и посмотрел на топтавшуюся в стороне группу юношей.

Многих он знал, они были сыновьями уважаемых мужей в Рязани. Кто купец, кто боярин княжеский. Главное, что среди них Коловрат не видел Андрея. Захотелось сказать теплые слова дочери, приголубить ее, но с уст сорвались лишь строгие слова:

– В лес нынче не ходите. Опасно. На берегу похороводите – и назад. До сумерек вернись!

– Да, батюшка, – улыбнулась девушка и посмотрела на отца так, что Евпатию показалось, что Ждана понимает его состояние, что ее не удручает сухость отца. Видит, в каких он заботах постоянно. Видит и жалеет его. Как она сейчас похожа на свою покойную матушку.

Девушки со смехом побежали вниз по улице мимо оружейных и шорных мастерских. Парни двинулись следом, оборачиваясь на сурового воеводу. Коловрат двинулся в сторону дома неторопливым шагом. Раздражение проходило, уступая место усталости и какой-то опустошенности. Нельзя сдаваться, понимал воевода, но и нужно давать себе время на отдых от забот, иначе сердце надорвется, сгорит душа, сам себя сожжешь.

В доме было пусто. Пусто стало тогда, когда умерла Милава. Родила Евпатию дочь, и забрал бог ее душу к себе. Дочь выросла на руках у кормилицы, стала такой же красавицей, как и мать, а в доме все равно пусто. Евпатий поднялся по ступеням и прошел через гридницу в свою горницу, сбросил на лавку кольчугу. Постояв у постели, он пошел по дому. Прошмыгнули смешливые девки, отправившиеся трясти во дворе постель, за окнами дворовая птица подняла гам и била крыльями. Никого из домашней челяди было не видно.

Евпатий в задумчивости прошел на женскую половину. Постоял у двери в светлицу, потом отворил ее. Посреди комнаты в свете четырех окон сидела женщина, возрастом чуть моложе самого Евпатия, и вышивала. Евпатий понял, что это платье из приданого его дочери. А ведь сама Ждана должна готовить себе приданое. Таков обычай. Но упрекнуть ее кормилицу Лагоду у него язык не повернулся. Совсем молодой она вошла в дом Евпатия. Тогда, шестнадцать лет назад, она потеряла грудную дочь. И потому что у нее было молоко, ее и позвали выкармливать Ждану. Так и осталась Лагода в доме Евпатия. И не мачехой, и не холопкой. Глядя на то, как Ждана относится к Лагоде, Евпатий понимал, что они как подружки, как сестры, хотя Лагода и считает Ждану почти своей дочерью. И любит ее как дочь. Прижилась она в доме Евпатия, да и он привык. Знал, что люб ей.

Лагода повернула голову на скрип открывающейся двери и вскочила с лавки, замерла, глядя на хозяина своими серыми глазами, как облаком охватила. Опустила на лавку рукоделие, неслышно приблизилась и положила свою невесомую руку Евпатию на плечо.

– Тень на челе твоем, Ипатушка, – мягко прозвучал голос женщины. – Неужто не заслужил ты отдыха на службе княжеской. Измотался весь, почернел лицом. Может, я велю затопить баньку?

Рука Лагоды разглаживала рубаху на его плече, стряхнула соломинку. Волосы, чуть тронутые ранней сединой, прибраны под платок, что этой весной Евпатий привез ей из Чернигова в подарок. Ровно жена или мать родная, невесело усмехнулся Евпатий. И в который уже раз подумал, чего он ищет, чего желает, когда все в доме вроде бы и есть. Ан нет, томится душа, рвется. Нет ей покоя.

Она пришла, когда перед сумерками вернулась Ждана с подругами. Дочь что-то веселое рассказывала кормилице, и они смеялись в горнице. Потом вечерили, девки носились с самоваром, бегали в подклети за кислым молоком. Потом все улеглись, и Лагода пришла. Евпатий лежал на спине в чистой рубахе после бани. Тело размякло, и дышалось полной грудью. Он знал, что она придет сегодня. Так уже было, и не раз. Лагода будто чувствовала, что ему сейчас очень нужна женская ласка, женское тепло. Как бы силен ни был ее хозяин, но даже у железа, и у того есть свой предел, когда оно лопается, разлетается на осколки. И тогда его перековывают. Разогревают и проводят снова через студеную воду и жаркое горнило. И снова оно наберет былую крепость. Как сызнова.

Скрипнула половица. Евпатий поднял голову и увидел Лагоду в белой рубахе до пят, с распущенными волосами. Быстро семеня ногами, она подбежал к его ложу и остановилась в ожидании. Он видел, как в темноте поблескивают ее глаза, чувствовал запахи трав и сладковатых масел, исходящих от ее тела. Он представил, как она недавно мылась в бане, как ополаскивала свое пышное белое тело, как умащивала себя, прикусив нижнюю губку.

Евпатий протянул Лагоде руку, и тут же перед его внутренним взором появилась не кормилица его дочери, а красавица Доляна. Высокая, стройная, черноволосая. Воспитанница князя жила в тереме Юрия Ингваревича на женской половине и была ему как дочь. Выросла и расцвела она на глазах Евпатия. И ранила его своими черными быстрыми глазами и задорным смехом прямо в сердце. Было это всего лишь раз прошлым летом.

– Ипатушка, – со стоном выдохнула Лагода, приподняв шерстяное одеяло и юркнув под него. – Соколик мой…

Евпатий обнял податливое белое тело, всматриваясь в черты лица склонившейся над ним женщины. Ее волосы щекотали ему кожу, ее круглое бедро прижималось к его ноге, пышная грудь распласталась по его груди. Он вздохнул и прикрыл глаза, чувствуя, как женская рука гладит его по щеке, как горячие губы Лагоды шепчут ему на ухо нежные слова. Как ее пальцы скользят по его лицу, разглаживая складки возле губ и глаз, как она водит пальцами по его губам, бровям.

Лагода всегда находила нужное время и нужные слова. Она приходила в его постель очень редко. Сама. Они никогда не разговаривали с ней о своих отношениях. Ни до, ни после. Она была не похожа на других женщин. И покойная жена Коловрата Милава, и другие, которые у него были после ее смерти, они всегда отдавались его ласкам, его желаниям. И только Лагода умела ласкать сама, и это Евпатию нравилось. Она приходила как сладкий сон, погружала его в пучину наслаждения и так же тихо исчезала. И потом он видел только ее глаза. Внимательные, теплые. Каждый день он встречал ее в доме и понимал, что Лагода наблюдает за ним, беспокоится за него. И как только поймет, что совсем тяжко стало княжескому воеводе и отцу ее любимой Жданушки, снова придет ночью.

Сегодня Лагода была странной, какой-то печальной. Она меньше целовала Евпатия и больше гладила его руками. Она ластилась к нему и пыталась заглянуть в глаза. Было сегодня в ней что-то покорное, умоляющее. Что произошло? Уж не больна ли?

– Ласочка ты моя, – прошептал Евпатий, приподнимая лицо Лагоды за подбородок. – Что ты?

– Не губи любовь, прошу тебя, – отвечала женщина, пытаясь потереться о его грудь лицом и прижать его пальцы к своим губам. – Вспомни себя, ведь сердцу не прикажешь, а коли прикажешь, то сердце можно остудить до последнего дня своего.

– Да что с тобой?

– О Жданушке говорю, о кровиночке нашей.

– Ты об Андрейке Живко говоришь мне? – нахмурился Евпатий.

– Люб он ей, не надышится она им. И Андрей души в Жданушке не чает. Голубок с голубицей. Не губи.

– Да хорошо ли ты его знаешь? – со вздохом спросил Евпатий. – Откуда знать тебе, что счастливица Ждана с ним будет?

– А они сами поймут, им сердечки подскажут. Ведь любовь она свыше дается, она не разумом понимается, она через сердце проходит. Ты приглядись к нему, Ипатушка, может, и глянется он тебе. И статен, и при князе все время, в милости его. Ты ведь не вечен, придет время, когда другой должен будет о твоей дочери позаботиться. Ты сердце-то свое не ожесточай, помягче с ними, помягче. Ведь любовь, она любовью к нам и возвращается.

– Ну хорошо, – сдался Евпатий. – Ты за Андрейку как за сына своего просишь.

– Я не за него, я за кровинушку нашу, за Жданушку тебя прошу.

– Ну, ну… – прошептал Евпатий, притягивая к себе Лагоду. – По-твоему будь.

И она застонала, обхватила его лицо мягкими душистыми ладонями и принялась целовать так, как будто больше им не увидеться. Ее тело трепетало в сладкой истоме, сердце билось так, будто Евпатий был сейчас ее первым мужчиной. И в ответ на его ласки, на его прикосновения она выгибала спину и в голос стонала. И жаркая волна возбуждения накрыла Евпатия и увлекла его, как в пучину. И весь мир в этот миг перестал для него существовать. Он перевернул Лагоду на спину, впился огненными губами в ее губы, накрыл ее пышную грудь своей широченной сильной ладонью…


Масляный светильник горел на столе в оружейной лавке, освещая бородатые лица двух сидящих друг против друга мужей. Один рыжеволосый, с прищуром в глазах, вертел в руках кинжал, то пробуя лезвие на остроту, то взвешивая его в руке. Второй, степенный, со шрамом через угол глаза и щеку, сидел, уперев кулак в бок, стиснув в другой руке шапку с собольей опушкой.

– Ивар! – крикнул из-за стола рыжеволосый. – Носит тебя…

Большая комната терялась во мраке, куда не доставал свет маленького светильника. На стенах тускло мерцали кольчуги, кованые зерцала, железные шлемы-шишаки, которые все чаще стали появляться в русских городах из вольной степи. Мечи, кинжалы, наконечники, перевязи и ремни лежали по столам вдоль стены. Из низкой двери в дальнем углу комнаты высунулось длинное сухое лицо с жиденькой бороденкой:

– Ты никак звал меня, Алфей?

– Ты чего еще здесь? – недовольно спросил хозяин лавки.

– Так ведь ты сам мне велел счесть, сколько кузнец нам наконечников привез. Ну. Вот…

– Хватит полуночничать! Только масло жжешь без толку да свечи. Завтра проверишь. Запирай двери да ключи мне принеси.

– Это я сейчас! – обрадовался помощник. – А и то, не вижу уже… на ощупь разве что.

Слуга исчез. За стенкой он громыхал железом, явно торопился. Потом, кланяясь в пояс, поднес хозяину связку ключей на железном кольце и, получив разрешение, быстро исчез из комнаты. В глубине грохнула тяжелая дубовая дверь, послышался голос кого-то из холопов, с лязгом задвинулись запоры.

– Ты говорил, что в лавке никого? – лениво спросил человек со шрамом. – Негоже мне у тебя тут при твоих людях показываться. Разговоры пойдут, сомнения одолевать станут, веры не будет.

– Мои люди верные, они мне преданы, как псы, – откладывая кинжал, заявил Алфей. – Ну, сказывай, какие новости принес из степи?

– Не я принес, ветер принес, – без улыбки ответил человек со шрамом. – Я только перескажу, как сам слышал.

– Не тяни постромку, Наум, – покачал головой рыжеволосый, – порвешь ненароком.

– Нашему князю не долго осталось в Рязани сидеть, – стиснув еще больше шапку, ответил человек со шрамом и ударил кулаком по столу.

– Ан степняки чего решили против Рязани? Не впервой вроде?

– Ты меня слушай, Алфей, – понизил голос Наум. – Я воевода, я на коне держаться выучился раньше, чем ногами ходить. Степняки, да не те! Орда большая на нас идет. Слыхал небось, что булгарские города кто-то пожёг? То-то! И к нам уже соглядатаи повадились. Все вынюхивают, выведывают. Я сам их не видал, но верные люди доносили мне. Видели их.

– Так что же нам за корысть, Наум? Ты воевода, ты боярин княжеский, ты все знаешь, что в высоком терему думается и сказывается. Чего нам-то ждать?

– А ждать вам, люду посадскому, может, и смерти лютой да разорения. А может, еще сытнее жить будете да вольготнее.

– Это как же понять тебя, Наум? Я вот хотел бы сытнее жить. Мне разор ни к чему!

– Во-от! – вытянул вверх указательный палец воевода. – И не ты один таков. Многие не хотят разорения Рязани. А чтоб такому не бывать, надо договориться со степным народом. Им же тоже пить, есть хочется. Им коней надо подковывать, им рубахи да портки тоже носить. Они придут и первым делом спросят: а что, рязанцы, подчинитесь нашему хану? И ежели князь Юрий Ингваревич ногой топнет и скажет, что не бывать тому, тут и пожгут город. И всех смертным боем побьют степняки от мужей до стариков, до младенцев и жен наших.

– Так неужели князю и посоветовать некому? Уж очень у нас князюшка нерешителен да смирен.

– Есть советчики, Алфей. Да только как одно советуют князю, так и другое тоже. А нам надо, чтобы вокруг князя собрались люди, которые отговаривали бы его за меч браться. Нам надо уговаривать князя, чтобы с миром принял степняков. От нас не убудет, а город спасем.

– И много таких вокруг князя, Наум?

– Да сколько ни есть, а все мало. Надо верных людей собирать. Может, на вече голоса понадобятся, может, вовремя князю на ухо прошептать слова нужные. А может, кому и рты позатыкать, пока не поздно. Уж больно горячие есть.

Глава 3

Столы выставили прямо на траве слева от красной лестницы, где вечернее солнце не пекло головы дорогих гостей. Дневная жара спадала, с реки потянуло свежестью и запахом рыбы. Князь Юрий Ингваревич Рязанский во главе стола расправлял плечи и с наслаждением посматривал на своих гостей. Уважали его за ум, за смелость, за то, что не растерял земель рязанских, за то, что смирно было в его владениях, и народ не роптал, и на вече в Рязани хулу ему не кричали и в спину не плевали.

Падок был до лести князь, широким жестом велел снова и снова наполнять кубки хмельными душистыми южными винами. Слушал Юрий Ингваревич, как его славили гости дорогие, сам поднимал во славу их свой кубок из серебра. И как не поднимать, когда за одним столом сидит с ним гость любезный князь Георгий Всеволодович Владимирский. Да за ними Давыд Ингваревич Муромский да Глеб Ингваревич Коломенский. И князь Олег Красный, и Всеволод Пронский.

– Всею силою русской встанем! – громогласно заявил князь владимирский, принимая из рук холопа большой ковш с вином, которым тот разливал хмельной напиток по кубкам именитых гостей.

Приложившись к ковшу, князь Георгий сделал большой глоток и передал ковш дальше. Расправив усы, поднял над головой кулаки, погрозил в сторону восточных стен.

– Мы ль не сила, когда вместе, когда воедино все. Забудем все раздоры, князья русские. Перед лицом любого врага встанем стеной на рубежах наших.

– Сила! – вторили голоса за столом, и князья вместе с боярами хлопали друг друга по плечам и гулко били кулаками в спину. – Заступим врагу все пути на нашу землю! Не бывать такому, чтобы русич русичу не помог!

Евпатий Коловрат сидел среди рязанских бояр, каждый раз вместе со здравицами поднимая свой кубок, но пил мало. Он больше поглядывал по сторонам и прислушивался к разговорам. Гул за столами стоял сильный, но если присмотреться да внимательно последить за губами, то становилось понятно, что Георгий Всеволодович, часто наклоняясь к плечу рязанского князя, говорит ему не о битвах и не об оружии, а об охоте на лису. И Всеволод Пронский, обнимая первого воеводу рязанского Федора Юрьевича за плечо, шепчет ему не о степняках. Не иначе, хвалит красоту жены Федора княгини Евпраксии. А Федор Юрьевич только кивает с довольным видом и подбоченивается.

Мало, ох мало за этим столом сейчас говорили об опасности, что грозит всем русским землям, о сплочении. А ведь для того и собрались князья. Евпатий присматривался к боярам и видел, что каждый говорит о другом, свои дела обсуждают. Нет единства, не ждут врага, все выгадывают что-то. Евпатий поставил кубок, похлопал по плечу сидевшего рядом с ним сотника, прибывшего с Всеволодом Пронским, и встал с лавки. На него никто не обратил внимания, и Евпатий прошел к стене княжеского терема, постоял, выжидая, не пойдет ли кто за ним следом, не смотрит ли кто в спину. Нет, никому нет дела, что это один из первых воевод рязанских вдруг из-за стола встал в разгар пира.

Ивар, надвинув шапку низко на глаза, ждал Коловрата у коновязи. Он быстро глянул по сторонам, покусывая травинку, и подошел к воеводе.

– Ну? – Евпатий с тревогой смотрел в лицо Ивара. – С чем пришел?

– Недоброе у нас, Евпатий. Прав ты был. Пауки зашевелились.

– Говори! – хмуро потребовал воевода.

– К хозяину моему Алфею вчера боярин приходил.

– Который?

– Могута. Этот, у кого шрам вот так через лицо, воевода ваш. Они сначала оружие смотрели, перебирали все на столах, а потом, как лавку я закрыл, они в горнице у Алфея сидели и об измене говорили. Я под окном сидел, все слышал.

– Что говорили?

Лошади, привязанные к кольцам у крайнего столба, начали шевелить ушами и похрапывать, косясь на Коловрата. Животные как будто почувствовали его раздражение, угрозу, исходящую от него, злость, клокотавшую у него внутри. Ивар снова покрутил головой по сторонам, вытянул шею, заглядывая поверх лошадиных спин.

– Алфей сказывал, что будто вести пришли из степей. Скоро татарский хан придет, будет выкуп с огородов русских требовать. А тех, кто выкуп платить не будет, тех хан пожгет. А тех, кто заплатит, тому земли русские в княжение оставит. И спрашивал Алфей Могуту, много ли при князе Юрии советчиков, кто не хочет войны со степняками, кто хочет миром порешить и миром хана встретить.

– И что Могута?

– Могута сказывал, что есть такие.

– Бояре ближние сытые стали, – зло проворчал Евпатий. – Воевать им не хочется, потому как доходы свои терять придется. И торговый люд за ними пойдет. Дело известное. Каждый о своей мошне думает, зажрались вороны! Еще кто ходил к Алфею?

– Не видал, – покрутил отрицательно головой Ивар. – Он сам, как поутру из дома ушел, так более и не показывался. А вот вечером, как стемнеет, снова могут собратьсяу него. Говорили они о торговом люде, правда твоя, Евпатий.

– Ты вот что, Ивар. – Коловрат сгреб в свой мощный кулак худое плечо собеседника и притянул его к себе. – Уши торчком, но будь хитер, как лиса. Слушай все, что говорят, запоминай, кто приходит. И мне все рассказывай. Черное дело задумали.

– Все как есть расскажу, Евпатий. Я тебе жизнью обязан, неужто подведу тебя, защитника нашего. В народе о тебе знаешь что говорят?

– Знаю, – отпустил рубаху Ивара Евпатий. – Народ, он правду видит издалече. Она для него как свет солнечный, она через любую тьму пробьется, покажется. Если нынче снова соберутся у твоего хозяина гости-полуночники, ты мне дай знать. Кого из мальцов своих пришли, пусть камушком в окно бросят.

– Все сделаю, как велишь! – заверил Ивар.

– Ступай!

Мрачный, как туча, Евпатий двинулся снова к столам, где пировали гости и именитые рязанцы вместе с князем Юрием. Из подклетей тащили моченые яблоки, откуда-то пахло жарящимся кабанчиком. И эти запахи обильной и богатой пищи раздражали Евпатия сейчас особенно сильно. Именно сытые и богатые в этом городе готовы продать Русскую землю степнякам за право жить все так же сытно, пусть и под пятой ворога. Он почти столкнулся с группой девок в нарядных сарафанах, которые, увидев воеводу, брызнули в разные стороны со смехом.

Евпатий остановился. На верхней ступени лестницы стояла Доляна. Как же она была сейчас красива! Карие глаза смотрели с веселой игривостью, в темно-каштановые волосы были вплетены болотные лилии. Блестящие глаза девушки заставили сердце воеводы биться чаще. И когда Доляна подняла руку и поправила локон у виска, от этого плавного лебединого жеста внутри у Евпатия все сладко заныло. Захотелось прямо сейчас пойти к князю, забыть хоть на день об угрозе из степей, пасть на колено и просить руки воспитанницы.

– Что ты так мрачен, храбрый воевода? – прозвенел чистым родничком голос девушки. – Подруг моих напугал. Улыбнись, ведь сегодня праздник, много гостей.

– Заботы, Доляна, – осипшим от волнения голосом ответил Евпатий. – Они омрачают.

– А мы решили идти на луга, – беспечно ответила девушка. – Будем плести венки и пускать их по реке. Вдруг чей-то венок поднимет из воды рука суженого! Не хочешь, Евпатий, поймать в реке венок из луговых цветов?

Воевода понял, что девушка смеется над ним, играет словами, как жеребенок по двору скачет. Он стиснул зубы, стараясь не выдать своего состояния и не в силах тронуться с места. Так бы и стоял рядом с ней, слушал ее голосок, смотрел в эти карие глаза. И тут затопали быстрые шаги по лестнице. Доляна с досадой прикусила нижнюю губку. Еще миг, и возле нее выросли трое молодых воинов, дети боярские, к князю приближенные. И среди них Евпатий увидел Андрея. И в руках он держал несколько цветков лилий.

Улыбка с лица молодого сотника слетела, как листок, сорванный с дерева порывом ветра. Он встретился взглядом с Коловратом, и в этом взгляде была угроза, ненависть. Рука Коловрата прошла по поясу в поисках меча, который сегодня остался дома, нащупала большой нож и стиснула его рукоять. Замерли на месте дружинники, побледнела Доляна. А Живко только недобро прищурил глаза и отбросил в сторону цветы. Лютая ненависть захлестнула Евпатия. Обида за дочь, которая любили Андрея, своя злость, что ему дорожку переходит Андрей, втайне подбирается к Доляне.

Злость застлала глаза Евпатию, он уже ничего не видел вокруг, только кривую усмешку Андрея и его упрямо стиснутые зубы. Рванув нож из-за пояса, Евпатий бросился на обидчика. Лицо Живка было очень близко, но вокруг уже раздавались крики, от страшного удара задрожали бревна крепкой лестницы. Чьи-то руки схватили Коловрата, соскользнули, не в силах удержать, новые руки схватили его за одежды, потащили назад, не смогли повалить наземь. Шестеро еле удерживали разъяренного воеводу, когда пелена начала спадать с его глаз. Он увидел свой нож, на половину лезвия вонзенный в дубовый столб. Как раз в том месте, где чуть раньше была молодецкая грудь Андрея.

Князь Федор Юрьевич стоял между Евпатием и Живком, уперев руки в бока, и мерил взглядом обоих.

– Что удумали на пиру у князя? Удаль свою показать негде? Оба с глаз моих долой! И чтобы светлый день не поганить!

Руки удерживавших Евпатия дружинников ослабли. Один из них подошел к лестнице и попытался вытащить нож Коловрата из древесины. Живко стряхнул с себя руки воинов, полыхнул негодующе глазами и ушел вверх по лестнице. Евпатий проводил его широкоплечую фигуру взглядом. Вот и печаль в дом пришла, подумал он о дочери. Как сказать-то, лебедушке своей, что не люба она ему, что нет у нее жениха теперь. Круто повернувшись, Евпатий пошел со двора.

Возле кузниц, чадивших удушливым черным дымом и оглушающих звонкими ударами молотов, Коловрата догнал Полторак.

– Подожди, воевода! – Юноша схватил Евпатия за плечо. – Что с тобой, ты никак сегодня лишнего выпил?

Коловрат остановился и резко повернулся к Полтораку, обжигая огненным взглядом:

– Не вино во мне взыграло! Обиду мне нанесли горькую, лютую, в самое сердце ударили меня сегодня.

– Это ты сегодня чуть было в сердце не ударил, – с сожалением покачал головой Полторак, протягивая воеводе его нож рукоятью вперед. – Убил бы Живка, князь тебе этого не простил бы. Да и гости там. Князья, братья князя Юрия. Чего вы с ним сцепились-то? Андрей вроде к тебе набивался Ждану просить. Или слово недоброе тебе сказал? Ты в последнее время, как я погляжу, не в себе ходишь.

– Он Жданушку мою на другую девицу променял, – засовывая нож за пояс, ответил Евпатий. – Не любовь в нем говорила, а желание с теми, кто выше его в положении, породниться. И все, Полторак! Об этом говорить больше не будем.

– По-твоему будь, – кивнул молодой человек, идя рядом, положив ладонь на рукоять сабли. – Давно от Стояна вестей не было. Далеко ли ты его послал?

– Не только его послал. До лесов на берегах Воронеж-реки, на Цну послал.

– Так степняки не показываются, – задумчиво пожал плечами Полторак, идя рядом с воеводой. – Неужто новая беда ждет земли русские. Только-только с Черниговом в мире жить стали. С владимирскими и суздальскими князьями биться в широком поле перестали. Сколько ратного люда положили из-за споров меж князьями!

– Да, – вздохнул Евпатий, – когда князь черниговский Ярослав Святославович помер, отошли от Чернигова муромские и рязанские земли. И Пронск поднялся на княжение, и Переяславль, и Ростиславль, и Ижеславль. Только дружбы меж князьями больше не было. А с владимирскими и суздальскими князьями, так с теми бились насмерть. Ты это и сам знаешь, Полторак. Ты мальцом был, когда Всеволод Большое Гнездо сжег Рязань. А я бился под этими стенами. И ведь не чужую, русскую кровь проливали. Сердце болит, когда думаю о том, что Рязань только-только восстанавливать стали – и снова гроза приближается. А возле князя нашего шептуны завелись, которые сладко поют ему в уши, что, мол, откупимся, сговоримся!

– Ты, Евпатий Львович, вот что… – Полторак замолчал, хмуро посмотрев по сторонам. – Ты бы не горячился так, да на людях голоса не поднимал. Беды бы не случилось какой.

– Что? – Евпатий с изумлением посмотрел на Полторака. – Смириться советуешь? Молчать? Такому не бывать!

Топнув ногой, Коловрат свернул к своим хоромам. Шел он быстро, отмахивая правой рукой и стискивая левой рукоять ножа за поясом. Полторак остался стоять, глядя вслед своему воеводе с улыбкой на губах. К нему неторопливо подошли двое дружинников без брони, в одних кафтанах, и саблями на поясах.

– Ну что? – спросил один из дружинников.

– Горяч наш воевода, ох как горяч, – провожая взглядом Коловрата, ответил Полторак. – Не ровен час, беды на свою голову наживет. Вот что, други, надо бы за домом Евпатия посматривать. Как куда он сам пойдет, так поодаль кому-то из нас быть.

– Кто ж с нашим Евпатием в бой-то вступить захочет? Если только кому жизнь не мила! – засмеялся второй дружинник. – Его меч словно молния разит.

– Так ведь то лицом к лицу, – покачал головой Полторак и похлопал снисходительно молодого дружинника по плечу. – У кого душа темная, те лицом к лицу не сражаются. Они норовят со спины подойти.


Евпатий за остаток дня так и не нашел в себе сил душевных поговорить с дочерью. Знал, что Ждана мучается, не понимает, почему ее милый не идет, знать о себе не дает. Язык не поворачивался хулить Андрея в глазах дочери, а ведь знал Евпатий, что придется. Не сегодня, так завтра. Лагода один раз глянула хозяину в глаза и исчезла до самой ночи. Только и видел ее Евпатий, когда она Ждану собирала ко сну, расчесывала девушке волосы. И снова Лагода поняла по взгляду Евпатия, что не ладно у того на душе. Она нашла его, когда Евпатий сидел в большой горнице один за столом и смотрел на свет свечи. Подошла, смирно присела рядом, коснулась легко мужского плеча.

– Что с тобой, Ипатушка? – спросила кормилица очень тихо, чуть шевеля губами.

И сразу на душе стало как-то теплее и спокойнее. Он повернул голову, посмотрел Лагоде в глаза, в самую глубину ее задумчивых, туманных глаз. И все стало на свои места, стало просто, как не раз бывало в бою, когда он знал, как поступить и что предпринять. Когда был уверен, что победит.

– Не хотел дочери говорить, потому что не знаю, какие слова подобрать для этого, – ответил Евпатий.

– С Андреем что-то? Разлюбил он нашу доченьку?

Лагода сказал это так просто, так обыденно, что Евпатий не стал ее поправлять. Наша доченька! Хорошо, что она так сказала, подумалось Евпатию. Так даже легче. Да и не знал я разве, что кормилица относится к Ждане как к родной дочери.

– Да, разлюбил, – сухо отозвался Евпатий.

– Я знала. – Лагода убрала руку с плеча хозяина и села боком к нему, чуть касаясь бедром его бедра. – И Ждана уже догадывается. Наверное, у них давно разлад начался.

– Ты уж там сама ей скажи, как получится. Тебе виднее. – Евпатий вздохнул полной грудью, как будто большой груз с плеч свалил, и положил свою широкую загрубевшую ладонь на пальцы Ладоги.

– Ты… спасибо тебе, горлица ты наша. Что бы мы без тебя делали… я бы без тебя делал?

– Да так бы и жил, – неожиданно с каким-то странным весельем в голосе ответила Лагода. – Жил – не тужил! Привел в дом жену, она бы дочь тебе взрастила, воспитала, женским премудростям научила. И тебе утеха, и в доме порядок…

Евпатий засопел, хмуря густые брови, поднялся как грозовая туча, стиснув кулачищи. Лагода осталась сидеть, глядя на него снизу вверх невинными лучистыми серыми глазами. Наткнувшись на ее взгляд, Евпатий мгновенно остыл, опустил плечи и отвел глаза. Права Лагода, и говорить нечего. Ни жена, ни мать, ни сестра. Но какие слова найти для нее сейчас. Евпатий стоял, глядя в женские глаза, но Лагода решила все быстрее его.

– Отдохнуть тебе надо, Ипатушка, – сказала она, вставая. – Шел бы ты спать, а то ведь кто знает, что завтрашний день тебе приготовит.

Она провела рукой по его щеке, разгладила бороду, чуть улыбнулась и ушла, шелестя сарафаном. Евпатий хмыкнул с улыбкой. Ну вот и все заботушки женской рукой и развеяны, как утренний туман над рекой. Пройдя на свою половину, Евпатий вытянулся на жестком, набитом шерстью матраце и, заложив руки за голову, стал смотреть в потолок. Сон не шел. Мысли роились в голове, толкались, как скоморохи на ярмарке. Но мало-помалу сутолока в голове улеглась, а потом и сон стал увлекать мысли куда-то в далекие дали, в туман.

Проснулся Евпатий быстро и сразу насторожился. Вот опять засвистел в саду под окнами соловей. Тихо, но заливисто. Какой же соловей поет в начале осени? Евпатий быстро поднялся и подошел к слюдяному окну, чуть приоткрыв створку окна, посмотрел вниз. И тут же от ствола дерева отделилась темная фигура и к стене дома подошел человек.

– Батюшка, Евпатий Львович, – торопливо заговорил человек, – ждет тебя Ивар. Сказать тебе хочет слово важное. Приходи, не мешкай!

Темная фигура шагнула в сторону и сразу исчезла почти беззвучно в ночи. Евпатий еще немного постоял у окна, размышляя. Почему Ивар сам не пришел, кого он прислал? Или это не Ивар, может, кто прознал про их разговоры, проследил кто-то из бояр, кто не хочет встать на защиту Рязани от татар? Да кто же мог прознать? Нет, спешить надо! У Алфея Богучара осиное гнездо в оружейной лавке. Его прихлопнуть надо, а самого Алфея в железе на площадь. Да перед всем народом казнить!

Евпатий двигался в темноте быстро и без шума. Надевать кольчугу он не стал. Подпоясавшись, продел в кольца саблю в ножнах, за пояс сунул два медвежьих ножа. Со стены снял черный кафтан и такую же шапку. Оглянулся, окинув темную комнату взглядом. В ночь иду, подумал Евпатий и взял с лавки кожаный мешочек с огнивом. Спустившись по ступням к двери, он растолкал уснувшего в обнимку со старым боевым топором отрока.

– Спишь, Порошка! – Евпатий стиснул плечо юноши. – Больше не спи, а то уши оторву и на ворота прибью!

Паренек поморщился от боли и опустил голову, скрывая улыбку. Отродясь такого не было, чтобы в доме у боярина Евпатия кого-то секли или наказывали по-другому.

– Я не спал, я к ночным звукам за дверьми прислушивался, – проворчал он, потирая плечо, которое Евпатий все же отпустил.

– Прислушивался? – настал черед Евпатия прятать улыбку в бороду. – Ох, смотри у меня! Открывай мне дверь, только тихо. Я выйду и знак тебе сделаю. Значит, запрешь за мной на все засовы.

– А ты-то куда на ночь глядя, хозяин?

– Цыц у меня! – погрозил пальцев Евпатий. – Не открывай, что бы ни услышал снаружи, понял? На тебе весь дом! Если что, беги будить старших, но дверей не открывай. И не бойся ничего!

– Я-то? – расплылся в самодовольной улыбке Порошка. – Чего мне бояться. Не ты ль меня обучил бою на топорах, на мечах. И из лука я…

– Не пристало похваляться, – снова строго заметил Евпатий. – Ну-ка, что главное…

– Помню, помню, – улыбнулся паренек, – слушать старших и помогать слабым.

Ночь встретила прохладой и стрекотом сверчков. Евпатий посмотрел на звездное небо, по которому ползли черные тени туч. Глаза быстро привыкали ко тьме. Евпатий прошел вдоль стены дома и двинулся вниз к торговой улице. Он старался ступать осторожно, чтобы не хрустнул под ногой камешек. Иногда он останавливался и прижимался к стене ближайшего дома. Или правда кто-то был неподалеку, или мерещилось ему. Евпатий знал за собой многое. И в темноте он видел лучше многих, и человека или зверя чувствовал на расстоянии. Вот и сейчас не давало ему покоя ощущение, что впереди него и позади кто-то есть. И идут так же осторожно, на середину улочки не выходят, стараются держаться стен и высоких заборов. Зря князь всех собак извел в посаде, в который уже раз с горечью подумал Евпатий. И его самого в который уже раз облаяли кобели цепные, да и преследователей его тоже. Вон за стенами надрываются, там чужой и близко не подойдет.

До оружейной лавки Алфея оставалось совсем недалеко, когда впереди в темноте послышался человеческий крик. Это был крик боли, который тут же оборвался. Или удар был смертельным, или человеку зажали рот. Евпатий стиснул зубы и поспешил вперед. Стиснув в руке рукоять ножа, он прислушивался и вглядывался в темноту, как волк, готовый в любой момент отразить нападение врага. Еще несколько неслышных шагов, и оттуда, куда он шел, донесло легким ветерком запах крови. Евпатий весь превратился в слух. От напряжения у него заломило в висках, но он сейчас видел впереди даже следы коры на бревнах высокого забора, как мышь где-то грызет деревянный короб, чтобы добраться до еды. У самой стены амбара стоял человек в темном плаще и шапке. Он прислушивался, поворачивая голову из стороны в сторону. Но ветерком тянуло как раз от него к Коловрату.

Незнакомец наклонился и выдернул из земли меч. Нет, не из земли. Из тела лежавшего у его ног человека. И стал аккуратно вытирать клинок о полу кафтана своей жертвы. То, что человек на земле был жертвой этого высокого незнакомца, Евпатий не сомневался. Он взревел и ринулся на убийцу с проклятьями на устах. Человек мгновенно увидел его и бросился бежать вниз по улице. Единственное, что мог сделать Евпатий, кроме попытки догнать незнакомца, который показал заячью прыть, это метнуть в него нож. Тяжелый медвежий нож с длинным лезвием коротко свистнул в воздухе и с глухим стуком вонзился в спину убегавшего.

Выхватив из ножен саблю, Евпатий побежал к распростертому телу. И тут он услышал топот множества ног, замелькали факелы, закричали голоса. Развернувшись на пятках, Коловрат прижался спиной к стене дома и сжал в одной руке рукоять сабли, а в другой нож. Среди подбегавших людей в мерцающем свете факелов он узнал нескольких своих дружинников, Полторака и даже боярина Наума Могуту. Подбежали даже воины из стражи от ворот.

Полторак подошел к Евпатию, сразу понял, что тот цел, и обернулся к Могуте, который с двумя воинами перевернули мертвое тело.

– А вот это очень плохо, – прошептал Полторак и, стащив с головы шапку, вытер потное лицо.

Евпатий видел мертвое лицо Андрея Живка, и бешеная злость в нем мгновенно улеглась. Значит, и Живко был заодно с заговорщиками. Сунув саблю в ножны, Евпатий подошел к первому телу на земле и велел посветить. Перед ним, широко раскрыв глаза, лежал мертвый Ивар. Рана в груди, окровавленная ладонь правой руки, которой он в предсмертном порыве пытался ухватиться за меч убийцы. Кто же ко мне приходил под окно и вызывал, стал вспоминать голос Евпатий. Голос человека, который разбудил его соловьиными трелями был незнаком. Враг ли он или друг? Даст о себе знать или затаится теперь, чтобы не постигла его такая же участь?


Князь Юрий Ингваревич сидел в кресле между двумя светильниками, укрепленными на высоких столбах, и смотрел на Коловрата, подперев кулаком щеку. Столпившиеся по обе стороны красной дорожки бояре и именитые горожане тихо переговаривались, создавая один сплошной гул. По всему было видно, что князь находится в состоянии глубокой задумчивости. Но еще больше недовольство у него вызывает то, что он не знает, как ему в этой ситуации поступить. Да и из бояр никто не бросается что-то помогать добрым советом.

Дверь в самом начале горницы открылась, и на дорожку ступил князь Федор – старший воевода рязанский, сын князя Юрия Ингваревича. Шел Федор Юрьевич широким шагом, громко стуча красными каблуками сафьяновых сапожек и придерживая дорогую сабельку на бедре. Подойдя к князю Юрию, он круто обернулся к собравшимся и поднял руку. Гул голосов в помещении как-то нехотя прекратился.

– Ко всем собравшимся я обращаюсь! – провозгласил Федор. – Злодеяние свершилось нынче в посаде. Был убит человек купца Алфея Богучара. И убит был княжеский сотник Андрей Живко. Сердце князя Юрия Ингваревича скорбью наполнено. Скорбью великой и желанием злодеев наказать.

– Смертью наказывать надобно, – загалдели в зале. – Руку, смерть принесшую невинному, отсеки. Так нам предки наши мудрые завещали.

– Не по учению Христа нашего Господа! – отвечали с другой стороны зала. – Невинного не казнить! Пред Богом ответ держать надобно.

– А князь над нами не Богом поставлен? Народ на вече князя жаловал на Рязанский престол. А воля народная, она все что Божья воля!

– Не кощунствуй! – раздался громкий властный голос архиепископа Евфросина. – Господь един, и все земное в его власти. Только Господу решать, жить или умереть!

Высокий и прямой, как жердь, архиепископ вышел на середину и повернулся лицом к князю Юрию:

– К тебе взываю, княже! Не дай свершиться беззаконному делу, делу несправедливому. Не дай пострадать невинному, тому, на чьих руках нет крови убиенных. Найди тех, кто стоит за смертью рабов Божьих Ивара и Андрея, накажи, как того потребует народ, а мы помолимся за их души, дабы Господь принял их в очищение. Не может быть скорым ни Божий суд, ни суд княжеский. Ждите, православные, решения!

С этими словами епископ повернулся к людям в зале и стал сурово вглядываться в лица. И каждый опускал глаза перед священником. Помнили все, что именно он, Евфросин I Святогорец, принес в город икону Божьей Матери с горы Афон. Ее считали защитницей и покровительницей Рязани. Постепенно горячий взор старца смягчился. Бояре и горожане, переговариваясь, стали покидать горницу.

– Ну теперь поспокойнее будет, – проговорил князь Федор и подошел к Коловрату: – Теперь, Евпатий, ты расскажи нам, как дело было. И каким ветром тебя с постели подняло да на торговую улицу вынесло.

– Не верю я в нечистые помыслы Евпатия, – подходя вплотную, заявил епископ, громко стукнув посохом об пол. – И ты не молчи! Расскажи князю, как все было.

– Сколько же можно воду в ступе толочь? – с укором сказал Евпатий, глянув князю в глаза. Его пальцы стиснули наборный пояс с серебряными бляхами. – Не тебе ли, княже, я говорил, что беречься нам надо, когда враг будет у ворот. Что поднимет голову нечисть внутри наших стен. Вот и подняла. Вот и враг уже скоро у ворот станет.

– Да какой же враг, Евпатий? – как-то уж очень по-бабьи сварливо и капризно потребовал князь Юрий. – Ну что ты все пугаешь нас врагом. Наши ли дружины не сильны, наши ли соседи не придут нам на помощь так же, как и мы им придем на помощь по первому зову. Не отдадим мы земли Русской никому. И не о том ты сейчас речь ведешь!

– Ты сказывай, сказывай, – похлопал воеводу по плечу Евфросин и отошел к окну, выглядывая в темень на улице, над которой на востоке начинало светлеть небо.

– Ивар был моими глазами и ушами на торговой улице, – заговорил снова Евпатий. – Я ему жизнь спас, семью его от смерти уберег. И он верой и правдой служил мне и городу нашему против ворога лютого. А ворог до прихода степняков у нас свой сыскался, княже. Оружейник Алфей да боярин Наум Могута разговоры о предательстве вели и клялись других изменников сыскать в городе, кто встретит татар хлебом-солью и открытыми воротами. Кто на поругание отдаст наши святыни, матерей, жен и дочерей наших.

– Поостынь, Евпатий, поостынь! – подал голос из темного угла князь Федор, стоявший там со скрещенными на груди руками. – Много на себя берешь! Не по чину тебе хулу возводить на бояр да на торговых людей, кто Божью Матерь почитает, кто верен князю Юрию Ингваревичу, кто крест целовал…

– Крест целовали? – повысил голос Коловрат. – А они крест целовали еще и найти в городе тех, кто не пойдет на татар вместе с князем.

– Кроме твоих слов, вины их ни в чем не вижу, – проворчал наконец князь Юрий и переменил руку, подперев щеку теперь уже левым кулаком. – Кроме того, этот, как его там… Ивар зарезан оказался. И сотник Андрей был ножом зарезан. Не твой ли нож торчал из его спины? Не ты ли туда явился, чтобы слуг моих убить, скрыть следы врагов наших, которых слуги наши выслеживали? Ответь нам, Евпатий.

– Я отвечу! – решительный молодой голос раздался от дверей и по красной дорожке из темноты вышел сотник Полторак. – Дозволь, князь! Я могу подтвердить слова воеводы. И не только я, еще два десятка моих дружинников, что Евпатия охраняли по ночам. Вот и сгодилась наша помощь в ту ночь.

– Ты за мной шел тогда? – спросил Коловрат, изумленно посмотрев на Полторака.

– Я, – улыбнулся сотник и снова посмотрел с преданностью на князя. – И не я один. Знал, что Евпатий подозревает в измене многих в городе, кто будет тебя, князь, Юрий Ингваревич, склонять не выступать против татар.

– Не выступать – это ли измена? – возмутился снова князь Федор. – Пути разные, неизмеренные, но цель одна. Ты видишь один путь, я – другой, а князь рязанский – третий. И ему по положению его дано видеть дальше всех, глубже всех.

– Ивар меня вызвал, хотел показать кого-то в сговоре против города, – заговорил Евпатий. – Посыльный от него пришел, вызвал меня. Мой отрок, что у дверей в эту ночь караулил, слышал условный знак. Он мне двери отпирал и выпускал меня. Полторак с дружинниками видели, что я подошел, когда Ивар был уже мертв. При мне сотник Андрей из мертвого меч выдергивал и о его портки вытирал кровь с клинка. Не мог я его остановить ничем, кроме ножа. Не имел я в мыслях своих ничего, кроме спокойствия Рязани, жизни его и славы твоей, княже. До самой смерти своей служить буду этому и не отрекусь никогда, как не отрекусь от веры нашей христианской.

Князь с кряхтением сполз с кресла и, заложив руки за спину, прошелся из угла в угол. Сомнения его одолевали. Он верил Евпатию, но верил лишь в то, что тот предан ему лично и своему городу, землям рязанским. Но вот видит ли воевода Евпатий Коловрат дальше своего носа или он по своей горячности в каждом встречном врага видит? И не ошибка ли, не грех ли взял Евпатий на душу, лишив жизни сотника Андрея. А ведь перед родичами Живка придется ответ держать, доказывать, что не легло на его имя бесчестья. Бесчестье доказать-то и нечем, кроме туманных утверждений Коловрата.

– Ступайте все, – тихо приказал князь. – А ты, Евпатий, останься.

Зашелестели одежды, затопали каблуки, и зала опустела. Последним степенно вышел епископ Рязанский и Муромский Евфросин, благосклонно посмотревший на Коловрата. Князь выждал немного, потом неторопливо вернулся к своему креслу и снова уселся в него. Теперь он сидел прямой, чуть прищуриваясь, глядел на воеводу и говорил твердым голосом:

– Тебе верю, Евпатий. Андрею не верил, да и слух до меня стал доходить, что он часто вокруг Доляны крутится. Не про него она, не про него. В Чернигов я ее отправлю скоро. Там ее суженый, по моему разумению. Ее батюшка мне служил, и голову на службе сложил со славой. Мой долг позаботиться о сиротинке. Теперь про изменников, на которых ты указываешь. Ты хоть понимаешь, Евпатий, что, посади я сейчас по твоему навету в погреб пару торговых людей да пару ближних своих бояр, и у меня не то что по всей степи половецкой, у меня половина города во врагах ходить будет и ножик на меня со спины точить. Тут не обухом бить нужно, а тонким ножичком аккуратно вырезать. Ты же белку не копьем в лесу бить будешь, а стрелой, да с тонким наконечником.

– Князь, за твоей спиной сговариваться с татарами собираются. Я тебе не раз говорил. Их только сила может остановить, это я тебе тоже говорил. Не забывай, что я там был, где русские князья полегли в чистом поле со своими дружинами.

– Да верю, верю тебе! – зашипел на Коловрата князь Юрий. – Только спешишь ты. Ты посоветоваться приди, на ухо шепни, мигни мне вовремя, я и придумаю, как и что сделать. Не сам, так советчиков у меня хватает.

– А как половина твоих советчиков за твоей спиной паутину плетет?

– Да что б тебя! – вспылил князь. – Не переговоришь тебя. Вот тебе мой сказ отныне, воевода Евпатий. Никого оружием по своему усмотрению не карать, а брать, коли виновен, и на суд княжеский вести. Я решать буду, кого казнить, а кого миловать.

– Слушаю тебя, князь. – Евпатий склонил голову и приложил ладонь к сердцу.

– Воин ты у меня такой, что заменить тебя некем. Да и не хочу я тебя заменять. Нужен ты мне, хоть и горяч порой и неуемен. Больше пользы от тебя в будущем вижу. Но если ослушаешься меня, то смотри, Евпатий Коловрат, я тебя больше защищать не стану, а то и сам велю уходить со двора. А будет твоя вина, так и казню.

– На все твоя воля, князь, Юрий Ингваревич, – смиренно отозвался Евпатий, – и воля Господа нашего.

– Вот теперь правильно говоришь. И помни: ни звука о том, что этой ночью произошло, ни слова о том, что ты там был. В этот раз я спасу твою голову, но уж и ты ее больше не подставляй.

Евпатий снова поклонился и, повинуясь жесту князя, вышел из горницы. Над посадом светлело небо, вот-вот должно было появиться солнце. За стенами уже мычало на разные голоса стадо, хлестали в воздухе пастушьи кнуты. Наступало утро. В русских домах поднимались рано, и в княжеских хоромах уже тоже начиналась жизнь. Евпатий остановился возле лестницы и облокотился на перила. Нелегкие думы одолевали его. Князь был по-своему прав, но он был и не прав, считая, что сможет договориться с татарами, откупиться от них. А если татары посчитают, что возьмут во сто крат больше сами, чем им принесет князь на золоченом блюде? И быть тут большой крови, потому как войско татарское нельзя допускать глубоко в земли рязанские. Встречать его надо загодя и в том месте, где русичам биться сподручнее, а татарам неудобно. А там, глядишь, и не станут татары биться.

– Евпатий, – прозвенел колокольчиком нежный голос за спиной, и воевода резко обернулся.

Доляна стояла у двери, прижавшись щекой к косяку, и смотрела на него спокойным и чуть грустным взглядом.

– Я слышала, что произошло этой ночью, – снова заговорила девушка.

– Не суди, – угрюмо попросил Евпатий и повернулся лицом в сторону реки, где уже появились рыбацкие челны. – Ты не знаешь всего, что там было.

Доляна подошла и встала с ним рядом. Девушка молчала, но Евпатий внутренне чувствовал, что в ней что-то изменилось. Он привык видеть воспитанницу князя веселой, подвижной, смешливой и беззаботной девочкой. Сейчас рядом с ним стояла взрослая печальная женщина, познавшая, что такое горе. Это было непривычно и странно.

– Мы живем в страшном и жестоком мире, Евпатий, – заговорила Доляна. – Евфросин все говорит, что нужно жить в любви, что нужно платить любовью даже за сделанное тебе зло, что не нужно судить и гневаться. Но как можно жить по таким заповедям, когда каждый день теряешь близких людей, отрываешь с кровью частичку своей души. И не остается внутри больше ничего, только кровоточащая пустота, которая ноет и саднит.

Девушка замолчала, продолжая смотреть в даль, в туман над рекой, на леса и поля. Коловрат смотрел туда же, но видел перед собой мертвое тело Ивара с открытыми глазами. Видел безжизненно свалившуюся набок голову Андрея и торчавший из его спины большой нож. А еще он вспоминал звуки. Топот тысяч и тысяч коней в степи, от которых, казалось, дрожит земля, и пыль, поднимавшуюся до самого солнца и застилавшую его.

– Ты любила его? – спросил он, не поворачивая головы.

– Андрея? – тихим ровным голосом переспросила Доляна. – Я знала, что нравлюсь ему. Наверное, он попросил бы у Юрия Ингваревича меня в жены, только князь бы ему отказал. Но он теперь убит. И ты, который смотрит на меня с любовью, тоже уйдешь. Как ушел от меня отец, сложив голову в жестокой битве. Не с врагом, со своими же русичами. А перед этим умерла моя мать. Все время кто-то уходит из моей жизни, но все они остаются в моей памяти. И они в снах приходят и со мной разговаривают. Страшно любить в этом мире, потому что знаешь, что у тебя твою любовь отнимут.

– Любовь отнять нельзя, – вздохнул Евпатий. – Умирают люди, а не любовь. Она с нами навсегда остается.

– Прощай, Евпатий. – Доляна опустила голову. – Ты уедешь, меня князь вскоре отправит в Чернигов. Говорят, он мне там мужа нашел. – Девушка вдруг повернула к Евпатию голову и грустно улыбнулась: – А у тебя, говорят, дочка моих лет? Вот было бы странно, что мачеха у нее всего-то на пару годков постарше. Мы бы скорее подружками были, чем мачехой и падчерицей. Смешно…

Доляна повернулась и пошла, ведя по перилам розовым пальчиком. А Евпатий смотрел ей вслед, чувствуя, что внутри у него снова стало горячо и томительно сжалось сердце. Мачеха, подружки, дочь. Значит, думала об этом? Значит, коли бы сложилось все, так все вместе в ладу и жили бы?


Федора Юрьевича дома не оказалось. Встретить гостя вышла его красавица жена Евпраксия. В нарядном сарафане, в венце с каменьями и с перстнями на пальцах, княгиня держалась не как владычица. Казалось, что она сокрушается, что ей приходится носить все эти наряды и драгоценные украшения. А дай ей волю, так побежала бы босая и простоволосая на луг с девками водить хороводы и песни петь. Или встречала бы мужа сама по вечерам после трудов его, кланяясь в пояс. И подавала бы ему умываться, и за стол сажала бы, наливая чарку. Нет же, положено все делать девкам и отрокам, что при доме служат, а ей только носить себя степенно и важно.

– Здравствуй, Евпатий, – улыбнулась княгиня, шевельнув пальчиком из кружев платочка, который она тискала в руках. – Давно тебя не видела. Все в походах да в ратных делах.

– Здравствуй, матушка Евпраксия, – поклонился Коловрат. – Рад бы бывать чаще и желать вашему дому полную чашу, да времена нынче иные.

– Полно тебе, дружок, – по-простому улыбнулась княгиня. – Мы ли в детстве на одном лугу в догонялки не бегали да с песнями на Рождество не ходили по дворам? С чем пришел, душа моя? К Федору, видимо, да только он еще с ночи не возвращался. Слышала я, что кровь этой ночью пролилась в посаде. Правда ли, что ты лишил жизни одного из сотников княжеских? Федор гневался очень. Не поделил чего?

– Прости, Прося. – Евпатий улыбнулся, назвав княгиню тем именем, которым звали ее друзья по детским играм. – Не велено о том говорить самим князем Юрием Ингваревичем. Не сносить мне головы, коли дознается он, что…

– Понимаю, – кивнула княгиня. – Да только многие знают, что ты с Андреем в ссоре был из-за того, что он дочь твою оставил и к Доляне переметнулся. Разное могут сказать.

– Чист я, – просто ответил Евпатий, глядя княгине в глаза. – Нет на мне вины. Веришь ли?

– Верю, друг мой. Я тебе верю, потому как знаю тебя. Ступай. Я знаю, что дорога твоя всегда будет чиста, что в твоих мыслях и твоей душе не корысть, а любовь к земле своей. Была бы священного звания, так благословила бы тебя на дела добрые и подвиги ратные. А так могу только по-женски.

Евпраксия выпростала из кружев руку, подняла белые тонкие перста и перекрестила Коловрата. Потом взяла его руками за виски и тронула губами чело.

– Теперь ступай. А Федору я передам, что ты приходил ни свет ни заря думами своими о благом поделиться, да его не застал. И еще, Ипатушка. Федора строго не суди. Он человек хороший, только не всегда сразу песнь соловьиную от треска сорочьего отличает. Но поверь, приди година черная, он себя во благо земли Русской не пожалеет.

Да, подумал про себя Евпатий, выходя от Евпраксии, трель соловьиная. Кто же приходил ко мне, кто к Ивару в эту ночь звал?

Глава 4

– Батюшка! – Ждана с порога кинулась отцу на грудь, заливаясь слезами. – Зачем, батюшка! Я бы сама в себе разобралась. Невелик грех, зачем так люто, батюшка?

Евпатий опешил от такого напора и стал отдирать от себя дочь, вцепившуюся ногтями в его платье. О чем она говорит, неужто узнала о том, что этой ночью произошло? Но тут он увидел Порошку, который неуверенно топтался поблизости, явно пытаясь что-то рассказать или объяснить.

– Ты рассказал? – нахмурился Коловрат, обхватывая дочь за плечи и усаживая на лавку. – Я кому говорил? Кого я предупреждал?

– Да не я, – проворчал паренек, как взрослый, и, шмыгнув носом, кивнул через плечо в сторону горницы: – Полторак там тебя дожидается. Меня послали сыскать тебя, а тут ты и сам явился.

Коловрат молча нагнулся и прошел через низкую дверь в горницу. Полторак поднялся с лавки, на которой лежал человек с перевязанной чистыми тряпицами грудью и плечом. Он узнал одного из своих дружинников, как раз из той полусотни, что ушли со Стояном. Дружинник поднял голову, на его бледном лице выступили капли пота, но выражения физических мук не было. Держался он хорошо, но был очень слаб. Видимо, ранение было серьезным или… он скакал сюда раненым с самого Воронежа.

– Я прислан к тебе, воевода, с сообщением, – хрипло проговорил дружинник, опираясь здоровой рукой о лавку.

Полторак, видя усилия воина, подошел к нему и помог ему сначала сесть, потом встать. Опираясь на руку сотника, воин продолжил:

– В засаду мы попали, воевода. Стоян и еще шестеро убиты. Раненых много. Насилу от преследования ушли. След путали. Ночь и весь день шли, пока степняки отстали. Меня к тебе отрядили, да по дороге вот две стрелы получил.

– Ах. – Евпатий стиснул кулаки и сокрушенно закрутил головой.

Снова беда. И опять надо думать, к чему она еще приведет, какую беду за собой потащит на рязанские земли. Эх, Стоян! Сильный воин, опытный, сколько с ним довелось пройти. В преддверии лихой годины не сберег.

– Как было? Рассказывай. Посади его Полторак, видишь, еле на ногах держится.

– Дальний разъезд наш шум услышал, – начал свой рассказ дружинник. – Мы переправы искали, где могла бы большая рать перейти реку. А под утро плеск воды и ржание лошадей. Стоян поднял нас, а тут они, степняки.

– Ты их видел, каковы они обличием? – тут же спросил Коловрат. – Оружие какое, одежды, бронь на них какая?

– Темно было, воевода, – тихо ответил воин. – Может, и половцы были, а может, и кто еще. Не разобрать было. Шапки с мохнатой опушкой, лицами вроде как и половцы, а может, и нет. Щиты круглые, сабли кривые, а что про остальное, так в степи много разного оружия, кто во что горазд. Не приметил я, воевода.

– Дальше рассказывай.

– Не успели мы верхами подняться, как наскочили на нас степняки. Видать, и они нас встретить не ожидали. Пока замешкались, мы в сабли их взяли. Крепко рубились, а когда они поняли, что побьем мы их, врассыпную и в ночи растаяли. Стоян сразу понял, что дело худо, и повел нас назад, в свои земли, к Иоанно-Богословскому монастырю ближе. А под утро снова со степняками встретились. Издалече стрелами нас осыпали и в туман ушли. Немного их было. Да вот беда: троих из нас стрелами насмерть побили. И Стояна тоже. Никого не бросили. Поперек седла всех увезли.

– Где теперь все?

– В монастыре. Никон с братией раненых выхаживает. Олеша Чура как старший остался, велел последний приказ Стояна выполнять и к монастырю нас привел. И меня к тебе, воевода, послал.

– Эх, как же вас угораздило, – снова покачал Евпатий головой и подошел к столу, где на тряпице лежали обломки стрел с окровавленными наконечниками.

Видать те, что из тела дружинника достали. Он взял в руки наконечники, стал разглядывать. Не похожи были эти наконечники на русские. Да и у половцев или булгар таких он не видывал. Те, что он в руках держал сейчас, расширялись как лист дерева. Перо у каждого наконечника было выковано в виде расширяющейся лопаточки с широким тупоугольным острием.

– Вот и дождались, – тихо проговорил Коловрат.

– О чем ты, воевода? – встревожился раненый. – Аль, по-твоему, не так что Стоян сделал. Или Чура сплоховал, что в монастырь нас привел?

– Нет, все правильно, – ответил Евпатий, бросив на стол наконечники. Он повернулся к двери и стал распоряжаться громким властным голосом, к которому привыкли все люди в его окружении: – Ждана, кликни сюда Лагоду. Раненого молодца в покои перенести, за раной смотреть хорошенько. Вина ему красного давайте, а то он по дороге сюда столько крови потерял, что целый приток для Лыбеди сделал. Полторак, собирай мне свою сотню. Подковы проверьте, сумы переметные поправьте, вьючных коней с десяток возьмите с собой. Останавливаться и дичь для пропитания добывать некогда будет. Быстро пойдем.

– Понял, воевода, – кивнул Полторак и шагнул к двери.

Коловрат схватил его за рукав и остановил, приблизив лицо. Спросил тихо, но сурово:

– Зачем рассказал?

– Девка знать должна, чтобы не надеялась, – смело ответил Полторак, прямо гладя в глаза своему воеводе. – От других потом узнает, обиду может на всю жизнь сохранить. О ней думал. О тебе думал.

– Ладно, иди. – Евпатий толкнул его в плечо, потому что в горницу вернулась Ждана в сопровождении Лагоды.

Объяснив, что делать с раненым и кого позвать для ухода и лечения, он взял за руку дочь и отвел к окну. Посадил на лавку и присел рядом, продолжая держать девичью ладонь в своих широченных ладонях.

– Не было там ссоры, лебедушка моя, и Андрей давно тебе не суженый. Он от тебя уж давно отказался. Я знал, только как сказать-то тебе, дитятко мое.

– И я знала, – тихо заплакала Ждана. – Зачем ты его убил?

– Ты у меня уже взрослая, я тебе скажу, только ты до поры до времени роток на замке держи. Помни, ты дочь боярина Евпатия Коловрата. Воеводы княжеского и защитника земли Рязанской. Измена зреет в Рязани. Хотят с приходом татарского князя Батыги город без сопротивления сдать. На поругание других отдать, а себе выгоду поиметь. Так-то, доченька.

– А Андрей?

– И Андрей с ними был. Меня один человек из посадских предупредить хотел о встрече изменников, где они речи всякие про свои планы вести будут. Не успел я. Убили его. Андрей и убил. На моих глазах. Пришлось и мне его убить, а то ушел бы. Не простое время наступает, доченька. Крепись. Время не о себе думать, а обо всех. Помоги Лагоде выходить молодца моего. Он мне скоро понадобится.

– Ты уезжаешь, батюшка? – вытерев слезы, спросила Ждана.

– Да, сегодня уеду и не знаю, уж когда и возвращусь. Ты у меня взрослая, справишься.


Стены Иоанно-Богословского монастыря на холме Коловрат увидел уже к вечеру третьего дня. Подняв руку, он остановил своих воинов на берегу Оки. Полторак с десятком дружинников, прикрываясь лесочком, двинулись к монастырю. Все было тихо, только всхрапывали запаленные кони, отрясая с морд белые хлопья пены. Переход был напряженным и очень утомительным, особенно для коней. Воевода вел свой маленький отряд глухими лесными тропами, оврагами и речными поймами. За два с небольшим дня они не встретили ни единой живой души, и теперь у Коловрата были все основания считать, что он прошел от стен Рязани до Оки незамеченным для врага.

Олеша Чура, с левой рукой на перевязи, встретил воеводу у ворот. Коловрат не стал показываться у стен монастыря со всеми своими воинами. Велев Полтораку спрятать сотню в лесу и выставить дозоры, он с парой воинов отправился в монастырь.

– Я тебя, воевода, ждал, – сказал Олеша, придерживая здоровой рукой повод коня Коловрата.

– Ты поступил правильно, – спрыгивая с коня, сказал Коловрат. – Пойдем, расскажешь мне все, как сам все видел.

На крыльце Евпатий увидел тощую фигуру Никона. Монах опирался на толстую палку и смотрел на дружинников, приложив ладонь ко лбу козырьком. Подойдя к нему, Коловрат обнял старика, отстранился, посмотрел в глаза и в который раз поразился, что глаза у Никона живые и совсем не старческие.

– Ну как ты здесь? Все ноют твои кости? – с улыбочкой спросил Коловрат.

– Что мои кости, – тихо ответил монах, – вот твои вои израненные меня беспокоят. Двое совсем плохи. Уж и не знаю, как их довезли досюда. Пойдем, провожу тебя в кельи, где мы их положили. Братья день и ночь не отходят. Травами, снадобьями разными лечим. Некоторые поправятся.

Раненые дружинники пытались подняться, виновато опуская глаза, когда вошел воевода. Коловрат опускался к каждому на колени, успокаивал, брал за руку. Потом долго сидел возле двоих умирающих.

– Где похоронили Стояна?

– У нас… на погосте, с монахами. И с ним еще шестерых.

– Все правильно, старче. Спасибо тебе.

– Что думаешь делать, воевода? С такими силами ты этих ворогов не словишь в тамошних лесах.

Евпатий поднялся, помог встать Никону и вышел вместе с ним из кельи с ранеными. И только когда они вошли к самому Никону, Евпатий заговорил, устало опустившись на лавку и вытянув ноги:

– Не словлю, говоришь. Словлю, Никон. Ни одни не уйдет. Помяни мое слово.

– Ох, озлоблен ты стал Ипатушка, – сокрушенно покрутил головой старый монах. – Грех это большой. Я ведь расспрашивал твоих молодцов, как все было, мне поведали. Может, обознался кто, ведь не было битвы в чистом поле, когда каждый из противников видит чужие стяги. Ведь не знаешь ты, почему те степняки напали на твоих дружинников.

– Значит, они моих людей поубивали, сотника Стояна убили, а я должен им вослед рукой помахать и здравия пожелать? Так?

– Не переиначивай мои слова. Я о всепрощении говорю. Нельзя все решать только силою оружия. Не железо в этом мире главенствует, а сила сердца и души порывы. Ведь цель была у половцев какая-то. Чего они прискакали со своих степей к нам?

– Половцы, говоришь? – Евпатий вытащил из-за пояса тряпицу, развернул ее на коленях и протянул Никону наконечники татарских стрел. – А это ты видел? Знакомы они тебе?

Старик взял в руки наконечники, подошел к окну и стал вертеть пред лицом кусочками железа, вглядываясь в них. Евпатий наблюдал за монахом спокойно и немного снисходительно. Никон был другом его отца, товарищем его детских игр. Судьба вот у каждого сложилась по-своему. И с тех пор как не стало отца, Никон стал советчиком и духовником Евпатия. Но Никон совсем отошел от мирской жизни, погрузился в свои священные книги и старинные манускрипты и летописи. Он говорит о вещах, которые в обычной жизни уже почти нельзя принять, с точки зрения самого Евпатия. Говорить о человеколюбии, когда на пороге война, бессмысленно. Убеждать любовью врага, который занес над тобой кривой меч, опасно. Можно и головы лишиться.

– Вот оно, значит, как, – пробормотал Никон, возвращая Евпатию наконечники и садясь с ним рядом на лавку.

– Узнал?

– Нешто я и не узнаю, – с горечью в голосе произнес Никон. – Татарские полчища близко. Значит, ты был прав, Ипатушка.

– В который раз прошу тебя, Никон, поехали ко мне в Рязань. Там ты в безопасности будешь. И твоей братии тоже лучше из монастыря ближе к городу уходить.

– Мы с тобой на горе Прощи сидим, – задумчиво сказал монах. – Здесь прощение вымаливать у Бога получается лучше, чем в иных местах. Намоленное место, святое. Уйти, говоришь? Мы для татар не добыча. Что с нас взять? Да и молитвой своей поможем тем, кто их путь заступит. Далековато из Рязани больно молиться о победе на реке Воронеже. Не дело ведь пускать чужую рать на земли рязанские. Так мыслю аль нет?

– Так, все правильно, осталось в тебе еще немного от воина. Вот и ответь мне, Никон, зачем могли прийти эти татары, с которыми моя полусотня столкнулась, которые Стояна и других убили. Поглядеть они пришли, как мы тут живем, какова наша сила, готовы ли мы, ждем ли их или в лености блаженной полуденной прозябаем. Они буду хватать зазевавшихся людишек, пытать огнем и все про нас выведывать. Так было и тогда, когда под Киевом мы с ними в первый раз столкнулись.

– Но тогда был первый раз, – поддакнул Никон, – и их мало пришло. Дальше на Русь не пошли. Теперь они умнее поступят. Малыми силами, волками будут рыскать и вести хану своему слать. А потом, как готовы будут, навалятся сразу силою темной и нас сомнут.

– Вот то-то и оно, – поддакнул Коловрат. – А ты говоришь, что простить надобно. Война это, Никон. А когда под твои окна приходит враг, то выбора у тебя нет. Или он пожгет тебя и семью твою и соседей твоих вырежет, или ты его в землю русскую втопчешь, так, чтобы праха его не осталось. И не о чем тут больше спорить.

Собрав старших дружинников в трапезной монастыря, Коловрат поделился своими мыслями. Он говорил и каждую фразу припечатывал к столу широченной ладонью:

– Иного нам не дано, как только этих татар найти и истребить. Ни один уйти и рассказать хану о нас не должен. Они тут все должны пропасть, как в болоте сгинуть. Без следа. И впредь их отряды надо выслеживать и истреблять.

– Будет не просто их найти, – покачал головой Олеша.

– Все так думают? – прищурился Евпатий и повел взглядом вдоль лавки, на которой сидели его першие воины.

– Нелегко, – подтвердил еще один из дружинников. – Степняки, они все на конской попоне родились, от мамкиной титьки на коня саживались. Они и есть, и пить, и спать верхом умеют.

– Не то, опять не то слышу, – усмехнулся воевода.

– Степняки, они воины хорошие и умелые, – подал голос Полторак. – Но мы с половцами не один год бок о бок живем, не один раз сталкивались в степи в лихой сече. А то ж и они люди, и у них есть свои привычки, обычаи и свое понимание. И что половец, что татарин, все едино, если его повадки знать.

– Вот! – Палец Коловрата нацелился на сотника. – Дело сказал! Те татары, что напали на Стояна, поняли, что тут не бортники[207], не перегонщики скота и не торговый люд под их стрелы попал. Гонец, что ко мне прискакал, стрелой татарской ранен. Притаились они, как рысь, уши навострили. Они сейчас во все стороны смотрят и ждут, а не покажется ли русская рать, чтобы на них напасть. Они не у себя дома, они здесь очень осторожно будут по тропам красться.

Дружинники загалдели, соглашаясь с воеводой. Хвалили, что и вправду он главное заметил. И Полторака хвалили за то, что и он подметил, что враг – он тоже человек. Коловрат подождал, когда все наговорятся, потом вытащил из-за пояса нож.

– Смотрите, вот это река Воронеж. – Евпатий из деревянной плошки налил на стол извилистой полоской воду. – Вот тут, на излучине, на ночь остановился отряд Стояна. А вот здесь, подальше, где каменные перекаты, есть брод. И через него ночью татары переправлялись, когда сторожевые услышали коней. Так было?

– Так, так и было, – подтвердил Олеша. – И сотник нас быстро поднял – и в седла.

– Дальше вы поймой по следу шли за ними, – Евпатий повел кончиком ножа вдоль «реки». – Там земля рыхлая, влажная, и след хорошо виден был. Поэтому вы их и догнали быстро. Вот здесь.

Евпатий перевернул деревянную тарелку вверх дном и обвел ее кончиком ножа. Дружинники кивали головами, понимая, что пытается им показать воевода. И как на столе пролитая вода превращается в реку, тарелка – в холм, а перья лука – в лес. И стало понятно, в какой стороне Рязань, а в какой Чернигов, а где находится мордва да булгары. Все смотрели на Коловрата и на его руки с ножом, кончиком которого он показывал, как двигались татары, а как дружинники.

– Ушли они отсюда, – уверенно сказал Полторак. – За нами в глубь Рязанской земли не пошли, на месте оставаться им нельзя, потому как княжеские дружины могут нагрянуть и посечь их в этих лесах. А так и искать негде.

– На север они пошли, – заявил Олеша, морщась и потирая раненую руку. – На юг нельзя, там сплошь пути торговые, там легко столкнуться с обозами или со стругами, что по реке идут. Да и половцев можно встретить. А на севере – леса. Их всего-то сотни две, не более.

– Тех, кого вы видели, этих, может, и не более, – пожал плечами Полторак. – А всех ли вы видели? Может, кто еще другими бродами шел, другими тропами. Может, они где-то под Муромом хотят едино собраться.

– Так и есть, Полторак, – улыбнулся воевода. – И нам их найти надо до тех пор, пока они в один кулак не соберутся. Потом их одолеть трудно будет. Теперь меня, други, слушайте. Олеша здесь останется с ранеными да с десятком воинов. Ты, Чура, знаешь, как монастырь защитить, коли враг наскочит. И загодя врага почуешь. Только на тебя в этом надежда.

– Управлюсь, – пошевелил пальцами раненой руки и поморщился Олеша. – Спокоен будь, воевода.

– А мы с Полтораком поведем всех оставшихся по следу татар. Мало нас. И полутора сотен нет, а врага может быть и в два и в три раза больше, чем нас. Но мы по своей земле ходим, а они пришли разбой тайно чинить, о нашей силе все выведывать. Они нас бояться будут, а нам перед ними страх неведом. Тут как в схватке на мечах: коли ты первый ударил, твоему противнику не останется ничего, как только удар твой отражать, защищаться. И только потом он может ответный удар нанести, если ты медлить будешь. А мы не будем, мы будем бить и бить. Первыми бить будем, чтобы они только защищались.

– Дело говорит воевода, – поднимаясь с лавки, поддержал Коловрата Полторак. Татары они степняки, они привыкли к конному бою на просторах. Нам это не в новинку. Они как ветер: ударят, стрелами засыпят и, если поймут, что противник сильнее, снова как ветер в степь унесутся, только ты их и видел. Надо им не позволять россыпью сражаться, надо заставить их сражаться строем, а уж тут нам равных нет.

– Ладно. – Коловрат жестом остановил своего сотника. – Бахвалиться не будем, но и без победы нам в Рязань нельзя возвращаться. Выступаем завтра перед рассветом. Ночь обещает быть темной, тучами небо заволокло. Ты, Полторак, отправь разъезды сейчас же. Пусть следы посмотрят да тропы звериные проверят. Не слыхать ли татарского запаха. Не крутится ли кто здесь в округе.

Коловрат летом уже трижды выезжал в эти места до самых берегов реки Воронеж, доезжал со своими воинами до самого Мурома на севере. Помнил он низинки и холмы, речки и болотца. И сейчас Коловрат поставил себя на место татар, вторгшихся на рязанские земли. Хан послал сюда воинов опытных, умелых. Иначе и быть не должно. И значит, они будут спешить уйти как можно дальше от того места, где с дружинниками рязанскими столкнулись. И быстрее всего вдоль поймы Цны к землям мещерским. И вода для коней, и трава на пойменных лугах, и дичи вдоволь, чтобы людей прокормить. А потом могут и вернуться.

Глядя, как собираются его воины, как проверяют подковы, подтягивают подпруги, как собирают переметные сумы, Коловрат считал дни. Один день полусотня Стояна шла по следу татар после стычки у переправы. Еще один день они возвращались с ранеными назад, в рязанские земли, к монастырю. Два дня скакал раненый гонец, два дня я возвращался сюда от Рязани. Далеко ли татары ушли за пять дней? Если не скрываясь да на рысях, то их и не догнать уже. А если скрываясь, да тайком, да ночами и в туманах утренних?

Коловрат снова и снова вспоминал лесочки и речушки на север от того места, где Стоян встретил татар. Нет, никак дальше пяти десятков верст они уйти не могли. И если прямиком идти к речке Векше, то там татарский отряд можно и встретить. И места там есть удобные для больших засад. И ровных чистых от леса луговых участков там совсем нет. А которые и есть, те оврагами разрезаны, балочками неглубокими. Никак там нескольким сотням конных не развернуться. Он уже знал, как и куда поведет свой отряд, что он сможет сделать.

Ночью, когда Коловрат уже готов был сесть в седло и покинуть монастырь, к нему вновь подошел Никон. Монах был печален, казалось, что он еще больше ссутулился.

– Прощай, старче. – Евпатий подошел к Никону и взял его своими большими руками за худенькие плечи. – Не знаю, уж свидимся еще, нет ли, но хочу сказать, что твоя мудрость и твои советы останутся в моем сердце. Пусть и мое сердце с тобой остается. Помнить тебя буду, где бы ни был.

– Твое сердце не здесь, – улыбнулся старик. – И горько плакать той женщине, которая захочет твоего сердца. Видать, тебе на роду написано любить только одну – которая родной землей зовется. Ей ты служишь, ей ты верен. Ступай, соколик. Да хранит тебя Господь!

Никон поднял руку и осенил воеводу святым крестом. Евпатий вдруг схватил руку монаха, прижал ее к губам, зажмурился. Только несколько ударов сердца он так простоял, совсем немного. Но чувства умиротворения и покоя были опасными, они могли сделать его слабым, а впереди была страшная сеча с врагом, впереди было много битв.

– Прощай, Никон! – Евпатий отпустил руку монаха, повернулся к своему Волчку, которого держал под уздцы один из дружинников, и одним махом забросил свое сильное тело в седло.

Тихо, без скрипа приоткрылись задние ворота в монастырской стене. Как тени выехали всадники, тут же исчезая за черной стеной леса. И только филин вскинулся на ветке, тяжело хлопая крыльями, перелетел на соседнее дерево.

– У-ху, у-ху, – пронеслось по лесу, и снова только шелест листьев на ветру и только неспешный бег черных туч по ночному небу.


В низинке, скрытой в дебрях лиственного леса, Евпатий приказал отдыхать. Ослабив подпруги и разнуздав коней, с ними оставили несколько коневодов, остальные дружинники поднялись повыше. Коловрат стал ждать известий от своих разъездов, которые отправил в разные стороны. Это были как раз те места, где он и рассчитывал застать татар. В этих местах легко раствориться, исчезнуть. И Коловрат знал, где, в каких местах здесь можно спрятать большое количество всадников. Отправил он тех, у кого были самые сильные кони, которые могли обойтись пока без отдыха, после длительного перехода.

Дружинники лежали среди зарослей папоротника, кто-то достал вяленое мясо, хлеб, иные спускались к роднику в низинке, чтобы набрать воды. Только несколько воинов не отдыхали, продолжая наблюдать за округой, прислушиваться к лесным звукам. Солнце поднималось над лесом. В воздухе парило, запахи стали сильнее. Если бы Коловрат оставил коней наверху, просто на неприметной поляне, то запах конского пота и навоза быстро распространился бы по лесу далеко от места стоянки и выдал бы отряд русичей.

Вот затрещала сорока и понеслась с ветки на ветку. Потом звякнула подкова о камень, и снова тишина. Со стороны реки кто-то ехал верхами, но сторожевые дружинники не подавали условного знака. Может, свой разъезд возвращается? И вот по лесу пронесся заливистый голосок пичужки. Сначала длинно, потом трижды короткие трели. Свои, одобрительно подумал Коловрат, узнав условный знак, поданный сторожевыми воинами, притаившимися близ тропы.

Кони шли, опустив головы, то и дело широко раздувая ноздри и нюхая воздух. Уловили, что и другие тут, отдых почуяли. Коловрат поднялся навстречу троим дружинникам, въехавшим на полянку. У двоих поперек седла лежало по связанному человеку. Улыбающиеся дружинники спихнули пленников на траву. Коловрат стоял как вкопанный и смотрел на ворочавшихся связанных чужих воинов, привезенных его разъездом с берега реки. Внутри у него все сжалось, зубы сами стиснулись. Коловрат все надеялся, что ошибется, что прав князь Юрий Ингваревич, правы его бояре, советовавшие не слушать о возможном приближении татар. Нет, он не ошибся в своих подозрениях. Один из пленников был половцем. Это видно и по одежде, и по чертам лица. А вот второй. Хорошо знакомые Коловрату сапоги из верблюжьего войлока с загнутыми носами и диковинные рубахи из скользкой тонкой материи[208]. Говорили, что такую материю ткут в далекой стране на востоке, лежащей за горами, которые выше облаков, на берегу большого моря, которое и птице не перелететь. И ткут ее не люди, а волшебные насекомые по приказу восточных колдунов.

– Где вы их взяли? – Коловрат сурово посмотрел на дружинников, которые привезли пленников.

Ответил старший, которого звали Сорока. Высокий, жилистый, с длинными руками, он подошел к пленникам и одним рывком поднял половца на ноги.

– Этот по-нашему болтать умеет. Точно умеет. Мы их возле излучины заприметили. Они коней в кустах привязали, а сами в камышах сидели, то ли наблюдали, то ли ждали кого.

– А если и правда ждали? – нахмурился воевода.

– Не, мы и так до полудня комаров кормили… наблюдали. Точно. За рекой же шлях идет. Наверное, нас ждали, а может, обозы какие. Мы все тихо сделали, как ты учил нас. Этих взяли тихо, камыш не ворохнулся. Потом коней их отвязали, не резали поводья. В реку завели и по крупам плетками. Они шеметом по течению, и не знаю уж, где они потом на берег выбрались. Пусть гадают там, куда их соглядатаи делись.

– Ладно. Добро справились. Этого вот поднимите, – указал Коловрат на монгола.

– Что-то он на половца не похож, – пробормотал Сорока, вместе с другим воином поднимая монгола и ставя его на колени.

– Потому что он не из половецких степей. Это монгол, Сорока!

– Монгол? – опешил дружинник и хлопнул себя по лбу ладонью. – Из тех самых, что ли?

– Да, Сорока, вот он один из воронов, что прилетел нашу землю когтями драть, кровь нашу пить.

Монгол крутил головой, никак не мог прийти в себя и понять, где он оказался. Большой кровоподтек на бритом затылке говорил о хорошем ударе. Бросив разглядывать пленника, Коловрат махнул рукой и повернулся к половцу. Перед ним со стянутыми за спиной руками стоял воин лет двадцати с глазами пройдохи. Он кривил губы и смотрел заискивающе то на воеводу, то на других подходивших дружинников.

– Как тебя зовут? – потребовал ответа Коловрат, сверля взглядом половца.

Но пленник только отрицательно качал головой и криво усмехался, морщась от боли в ушибленной голове и затекших от кожаных ремней руках.

– Аль ты меня не понимаешь? – сделал изумленное лицо Коловрат. – Ты из дальних степей сюда прискакал, совсем нашего языка не понимаешь?

Пленник продолжал крутить головой и молчал. Коловрат чувствовал, что внутри у него начинает закипать злость. «Эх, Никон, – подумал он, – что ты знаешь о грехах, которые меня одолевают. А ведь без злости на войне никак нельзя. Тебя так любой враг одолеет, потому что злость добавляет силы, решительности, а когда надо, то и безрассудной храбрости».

– Значит, по-хорошему не понимаешь, – проговорил Коловрат сквозь зубы и выразительно посмотрел на Сороку.

Дружинник понимающе кивнул, ленивой походкой подошел к пленнику и положил ему руку на плечо. Половец беспокойно обернулся, а Сорока резким движением согнул его пополам, вытягивая в сторону правую руку пленника. Еще миг безуспешного сопротивления, и половец уже лежал на земле, придавленный коленом русича, а его рука лежала кистью на пне. Сорока разжал судорожно сжатый кулак пленника, медленно вытянул из ножен саблю и положил холодную сталь на большой палец половца.

– Рубить? – деловито спросил Сорока воеводу.

– Руби, – громко велел Коловрат, но погрозил Сороке пальцем, чтобы тот не усердствовал.

Дружинник кивнул с усмешкой, мол, понимаю. Дело известное, не впервой. Было видно, что половецкий воин весь напрягся на земле, его била дрожь, но он хотел выглядеть мужественным. Коловрат хорошо знал, что вот такой неспешный разговор перед пыткой или казнью помогает лишить самообладания даже самого мужественного человека. А вот если кричать, хватать его, тащить, бить, поносить, оскорблять весь его род, то можно по частям его резать, а он будет в ответ тебе проклятия кричать и ничего не расскажет. Страх в человеке надо разбудить, животный, древний страх. Он должен сменить в нем ярость и ненависть к тебе. А со страхом жить трудно. И умирать тоже.

– Э-эх! – выдохнул Сорока, и его сабля со свистом рассекла воздух и впилась в пенек аккурат возле пальца пленника, едва задев на нем кожу.

Пленник заорал тонким голосом и забился, как попавшая в силок птица. Но Сорока не дал ему вырваться. Он взмахнул саблей, и второй удар снова чуть задел клинком пальцы половца. Коловрат махнул Сороке рукой, чтобы тот отпустил пленника. Половец мгновенно вскочил на колени и полными ужаса глазами уставился на свою руку, по которой из порезов чуть сочилась кровь, но все пальцы были на месте. Сорока снова схватил его за плечо, больше для того, чтобы пленник не попытался сбежать или не кинулся на кого-нибудь.

– Я скажу! – плохо выговаривая русские слова, затараторил половец, пятясь на коленях от подходившего к нему воеводы, пока не уперся спиной в ноги Сороки. – Я все тебе расскажу. Я знаю тебя, ты Коловрат, ты с князем к моему отцу приезжал!

– Да ну? – удивился воевода, встав над пленником, уперев руки в бока и ухмыляясь в густую бороду. – Ты меня знаешь? И кто же ты сам-то? Отец твой кто?

– Меня зовут Карат, я сын хана Туркана. Прошлым летом ты у нас был. Я тебя видел.

– Почему я тебя не видел? – удивился Евпатий, но потом вспомнил, что встретился князь Федор с Турканом не очень хорошо.

Молодые воины хана стали часто нападать на селения в рязанских землях… много людей в полон увели, скота. Хан улыбался, клялся, что он знать не знает об этом, а что касается молодежи, так резвятся, удаль свою показать хотят друг перед другом да перед прекрасными половчанками. Тогда он нарушил обычаи гостеприимства и не стал представлять русскому князю своих сыновей, хвалиться ими. Выглядело бы это как глумление и бахвальство. А может, кто из дружинников и узнал бы в сыновьях Туркана обидчиков. Несколько раз конные отряды дружинников догоняли половцев, отбивали добычу. А те, уступив в скорой сече, скакали назад в свои степи.

– Пощади, воевода, я все тебе расскажу. Как монголы к границам рязанским подбираются, что замышляют. Все расскажу, что сам знаю.

– Ладно. – Евпатий опустился на поваленный ствол дерева и приготовился слушать.

– Они грозились все наши селения пожечь, женщин и детей свести на базары, на восток продать. Отец должен был спасти свой народ, но он вас не предал, рязанцы. Когда враг на твоей земле, думай прежде о своих.

– Что хотели монголы от хана Туркана?

– Про русичей узнать. Чтобы он все им рассказал, как ваши города устроены, много ли у вас силы, как вы бьетесь с врагом, каковы ваши обычаи. Но мой отец сказал, что стар уже, что давно не ходил на русичей, да и мир у нас с вами. Многое, говорил он, изменилось. Видишь, Коловрат, мой отец, как лиса, юлил, выкручивался, чтобы не предать добрых соседей.

– Да уж, – усмехнулся Евпатий. – Чего-чего, а это вы умеете, лисье племя! Добрых соседей, говоришь? А для чего ты с татарами пошел?

– Отец послал, – взмолился Карат. – Не мог я ослушаться отца, но и вам во вред не хотел ничего делать. Сбежать хотел, к вам прийти, предупредить, к отцу, чтобы уводил стада подальше в глубь земель русских.

– Сбежать, – ехидно повторил Сорока, – а сам за нож хватался, пока вязали. Насилу угомонили, да и то ножнами по темечку.

– Подожди, – хмуро остановил дружинника Коловрат. – Так что здесь татары задержались? Умысел какой, пожива какая им тут?

– Я слышал, что они с вашим отрядом где-то недавно рубились. Думали, что к вам подмога подоспеет, вот и ушли в эти леса. Ведут себя тихо, но присматриваются к поселению вашему, что на бугре за лесом. Пленников они по дороге брали, вызнали, что там важные русичи будут завтра. И с богатым обозом. Им очень знатные русичи нужны, от них они хотят все про вашу силу узнать.

– Вот как, значит, – тихо сказал Коловрат и задумчиво опустил голову, разглаживая бороду.

Дружинники, стоявшие поодаль и все слышавшие, переглянулись, зашептались. Половец напряженно смотрел на рязанского воеводу, на его воинов. По его нечестивым глазам видно было, что очень он опасается за свою жизнь. Слишком ему его участь непонятна теперь. То ли пожалеют его княжеские дружинники за откровенность, то ли голову снесут за то, что вместе с чужаками по их землям вором пробирался, что их товарищей недавно побили мечами и стрелами.

– Сколько их? – наконец спросил Коловрат. – Знаешь?

– Вон в том лесу за рекой две сотни. Здесь в овражке в перелеске несколько десятков, за дорогой следят, должны отвлечь на себя, если ваши отряды подойдут, искать их будут. Да в десяти верстах в лесу буреломном непрохожем сотня прячется. С ними там и их князь, или тысячник, не знаю, как по-ихнему будет. И еще по лесочкам по десятку да по два рыщут. Мужиков местных в полон берут, гонцов надеются перехватить, если такие будут.

– Много пленников нахватали?

– Не знаю, воевода, – покачал головой Карат, – при мне двоих приводили. Вчера да утром сегодня. Все местные, но про обоз только один знает. Они еще будут искать тех, кто что-то знает. Кого-то из знатных захотят захватить, чтобы выведать.

– Теперь помолчи! – осадил разговорившегося половца воевода. – Сорока, ты его пока при себе держи, на ремень посади, чтобы не сбежал.

– Прикажи не убивать меня, Коловрат! – снова подал голос пленник. – Все как есть тебе рассказал. Не убегу, клянусь тебе всеми своими предками, душами их. Я тебе помогать буду! У нас говорят, что ты мудрый воин, ты справишься с татарами, они испугаются и больше не придут. Я тебе помогать буду, ты и свой народ, и мой спасешь.

– Не врешь? – хмыкнул Коловрат. – Ладно, поглядим. Но только помни, что если предашь во второй раз, то тебя смерть лютая и позорная ждет.

Карат вдруг стал серьезным, поднялся с колен в полный рост и поглядел воеводе в глаза:

– Я тебе клятву даю, Коловрат! Раньше мог обмануть, татарам мог бы помогать, но теперь я поклялся. Теперь скорее умру, чем предам. Ты наши обычаи знаешь.

– Этот точно по-нашему не понимает? – кивнул на немного очухавшегося монгола Коловрат.

– Ни слова. Я с ним только знаками объяснялся, да и дело мое было указать, кого схватить, знатен ли путник. Мы ведь с ним у брода прятались.

– Коли он и тебе враг, как нам, то убей его.

Сорока с готовностью протянул половцу свою саблю рукоятью вперед. Карат с жадностью схватил оружие, сжал его в руке. Монгольский воин широко раскрыл глаза, в них блеснула ненависть и лютая злоба. Но Карат не стал мешкать: один взмах – голова пленника со стуком упала на траву и закачалась из стороны в сторону. Тело повалилось рядом, и на траву толчками из обрубка шеи стала бить кровь. Черная, как показалась Коловрату.

– Ну-ну! – кивнул Евпатий, повернулся и пошел к своим воинам, за ним потянулись остальные, зная, что сейчас будет обсуждение того, как Коловрат татар побить думает.

Вокруг Коловрата, сидевшего на пне, стояли и сидели десятники и несколько наиболее опытных дружинников. Коротко пересказав то, что он услышал от Карата, воевода стал слушать своих. Никто не сомневался, что воевода поверил половцу не зря. В Коловрата верили, верили в его мудрость, умение разбираться в людях, предвидеть последствия поступков, видеть наперед в бою. Если он сказал, что Карат не врет, значит, так оно и есть.

– Тихо подобраться и без лишнего шума перебить их мы не сможем, – говорил один из десятников, покручивая длинный ус. – Две сотни воинов собьются в сече, и шуму будет до самой Рязани. А уж за рекой точно услышат и все поймут.

– Надо в весь[209] идти, – качал головой другой дружинник, снявший шлем и поглаживающий светлые потные волосы на голове. – Как там она называется, Медведка, что ли? Поднимать мужиков, ополчать надо. Тогда большими силами и побьем монголов.

– Послать навстречу обозам гонца, – подал голос третий. – Кто бы там из знатных рязанцев ни был, а все предупредить лучше. Может, и не ходить им по дороге через Медведку. Пусть другой путь выберут.

Коловрат, молча слушавший своих воинов, наконец прихлопнул ладонью по колену и поднял голову, оглядев всех.

– Все дело говорили. Каждый сказал правильно, но не каждый далеко наперед подумал. Поднимем народ, только с чем он пойдет на врага. Топоры – хорошее оружие, если из-за угла стукнуть, но для боя не очень подходящее. А есть у них боевые топоры, мечи, копья? У кого, может, и есть, но пару сотен, даже одну сотню мы не вооружим, брони у них нет, шлемов. А ковать уже и нет времени. Косы есть, серпы у баб есть, только, опять же, насадить на рукоять да научить в бою им владеть не успеем.

– Так ведь себя же оборонять будут, неужто не постараются? – сказал кто-то из воинов.

– Желать можно, только и уметь надо, – покачал головой Евпатий. – И гонца слать не будем. Вы думаете, что монголы не рыщут по всем тропкам? Один гонец не пройдет, двадцать я послать не могу, с кем тут останусь. А если обозов не будет и знатных рязанцев не будет, так и враг ведь уйдет их снова искать, так и будем по лесам до зимы ловить их, да по следам ползать.

– Так как быть, Евпатий?

– А так, как враг замыслил. Пусть все идет по его умыслу. И ему так спокойнее, и мы его мысли наперед знаем. А если мы знаем, что враг сделать хочет, так ведь и приготовиться сможем. Не так ли, други мои?

– Мудрено говоришь, воевода!

– А не мудрствуя и каши не сваришь, – улыбнулся Коловрат. – Поступим так. Я возьму с собой десяток. Подберусь сам к лагерю монгольскому и посмотрю. По лагерю многое понять можно. Как кони пасутся. Как воины лежат. В сапогах ли и опоясавшись или распоясанные. Если распоясанные, значит, к битве не готовятся, значит, отдыхать будут. А дальше… Дальше в Медведку поеду! Поднимать их старосту. Надо укрепить там все для обороны, подготовиться к нападению, чтобы урон монголам был. А когда они, как конь в болоте, передними ногами увязнут там, мы им в спину и ударим. Да не одним кулаком, а двумя. Они нас не ждут, растеряются, числа нашего не поймут, будут думать, что нас много.

Дружинники заговорили все разом, переглядываясь. Мысль была простая, но многие по своему опыту понимали, что воевода предлагал хорошее дело. Воевода улыбнулся и продолжил:

– Вот так мы и одолеем врага. С хитростью, хоть и хитрость тут невелика. Монголы наших сил не знают, что мы о них знаем, тоже пока не догадались. Оставляю с вами, други, Полторака. А в помощь ему Сороку. Ну-ка, кликните его сюда. Да пусть там с половцем этим, княжичем, кто-то останется. Клятва клятвой, а вдруг как решит сбежать?

Десять воинов, как и сам Коловрат, сняли шлемы, кольчуги. Оставшись в одних кафтанах да шапках с опушкой, лихо сдвинутых на одно ухо, они поехали верхами, обмотав заранее копыта лошадей свернутой в жгут травой. Из оружия – только мечи да сулицы, да круглые щиты за спиной. Четверо еще и с луками и колчанами со стрелами. Шли налегке, не звеня железом, выбирая мягкую почву с густой травой, прикрывались высоким кустарником, молодым подростом. Копытные воины Коловрата не сбивались в кучу и часто останавливались, прислушиваясь к звукам леса, вглядываясь в чащу, повинуясь знаку воеводы.

Наконец Коловрат остановил свой отряд. Оставив пятерых с конями, он пошел с остальными в глубь леса. По описанию Карата, здесь и пряталась сотня монгольских всадников, высматривая и выслеживая одиноких путников, приглядываясь к русскому поселению. Лучники держали стрелы на тетивах. Коловрат шел первым с обнаженной саблей, но прижимая клинок под рукой, чтобы он не задевал веток деревьев и не выдавал их металлическим звуком, который может услышать ухо опытного воина. А у монголов все воины были опытными. С детства в седле, с пеленок с луком и стрелами. Да и прошли они с огнем, если послушать стариков, чуть ли не половину света белого. Хотя, сколько его есть, этого никто не знает.

Евпатий шел, чуть согнув ноги и низко пригибаясь. Он хорошо знал, что звук в лесу понизу идет, это только эхо отдается под кронами высоких дубов да сосен. А если прислушиваться да носом тянуть, то сразу почувствуешь, что впереди низинка с родничком или просто с сырой почвой, которую папоротник любит. Или кустарник густой, да наполовину с сушняком, запах которого ноздри щекочет. А листва палая под дубами пахнет иначе. И трава на разогретой солнцем поляне пахнет иначе. Но это все запахи лесные, природные, а стоит человеку в лес войти, и сразу режет ноздри запах металла, конского пота, дубленой кожи сапог…

– Тихо! – Коловрат сделал знак и подозвал к себе своих воинов. И когда все пятеро подошли и присели на одно колено, продолжая озираться по сторонам, он прошептал: – Они здесь, чуете? Недалече уже. Идем друг за дружкой. Через каждые двадцать шагов последний остается. Пошли…

Коловрат снова двинулся вперед. Шел он неслышно, ступал ногами так, что не приминал травы. Один за другим четверо воинов отстали, каждый через свои двадцать шагов. Они должны были в случае опасности предупредить своих товарищей и не дать подойти к ним со спины монголам, если они здесь окажутся. Да и на помощь всегда можно успеть подойти, если воевода подаст условный сигнал – свист сойки.

Коловрат с одним из дружинников, самым молодым и самым ловким, остановился в зарослях молодого осинника.

– Чуешь, Будилко? – одними губами спросил Коловрат и повел головой правее зарослей осинника.

– Кони там, – согласно кивнул дружинник.

Коловрат понимал, что ни один опытный воин не станет собирать сотню коней своего отряда в одном месте. Да и трудно скрытно такое место подыскать. Скорее всего, коней развели по балочкам местах в трех в округе. Но одна часть обязательно должна быть вблизи того места, где находятся люди. Большая их часть и их командир. Сделав знак дружиннику, Коловрат свернул вправо и двинулся в обход осинника. Будилко выждал немного и пошел туда же, но держась в нескольких шагах правее воеводы.

Расчет Коловрата оправдался. Они миновали сторожевые посты монголов, которых не могло быть много. Не знающие леса и не имеющие опыта войны в лесах, монголы думали, что со стороны чащи к ним никто не подойдет, нечего местным по чаще ходить. А ходить они будут и ездить по дорогам, по тропкам да полянам, где пройдет и конь, и человек, и телега. Врага монголы не ждали, и это было на руку воеводе.

Ползком, как змеи, они с Будилко проползли еще шагов тридцать, прижимая к себе сабли, чтобы металл не звякнул ненароком о камень. Потом Коловрат остановился, прислушался и стал медленно поднимать голову… еще полшага вперед на животе, и он увидел впереди в низинке монгольских воинов. Рядом неслышно появился и Будилко. Жарко задышал в ухо:

– Они!

– Они. Смотри, Будилко, запоминай. Уйдут они, и плакать не станем. И не приведи господь увидеть их на нашей земле снова. Саранча! Пройдут и ничего живого за собой не оставят. И кони травы нашу пожрут и вытопчут. Запоминай, Будилко!

Глава 5

Бездед проклинал сейчас жадность своего соседа Азгуты и клял самого себя, что согласился свернуть. Место было нехорошее, проклятое. Три года назад сошлись на опушке две рати, князья друг дружке свою силу доказывали. Побили народу в той сече ужасть сколько. А потом три дня хоронили. Дружинников-то, тех сразу, и раненых, и мертвых, на телеги и по посадам. А простых ратников, тех в одну могилку. Говорят, что без малого сто человек тут закопали. А Азгута говорит, что не всех похоронили. И что оружия там железного много не собрано лежит. Сам, говорит, видел.

Так и сбил сосед Бездеда с пути домой. Ехать бы накатанным проселком да ехать. Глядишь, у своих дворов бы уже были. А там уже и банька. Малец воды согреет, другой Буянку распряжет… Эх, неладная… А Азгута лежит рядом и не стонет уже, только кровь в горле, стрелой пробитом клокочет да через уголок вытекает толчками. Кончается соседушка, уже отходит.

Главный у степняков сидит на войлочной подстилке, ноги сложив кольцом. И шапка на нем странная, незнакомая. И голову бреет, видать, только косички, черные как смоль, по вискам спадают. Чужие воины, кто такие, чего надо? Ни за что сгубили человека, наскочили, арканами повязали, в лес унесли. Половцы не половцы, кто их разберет. А вот этот вроде из наших. Или нет. Бездед уставился на человека с белой бородой клинышком и узкими, как щелки, глазами. Одет он был в длинную одежду, из-под которой виднелись только носки сапог из тонкой дорогой кожи, на пальцах перстни с каменьями.

– Как тебя зовут? – спросил незнакомец Бездеда. – Ты должен отвечать на вопросы, иначе…

Он кивнул головой на тело Азгуты и тихо засмеялся, разводя руками в стороны, как бы говоря, что ничего уж тут не поделаешь. Так получилось. Мол, не серчай.

– А кто ж вы такие будете? – угрюмо спросил Бездед, поворачивая головой то вправо, то влево и разглядывая диковинные одежды незнакомых воинов с раскосыми глазами.

Свист плети разрезал воздух, и Бездед, охнув от резкой боли, упал на четвереньки. Кнут взвился снова и опустился на спину русича, рассекая льняную рубаху. Кровь брызнула, рубаха быстро напиталась, но больше ударов не последовало. Бездед стонал, кусая губы и пытаясь встать на ноги. Но в голове у него шумело и плыло. И в голове билась только одна мысль: а как там без Буянки семья. Никак им без лошади нельзя.

Коловрат смотрел сверху на то, как монголы допрашивают пленника. Тот, как казалось, ничего не отвечал. Вот его исполосовали плетью до кровавой каши на спине, пытаются под руки поднять и поставить на ноги. Будилко рядом лежал тихо и только носом угрюмо сопел.

– Эх, не помочь нам ему, никак не помочь, – наконец прошептал дружинник. – Убьют они его.

– Конечно убьют, – ответил воевода, отползая в глубь леса. – Тут иначе никак. Ах, воронье, псы бродячие! Дорого они за кровушку русскую мне заплатят. Все, хватит, пошли назад. Теперь разделимся и в разные стороны. Надо точно узнать, где они еще коней держат, и на их разъезды не попасть. А то и нас вот так же на арканах приволокут к тому с тоненькими усами до подбородка. Глаз у него косит один, приметил?

– Ты о ком, воевода? – не понял Будилко.

– Не туда ты глазел, – с укором сказал Коловрат, – не то примечал. Сколько воинов было на поляне? А? Сколько у них брони, а сколько легких конников, которые только с луками? А который у них главный, то кто, богатый хан или из простых воинов вышел? Сотник аль тысяцкий? Мало увидел!

– Так я, Евпатий, уж больно жалко того, которого они били в кровь. А второй так уже и помер, наверное, тот, который на земле-то лежал.

– Жалко, говоришь? – зашипел на дружинника Коловрат. – И мне жалко. Да только ты свою жалейку спрячь подальше до поры, пока война не кончилась. Воевать с жалостью нельзя. Увидел, что русича убивают, что мучают, так разозлись, накопи злости столько, чтобы потом в бою ее на врагов выплеснуть. Да так, чтобы рука твоя разила как молния, чтобы одним ударом с коня сшибить врага. Вот как надо к этому относиться. А простой жалостью ты и пленника не спасешь, и себя погубишь. И дело наше все погубишь.

Из леса свой маленький отряд Коловрат выводил такими тропами, что в них и зверь бы заплутал. Но воевода каким-то чутьем находил дорогу, выдерживал направление. Дружинники переглядывались и с восхищением кивали другу другу: мол, каков у нас Коловрат! Ведет и не остановится даже! Но ближе к опушке все же пришлось придержать коней и прислушаться. Показалось, что где-то совсем недалече проскакали несколько всадников. Воевода подозвал к себе всех десятерых и строго посмотрел каждому в глаза.

– Слушайте и запоминайте мое слово. Что бы ни случилось, но хоть один из вас должен остаться в живых и добраться до Полторака и все рассказать. И про пленников, которых монголы захватывают и пытают, и про то, где они в лесах расселись и коней держат. Все подробно ему рассказать. Нас убьют, другие дело сделают, как я наказывал. Поняли? Все, а теперь опушками пойдем, на глаза случайному путнику не лезть. Чуть открытый участок – и снова в лес поглубже уходить. Да по траве коней ведите, по траве. Трава звука копыт не дает.

День уже склонялся к вечеру, когда Коловрат наконец вывел свой отряд на опушку, откуда были видны крыши домов Медведки за перелесками. Оставалось последнее, что хотел сделать Евпатий, – посмотреть местность перед весью, каково там развернуться с конницей, откуда и как могут монголы напасть. Это не степь, тут не рассыпешься конницей как горохом по столу. И это надо с пользой учесть. Из-под руки он рассматривал овражки, перелески, опушку соснового бора и заросли кустарника. Для себя, приведись такое, он бы уже выбрал, как напасть на такое поселение.

– Воевода, глянь-ка! – поднялся на стременах Будилко и стал тыкать плетью влево. – Кажись, монголы гонят кого-то. Нет, не уйти им на телегах!

Евпатий повернулся в седле и посмотрел туда, куда указывал глазастый дружинник. Опускавшееся к горизонту солнце расплавленным золотом слепило глаза и мешало разглядеть, что же там происходит. И каков Будилко, разглядел ведь! А вдоль опушки, огибая овражек, неслись две телеги, запряженные каждая одним коньком. В телеге сидело по человеку, и каждый нахлестывал своего что есть мочи. Но монголы были уже близко. Еще немного – и пустят стрелы. Хотя, наверное, хотят живыми взять мужичков. Вот наткнулись конные степняки на овражек, не разглядели его в горячке погони, заметались, прикидывая, с какой стороны лучше объехать. А ведь молодцы тележники! Сообразили, как время выиграть. Только куда им тут деться? Помощи ждать неоткуда, защиты никакой. А в лесу что конному, что на телеге – одно не сподручно.

– А ну за мной давай! – вдруг рявкнул Коловрат, приняв решение без раздумья. Как сердце и опыт подсказали.

Он развернул своего Волчка на месте, ударил под бока шпорами и с места бросил коня в галоп. Дружинники взялись за плети и бросились догонять воеводу, уходя глубже в лес, чтобы не попасться на глаза монгольским всадникам. Коловрат гнал коня напрямик, зная, что Волчок сам сумеет выбрать дорогу, сам без понукания перемахнет через упавшее дерево, через бурелом, а не перескачет, так найдет путь короче. И тут только держись в седле крепче, хозяин.

Немного не успели. Это Коловрат с горечью понял сразу же, когда они выскочили из леса не возле телег, а за спинами монголов. Стиснув зубы, Коловрат сделал знак рассыпаться полукругом, охватывая врага со стороны безлесного участка и прижимая его к лесу. А степняки уже схватились за луки. Один миг – и запели в воздухе стрелы. И вот возчик на первой телеге опрокинулся набок. Видно было, что две стрелы впились ему в спину и в шею. Он упал и потянул на себя вожжи. Его запаленный конь бросился в сторону и опрокинул телегу набок. Второму было уже не проехать! Лошадь поднялась на дыбы, заржала. Фигура в белой рубахе соскочила с телеги и метнулась к лесу, но в воздух уже взвились волосяные арканы.

Дружинники не мешкали. Из четверых монголов двоих сняли с седел стрелами. Вот один опрокинулся на спину, повалился с седла и так остался волочиться за своим конем с одной ногой, застрявшей в стремени. Второй согнулся к гриве коня, ухватился за его шею, да так и остался сидеть, пока конь с рыси не перешел на шаг. Двое оставшихся развернулись навстречу русичам, схватились было за кривые мечи свои, но поняли, что вдвоем против десятка им не устоять, и погнали коней в разные стороны. Одного догнали и зарубили прямо в седле, за вторым погнался сам Коловрат.

Он обходил монгола слева, не давая вырваться и уйти от леса. Волчок ронял пену изо рта, но нагонял монгольского конька. Еще немного. Коловрат сунул было руку за спину, да вспомнил, что нет у него при себе щита, как нет на нем и кольчуги. Возьмись сейчас степняк за лук со стрелами, туго придется. Стрелы они пускали далеко и очень метко. Вытянув из ножен саблю, Коловрат приготовился, если придется, сбивать стрелы клинком. На большом расстоянии можно, но вот близко тогда к врагу не пойдешь. Не до ночи же за ним гоняться.

Но тутпомог случай. Или земля родимая, изрытая кротовинами и сурчинами, которых много по краю степных участков со степным разнотравьем. Оступился монгольский конь, попал ногой в нору, и всадник тут же полетел через голову своего коня на землю, теряя лук, путаясь в перевязи меча и ремня колчана со стрелами. Коловрат мгновенно поддал Волчку шпор и помчался к упавшему врагу. Монгол уже вскочил на ноги, да так ловко, как будто и не падал с коня на полном скаку. И в руке у него уже была обнаженная сабля.

Евпатий натянул повод, останавливая Волчка и разглядывая своего противника вблизи. Невысок, ноги кривоватые, но руки длинные. Силен, по толстой мускулистой шее видно. Да и по руке. Ишь, первым делом рукав своего халата на правой руке задрал до самого плеча. Крепкая рука, оценил воевода, перекидывая ногу через коня и соскакивая с седла прямо на ходу. Приземлился на обе ноги, легко, по-кошачьи. По глазам монгола понял, что тот оценил противника.

– Ну что, вражий сын, – со свистом рисуя клинком в воздухе две петли по сторонам от себя, спросил вслух Коловрат. – Посмотрим, чему тебя твоя жизнь кочевая научила. Как ты на саблях бьешься.

Монгол пошел на полусогнутых ногах вправо от Коловрата, поводя кончиком клинка сабли из стороны в сторону. Это понятно, с усмешкой подумал воевода. Под правую руку заходишь, где мне неудобно отразить твой удар, да обманные движения делаешь. Это все с малолетства известно. Еще мальцом на палках со сверстниками так делал. Неожиданно напасть хочешь.

И монгол напал. Как ни ждал Коловрат этого, но все же подивился скорости и ловкости, с которой монгол двигался. Одни миг, и он оказался возле русича. Если бы не волчья реакция самого Коловрата, отсек бы ему монгол руку или ключицу. Но воевода и подумать не успел, как его тело, привычное с детства к таким схваткам, а уж потом закаленное в боевых походах и больших и малых сечах, само приняло решение. Он отскочил влево, встречным ударом отбросив клинок монгола в сторону. И успел Коловрат в ответ нанести удар. Не сильный, правда, потому что и замаха у него не было, и ноги стояли не так, как надо. Но монгол отпрянул назад, когда перед его раскосыми глазами блеснул полированный металл.

И уж тут спуску не давать! Эту науку Коловрат знал хорошо. Пока ты начал рубить первым, твой враг будет всегда вторым. Ему всегда надо твой клинок отбить, прежде чем своим ударить тебя в ответ. И Коловрат ринулся вперед, нанося удары в голову, сбоку по плечу, с другого бока по ноге и снова в голову. Его сабля летала, как молния, рассекая воздух и со звоном сталкиваясь с оружием монгола, который отбивался довольно умело и почти не пятился назад. Да так его не проймешь, подумал Коловрат. Не умением, так хитростью. А хитрость – она тоже умение и есть. Без хитрости ни дом не построить, ни врага в чистом поле не победить. Это в кулачном бою на потеху другим биться надо честно. А когда враг на твоей земле, для его истребления все средства хороши. И пусть на себя пеняет, никто их сюда не звал, калачами и квасом не заманивал. Вот и получи, что заслуживаешь.

Коловрат сделал вид, что оступился, тут же отскочил назад, прихрамывая, и замедлил все свои движения, напуская на лицо гримасу сдерживаемой боли. Монгол бросил было взгляд под ноги, куда, мол, там русич наступил, на чем ногу подвернул, но Коловрат не дал ему такой возможности, вновь засыпав его ударами, но уже не такими точными и быстрыми. И монгол поверил. Да и как ему было не верить, коли видел он, что на рысях к ним уже скачут другие русичи. Не было у него времени.

Коловрат принял на поднятый перед собой клинок страшный удар монгольской сабли, даже чуть присел на одну ногу, но тут же со скрежетом вывернул свою саблю в опасный для самого же себя боковой удар из неудобного положения монголу в голову. Противник не ожидал такого удара, на что воевода и рассчитывал. Удар тот отбил в последний момент, даже щеку Коловрат успел противнику раскровянить. Это добавило врагу злости. «Хорошо», – усмехнулся Коловрат, отбив один за другим еще несколько сильных ударов и отступая на шаг назад под каждым из них.

И тут он встал как вкопанный! Монгол от неожиданности даже промахнулся саблей и напрягся весь, как тетива лука. Коловрат одной кистью нанес рубящий удар прямо в голову противника. Тот заученным движением вскинул саблю, держа клинок параллельно земле. Но оружие русича не достало его. Коловрат в последний момент потянул руку на себя, его сабля просвистела в воздухе и ушла вниз, не задев сабли монгола. Тот дернул руку вниз, пытаясь отразить возможный удар снизу, но сабля Коловрата уже взметнулась вверх сильным кистевым движением.

Монгол не сумел отразить этот второй неожиданный удар. Не знал он такого приема, сабля Коловрата ударила его точно в лоб, рассекая кожу и впиваясь в лобную кость. Монгол взмахнул рукой, но сабля уже выпала из разжавшихся пальцев. С рассеченной шапкой и залитым кровью лицом противник повалился в траву под ноги подскакавшим дружинникам.

– Ловко ты его, воевода! – крикнул кто-то из воинов. – А силен был, сразу видно. Только против тебя никто не устоит! Ты лучше глянь, кого мы тебе привезли.

Удивленный такими словами, воевода обернулся и увидел, что перед Будилко боком на коне сидит девушка. Косы распустились, лицо измазано, да и платье внизу порвано в нескольких местах. Зато глаза у нее горели, как угольки в жарком костре. Аж светились!

– Ты кто ж такая будешь, девица? – спросил Коловрат, выдирая под ногами пучок травы и вытирая от крови клинок своей сабли.

– Сияна, – бойко затараторила девушка, вцепившись в гриву коня. – Я дочь старосты из Медведки. А это мой дядька, Агапий… убили они его…

Девушка моментально погрустнела, шмыгнула носом и отбросила волосы с лица. Было в ней что-то от молодого длиннолапого волчонка, который готов и играть, и тут же рычать на невиданного врага, и снова кусать за ухо своих братьев и сестер по стае. С коня она спрыгивать явно не собиралась, что видно было по добродушному лицу Будилко, который снял шлем и сидел с блаженным видом, ероша свои пшеничные волосы.

– Кто ж они такие-то? – Девушка кивнула на труп монгола. – Налетели, ровно коршуны, насилу до леса докатили. Еще чуток, и они бы нас не догнали. Эх, дядька! Отец расстроится. Они ведь выросли вместе, как родные. И меня он вырастил, на коне научил держаться.

– Это воины из дальних степей, – вздохнул Коловрат. – Дальше, чем половецкие степи, дальше гор, почти у самого Холодного моря живут. Теперь вот к нам пришли.

– Дяденьки, а зачем они к нам пришли? – испугалась Сияна.

– Зло творить, убивать! Хотят все княжества себе подчинить, дань собирать непомерную, чтобы самим богатеть и сытно жить, а русичам чтобы впроголодь.

– Как саранча, – понимающе кивнула девушка. – Все под корень сжирает, потом поднимается на крыло и по ветру через степи на новое место.

– Мудро! – улыбнулся из-за девичьей спины Будилко.

– Дяденьки, а вы меня в Медведку отвезете? – вдруг заволновалась девушка. – Или помогите постромки распутать да телегу повернуть. Я уж сама доберусь. И дядьку надо домой, плакать будут…

– А как же ты, милая, хотела на телеге от конных убежать? – спросил Коловрат. – Думала, что до леса вперед них доедете, так и опасности не будет?

– Да так и есть, – чуть подумав и оценивающе посмотрев на воеводу, ответила девушка. – Там у нас уж лет пять как ловушки да самострелы сделаны. Мужики, как весна, ходят поправлять. Свои знают, там не ездят. А все после того, как на нас половцы напали. Половину домов пожгли, народу побили – страх просто. Я еще девчонкой совсем была, но все помню. Это вам повезло, что вы не попались, я аж испугалась, когда увидела, откуда вы вскочили на конях-то.

– Да, это нам повезло, – засмеялся Коловрат. – Чуть-чуть в ваши ловушки не попали. Вот что, дочка…

И тут Коловрат уловил движение на опушке и тут же замер, всматриваясь в край леса. Не торопя коня, из-за деревьев выехал Полторак, не держа на виду оружие. Он остановил коня и стал смотреть на воеводу. Явно давая понять, что не знает, можно ли подъехать или оставаться здесь. Среди деревьев Коловрат разглядел еще дружинников. Только этого не хватало, чтобы кто-то сегодня все же попал на самострел или в ловушку.

– Отвезем мы тебя, дочка, – вскакивая на коня, сказал Коловрат. – Ну-ка, молодцы, вот этого захватите да коня его поймайте. Всех покойников – на телеги. Негоже оставлять их здесь.

Полторак дождался Коловрата, не двигаясь с места. Он успел многое понять, разглядев убитых монголов, перевернутую телегу и местного жителя с двумя стрелами в теле. Но и выезжать на открытое место вместе со всеми своими дружинниками он не решился, хоть и хорошо видел в отдалении самого Коловрата и его десятерых воинов. Подъехавший воевода коротко похвалил сотника за осторожность.

– Нашумели мы здесь, но да ничего. Приберем сейчас за собой, телеги в Медведку отправим. Заодно будет о чем с местным старостой поговорить. Это ведь его дочь. Чудом девонька спаслась.

– Все уйдем в Медведку? – удивился Полторак.

– Нет, туда поеду только я да вон Будилко с собой возьму. Мы места, где прячутся монголы, нашли. Тебе расскажут. Здесь поосторожнее. Местные поставили самострелы на половцев. Можете и вы попасться.

– Так монголов надо на эти западни вывести!

– Я тоже об этом подумал. Надо Сияну расспросить подробнее, на каких лесных дорогах у них ловушки. И еще, кроме веси Медведки, у них тут в лесу подальше есть еще починок дворов на двадцать. Думаю, монголы про него уже узнали. Я, будь на их месте, начал бы с него. Я даже знаю, как они поступят. Захватят ночью, а потом запрягут телеги, посадят за спинами баб и ребятишек пеших воинов, а сами лесочком по бокам ближе к Медведке проберутся. А потом нападут сразу пешими изнутри, как только телеги войдут за первые дома, а снаружи конными. И тогда есть там ратники, нет там ратников, все будет едино.

– Значит, и мы тогда с двух боков их возьмем? Ты отразишь их из веси, а мы ударим конными снаружи и прижмем к домам, где им не развернуться.

– Правильно говоришь, – кивнул воевода. – Да еще с полсотни охраны с обозом, может, будет. Пусть хоть пару десятков, но все равно воины с вооружением и в броне. Это уже сила, не местные охотники и бродники.


Староста Нефед принял воеводу в большой горнице своего дома в центре веси. Был он мужчиной крупным, с обширным чревом, подпоясанным широким, вышитым красными нитями поясом. Борода у него была с большой проседью и выглядела пегой, как облитая побелкой. Дочь он обхватил ручищами, прижал к себе и даже глаза закрыл. Коловрат отвел глаза, чтобы не смущать отца. Да и виданное ли дело, уходить в такое время вдвоем так далеко, когда вокруг рыщут то разбойники, то половцы. А теперь еще неладная принесла каких-то монголов. Смотреть на трупы неизвестных воинов пришли почти все жители.

– Ну как благодарить тебя буду, воевода, мне и самому пока неведомо! – широко развел руками Нефед, но обнимать сурового воина не стал, а только сокрушенно хлопнул себя с силой по бедрам. Садись к столу, дружинника своего зови, нечего ему там бабам страхи рассказывать про рогатых.

– Ничего, пусть постращает, – невесело усмехнулся Коловрат. – А мы тут с тобой покумекаем, как нам твой народ защитить да врага не пустить дальше в земли рязанские.

– А ты думаешь, что они через нас на Рязань пойдут? – недоверчиво спросил староста. – Так на кой им мы. У нас не город, не богатый посад, да и мы люди мирные, от нас вреда никакого. Живем своим углом…

– Я сегодня в лесу видел, как монголы пытали и убили двоих ваших мужиков, – перебил старосту Коловрат. Они хотят узнать все о русичах, они ждут богатый обоз здесь завтра. И завтра они нападут.

– Господи Иисусе, – перекрестился Нефед, глядя на воеводу недоверчиво и даже со страхом. – Неужто правда?

– Ты меня знаешь? Нет? Я рязанский воевода Большого полка. Зовут меня Евпатий Коловрат. И если я сказал, что так будет, знай, иного быть просто не может. Я слово свое на ветер бросать не привык. И долг мой перед князем рязанским Юрием – обоз этот сохранить, не дать убить или в полон увести знатных рязанцев, что с обозом идут. Их ждут здесь монголы, а то давно бы было тут большое пепелище. У меня в лесу дружина. Небольшая, но это лучше, чем ничего.

– Так ты скажи, что нам-то делать, воевода! – взмолился староста. – Когда дело урожая касается или дани княжеской, рассудить ли кого, вора ли наказать, тут я могу и сам. Но ты говоришь про дела княжеские, не могу я без воли его ступить и шагу. Ты советуй!

– Тогда слушай мое слово. Сейчас же пошли по дворам с известием, чтобы в лес и на угодья сегодня и завтра никто не ходил. Хватит смертей. Я думаю, что человека четыре из вашей веси уже попали в руки монголов, кого они замучили, убили в лесу, про вас все выведывая. Знают они много, но не все.

– Пошлю, сейчас же пошлю, – заторопился староста.

– Погоди, не все еще. Главное – впереди. Никого не посылай в починок. Там мои воины, они всех оповестят и ночью сюда переправят. Монголы не должны узнать, что починок опустел. А когда узнают завтра, то будет уже поздно.

– Хорошо, воевода. Пусть будет по-твоему. Еще что?

– Теперь главное, Нефед. – Коловрат посмотрел старосте в глаза. – Пора вспомнить молодость удалую. Собери всех, кто может держать в руках оружие. Сейчас же.

– Да ты что, воевода? – опешил староста. – Разве ж нам с этими степняками тягаться в силе военной? Да наши мужики, дай бог, телка завалить могут, а тут против воинов таких выйти в поле. Так посекут всех мечами, стрелами побьют, копьями переколют – и убежать никто не успеет.

– Убежать?! – взревел Коловрат и, схватив старосту за грудки, тряхнул его большое тело так, что у Нефеда лязгнули зубы. – Я тебе покажу убежать! То, что с десяти дворов князю одного ратника посылаешь, – это правило на все времена, а сегодня речь идет о бабах твоих, о детишках малых. Ты сдурел, такое мне говорить? Не в поле я твоих мужиков поведу, в поле мои дружинники с монголами схватятся, а ты должен со мной здесь конного врага остановить, заставить его силы свои распылить. Зажмем его между домами и перебьем. Дурья твоя башка. Не понимаешь, что они с твоей веси только начнут, а потом и Рязанская земля запылает, и вся Русь!

– Господи, – прошептал староста, даже не пытаясь вырываться из рук воеводы. – За что мне казни такие. Ведь с обозами посольство от князя мещерского идет. Там бояре именитые, подарки дорогие.

– А кто об этом еще знает? – тихо спросил воевода.

– Да многие в весе. Готовились, чай, к встрече-то, подношения всякие, горницы вымели да выскоблили для гостей дорогих, чтобы потчевалось им сладко с дороги.

– Ну ладно, – усмехнулся Коловрат. – Коли все знают, может, оно и к лучшему. Такой кусок монголы мимо своего рта пронести не захотят. Так тому и быть.

К вечеру между домами не торопясь стали собираться мужики. Никто не противился, когда Коловрат объяснил, какая угроза свалилась на весь, многие просто повернулись и пошли собираться. У кого меч остался после похода много лет назад, у кого наконечники копейные. Несли железо в кузню, где ковались новые наконечники для сулиц. С тынов и из оглоблей стали тесать древки, домашние топоры насаживались на длинные рукояти и перетачивались тонко. Нашлось и несколько щитов. Деревенский плотник взялся изготовить до утра еще несколько, если ему дадут досок дубовых мореных. Работа делалась несуетно, спокойно.

А ночью подошли телеги с хорошо смазанными ступицами с починка. На телегах сидели бабы с детьми, с узлами из самого необходимого. Сидели молча, потому что пришлось бросить и дома, и хозяйство, даже скот и птицу. К рассвету у Коловрата было под рукой пять с половиной десятков ратников, вооруженных пусть и не одинаково, но добротно. У кого щит, у кого на стеганку нашиты металлические бляхи, у кого шапка железная половецкая. У многих пики из перекованных кос. Топор или меч с большими ножами за поясом были у каждого. Но самым важным и ценным было у воеводы полтора десятка охотников с луками. Стрелы не боевые, легкие. Такие не то что кольчугу, такие и шерстяной халат не пробьют. Но охотники умели стрелять метко. На пушнину ходили, а мех стоил дорого. Пушного зверя в глаз били, в силках мех можно попортить, когда зверек вырываться будет.

В центре села разложили три больших костра. Внизу сухой хворост, который вспыхивает и поднимает высокое пламя, а поверх хвороста – сучья, которые быстро разгораются и не сразу тухнут. А уж поверх сучьев зеленая трава брошена будет, когда костер запылает и когда знак будет нужно подать дружинникам в лесу да в поле. Дымом только и можно подсказать, если заранее эти сигналы все знать. У Коловрата каждый дружинник знал, какие дымы что означают.


Больше всего Коловрат опасался, что монголы решат напасть на обозы до того, как они придут в Медведку. С одной стороны, это было для них проще. В лесах перебили бы ратников, что обоз охраняли, и растворились бы снова в этих же лесах, увозя ценную добычу и знатных пленников к своему хану. Но убеждал себя воевода, что монголы так не сделают. Они осторожны. Передвижение даже по лесам нескольких сотен чужих воинов не может пройти незаметно. В лесах бродят охотники из разных селений, собирают дикий мед бортники, бабы и детишки ходят по ягоды и грибы. А уж они умеют мгновенно прятаться по кустам и ложбинкам, как только опасность увидят. И тут же поползут рассказы о необычных воинах, которые и на половцев не похожи, но которые тайно идут лесными тропами. Кто знает, не пошлет ли какой староста шустрого гонца к князю, а то и навстречу обозу. А вдруг поблизости дружина какая окажется.

Нет, не станут монголы рисковать. Тут они сидят уверенные, что о них никто ничего не знает. А перебить пару десятков ратников у обозов или заодно перебить несколько десятков безоружных селян – дело несложное и быстрое. Не в первый раз. И Коловрат ждал, когда придет обоз. Самый зоркий мальчишка из веси сидел на вершине старого вяза и внимательно следил за перелеском, из-за которого по шляху должен был прийти обоз. Хотя какой там шлях. Раз в год, в ноябре, княжеский обоз проезжал с полюдьем[210]. Свои телеги да с соседних весей в конце лета несколько раз проходили. Да конные скакали. И то не часто.

– Едут, воевода! – Подбежавший Будилко махнул рукой в сторону шляха. – Малец с дерева сигнал дал. Говорит конных десятка два да столько же пеших. И телег с десяток. Двуконные все, тяжело идут.

– Хорошо, поднимай наших ратников. Теперь все внимание на Медвежий лес и в сторону починка. Сразу не ударят, выждут, чтобы обоз втянулся между домами, чтобы ратники, которые его охраняют, расслабились, оружие положили, почувствовали себя здесь в безопасности, броню начали снимать. Вот тогда они и ударят. Смотри в оба, а я пойду встречать обозных.

Когда вместе со старостой Нефедом Коловрат вышел навстречу обозу в кольчужном доспехе при сабле и шлеме, ратники насторожились и стали поглядывать на важных конных людей, что ехали посередине, закрываясь плащами от дорожной пыли. Вперед выскочил молодец в дорогом островерхом ребристом шлеме. Яркие лучи солнца играли на полированном зерцале на его груди, ножны его меча украшены были серебряными накладками, а в рукояти мерцал красным драгоценный камень.

– Кто таков? – громко спросил он. – По какому праву дорогу заступаешь княжескому посольству?

– Не заступаю! – зычно ответил Коловрат. – Защита вам здесь готова. Заезжайте без опаски.

– Кто таков? – нахмурился молодец.

– Воевода Большого полка рязанского Евпатий Коловрат. Кто с тобой из бояр мещерских едет?

– Ты Коловрат? – подъехав, остановил коня осанистый мужчина с бритым лицом. – Слыхал о тебе от князя Юрия Ингваревича. И от сына его князя Федора. Что случилось, воевода, по какой надобности ты здесь в этом медвежьем углу? Я боярин Ивлий.

Пока обоз втягивался между дворами в весь, Коловрат в нескольких словах рассказал все, что здесь произошло за последние несколько дней. Начиная со стычки своей сотни и монгольского отряда на Цне у переправы, когда погиб сотник Стоян. Красавец с дорогим мечом оказался сотником Фролой. И принял он рассказ с ухмылочкой и неверием.

– Откуда здесь монголам взяться? Да еще несколько сотен? Не путаешь ничего, воевода.

– Замолчи, Фрола! – осадил сотника боярин. – Не по чину тебе такие речи вести. Слыхивал я уже, и не раз, о том, что стали появляться монгольские отряды на границах русских княжеств. Половецкие ханы хотят защиты у русских князей искать. Мне весть такую из Киева привезли. Что предлагаешь, воевода? Обоз спасать надо, в нем подарков дорогих видимо-невидимо.

– Не обоз им нужен, – покачал Коловрат головой. – Хотя и от дорогих подарков они не откажутся. Им ты, боярин, нужен. И твои спутники. Они должны отвезти к своему хану тех, кто много знает о русичах, о нашей силе. Там все выпытают. Нельзя вам дальше двигаться, пока монголы поблизости.

– Но что мы можем сделать? Не послать ли нам за подмогой к твоему князю? Не откажет он своему брату…

– Не успеть нам. Они нападут на весь сегодня. Здесь я собрал ратную дружину из мужиков. Пять с половиной десятков. Один удар они выдержат, устоят, а много от них и не потребуется. В спину монголам ударит моя дружина. Там в лесу без малого полторы сотни хороших воинов, которых сам я обучал. Ваши ратники числом около двадцати, я вижу, хоть и устали с дороги, но будут нашим железным ядром, на который надеюсь больше всего.

– Ну, сотник? – Боярин повернул голову к Фроле. – Не оплошай. Под начало Коловрата тебя отдаю. Два десятка своих ратников, обозников десяток вооружи.

– Ну вот и собрали войско, – улыбнулся Коловрат. – Поставьте телеги полукругом в центре веси. Своих ратников поставь за телегами. Прорвутся монголы через мужиков, встретишь их на копья и будешь стоять стеной, сколько понадобится. Боярина Ивлия и честь своего князя защищать будешь. Коли удержим с мужиками один натиск монголов, понадобишься усилить правую руку, или левую, или центр. Особенно когда мои конники монголам в спину ударят, тут уж все понадобятся. Рубить придется всем. Не должно кому-то из монголов уйти в свои степи. Не должен хан узнать о том, что здесь произошло.

– Вот и решили! – кивнул серьезно боярин. – Ступай, сотник. Воев своих готовь.

– Еще одно! – остановил мещерцев Коловрат. – Среди монголов есть один в островерхой шапке и черном халате с белой меховой опушкой по воротнику и по запаху. Лицом костляв. Этого надо взять живым. Он у них старшой, много о планах монголов знать должен. А при нем странный старик с белой острой бородкой в пестром халате и коричневых остроносых сапожках. Толмач, что ли. И его живым взять надо. А еще среди монголов есть половцы. Не знаю уж, по своей воле пошли они с ними или по приказу своих ханов, которые монголов боятся. Но и этих надо взять живыми.

– Так кого рубить-то тогда? – рассмеялся Фрола. – И тех живыми, и этих живыми. Когда там разбираться с ними, когда сеча начнется?

– Слушай воеводу, – строго заметил Ивлий. – Не о сече единой думать след, а о делах княжеских, да о всех русских землях думает воевода.

Солнце поднималось все выше, над лесом парило, и птицы спокойно щебетали по кустам. Коловрат, забравшись на крышу крайней хаты, всматривался в кромки дальних лесов, приглядывался к балочкам. Никакого движения, ничто не говорило о приближении врага. Если так день пройдет, думал воевода, то завтра меня поднимут на смех, а послезавтра обоз уйдет дальше, веселясь и приплясывая. И распевая песни про убогого рязанского воеводу, который от каждого куста шарахается и от сорочьего крика вздрагивает.

И все бы не беда, перетерпеть можно. Да и пусть бы так и случилось, пусть ушли бы отсюда монголы. Так ведь они же обоз возьмут на копья в лесах дальше. А я буду сидеть здесь. Можно и с обозом пойти. Да только это идти на поводу у монголов, как телок идет на поводу у своего хозяина, который его к кузнецу ведет. Ведет, чтобы одним ударом кузнечного молота с ног сбить, а потом острым ножом по яремной вене. Не защищу я их в лесу, не получится. Силы не равны. Только здесь, только выманить проклятых степняков из леса, заставить кинуться, как волков голодных, на крайние хаты, а уж потом одному богу известно, но только всех мы их тут и посечем. Всех.

Телеги выползали из-за деревьев и неторопливо тянулись в сторону Медведки. Одна, вторая, третья. За телегами шли люди, но почти никто не сидел, почти все шли пешком, даже двух деток босоногих, в длинных рубахах вели за руку по обочине. А телеги шли груженые, хотя и накрытые рядном[211], и что в них было навалено, было не видно. И тянула каждую телегу унылая лошаденка. Последняя даже хромала на переднюю ногу, и телегу помогали толкать сзади двое стариков.

Что-то нелепое было в этом обозе, неуместное, непривычное глазу. И шли они со стороны починка, и женщин и детей было среди обозников мало. А старики ли это, а женщины ли? И что за посохи у них такие прямые и высокие, да поверху тряпьем старым замотаны. А что на телегах спрятано?

– Эй, Будилко! – позвал сотник своего дружинника, стоявшего внизу и смешливо о чем-то шептавшегося с Сияной. – А ну, лезь ко мне!

Молодец быстро взбежал по жерди с перекладинами наверх и упал животом на соломенную крышу рядом с воеводой. Он сразу увидел телеги и приложил руку ко лбу, разглядывая людей.

– Понял? – спросил Коловрат.

– Чего ж не понять, – усмехнулся дружинник. – Это мы видим, что ряженые, а в веси их бы приняли как увечных и убогих, с квасом и молоком прямо на околице. Там бы они всех и прирезали, а потом кинулись бы за хаты и залили кровью все вокруг. Не знают они, что мы с тобой тут, Коловрат! Только их чего-то всего два десятка от силы наберется. Оружие попрятали под одеждой да на телегах. Пленниками прикрываются. Вон те бабы настоящие, и старик вон тот, и дети.

– Не спеши, Будилко, – пожевывая соломинку, сказал воевода. – Ночью в веси собаки брехали, помнишь? Сторожевые наши ничего не заметили, никто близ не подбирался. А знаешь почему? Потому что вон по тому овражку да вон по тому перелесочку они пешими за ночь к нам подошли на полет стрелы. Они выжидают, когда обозы войдут за хаты, когда эти два десятка передовых воинов кинутся с саблями на селян, тогда и те на подмогу поднимутся. А сколько их там в овражке да за кустами? Много не спрячешь, но еще несколько десятков есть. И они хорошо придумали. Если есть в веси дружина, то она себя покажет, отражая этих ряженых. И тогда они узнают, с какой стороны конным напасть. Думаю, что с другой стороны, чтобы наши малые силы распылить, если они у нас тут есть.

– Так что, воевода?

– На тебя надеюсь, Будилко. Иди к дороге, бери под свою руку мужиков, но не всех сразу. Три десятка возьми и жди этих обозников ряженых. Понадобится помощь, я тебе ее пришлю. Ты только выстой там, поддержи простых людей, которые в лютой сечи могут дрогнуть. Сам рубись, покажи все, как надо, за собой веди. Выстоишь там – все дело спасешь. Понял ты?

– Понял, воевода, – серьезно ответил дружинник. – Я не подведу тебя.

Повернувшись на спину, Будилко съехал на спине по крыше, ловко вскочил на ноги на земле, махнул девушке рукой и побежал к крайним хатам, на ходу надевая на голову свой шлем. Евпатий проводил его взглядом. Молодец. Этот выстоит. Двое мальцов возле тына держали Волчка под уздцы, гордые таким важным поручением воеводы аж из самой Рязани. В центре веси за составленными полукругом телегами стояли в полный рост ратники из Мещеры. И сотник Фрола, поставив ногу на тележное колесо, покусывал травинку – ждал, когда наступит его черед. Этот бы не подвел, подумал Евпатий. Хуже не бывает, когда надеяться в бою приходится на того, с кем еще плечом к плечу не дрался с врагом. Но делать нечего.

И вот на дальней окраине веси вдруг закричали, завизжали и поднялся страшный шум. Коловрат повернул голову и увидел, то от телег, сбросив тряпье, бегут к крайним домам монголы, спешно продевая руки в ремни щитов, опуская копья и выхватывая сабли. Десятка два их подняли страшный шум, чего Коловрат не одобрил. Так они зря, надо было тихо и не поднимая шума. Но пусть пеняют теперь на себя.

С грохотом упали заготовленные и связанные в решетки жерди. Один миг – и поперек прохода между крайними домами и заборами веси вдруг образовался завал из скрепленных жердей и тонких бревен. Так в лесу делают засеки, валят как попало стволы, которые переплетаются и создают непроходимый для врага участок. Такое же подготовил на монголов и Коловрат с местным старостой.

Монголы сразу остановились. Удары наносились друг другу через преграду копьями, кто-то пытался копья и сулицы метать, но толку на таком расстоянии было мало. Монголы суетились, пытаясь растащить завал, но мужики топорами на длинных рукоятях и самодельными пиками мешали им. А время шло, падали раненые и убитые, но отряд монголов все еще топтался у крайних домов. Из низинки уже бежали другие: десять, двадцать… около пяти десятков новых воинов насчитал Коловрат. И поступили они умно, не кинулись туда же, где бились другие, а стали обходить по самому короткому пути – влево к крайним домам, перелезая через тын и вытаптывая огороды.

Вот тут-то им навстречу и выбежали ратники Будилко во главе с самым молодым дружинником. Было их против монголов всего человек тридцать, но зато блеск доспеха Будилко, его сабля, разящая с быстротой молнии, – все это нападавших обескуражило. Но сеча пошла нешуточная. Вот один ратник упал под ноги товарищей, вот второй опрокинулся, и его пронзило на земле сразу два копья, попятились медведковцы. Но Будилко сразу понял, что изменилось в его маленьком войске. Поднял над головой саблю, прокричал что-то и ринулся один на врага.

Коловрат покачал головой, но мысленно похвалил Будилко за смелость и находчивость. В душе каждого русича гнездится желание помочь ближнему, своему человеку, отвести беду, если можешь. Оттого и в бою плечом к плечу встают русские ратники крепче других. И сейчас, увидев, что дружинник один кинулся на врага, что вот-вот он окажется в окружении монголов, его ратники бросились следом. Не дать пропасть молодцу, который за их дома и семьи своей жизни не жалеет.

Медведковцы начали теснить монголов. И быстрее всех и точнее разила сабля Будилко. Он один стоил сейчас десятка. Но монголы сменили тактику, кричали что-то, потом рассыпались в разные стороны и вдруг собрались плотной толпой и снова кинулись на русичей, ощетинившись копьями с мохнатыми наконечниками. Но и Будилко не сплоховал. Видать, загодя обучил своих ратников, как сдержать напор врага, если тот попрет валом. Сбились в одну линию его воины, наперед со щитами встали, во второй ряд с копьями, держа их в прогале между своими товарищами, а третьим рядом ратники с длинными топорами и сулицами приготовились.

Удар был страшным, но медведковцы устояли, трещали древки копий, кровь била, что водица на водовороте на стремнине реки. Отшатнулись русичи, но устояли на месте. Копья застряли в телах монголов, пошли в ход мечи, а через головы уже дотягивались до вражеских шлемов топоры на длинных рукоятях, летели сулицы. Пусть и поражали не часто, но заставили врага остановиться. И снова бросил клич Будилко и ринулся первым на врага. И снова монголы попятились прочь от домов.

А это кто же там? Евпатий посмотрел и перекрестился. Да это же Сияна с бабами. Мужики еще мечами и топорами секутся с врагом, а эти выбежали задами, поднимают с земли упавших, обессилевших баб, стариков и детей, которыми монголы на телегах прикрывались, с которыми в тряпье рядились. А ведь успеют, подумал воевода с радостью. Вот девка! Огонь просто! Успели, успели… на руках потащили, чуть не волоком за руки, а успели убежать, пока монголы на них внимание не обратили. Спасли-таки починковских.

А земля уже дрожала от копыт сотен лошадей. Обернувшись на заход солнца, Коловрат увидел монголов. Двумя потоками черная мохнатая конница вываливала из леса и неслась к веси. Обошли-таки, усмехнулся Коловрат. А я вас оттуда и ждал! Ну, теперь все зависит от Полторака. Поспеет ударить – не даст пропасть. Чуть промедлит – и не удержать нам две с лишним сотни конников. Все, больше в запасе нет ни одного человека.

Чуда ждал Коловрат: что мужики медведковские побьют пеших монголов и обернутся навстречу конным, но сеча продолжалась с этой стороны веси, и пришлось выходить навстречу коннице сотнику Фроле со своими воями. Коловрат поднял руку, готовясь подать знак мальцам с факелами возле трех куч хвороста. Увидит Полторак и кинется на выручку. Главное, вовремя все сделать. И не позже, и не раньше. А все ли монголы здесь? Коловрат закрутил головой во все стороны, пытаясь понять. Сомнения стали закрадываться в его голову. Чутье подсказывало, что враг хитрит, враг очень осторожен здесь, на чужой для него земле.

Монголы с визгом вылетали из леса на степной участок перед поселением русичей, рассыпались и неслись во весь опор. Вот уже топот стал громче, слышен звон ножен о стремена. Фрола вывел своих ратников в нужное место. Все, ждать больше нельзя. Сейчас эта конная лава ударится в поселок, но, не пробив сразу обороны, она снова рассыпется и пойдет в обход, искать другие пути. И вот этот момент будет самым важным. Кони все ближе, слышен уже храп, видно, как с удил летит хлопьями под копыта белая пена. Видны глаза воинов. Суженные, злые…

Коловрат мысленно измерил расстояние до крайних домов, повернул голову назад и посмотрел, как бились медведковцы. Ясно было, что пешие монгольские воины давно бы отступили, поняв бессмысленность сражения с русичами, но они ждали нападения конников, они отвлекали возможные силы защитников.

А дальше произошло страшное и неожиданное для монголов. Откуда-то из-за домов из середины веси вдруг в небо поднялся столб седого дыма. В безветренном тихом небе столб дыма пучился, клубился, как будто выворачивался наизнанку… И вот уже два столба дыма поднялись над крышами. Не успевшие ничего понять монголы на полном скаку вылетели на двойной строй русичей. Наверное, кто-то успел понять, что эти русичи были в доспехах и полном вооружении, что это не простые пахари и охотники. Но размышлять было уже некогда.

Кони несли их на строй русичей. И в последний момент, когда уже казалось, что кони вот-вот сомнут людей, строй ратников шевельнулся и в одном движении опустились копья, а через одно копье опустились остро отточенные жерди. И не было уже возможности остановить бешеный бег коней. Передних остановить было нельзя, потому что их затоптали бы задние, а задние не видели, что происходит впереди за спинами передних. Удар коней в упертые в землю колья был страшен. Древесина лопалась, как хворост, кровью забрызгало сразу два ряда воинов, ржали обезумевшие от боли кони, люди летели через головы коней на копья и под мечи ратников. Задние ряды всадников налетали на трупы коней и бьющихся раненых животных, мгновенно перед строем русичей выросла гора тел, мертвых и раненых, человеческих и конских.

Шеренга дрогнула, но устояла. Всадники развернулись в поисках других путей, ведущих внутрь поселения, и только теперь поняли, что из леса на них вылетели княжеские дружинники в полном вооружении, с копьями наперевес, закрытые щитами, в островерхих шлемах. И это были уже не мужики из поселения, не ратники пешие, прошагавшие не один десяток верст. Это были хорошо обученные, великолепно вооруженные, опытные воины, с детства знающие ратное ремесло. И число их сейчас монголов не волновало. Их было много, достаточно для того, чтобы сорвать все их планы, разметать их, и так увязших в сече вокруг веси.

Кто-то пытался выровнять строй монгольских всадников, развернуть их и собрать снова, но дружинники налетели железной стеной и смяли одним ударом несколько конных рядов. Копья застревали в телах убитых, на смену им из ножен вылетали сабли, и началась рубка! Молча, с хрипами, конским ржанием, топотом сотен копыт и лязгом металла о металл. Монголы развернулись, пытаясь вырваться из плотного железного кольца, но их снова отгоняли и прижимали к стенам домов.

Третий дым поднялся столбом в небо, когда Коловрат дождался наконец. Еще одна сотня монголов показалась из леса со стороны починка. Еще только замелькали их шапки и гривы коней, как Полторак развернул своих всадников и ударил в бок монгольским сотням. Тому, что от них уже оставалось. И монголы пустились прочь. Они поскакали в том направлении, куда их и погнал Полторак. На свежие силы, к лесу, туда, где уже несколько лет местные жители поправляют и держат в готовности заряженные самострелы и ловушки на половцев.

И свои же всадники смяли других монгольских воинов, и вся масса понеслась к спасительному лесу. Побежали пешие монголы, бежали и падали под ударами догонявших их ратников, умирали под копытами коней дружинников. Конные монголы ворвались в лес, и тут туго запели плетеные веревки и распрямившиеся лесины. Острые колья били коней и всадников, летели длинные, в руку толщиной, пронзая и коней, и двух всадников за раз. Крики боли и ужаса понеслись по лесу. Тех, кто пытался вырваться назад, секли в поле, часть монголов понеслась к реке, но половину сняли с седел стрелами. Лишь несколько вражеских всадников вырвались из страшных лесов Медвежьего угла.

Коловрат, страшный от запекшейся на его доспехах и лице чужой крови, ехал и осматривал поле боя. Сорока умирал на руках Полторака с рассеченной грудью. Кровь пузырилась изо рота, но дружинник улыбался воеводе не в силах приветственно поднять руку. И снова мертвые дружинники, и вон еще. На краю веси Коловрат нашел Будилко. Тот сидел, оперевшись на сломанную саблю и смотрел вдаль, туда, где встретил девушку с блеском ночи в глазах, спас ее от злого ворога, да вот сам не уберегся. И куда-то туда уже уносилась его душа. Коловрат спрыгнул с коня, стащил с руки рукавицу и закрыл Будилко глаза.

– Ну что, староста? – Коловрат остановился возле Нефеда, распоряжавшегося теми, кто собирал тела селян. Остановился и замолчал, потому что оба услышали истошный крик Сияны, нашедшей своего милого мертвым.

– Что делать-то, воевода? – наконец тихо спросил Нефед.

– Мещерский обоз должен уйти завтра. Ратники тебе помогут. Своих хорони сам. Монголов перевезут в низинку и землей забросают. Потравите вы свои поля, подальше надо увозить, а то расти ничего не будет. Железо все себе забери, всю броню тоже. Нам не увезти. Заберем только своих покойников и трех монголов убитых.

– Их-то куда?

– Князю Юрию Ингваревичу покажу. А то не верят многие, что монголы близко. Пусть поглядят.

– Будилко-то может оставишь? По-христиански похороним. Как полагается. Сияна плакать будет, могилку в справе держать. Вишь, убивается. Бабой не стала, а уже вдова. Эх, любовь…

– Негоже так, Нефед. В Рязани у Будилко родичи, могила матери. Там ему лежать, со своими. Не обессудь.

Ближе к вечеру три телеги двинулись к Рязани. Дружинники тянулись следом, поглядывая по сторонам, хотя все понимали, что монголов они побили всех. Уцелевшие будут скакать на восход, пока кони не падут. От смерти убегают ведь. Коловрат не дал никому из своих воинов отдыха, потому что понимал: путь далек и не прост, попортит тела жара, а им еще в домах родительских как положено лежать придется. Домой. Скорее.

Крик за спиной вывел воеводу из раздумья. Он резко развернул коня и увидел, как в сторону от его дружинников понесся быстрый конь. Он по спине всадника и половецкой шапке узнал в беглеце Карата. Остановить Полторака он не успел. Звонко щелкнула тетива лука. Еще миг – и стрела впилась в спину всадника. Тот взмахнул руками, конь шарахнулся в сторону, выбрасывая хозяина из седла. Еще немного тело волочилось, зацепившись ногой за стремя, потом упало, и конь пошел боком, изгибая хвост и раздраженно фыркая.

– А и пропади он пропадом! – махнул рукой Коловрат. – Лиса так лисой и останется, сколь ты ее ласковой кошкой ни называй, и сколько волка ни корми…

– Он давно замышлял, я понял, – убирая лук, сказал Полторак. – Только не думал я, что вот так.

– Подобрать бы надо, – проворчал Коловрат недовольно. – Не по-христиански оставлять его дикому зверю. Да и нехорошо, когда в нем наконечник найдут русский, в Рязани кованный.

– Эй! – Полторак повернулся и махнул рукой двоим дружинникам в сторону убитого половца. Потом повернулся к воеводе и, усмехаясь, достал из колчана монгольскую стрелу с плоским наконечником и показал Коловрату. – Я, чай, понимаю, какую стрелу пускать. А Карата этого тоже предъявим князю. Пусть спросит у хана Туркана, куда и зачем тот сына посылал.

Глава 6

Порошка вывернулся из толпы зевак и первым подбежал к коню Коловрата, хватаясь за узду. Воевода спрыгнул с седла и потрепал мальца по вихрастой голове.

– Ладно ли все дома?

– Как обычно, – самодовольно напыжился Порошка. – Что сделается-то?

– Ну-ну! Волчка отведи да вытри хорошенько.

– Знаю, – буркнул мальчишка, поглаживая коня по морде.

– Я сам приду. Скажи пусть баньку истопят.

– Знаю, – снова пробурчал Порошка и повел коня с площади.

Коловрат посмотрел ему в спину с нежностью. Хороший парень растет. Быть ему воином. Вот еще годков поприбавится – и можно с собой в походы брать. Пусть учится походной жизни, как за конем ухаживать, за оружием, как пищу готовить, дичь выслеживать и врага. Как на стороже стоять, знаки условные подавать. Ратная наука сложная. За раз не научишься.

С княжеского крыльца сошли несколько близких советчиков, старых дружинников Юрия Ингваревича. Среди них воевода увидел и боярина Могуту. Гонца Коловрата отправил вперед себя еще рано поутру, чтобы предупредил князя, с чем он возвращается в Рязань. Только вот народу-то многовато собрали. Незачем видеть люду простому сейчас этого. Нечего волновать народ. Пусть живут до поры до времени в мире и неведении. Придет беда, все узнают.

– С чем ты приехал, Евпатий, – спросил старый дружинник Олег Сулима, с которым Коловрат много лет вместе в походы хаживал, не в одной сечи бок о бок сражался. Знал он Сулиму хорошо и верил ему как себе.

– Не здесь, – тихо проговорил Евпатий и махнул дружинникам, чтобы отвели возы за княжеский терем к конюшням.

– Что, худо? – проводя по длинным седым усам, спросил Сулима. – Большой плач сегодня в Рязани будет?

– Шесть дружинников и сотника Стояна похоронили монахи в Иоанно-Богословском монастыре. Да я вот еще двенадцать убитых в бою привез.

– Кто? – резко спросил Сулима.

– Монголы, друже, монголы. Передовые отряды по окраинам наших земель рыщут. Почитай, три сотни я разбил, чуть было в полон не попали к монголам бояре мещерские с подаркамибогатыми, которые по шляхе везли с малой охраной. Половцы в затылках чешут, боятся восточных степняков. И помогать не хотят, и за свои табуны побаиваются. Сложно все на пограничье.

Когда они подошли к телегам, где спешивались дружинники, устало переговаривался с конюхами, возле тел убитых уже стоял епископ Евфросин. Коловрат хотел было подойти за благословением, но к ним уже подошли трое бояр. Самое хмурое лицо было у Могуты.

– Ты что же такое, Евпатий, наделал? – прошипел боярин. – Совсем ополоумел? Ты зачем монголов побил, ты зачем их на всенародное обозрение привез. Ты князя нашего со всей степью решил поссорить, войны захотел? Руки чешутся? Ты сколько лучших дружинников потерял?

– Молчи, Наум! – рассвирепел Коловрат. – Я земли наши защищал, они русичей убивали, пытали! Молчи!

Бояре молча смотрели, как снимают с телег тела мертвых дружинников и укладывают в ряд на траве. У многих лица начали темнеть, тела вздулись так, что одежа на них натянулась. Коловрату больно было смотреть на то, что смерть сделала с его боевыми друзьями, он отвернулся. По другую сторону сложили троих монголов и Карата.

– Ну, Коловрат, с возвращением тебя, – послышался голос Федора Юрьевича.

Евпатий повернулся и увидел князя, морщившегося от трупного запаха. Федор Юрьевич был без кафтана, в одной рубахе. Видно, что поднялся с постели недавно, а вчера выпил много вина. Князь прошел вдоль ряда тел дружинников, скорбно покивал головой, потом пошел и стал смотреть на монголов.

– Не хан – какой-нибудь их сотник, – указал он на скуластое лицо, обрамленное черными грязными косицами.

– Он старшим у них был. Приказывал медведковских пытать. Про силы наши выпытывал. Про обоз мещерский тоже. Боярин Ивлий чуть в их руки не попался с обозом.

– Ивлий? В Чернигов шел с обозом? Знаю его.

– Очень помог нам с монголами справиться. Сами мы бы больше людей потеряли. А так мужики с веси да ратники с обоза. Общими силами и одолели. Почти всех побили, а было их сотни три.

– Послушай, Евпатий. – Князь взял Коловрата за локоть и отвел в сторону. – Ты никому про свои дела там не рассказывай. Ну была сеча, ну погибли храбрые молодцы, так ведь всегда такое было. Нам с монголами, да и с половецкими ханами сейчас ссориться никак нельзя. Говоришь, болгарские города монголы спалили? Так это их дело. Может, они не поделили чего, может, ссора какая между ними прошла. Нам-то не ведомо и не нам судить. Нам Рязань поднимать надо, отстраивать. Торговлю вести, дружбу налаживать между князьями. Большие дела впереди, а ты все про войну говоришь. Не время, Евпатий, не воевать нам надо.

– Воевать придется, коли они придут, – кивнул Коловрат на убитых.

– Вот когда придут, тут мы поговорим с ними. Ты думаешь, что Юрий Ингваревич не сможет договориться с монгольскими ханами? Меха, золото, камни драгоценные, они ведь великое делают, они глаза застят и ласкают. Не понимаешь ты, воевода, в таких делах, да и не стоит. Мы уж сами разберемся, а ты служи, оборони, когда придется. Но без приказа не моги саблю из ножен вынимать.

– Стояна убили, – тихо ответил Коловрат, – вон еще сколько лежит. И в монастыре еще. Спускать такое, да на своей же земле, негоже.

– Не знаю, Евпатий, не знаю. Юрий Ингваревич сейчас в отъезде. Уж что он тебе скажет, даже загадывать боюсь.

Князь Федор повернулся и пошел отдавать распоряжения, разослал отроков сообщить по домам убитых дружинников, чтобы забирали своих. Коловрат стиснул зубы, вдохнул глубоко и с силой выдохнул. Опять он ничего не мог сделать. Не он правил в этом городе, не мог он переломить князя и его ближнее окружение. Не мог он передать свое чувство близкой беды. А ведь еще можно приготовиться.

Обойдя всех своих дружинников, он кому сказал доброе слово, кого обнял, кого по плечу похлопал. Остановился надолго только с Полтораком.

– Совсем ты в немилости, воевода, – грустно улыбнулся сотник. – Кровушки своей не жалеешь, а они вон как. Неправильно это.

– Не суди, – отмахнулся Коловрат. – Надо самим делать то, что можем, готовиться к битвам нелегким и кровавым. Надо, друже, к тому времени, как князь ополчаться крикнет, чтобы было у нас все готово. Всем ратникам, кто под стяги Большого полка с нами встанет, надо загодя проверить, все ли готово. Доспехи, у кого есть, подлатать, ремни поменять, кольца подковать. Мечи и топоры навострить, рукояти поменять, кому надо. Завтра пошлю обоз в Медведку. Оружие соберем монгольское. Что-то Нефеду оставим, но большую часть себе возьмем. Старосте столько и не нужно.

– Я сам поеду, Евпатий. Дозволь!

– Нет нужды в тебе там. Ты мне здесь нужен.

Дома Ждана молча упала отцу на грудь и долго и тихо плакала, рук не разжимая и лица от отцовской груди не отрывая. Евпатий гладил дочь по голове, плечам и тихо успокаивал, что, мол, все хорошо, вот живой же вернулся. И не война это была, а так, стычка небольшая.

– Баню уже трижды согревали для тебя, – наконец, оторвавшись и вытерев рукавом слезы, сказал дочь. – А Лагода с бабами за ягодами ушла. Сейчас самый сезон. Груша дикая поспела. Да и грибов, может, наберут.

– И хорошо, – расстегивая ремни и застежки, кряхтел Коловрат, вдруг почувствовав, как он действительно устал за эти дни, что у него болит каждая косточка, что нет на нем живого места, все битое и перебитое. – Хорошо, я вот в баньку, а потом мы с тобой за столом посидим, повечеряем вдвоем, как раньше, помнишь…

– Когда матушка была жива, вы с ней так же вечерами сиживали?

– Так же, ласточка моя, так же, – улыбнулся Евпатий.

Ни на следующий день, ни через два дня, ни через пять князь Юрий Ингваревич Коловрата к себе не звал. Да и сам воевода без нужды не любил топтаться без толку в княжеских хоромах. Дважды князь проходил мимо, когда Коловрат с дружинниками на мечах бился и копья метал. Но даже головы не повернул, слова не сказал. А когда подули холодные ветры, сдувая с деревьев листья, и посохли в степях травы, появился в Рязани хан Туркан.

Угрюмый, костлявый, со скрюченными пальцами на правой руке, которую когда-то еще в молодости ему перебили в бою русские дружинники, он с помощью слуг спустился с коня, выслушал приветствие Юрия Ингваревича и поплелся по ступеням вверх к накрытым праздничным столам, яствам и напиткам, обильно выставленным в его честь. Бояре рязанские свысока поглядывали на гостей, которые перед русичами пытались выглядеть независимо, гордо. Двое сыновей хана, широкоплечие, смуглые от степных ветров, держались все время возле отца, то и дело поддерживая старика под руки. С чем приехал хан, никто не знал. Тело его сына Карата отправили в тот же день. Дружинники, отвозившие тело, сказали, что половцы приняли его молча, молча выслушали историю гибели Карата. Которую, кстати, князь Федор приукрасил и десятнику лично пересказал.

Застолье и хвалебные речи продолжались долго. Взгляд Туркана потеплел, старик стал разговорчивее, но о цели приезда пока молчал. Юрий Ингваревич ломал голову, то и дело подзывал кого-то из своих бояр и спрашивал, не узнали ли что о цели приезда хана. Не удалось ли расспросить кого из его людей, не шепнул ли кто чего важного за небольшой подарок.

Наконец старый хан поднял руку, спуская рукав халата и поправляя браслет, обратился к князю:

– Скажи, князь Юрий, сколько русичи и мы живем бок о бок в этих землях? Давно! Не одно поколение славных воинов и мудрецов сошло в землю и стало земным прахом, их души стали звездами с тех пор, как наши предки пришли сюда с востока.

В это время Коловрат шел по двору в сторону красного крыльца, потому что до князя наконец дошло, что приезд Туркана может быть связан с недавним участием его сына и других половецких воинов в походах монголов, а может, и среди разбойничьих шаек, грабивших обозы вдали от Рязани и других больших городов. Воевода Коловрат знал об этом больше других, потому что чаще всех воевод участвовал в схватках со степняками на границах княжества. И теперь его позвали на всякий случай, если у князя возникнут затруднения в беседе с половецким ханом. Или, боже упаси, возникнут разногласия. И тут уж придется либо мириться, либо подставлять чужую голову и… тогда снова пытаться мириться.

У двери Коловрата остановил Сулима:

– Погоди, Евпатий, не спеши.

– Меня князь звал, – внимательно посмотрел в лицо старому дружиннику Коловрат. – Негоже ему меня ждать.

– Погоди, Евпатий, – снова стал удерживать его Сулима. – Не князь тебя позвал, а я. Не сердись, что так вот, через посыльных.

– Олег. – Коловрат взял старика за локоть и отвел в сторону, к перилам. – Ты ведь всегда был прям, как древко копья, всегда говорил разумно и метко, как острие копья разит. Так что же ты сейчас гнешься, как половецкий лук? Или мы мало с тобой вместе по степям проскакали, или спина к спине не сражались?

– Ты князю можешь понадобиться, Евпатий, – смущенно опустил стариковскую голову Сулима. – Хан Туркан у князя в гостях. Разговор вот-вот пойдет о границе. Могут и сына его Карата вспомнить, и молодежь половецкую, что с нашими разбойничьими шайками там на дорогах грабежами промышляла. Дело серьезное! Хан не просто так приехал. Поговаривают, что половецкие стада гонят на восток. Многие стада.

Коловрат схватил Сулиму за кафтан и зашептал горячо, но тихо, чтобы пробегавшие мимо отроки с кувшинами и блюдами не услышали его слов:

– Ты понимаешь, что это значит?

– Понимаю! И ты пойми, что сейчас князю нужно помочь принять правильное решение, подсказать, что отвечать Туркану. Он ведь или союза искать приехал, или за возмездием из-за сына, хочет угрозами выторговать себе помощь наших дружин. Когда князь о тебе вспомнит, может, уже и поздно будет. А нам союз с половцами ох как нужен. Нужна нам их конница!

– Спохватились, дети степей! – процедил сквозь зубы Коловрат. – Хорошо, Олег, я буду ждать, сколько скажешь. Родная земля дороже.

Ждать пришлось не долго. Как угорелый из дверей выбежал взлохмаченный отрок из молодой дружины, столкнулся с Коловратом и чуть не упал, ударившись в его широкую грудь, как в каменную стену.

– Прости, воевода! – ошарашенно выпалил отрок, потирая ушибленный лоб. – А я как раз за тобой. Князь наш Юрий Ингваревич тебя за стол просит. Подсказали ему ближние люди, что нет тебя с ними, забеспокоились, не хворь ли тебя дома держит. А ты вон он. Здесь уже! Пожалуй, воевода Евпатий.

Выслушал слащавое приглашение, подивившись, как молодой воин умело все ему пересказал, и подумал, что вот из этого отрока никогда хорошего воина не получится. Так и будет у князя на побегушках. А меч молодецкий будет у него только в ногах путаться да мешать. И снимет он его да за лавку положит, чтобы не спотыкаться. Толкнув дверь, Евпатий вошел в большую залу для приемов, где сейчас установили столы и лавки. Сулима стоял возле князя и что-то с суровым лицом втолковывал ему. Юрий Ингваревич улыбался и кивал. Было похоже, что они говорили сейчас не друг с другом, а каждый о своем.

Старый дружинник сразу увидел Коловрата и кивнул головой, чтобы тот подошел. Князь тоже лениво повернул голову в сторону появившегося воеводы, принужденно заулыбался и громко объявил, что вот-де пришел наконец, оторвавшись от дел ратных, надежда и опора княжества Рязанского воевода Большого полка Евпатий Коловрат. Хан мгновенно забегал глазами по зале, и один из его приближенных зашептал что-то старику на ухо.

Коловрат неторопливо обходил стол, двигаясь к князю. Многие поднимали кубки вместе с хвалебными словами, приветствовали Коловрата. В основном это были старые дружинники, с кем он не единожды ходил в походы. Но были хвалы и от тех, кто ни в походах не был, ни за всю жизнь с Коловратом даже парой слов не перебросился.

– Усадите славного воина! – потребовал князь, показывая по правую сторону от себя. – Да поближе, поближе к другим славным воинам. Хочу видеть Коловрата за своим столом!

Евпатий смотрел на князя и дивился переменам, которые произошли с ним. Вот уж сколько времени со дня его возвращения с границ рязанских земель прошло, и не смотрел в его сторону и для расспросов не звал, а сегодня вон как князь ласков и заботлив. Коловрату освободили место по правую руку от князя Федора. Тут же принесли новый кубок, тут же по столам побежали разливать вино отроки.

Евпатий взял кубок, поднял во здравие князя вместе со всеми, пригубил вино и поставил кубок на стол. Федор Юрьевич тут же наклонился к нему.

– Почему не выпил, как все? – ленивым голосом спросил он, но Евпатия эта леность не обманула. Уж очень подозрительно спросил князь Федор.

– Хмелить голову не хочу, – честно признался Коловрат, – ранее времени. Не для того меня Юрий Ингваревич позвал, чтобы я вина распивал и снедью чрево набивал. Хан приехал неспроста, князь ждет от меня слова.

Князь Федор промолчал. За столами шумели, пили и ели. Кто-то обязательно поднимал кубок, говорил здравицу. Коловрат не особенно посматривал по сторонам, но, обернувшись нечаянно во главу стола, поймал на себе подозрительный взгляд князя Юрия. Его глаза со светлыми ресницами, обычно невыразительные, сейчас смотрели колко, впиваясь будто иглы.

Юрий Ингваревич оперся руками о стол, решительно поднялся. Оказывается, один из бояр уже шептал что-то хану и показывал на дверь за спиной княжеского кресла.

– Пойдем, – поднимаясь, позвал князь Федор. – Теперь надо поговорить о деле.

Коловрат вошел последним в дальнюю комнату, где было плотно прикрыто большое окно и горели масляные светильники. От светильников в комнате было душно, и сразу в воздухе повисло напряжение, недоверие.

Юрий Ингваревич сел в узорчато-резное кресло у дальней стены, хану князь Федор пододвинул кресло поменьше напротив. Они же с Коловратом остались стоять, как и двое приближенных половца, по обе стороны от своего хана. Ласковое выражение на лице князя сменилось на сосредоточенно-угрюмое, половец сидел с непроницаемым лицом и смотрел, как показалось Коловрату, мимо Юрия Ингваревича, в стену.

– Большая обида у меня на тебя, князь Юрий, – заговорил половец. – Высоко сидишь над русичами, а не понимаешь, что молодые воины всегда искали забавы в степи, всегда свою удаль показывали с саблей в руках да на быстром коне. Как молодой воин себе жену возьмет, если он в походах не прославился, если богатых подарков не привез? И у вас, я знаю, женихом не станет тот, у кого шапки нет на голове из горностая, кто лисий воротник не поднесет в подарок, кто перстень с камнем драгоценным на пальчик женский не наденет.

– Русичи всегда с соседями в мире жили, – возразил князь. – Сами бесчинств не творили, но и другим не позволяли. Обида твоя пустая, хан. Не о том ты говоришь, не тех обвиняешь. Мои воины с почестями тело твоего сына Карата привезли в Рязань, тебе передали. Благодарности не жду, но по вере нашей поступить иначе мы и не могли.

– Великий князь русичей должен пообещать, поклясться своей княжеской клятвой, – продолжал гнуть свое хан, – что отныне наши народы будут жить в мире и помогать друг другу. И прошлые обиды я готов забыть, если ты, князь, дружбу пообещаешь и обещания своего не нарушишь.

Коловрат увидел, что Федор Юрьевич кивнул отцу еле заметно. Князь уловил этот кивок, даже не повернув головы. Он уже не уговаривал гостя, а жестко ставил условия.

– А теперь, хан, выслушай моего воеводу, который не один год сражается с моими врагами, побеждает их и со славой привозит мне богатую добычу и признание моей силы и власти в этих землях. Это воевода Коловрат. Он привез тело твоего сына в Рязань. И много еще чего привез. И своих воинов, убитых на границе с твоими землями, он тоже привез. Говори, Евпатий. Твой черед настал.

– Не сердцем, а головой, – подсказал намеком князь Федор, и Коловрат его понял.

– Я много сражался, многих недругов земли Рязанской видел на своем веку, – заговорил воевода. – И своих и чужих разбойников бил, которые русские селения жгли и грабили. И у тебя бывал, славный хан, вместе с князем Федором, когда попрекали тебя за твоих молодцев, что нападали на селения наши, в полон женщин и детишек уводили. Но то распри были наши, соседями мы были, пусть не всегда и добрыми. А нынче чужие всадники появились в наших землях. И ты о них знаешь! Знаешь, потому-то и сын твой оказался там, где я разбил монголов. Не буду говорить, что он там делал, не мне говорить об этом. Но только враг к нашим границам подойдет через тебя, хан. Он жесток и многочисленен. Это монголы.

– Монголы? – Хан сидел прямо и даже выражением глаз не выдал своих мыслей и своего настроения. – Они кочуют так же, как кочуем мы. У них свои стада, у нас свои стада и табуны коней. Степь большая, но травы всем не хватит. А у русичей полно свободной степи, где нет табунов. Русичи пашут землю и сажают зерно. Зачем им степь? Пусть мои стада и табуны пасутся на твоих землях, князь. За это я буду продавать тебе лучших коней и самых жирных баранов. Твоих славных молодых воинов я буду принимать в своих шатрах как своих сыновей и выдавать за них самых красивых девушек.

– Добрые кочевые монголы, – снова заговорил Коловрат, – числом более трех сотен всадников напали на рязанское поселение у границ с половецкими степями. Я бился с ними. Вместе с моими дружинниками бились и жители этого поселения. Мы видели замученных пытками людей, у которых монголы пытались выведать, как сильны русичи. Эти монголы пришли узнать о нас побольше, чтобы потом напасть и стереть с земли наши города. Мало кто из них вернется назад, испытав нашу силушку. Но они прошли через твои земли, хан. Сколько их еще в твоих степях, скажи?

Юрий Ингваревич открыл было рот, чтобы перебить воеводу с его речами и обвинениями, но князь Федор остановил его, снова еле заметно покачав головой. Хан явно не собирался возражать. Наоборот, повесил голову, будто его оставили последние силы.

– Как погиб мой сын? – спросил он после недолгого молчания и посмотрел на Коловрата.

– Его сразила монгольская стрела, – нашелся что ответить воевода, не желавший врать прилюдно, но понимавший, что скрыть, как на самом деле погиб Карат, нужно обязательно.

– Скоро возле наших шатров будут резать баранов и готовить праздничную еду. Перед первым снегом. Буду рад видеть у себя в гостях своего брата рязанского князя. А я приеду к нему праздновать Нардуган[212]. Как добрый сосед.

Хан поднялся так неожиданно и скоро, что его приближенные не успели подхватить его под руки. То ли надежды на будущее дали старику новые силы, то ли он хитрил и прикидывался немощным. Юрий Ингваревич поднялся проводить хана, а князь Федор, положив руку на плечо Коловрата, сказал:

– Правильные слова, вовремя сказанные, часто помогают больше, чем победа в большой битве, где кладут головы тысячи лучших воинов. Не всегда меч, Евпатий.

Коловрат посмотрел вслед Федору, покинувшему горницу. «Эх, – подумал воевода. – Надо было вас туда свезти. К Медведке да к реке Цне. Один раз посмотреть, и не было бы больше разговоров о мире и братании со степью. Со степи смерть идет, а вы не видите. А вот хан Туркан видит, потому и приехал, чтобы понять князя рязанского, увидеть в нем союзника или равнодушного соседа, который и глазом не поведет, когда его народ будут резать пришлые с востока чужаки».

В большой задумчивости Коловрат вышел к гостям. За столами во всю шло шумное пиршество. Хмельные напитки сделали свое дело: разгоряченные лица и громкие голоса, кое-где перевернутая посуда. А под дальними столами тащили друг у друга кости две собаки с княжеской конюшни – Тугай и Ворон. А маленькая лохматая Пегаша, не ввязываясь в драку, выпрашивала куски у подвыпивших гостей, глядя им в глаза из-под стола своими преданными черными, как бусинки, глазами.

Коловрат опустился на лавку, поглядел по сторонам и решил, что для него на сегодня пиры закончились. Облизнув пересохшие губы, он взял в руку свой кубок с намерением осушить его до дна во славу мира и дружбы, если таковые возможны между людьми. Поднести сосуд к губам он не успел. Удар по руке – и кубок полетел на пол, разливая содержимое по скобленым доскам. Коловрат отпрянул, отряхивая мокрую руку и глядя на пятна на полах своего кафтана.

– Да в своем ли ты уме? – укоризненно спросил он одного из отроков, прислуживавших в доме князя. – Ты так и по улице ходишь, углы сшибая? Или ты больше гостей пьян?

Евпатий замолчал и посмотрел под стол, куда опустил глаза и отрок, ударивший его по руке. Пегаша лакала разлитое вино, потом остановилась, облизываясь, задышала неровно. Стала облизываться все чаще и чаще, из ее рта обильно пошла слюна, потом слюна с пеной. И вот общая любимица княжеских конюхов Пегаша упала на бок, заскулила, дергая задними лапами. Ее грудь вздымалась коротко и часто.

Коловрат недоуменно посмотрел на отрока, а тот серьезно кивнул ему в ответ. Да и отрок ли это княжеский? Что-то воевода его тут раньше не видел. Да и не так он молод, как показалось вначале.

– Пойдем на улицу, Евпатий. Жди меня у коновязи на площади. Рядом с сенными рядами.

– Так ведь… – начал было Коловрат.

– Подохла собачка, – тихо напомнил ему незнакомец. – Я тебя тут весь день поджидал, предупредить хотел. Вот еле успел, а то бы и тебе сейчас так же под столом лежать, а все бы думали, что ты во хмелю.

Воевода, делая вид, что ничего не произошло, повел взглядом по горнице. Никто на него особо внимания не обращал, к их разговору не прислушивался. Поднявшись с лавки, Коловрат неспешно пошел к выходу, спустился по лестнице, надел на голову шапку и, заложив руки за спину, побрел к торговой площади.

Было о чем подумать. Теперь он вспомнил, что уловил немного резкий терпкий запах от вина, когда поднес к губам кубок. А как Пегаша подыхала. Знакомо, это плоховец[213]. Еще в детстве Евпатий видел, как умирал в муках мальчонка, наевшись этих ягод. Подоспевшие взрослые не смогли помочь, опоздали. И лежал бы сейчас Коловрат под столом в рвотной луже. И дивились бы гости, как быстро хмельное свалило такого сильного воина. Ан кто-то постарался!

Коловрат прошелся по рядам, остановился у коновязи, пожевывая соломинку и разглядывая людей. Он даже не услышал, как к нему подошел человек.

– Ну, здравствуй, Евпатий.

– Как будто бы виделись недавно, – прищурился воевода. – Так кто ж ты, мил-человек?

– Акимом меня кличут. А еще «лешаком» звали в детстве, когда я путал баб, за ягодами которые ходили, да птичьими трелями увлекал. А еще силками птиц ловил да продавал за пирожок на базаре.

– Птиц ловил? – стал догадываться Коловрат. – Птичьим голосам подражать умеешь.

– А пять зим назад вместе с тобой и Иваром на Березовой реке с владимирцами бился. Это я тогда тебя из-под убитого коня вытаскивал. Зарубили бы тебя конники, больно злы они были.

– Лица твоего не помню, – задумчиво сказал Коловрат. – В крови оно у тебя тогда было, коли это ты жизнь мне спас.

Он протянул руку, откинул со лба Акима прядь непослушных волос и увидел глубокий шрам под волосами. Да, тогда две стрелы впились в крутую гордую грудь Серашки. Захрипел конь и пал на передние ноги. А Коловрат с двумя всадниками одновременно рубился. И не с ополченцами, а с опытными дружинниками владимирскими. И летел он тогда через голову своего коня со слезами на глазах. Не думал тогда Коловрат о том, что его могут убить, что он сейчас будет беззащитен перед мечами чужими. Думал он о том, что вот потерял верного друга. Шесть лет Серашка ел и спал с ним, в поле согревал, на себе раненого выносил к воде. И не будет его теперь больше с ним. Такого друга терять больно, как частичку себя отрубить мечом.

А потом, когда пришел в себя, когда в голове наконец перестало гудеть, понял, что конь придавил ему ногу и самому быстро не выбраться. Но откуда-то появились трое ратников в самодельных железных шапках и отбились от конников длинными пиками и рогатинами. А один, с залитым кровью лицом, принялся вытягивать Коловрата из-под коня и приговаривать:

– Ах, какой конь был. Жалость-то какая! Ну ничего, воевода, главное – сам живой.

Аким улыбнулся, и его лицо пошло мелкими морщинками. И теперь стало видно, что не молод он, что всего-то годов, может, на десять моложе самого Коловрата.

– Ну ничего, воевода, – сказал Аким с той же интонацией, как и тогда в поле. – Главное – сам живой.

– Что знаешь, Аким? – заторопился Коловрат. – Ты тогда меня вызвал ночью, с постели поднял, чтобы я с Иваром встретился. Важное Ивар сказать должен был, но не успел. Убили его.

– Знаю, – печально отозвался Аким и присел рядом с воеводой на бревно. – Обида гложет за то, что простой люд головы за князя кладет в битвах против таких же русичей. Не князя нашего виню. Но и его вину все же вижу. Не разглядел он тех, кто рядом, а рядом клубок змеиный, измену готовит. Это мне Ивар рассказал. А я посоветовал ему тебе рассказать. Всегда знал, как ты, воевода Евпатий, за землю нашу и народ радеешь. Тебе рассказать, так ты изменникам не спустишь. Ивар и рассказал. А у меня глаза и уши в хоромах княжеских. Много чего слышал. Слышал сегодня, как тебя решили извести, дабы не мешал ты Рязань сдать степнякам и уберечь ее от разорения. Ты биться хочешь, князь биться хочет с врагом, а есть такие, кто хочет откупиться, и пусть нами владеют монголы и кто угодно, лишь бы мошна их не пустела. А надо, говорили, так и Юрия Ингваревича на небо отправим, а на земле мы будем дела вершить.

– Кто говорил? Назови!

– Боярин Наум Могута говорил, больше него Алфей Богучар из посада, у которого лавка оружейная. С ними был Симеон Малок, тоже из торгового люда. Из старых дружинников, кто разбогател сильно, назову Мишу Торопа, Олексу Горидуба. А уж кто им помогает, не смогу назвать. Слуги у каждого есть такие, кто за кусок хлеба готов зарезать другого ночью в посаде.

– Про тебя никто не смекнул? Видеть могли, как ты из рук моих чашу с ядовитым вином выбил.

– Не было там в зале никого из них. Кто подливал тебе яд, я видел, но он быстро ушел. Да и незачем им там быть, не подумали бы на них, когда все вскроется. А так, если что, они и близко не сиживали, их там и не было вовсе.

– Кто мне яд подливал? – сурово спросил Коловрат.

– Могута. Своей рукой. Каменный пузырек и сейчас при нем. Он жадный, не выбросит.

– Ядовитые пауки. И не возьмешь их голыми руками. Ты вот что, Аким, будь осторожен. Нам, чтобы их за химок взять и встряхнуть да на суд княжеский или всенародный привести, доказательства нужны. Одному тебе не поверят. Других собирать, кто слышать мог, не сумеем. Не знаем мы их, да, может, и нет таких. Нужно узнать, когда и где эти пауки вместе соберутся и решать станут, как врага приветить и как князя извести. Вот тут всех разом и взять. Сумеешь узнать загодя, я князя предупрежу, чтобы он сам послушал. Дружинников своих подниму, ни один не уйдет.

– Хорошо, Евпатий. В тебя многие в посаде, да и те, кто при князе, верят. Я сам слышал, меня не стесняются. Все верят, что ты жизни не пощадишь, но в обиду не дашь Рязань и рязанцев. Поэтому ты опасен для этих. Я слышал, как говорил Горидуб, что ты в новые князья метишь. Простой народ за тобой пойдет, дружинники за тобой пойдут. Не все, но многие. Они так и Юрию Ингваревичу будут нашептывать. Рано или поздно он тебя невзлюбит.

– Да уже невзлюбил, – махнул рукой Коловрат. – Они с князем Федором уверены, что смогут с татарами договориться. А я-то знаю, что в соседних городах сидят братья кровные, Ингваревичи. И монголам такое не надобно, даже если все они откупаться будут богато и беспрекословно. Кровное родство, оно сильно у всяких народов. А значит, братья будут друг друга слушать и помогать друг другу. Монголы половину мира прошли. Их ханы понимают, что родные меж собой дерутся, но когда общая беда придет, они вместе встанут супротив этой беды. Не будут они договариваться с Ингваревичами!

Аким ушел, как растворился на рыночной площади среди возов покупателей и торгового люда. Коловрат поежился от холодного ветра, набежавшего с берегов Лыбеди. Осень. Скоро начнут собираться в стаи птицы, скоро потемнеют луга и дороги развезет от черной липкой грязи, из которой кони будут еле вытягивать ноги и в которой тележные колеса станут наматывать на себя землю пудами. Унылое время – время надежд и ожидания, когда земля уснет в покое, укроется белым пухом снегов.

Коловрат двинулся к дому, вспоминая по пути разговор с ханом Турканом. Старик приглашал на праздник рождения солнца, который проходит в те дни, когда дни начнут расти, а ночи укорачиваться. После солнцеворота. Значит, он верит, что зима будет мирной? Или он намекал на то, что его стада и табуны будут зимовать возле нас? Половцам там в своих степях виднее, чем нам отсюда. Хотелось бы, чтобы Туркан был прав, что зима будет мирной. Еще год мира, который так нужен рязанцам после многих и многих лет вражды и междоусобицы.

А за одну зиму можно успеть сделать многое. Выковать и собрать кольчужных доспехов, щитов, наконечников для копий и стрел. Можно выучить ратников биться как следует. И не просто владеть оружием, а биться в строю, уметь держаться стойко. За зиму можно объехать всех соседних князей, всех родичей Юрия Ингваревича и заручиться их поддержкой, приди монголы на Рязанскую землю неожиданно. И не просто заручиться, на пирах они не раз здравицы кричали, а когда касалось дел, поворачивали оглобли назад. Заручиться по-настоящему, выгоду каждого оговорить. Останови мы монголов на подступах к Рязани, так они же и дальше не пойдут. Разбить их нужно еще на границах княжества. Там и развернуться есть где, там и большая помощь будет от половецкой конницы. Да и разорения меньше. Нет ничего хуже, когда война приходит в твой дом.

Глава 7

За Евпатием прислали утром, когда он, в засученных до колен портках, вместе с двумя своими конюхами поправлял в конюшне ворота. Молодой дружинник с восхищением смотрел, как воевода один с натугой приподнимает воротину и опускает ее на петли. Как при этом сворачиваются узлами под кожей его мышцы, кажется даже, что они скрипят от непосильной для обычного человека натуги.

– Чего тебе? – обернулся на гостя воевода.

– Юрий Ингваревич тебя к себе зовет.

– Поспешать или можно сначала умыться? – усмехнулся Коловрат, опуская закатанные рукава рубахи.

Гонец пожал плечами, все еще оценивающе глядя на воротину, которую и нескольким не поднять.

– Велели передать, а как скоро, не сказывали.

– Князь сейчас один? – спросил Коловрат, подходя к дружиннику.

– Нет, с утра у него и Федор Юрьевич, и епископ Евфросин. Никого к себе не пускают, даже бояр.

– Ладно, – задумался Коловрат. – Скажи, что сразу буду, как только оденусь подобающе.


Князь стоял у окна, заложив руки за спину, его пальцы нервно дергались, то сплетаясь, то расплетаясь между собой. Коловрат закрыл за собой дверь, огляделся, увидел, что в горнице больше никого нет, и только тогда подал голос:

– Ты звал меня, княже?

– А, Евпатий, – тихо ответил князь, повернув голову. – Проходи, проходи. Все утро мы тут гадаем да рядим. Но все же к единому мнению пришли. Ты вовремя пришел, воевода, проходи.

Коловрат подошел ближе к князю и понял, что тот смотрит на восток, далеко за стены, на леса и извилистые речки, которые видны из окон терема через стены детинца. Там далеко на востоке небо потемнело, его заволакивало тучами. Наверное, принесет непогоду оттуда, дожди, ветра. Слишком долго в этом году держалась теплая солнечная осень. Но у князя были в голове иные мысли, не о погоде.

– Видишь тучи, воевода?

– Вижу. Дожди идут.

– Дожди… – повторил князь. – Ветры с корнем вырывают деревья, грозы буйные с молниями, которые бьют в одинокие деревья, поражают путников и сжигают избы. К нам идут.

– Осень, княже. Всегда так бывает до морозов. Земля должна влагой напитаться до первых морозов, иначе корни померзнут в лютую зиму.

– Всегда так, говоришь, – не поворачивая головы, сказал князь. – Только не всегда лютая сила еще идет следом за этими ураганами и молниями. Еще более страшная и сокрушительная.

– Ты узнал что-то новое о монголах? – осторожно спросил Коловрат.

– Я всегда о них знал. И ты мне вести приносил, и другие тоже. – Князь повернулся к воеводе и посмотрел ему в глаза: – Что ты думаешь, Евпатий, зачем приезжал хан Туркан?

– Он боится оставаться один на один с монголами. Они были у него, они забрали его сына, чтобы он помогал им против нас. Туркана это мучает, но выхода у него нет. Или с нами, или смерть. Монголы его все равно не пощадят. Или ему идти вместе с ними на нас.

– Верно. Он приезжал посмотреть на меня и понять меня. Он еще ничего не решил, поэтому время у нас есть. Когда половецкие ханы решатся, у нас будет или больше друзей, и мы будем знать, что на границах у нас верные союзники, или меньше друзей, тогда мы станем лицом к лицу с несметными полчищами Бату-хана. Хотя, может, о его несметных полчищах как раз говорят для того, чтобы испугать нас и лишить воли.

– Ты, княже, был всегда уверен, что сможешь договориться с монголами, откупиться. И даже мне запрещал говорить о страшной опасности с востока.

– Я и сейчас уверен… надеюсь, что удастся. И я все еще запрещаю тебе говорить об этой угрозе. Незачем пугать всех вокруг. Надо просто готовиться к отражению.

Коловрат видел, что в князе что-то изменилось, только он не хотел показывать, что признает правоту воеводы. Значит, он позвал его для того, чтобы говорить о монголах.

– Я не многим доверяю, Евпатий, – заговорил снова князь. – Но тебе я верю. И ты отправишься вместе с Федором к мои родичам, к нашим соседям. Он будет убеждать их выступить вместе с нами против монголов, когда они подойдут к нашим землям. Он будет убеждать их, что выступить с нами они должны, потому что после Рязани настанет их черед. А ты будешь Федору помогать, ты видел монголов, сражался с ними, знаешь их повадки, знаешь их сильные и слабые стороны. Очень многое зависит от вашего посольства.

– Я бы хотел остаться здесь, княже, – попросил Коловрат. – Здесь очень многое тоже сделать предстоит.

– Евпатий, – мягко, но настойчиво напомнил Юрий Ингваревич, – не забывай, что только ты один сталкивался с монголами, и не раз. Кто, как не ты, расскажет о них правдиво и убедительно?

– Я поеду! Вместо себя оставлю Полторака.

– Молод он, слишком молод.

– Я тоже немногим доверяю, княже.

Юрий Ингваревич посмотрел на Коловрата с удивлением, помолчал, потом согласно кивнул:

– Будь по-твоему. И еще. С вами поедет Евфросин. Ваше слово следует укрепить словом Божьим, а Евфросин – его наместник на нашей грешной земле.


Прихворавший старец Евфросин лежал на повозке, кутаясь в меховую шубу. Жена Федора, Евпраксия, сидела рядом с епископом и отпаивала его горячими отварами. Колеса повозок скрипели нещадно, расползаясь по грязной земле. Евпатий смотрел на Федора Юрьевича из седла и видел, как тот мрачен. Была надежда, что эта поездка окажется легкой, что воспримут его приезд с радостью другие князья, по рукам ударят, обещания клятвенные будут давать. Потому и Евпраксию взял с собой, чтобы на пирах в честь его приезда быть с красавицей женой.

Но разговоры были не так сладки, как хмельные меды. Князья пожимали плечами, обещали посоветоваться с боярами. Нет, помочь они не отказываются, они согласны, что только сообща можно врага отворотить от русских земель. Но вот бы только до весны, а там можно и обсудить, примериться. Раньше весны никак нельзя.

Тяжелее всего далась беседа с князем Георгием Всеволодовичем Владимирским. Уж на него князь рязанский рассчитывал более всего. Георгий Всеволодович мог один выставить войско, равное по числу ратям всех князей Ингваревичей, вместе взятых. Но отмолчался князь Владимирский, дал понять, что не беспокоит его приближение монголов. Стены высоки и крепки, рать сильна и многочисленна. А вы как хотите. Придете – не прогоню, приму, дам кров и защиту.

Седой Апоница – пестун князя Федора – подъехал на своей гнедой кобыле и, покачав скорбно головой, сказал:

– Надо бы опять остановиться.

– Что, Евфросин? – сразу насторожился Федор. – Эк он не вовремя расхворался. Ладно, вели останавливать обоз.

– Может, епископа под охраной домой в Рязань отправить? – предложил Евпатий. – Плох он совсем. Жар у него.

– Не поедет ведь, – покачал головой князь с улыбкой. – Он же знает, что и от его слова многое зависит. Важно для него это очень. Нет, не поедет. Да и Параня моя сможет его выходить да поднять. По себе знаю. Хотя вот ее я зря с собой взял. Не для нее это, ей в тереме у окошка узорчатого сидеть да мужа дожидаться.

Перекинув ногу через седло, князь Федор спрыгнул с коня и, разбрызгивая сапогами грязь, поспешил к возу. Евпатий встретился взглядом с Евпраксией и благодарно кивнул. «Откуда в ней это? – думал он о жене Федора. – Ведь не простых кровей, а княжеских, исконных, а сколько в ней душевного».

Он вспомнил, как они в юности шумной ватагой бегали по окрестным лесам. А она ведь такой и осталась. Мы повзрослели, стали грубее, злее, может быть, а она – прежняя. Любит так любит, жалеет так жалеет. Вон она как за епископом ходит, как за отцом родным. И Федора любит, только им и дышит.

Евпатий вспомнил свою жену. Только теперь ее лицо в памяти терялось, как будто утренним туманом его заволокло. И мелькнула странная, но теплая мысль… увидимся скоро, любушка моя. Откуда такая мысль? О чем это я? Толкнув коленями Волчка, Коловрат подъехал к дружинникам, сопровождавшим их в поездке, и приказал выставить дозоры, а остальным отдыхать. Но коней держать наготове. Мало ли…

– Как ты, отче? – Евпатий спрыгнул с коня и подошел к больному епископу.

– На все воля Божия, – слабо улыбнулся Евфросин. – Ты за меня не беспокойся, не помру. Не могу я Рязань оставить в такое время. Пропадете ведь без меня.

Коловрат улыбнулся в ответ. Если шутит, то не все так страшно. Справится. Хотя шутит ли? Подойдя к князю Федору, Коловрат сказал тихо, чтобы не слышала Евпраксия:

– Нельзя его дальше везти. Слаб старик. Оставим его в добром доме, а потом, когда поправится, пришлем за ним. Того и гляди, утром морозы ударят.

– Я и сам думал, только жену я с ним не оставлю, а она отходить от него не хочет. Да и уход за ним нужен. Как-то чужие люди смогут…

– Нет тут чужих, тут все свои, русичи. А ты с ним Апоницу оставь, а Евпраксию вместе уговорим. Она умна, поймет, что с тобой едет для важного дела, чтобы в посольстве участвовать от всех жен и матерей рязанских.

– Боюсь оставлять я его… времена вон какие, – покачал головой Федор. – Да уж ладно, прав ты, Евпатий. Оставим с ним Апоницу. И дружинников с десяток для охраны. Денег дам хозяевам, в котором доме оставим. А дружинникам накажу, чтобы охотились, дичь в дом несли, чтобы хозяев не объедали. Сейчас что лось, что медведь – к зиме жиру нагуляли. А сами с малым отрядом поедем.

К ночи посольство князя достигло большого села на границе с землями пронскими. Федор облегченно вздохнул, перекрестившись на купол церкви, видневшийся над крышами домов. Однако у местного священника узнали, что неспокойно в здешних лесах. Много появилось разбойного люда. Не то чтобы с ножами и кистенями грабили обозы и проезжих путников, но к зиме лихие людишки потянулись ближе к жилью. Скот стал пропадать, бывало, и в дома забирались. Били хозяев, связывали и забирали теплую одежду – полушубки, валенки.

Отозвав в сторону Коловрата и сотника Василя, князь вышел с ними на улицу.

– Негоже, други, в беде оставлять селян. Наши они. В других местах такого разбоя мы с вами не ведали. Слушайте меня и не перечьте. Ты, Василь, останешься со всей дружиной здесь. Охранишь нашего старца святого и пестуна моего Апоницу. Головой за них отвечаешь. Но не сиди сложа руки. Выследи злодеев всех, что водятся в округе, и всенародно от имени князя Рязанского повесь на площади. Пусть народ видит, что под твердой и надежной рукой живут, что есть князь над ними, что его око далеко видит.

– Евпраксию оставь, – добавил Коловрат. А мы налегке пойдем, верхами. Так быстрее будет, без обоза. Пару вьючных лошадей возьмем, чтобы дары с собой везти.

– С нами она поедет, – посмотрев в глаза воеводе, ответил Федор. – Верхом, как и мы. Неужто ты думаешь, что она меня оставит? Не такая она, и не уговорить ее, не переспорить. Тайком ночью сбежит и будет по следу ехать.

– Прости, княже, – кивнул Коловрат. – Твое дело, тебе и решать. А мое уберечь тебя в этой поездке, да слово нужное сказать у князя пронского, Всеволода, к кому едем.

Наутро, оставив Евфросина в доме местного батюшки под присмотром его домочадцев, Коловрат с князем двинулись дальше. Евпраксия, одетая в мужское платье, заправив волосы под шапку, ехала следом с четырьмя вьючными лошадьми. Она улыбалась, вспоминая, как ее отдельно от всех благословлял епископ, приподнявшись на лавке. Обещая отмолить такой грех, как ношение мужского платья, но не греха ради, а с благими намерениями, во спасение «многие христианские жизни».

Вскоре за спиной раздался конский топот. По подмерзшей за ночь черной дороге, проложенной колесами многих возов, скакала гнедая кобылка Апоницы.

– Эх, вот ведь неугомонный, – тихо произнес Федор. – Никак без меня. Я ведь ему как сын. Выпестовал, вынянчил он меня с самого раннего детства, сколько ночами сиживал, когда я в горячке лежал, сколько ран моих лечил.

– Вот, – догнав всадников, Апоница с хмурым видом сунул в руки Федору пояс из собачьей шерсти. – Не ровен час, в спину опять вступит. Забыл, как в прошлую зиму прихватило? Никак нельзя одного оставить. С тобой поеду. И не перечь!

Князь Федор, пряча улыбку, пришпорил коня. Если старый Апоница решился на такое, значит, там и правда все в порядке, значит, с Евфросином будет все хорошо, уход за ним будет. Да и наказов он надавал сотнику Василю таких, что упаси господь ослушаться. Апоница снова отстал, кивнул Евпраксии, проверил, как закреплены на вьючных седлах мешки. Все ли целы. Потом обогнал всех и поехал первым. Коловрат заметил, что, кроме сабли и ножа, за спиной у старика – большой кривой кинжал восточной работы. Видывать приходилось, как Апоница управляется с этим страшным клинком. В три взмаха три чучела, что на палках к нему ловкие дружинники подносили, он распарывал вдоль и поперек. Кто смотрел на это зрелище, и глазом порой моргнуть не успевал.

Многое умел Апоница, потому и поставил его Юрий Ингваревич пестуном к сыну еще во младенчестве Федора. И научил он Федора тоже многому. Но сам он слыл человеком странным, добрым и незлобливым. И очень любил Федора. То ли зарок он дал не убивать, не поднимать руку даже на врага, то ли иной какой обет у него был. Об этом даже Евфросин молчал – нарушать тайну исповеди нельзя. Может, зналчего епископ, а может, и не знал…

Ночь провели в чаще, подальше от дороги, где не было видно зажженного костра. Евпраксию усадили на конские попоны, завернули в шубу овчинную, сторожили трое, по очереди, всю ночь прислушиваясь к вою ветра. Под утро проснулся первым Апоница, наказал Коловрату вскипятить воды и ушел в лес, достав из вьюков диковинное, редкое у рязанцев, да и у соседей, оружие – арбалет. Вернулся скоро, неся на поясе тушку крупного зайца, которого споро выпотрошил и зажарил на костре. В кипящую воду набросал неведомых трав из своих запасов и заставил всех пить отвар, который должен согреть, сил прибавить, кровь, застывшую за ночь, разогнать по телу.

Коловрат смотрел на быстрые и несуетливые движения Апоницы, поглядывал на Федора и Евпраксию и думал, что все очень похоже на то, что вот путешествуют мирные путники, в удовольствие свое, да, может, ждут их где добрые ласковые родичи. Встретят у стола с детским смехом и подарками. Неужто на Руси будет когда-то время такое, что перестанут воевать люди друг с другом, перестанут ненавидеть и нападать? «Старею я, кажется, старею», – подумал Коловрат и опустил голову, чтобы не выдать свои мысли. Нельзя расслабляться. Много впереди страшного и опасного.

Ближе к вечеру впереди, на опушке леса, вдоль которой ехали князь Федор со спутниками, замаячили двое конных. Коловрат увидел их первым и пожалел, что не он, а старый Апоница едет впереди. Прятаться было поздно, кем бы ни были эти двое. Федор натянул поводья, заставив и Коловрата остановить своего коня. Они смотрели, как Апоница свернул к лесу и торопливым шагом направил коня к незнакомцам. Его ждали. Оружия у всадников при себе не было, кроме мечей на перевязях поверх теплых полушубков с меховой оторочкой.

– Кто такие? – спросил негромко Федор. – На разбойников не похожи. Были бы разбойники, давно бы уже налетели всей ватагой.

Наконец Апоница повернул коня и рысью направился к князю.

– Ну, кто такие? – спросил Федор.

– Нас прислали встречать. Говорят, люди от князя пронского.

– Как Всеволод узнал, что мы к нему едем? Почему здесь ждет? Мы ведь могли и другой дорогой поехать?

– Сказали, что встречают не только здесь, – ответил Апоница. – А узнали через гонцов, что опередили нас из Коломны. Неспокойно тут, вот Всеволод и выслал своих встретить. Я узнал одного. Когда Всеволод был в Рязани этим летом, он был в его дружине десятником. Сулицей кличут.

– Ну коли узнал, тогда и думать нечего, – согласился Коловрат. – А то я ведь не верил сначала. Мы и ехали-то неезжеными тропами. Как догадались нас тут искать?

– Говорят, издали заприметили, решили подождать, может, это мы, а может, какие другие путники. Ждали большой отряд, а нас мало.

Коловрат повел плечами. Небо темнело быстро, нависли снеговые тучи, ветер усилился. Князь Федор решился и пришпорил коней. Наверняка его сейчас больше беспокоило, что его жена в седле совсем замерзла. Почти весь день на ноги не спускалась.

Двое ратников, у которых под полушубками виднелись кольчуги, сняли шапки и чуть склонили головы, приветствуя князя Федора. Вели себя учтиво, не докучали разговорами. Равнодушно скользнули взглядами по вьючным лошадям да по фигуре нахохлившегося человека, в котором вряд ли можно было узнать женщину.

– Надо непогоду переждать, – предложил тот, который назвался Сулицей. – А то в ночь ехать опасно. Оврагов да балок много. Как бы кони ноги не поломали. А здесь недалече дом охотничий у князя. И коней можно поставить да накормить, и вы у печки согреетесь. Дом большой, ладно срубленный. Тебе, князь Федор, с воеводой будет там удобно. И людей ваших есть где разместить.

Коловрат с удивлением посмотрел на ратника. Видать, он его узнал. Ну, пусть будет так. Хорошо, хоть княгиня согреется. Да и коням бы овса неплохо отсыпать.

Апоница по-прежнему ехал впереди вместе с провожатыми. Коловрат подумал и чуть осадил Волчка, пропуская мимо себя княгиню и вьючных лошадей. Он пристроился за последней, чуть вытащил саблю из ножен и стал внимательно просматривать по сторонам. Что-то уж как в сказке все. Бывает ли так?

Вопреки ожиданиям, ехать по мерзлой лесной траве пришлось довольно долго. В лесу начало темнеть, эхо отдавалось гулкими отзвуками под высокими соснами. Наконец на берегу озера, открывшегося взору путников, они увидели высокий бревенчатый дом с несколькими пристройками. Над крышей дома вился дымок, пахло теплом и сухими дровами.

Коней приняли у крыльца. Двое дюжих молодцов перетащили вьючные мешки в дом, куда следом вошли и гости. Теплый воздух, напоенный терпким дровяным дымком, запах трав, развешенных пучками по углам. Апоница сказал, что он пока посмотрит, как там с лошадьми, вытрут ли их насухо, хороши ли стойла. И, получив добро князя Федора, вышел.

– Здесь вам комната, – показал на лестницу, ведущую вверх, Сулица. – Можете бронь скинуть, вам сейчас воды наверх подадут, умоетесь с дороги.

Коловрат быстро глянул на Федора и опустился у печи в старое широкое кресло, покрытое толстым ковром.

– Я пока у огня посижу, – сказал он. – Ноги погрею, да и руки ничего не чувствуют. Вы идите, княже, а я после уж.

Идти в одну комнату с княгиней, где она будет умываться, неловко. Но и признавать прилюдно, что под мужским платьем скрывается женщина, он раньше времени не хотел. Опустившись в кресло, воевода поставил саблю в ножнах между колен и стал смотреть, как за железной дверкой пляшут огненные языки. Глаза начали слипаться, он стиснул пальцами ножны так, чтобы стало больно. Нельзя спать, не известно, в чьем они доме, Апоница мог и обознаться. А могло быть и еще хуже. Не стоит всегда и во всем видеть опасность, но именно сейчас такое время, что думать о ней нужно.

Шаги Федора и Евпраксии затихли, притворилась за ними дверь наверху. Коловрат поднялся на ноги, осмотрелся… Лавки, две пустые кадки, коромысло в углу, половики, вручную вязанные. Печь беленая, чистая, в печи пусто. Странно это для жилого дома. И ни одной бабы. Кто же готовит? Хотя каждый ратник, ходивший в походы, умеет сам приготовить нехитрый ужин, но…

Наверху раздался удар, грохот упавшего тела и еще чего-то, женский крик, а потом звук, как будто кричавшей женщине зажали рот… Рванув из ножен саблю, Евпатий кинулся к лестнице, но тут наверху распахнулась дверь, послышался топот нескольких человек. Коловрат понял, что их перехитрили, что заманили в коварную ловушку. Он зарычал от бессильной злости, от того, что чувствовал опасность, но поддался усталости, жалости к княгине, которой нужен был отдых и тепло.

В комнату ввалились трое с обнаженными прямыми мечами. Лица бородаты, неопрятные тулупы нараспашку, под ними у каждого – кольчуга с прорехами. Неужто разбойники? А как же Сулица? Ну ладно, трое – это только руку размять! Коловрат покрутил саблей, прищурился, отходя на середину комнаты.

– Остановись, Евпатий! – пророкотал сверху очень знакомый голос. Такой знакомый, что внутри у воеводы все закипело.

Не выпуская из поля зрения противников, расходившихся по комнате и охватывающих его полукругом, Коловрат глянул наверх. Там стоял торговец оружием Богучар из Рязани и смотрел на Коловрата с усмешкой превосходства и презрения. Но не ухмылка предателя заставила опешить Коловрата. Рядом стоял тот самый сотник Сулица, а в его руках билась и плакала Евпраксия с приставленным к горлу ножом.

– Не долго тебе жить осталось, сотник, – процедил Коловрат сквозь зубы. – Вот это ты сейчас делаешь зря.

– Брось саблю, воевода, – приказал Богучар. – Брось, иначе она умрет. Она нам не нужна, нам нужен князь Федор, да и ты пригодишься, а ее мы можем и зарезать. Ну? Жить ей или сбросить тебе под ноги с перерезанным горлом?

– Евпатий! – пронзительно крикнула Евпраксия, – они Федора оглушили и связали. Неоткуда помощи ждать, сражайся, не жалей ни меня, ни предателей!

Локоть сотника дернулся, сердце Коловрата сжалось в ожидания, что сейчас хлынет кровь и забьется безжизненное тело. Воевода застонал от бессилия и так рубанул саблей лавку, что клинок вошел на всю толщину древесины. Сделав несколько шагов к лестнице, он прорычал, хмуря брови:

– Ну, отпусти ее! Я без оружия…

И тут же кинулись на него трое, хватая за руки, обматывая кожаными ремнями. Коловрат начал было расшвыривать нападавших, но тут же увидел полные ужаса и слез глаза Евпраксии и прекратил сопротивляться. Его повалили на пол и стали бить чем попало: ножнами мечей, ногами. Связали за спиной руки, стянули ремнями ноги. И только после этого Евпатий с облегчением увидел, что сотник наконец опустил руку с ножом.

Потом его волокли куда-то вниз, через низкую дверь… по ступеням, в холод. Коловрат несколько раз сильно ударился головой, после чего старался держать ее навесу. Но очередной удар опрокинул его в тошнотную темноту.

Сколько он лежал в беспамятстве, Коловрат не знал. Вокруг было темно, пахло мышами, прелым сеном и какой-то кислятиной. То ли квашеной капустой, то ли кого рядом из желудка наизнанку вывернуло. Холод сковал все тело потуже ремней, которыми стянули его подручные Богучара. Коловрат не чувствовал ступней и кистей рук. На месте хоть они или нет? С этих злодеев станется. Могут и отрубить. Только нужен я им зачем-то, не убили. А князь Федор? Неужто его насмерть убили там наверху. Евпраксия не переживет, не сможет она без него.

Рядом застонал мужик, Коловрат повернул голову. Кто? Федор или Апоница? Несколько раз крепко зажмурив, а потом вытаращив глаза, Коловрат справился с непроглядной тьмой. Теперь он разглядел, что в подвал через щели в двери пробивается свет. Зрение немного восстанавливалось, и он стал различать предметы. Несколько бочек у стены, сводчатый потолок, большой сусек у другой стены, крынки, битые черепки, солома пучками почти по всему полу. На такой же соломе, только на жиденькой куче, лежал и сам Коловрат. А рядом кто-то еще.

– Эй, кто здесь? – позвал воевода, стараясь не шуметь, чтобы его не услышали за дверью.

Там кто-то есть, иначе бы свечи не жгли. Свечи денег стоят, а там светло, читать можно. Человек не отзывался и только тихо постанывал. Коловрат согнул ноги в коленях и попытался каблуками сапог оттолкнуться от стыка больших каменных плит пола. Получилось, но тело пронзила резкая боль. Мышцы застыли, ушибы болели, однако надо двигаться, иначе замерзнешь, иначе кровь не побежит по членам и не разогреет их.

Наконец, после огромных усилий, Коловрат подвинулся к лежавшему неподалеку человеку и даже умудрился подняться и сесть на колени возле него. Это был князь Федор. Коловрат сокрушенно покачал головой и закусил до боли губу. Это плохо. Ох как плохо. Если бы одного воеводу заточили в этом подвале, еще бы оставалась надежда, что Федор там наверху, что с ним идут переговоры, с ним торгуются, у него что-то выторговывают. Будь так, Коловрат с радостью пролежал бы здесь и день, и два, и больше. Лишь бы князь Федор был на свободе и мог что-то предпринять. А то, что они оба здесь, избитые и связанные, говорит о том, что дело их плохо. Их или убить хотят, или… еще что похуже выдумали предатели. Может, монголам выдать? Головы наши продать?

– Княже, – позвал Коловрат, склонившись к пленнику. – Князь Федор, слышишь ли ты меня?

Ответом ему было лишь слабое постанывание. Не помер бы, подумал Коловрат. Все можно стерпеть, все можно пережить и снова начать. Упасть можно и подняться. Нет возврата только оттуда. Только смерть непоправима. Он наклонился еще ниже и прижался щекой к щеке князя. Она была ледяная, как могильный камень, жесткие волосы короткой бороды кололи, но Коловрат терся о щеку князя, пытаясь передать частичку своего тепла, живого, человеческого. Привести в чувство, оживить. Вдвоем легче выбраться.

– М-м-м. – Князь застонал громче и мотнул головой.

Коловрат тут же стал шептать ему на ухо:

– Князь, княже.

Наконец Федор открыл глаза:

– Кто здесь? Где я?

– В подвал нас заперли, Федор Юрьевич. Связали и заперли. Тише ты, тише. Приходи в себя и давай думать, как выбираться отсюда.

– Параша где, где Евпраксия? – вскинулся было князь, но Коловрат придавил его плечом к полу и снова зашептал:

– Уймись до поры. Нет ее, не знаю, где она. Если ты станешь кричать, нам ее не спасти. Тихо, княже, тихо.

– О Господи! – простонал Федор уже от боли в душе. – Когда ты ее в последний раз видел? Мы вошли в светелку, и меня ударили по голове. Больше ничего не помню. Кто эти люди, что им от нас нужно? Выкуп, завладеть дорогими подарками, что мы везли князю пронскому?

– Не ведаю, княже. А вот Евпраксию я видел уже потом. Когда у вас там шум наверху начался, я вскочил на ноги и саблю выхватил, а потом забежали молодцы с улицы да обидчик твой появился – Алфей Богучар с торговой улицы. Лавка у него там оружейная. Он оружием широко торгует, и не только в Рязани. Он стоял и сотник пронский Сулица с ним. Сотник жену твою держал с ножом у горла. Меня стращали ее смертью немедленной, если саблю не брошу. Бросил, прости уж, княже.

– Евпатий! – горячо заговорил Федор. – Век буду за тебя Богу молиться. Бросил ты саблю, а мог бы биться, мог спастись ценой ее жизни, но не сделал. Помни, что я теперь тебе…

– Тихо, – зашипел Коловрат. – Люди рядом. Услышат. Не будем об этом. Не должник ты мне. Об одном у нас с тобой печаль. Давай думать, Федор Юрьевич!

– Что мы можем, спутанные по рукам и ногам? – зло ответил Федор.

– Можем! – уверенно ответил Коловрат. – Можем все снести, выбраться и княгиню твою спасти, можем не терять надежды, что твой Апоница на свободе и поможет нам. Можем просто умереть с честью русского воина.

Коловрат снова посмотрел на заветную дверь, за которой горел огонь, потом осмотрел князя и себя самого. Федор был спутан, как вязанка хвороста, от горла до щиколоток одной длинной веревкой. А воевода двумя ремнями. Одним руки и локти стянуты за спиной, вторым щиколотки спутаны, как коня треножат. Так ведь поверх сапог же!

– Княже, повернись на бок, – зашептал Коловрат. – Я подвинусь, а ты помоги с меня сапоги снять вместе с путами. А уж я постараюсь потом подняться наверх, свечу возьму и пережжем веревки. Ну а потом уж воля Божья.

Федор Юрьевич послушно лег на бок и пошевелил за спиной пальцами. Его связали не так туго, как сильного и крупного телом Коловрата, и кисти рук оставались у князя свободнее – он мог шевелить ими, разводить и сводить. Только до своих узлов ему не дотянуться было. Коловрат лег на спину, подсунув каблуки сапог под пальцы князя. Он пытался о края каменных плит на полу зацепиться пятками, чтобы стянуть сапоги. Сразу два стягивать было сложно, а по одному не позволили бы ремни. Но Федору удалось-таки вцепиться в сапоги Коловрата. Он застонал и стал давить пальцами, чтобы сапоги не выскользнули. Коловрат шевелил ногами и тянул, тянул… и вот одна нога пошла, вторая пошла. Еще миг, и оба откинулись устало на спины, тяжело дыша, ступни Коловрата уже были в голенищах. Самое трудное они сделали.

– Вот и согрелись немного, княже, – оскалился, с шумом выпуская пар изо рта Коловрат. – Дальше легче пойдет. Ты теперь просто держи за пятки, я вытяну.

Он осторожно крутил ступнями, поджимал пальцы и вытягивал ноги из сапог, пока наконец не коснулся босыми ступнями ледяного пола. Теперь надо было размять ноги, которые очень быстро застынут от холода, а ему сейчас только ноги и помогут. Коловрат, лежа на спине стал энергично двигать ступнями, коленями, пока не согрелся. Поднявшись на колени, он прислонился к Федору, кивнул ему ободряюще и стал вставать в полный рост. Получилось, и голова почти не кружилась. Тихо ступая босыми ногами, он подошел к лестнице и прислушался. Кажется, в комнате никого. «Эх, сейчас бы только войти, зубами свечку выдернуть из плошки или светильник масляный подцепить. Потом назад к Федору и пережечь его путы. А дальше все легче, дальше мы их голыми руками передушим», – подумал с ожесточением воевода.

Но тут в комнате раздались тяжелые и почему-то неуверенные шаги. Коловрат быстро взбежал по ступеням и прижался связанными за спиной руками к каменной стене возле двери. Шаги приближались. Человек бормотал что-то невнятное и шел к двери подвала. Лязгнул засов, и дверь распахнулась от удара ногой. На пороге, освещенный со спины, стоял сотник Сулица. Был он пьян, взор его был мутный, а в руке он держал плошку со свечей. Глядя вниз, где в темноте лежал князь Федор, он заговорил, с трудом шевеля губами:

– Лежите, голуби? Лежите, лежите. Опасные вы, вот и мешаете людям. Больно уж вам сражаться охота… А с кем? С монголами захотели сразиться? Не позволят вам этого. Пропадете тут! Или отправят вас снова в Рязань, а в залог вашу красавицу мне оставят. Будете нужные слова Юрию Ингваревичу говорить, от битвы с монголами отговаривать – останется жива Евпраксия. Не будете – я ее живой в землю закопаю. А когда придет Батыга-хан, он мне ярлык на княжение в Рязани даст. И всем хорошо, и торговлишка пойдет, и дань платить будет с чего. А главное, все живы и здоровы. Ну, может, не все. Смотри, Федор, живую и теплую – в сырую землю…

Сотник пошатнулся и расплылся в довольной улыбке. Он повернулся, глянул назад в комнату и вдруг добавил:

– А пока она тепленькая, красавица твоя, я пойду позабавлюсь с ней… Приласкаю ее тело белое и послушное. Она ведь будет покорной моей воле, тебя щадя, князь…

Коловрат слушал, что говорил Сулица. Одновременно он прислушивался к звукам в комнате. Там было тихо. Или спали, или вообще никого не было.

Когда сотник стал говорить про княжну, когда зарычал от злобы на полу Федор, Коловрат ударил босой ногой сотника в поясницу. Сулица не удержался и, охнув, полетел лицом вниз на камни. Коловрат, быстро закрыв плечом распахнутую настежь дверь, мгновенно оказался рядом с сотником, придавив ему грудь одним коленом и надавив вторым на горло. Князь Федор перекатился по полу и навалился как мог на ноги сотника, не давая ему вырваться и сбросить с себя Коловрата.

Воевода был силен и весил больше Сулицы, да к тому же тот был сильно пьян, а Коловрату сил добавляли ненависть и слова сотника про княжну. И он давил, давил, чувствуя, как дерут его одежду ногти Сулицы, как тот корчится и хрипит под ним. Наконец хрустнули хрящи, сотник обмяк и застыл с выпученными глазами.

Ни ножа, ни меча у мертвого Сулицы не было. Тяжело дыша, Коловрат стал озираться в поисках свечи, которую сотник, падая на камни, выронил. Вот она, лежит на боку и теплится еще, вот-вот погаснет. Осторожно нащупав свечу связанными руками, опалив кое-где одежду, Коловрат поднял ее и на ощупь установил в щербинке на полу. Свеча разгорелась высоким пламенем, потому что один бок у нее прогорел. Для того чтобы пережечь ремень, ему пришлось лечь на бок и снова, обжигая руки, на ощупь калить крепкую кожу. «Только бы никто не пришел, только бы успеть», – думал Коловрат, шипя от боли и стискивая зубы. Наконец сквозь вонь горелой сыромятины, забивавшей ноздри, он ощутил, что ремни ослабли. Поднявшись, он стал дергать руками, ослабляя путы, и сбросил их с рук, а потом и с плеч.

Свеча опять упала, но Коловрат подхватил ее, и дело пошло быстрее. Веревки горели быстро, приходилось их даже тушить, чтобы от них не загорелась одежда Федора. Вот и князь уже свободен.

– Ну что, – натягивая на замерзшие ноги сапоги, сказал Коловрат, – идти нам лучше вместе. Их тут не так много, а по одному нас легко одолеть. А на двоих нам и одного меча хватит, если попадется, конечно.

Он поднялся, посмотрел на князя и решил, что тот готов идти и сражаться до конца, пусть даже и голыми руками. Ну и хорошо. Отворив дверь из подвала, Коловрат прислушался. Где-то совсем недалеко слышались голоса. Мужские. Скорее всего, там бражничали и похвалялись. Федор, не дыша, стоял за спиной воеводы. Наверное, все его мысли были сейчас о княгине.

Осмотрев первую комнату, в которую они вышли, Коловрат не нашел ничего, что могло бы послужить оружием. Это было что-то вроде сеней в доме: на лавках стояли пустые кадки, деревянные ведра с трещинами по бокам, ковши, веники.

Вторая дверь была закрыта плотно.

Коловрат склонился к князю и прошептал ему на ухо:

– Там кто-то есть, и не один. Если придется мне на них бросаться, то иди следом и не плошай. Они нас не ждут, но у нас руки голы. Так что, уж как повезет. Но идем до конца. Я сейчас щелку приоткрою да гляну, что там творится, потом решим, если время будет.

Думать было некогда. Дверь, которую Коловрат попытался приоткрыть, предательски скрипнула. Он успел заметить, что за столом сидело четверо крепких ратников или разбойников. В кафтанах, без кольчужных доспехов. И у каждого на поясе сабля, за поясом по большому ножу. Кто-то этими ножами разделывал мясо в больших блюдах на столе. Двое крайних повернули головы на звук.

Помянув недобрым словом тех, кто не смазывает пели, Коловрат распахнул дверь и ринулся на сидящих за столом. Двое вскочили на ноги, пытаясь выхватить из ножен сабли, но Коловрат, подняв с пола лавку, опрокинув на пол третьего, который на этой лавке сидел, сбил всех с ног и повалил стол набок. Полетели блюда и кувшины, раздались крики разъяренных людей, а посредине лестницы замер от неожиданности Алфей Богучар.

– За ним! – заорал Коловрат.

Но затекшие ноги не позволили князю быстро броситься вдогонку. Было понятно, что предатель успеет добежать и запереться в светелке, где еще только недавно держали Евпраксию. Коловрат страшно зарычал, подхватил с пола тяжелый дубовый табурет и с силой швырнул его вверх. Удар в спину был так силен, что Богучар полетел на ступени, ударившись грудью и лицом. Федор, перепрыгивая через ступеньки, кинулся к нему. А на Коловрата уже поднимались с пола ратники с обнаженными саблями.

Никакого оружия поблизости не было. Но Коловрат и не думал сдаваться или отступать. Снова схватив длинную лавку, он с выдохом «э-эх» резко повернулся всем телом и сбил с ног одного из противников, не успевшего отскочить назад. Тот ударился головой об угол стола и замер, распластавшись на полу. Еще один замах тяжелой лавкой, но трое других сумели отскочить назад, спотыкаясь и скользя сапогами на разлитом и разбросанном со стола ужине. Швырнув в них лавкой, Коловрат вырвал из руки оглушенного ратника саблю и сильным ударом рукояти в темя окончательно успокоил его.

Противники стали окружать воеводу с трех сторон. Коловрат посмотрел наверх, где князь схватил Богучара за голову и несколько раз ударил лбом о ступеньку.

– Живым, живым нужен! – крикнул Коловрат, пятясь назад.

Он вспомнил расположение дома. Единственный выход на улицу был за его спиной. Есть еще один выход – из подвала, но дорогу туда он закрыл собой. Наверх им тоже не пройти. Да и князь Федор там.

Двое напали одновременно, нанося рубящие удары сверху вниз. Коловрат принял оба удара на клинок, чуть отводя в сторону, спихнул обе сабли в сторону, но тут сбоку же подскочил третий, рубя в пояс. Но Коловрат легко отбил и этот удар, ответил своим, направляя в голову. Удар не достиг цели, потому что шустрый ратник успел, как заяц, прыгнуть в сторону. «Троим одновременно нападать я им не дам, – думал Коловрат. – И из дома я их не выпущу. А то подмогу приведут. Кончать с ними надо здесь, и скорее. Шуму много».

Двое опять кинулись на него, но Коловрат чуть отступил, пропуская первый удар мимо себя. Второй удар принял на клинок своей сабли и тут же ударил в ответ, попав по руке ратника. Тот вскрикнул от боли и согнулся, хватаясь за рану.

Двое других кинулись на воеводу спереди и сзади, но Коловрат ждал этого. На одного кинулся сам, отбивая его оружие в сторону и ударом плеча опрокидывая врага на пол. Другой был рядом, и его удар обрушился на саблю Коловрата. Но воевода снова защитился, перехватил руку противника и ударом кулака оглушил его. Первый пытался подняться с пола, но поскользнулся в луже вина. Не раздумывая, Коловрат ударил его по голове, рассекая шапку и череп. Последний пришел в себя быстро, снова выставил перед собой саблю, но в голове его еще не совсем прояснилось, он пропустил обманный удар, и клинок Коловрата колющим движением вошел ему в грудь пониже горла.

– Здесь, здесь она, Евпатий! – раздался крик Федора на лестнице.

Коловрат прижал к горлу раненого противника острие сабли и посмотрел на князя. Евпраксия была цела, хотя и бледна лицом. Князь вел ее за руку вниз, сжимая в правой руке саблю Богучара. Но в этот момент снаружи возле входной двери послышались грохот, удары и вопли. Потом неожиданно все стихло. Медленно отворилась широкая дверь, и в проеме появился здоровенный бородатый мужик со страшно выпученными глазами. Он сделал неверный шаг вперед и вдруг повалился на пол лицом вниз. В его спине под левой лопаткой торчал черенок короткой арбалетной стрелы.

Схватив за ворот раненого ратника, Коловрат, толкая его впереди себя, вышел на морозный ночной воздух. При свете полной луны он увидел два окровавленных, как будто изрубленных трупа. Еще один стоял у ворот конюшни и покачивался вместе с воротиной. Коловрат разглядел, что человек пригвожден к доскам большим кривым кинжалом, пробившим его насквозь. Посреди всего этого стоял Апоница и со спокойным выражением лица вытирал пучком соломы нож.

– Уж думал, и не поспею, – проворчал он. – Как дети малые. Неужто нельзя было поостеречься?

– Апоница! – Евпраксия кинулась ему на шею, а князь облегченно вздохнул и сел на пенек возле двери.

Глава 8

Князь Юрий Ингваревич слушал рассказ сына, бледнея лицом. Высокая, гордая и красивая, Евпраксия сидела поодаль, как немое доказательство произошедшего. Князь то и дело посматривал на нее, и на скулах у него начинали двигаться желваки.

– Всеволод Пронский прислал гонца, – заговорил князь. – Пишет, что будет разбираться в этом деле. Сулицу он прогнал от себя за оскорбление жены одного из бояр. Дело чуть было не кончилось убийством. Насилу все замяли.

– С нашими-то что будем делать, княже? – спросил Коловрат. – Богучар, может, и укажет кого, да только я и без него могу назвать предателей.

– Алфея Богучара надо держать под замком. А в городе начинается смута: де, вина его не доказана, а здоровьем Богучар слаб. Требуют на поруки домой отпустить.

– У тебя требуют? – сквозь зубы спросил Федор.

– Доказательством будет слово Всеволода, когда он приедет к нам в Рязань, – резко ответил князь. – Наши с тобой слова – не доказательство. И слово Коловрата – не указ для посадского торгового люда. Он больше всех ратует за войну с монголами, а они хотят миром решить. Не верят они, что нельзя откупиться и договориться. И не хотят верить. И в вину мы им это тоже не поставим, вот что страшно, други мои ближайшие! Ведь и они на словах радеют на благо Рязани. Только мы, злодеи, войны хотим, а они агнцы.

– Будет тебе доказательство того, что они злое замышляют, – пообещал Коловрат. – Скоро будет. Те, кто с Богучаром, волнуются. Он ведь в узилище сидит у тебя. А ну как начнет говорить и признаваться? Только уж не оплошайте в этот момент. Когда я вам приведу их на аркане, вы народ на свою сторону примите. Пусть народное собрание решает их судьбу. Я стою за казнь немедленную. Цена больно высока, княже.


Аким не подвел. В ту ночь пошел мелкий снег, устилавший улицы и переулки посада, накрывший крыши домов белым покрывалом. Прибежавший малец в шапке не по размеру постучал в дверь, ему тут же открыл один из дружинников.

– Тут, што ль, воевода? – деловито и очень серьезно спросил малец. Но, увидев Коловрата, с готовностью снял шапку и подошел к Евпатию: – Дядька Аким поклон тебе шлет, воевода. Велел сказывать, что все пчелы в улье и жужжат.

– А где тот улей-то? Он не сказывал?

– Сказывал, – важно заявил малец. – У Прошки Щербака в кожевенных мастерских, что у реки.

– Спасибо, – похлопал мальца по плечу Коловрат. И повернулся к дружинникам, которые были одеты сегодня по-простому, в кафтаны да шубейки на меху.

Воевода поручил маленького гонца обогреть, накормить и не пускать никуда до самого утра. А сам принялся отдавать поручения. Одного послал к князю Юрию Ингваревичу, второго – к Федору Юрьевичу. Нескольких отправил поднять с постели и привести к мастерским троих самых шумных посадских, кто больше других ратовал за права горожан да за торговый люд, что может миром договориться с монголами.

Два десятка дружинников в кольчугах и с мечами Коловрат повел за собой на берег реки Лыбедь, к излучине, где стояли рубленые мастерские кожевников. И самого богатого из них – Прошки Щербака. Двоих дружинников, одетых неприметно, Коловрат послал вперед, чтобы они вовремя заметили, не выставил ли Щербак дозорных, что предупредят его о приближении людей князя. Этих дозорных надо было убрать тихо и незаметно.

Два десятка дружинников воеводы окружили мастерскую, где среди развешенных по стенам сушившихся кож собрались несколько посадских с намерением сговориться и выслать к монголам свое посольство. И чтобы монгольский хан с ним разговаривал и его слушал, а не князя Юрия, который только войны и крови хочет.

Коловрат встретил князя Юрия за три дома от мастерских.

– Все там, – сказал он, поглядев на посадских, взятых князем, чтобы стать свидетелями измены среди торговых людей. – Кто есть, увидите сами. Никого не выпустим, всех возьмем под руки и вам предъявим. А сейчас могу отвести вас к одному окошку хитрому. Там вы и послушаете, о чем говорят сейчас радетели блага народного.

Боярин Наум Могута сидел во главе большого стола, его было хорошо видно через слюдяное окошко в бревенчатой высокой стене. Посадские с князем Федором слушали, как Могута вещал, а ему вторили торговые Малок и Торопа. Сидел там и из старых дружинников Горидуб.

– Князя Юрия всем народом надо судить, – горячо говорил Могута. – В погреб посадить сына его Федора, воевод, а самого первого – воеводу Коловрата. Вот кто самый вредный для нас человек в детинце. Что Коловрат говорит, то князь и делает. А нам этого не надобно! Мы с Батыем договоримся. Нам не впервой миром решать. Дары богатые пошлем, на любую дань согласимся. Но главное – Юрия, Федора и Коловрата на веревках, как собак, к монголам свезти. А от монголов ярлык на княжение получим и заживем мирно и тихо. Пусть другие города рубятся в сечах и в огне горят.

– А на кого ярлык-то просить будем? – загалдели в комнате. – Нешто из нас кто князем будет или Батый нам своего посадит? Инородца?

– Могуту в князья! – выкрикивали другие. – Он боярин, ему сподручно!

– А пошто Могуту! Горидуба надобно. Он из дружины, дружина за ним пойдет.

– Богучара надо! Богучара знают повсюду, даже в половецких селениях, даже у мордвы и булгар. Он везде торгует, он сговорится с соседями.

– Богучар в подвале сидит у князя, сказывают. Привезли его откуда-то чуть живого, всего побитого и порубленного. То ли пытали-выведывали, то ли еще что.

– Завтра поутру надо идти к князю и требовать Богучара освободить. Князь слишком много на себя берет! Не смогли тогда Коловрата отравить, так надо снова попробовать. Потравить их всех, как мышей в погребе. И тогда наша жизнь настанет, вольная…

– Вольная? – спросил громкий сильный голос. – И кто из вас главный отравитель князя и его верного воеводы?

В большой комнате стало тихо. Так тихо, что слышно было, как где-то в глубине у стены капает вода. В дверях стоял, засунув большие пальцы под пояс, князь Федор. Хмурый, с прищуром. Пальцы на руках припухли. Виднелись на них кровоподтеки после того, как он ломал ногти, пытаясь помочь Коловрату стащить сапоги и спастись от смерти неминуемой в подвалах на границе с Пронским княжеством в руках предателей Могуты и Сулицы.

– Вот оно и настало, – с угрозой в голосе сказал Могута и взялся за рукоять сабли. Вскочивший Горидуб отбросил в сторону лавку, но в дверь уже ввалились дружинники. Звякнули сабли, у кого-то выбили оружие, кого-то повалили на пол. Некоторые из заговорщиков побросали оружие и попятились к дальним стенам с кожами. На них, выставив мечи, шли дружинники.

Закончилось все быстро. Могута, Торопа и Горидуб лежали на полу связанные и требовали суда народного и справедливого надо всеми, включая князя Юрия. На них уже не обращали внимания. В мастерскую вошел угрюмый и сильно постаревший Юрий Ингваревич с посадскими, брезгливо протиснулся между связанными пленниками. Князю подвинули большой стул со спинкой, он сел, положил руки на подлокотники.

– Значит, меня в железо и свезти к монголам? Или отравить сначала, а потом мою голову и голову других защитников земли Рязанской отсечь и в подарок инородному хану Батыю отвезти? А потом ему ворота городские открыть? И впустить сюда степняков? А знаете ли вы, кого пускать собрались, с кем мириться хотите? А ну, воевода Коловрат, расскажи им!

– Можно и рассказать, – погладив бороду, выступил вперед Коловрат. – Обманом и посулами монголы 14 лет назад на берегах рек Дона и Калки русскую рать уговорили сдаться, потому что в бою одолеть не смогли. А когда те, израненные, голодные и страдающие от жажды, сложили оружие, всех зарубили безоружных. А двенадцать лучших князей земли Русской монголы живыми связали и положили на землю, настелили на них доски и сели пировать, пока князья умирали под ними с переломанными костями, с раздавленными грудями и лицами. Вот кого вы призываете владеть вами.

– Ну, посадские. – Князь Юрий обернулся к свидетелям предательства, которых специально привел с собой. – Достойны, по-вашему, эти люди смерти? Или помыслы их чисты – и на благо люда рязанского.

Посадские стали бубнить невнятное, оправдываться, что, мол, и сами не знали, как далеко зайдут предатели, что вина их, конечно, велика. Но князь ударил кулаком по подлокотнику кресла и громко повторил:

– Смерти достойны или восхваления? Молчите? Собирайте на завтра вече городское. Всех мастеровых, всех пахарей и охотников. Всех соберите. Говорить буду с народом. А этих, – он кивнул на связанных и остальных, кого дружинники держали прижатыми к стене, – этих связать прочно и стеречь в погребе до утра. Утром народ решит, как с ними поступить. Приму любое, но мое мнение – одно!


Сколоченный за ночь помост возвышался на торговой площади. Многие жители уже приходили посмотреть, что же такое там выстраивают плотники. И по городу поползли самые разные слухи. Кто говорил о пойманных убийцах князя, епископа Евфросина, кто рассказывал, что ночью дружинники вели по улицам поджигателей, которые хотели оставить Рязань в зиму без хлеба. И сразу заговорили о степняках, которые идут войной на русские земли. То ли сами половцы поднялись на Русь, то ли мордва и булгары. Кто-то шептал, что опять между князьями начались раздоры и из Владимира идет войско. И что князь Федор чудом избежал смерти, но отбил первое нападение. Теперь будут с помоста народу кричать и передавать слово князя идти в ополчение.

Когда рассвело, народ набатом стали созывать на площадь. По улицам поехали конные от князя и громко передавали повеление собраться старому и малому на площади. Народ собирался с недовольством, многие выкрикивали оскорбительные слова в адрес князя и прятали лица. Стоявшие в толпе рядом с ними дивились такой смелости и лузгали семечки или жевали поджаренное зерно. Но большая часть рязанцев угрюмо молчала, чувствуя недобрые времена, которые наступали.

Коловрат смотрел в лица мужикам и бабам и думал о том, что ведь, почитай, никто из них и не подозревает даже, какие беды идут.

Князь Юрий Ингваревич подъехал на коне, спрыгнул из седла на край помоста и встал перед своими ближайшими боярами. Федор, призывавший слушать, отошел в сторону, уступая место князю рязанскому.

– Рязанцы! – громко выкрикнул Юрий Ингваревич. – Черное дело творится в нашем городе, в нашей земле. Гниет рана, нанесенная в спину Рязани. Люди, которым я верил как себе, на которых возлагал чаяния и надежды, предали, замышляя большое зло не только против меня и моих близких, но и против вас всех, детей ваших, матерей ваших, жен, предков ваших, чьи могилы вы чтите и которые у вас скоро отберут пришлые поганцы, не знающие Христа, не верящие ни во что, а только в своего черного хана, пожирающего живую плоть пленников.

Народ притих и слушал князя со страхом. Коловрат мысленно одобрил речь Юрия. Правильно говорит, надо смутить народ, иначе и слушать не станут. А потом рассядутся по домам, поминая убогого князюшку, которого и правда надо проводить бы с Рязанской земли.

А князь все говорил, повышая голос и захватывая внимание. Теперь – о подлом нападении на сына своего князя Федора с женой и епископом, которые искали помощи против надвигающихся орд монголов в соседних землях. Но Господь спас истинных радетелей земли Рязанской, а предателей отдал в руки народа. И не один рязанский народ, с ним и пронцы, и коломенцы, и многие другие станут на пути черных полчищ. А предатели – вот они.

И тут с коня сошел человек, голова которого была покрыта капюшоном длинного шерстяного плаща. Многие узнали в нем Всеволода Пронского. Князь обратился к братьям своим и стал рассказывать о том, что и его люди, сотник его Сулица, напали на сына рязанского князя. Как грозил муками и бесчестьем и призывал не противиться приходу монголов на русские земли, а помогать им. И следом вышел старый изможденный епископ Евфросин. Заговорил слабым голосом, но на площади установилась такая тишина, что голос святого старца был слышен всем.

Потом вышли посадские, кто ночью слышал слова заговорщиков против князя, собравшихся в кожевенной мастерской. Они встали перед рязанцами на колени и поклялись святым распятием, что сами слышали, как предатели сулили отравить князя Юрия с сыном и снохой, извести их сына Ивана, чтобы никого не осталось княжеской крови Ингваревичей в Рязани. А посадить на княжеский престол хотели боярина Могуту да старого сотника Горидуба, которые монголам, когда те придут под стены Рязани, вынесут хлеб и детей убиенных для хана Батыги. И будут они от его имени потом править. Страшную ночь, видать, пережили посадские, коли стали такие ужасные слова говорить. И ведь не учил, не подсказывал им никто. Сами про такое думали, возродились в их головах и душах прежние страхи перед монголами и дикой степью. И где сказка, где быль, не могли и сами они разобрать, а только плакались перед народом и жалились, что сами не верили, но убедились.

Потом вывели на помост всех, кого ночью связали и держали в подвалах. Последним вывели Алфея Богучара с разбитым лицом, хромающего и стонущего. Народ молчал, сраженный такими известиями. Думали уже больше не о предателях земли своей и веры, а о том, что же ждет всех, если эти самые монголы, которыми стращают, так близко. И снова князь Юрий поступил правильно. Видать, ночь, проведенная им с епископом Евфросином в молитве и покаяниях, сделала свое дело. Не стал князь требовать крови.

Народ молча, с тихим согласием выслушал, что князь с одобрения люда рязанского повелевает погрузить всех предателей на возы, если пожелают, так и с семьями их и скарбом домашним, и выслать их за пределы земель княжества Рязанского. Кто пожелает, могут остаться в Иоанно-Богословском монастыре, но впредь возвращаться в Рязань им запрещено. А кто вернется, того казнят тут же, где схватят. И все дружинники княжеские и каждый рязанец о том знать должен и может свершить князем указанное самолично. И не будет ему за то порицания и не будет в том греха перед церковью.

Перекрестившись на купол собора, князь повернулся к епископу и припал к его руке и был осенен святым крестом. Народ, тихо переговариваясь, стал расходиться. Все говорил об одном. Скоро станут в полки созывать. Пора поправить оружие и доспехи, которые у кого пылятся и ржавеют в подклетях, а у кого в чистой горнице на стене аккуратно развешены.


Евпатий вошел к князю в горницу и остановился, приложив руку к груди. Юрий Ингваревич повернулся, увидев воеводу, быстро подошел и обнял его, прижимая Коловрата к груди.

– Что, княже? – от неожиданности опешил Коловрат. – Не случилось ли еще чего?

– Спасибо тебе хочу сказать, Евпатий, – отстранившись, но продолжая держать руку на плече воеводы, сказал князь Юрий. – За силу твою, верность и терпение. Не говори ничего, не возражай! Я буду говорить, а ты слушай меня.

Коловрат кивнул, глядя на то, какие перемены произошли с князем рязанским. Куда делись его вялость, нерешительность и слабость. Видать, зря я о нем плохо думал. А князь, стиснув плечо воеводы, продолжал говорить:

– Не верил я тебе не потому, что считал тебя недостойным. Ты один из бояр моих мудрых и смелых. Потому и Большой полк тебе доверил, потому и знаю, что ты в середине всегда устоишь. И доверяю я тебе больше иных, как сыну своему Федору. Мало вокруг тех, кому могу довериться, глаза закрыв и позволив вести меня слепым по ухабам и оврагам. Не упаду с тобой.

– Спасибо, княже.

– Нет, не благодари, Евпатий. Слушай и не говори пока ничего. Хочу, чтобы знал ты все, что во всеуслышание не могу сказать пока. Помощь нам обещали многие, да истинно помогут не все. Романа пошлю во Владимир, хоть и мало надежды у меня. А на тебя надежда великая. Тебя уважают, ты был на Калке, ты воин земли Русской несгибаемый, и многие это знают. Посылаю я в Чернигов племянника Игоря. Он из Ингваревичей, его должно послать, но сможет ли он уговорить Михаила Всеволодовича на помощь Рязани?

– Князь черниговский должен его принять и выслушать, – удивился Коловрат. – Как же иначе может быть. И Михаил не глуп, он знает, что хан Батый не остановится, захватив Рязань.

– А если Михаил захочет, чтобы Рязань пала? А если он надеется, что потом ослабленного войной с Рязанью и другими княжествами Батыя он разобьет сам? А потом присоединит к себе и рязанские земли?

– Батый не ослабнет, если будет бить нас по частям, будет брать город за городом, – уверенно заявил Коловрат. – Он силен. Победить его можно только сразу в большой сече, разбив его главные силы и рассеяв пришлые племена, которые он загнал в свою орду силой и подкупом. Остальные не станут без Батыя воевать и уйдут в свои степи. Много у Батыя инородцев, очень много. И держатся они на его воле и страхе.

– Вот это все ты Михаилу Всеволодовичу расскажешь, убедишь его.

– Я?

– Ты Евпатий. Если не убедишь ты, то больше и послать мне некого. Ты уж постарайся, помни, что за спиной у тебя остается.

– Хорошо, я поеду с князем Игорем в Чернигов.

– И еще одна просьба к тебе, Евпатий, – сказал князь, заглядывая воеводе в глаза. – Сопроводи в Чернигов мою воспитанницу.

– Доляну?

Внутри у Коловрата все сжалось от предчувствия тоски. Любил ли он эту странную девушку, так много пережившую, смешливую, гордую, но такую тихую и простую внутри. Он помнил их последний разговор на лестнице, помнил, какона переживала общее горе, смерти близких. В ее душе он ощутил незаживающую рану, сделавшую девушку такой не по годам мудрой.

Он не видел Доляну порой по нескольку дней, а то и по месяцу. Но его согревала мысль, что она там, в Рязани. И что вот он вернется из похода или из поездки по поручению князя и обязательно увидит ее. Она есть, и это вдохновляло его. Он не строил планов на будущее, просто ему хотелось, чтобы Доляна была рядом. Просто была.

А теперь ее не будет. Как ни отгоняй эту мысль, но она подтачивала изнутри Коловрата уже давно. С тех пор как князь Юрий впервые заикнулся, что Доляну он выдаст замуж в Чернигове. И вот теперь предстоит ее туда отвезти и передать из рук в руки, может быть, ее жениху. И все, не будет ее. Некуда возвратиться мыслью. Дом, дочь? Да, к ним он возвращался всегда, но это уже есть, а то, чего хотелось сверх того, у него сейчас отнимали насовсем.

– Да, я хотел бы ее отправить и еще дальше, от монголов, от степи, от предстоящей войны, но могу только в Чернигов. Там она станет женой, там ее защитят и сберегут. Это мой долг перед ее отцом, ты же знаешь.

– Твоя воля, княже, – опустил голову Коловрат. – Я все выполню. Можешь быть во мне уверен. А коли не выполню, то и не жить мне.

Последние слова вырвались у воеводы неожиданно даже для себя самого. «Наверное, я уже стар для таких девушек», – подумал он. Шутка ли, вот-вот пойдет 38-я зима, как он появился на свет. И, как говаривали, она была такой же лютой и снежной, как предстоящая. А будет ли?..


Закрытый возок катился по обледенелой дороге, то зарываясь колесами в наметенный низинками снег, то разбивая тонкий лед на осенних лужах, набирая на ободья осеннюю еще не засохшую палую листву. Волчок резво стучал копытами и косил на хозяина черным веселым глазом, прося пустить его рысью, а потом в галоп. Коловрат только шлепал его ласково по крутой шее рукавицей и шептал, что набегаешься еще, погоди. Вот назад поспешим, и пущу я тебя во весь опор, понесешься к родимому дому, к теплому очагу повезешь хозяина.

Вот уже несколько дней Коловрат не разговаривал с Доляной. Они останавливались то в лесах, то в маленьких селах близ дорог. Девушку согревали мехами, горячим питьем. Дружинники, охранявшие посольство, поглядывали на мрачного воеводу и не открывали рта. Говорил все время только князь Игорь Ингваревич. Он обсуждал сам с собой погоду, раннюю осень, то, что стога в полях не просохли после осенних дождей, а их уже накрывает снегом, не дает проветриваться. И будет солома гнить. А кожи в этом году хороши, добрые кожи. Евпатий слушал князя, кивал даже, но не разговаривал.

Когда они въехали в черниговские земли, когда небо немного прояснилось и выглянуло солнце, Доляна попросила пересадить ее на коня. Свернув толстый шерстяной плащ, Коловрат посадил девушку перед собой. Удивительные, давно забытые ощущения нахлынули на него, как сон, как весенняя прохлада березовых рощ. Он держал в руках, почти в объятиях девушку, которая волновала его. Которую не хотелось выпускать из рук. Он закрыл глаза, отпустив поводья, позволяя Волчку выбирать самому путь.

– Ты понимаешь, Евпатий, что мы с тобой расстанемся и больше никогда не увидимся? – вдруг спросила Доляна.

– Да, я знаю, – вырвалось у Коловрата.

Он не понял сам, почему вырвались именно эти слова. Надо было сказать, что рано или поздно судьба сведет их все равно, что он рано или поздно будет с посольством в Чернигове или другой какой случай их все равно может свести. Но он промолчал. Какого ответа жала Доляна, он не знал. Но вдруг сердце сжало странной болью. Захотелось быстрее доехать, передать девушку князю Михаилу и покончить с этими муками. Впереди много всего, что потребует от него полного напряжения сил. Зачем терзаться еще и из-за девушки, которая сужена другому.

Доляна понимала это и ехала молча. А когда впереди показались стены Чернигова, она попросила остановить коня. Коловрат натянул повод, но девушка продолжала сидеть. Наконец сказала:

– Я всегда хотела себе такого мужа, как ты. Но ты всегда был далеко, не для меня. И я не для тебя. Кто знает, Евпатий, может, мы с тобой встретимся потом… там, на небе. Хочу, чтобы ты знал, что я буду помнить тебя всегда. А сейчас прощай. Спусти меня на землю.

Не дожидаясь его помощи, Доляна спрыгнула с коня и побежала к возку, где ее ждал князь Игорь. Коловрат отвел глаза. Все, я ее больше не увижу, подумал он решительно и махнул рукой, приказывая снова двигаться вперед.


Невысокий, с узкими плечами, Михаил Всеволодович специально подкладывал под платье мягкие подплечники, чтобы всем виделись широкие плечи и сильная грудь. Три дня назад он принял посольство из Рязани, выслушал, кивая головой. Потом хлопнул в ладоши и велел приглашать дорогих гостей к столу, отведать яств, выпить вин хмельных, которые напитают и согреют с дороги.

Князь Игорь недоуменно посмотрел на черниговского князя, потом на Коловрата, стоявшего рядом. Ответа на переданную от Юрия Ингваревича просьбу о помощи Рязани не последовало. Что это могло означать и как вести себя дальше, он не знал. Коловрат понял состояние князя Игоря, ждавшего либо прямого отказа, либо прямого согласия помочь. Сам воевода знал, что князь черниговский сразу не ответит, что ему нужно все обдумать, принять решение, посоветоваться со своими ближними боярами. Даже если он скажет «да», даже если он готов сейчас сказать «да», то его ответ должен выглядеть как тщательно обдуманный. Точно так же должен выглядеть и ответ «нет».

Большого труда стоило Коловрату не бросить последнего прощального взгляда на дверь, за которой только что скрылась Доляна.

– Надо идти за стол и улыбаться там, – шепнул Коловрат князю Игорю. – Мы двенадцать дней были в дороге и не можем допустить, чтобы наш путь был напрасным. Князь будет думать. А мы будем говорить с ним, убеждать. Пусть за столом, за винами. Пусть на нас смотрят его советчики, может, поддержат нас. Ведь не для себя просим, беда общая для всех русских земель.

Пир гудел, многие мужи поднимали кубки за дружбу, за единение. Несколько раз пускали вдоль стола полный ковш, чтобы испили все и тем самым почувствовали себя вместе. По обе стороны от рязанцев посадили по боярину черниговскому. Возле князя Игоря Ингваревича сидел седобородый Полыкан. Он только подливал рязанскому князю вина и кивал в ответ на все, о чем рассуждал гость.

Рядом с Коловратом сидел молодой широкоплечий воевода Ярусь. На левой руке его не хватало двух пальцев, а с уст не сходила улыбка.

– Пей, воевода рязанский, – приговаривал он. – Наш князь гостеприимен. Он для гостей ничего не жалеет, а к врагам он суров и беспощаден. Знаешь, какова сила нашей рати, если собрать ее воедино? Ни один враг не устоит.

– Так пошли с нами на общего врага? – сразу же подхватил Коловрат.

– Ваши земли топчет враг? – почти изумился черниговский воевода. – Кто посмел прийти на земли русичей?

– Монголы, – коротко ответил Коловрат.

– А-а, сказки, предания, – расплылся в широкой, уже заметно пьяной улыбке воевода черниговский. – Слыхивал я, а вот ты слыхивал ли о них, видывал ли хоть одного? Наша дружина, помнится, недалече отсюда с ними сражалась. Только это было давно, да и я мальцом еще был. Но тогда они ушли, потому что их побили булгары. Сначала они понесли большой урон от нас, а потом их булгары разбили. Нет, не придут больше монголы. Они нашу силушку отведали. Не захочется им вдругорядь.

– А если придут снова?

– Снова побьем! – уверенно заявил черниговец.

– Сначала вы, а потом отправите их к булгарам? Пусть они добивают? – усмехнулся Коловрат.

Черниговский воевода уставился на гостя, не поняв сказанного, не уловив издевки в его голосе. Потом он решил, что это шутка, и оглушительно захохотал, хлопнув рукой по столу.

– Вот это насмешил, вот это я понимаю! – хохотал он. Только никто за столом, как показалось Коловрату, на его смех внимания не обратил.

Дни сменялись днями. Почти каждый день князь Михаил приглашал послов к себе на пиры. И снова самого его за столом не бывало. Или он приходил, но сидел совсем немного, потом, ссылаясь на важные и неотложные дела, уходил. В разговоры не вступал и к себе в горницу не звал. Коловрат советовал князю Игорю через бояр черниговских спросить их князя, когда же ответ будет, те кивали, но снова проходили дни… Посольство ело, пило, жирели кони рязанских дружинников.

Оставалось лишь одно средство. Коловрат посоветовал князю Игорю прийти с утра в хоромы князя черниговского и, если тот его не примет или не окажется Михаила Всеволодовича дома, сидеть на лавке и ждать.

– А сколько так сидеть? – удивился Игорь Ингваревич. – Да и правильно ли это? Мы ведь с тобой, Евпатий, не просители какие из дальней вотчины, я князь из рода Ингваревичей, ты воевода Большого полка и боярин рязанский. По чину ли так?

– А вот и проверим сразу, как князь Михаил отнесется к нашему сидению у его дверей. Не станет он нас там морить и мучить ожиданиями. Быстро придет. Помяни мое слово.

Михаил Всеволодович оказался дома, еще не выходил из своих покоев, когда Коловрат и князь Игорь пришли к его дверям. Отроки, сновавшие по горницам с поручениями и по домашним делам, поглядывали на рязанцев и оббегали их стороной, пока Евпатий не поймал одного из них за ворот рубахи и не встряхнул как следует своей могучей рукой.

– А ну-ка, молодец! Добеги до князя Михаила и скажи, что видеть мы его должны по срочному делу. А мы с князем Игорем здесь тебя обождем.

Отрок, оступившийся, когда сильная рука рязанского воеводы выпустила его воротник, кивнул с испуганной улыбкой и бросился во внутренние покои.

– А теперь садись, Игорь Ингваревич, – развел руками Коловрат. – Выбирай любую лавку. Нам все можно, мы в гостях у князя, нам позволительно выбирать любое место.

Они уселись возле окна с цветными стеклами, выложенными узором, и стали смотреть, как мастеровые на подводах возили бревна и укрепляли одну из крепостных стен. Пар валил от лошадиных морд и спин, возчики стегали по ним кнутами, но работа все равно двигалась медленно. Не торопятся, подумал Коловрат. От них враг далече. Им можно не спешить. Когда-то и мы так считали, а он вот уже, близко. Так и они дождутся, враг встанет у ворот.

Дверь распахнулась, и в расстегнутом кафтане быстрым шагом вышел князь Михаил. Он протягивал великодушно руки, улыбался, но глаза его были красными, как об бессонной ночи.

– Что так рано поднялись, гости дорогие? Какая забота, какая печаль не дает вам покоя, сна лишает?

– Одна у нас забота, – улыбнулся с грустью и уже нескрываемым отчаянием князь Игорь. – Слова твоего ждем, ответа, который передать должны будем спешно князю рязанскому Юрию Ингваревичу. За помощью к тебе приехали, просить с нами выступить против врага общего и лютого.

Князь Михаил смотрел на рязанцев все с той же улыбкой, но в глазах его было пусто. Потом он опустил голову, посмотрел на носки своих сапог и как будто решился.

– Пройдите в мои покои, я дам вам ответ, – сказал тихо князь Михаил, и стало понятно, что решение он свое уже принял.

Пропустив вперед князя Игоря, Коловрат прошел следом. Шли коридорами, из двери в дверь, пока не оказались в просторной светлице с четырьмя окнами, с большим шерстяным ковром посередине комнаты и резными лавками вдоль стен.

Князь Михаил не предложил садиться. Он повернулся, посмотрел пытливо в глаза послов и принялся ходить по светлице, от окна к окну, широко расставляя ноги.

– Ответа хочет князь Юрий? Врага увидел недалече? Можно и послать с вами войско. Можно и большое войско послать. Наверное, польза будет от него тоже большая. Но кому польза-то будет. Вам? Рязани? А о черниговцах думать кто будет? А я ведь сижу тут для того, чтобы их защищать, земли их беречь. Чтобы дети рождались, стада паслись по лугам, девки по весне на берегах песни пели.

– Велики твои заботы, – поддакнул Коловрат, понимая, каким будет ответ.

– Велики? – резко обернулся князь Михаил. – Да, ты прав, боярин. Отправлю с вами войско, а как враг подойдет под мои стены? Что я буду без войска делать? К князю Юрию посольство отправлю?

– Не видать монголов у твоих стен, княже, – покачал головой Коловрат. – А у нас уже жгут дома, режут людей. Монголы не ветер, они всюду быть не могут. Надо их разбить одним ударом там, где они сейчас. Тогда и всем городам, каждому князю спокойнее будет.

– А что ты знаешь о них, воевода? – вспылил князь Михаил. – Они не могут быть всюду? Могут! Они всюду и есть. Я их видел, я с ними сражался, я кровью своих воинов умывался и плакал о погибших, которых было так много, что в поле стрела не могла упасть, не попав в павшего воина.

– Я был там, князь Михаил! – с нажимом заявил Коловрат. Там, на берегах Дона, погибли мой отец и все северные витязи, которые спешили служить одному князю на Руси, Киевскому! И все они сложили головы свои.

– Ты там был, – кивнул, остывая, князь Михаил. – Но ты был, наверное, с посольством своим? А где были рязанские дружины в тот день? Кто-нибудь привел рязанцев сражаться вместе с другими? Нет! Не было там рязанцев, не пришли они на помощь. Так почему они сейчас требуют помощи себе?

– Не простой люд виноват, что в тот год князь рязанский не повел дружину на помощь другим русичам. И в помощи ты сейчас отказываешь не князю Юрию, а старикам, бабам и детям в землях рязанских, потому что завтра там уже некому будет помогать. А послезавтра они придут в другие земли. И будут они топтать наши посевы и жечь наши дома во всех городах. И перебьют нас всех одного за другим, пока мы будем старое вспоминать и обиду копить.

– Доляна! – крикнул вдруг через свое плечо князь Михаил, не оборачиваясь и продолжая смотреть в глаза Коловрату.

Застучали каблучки, и в светелку впорхнула воспитанница князя Юрия. Но как она преобразилась! Узкий сарафан голубой ткани, внизу обшитый яркой тесьмой с узорами. Белая рубаха с красным шитьем по рукавам и воротнику. На голове меховая шапочка с песцовой оторочкой и золотыми колтушами[214] по вискам, на груди искусно сплетенный гайтан[215]. На плечах большой дорогой платок восточной вязки.

– Доляна, дочка. – Князь Михаил взял девушку за руку и подвел к рязанцам. – Наши гости и твои провожатые покидают нас. Им пора возвращаться. Можешь попрощаться.

С этими словами князь повернулся на каблуках и стремительно вышел из светлицы. Князь Игорь разочарованно посмотрел ему вслед и опустил голову.

– Знать, так тому и быть, – пробормотал он. – На все воля Божия. Отказал. Ну, прощай, девица. Желаю тебе счастье свое здесь обречь. А нам пора.

Доляна поклонилась князю в пояс и снова подняла глаза на Коловрата. Воевода стоял и не мог оторвать взгляда от девичьих глаз. Что с ними стало: они полыхали огнем, в них отражалась буря чувств, которая сейчас рвала девичью душу. Князь Игорь тихо вышел, думая уже о своем, а Евпатий и Доляна все еще стояли посреди горницы и смотрели друг на друга.

– Ипатушка, молю тебя. – Она прижала руки к груди. – Не уезжай, останься! Какими хочешь посулами тебя оставлю, дыханием твоим стану, замолю все грехи, все слова, какие можно, замолвлю за тебя. Только не оставляй меня! Только знать хочу, что ты рядом, что увижу тебя. Только бы жив остался. Что тебе эти монголы, что тебе Рязань! Где счастье, там и хорошо, будет у тебя все новое, будет жизнь новая. А Ждану тебе привезут. Пошли отроков, и привезут твою дочь, а я ей подругой доброй буду. Брось все, только останься здесь!

– Не говори так! – попятился Коловрат, глядя со страхом в черные глаза девушки, которые затягивали, увлекали вглубь, заставляли терять голову. Но слова, их смысл вдруг стал таким страшным, что воевода стиснул кулаки.

– Ипатушка!

– И ты можешь мне такое говорить?! Там моя земля, там могилы моих предков, моих родителей, там погибли мои други, там враг готовится сжечь Рязань, а я буду здесь вздыхать и мечтать о встречах с тобой?

– Ипатушка, прости. – Девушка зажала голову ладонями. – Не то говорила, сердцем говорила, не умом, женским сердцем, а оно глупое, оно только тихого счастья хочет. Только бы ты жил. Живи, Ипатушка!

– Не поняла ты меня, Доляна, – горько сказал Коловрат. – Не поняла и не узнала меня, раз такое молвишь. А быть на содержании у твоего нового князя я не хочу. Он отказал, не по-христиански обошелся с нами. Лучше я погибну там в битве, чем буду жить здесь в роскоши и сытости. Так и знай, Доляна!

Девушка молчала, закрыв лицо руками. Слезы тихо текли по ее щекам, по подбородку, капали на дорогие украшения, напитывали рубаху. Коловрат стиснул зубы, повернулся и вышел, громко хлопнув дверью. Он топал ногами так, будто хотел всю свою обиду и злость втоптать в эти полы. Это же надо так за один раз получить обиду и от человека, на чью помощь рассчитывал, и от женщины, которую в своих мечтал любил и превозносил.

Коловрат шел по лестницам и коридорам, чтобы выйти на улицу, зычно отдать приказ дружинникам собираться, седлать коней. Он и представить себе не мог, что за не плотно прикрытой дверью светелки все время их разговора с Доляной стоял князь Михаил и покусывал губу. И когда рязанский воевода вышел, грохнув дверью, он поморщился и прошептал огорченно:

– Не согласился.

Коловрат вышел на улицу и повернул за угол терема, к конюшням. На высоком месте стоял терем князя Черниговского, но Коловрат не смотрел на окрестные леса и поля, укрытые пятнами первого снежка. Он хотел было уже позвать своих людей, но тут на балконе княжеского терема над его головой раздался громкий вопль. Совершенно нечеловеческий, истошный, полный безысходного горя и тоски.

Все посмотрели наверх, туда, где стояла Доляна. Девушка вцепилась в свои волосы и смотрела безумными глазами вдаль. Глазами, которыми, может быть, видела грядущее. Опешивший Коловрат повернул голову в ту сторону, куда смотрела Доляна. По высокому берегу Десны к детинцу и окольному граду скакал всадник. Не скакал даже, а гнал коня из последних сил.

Все замерли. Еще немного, и всадник исчез за высокими стенами. Вот неровный стук копыт по настилу в воротах, вот уже всадник на площади перед теремом. С губ коня хлопьями летела красная от крови пена, бока бешено вздымались. Еще миг, и прямо у ног Коловрата конь пал, ударившись о землю и застонав, как человек.

Рядом с конем упал и всадник, грязный, почерневший от мороза. Коловрат присел возле гонца, взял его голову в руки, тот открыл глаза и прошептал:

– Беда, Евпатий… поспешай. Горе…

Это был Апоница. Старый пестун князя Федора еще какое-то время смотрел на воеводу со слезами, а потом уронил голову на руки и потерял сознание.

Глава 9

– Монголы! – раздался крик, и по терему затопало множество ног.

Никто еще, услышав этот крик впервые, и подумать не мог, что долгие годы потом этот страшный крик на Руси будет звучать, обдавая ледяным смертельными холодом, и даже дети будут переставать плакать, прячась от самого ужасного на свете. И будет такое, что прятаться и искать защиты дети будут возле уже мертвых материнских тел.

– Монголы, княже! Под стенами стоят с бунчуком ханским. Послы, не иначе!

Князь Юрий поморщился, но тут же сделал строгое лицо, глядя на входивших в горницу трех монголов в мохнатых шапках и одного старика-половца, которого монголы толкнули впереди и что-то приказали на неприятном своем языке, похожем то ли на лай, то ли на злобное тявканье лисицы.

– Князь, пришли к тебе посланники великого хана Батыя, завоевателя половины мира, – заговорил половец по-русски.

– Что хотят посланники? – ровным голосом спросил Юрий.

Половец перевел, монголы засмеялись, показывая желтые зубы.

– Они хотят завоевать вторую половину мира, – перевел старик. – Но они говорят, что хан милостив и не станет жечь Рязань.

– Что хочет хан?

– Хан хочет десятой доли во всем: в князьях, во всяких людях и в конях. А также овсом для коней и пищей для воинов. Твои воины вступят в его войско, как это до тебя сделали другие. Хан поведет их убивать непокорных, если те окажутся глупы и откажут ему.

– Не горячись, княже, – тихо сказал Евфросин. – Не давай ответа, не показывай страха, не раздражай посланников. Пусть уезжают, а ответ пообещай дать позже.

Но монголы не стали ждать ответа. Наверное, это не первое их посольство в город, которое выдвигает такие требования князьям. Наверное, они видели всяких правителей. И тех, кто кричал и топал ногами, и тех, кто в ноги падал. Наверное, и убивали послов ханских, но что было за это непослушным, князю Юрию еще предстояло узнать.

– Мы уходим! – заявили посланники. – Хан ждет тебя с ответом на реке Воронеж, где стоит его шатер. – Посол поднял две руки и растопырил пальцы. – Столько дней будет ждать великий хан. Не придешь – сожжем Рязань, убьем всех жителей от мала до велика. Никому пощады не будет.

Князь Юрий, бледный от злости, сидел в своем кресле и смотрел на дверь, за которой скрылись монгольские посланники. Загалдели и разом заговорили бояре и старшие дружинники, стоявшие до того молча вдоль стен. Стали советовать и предлагать, как умаслить монгольского хана. Но большей частью стенали и выкрикивали, что, дескать, дожили и к нам незваная беда пришла, свалилась, как и не ждали ее.

– Что, Федор, от Игоря и Коловрата вестей нет? – спросил князь.

– Нет, – ответил Федор Юрьевич. – Георгий Всеволодович Владимирский передал, что и сам не придет, и помощи не пришлет. Сам хочет с Батыем сразиться и славу освободителя земли Русской завоевать. Давыд Ингваревич Муромский прибыл с полком. Следом идет князь Глеб Коломенский. И Олег Красный, и Всеволод Пронский придут.

– Мало этого, очень мало, – покачал головой Юрий Ингваревич. – Не хватает нам полков владимирских и черниговских. Может быть, еще и удачным будет посольство Коловрата. Хоть бы сам он тут был.

– Нужно идти к хану, – уверенно заявил Федор. – Как десять дней начнут иссякать, так и идти. С подарками, с речами льстивыми. Уговорить его не ходить на Рязань. Дань платить будем, куда деваться. А когда подойдут силы, то можно свое слово и назад взять. Обмануть безбожника не велик грех, ибо ложь во спасение и на благо всего княжества Рязанского, народа его.

Одобряюще загалдели бояре. Старые дружинники хмурили брови, хватались за рукояти сабель и блестели очами гневно. Но князь понимал, что все это лишь видимость. И неизвестно, сколько монголов подошло к землям рязанским, как велика их сила и есть ли эта сила. И не ждать десять дней, отпущенных ханским послом, а сейчас надо что-то решать.

– Кого же нам послать? – задумчиво произнес князь. – Человек должен быть умен, хитер и дальновиден. Да и опасно очень. А ну как хан озлобится да велит казнить посла?

– Я пойду! – уверенно заявил Федор и, подбоченясь, встал перед всеми. – Мне по званию и роду своему идти. С иными хан разговаривать не станет. А я сын князя рязанского, я старший воевода рязанский. А тебе, княже, идти самому не след. Ты у нас голова, без головы нам нельзя.

Нахмурился Юрий Ингваревич, понял, что Федор прав. Кому, как не ему, идти к хану мириться и задабривать. И подарки везти и подносить их должен князь. И надо кому-то идти с Федором, кто бы составлял его посольство перед ханом. И не простые люди должны идти.

– Княже, – вышел вперед Сулима. – Негоже князя Федора одного отпускать. Да и что это за посольство из одного человека. А пойти-ка и нам с ним. Наденем лучшие свои одежды, сабли покрасивее нацепим, шапки собольи. Будет Федору Юрьевичу подмога за спиной, своя дружина и свои советчики. Мало ли что шепнуть на ухо придется, когда он с ханом кумыс пить сядет.

Старые дружинники загоготали, и все, как один, стали бить ладонью по руке Сулимы, соглашаясь идти в посольство со старшим воеводой. Юрий Ингваревич облегченно вздохнул. Ну, так тому и быть.

Собирали подарки весь следующий день, отбирая только самое ценное, что могло найтись в княжеских кладовых, и самое красивое, что радовало глаз, блестело. Несли и из города от мастеровых людей, и от торговых. Каждый хотел внести свой вклад, помочь избежать кровопролития. Получилось два полных воза, но князь Федор распорядился везти все на пяти возах. А чтобы возы казались полными, он повелел укутывать и обматывать ценные подарки тканями, мешковиной, обильно пересыпать стружкой. Обозы сразу «вспухли», стали выглядеть полными, хотя лошадям везти их стало от этого не тяжелее.

Выехали утром следующего дня, еще затемно. Многие отворачивали лица, чтобы не видеть, как провожает мужа княгиня Евпраксия с сыном Иваном на руках. Она была бледна, и глаза ее были сухи, как бывает от сильного горя. Она перекрестила повозки и всадников, которые отъезжали со двора и вскоре скрылись в темноте и легкой поземке, заметавшей след. Как никого и не было на дворе.


В шатре было душно от запаха потных тел, горящих светильников и кислых монгольских напитков. Князь Федор сидел на подушках напротив хана Батыя. Их разделяли большой ковер и низкие столики на кривых ножках, заставленные блюдами и тарелками с яствами. Тут были фрукты, раскисшие после того, как они замерзли и снова оттаяли, было много мяса – жареного и тушеного. Что-то бренчал на домбре старик в рваном халате.

Хан сидел, развалившись на подушках и откровенно рассматривал русичей. Федор смело смотрел на Батыя, в его раскосые глаза, на тонкие жиденькие усы, свисавшие ниже подбородка, и думал, что в этом человеке страшного. Он не выглядит грозным, кровожадным. Скорее ленив и богат. Богат и ленив. Богат, потому что ограбил половину мира, ленив, потому что устал, грабят его воины, а он лишь смотрит на пленников, на подарки, на наложниц.

Резвые танцовщицы в тонких штанах и коротких куртках, открывавших их животы, выбежали на ковер между столами и стали танцевать под ритмичные хлопки зрителей. Разговор с ханом толком еще и не начинался. Он велел усадить посольство напротив себя у другой стены шатра, предложил угощаться – пить, есть и развлекаться, как положено воинам на отдыхе. Среди танцовщиц князь видел и половчанок, и женщин из иных народов, и даже, как ему показалось, двух русских девушек.

Князь Федор добросовестно, как и положено гостю, который хочет угодить хозяину, пробовал с каждого блюда, отпивал из каждого кубка, в который ему наливали. На танцующих девушек он смотреть не мог. Открытые щиколотки, руки, животы, глубокие вырезы, очень сильно открывающие грудь, – все это было непривычно для русичей. Тихо ворчали старые дружинники, сидевшие за спиной князя.

– Хан говорит, что доволен твоими подарками, князь Федор, – перевел седобородый толмач в полосатом халате и мохнатой шапке.

– Скажи, что я рад, что смог угодить хану, – ответил Федор. Выждал, пока толмач перескажет его слова и добавил: – Хан готов обсудить условия мира между нами?

Батый вдруг расхохотался, глядя на русича, и бросил несколько слов своим приближенным через плечо. За его спиной тоже засмеялись. Федор стиснул зубы, но не подал вида, что понимает неудобство своего положения.

– За твои подарки спасибо, – снова заговорил толмач. – Хан обещает, если ты будешь платить дань, как он сказал, то монгольское войско обойдет Рязань и пойдет жечь другие русские города и вешать других князей, если они окажут ему сопротивление.

Федор промолчал, понимая, что хан, может быть, ждет его возмущения. Зачем? Издевается, чтобы дать понять, кто он? Ладно, стерплю и это. Главное, время выиграть.

– Хан говорит, что ему нравятся русские женщины. Они красивые и хорошо пахнут. Хан будет брать себе в шатер ваших жен, сестер и любить их каждую ночь.

Федор окаменел лицом. Хан откровенно глумился над ним, но, если и это спасет Рязань от разорения, Федор снова готов стерпеть. Слова – это только слова, бахвальство. Собака лает, ветер носит. За спиной тихо рычали дружинники, слыша такие слова хана.

И вдруг из глубины шатра возникло потное и самодовольное лицо боярина Наума Могуты. Федор уставился на изменника. А Могута подошел, согнувшись в поясе и сложив руки у груди, как здесь принято при обращении к хану, и что-то зашептал на ухо толмачу, тот закивал и стал переводить хану. Глаза Батыя расширились, он с удивлением глянул на Могуту, потом пристально посмотрел на князя Федора.

– Хан спрашивает тебя, русич, – перевел толмач. – Это правда, что твоя жена царской крови и она очень красива?

Федор скривился в усмешке и приосанился, сидя на подушках. В мыслях мелькало разное, но прежде всего: не по тебе, хан, шапка. Не по твоему шатру рассуждать о красоте русских жен.

– О-о, – засмеялся хан, погладил себя по животу с похотливой улыбкой и подмигнул своим приближенным.

– Хан сказал тебе, русич, чтобы ты дал ему свою жену. Привези ее, великий хан хочет увидеть ее красоту лично и насладиться ее белым телом.

Гнев залил все внутри, подступил к самому горлу. Князь Федор вскочил с подушек, стиснув зубы, и проговорил, борясь с дрожью во всем теле:

– Не годится нам, православным, водить к тебе, нечестивому царю, жен своих на блуд. Когда нас одолеешь, тогда и женами нашими владеть будешь.

Толмач даже присел и сжался в комок, но послушно перевел слова заносчивого русского своему хану. Дружинники за спиной князя тоже повскакивали со своих мест, испепеляя гневными взглядами монголов.

Взгляд хана застыл. Он больше не смеялся, а только смотрел на русского князя. Что там было в его голове в этот момент, Федор не знал, не мог прочитать, да и гнев душил его. Хан крикнул что-то резкое и сделал знак своим нукерам.

Князь Федор не успел выхватить саблю, когда на него навалились сразу несколько монголов. За спиной послышались крики, шум, лязг металла, кто-то оборвал штору и пошатнул столб шатра. Федор Юрьевич безуспешно пытался вырваться из цепких рук ханских нукеров, крутился ужом, но освободиться не удавалось. Его швырнули на землю так, что на миг потемнело в глазах. Конец, успел подумать он.

Апоница оставался возле коней долгое время, после того как посольство пришло в лагерь хана на реке Воронеж. Он сидел, стараясь быть неприметным, делал вид, что дремлет. На него, невысокого, старенького, монгольские коневоды давно перестали обращать внимание. И он выбрал момент, когда исчез. Пробираясь между юртами простых воинов, он высматривал ту, что могла быть шатром хана Батыги. Да, там должны быть его поганые знамена, его бунчуки с хвостами и, говорят, с пальцами рук убитых князей.

Самый богатый шатер он наконец увидел, но услышал старый Апоница еще и страшный шум. На его глазах из-под полога стали вываливаться люди. Монгольские воины тащили кого-то за руки и за ноги, по пути били саблями, разбрызгивая кровь, пинали ногами, кололи копьями. Апоница застонал, у него подогнулись ноги от предчувствия самого страшного, он опустился на мерзлую землю, стиснул пальцы и смотрел… слезы застилали глаза, Апоница вытирал их ладонью, рукавом и снова смотрел.

Он увидел, как Федора швырнули на землю, как его, пытающегося закрыться руками, ударили его же саблей. Видел, как повисла почти отрубленная рука, как снова били князя саблями, как летела клочьями окровавленная одежда и дергалось на земле бездыханное тело. Тут же за шатром монголы убили всех, кто был в посольстве вместе с князем Федором. Дольше всех продержался старый дружинник Олег Сулима. Он сумел выхватить копье у одного из монголов и, отбиваясь им, даже ранил кого-то из нападавших. Его сразили из луков. Одна стрела ударила в бок, вторая пронзила шею. Сулима выронил копье. Из его горла хлынула кровь, он упал лицом в сухую мерзлую траву. Тело воина тут же разрубили на несколько частей.

Апоница не знал, сколько времени он пролежал вот так ничком на холодной земле. Мышцы затекли, но зато от холода появилась способность быстро думать. Шатаясь, как пьяный, он пробрался задами к изувеченным телам русичей. Ползал на коленях, пока не нашел обезображенное тело своего обожаемого Феденьки, которого он растил и воспитывал с малых лет.

Сил как будто прибавилось. Волочить тело князя было нельзя, на заиндевелой траве оставались хорошо заметные следы. Апоница взвалил еще теплую ношу на спину и двинулся в степь. Шел долго, или ему так только казалось. Слушал вой ветра, волчий вой, думал о хищных птицах, опасался, что попортят тело, которое и без того изрублено.

Положив князя в низинке, где от ветра его скрывал густой кустарник, Апоница стал саблей ковырять землю. Сначала получалось плохо, но вот он докопался до влажной, не промерзшей, земли. Благо больших морозов еще не было. Он втыкал клинок, поворачивал комья земли и руками выгребал их из ямы. Наконец было достаточно для того, чтобы спрятать тело от хищников. Удастся ли вернуться за ним? Когда? Удастся ли вообще добраться до Рязани?

Монгольский воин подъехал к овражку, когда Апоница уже закапывал могилу. Это был степняк из тех племен, что присоединил к своему войску великий монгольский хан. Он что-то крикнул человеку, стоявшему на четвереньках. Человек был маленький, старый и совсем не опасный. Убить? Продать все равно нельзя. Как раб ценности не представляет. Конный воин еще не успел разобраться до конца, как его горло пронзила сабля, брошенная твердой, хотя и уставшей рукой. Апоница поймал падающее из седла тело, заодно перехватывая повод коня, пока тот не испугался и не ускакал в степь. Теперь у него есть конь… Выкопать тело и увезти? Как хотелось бы! Но самое главное сейчас не это. Федор бы не одобрил. Надо сообщить, что мира не будет. Ведь в Рязани еще ничего не знают.

– Прости, князь, – прошептал Апоница и пришпорил коня…


Евпраксия не кричала. Она прижала к груди Ивана, потом отпустила сына и принялась отдавать наказы чужим хриплым голосом. Наказала, как и где их похоронить – отвезти обязательно в их вотчину в Красное. Апоница смотрел на нее, но не мог сделать и шага.

– Сообщи Евпатию, – попросила напоследок княгиня.

Он опустил голову. Евпраксия взяла за руку сына и пошла с ним наверх. Вот скрипнули ступени. Никто из домашних ничего не понял, только старый Апоница знал, что будет. Вот со звоном разбилось оконное стекло в тереме на самом верху. Потом детский крик и глухой удар о землю, от которого взбрыкнули и заржали кони.

Слезы душили старика, но он нашел в себе силы подойти к старшему из слуг:

– Пойдите принесите княгиню. Епископу скажите, пусть пришлет того, кто будет отпевать ее и Ивана.

Домашние стояли и не верили своим ушам, потом с криками бросились на улицу.

А Апоница пошел на конюшню, выбрал самого сильного вороного коня и стал седлать его. Путь был не близкий.


Из церкви Успения Пресвятой Богородицы князья выходили молча, натягивая боевые рукавицы и рассаживаясь по коням. Юрий Ингваревич, мрачный, как туча, с посеревшим за ночь лицом, еще раз глянул на князей, пришедших ему на помощь. Никто не передумал? По площади, поднимая пыль, проскакал Олег Ингваревич, прозванный за красоту и удаль свою Красным. Удержав коня возле рязанского князя, сдернул с головы шапку и вытер потное лицо.

– Их не так много, брат! – заговорил князь Олег. – Прибыли дозорные, которых я посылал наблюдать за монголами. Попались нам половцы хана Котяна, бежавшего к нам. Монголы бьются с половцами, монголы бьются на востоке, они всех бьют, но войска на все не хватает. Они сажают в седло новых воинов из покоренных племен.

– Сколько их против нас? – в глазах князя Юрия появился блеск надежды.

– Три тумена да один тумен самого хана. Это его личная охрана из одних монголов. Два тумена сплошь из легких воинов. Каждый тумен по десять тысяч человек, говорят половцы.

– Вдвое больше нашего! – сокрушенно покачал головой Юрий Ингваревич. – Эх, Михаил, эх, Георгий.

– Так что с того? – лихо нахлобучил шапку князь Олег. – Мы встанем стеной, выстроим полки, они со своей слабой конницей из простых степняков и разобьются о нас, как волны об утес. Шуму много, да только брызги летят! Не простим крови сына твоего Федора!

Юрий Ингваревич смотрел на темную массу монголов, клубившуюся как дым на белом поле впереди. Даже в предрассветных сумерках на покрытом белым снегом поле видно, какое большое у Батыя войско. Не обманули ли половцы, не подосланы ли они специально монголами, чтобы уверить рязанцев в легкой победе и заставить их выйти из города в чистое поле. Не ошибся ли князь рязанский?

Он посмотрел на свой Большой полк. Жаль, нет Коловрата. Дружинники стояли, опустив щиты к ноге. Копья блестели наконечниками, играли зарею шлемы, кольчуги сливались в одно сплошное железо. Ратники с топорами и самодельными пиками стояли с решительными лицами, поплевывая на руки, готовые к рубке. Конные полки Олега Красного и Всеволода Пронского Юрий Ингваревич поставил по правую и левую руки прикрывать свое основное войско.

Стена! Разобьются они, на наши копья напорются. Опрокинем и пойдем бить, пока не опрокинем в реку Воронеж, а потом погоним в степь. Могущественный половецкий хан Котян всегда ратовал за единение с русичами, да только бежал со стадами и табунами своими далеко за Киев. А как бы пригодилась сейчас его конница против монгольской. Ничего, устоим!

Дробный гул множества копыт сотрясал степь. Русские воины стиснули древки копий, вглядываясь вперед. Солнце поднималось и освещало пространство впереди. Войско Батыя увеличивалось на глазах. Каждый опытный воин понимал, что сейчас конница из строгого строя рассыпается по степи лавой, от чего кажется, что количество всадников увеличивается. Представляется это страшным.

Прозвучали команды сотников, сомкнулись продолговатые щиты, опустились копья, нацелились жала навстречу врагу. Приготовились за спинами ратников лучники, накладывая стрелы на тугие луки, натягивая тетивы. Тысяча шагов… пятьсот шагов. Земля колеблется под ногами. Воины все больше срастаются плечами, сильнее стискивают зубы. Все ближе монголы, все ближе.

Вот брызнули в воздух стрелы, пролетели и пали на головы монгольских конников. Покатились, взбивая снег, первые раненые, задние, перескакивая через упавших, продолжали мчаться на врага. Но не удирали, а неожиданно повернули коней и понеслись вдоль русского строя, осыпая его стрелами прямо с седел. Стрелы впивались в щиты русичей, отскакивали от шлемов, пробивали кольчуги. Падали русские воины, так и не достав копьями врага.

Князья заметались на конях, обращаясь друг к другу. Что же такое, так ведь нас стрелами всех перебьют! Нельзя стоять, надо идти на врага!

Первым махнул мечом Давид Муромский. Его дружина мерным шагом, теряя воинов под стрелами, двинулась вперед. Закричали другие, и вот уже Большой полк колыхнулся пиками и стягами и тоже двинулся ровной стеной. Конники Олега Красного и князя Юрия сорвались с места и понеслись, охватывая монголов с флангов. Сшиблись, врезались в строй мохнатых шапок и, не останавливаясь, кинулись выбивать монголов из седел, нанизывать на копья. Бросали копья, выхватывали мечи. Монгольская конница стала откатываться назад. Возликовали русичи, ринулись догонять врага.

И тут случилось страшное. Из балки правее русского строя неожиданно повалили новые конные тучи монголов. Кони скользили по мерзлой земле, спотыкались. И вот уже в поле все больше и больше врагов, и не степняков в малахаях и с короткими луками, а монгольских всадников в блестящей броне на выносливых конях.

Олег Красный принялся останавливать своих дружинников, разворачивать их на свежие тумены монголов. Не успел. Увлеклись его воины легкой сечей, подались за убегающим врагом, а в спину им ударила железная монгольская конница. Князь Олег закричал от отчаяния, повернул коня и с одной сотней дружинников ринулся навстречу врагу. Бились грудью в грудь, ломались копья, рвались железные доспехи, кони опрокидывались на спины вместе с седоками, седая снежная пыль, смешанная с поднятыми в воздух комьями земли, заволокла поле боя. А когда снег и пыль улеглись, стало видно, что поле усеяно павшими конями и людьми, а монгольская конница мчится дальше, рубить со спины пронцев.

Юрий Ингваревич остановил полки, но было поздно. Монголы уже выманили русичей в поле, рассеяли их конницу, развернулись и ринулись на оставшихся с трех сторон.

Юрий Ингваревич понял, что его войско погибает. Вот на его глазах сбили с коня Глеба Коломенского и пронзили копьями уже на земле. Где-то рядом дрались муромцы, мужественно защищая спину рязанцев. Не устоять, все тут полягут, понял князь Юрий. А Рязань останется без защиты.

Он схватил за плащ воеводу Агрипу Будыку.

– Отводи всех назад к стенам Рязани! Отводи кого сможешь! Пяться, но сбереги людей!

– А ты, княже?

Юрий не ответил. Он остановил остатки пронцев, потерявших своего князя, и со своей сотней дружинников выстроил их клином.

– Убьем Батыя! – крикнул Юрий Ингваревич. – Убьем хана, спасем землю Русскую! Отомстим за князя Олега! За другов наших, что погибли здесь, за землю православную!

Князь ударил своего коня по крупу плашмя мечом, впился в окровавленные бока шпорами и понесся вперед. За ним плотным строем кинулись воины. Монголы развернулись навстречу, не понимая, что задумали эти сумасшедшие русичи. Ведь битва проиграна, другие бегут, отступая по всему полю. А эти?

Князь срубил с коня первого же монгола, ударил конской грудью и опрокинул на землю второго, третьего… Его догнали другие воины. Лязг метала, ржание коней, крики людей и топот копыт оглушали так, что он не слышал своего собственного голоса. Все медленнее и медленнее было продвижение его тысячи к сторону шатра Батыя. Рука уже устала рубить, ныло плечо, в голове шумело, но князь Юрий все пришпоривал и пришпоривал коня, пытаясь пробиться через плотные ряды монголов.

И вот движение вперед остановилось совсем. Русичей окружили, все плотнее и плотнее охватывая со всех сторон. Князь Юрий успел увидеть, что остатки войска отходят к Рязани. Их гонят и рубят монголы. Осыпают стрелами. Но видно, что многие все-таки уйдут, доберутся до стен города.

Копье пронзило грудь, князь захлебнулся кровью на вздохе. Хватаясь онемевшей рукой за древко, успел подумать: все, больше от меня ничего не зависит…


– Не понимаю я этих русичей, – бормотал Батый, стоя у своего шатра на холме и глядя, как его конница избивает оставшихся в живых рязанцев. – Зачем они бросились на меня? Они могли дать мне коней, золота, и я пошел бы дальше воевать другие города. Рязанцы не бились с нами на Калке. Мне нужен был послушный город за моей спиной, который бы кормил меня и мое войско. Почему они пошли войной? Из-за того самодовольного молодого князя, чью жену я попросил? Мне своих жен всегда приводили добровольно все князья всех племен сами. Без моей просьбы!

– Нужно их всех убить, чтобы иследа от них не осталось, – заговорил один из приближенных хана. – Зачем нам в тылу такой непокорный город?

– Возьмите Рязань приступом, – согласился Батый, качая головой. – Убейте всех жителей, а город сожгите. Это будет уроком всем остальным, кто осмелится противостоять мне.

Батыю подали коня. Привычно управляя им одними коленями, хан неспешно поехал вдоль поля боя, уперев руку в бок и постукивая плетью по сапогу из мягкой кожи. Он проезжал мимо погибших и умирающих, лежащих целыми грудами. Возле нескольких тел монголов он остановился, увидев, что под ними лежит красивый русоволосый воин в богатой одежде и дорогих доспехах. Хорошо бился этот русич!

Но тут воин зашевелился, раздался чуть слышный стон. Батый остановил коня и посмотрел на раненого.

– Вытащите его.

Нукеры соскочили с коней и поспешно раскидали убитых. Русич был изранен, доспехи на нем оказались сильно порублены и все в крови – своей и чужой, монгольской. Стали тереть лицо снегом, и вскоре русич открыл глаза, встретившись взглядом с монгольским ханом.

– Кто ты? – спросил Батый. – Назови свое имя.

– Я князь из рода Ингваревичей, – гордо ответил Олег, пытаясь встать и все еще сжимая в руке обломок меча.

– Ладно, – снисходительно пробормотал Батый. – Заберите его. Отдайте лекарям, пусть поставят на ноги.


Сперва Евпатий гнал коня что было сил. Но когда над лесом он увидел черный смоляной дым, застилавший небо, опустил поводья. Уставший Волчок замедлил бег. Дружинники догнали воеводу, тоже перешли на шаг. Зашептал молитвы и стал креститься Игорь Ингваревич.

– Да что же это такое? А, Евпатий?

– Это беда, – сурово ответил Коловрат, сжимая поводья. – Черная беда опустилась на Рязань.

– Боже мой, боже мой, – снова начал креститься князь Игорь.

– Други мои. – Коловрат повернулся в седле и посмотрел на дружинников, сопровождавших их посольство. – У кого еще сильны кони, кто может, спешите туда. Может быть, вы еще успеете помочь своим близким. Спешите, не оглядываясь ни на кого, кто как может. И я с вами!

Взметнулись плетки, полетели комья земли, взрытой копытами лошадей, перегоняя друг друга, всадники помчались в сторону леса, за которым дымилось то, что оставалось от Рязани. Коловрат оглянулся на князя, но тот только скорбно махнул рукой. Коловрат дал шпоры Волчку, тот с места полетел вперед.

Когда Коловрат выехал из леса, то увидел, что от города почти ничего не осталось, кроме разрушенных, еще дымившихся стен. Те или сгорели, или были разрушены камнеметами, которые монголы привезли с востока и которыми ломали даже каменные стены, не то что деревянные. Не прошло и дня, как все закончилось. Сгорела большая часть города, на развалинах маячили редкие тени уцелевших в страшной битве. Людей увидеть Коловрат не надеялся совсем. Все, кто оставался в городе, были убиты. В живых остались лишь те, кто не был в городе во время штурма. Они пришли позже, когда уже все было кончено.

Коловрат ехал и смотрел на улицы, усеянные трупами. Разрубленные, прибитые к земле копьями. Отсеченные руки, головы, мертвые дети на руках мертвых родителей. Среди черных развалин домов – обгоревшие тела. И почти все с оружием. У кого не было меча или топора, бились дубинами, оглоблями, косами, ножами, камнями. Свой дом он увидел издалека и подивился, что тот остался цел. Может, его просто не коснулись языки пламени от соседних дворов, потому что стоял он особняком. Мужественный воин, повидавший на своем веку много страшного, Коловрат никак не мог себя заставить подъехать к дому. Страшился увидеть изуродованные трупы близких ему людей. Он до боли прикусил губу, застонал и все-таки послал коня вперед.

Чем ближе к дому, тем больше тел ратников из ополчения и мертвых дружинников. Они отходили к детинцу, держа строй. Здесь же было множество мертвых степняков, не монголов. Своих монголы собрали всех, а тела наемников бросили. Вон их сколько побили у западной стены! Объехав дом, воевода замер на месте, остановив коня. Прямо у крыльца валялась груда тел, как будто их сюда специально стаскивали. Он спрыгнул с коня и увидел, что из-под тел виднеется голова Полторака. Так вот кто тут устроил побоище, с болью подумал Коловрат о верном сотнике. Это ведь он мой дом защищал. Только он мог такое сотворить.

Взойдя по ступеням, Евпатий остановился, а потом тихо опустился на колени. Глаза Лагоды смотрели в небо с грустью и задумчивостью. Как будто она и мертвая все думала, а так ли прожила жизнь, тому ли себя отдала. Две стрелы вошли под левую грудь, но женщина так и не выпустила из руки большой нож для рубки капусты. А под ней, лицом вниз, растрепав волосы, лежала дочь Коловрата. Верная и надежная Лагода снова прикрыла собой свою названую дочку Ждану, да, видать, на этот раз спасти не смогла.

Коловрат провел рукой по холодному лицу Лагоды, закрывая ей глаза. Потом поднял ее на руки и положил рядом с дочерью на ступени. Прикоснулся к телу Жданы, чтобы повернуть ее на спину, и… ощутил живое тепло.

– Жданочка, ласочка моя!

Евпатий схватил девушку в объятия, прижал к себе с иступлением, потом отстранился, пытаясь разглядеть на девичьем теле раны. Но ран не было. Она была забрызгана чужой кровью, была ссадина на голове, на руке, но она была жива.

– Батюшка, – простонала девушка и открыла глаза. – Батюшка… милый… что же это такое?

Из подвала выбрался Порошка, угрюмый, как волчонок, ткнулся в грудь хозяина лбом, а потом пошел по дому, сдирая покрывала, простыни и скатерти, чтобы накрыть мертвых слуг. Евпатий стянул с себя овчинный полушубок, завернул в него дочь и усадил здесь же на ступенях. Нужно посмотреть, что в доме, может, ее не стоит туда и заводить.

И тут он снова вспомнил про Полторака. Кинулся со ступеней к груде мертвых тел и принялся сбрасывать их одно за другим. И когда освободил сотника, новая радость заставила упасть воеводу на колени и поднять глаза туда, где еще недавно сияли купола храма.

Полторак попытался подняться сам, опираясь руками о пропитанную кровью землю и скользя по ней ногами.

– Живой! – Коловрат схватил сотника и прижал к себе. – Живой, верный мой друг!

Полторак молча сопел, вырывался, не выпуская из рук меча. Коловрату наконец удалось успокоить воина и заглянуть ему в глаза. Голова Полторака была рассечена, но не сильно. Залитое кровью лицо, глаза мутные, губы распухшие.

– Посмотри на меня, Полторак! Не узнаешь?

– Воевода! – с хрипом выдохнул сотник.

– Как все было?

Полторак только мотал головой и мычал что-то непонятное. Перекинув его руку через плечо, Коловрат поднял сотника и повел в дом. Ждана взяла Полторака с другой стороны, и они вместе провели его в людскую комнату, где уложили на лавку, постелив на нее шубу.

– Посиди с ним, – попросил Коловрат и выбежал на улицу.

Княжеские хоромы были разрушены, но не сгорели полностью. Здесь тоже было много трупов и здесь уже ходил Игорь Ингваревич со слезами на глазах, причитающий и всхлипывающий. Увидев Евпатия, князь подошел и простонал, глядя безумными от горя глазами.

– Не смогли, воевода, не уговорили князя Михаила на помощь. На пирах сидели, вина пили, а тут… Я в церкви был Пресвятой Богородицы… Там они все… они, как штурм начался, все в церковь попрятались, там их всех и посекли. И матушка Агриппина, и снохи ее, княгини, и священники, которые пытались остановить убийство… всех посекли. А князь Юрий Ингваревич, говорят, как ушел с полками, так и не вернулся. Что делать, Евпатий, что делать?

Стиснув зубы Коловрат стоял и смотрел не на князя Игоря, а мимо него, сквозь него. Стоял и видел все, мимо чего недавно шел. Убитые, сожженные, разрушенное и разграбленное. А он, обещавший жизни не пожалеть ради своей земли, в нужный час оказался далеко от Рязани. Не со своим полком, а в хоромах княжеских, в тепле и сытости. Закрыв глаза, Коловрат застонал от бессилия, злости и страшного стыда.

– Что делать, спрашиваешь, княже? – грозно прорычал Коловрат, раздувая ноздри. – Мстить! Мы обещали за свою землю, за народ свой умереть, себя не пощадить, так вот это и делать, пока Батый далеко не ушел. А ты, княже, ищи священников по округе, собирайте погибших, отпевайте, хороните. Не пытайтесь в гробах хоронить, не до того сейчас. Копайте ямы длинные, кладите всех друг на друга головой на запад по нашему обычаю да сложив руки на груди. И под молитву закапывайте. Много у вас труда будет, очень[216]. А наше дело – ратное!

Последние слова Коловрат произнес сквозь зубы, повернулся и почти побежал назад, к своему дому. А там уже собирались ратники, дружинники, кто-то был ранен, другие в прорванных кольчугах, без щитов и шлемов. На пороге его дома, опираясь на меч, стоял Полторак и что-то жарко говорил. Увидев спешащего к ним Коловрата, он показал на него и сошел вниз. Воины опускали глаза и расступались, когда воевода проходил мимо них.

Поднявшись на крыльцо, Коловрат посмотрел на Полторака. Сотника еще покачивало, но выглядел он намного лучше. Кто-то, наверное Ждана, перевязал ему голову белой тряпицей, смыл с лица кровь.

– Кто-то уцелел? – спросил Коловрат. – Хоть кто-то жив?

– Сотни три отсюда за реку ушли, – сказал раненый дружинник и показал на проломленную стену, – когда их сюда оттеснили, когда уже некого было защищать, они по склону и ушли. Монголы догонять не стали, грабить кинулись.

– Да в городе сейчас своих ищут, тела собирают еще около сотни, кто и ранен, кто так… обошлось, – добавил другой дружинник, потом повернулся и показал на то место, где еще вчера высились мощные ворота: – А вон и еще. С воеводой Будыкой.

Коловрат сбежал со ступеней и обошел дом. По улице среди гари и пожарища ехал на раненом коне воевода Будыка. Вся правая сторона доспехов, которая не была защищена щитом, забрызгана кровью. Видать, славно сражался храбрый воин. За Будыкой ехали всадники, не больше сотни, в основном дружинники. Многие в рассеченных доспехах.

Остановив коня, Будыка тяжело спрыгнул на землю, конь сразу же пошел боком, шатаясь, и вдруг повалился наземь. Воевода глянул на него устало и повернулся к Коловрату. Тот обнял старого товарища:

– Ты был там во время битвы?

– Был, Евпатий.

– Как это произошло? Почему?

– Много монголов было, но разбили нас не поэтому. Помнишь, как говаривали про битву на Калке? Никто не хотел подчиняться, каждый сам хотел быть над всеми и всех одному в бой вести. Так и здесь. Не кулаком сильным ударили, а пальцами. Не успел я подсказать, а Юрий Ингваревич хитрости монголов не знал. Выманили они конницу, полки наши на них пошли, когда они врассыпную кинулись, а тут сбоку тяжелые конники из балки, да те, что бежали, развернулись назад и снова, как свора, на нас кинулись. Все смешалось. Видел, как Всеволод Пронский пытался конницу свою развернуть и прикрыть нас сбоку, принять удар на себя, чтобы полк наш не расстроили, да куда там. Видел, как его самого с коня сбили.

– А князь Юрий?

– А князь Юрий многих и спас, да только не помогло. Когда нас уже почти смяли, он приказал мне уводить всех за стены, город оборонять, а сам с одной тысячей бросился на монголов и повел их прямо к ханскому шатру. Думаю, хотел хана убить, тогда бы и войско без него драться перестало. Там же половина – из пришлых степняков. Они бы сдались. А может, просто на себя хотел главные силы монголов отвлечь. Не вышло. Никого из князей я больше уже не видел. А нас рассеяли по полю, по лесам. Подо мной коня убили, да не заметили меня лежащего, мимо проскакали. А когда я уж ногу-то вытащил, до леса дошел, тогда вот кое-кого и собрал, коня поймали, да раненый он.

– Сколько в живых осталось?

– Не знаю, Евпатий. Думаю, в лесах здесь несколько сотен есть. Я по дороге посылал тех, кто посильнее, собирать их и сюда выводить. Батый на север ушел. К Пронску или Мурому.

– Ладно. Ушел, говоришь?

Будыка удивленно посмотрел на Коловрата, а тот снова взбежал на ступени своего дома и зычно прокричал:

– Други мои! Кто в себе еще силы чувствует, идите на поле сечи, найдите тела князей наших и привезите сюда. Ты, воевода Будыка, и ты, сотник Полторак, возьмите с собой конников, скачите по окрестным лесам, собирайте всех, кого найдете, кто еще может держать в руках оружие. Всех ведите на торговую площадь и ждите меня.

– Что ты задумал, Евпатий? – удивленно посмотрел на Коловрата воевода.

– Делай, что велено. Узнаешь потом.

Коловрат запрыгнул на коня и поскакал в поле, где полегли в битве рязанские, коломенские, пронские и муромские полки. Он скакал по полю, глядел на мертвых, прикладывал руку козырьком, рассматривал поле то с одной, то с другой стороны. Помня рассказ воеводы Будыки, он представлял, что здесь произошло. Печальная процессия проследовала через поле. Во главе ехал Апоница, поникший, совсем постаревший от горя. Ехал забирать из могилы тело своего возлюбленного хозяина Федора Юрьевича, чтобы похоронить его вместе с женой Евпраксией и сыном Иваном.

А к ночи из-за леса вдруг показались стройные ряды конных воинов со стягами, копьями, гнавшие коней во весь опор. Хоругви и флажки были рязанские, княжеские. Так это же… Откуда? Воевода Никола Медник, чья огненная рыжая борода была видна даже на таком расстоянии, вел свой полк почти галопом. Свежий, в полной справе. Коловрат стоял на поваленных бревнах у ворот, когда Никола остановил своих воинов и подскакал к Евпатию.

– Не поспели мы, боярин! – зло сказал он. – Ах, не поспели!

– Откуда ты, меднобородый? – горя глазами, спросил Коловрат.

– Князь Юрий нас двадцать дней назад послал к границе с мордвой. Велел смотреть, не пойдут ли монголы. Он их оттуда ждал. И велел мне, если сил хватит, задержать ворогов, а нет, так спешно возвращаться на защиту Рязани. Мы там и слыхом не слыхивали о том, что здесь произошло. До тех пор пока мимо нас с этой уже стороны монгольское войско не прошло. Я не стал показываться, только смотрел и пропускал. А потом во весь опор сюда.

– Сколько у тебя воинов, друже? – спросил Коловрат, схватив воеводу за плечи.

– Двести дружинников и восемь сотен ополченцев из ополья, которых сам учил.

– Отпусти всех в город, – горячо заговорил Коловрат, – пусть поплачут, пусть найдут и похоронят своих близких, пусть посмотрят, что за враг пришел на нашу землю. И ты ступай, воевода. Придешь ко мне со своим полком вечером. Там, у стен детинца, я буду ждать тебя перед заходом солнца.

На заходе солнца к отцу из дома вышла Ждана. Девушку трясло, она куталась в отцовский тулуп и не поднимала глаз.

– Батюшка, ты опять уедешь?

Коловрат сдержал вздох. Как сказать ей? Какими словами описать то, что она остается одна? Верил только, что не бросят Ждану, что много друзей у него. Вон давеча и с князем Игорем Ингваревичем разговор был. Обещал при себе дочь Коловрата держать, выпестовать, не оставить одну, если что с отцом случится.

– Общая у нас беда, дочка, – сказал наконец Евпатий. – Видишь как. Беда, она не разбирает, она бурная река, что по весне из берегов выходит и заливает да сносит все вокруг. И мостки и баньки деревенские, что у воды ставили. Так и тут. Беда одна, и с бедой справляться надо всем вместе.

– Не оставляй меня.

– Держись, лебедушка моя. – Евпатий повернулся к девушке и обнял за плечи. – Ты дочь боярина, дочь воеводы рязанского. Ты должна быть сильной, как отец. На тебя рязанцы смотреть будут и думать будут, как ты. Станешь слабой да слезы лить, так и не будут. А коли выпрямишь спину, сухими глазами посмотришь и скажешь слово веское, так люди поймут, что надо делать. Пока нет меня, ты к людям иди, помогай. А еще лучше собери в дом детишек, кто без родителей, без крова остался. Вы с Порошкой их обогрейте, накормите, напоите. Вот и тебе забота. О других думай, тогда и о себе думать некогда будет!

На площадь тянулись воины, ведя лошадей в поводу. Шли, опустив головы, в печали, молча. Руки и колени у всех были в сырой земле, пахло от каждого гарью. Коловрат смотрел и ждал. Вот собралась тысяча воеводы Николы Медного. Вот стали приходить еще дружинники, еще и еще, потянулись ратники из простых, тяжело опираясь на топоры и самодельные копья. В дальние загоны у стены детинца по велению Коловрата уже согнали коней. И монгольских, и русских. Все стояли, не поднимая глаз на боярина.

Коловрат взошел на помост, заткнул руки за пояс и стал смотреть в глаза людям.

– Воины земли Рязанской! – заговорил воевода, и его зычный голос понесся над площадью. – Разбил нас враг, пришедший с чужих степей, побил наших князей, всех до единого, всех, кто вышел с погаными сразиться. Разорил враг и сжег Рязань нашу. Много народу побил и покалечил. У каждого из вас горе, каждой семьи оно коснулось! Но зло хан Батый понес и дальше. Зря ли в чистом поле с рязанцами полегли пронцы, коломенцы, муромцы? Они пришли нам на помощь, от нас беду отвести. А монголы пошли дальше и понесли горе на другие русские земли. Так дадим ли мы им убивать, жечь и разорять?

Воины стали поднимать головы. Многие думали, стыдить их будет воевода рязанский, укорять, что бежали с поля, что пустили в Рязань монголов, позволили убивать. Но Коловрат говорил иное. Не только о своем горе.

– Не мы ли клялись умереть, но защитить наш дом, наших жен и матерей? – продолжал Евпатий. – Мы! Вы в битве уже нанесли ему урон, меньше теперь у Батыя воинов. Устали они от битвы, от походов долгих, кони их приморились и изголодались. Не ушли далеко монголы. Я хочу догнать их и отомстить за все зло, что они причинили мне и Рязани. Я поклялся умереть за свою землю, и я иду следом за Батыем. Кто со мной?

На помост взбежал воевода Никола, полыхая рыжей бородой. Он выхватил из ножен меч и с размаху вонзил его в дощатый настил помоста.

– Я иду с тобой, Коловрат. Нас не было, когда монголы здесь гуляли. Так не уйти им от нашей мести. Умрем, но и их истребим. На этом мече клянусь!

Закричали воины из тысячи Николы и стали подниматься в седла с криками: «Ведите нас, воеводы». Полторак, держась за голову, поднялся и встал рядом с Коловратом.

– Я твой сотник, куда же я останусь. Моя рука еще тверда. Я с тобой.

Следом поднялся воевода Будыка, он подошел к краю помоста, вглядываясь в лица воинов, пришедших в город из лесов.

– На вас гляжу, – сурово сказал воевода. – Те, кто стоял насмерть, лежат там в поле. А вы… и я вместе с вами живы. И смотрим на убитых, на сожженный город. Не нам ли мечи в руки даны для его защиты? И пока мечи в наших руках, можем ли мы сидеть по домам и плакать по убитым? Или наше место с боярином Коловратом? Я с тобой, Коловрат. Не пойдут мои воины, пойду один!

– Нет нам места здесь, пока монголы ходят по Русской земле! – кричали воины.

– Ведите нас, воеводы! Все умрем, но отомстим!

Коловрат снова вышел вперед и поднял руку, призывая к тишине. И когда голоса смолкли, спросил:

– Все понимают, на что идем? Враг силен, и его много. И чем больше мы убьем монголов, тем быстрее они повернут коней назад в свои степи и откажутся идти на другие города. Вернемся ли мы назад? Не думаю об этом. Большая забота легла на наши плечи. Вижу впереди одно. Догнать и умереть в жестокой сече! Кто готов идти со мной? В седла!

Больше не было сказано ни слова. К тысяче всадников Николы Медного Коловрат добавил триста конников под рукой сотника Полторака и еще четыре сотни собранных по лесам под рукой воеводы Будыки. На такой сильный полк он и не рассчитывал. Несколько сотен лошадей нагрузили припасами, которые смогли найти в городе, засыпали в мешки овес для лошадей. Коловрат не велел брать больше чем на четыре-пять дней. Не все доживут до этого срока, а за эти дни они монголов догонят обязательно.

В предрассветных сумерках двинулся полк Коловрата. Оставшиеся в живых бабы и старики смотрели им вслед, молча крестили. Знали, идут воины на смерть. Добровольно, потому что иначе нельзя. Многие снимали с себя нательные иконки и отдавали их проезжавшим мимо ратникам. Воины снимали шлемы, склонялись прямо с седел, подставляя шеи. По-христиански трижды целовались и двигались дальше. Все происходило в полной тишине. Только бряцали кольчуги да раздавался дробный стук копыт.


Идти по следу большого конного войска было легко. Тысячи копыт взрывали снег, наметенный толстыми шапками, и землю в низинках, где влажная почва не сумела еще замерзнуть. Следы то разделялись (тут монголы шли тремя разными дорогами), то вновь соединялись. Но чаще всего они шли все вместе.

Коловрат держался следов обоза. Там был хан. И там были эти страшные диковинные самострелы, которые бросали камни на большое расстояние. Колеса их глубоко продавливали землю, тяжело с ними шло войско монголов. И это радовало Коловрата. Он намеревался уже на следующий день нагнать Батыя и напасть на него.

Задумка Коловрата была простой. Он понимал, что у него меньше сил, чем у Батыя. И он должен нападать сразу, не давая монголам времени опомниться. Как только он даст монголам возможность напасть в ответ, он со своим полком не сдюжит. Но прежде чем они все погибнут, они заберут жизни очень многих супостатов. Столько, сколько успеют. Очень многие найдут свою смерть от русского меча в этих лесах.

Ночь прошла спокойно. Отдохнули кони, выспались воины. Коловрат велел подниматься до рассвета и снова двигаться в путь. Сегодня он в передовой дозор отправил Полторака. И когда тот с одной сотней ушел вперед, Коловрат велел двигаться и всем остальным.

Еще не совсем рассвело, когда прискакал дружинник с передового дозора.

– Воевода, нам навстречу идут монголы. Большим числом. Идут давно, кони мокрые, спины парят. Сотник говорит, монголы нас заметили и бросили против нас большой отряд.

– Насколько большой?

– Тысяч пять, как сказал Полторак. Легкие воины. Лучники, доспехи кольчужные.

Ну если Полторак сказал, значит, так оно и есть. Сотнику Коловрат верил. А эти пять тысяч надо разбить сразу. Нельзя устраивать долгую сечу. Основные силы монголов совсем рядом, быстро придут своим на выручку.

Взяв с собой несколько сотен конников, Коловрат поскакал вперед. Полторак издали поманил его рукой, они вместе поднялись на небольшой лесистый бугор. Монголы пробирались осторожно, держа луки наготове. Боялись неожиданного нападения. Отряд их растянулся.

Сразу пришла в голову мысль:

– Полторак, возьми свои три сотни и жди здесь. Даже не дыши, когда они мимо пойдут. Я с остальным полком пойду вон там правее, по опушке леса. Пусть они меня увидят. Они кинутся на меня, но ты стой на месте. Я повернусь, а в спину им ударит Будыка со своими сотнями. Они поймут, что у него войска мало, и будут нажимать на меня сильнее, но я буду стоять и драться, а Никола уйдет чуть вперед и бросится на них с другой руки. Вот тут и ты не дай им уйти. Убивать всех, без жалости. Сами пришли к нам, мы их не звали.

Вернувшись к своему полку, Коловрат коротко рассказал о своей задумке и приказал выступать. Он вел воинов по склону, потом по вершине бугра так, как бы никогда не сделал из осторожности. Но монголы должны были его увидеть. И не должны успеть понять, что он их обманул и специально показывает себя. Только успеть бы дотянуть без боя до опушки леса.

Он успел. Монголы с посвистом кинулись на русичей. Задние ряды дружинников спокойно развернулись и, выставив над головой щиты, закрылись от тучи стрел, которую на них обрушил враг, ответили им из своих луков. Оба отряда кинулись в сечу.

Коловрат видел, как спокойно уходил вперед полк Николы, как он скрывался за лесом, откуда должен выйти монголам в спину. Хорошо, теперь все сбудется, как задумано. Коловрат вытянул из ножен меч и ринулся в самую гущу конной рубки. Сразу же грудью Волчка сбил двух коней вместе с всадниками. Обрушил страшный удар на третьего, разрубая его щит вместе с рукой. Тут же пришлось отбить два удара с разных сторон. Развернув коня, воевода оказался лицом сначала к одному противнику, которого сразу выбил из седла ударом меча, потом развернулся ко второму, но того уже пронзил копьем кто-то из дружинников. Монголы наседали, и Коловрат стал показывать задним рядам своих воинов, чтобы и они растягивались шире, не давая охватить себя и выйти за спину. Надо продержаться еще немного.

Все! Лес наполнился страшным топотом. Из-за деревьев ровными рядами стали появляться дружинники в красных плащах с большими конными щитами. Железная волна, как коса, прошла по передовым рядам монголов, сметая все на своем пути. Поняв, что они попали в засаду, и не зная числа напавших на них нежданно русичей, монголы решили использовать свою старую уловку. Ускакать, отойти на большое расстояние, потом развернуться и снова напасть, обсыпав противника стрелами. Но уйти им не дал воевода Будыка. Сильным неожиданным ударом он опрокинул монгольский отряд уже с другой стороны. Завопили степняки и бросились врассыпную, нащупывая лазейку в рядах русичей, которые теперь были всюду. Но и последняя лазейка встретила их сначала стрелами, а потом приняла на копья.

Монголы метались на узкой безлесной полоске, а железные клещи русичей сжимались все сильнее и сильнее. Степняки не могли использовать луки на таком маленьком расстоянии, в такой тесной битве. А хорошо вооруженные русичи рубили их с седел мечами, кидали сулицы, топтали сильными конями. Солнце поднялось над лесом и залило красным морозным светом поляну. Тысячи монголов лежали на снегу в крови. Стонали раненые, бегали перепуганные кони. Коловрат загнал с лязгом меч в ножны и плюнул в сторону поляны.


Хан Батый был очень удивлен: отправленная навстречу русичам половина тумена исчезла, а русичи снова оказались у него за спиной. Они, кажется, и не остановились. Какие силы им помогают? Кто это?

Батый приказал остановить войско и послал новый тумен навстречу русичам, приказав всех убить, а воеводу притащить к нему.

– Ставить шатер, великий хан? – спросили Батыя.

– Нет, – отмахнулся он, – мы сейчас двинемся дальше. Это быстро. Прикажите, чтобы воины дали коням овса. Пусть кони отдохнут, впереди долгий путь по русским лесам.

Целый тумен монгольских воинов развернулся и поскакал навстречу русичам.

– Ага, остановились, – злорадно и немного разочарованно покачал головой Батый. – О-о, совсем меня расстроил русский воевода, он повернул коней назад. Трусливый воевода, совсем плохо.

Русичи пришпорили коней и стали быстро отступать. Вот ряды их смешались, но на пути монгольских воинов, несшихся на врага, вдруг появилась шеренга пеших русских воинов. И не одна, а целых три. Первый ряд присел на колено, второй и третий опустили копья. О небо, это не копья, не только копья, это колья, с заостренными концами, которые русичи надежно уперли в землю! И не остановить уже всадников. Батый закричал, понимая, что воевода тумена его не услышит, а если и услышит, то не сумеет так быстро остановиться.

Падали пронзенные кони. Всадники летели через конские головы за спины русичей, где их безжалостно добивали топорами и мечами. А задние не видели, что происходит впереди, и продолжали напирать. Гора трупов, раненых лошадей и кричащих людей росла на глазах. А русичи медленно пятились, оставляя всадникам возможность снова напасть на них.

Разъяренные сотники бросили своих воинов в обход. Кони вязли в глубоком снегу, прыгали, воины еле держались в седлах, их расстреливали из луков из-за деревьев русские ратники. Тумен терпел такой урон, что его срочно нужно было отводить назад.

Не успел Батый послать приказ. Из леса, через строй русичей, пропускавших свою конницу, вырвались дружинники в красных плащах. Страшный вой разнесся по лесу, вой диких животных, которые бросаются в смертельную схватку.

У Бату-хана внутри все на миг похолодело. Он завоевал половину мира и встречал сильных воинов, сильные армии, но он никогда и нигде не видел таких безрассудно храбрых воинов.

– Вперед, все вперед! – закричал хан, в гневе ломая рукоять плети.

Железный кулак русских всадников ударил в топтавшуюся на месте монгольскую конницу с такой силой, что сразу смял несколько рядов. А следом уже выезжали новые отряды русичей. Да сколько же их там?

И вот уже монгольский тумен опрокинут, монголы бегут, потому что в лесах не развернешься, не рассыпешься, как в степи. Тут только стоять на месте и умирать или бежать к своим, в надежде, что успеешь, что тебя не зарубят, не поднимут на копье.

Батый ругался, брызгал слюной, но ничего не мог поделать. Русичи небольшой ратью теснили его воинов. Передовой тумен рассеян и наполовину изрублен. Сколько хороших воинов погибло от русских мечей и на русских копьях. Вот уже и основные силы монголов встали на пути русского полка.

Русичи тоже несли потери: все больше и больше их оставалось лежать на красном от крови снегу. Но те, кто был жив, рубились и двигались вперед, через ряды монгольских батыров. Хан не верил своим глазам. Еще немного, и ему не с кем будет идти дальше.


Он хорошо видел огромного русича, который дрался впереди всех. Его борода развевалась на ветру, шлем он потерял. Его сильные руки обрушивали на монголов такие страшные удары, что он разрубал до пояса человека, одетого в пластинчатые доспехи. Его черный конь поднимался на дыбы и бил копытами врагов. Этого просто не могло быть! Нет, могло.

Наконец монголы стали охватывать противника с флангов, теснить назад к лесу. Но русичи все дрались, как разъяренные звери, – монгольские воины продолжали падать замертво.

– Хватит! – крикнул Батый. – Развернуть камнеметы. Быстрее!

Русичей оставалось совсем мало, но они не собирались сдаваться. Батый нервно дергал из ножен саблю и снова вгонял ее со стуком назад. Да быстрее же, быстрее! Сейчас русичи поймут, что им готовят, и побегут. Нет, они попросят пощады, сдадутся. Не может человек не бояться смерти.

Но вот монголы отхлынули. В воздухе замелькали тяжелые камни. Со свистом пролетая над полем боя, они падали на головы русичей. Сразу было убито несколько человек. Камнеметы заряжали снова и снова, камни били по панцирям, разбивали головы, ломали руки и ноги. Но огромный воин по-прежнему вел своих оставшихся в живых товарищей вперед, прямо под камнепад, под стрелы монгольских лучников.

Но вот один из камней ударил в грудь страшного русича.

Полторак был рядом, у них уже не осталось коней, и все бились пешими, когда очередной камень сбил Коловрата с ног. Сотник кинулся к воеводе, но было поздно. Грудь изувечена страшным ударом, но в глазах Коловрата еще теплится жизнь.

– Ждана, – прошептали помертвевшие губы, из горла хлынула кровь, заливая доспехи и шею.

В поле стояла тишина. Полторак опустил голову Коловрата, не сводя глаз с мертвого лица. Боль в раненой левой руке была нестерпимой, но боль в душе была сильнее. За его спиной стояли оставшиеся в живых, но Полторак их уже не видел. Он стоял рядом с телом своего воеводы, своего друга. Он хотел умереть рядом с ним.

Сотник с ненавистью смотрел через пелену, застилавшую глаза, и видел, как расступились монголы, как выехал вперед колченогий хан, как заговорил, обращаясь к русским через толмача:

– Вы храбро бились! Великий хан признает в вас отважных воинов. Вы можете уйти. Он дарует вам жизнь. Тело этого воина мы заберем с собой.

– Нет, монгол, – с трудом прохрипел пошатывающийся от усталости Полторак. – Не получишь ты тела Коловрата. Мы умрем возле него.

– Вам незачем умирать, вам надо идти домой.

– У нас нет дома. Ты сжег его. Мы пришли отомстить тебе или умереть.

– Вы хотите умереть? – опешил хан, вглядываясь в лицо молодого воина, так мужественно охранявшего тело своего боевого товарища.

– Мы сами решаем, когда нам жить, а когда умирать, – с трудом проговорил Полторак. Стоять он уже не мог, а попасть живым в руки врага недостойно воина. Скорее бы все кончилось!

Батый рассматривал русичей: они стояли и глядели на него, тяжело дыша, сжимая в руках окровавленные мечи. Да, они готовы умереть. Не задумываясь. Что это за люди такие? Он смотрел и не понимал. И этот, который стоит первым. Ведь зубами вцепится, а тело не отдаст.

– Сегодня я решаю, – перевел толмач, – кто будет жить, а кто умрет. Вы будете жить. Забирайте тело вашего багатура и уходите.

Батый повернул коня и поехал вверх по склону, ворча и качая головой. Вот каким должен быть воин, думал он, мне бы таких, я бы весь мир прошел и не остановился ни разу.

Полторак смотрел, как уходят монголы. Разворачивают коней и сотня за сотней, тысяча за тысячей уходят вперед через поле. И увозят свои камнеметы. Ноги подогнулись, он опустился на колени рядом с Коловратом.


Ждана встречала на пороге. Она стояла тонкая, похудевшая, с большими светлыми глазами, кутаясь в большой теплый платок. Во дворе остановились дружинники. Полторак не спрыгнул, сполз с коня, держа левую руку на перевязи. За ним остановилась телега, накрытая красным плащом. Девушка все поняла и зажала рот рукой.

Полторак поднялся по ступеням и встал рядом, сняв в головы тяжелый шлем. Ждана посмотрела на него, потом ткнулась головой в грудь сотника и заплакала.

– Ничего, голубка, – гладил ее по спине и шептал Полторак. – Не одна ты. Не оставлю тебя.

К дому с пепелищ стали собираться люди, чтобы поклониться славному воину, воеводе рязанскому Евпатию Коловрату.

Лев Дёмин Глеб Белозерский

Из энциклопедического словаря

Изд. Брокгауза и Ефрона

т. IX, СПб., 1891 г.


елозерск, называвшийся по древним грамотам и писцовым книгам вплоть до времен Екатерины II «Белоозеро», основан в глубокой древности: он существовал еще до призвания князей (862 г.) и был населен племенем весью, которое также участвовало в этом призвании. По прибытии князей Белозерск со всею своею волостью был отдан Синеусу; но последний владел им только два года. После смерти Синеуса Белозерск перешел к Трувору, а через год, за смертью последнего, - к Рюрику, который владел им в течение 17 лет, вверив управление в нем своим боярам. Уже самое избрание Белозерска резиденцией Синеуса должно свидетельствовать, что он в то время представлял довольно важный пункт в торговом и промышленном отношении, что подтверждается до некоторой степени и договором с греками преемника Рюрикова, Олега, который требует с греков «укладов», наряду с другими древними городами, и на Белоозеро.

После Рюрика до смерти Ярослава Владимировича трудно определить, кто владел Белозерском; но по некоторым летописным известиям можно догадываться, что оно находилось во владении князей киевских. По смерти же Ярослава (1054 г.) Белоозеро вместе с Суздалем и Ростовом досталось Всеволоду Ярославичу, на Любечском съезде князей (1097 г.) - Владимиру Мономаху и затем его потомству. Последними владетелями Белоозера, пока оно еще входило в состав Суздальского княжества, были Константин Всеволодович и сын его Василько, до 1238 г. В этом году Василько был убит татарами и Белоозеро, назначенное в удел младшему сыну его, Глебу Васильковичу, отделилось от Ростова и составило самостоятельное Белозерское княжество.

Глеб Василькович, вероятно, не раньше 1254 года поселился в своей вотчине - Белоозере, не разрывая связей и с Ростовом, которым ему удалось овладеть в 1277 году, по смерти брата его, Бориса. Он несколько раз побывал в орде и скончался в Ростове, в 1278 году. По словам летописца, Глеб был князь богобоязненный и милостивый. Ему обязаны своим основанием Белавинская пустынь на острове Кубенского озера и белозерский Свято-Троицкий монастырь, на месте которого в настоящее время приходская церковь; он же приказал выкопать канал в перешейке, образуемом излучиной реки Сухоны, недалеко от Кубенского озера, и такой же канал в р. Вологде, и наконец, по его повелению Белоозеро было окружено земляным валом. От брака с ханской родственницей, названной в св. крещении Феодорой, Глеб имел сына Михаила. До 1277 года в летописях Михаил совершенно не упоминается; но под этим годом летописец повествует, что он вместе с отцом и другими князьями ходил в Орду. В 1278 г., после смерти Глеба, он стал княжить в Белоозере, а Ростов заняли дети Бориса, которые в следующем году, по словам летописца, «с грехом и неправдою» выгнали Михаила из Белоозера. Затем до 1286 о нем сведения прекращаются. В этом году мы видим его опять в Белоозере, которым он владел до самой своей смерти (1293). От него осталось два сына: Федор и Роман (Романчук - по летописи), о которых не сохранилось никаких почти сведений. Впрочем, на основании духовного завещания Дмитрия Донского, который называет Белоозеро куплей своего деда, т. е. Иоанна Калиты, можно думать, что если и была какая-либо «купля» Белоозера, то она была совершена Калитою с Романом Михайловичем.

Следующим после Михаила выдающимся белозерским князем был Федор Романович, внук его, о котором имеется только два известия: в 1375 г. он принимал участие, в числе других удельных князей, в походе великого князя Дмитрия Иоанновича против Твери, а затем в 1380 г. участвовал в походе против Мамая и вместе со своим сыном пал на Куликовом поле. Последним удельным белозерским князем считался Юрий Васильевич, который стал на Белоозеро в 1380 г., но долго ли владел им - неизвестно. Дмитрий Донской в своем завещании отказывает Белозерскую область сыну своему, Андрею Можайскому. С конца XIV в. в Белозерском уделе начинают появляться второстепенные самостоятельные уделы при посредстве надела младших членов рода князей Белозерских. Так, выделились следующие уделы: Сугорский, Карголомский, Вадбольский, Андожский, Ухтомский, Кемский, Сугорский, Осготинский, Белосельский и Лозский, самостоятельность которых окончилась вместе с Белозерским (около 1389 г.). По смерти Михаила Андреевича (1485 г.), владевшего Белозерском после своего отца, Андрея Можайского (ум. в 1432), Белозерское княжество было присоединено к великому княжеству Московскому и находилось до начала XVIII в. в ведении наместников, губных старост и воевод…





Глава 1. НАШЕСТВИЕ


остовский князь Василько Константинович недолюбливал великого князя владимирского Юрия Всеволодовича, дядюшку своего. И эта неприязнь была взаимной. Юрий не мог простить брату Константину свое поражение в Липецкой битве, которая произошла в 1216 году. В итоге этой битвы Юрий и его союзник, младший брат Ярослав, князь Переяславля-Залесского, потерпели сокрушительное поражение. В результате победы над братьями Константину удалось согнать Юрия с великокняжеского стола и овладеть Владимиром, удержав за собой и Ростов. Но через два года Константин Всеволодович умер, а его потомкам не удалось удержаться в стольном граде Владимире. Юрий смог вернуть себе великое княжение.

Историки полагают, что Юрий Всеволодович не был заурядной личностью. Он проявил себя как целеустремленный политик, обладавший чувством времени. Его соперничество с братом Константином не было просто борьбой двух князей из-за великокняжеского стола. Константин, опираясь на старое ростовское боярство, стремился восстановить престиж и ведущую роль Ростова. Юрий продолжал линию Всеволода Большое Гнездо и Андрея Боголюбского, стремясь к укреплению великокняжеской власти. Он строил новые города, старался укреплять и развивать экономические и политические связи с Новгородом. А Василько Константинович, сохранивший за собой Ростов, видел бесперспективность соперничества с дядей Юрием.

Но в пору Батыева нашествия Юрий Всеволодович не проявил себя дальновидным стратегом, способным осознать общерусские интересы. Он не смог сплотить если не всех, то хотя бы значительную часть русских князей, сосредоточить их силы в единый кулак для отпора татаро-монголам. Поступками Юрия чаще руководили такие качества, как эгоизм и индивидуализм удельного властителя, равнодушие к судьбе других, ничем не оправданная самоуверенность.

Когда в конце 1237 года полчища Батыя подошли к Рязанскому княжеству, Юрий Всеволодович не откликнулся на просьбу рязанских князей о помощи и хвастливо заявил: «Сам особь брань сотворити». Татаро-монголы беспрепятственно опустошили это приграничное княжество и затем разбили под Коломной войско под началом Всеволода Юрьевича, сына великого князя. После этой победы полчища Батыя смогли овладеть Москвой, где захватили другого сына Юрия Всеволодовича, Владимира. Великий князь оставил часть немногочисленной своей рати с сыновьями Всеволодом и Мстиславом для защиты стольного города, а сам призвал племянников Константиновичей присоединиться к другой части своей рати, намереваясь сосредоточить все свои силы в Ярославской области, чтобы встречать там Батыеву орду.

Такова была обстановка в Северо-Восточной Руси, когда князь Василько принял гонца от великого князя с посланием.

- Какой ответ передашь князю Юрию? - спросил гонец.

- Какой может быть ответ? Выступаю с моими ростовчанами незамедлительно, - ответил Василько. - Сожалею, что дядюшка Юрий поздно спохватился. Потерял города и сыновей. Но обиды на него за промашки его немалые не таю. Не время сейчас об обидах и промашках говорить. Передай, гонец, великому князю… Чту его, как отца, и повинуюсь ему.

Князь Василько с лихорадочной поспешностью стал готовить ростовское войско к выступлению, а супружницу свою, Марью Михайловну, напутствовал:

- Не устоять Ростову против вражеской лавины. Придется тебе, Марьюшка, укрыться с детьми малыми в дальней волости. Отправляйся-ка на Белоозеро. А мне предстоит сеча великая.

- Бог хранит тебя, князь, - сдавленным шепотом произнесла княгиня Марья.

Потом Василько Константинович наставлял ближайшего своего советника, боярина Евлампия Неофитова, который должен был возглавить охрану княгини.

- Даю тебе, боярин, два десятка стражников для охраны обоза. Больше дать не могу. И такая охрана не лишняя. Коли не встретятся на твоем пути ханские злыдни, можешь повстречать ватагу новгородских ушкуйников. Эти непременно позарятся на легкую добычу.

- Вестимо, - односложно ответил Евлампий. Он выглядел угрюмым, осунувшимся: переживал за двух сыновей. Оба несли службу в княжьем войске. Старший недавно стал сотником. Старый боярин не очень верил, что сыновья вернутся живыми после такой злой сечи.

Погрузили в сани что поценнее из княжеского имущества. Остальное запрятали в надежные тайники.

- А что делать с ростовчанами? - спросил кто-то из свиты князя Василька.

- Бросьте клич - расходитесь, ростовчане, по окрестным селам, прячьтесь по лесам, - ответил Василько. - Коли не лишат вас бусурмане головушки, уведут в полон. Что ценно в вашем скарбе, заберите с собой или упрячьте понадежней.

ВасилькоКонстантинович настоял, чтобы покинул Ростов и укрылся в Белоозере и епископ ростовский Кирилл. Владыка было заколебался, но князь убедил его.

- Мы не знаем, как ханские люди отнесутся к нашей церкви, не устроят ли в Божьих храмах конюшен, не пожгут ли их.

- Порушенный храм можно заново восстановить, а оскверненный вновь освятить, - возразил епископ. - Вместо уничтоженных образов богомазы сотворят новые.

- Так-то оно так, - согласился Василько. - Но Господь Бог вряд ли воскресит тебя, владыка, коли бусурманин подымет на тебя меч. А ты нужен своей пастве, княгине, сынам моим малым.

Согласился Кирилл с доводами князя, собрав церковные ценности, чудотворные иконы, книги, принял решение сопровождать княжескую семью до Белоозера.

Горьким было расставание княгини Марьи с мужем. Прижавшись щекой к его русой бороде, щедро орошала ее слезами. Высокая, с тонкими чертами лица, стройным станом, внешне княгиня напоминала свою бабку в молодости, польскую королевну Марию Казимировну. Отцом княгини Марьи был черниговский князь Михаил Всеволодович.

С усилием взяв себя в руки, Марья Михайловна вывела к отцу сыновей, старшего семилетнего Бориса и годовалого Глеба, лишь недавно научившегося ходить. Василько подхватил обоих, хотел что-то сказать сыновьям, но не нашел слов и лишь крепко прижал к груди.

Стояла снежная зима. Небольшой обоз из десятка саней, окруженный конными всадниками, двигался к Волге. В передних санях, укутанные медвежьей полостью, находились княгиня Марья с малыми детьми и нянькой. В других-санях ехал владыка Кирилл с парой монашествующих клириков и служкой. Евлампий Неофитов, несмотря на свой преклонный возраст, находился среди всадников.

Добравшись до Волги беспрепятственно, не встретив ханских разъездов, вышли выше Ярославля, к устью Шексны. Пересекли скованную крепким льдом Волгу, а далее путь лежал по льду волжского притока Шексны, окаймленного зубчатыми кронами лесных опушек. Останавливались на ночлег в волостных селах. Княгиня с детьми устраивалась в доме тиуна, а владыка со своими спутниками - в доме священника. Стражники довольствовались охапкой еловых веток, на которой располагались у костра. Боярин Неофитов следил за тем, чтобы выставляли и вовремя сменяли стражников. От ханской орды караван смог оторваться, но чем черт не шутит. К каравану приставали беглецы из-под Костромы, из Ярославля, Углича. Голодные, отчаявшиеся люди, потерявшие весь свой домашний скарб, без съестных припасов, были готовы на все. Евлампий строго наказал стражникам следить за беженцами, не подпускать их к саням с продовольствием. А княгиня Марья жалела беженцев и велела подкармливать голодных.

- Не слишком щедрись, матушка, - говорил владыка. - Пусть встречные тиуны раскрывают свои закрома.

- Владыка дело говорит, - поддерживал Кирилла Неофитов.

Княгиня Марья только под утро забывалась в тревожном сне. Мысли о муже не давали ей покоя. Горькие предчувствия подсказывали ей, что битва между русскими войсками и ханской ордой может завершиться трагически. Великий князь Юрий вел себя неразумно, распыляя силы, не объединив всех князей в единый кулак. Батый тем временем завоевывал один русский город за другим, истребляя слабые гарнизоны, угоняя жителей в полон. На месте цветущих городов оставались руины и пожарища. Спохватился наконец князь Юрий Всеволодович, объединился с племянниками Константиновичами, Васильком Ростовским и Всеволодом Ярославским. Но не поздно ли? Хватит ли сил, чтобы противостоять мощной вражеской лавине, нахлынувшей с востока? Скорее всего, нет. И не будет ли предстоящая битва последней в их жизни? А если кто-то и уцелеет из русских воинов, что их ждет впереди? Увидит ли она своего суженого, Василька?

Эти мучительные вопросы задавала себе Марья Михайловна. И не находя на них ответа, спрашивала о том же владыку. Епископ Кирилл отвечал после раздумья:

- Непростые вопросы задаешь, матушка. Рязанские князья располагали немалой ратью. Приди на помощь рязанцам князь Юрий, может, и не сломили бы недруга, но потрепали бы знатно. Батый не так легко занимал бы один русский город за другим и пришел бы к решающей сечи с ослабевшим войском.

Как мыслишь, владыка, пойдет хан Батый на Белоозеро?

- Не думаю, матушка. Белоозеро в стороне. Князя Юрия и его племянников хан, наверное, разобьет и пойдет далее на Смоленск, Чернигов, Северские земли, Киев. А дорога на Белоозеро для ханской орды затруднительна, непривычна - лесные чащобы, болота.

- Тревожусь за батюшку моего, князя Михаила. Он человек упрямый, гордый. Перед ханом головы не склонит. Боюсь, на рожон полезет.

- Полагайся на Божью волю, матушка-княгиня. Достигли наконец города Белоозера. Город вытянулся длинной лентой по правому берегу Шексны. Крепостных стен вокруг города или кремля здесь не было. Только центральную часть его, где находились хоромы княжеского наместника, главная церковь Успенья, увенчанная несколькими луковичными главками, дома протопопа и гарнизонной охраны, окружал бревенчатый и порядком обветшавший частокол. Дома наместника и протопопа выделялись среди других строений гульбищами с витыми коленками, резными карнизами и наличниками окон, замысловатыми крышами. Строения остальной части города мало отличались от строений волостных сел, попадавшихся по пути. Неказистые избы с подслеповатыми оконцами служили жильем разного ремесленного люда: кузнецов, чеканщиков, плавильщиков, гончаров, плотников, а также рыбаков, лодочников, церковных служек. Выделялись немногие дома побогаче, принадлежавшие купцам, духовенству. На горизонте расстилалась поверхность Белого озера, серебрившаяся под лучами восходящего солнца.

Дом наместника оказался достаточно просторным, в два этажа. В нем могли разместиться княгиня Марья с детьми и немногочисленной свитой. Отряд стражников занял гарнизонную избу, заставив потесниться ее обитателей, а владыка Кирилл со своими людьми - свободный флигель дома наместника. Флигель предназначался для княжеской свиты, если бы на Белоозере оказался вдруг сам ростовский князь в сопровождении приближенных.

Еще не успела княгиня Марья как следует отдохнуть с дороги, как прискакал на Белоозеро гонец на взмыленном коне. Вид гонца говорил о том, что пришлось ему хлебнуть немало лиха. Без шапки, в разорванном зипунишке, одетом поверх кольчужной рубахи, он сжимал в ладони рукоять кривой татарской сабли. Одну лошадь гонец загнал в пути и стал требовать у волостного тиуна свежего коня. Тиун заупрямился - всех лошадей-де разобрали призванные в княжье войско ополченцы. Гонец усилил свои требования, сославшись на распоряжение князя Василька. Тиун сдался, нашел коня.

Всадник миновал ворота в ограде наместнического двора, осадил коня перед хоромами. С усилием спешился, поднялся по ступеням гульбища. Резким движением отстранил он стражника, преградившего было дорогу.

- С вестями от князя Василько.

- Княгиня ждет вестей, - отозвался стражник, пропуская гонца. - Она в молельне.

Марья Михайловна, осунувшаяся за последние дни, сама вышла навстречу гонцу.

- Ох, лихонько, матушка, - только и произнес гонец и осекся. Сперло дыхание, не было сил вымолвить и словечка.

Княгиня Марья не неволила гонца, терпеливо ждала рассказа, горького, безрадостного. Готовила себя к худшему, а прислужнице приказала подать гонцу корец браги. Гонец отхлебнул малость, но все пить не стал. Придя в себя, поведал горькую историю.

Великий князь владимирский Юрий Всеволодович спешно собрал войско, чтобы встретить ханскую орду и дать отпор захватчикам. На призыв Юрия откликнулись, кроме Василька Константиновича, князь ярославский Всеволод Константинович и еще некоторые князья Северо-Восточной Руси. Подготовились к встрече ханской орды на реке Сити, впадавшей в Мологу, где и стали спешно укреплять лагерь. Возводили снежные валы и заливали их водой, чтоб обледенели и послужили препятствием для вражеской конницы. Но мартовские дни становились солнечными: снежные толщи разъедались талыми струйками и не спешили замерзать, хотя реки еще были скованы льдом.

Дозоры разведчиков и беженцы сообщали, что татаро-монгольские полчища под предводительством самого хана Батыя легко сломили сопротивление защитников стольного града Владимира, предав его огню и мечу. При его защите погибли сыновья великого князя Всеволод и Мстислав. Были захвачены Ростов, Суздаль, Москва, Ярославль, Углич, Галич, Дмитров, Тверь, Переславль.

После захвата и разграбления Владимира и Ростова ханские полчища двинулись в сторону Ярославля. Та же участь постигла и этот город на Волге. Наконец произошла кровопролитная битва на реке Сити. Силы были неравны. Татаро-монголы, многократно превосходя русских, плотным полукольцом охватили русскую рать. Один за другим гибли ее военачальники, Юрий Всеволодович, его племянник Всеволод Константинович, другие князья. Снежный покров земли обагрялся кровью защитников. Князь Василько малыми силами отбивался от наседавшей на него массы врагов, число воинов его с каждой минутой редело…

- Ты ничего не сказал о судьбе князя, - перебила княгиня Марья Михайловна. Лицо ее выражало тревожное ожидание.

- Не взыщи, матушка-княгиня, за горький ответ, - вымолвил гонец и запнулся.

- Каков твой ответ? Не томи, кмет, - сложил голову Василько с другими князьями? Если такое случилось с моим суженым, так и говори. Не скрывай правды, какой бы черной она не была.

- Если бы сложил голову князь Василько вместе с другими князьями, пал геройски… Хуже дело обернулось с ним.

- Что может быть хуже? Говори.

- Раненного схватили его татары, обезоружили, уволокли бедного в ханскую ставку. Многих русских взяли в полон. Князь Василько перед тем, как был схвачен, успел отдать мне распоряжение…

- Какое распоряжение?

- Передать тебе, матушка, чтоб отсиживалась с детьми и близкими на Белоозере, пока не замирятся русские князья с Батыгой. Видать, придется взвалить на плечи наши ханское иго. Не устоять перед ханом. И еще… чтоб сынов берегла.

- Не устоять, - шепотом повторила княгиня Марья и перекрестилась.

- Должно, увели горемычного в Шеринский лес, что поблизости. Там ханская ставка.

Но княгиня Марья Михайловна уже не слушала. Она послала за владыкой Кириллом и боярином Евлампием Неофитовым. Гонца отпустила отдыхать с дороги.

Владыка и боярин прибыли в княгинины покои одновременно. Они уже были извещены о прибытии гонца. Евлампий низко поклонился княгине, Кирилл осенил княгиню крестным знаменем и благословил.

- Плохие вести, княгинюшка? - спросил владыка.

- Божья кара постигла нас, отец Кирилл, - тихо ответила Марья Михайловна и пересказала владыке и боярину Неофитову все новости, привезенные гонцом. Закончила она свой рассказ вопросом:

- Что будем делать, мужи достопочтенные?

- Ждать, - коротко ответил епископ.

- Чего ждать? Во имя чего ждать? - с волнением воскликнула княгиня Марья.

- Ждать, чтобы уяснить положение дел, - спокойно ответил владыка Кирилл. - Не все же русские воины пали в Ситской битве. Уцелевшие разбежались по домам, по лесам. Среди них есть и белозерцы. Доберутся до Белоозера - расскажут о том, что случилось. Узнаем и о судьбе князя Василько.

- Дай-то Бог… А что потом? - продолжила свои вопросы Марья Михайловна.

- А потом возвращаемся в Ростов и замиряемся с татарами.

- Как же так, владыка? Можно ли замириться с ворогом?

- А что еще остается делать, матушка, если открыто бороться с ханской ордой мы бессильны. Русь раздроблена, разобщена. Этим воспользуется хан. Станет стравливать князей друг с дружкой и каждому в отдельности диктовать свою волю.

- Значит, склонить голову перед ворогом?

- Лучше сказать - затаиться до поры до времени. На рожон не лезть. А хан, я предвижу, примет свою политику, к которой возможно приспособиться.

- Не пойму тебя, владыка. О какой политике ты глаголишь?

- О ханской, разумеется. Не в интересах хана перебить всех Рюриковичей, стереть границы всех русских княжеств. Тогда пришлось бы держать в каждом городе ханские гарнизоны, распылять свои силы. А не лучше ли действовать руками самих князей? Позволить им сохранить наследственные уделы и заставить выплачивать дань, уподобившись ханским наместникам. Я полагаю, что благоразумные Рюриковичи сумеют поладить с ханом, строптивых же князей, в назидание другим, ждет жестокая расплата. Придется терпеть и выжидать. А придет время, окрепнем, сплотимся и сбросим чужеземное иго. Верю, окажется у нас мудрый и решительный предводитель.

- Вроде бы разумно рассуждаешь, владыка, - сказал с сомнением в голосе боярин Евлампий. - Но что советуешь делать сейчас? Возвращаться в разграбленный, опустошенный Ростов и идти на поклон к бусурманам?

- Набраться терпения и ждать. Ведь мы еще ничего не знаем о судьбе князя Василько.

На том и порешили - ждать.

Ждать пришлось недолго. До Белоозера стали добираться люди из разгромленного ростовского воинства, участники Ситской битвы. Некоторые были ранены и повязаны обрывками холстины. Евлампий расспрашивал каждого о судьбе князя Василько, но ничего не мог разузнать конкретного. Говорили о гибели великого князя владимирского Юрия Всеволодовича и его племянника, ярославского князя Всеволода Константиновича. Наконец один из уцелевших участников битвы поведал:

- Отвоевался Гришка Меркурьев, здешний кузнец. Сказывал, что захватили ханские люди князя Василька в полон и увели в свою ставку. А что с ним там сделали, одному Богу известно.

- Зови сюда Гришку, - приказал боярин.

- Больно плох Гришка. Изранен весь.

Гришку Меркурьева все же подняли на ноги с помощью опытной старой знахарки. Старуха долго шептала над ним заклинания, промыла чистой тряпицей все раны, приложила к ним целебные травы, заставила выпить горячий настой. Ожил Гришка, впадавший до этого в забытье, и смог добраться до княжниных покоев, опираясь на плечо стражника. Вот что он поведал княгине Марье Михайловне, владыке Кириллу и боярину Евлампию Неофитову.


Глава 2. ГОРЬКОЕ СОБЫТИЕ В ШЕРИНСКОМ ЛЕСУ


Навалились ханские полчища огромной лавиной на русское войско, охватив его в полукольцо. Началась сеча злая, беспощадная. Ханская орда брала своим численным превосходством, к тому же была окрылена легкими победами над слабыми и разрозненными силами защитников русских городов на пути к сражению на реке Сити. У татаро-монгол была излюбленная тактика - вышибать русских всадников из седла или, накинув на шею аркан, стаскивать наземь и добивать уже пешего, затаптывать конской лавиной. Обладая многократным численным превосходством, татаро-монголы рассекали русскую рать на отдельные части и разбивали их поодиночке. Над полем боя неслись воинственные крики нападавших, лязг сабельных ударов, свист стрел, ржание коней.

Князь Василько Константинович лишился коня, пораженного градом вражеских стрел. Из-за тяжких доспехов, кольчужной рубахи и нагрудника, он не сразу смог подняться с земли. Ему помог десятник Гришка Меркурьев, рослый и сильный человек, в недавнем прошлом белозерский кузнец. Он ловко подхватил князя под мышки и поставил на ноги. Василько был ранен в правую ногу, не прикрытую доспехами. Рана обильно кровоточила.

Уцелевшие воины образовали плотное кольцо вокруг своего князя и яростно отбивались от наседавшего противника. Однако кольцо их редело, все больше сжималось, хоть немало перед ними полегло и ханских воинов. В конце концов осталась защищать князя лишь небольшая горстка русичей, не более десятка человек, над которыми возвышался рослый Гришка.

Но вот полегли и эти последние защитники. На Гришку навалились скопом пятеро татар, а потом схватили и обессиленного князя Василька.

- В ставку к хану, - приказал ханский военачальник. - Видать, знатная птичка в наши сети угодила.

Василько сделал два шага и споткнулся, ощутив острую боль в раненой ноге. Ему на помощь пришел Гришка Меркурьев, тоже раненный, но не так сильно. Он поддержал князя, заставив обхватить себя за шею. Так и стали медленно двигаться в сопровождении ханских воинов к опушке леса, в котором располагалась ставка Батыя.

Сеча закончилась победой татаро-монголов. Поле на берегу реки Сити, еще скованной льдом, было усеяно телами русских и ханских воинов. Между ними ходили победители: стаскивали с убитых сапоги, снимали с них шлемы, добивали раненых.

Ставка хана Батыя располагалась в Шеринском лесу, на просторной поляне. Здесь был поставлен большой шатер, охраняемый наиболее надежными и близкими к хану воинами его рода. Рядом находились шатры ханских наложниц, которых Батый непременно брал с собой во все походы, чтобы на досуге предаваться любовным утехам. На некотором отдалении стояли шатры ближайших ханских родственников.

Батыю доложили, что привели пленного, по всей видимости, русского князя. Хан вышел из шатра, с любопытством разглядывая пленников. Был Батый облачен в просторный халат цветастого китайского шелка, отороченный лисьим мехом. Прислужник вынес вслед за ним низенькое кресло, покрытое подушкой.

- Кто таков будешь? - резко спросил хан Василька, усаживаясь в кресло и поджимая под себя, по восточному обычаю, ноги.

Рядом оказался толмач, камский булгарин. Он и переводил довольно искусно ханскую речь на русский язык.

- Василько, князь Ростовский, - с усилием выговорил пленник.

- Что так плохо воюете, русские князья? - с издевкой в голосе спросил Батый.

- Ты привел, хан, великое войско. А нас, русичей, оказалось против вас, завоевателей, слишком мало. Да и мы разобщены, нет у нас единства. В этом злополучном для нас сражении столкнулись неравные силы.

- Ты прав, князь. Нас много, и мы великая сила. Хорошо, что ты это уразумел.

Князь Василько Константинович промолчал, ничего не возразив хану. А мог бы и возразить. И русичи могли бы выставить против ханской орды великую силу, если бы князья не враждовали друг с другом, сплотились в единый мощный кулак. Когда-нибудь так и будет. Выступят русские могучей силой, найдется у них отважный и мудрый предводитель. Не устоят тогда перед такой силой захватчики.

Хан прищурил узкие щелки глаз на полном, одутловатом лице, разглядывая Василька. Рослый Меркурьев по-прежнему поддерживал раненного в ногу князя, который с трудом стоял перед ханом, опираясь на плечо своего десятника.

- Что молчишь, русич? - резко сказал Васильку Батый. - Нечего возразить?

- Нечего.

- То-то же.

Батый продолжал с любопытством разглядывать русского князя: изодранный в клочья татарскими саблями алый плащ, накинутый поверх кольчужной рубахи, серебряный нагрудник с выгравированным на нем силуэтом Георгия Победоносца, поражающего копьем змия.

- Говорят, ты храбро сражался и положил немало моих воинов, - сказал Батый, прервав молчание.

- Долг воина поражать врагов, - сдержанно ответил Василько.

- Дерзко отвечаешь, - произнес с расстановкой хан. - Послушай-ка, князь Василько, что я тебе скажу…

Хан сделал паузу, продолжая сверлить пленника тяжелым взглядом маленьких глаз под припухшими веками. После длительной паузы Батый произнес медленно:

- Пойдешь служить ко мне, великому хану, могущественному повелителю народов?

- В чем ты видишь мою службу? - ответил вопросом на вопрос хана Василько.

- Ты будешь участвовать в моих военных походах. Мне такие храбрые воины, как ты, нужны. Будешь по моему повелению карать непокорных. А я за твою службу оставлю за тобой Ростовскую землю. Владей ею и плати мне дань.

- Требуешь невозможного, хан, - стиснув зубы, произнес вполголоса Василько.

- Не спеши с ответом, князь. Подумай. Коли проявишь покорность, ждут тебя милости, мое благоволение, красивые женщины. Даю тебе возможность в этом убедиться.

Батый встал с подушки и пошел внутрь шатра, сделав знак своим подчиненным. Те подхватили пленников и повели их в шатер вслед за ханом.

Огромный ханский шатер делился внутренними занавесками на несколько помещений. Центральное, самое просторное служило приемной. Здесь в медных чашах на высоких треножниках алели раскаленные угли. Напротив входа, на подушках уселся хан Батый в окружении ближайших родственников и военачальников.

- Дадим тебе возможность убедиться, какие милости тебя ожидают, русич, коли будешь послушен ханской воле, - произнес Батый и хлопнул в ладоши. По его сигналу зазвучала музыка, резкая, дисгармоничная. Музыкантов не было видно, они были скрыты за занавеской. Удары гонгов и барабанов сопровождались нестройными звуками труб. Под эти звуки откуда-то внезапно появилась молодая женщина с сильно нарумяненным лицом, в прозрачных шароварах и куске такой же прозрачной ткани, накинутой на грудь. Сквозь ткань отчетливо просвечивали стройные, хотя и несколько коротковатые ноги, пышные груди. Скуластое восточное лицо было бесстрастным, но в нем чувствовался затаенный страх.

Еще недавно эта женщина, принадлежавшая к одному сибирскому племени, была ханской наложницей. Пресыщенному удовольствиями Батыю наложницы быстро надоедали. И он, давая отставку очередной надоевшей обитательнице гарема, в виде особой милости дарил ее одному из своих приближенных. В ханском окружении считалось особо престижным пользоваться ласками той, которая прежде побывала у самого Батыя.

- Хороша?

- Что я тебе могу ответить, хан? Все у нее на месте.

- Коли нравится, дарю.

- Да зачем мне эта женщина? Я ведь женат, семью имею. По заветам нашей веры, принятой князем Владимиром, мы отвергаем многоженство.

- Я и не предлагаю тебе ее в жены. Бери для утехи.

- Не гоже такое, хан. По-нашему, это блуд, непотребство. Я же сердцем привязан к жене моей, Марье, матери моих сыновей. Не могу принять твоего подарка.

- Значит, отказываешься от ханской милости?

- От такой милости отказываюсь.

- Кто твоя жена?

- Дочь Михаила Всеволодовича, князя Черниговского.

- Наслышан о таком. А детей у тебя много?

- Двое сыновей. Еще малолетки.

- Подумай об их судьбе. Что с ними будет, коли мы не договоримся по-хорошему?

- Что ты ждешь от меня, хан?

- Покорности, послушания, готовности служить мне.

- Служба службе рознь. Как побежденный, вынужден признать тебя своим господином, буду платить тебе дань. Но сякому подчинению есть предел. Я все-таки русский православный человек, приверженец своей веры, своих обычаев. А не идолопоклонник - бусурманин. Совершать поступки, противные моей вере, православным семейным устоям, я не в силах. Идолам твоим не поклонюсь. И подымать оружие против русского брата, даже если на то будет твоя ханская воля, не стану. Вот мой ответ.

- Дерзко сказал. Считай, что общего языка мы с тобой не нашли, к согласию не пришли. Ты мне такой не нужен. Знаешь, как я поступаю с теми строптивцами, кто пошел против ханской воли?

- Догадываюсь.

- Так и с тобой велю поступить.

- На все Божья воля, хан.

Батый сделал резкий жест рукой. Приближенные поняли его без слов, схватили князя Василька и вывели из шатра. Гришка Меркурьев устремился было за уводимым, подумал с горечью: если ждет князя Василька мученический конец, пусть разделит с ним его участь и белозерский кузнец, ставший десятником в ростовском княжеском войске.

Но ханские люди преградили ему дорогу, скрестив копья. И Гришка услышал глухой голос толмача, передававшего по-русски негромкие слова хана:

- Ты мне нужен, русич.

Однако Батый не спешил начинать разговора с Гришкой Меркурьевым, а, казалось, прислушивался к тому, что происходило на воле, позади шатра. Оттуда доносились надрывные, приглушенные стоны. Продолжались они недолго. Когда стоны смолкли, в шатер вошел один из тех, кто уводил князя Василька на расправу: плечистый бритоголовый татарин с обвисшими усами. Он что-то тихо сказал хану, склонившись в низком поклоне. Его слова, сказанные по-монгольски, Гришка понять не мог, но о смысле нетрудно было догадаться. Батый удовлетворенно кивнул:

- Твой князь получил то, что заслужил. Я бы и с тобой мог поступить так же. Но ты мне нужен.

Гришка Меркурьев лихорадочно соображал. Если он зачем-то нужен грозному хану, может быть, есть возможность вырваться из полона. Ради этого придется прикинуться покорным, послушным. Только прикинуться. Если бы удалось добраться до родного Белоозера, он сообщил бы княгине Марье Михайловне горестную весть. Кроме него это сделать некому.

И десятник, склоняясь в низком поклоне, заговорил тихо и вкрадчиво:

- Слушаюсь и повинуюсь, о великий хан. Теперь ты мой отец и повелитель. Повелевай твоим-рабом недостойным.

Толмач запнулся, затрудняясь передать смысл таких витиеватых фраз. Все же приблизительно передал, прибавив что-то и от себя.

Хан заулыбался и произнес поощрительно:

- Разумную речь слышу. Я, повелитель многих стран и народов, привык к покорности. Князь говорил, что у него осталась семья, дети?

- Два сына, мой повелитель. Один совсем малый.

- Где они сейчас, знаешь?

- Знаю, что укрылись где-то на севере. И с ними ростовский владыка, епископ Кирилл.

- Это он главный шаман Ростова?

- По-вашему шаман, а по-нашему владыка. У русских своя вера.

- Оставайтесь при своей вере. Можешь отыскать их?

- Как прикажешь, великий хан, отыщу хоть на краю света.

- Повелеваю, чтоб отыскал. И передашь мою волю. Пусть все возвращаются в Ростов и не опасаются за свою жизнь.

- Все же боязно, великий хан.

- Дам охранную грамоту, чтобы никто не тронул. В Ростове я оставил своего человека, баскака Бурхана, с отрядом. Он будет следить за поступлениями дани. И шаман ваш пусть возвращается в Ростов и шаманит на здоровье.

- Велики твои милости, великий хан, - льстил Гришка.

- Молчи и слушай далее. Тебя могут задержать в пути мои люди. Дам и тебе охранную грамоту и коня в дорогу.

- Безграничны щедрости твои, о великий…

Батый досадливо отмахнулся. Льстивые реплики Гришки казались надоедливыми, хотя в глубине души он и был доволен: быстро покорился русич.

- А княгине вдовой и их главному шаману передай… С князем я поступил так в назидание другим. Пусть воспитывают княжичей в духе покорности и смирения. Пусть они не повторяют ошибок отца. Понятно, русич?

- Понятно, мудрейший… Сделаю все так, как наставляешь.

- Вот и хорошо, если тебе все понятно. Твой покойный князь не оказался таким понятливым, вот и плохо кончил. Как зовут его старшего сына?

- Борис.

- Борис, - повторил хан с иронией. - Какие однообразные имена у ваших князей. Младший братец его, наверное, зовется Глебом? У вас непременно так. Если один брат Борис, другой Глеб.

- Мудрость подсказывает тебе… Младший княжич действительно зовется Глебом.

- Так вот, русич… Передай вдове княгине и ее главному шаману - пусть Борис считает себя князем Ростова, преемником отца. Когда я вернусь с войском из походов, завоевав все русские земли, отстрою мою столицу в низовьях Волги. Князей стану вызывать к себе. Послушные получат от меня ярлык на княжение. Строптивые, непослушные ярлыка могут и не получить. И остаться без удела, а то и лишиться жизни, как…

- Как князь Василько, - подсказал Григорий.

- Пусть княжичи с малолетства усвоят этот порядок. Растолкуй им.

- Повинуюсь, великий хан.

- Нет ли у тебя, русич, напоследок просьб ко мне?

- Не решаюсь утруждать просьбами, великий…

- Не робей, русич. Все могу сделать… Вот разве солнца с неба не достану.

Хан раскатисто рассмеялся своей шутке. Его приближенные поддержали его угодливыми смешками.

- Коли позволишь, великий князь, выскажу тебе одну скромную просьбу. Не гневайся на раба твоего…

- Говори.

- Дозволь тело убиенного князя Василька земле предать. Обычай у нас, русичей, таков, - с трудом вымолвил Гришка, не без робости ожидая вспышки ханского гнева» Но Батый молчал.

- Знаю, что Василько не проявил мудрости… - добавил Гришка, чтобы смягчить ханское недовольство.

- Хорошо, - ответил хан. - Поступай с телом князя, как тебе угодно. Хоть забирай его с собой.

Батый махнул рукой, давая понять, что разговор закончен. Григорий вышел из шатра, сопровождаемый тем самым бритоголовым приближенным хана с обвислыми усами, который сообщил хану о расправе над Васильком. Вслед за ними вышел и толмач-булгарин.

На краю поляны, на опушке леса, позади шатра на красном от крови снегу лежал, раскинув руки, мертвый князь Василько с непокрытой головой. Его лицо было иссечено кровавыми рубцами. Кровь запеклась и на шее. Как видно, палачи предали князя смерти не мгновенной - наносили ему колотые и режущие раны, заставляя истекать кровью. Шлема рядом не было: видимо, его взял один из палачей. Был также сорван с кольчужной рубахи серебряный нагрудник с изображением Георгия Победоносца.

Григорий Меркурьев перекрестился, глядя на покойного. Взял его под мышки, оттащил на край поляны к разлапистому клену. Сложил руки князя на груди, обтер снегом окровавленное лицо его. Лопаты, чтобы вырыть могилу, поблизости не оказалось. Бритоголовый, сообразив, в чем нуждается русич, протянул широкий кинжал. Григорий попытался копать землю кинжалом. Еще не оттаявшая земля поддавалась плохо. Толмач вызвался помочь: так и копали они по очереди. Один крошил мерзлую землю, вонзая в нее кинжал, другой выгребал и выбрасывал застывшие комья. В результате немалых усилий удалось выкопать совсем неглубокую могилу.

- Для временного пристанища достаточно, - сказал Григорий.

Опустили тело в могилу, закидали комьями стылой земли, сверху еще навалили веток и нагребли снежный холм. Меркурьева удивило, с каким старанием толмач взялся помогать, и сказал об этом.

- Я ведь ханский невольник, - ответил булгарин. - Наши камские земли первыми подверглись нашествию Батыя, опустошению.

- Была у тебя, булгарин, семья?

- Были и жена и дети. Ничего не ведаю об их судьбе. Может, в полон увели, а может, порезали. А меня схватили, чтобы я при хане находился и толмачил.

- А толмач ты отменный. Откуда?

- У богатого купца служил. Ходил с товарами и в русские земли, и на восток. Так что наловчился. А князя вашего жалко. Молод был.

- Слишком прямодушен. Не хватило ему хитрости.

- Наверное.

Гришку Меркурьева больше в ханский шатер не приглашали. Вышел из шатра приближенный Батыя, не бритоголовый, а другой, и протянул русичу две охранные грамоты, написанные на листках пергамента. Под какими-то непонятными буквенными знаками был нанесен текст и славянской вязью. Видимо, хан располагал и русским писцом.

- Это для тебя, - сказал татарин, протягивая листок пергамента. - А это передай семье неразумного князя, которого вы схоронили.

Гришка спрятал оба листка пергамента за пазуху. Толмач далее его не сопровождал, оставшись в расположении Батыевой ставки. Бритоголовый вывел Меркурьева из Шеринского леса. На опушке сбились захваченные у потерпевших поражение русичей лошади. Бритоголовый произнес что-то охраннику, тот послушно вывел из табуна коня и подвел к Гришке.

Бритоголовый, не произнеся больше ни слова, пошел к лесной опушке и вскоре исчез в чаще. Гришка понял, что он теперь свободен и может ехать своей дорогой. Он пожалел, что лошадь была не оседлана. Видимо, кто-то из победителей воспользовался ее седлом, хорошо еще, что уздечка оказалась на месте. Уцепившись за гриву коня, Гришка вскочил на спину лошади и пустился мелкой рысью.

Он решил обогнуть поле Ситской битвы и выбраться к Волге. Но какая-то необъяснимая сила влекла его туда, где на снежной равнине, подкрашенной густо кроваво-красными пятнами, лежали поодиночке и грудами трупы воинов, русских и татар. Валялось оружие: мечи, сабли, копья, кинжалы, щиты, луки. Немало было мертвых лошадей. Кони монгольской породы были коренастые и шерстистые. Над полем кружились стаи воронья. Откуда-то взялись бездомные псы. Пока они ограничивались тем, что обнюхивали павших, слизывая с них кровь и выжидательно поглядывая по сторонам.

«Может, это вовсе и не псы, а волки, - подумал Гришка. - Будет им пиршество».

Конь тревожно храпел и вздрагивал, когда приближались к очередной горе трупов. Вдали шныряли мародеры из татарского войска. Подбирали, что поценнее, переругивались из-за добычи. На Гришку, казалось, не обращали внимания.

«Не гоже без оружия в путь пускаться», - решил он и, спрыгнув с коня, подобрал татарскую кривую саблю. Попробовал пальцем острие ее лезвия. Еще взял широкий кинжал. Кинжал сунул за пояс, а саблю решил не выпускать из рук. Снова сев на коня, направился к реке Мологе, сопровождаемый карканьем воронья. С Мологи Григорий намеревался выйти к Волге и по волжскому льду достичь Шексны. Оттуда открывалась прямая дорога на Белоозеро, где, как ему было известно, укрывалась княжеская семья вместе с владыкой. Реки еще были замерзшими, хотя лед становился рыхлым, ноздреватым. На его поверхности появлялись большие лужицы.

Григорий Меркурьев миновал три опустошенных деревни, от которых остались только следы пожарища. Наконец повстречалась уцелевшая деревня в несколько изб. К придорожной осине были привязаны две малорослые коренастые лошади монгольской породы. Они встретили всадника призывным ржанием. Заслышав ржание, из одной избы вышли два татарина, вооруженные саблями и луками.

Батый, выиграв Ситскую битву, объявил войску трехдневный отдых перед дальнейшим походом. Впереди были новые цели: Северские земли, Чернигов, Киев. Воспользовавшись стоянкой, татары рыскали мелкими группами по окрестным деревням, грабя и опустошая их. Деревушка, встреченная Григорием на пути к Волге, была бедной. Вряд ли грабители могли поживиться здесь чем-нибудь существенным.

Один из татар приблизился к Григорию и о чем-то резко заговорил, держась за рукоять сабли. Десятник вынул из-за пазухи охранную грамоту, выданную ханом, и постарался ответить с помощью жестов, упоминая имя Батыя.

- Понимаешь, бусурманин непотребный… Хан Батыга…

Гришка ткнул в грамоту пальцем и потом указал на себя. Но монгол ничего не понял: был он неграмотен, прочитать запись на пергаменте не мог. Да, вероятно, и не думал, что хан мог снабдить русича охранной грамотой, которая обеспечивала неприкосновенность и свободу передвижения. Татарин швырнул грамоту наземь и стал уверенно поднимать саблю.

Мысль Григория сработала молниеносно. Он выхватил из ножен саблю и обрушил сильный удар на плечо мародера. Послышался хруст костей и слабый, вмиг оборвавшийся вскрик. Русич сумел рассечь туловище врага почти до половины. Татарин свалился бездыханный. Второй татарин, стоявший в отдалении, поспешно отвязал коня и пустился наутек. Отъехав на некоторое расстояние, он схватился за лук, натянул тетиву, прицелился и выпустил стрелу. Стрела поразила цель, ранив десятника в бедро.

Григорий с усилием выдернул стрелу из кровоточащей раны. Превозмогая боль, вскочил он на коня и бросился вслед за стрелявшим. Татарин, снова натягивая тетиву, упустил поводья коня, и тот споткнулся. Из-за этого татарин свалился наземь. Тут-то и нагнал его русич, поступив с ним так же, как и с первым.

Услышав шум сражения, возгласы, откуда-то возник совсем ветхий старик. Он был слишком слаб, чтобы последовать за молодыми односельчанами, укрывшимися в лесу, и прятался в погребе.

- Доброе дело сотворил, сынок, - промолвил старик поощрительно. - Мои сынки четверых бусурман подстерегли на дороге и всех вот так же уложили.

- Убиенных убрать не подсобишь, чтобы не прицепились к тебе ханские люди?

- Мне все одно… Бояться уже нечего. Как Господь распорядится моей судьбой…

- Не скажи, дед. Жизнью надо дорожить и старому и малому. Помог бы тебе, да видишь, ранили проклятые.

- - Не утруждайся, сынок. Подам сигнал, придут из леса мои ребята. Уберут эту, прости Господи, падаль. Лучше всего в прорубь спустим.

- Бог в помощь твоим ребятам.

- Спасибо за добрые слова. Покажи-ка мне свою рану.

- Ты знахарь, что ли?

- Никакой не знахарь, а старый вояка. Воевал много лет назад, когда еще князь Константин Всеволодович, отец Василька с братом своим, Юрием, из-за великого княжения сцепились. Злая сеча случилась тогда при Липице. Старые бывалые воины учили меня, как кровь остановить, коли ты ранен, какую травушку приложить, чтобы поскорей зажило.

Старик осмотрел рану Григория, промыл ее чистой родниковой водицей из кувшина, приложил пучек каких-то трав и перевязал ее чистой тряпицей.

- Теперь и в путь отправляйся. Да лошадок бусурманских прихвати, пригодятся, коли дорога дальняя.

- Дальняя, отец. До самого Белоозера.

Григорий отыскал свою охранную грамоту, стряхнул с нее снежные комья и сунул за пазуху. Авось пригодится когда-нибудь. Обоих монгольских лошадей взял с собой в качестве трофеев.

Уже в пути, выходя на волжский берег, Меркурьев спохватился, что отправился он в дальний путь без всякого запаса съестного. В одном из селений на берегу Шексны он выменял одну из монгольских лошадей на большой шмат свиного сала, куль ржаных сухарей и мешок овса для оставшихся лошадей, взяв в придачу и старое седло.

Приближаясь к Белоозеру, Григорий почувствовал себя плохо. Разболелись раны, полученные в Ситской битве, когда он вместе с другими воинами прикрывал князя Василька. Раны были неглубокие и не казались вначале слишком серьезными. Но Григорий не принял своевременных мер, чтобы промыть их, воспользоваться целебными травами. Да и дальняя дорога, потное, немытое тело, общая усталость оказали свое влияние. Раны воспалились и нестерпимо зудели.

Добравшись до Белоозера, он свалился без сил и был не в состоянии сразу же встретиться с княгиней и владыкой. Только после того как старая знахарка подняла его на ноги, такая встреча состоялась. Григорий Меркурьев рассказал все, что произошло с князем Василько на поле боя и в ставке хана Батыя.

Не проронив ни единого слова, без единой слезинки выслушала княгиня Марья горький рассказ белозерского кузнеца, десятника ростовского войска Гришки Меркурьева. Княгиня была готова к такой новости, сердцем чувствовала, что ее Василька, отца ее детей, уже нет на свете. Но все же в душе еще теплилась слабая надежда, - может быть, пощадит ее ненаглядного грозный хан Батый, смилостивится. Нет, не смилостивился!

Почернела, осунулась, посуровела княгиня Марья. Темные круги под глазами резче обозначились. До крови закусила она тонкие губы. А владыка Кирилл расспрашивал Григория подробности битвы, пленения и гибели Василька. Заставлял Григория тщательно припомнить и те слова, которые говорил ему Батый.

- Найдешь то место, где захоронено тело князя? - вопрошал владыка.

- Непременно найду. Могила его на краю поляны, где стоял ханский шатер. Рядом огромный клен. Я на том клене для памятки зарубку сделал.

- Князя Василька мы похороним со всеми почестями в Успенском соборе, главном ростовском храме. Верю, что придет время, и церковь причислит великомученика к Лику Святых, он этого заслуживает. Слышишь, матушка-княгиня?

Уйдя в себя, княгиня Марья молчала. Но Кирилл продолжал обращаться к ней.

- Сынок твой старший, Борис, отныне считается князем Ростова, преемником покойного батюшки своего. По малолетству князя ты правительница. Я, как старший духовный иерарх Ростовской земли, готов помогать тебе всемерно. И боярин Евлампий разделит с нами все заботы.

Евлампий Неофитов поклонился княгине и владыке в знак согласия.

Княгиня Марья наконец нашла в себе силы вступить в разговор.

- Я бы монашество приняла, вдова горемычная. Женский монастырь хочу основать в Ростове. Назову его именем святого Спаса. Будет и моей обителью.

- Похвально твое намерение, матушка, - сказал поощрительно Кирилл. - Но не забывай… - Владыка сделал паузу: - Не забывай, что и монашеский сан не снимет с тебя заботы о сыновьях, о благополучии Ростова.

- Полагаюсь на твои наставления, владыка, - тихо прошептала Марья. - Уж позаботься об останках князя. Ты прав, ему теперь место не на лесной поляне, а в Успенском соборе. Ведь он завершил строительство, начатое еще его батюшкой Константином…

О гибели отца сообщили маленькому Борису. Услышав горестную весть, мальчик расплакался. Владыка утешал:

- Не гоже, князь, давать волю слезам. Ты теперь князь Ростова, продолжатель дела отца. Старайся всем походить на него. Щедрой души был человек. Занесем, князюшка, в летопись добрые дела его.

Княгиня Марья Михайловна и епископ Ростова Кирилл Второй были духовными единомышленниками. Люди для своего времени образованные, начитанные, великие книжники, они трудились вдвоем над составлением ростовского летописного свода, охватывавшего много имен и событий.

Глебу сообщать трагическую весть было бессмысленно: все равно не уразумел бы ничего по малолетству. Еще недавно был ползунком.

Кирилл продолжал наставлять княгиню.

- Подрастет твой младшенький, возмужает… Выделим ему удел. Можно Белоозеро с округой. Борис останется старшим в роду, Глебушка, как удельный князь, у него в подчинении.

- Что же теперь делать, владыка? - с отчаянием в голосе вымолвила княгиня.

- Воспитывать сыновей, управлять Ростовской землей. Платить супостатам дань. Скрывать свою ненависть к ним и ладить с ханом.

- Ты прав, владыка, - спокойно ответила княгиня Марья, - хотя приглушить ненависть, забыть о жертвах вряд ли возможно.

- Я говорю о внешнем проявлении ненависти, матушка. Сие проявление может оказаться губительным и для тебя, и твоих детей. Надевай личину благодушия.

- Как так?

- А иначе нельзя, матушка. Поразмысли сама. Княгиня Марья умолкла, не найдя слов для возражения и заговорила о другом.

- Я полагаю, владыка, надо бы поощрить этого белоозерского кузнеца, как его…

- Григорий Меркурьев. Судя по всему, хороший воин, находчивый. И был предан князю Васильку. Оставим его в княжеской дружине?

- Оставим.

- А как оправимся от разрушений, подымем Ростов, восстановим войско, дадим ему чин пятидесятника или даже сотника. Он этого заслужил.

Княгиня Марья не возражала. Владыка изложил свой план действий на ближайшие дни.

- Я выеду в Ростов с моими клириками, пока Шексна еще не вскрылась. Возьму с собой Меркурьева. Он укажет место, где покоятся останки нашего князя. Доставим в Ростов для погребения в Успенском соборе.

- А как же я с детьми?

- Оставайтесь на Белоозере, пока не вскроются реки и не пройдет ледоход. Возвращайтесь уже по воде. А тем временем я восстановлю княжеские хоромы, кафедральный собор. Небось, все пограблено, загажено. Не могу представить, что сделали бусурманы с Успенским храмом. Святые образа, наверное, осквернили, в храме конюшни устроили.

- Типун тебе на язык, владыка, - Марья Михайловна перекрестилась.

Спланом епископа княгиня согласилась. Владыка Кирилл вместе со своими духовными лицами и Григорием Меркурьевым выехали санным путем в Ростов, намереваясь по пути забрать в Шеринском лесу останки князя Василька. Княгиня с детьми и боярином Неофитовым, который стал управляющим и начальником небольшой охраны, осталась в Белоозере.

Вся белозерская земля оглашалась скорбным звоном церковных колоколов. Духовенство непрестанно молилось за упокой души раба Божьего, великомученика Василька, сына Константинова.

Прощаясь с княгиней и благословляя ее, владыка Кирилл сказал проникновенно:

- Вернешься, княгинюшка, с детьми в Ростов, и вернемся мы к нашему богоугодному делу, летописанию. Подумай, что должны написать об убиенном Васильке. Слова добрые, хвалебные, как об ангеле Господнем. Кто из бояр служил князю Васильку Константиновичу, тот уже не мог служить другому князю. Так и напишем.

Княгиня засомневалась в справедливости этих слов, но владыка сказал ей твердо:

- В летописи надо написать именно так. Летопись - это и Божий, и людской суд над человеком. Великомученик заслуживает таких слов. Пусть это будет панегирик. Верю, что церковь станет чтить князя Василька как святого.

- Пусть будет по-твоему, владыка, - согласилась Марья Михайловна.


Глава 3. ВОЗВРАЩЕНИЕ В РОСТОВ


Небольшой обоз владыки Кирилла двигался вниз по Шексне, все еще скованной льдом, хотя лед становился ноздреватым, рыхлым. А по середине реки кое-где образовывались полыньи. Стояла середина марта, погода была солнечная, хотя еще и прохладная.

Обоз прижимался к кромке берега, подальше от опасных, зловеще чернеющих пятен. Так беспрепятственно вышли к Волге, не встретив нигде ханских людей. По левому берегу Волги поднялись вверх, до впадения в нее Мологи. Добрались наконец до злополучного поля, где две недели тому назад произошла Ситская битва. О приближении места недавней битвы давал о себе знать смрадный запах. Ощутив его, кони тревожно заржали.

Не то чтобы многолюдно было на поле. Но десятка два-три людей, мужчины и женщины, собирали трупы русских воинов, чтобы предать их земле по православному обычаю. Распоряжался всем этим молодой рыжебородый священник. Полы его рясы были подоткнуты за ремень. Заметив приближающийся обоз, он подошел к саням ростовского владыки, спросил пытливо:

- Чьи будете, божий страннички?

- Ростовский владыка с моими людьми, - сдержанно ответил Кирилл.

- Прости, батюшка… Не признал сразу. Благослови на доброе дело, - ответил священник, прикладываясь к протянутой руке владыки.

- Ты-то кто будешь? Назвался бы, - сурово спросил Кирилл.

- Отец Агафоник я, настоятель храма апостолов Петра и Павла из ближайшего села. От храма моего родного одно пепелище осталось, как и от моего жилища.

- Сочувствую тебе, пастырь.

- Вот собрал прихожан, которые в лесу попрятались. Предадим убиенных земле и совершим заупокойную молитву по всем христианским правилам.

- Бог тебе в помощь, отец Агафоник. Святое дело творите.

- Спасибо за доброе слово, владыка.

- Хотел бы еще спросить тебя, добрый пастырь… Увезли ли останки павших в бою князей для достойного погребения?

- Ярославского Всеволода-Ивана легко отыскали по княжескому стягу, что лежал рядом с телом. Должно быть, сын покойного приехал за телом отца?

- Расскажи, пастырь, поподробнее, как отыскался князь Всеволод-Иван. Ведь Ярославль входит в мою епархию.

- Видать, проклятые бусурмане сшибли князя с коня. А вслед за ним пал и конь, придавив всей тяжестью беднягу. А сверху навалились грудой и другие убитые. Может быть, князь Всеволод на первых порах был еще жив, да раздавила его эта груда. А люди из града Владимира, боярин со свитой и два монаха, прибыли за телом князя Юрия дня два назад. Искали по всему полю, никак не могли найти.

- Почему же не могли?

- Надругались бусурмане над телом несчастного, мародерствовали. Сняли с него сапоги, доспехи, княжеское одеяние.

- Нашли и опознали все же князя Юрия?

- Опять помог княжеский стяг. Нашли его брошенным возле горы трупов. Значит, решили и покойный князь здесь. Опознали его по маленькой примете: на левой руке у князя не хватало указательного пальца. В детстве играл с ручным медвежонком и по неосторожности лишился пальца. Откусил его медвежонок.

- Ты не слышал, отец Агафоник, что случилось с главным собором во Владимире? До меня доходили смутные слухи…

- Беда случилась великая с Успенским собором. Ох, какая беда, - горестно кивнул священник. - Рассказал мне об этом владимирский боярин, что приезжал за телом князя Юрия. В соборе укрылись многие жители города, именитые люди, княжеская семья и владыка Митрофан с духовенством. Батыевы люди подожгли собор и ворвались внутрь, когда собор был в огне. Многие люди, укрывавшиеся в его стенах, задохнулись от дыма. Других бусурмане порубили мечами. Погиб и владыка Митрофан.

- Царство ему небесное, - скорбно произнес Кирилл и перекрестился.

- - Надеялся владыка, что недруги не тронут храма, уважат право убежища, да горько ошибся.

- А что же порубленных бусурман не видно на поле боя? - скорбно помолчав, спросил Кирилл отца Агафоника.

- Перед выходом в поход Батый приказал своему войску собрать воедино всех павших своих воинов и насыпать на сим месте курган. Видишь, владыка?

- Как не видеть. Велик курган.

- Так ведь и бусурман полегло под ударами русских мечей немало.

Владыка Кирилл заговорил о другом и стал расспрашивать священника, как питаются его люди.

- Скудно питаемся, - ответил отец Агафоник. - Ловим рыбку в проруби, стреляем куропаток. У нас есть меткие лучники. Не брезгуем и прошлогодней клюквой, собранной на болоте. Ведь все наши закрома недруги опустошили, ничего нам не оставили.

Епископ распорядился, чтобы его служки принесли с саней пару мешков ржаной муки.

- Не взыщи, добрый пастырь, за сей скромный дар. Держим путь налегке, с малым грузом. Пусть твои люди возьмут мучицу и поедят хлебушка.

- Как мне ответить на щедрость твою, владыка?

- Не надо никаких слов. Забирай мучицу и иди трудись… Маленький обоз углубился в Шеринский лес. Григорий Меркурьев уверенно показывал дорогу. Вот и большая поляна, на которой еще недавно располагалась ханская ставка, стояли шатры самого Батыя и его ближайших родичей. Снимаясь с насиженного места и отправляясь в поход, ханские люди оставили на поляне много всякого мусора: черепки битой посуды, объедки, нечистоты. Какой-то ханский стражник, видать, второпях позабыл круглый медный щит, разукрашенный нехитрым узором.

Вот и знакомый разлапистый клен, а возле его корневища неприметный бугорок, с которого еще не стаял снег.

- Здесь он, владыка, - произнес Григорий, указывая на бугорок.

Епископ Кирилл произнес слова молитвы и сказал коротко:

- Приступайте.

Останки князя Василька извлекли из земли, завернули в попону и бережно уложили в сани.

До Ростова добирались прямыми дорогами, отклоняясь от Волги.

Ростов расположился на северо-западном берегу озера Неро. Собственно, город занимал не слишком большое пространство, был окружен рвом и деревянным тыном. Здесь тесно сбились каменные и деревянные постройки: белокаменный Успенский собор, княжеские хоромы, палаты епископа, гарнизонная изба, жилища именитых бояр и купцов. Над всем этим комплексом возвышалась громада соборного пятиглавия. За пределами города широко раскинулся посад с избами ремесленников, мелких торговцев, служилых людей и разной голытьбы. Бревенчатый тын, окружавший город, во многих местах был порушен.

Обоз въехал в город и был остановлен на вечевой площади перед княжескими хоромами двумя вооруженными татарами. Попытки Кирилла объясниться с ними при помощи жестов и отдельных слов ни к чему не привели. Тем временем с гульбища княжеских хором по крутым ступеням спустился тучный коренастый татарин в лисьей шубе. За ним следовал сутулый тощий человечек. Это оказались баскак Бурхан, оставленный ханом в городе с небольшим отрядом воинов, и его толмач. Как и тот толмач, который переводил в ханской ставке разговор Батыя с князем Василькой, он был камским булгарином.

- Кто такие? - недобро насупившись, спросил Бурхан. Толмач перевел.

Здешний владыка. Имя мое в монашестве Кирилл.

- Значит, главный шаман.

А ты кто таков? - в свою очередь спросил владыка, не считая нужным спорить.

Зовут меня Бурхан. Я ханский баскак, сборщик дани. Со мной военный отряд преданных великому хану Батыю людей.

Баскак говорил мирно, не задираясь. Владыка показал охранную грамоту, гарантирующую неприкосновенность.

- Русского шамана и княжеские семьи мы не обижаем, если они сами не вызывают ханского гнева.

- Как твои слова, Бурхан, согласуются с тем, что вы натворили в городе Владимире?

- Люди этого града попытались не подчиниться ханской воле, оказали вооруженное сопротивление. При осаде Владимира погибло немало наших воинов. Вот хан и разгневался. А на ростовчан хан гнева не имел. Сей град сдался без боя.

- Коли так, будем жить с тобой в мире, не гневя хана, - спокойно сказал епископ. - Вот мои палаты. Здесь буду жить и молиться. Приходи, Бурхан. Гостем будешь.

Кирилл указал на строения епископского двора.

- Что везешь? - спросил баскак, глядя на сани, покрытые суконной попоной.

- Останки убитого в бою князя Василька.

- Зачем он на великого хана меч поднял? Не понимал разве, что у хана несокрушимая сила.

- Стало быть, не понимал.

- Кто теперь будет князем Ростова?

- У князя Василька остались два сына. Оба еще маленькие. Старший Борис наследует отцу на ростовском столе.

- Где он, этот Борис?

- Он с матерью и младшеньким братом далеко на севере. Прибудут, когда реки станут свободны ото льда.

- Коли будут послушны ханской воле, никто их не тронет.

- А княжьи хоромы придется тебе, Бурхан, освободить. Такова воля великого хана. Воспользуйся гарнизонной избой. Разве плоха?

- У меня много людей.

- Много ли?

- Считал и не сосчитал…

Баскак явно хитрил. Батый, покидая опустошенный и разграбленный Ростов, дал ему всего полтора десятка воинов и толмача-булгарина. Все же владыка уговорили конце концов Бурхана освободить княжеские хоромы, предоставив ему просторный флигель.

Успенский собор уцелел, не был предан огню в отличие от своего владимирского собрата. В помещении его всюду лежали кучи конского навоза. Ханские люди забавлялись тем, что стреляли из луков по образам иконостаса, стараясь попасть стрелами в лики угодников. Был загажен и разграблен и домовый храм при княжеских хоромах.

Много сил и стараний пришлось затратить владыке Кириллу и его людям, чтобы очистить храм от скверны, водворить на место наиболее почитаемые иконы и ценную церковную утварь, припрятанные в надежные тайники. После этого владыка заново освятил Успенский собор и домашнюю церковь при княжеских хоромах. Для останков князя Василька изготовили дубовый гроб и поставили его в центре собора. Епископ Кирилл ежедневно служил поминальный молебен по князю и другим павшим воинам. Иногда приходили на богослужение Бурхан со своими людьми. Приходили из любопытства, шапок не снимали. Приходилось терпеть такое кощунство - не выгонишь. Еще хорошо, что богослужение, которое велось на непонятном для пришельцев языке, быстро им надоедало и Бурхан и его люди покидали храм.

Потери ростовчан трудно было определить. Хотя Ростов и не оказал сопротивления врагу, как Владимир, люди Батыя часто убивали каждого, кто казался им способным носить оружие. Многих увели в полон.

Постепенно из окрестных лесов возвращались прятавшиеся там люди, вселялись в разграбленные дома, скорбели на пепелищах. Немало изб было пожжено в посаде. Еще на подступах к реке Сити лавина Батыевского войска смела охранение ростовчан. Некоторые воины, уцелевшие или легко раненные, рассеялись по окрестным лесам. Среди них оказался и командир охранения, сын Евлампия Неофитова, Антип Евлампиев, тридцатилетний, но уже опытный военачальник.

Когда до него дошла горестная весть о разгроме русского войска на реке Сити, Антип собрал уцелевших людей из своего отряда и принял решение возвращаться в Ростов. Достигли Ростова и другие русские воины, которым чудом удавалось вырваться из окружения. Всего же в Ростове собралось человек тридцать, частью получивших ранения.

Владыка Кирилл собрал это небольшое войско перед собором и произнес краткое слово:

Именем князя ростовского Бориса Васильковича, законного наследника убиенного великомученика Василька Константиновича… По причине его малолетства распоряжаюсь. Антип Евлампиевич, бери командование над войском. Не велико оно покудова, но даст Бог, возродимся. И войско создадим, достойное славы Ростова. Помощником тебе определяю уроженца Белоозера Григория Меркурьева. Дозволь полюбопытствовать, владыка. Полюбопытствуй.

- Сей муж, коего ты назвал Григорием, белозерский боярин аль волостной тиун?

- Ни то, ни другое. Кузнец-ополченец.

- По чину ли…

Антип не договорил, так как его резко прервал владыка.

- Григорий Меркурьев большую услугу оказал княжеской семье: сохранил останки убиенного князя. А на поле боя вел себя героем. Тяжело раненный добрался до Белоозера, чтоб сообщить нам горестную весть и повеление хана возвращаться в Ростов под гарантии о неприкосновенности. Так что, сын боярский, не гнушайся таким помощником.

- Да разве я…

Антип не решился спорить с владыкой, заговорил о другом.

- У меня теперь тридцать мужиков. Со мной и с белозерским кузнецом тридцать два. Это сила супротив горсточки бусурман во главе с Бурханом. Мы бы своими силами могли всех недругов к ногтю…

- А вот этого делать не следует… Чтоб и мыслей таких в голове не было твоей. Подумай, что будет с Ростовом, когда ханская орда вернется из похода. Хан прикажет стереть с лица земли и град Ростов, и всех вас, кто в нем обитает. Так что сиди, боярин, тихо, смирно, будь благоразумен. Пока не наступит время.

- А когда оно наступит, это время-то?

- Может быть, ты и не дождешься его. А внуки твои или правнуки сбросят ханское иго.

- Объясни мне, владыка… Зачем тогда нужен мой отряд?

- Для охраны порядка в городе. Сколько людей осталось без крова, без пищи, потеряло своих близких. Люди отчаялись… Возможны грабежи, даже убийства. Да и за бусурманами гляди в оба. Коли заметишь, какой бусурманин станет бесчинствовать, обижать русичей, сообщи незамедлительно мне. Я укажу на те бесчинства Бурхану. Скажу ему, хочешь, чтоб Ростов исправно платил тебе ясак, не позволяй твоим людям шарить по избам, обижать русичей. Уверен, что с Бурханом можно поладить. Бывают ханские люди и хуже.

Озеро Неро освобождалось ото льда. По рекам поплыли бесформенные льдины. Иногда они наваливались друг на друга, хрустели, ломались, образуя заторы или рассыпаясь на мелкое крошево. До Ростова добрались прятавшиеся по лесам, залечившие свои раны воины из разбитого ростовского войска. Теперь отряд Антипа Евлампиевича увеличился еще на пятнадцать человек. Возобновилась служба во всех храмах Ростова. Под присмотром владыки приводились в порядок княжеские хоромы, загаженные и опустошенные людьми Батыя. Княжеские слуги, кто уцелел, не попал в полон, мыли и скребли помещения хором, освобождали их от скверны, чинили мебель, которую недруги не успели пожечь.

Когда Шексна и Волга полностью очистились ото льда, из Белоозера отплыли вниз по течению два больших дощаника. В одном из них находилась княгиня с малолетними сыновьями и слугами, а в другом - боярин Неофитов с частью княжеской свиты. По весне Шексна широко разлилась, выйдя из берегов и затопив прибрежные луга. Кое-где и избы поселений оказались в воде. Жители затопленных деревень сообщались друг с другом с помощью лодок.

По Волге спустились до Ярославля. Над городом стоял погребальный звон колоколов. Ярославцы скорбели по князю Всеволоду Константиновичу, младшему брату Василька, павшему в Ситской битве. В Ярославле сделали остановку. Марья Михайловна в сопровождении боярина Неофитова, посетила золовку, вдову князя Всеволода. Его останки недавно привезли с поля боя и готовили к погребению. Княгиня Марья застала княгиню Марину Олеговну в храме, склонившуюся в скорбном молчании над гробом убиенного мужа. Сказала несколько слов утешения, постояла рядом у гроба, приласкала осиротевших княжичей Василия и Константина и воротилась к Волге.

Возле Ярославля впадал в Волгу ее правый приток, неширокая река Которость, по весенней воде вполне доступная и для больших дощаников. Пришлось плыть по Которости против течения. Гребцы налегали на весла. Их периодически подменяли стражники из команды боярина Неофитова.

Приближение дощаников заметил караульный со сторожевой вышки и подал сигнал. Из ворот кремля вышли навстречу прибывшим Антип Евлампиев и Григорий Меркурьев. Дали знать о прибытии дощаников владыке Кириллу. Из любопытства появился и Бурхан.

- Тятенька, живой! - радостно воскликнул Антип, обнимая отца.

И ты живой, сынок. Радость-то какая, - ответил боярин, прослезившись.

А княгиня Марья, вся в черном, почти бегом устремилась к Успенскому собору. Вбежала вовнутрь, упала на колени перед гробом с останками мужа. Судорожно обхватив дубовый гроб руками, запричитала:

- Свет ты мой ненаглядный, Васильюшка. Оставил меня с детьми малыми.

Пришел в храм владыка Кирилл с клиром, стал утешать княгиню Марью, как мог.

- Отдохни с дороги, княгинюшка, - сказал епископ. - Завтра устроим отпевание по полному чину. Соберем все городское духовенство. В храме и оставим гроб с останками великомученика.

Княгиня Марья находилась в полуобморочном состоянии. Лишь сказала слабым голосом:

- Пусть будет, как скажешь, владыка. А мой единственный путь теперь в монастырь.

- В Ростове нет женских монастырей, матушка.

- Нет, так будет. Позабочусь о своем пристанище.

- Бог в помощь, княгинюшка.

Погребальный молебен проходил торжественно и долго при большом стечении ростовчан. Служил сам владыка Кирилл в сопровождении двух архимандритов и двенадцати священников, всех, кого удалось собрать в городе и окрестностях. Пел мужской хор Аврамиева монастыря. Под сводами собора толпились ростовчане, воины гарнизона во главе с Антипом Евлампиевым, бояре, торговые и посадские люди. Не всех ростовчан увел в полон Батый. Многие сумели попрятаться по окрестным лесам и теперь возвратились по домам. Пришел и Бурхан с несколькими людьми из своего окружения. Затянувшаяся панихида вскоре надоела ему, и, тяжело ступая по каменным плитам собора, он покинул храм.

Княгиня Марья Михайловна, скорбная, почерневшая от горя, стояла у дубового гроба, держась за его крышку. За подол ее платья уцепился семилетний Борис. Не по-детски серьезным, сосредоточенным, понимающим взглядом смотрел он на гроб. Когда панихида закончилась и шестеро дюжих монахов подхватили гроб, чтобы нести его в подвал собора, Борис заплакал, причитая:

- Батюшка, не уходи. Не покидай нас. Владыка Кирилл поспешил успокоить мальчика.

- Батюшка твой, князь Василько, не уходит от нас. Душа его остается с нами, и с твоей матушкой, и с тобой, князь Борис, и с твоим маленьким братом Глебом. Ты теперь князь Ростова, и негоже тебе показывать твоим подданным слезы. Горе мы все пережили великое, и еще много будет всяких горестей на нашем пути. Так что крепись.

Епископ говорил с Борисом уважительным тоном, как со взрослым. Неоднократно называл его «князем», а не «княжичем». Мальчик послушался владыки, взял себя в руки и унял слезы. Монахи понесли гроб с телом князя Василька в подвал, который теперь становился усыпальницей ростовского княжеского дома.

Маленького Глеба на отпевание не взяли. Княгиня Марья распорядилась:

- Мал еще Глебушка для такого скорбного зрелища. Не уразумеет - какое горе посетило нас. Пусть останется с мамкой в палатах.

Возвратившись из Успенского собора в княжьи хоромы, Марья Михайловна попросила владыку Кирилла прийти к ней. Выглядела она сдержанной и спокойной. Сумела взять себя в руки, хотя и стоило ей это огромных усилий. С епископом поделилась своими думами.

- Пожалуй, владыка, на Песках подходящее место для нового женского монастыря. На первых порах построим небольшой деревянный храм, кельи для послушниц. Назовем монастырь Спасским.

- Твердо решила, матушка, принять монашеский сан?

- Без моего ненаглядного Василька для меня нет мирской жизни.

- Воля твоя, княгинюшка. Готова ли ты к пострижению?

- Готова, владыка.

- Тяжелую ношу на себя взваливаешь, отрекаясь от мирского имени, мирских забав.

- Какие могут быть забавы у вдовы горемычной? А мирское имя сменю на монашеское. Назовусь Марфой.

- Не забывай про сынов малолетних: они нуждаются в воспитании, материнской ласке, заботе.

- С Божией и твоей помощью, владыка, воспитаем сынов, обучим грамоте. Подберу Борису и Глебушке достойного воспитателя, который научит их всем премудростям.

- Бог тебе в помощь, матушка…

В окрестностях Ростова, в местности, которую с давних пор называли Песками, закипела работа. Лесорубы заготовляли в ближайшем лесу добротную строевую сосну и везли бревна к месту будущего монастыря. Постепенно подымались стены храма, трапезной, монашеских келий, амбаров.

Тем временем владыка Кирилл совершил обряд пострижения княгини Марьи, ставшей в монашестве Марфой. Епископ предложил обряд пострига совершить в Успенском соборе при большом стечении народа и обставить его со всей торжественностью. Но Марья Михайловна решительно отказалась от такого предложения.

- Не надо торжественной и многолюдной церемонии, - запротестовала она. - Достаточно малого домового храма.

Владыка Кирилл уступил, и постриг был совершен в малой церкви при архиерейских палатах. Все же собрали весь клир городских храмов, пришли Евлампий Неофитов с сыном, другие ростовские бояре, Григорий Меркурьев, княгинина челядь.

Кирилл прочитал покаянные тропари и молитвы, обращенные к рабе Божьей Марье, которая становилась теперь Марфой. Владыка испытывал твердость постригаемой троекратным повелением подать ножницы и троекратным повер-жением их. Каждый раз княгиня смиренно подавала их владыке и целовала его руку. Приняв наконец ножницы из рук Марьи, епископ крестообразно постриг ее и объявил новое, монашеское имя постриженной.

- Ты теперь отреклась от мира, - произнес владыка. - Облачись же в новые одежды, приличествующие твоему сану.

Княгиня Марья, ставшая теперь Марфой, облачилась в черную рясу и камилавку, обычную монашескую одежду новообращенных монахинь или послушниц.

После церемонии пострижения состоялась беседа епископа с инокиней Марфой.

- До десятка женщин высказали желание стать послушницами нового монастыря, - сообщил Кирилл. - В основном это ростовчанки, вдовы павших в последней битве воинов. Среди них и две знатных боярыни.

- Похвальное рвение к Богу, - сдержанно ответила Марфа.

- И я так думаю. А стоило бы тебе, матушка, стать настоятельницей нового монастыря.

- Бог с тобой, владыка, я ведь только послушница.

- Срок послушания можно и сократить, принимая во внимание твои благородные дела.

- Хотела бы продолжить работу над летописанием, написать о Ситской битве, о павших в бою князьях.

От прямого ответа на предложение Кирилла стать настоятельницей нового монастыря Спаса Марфа уклонилась. Ее не привлекала доля игумений с хозяйственными заботами, со всем нелегким бременем начальницы. Она считала себя книжницей, ее интересовало летописание. Епископ Кирилл не стал настаивать на своем.

Евлампию Неофитову, ставшему теперь управляющим княжеского двора, княгиня поручила очищать хоромы от скверны и приводить их в порядок. Хоромы были разграблены и опустошены, когда Батыево войско мимоходом занимало Ростов. А потом люди ханского баскака Бурхана изгадили все палаты, топили печи дубовой мебелью. Хорошо еще, что наиболее ценные вещи, сундуки с книгами, серебряную посуду, дорогие платья перед отъездом из Ростова княгиня распорядилась упрятать в тайники.

Боярин Евлампий, собрав всех уцелевших княжеских слуг и воинов из отряда сына своего Антипы Евлампиева, принялся за работу. Всякой скверны, мусора вывезли за город несколько подвод. Отыскались искусные столяры, которые принялись мастерить новую мебель. Вскрыли тайники, засыпанные толстым слоем земли. Княгиня Марья - Марфа - особенно пеклась о двух больших сундуках, набитых книгами. Среди них были летописи, творения отцов церкви, сочинения древнегреческих и византийских авторов, написанных по-гречески. Княгиня владела этим языком и намеревалась обучить древнегреческому и сыновей.

В качестве рабочей комнаты княгиня облюбовала небольшую светелку рядом с молельней. Распорядилась, чтобы здесь были поставлены большой стол, полки для книг, удобное для работы кресло. Просторную трапезную украсили полками с серебряной посудой и настенными расписными блюдами из фаянса.

Работы в княжеских палатах продолжались, а инокиня Марфа уединилась в своем рабочем кабинете. Писала о нашествии Батыевого войска, высказывала горечь - почему русские князья были разобщены и не выступили единой сплоченной силой. Потом написала о роковой Ситской битве, гибели многих ее участников. Упомянула о Васильке Константиновиче, захваченном в плен и умерщвленном в ханской ставке, в Шеринском лесу, о гибели в бою великого князя владимирского Юрия Всеволодовича и князя ярославского Всеволода-Ивана Константиновича, младшего брата Василька.

С давних пор в работе княгини над летописанием установился четкий порядок. Сперва она советовалась с владыкой Кириллом, говорила о том, как ей представляется ход событий и видятся образы участников этих событий. Епископ внимательно выслушивал княгиню, а потом вносил свои дополнения и поправки. Марья Михайловна обычно соглашалась с мнением владыки, который был для нее непререкаемым авторитетом.

Закончив работу, княгиня-инокиня показала написанное владыке. Кирилл внимательно прочел, сказал поощрительно:

- Полезное творение рук твоих, княгинюшка, останется в назидание потомкам нашим. Похвально. Я бы сделал небольшие дополнения к написанному тобой.

- Слушаю, владыка, - смиренно отозвалась княгиня.

- Побольше хвалебных слов про князей-великомучеников: Василька и иных. Пусть на их примере учатся потомки наши. Каждый из них заслуживает отдельной хвалы.

Княгиня согласилась с доводами владыки, пополнила написанное. Потом рукописные листки поступили в руки монахов-переписчиков, которые славились отменным каллиграфическим почерком.

Строительство женского монастыря Спаса завершилось. В качестве игумений владыка Кирилл привлек пожилую монахиню Дорофею из Ярославля. Видя, как княгиня занята летописанием и воспитанием сыновей, он не стал настаивать, чтобы Марья взвалила на свои плечи бремя настоятельницы монастыря. У княгини Марьи, в иночестве Марфы, была в новом монастыре своя келья. Но она сохранила за собой и рабочую комнату в княжеских палатах, где хранились ее книги, где она занималась летописанием.


Глава 4. ДЕТСКИЕ ГОДЫ КНЯЗЯ ГЛЕБА


Братья Васильковичи не были участниками общих детских игр. Их разделяла разница в возрасте - семь лет. Не ахти какая разница, но старший из братьев, Борис, любил подчеркивать ее. К младшему брату Гребу он относился снисходительно-насмешливо, дал ему прозвища «малявка» и «карась». У Бориса была своя компания - Вассиан, сын Антипа Евлампиева, и другие боярские сынки. А Глеб дружил со своим сверстником, сыном Григория Меркурьева Власием.

Бориса мать заставила учиться. Монах Ириней занимался с ним чистописанием, заставляя бегло читать Жития святых, страницы летописного свода. Чтение далось Борису не сразу. Ему больше нравились рассказы монаха из библейской истории. Монах Ириней умел рассказывать живо, занимательно.

Периодически приходили на занятия монашествующая княгиня-мать и владыка Кирилл. Испытывали знания Бориса. Если мальчик отвечал неуверенно, путался, епископ говорил строго:

- Скоро повзрослеешь, князь, возьмешь в руки бразды правления. Взвалишь на плечи нелегкую ношу. Хороший правитель должен быть сведущ в науках, чтоб подданные видели в нем ученого человека. Старайся, князь Борис.

Примерно то же самое говорила сыну и княгиня-мать, ставя в пример отца Василька Константиновича, человека начитанного, любителя книг.

А маленький Глеб тем временем в обществе Власия сидел на берегу озера. Дети наблюдали, как рыбаки вытаскивают сети с окуньками и лещами, купались, если было тепло. Глеб рано научился плавать и любил пускаться с Власием наперегонки.

Как все дети такого возраста, Глеб был заядлым почемучкой и донимал взрослых вопросами: «А почему?» Однажды он пристал к матери с вопросом:

- Скажи, матушка, а почему меня назвали Глебом, а братца Борисом? И у боярина Лыткина сыны Борис и Глеб. И у рыбака Савелия тоже…

- Видишь ли, сынок, - начала вдовствующая княгиня. - Среди православных людей принято давать сыновьям эти имена. Борис и Глеб были братьями-великомучениками, сыновьями князя Владимира Красное Солнышко. Помнишь, я рассказывала тебе об этом замечательном человеке, крестившем русичей.

- Помню, матушка.

- Когда князя Владимира не стало, один из его сыновей, Святополк, по прозвищу Окаянный, решил умертвить всех братьев, а их у него было много, чтоб самому владеть Русью единоначально. Вот и стали его жертвами молодые братья Борис и Глеб. Церковь почитает их как святых великомучеников. А Святополку Окаянному вынесла проклятие.

- А почему он Окаянный?

- Это значит дурной, скверный, жестокий человек.

- И Бог его наказал за дурные дела?

- Конечно, наказал. Победителем вышел брат Ярослав, прозванный Мудрым. Он и стал править Русью. Ярослав Мудрый твой прямой предок.

Мать обычно оставляла сына на попечение дядьки Зосимы, служившего когда-то в давние времена еще князю Константину Всеволодовичу. Строго наставляла престарелого дядьку:

- Глаз не спускай с малого. Как бы не убежал на озеро, не увязался за рыбаками. Не дай Бог, утонет пострел.

Но старый Зосима задремывал на солнцепеке, и этим пользовался шустрый княжич, убегал из-под присмотра.

И товарища своего по детским играм Глеб донимал расспросами.

- Почему ты такой белобрысый?

- Говорят, в мать уродился, - отвечал Власий. - Матка-то моя весянка с Белоозера.

- Что такое весянка?

- Народ такой. Когда пришли русичи на Белоозеро, народ весь уже обитал там, Говорят весяне на своем языке.

- И ты понимаешь их язык?

- Мало-мало понимаю. Когда тятя с матушкой начинают секретничать, чтоб я не понял, о чем это они… балакают по-весянки. А я кое-что разбирал: матушка говорила тятеньке, что должна родить. Появится у меня братец или сестренка.

Глебу Васильковичу исполнилось шесть лет, когда его привели в рабочую комнату матери. Кроме княгини Глеб увидел там владыку Кирилла и монаха Иринея. Старший брат, достигший двенадцатилетнего возраста, обучался теперь верховой езде, стрельбе из лука и владению мечом. Обучить молодого князя военным премудростям взялся один из старых воинов. Дважды в неделю Бориса учил теперь священному писанию сам владыка Кирилл.

Инокиня Марфа повела разговор с младшим сыном строго и назидательно:

- Хватит, сынок, лоботрясничать. Пора браться и за учебу. За тем тебя, Глебушка, и привели сюда, чтоб ты услышал эти слова. А теперь послушай, что скажет тебе владыка.

- Ждет тебя, раб Божий Глеб, княжение на Белоозере, - начал свою речь Кирилл. - Так было угодно еще твоему батюшке, великомученику Васильку Константиновичу. Когда князь Василько получил от меня последнее напутственное благословение, он произнес такие слова: «Коли суждено мне не вернуться с битвы, завещаю Ростов старшему сыну моему Борису, а младшему Глебу пусть достанется княжение на Белоозере. И пусть братья живут в мире и согласии, а младший почитает старшего». Уразумел, князь?

Далее владыка Кирилл начал объяснять маленькому Глебу, что управлять княжеством должен правитель грамотный, образованный, в науках сведущий. Брат Борис успешно прошел первую ступень обучения, а теперь осваивает вторую ступень: постигает все, что должен усвоить на практике хороший воин. Владыка перечислил все предметы, которые придется изучать маленькому Глебу. Это были грамота, включая чтение и письмо, арифметические действия, священное писание, историю Ветхого и Нового Завета, Жития святых великомучеников и историю дома Рюриковичей.

- Так много всего, - испугался Глеб. - Разве выучишь столько.

- Не пугайся, Глебушка, - успокоила его мать. - Не все сразу. Освоил же успешно все науки твой братец. И неплохо освоил. А поначалу и ему трудно приходилось. На твою учебу мы отпускаем немалый срок. Будешь учиться, пока не повзрослеешь.

Потянулись однообразные дни учебы. Ириней начал занятия с Глебом с уроков элементарной грамоты. Он терпеливо учил мальчика чтению и письму. Глеб должен был выводить гусиным пером на пергаменте буквы славянской азбуки, кириллицы. Если ученик невзначай ставил кляксу или терял стройность строки, строгий учитель заставлял Глеба переписать все заново. Долгое время Глеб никак не мог усвоить письмо под титлами. Ириней силился объяснить, что титло - это надстрочный знак, который указывает на сокращенное написание слова. Особенно часто система титлов применяется в скорописных текстах. Но Глеб никак не понимал, для чего нужно сокращать слова и прибегать к каким-то титлам.

- Не разумею, - упрямо твердил Глеб. Но и учитель был упрям.

- Вчитайся в смысл всей фразы. Прочти ее вслух. Какое слово здесь напрашивается, - говорил монах.

Глеб читал вслух всю фразу и угадывал значение сокращения, отмеченного титлом.

- Правильно угадал, - говорил поощрительно учитель. - Вот так и поступай в дальнейшем. Не спеши, не горячись.

Через некоторое время занялись арифметикой. Начали с правильного написания цифровых знаков. А потом Ириней стал задавать нехитрые задачки.

- Ты пришел в Божий храм помолиться.

- В какой храм, отец Ириней?

- Пусть это будет Успенский собор. Итак, ты пришел помолиться. С тобой вместе дядька Зосима. А в храме собралось уже десять богомольцев.

- Почему так мало? Только десять?

- Не перебивай. Другие богомольцы еще не пришли. Сколько Я\.6 BCGX богомольцев оказалось в храме, если к тому десятку прибавилось еще двое, ты и Зосима?

- Много.

- Где же много? Десять и еще два. Сколько это будет?

- А еще надо посчитать хор на клиросе, и ктитора, который свечи раздает, и всех батюшек.

- Их мы не считаем.

- Как же можно их не считать? Они же тоже молятся.

- Так мы с тобой не договоримся. Давай решать другую задачку, про яблоки.

- Давай про яблоки.

- У тебя четыре яблока. Два из них ты съел.

- Я бы и больше съел, коли они сладкие.

- Слушай меня, княжич. И не перебивай. Два яблока ты съел. Сколько еще яблок у тебя осталось?

- Тоже два. Придумай, отец Ириней, что-нибудь похитрее.

- Придумаю…

Историю дома Рюриковичей взялась преподавать Глебу сама вдовствующая княгиня. Рассказывала она занимательно, эмоционально. Маленький Глеб был всецело поглощен ее рассказами и слушал не перебивая. Вот рассказ про княгиню Ольгу и сына ее Святослава. Княгиня Ольга, мудрая правительница, ездила в Царьград в гости к греческому императору и там, в Царьграде, приняла крещение. Но сына Святослава, воинственного и сурового, склонить к принятию христианства не сумела. Сын ее оставался язычником. Он был убит в столкновении с разбойным племенем печенегов у Днепровских порогов. Печенежский предводитель повелел сделать из черепа убитого князя чашу и пил из этой чаши вино. А сын Святослава Владимир, прозванный Красным Солнышком, принял греческую веру. Крестился сам и крестил народ. Князь Владимир любил пиры и празднества, на которых каждого русича, даже последнего бедняка, щедро угощали. Гусляры играли на гуслях и исполняли свои песнопения. Среди них выделялся замечательный сказитель Боян. А среди воинов князя Владимира прославились доблестные богатыри: Добрыня Никитич, Илья Муромец, Алеша Попович и другие. О них слагали песни и былины.

- Расскажи про богатырей, матушка, - попросил Глеб.

- О богатырях, Глебушка, я не расскажу тебе так интересно, как наш гусляр. Пусть напоет тебе былину. Перевелись, правда, такие гусляры, какие были во времена Владимира Красное Солнышко.

Отыскали гусляра и привели в княжьи палаты. Это оказался сгорбленный седовласый старичок - в чем только душа держится. Но, ударив по струнам гуслей, он вмиг оживился и стал напевать дискантом слова былины об Илье Муромце. Послушать гусляра пришел и Борис. Оба брата с затаенным дыханием слушали гусляра, стараясь не пропустить ни слова. Перед глазами мальчиков зримо вставал образ храброго и отважного богатыря.

Уроки были неожиданно прерваны приездом гонца из Владимира, от великого князя Ярослава Всеволодовича, приходившегося ростовским Васильковичам двоюродным дедом. Гонец привез послание от великого князя. В послании говорилось, что хан Батый повелевает, чтобы русские князья явились в ханскую столицу Сарай-Бату «про свою отчину», т. е. для утверждения ханом права на княжение. В числе князей, которые упоминались в послании, были имена Васильковичей, Бориса и Глеба.

Визит гонца вызвал в Ростове беспокойство. Собрались, чтобы держать совет, вдовствующая княгиня, епископ ростовский Кирилл, боярин Евлампий Неофитов с сыном, другие именитые бояре.

- Что будем делать, други мои? - с тревожным вопросом обратилась инокиня Марфа к собравшимся.

- Выполнять ханскую волю. Это все, что нам остается, - сказал владыка Кирилл, стараясь сохранять спокойствие.

- Рискуем жизнью Васильковичей, - высказался Антип. - Кто знает, что на уме у Батыги.

- На уме у Батыги одно - как исправно получать дань и не ломать старого правления, - рассудил Кирилл. - Не в его интересах толкать Рюриковичей к сопротивлению, лучше приручить их. Наше дело проявлять покорность и копить силы, ожидая лучших времен.

С владыкой согласились, так как возразить ему было нечего.

Снарядили три больших дощаника. Сопровождать юных князей обрядили боярина Неофитова и иеромонаха Иринея. Один из дощаников загрузили подарками для хана: ценным мехом зверей, соболя и чернобурки, изделиями народных мастеров, бочонками с медом. Для ханских жен ростовские ювелиры изготовили янтарные ожерелья. Янтарь, добывавшийся на побережье Балтийского моря, привозили новгородские купцы.

Долго не могли решить, как велика должна быть вооруженная охрана. Боярин Евлампий настаивал на большом отряде. Частые нападения ханских людей на мирные города и села, грабежи и бесчинства с их стороны заставляли местное население разбегаться по окрестным лесам. Лишенные средств к существованию, отчаявшиеся люди собирались в воровские шайки, промышляли грабежами. Двигаться по дорогам, в том числе и по водным путям становилось небезопасно. Антип не соглашался с отцом. Он доказывал, что оставлять Ростов без надежной охраны не резон.

Нашел золотую середину владыка Кирилл. Большая вооруженная охрана вызовет раздражение хана - будет достаточно, чтобы дать отпор воровской шайке, десятка полтора воинов. На том и порешили.

Перед отплытием Бурхан неожиданно заявил, что он тоже хотел бы присоединиться к каравану, чтобы доставить в ханскую столицу собранный ясак.

С баскаком и его людьми отношения ростовских властей складывались сложно. Вел себя Бурхан высокомерно, заносчиво. Его люди частенько позволяли себе всякие бесчинства, могли ворваться в избу ростовчанина и похватать все, что приглянулось. Владыке Кириллу стоило немалых трудов, чтобы хоть как-то приручить баскака, задобрив его подарками. Способный к усвоению языков, хорошо владевший древнегреческим и латынью, епископ без больших усилий овладел языком завоевателей. Он регулярно практиковался в разговоре с кем-нибудь из татар. Однажды с Бурханом владыка свободно заговорил на его родном языке. И это польстило баскаку: он расплылся в довольной улыбке.

Неожиданно двое из его команды, отличавшиеся особенной склонностью к грабежам, исчезли: как будто их и вовсе не бывало. Неофитов установил, что эти двое наведались в одну из ближайших деревень, чтобы пограбить, и были убиты возмутившимися жителями. Трупы утопили в болоте. Спохватившись о пропавших, Бурхан пристал к Евлампию.

- Где мои люди? Ты знаешь, русич.

- Не горячись, Бурхан. Разберемся, где твои люди, что с ними случилось, - спокойно отвечал боярин. Несколько дней он отмалчивался, а потом сочинил такую историю.

- В окрестностях деревни Матвеевки объявился старый медведь. Задирал скот, были случаи нападения на людей. Твои люди решили поохотиться на медведя, но, видать, у них не было опыта такой охоты. Не совладали с медведем и поплатились жизнью.

- А не врешь, боярин?

- Зачем мне врать? И с русичами такое случалось. Жители деревни все подтвердили и даже представили вещественные доказательства: окровавленные клочья одежды и клок медвежьей шерсти. Бурхан поверил или сделал вид, что поверил. Но как бы там ни было, ордынцы стали меньше бесчинствовать. Бурхан их приструнил…

Теперь он потребовал у Неофитова большой дощаник, чтобы погрузить на него собранную дань: казну, пушнину, изделия ремесленников, продукты.

Когда Бурхан и его люди собирали с местного населения дань, размеры которой устанавливались свои с каждого двора, стоял великий стон. Ростовчане прятали по закромам се, что можно было спрятать. Дотошный Бурхан пытался проводить перепись населения, чтобы знать, кого обложить данью. Княжьи люди преднамеренно сбивали баскака с толку, чтобы уменьшить число данников, хотя и знали, чем это грозит. Хан Батый грозился за утайку дани обрушить на виновных самую суровую кару. Наверное, Бурхан знал или догадывался о проделках княжеских людей, но, щедро задаренный, старался сор из избы не выносить.

Наконец караван из четырех больших дощаников, оснащенных парусами, тронулся в путь. На переднем плыли братья Васильковичи со свитой. На двух последующих располагалась небольшая дружина во главе с Григорием Меркурьевым, лежали дорожные припасы и подарки для хана. Замыкал караван дощаник, загруженный собранной данью. На нем плыл Бурхан со своими людьми.

У Ярославля вошли в Волгу. Жители Ярославля сообщили, что только накануне отплыл молодой ярославский князь Василий Всеволодович, которого тоже ждали в Орде. Великий князь владимирскийЯрослав предупредил всех князей, своих спутников, что местом сбора будет Нижний Новгород.

Основанный недавно на месте булгарского поселения при впадении Оки в Волгу Нижний Новгород стал местом сосредоточения княжеских караванов. Ярослав Всеволодович, Уже немолодой великий князь владимирский, собрал на своем дощанике всех сопровождавших его Рюриковичей. Кроме малолетних ростовских князей Бориса и Глеба, здесь оказались тридцатилетний Владимир Константинович Угличский и пятнадцатилетний юноша Василий Всеволодович Ярославский. Братьев Васильковичей по их малолетству представлял боярин Неофитов.

- Други мои, на ваши плечи легла тяжелая ноша, - начал свою речь Ярослав, - отправляемся в логово бусурманье, в гиену огненную. Вернемся ли домой целыми и невредимыми, про то один господь Бог ведает. А должны вернуться целыми и невредимыми в свои стольные грады. К семье, к русичам своим. Как достичь этого?

Ярослав сделал паузу. Владимир Угличский нетерпеливо спросил:

- А в самом деле, как?

Ярослав Всеволодович заговорил не сразу.

- На сей вопрос нелегко ответить. На рожон не лезть. Хитрить и льстить хану, задаривать его подарками, проклятого. Пусть хан видит в тебе покорного верноподданного. Другого нам сейчас не дано.

Великий князь владимирский Ярослав, отец прославленного в будущем Александра Невского, еще долго наставлял своих спутников. Главное, подчеркивал он, не потерять расположение хана Батыя, не вызвать его гнев и получить из его рук ярлык на княжение. Если ты не обладатель ярлыка, ты перестал быть правителем в своем уделе. Такое неукоснительное правило установил грозный хан.

Караван, подняв паруса, двинулся вниз по Волге. Стояла жаркая летняя погода. Голубое небо лишь кое-где было усыпано клочьями белых облаков. Борис и Глеб укрывались от палящих лучей солнца под полотняным навесом. Чтобы скоротать время, просили сопровождающего их монаха Иринея рассказать что-нибудь интересное. Иринея не надо было упрашивать. Он превосходно знал всю историю Ветхого и Нового Заветов и пересказывал ее в занимательной и доступной для детей форме.

Приняла Волга свой левый приток Каму и стала еще шире, полноводнее. Караван растянулся длинной вереницей, вспарывающей спокойную гладь волжской воды. Во главе каравана шло судно великого князя Ярослава.

Иногда попадались встречные лодки с вооруженными людьми, подозрительно разглядывавшими караван. На берегу показывались всадники в остроконечных бараньих шапках, судя по одежде - ордынцы. Плавание по Волге продолжалось несколько дней. Вскоре лесистые берега сменились голой степью с редким кустарником.

Маленького Глеба постепенно клонило ко сну. Ириней, видя это, прерывал рассказ.

- Притомились братцы. Отдохните малость…

Наконец караван вошел в Ахтубу, неширокий волжский рукав. Ахтубу и Волгу разделял лабиринт проток и островков, поросших тальником и кустарниками. Здесь гнездились стаи диких уток, гусей и других птиц, наполнявших воздух кряканьем, гоготаньем, чириканьем.

Приближалась столица Батыева государства, Золотой Орды, Сарай-Бату, раскинувшейся по берегу Ахтубы невдалеке от моря Каспия.

Покорив одно за другим русские княжества, воспользовавшись их разобщенностью и отсутствием единства, Батый причинил Руси огромные опустошения. После покорения Руси и южных степей, населенных половцами, войско Батыя устремилось в Восточную Европу. Опустошению подверглись Польша, Венгрия и Далмация на Адриатическом побережье. Но удержать все эти страны в своих руках Батый не смог, так как его войско понесло немалые потери при захвате русских княжеств и было уже ослаблено.

Грозный завоеватель принял решение возвращаться на Восток. Здесь хан выбрал место для столицы своего государства, которое было названо Золотой Ордой. Государство это простиралось от Иртыша до Дуная. Столица получила название Сарай-Бату.

Когда караван дощаников с русичами пристал к берегу у ханской столицы, то, что предстало их взору, городом было назвать нельзя. Скорее это была большая строительная площадка. Город только начинал строиться. Согнанные рабы возводили обширный дворец, палаты для окружения хана, лавки купцов, ритуальные сооружения. Центральная площадь города была застроена обмазанными глиной хижинами из ивового прута, или просто навесами, плохо защищавшими от дождя, или даже шалашами. Те, кто побогаче, селились в шатрах, если еще не успели обзавестись палатами.

Прибывшим русичам отвели пространство, окруженное глинобитной стеной, где стояли несколько построенных на скорую руку хижин-мазанок. При высадке русских князей со свитами на берег татарский военачальник потребовал, чтобы все русичи сдали оружие.

Такова воля великого хана, - сообщил он через толмача. - Вы, русичи, ханские гости. А гости в дом с оружием не входят. Таков наш обычай.

- Мы не нарушим вашего обычая, коли оставим оружие на кораблях, - произнес Ярослав.

Ханский военачальник не стал возражать и проводил русских князей со свитами к месту временного обитания.

Батый выдержал срок и принял князей на седьмой день. Сперва принял всех сразу, а потом каждого по отдельности. Подарками остался доволен, хотя и проявил сдержанность. Каждый из русских князей получил из рук хана специальную ханскую грамоту - ярлык на княжение.

Принял Батый и маленького Глеба, сопровождаемого Григорием Меркурьевым. Сказал не слишком дружелюбно:

- Говорят, ты сын ростовского князя Василька. Того самого, что не пожелал мне служить.

- Я совсем не помню отца. Мал был, когда его не стало, - ответил Глеб так, как его научили. - Теперь у меня только ты отец, великий хан.

Батый остался доволен таким ответом и даже изобразил подобие улыбки на жирном лице.

- Коли считаешь меня за отца, маленький русич, найду тебе невесту. Только подрасти, стань взрослым.

Глеб растерялся от таких слов и не нашел, что ответить. Те, кто учили княжича разговаривать с ханом, не могли предугадать такой поворот разговора. Выручил Глеба Меркурьев.

- Княжич растерялся от радости, великий хан. Безгранична твоя милость.

- А я узнал тебя, русич, - сказал Батый, вглядевшись в Григория.

- Я выполнил твое повеление, великий хан, - сказал сотник и низко поклонился.

Русичам было разрешено находиться в ханской столице в течение недели. Они посетили базары, увидели изобилие товаров, привезенных сюда из Средней Азии, Кавказа, Крыма. Батый старался торговать со всем миром. Побывали русичи на конных состязаниях воинов, преодолевавших препятствия: рвы, частоколы, брустверы. Одно из таких состязаний почтил своим присутствием сам хан Батый с пышной свитой. И видели русичи полонян, угнанных со своих насиженных мест в рабство, слышали их жалобы на голодное существование, жестокое обращение надсмотрщиков. Среди полонян были строители, плотники, ремесленники, землекопы, пастухи.

Один из невольников, назвавшийся Петром, рассказал:

- Бегут из бусурманского полона людишки, частенько бегут. Да разве легко достигнуть дома родного, когда до него сотни верст. И впереди голая степь, ни жилья, ни живой души. Если поймают беглеца ханские люди, засекут до смерти или бросят на растерзание дикому зверю…

Караван вышел в обратный путь. Плыли против течения, гребцы налегали на весла. Обратный путь затянулся. В последний момент к каравану пристал Бурхан, сдавший всю собранную дань и пополнивший свой отряд несколькими новыми людьми.

…Снова потянулись дни учебы - чтение рукописных текстов, чистописание, решение арифметических задачек, уроки священного писания. Иеромонах Ириней излагал мальчику события библейской истории. Его сменяла мать - инокиня, рассказывавшая об истории дома Рюриковичей.

Однажды на очередное занятие с младшим сыном монашествующая княгиня не пришла, осталась в своей келье. Глеб хотел было побежать к матери в монастырь Спаса. Но Ириней остановил его.

- Не беспокой мать, княжич. У ней великое горе.

- Какое горе? - стал допытываться Глеб.

- Дедушки твоего, князя Михаила Всеволодовича Черниговского не стало, - ответил Ириней.

- Как не стало? Он умер? - продолжал допытываться Глеб.

- Спросишь потом у матери, - уклонился от ответа иеромонах.

Не своей смертью ушел из жизни черниговский князь. Выплакав слезы по отцу, инокиня Марфа, осунувшаяся, постаревшая, сникшая, вышла к сыновьям вместе с владыкой Кириллом.

- Молитесь, сыны мои, за упокой души раба Божьего, убиенного великомученика Михаила, деда вашего.

- Дедушку убили? За что? - спросил Глеб.

- Он оставался твердым приверженцем православной веры. И поэтому не захотел, не смог выполнять языческие обряды, которые требовали ханские люди.

В домовом храме провели поминальный молебен. Служил сам владыка Кирилл. После поминальной службы инокиня Марфа подошла к старшему сыну и сказала ему:

- Тебе, Борисушка, надо отправляться в Чернигов и поклониться праху деда, высказать соболезнование его близким. Ты ведь теперь взрослый. Пятнадцать годиков тебе стукнуло.

Хотела еще добавить княгиня - скоро женим тебя, Бори-сушка. Да удержалась: не время говорить о женитьбе.

Борис не стал возражать матери, только попросил позволения взять с собой в качестве спутников надежных людей. Решено было взять Антипу Евлампиева и нескольких воинов для личной охраны.

О гибели князя черниговского Михаила в Орде было известно от приезжих купцов и от удельных князей, побывавших в Сарай-Бату и заезжавших на обратном пути в свою волость.

- Непременно напишу житие великомученика Михаила, - решила инокиня Марфа и поделилась своим намерением с владыкой Кириллом.

- Похвальное намерение, матушка. Бог в помощь, - сказал поощрительно владыка.

Собирая все известные ей сведения о жизни покойного отца, инокиня убеждалась, что князь Михаил прожил жизнь сумбурную, насыщенную событиями, иногда трудно объяснимыми. В молодые годы он княжил в Новгороде, потом вел борьбу с Даниилом Галицким и Ярославом Всеволодовичем из-за обладания Киевом. Когда до него дошли слухи о приближении ханского войска и жестоких расправах с русскими князьями, Михаил оставил Киев и бежал в Венгрию, а потом в Польшу, где скитался по разным городам. Но надежды получить помощь от венгров и поляков оказались несбыточными. Возвратившись на Родину, он жил некоторое время на острове напротив Киева, разрушенного и опустошенного ордынцами. Возвратившись в Чернигов, Михаил Всеволодович получил от ханских людей приказание хана прибыть в столицу Орды. Князь отправился в путь с надеждой, что ему удастся заручиться поддержкой хана и закрепить за собой Чернигов. Там по повелению хана Батыя Михаил вместе со своим ближним боярином Федором был зверски замучен за несоблюдение языческих обрядов: отказ пройти сквозь очистительный огонь.

Вспоминая все эти факты из жизни отца, инокиня Марфа обратилась к Кириллу:

- Не могу понять, владыка… Ярослав Всеволодович и другие князья, сопровождавшие его в Орду, в том числе и мои сыны были встречены ханом Батыем дружелюбно. Не испытали в Сарае притеснений, получили ярлыки на княжение…

- Правильно, матушка. Не испытали притеснений, - перебил Кирилл. - Потому что вели себя разумно, на рожон не лезли. Ты хочешь спросить - а почему с твоим батюшкой Михаилом хан поступил по-другому, почему прогневался на беднягу? - Да.

Мы не знаем всех подробностей встречи великомученика с ханом. Вероятно, князь Михаил не проявил должной выдержки, а может быть, просто на него пал роковой жребий в назидание другим. Может быть и так, матушка.

- Как же мне оценить житие великомученика Михаила?

- Прославляй его подвиг. Пусть будет пример другим…

Вернулся князь Борис из Чернигова недели через три, загорелый, возмужавший. Матери привез привет от пяти братьев, княживших по разным уделам Черниговской земли.

Инокиня Марфа, обнимая сына, сказала многозначительно:

- Теперь тобой заняться, сынок, пора.

- Женить что ли меня надумала, матушка? - спросил Борис, покраснев от волнения.

- Угадал. Пора тебе семейным человеком стать. Инокиня-мать собирала сведения о возможных невестах в княжеских семьях. Подходящую невесту нашла в Муроме. Это была ровесница Бориса, дочь муромского князя Ярослава Святославовича Марья. Сперва направили в Муром опытную сваху, которая поглядела княжну вблизи и, не заметив в ней никаких изъянов, повела речь с родителями невесты о замужестве. Потом поехал в Муром свататься сам жених с боярином Евлампием.

Свадьба состоялась, как все княжеские свадьбы, шумная, хмельная и многолюдная. Среди приглашенных гостей были ближайшие родственники Васильковичей, угличские и ярославские князья, Ярослав Святославович с муромской родней. Посылали приглашение и великому князю владимирскому Михаилу Ярославичу по прозванию Хоробрит, т. е. Храбрый, но он был тяжело болен и доживал уже последние дни. Детей ему Бог не дал, и послать на свадьбу ростовского князя вместо себя ему было некого. За спиной умирающего велись споры меж претендентами на великое княжение. Больше всех шансов стать преемником Хоробрита имел брат его, Андрей, княживший в Суздале.

Венчал молодых в Успенском соборе владыка Кирилл. Брат жениха, Глеб, вытянувшийся в свои одиннадцать лет в долговязого подростка, держал над головой жениха символическую корону. Над головой невесты, покрытой белой фатой, корону держал молодой ярославский князь Василий.

Обряд венчания проходил по полному чину и поэтому затянулся. В завершение епископ громогласно провозгласил:

- Объявляю вас, раб Божий Борис и раба Божья Марья, мужем и женой. Кончается над тобой, князь Борис, опека, кончилось твое малолетство. Ты теперь самостоятельный князь, правитель Ростовской земли.

В княжеских палатах начался пир. А для простых ростовчан выставили угощение на площади перед Успенским собором. Гусляры под звуки струн запели старинные сказания. Заиграли дудошники. Три дня продолжался пир, а потом гости разошлись по домам. Князья вернулись в свои уделы…

На следующий год Глеб Василькович посетил ордынскую столицу. Дошли до Ростова слухи, что хан Батый тяжело заболел и по дряхлости да по старческим хворям не может заниматься государственными делами. Все правление фактически перешло в руки Батыева сына Сартака.

Борис изменил свое отношение к повзрослевшему брату: оставил насмешливо-снисходительный тон. Братья часто, оседлав коней, отправлялись в верховые прогулки, иногда пускались наперегонки. И, бывало, проворный Глеб обгонял старшего брата.

Однажды Борис повел такой разговор:

- Дошли слухи, что хан тяжело болен. Власть над Ордой сейчас в руках его сына, Сартака. Хорошо бы тебе, братец, отправиться в Орду, чтоб справиться о здоровье Батыги и поближе познакомиться с Сартаком. И мне бы не грех побывать в бусурманском логове, да, вишь, молодая жена жаждет мужниных ласк.

- Понимаю, братец. Я не против.

Владыка Кирилл тоже поддержал поездку Глеба в Орду. Епископы Руси, общаясь друг с другом, вынашивали планы открытия в Сарае православного храма. А еще лучше - епархии. Присматриваясь к ханской политике, они убеждались, что политика эта отличалась веротерпимостью. Среди ордынцев появилось много приверженцев ислама: мусульмане имели последователей среди половцев, камских булгар, слившихся с татарами. Но некоторые ордынцы принимали и православие. И в Сарае, и в других ордынских городах находились массы полонян православного вероисповедания. Ханские власти, считаясь с большим влиянием православных священнослужителей, относились к ним терпимо. Духовенство не облагалось данью, как остальные русичи.

Отправился в путь Глеб с небольшой свитой. Среди сопровождавших его спутников были неизменные иеромонах Ириней и сотник Григорий Меркурьев.

Принял Глеба, сопровождаемого Иринеем и Меркурьевым, сын Батыя, Сартак. Ириней был за толмача: усердный иеромонах освоил татарский язык, постоянно общаясь с людьми Бурхана.

- Мы интересуемся, как здоровье великого хана, - произнес Глеб.

- Я передам отцу, что русичи интересуются его здоровьем. Но он не сможет вас принять.

- Мы желаем великому хану доброго здоровья, - продолжал Глеб.

- Сие уже зависит не от нас. Великий хан прожил долгую жизнь и растратил много сил в походах.

Глеб припомнил, как искусно польстил хану Батыю, назвав его отцом. Батыю это понравилось, и он изрек: «Коли считаешь меня за отца, маленький русич, я найду тебе невесту».

Сартак благодушно рассмеялся в ответ на рассказ об этом и сказал с лукавинкой:

- Будет тебе невеста, маленький князь. Только подрасти. Одна из моих дочерей, внучка великого хана по имени Боракчина. Так мы назвали девочку в честь старшей жены Батыя. Хочешь увидеть ее?

- Хотел бы.

Сартак распорядился, чтобы привели девочку. Она оказалась примерно ровесницей Глеба, стройной и гибкой. Одеждой служили шелковые шаровары и короткая пестрая жилетка. Девочка прикрывала платком нижнюю часть лица, смущалась. Глаза большие и темные, словно две вишенки, смотрели настороженно и с любопытством.

- Тебе нравится, Бора, молодой русский князь? - спросил Сартак девочку.

Боракчина засмущалась и ничего не ответила, прикрывая лицо платком.

- Считай, князь Глеб, что у тебя есть невеста, - веско произнес Сартак.

Он отпустил проворно убежавшую девочку. Хлопнув в ладоши, Сартак вызвал прислужников и приказал им принести для русских гостей угощения. Появились фрукты: кисти винограда, абрикосы, орехи и кувшин с каким-то напитком. Напиток оказался кумысом, кобыльим молоком, непривычным для русских. Все же гости, пересилив себя, выпили по пиале.

Возвратившись в Ростов, Глеб рассказал матери и брату, что ханский сын Сартак, фактический правитель Золотой Орды, принимал его с честью и даже показал ему невесту…

Миновало еще два года. Глебу исполнилось четырнадцать лет. Был он рослым, плечистым, выглядел старше своих лет. Однажды в парадной палате княжеских хором собрались на совет князь Борис, княгиня-мать, владыка Кирилл и боярин Евлампий, управляющий княжеским хозяйством. Пригласили Глеба.

- Кто поведет речь? - как-то неуверенно вымолвил Борис.

- Тебе и вести. Ты князь ростовский, - твердо ответил епископ.

- Коли я… - Борис замялся. - Ты, Глебушка, повзрослел. Пора бы и в свой удел отправиться княжить.

- Как тебе угодно, Борисушка. Ты у нас старший в семье. Повелевай, - смиренно сказал Глеб - он ждал такого разговора.

- Значит, ты теперь удельный князь Белоозера.

- Коли тебе угодно, братец…

На этом и порешили - быть Глебу Васильковичу удельным князем белозерским. А стольным его городом быть Белоозеру. Над ним старший глава семьи - князь ростовский Борис Василькович, а над князем ростовским великий князь владимирский. Ныне великое княжение принадлежит князю Андрею Ярославичу.

Еще долго шел между братьями разговор, переходивший порой в спор. Какие волости из ростовских владений отойдут под власть белозерского князя? Не получится ли, что владения князя Глеба охватят слишком обширную площадь: бассейн реки Шексны с притоками, берега Белого озера и впадающих в него рек и еще огромный край, который тянется от озера на север, к верховьям Онеги, включая озера Воже и Лаче?

Князь Борис приводил возражение:

- Не гоже такую обширную площадь отдавать под младший удел. Что же останется под властью Ростова?

Внес ясность боярин Евлампий.

- Белозерское княжество на первый взгляд обширно. Да ведь это леса и болота. И население его не достигает и малой части населения ростовской половины. Князь Борис, не останешься в накладе.

- Коли так… - с сомнением согласился Борис.

Еще разгорелся спор между братьями относительно численности дружины, которая будет сопровождать князя Глеба на Белоозеро. Глеб настаивал на том, чтобы ему передали то ростовское войско, которое было под началом Антипа Евлампиева. Борис уперся.

- Ростовское войско ослаблять не гоже. Наберешь, Глебка, своих воинов на Белоозере. Дам тебе два десятка, и хватит.

Владыка и боярин поддержали Бориса. Глебу осталось лишь согласиться, но он поставил свое условие.

- Не стану спорить, братец: пусть будет по-твоему. Но выполни и мою просьбу. Моими двумя десятками пусть командует Григорий Меркурьев. Не гоже, когда простой кузнец начальствует над другими.

- Что же ты хочешь? Из кузнеца сделать боярина?

- Вот именно, брат. Возведи Гришку в боярский сан. Он этого заслужил, ей-богу.

Глеб настоял на своем после долгих споров с братом. Григорий Меркурьев все же был возведен в сан боярина, получив грамоту, подписанную ростовским князем Борисом. Владыка Кирилл благословил новоявленного боярина.


Глава 5. ГЛЕБ ЗАНИМАЕТ БЕЛОЗЕРСКИЙ СТОЛ


Глеб Василькович, теперь князь белозерский, вышел из Ростова с небольшим караваном судов. Кроме двух десятков воинов во главе с Григорием Меркурьевым, ставшим неожиданно для всех боярином, и команды гребцов, молодого князя сопровождал ростовский владыка Кирилл.

- Посмотрю самолично, княже, какие нужды у церкви на Белоозере, - сказал епископ Глебу. - Полагаю, коли Белоозеро становится самостоятельным уделом, нужен в твоем стольном граде новый соборный храм, да чтоб затмил все другие храмы красой и просторами. Глянь-ка на этот лист.

Кирилл развернул рулон пергамента, на котором был начерчен план и изображался внешний вид храма, увенчанного одной большой и шестью малыми луковичными главками. План и рисунок исполнил ученый монах, сведущий в Церковной архитектуре.

- Пошто так много главок, владыка? - спросил Глеб, разглядывая пергамент.

- Северный обычай. Поездишь по волостям твоего удела, сам увидишь. Основной материал на севере дерево, добротная строевая сосна. Искусный умелец из дерева всякую всячину творит.

Начиналось лето. Река Которость, впадавшая в Волгу у Ярославля, еще не обмелела, тяжело груженные дощаники плыли легко, не царапая дно.

В Ярославле сделали остановку. Глеб с владыкой нанесли визит ярославскому князю Константину Всеволодовичу, сменившему на ярославском столе рано умершего брата Василия. Ярославские князья приходились ростовским двоюродными братьями и соседями. Ярославское княжество вклинивалось длинной полосой, тянувшейся вдоль Волги, а потом вдоль волжского притока, Мологи, разделяя владения Васильковичей.

Князь Константин, болезненный и бездетный, принял гостей радушно. За столом пожаловался, что Бог не порадовал детьми: жена, курская княжна Ольга Олеговна никак не разродится.

- Не сокрушайся, князь, - попытался утешить его владыка, - у тебя же растет племянница, дочка брата покойного.

- Мала еще. Десятый годок идет племяннице Марии.

- Подрастет.

- Еще не было случая, чтобы Рюриковичи передавали княжий стол женщине. Правда, было исключение: княгиня Ольга. Но она правила от имени сына Святослава во время его малолетства.

- Найдите жениха племяннице, достойного Рюриковича. Пусть он и наследует ваш ярославский стол, - весомо сказал владыка.

Кирилл отслужил службу в ярославском соборе, и караван тронулся дальше. Теперь приходилось плыть против течения по Волге до впадения в нее Шексны и далее вверх по Шексне. Гребцы налегали на весла, сменяя друг друга. Когда они совсем выбивались из сил, за весла брались люди из команды Григория Меркурьева.

Город Белоозеро вытянулся длинной извилистой лентой по правому берегу Шексны. В середине ленты взметнулся ввысь главный храм города, церковь Успенья, рядом с ней раскинулись палаты, которые давно уже занимал наместник Белоозера. Поближе к этим главным строениям жались усадьбы богатых купцов, дома духовенства, других именитых людей. А подальше рассыпались курные избы простолюдинов: ремесленников, рыбаков, лодочников.

Навстречу прибывшему каравану вышел наместник Федор Ефросинин, ветхий, седой как лунь. Владыка Кирилл первый заговорил с ним:

- Что обветшал, старче? Памятно мне, что ты не был таким, когда мы вместе с матушкой-княгиней и ее детками покидали Белоозеро.

- Да, владыка, обветшал я, - глухо ответил наместник, - а на то свои причины. Горе то какое на мои плечи легло. Оба сына моих в Ситской битве полегли. Еще надеялся на чудо, думал, скрываются где-нибудь в лесах сынки, вернутся живыми. Не дождался. Встретил человека, который своими глазами зрел их гибель.

- Держись, раб Божий Федор. Молись за упокой души сынов своих, - печально произнес владыка, благословляя старика.

- Князь-батюшка… - с надрывным страдальческим возгласом обратился Федор к Глебу.

- Что тебе угодно? - спросил Глеб.

- Уволь, батюшка. Не под силу мне бремя сие. Отпусти на покой. Не гожусь я тебе в помощники по дряхлости и хворям моим.

- С просьбой твоей разберемся, - сдержанно ответил Глеб. - А пока прикажи ударить в вечевой колокол. Пусть на площади соберется народ. Хочу сказать белозерцам слово. И владыке есть что сказать народу.

Ударили в вечевой колокол, всполошивший горожан. «Молодой князь прибыл, теперь на Белоозере свой князь», - такие новости передавали друг другу белозерцы. Площадь быстро заполнилась, пришли и жители ближайших деревень, русичи и весяне.

- Скажи свое слово, владыка. А я уж потом… - обратился Глеб к Кириллу.

- Как тебе угодно, князь, - согласился епископ.

- Люди Белоозера, - заговорил владыка Кирилл, - князь Глеб Василькович, сын убиенного великомученика Василька Константиновича вступает в княжение над Белоозером. По завещанию батюшки своего и по доброму согласию брата, князя ростовского Бориса, любите и почитайте князя Глеба.

Толпа ответила приветственными возгласами и выкриками:

- Доброго здравия тебе, князь Глеб! И многих лет жизни! Глеб поднял руку и помахал. Толпа не сразу, но утихомирилась.

- Други мои, белозерцы, - начал Глеб. - До сего дня Белоозеро было частью княжества Ростовского, управлял им наместник Федор Ефросинин. Поклонимся ему за верную службу, за то, что вырастил достойных сыновей. Храбро сражались они с ворогом и полегли в Ситской битве.

Глеб обнял старика и подвел его к перилам гульбища, чтоб его лучше видели столпившиеся на площади люди. Федор прослезился, отвечая на поклоны.

- Наместник попросил меня отпустить его на покой, - продолжал Глеб. - Одряхлел, мол, силы порастерял. С болью в сердце выполняю сию просьбу. Жаль расставаться с Федором. Но коли настаиваешь, старче… отпускаю. Дарю тебе усадьбу на берегу Белого озера, со слугами.

- Не надо мне усадьбы, не надо и слуг, княже, - слабым голосом возразил Федор. - Одно у меня желание - принять постриг и уйти в монастырь.

- Ну что ж, поможем сему желанию сбыться. Есть у нас с владыкой задумка основать на Белоозере монастырь. Ты, Федор, и будешь первым его иноком.

- Будет на Белоозере монастырь. Непременно будет, - произнес владыка Кирилл, обращаясь к толпе.

- А теперь, други мои, представляю вам моего нового управляющего. Это моя правая рука. Боярин Григорий Меркурьев.

В толпе раздались возгласы изумления и выкрики: «Гришка кузнец. Какой же он боярин!»

Глеб призвал толпу к тишине и громко произнес:

- Вы не ослышались. Григорий, сотник ростовского войска, возведен моим братом, князем Борисом, в боярское звание. Для этого он имел серьезные заслуги. Григорий, подойди ко мне.

Григорий вышел из передних рядов толпы и поднялся на крыльцо. Глеб похлопал его по спине и произнес:

- Приступим к делу, боярин Григорий…

По случаю принятия Глебом княжеской власти, владыка Кирилл повелел, чтобы во всех храмах Белоозера отслужили торжественный молебен. Кроме соборной церкви Успенья в городе было еще четыре храма поменьше и несколько часовен. Храм Успенья трудно было назвать собором. Невелик по размерам, он был выдержан в северном стиле - основная часть храма столпообразно тянется вверх. Столп увенчан главками-луковицами, крытыми лемехом. Храм изрядно обветшал, давно не обновлялся.

После торжественной службы владыка долго осматривал церковь Успенья и качал головой. Обветшала - ничего не скажешь. Некоторые из луковичных главок совсем покосились, сруб покривился. Надо строить новый храм: солиднее, монументальнее.

А князь Глеб бродил по наместническим палатам, в которых приходилось ему временно обитать. После ростовских княжеских палат они казались тесноватыми. Пожалуй, они были достойны только купца или боярина средней руки. К тому же все помещения находились в полном запустении, давно не убирались: за чистотой Федор, видимо, не следил.

По молодости своей Глеб во многих жизненных ситуациях испытывал затруднения. И старался в таких случаях полагаться на советы владыки Кирилла, пока тот оставался на Белоозере. А проблем в управлении княжеством возникало немало. Сперва озадачил молодого князя Григорий Меркурьев. Он вошел в рабочую комнату Глеба, деликатно постучав в дверь, и произнес:

- Я так понимаю, княже… Надо подумать о белозерском войске. Не из двадцати же человек оно будет состоять.

- А ты как считаешь? Сколько людей следовало бы набрать в твое войско? - спросил его в свою очередь Глеб.

- Полагаю, человек двести - триста.

- Не горячись, Григорий. Посоветуемся с владыкой. Он человек умудренный.

Пригласили владыку Кирилла. Он в свою очередь спросил Глеба:

- А ты как мыслишь, князь? Потребно тебе великое войско?

- Великое войско - великие расходы на содержание, - сказал сдержанно Глеб. - Белоозеро лежит в стороне от Волги, от оживленных дорог, от великого княжения. Ордынцы считают наш край медвежьим углом. Не верю я, чтобы на нас обрушилось вражеское нашествие. Появится, наконец, шайка новгородских ушкуйников - справимся малыми силами.

- Здраво рассуждаешь, князь, - поддержал его владыка.

- Значит, не станем увеличивать войско? - спросил обиженно Григорий.

- Нет, отчего не станем? - возразил Глеб. - Человек с полсотни, наверное, сможем набрать. Но не более. Подбирай, Гриша, мужиков покрепче, зорких стрелков…

Решили, что главной задачей будет строительство нового соборного храма взамен обветшавшего и расширение княжеских палат. Это возлагалось на Григория Меркурьева. Владыка наставлял новоиспеченного боярина, разворачивая перед ним пергаменты с чертежами.

Князь Глеб постепенно понял, что владыка Кирилл разносторонне одаренный человек: не только знающий богослов, начитанный человек, строитель, сведущий в архитектуре, но и опытный врачеватель. А узнал это Глеб Василькович при таких обстоятельствах.

Среди местных жителей была распространена глазная болезнь. Происходила она оттого, что избы простолюдинов обычно отапливались очагами без дымохода. Дым от очага стлался по избе, втягиваясь дымоходными отверстиями в потолке. Дым слепил глаза, заставлял людей тереть их, возникало воспаление век. Иногда воспаление принимало крайне болезненные формы, появлялось нагноение. Распухшие веки покрывались шелушащейся коростой, что вызывало нестерпимый зуд. Владыка Кирилл во время первого общения с толпой белозерцев, а потом и во время служения в храме приметил немало людей с больными глазами.

- Зайди ко мне, болящий, - сказал он одному, другому, страдавшему болезнью глаз. Отправляясь в поездку на Белоозеро, владыка прихватил с собой две больших глиняных фляги с чудодейственным настоем из лесных трав, снимавшим воспаление.

Промывание больных глаз снадобием возымело эффективное действие. О владыке заговорили как о волшебном целителе, обладающем всесильным средством. К нему толпами стали приходить больные. Владыка оказал помощь некоторым, а потом приостановил лечение.

- Сил моих не хватает на то, чтобы всех вас вылечить, - сказал он.

И принял решение.

- Я уеду в Ростов, а вы что? Опять будете страдать глазами? Разумней поступлю, коли научу врачевать кого-нибудь из местных.

Владыка Кирилл определил в качестве будущего врачевателя молодого дьякона одной из городских церквей. Терпеливо объяснял ему, какие лесные травы обладают лечебными свойствами и годятся для врачевания, в каких пропорциях надлежит смешивать их отвары, как обращаться с больными.

Затем епископ решил совершить поездку по ближайшим приходам белозерского княжества. Отъезжая, сказал дьякону:

- Приеду посмотрю, как ты, отче, усвоил мои уроки…

В городе тем временем полным ходом шли строительные работы. Расширялись княжеские палаты, надстраивались светлицы, воздвигались башенки с замысловатыми крышами. Главный фасад здания украшался новым гульбищем с витыми колоннами. Все пространство с палатами обносилось новой бревенчатой стеной с нарядными воротами. А рядом, на другом конце центральной площади города плотники ставили сруб новой Успенской соборной церкви взамен старой. Строители следовали чертежу, который привез владыка. Шестигранный столп, увенчанный луковичными главками, решили поднять выше прежнего, чтоб он был виден издалека, с противоположного берега Белого озера. К столпу примыкали приземистые приделы. Храм получался внушительный.

Тем временем владыка Кирилл, возвратившийся в Ростов, получил приглашение из Орды от Берке, брата хана Батыя. Хотя управление над Золотой Ордой было передано по воле больного и немощного Батыя его сыну, Сартаку, Берке был влиятельной фигурой в ханском окружении и рвался к власти. Он узнал от ростовского баскака Бурхана, посетившего Сарай, что владыка Кирилл - искусный врачеватель, превосходно лечивший больных. А сын Берке страдал болезнью глаз.

По дороге в Орду епископ Кирилл счел необходимым посетить Владимир, где недавно вступил на великое княжение Александр Ярославич, прозванный Невским, прежде княживший в Новгороде. Князь Александр завоевал среди русичей добрую славу и уважение, благодаря своим победам над шведами на Неве и ливонскими рыцарями на льду Чудского озера. Даже ханское окружение в Сарае говорило о князе Александре как о достойном военачальнике.

Несколько лет тому назад была упразднена Суздальская и Владимирская епархия, и владыка Кирилл оставался ближайшим иерархом, в ведении которого находилась и церковь Владимирщины. Однако, накрепко привязанный к Ростову, владыка не слишком охотно выбирался во Владимир. Появление на великокняжеском столе Александра Ярославича изменило его настроение: он захотел поближе познакомиться с прославленным князем.

Александр Ярославич, стройный, поджарый, с русой бородкой, выглядел молодо для своих лет. Принял он епископа Кирилла со всем дружелюбием. А когда узнал о цели его поездки в Орду, сказал поощрительно:

- Доброе дело задумал, владыка. Главное, уразумей обстановку в Сарае среди ближайших ханских родичей. Батый, говорят, совсем плох. Наверное, долго не протянет. Сартака не считают человеком сильным. Его устранить не трудно. А Берке властолюбив, хочет власти.

- Вот и хочу, князь Александр, поближе с ним познакомиться, узнать, что у него на уме. Поговаривают, что человек он жестокий. Если, не дай Бог, станет ханом Ордынским, нам от этого слаще не станет.

- Вот, вот… Посмотри на этого Берке с близкого расстояния, каков он?

- Посмотрю, князь. А знаешь, что о тебе говорят на Руси?

- Знаю, владыка. Или, лучше сказать, догадываюсь. Князь Александр, мол, удачлив. Шведов на реке Неве побил. Ливонцев на льду Чудского озера тоже разбил в пух и прах. Самого магистра пленил, военный опыт накопил. А коли так…

Александр Ярославич недоговорил.

- Понимаю тебя, князь, что ты хотел сказать. Не поступить ли так с татарвой, как мы поступили со шведами и немцами?

- Может быть, кто-то и думает так. Да только я иначе мыслю. Не настало еще время с татарвой сцепиться. Силенки у нас не те. Разобщены мы, раздроблены по весям, по уделам. И еще… уразумей, владыка. На сегодняшний день западный враг - шведы, немцы - враг первейший, паписты. Под знаменем папизма они несут русичам рабство, лишение государственности.

- Это ты верно говоришь, Ярославич.

- А Орда нас государственности не лишает. Только делает нас данниками. А зависимость - это еще не полная потеря государственности.

- То-то и оно, князь. С ханом можно поладить, выжить. И тем временем копить силы…

Епископ провел службу в главном соборе Владимира, а перед отъездом еще раз побеседовал с князем Александром Ярославичем. Великий князь поинтересовался, что из себя представляют братья Васильковичи.

- Мне ближе по душе младший, Глеб, - ответил Кирилл. - Юноша острого ума, сообразителен и по мере надобности хитер. Уже проявляет задатки государственной мудрости.

- Нужные качества в наше трудное время. Бог ему в помощь. При случае присмотрюсь к нему.

Тяжело больной Батый не пожелал или не смог принять владыку Кирилла. Правивший от имени больного хана его сын Сартак встретил епископа дружелюбно, позволил ему отслужить молебен для русичей, находившихся в то время в Сарае. В ханской столице всегда скапливалось немало русских князей с дружинами, купцов, не говоря уже о множестве невольников. Владыка хотел выяснить возможность открытия здесь постоянного православного храма.

- Можешь исцелить моего сына? - спросил, пригласив к себе Кирилла, Берке, брат Батыя.

- Чтобы ответить, надо видеть больного, - сдержанно ответил владыка.

- Сейчас увидишь, а если вылечишь, озолочу.

Привели сына Берке, худенького юношу. Красные распухшие веки почти полностью закрывали его слезящиеся глаза. Мальчик почти ничего не видел и передвигался маленькими шажками, словно ощупью. Кирилл осмотрел его глаза. Та же самая болезнь, что у белозерцев.

- Излечима болезнь твоего сына, - сказал владыка уверенно Берке. - Я привез для лечения этой болезни хорошее лекарство.

Кирилл тщательно промыл распухшие веки мальчика. После второго промывания опухоль спала, глаза стали открываться нормально. Вскоре прошло покраснение, и сын Берке стал нормально видеть.

Восхищенный результатами лечения, отец воскликнул:

- Какой награды желаешь, русич?

- Единственной награды, Берке, - сдержанно ответил Кирилл. - Достань мне разрешение отслужить службу по православному обряду для здешних русичей.

- Мало просишь. Я бы и на большее расщедрился.

- Не нужны мне твои щедроты.

- Напрасно так говоришь. Я многое могу. А если бы я был ханом, то позволил бы вам, русичам, открыть в Сарай-Бату свой храм.

Кирилл обратил внимание, общаясь с Берке, что тот неоднократно произносил эти слова: «А если бы я был ханом…» Не проговаривался ли честолюбивый Берке о своем стремлении прийти к власти, заняв ханский трон? Может быть.

Берке охотно и подолгу беседовал с владыкой Кириллом. Он говорил о своем намерении принять мусульманскую веру, которая, по его мнению, больше отвечает традициям и обычаям ордынцев. Взять хотя бы многоженство.

- Считаю, что принятие ислама давно в Орде ждут, - убежденно говорил Берке. - Многие ордынцы его уже приняли: камские булгары, половцы, жители Хорезма. Если бы я сегодня был ханом, я бы ускорил распространение ислама.

- А как же русичи?

- Оставайтесь со своей религией. И ордынцы, кому по душе ваша религия и ваш Бог, пусть берут пример с вас. Я не считаю, что ислам следует насаждать силой.

Кирилл возвратился в Ростов, сумев окрестить в Сарай-Бату несколько ордынцев, в том числе ханского племянника, получившего при крещении имя Петра.

…Тем временем в Золотой Орде происходили перемены. В 1255 году Батый умер. Ему наследовал сын Сартак. На первых порах существования золотоордынского государства ханы еще считали себя вассалами великого хана Монголии и отправлялись в его далекую резиденцию. Направился в Монголию и Сартак. Но он неожиданно умер на обратном пути из Монголии в свою Орду. Великий хан Монголии назначил преемником Сартака его сына, Улагчи. Но так как тот был еще малолетним, было возложено регентство на старшую жену Батыя. Но Улагчи недолго занимал ордынский престол, всего несколько месяцев. После его скоропостижной смерти ордынский престол достался брату Батыя Берке.

Эта новость дошла до города Владимира, когда там находился с визитом владыка Кирилл.

- Не кажется ли тебе странным и неожиданным то, что происходит в Орде? - спросил Александр Ярославович владыку. - Молодой и вполне здоровый хан Сартак умирает в пути. Его преемник, Улагчи, еще мальчик, тоже не оказывается живучим.

- Случайно это или преднамеренно - Бог рассудит, - произнес глубокомысленно Кирилл. - Встречаясь с Берке в Орде, я подмечал, что он часто повторяет: «Если бы я был ханом…» Наверное, произнося эти слова, он уже видел себя на ханском престоле.

А из Орды приходили новые и новые вести. Хан Берке объявил, что принимает ислам, но никого не принуждает следовать его примеру. Каждый ордынец волен молиться своему Богу, исповедовать свою религию, будь то ислам, христианство, буддизм или языческое идолопоклонство. Старая столица Золотой Орды Сарай-Бату не нравилась новому хану. Он решил основать новую, носящую его имя, - Сарай-Берке. Берке заявил, что приступит к ее строительству на берегу реки Ахтубы, севернее старой столицы.

Из первых распоряжений хана было очевидно, что он намерен усилить систему контроля над вассальными русскими княжествами. Было задумано проведение переписи населения Руси с целью более энергичного сбора дани. Ханские чиновники-баскаки должны были направляться в каждое княжество. Им предписывалось обеспечить регулярное и планомерное выкачивание дани с русских земель и жесткий контроль над доходами княжества. Князей, утаивавших от хана хотя бы часть своих доходов и пытавшихся не платить сполна дань, могла ожидать суровая кара.

Ордынские новости доходили и до Белоозера. Узнавал о них Глеб Василькович, посещая время от времени Ростов, чтобы повидать мать, брата Бориса и владыку Кирилла. О намерениях хана Берке поведал Глебу старый знакомый - баскак Бурхан. Глеб уже сносно говорил по-татарски, и это льстило Бурхану.

- О, якши, якши… Шибко хорошо говоришь по-нашему. Кто научил?

- Хороший учитель нашелся.

- Какой учитель?

- Понимаешь, Бурхан… Такая история приключилась. Один новгородский купец отправился в Сарай с товарами. А там ему понадобился работник. Выкупил у ордынца русского полонянина, а тот немало лет в ордынском полоне провел, по-вашему свободно говорил. Выпросил я у купца этого человека, он меня обучает.

- Получается у тебя, князь, неплохо.

- А ты не засиделся, Бурхан, в Ростове? Не тянет в Орду?

- Нет, князь, не тянет. Брат твой, Борис, предлагал на русскую службу перейти. Прозываться Баскаковым. Ты, говорит, не столь лют, как другие баскаки. С тобой можно поладить.

- И что ты решил, Бурхан?

- Думать надо.

Встречаясь с владыкой Кириллом, Глеб говорил о своих церковных делах.

- Горе у меня, владыка. Потерял настоятеля моего соборного храма,отстроенного с твоего благословения. Великолепный вышел храм, украшение Белоозера. И нет настоятеля, отца Лавра. Еще не старый был, но страдал желудочной болезнью.

- Упокой душу раба Божьего Лавра.

- Я бы осмелился попросить тебя, владыка…

- Угадываю, о чем хочешь попросить. Ты, кажется, уже просил как-то, чтоб отпустил на Белоозеро иеромонаха Иринея.

- Так ведь учитель мой. Многому меня научил. И настоятель собора Успенья был бы достойный.

- Отпущу к тебе, князь Глеб, Иринея. И позабочусь о его игуменском сане. Будетон моим викарием на Белоозере.

Глеб не сразу вспомнил значение слова «викарий» и спросил об этом владыку.

- Викарий - это значит помощник, заместитель главы епархии в своей округе…

Княгиня-мать радовалась встрече с сыном и одновременно печалилась.

- Совсем взрослый стал, Глебушка. И никак не оженишься.

- Так уж вышло, матушка.

- Сосватали бы тебе какую-нибудь из тверских или смоленских княжон.

- Связан, матушка. Крепкими путами связан, хоть и в холостяках хожу. Не до сватовства мне.

- Пошто так?

- Покойный хан Сартак расположен был ко мне. Обещал отдать мне в жены дочку свою. Видел ее совсем еще маленькой. Теперь, наверное, зрелая девица.

- Так в чем же дело? Бывает, русичи на ордынках женятся. Крестят невесту по православному обряду, дают ей русское имя.

- Если бы, матушка, было все так просто.

- А что не просто?

- Хан-то Сартак приказал долго жить. А сейчас царствует Берке, дядя его, человек суровый, жестокий. Идут слухи, что он помог Сартаку, племяннику своему, уйти в мир иной. По нраву ли Берке будет моя женитьба на дочке его племянника?

- Страсти какие, Глебушка.

- Вот именно. Коли смогу оказаться в Орде, поклонюсь Берке: рассуди, великий хан, есть ли у меня невеста. Коли есть, разреши увезти ее в Ростов, чтоб владыка Кирилл окрестил ее в нашу веру и обвенчал нас. Если это тебе не угодно, так и скажи.

- Так и поступи, Глебушка. Только не тяни: годы-то идут. Посмотри, у брата Бориса сынок Дмитрий растет.

- Племянничек хорош: в нашу породу удался…

Возвращаясь из Ростова в Белоозеро, Глеб Василькович неожиданно вспомнил русского пленника, выкупленного новгородским купцом и ставшим княжеским приближенным. С его помощью он научился говорить по-татарски. От этого русича по имени Данила Глеб узнал, что в Орде нередко практикуется выкуп полонян состоятельными русскими купцами, князьями, боярами.

И Глебу пришла мысль, которую он сперва почел невозможной: а что, если выкупить в Орде побольше русских полонян и расселить их по просторам Белозерского княжества? Здесь много лесных незаселенных пространств, прибрежных лугов, которые тянутся вдоль рек и вполне пригодны для земледелия. А почему невозможно? Были бы деньги для выкупа, много денег. Вот весь вопрос - где их найти?

Глеб поделился своими мыслями с Иринеем, сопровождавшим его:

- Что посоветуешь, батюшка Ириней?

- Что можно посоветовать, князь? Что здравый смысл подскажет. Отыщи богатых людей и обложи их пошлиной.

- Самые богатые люди на Белоозере - новгородские купцы. Они, минуя Белоозеро, направляются в северные края для торговли и промысла. Многие имеют свои лавки и в нашем городе.

- Пусть потрясут мошной.

- Хорошая мысль, отец Ириней…

Глеб Василькович решил исследовать путь, которым пользовались новгородские купцы. Для начала он, сопровождаемый малой свитой, всего из трех человек (Данила и два стражника), отправился в верховья реки Ковжи. Река эта впадала в Белое озеро со стороны его западного берега. Верховья Ковжи близко подходили к верховьям Вытегры, впадавшей в Онежское озеро. Водораздел между верховьями этих двух рек был невелик, он составлял всего несколько верст. Здесь новгородцы расчистили широкую просеку, проложили по ней бревенчатый настил и по нему без больших затруднений перетаскивали речные суда. Волок находился еще на Новгородской земле. В верховьях Ковжи начиналось уже Белозерское княжество. Селения здесь попадались редко, чаще они встречались по берегам Белого озера.

Озеро казалось спокойным, не предвещавшим неприятных неожиданностей. Голубое безоблачное небо, словно в чистом зеркале, отражалось в глади воды. Встретилось несколько рыбачьих лодок. Ближе к берегу раздавалось кряканье уток. Перед истоками Шексны плывшие по озеру суда встречала широкая отмель, затруднявшая движение. Чтобы обойти ее, нужно было хорошазнать сложный, извилистый фарватер. Здесь нередко суда, дощаники и струги садились на мель, а при неожиданной перемене погоды случались иногда и крушения.

Глеб Василькович присоседился к купеческому судну и стал расспрашивать купца. Купец направлялся с партией разнообразных товаров на Северную Двину.

- Часто ли на этой отмели бьются суда?

- Не скажу, что слишком часто, но бывает. На моей памяти разбились три дощаника.

- А скажи мне, купец… Если сюда посадить опытных проводников, знающих путь, все отмели, каждый вершок… У меня есть такие люди среди белозерских рыбаков.

- Хорошо бы, князь, коли на каждое плавание был проводник.

- Так ведь, купец, труд проводника денег стоит.

- Зато без риска. Я бы согласился на хорошего проводника раскошелиться.

- Подумаем, - многозначительно сказал Глеб.

Вниз по Шексне плыли не долго. Высадились у деревни Топорня, где начинался волок. Такой же бревенчатый настил, давно не обновлявшийся и поэтому совсем скверный, обрывался у продолговатого неширокого озерца. Далее водный путь продолжался через малые реки и озера и выходил в довольно многоводную речку Порозовицу. Речка впадала в большое Кубенское озеро, дававшее начало реке Сухоне, которая открывала путь в северный край.

- Бог тебе в помощь, торговый человек, - сказал купцу князь Глеб на прощанье. - Теперь я тебя оставлю: дальше уже не мои владения. Что скажешь о пройденном пути?

- Если бы не этот проклятый волок…

- Вот-вот. Сколько он времени и сил у тебя отнял.

- И не говори.

- А если я на этом волоке заведу специальную команду да прикажу бревенчатый настил обновить…

- Специальная команда - дело хорошее. И опять же настил… Но ведь это расходы для купца. Ты, князь, не так прост, как на первый взгляд кажешься. Из тебя бы и купец получился хороший, расчетливый.

- А ты бы хотел, чтобы я тебе команду задаром собрал, настил обновил. Понесешь расходы не ахти какие, сбережешь время и силы.

- Это верно, князь…

Глеб Василькович подобрал опытных проводников из числа белозерских рыбаков, которые стали водить суда из Белого озера в Шексну, минуя отмели. И приказал жителям соседних деревень обновить бревенчатый настил на волоке, соединившем Шексну с малыми озерами, от которого начинался водный путь к Кубенскому озеру. Обслуживать волок подрядил команду крепких мужиков. Разумеется, эти услуги у истоков Шексны и на волоке проезжие купцы должны были оплачивать. Дело оказалось полезным и облегчало купцам плавание, поэтому взымание в пользу князя Глеба пошлины не вызвало большого недовольства.

Князь Глеб подсчитывал выручку и прикидывал, сколько полонян он сумеет выкупить в Орде, тем самым увеличив население княжества.

- Не слишком-то… - сокрушался он.

Князю Глебу шел девятнадцатый год. Он выглядел уже взрослым, физически сильным мужчиной. И нередко его одолевали чувственные желания: он засматривался на молоденьких девиц, русских и весянок. Весянские девушки были большей частью низкорослые, коренастые, с низко посаженным тазом, отчего казались коротконогими. Их светлые волосы казались обесцветившимися на солнце, а глаза - белесыми, водянистыми.

На досуге князь Глеб увлекся охотой на гусей и уток. Чаще его сопровождал Данила, с которым он постоянно упражнялся в разговоре по-татарски. Однажды Глеб отправился один в легком челноке, пересек Шексну и поднялся вдоль восточного берега Белого озера. Он углубился в камышовые заросли, удерживая в руках самострел с натянутой тетивой.

Вдруг он услышал всплеск воды, но не такой, какой производят водоплавающие птицы или крупные рыбы. Всплеск был более громкий. Глеб осторожно раздвинул камыши и увидел, что к берегу приближалась обнаженная молодая весянка. Она вовсе не казалась коротконогой, как другие ее соотечественницы. Полноватые бедра и мускулистые икры выглядели гармонично. Сладко потянувшись, она повернулась к наблюдавшему Глебу спиной: тот залюбовался упругими ягодицами.

Женщина или девушка - весянка быстро оделась, натянув на себя длинное холщовое платье. Оно было поношенным и не слишком-то чистым. Босоногая, она быстрым шагом скрылась за прибрежным кустарником. Князь Глеб выдержал паузу, оставив челн в прибрежном тальнике, вышел на тропинку и, пройдя немного, увидел бедную, убогую деревушку. В ней было всего пять дворов. Судя по развешанным сетям, жители деревни в основном рыбачили. Возле одной из изб копошились свиньи.

Глеб дождался, когда из одной избы вышел старик в длинной, холщовой, подпоясанной шнуром рубахе и подошел к сетям.

- Бог тебе в помощь, дед, - сказал ему издали князь.

- Ась? - переспросил старик, прикладывая ладонь к уху. Он был либо глухой, либо, будучи весянином, плохо понимал язык русичей.

Глеб подошел и сказал громче:

- Ты весянин аль русич?

- Да как тебе сказать, молодец, - ответил старик. - Ныне мы все перемешались. И не поймешь, русич ли ты или весянин. Две дочери у меня. Обе за русичами замужем. В городе живут. Один зять сапоги шьет, другой плотничает.

- А ты чем занимаешься?

- Рыбачу по мере сил своих стариковских. Бывает, судака ловлю и знатным горожанам поставляю.

- И самому князю Глебу, бывает?

- Господь с тобой. У князя свои люди. Ловят для него и судака, и осетра, и всякую другую рыбу. Ты-то кто будешь?

- У князя Глеба служу в дружине. Вот охочусь на уток.

- А я уж, грешным делом, подумал, не сам ли князь к нам пожаловал. Уж очень чисто одет, сапожки сафьяновые.

- У новгородского купца купил. Поторговался, задешево отдал.

- Так ты не князь Глеб?

- С чего ты это взял? С чего бы князь Глеб к тебе, старому, пожаловал. Говорю же, я его дружинник.

- Бог с тобой. Будь ты хоть главный коновал.

- Разве я похож на коновала?

- Это я так… к слову. Присказка у меня такая.

Глеб продолжал со стариком никчемный разговор в надежде, что из одной из изб выйдет весянка, которую он видел у озера. Но женщина не показывалась: видимо, занималась в избе по хозяйству.

- Будь здоров, дед, - наконец сказал князь Глеб старику на прощание.

Не один раз князь Глеб приходил к озеру, таился в своем убежище в камышах в надежде, что весянка опять будет здесь купаться. Подходил он и к деревушке.

И однажды ему удалось увидеть весянку и даже поговорить с ней. Она выходила из избы с глиняной корчагой: должно быть, намеревалась кормить скотину. Глеб окликнул девушку:

- Здравствуй, красавица. Не скажешь ли мне… Он запнулся, не сразу сообразив, о чем спросить.

- А ты кто таков будешь, мужик? - в свою очередь спросила девушка.

- Княжеский дружинник я. Охочусь в здешних местах.

- Так что ты хотел спросить, княжеский дружинник?

- Не видела ли ты вашего деда? Недавно виделся с ним.

- Какого тебе деда? У нас в каждой избе свой дед.

- Вот из этой крайней избы.

- То дед Савел. Он вместе с дедом Онисимом рыбачит на озере.

- А тебя-то как зовут, красавица?

- Какая я тебе красавица? Все, что требуется бабе, на месте. И то хорошо… Ну, Василиса я, коли тебе угодно знать.

- Угодно, раз охочусь в этом крае.

- Охотишься, значит… На девок или на уток?

- Пока больше на уток… И еще позволь тебя спросить.

- Спрашивай. Сам-то назвался бы.

- Василием меня кличут. Видишь, имена наши совсем похожие. Василий, Василиса… Так о чем я хотел тебя спросить… Девица ты аль баба замужняя?

- Не видишь разве? Коса у меня в прическу не убрана.

- Значит, девица.

- И девица, и не девица.

- Что за загадка?

- Ты, видать, русич, весянские обычаи не знаешь.

- Кое-какие знаю.

- А о таком обряде, как весенние перегонки, слышал?

- Конечно, слышал. Женихи пускаются в погоню за девицами и стараются поймать ту, какая приглянулась. Бывает, заранее сговариваются, и девица поддается парню. А бывает и другое… Парень не люб девице, и она пускается во всю прыть, чтоб не попасть в руки парню. Если он не поймал ее, то это позор парню, повод для насмешек.

- Хорошо знаешь весянские обычаи.

- Мне положено знать все обычаи Белоозера.

- Ишь ты! Знаток какой.

Вижу, ходишь ты в стареньком платьице. Подарил бы я тебе новое. Я ведь человек не бедный.

- Пожалуй, не откажусь. Только не все знаешь про меня.

- А что еще?

- Я ведь тоже в прошлом году в весенних перегонках участвовала. Приглянулся мне красивый парень. По отцу русич, мать весянка. Поэтому старался он соблюдать и русские, и весянские обычаи. Я поддалась ему на перегонках, постаралась не убегать далеко: пусть поймает. Он поймал и не только поймал.

- Ты стала ему принадлежать?

- Весянский обычай таков. Часто девушка идет под венец, уже потеряв свое девичество.

- И как сложилась ваша судьба?

- А никак не сложилась. Суженый мой бедняк был. Пришлось копить денежки на венчание. Для этого нанялся на лето к купцу на баркас. А баркас потерпел крушение на отмели. Суженый мой выкупался в холодной воде, уже осень была, простыл и помер от простуды. Вот и суди сам - девица я аль баба…

- Эх, Василисушка. Если бы я…

- Понимаю. Если бы ты не был такой знатной шишкой в дружине у князя Глеба…

- Нет, совсем не то хочу сказать. Опутали меня по рукам и ногам… Не здесь на Белоозере, а там, в Орде. Татарва опутала. Не свободен я. Это долго рассказывать. Как-нибудь потом расскажу.

- У тебя, дружинник, есть жена-то?

- Жены-то пока нет. Вроде бы без моего согласия сосватали.

- Не горюй, Василий. Все еще у тебя впереди.

- А как же ты?

- Я тут причем? Я голытьба. Со временем найду какого-нибудь немолодого вдовца.

- Позволь мне к тебе наведаться, обсудить наши дела.

- А зачем? Ты сам по себе, дружинник. Я сама по себе.

- Ты же сама сказала, что не откажешься от моего подарка.

- Сказала, не подумав…

На этом разговор оборвался. Девушка скрылась за плетнем ограды, где кудахтали куры.

Как не захватила все его помыслы Василиса, о своих княжеских делах Глеб не забывал. Дотошно следил за сбором пошлины с проездных купцов, которых теперь сопровождал проводник по отмели на Белом озере, и за специальной командой, перетаскивавшей волоком лодки и суда из верховьев Шексны в тот водный путь, который приводил к Кубен-скому озеру.

Однажды Белоозеро посетил именитый новгородский купец, который вел широкий промысел пушнины на Севере и торговал с немцами и датчанами. Он встретился с князем Глебом в его палатях и повел такой разговор:

- Гусельников я. Слыхал о таком, княже?

- Как не слыхать. Торговый дом в нашем городе держишь.

- Там мой приказчик Хрисанф хозяйничает.

- Решил проведать, как у него дела идут?

- Между делом проведаю. На Двину, на Мезень направляюсь. За собранной моими охотниками добычей. Соболь, горностай хорошо в Европе раскупаются. А знаешь, князь, почему мы Гусельниковыми прозываемся?

- Наверное, потому, что твой пращур на гуслях бренчал.

- Вот-вот. Бренчал пращур на гуслях, как Садко, про которого старинные былины рассказывают. А может, пращур и есть тот Садко?

- У тебя ко мне дело, купец?

- Угадал, княже. Верховья реки Сухоны на твоей земле?

- Пока на моей. Хотя спор идет с ярославским князем из-за этих верховьев: ему восточный берег Кубенского озера принадлежит. Ярославским-то княжеством управляют мои близкие родственники. Угличским и Ростовским тоже. Вот и спорим иногда из-за волостей.

- Бог с ними, с вашими княжескими спорами. Я не об этом. По Сухоне плавал?

- Пока не приходилось.

- А стоило бы поплавать. Пониже истоков река делает излучину.

- Ну и что? Бог с ней, с излучиной.

- Как это Бог с ней? Излучина мелководна, плавать по ней трудно. Мои дощаники не раз здесь застревали, садились на мель. Сколько времени теряли, пока преодолевали проклятое место. А если бы ты, князь Глеб, взялся прорыть канал, спрямив тем самым русло и обойдя мель.

- И велик канал нужен?

- Совсем не велик. Версты две в длину.

- Ну что ж, купец. Пророем канал. Вот только не совсем я понимаю, кто оплатит труд землекопов. Выгода-то от этого канала будет вам, купцам, а не мне.

- Соберем, как говорится, с миру по нитке. Уговорим других купцов поучаствовать. А ты нам канавку выроешь.

- Не канавку, а канал, глубокий и широкий, чтоб два встречных каравана могли разминуться.

- Правильно мыслишь, князь.

- Договорились, Гусельников. А я как раз сегодня собирался в лавку к твоему Хрисанфу.

- Что понадобилось.

- Хорошее женское платье. Подарок хочу сделать.

- Тонкого заморского сукна, с вышивкой. Пойдет?

- Пойдет.

- Тогда считай: дарю тебе платье. А дальше уж сам моим подарком распоряжайся.

- И еще мне надобно сафьяновые сапожки. Желательно красного цвета.

- Сапожки купишь в лавке у Хрисанфа. Я ведь на подарки не шибко щедрый. Иначе был бы из меня некудышний купчишка. Платье тебе за то, что сговорились насчет канала. Сговор еще не деньги. Канала-то пока нет. Пророешь канал на излучине Сузони, узнаешь нашу щедрость.

- Сперва узнаю щедрость, тогда и канал будет.

- Ладно, княже. Сговоримся как-нибудь.

Платье тонкого заморского сукна вишневого цвета с нагрудной вышивкой и сафьяновые сапожки приказчик Хрисанф доставил князю Глебу. За сапожки пришлось выложить немалую сумму. Глеб уложил подарки для Василисы в заплечный мешок. Сказал приближенным, что собирается на охоту.

Григорий Меркурьев спросил:

- Не возьмешь ли с собой охрану, князь?

- Нет, Гриша. Люблю охотиться в одиночестве.

- Взял бы, князь, пару молодцев. Чем черт не шутит… На Суде-реке опять новгородские ушкуйники баловались.

- Так то на Суде-реке. От нас далеко.

- Скажи хотя б, где искать тебя в случае чего…

- В камышах за Шексной.

Глеб отправился в челноке к весянской деревушке. Он долго выжидал, наблюдая за хижинами из зарослей тальника. Видел, как выходили из изб люди, садились в лодки, куда-то отчаливали. Видел знакомого старика, чинившего сеть. Наконец увидел и Василису. Глеб выждал, когда она останется одна и издали крикнул ей.

- Василисушка, здравствуй. Вот решил тебя проведать. Василиса улыбнулась, хотя плохо скрывала смущение.

Она была все в том же холщовом платье.

- Пройдемся, красавица, по бережку, - предложил Глеб. - Подарки тебе принес, как обещал.

- А я думала, что это ты в шутку, Василий.

- Да нет, без всяких шуток.

Василиса молча кивнула. Они шли по берегу озера, обменивались ничего не значащими фразами. Глеб не знал, как вести разговор. Его охватывало волнение от близости этой женщины, от запаха ее тела. Ему казалось, что и Василиса расположена к нему, испытывает такое же волнение.

Они пришли к тому самому месту, где Глеб застал впервые Василису купающейся в озере и выходившей нагой на берег. В этом вот кустарнике он тогда затаился.

- Сядь-ка, Василисушка, на этот камень. Что я для тебя достану из этого волшебного мешка…

Василиса присела на большой, отшлифованный ветрами и дождями валун, а Глеб между тем развязал мешок и достал из него сафьяновые сапожки.

- Нравятся?

- Ой, красотища-то какая. Ты, верно, потратился. Зачем это?

- Я ведь говорил тебе, что я человек небедный. Хотел порадовать.

Василиса, засмущавшись, хотела было примерить сапожки. Но Глеб опередил ее.

- Нет уж, позволь я…

Глеб приподнял подол ее платья, обнажил круглые колени и полноватые бедра и неожиданно для самого себя стал жадно целовать их.

- Ой, что ты делаешь, Василий. Грешно же это, - шепотом говорила Василиса, слабо отталкивая его.

Глеб, пересилив волнение, одел ей сапожки. Они оказались немного великоваты.

- А вот другой подарок тебе. Заморское платье. Василиса совсем растерялась, не зная, что и ответить.

- Сними свою ветошь и облачись в мой подарок. Слышишь?

Как же… Как я должна переодеваться при чужом.

- Считай, что отныне я тебе не чужой.

Скорый ты, однако, дружинник. Не могу при тебе нагишом предстать.

- И не надо. Уйду в кусты. А ты тем временем переодевайся.

- Будешь ведь из кустов за мной подглядывать.

- Да уж, не удержусь, буду. Уж лучше ты уйди в кусты и там переодевайся. А я посижу на бережку…

Платье оказалось Василисе впору. Глеб с восхищением разглядывал весянку.

- Какая красуленька! Да нет, не красуленька… царица!

- А ты, видать, добрый, дружинник, - сказала в ответ Василиса. - Или великий шельмец.

- Считай, серединка на половинку, - отделался шуткой Глеб.

Он прекратил на сеи раз свои вольности, что-то удерживало его. Может, юношеская неопытность, а может, сознание своего нелегкого положения удельного князя? Что если ордынская царевна станет его судьбой? А если сватовство расстроится, родные его и владыка Кирилл настоят, чтобы он женился на какой-нибудь княжне из дома Рюриковичей. Весянка Василиса не чета ему. А разве в истории никогда не случалось, чтобы князья женились на понравившихся им простолюдинках?

Князь Глеб еще в детстве как-то задал такой вопрос матери, дававшей ему уроки истории:

- Скажи, матушка, это правда, что княгиня Ольга, жена Игоря и мать Святослава, была простого званья?

- Есть такая легенда, сынок. Будто бы Ольга была простой лодочницей. На самом же деле она была дочерью богатого родового вождя. По нашим меркам - боярышня…

В дареном платье Василису Глеб никогда больше не видел. Она созналась, что припрятала подарок в сундук. А вот старое поношенное платье из грубой холстины перестала носить. Одевала теперь другое, из тонкого холста и всегда чисто выстиранное. Иногда одевала и новые сапожки.

Встречались они уже на знакомом месте, на берегу Белого озера, возле огромного валуна. Люди князя Глеба и особенно Григорий Меркурьев всякий раз сокрушались:

- Такой всегда был удачливый охотник: приходил с добычей. Где же теперь добыча?

- Не повезло, Гриша, - отговаривался Глеб. - Неудачная была охота. Или утки перевелись на нашем озере.

Где уж тут быть удачной охоте, когда молодой князь только тем и занимался, что миловался с дорогой его сердцу весяночкой Василисой. Сближение произошло внезапно: и он, и она этого желали.

Глеб долго не наведывался к Василисе. Предпринял вместе с Григорием поездку в верховья Сухоны. Самолично прошел на лодке всю мелководную излучину, которая так раздражала новгородских купцов. Наметил место для будущего канала, который прорежет излучину напрямик. На обратном пути посмотрел, как идут дела на шекснинском волоке.

- Нам доход, Гриша, - сказал Глеб Меркурьеву не без самодовольства. - Раскошелятся новгородские купцы. Выкуплю на эти денежки полонян в Орде.

- Благое дело затеял, князь.

- Все так говорят.

Из-за этой поездки Глеб долго не наведывался к Василисе. А когда причалил как-то на челне к заветному серому валуну, отшлифованному ветрами и дождями, никого там не было. Долго и, казалось, безнадежно ждал и все-таки дождался. Василиса почти бегом устремилась к нему. Бросились друг другу навстречу, обнялись судорожно в порыве страсти. А когда порыв миновал, Василиса тихо спросила:

- Что же теперь будет, Василий?

- Не знаю.

- Все равно буду приходить и ждать тебя у этого камня…

Они встречались еще несколько раз. Но однажды их уединение было нарушено появлением дружинника. Глеб и Василиса, еще разгоряченные после любовных ласк, сидели у камня, когда к берегу подплыла лодка.

- Сотник послал до тебя, князь, - обратился к Глебу дружинник.

«Тебя еще не хватало здесь», - с неприязнью подумал Глеб и спросил:

- Что случилось?

- Гонец от великого князя Александра Ярославича по твою душу. Извини, князь, коли не вовремя…

- Вовремя, братец, раз от великого князя… Я скоро вернусь.

Василиса, слышавшая весь этот короткий разговор, смотрела на Глеба широко раскрытыми глазами. Не сразу, но произнесла с расстановкой и с недобрыми нотками в голосе:

- Так ты никакой не дружинник Василий, а князь Глеб.

- Да, моя радость. Я князь белозерский Глеб Василькович. А назвался княжеским дружинником потому…

Потому что так легче было околпачить глупую весянку. Пойми, я не со злого умысла так поступил. Боялся, узнаешь, что перед тобой князь, не захочешь… Я ведь хоть и князь, но живой человек.

- Бог тебе судья, князь Глеб.

- Бог всем нам судья. Прости моя весяночка, коли плохо с тобой поступил.

- За что тебя прощать? Сама напросилась, дура. Если наложу на себя руки, не твоя будет вина. Не устояла перед таким красавцем.

- Ты не дури, Василиса. Не делай глупостей. Я так понимаю, что князь Александр меня по делу в город Владимир зовет. Вернусь скоро ль - не ведаю. А когда вернусь, поговорим. Решим, как нам с тобой быть. Только, прошу тебя, не дури.

- Это уж как получится.

Оказалось, что гонец - человек из свиты великого князя, близкий к нему. Он прибыл на лодке с командой гребцов и двумя стражниками.

Гонец начал с того, что Александр Ярославич чувствует ответственность за великое княжение и поэтому решил созвать всех подвластных ему удельных князей и дать им отеческие наставления. Это необходимо для того, чтобы все князья действовали согласованно, не вызывали раздражения хана непродуманными поступками. Великий князь считает, что с Ордой можно ладить при умелой политике и жить с ней в мире. Во Владимире уже перебывали многие князья, в том числе брат Глеба Борис Ростовский, младший брат Александра Ярославича Василий Костромской. На очереди князья тверские, ярославские.

- Как быстро я должен прибыть во Владимир? - спросил Глеб.

- Можешь не спешить, князь. У великого князя еще много гостей ждут своего часа. Постарайся прибыть в середине сентября. Когда-нибудь ты встречался с Александром Ярославичем?

- Нет, не приходилось.

- Увидишь, каков он.

- Говорят, великий князь острого ума человек. Умеет убеждать.

- Да, это так. Он знает, что в наши трудные времена нужно для несчастной Руси. И хан с Ним, слава Богу, считается…

Перед тем как выехать из Белоозера, Глеб попытался встретиться с Василисой. Попытка оказалась неудачной: нигде в окрестностях рыбацкой деревушки он ее не увидел. Не удержался и зашел к знакомому старику.

- Скажи, дед, а куда запропастилась здешняя красавица Василиса?

- А у вас с ней… - начал старик и хитро подмигнул, не договорив.

- Хотел взять ее в услужение. Вот что у нас с ней, - соврал Глеб. - Потому и платье ей подарил, чтоб выглядела пристойно.

- Нет нашей Василисушки.

- Как нет? Где же она?

- А кто ее знает. Сгинула. И родные не ведают, куда сгинула. В ее семье братишек, сестренок малых полон дом. Помогала матери с такой ордой управляться. А теперь вот исчезла. Родные говорят - в последнее время она была какая-то не такая, как всегда.

- Может, могла в озере потонуть?

- Все может быть… У нас, весян, есть такое поверие. Коли у девушки случается несчастная любовь, и она решает броситься в озеро, чтоб покончить с жизнью, то превращается в белую гусыню.

- Значит, в белую гусыню… - машинально повторил Глеб.

Плывя домой, он всматривался в летящие над водной голубой гладью косяки гусей, и его одолевали горькие мысли. Нет ли среди этих больших белых птиц его Василисушки?


Глава 6. ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА С АЛЕКСАНДРОМ НЕВСКИМ


Направляясь во Владимир для встречи с великим князем, Глеб Василькович завернул в Ростов, чтобы повидать мать и брата. Мать обняла младшего сына, всплакнула. Вспомнила о старом.

- Долго ли будешь, сынок, бесплодной смоковницей? Сколько в княжеских семьях пригожих девиц на выданье?

- Я же объяснял тебе, матушка… Покойный хан Сартак вознамерился женить меня на дочери своей, Батыевой внучке.

- И женился бы на здоровье.

- Сартак-то приказал долго жить. А нынешний Берке как к такому браку отнесется - не знаю. Ведь идут слухи, что он помог племяннику уйти в мир иной, чтобы самому сесть на ханском престоле.

- Ты уже говорил мне об этом. Где выход?

- Вот еду к великому князю Александру Ярославичу. Говорят, хан с ним считается. Попрошу помощи в решении моего дела.

- Дай-то Бог, чтобы помог. Жаль только, что суженая твоя - бусурманка и нехристь.

- Женятся же русские князья на ордынках, обращают их в нашу веру.

- А теперь посмотри мне в глаза, сын. В грехах своих не хочешь матери покаяться?

- В чем каяться-то? Вроде бы не успел нагрешить?

- До нас слушки доходят, что успел. Засиделся в холостяках и в блуд ударился.

- Господь с тобой, матушка. Пустые это слушки. Земля наша слухами полна: если всему верить, так все кругом грешат. Где же тогда праведники?

- Спроси свою совесть, сын.

- Кто же рассказал про меня такое непотребство?

- Да люди рассказывали, а не зайцы.

Глеб задумался. Свою связь с Василисой он не мог полностью утаить от своего окружения, значит, кто-то из близких проговорился…

С братом встретились сердечно. Обнялись: родня все-таки. Глеб привез Борису подарок - чучело рыси, искусно выделанное белозерским умельцем.

- Сам подстрелил киску?

- Нет, не я. Один мой дружинник.

Борис рассказал о сыновьях. Старшему, Дмитрию, недавно исполнилось шесть годков. Начал учиться грамоте и арифметике у одного ученого монаха, переписчика летописей. А недавно молодая княгиня, в прошлом муромская княжна, родила второго сына. Назвали Константином. Борис Василькович позвал жену Марью, высокую худощавую блондинку, попросил ее:

- Приведи нашего младшенького, Марьюшка. Пусть дядюшка узрит племянника и пожалеет, что отстал от нас.

Княгиня привела маленького Константина. Глеб посадил его к себе на колени, сказал с напускным восхищением:

- Богатырь растет. Сколько ему?

- Скоро два годика, - ответила княгиня.

- Я бы хотел, братец, вот о чем с тобой потолковать, - начал Глеб, передавая Константина его матери. - Ты ведь недавно встречался с великим князем владимирским.

- Встречался.

- И что скажешь об этом человеке?

- Что можно сказать о победителе над шведами и ливонцами… Великий человек.

- А о чем говорил с тобой?

- Спрашивал, есть ли зерна для бунта в Ростовской земле.

- «Такие зерна всегда есть и будут», - ответил я ему. Достаточно какого-нибудь грабежа, притеснения. Вспыхнет маленькая искра, и пойдет большой пожар борьбы против ордынцев. Так я примерно ответил на вопрос великого князя.

- И что сказал на такие слова Александр Ярославич?

- Сказал следующее. На сегодняшний день открытая борьба с ордынцами - это безумие. Силы слишком неравные. Надо всячески избегать острых столкновений, чтобы обошлось без жестоких ответных мер.

- Что ж предлагает князь Александр? Мириться со всеми бесчинствами ханских людей?

- Не совсем так. Внешне проявлять покорность, не создавать никаких поводов для карательных походов со стороны ордынцев. А тем временем тихо, незаметно копить, собирать силы.

Как можно копить силы, когда к твоей груди приставлено татарское копье? Когда над твоей головой занесена сабля?

- Оказывается, можно, - уверенно ответил Борис. - К тому есть два пути. Во-первых, принимать беженцев с южных степных земель, где власти русичей нет и хозяйничают ордынцы.

- Понятно. А еще? Ты говоришь о двух путях.

- Выкупать полонян в Орде. Ордынцы охотно на это идут, так как набрали такую массу полонян, сколько им и не нужно.

- Ты-то сам что?

- Что, что? Ростовская земля подверглась страшным опустошениям. Еще не все удалось восстановить. Откуда мне набрать большую сумму для выкупа? С грехом пополам наскреб деньжонок, чтобы выкупить пока сотню русичей.

- Не густо, братец. Сам ездил для этого в Орду?

Не было возможности. Действовал через Бурхана. По-нишь нашего баскака?

- Помню.

Мы с ним в конце концов поладили. Зову его перейти о мне на службу. Все думает, не может решиться. И еще…

Хан готовится провести перепись всего русского населения. Это и тебе грозит.

- Слышал об этом.

- Перепись, по мнению Берке, нужна, чтобы охватить все русское население данью. Чтобы не один русич не мог уклониться.

- Не было печали…

- Александр Ярославич обращает внимание князей, что скрывать что-либо от ханских людей, производящих перепись, опасно. Можно столкнуться со страшной карой ордынцев. Великий князь сказал так. Если сумеете обвести ханских людей вокруг пальца, Бог вам в помощь. Только обманывайте ордынцев умело, не попадайтесь. Именно так он и сказал - обманывайте хитро. Александр Ярославич еще сказал, что в северных княжествах, как твой Белозерск с его просторами и небольшим населением, это легче сделать. Ты можешь неделями водить ханских людей по лесам и болотам и даже не показать им половины своих волостей.

- Уж этому-то меня не надо учить. Можно завести их даже в болото, чтоб там и сгинули. А ханским властям сообщить, что медведь-шатун задрал.

- Такое князь Александр допускает. Но только очень осторожно. Главное же, добиваться хороших отношений с ханом и его окружением.

- Как достичь того, чтобы сложились хорошие отношения, Александр Ярославич не советовал?

- Много что советовал. Можно принимать знатных ордынцев на русскую службу, конечно окрестив их по православному обряду. Наша церковь хочет учредить в орде свою епархию. И еще… дать возможность некоторым молодым князьям жениться на ханских дочерях, племянницах, других родственницах.

- Да ты же знаешь, брат, что покойный хан Сартак назвал дочь свою моей невестой и даже показал мне ее. Тогда она была совсем еще девочкой, а теперь-то зрелая девица.

- Я вспомнил это и рассказал великому князю. Говорю, а у брата уже есть невеста - знатная ордынка.

- Видишь ли, Борисушка, если бы она была дочкой или внучкой Берке, то никаких трудностей, наверное, не было бы.

- Понимаю. А не попросить ли тебе содействия Александра Ярославича? Если ты, конечно, хочешь жениться на ордынке.

- Я бы спросил о том у великого князя Александра - а нужна ли мне такая женитьба.

- Вот и спроси. А если он решит, что такой брак для нашего общего дела полезен, то тебе посодействует. В Орде с ним считаются.

- Ты-то как думаешь?

- Брак с ордынкой укрепит твое княжество. Будешь всегда вхож в Сарай-Бату и беспрепятственно станешь получать ярлык на княжение. И мы с Марьюшкой и сынками воспользуемся через тебя ханскими милостями. Дерзай, Глебушка. Не теряй возможности погреться у ханского камелька…

Речной путь из Ростова до Владимира был долгий, окружной. Нужно было спуститься по Которости в Волгу, вниз по Волге доплыть до впадения в нее Оки, по Оке подняться до слияния с ней Клязьмы и еще вверх по Клязьме. Глеб позаимствовал у брата лошадей и проделал путь до Владимира верхом. Его сопровождали товарищ детских игр и сверстник, а теперь десятник и боярский сын Власий, сын Григория Меркурьева и несколько дружинников.

Не надо было долго знакомиться со стольным градом Владимиром, чтобы почувствовать руку решительного хозяина. Обновлялся кафедральный собор, сожженный при нашествии Батыя. Предшественники Александра Ярославича на великокняжеском столе наспех восстановили храм. Теперь же собор обновляли тщательно, добротно. Внутри его восстанавливали фрески. В другом конце города возводился новый храм. Расширялись и надстраивались княжеские палаты.

Александра Ярославича в палатах, да и вообще в городе, не оказалось. Встретила Глеба жена великого князя Александра Брячиславна, урожденная княжна полоцкая, строгая женщина с тонкими чертами лица, в парчовом сарафане и украшенном жемчужинами кокошнике.

- Так ты брат Бориса Васильковича? - переспросила она Глеба. - Был у нас недавно князь Борис.

- А скоро ли вернется Александр Ярославич?

- Думаю, не скоро. У него заведенный обычай каждодневно совершать верховые прогулки. Подкрепись с дороги.

- Благодарствую, матушка.

Александра Брячиславна распорядилась, чтобы Глебу Васильковичу и его спутникам подали угощение.

- Теперь отдыхай, князь. Для тебя готова светлица, - предложила княгиня, когда с угощением было покончено.

- Не привык я отдыхать днем, - ответил Глеб. - Я слышал, что сейчас во Владимире находится владыка Кирилл, мой духовный отец.

- Он, вероятно, сейчас в Успенском соборе, следит за восстановлением росписей. Старая-то роспись пострадала от пожара, когда ханские полчища жгли город.

- Я слышал, при этом пожаре погиб владыка Митрофан.

- Царство ему небесное, - глухо прошептала княгиня.

- Власик, позаботься, чтобы коней накормили, - сказал Глеб десятнику. - И отдыхайте. А я иду в Успенский собор.

Князь привык называть товарища своих детских игр Власия, несмотря на его возраст, Власиком.

Под сводами собора было полутемно. Вдоль стен высились леса, на которых копошились живописцы, обновлявшие стенную роспись, пострадавшую во время пожара. Под лесами Глеб нашел и владыку Кирилла. Подошел к нему под благословение, приложился к руке.

Епископа, на глазах которого он вырос и возмужал, Глеб любил, как родного отца. Владыка был для него мудрым советчиком и наставником. Сам Кирилл, принимавший участие в воспитании и обучении братьев Василько-вичей, тоже относился к мальчикам с любовью и вниманием. Близко знавшие владыку люди видели в нем человека мудрого, но вместе с тем гибкого и, если надо, хитрого, особенно если дело касалось взаимоотношений с ордынцами. Владыка знал, что хан, при всем своем деспотизме и жестокости, не облагал обременительной данью церковь и постепенно поддавался уговорам духовных иерархов и их ордынских сторонников учредить в Золотой Орде православную епархию. Все к тому шло.

Ранее Глеб никогда не бывал свидетелем, когда Кирилл, человек добрый, уступчивый, взрывался, становился жестким, резким и напористым. Такого владыку, какого он увидел сейчас, белозерский князь еще не знал. Кирилл бушевал, распекая гневно кого-то из живописцев.

- Пошто разбушевался, владыка? - спросил Глеб Кирилла, приняв благословение и приложившись к его руке.

- Спрашиваешь, пошто? Погляди на эту мазню… - епископ указал на одну из фресок. - Разве это нимб над головой святого угодника?

- Не могу судить, владыка. Я совсем не живописец.

- А надо бы тебе судить. Это размазанное пятно яичного желтка, а не золотой нимб. Где в нем золото?

Гневный голос владыки гремел под сводами собора. Его слова были обращены к живописцу, коренастому немолодому мужичку с рыжей бородкой.

- Дозволь молвить, владыка… - без робости начал живописец.

- Знаю, что ты мне молвишь, - перебил его Кирилл. - Не оказалось, мол, золотой краски.

- Ей-богу, не оказалось.

- Так вот тебе мой сказ. Слушай и исполняй. Мазню свою прекрати. Золотую краску добудь хоть из-под земли, хоть роди, понял? А коли понял, действуй, богомаз убогий.

Епископ не скрывал своего раздражения, широко шагая к выходу из храма. Уже в дверях он оглянулся и крикнул Глебу:

- Пойдем ко мне, князь. Ты ведь не за тем отыскал меня, чтобы послушать, как я ругаюсь.

- Нет, не за этим я пришел к тебе, владыка. Есть дела поважнее.

- Тогда пойдем в мои палаты. Вот ведь в чем вся наша беда. Были в Ростове превосходные иконописцы. Ростовская школа гремела по Руси.

- Где же она теперь, эта школа?

- Несколько лучших иконописцев погибло, сгорело в соборе, когда бусурмане заняли Ростов, жгли и грабили город. Знаешь, как все случилось?

- Подробностей не знаю.

- А подробности грустные. Во время осады города владыка Митрофан призвал горожан укрыться в соборном храме. Ворвавшись во Владимир, татары подожгли храм. Часть затворившихся в храме людей задохнулись в дыму и пламени. Оставшихся в живых, ханские люди добили мечами. Среди погибших оказался и владыка Митрофан.

- Не пощадили… - воскликнул Глеб, пораженный страшным рассказом.

Архиерейские палаты были чисто убраны, все в образах. Перед образами теплились лампады, горели свечи. Пахло ладаном и свечным нагаром.

Кирилл пригласил гостя за стол, сказал приветливо:

- Чего желаешь отведать, княже?

- Только что отведал всего у княгини. Уволь, владыка.

- Тогда насытимся пищей духовной.

- Вот это в самый раз.

- Митрополит наш не спешит подобрать архиерея во Владимир на место убиенного Митрофана. Говорит, наблюдай временно и владимирскую епархию. Вот и разрываюсь между Ростовом и сим градом.

- Митрополичью кафедру, кажется, твой тезка занимает. Тоже Кирилл.

- Кирилл Третий, если быть точным. Грек. Прежде до него еще два киевских митрополита носили то же самое имя. Вроде бы разумно перенести митрополию из опустошенного Киева во Владимир. И князь Александр Ярославич с таким мнением согласен.

- Думаешь, переедет митрополит из Киева в сей град?

- Переедет. Киев потерял былое значение. Переживает упадок, запустение. Многие его храмы пожжены, порушены. А Владимир набирает силы.

- Ты упомянул великого князя Александра…

- Работаем мы дружно, ладим, уважаем друг друга.

- Я с ним скоро увижусь для большого разговора. Хотел бы знать, что он за человек и правитель. Ты близок к нему.

- Мы с твоей матушкой немало летописных страниц ему посвятили. О таких людях всегда интересно писать. И есть что писать.

- Вот-вот… Потому и спрашиваю.

- Что можно сказать о князе Александре? Бог наделил его разносторонним талантом: светлым разумом, государственной мудростью, умением ладить с ханом. Это не каждому дано. Такой мудрости не хватило батюшке твоему, Васильку Константиновичу, и деду твоему, Михаилу Всеволодовичу. Оба полезли в пасть зверя лютого, раздразнив его и не пожелав защищаться.

- Горько это слышать о моих близких.

- Что поделаешь, князь Глеб. Учись на промахах отца и деда. Есть у нас такая пословица: с волками жить - по-волчьи выть. А об Александре Ярославиче можно много рассказать.

- Вот и расскажи, владыка.

- Начну с того, что князь Александр разгромил шведов на Неве. И как разгромил!.. Учти, Невский - человек не слишком словоохотливый. Когда дело касается его военных подвигов, слова из него не вытянешь.

- Расскажи ты поподробнее. Ты же летописец.

- Что можно рассказать? Александр Ярославич в ту пору княжил в Новгороде, строил крепости, укреплял границы своих владений. Между Новгородом и шведами шел спор из-за пограничных земель.

- Из-за каких?

- Населенных народом чудь. Шведов подстрекал папа римский к походу на Новгород. На православных он смотрел как на еретиков. Шведы поддались на папский призыв и захотели разрешить спор силой. Их войско, которым командовал Биргер, вышло в Неву идостигло того места, где в эту реку впадает ее приток Ижора. Там-то и встретило шведов новгородское войско во главе с молодым Александром Ярославичем.

- Что значит молодым?

Он тогда был молод: всего двадцать лет, как тебе сейчас. Жестокая была битва. Сошлись врукопашную оба предводителя, князь Александр и Биргер. Русский князь «возложи печать на лице Биргеру острым своим копьем». Так мы отметили в летописи подвиг Александра Ярославича. Шведы были наголову разбиты.

- Я слышал, что после той удачной для него битвы Александр покинул Новгород. Почему? Не ужился с новгородцами?

- Можно сказать, что так. У новгородцев свои политические традиции. Они хотели бы, чтобы князь командовал войском, побеждал внешних врагов, но никак не вмешивался во внутренние дела.

Понимаю. Говорят, князь Александр крутоват. И новгородские традиции ему, видно, не пришлись по душе.

- Да, не по душе. Пытался он управлять Новгородом властно, как своим уделом. А боярская и купеческая верхушка этому воспротивилась и указала невскому герою на дверь.

Но ведь вскоре новгородцам пришлось в своем опрометчивом шаге раскаиваться?

И очень скоро. Над Новгородской землей нависла новая угроза.

- Ты имеешь в виду тевтонов?

- К тому времени Тевтонский орден слился с орденом меченосцев, и они стали угрожать западным границам русичей. Рыцари ордена с вожделением посматривали на владения Новгорода и Пскова и стали тревожить их своими нападениями. Войско ордена захватило Псков и продолжало движение к Новгороду. Рыцарские отряды немцев появлялись в каких-нибудь тридцати верстах от Новгорода на реке Шелони. Вот тогда-то…

Спохватившись, новгородцы послали своих мужей к Александру?

Не совсем так. Да, спохватились. Но послали мужей к великому князю Ярославу, отцу Александра. Пришли, мол, к нам, княже, сынка своего, чтоб княжил у нас и командовал новгородским войском.

- Я слышал, что Ярослав не сразу откликнулся на призыв новгородцев.

- Не сразу. Сперва послал к ним другого сына, Андрея, который военными способностями не обладал. Новгородцы скоро это распознали и решили настоять на своем. Они послали к великому князю Ярославу самого новгородского владыку с боярами и стали настойчиво просить: «Нам нужен твой сын Александр, только Александр, невский герой».

- Добились. Александр встал во главе новгородского войска. Освободил от немцев Псков и дал рыцарям сражение на льду Чудского озера. Вспомни, Глеб, когда и в какое время года происходило сражение.

- Помнится, пятого апреля. Весна наступила. И лед на озере уже был не слишком плотный, подтаивал, крошился. Поэтому и не выдерживал рыцарей в тяжелых доспехах. Многие из них проваливались под лед и тонули.

- Правильно, Глебушка. Усвоил мои уроки. Когда-то я рассказывал тебе об этом.

- Напомни-ка мне, владыка, еще раз… Что помогло князю Александру одержать такую славную победу?

- Конечно, талант полководца и разумный расчет. Немцы двигались острым клином, который они сами называли «свиньей». Во внешних рядах клина - конные рыцари, закованные в железные латы. Это был цвет тевтонского рыцарства, лучшие воины, вернее, лучшие разбойники. Внутри клина - пешие кнехты, простые солдаты, набранные не только из немцев, но и из чуди и эстов. Князь Александр противопоставил клину охват с двух сторон, а с тыла поставил резервный полк. Получилось окружение противника. В летописи мы с твоей матушкой написали: «Бысть сила ту велика немцев и чуди».

- Сколько же понесли потерь захватчики?

- Много. Одних рыцарей было убито четыреста человек да в плен взято с полсотни. Мы не знаем точно, сколько еще потонуло, когда лед не выдержал тяжести беглецов. Победа Александра Ярославича на Чудском озере остановила продвижение крестоносцев на восток.

- Почему ты называешь их крестоносцами?

- Так принято. На своем плаще они нашивали знак отличия - большой крест.

- Они пошли на примирение?

- В следующем году прислали в Новгород послов с поклоном, чтобы заявить о своем отказе от завоеваний в русских землях и попросить мира. Мирный договор между Новгородом и Тевтонским орденом был заключен.

- За одно это Александру Ярославичу надо низко поклониться.

- И поклонись. Он этого заслуживает.

- А что дальше произошло с великим князем?

- Могу тебе сказать. Мы, летописцы, считаем нужным следить за ходом его жизни. Когда умер старый Ярослав… Принято так говорить «старый». А если вдуматься, совсем не старый. Когда Ярослав умер, ему всего было пятьдесят пять годков. Рано уходят из жизни наши князья.

Рано. Жизнь проживают бурную, особенно сейчас, при ханской власти.

- Так вот… Когда умер отец, Александр с братом Андреем впервые отправился на поклон к Батыю, чтобы получить ярлык на княжение. Батый уклонился от принятия решения и заставил братьев отправиться в далекое путешествие, в Монголию, к великому хану.

- Зачем? Это же на край света.

- Какой-то свой расчет был у Батыя, видимо, хотел тянуть время. Тяжелое, долгое путешествие выдержали братья. Два года оно длилось. По воле хана ярлык на великое княжение получил не Александр, а его младший брат Андрей. А Александр стал княжить в Новгороде.

- И долго там прокняжил?

Андрей не поладил с татарами и поэтому прокняжил во Владимире совсем недолго. Против него двинулось татарское войско во главе с царевичем Неврюем. Андрей был разбит Неврюем и спасся бегством. Сперва он бежал в Новгород, потом в Швецию, а Александр отправился в Орду улаживать дело.

- Уладил?

- Уладил. Батый в те времена был тяжко болен и сам делами не занимался. Александра принял Сартак, человек более сговорчивый. Он дал согласие на то, чтобы Невский княжил во Владимире. А для брата Александр Ярославич выхлопотал прощение. Тот смог возвратиться на Русь и получить княжение в Суздале.

- А кто стал княжить в Новгороде после того, как Александр занял великокняжеский стол?

- В Новгороде княжит теперь сын Александра Ярославича Василий. Не простой молодой человек. И отношения его с отцом складываются не просто.

Глеб хотел было расспросить владыку Кирилла про Василия поподробнее, но в это время раздался звук рога, прервавший беседу. Рог возвещал, что возвратился великий князь Александр Ярославич.

- Пойду, владыка. Спасибо за беседу, - сказал Глеб. - Много узнал интересного и поучительного для себя.

Александр Ярославич прискакал на крупном жеребце вороной масти. Легко, по-юношески соскочил с коня и передал повода конюшему. Глеб подошел к великому князю с поклоном, назвался и пожал протянутую Александром руку. Рукопожатие Александра Ярославича было крепким.

- Пойдем в палаты. Там и поговорим за трапезой. Проголодался я с дороги.

Пока шествовали по анфиладе парадных комнат с тяжелой резной дубовой мебелью, Глеб присмотрелся к великому князю. Александр Ярославич был среднего роста, стройного телосложения, выглядел молодо для своих тридцати семи лет. Русую бородку подстригал коротко.

Когда достигли трапезной залы, Александр пригласил Глеба к столу. Мужа встретила Александра Брячиславна.

- Что прикажешь подать, княже? - спросила она певуче.

- Знаешь мои вкусы, княгинюшка. Я ведь человек не прихотливый. Привык питаться в походах у костра, не привередничая. А гость - как пожелает.

- На хозяйский вкус, - сказал Глеб.

- Тогда скажи на кухне, пусть сварят щи да кашу овсяную с бараниной. А мы пока побеседуем с гостем о разных разностях.

Когда княгиня вышла, Александр Ярославич обратился к гостю:

- Так ты белозерский князь, брат Бориса Ростовского? Был он у меня недавно. О тебе говорили?

- О чем же был разговор?

- О женитьбе твоей на ханской родственнице.

- Покойный хан Сартак предлагал мне в жены дочь свою. Я тогда еще совсем мальчишкой был и ее видел совсем ребенком.

- За это время подросла.

- Хан-то теперь другой. Как он на это дело посмотрит…

- Если хан Берке разумный политик, женитьба русского князя на его родственнице в его интересах. И в твоих тоже. Это будет означать, что хан не лишит тебя ярлыка на твое княжение, не пошлет в твою волость карательный отряд.

- Что посоветуете, батюшка?

- Да не называй меня батюшкой… Поп я тебе что ли? Зови по имени.

- Виноват, Александр Ярославич! Что же советуешь?

- Советую тебе, князь Глеб, ехать со мной в Орду, к хану Берке. У меня появилась большая нужда в такой поездке.

- Серьезные дела?

- Серьезные. Сынок Василий, князь новгородский, глупости делает. Пора малого образумить.

- Натворил что?

- Пошел на поводу у своих бояр, вместо того чтобы набираться ума-разума и опыта житейского. До Новгорода дошли слухи о намерении ордынцев учинить в новгородской земле такую же перепись для обложения жителей поголовной данью, какая проводится сейчас ханскими людьми в других русских землях.

- До Белоозера перепись, слава Богу, пока не дошла.

- Новгородцы выступили против намерения хана и заявили, что не позволят проводить перепись. Василий сообщил громогласно, что поддерживает новгородцев и станет сопротивляться всякой попытке ордынцев начать перепись. Берке пригрозил послать против Новгорода войско. Теперь понимаешь, князь Глеб, чем это грозит?

- Большими осложнениями и для Новгорода, и для всей Руси.

- Вот именно.

- И что же ты решил предпринять, Ярославич?

- Вынужденные крутые меры. Отрядил в Новгород надежных бояр вызвать Василия сюда, во Владимир. Надеюсь, послушается отцовской воли. Обратно в Новгород его уже не отпущу. Волости не дам - не заслужил. Новгородцев, которые подстрекали сына к неповиновению, сурово накажу. А Василия отправлю на поселение в Кострому, под надзор моего младшего брата.

- Не слишком ли круто задумал поступить, князь?

- А что еще остается делать с дурным сыном? В Орде стану уговаривать хана не принимать карательных мер против новгородцев. Посмотри, великий хан, скажу, меры принял, непутевого сына своей властью наказал. Чего ж тебе еще надо?

Подали обед, еду простую, ко сытную. За обедом Александр Ярославич был немногословен. Спросил Глеба:

- В вашем Белоозере, говорят, судак водится. Люблю судака: отличная рыба.

- У нас и не только судак водится, - ответил Глеб.

В завершение обеда подали хлебный квас, любимый напиток великого князя. Встав из-за стола, Александр Ярославич произнес:

- Не взыщи, князь Глеб. Покину тебя на пару часиков. Сосну. Притомился за день в разъездах. Можешь тем временем побродить по городу с младшеньким моим, Дмитрием.

- Велик ли сынок?

- Семь годиков исполнилось. А грамоту хорошо освоил: пишет, читает. Для начала дам ему переяславский удел, а подрастет, поумнеет, переведу в Новгород. Сложные у нас отношения с новгородцами. Много себе они позволяют: новгородские вольности, видишь ли… А все же не гоже их упорство, нежелание ордынцев принять для переписи. И не гоже разругаться нам с новгородцами, чтобы упустить Великий Новгород, потерять над ним влияние.

- Не опасаешься ли, Ярославич, что младший сынок повторит ошибки старшего, сев на новгородском столе?

- Опасаюсь, конечно. Василия я в чем-то упустил, плохо готовил к княжению. Буду воспитывать младшенького более внимательно. А упускать Новгород нам не резон. Огромные северные пространства, недоступные ордынцам. И люди, гордые и вольнолюбивые, не легко примирятся с ханским игом.

- Не противоречишь ли сам себе, Александр Ярославич? За что же на Василия взъелся?

- А взъелся за то, что новгородцы и Васька, пойдя у них на поводу, потеряли чувство меры. Вольности - это хорошо. Но не размахивай этими вольностями, словно красной тряпицей перед мордой не выхолощенного быка, перед ханом и другими ордынцами. Внешне пристало казать смирение. А что у тебя на сердце, пусть останется при тебе…

Александр Ярославич удалился во внутренние покои. Княгиня привела сына Дмитрия знакомиться с гостем.

- Это родич наш, белозерский князь Глеб, - сказала она певучим голосом с заметным акцентом.

Дмитрий, насупившись и выказывая серьезность, спросил:

- А у тебя, князь, есть сын?

- Нет. Я ведь пока не обзавелся семьей. Батюшка твой пообещал позаботиться о делах моих семейных. Поедем вместе с ним в ханскую столицу.

- Хочешь, покажу тебе град Владимир?

- Покажи, сынок, - поддержала княгиня. - Только возьми с собой дядьку Еремея и кого-нибудь из стражников.

- Не изволь беспокоиться, матушка-княгиня. Я возьму своих людей, - сказал Глеб.

Прошло девятнадцать лет с того зловещего дня, когда полчища хана Батыя заняли плохо укрепленный стольный град Владимир, опустошили и сожгли его. Но благодаря усилиям его правителей, великокняжеский центр постепенно возрождался из руин. Шло полным ходом обновление кафедрального собора. В нескольких частях города на месте сожженных храмов возникли новые. Восстанавливались боярские и купеческие палаты, строились ряды торговых заведений. Ямы и выбоины на улицах города засыпали песком и щебнем. Возрождение города особенно ускорилось при нынешнем великом князе Александре Ярославиче.

Оказалось, что развитой не по годам княжич Дмитрий хорошо разбирался в исторических событиях. Он довольно толково рассказал Глебу об ордынском нашествии, о сожжении Успенского собора, о гибели многих горожан с владыкой Митрофаном, об уводе других в полон.

- Откуда ты все это знаешь? - спросил Глеб мальчика.

- Читаю, коли что не разумею, спрашиваю учителя моего, инока Афанасия. Недавно мы с ним летопись прочитали.

- Что же узнал из летописи?

- Много чего узнал. Про Батыево нашествие, про гибель многих русских князей, про разорение русской земли.

- О гибели князя Василька Константиновича узнал?

- Инок Афанасий рассказал мне, какой это был достойный князь - великомученик.

- Это мой батюшка. Я сын его.

Из дальнейшего разговора с княжичем Глеб Василькович узнал, что Александр Ярославич великий книжник. В его рабочей палате стоят обитые кованым железом сундуки с книгами. Целых четыре сундука. Последним его приобретением был ростовский летописный свод, привезенный владыкой Кириллом. Старательные писцы изготовили специальный экземпляр для Александра Ярославича. Это был тот самый летописный свод, над которым работала мать Глеба, княгиня Марья, в иночестве Марфа, с помощью и участием самого владыки.

В последующие дни беседы Глеба с Александром Ярославичем происходили урывками. Великий князь иногда спрашивал о природе, природных богатствах, обычаях жителей Белоозера. Потом он вовсе прервал беседы, сказав:

- Впереди нас ждет долгое плавание по Волге. В пути и наговоримся вдоволь…

Наконец прибыл из Новгорода князь Василий, в то самое время, когда Глеб находился у Александра Ярославича.

Вошел безбородый юноша, обнял отца. Выглядел он совсем молодо, года на два моложе Глеба. На верхней губе едва пробивались мелкие усики. На отца он походил мало, больше на мать, с ее тонкими чертами лица.

Глеб хотел было выйти, чтобы не стеснять Александра Ярославича в нелегком разговоре с сыном, но великий князь остановил его.

- Останься, Глебушка. Тебе полезно послушать наш семейный разговор. Полезно и поучительно. И кое-что намотай себе на ус. Видишь, у Васеньки моего усы еще только пробиваются. Так что не на что оказалось мотать добрые родительские наставления.

Глеб ожидал, что Александр Ярославич повысит голос, станет непотребно бранить Василия. Но это ожидание никак не оправдалось. Александр Ярославич голоса на сына не повышал, грубыми и неблагопристойными словечками не разбрасывался.

- Благополучно ли доехал, сынок?

- Как видишь, отец. Цел и невредим.

- Это хорошо, коли цел и невредим. Науками занимался, книги читал?

- Где уж тут науки и книги… Дела княжеские одолевали, споры с боярами да купцами. Не хотели они лишаться своих выгод, пустить к себе ханских людей для переписи.

- А ты и пошел у них на поводу.

- Что я мог сделать супротив всего боярства и купечества… Они - вся власть в Новгороде. А я только вроде вывески.

- Показать характер - вот что должен был ты сделать.

- Легко тебе говорить… Не выдюжил я бремя княжеской власти. Не приказывай, отец, возвращаться обратно в Новгород.

- И не жди такого приказания.

- Дай мне какой-нибудь малый удел в кормление, поближе к тебе.

- Никакого удела тебе не дам: не оправдал ты мои надежды, сынок. Да и перед ханом поставил меня в тяжелое положение… Берке я должен представить дело так, что наказал тебя по всей строгости и власти тебе более не дано. Еще скажи спасибо отцу, что не отправляю тебя в Орду на расправу ханскую.

- И мог бы послать? - с замиранием в голосе спросил Василий.

- Сам бы не послал, конечно, родная кровь все-таки. А поступил бы такой приказ от хана, что оставалось бы делать? Вот еду в Орду с родичем нашим, князем Глебом. Будем стараться умилостивить Берке, чтобы все обошлось миром.

- Что ждет меня, отец?

- Поедешь на жительство в Кострому под надзор тамошнего князя, брата моего Василия, твоего тезки.

- Коли так тебе угодно, батюшка, - произнес Василий, не решаясь спорить с отцом. На глазах его выступили слезы.

Глеб наблюдал эту сцену, испытывая к юноше искреннюю жалость.

- Да не мне угодно так, дурень, - впервые повысив голос, произнес Александр Ярославич. - Мне это совсем не угодно. Хочу тебя вытащить из губительной трясины, в которую ты попал. Ладно, иди, отдыхай с дороги и жди моих распоряжений.

- Разреши слово молвить, отец…

- Говори.

- Меня сопровождал новгородский боярин Иван Торо-пов. Челом бьет тебе и просит принять.

- Скажи, пусть заходит.

Боярско-купеческий род Тороповых был одним из самых богатых и влиятельных на севере Руси. Александр Ярославич хорошо знал его еще со времени своего княжения в Новгороде. Крупного и полного телосложения, Иван Торопов держался самоуверенно, подчеркивая свой властный характер.

- Пошто, князь, сынка обидел? Нам, новгородцам, он пришелся по душе.

- Воспользовались, что молод, зелен и не шибко разумен. Заарканили парня, заставили на поводу у вас пойти.

- Зачем ты так, Александр Ярославич. У нас, новгородцев, свои интересы, свои обычаи.

- Правильно. У вас свои интересы. Но есть еще интересы Руси. А коли ваши интересы и интересы Руси не сходятся, что станем делать. Придется вам кое в чем поступиться своими интересами, ибо Новгород - это еще не вся Русь.

- Учтем слова твои мудрые, князь Александр. А Василия отпусти обратно.

- Этому не бывать. Хочу отвратить вас, новгородцев, от великой беды, ханского нашествия. Коли прогоните ханских людей, не дадите им проводить переписи, я не смогу предотвратить Беркеева гнева. В ближайшие дни отправляюсь в Орду. Ради вас буду стараться умилостивить хана.

- Но ведь я не один хозяин Новгорода.

- Передай остальным, о чем мы с тобой здесь толковали.

- Передам.

- И еще скажи… Двинет хан Берке войско на Новгород и прикажет мне присоединиться к нему с моей дружиной… Что бы ты делал на моем месте?

- Ей-богу, не знаю.

- Вот видишь, не знаешь. А такое может случиться. Передай это новгородцам. И еще скажи - не лезьте на рожон. Не помешать вам всеобщей переписи на Руси.

Разговор с Тороповым получился недолгим. Новгородец ушел подавленный и поникший. Вся спесь с него мигом слетела.

Александр Ярославич остался наедине с Глебом Васильковичем.

- Все слышал, князь?

- Старался не пропустить ни единого слова. Ведь это получилось, как бы лучше сказать…

- Урок здравого смысла, - досказал за Глеба Александр Ярославич.

- Скорее урок государственной мудрости, - внес свою поправку Глеб.

- Ну уж и в мудрецы меня записал. Мне далеко до Сократа или Аристотеля. Слыхивал про таких греков?

- Как же. Великие были мыслители. Владыка Кирилл про них рассказывал. А мне вашего Василия жалко.

- Мне тоже жалко. А что я могу поделать? Только бы отвести от парня ханский гнев. А в гневе Берке способен пойти на страшную расправу, взяв в пример Батыя, который жестоко поступил с твоим отцом и дедом, царство им небесное.

- Царство небесное великомученикам, - прошептал вслед за великим князем Глеб.

- Придется теперь княгиню успокаивать, - сказал задумчиво Александр Ярославич. - Вчера я проговорился, как намерен поступить с Василием. Она стала попрекать, стоит ли так круто решать: малец, мол, может и ошибиться.

Объясняю - ошибка может стоить головы. А поступаю так, чтобы Василия от ханского гнева отвести…

Отплывали большим караваном в Сарай-Бату не из Владимира, а из прибрежного селения, расположенного ниже по течению Клязьмы. Там река была более многоводной и глубокой. Стоял конец сентября. Дожди давно не выпадали, и Клязьма у Владимира совсем обмелела, обнажив отмели и островки. В некоторых местах напротив города реку переходили вброд.

Накануне отплытия Александр Ярославич сообщил свое окончательное решение Василию, притихшему, сникшему, не смевшему возражать.

- Отправляйся в Кострому, к дяде. Я известил его письмом. Будешь проживать там тихо, спокойно. Во всем слушаться Василия Ярославича.

- Как тебе угодно, отец.

- Выслушай меня до конца, не перебивай. Поедешь в сопровождении надежных людей. О твоей охране пекусь. С Богом, сынок. Чтоб через час твоего духа здесь не было.

- Могу я попрощаться с матушкой, с братом?

- Можешь.

Глеб Василькович был свидетелем этой сцены. Но не о безопасности сына пекся Невский, когда снарядил его в путь с надежным конвоем. Чтоб не взбрела в голову обиженного Василия шальная мысль вырваться из-под родительской опеки и вернуться к новгородцам или, упаси Боже, удрать к шведам или немцам. Предводитель отряда, надежный владимирский боярин, получил строгое наставление Александра Ярославича не спускать глаз с Василия, а в Костроме передать его прямо в руки князя.

Владыка Кирилл отслужил напутственный молебен, прежде чем караван двинулся, подняв паруса, вниз по Клязьме. Плыл Александр Ярославич с немалой свитой, грузом ценных подарков для хана и его ближайшего окружения. Глебу Васильковичу с его людьми великий князь предоставил отдельный дощаник. Впрочем, в продолжение почти всего пути Глеб находился рядом с Александром Ярославичем на головном судне. В числе сопровождавших великого князя был и священник, отец Иларион, еще не старый, рослый мужчина. В прошлом он служил в княжеской дружине, участвовал как простой воин в Ледовом побоище. А потом решил принять сан священника.


Глава 7. ЖЕНИТЬБА КНЯЗЯ ГЛЕБА


Караван плыл вниз по течению Клязьмы, а потом Оки, по берегам золотилась осенняя листва. Только ели сохраняли зелень. Иногда лесная опушка расступалась, обнажая полоски убранных полей, над которыми кружилось с надрывным карканьем воронье. Рядом грудились строения деревушек и сел. Над каждым селом непременно возвышалась бревенчатая церковь, увенчанная луковичной главкой или просто крестом на коньке кровли.

При впадении Оки в Волгу на высоком приокском берегу высились стены города, названного Нижним Новгородом. Он был основан в 1221 году на месте древнего булгарского поселения князем Юрием Владимировичем. Впоследствии город стал русским форпостом на Средней Волге. Нижний Новгород не раз разорялся татаро-монголами, но проявлял поразительную живучесть и всякий раз быстро возрождался. Над городской стеной с башнями высились кровли княжеских и боярских палат, купола храмов. Княжил в Нижнем Новгороде Андрей Ярославич, брат Александра Ярославича. Ему принадлежал также Суздаль с окрестными волостями, и поэтому официальным прозванием Андрея было - князь Суздальский и Нижегородский. Проживал он постоянно в Суздале, а в Нижнем появлялся наездами.

Предупрежденный старшим братом, Андрей встречал караван. Заметив на берегу брата со свитой, Александр Ярославич дал команду причаливать.

Андрей Ярославич недолюбливал старшего брата и завидовал ему. Недолюбливал потому, что новгородцы в свое время не захотели его принять и предпочли Александра. Недолюбливал еще и потому, что хан дал сперва ему ярлык на великое княжение, но Андрей не ужился с ордынцами и вынужден был бежать далеко на север. Великое княжение перешло к осторожному Александру. Недолюбливал Андрей брата, наконец, потому, что Невский выхлопотал для него у тогдашнего хана Сартака прощение, разрешение вернуться на Русь и даже получение удела. Именно то, что он всем был обязан старшему брату, и раздражало незадачливого, недалекого и слишком самовлюбленного князя.

Тем не менее, братья обнялись и расцеловались. Андрей внешне ничем не проявлял своей неприязни к Александру: это чувство было глубоко скрыто в тайниках его души.

- Как живешь, брат? - спросил Невский. - Орда сильно беспокоит?

- Бывает, - сдержанно ответил Андрей и пригласил брата со свитой в город, в княжьи палаты отобедать. За обедом Александр Ярославич дотошно расспрашивал брата о состоянии дел в его уделе.

- Не могу никак одобрить, брат, что ты мало выкупил в Орде русских полонян, - сказал с укоризной великий князь. - Неужели тебя не трогает судьба этих страдальцев?

- Знаешь ведь… с Ордой у меня были нелады. Если бы ты не заступился, не сносить бы мне головы.

- Полно, кто старое помянет…

- Вот и говорю… Не гладко с Ордой мои отношения складывались. Боязно самому в петлю лезть.

- С ордынцами наладь отношения. Послушай меня. Добра тебе желаю.

- Слушаю.

- Советовал бы тебе перенести свой стол из Суздаля в Нижний Новгород. У Нижнего будущее. Здесь перекресток торговых путей. Приглашай сюда ордынских, булгарских купцов. А у Суздаля такого будущего нет.

- Подумаю.

- Знаешь, что на Руси говорят тугодумам? Индюк долго думал и в суп попал.

- При чем тут индюк? Иногда совсем не понимаю тебя, брат.

- Коли не понимаешь, нечего и толковать.

Братья расстались сдержанно: Андрей обиделся на брата из-за индюка.

На следующий день караван судов двинулся дальше вниз по Волге. Погода стояла хмурая, ветреная. Люди кутались в меховые одежды, грелись у железных чаш на треножнике с углями. А Волга, принимавшая все новые и новые притоки, становилась все более могучей. Когда приблизились к устью Камы, заморосил дождик, нудный, бесконечный. Лесные берега заволокло серой хмурью. А к наступлению сумерек плотная толща тумана придавила реку и все, что по ней плыло. Продвигаться вперед в условиях полной потери видимости было рискованно. Александр Ярославич дал команду бросить якоря.

К утру туман еще не вполне рассеялся, но стал не таким плотным. Решили продолжать плавание.

Александр Ярославич с Глебом вели нескончаемые беседы. Великий князь поинтересовался намерениями белозерского князя относительно выкупа полонян.

- Собираюсь выкупать.

- Деньгами располагаешь?

- Не слишком много собрал. Беру с новгородских купцов пошлины. А еще поручил моим дружинникам бить пушного зверя: соболя, горностая, белку, чернобурую лисицу. Шкурки скупают те же купцы и дают хорошую цену.

- Разумно поступаешь. У новгородцев большая торговля с западными странами. Там наши шкурки всегда охотно покупают по хорошей цене.

В беседах шло время. Александр Ярославич наставлял Глеба, как наставлял других посещавших его князей. Учил быть бережливым в хозяйстве, не расточительным, в отношениях с ордынцами быть предельно осторожным, а если нужно - хитрым. Но хитрым по-умному, чтобы не торчали твои уши.

- В чем можно быть хитрым? - спросил Глеб.

- Не догадываешься?

- Может быть, не так хорошо. Объясни.

- Вот, например… Приехал к тебе на Белоозеро татарин перепись проводить. Водишь его по лесам, по болотам, пока всю душеньку его бусурманскую не вытрясешь. Он взмолится - хватит. А ты укроешь от него таким макаром пару самых населенных волостей и дань с них после не заплатишь. Но учти, дело это рискованное.

- Понимаю. Надо так, чтобы все шито-крыто…

- И вот еще… Не показывай ханскому чиновнику всех своих доходов. Никаких податей с новгородских купцов ты не брал. И прибедняйся, умно прибедняйся. Баскака к тебе приставили?

- Нет еще. Пока Бурхан из Ростова за мной надзирает.

- Что за человек этот Бурхан?

- Брат с ним ладит, задарил его подарками. Даже уговаривает перейти к нему на службу и окреститься.

- Дай Бог удачи твоему брату.

- А что же нас ждет впереди, Александр Ярославич? Не думал над этим?

- Думал, конечно. А ждет нас ослабление Золотой Орды. Она как льдинка под лучами теплого весеннего солнышка растает и развалится на мелкие крохи.

- Откуда такая уверенность, Ярославич?

- Здравый смысл вселяет уверенность. Ханский род велик, чадообилен. Рано или поздно начнутся усобицы, драки за престол. Уделы перестанут повиноваться Сараю.

- Так ведь и род Рюриковичей велик и чадообилен. И наши князья грызутся меж собой.

- Мы другое дело. Мы сидим на своей родной земле. Она, матушка, рано или поздно соединит нас в единую силу. А ордынцы пришли к нам как захватчики. И они непременно столкнутся с борьбой недовольных полонян. А таких в Орде много. Они могут стать великой силой. И еще…

Невский не сразу продолжил речь, подбирая убедительное слово.

- Думаю, хан согласится на открытие в Сарае православной епархии. Церковь станет притягательной силой не только для русских полонян, оказавшихся по ханской воле в Орде, но и для некоторых ордынцев, даже отдельных родных и приближенных хана. Ведь среди них разные люди. Есть и такие, которые видят в русичах дуновение свежего ветра, носителей чего-то нового, не похожего на первозданную дикость Батыя.

- Думаешь, православие привлечет ордынцев?

- Уже привлекает. Находятся ордынцы, переходящие на русскую службу, принимающие крещение. Твой брат Борис не случайно говорил мне о Бурхане. Таких Бурханов на русской службе станет со временем больше и больше. Появятся православные люди и среди ханских вельмож, для которых старый уклад жизни и система правления в Орде станут неугодны.

- И Орда перестанет быть Ордой?

- Не знаю, Глеб. Я не пророк, не прорицатель. Но здравый смысл мне подсказывает, что Орда скоро ослабнет. Она столкнется с новыми силами, которые подточат ее, как древесный жучок, превращающий крепкий пень в труху.

- И пень раскрошится?

- Нет, сам он не раскрошится. Орда еще долго будет показывать зубы. А мы тем временем соберемся с силами и добьем издыхающее бессильное чудовище.

- Веришь, Ярославич, что будет так?

- Верю.

- И доживем мы до такого дня?

- Нет, Глеб. Ордынскую власть сокрушат потомки наши. Вряд ли это будут наши дети. Может, внуки…

Кончилась полоса лесов. Пошли степи, унылые, голые, тронутые изморозью. Изредка попадались встречные купеческие баркасы или лодки с вооруженными ордынцами, совершавшие рейды для устрашения местных жителей.

Плавание подходило к концу. Караван судов входил из широкой Волги в ее левый рукав, узкую Ахтубу. У входа в Ахтубу, на берегу стоял ханский военный пост. От поста отделилась лодка с татарином в русском трофейном шлеме. Его сопровождали четверо вооруженных спутников в остроконечных шапках. Татарин поднялся на головной дощаник и подошел к Александру Ярославичу, узрев в нем главное лицо.

- Позволь, Ярославич, потолмачить, - сказал Глеб.

- А можешь?

- Пытался научиться еще в Ростове.

Хотя у великого князя был свой опытный толмач, он разрешил белозерскому князю попробовать.

- Кто такие? Куда, зачем плывете? - услышал Глеб простые вопросы татарина и перевел без труда.

- Объясни бусурманину, - сказал вполголоса Александр Ярославич. - Я владимирский князь, старший над русскими князьями. Плыву в Сарай-Берке, их главный город, чтобы выразить свое уважение великому хану Берке. Везу для него подарки.

Глеб передал смысл слов Александра Ярославича по-татарски, хотя и с затруднениями. Татарин был удовлетворен ответом и просиял в широкой улыбке, когда получил от Невского подарок - нож с костяной рукояткой в кожаном чехле.

Караван поплыл дальше.

Вот и ханская столица. Сперва Глебу показалось, что он бывал уже в этом неряшливом, бестолково разбросанном по степной равнине городе. Это произошло еще в пору его детства, когда тогдашним фактическим правителем Орды был Батыев сын, Сартак.

Но, присмотревшись, белозерский князь убедился: нет, это не тот город. Тот был Сарай-Бату, а это Сарай-Берке, раскинувшийся севернее старого, заброшенного по ханской воле города. Те же недостроенные дворцы, усадьбы ханских родственников и приближенных, окруженные глинобитными, а то и кирпичными стенами» шатры и юрты, лачуги, жалкие жилища бедняков и рабов, возведенные из камыша, обмазанного глиной. Нетрудно было заметить, что ханский дворец строился с большим размахом, чем в прежней столице. И вот новая черта нынешней столицы Золотой Орды. Над хаосом скопления разных построек в небо взметнулись мечети с большими луковичными куполами и тонкими башенками-иглами минаретов. Пока их несколько, но строятся и еще. Говорят, сам хан Берке и некоторые из его родичей и приближенных приняли ислам. Влияние этой религии, привнесенной из арабского мира, растет в Золотой Орде, а влияние традиционного идолопоклонства падает, хотя в ханской столице еще можно встретить и языческие капища с огромными истуканами, грубо высеченными из камня или вырезанными из твердого дерева.

Александр Ярославич, побывавший в Монголии у великого хана, объяснил Глебу.

- В основе религии монголов лежит вера в Будду, божество соседей-китайцев. Но здесь другой уровень жизни, более примитивный, не столь богатые традиции, как у китайцев. Монголы создали смесь буддийской веры с поклонением идолам и шаманизмом. Племя Чингисхана принесло свою веру в таком виде сюда.

- Ордынцы убили моего деда Михаила за то, что он не пожелал поклоняться язычным идолам и пройти очистительный огонь, - с горечью сказал Глеб.

- Я знаю. Но те времена, кажется, прошли, - ответил Александр Ярославич. - Не думаю, что ордынцы будут принуждать нас к соблюдению своих бусурманских обрядов. Они стали терпимее относиться к инаковерующим.

- Надеешься ли, Александр Ярославич, что хан позволит учредить в Сарае православную епархию? - спросил Глеб.

- Помыслы ханские неисповедимы. Буду об этом говорить с Берке.

Русичам отвели несколько юрт, окруженных глинобитной стеной. В каждой юрте находился очаг, дым от него уходил в верхнее отверстие посреди куполообразного свода. Русский невольник приносил топливо - сучья, заготовленные в пойме Ахтубы.

Как было заведено в Орде, хан не принял великого князя Александра ни в день его приезда, ни на второй день, ни в Нижайшие дни. Выдержка должна была подчеркнуть значимость хозяина Золотой Орды и его занятость государственными делами. Соизволил он принять Александра Ярославича только на восьмой день.

Великий князь отправился к хану в парадном одеянии, в новых сафьяновых сапогах в сопровождении Глеба Васильковича и опытного толмача. За ними длинной вереницей шествовали парами люди из свиты Александра. Они несли подарки для хана Берке. У ворот дворцовых апартаментов, охраняемых парой рослых стражников с копьями, русичей встретил ханский приближенный, обменявшийся с Александром Ярославичем сдержанными поклонами. Сказал коротко:

- Следуйте за мной.

Большой тронный зал был уже почти завершен. Его украшали шеренги белых тонких колонн и орнаментальные бордюры вдоль стен из разноцветных глазурованных плиток. Над отделкой зала трудились подневольные мастера, вывезенные из Хорезма. Хан Берке восседал на горе подушек, уложенных на небольшом мраморном возвышении. При появлении русских не встал, а лишь сказал:

- Подойди, русский князь Искандер. Что привело тебя в наш город?

- Веление сердца, великий хан, - ответил Александр Ярославич с поклоном. - Хочу выразить тебе мое почтение и порадовать скромными подарками.

Великий князь сделал рукой жест: его спутники, один за другим стали подходить к подножию ханского возвышения и складывать у ног хана подарки. Это были шкурки соболя, горностая, песца, чернобурой лисицы, серебряные чаши и кубки, покрытые тонким чеканным узором, янтарные и изумрудные ожерелья, золотые браслеты и перстни. Берке, с любопытством разглядывая подарки, не мог скрыть восхищения. По его знаку приближенные вынесли подарки из зала.

- Ты щедр, русский князь, - сказал сдержанно Берке и, как показалось Александру, настороженно. - Неспроста твоя щедрость. Тй чего-то ждешь от меня.

- Только одного, великий хан. Чтоб ты меня выслушал.

- Говори.

- Я был возмущен неповиновением новгородцев. Заставил их выдать зачинщиков, которые подстрекали народ не повиноваться тебе и мешать переписи. Этих зачинщиков я строго накажу.

- Разумно поступаешь, князь.

- И отозвал из Новгорода сына Василия. Он по молодости, неразумению послушался дурных людей. Я лишил сына удела и отправил его под надзор дяди.

- Ты хорошо поступил, Искандер, - произнес Берке, и его скуластое лицо расплылось в улыбке. - Ты что-нибудь хочешь от меня?

- Милости твоей, великий хан.

- Моей милости хотят все. Это твой другой сын?

- Нет, племянник, князь Белоозера.

- Белоозеро? Это где? Напомни.

- Северный лесной край. Великую милость хотел бы получить от тебя этот молодой князь Глеб. Покойный хан Сартак, когда еще не был он ханом, с согласия батюшки своего великого Батыя пообещал отдать в жены князю Глебу дочь свою, Боровчину.

- Понравилась она тебе, молодой князь? - спросил Берке Глеба.

- Я видел ее еще совсем ребенком. А жениться на твоей родственнице для меня великая честь. Чтил бы тебя, хан Берке, как отца родного.

Глеб говорил хану именно так, как учил его Александр Ярославич.

- Хитер, русич… - произнес недоверчиво хан.

- Зачем мне хитрить? Разве это не честь - жениться на внучке твоего брата, великого Батыя, иметь сыновей, которые были бы не только моими сыновьями, но и потомками ханов.

- Складно говоришь… О твоей женитьбе подумаем, посоветуемся с диваном. Послушаем, что скажет первая жена Сартака. А у тебя что еще ко мне?

Теперь уже хан обращался к Невскому.

- Говорят, великий хан, ты принял Магометову веру, - спросил Александр Ярославич.

- Верно говорят. Но я не мешаю моим подданным исповедовать другие веры. Есть среди ордынцев поклонники наших прежних идолов. Есть и христиане. Понимаю, к чему ты клонишь. Не пора ли в Сарае открыть русский храм?

- И учредить православную епархию.

- Об этом мы тоже подумаем. Поживи пока у нас. Отдохни, пусть твои люди посмотрят наши базары, состязания конников. А когда мы примем решение, тебе его скажут.

Александр Ярославич и его спутники вернулись к себе. Потянулись долгие дни, недели. Промозглая осень сменилась первыми холодами со снегопадом. Глеб в сопровождении Власия Григорьева бродил по городу, по лабиринту кривых улочек и закоулков, заходил на базары. Его особенно удручало, что шла бойкая торговля живым товаром. Продавали невольников: кавказцев, хивинцев, половцев, русичей. Некоторые из них были закованы в деревянные колодки, чтоб не пытались бежать. Да куда убежишь от ордынцев! Кругом бескрайние степи…

Покупатели живого товара, если нуждались в рабочей силе, ощупывали мускулы у выставленных на продажу мужчин. Если желали приобрести молодую женщину в качестве наложницы, заводили ее в юрту, приказывали раздеться, дотошно разглядывали тело и потом торговались с продавцом. Торговались долго, до умопомрачения.

В числе сопровождавших Александра Ярославича спутников был владимирский священник, отец Максимиан. Он получил отдельную юрту под походную церковь, развернул с помощью одного из стражников великого князя, приданного ему в качестве служки, походный алтарь. Здесь стали проводиться регулярные службы. На эти службы приходили не только сопровождавшие великого князя русичи, но и другие люди с Руси, оказавшиеся по разным причинам в Сарай-Берке: купцы, князья со свитами и полоняне.

А сам Александр Ярославич в сопровождении двух-трех наиболее близких спутников посещал ханских родичей, братьев, племянников: одаривал подарками и вел хитрые речи, стараясь расположить к себе. Глебу Васильковичу потом говорил:

- Ищу сторонников. Хан Берке, кажется, смягчается. Хан и в самом деле смягчился. Настало время, когда он вспомнил об Александре Ярославиче и пригласил его в свой недостроенный дворец. Великий князь услышал от Берке:

- Пришли вести из Новгорода от моих людей. Жители не мешают вести перепись. А для меня отпала нужда в походе против Новгорода.

- Побоялись новгородцы, вот и смирились, - добавил хан после небольшой паузы.

- Ты прав, Берке. Всегда ведь можно полюбовно договориться и избежать войны, - ответил Александр Ярославич. Он ждал, что хан заговорит о женитьбе князя Глеба. Но на этот раз такого разговора не состоялось…

Зима подходила к концу. Началось таяние снегов, когда хан пригласил Александра Ярославича для очередной беседы. Берке пообещал ввести поощрительные меры для русских купцов, посещающих с товарами Сарай-Берке.

Напоследок хан спросил:

- Если я дам согласие учредить в Сарае русскую епархию, кто будет тот человек, который займет главное место?

- Уж этого я не знаю, великий хан, - ответил Невский. - Это решит глава русской православной церкви митрополит Киевский.

Берке перевел разговор на другую тему. Снова заговорил о привлечении в Сарай русских купцов, об открытии в ханской столице судостроительного производства. Посетовал, что сами ордынцы плохие корабелы: без привлечения русских мастеров не обойтись. И когда весь разговор, казалось, был уже исчерпан, хан произнес:

- Мы посоветовались с ближними. Пусть молодые люди возрадуются. Приходи ко мне завтра и приводи молодого князя.

- Слушаюсь, великий хан, - с напускным подобострастием произнес Александр Ярославич.

- Как зовут-то его?

- Глеб Василькович.

- Он мне понравился. Немногословный, скромный.

На следующий день Александр Ярославич с Глебом и толмачом были у хана, в его тронном зале. Хан восседал на прежнем месте на подушках. Через некоторое время вошли молодая женщина в сопровождении пожилой.

- Вот твоя невеста, князь Глеб, - сказал хан, расплывшийся в улыбке.

Глеб разглядывал молодую ордынку. Она была худощавой, гибкой, бледной, должно быть, от волнения. Темные волосы были собраны в пучок на затылке. А глаза ее были вовсе не темными, как показалось Глебу во время их первой встречи. Они оказались зелеными и какими-то бездонно-глубокими. Одета ордынка была так же, как тогда, в далеком детстве, только побогаче. Шаровары из прозрачной восточной ткани, сквозь которую просвечивали стройные ноги, и бархатная, расшитая золотом жилетка, прикрывавшая нагруднуюповязку. Массивные золотые кольца-серьги, украшенные рубинами, оттягивали мочки ушей. Девушка без робости, с любопытством рассматривала русских князей.

- Ну, здравствуй, красавица, - сказал Глеб. - Помнишь меня?

- Помню немного, - ответила она чуть слышно.

- А это твоя матушка?

- Матушка умерла давно, - ответила Боровчина, - это моя вторая мама.

Потом Глеб узнал, что пожилая женщина - вдова покойного Сартака, его первая жена.

Ну что станем делать дальше? - спросил хан Берке.

- По нашим обычаям, если русский женится на иноверке, ее крестят по православному обряду. А потом оба идут под венец, - сказал Александр Ярославич.

- Я допускаю в мои владения все религии. Пусть будет по вашим обычаям, - сказал благодушно Берке.

- Хотелось бы крестить мою невесту и венчаться с ней во Владимире, на глазах у моей матушки, - произнес Глеб. - Чтоб крестил ее и венчал нас мой духовный отец, владыка Кирилл.

Берке против этого неожиданно возразил.

- Я готов передать, князь Глеб, невесту в твои руки вот здесь, перед моими очами. И приготовил для вас покои в ханском дворце: не гоже, чтобы моя родственница шла в юрту. А в покои ты введешь уже не невесту, а жену.

- Какая же она мне жена, коли некрещеная и невенчанная, - вздохнул Глеб.

Выход из трудной ситуации нашел Александр Ярославич.

- Разреши, Берке, я подскажу разумное решение. И молодого князя оно устроит.

- Говори, Искандер, коли это разумное решение, - милостиво кивнул хан.

- Нас сопровождает здесь русский священник. Он может окрестить Боровчину и дать ей христианское имя. А потом и обвенчать молодых. Они придут в отведенные тобой дворцовые покои уже мужем и женой. Вот и не нарушим мы ни ваши, ни наши обычаи.

- Ваш Кирилл не будет за это в обиде? - спросил хан.

- Нет, Берке. Кирилл потом отслужит торжественный молебен во здравие молодых.

- Да будет так. Подойдите ко мне, молодые люди, возьмитесь за руки, - властно сказал хан. - Примите от меня свадебные подарки.

Один из ханских приближенных подошел и встал рядом с серебряным подносом, на котором лежали подарки. Берке протянул Боровчине массивный золотой браслет, украшенный крупными алмазами. Глеб получил кинжал кавказской работы в серебряных узорчатых ножнах с массивной рукояткой в виде фигурки какого-то странного сказочного существа.

Отец Максимиан приготовил в юрте-храме купель для крещения будущей княгини белозерской. Но в последний момент спохватились, что Боровчина не имеет русской одежды. Не в прозрачных же шароварах идти с ней под венец. Глеб отправил Власия на ближайший базар, приказав ему:

- Обойди русских купцов. Достань хоть из-под земли холщовую рубаху на девицу высокого роста и женское платье, в котором не стыдно невесту под венец вести.

- Слушаюсь, княже.

Власий оказался удачлив. На ближайшем базаре торговал всякой всячиной русский купец из Рязани, Захар. Он приехал в Орду с молодой женой Пелагеей. Выслушав Власия, Пелагея предложила свое суконное платье с вышивкой на груди и на обшлагах рукавов и исподнюю рубаху из тонкого холста. Когда Власий спросил про цену, Захар замахал обеими руками:

- Полно тебе, мил человек. За благое дело грешно деньгу брать. Скажи твоему князю - подарок наш…

Отец Максимиан заставил татарку обрядиться в длинную холщовую рубаху и окрестил, дав имя Феодоры. Купель была слишком мала для взрослого человека. Священник ограничился тем, что обмакнул голову новокрещеной в медный тазик, служивший купелью, зачерпнул пригоршню воды и обрызгал все ее тело.

- Отныне ты раба Божья Феодора, - возгласил отец Максимиан.

Память святой Феодоры падала на одиннадцатый февраль, как раз в этот день и происходило крещение в юрте-храме. Крестным отцом вызвался быть сам Александр Ярославич. В юрте было холодно, несмотря на огонь очага: как только обряд закончился, Глеб накинул на плечи невесты полушубок.

На свадьбе Феодору обрядили в платье купчихи, покрыли голову белой фатой. Юрта набилась участниками свадебной церемонии. Собрались все спутники Александра Ярославича и Глеба, пришел купец Захар с женой. Про свадьбу проведал оказавшийся в ту пору в Сарай-Берке один из рязанских князей, пришел и он. С ордынской стороны были опекавшая Боровчину ее мачеха, вдова Сартака, с двумя не то служанками, не то подругами невесты и еще бессловесный ханский приближенный. Часть свидетелей свадебной церемонии оставалась на улице, так как юрта не могла всех вместить.

В тесной юрте пахло угаром от очага, свечным нагаром и людским потом. Отец Максимиан уверенно вел венчальную службу. К сожалению, не было хора, чтобы сопроводить ее торжественным песнопением. Один из стражников князя Александра Ярославича, приданный священнику в качестве служки, или пономаря, подпевал как мог, но всех свадебных песнопений он не знал. Закончил священник службу возгласом: «Исайя, ликуй».

Молодожены должны были обменяться обручальными кольцами. Феодора никак не могла понять, что от нее требуется. Тогда Глеб одел на ее палец обручальное кольцо, а другое одел на свой палец. Потом он поцеловал молодую жену, чем привел Феодору в большое замешательство.

Присутствующие подходили к молодым с поздравлениями. Мачеха что-то долго выговаривала Феодоре непонятной Глебу скороговоркой, отчего новобрачная смущалась и краснела. Александр Ярославич поздравил коротко:

- Счастья вам и всех радостей, дорогие мои. Живите в мире и согласии.

Глеб, спохватившись, подозвал к себе купца Захара и спросил его:

- Можешь, купец, устроить свадебное угощение? Сейчас, здесь.

- Дай немного времени, устрою.

- Действуй.

Через некоторое время прибыла повозка, которую тянул длинноухий ишак. В повозке стояли два больших бочонка хмельной браги, бочонок медовухи, лежали копченая рыба, вяленая баранина и другие явства. Гости не расходились в ожидании угощения. Появились еще русичи, оповещенные Захаром: купцы, гребцы с баркасов, люди рязанского князя, какие-то затрапезные оборванцы, должно быть, полоняне со строек. Александр Ярославич приказал стражникам никого не гнать.

В ожидании Захара Невский пригласил Глеба с молодой женой в свою юрту. Были приглашены священник, рязанский князь и сопровождавшие Феодору ордынки, вдова Сартака и подруги - служанки новобрачной. Унылый ордынец покинул храмовую юрту, не дождавшись конца венчания.

Александр Ярославич обратился к молодым с напутственным словом, пожелал им счастливой и чадообильной жизни. Потом долго и многословно говорил рязанский князь. Он был не в духе. Уже долгое время сидел он в Сарай-Берке в ожидании ханского приема и никак не мог дождаться. Хан не был расположен его принять: вероятно, за что-то гневался.

Гостям вынесли большую зеленую бутыль с каким-то крепким питьем, разлили по чашам.

- Заморское винцо. Еще с Новгорода, - сказал Александр Ярославич, - выпьем за здоровье молодых.

Гости выпили, похвалили вино. Только Феодора лишь пригубила - не привыкла. А вдова Сартака не отказалась и от второй чаши: вино ей понравилось.

Когда вокруг повозки с бочонками хмельного зелья и разной снедью столпился народ, Глеб вышел на двор. Поблагодарил гостей, что пришли по такому торжественному для него случаю, постоял из приличия среди гостей короткое время и удалился с Феодорой, сопровождаемый охраной.

Дворцовая комната, отведенная молодым, оказалась обширной и неуютной. Никакой мебели в русском понимании в ней не было, только мягкое ложе на полу, устланном бухарскими коврами, да разбросанные подушки вместо стульев. Перед подушками не то подносы, не то низкие столики из какого-то восточного дерева. Печи или камина в комнате не было. Их заменяли два треножника, поддерживавших медные чаши с раскаленными углями. Чаши давали совсем мало тепла.

В неуютной и прохладной комнате молодоженов ожидали кувшин кумыса, блюдо грецких орехов и еще тонкие приторно-сладкие лепешки.

Вдова Сартака распорядилась, чтобы принесли личные вещи Феодоры в трех больших берестяных коробах. В основном это была татарская одежда, которую не станешь носить на Руси. Еще было немного драгоценностей: коралловые бусы, две пары золотых серег с каменьями и еще кое-что по мелочам. Позже Феодора призналась мужу, что ценных украшений у нее было значительно больше: дарил отец Сартак, человек добрый, особенно к детям. Но многим воспользовалась ее мачеха, женщина властная и жадная. Феодора ее не любила и побаивалась, поэтому и не захотела ссориться из-за каких-то там перстней и серег.

Когда наконец новобрачные остались одни, и Феодора почувствовала, что наступило неотвратимое время сближения, она испуганно забилась в угол и затравленно смотрела оттуда на Глеба. Он попытался заговорить с ней по-татарски, с усилиями подбирая слова.

- Чего ты испугалась, глупенькая?

Феодора ничего не ответила и продолжала смотреть на мужа со страхом.

- Я тебе не нравлюсь, противен?

- Не-т… Ты хороший.

- А если хороший, так не надо бояться меня. Иди же ко мне.

- Боюсь. Это больно…

- Напрасно боишься. Ведь хочешь, чтобы у нас с тобой были дети?

- Хочу.

- Так иди же ко мне. Дети не получаются от одних только слов - хочу детей.

Глеб не стал очень настаивать или* прибегать к грубой мужской силе. Он не спеша разделся и лег на пышный пуховый матрац, в котором, казалось, можно было утонуть. И накрылся таким же пышным пуховиком, не то одеялом, не то матрацем. Он не заметил, как уснул. Повернувшись среди ночи на другой бок, он почувствовал, что рядом с ним лежит, съежившись калачиком, тихо всхлипывая, Феодора.

- Прости… За день притомился, устал. Вот и заснул, - стал оправдываться Глеб. Говорил он сбивчиво, путая русские и татарские слова, и Феодора не понимала его. Тогда Глеб сжал девушку крепкой хваткой, покрывая лицо, глаза, плечи, грудь поцелуями.

- Тебе хорошо, моя радость?

- Хорошо.

- А что же ты плакала?

- Страшно стало. Думала, не нужна я тебе.

- Как это не нужна? Что ты говоришь? Разве женился бы, коли не нужна.

- Я думала…

- Что ты думала?

- Великий хан заставил тебя взять меня в жены. Ты и послушался хана, хотя я вовсе не была тебе угодна.

- Угодна, еще как угодна…

Позже Глебу захотелось спросить Феодору - почему она совсем не похожа на татарку. Лицо почти не скуластое, разрез глаз скорее русский. И цвет глаз - не черный, не карий, а совсем необычный, салатно-зеленый. Феодора уразумела по отдельным словам Глеба, что его заинтересовало.

- Ты русич. Да? Я татарка? Нет, - говорила она короткими фразами. - Отец Сартак татарин, сын Батыя. Мать нет.

- Я так и думал. Ты в мать уродилась?

- Потом расскажу.

Феодора прижалась к Глебу, постепенно освобождаясь от робости. Страсть пришла не сразу. Сперва она подчинялась вынужденному чувству долга, необходимости терпеть мужнины ласки. Потом притерпелась и сама стала их желать. Пришла наконец и страсть, неистовая, пылкая, не характерная для сдержанных в любви русских женщин.

…В один из первых дней совместной жизни Глеб попросил Феодору показать ему весь свой гардероб, уложенный в берестяные баулы. Одежды у Феодоры было вроде бы и много, да вся она, по мнению Глеба, была типично бусурманской. В баулах лежали шаровары из тонкой прозрачной ткани разных расцветок, длинные не то кофты, не то халаты с яркими вышивками, которые и не застегнешь спереди из-за узости. Обувь - шлепанцы без задников, туфли с загнутыми носами, какие на Руси носят только скоморохи, бархатные туфельки для дома.

- Все это не для русской княгини, - произнес Глеб, закончив осмотр. - Нам такое негоже.

Он задумался. Надо было снарядить жену на русский лад, чтоб не стыдно было показать ее родне, брату, матери, ввести в кафедральный Успенский собор. А для этого надо искать портного и обшивать Феодору.

Ему неожиданно помог купец Захар, человек пронырливый, знавший в Сарай-Берке многих полезных людей, сумевший завести влиятельных друзей и среди знатных ордынцев.

- Тебе нужен хороший портной, который умеет шить женскую одежку. Так? - спросил он, выслушав Глеба.

- Нужен.

- Знаю одного такого. Зовут Каллистрат.

- Мне все равно, что Каллистрат, что Фома или Ерема.

- Сейчас им владеет один ханский вельможа, который отстраивает большую усадьбу. Ему каменщики, плотники нужны, а Каллистрат только и умеет, что платья да кафтаны шить. Вельможе он пришелся не ко двору: сделали беднягу землекопом.

- К чему ты мне это говоришь?

- А вот к чему. Купи Каллистрата, и пусть он шьет одежку для твоей Феодоры.

- Станет ли разговаривать со мной вельможа о покупке какого-то землекопа?

- И не надо с ним разговаривать. Договоришься с управляющим.

Захар свел князя Глеба с управляющим ордынского вельможи, маленьким шустрым татарином. Договорились легко. Русич, не умевший ни плотничать, ни класть кирпичи, ценности не представлял и поэтому был уступлен Глебу за совсем недорогую цену. Белозерский князь привел Каллистрата в юрту, где размещались его люди, и сказал:

- Размещайся здесь. Будешь обшивать мою княгиню, а потом поедешь со мной на Родину.

- Храни тебя Бог, княже, - благоговейным шепотом произнес портной.

- И еще. Скверно от тебя пахнет, Каллистратушка. В бане-то когда мылся?

- Какая может быть баня у полонянина? Летом иногда в реке плескались.

- Пусть вскипятят для тебя воду на очаге. Помойся, а обноски свои сожги. Найдем тебе одежонку.

Каллистрат, не найдя слов, прослезился.

Задача с одеждой княгини разрешилась. Оставалось только накупить в лавке у Захара всяких тканей: сукна, шелка, тонкого льняного полотна.

Несколько раз Глеб встречался с Берке. Всякий раз хан спрашивал, доволен ли белозерский князь молодой женой. Глеб отвечал утвердительно. Однажды он спросил Берке - можно ли, когда реки откроются для плавания, отбыть на Родину. Хан ответил согласным кивком головы.

Еще задолго до начала навигации Глеб Василькович решил осуществить давно задуманный план - выкупить в Орде русских полонян. Опять помог ему вездесущий купец Захар. Он свел Глеба с разбитным моложавым татарином, посредничавшим по продаже и скупке невольников. Звали этого татарина Бахмет. Он даже скверно и неграмотно говорил по-русски, научившись языку у полонян. Бахмет выслушал Глеба и сказал деловито:

- В Сарай-Берке много пленных русских, которые стали уже ненужными владельцам. Что-то строили и построили. Есть и такие хозяева, которые нуждаются в деньгах и готовы продать часть своих людей.

- В какой цене русские полоняне?

- Если покупаешь много, цена падает.

- Понятно. Поговорим о цене, Бахмет.

Захар предупредил Глеба, что среди ордынцев принято торговаться до седьмого пота. Если ордынец запрашивает одну цену, русский покупатель должен выразить чувство удивления и возмущения и согласиться только дать половину запрашиваемой цены. Продавец также выразит чувство удивления и возмущения, станет причитать, что русич хочет его разорить и пустить по миру. Идет, можно сказать, традиционный спектакль с двумя действующими лицами. Когда-то спектакль надоедает его участникам: сходятся на средней цене. Князю Глебу удалось договориться с ордынским посредником о покупке семидесяти русичей. Всех их белозерский князь поставил в распоряжение Власия Григорьева, который занимался починкой дощаников и подготовкой их к летнему плаванию. Нужно было заделать течи, просмолить пазы между бортовыми досками. На головном дощанике обновлялась княжеская комната для молодоженов.

Князь Глеб вышел к выкупленным полонянам и сказал им краткое слово.

- Вы теперь свободные русичи. С полоном покончено. Кто пожелает поселиться в моем уделе, Белоозере, милости просим. Дам землю, отведу место для жилья, помогу отыскать семью, коли ваши близкие еще живы.

- Дай-то Бог тебе доброго здоровья, княже, - перебивая друг друга, заговорили бывшие полоняне.

Каллистрат взялся за дело, шил княгине Феодоре платья русского фасона. Он, как приметил Глеб, неплохо говорил по-татарски и легко изъяснялся с Феодорой. Глеб попросил портного:

- Вижу, ты неплохо владеешь татарским. Я должен обучить жену русскому языку. И ты мне поможешь.

- Как я могу помочь?

- А вот как. Сказал татарскую фразу, потом скажи ту же фразу по-русски. Объясняй ей значение всяких слов, названия предметов в русском звучании. Что-нибудь да усвоит.

- Постараюсь…

Волга открывалась для навигации в конце апреля. К этому времени последние льдины, плывшие с волжских верховьев и ее притоков, растворялись в волжской воде или, источенные и хрупкие, добирались до Каспия.

Начали собираться в обратный путь. Глеб Василькович посетил Александра Невского, поинтересовался - не думает ли он о дороге.

- Задержусь еще недельки на две, - ответил Александр Ярославич. - Занимаюсь выкупом полонян.

- Много ли рассчитываешь выкупить?

- Сотни две. На моих дощаниках столько не разместить. Пришлось подрядить корабелов сделать еще пару новых суденышек. Это меня и задерживает в Орде. Берке нанес прощальный визит?

- А надо?

- Обязательно. Благодари его сверх всякой меры за милость великую, гостеприимство, невесту. Хан льстивые речи любит. Что скажешь Берке, коли спросит, доволен ли ты женитьбой?

- Он всякий раз об этом спрашивает.

- Тем более.

- Скажу, что доволен. Скажу без всякой хитрости. Феодора и в самом деле по душе мне пришлась. Мать-то у нее, оказывается, не татарка. Наверное, из каких-то полонянок.

- Любопытно. Порасспроси. Куда поплывешь, Глеб?

- Сперва в Ростов, к матушке, брату. Везу им подарки. Хочу с женой познакомить.

- Кланяйся всем, Марье Михайловне особенно. Скажи доброе слово об ее батюшке, великомученике Михаиле Черниговском. Мог ведь избежать такой кончины, кабы рассуждал трезво.

- Мог бы, наверное, - согласился с Александром Ярославичем Глеб.

Накануне отъезда Глеб Василькович посетил хана Берке, рассыпался в чувствах благодарности, как учил его Александр Ярославич. Берке довольно кивал головой, улыбался и в который раз задал свой вопрос:

- Доволен, русич, молодой женой?

- Как же не быть довольным, великий хан? Такая красавица, - отвечал Глеб.

- Это хорошо, - удовлетворенно сказал хан. На этом высокая аудиенция закончилась.

Отплывал Глеб со своими спутниками ранним утром. Выкупленных полонян разместил по дощаникам. На них стало тесно, но люди не роптали. Погрузились с радостным чувством - вырвались из полона, из рабства, а в тесноте - не в обиде.

Вверх по течению Ахтуба, а потом Волги пришлось идти на веслах, сменяя друг друга. Против течения двигались не так быстро, как осенью шли под парусами вниз по течению.


Глава 8. КНЯГИНЯ ФЕОДОРА РАССКАЗЫВАЕТ


Из узкой и извилистой, растекающейся на рукава и протоки Ахтубы вышли в широкую и кажущуюся прямой Волгу. Низменные степные берега, ровные и унылые, едва-едва начинали зеленеть травами и чахлыми кустарниками. Кое-где ровная степь бугрилась невысокими холмами. А может быть, то были вовсе не естественные холмы, а древние скифские или хазарские курганы, насыпанные на месте погребения воинов. Изредка встречались стада скота, выпущенного после зимнего периода на подножный корм. Пастухи, в конусообразных бараньих шапках, вооружившись бичами, покрикивали на скотину и сгоняли ее в кучу, чтоб не разбредалась.

Князь Глеб с Феодорой стояли на палубе дощаника. Было прохладно: с севера задувал острый ветер. Глеб Василькович накинул на плечи жены меховую кацевайку. На днях она порадовала его. Ночью, тесно прижавшись, взяла его ладонь и положила к себе на живот. Глеб почувствовал внутри женского тела какой-то легкий толчок.

- У нас будет маленький. Слышишь, Глеб?

Этого не надо было и говорить. Глеб Василькович и сам понял, что жена его понесла. Несколько дней ее подташнивало, но вскоре тошнота прошла. Наоборот - появился аппетит. Теперь белозерский князь окружал жену всяческой заботой, подавал пищу, не позволял выходить на свежий воздух легко одетой.

Вдруг Феодора указала рукой на берег. Там, перед кустами тальника, у кромки воды стоял худой, оборванный человек, похоже русич, и отчаянно махал руками, чтоб обратили на него внимание. Он что-то кричал, но слов нельзя было разобрать.

- Он просит о помощи, - Глеб окликнул Власия, находившегося в кормовой части дощаника.

- Что угодно, княже - спросил Власий, подходя.

- Видишь человека на берегу?

- Похоже, русич. Беглый полонянин.

- Пошли на берег челнок, чтоб доставил его сюда.

- Дозволь мне самому сплавать.

- А вдруг татарин? Рисковать тобой не стану. Пошли кого-нибудь.

- Слушаюсь, княже.

Оборванца доставили на дощаник. Он еле держался на ногах от истощения.

- Кто таков? - спросил Глеб.

- Савелий Феогностов я, - слабым голосом ответил русич.

- Бежал от татарина?

- Бежал, батюшка. Неделю скитался. Питался кореньями. Молил Бога, чтоб своих встретить. Услышал Господь мою молитву.

- Что делал у татарина?

- Скотину пас.

- Бил тебя татарин?

- Другие бивали больше. Мой хозяин все улыбался, только кормил плохо. По дому я истосковался.

- Родом откуда?

- Из-под Костромы. Не знаю, живы ли мои родные. Когда Батыгина орда приблизилась, вся семья, жена, детишек трое, старик отец в лес убежали, а я замешкался. Хотел из скарба домашнего что поценнее попрятать. Да и попал в лапы бусурман: стал полонянином.

- Чем занимался на Руси, мужик?

- Хлебопашеством, охотой. Жил, как все.

- Власий, накорми его и приставь к делу. А ты, Савелий, запомни, коли татары спросят… Я выкупил тебя вместе со всей этой толпой в Сарае. Уразумел?

- Как не уразуметь, батюшка. А ты, небось, князь, коли можешь полонян выкупать у ордынцев?

- О Белоозере слыхал?

- Как не слыхать… Это вверх по Шексне.

- Я тамошний князь.

- Век буду молиться за тебя. Спас меня из неволи.

Однообразные путевые впечатления от унылых равнинных берегов располагали ко сну. Князь Глеб вместе с Феодорой уединился в устланной коврами кабине, слабо освещенной светом лампады.

- Если родишь сына, назовем его Михаил, - сказал Глеб, обнимая жену.

- Михаил… - повторила Феодора. - Кто такой Михаил?

- Это имя моего деда, убиенного по повелению хана Батыя. Хочу сделать приятное матушке, почтить память отца ее. А ты обещала рассказать о своей матушке.

- Это будет долгий рассказ. Ты, наверное, не все поймешь.

- Что не пойму, догадаюсь.

Феодора начала говорить. Действительно, князь Глеб далеко не все понял из ее сбивчивого, сумбурного рассказа, лишенного строгой последовательности. Татарский язык он усвоил не очень хорошо, многие слова, выражения, обороты были ему непонятны. Он пытался переспрашивать жену, но и ее разъяснения не всегда помогали. Глеб скорее интуитивным чувством улавливал суть рассказа жены, чем дословно понимал его.

Суть рассказа Феодоры была такова.

Ее мать была не ордынской татаркой, а полонянкой, представительницей одной из горных кавказских народов, ясов. Впоследствии этот народ стали называть осетинами.

Мать была зеленоглазая стройная красавица. Односельчане восхищались ее красотой, от женихов не было отбоя. Восхищались и ее умением скакать на коне, преодолевать препятствия, чему мог бы позавидовать самый резвый джигит. А пленил ее сердце молодой грузин, пришедший из-за хребта, по имени Вахтанг. Он называл ясскую красавицу на свой грузинский лад Кетаван, или Кето, хотя родители - ясы - называли девочку как-то по-своему.

Земли ясов окружали горы и долины, заселенные другими кавказскими народами: касогами, кабардинцами… все названия она, Феодора, из рассказов матери не припомнит. Между племенами и народами случались конфликты. Дело доходило до вооруженных столкновений. Чаще всего причина была такова. Нагрянул отряд соседей касогов или кабардинцев на ясское селение, угнал скот. Обиженные ясы призовут всех близких и родичей из других аулов и устраивают на обидчиков облаву, чтобы отбить угнанный скот, наказать похитителей. Конечно, подобные стычки не заканчивались мирно. Бывали потери с той и с другой стороны. Обычай кровной мести требовал мстить за убитых. Вахтанг получил тяжелое ранение в плечо: какой-то лихой кабардинец ударил его кинжалом. Вахтанг отлеживался в сакле, поправляясь. Кетаван навещала его. О них уже все селение говорило как о женихе и невесте. Дело шло к свадьбе.

Привычный ход жизни нарушило Батыево нашествие. Татаро-монгольские орды навалились с севера грозной лавиной на кавказские земли. Часть ясов ушла в недоступные горы или, перейдя горный хребет, укрылась в Грузии. А другая часть попыталась сопротивляться.

Нашествие завоевателей не было неожиданным для народов горного Кавказа. Жилища ясов выглядели неприступными крепостями: они были сложены из огромных, грубо отшлифованных каменных плит. И в таких жилищах-крепостях обитатели отсиживались, если появлялся противник. Но Батыевы орды казались неисчислимыми. Они захлестнули все предгорье. Слабые силы ясов были сокрушены. Погибли от рук ордынцев грузинский юноша Вахтанг, мечтавший жениться на красавице Кетаван, ее отец, два ее брата и многие родичи и односельчане. Поплатились жизнью и те, кто пытался отсидеться в жилищах-крепостях: старики, женщины и дети. Ордынцы обкладывали жилые сооружения охапками сухого хвороста и поджигали. Обитатели таких жилищ если не гибли в пламени пожара, то задыхались от дыма.

А Кетаван досталась ордынцам в качестве добычи. Сперва молодого татарина в остроконечной бараньей шапке и ватном халате. Но ее красоту заметил военачальник, приближенный царского сына Сартака, отобрал девушку у татарина, повел в шатер ханского сына Сартака.

- Дозволь порадовать тебя подарком, о всемилостивейший.

Сартак был еще молод и не располагал обширным гаремом, как хан-отец, другие старшие родственники. Оставшись наедине с Кетаван, он стал разглядывать ее, коснулся рукой ее подбородка.

- Хороша! - восхищенно сказал он. - Хочешь быть женой ханского сына.

Кетаван не поняла его вопроса и поэтому ничего не могла ответить. Пришибленная случившимся, оплакивая потерю близких, она ощущала свою беспомощность. Понимала, что теперь она рабыня этого молодого знатного татарина. Всякое сопротивление, всякий протест были бы бессмысленны.

Она стала не то младшей женой, не то просто наложницей Сартака. По своему характеру Сартак был человеком мягким и добрым, ничем не похожим на отца, дядьев или братьев. К новой жене был внимателен и ласков, дарил ей подарки, хотя была у него и главная жена, властная и немолодая уже женщина, происходившая из ханской семьи. Батый принудил сына взять ее в жены из соображений политики. Были еще у Сартака две-три молодые наложницы. Но предпочтение он всегда отдавал Кетаван, получившей новое имя Сумбека.

Кетаван-Сумбека родила девочку, названную именем Боровчина. По мере того как девочка росла, становилось все более и более заметным ее сходство с матерью. Дочка стала любимицей Сартака, забавлявшегося с ней, задаривающего ее сладостями и разными ценными безделушками.

Недолго прожила Сумбека. Оторванная от родного очага, потерявшая родных, любимого Вахтанга, она тяжело переживала. Заболела быстро прогрессирующей легочной болезнью, стала харкать кровью и таять на глазах. А тут еще добавился разлад с мужем. Сумбека почти привязалась к Сартаку. Человек добрый, выдержанный, он казался ей далеко не худшим среди ордынцев. А когда стала проявляться ее болезнь, Сартак нашел утешение в других молодых наложницах…

Сумбека умерла от чахотки еще при жизни Сартака, рассказав дочери про свои злоключения. Боровчина осталась на попечении старшей жены Сартака, пожилой и властной женщины, которую Глеб видел на свадьбе.

Таков был грустный рассказ Феодоры, который она неоднократно повторяла мужу. Иногда Глеб прибегал к помощи толмача, портного Каллистрата, находившегося среди пассажиров главного дощаника. Он быстро схватывал смысл сказанного, чтобы перессказать Глебу по-русски. Поэтому портной и вошел в круг приближенных белозерского князя.

Иногда Каллистрат подменял кого-нибудь из гребцов, чтобы размяться. Князь часто видел его в обществе Анны, княгининой подруги и служанки в одном лице. Анна была типичной татаркой - скуластой, чернявой, лет двадцати четырех-двадцати пяти. Покидая Сарай-Берке, Феодора выразила желание взять с собой одну из своих служанок. Глеб попросил отца Максимиана окрестить девушку. Священник охотно исполнил просьбу. Обряд крещения состоялся в юрте-храме. Свидетелями была княжеская чета. Из Закии татарка стала Анной.

Выйдя однажды на палубу, Глеб подозвал Каллистрата.

- Еще работы тебе прибавится, Каллистратушка, - сказал князь.

- Готов услужить, княже.

- Теперь Аннушку надо по-русски одеть.

- Оденем и Аннушку, - с радостными нотками в голосе сказал Каллистрат.

- Смотрю, приглянулась она тебе.

- А почему бы не приглянуться? Девка справная.

- Рассказал бы, Каллистрат, о себе. Семья-то у тебя есть?

- Вдовец я. Женка Ксенюшка преставилась от неудачных родов.

- Стало быть, жениться вторично надумал?

- А почему бы нет? Коли дозволение с матушкой-княгиней дадите…

- Дадим, если поедешь с нами в Белоозеро и будешь обшивать нас. Да и княгине не хотелось бы расставаться с Аннушкой.

- Ну, это ж, коли пришелся ко двору, рад служить тебе, княже.

Вот и служи на здоровье. Детки-то от покойной жены остались?

- Сынок Владимир. Упрятал его за Волгу к родичам, когда орда к Ярославлю приблизилась. Совсем несмышленыш был, теперь, поди, взрослый уже.

- Думаешь, живой?

- Надеюсь, живой.

- А сколько годков тебе?

- Много уже. Третий десяток к концу подходит.

- А сколько годков Аннушке, разумеешь?

- Двадцать пятый.

- Не боязно на молодухе жениться? Рога не наставит?

- Я ведь мужик еще в полном соку. Заставлю деток нарожать, окружу заботой. Что ей еще надо?

- А она согласна на замужество?

- Прямого разговора об этом пока не было. Но засиделась в девках: почему не дать согласия?

Каллистрат был невысок ростом, бороду подстригал коротко. Проворный, подвижный, этакий живчик. Казался моложе своих лет, несмотря на перенесенный плен. Глеб проводил его словами:

- Все ж подумай еще. С Аннушкой поговори: как она. Если что - обвенчаем вас в Ростове. В Ярославле остановку сделаем. Ты про сына разузнай.

Когда Глеб Василькович уединялся с женой в своей кабине, Анна, ложе которой было отделено в углу плотной занавеской, обычно выходила на палубу. Она часто вступала в долгие разговоры с Каллистратом. Портной, прожив в Орде долгую жизнь невольника, не только свободно говорил по-татарски. Он умел вставить в разговор типично татарскую прибаутку, рассказать занятную историю, рассмешить собеседницу. Анне Каллистрат определенно нравился.

Нередко Глеб, беседуя с женой, попадал в затруднительное положение. Многое из ее слов он не понимал, о многом только догадывался. Часто он никак не мог выразить нужную мысль по-татарски. Тогда призывался на помощь портной.

Вот и на этот раз Глеб не сразу понял, о чем завела речь Феодора.

- Позвать Каллистрата, чтоб помог нам?

Феодора отрицательно покачала головой. Она хотела спросить мужа о чем-то сугубо личном, интимном. Все-таки Глеб с усилием понял смысл ее вопроса. А звучал он так:

- Скажи, Глеб… Я у тебя единственная?

Глеб ответил поцелуем. А она продолжала спрашивать:

- Скажи, я единственная? Русич может иметь две жены, много жен, целый гарем?

- Князь Владимир сперва был язычником и имел много жен. А крестившись, взял одну-единственную, греческую царевну. Наша религия запрещает многоженство.

Феодора поняла, вернее, догадалась, о чем идет речь. Она порывисто обняла мужа, стала целовать его.

- Я рада, мой князь… что ты у меня есть. Ты мой единственный. Ты вырвал меня из этого страшного мира, который зовется Ордой. Ведь жизнь там - рабство. Женщина там рабыня. Ее могут продать, выгнать, сделать наложницей, не считаясь ни с ее волей, ни с чувствами, не спрашивая ее согласия. Такая участь постигла мою маму. Такая же участь могла постичь и меня. Но ты вошел в мою жизнь, как добрый витязь из сказки, и взял меня. Спасибо тебе, добрый витязь, мой единственный.

Глеб Василькович вслушивался в торопливый шепот жены, не понимая ее слов, лишь в общих чертах улавливая смысл. Феодора рада, что покинула Орду. Она вспомнила мать и выразила удовлетворение, что ее не постигла горькая судьба матери. Ее вызволил он, Глеб, русский князь.

А Феодора продолжала:

- У тебя никогда не будет гарема с наложницами. Я твоя единственная. Как это прекрасно! Я нарожаю тебе много, много детей, сыновей и дочерей.

Глеб еще долго слушал прерывистый шепот жены. А когда Феодора умолкла, спросил:

- Говорят, твоего отца умертвили, чтобы угодить Берке, который сам хотел занять ханский трон. Это правда?

- Повтори, Глеб, я не все поняла.

- Может быть, позвать…

- Нет, не надо никого звать. Я уже поняла. Судьба моего отца, Сартака? Его умертвили люди Берке, который рвался к трону. Я даже знаю, кто это сделал.

- Кто?

- Один из приближенных Сартака, который обычно подавал ему напитки. Однажды он подал хану чашу с соком…

- И что?

- Первая жена Сартака, моя приемная мать, случайно видела, как приближенный подсыпал что-то в чашу. Очевидно, это был яд. Отец проболел несколько дней и умер. А вскоре тот приближенный, который подносил бокал, исчез. Теперь ты понимаешь, Глеб, с какой радостью я покинула этот страшный мир - Орду. Как я благодарна тебе…

Пошли лесистые берега. Миновали устье широкой Камы. Сделали остановку в Нижнем Новгороде, пополнили запас продовольствия. Двое вызволенных из плена уроженцев окрестных сел захотели покинуть караван, надеясь отыскать своих близких. Глеб не стал их удерживать - скатертью дорога. Подавляющее большинство освобожденных полонян готово было сопровождать белозерского князя до его вотчины.

Мелькают приволжские города, городки, села: Городец, Юрьевец, Кострома… В Городце у одного из бывших полонян отыскалась жена с детьми. Другой узнал о смерти жены, но нашел дочь-вдову с двумя детьми. Оба попросили князя Глеба взять их в свой караван: видимо, надеялись, что в Белоозере их ожидает более сносное житье. Глеб распорядился потесниться и принять всех просителей. В тесноте - не в обиде.

В Ярославле Каллистрат принялся разыскивать сына Владимира. Но тщетно: Ярославль - город не самый малый, мужиков, кои носят имя Владимир, много. Те, к кому он обращался, говорили:

Ты, мил человек, хотя бы обличие своего Владимира описал. Мал или высок ростом? Борода рыжая ай какая?

- Откуда мне знать? - сокрушался Каллистрат. - Расстался с ним, когда парнишка был в двухлетнем возрасте. Наверное, на меня похож, коли он мой сынок.

- Ненадежно как-то. Ничего-то, дядя, нет в тебе примечательного.

- Может, были у твоего сына прозвища или клички?

- - Откуда у двухлетнего несмышленыша прозвища. Когда к Ярославлю приблизилось ханское войско, я переправил сынка к сестре за Волгу, в село Кокорино. Там все обитатели зовутся Кокориными.

- Постой, постой. Говоришь, Кокорины?

- Точно. Все село Кокорины.

- Не Володька ли это Кокорин с Лодейного двора? Молодой еще. Бородка заметная пока не выросла. А корабел уже умелый. Женился на дочери старого мастера, правая рука у него.

- Может, это и впрямь мой Володька. Своди меня к нему.

Владимир Кокорин, молодой корабел, и впрямь оказался родным сыном Каллистрата. Даже внешне походил на него. Встретил сдержанно: отцовские черты в памяти не удержались.

- Как живешь, сынок? - робко спросил Каллистрат.

- Видишь, сыт, одет, обут. У хозяина на хорошем счету. Жена сынка родила.

- А я по старой части тружусь. Портняжничаю. Не желаешь с семейством своим в Белоозеро отправиться? Тамошний князь Глеб ко мне расположен. Будет и к тебе благосклонен, когда узнает, что ты мой сынок.

- Что я там стану делать, - возразил Владимир. - Спасибо за приглашение, отец. Но к Ярославлю я накрепко привязан, пустил здесь глубокие корни.

- Понимаю. Коли так крепко прирос к Ярославлю, приезжай погостить.

- Если выберется время.

- А сынка покажешь?

- С превеликой радостью, отец. Валерьяном назвали… А тем временем Глеб Василькович и Феодора посетили княжеский терем. Незадолго до их приезда в Ярославле умер тамошний князь Константин Всеволодович, рано одряхлевший и бездетный. Не оставил сыновей и его старший брат Василий, княживший перед Константином. Единственный сын Василия, носивший то же самое имя, умер в раннем детстве. Оставалась только его дочь Марья, девушка на выданье лет пятнадцати.

Линия ярославских князей состояла в близком родстве с ростовскими Васильковичами. Ярославские князья, братья Всеволодовичи Василий и Константин, приходились Васильковичам двоюродными братьями и имели общего деда, князя Ростовского Константина Всеволодовича, сына Всеволода Большое Гнездо. Поскольку с кончиной последнего из ярославских братьев Всеволодовичей (сыновей Всеволода Константиновича) Константина мужская линия пресекалась, братья Васильковичи могли рассматривать ярославский удел как выморочный и претендовать на него. Правда, у Василия Всеволодовича осталась племянница Марья. Но можно ли считать ее наследницей ярославского стола? Не становился ли теперь ярославский удел общим достоянием всей ростовской ветви Рюриковичей?

Глеб Василькович рассчитывал не только выразить Марье Васильевне и ее матери Ксении соболезнование по случаю кончины князя Константина, но и разузнать - каковы намерения ярославской верхушки относительно дальнейшей судьбы удела. Глеб не спешил, как говорится, сразу брать быка за рога и вести нелегкий разговор. Сперва он посетил с женой кафедральный собор, где покоился прах князя Константина. Ему показалось, что княгиня Ксения, невестка покойного, и сопровождавшие ее ярославские бояре, принимали Глеба Васильковича настороженно, ожидая от него разговора о судьбе их удела.

Когда вышли из храма и устремились в княжеские палаты, Глеб сказал Ксении:

- У нас будет разговор семейный. Нужно ли это твоим боярам? Может быть, отпустишь их?

Ксения именно этого и боялась. Путано она объяснила свое нежелание отпускать бояр.

- Я слабая женщина. В серьезных вопросах не разбираюсь. Озабочена лишь одним, как силы свои сохранить, не уйти вслед за князем Константином, не сделав добра для удела. В советчиках нуждаюсь. Пусть останутся.

- Твоя воля, матушка. Здесь ты хозяйка, а я только гость, - ответил ей сдержанно Глеб.

Расположились в палате. Вдоль стен стояли лавки, покрытые цветным сукном. Глебу и его жене предложили, как почетным гостям, дубовые кресла. Послала княгиня Ксения и за молодой дочерью Марьей Васильевной. По тому, как держалась сама княгиня-мать, постоянно оглядывалась на бояр, перешептывалась с ними, было очевидно, что не она представляла высокую власть в княжестве, а эти надменные бояре. Им в конечном итоге и принадлежало решающее слово.

Первым начал говорить Глеб Василькович. Ростов, Ярослав, Углич - вот три ветви единого, взаимосвязанного пространства, части Руси. Правителей этих княжеств связывает общее родство. Все они близкие родичи, потомки Константина Всеволодовича, его внуки. Если же один из уделов теряет правителя, не оставившего мужского потомка, удел становится выморочным. Священный долг ближайших родичей подумать о его судьбе. Справедливо?

- Что ты имеешь в виду, князь Глеб, - с каким-то надрывом спросила Ксения. Глеб Василькович уже знал, что княгиня-мать происходила из семьи очень влиятельного и богатого ярославского боярина. Этот боярин состоял в родстве с другими боярскими семьями Ярославля. И, конечно, боярская верхушка Ярославщины никак не желала, чтобы их влиянию был нанесен какой-либо ущерб.

- Наша общая задача задуматься над тем, кто будет управлять Ярославской землей, - спокойно ответил Глеб. - Что ты думаешь на этот счет, матушка? Что думаете вы, бояре?

- А есть ли причина для размышлений, - запальчиво выкрикнул один из бояр. - У нас есть законная княгиня Марья, дочь и племянница ярославских князей.

- Вы забываете, други мои, что в истории дома Рюриковичей еще не было такого случая, чтобы княжеский стол переходил к женщине.

- А княгиня Ольга? - выкрикнул все тот же боярин.

- Ольга правила именем малолетнего сына Святослава. Когда он повзрослел, вовсе отказалась от власти.

- Вот и у нас… - начал другой боярин. - Матушка Ксения правит княжеством от имени юной княжны-дочери.

Из дальнейшей перепалки с участием бояр князю Глебу стало понятно, что княгиня-мать Ксения не спешит с замужеством дочери. А бояр устраивала такая медлительность. Это давало им возможность хозяйничать в своих вотчинах, не ощущая над собой никакой власти. Глеб призвал бояр к тишине и заговорил властно:

- Я плыву из Орды. Хан Берке неоднократно принимал меня. Позволил жениться на своей племяннице. Вот она, в крещении Феодора. Прошу любить и жаловать. Хан обеспокоен положением в Ярославле.

Последнюю фразу Глеб присочинил от себя. Никаких разговоров у него с Берке о ярославских делах не было. Хан еще не знал о кончине последнего ярославского князя Константина Всеволодовича.

- Что вас может ожидать, ярославцы? - задал вопрос Глеб.

- Что?

- Хан отдаст ярлык на ярославское княжение угодному ему человеку, которому интересы Ярославля, ваши интересы будут чужды, безразличны.

- Может и такое случиться, - сказал сокрушенно один старый боярин.

- Что ты предлагаешь, князь Глеб? - спросил другой старик.

- Я вижу два пути. Вот первый… Ярославский удел, как выморочный, переходит по наследству ростовскому князю. У вашей княгини Марьи нужда в муже. Она, надеюсь, легко решится. Такая пригожая девица легко найдет жениха, который увезет ее в свой стольный град. Вас это устраивает?

- - Нет, нет… - загалдели возмущенные бояре.

- Ярославский удел уже сложился. Нам нужен свой князь.

- Тогда не придется ли вам по душе второй путь? Поищем для Марьюшки жениха. Желательно, чтоб это был безудельный князь. Для нас, потомков Константина Всеволдовича он станет названым братом. Ему и передадим ярославский стол как приданое за женой. Мы же с братом Борисом выхлопочем у хана для него ярлык на княжение. Так мы сохраним единство и общность наших уделов.

- Это мне нравится, - воскликнул старый боярин.

- И мне, и мне, - поддержали другие.

- Не рано ли Марьюшке о замужестве думать? - засомневалась княгиня Ксения.

- Совсем не рано, мать, - твердо сказал Глеб. - И для Ярославля лучший выход. Или хотите, чтобы хан прислал своего человека вопреки вашей воле и согласию? И Марьюшке тогда небыть княгиней ярославской.

Этого никто из бояр не хотел. Не хотела и боялась такого исхода и княгиня Ксения.

- Коли доверяете нам с братом Борисом, мы подыщем княжне пригожего жениха. Проведем с ним переговоры. Согласны, ярославцы?

Молчание. Глеб истолковал его так:

- Молчите, значит, возразить нечего. Благословляйте нас с братом на поиски. Слышь, Марьюшка, постараемся ради тебя. Найдем тебе доброго женишка, богатыря. Деток ему нарожаешь.

Марья Михайловна раскраснелась и опустила в смущении голову, хотя в душе ликовала. Князь Глеб понравился ей: он поможет ей вырваться из-под материнской опеки.

Расстались дружелюбно. Ярославцы признали в Глебе Васильковиче человека умного и дальновидного. То, что он предлагает, было далеко не худшим выходом для боярской верхушки Ярославля. Отыщется какой-нибудь безудельный юнец. А боярская клика будет по-прежнему верховодить. Так рассуждали именитые люди Ярославля.

К отплытию каравана они собрались на берегу Волги. Пришла с дочерью и княгиня Ксения. Глеба она принародно обняла и сделала вид, что поцеловала в щеку, а на самом деле только чуть прикоснулась к ней губами.

- Ты ведь мне как сын, Глебушка. Как там поживает матушка твоя?

- Надеюсь, завтра свидимся.

- Низкий поклон ей от меня. От одной вдовы другой. Глеб не без неприязни подумал - хитра баба, ничего не скажешь. Матушка объявилась. Для матушки-то, пожалуй, возрастом не вышла, молода…

Из Волги караван дощаников вышел в волжский приток Которость, неширокую реку, окаймленную пойменными лугами. Весной река разливалась и становилась доступной для прохода дощаников с низкой осадкой. При приближении к озеру Неро, из которого река вытекала одним из своих истоков, гребцы с удвоенной силой налегли на весла.

Вот и озеро, совсем не великое. Не такое, как Белое, на берегу которого стоит Глебов стольный город. Там различишь противоположный берег в виде чуть видимой зубчатой кромки леса лишь с высокого холма или с колокольни. А озеро Неро - все как на ладони. На западном его берегу высятся городские стены. Над ними взметнулись в небо тяжеловесные купола Успенского собора, крыши княжеских и боярских палат. А за бревенчатыми стенами города рассыпаны слободки, в которых обитает всякий трудовой люд: рыбаки, мастеровые, корабелы. В каждой слободке свой храм, а то и два, увенчанные луковичными главками.


Глава 9. В СЕМЕЙНОМ КРУГУ В РОСТОВЕ


Приближение каравана судов было замечено с берега. Новость быстро распространилась по всему Ростову и его окрестностям, достигла княжеского двора и палат епископа, а также монастыря, где обитала княгиня-мать, в монашестве Марфа. Князь Борис с малолетними сыновьями и женой устремились к берегу, к тому месту, где обычно приставали корабли. Там уже собралась толпа.

Братья обнялись.

- Пошто рассматриваешь меня с удивлением, словно впервые зришь? - произнес Борис.

- Смотрю, седина стала пробиваться в твоей бороде. Не рано ли?

- Забот много на мою голову свалилось. Баскак лютует, коли несполна дань собрал. За тебя переживали с матушкой. Слава Богу, живой вернулся, а то ведь бывало и такое - возвращался князь из Сарая в дубовой колоде, убиенный. Матушка места себе не находила.

Княгиня-мать, осунувшаяся, исхудавшая, казалась бесплотной тенью. Как видно, изнуряла себя беспрерывными постами и молитвами. Она не прерывала разговор сыновей, но ловила каждое их слово. Наконец подошла к младшему сыну, сдержанно обняла: монахине не положено бурно выражать свои чувства.

- Бог тебя хранил, сынок, - беззвучным шепотом произнесла княгиня-монахиня.

- Господь и молитвы твои хранили меня, матушка, - ответил Глеб. - Но и хан Берке обид не чинил, милостями одаривал. Дозволил на племяннице, сартаковской дочери, жениться. Вот супружница моя, в крещении Феодора.

Монахиня обняла невестку, пожелала ей счастливой супружеской жизни и много деток.

- За этим дело не встанет. Ждем прибавления семейства, - сказал Глеб хвастливо.

- А почему такая бледная невестушка?

- Должно быть, притомилась за дорогу.

Борис по-простецки приобнял невестку, чем поверг ее в величайшее смущение. Потом ее поприветствовала жена Бориса Марья Ярославна, урожденная муромская княжна, - дружески расцеловала Феодору и спросила:

- По-русски-то разумеешь, Феодорушка?

- Пока не разумеет, - ответил за жену Глеб. - Коли что тебя интересует, невестушка, помогу вам объясниться.

- Хотела бы спросить… Когда наследника ждете? - спросила княгиня Марья.

- В конце осени.

- Матушка-то кто у нее? На чистокровную татарку вроде бы и не похожа.

- Она татарка только по отцу. Это долгая и горькая история, как-нибудь расскажу. Вы ведь летописцы, можете написать об этом занятный рассказ…

К Глебу не спеша подошел владыка Кирилл, рослый, величественный, совсем не сгорбившийся, несмотря на преклонный возраст. Благословил белозерского князя и его супругу, протянув обоим руку для поцелуя.

- Сожалею, владыка, что не тебе, моему отцу духовному, пришлось окрестить Феодорушку и обвенчать нас. Так получилось не по моей воле.

- Кто венчал вас?

- Отец Максимиан, сопровождавший Александра Ярославича.

- Знаю такого. Достойный пастырь. Духовник великого князя.

- Князь задержался в Орде. Намеревался вызволить побольше полонян.

- Бог ему в помощь.

- Я тоже выкупил, сколько смог. Видишь, владыка, все дощаники переполнены.

- Бог воздаст тебе за благое дело.

С братом Глеб Василькович договорился, что погостит у него в Ростове недельки две, а спутники его два-три дня отдохнут и отчалят, взяв курс на Белоозеро. В Ростове останется лишь один княжеский дощаник с командой гребцов, портным Каллистратом и прислужницей Анной. Глеб не оставлял себе специальной охраны: в случае надобности охрана возлагалась на гребцов. Они составляли две сменные команды по восемь человек каждая. Власий был за старшего в караване, возвращавшемся в Белоозеро.

Глеб приласкал племянников, пятилетнего Дмитрия и трехлетнего Константина, подивился тому, как малыши выросли за время его странствований.

С берега озера княжеская семья направилась в город, окруженная толпой горожан. Владыка Кирилл, шагая рядом с Глебом, расспрашивал:

- Что слышно о намерении хана разрешить открытие сарайской епархии?

- Идет такой разговор, - ответил Глеб. - Александр Ярославич говорил мне, что уверен - епархия будет. Берке хотя и принял Магометову веру, но другие религии не притесняет. Кое-кто и из ханского окружения тянется к православию.

- Будет епархия - возрастет сия тяга. Князь Борис не поскупился, чтобы встретить брата обильным пиром с гуслярами и дудошниками. Княгиня-мать перекрестила младшего сына и удалилась в обитель. Не по-монашески сидеть за столом, который ломится от обильных угощений, заморских вин, предаваться хмельным излишествам и слушать гусляров. Еще, того и гляди, появятся скоморохи в колпаках, обвешанные бубенчиками, и станут изощряться в непотребных шутках. А владыка Кирилл не отказался от участия в трапезе. За пиршеским столом оказались и Антип Евлампиев и другие именитые ростовские бояре.

Глеб Василькович заметил, что Антип с возрастом утратил прежнюю заносчивость, сословную чванливость. А когда-то он не скрывал высокомерия по отношению к своему заместителю Григорию Меркурьеву, выбившемуся из простолюдинов в бояре. Теперь Антип снизошел до того, что пригласил его сына Власия к себе в гости: все же боярин, хоть и из худородных.

Во время пира Кирилл сказал Глебу, что он, хотя и сожалеет, что не крестил ханскую дочь и не венчал молодых, готов отслужить торжественный молебен в соборе во здравие рабов Божьих Глеба и Феодоры. Все поддержали владыку - молебен надо отслужить.

Кирилл посоветовал князю Глебу:

- Обучи княгинюшку языку русичей с помощью игумена Иринея. Он неплохо освоил татарский.

- Обязательно воспользуюсь услугами отца Иринея, - ответил Глеб. - А для повседневных уроков у меня есть Каллистрат.

- Это кто таков?

- Портной. Выкупил я его. С самого Батыева нашествия в полоне пребывал. Татарским языком превосходно владеет.

- Пусть Ириней займется и духовным воспитанием княгини, преподаст ей суть Священного Писания, объяснит обряды. Какого вероисповедания была твоя Феодора до крещения?

- Скорее всего, никакого. У нее непростая история. Мать принадлежала к кавказскому народу ясов. Какая уж там была вера у этих ясов - не ведаю. Захватили ее ордынцы в качестве наложницы. От них-то и родилась Феодора.

- Тем более она нуждается в духовной пище.

- Кстати, у жены имеется служанка, точнее, подруга, крещеная татарка Анна. Она приглянулась Каллистрату. Хотели бы венчаться.

- Распоряжусь, чтобы священник Геронтий из соборного клира все сделал.

После трапезы гости разошлись по домам, а члены княжеской семьи удалились на отдых. На этот раз и Глеб Василькович не отказался от возможности соснуть пару часиков в роскошной палате, отведенной ему братом. Потом Феодора отправилась в обитель к княгине-матери: инокиня Марфа выразила желание поближе познакомиться с невесткой и побеседовать с ней. Оказывается, княгиня-мать неплохо усвоила татарский язык и могла не слишком быстро, но сносно объясняться без толмача. А Глеб вместе с братом удалились в одну из комнат княжеских палат и там повели неторопливую беседу.

Борис горько пожаловался, что Бурхан, с которым можно было ладить, больше не баскак. На его место хан прислал нового сборщика по имени Фатулла, человека жесткого, невероятно упрямого и к тому же корыстного. Все попытки князя Бориса приручить нового баскака, поладить с ним оказались безуспешными. Фатулла выколачивал всеми мыслимыми и немыслимыми средствами дань с населения княжества, проводил всеобщую перепись. Жестоко расправлялся с теми, кто уклонялся от переписи. Вслед за ростовской землей перепись проходила и на Ярославщине, но пока еще не дошла до Белоозера.

Фатулла принял мусульманскую веру и заставил всех своих подчиненных из прибывшего с ним отряда тоже принять ислам. На его дворе была возведена мечеть, где регулярно отправлял богослужения прибывший с Фатуллой мулла. Это вызывало недовольство ростовчан: проходя мимо мечети, они цедили сквозь зубы «У, бусурмане».

- А какова судьба старого Бурхана? - спросил Глеб.

- Бурхан остался на русской службе, крестился. Он теперь Богдан Баскаков, ростовский боярин. Два его сына также крестились и служат в отряде у Антипа Евлампиева. А остальные татары возвратились в Орду: Фатулла не захотел оставить их среди своих подчиненных.

- Как же ростовчане терпят этого Фатуллу?

- Да с трудом. Уже не единичный случай - его люди таинственно исчезают; Поодиночке боятся татары выходить за ворота города. Мои отговорки, что этого медведь задрал, этот в озере утонул, а на того кирпич с печной трубы свалился, не убеждают Фатуллу. Знаю, что пишет он на меня доносы хану. А народ негодует, страсти кипят. Боюсь, обернется взрывом. И тогда нам не сдобровать. Карательный поход, погромы, расправы… Может, ты что посоветуешь?

- Да вот, кажется, надумал, что нам делать.

- Что же ты надумал?

- Поступим разумно, если станем взывать к мудрости Александра Ярославича. Он сумеет убедить хана.

- Ты же говорил, что Невский в Орде остался.

- Сейчас уже, вероятно, в пути: с вызволенными русичами. Он говорил мне, что из стольного города отправится в Новгород. Там опять неспокойно. Ярославич намерен увещевать новгородцев, мирить их с ханом.

- Думаешь, и нас помирит Невский с Берке, коли дело дойдет до больших волнений?

- С Александром Ярославичем хан считается. Надо у самого Невского спросить, что он может посоветовать.

- Согласен с тобой. Из Новгорода Невский будет возвращаться, скорее всего, через Ростов. Встретим его с почетом и честью.

Затем зашел разговор об обстановке в Ярославле.

- Мы вправе поступить с ярославским уделом, как с выморочным, - сказал Борис. - Поделили бы его по-братски: мне Ярославль с приволжскими землями, тебе земли по Мо-логе и Кубене… Да, запамятовал. У нас же еще угличская родня. И с ними поделимся.

- В мыслях-то все складно получается, брат, - с сомнением произнес Глеб. - Да не все так ладно в жизни. Не нравится мне положение в Ярославле.

- Чем же оно тебе не нравится?

- Ярославские бояре - сплоченная и своенравная свора. Обособились, своевольничают и рады. Княгиня-мать из их же среды. Думаю, что и с ханским окружением у них имеются связи: уж очень эти бояре самоуверенны. А хану единение Руси - кость поперек горла. Не позволит он, чтоб мы распоряжались Ярославлем.

- Посоветоваться бы с Невским и насчет Ярославля.

- Посоветуемся. Теперь послушай меня, Борисушка. После кончины последнего ярославского князя, нашего двоюродного братца Константина, осталась племянница Марья Васильевна. Ее, вроде бы, вопреки традициям, тамошнее боярство считает своей княгиней. А на деле она игрушка в руках тех же бояр.

- И что?

- Надо найти ей жениха, дружественного нам князя без удела. Для нас он бы был названым братом и союзником. Это лучше, нежели какой-нибудь ханский ставленник, навязанный Ордой.

- Неплохо рассуждаешь, Глебушка. А ведь у меня на примете князь такой есть.

- Кто же это?

- Федор Ростиславич из рода смоленских князей. Братья обделили его при дележе волостей, оставили без удела.

- - Возможно, это то, что нам надо. Где его можно найти?

- Он скитается по родичам. Сейчас, кажется, у тверчан обитает. Обещал и в Ростов наведаться.

- Каков он, этот Федор?

- Не так прост, как кажется на первый взгляд. Скрытен, хитер и упрям.

- Что ж, неплохие качества для князя. Если мы выступим сватами и сосватаем Федора за ярославскую Марью, будет в Ярославле княжить наш человек. Бояре, конечно, постараются сделать его «своим». А с другой стороны, возрадуются - вот, мол, сумели не потерять свое влияние, которое могло уйти от нас в руки ростовским боярам.

- А если князь Федор покажет характер и чем-то оттолкнет от себя ярославских бояр? - спросил Борис.

- И такое может случиться, - ответил Глеб. - А мы-то с тобой на что? Поможем Федору Ростиславичу. Ты, Борисушка, будешь продолжать считаться старшим над владельцем ярославского удела. А Федор, воспользовавшийся твоей помощью, должен будет это признать. Понадеемся и на поддержку Александра Ярославича.

- Мудро рассуждаешь, Глебушка. Кто тебя так учил?

- У нас с тобой общие учителя: владыка Кирилл, матушка-княгиня…

На следующий день перед большой службой в Успенском соборе, в боковом его приделе отец Геронтий, молодой священник, обвенчал Каллистрата и Анну. Пришли на церемонию и многие из спутников Глеба. После венчания состоялась большая служба во здравие князя Глеба и княгини Феодоры в присутствии всей княжеской семьи и именитых бояр Ростова.

Наступил день отплытия каравана. Глеб Василькович дал подробные напутствия Власию, чтоб его отец, Григорий Меркурьев, распорядился судьбой вызволенных из полона русичей.

- Пусть выявит среди них плотников, особливо корабелов, а также кузнецов, чеканщиков и оставит их в городе. Пусть подымет обывателей, чтоб помогли поставить им избы. А остальных, хлебопашцев, рыбаков, охотников, повелеваю расселить по деревням и селам по берегам Белого озера, по рекам Кеме, Шоле, Ухтоме. Понятно тебе?

- Понятно, князь-батюшка.

- Да передай отцу. Пусть готовится к плаванию в Сарай-Берке. В казне княжества должна накопиться немалая сумма, собранная с новгородских купцов. Это пойдет на выкуп полонян. Приеду, поговорю с ним, дам наставление. Ну, с Богом, Власий.

- Дозволь молвить, княже…

- Что у тебя?

- Хорошая новость. Прежний полонянин Гаврюшка, кожевенник, встретил здесь женку свою с дочкой. Все они родом из Шуи. Женка прослышала, что князь Александр Ярославич выкупал из полона русичей. Вот и устремилась с дочкой во Владимир. Там муж не отыскался. Кто-то подсказал ей - поищи, матушка, в Ростове. Вот и повстречались.

- Кожевенник, говоришь?

- Точно.

- Кожевенники тоже нам нужны. Пусть батюшка твой оставит его в городе. И женку его с дочкой забирайте. Потеснитесь.

- Возрадуются обе, сердечные.

Глеб Василькович самолично проводил караван. А после проводов посетил мать в монастырской обители. Стену кельи украшал целый иконостас образов, тускло мерцали лампады. Полки были заполнены книгами в кожаных обложках. Инокиня вновь заплакала. В последнее время она стала слезливой.

- Что ты плачешь, матушка, - выговорил ей Глеб. - Видишь, живой, невредимый и еще с молодой женой.

Не обращай внимания на мои слезы: это от радости. Опасалась за тебя, пошто так долго не возвращаешься? Ведь не возвращаются из ханского логова живыми. Вспомни судьбу деда твоего, Михаила Черниговского, да и батюшку Василька.

- Зачем ворошишь старое, сердечные раны тревожишь? Скажи-ка лучше, какое впечатление у тебя сложилось от новой невестки?

- Понравилась. Миловидная. Только почему такая бледная?

- Притомилась с дороги.

Нет, дело не в дороге. Я с ней по-татарски… кое-как поняли друг друга. Ее мать совсем молодой ушла из жизни от легочной болезни. Кровью харкала. А если хворь наследственная?

- Что же мне делать?

- Пусть чаще в бане парится. Свежие овощи, фрукты потребляет да еще пчелиный мед. Чахотка этого не любит. А я буду неустанно молиться за здравие невестушки.

- Летописанием-то ты занимаешься по-прежнему?

- Не так усердно, как прежде. Старею, силы не те. И владыка Кирилл сдал, заметил? А все такой же неугомонный. Видел росписи в нашем Успенском соборе?

- Конечно.

- Почти все они обновлены. Владыка лично следил за работами…

Борис Василькович увлекался охотой и часто посвящал свой досуг облавам на зверей. В палатах красовались его охотничьи трофеи: медвежьи шкуры, лосиные рога и даже искусно изготовленное чучело рыси. Брату Борис похвастал, что чучело он сделал собственноручно, правда, под наблюдением опытного мастера. Его компаньоном по охотничьим вылазкам был Антип Евлампиев. Борис пригласил брата Глеба поохотиться вместе.

Спозаранку вереница всадников углубилась в лесной массив по узкой извилистой тропе. Братьев сопровождал Антип и несколько человек из ростовского войска. Задержавшись в убогой лесной деревушке, состоявшей из четырех изб, Борис спросил встречного:

- Озорует зверье лесное? Крестьянин подумал, почесал затылок.

- Кабан озорует, злыдень проклятый. Все огороды потоптал.

- Накажем злыдня. Укажи. Откуда приходит.

- Вот с той стороны.

Собаки легко взяли след, который привел к березовой рощице. Послышалось хрюканье, заглушаемое лаем собак. В березняке мелькнуло небольшое стадо во главе с крупным матерым секачем. Борис подал команду спешиться и окружить рощицу. Когда секач попытался вырваться из кольца, двое охотников одновременно выпустили в него стрелы из лука. Кабан яростно захрапел. Стрелы не причинили ему большого вреда, застряв в толстом слое жира. Разъяренный зверь бросился на ближайшего охотника, и плохо бы пришлось бедняге, если бы не пришел ему на помощь Антип, метнув в кабана копье. Бросок оказался метким и точным, кабан присел, потом завалился на бок. Перебить самок и подсвинков не составило большого труда. Борис дал команду Антипу разделить добычу между участниками охоты.

В другой раз охотились на диких уток, гнездившихся в камышовых зарослях у побережья озера. Глеб увлекся охотой на птиц еще на Белоозере и поэтому с удовольствием присоединился к брату. Утки были напуганы охотниками и поэтому проявляли осторожность. При приближении лодки они с зычным кряканьем взлетали в воздух. Все же удалось подстрелить несколько птиц.

Посетил Глеб Василькович владыку Кирилла в его палатах. В специальном флигеле архиерейских палат трудились монахи-переписчики. Переписывали книги светского и духовного содержания: летописные своды, нравственные поучения, записи былин, военные повести, Жития святых, молитвенники, Новый и Ветхий Заветы и многие другие.

- Просвещай своих подданных, князь, - торжественно произнес владыка. - Отберу тебе книг. Убедишься, что мои писцы не зря трудились. Пусть каждый приходский храм обогащается.

- Благодарствую, владыка, - ответил Глеб. - Любовь к книге передали мне вы с моей матушкой.

- Старались во имя пользы чада нашего. А ты, помнится, говорил мне о намерении своем основать на Белоозере монастырь?

- Не только о намерении теперь могу поведать. Покидая Белоозеро, дал указание боярину Меркурьеву приступить к строительству монастыря - храма, настоятельских палат, келий человек на пятнадцать монахов и послушников. Это для начала. Увеличится число братии - расширим постройки.

- Похвально, князь Глеб. Когда строительство будет завершено?

- Уже завершено.

- Откуда известно?

- Встретил здесь одного белозерского купца, приехавшего в Ростов по своим торговым делам. Он и поведал мне, что монастырские постройки почти завершены. Осталась кое-какая мелкая доделка.

- Похвально, похвально.

- Подобрал бы игумена нам, владыка.

- А чем плох твой Ириней? Сан имеет, хорошо образован, начитан, проповедник отличный. Пусть подберет монахов - грамотных переписчиков книг - и за дело.

Владыка Кирилл умолк, соображая что-то.

- Вот что, - произнес он после некоторого раздумья. - Поеду-ка я с тобой на Белоозеро. Освещу новый монастырь во главе с Иринеем. Дам ему наставления.

- Нужда великая в новых пастырях.

- Разве на Белоозере мало грамотных, велеречивых людей, из которых могли бы получиться хорошие пастыри?

- Есть, конечно, такие. Но их нужно готовить: на это требуется время. А население княжества пополняется людьми, выкупленными в Орде. Нужда в строительстве новых храмов, в открытии новых приходов.

- Разумно рассуждаешь. Двух священников я тебе дам, а остальных пусть твой новый монастырь готовит.

- Я хочу в монастыре создать хорошее книгохранилище.

- Мы поможем. Пришлем тебе, князь, еще книг.

В летописи, в похвальном слове о Глебе Васильковиче есть упоминание о том, что князь построил много церквей, украсив их иконами и книгами. Эти слова могут характеризовать первого белозерского князя как деятельного строителя, продолжавшего традиции своего деда Константина. Заселение лесистых пространств Белоозера, появление по берегам рек и озер новых поселений вызывало необходимость церковного строительства. Приход был низшей административной единицей. Вокруг погоста с церковью группировались ближайшие мелкие селения. Погост был центром местной общественной жизни, где происходили сходы, отмечались народные и религиозные праздники. Несколько приходов объединялись в волость. Здесь мог находиться двор боярина или военачальника из княжеской дружины. Впоследствии волостные села становились центрами второстепенных уделов, на которые раздробится белозерская земля.

Любопытно упоминание о книгах. Князь Глеб «украшал» церкви иконами и книгами. Украшал - в смысле снабжал, одаривал. Из Ростова, старого гнезда русской культуры, рукописные книги не только религиозного, но и светского содержания направлялись в Белоозеро и далее на север и северо-восток. При князе Глебе и вообще в пору Глебовичей в белозерском крае еще не было таких значительных монастырей, как Кирилло-Белозерский, Ферапонтов, Воскресенский. Все они возникли позже, не ранее конца XIV века. Во времена же Глеба Васильковича очагами книжной письменности были церкви. Говоря о книгах, «украшавших церкви», летописец имел в виду не единичные богослужебные книги, а значительные по тому времени книжные собрания разнообразного профиля.

…Глеб Василькович уже собирался отправляться в свой удел, когда однажды к городским воротам Ростова подъехали пять всадников. В первом по осанке и одежде можно было узнать челрвека благородных кровей, остальные были похожи на слуг.

- Кто таков? Куда путь держишь? - остановила их стража.

- Князь Федор из рода князей Смоленских. Желаю проведать родича моего, князя Бориса.

- Езжай, коли ты родич нашего князя.

Братья Васильковичи встретили Федора Ростиславича Черного приветливо. К серьезному разговору приступили не сразу. Сперва ростовский князь пригласил гостя к столу, потом предложил отдохнуть с дороги. Распорядился, чтобы сытно накормили его спутников. И только после этого начали неспешный разговор, в котором принял участие и Глеб.

Федор Ростиславич был уже не юношей: зрелый широкоплечий мужчина, выше среднего роста. Излишне было спрашивать, почему он носит прозвище «черный» - густые черные волосы, такого же цвета вьющаяся борода. Производил гость впечатление человека не слишком многословного, вдумчивого.

Разговор начал Глеб, решивший «прощупать» смоленского княжича.

- Где княжишь, Ростиславич?

- Безудельный я. Скитаюсь в надежде, что кто-нибудь из князей возьмет на службу.

- Пошто без удела остался?

- С родичами не ужился, вот и обделили.

- Пошто обделили?

- Долго рассказывать. Как-нибудь потом…

- И что надумал делать, Ростиславич?

- Подамся в Новгород. Предложу там свои услуги.

- А если не договоришься с новгородцами?

- Тогда махну в Литву, к тамошнему князю.

- Чтоб ходить на русичей, земляков своих? Может быть, на поле боя сцепиться с братом родным? Разве это гоже? - с расстановкой произнес Борис.

- Предложите, князья, другое, - с явным недовольством отвечал Федор.

- Предложим. К этому и ведем разговор, - сказал Борис и обратился к брату: - Ты лучше знаком с ярославскими делами, Глебушка. Расскажи о них Федору Ростиславичу.

- В ярославской княжеской линии вымерло мужское потомство, - начал Глеб. - Это были наши двоюродные братья. У одного из них осталась дочь Марья, невеста. Собой не дурна. Ярославские бояре не хотели бы, чтоб их удел постигла судьба выморочного и чтоб их земля была поглощена соседними княжествами. Они готовы согласиться с тем, чтобы стол перешел к будущему мужу Марии.

Далее Глеб рассказал о непростой обстановке в Ярославле, засилии честолюбивых бояр.

- Не воспрепятствуют они все-таки моей женитьбе на княжне? Не воспрепятствует ли хан? - высказал сомнение Федор.

- Все возможно, - пожал плечами Глеб. - И бояре власть из своих рук упускать не желают. И хан может дать ярлык на княжение своему ставленнику.

- Зачем же тогда пустые усилия?

- Желанна тебе невеста с хорошим приданым? Приданое - ярославский стол.

- Если скажу вам «желанна», что из этого следует?

- А вот что следует, - начал речь Глеб. - У меня сложились добрые отношения с вашим князем Александром Ярославичем Невским. С ним считается и хан. Ярославич сумеет убедить хана дать ярлык на княжение тебе, а не кому-нибудь другому.

- И если бояре Ярославля чересчур распояшутся, мы с братом придем к тебе на помощь, - добавил Борис.

- Как я должен буду расплачиваться? Ведь вы этого ждете?

- Признай в нас названых братьев. Все мы родственники, Рюриковичи, - произнес весомо Глеб. - Ростов, Белоозеро, Ярославль, Углич - единое целое. Мы всегда придем на помощь, коли возникнут у тебя какие-либо распри с боярами. А коли родит твоя супружница дочь, выдашь ее за одного из наших сыновей.

- Всем хорош ваш замысел, - задумчиво произнес Федор.

- Мы с братом могли бы выступить сватами, - предложил Борис.

- Завтра я отбываю в свою вотчину, Белоозеро, - сказал Глеб, - путь лежит через Ярославль. Постараюсь прощупать почву. Коли не встречу явного противодействия, приедем с братом в Ярославль в качестве сватов. Даешь добро, Федор?

- Как не дать добро, коли такое славное дело замыслили, - с удовлетворением произнес Федор Ростиславич…

Наутро Глеб Василькович отбыл на своем дощанике. Владыка Кирилл, располагающий собственным судном, собирался вскоре отправиться вслед за Глебом.

В Ярославле белозерский князь сделал остановку и посетил княгиню Ксению. Рассказал ей о встрече с безудельным князем из рода князей смоленских Федоре Ростиславиче.

- Впечатление произвел хорошее, - сказал Глеб о Федоре. - Высок ростом, плечист, волос черный курчавится. Был бы хороший жених для Марьюшки.

- Не рано ли о ее замужестве толковать, - снова возразила Ксения. - Она же совсем ребенок.

- Сколько ей годков? Я считал, что шестнадцать: самый свадебный возраст.

- Не шестнадцать, а только шестнадцатый.

- Пока сватовство, пока обговорим все дела свадебные, станет невеста совсем взрослой.

- Я же не возражаю: когда-нибудь придется дочку замуж отдавать. Повременить бы годик-другой.

- Повременим, пока все обсудим. Не возражаешь, княгиня, коли мы с братом Борисом сватами к тебе наведаемся? А потом и жениха представим. Посмотришь, каков молодец.

- Какой ты скорый, князь Глеб. Надо бы с дядьями моими посоветоваться, с другими боярами.

- Разве не твое решающее слово? Твоя дочь или дядина?

- Я женщина: в советах опытных людей нуждаюсь.

- Дождешься, княгиня, беды великой.

- Какой беды?

- Говорил ведь тебе - какой. Хан узнает, что ярославский удел без князя, и пришлет своего, угодного человека. Тогда и ты, и доченька твоя в Ярославле будете ничто.

- Страшные вещи говоришь, князь Глеб. Пугаешь.

- Зачем мне тебя пугать? Зови своих бояр - им скажу то же самое.

Состоялся еще один разговор Глеба с ярославскими боярами. Белозерский князь повторил им те же слова, что говорил и княгине Ксении.

- А как на сватовство Федора Ростиславича смотрит владыка Кирилл? - спросил престарелый боярин, один из дядьев Ксении.

- Владыка направляется к вам, и вы можете сами спросить его, - ответил Глеб. - Мне известно, Федор посетил владыку в Ростове и произвел на него хорошее впечатление. Кирилл тоже опасается, как бы ярославский удел, часть его епархии, не ушла в чужие руки.

- Есть над чем задуматься, князь Глеб, - сказал боярин. - Подумаем.

- Когда желаете видеть сватов? - спросил напрямик Глеб.

- Когда? - обратился старый боярин к остальным.

- Приезжайте после Рождества, - произнес кто-то.

- Будь по-вашему. Наверное, завтра приплывет владыка со своими людьми. Посоветуйтесь с ним: человек он мудрый, опытный.

Глеб упомянул о приезде владыки, так как был убежден, что Кирилл поддержит планы сватовства к Марье Васильевне смоленского княжича.


Глава 10. ПРИЕЗД МОЛОДОЖЕНОВ В БЕЛООЗЕРО


Весь город столпился на берегу Шексны, встречать княжеский дощаник. Во главе толпы стояли Григорий Меркурьев, остававшийся за управляющего и игумен Ириней. Глеб проворно сбежал по трапу на берег, приветливо помахав рукой. Речи произносить не стал. Вслед за мужем спустилась на берег и Феодора, вызвав любопытство толпы: какова она, ордынка, молодая княгиня? Но Феодора разочаровала. Татарских черт в ней почти не было: ни скуластости, ни характерного разреза глаз. Вот другая женщина, которая шагала позади, должно быть служанка, типичная татарка: скуластая, коренастая, крепко сбитая.

Поняв любопытство толпы, Глеб Василькович зычно выкрикнул:

- Белозерцы! Видите, связал себя семейными узами. Любите и почитайте княгиню вашу, Феодору. Вот она перед вами.

Толпа ответила приветственными возгласами.

Княжеская чета направилась к своим палатам. Палаты белозерского князя намного уступали княжеским палатам в Ростове и по размеру, и по архитектурному великолепию. Но все же они казались среди других построек Белоозера самыми примечательными. Бросались в глаза гульбища с высокими лестницами, витыми колонночками, башенками, шпилем и луковичные главки дворовой церкви. В ожидании приезда княжеской четы управляющий распорядился, чтобы все помещения отмыли до зеркального блеска. Пол в опочивальне застелили большим бухарским ковром. Для парадного зала, где Глеб Василькович имел обыкновение принимать именитых гостей, столяры изготовили новые дубовые кресла.

Белозерский князь осмотрел все сделанное к его приезду, похвалил управляющего и повел с ним такой разговор.

- Много ли денег скопил в казне?

Григорий назвал сумму, поступившую в основном в результате взносов купцами пошлин и оплаты услуг, оказанных их судам. Названной суммой Глеб был удовлетворен.

- Этого, я думаю, достаточно, чтобы выкупить сотню, а то и полторы сотни полонян. Власий говорил о моем намерении послать тебя в Орду с серьезным поручением?

- Говорил. Тебе, княже, угодно, чтобы я занялся выкупом полонян.

- Вот именно. Назову тебе имена людей, с которыми будешь иметь дело. Старайся выкупать тех, кто помоложе и не женат. Эти угнаны в Орду уже после Батыева нашествия. Найдем для них русских и весянских девок. Пусть население Белоозера растет.

- Я же по-бусурмански не разумею. Как я буду там обходиться без языка?

- Ты подбери себе из тех мужиков, кого мы вызволили, толмача. Небось найдешь таких, которые подолгу в Орде пребывали.

- Найду, конечно.

- И возвращайся к осени, не задерживайся. Возьми четыре дощаника.

- Влаську дозволяешь взять с собой?

- Не дозволяю. Власий здесь будет нужен. Возьми в дорогу священника. Кого именно, пусть игумен посоветует.

- А правда, что хан собирается епархию в Сарае учредить?

- Идут такие разговоры. К нашей религии хан вроде бы милостив.

Глеб Василькович заговорил с игуменом Иринеем.

- Готовься встречать высокого гостя.

- Не владыку ли нашего?

Его самого. Намерен освятить монастырь и тебя назначить настоятелем.

- Воля владыки.

- Строительство монастыря завершено?

Коли не считать мелких недоделок, монастырь готов к приему братии.

- Много ли наберется братии?

- Пока не слишком: человек десять - двенадцать. В том числе прежний наместник Белоозера Феодор Ефросиньин. Совсем обветшал, опустился старче. Остальные вдовцы, потерявшие сыновей в Ситской битве. И только один молодой, церковный служка.

- Что ж, отец Ириней… Начало положено. Отведу землю под монастырские угодья, луга, огороды. Разводите скот, выращивайте овощи, заведите пасеку.

Затем завели разговор и о княгине Феодоре.

- Выполни еще один долг. Обучи мою княгинюшку языку русичей. Ведь ты и по-татарски изъясняешься.

- Бурхан меня обучал.

- Владыка говорил мне - языкам ты зело способный.

- Вроде бы. Латынь, древнегреческий, сейчас за весянский принялся.

- Объясни княгине суть нашего языка. Дай основу. А для повседневной речи у нас есть Каллистрат. Много лет был полонянином, по-татарски болтает как на родном языке.

После сытного обеда княжеская чета отправилась на отдых. После сна Глеб Василькович долго расспрашивал управляющего, как поступили с выкупленными в Орде полонянами. Управляющий ответил, что все полезные мастера оставлены в городе. Для них уже рубятся избы на южной окраине города. Есть среди них холостяки, не успевшие жениться до полона, или свидетели гибели жен и других близких во время Батыевого нашествия. Многие выражают желание обзавестись семьями.

- Найди свах, - распорядился Глеб. - Пусть подыщут им подходящих невест, русских или весянок.

- Остальные рассеялись по окрестным деревням.

Григорий рассказал любопытную историю. Один из бывших полонян, Евсей, потомственный волжский рыбак, неожиданно встретил на Белоозере семью. Он, участвуя в Ситской битве, попал, раненный, в плен к ордынцам. Жена его с детьми при приближении к Ярославлю ханского войска покинула город и устремилась вверх по Шексне в рыбацкой лодке. Добрались до Белоозера, да там и остались, не имея никаких сведений о главе семьи. Дочь впоследствии вышла замуж за мастерового, чеканщика. Оба сына, по примеру отца, стали рыбачить…

Через день Глеб Василькович провожал караван дощаников во главе с Григорием Меркурьевым. Перед отплытием дал ему последнее напутствие.

Осмотрел Глеб свежие срубы монастырских построек, пахнувших свежей смолой, зашел в небольшой храм с многоярусным иконостасом, работой белозерских богомазов. Потом обошел знакомых купцов, среди которых было немало новгородцев. У ювелира купил янтарное ожерелье, подарок для жены. После ювелира посетил Хрисанфа, приказчика богатого новгородского купца Гусельникова.

- С приездом, князюшка, - обрадовался приказчик. - Мой хозяин не раз интересовался, не приехал ли князь.

- Как видишь, приехал. Зачем я ему нужен?

- По тому же старому делу. О канале на сухонской излучине.

- Мы же толковали с Гусельниковым об этом. Поддержали его другие купцы, готовы они оплатить земляные работы?

- Стало быть, готовы.

Приказчик вытащил из-под прилавка кованый сундучок, отомкнул его и протянул Глебу увесистый холщовый мешочек.

- Вот задаток. Хозяин велел передать. А будет канал прорыт, получишь еще такой же мешочек.

- Передай Гусельникову, к началу осени канал на излучине будет готов. Сам стану следить за работами. Будущей весной, как пройдет ледоход, ваши купчишки смогут плавать, минуя излучину.

Глеб Василькович решил, что выедет на Сухону с землекопами при первой возможности, но сперва уделит время Феодоре. Пусть почувствует себя белозерской княгиней. Потом дождется приезда владыки Кирилла, чтобы непременно быть свидетелем освящения Белозерского Свято-Троицкого монастыря, владыка посоветовал назвать монастырь именно так.

Возвратившись в свои палаты, Глеб отыскал жену в одной из комнат. Порадовал ее подарком, янтарными бусами.

- Теперь это твой дом, - сказал он, делая широкий круговой жест. - И ты здесь хозяйка.

Он принялся показывать ей палаты, одну за другой: парадный зал для приема гостей, трапезную, свою рабочую комнату, комнату для будущих детей, домашнюю молельню, библиотеку, комнаты для гостей. Пытался что-то объяснить, но бросил, убедившись, что княгиня почти не понимает его русскую речь.

Они спустились с парадного крыльца и вышли на соборную площадь. На площади находился главный храм Бело-озера, соборная церковь Успенья, срубленная из толстых сосновых бревен. Ее увенчивали расположенные ступенчато луковичные главки, крытые лемехом. Зашли в храм. В нем было полутемно. Пахло свечным нагаром и ладаном. Слабо мерцали две-три лампады перед иконостасом. Их свет терялся в сумеречной пустоте.

После храма Глеб свел Феодору на одну из башенок княжьих палат. Башенка возвышалась над третьим этажом и заканчивалась остроконечным шпилем. На верхнюю площадку вела крутая винтовая лестница. Стоило больших физических усилий преодолеть ее и подняться на самый верх. Из оконца открывался великолепный вид на Белое озеро, светло-голубое, покрытое легкой рябью. Небо было тоже светло-голубое, безоблачное. Казалось, озеро являлось продолжением небесного пространства. С высоты просматривался противоположный берег, крыши крохотных домиков и сельская церковь на месте, которое когда-то в давнишние времена было местом города Белоозеро. По преданию, это была резиденция князя Синеуса, одного из братьев Рюрика.

Над озером с надрывным криком летали чайки, иногда появлялись гуси или небольшие стайки уток, охотившихся на мелкую рыбешку.

- Красиво? - спросил Глеб жену. Феодора не поняла. Тогда Глеб перешел к языку жестов, стараясь выразить свое восхищение. На это Феодора с улыбкой закивала в знак согласия.

На прогулку по озеру Глеб решил взять Каллистрата. Обычный разговор он мог переводить без больших затруднений.

- Дозволь, князь-батюшка, Аннушку с собой взять, - попросил Каллистрат. - И княгиня будет рада подружке.

- Дозволяю.

Глеб знал, что Белое озеро, на первый взгляд такое спокойное, ласковое, на самом деле обладает изменчивым характером и иногда, особенно в осеннюю пору, может показать свой норов. Коли задуют резкие осенние ветры, легкая рябь на поверхности озера быстро превращается в бушующие волны. Озеро начинает штормить, гибнут суда и люди. Такое случалось на памяти Глеба.

Плыли, держась восточного берега, не удаляясь далеко от береговой кромки, вдоль которой тянулась зеленая полоса тальника и кустарниковой ольхи. Иногда из кустарника взлетали с громким кряканьем утки. Встречались на пути рыбацкие лодки, в них копошились еще живые огромные судаки, лещи, осетры и всякая другая рыба, которой так богато озеро.

- Каллистратушка, объясни княгине, - начал Глеб.

- Слушаю.

- Скажи ей… Это озеро, что зовется Белым, богато всякой рыбой. По моему вкусу, лучшая рыба - судак. На зиму здешние жители замораживают судака и держат его в погребе.

- Я не знаю, как будет по-татарски «погреб». Наверное, У них нет такого слова.

- Обходись без погреба.

Каллистрат бегло переводил на татарский слова Глеба, редко испытывая затруднения. А князь продолжал свои рассуждения об озере и его богатствах.

- Хорош еще и карась, особенно в сметане. А из мелкой рыбешки белозерцы любят снетка. Хорош суп из него.

Глеб внезапно прервал свою речь о рыбах. На берегу, где прибрежный кустарник расступался, мелькнуло несколько убогих избушек с односкатными кровлями, крытыми корой. Болью в сердце отозвались воспоминания об этой неприметной деревушке, о весянке Василисушке, его непродолжительном, прерванном счастье. Знать, не судьба. Благоразумно ли теперь корить себя за то, что не удержал порыв молодой страсти. Но ведь и она потянулась к нему, не сдерживая себя. Разве не оба виноваты? Пусть Бог обоих и рассудит.

А теперь его любовь, его судьба - Феодорушка. Она тоже видела много страшного в ордынской жизни, много горького слышала от матери.

Глеб Василькович отвернулся от берега и дал команду гребцам:

- Нажми на весла, ребятушки. Сделаем остановку в Ухтоме.

Село Ухтома по местным понятиям было немалое: десятка полтора-два дворов. Среди них выделялась усадьба тиуна. В селе церковь, срубленная в северных традициях. Это шестигранный столп, переходящий в покупольный барабан, увенчанный луковичной главкой. Село стояло при впадении в озеро речки Ухтомки. Глеб принялся объяснять Феодоре, что эта речка вытекает из озерца Волоцкого. От него до другого озерца, Долгого, не ахти какое большое расстояние. Лодки могут преодолеть его волоком. А из озерца Долгого прямой путь малыми реками до большого озера Боже или Чарондское. Из него идет речной путь в другое большое озеро Лаче, из которого вытекает большая порожистая река Онега.

Феодора невнимательно слушала это отступление в географию белозерского края. Упомянутые Глебом названия рек и озер ей ни о чем не говорили. Она перебила портного, пытавшегося передать смысл рассказанного князем, неожиданным вопросом:

- А что такое волок?

Каллистрат и сам затруднился перевести это слово. Должно быть, в татарском языке его просто не было. Глеб попытался объяснить его значение своими словами.

- Слушай, Каллистратушка. Попытаюсь растолковать, - начал Глеб Василькович. -Представь, плывет по реке купец с товарами. Надо ему попасть в другую реку, которая близко подходит к первой, но не сливается с ней. Что делать купцу?

Он приказывает своим спутникам перетаскивать лодки по суше из одной реки в другую. Это место и называется волоком - от слова «волочить». Что-нибудь поняла, Феодора?

Приближение княжеской лодки заметили с берега и сообщили сельскому тиуну Проклу. Он неоднократно бывал в Бе-лоозере по разным делам и знал князя Глеба в лицо. Прокл вышел к берегу встретить Глеба и его спутников.

- Здешний тиун? - спросил белозерский князь.

- Правильно, тиун я. Рад, что ты пожаловал. Дело до тебя имею.

- Говори, какое у тебя дело?

- Второй месяц, как пастырь наш, отец Спиридон, преставился. Прислали бы нам нового батюшку.

- Разве нет дьякона, чтобы рукоположить?

- Какой дьякон в бедном приходе? Всегда без дьякона служили.

- А причетник?

- Совсем молод. Не подходит к священническому сану. Приход-то наш сложный. Среди прихожан больше весян, чем русских. А весяне, можно сказать, двоеверы. В храм ходят, но капища свои не забывают. Покойный отец Спиридон пытался их вразумить, да не вразумил до конца. Нам нужен пастырь опытный и разумный.

- С сей просьбой не ко мне обращайтесь. Жду приезда владыки Кирилла. Обещал мне двух священников для Белоозера прислать. Может, одного отдаст на ваш приход.

- Дай-то Бог. Я ведь о благе прихожан пекусь. Не только тиун я, но и церковный староста. Не желаете ли молочка парного?

- Не откажемся.

Прокл приказал прислужнице-весянке принести молока и собственноручно налил князю и каждому из его спутников по берестяному бурачку. А потом предложил полакомиться черной смородиной со своего огорода. Когда Глеб протянул тиуну крупную серебряную монету, тот долго отказывался. Но, в конце концов, взял после слов князя:

- Я ведь с тобой не за угощение расплачиваюсь, а как приходскому старосте на храм жертвую.

Еще спрашивал Глеб о языческих обрядах у веси и убедился, что, хотя те и считают себя христианами, христианская религия легла на их души поверхностной оболочкой, никак не искоренив старых верований. Потом Глеб Василькович спросил:

- Скажи мне, Проклушка, пользуются ли в наши дни вот этим речным путем из Белого озера на Онегу с волоком между озерцами Волоцким и Долгим?

- Редко. Можно сказать, почти не пользуются.

- Почему же?

- Реки на этом пути мелководны. Да и Онега малопригодна для плавания. Бурна, порожиста. Это не Сухона и не Двина.

- Понятно разъяснил…

Владыку Кирилла встречали торжественно. На берегу Шексны, где обычно приставали суда, собралось все духовенство Белоозера и окрестных сел во главе с игуменом Иринеем и княжеской четой. Столпились горожане. Прибывший епископ благословил Глеба Васильковича и княгиню Феодору, а потом по очереди все духовенство в порядке старшинства, начиная с Иринея.

Пребывание владыки в Белоозере было до предела насыщенно. Сперва он отслужил архиерейскую службу в соборной Успенской церкви. Посетил церкви города, знакомясь с их состоянием, одаривая книгами, переписанными ростовскими писцами. Поинтересовался, как идет переписка светских и церковных книг в самом Белоозере и пожелал встретиться с писцами. Их оказалось только двое. Кирилл выразил Глебу и Иринею неодобрение. Разве в Белоозере мало грамотных людей с хорошим почерком?

Потом состоялось проведение церемонии возведения в должность настоятеля игумена Иринея и освящения монастыря. Одного из двух священников, прибывших вместе с владыкой из Ростова, иеромонаха Исидора, владыка ввел в штат обители в качестве монастырского священника. Другого, отца Зиновия, светского пастыря, прибывшего с семьей, Кирилл по просьбе князя Глеба назначил приходским священником в Ухтому.

Большое внимание владыка уделил белозерской иконописи. Мастерская иконописцев помещалась во флигеле княжеских палат, примыкавшем к дворовой церкви. Всех иконописцев, которых обычно называли богомазами, было четверо. Один из них, степенный и способный, Феогност считался старостой. У каждого было по два ученика, которые выполняли всякие вспомогательные работы: шлифовали доски, предназначенные для икон, грунтовали их поверхность, растирали краски и присматривались к работе учителей. Понемногу они допускались и к живописным работам, закрашивали общий фон, наносили краску на одежду изображаемых святых.

Владыка придирчиво осмотрел уже готовые работы. Особенно ему понравились Богоматерь с младенцем, распятый Христос, святой равноапостольный князь Владимир и Георгий Победоносец на коне, поражающий копьем змия. Давая наставления Феогносту, Кирилл сказал, указывая на понравившиеся ему иконы:

- Вот эти зело хороши. Сделайте с каждой по нескольку копий. В монастыре не хватает малого настоятельского храма. Будете украшать будущий храм своими работами. В городском храме Ильи Пророка плох иконостас, надо обновить его. А помещение ваше никуда не годится: тесно и темно.

- Скажи, владыка, об этом князю Глебу. Он тебя послушает, - молвил Феогност.

- Скажу непременно.

Покончив с белозерскими делами, владыка Кирилл посетил несколько местных приходов, в том числе побывал в Ухтоме, где представил прихожанам нового священника, отца Зиновия. Отслужили в ухтомской церкви литургию в сослужении Зиновия и сопровождавшего его в поездке в белозерский край протодиакона Тимофея.

Возвратившись из кратковременной поездки по приходам, Кирилл услышал от князя Глеба Васильковича такой вопрос:

- Скажи, владыка, что нам делать с остатками язычества? Живучи, ох, как живучи они. Волхвы вроде бы перевелись. Но остались старцы, колдуны, ворожеи.

- Не простой вопрос задаешь, князь.

- Храмы строим, прихожан окормляем, в том числе и весян. А увидишь весянина… На груди - крестик на шнурочке, в храме усердно молится. И наговорит тебе три короба всякой непотребной всячины. Почитает лесного дедушку, делает жертвоприношения скотом…

- Можешь не рассказывать, князь. Все это мне ведомо. Остатки язычества не легко быстро искоренить. В таком деликатном деле сила, гневный окрик не есть средство успешной борьбы.

- В чем же средство?

- В неустанном труде наших пастырей, просветительстве, распространении грамотности.

- На севере во многих храмах можно увидеть рядом с иконами деревянные статуи или человекоподобные фигуры святых. Среди них встречается даже Христос. Я знаю, что среди духовенства идет великий спор. Кое-кто сравнивает такие фигуры с языческими идолами и утверждает, что наша религия может признавать только плоскостные изображения святых, суть иконы.

- Все верно, князь Глеб. Ведется такой спор. Я не принадлежу к сторонникам крайностей. Весяне не забывают своих языческих идолов, но ходят в православные храмы и молятся христианским святым. Значит, тянутся к нашей вере. Это все же лучше, ежели они были бы чистыми язычниками.

- А как мы, владыка, должны отнестись к появлению в храме человекоподобных фигур, пусть они и создают образы почитаемых святых?

- Все-таки святые почитаются, хотя бы и в образе деревянных статуй. Закроем глаза на то, что это статуи, а не иконы. Это все же лучше, чем поклонение языческим идолам. Язычество так быстро не отомрет, по одному мановению моей руки или твоей. Запретный плод, говорят, сладок. И с этим придется мириться.

- Как же я должен относиться к статуям в храме? Закрывай на них глаза, коли они тебе не по душе.

- А что я должен делать, коли весянин вспоминает с благоговением не Богородицу, а своего языческого бога Белеса?

- Скажи ему - почитай. Только ты весянин ошибаешься: то не бог Велес, а святой Власий, покровитель скота. А ошибаешься потому, что имена схожие - Велес, Власий.

- Так ты призываешь, владыка, приспособить православие к язычеству.

- Вовсе нет, князь. Я рассуждаю так. У весянина стихийно зарождаются в уме зачатки истинной веры. В его язычестве мы улавливаем образы, похожие на наших святых. Церковь должна снять с представлений весянина весь этот налет искаженности и привести его к истинной вере, придать его представлениям благоразумный вид. Понятно я говорю?

Глеб убедился, что владыка Кирилл является искушенным и гибким политиком, считавшимся со сложными условиями жизни и деятельности церкви на русском севере. Сложность эта определялась живучестью языческих представлений веси, да и не только веси. По существу, здесь господствовал причудливый сплав православия и язычества. Владыка Кирилл выступал как поборник мирного врастания православной веры в языческую среду без применения каких-либо насильственных мер. Достиг ли он своей цели?

(Чтобы ответить на этот непростой вопрос, обратимся к свидетельствам замечательных русских фольклористов, братьев Соколовых, составителей капитальной книги «Сказки и песни Белозерского края». Книга была издана в итоге двух поездок собирателей фольклора в белозерский край в начале прошлого века. В предисловии к книге ее составители писали о живучести языческих пережитков в крае. Подчеркиваем - речь идет, казалось бы, о не слишком далеком от нас времени. «Взгляды крестьянина на мир веют далекой стариной. Сколько в том крае неизжитого язычества, частью сохраняющегося только в крестьянской среде, но частью еще поддерживаемого другими сословиями, между прочим сельским духовенством»).

Владыка Кирилл отбыл в Ростов, провожаемый всем белозерским духовенством. На следующий день князь Глеб разослал тиунам ближайших волостей распоряжения собрать команду землекопов на сухонскую излучину. Через некоторое время и сам отправился туда, чтобы самолично следить за работами.

Низменная излучина поросла кустарником: тальниками, ольхой и березками. Кое-где заросли сменялись невысокими голыми песчаными холмами. В самом узком месте ширина излучины не достигала и одной версты. Здесь Глеб Василькович и дал команду рыть канал, достаточный для того, чтобы свободно могли разойтись два вместительных дощаника.

Работа двигалась без промедлений, так как каждый землекоп стремился поскорее вернуться к своим близким и к своему хозяйству. К концу сентября канал короткой протяженности был открыт. Оставалось лишь разрушить неширокие земляные перемечки, закрывающие вход и выход в Сухону.

Как-то внимание Глеба привлек немолодой землекоп, неопрятный, обносившийся.

- Чьих будешь?

- С Волги.

- А как к нам попал?

- Долгая история. Вряд ли тебе князь интересно будет слушать.

- Это уж мне дозволь судить. Назови свое имя.

- Филат я.

В другой раз землекоп назвался Фофаном.

- Так кто же ты все-таки, Филат или Фофан?

- Сам не знаю, - с вызовом ответил землекоп. Или дурил мужик, или подталкивал князя на резкий окрик. Но Глеб сохранил выдержку и все-таки сумел разговорить землекопа. В действительности он оказался не Филатом или Фофаном, а Феоктистом. Жил в приволжском селении, занимался земледелием и рыбной ловлей. Селение располагалось к востоку от Нижнего Новгорода. Вблизи кончались владения нижегородского князя, дальше начинались подвластные Орде булгарские и чувашские земли. Селение неоднократно подвергалось набегам ордынских отрядов, хотя ордынцы вроде бы и не вели прямых военных действий против Нижнего Новгорода. Возможно, отдельные отряды занимались стихийным разбоем. Житье было трудное. Баскак обложил княжество данью, вся тяжесть легла на плечи подданных князя. За Феоктистом числились недоимки, поэтому ордынцы забрали у него корову и лошадь. А тут пришли с юга еще какие-то конные люди, не то татары, не то булгары, пограбили то, что еще оставалось в хозяйстве. Дочь Феоктиста увели грабители, что с ней сделали, он не знает. Хорошо еще, если угодила в гарем какого-нибудь богатого хозяина. А могли и надругаться всем скопом и потом прикончить. Случалось и такое. Жена Феоктиста с горя умерла.

- Как же ты надумал сюда податься? - спросил его Глеб, выслушав печальный рассказ.

- Захотелось уйти в дальние края и попробовать начать жизнь сызнова. Убедился, на Кубене рыбалка отменная. Прокормиться можно. И про тебя, князь, люди говорят…

- Что же обо мне говорят?

- А то, что бывают князья хуже. Ты хотя бы от татарских набегов свой край избавил.

- Рад это слышать. Из семьи-то у тебя кто-нибудь остался?

- Сын и дочь малолетки. В селе на берегу Кубены оставил у добрых людей…

Земляные перемычки были разрушены, и вода из Сухоны хлынула в канал. Глеб распорядился, чтобы землекопов накормили, выставили им бочку хмельной браги.

А Феоктисту сказал напоследок:

- Не хотел бы, Феоктистушка, перебраться с детками своими ко мне в Белоозеро?

- За что такая милость?

- Волжанин, небось рыбалил?

- Приходилось.

- Поступил бы в рыбачью артель и поставлял к моему столу судака, осетра и всякую другую рыбу. Дал бы я тебе землю под огород и избу. Хозяйством бы обзавелся.

- Согласен, княже.

Не раздумывая долго, Феоктист перебрался в Белоозеро, получил большой участок земли на окраине города, срубил с помощью соседей избу…

К середине осени возвратился из Сарай-Берке Григорий Меркурьев и доложил князю Глебу о выполненном поручении. Он смог выкупить из полона сто двадцать человек. Возвращение оказалось благополучным, если не считать того, что в пути умер один еще не старый муромчанин от какой-то непонятной хвори. Онд вызвала внезапный озноб, лихорадку, потом полный упадок сил. А в Нижнем Новгороде на берегу одна женщина опознала среди выкупленных освобожденного мужа. Он стал просить Меркурьева отпустить его к жене, в родное селение, которое располагалось на берегу Оки, недалеко от Нижнего. Григорий Меркурьев оказался в затруднении. Он не получал от князя Глеба указаний на подобный случай. Но человек его так слезно просил, что Григорий внял мольбам на свой риск. Из других освобожденных только двое нашли свои семьи, один в Костроме, другой в приволжском селении между Костромой и Ярославлем. Семьи пожелали следовать за освобожденными в Белоозеро.

.. .В начале зимы в семье Глеба Васильковича произошло событие. Феодора почувствовала приближение родов. Нашлась опытная повитуха, которая деловито осмотрела княгиню и бесцеремонно выпроводила Глеба из опочивальни.

- Не взыщи, батюшка. У нас обычай таков. Не гоже, коли отец зрит, как матушка разрешается от бремени.

Князь подчинился воле повитухи и вышел в соседнюю комнату, оставив дверь в опочивальню приоткрытой. Сперва он слышал тяжелый стон роженицы, переходящий в надсадный крик. Потом крик прекратился и лишь изредка доносились короткие отрывистые стоны.

Повитуха показалась в дверях, чтобы успокоить Глеба.

- Никак не разродится… Должно, плод идет неправильно. Такое бывает. Я уже ей говорю - кричи, матушка, кричи. А она, гордая, не хочет показать свою слабость. Губы в кровь искусала.

К концу дня княгиня Феодора наконец разродилась мальчиком. Он оказался слабеньким, пискливым. Повитуха обмыла его теплой водой в лохани, перевязала пупок. Новорожденный долго не брал материнскую грудь. По совету той же повитухи князь был против того, чтобы княгиня с ее слабым здоровьем сама кормила младенца. Отыскалась в Белоозере дородная кормилица, только что потерявшая своего новорожденного младенца.

Грудь кормилицы новорожденный взял более охотно. Повитуха отвела князя Глеба в сторону и сказала ему шепотом:

- Слаб младенчик-то. Боюсь, не жилец на этом свете. Поспеши окрестить князь: как бы не преставился некрещеным.

- Ты уж, матушка, об этом никому не говори, - горестно вздохнул Глеб.

Новорожденного окрестили через неделю, когда княгиня немного оправилась. Она охотно брала ребенка на руки, прижимала к груди, мешая татарские и русские ласковые слова. При крещении младенца назвали Дамианом, в просторечьи Демьяном. Обряд крещения совершил игумен Ириней, за крестного отца был Григорий Меркурьев.

Оправившись от родов, княгиня Феодора оставалась все такой же бледной, бескровной. Для поправления здоровья князь Глеб заставлял жену пить парное молоко с медом.

Весной княжескую чету постигло горе. Умер, тихо угас маленький Демьян. С момента рождения он был, что называется, нежизнеспособный. Это сразу подметила опытная повитуха. В последние дни младенец совсем перестал принимать грудь кормилицы и неустанно плакал тихим, слабеньким голосом. А потом и вовсе смолк.

Глеб, как мог, успокаивал жену.

- Не горюй, Феодорушка. Мы с тобой молоды, будут у нас еще дети. Много детей.

Феодора улыбалась вымученно.

- Думаешь, будут?

- Непременно будут…

С открытием летнего плавания по рекам и озерам к Бело-озеру устремились ладьи и дощаники новгородских купцов. Везли разнообразные товары своего и заморского изготовления, плыли за пушниной, заготовленной промысловиками на Двине, Пинеге, Мезени. Часть купеческих судов бросала якорь у истоков Шексны и наполняла амбары Белоозера. Другая часть через волок попадала в систему речек и малых озер, затем в Кубенские озера, а оттуда в Сухону, минуя вырытый прошлой осенью канал на речной излучине, спрямлявший путь. Новгородские купцы пополняли казну князя Глеба, внося плату за услуги лоцманов на Белом озере и смотрителям шекснинского волока.

Подсчитав доходы, Глеб Василькович решил продолжать выкупать полонян в Орде. На этот раз он надумал отрядить не Григория Меркурьева, а сына его, Власия.

- Получи, Власик, полное наставление у батюшки твоего, - сказал ему Глеб. - У него прошлогоднее плавание в Орду прошло удачно: много полонян вызволил…

Через некоторое время прибыли из Сарай-Берке дощаники, заполненные вызволенными из полона людьми. Всего человек восемьдесят.

Искусных мастеров оказалось среди этой партии мало. Больше земледельцы и рыбаки. Глеб распорядился расселить их по правому притоку Шексны, реке Суде, и по западному берегу Кубенского озера.

Глеб Василькович задался целью побывать во всех волостях своего княжества, чтобы составить приблизительное представление об общем числе подданных, о количестве населенных пунктов. Он побывал на реках Суде и ее притоке Андоге, подымался вверх по течению по всем рекам, впадавшим в Белое озеро. Наиболее протяженной и обжитой из этих рек была Кама. Побывал Глеб на западном побережье Кубенского озера, обследовав перед этим заселенное пространство между верхней Шексной и Кубеной. Затем он направился к северному выступу белозерских земель, к большим озерам Боже и Лаче, из которого вытекала река Онега. Далее начинались земли, заселенные новгородцами. Сопровождали Глеба четверо воинов-телохранителей и Власий, которого князь заставлял вести записи на листе пергамента.

Глеб был обеспокоен известиями из Ростова о намерении ростовского баскака Фатуллы учинить подробную перепись населения в белозерском крае. С этой целью ордынец собирался отправиться в Белоозеро самолично или послать туда с частью своих людей одного из ближайших помощников.

Глеб Василькович молил Бога, чтобы это был кто угодно, кроме Фатуллы. Он уже знал со слов брата, что тот - дотошный и педантичный служака, мелочный придира, всеми способами выкачивающий дань. Человек упрямый, напористый, он никак не поддавался усилиям Бориса Васильковича наладить с ним дружественные отношения, как это удалось с прежним баскаком Бурханом, который теперь служил ростовскому князю. Поэтому Глеб вспоминал наставления Александра Ярославича Невского, умного и хитрого политика, на которого белозерскому князю хотелось походить.

Да, на твоем севере, при его широких просторах и редкой населенности, обилии лесов и непроходимых болот легко обвести вокруг пальца любого самого дотошного баскака. Можно неделями водить его по лесам и болотам, тропам, ведомыми только надежному проводнику, и не показать ему и половины селений. Только делай это продуманно, промаха ордынцы не простят. Именно так говорил Александр Ярославич.

- Попробую обмануть ордынца, - твердо сказал себе Глеб Василькович.

Но Фатулла сам не поехал на Белоозеро. Он уже имел понаслышке представление, что это обширный лесной и болотистый край с редким населением, где проведение переписи потребует немалых усилий. Поленился баскак и послал вместо себя помощника Файзуллу с отрядом воинов.

Файзулла оказался молодым и покладистым. Он клюнул на щедрые угощения и на подарки. Глеб вызвался сам сопровождать ханских людей по просторам белозерской земли.

- Из уважения к хану, из уважения к тебе, Файзулла, - льстиво говорил Глеб. - Я ведь породнился с великим ханом Берке, женился на его племяннице. Берке мне как отец.

Файзулла, выслушивая речи князя Глеба, улыбался и кивал головой.

Отряд Файзуллы, сопровождаемый Глебом, провел перепись во всех прибрежных деревнях и селах вдоль Шексны и крупного шекснинского притока Суды, уже этого никак нельзя было избежать. Из Суды направились в основной ее приток Андогу. Приандожские селения охватили только в низовьях реки.

- Дальше плавание затруднено, - объяснил Глеб.

- Есть ли селения выше? - спросил Файзулла.

- Не знаю. Никогда там не был. И, наверное, никто не знает, - уклончиво ответил Глеб. - Коли хочешь, Файзулла, поплывем дальше. Только там река теряется в болоте. Не ведаю, сумеем ли мы преодолеть его.

- Не надо дальше, - сказал Файзулла. Князь Глеб знал, что в верховьях Андоги расположена целая волость из нескольких приходов, оставшаяся недоступной для ханских чиновников.

Потом обследовали пространства между верхней Шекс-ной и Кубенским озером. Эта местность была довольно густо заселенной, и Глеб не стал хитрить. Объехали все прибрежные поселения на Белом озере, где Файзулла и его люди продолжали перепись.

Здесь Глеб схитрил. Начали плавание ранним утром, когда над озером еще стоял туман. Северо-западный угол озера образовывал губу, в которую впадали реки Ковжа и Кема. Они как бы сливались воедино и становились губой.

Глеб решил рискнуть и дал команду гребцам сразу плыть к Ковжу, минуя Кему, как будто ее и вовсе не было. Основная масса селений на Ковже располагалась ближе к волоку на ковжинско-вытегорском междуречье. Но это уже были владения Великого Новгорода. На белозерской части Ковжи селений располагалось не так много.

Таким образом Глеб укрыл от внимания ханских людей всю обширную Кемскую волость с десятками поселений.

Оставалась еще часть территории Белозерского княжества к северо-востоку от Белого озера с большими озерами Боже и Лаче. Глеб Василькович рассказал о тяжелом пути к этому краю. Сплошное бездорожье, мелководные реки, труднодоступные даже для малых судов болота.

- Готовы вы отправляться к тем большим озерам? - спросил Глеб.

- А это далеко? - Файзулла явно не был готов.

- Далеко. И путь туда труден. Придется преодолеть долгий путь только ради того, чтобы переписать каких-нибудь две-три сотни тамошних обитателей.

Файзулла не выразил желания отправляться к дальним озерам и прибавил со слов Глеба к переписанным жителям Белоозера еще две сотни человек. В действительности же проживало там достаточно большое число жителей: русичей и вепсов.

С этим Файзулла со своей командой и отбыл в Ростов. Глеб Василькович вздохнул с облегчением: кажется, на сей раз пронесло. Удалось обвести татарина вокруг пальца.


Глава 11. ЧЕСТВОВАНИЕ ВЕЛИКОГО КНЯЗЯ АЛЕКСАНДРА НЕВСКОГО В РОСТОВЕ


Наступила ранняя осень. Начали желтеть деревья. Солнечные дни иногда прерывались мелким дождичком. В один из таких дней из Ростова приплыл гонец с посланием от ростовского князя Бориса Васильковича брату Глебу. В послании сообщалось, что через некоторое время, возвращаясь из Великого Новгорода, князь Александр Ярославич Невский остановится в Ростове. Борис делился с братом своим намерениями встретить Невского достойным образом и устроить ему торжественное чествование. Как-никак славный победитель шведов на Неве и тевтонских рыцарей на Чудском озере, мудрый политик, удерживающий татар от военных набегов на Русь. Он, Борис Василькович, приглашает брата принять участие в чествовании Невского. Будут приглашены и другие ближайшие родичи.

От себя гонец добавил, что Александр Ярославич проезжал Ростов в начале лета с небольшим конным отрядом, но не задержался, так как спешил в Новгород, чтобы улаживать дела с новгородцами. Они опять противились ханской политике и могли вызвать карательные действия со стороны ордынцев.

Глеб Василькович отпустил гонца с наказом передать брату, что непременно прибудет.

- Едем в Ростов, - сообщил Глеб жене.

Феодора в последнее время чувствовала себя получше. Исчезла постоянная бледность и темные круги под глазами.

Феодора попыталась объяснить мужу, что не хотела бы быть ему обузой. Ведь у него будут там, в Ростове, свои дела. Она лучше осталась бы дома.

- Я не могу расстаться с тобой надолго, - возразил ей Глеб. - А потом мои родственники теперь и твои родственники. Они хотели бы повидаться с тобой.

Слова Глеба убедили Феодору. Времени на сборы оставалось мало. Если Невский прибудет в Ростов в середине сентября, как обещал, то они только-только успеют добраться туда ко времени.

Григорию Меркурьеву Глеб приказал снарядить дощаник, выделить десяток гребцов-охранников, позаботиться о дорожных припасах.

- Поедешь со мной в Ростов.

Плыли вниз по Шексне на парусах, потом по Волге до Ярославля и, когда вступили в правый волжский приток Которость, взялись за весла.

Встреча братьев была сердечной. Феодору расцеловала княгиня Мария Ярославна и увела к себе.

- Никаких известий от Ярославича пока нет. Должно быть, едет, - сказал Борис.

- А гостей много? - спросил его Глеб.

- Только кое-кто из ближайших родичей. Угличские князья Андрей и Роман Владимировичи, ярославская княгиня-мать Ксения со своим старым дядюшкой, ярославским боярином. Дочку свою Марью, однако, взять с собой не пожелала. Своенравная баба, эта Ксения.

- А по-моему, не столько своенравная, сколько безвольная. Идет на поводу у бояр. Как думаешь, братец, может быть, обсудим ярославские дела с Невским?

- Конечно, обсудим, - согласился Борис. - Как там у тебя в Белозерье?

На этом разговор братьев был прерван появлением княгини-матери, инокини Марфы. Услышав о прибытии младшего сына с женой, инокиня покинула монастырь и поспешно прибежала в княжеские палаты. Обняла сына, прослезилась.

- Повитуха сразу сказала - хиленький уродился. Не жилец.

- А как Феодорушка?

- Сперва убивалась, конечно. Но помаленьку пришла в себя. Не горюй, матушка. Мы с Феодорушкой молоды. Будут у нас еще детки. И ты порадуешься внукам.

- Дай-то Бог.

- Давайте сменим разговор, - предложил Борис. - Младенчика слезами и оханьями не вернешь. Пусть Глебушка расскажет нам о делах белозерских.

- Недавно подвергся ордынскому нашествию, - начал Глеб.

- Это ты о людях баскака?

- О ком же еще? Перепись учинили.

- И ты, конечно, помог им в белозерских болотах заблудиться.

- Не могли они заблудиться. Я сам сопровождал Файзуллу. А мог ли я показать ему все селения, коли Белоозеро край обширный, лесной, болотистый. Сам не везде побывал, не все дороги знаю.

- А баскак недоволен переписью. Говорил мне, что ты хитрил с его людьми. Желает с тобой потолковать. Учти, Фатулла упрям, неглуп и мстителен. На подарки не клюнет.

Нанес Глеб визит владыке Кириллу, рассказал о своих делах, пожаловался, что не хватает сельского духовенства. Он встречал несколько приходских церквей без священника. Служба ограничивалась тем, что собирались в храме прихожане, чтобы послушать, как грамотей читает псалтырь. А для совершения треб приходилось обращаться в соседний приход, расположенный на большом удалении.

- Вижу единственный выход помочь тебе, - сказал владыка.

- Какой?

- При вашем монастыре надо создать духовную школу. Подобрать для этого грамотных пономарей, причетников, мирян, пожелавших посвятить себя священнической службе. Напишу послание игумену Иринею. Пусть подберет для начала человек пять способных грамотеев и обучает их священному писанию, правилам литургии, знакомит с творениями отцов церкви, историей.

Посетил Глеб и Фатуллу. Он и внешне совершенно не походил на своего предшественника, Бурхана. Сухопарый, весь какой-то заостренный, в разговоре желчный, ершистый, недоверчивый. И очень, очень недобрый.

Разговор с баскаком Глеб начал с того, что похвалил Файзуллу.

- Старательный у тебя помощник. Я почел своим долгом помочь ему. Объехал с ним все селения Белоозера.

- Все ли? - спросил испытующе Фатулла.

Глеб понял, что утверждать то, во что недоверчивый баскак не верил, бесцельно. И взял тон этакого простачка.

- Мы с Файзуллой объехали все селения, какие можно было объехать, какие мне были известны.

- Значит, не все.

- Видишь ли, Фатулла… Белозерский край обширен, лесист. Я сам не знаю многие его уголки. Возможно, в недоступных лесах живут люди, которых я никогда не видел. Есть и не имеющие постоянного места жительства, ведущие бродячую жизнь. Это охотники, рыбаки, мастеровые.

- Сколько таких назвали тебе?

- Немного. Основные-то селенья мы посетили и жителей их переписали.

- Сколько же осталось неучтенных?

- Самая малость. Думаю, сотни две-три мы упустили. Врешь, князь. Будем считать, упустил ты сотни четыре. Вот с них ты также будешь платить десятину.

Глеб выразил недовольство, но в душе был рад. Он-то скрыл от ордынцев, проводивших перепись, не четыре сотни жителей, а много больше.

На этом придирки Фатуллы не закончились.

- Белоозеро - торговый город?

- Торговый, Фатулла, - ответил Глеб, еще не понимая, к чему баскак клонит.

- Торговля идет хорошо?

- У кого как.

- Тебе, князь, от торговли идет прибыль?

- Какая мне прибыль… Иной купец по доброте своей принесет мне отрез сукна или безделушку для жены, племянницы вашего великого хана Берке.

- А на какие доходы ты выкупил полонян в Орде?

- Много ли я их выкупил. Копим, копим деньги. Вот и накопили самую малость.

- Прибедняешься, князь Глеб. Учти, ханской десятиной облагаются все доходы: землевладельцев, и рыбаков, и купцов. Подашь мне к весне подробные сведения о доходах каждого из твоих купцов с указанием, чем он торгует, чтобы мы могли определить размеры его десятины. И не потакай нечестным людям, не пытайся покрывать тех, кто скрывает доходы.

- Зачем же так? Ведь я верноподданный хана и к тому же ближайший родственник твоего господина, великого Берке.

- Таких родственников у хана много. Берке ничего не говорил мне, что я должен потакать тебе.

- А я и не прошу об этом.

Разговор Глеб мог бы вести самостоятельно. Однако он предпочел пользоваться услугами толмача, того же Каллис-трата, которого он взял в плавание в Ростов. Это давало Глебу возможность лучше сосредоточиться, обдумывая каждый ответ.

Беседа с Фатуллой оставила у Глеба тяжелый осадок. Баскак, действовавший именем хана, старался взвалить на княжество тяжелое бремя поборов, ограничить возможности белозерского князя получать доходы.

Приехал в Ростов еще один гость, муромский князь Ярослав Святославич, тесть ростовского князя Бориса. Муромская земля считалась младшим уделом Рязанского княжества. Глеб Василькович имел возможность познакомиться и разговориться с князем Ярославом. Муром неоднократно подвергался жестоким нашествиям ордынцев, его население пряталось в окрестных лесах. Марья Ярославна была единственной дочерью своего отца, не имевшего мужского потомства. А после смерти князя Ярослава, человека уже немолодого, Муромское княжество, как и Ярославское, могло стать предметом княжеских раздоров.

В ожидании князя Александра Ярославича прошло еще несколько дней. Наконец дождливым сентябрьским вечером к воротам Ростова приблизилась кавалькада всадников. Это Александр Ярославич Невский со своей свитой, двумя ближайшими советниками и двумя десятками воинов-охранников. Великий князь гарцевал во главе кавалькады на крупном белом жеребце.

Как заметил князь Глеб, Александр Ярославич оставался все таким же стройным, поджарым и молодцеватым. Он легко спрыгнул с коня, передав поводья одному из своих спутников. Теперь Глеб увидел, что короткая борода Невского стала заметно отливать сединой, чего раньше не было, а на голове засеребрилась прядь седых волос. Александр Ярославич сперва подошел под благословение владыки, потом пожал руку всем князьям, начиная с хозяина, ростовского князя.

Борис Василькович сообщил Невскому, что ужин готов и для него, и всех его спутников, потом можно отдохнуть с дороги: путь, вероятно, был долог и утомителен.

- Путь как путь. Нам привычный, - весело ответил Александр Ярославич и выразил желание сперва посетить Успенский собор.

Владыка Кирилл со всем клиром отслужил заздравный молебен. После ужина великий князь пригласил к себе для беседы в узком кругу епископа и братьев Васильковичей.

- Тяжелая была поездка, - начал свой рассказ Невский. - Казалось бы, договорился с новгородцами, уговорил их не ершиться, не лезть на рожон. Обязал их выплачивать ордынцам дань. Василия из Новгорода удалил за то, что пошел на поводу у тамошних бояр. Прошло совсем немного времени, и опять новгородцы взялись за старое. Не будем платить хану дань, и баста. Не дозволим проводить перепись.

- Уговорил-таки упрямых новгородцев? - спросил Борис.

- Если бы вы знали, чего мне это стоило. Я им про Фому, они мне про Ерему. Глаголят мне об новгородских вольностях, вечевой практике. Мы, мол, никогда данниками не были, никакой десятины не знали. Даже Рюрика вспомнили. Я их на этом Рюрике в лужу посадил. Это же чужеземный наемник, варяг, захвативший власть силой. Уж он-то никак не был носителем вольностей.

- Убедил?

- Не столько убедил, сколько припугнул. Располагаю, говорю, достоверными сведениями, что татарские полки готовы выступить против Новгорода. Вы этого хотите? Тогда и немчура не станет смирненько наблюдать, тут же захватит Псков и Капорье. А как я должен буду поступить, коли хан прикажет присоединиться к его войску?

- Что ответили новгородцы?

- С большой неохотой, но согласились на проведение переписи. Я ответил им - можно ли вам верить, коли однажды вы не сдержали данное слово. Могу ли я быть уверенным, что снова не поступите так же? Оставляю у вас своего человека, мое всевидящее око. Коли и на этот раз нарушите слово, воспротивитесь переписи, я ханский, а не ваш союзник. Вот с этим и уехал из Новгорода.

Глеб рассказал Александру Ярославичу о своих делах. Успешно выкупил в Орде несколько партий полонян, которых расселил по княжеству. Наиболее искусных мастеров-умельцев оставил в стольном городе. Татары провели перепись населения княжества. Проводил ее не сам Фатулла, а его помощник Файзулла, который оказался человеком покладистым и сговорчивым. Его удалось обхитрить. А сам баскак давит на княжества и изыскивает все новые и новые возможности для поборов.

- Помни мои наставления, Глеб. Как ты должен вести себя с ордынцами, - произнес многозначительно великий князь.

- Помню, Александр Ярославич, - отозвался Глеб. - Помню: обводи ханских людей вокруг пальца, но делай это хитро и не попадайся.

- Вот именно. Вижу, что хорошо все усвоил.

Заговорили о другом. О засилии бояр в Ярославле. Княгиня-мать Ксения состоит в родстве со многими боярами. Замуж единственную дочь выдать не спешит. Мужское потомство в роде ярославских князей пресеклось со смертью князя Константина Всеволодовича.

- Почему это вас так волнует? - спросил Александр Ярославич, выслушав братьев Васильковичей.

- Ярославль важный торговый пункт на Волге, - сказал Глеб.

- Несомненно, - согласился Невский.

- Хан не станет долго терпеть неопределенность с ярославским столом. Княжной считается Марья Васильевна, не имеющая ханского ярлыка на княжение, хотя, вероятно, такого ярлыка у нее никогда и не будет. А тем временем подвернется какой-нибудь прощелыга и заполучит ярлык на ярославское княжение. А если он человек семейный с чадами, Марья и ее матушка Ксения окажутся никому не нужными.

- Спросишь, Ярославич, нам-то с Глебом что за забота? - вмешался в разговор Борис. - О родне печемся. Ксения --вдова нашего двоюродного брата, а Марьюшка - наша двоюродная племянница.

- У вас есть на примете жених? - деловито спросил Александр Ярославич.

- Есть. Федор Ростиславич, прозванный Черным, из рода князей Смоленских. Безудельный княжич. Братья при разделе наследия лишили его удела.

- Каков этот Федор?

- Видный из себя, неглупый.

- Хорошо, поговорю с княгиней Ксенией.

- Мы с братом уже согласились выступить сватами, - сказал Борис.

- Вам-то какая выгода от этой женитьбы? - въедливо спросил Александр Ярославич.

- Самая прямая. Сосватаем Марьюшку, муж ее станет нашим свойственником, названым братом. Тогда можно говорить о единстве ярославской земли с Ростовом и другими его уделами. Хорошо ли, коли Ярославль уйдет в чужие руки? Ростов и Белоозеро, братские владения, будут расколоты землями какого-нибудь чужого князя.

- С княгиней Ксенией я обязательно поговорю, - пообещал Александр Ярославич. - Сколько лет ее дочери?

- Семнадцать, - ответил Глеб.

- Так в чем же дело? Самое время для замужества. Почему же они противятся?

- А вдруг этот князь - примак - окажется человеком властным и честолюбивым, не захочет быть покорным боярской верхушке. Это их пугает. А сейчас там каждый боярин бог и князь.

- Разумно мыслишь.

- Я так понимаю, что толковать с одной княгиней Ксенией бесцельно, - убежденно сказал Глеб Василькович. - Она живет с оглядкой на других, сама ничего не решает. Для беседы полезно было бы пригласить и ее старого дядю. Он человек в Ярославле влиятельный.

- Поговорим и с ним, - кивнул Невский…

На следующий день для гостей устроили большое зрелище на поляне на берегу озера Неро. Всадники преодолевали препятствия, прыгали через рвы, заграждения, земляные барьеры. Крепкие мускулистые мужики сходились в кулачном бою. Силачи поднимали тяжести. Потом выступали скоморохи в пестрых колпаках и кофтах, канатоходцы. Ростовчане окружили поляну плотным кольцом и выражали свой восторг приветственными возгласами.

Для именитых гостей соорудили возвышение, над которым натянули полотняный тент: под ним были расставлены кресла.

Центральным событием была схватка силача с быком. Бык был еще молод и, как видно, не очень искушен в таких выступлениях. Силач, рослый, плечистый кузнец, вышел на платформу в белой холщовой рубахе, подпоясанной цветным кушаком. Он смело шагнул навстречу быку, который сперва побежал мелкой рысцой в направлении человека, а потом остановился, разглядывая его с недоумением. Казалось, животное было настроено на мирный лад. Воспользовавшись замешательством быка, кузнец крепко ухватил животное за рога и с усилиями повернул его голову несколько раз направо и налево. Бык взревел густым низким рыком и, вырвавшись, побежал прочь с площадки той же мелкой рысцой.

Зрелища продолжались в княжеских палатах, когда именитые гости расселись за длинным столом и приступили к обильной трапезе. Выступали гусляры, гудошники, сказители. Под плавные звуки гуслей сказители напевали слова былин, рассказывавших о подвигах славных богатырей, о пирах князя Владимира Красное Солнышко. А участники пира поднимали чаши с напитками. Пили за здоровье великого князя Александра Ярославича, победителя шведов и тевтонских рыцарей. Потом пили за хозяина Бориса Васильковича и его семью, пили за гостей. В конце слово взял Александр Ярославич.

- Подымем, дорогие мои, полные чаши за единство русичей, за единство всего дома Рюриковичей. Пусть сей дом не разрушается враждой и распрями, соперничеством и усобицами. Грех великий совершит тот, кто подымет руку на брата своего, ближнего своего. Вот добрый пример, братья Васильковичи, живущие в мире и согласии, дружбе и добрососедстве. Пусть подобно Васильковичам в том же мире и согласии, дружбе и добрососедстве живут остальные Рюриковичи.

На следующий после обильного застолья день князь Борис предложил гостям отправиться на охоту. Накануне егеря обследовали окрестные леса и обнаружили стадо лосей.

Борис Василькович был заядлым охотником, предпочитавший травлю крупного зверя: лося, медведя, рыси. Его привлекала опасность такой охоты, требовавшей сноровки и определенного риска. Охотился он обычно в сопровождении большой команды егерей, загонщиков, псарей. С гостями Борис любил заводить разговор на охотничьи темы. Его комнату украшали рога и чучела разных зверей.

Когда утром Александр Ярославич вышел из опочивальни, Борис Василькович спросил:

- Не поохотиться ли нам сегодня? Мои люди присмотрели стадо сохатых. Самцы дерутся смертным боем, время случек у лосей.

- Нет, уволь, Борис. После такой трапезы не до охоты. Дай возможность гостям отдохнуть.

- Можно отложить на завтра. Сам-то увлекался когда-нибудь охотой?

- Как тебе сказать… - неопределенно ответил Александр Ярославич. - Сейчас времени на это нет. А в молодости, когда княжил в Новгороде, бывало, и на медведя хаживал.

- А для меня охота давно стала страстью. Особенно люблю травить крупного зверя.

- Брат твой тоже охотник?

- Не такой, как я. Он любит стрелять уток и Гусей. К этому располагает природа Белоозера. Куда ни глянь, реки, озера, болота. Водоплавающей птице там раздолье.

- А ты большую псарню держишь, как погляжу. Какой породы собачки?

- Нашей русской породы. Лаечки. Народ простое прозвище сей породе придумал: раз лает, значит, лайка. И вынослива и смела. Дичь хорошо отыскивает. На крупного зверя, например на медведя, смело бросается, успевая увернуться от его смертельных ударов.

- Ты, я вижу, большой знаток в своем деле. Александр Ярославич все же согласился принять участие в охоте, чтобы поддержать компанию. Отказался ярославский дядя княгини Ксении, сославшись на свой преклонный возраст, и муромский князь Ярослав по причине нездоровья: переел за трапезным столом и страдал желудком. Не пожелали поехать и женщины, хотя в те времена теремное затворничество еще не было всеобъемлющим и непременным. И среди княгинь находились женщины, которые неплохо владели луком и копьем, выезжали вместе с мужьями на охоту, ходили на кабана и медведя. Не часто встречались такие женщины, но все-таки иногда бывало.

Кавалькада всадников углубилась по извилистой тропе в глубь лесного массива. Лес был здесь смешанным. Ели и сосны чередовались с липами, тополями, кленами и березой, иногда попадались и толстоствольные, разлапистые дубы. Листва деревьев начинала уже желтеть и золотиться. Послышались лосиные крики, ни с чем не сравнимые.Словно переругивались в злобной ярости два сказочных существа. Это было не ржание, не мычание, а свои специфические звуки.

- Бьются… - Борис Василькович прислушался к голосам сохатых. Он дал команду псарям спустить с поводков собак, которые дружной стаей устремились на шум.

Всадники спешились и, оставив лошадей на попечение конюших, двинулись вперед по тропкам. Вскоре заметили двух рослых самцов с ветвистыми рогами. Теперь они уже не дрались друг с другом, а отбивались от наседавшей на них стаи собак. Одна из собак с перебитым ударом лосиного копыта хребтом корчилась на земле в предсмертных судорогах. Борис Василькович взял из рук сопровождавшего его егеря копье и точным, рассчитанным броском метнул его в грудь зверя. Копье глубоко вонзилось в туловище животного, из раны хлынула кровь.

- Добивайте, - скомандовал егерям.

Второго лося поразил также копьем угличский князь Андрей Владимирович. Александр Ярославич оставался пассивным зрителем: азарт охотника он, как видно, уже утратил. Распоряжался всем Борис Василькович. Он приказал псарям взять собак на поводки и оттащить от лосиных туш. Егерям было поручено с помощью слуг освежевать туши убитых животных и выбрать куски мякоти, чтобы зажарить здесь же, на костре.

Оставшуюся лосятину уложили в кожаные мешки, приторочив их к седлам, чтобы угостить тех, кто в охоте не участвовал.

После возвращения с охоты Александр Ярославич выразил желание побеседовать с княгиней Ксенией и ее дядюшкой, державшимся молча и обособленно. Пригласил и обоих братьев Васильковичей.

- Жаль, дочку свою не привезла, - обратился Александр Ярославич к Ксении.

- Нездоровится ей.

- Рано в таком возрасте поддаваться хвори, - Невский явно не верил в искренность княгини-матери.

- Разве хворь-то спрашивает нас, приставать ей к человеку или нет, - поддержал племянницу ярославский боярин.

- Собираешься Марью замуж отдавать?

- Как не собираюсь… Каждой матери хочется для чада родного счастья. И внученков няньчить хотелось бы.

- Так в чем же дело?

- Счастья дочери хочется: отдавать в чужие руки боязно.

Александр Ярославич пересказал княгине Ксении и ее дядюшке все, что слышал от Глеба Васильковича и с чем сам был согласен. Княжна Марья Васильевна становится женой князя-изгоя и приносит ему в приданое ярославский удел. Стало быть, оба супруга будут княжеской четой. Новый князь войдет в семью ростовских Константиновичей, станет их названым братом. И у него не будет оснований осложнять отношений с местными боярами и князьями - соседями. И такая женитьба, возможно, исключит ханское вмешательство.

- Исключит ли? - с сомнением спросил ярославец.

- Пока я еще имею некоторое влияние в Орде, - убежденно ответил Невский. - Постараюсь выхлопотать ярлык на княжение для мужа Марьи Васильевны. Поверьте, это для всех будет лучше.

Последние слова были обращены к старому боярину.

- Наверное, лучше, - согласился он и сказал с усилием: - Мы долго думали, толковали меж собой… Наверное, ты, Александр Ярославич, и князь Глеб правы. Мы готовы принять сватов.

- А ты, Ксения? - спросил испытующе Невский.

- Готова, - согласно кивнула княгиня.

- Приедем с братом как сваты, - произнес Глеб.

- Сперва обговорим условия женитьбы. А потом привезете нам жениха. Посмотрим, что за птица, - сказал старый боярин.

- Из себя видный, статный, - убежденно сказал Борис. - Уверен, что невесте понравится.

- Коли договорились, решайте, когда приглашаете сватов, - сказал Александр Ярославич. - Я буду на свадьбе. Если не смогу приехать в Ярославль, буду в отъезде, то пришлю одного из братьев.

Старый боярин кивнул головой в знак согласия.

- Вопрос решен, - подвел итог Александр Ярославич. - Ждите сватов, ярославцы.

- Когда покажете нам жениха? - спросила княгиня.

- Договоримся во время сватовства, - ответил Борис. Он знал, что Федор Ростиславович жил в последнее время у одного из своих братьев, так и не договорившись с ними о выделении ему удела в Смоленской земле.

…Перед отъездом в свой стольный град Владимир Александр Ярославич собрал всех князей, находившихся в ту пору в Ростове, и обратился к ним с вопросом:

- Поведайте мне, други, что больше всего тревожит и осложняет вашу жизнь?

- Баскаки, - почти в один голос ответили князья. Угличский князь Андрей Владимирович даже не воздержался от непотребных слов в адрес ханских людей. Перебивая друг друга, князья приводили случаи бесчинств и злоупотреблений. Ханские люди не ограничивались сбором предписанной ордынскими властями десятины, а всячески приумножали поборы в свою пользу. Нередко десятина удваивалась или утраивалась.

- Опасное положение складывается, - произнес Борис Василькович. - Народ негодует, возмущается поборами. Он смотрит на баскака как лютого врага, грабителя. Не дай Бог, начнется избиение ханских людей. Не удержать тогда людского гнева.

- Не удержать, - согласились братья Владимировичи.

- И у нас на Муромской земле кипят страсти, - сказал, вздыхая, Ярослав Святославич. - Приходит баскак в село за данью, жители покидают жилища, угоняют скот, прячутся по лесам.

- Все это может обернуться для нас тяжелым исходом. Бывало уже такое, - мрачно сказал Борис.

- Где видите выход, князья? - спросил Александр Ярославич.

- Вижу на сей вопрос лишь один ответ, - ответил Глеб Василькович. - Пусть хан удалит всех баскаков и отдаст право собирать десятину в руки самих князей.

- Согласен, - поддержал Глеба Борис.

- Легко сказать - удалить баскаков, - высказал сомнение Андрей Угличский. - Для ханских людей - это золотая жила. Возможность безнаказанно грабить русичей и обогащаться.

- Васильковичи правы, - убежденно произнес Александр Ярославич. - Вся Золотая Орда держится за счет грабежа покоренных народов. На сегодняшний день мы должны пытаться сдерживать этот грабеж. А где выход? Князь Глеб Василькович нам правильно подсказал. Повтори, Глебушка.

- Переложить сбор дани на плечи князей без участия ханских людей, - сказал Глеб. - Это принесло бы некоторое облегчение русичам, избавило бы от произвола баскаков, смягчило бы недовольство.

- Считайте, други мои, что белозерский князь высказал и мои мысли, - сказал Александр Ярославич.

- Но согласится ли Берке на отмену баскачества, - усомнился Андрей Угличский.

- Не знаю, - ответил великий князь. - Неисповедимы ханские намерения. Но убедить Берке я попробую. Под лежачий камень, как говорят, вода не течет. Но та же вода капля за каплей камень точит.

- Бог тебе в помощь, - проникновенно сказал Борис.

- Убедить хана все же попробую, - повторил Невский. - Пока что хан ко мне хорошо относится. Всегда выслушивает, не прерывая: не со всеми он таков. Приведу ему свои доводы. Прямо так и скажу - большинство баскаков раздражают население. Если вспыхнет взрыв народного возмущения, польется кровь, и это будет не нужно ни тебе, хану, ни нам, князьям. Дай нам в руки право сбора десятины, отзови баскаков, и возмущения подутихнут. Если же все оставить по-старому, не избежать кровопролития. Придется тебе, хан, посылать на Русь войска. А из похода не все воины возвращаются живыми. Надо ли это тебе? Опустошенная Русь принесет тебе меньше доходов, чем Русь мирная.

- Разумно рассуждаешь, - произнес уважительно муромский князь. Угличский Андрей опять засомневался:

- Поддастся ли увещеваниям Берке?

- Может и не поддаться. Он стареет и стал большим тугодумом. Быстрых решений не принимает. Но повлиять на него постараюсь. Не при Берке, так при его преемниках мы добьемся отмены баскачества.

Заговорили о другом. Александр Ярославич поделился известием из Киева. Посланцы главы русской православной церкви, киевского митрополита, посетили Золотую Орду и встречались с Берке. Хан вроде бы склоняется к тому, чтобы дать согласие на открытие в Сарай-Берке епархии и на строительство храма. Встречая посланцев митрополита, хан опять говорил о своей веротерпимости. Однако срока открытия епархии пока не установил: все ограничилось общими разговорами.

- Что еще вас волнует, князья, - обратился Александр Ярославич к собеседникам и, не дождавшись ответа, продолжал:

- Хан имеет обыкновение вызывать русских князей в Орду и принуждает их участвовать в своих походах против других народов. Обычно требует прибыть с военной дружиной.

- Знамо, - отозвался муромский князь. Ему пришлось участвовать в одном из ханских походов.

- Нужно ли такое участие русичам? - продолжал Александр Ярославич. - Нужно ли скрещивать мечи с народами, которые никогда не были твоими врагами? Ведь каждый такой поход будет стоить нам людских жертв.

- Коли ты можешь повлиять на Берке, убеди его избавить нас от участия в походах ордынцев, - сказал Глеб, перебивая Невского.

- Опередил ты меня, - укоризненно ответил Александр Ярославич. - Да, буду просить, убеждать хана, чтоб не принуждал русичей участвовать в походах и военных действиях против других народов.

…Отъезжающего Александра Ярославича во Владимир провожали собравшиеся в. Ростове князья, владыка Кирилл и все население города. В глазах народа великий князь Александр, победитель шведов и немцев, умевший ладить с ханом и не раз предотвращавший ордынские карательные походы, был воплощением героизма и мудрости. Владыка распорядился, чтобы великого князя провожали под колокольный звон. Он благословил Невского не традиционно, а обнял и расцеловал.

Вереница всадников, во главе которой скакал на белом жеребце сам великий князь, миновала городские ворота и вытянулась цепочкой по дороге. Лишь когда всадники скрылись из виду, ростовчане стали расходиться. По знаку Кирилла смолкли колокола собора и других городских церквей.

Вслед за Александром Ярославичем стали разъезжаться и участники его чествования. Первыми покинули Ростов двоюродные братья Васильковичей угличские князья Андрей и Роман Владимировичи. Ростов связывала с Угличем не ахти какая протяженная дорога по обжитой местности. Вслед за ними отбыла княгиня-мать Ксения с дядюшкой и небольшой свитой. Их водный путь до Ярославля был также коротким. Последним покинул Ростов муромский князь Ярослав Святославич, тесть Бориса Васильковича. Он пожелал провести несколько дней с дочерью Марьей, ростовской княгиней и малыми внучатами. Он очень сожалел, что единственным его чадом была дочь.

Борис с Глебом уединились в одной из комнат княжеских покоев, чтобы обсудить свои домашние дела.

- Что будем делать, сватушка? - спросил Борис младшего брата.

- Решай, сватушка, по праву старшего, - в тон ему ответил Глеб.

- Я так думаю… скоропалительно плыть в Ярославль вслед за Ксенией негоже. Надо выдержать приличествующее время.

- Ты прав, братец. Мы на ярославцев не давим. Предлагаем товар. А им, ярославцам, решать, гож сей товар или не гож. Но не будем слишком затягивать дело. Меня ведь ждут дела белозерские. Я и так загостился в Ростове.

Условились отложить визит в Ярославль на неделю. А тем временем сообщить Федору Ростиславичу о готовящемся сватовстве. Пусть приедет в Ростов, чтобы быть под рукой. И еще решили Васильковичи выработать программу сватовства.

- Тебе приходилось когда-нибудь выступать сватом? - спросил Глеб Бориса.

- Никогда не приходилось.

- Вот и мне тоже. Как же мы поступим?

- Очень просто. Подыщем сведущего в таких делах человека. И пусть он нас научит, как должен вести себя сват.

Нашелся один немолодой ростовский боярин, по имени Софрон, который не раз выступал в роли свата и, похоже, любил эту церемонию.

Софрон на протяжении нескольких вечеров рассказывал братьям, как должны вести себя сваты с родными невесты. Те же будут делать вид, что никак не догадываются, с какой целью появились сваты. Разговор должен вестись долгий, неторопливый. Можно вспоминать разные назидательные истории, если они имеют отношение к теме разговора. Когда все карты, как говорят, уже раскрыты, дело сватов нахваливать жениха на все лады.

- А не поехать ли тебе, Софронушка, с нами? - предложил боярину Борис. - Будешь нас поправлять, коли что не так.

- Коли я так вам полезен, князья… - нерешительно согласился боярин.

Перед отъездом в Ярославль братья испросили благословения владыки Кирилла. Сперва епископ хотел было сопровождать их, но потом от своего намерения вынужден был отказаться: ему нездоровилось. Торжественные службы в соборе в честь Невского утомили уже старого Кирилла. Ограничился напутственными словами к братьям.

Глеб вместе с Феодорой побывал у матери в монастыре. Игумения встретила их словами:

- Как здоровье, Феодорушка? Когда порадуешь наследником?

Глеб перевел слова матери жене. И без перевода она поняла, о чем спрашивала ее свекровь, но затруднилась ответить. Поэтому ответил за жену муж.

- Будет, будет наследник. Пусть сперва получше поправит здоровье.

- Буду молиться за вас, чтобы во второй раз Феодорушка разродилась удачно и сынка родила здоровенького.

- Молись, матушка.

- О чем я вас, мои родные, попрошу… Родится сынок, назовите его Михаилом. В память прадеда, князя Михаила Черниговского, великомученика убиенного.

- Назовем, как просишь, - ответил Глеб.

В Ярославль братья отправились с пышной свитой. В свите были старый боярин, дававший Борису и Глебу наставления по части сватовства, ростовский воевода Антип Евлампиев, еще несколько именитых ростовчан и дюжина воинов.

По дороге братья договорились, что после сватовства Глеб с женой возвратятся в свою вотчину, а Борис посетит Ярославль вторично, уже вместе с женихом, чтобы представить его невесте и невестиной родне. Борис Василькович высказал сожаление, что брат не будет сопровождать его во второй поездке.

- Дела, дела ждут, братец, - ответил Глеб. - Один представишь Феодора. Покажи, что ты старший и среди братьев, и среди сватов.


Глава 12. ДЕЛА ЯРОСЛАВСКИЕ


Осень выдалась холодная, дождливая, ветреная. Некоторые деревья еще золотились осенней листвой, но большинство уже чернели голыми стволами. Глеб и Феодора укрылись в кабине дощаника, плохо согреваемой раскаленными углями в ящике с землей. Глеб Василькович бережно кутал жену в теплую баранью шубу, предусмотрительно взятую в дорогу.

Бросили якоря при впадении реки Которость в Волгу у Ярославля. Из-за дождливой погоды на берегу было пусто. Никто гостей не встречал, а шествовать в княжеские палаты без сопровождения братья посчитали неудобным. Поэтому Борис приказал десятнику из своей стражи отправиться в палаты и известить княгиню Ксению о прибытии гостей из Ростова.

Уже скоро к берегу Волги примчались несколько крытых повозок. Сватов встречали сама княгиня Ксения, один из ярославских бояр, ее родственник, и с ним несколько дружинников. Князь Борис встретил княгиню-мать приветливыми словами:

- Почел своим долгом, княгинюшка, нанести тебе ответный визит. Соседи все же и родня. Муженек твой покойный Василий и брат его Константин, последний ярославский князь, приходились нам с Глебом двоюродными братьями. Одна семья, одни корни.

- Верно говоришь, Борисушка, - отвечала Ксения. - Гостям завсегда рады, особливо родне. Вот с погодой не повезло. Холодно, слякотно.

- Что-то не вижу твоего дядюшки.

- По причине нездоровья остался дома. Вот зато другой дядюшка.

- Сколько же их всего у тебя?

- Много: всего семеро. Забирайтесь, гости, в повозки, чтобы не промокнуть. Кто еще с вами?

- Мы с братом Глебом, его жена, именитые люди Ростова, Антип Евлампиев, воевода и Софрон, боярин.

После короткой трапезы, к которой была приглашена и молодая княжна Марья, Борис Василькович предложил:

- Давайте теперь, соседушки, потолкуем не спеша о наших делах. Соседям и родичам всегда есть о чем потолковать.

- Дело хорошее предлагаешь, князь Борис, - отозвалась Ксения, отослав Марью. - Разговор наш будет деловой, доченька, тебе совсем неинтересный. Займи княгиню Феодору. Покажи ей свои вышивки.

Когда Марья и Феодора вышли из трапезной, Ксения пригласила гостей и нескольких своих родичей, дядьев и братьев, в парадный зал. Там все расселись по старшинству за длинным столом.

- Решили вот нанести ответный визит ярославской родне, - начал Борис и запнулся. Продолжил за него Глеб, более речистый и находчивый.

- Ходят слухи, у вас имеется товар хороший. У нас нашелся бы покупатель, человек положительный, стоящий.

- О каком товаре говоришь, князь, - тоном непонятливого простака произнес один из родичей Ксении. - Разве мы купцы, чтобы толковать о купле-продаже?

- Вестимо, не купцы, а достопочтенные бояре, - ответил Глеб. - У вас в клетке завелась птаха-горлинка. Выпустите ее на волю, чтобы добрый молодец смог ее поймать в свои сети.

Софрон поощрительно улыбнулся, довольный тем, как князь Глеб усвоил его наставления. Ксеньин родич продолжил словесную игру:

- О какой горлинке толкуешь, князь? Разве у нас здесь птичник. О каком добром молодце идет речь?

- А ты сообрази, о какой горлинке толкую. Оглянись вокруг и увидишь ее. А добра молодца мы вам покажем…

Еще долго сваты говорили с невестиной родней иносказаниями и намеками, пока князь Борис не прервал эту игру словами:

- Давайте ближе к делу, други. А то мы здесь до второго пришествия сидеть будем.

- Какое же дело у вас, князья? - спросила Ксения.

- Сватовство. Вот какое дело, - ответил Борис, начиная раздражаться.

- Добро пожаловать, сватушки, - нарочито громко и нараспев протянула Ксения. - Конечно, ждали мы сватов. Невесту вам показали, что скажете про нее?

- Мила твоя доченька, ликом красива, - ответил Борис. - Вот только худощава, но телеса дело наживное.

- Невеста зело пригожа, - поддакнул брату Глеб.

- А что вы скажете нам о женихе? - спросил один из дядьев.

- Жених Федор Ростиславич из рода смоленских князей, потомок Ростислава Владимировича, сына Владимира Мономаха, - начал рассказывать Глеб. - Нам он приходится весьма дальним родственником, как говорится, седьмая вода на киселе. Так что церковь не станет препятствовать женитьбе Федора на ярославской княжне. Вы знаете, что Рюриковичи разветвились на множество ветвей, которые теперь отошли друг от друга до дальней степени родства. Поэтому мы имеем много примеров, когда Рюрикович женится на княжне из другой ветви Рюриковичей.

- А каков из себя этот Федор? - спросил кто-то.

- Высок, статен, в плечах широк. Ликом красив, черняв, должно, в мать.

- Кто она? Тоже из рода Рюриковичей?

- Нет, какая-то смоленская боярышня.

- И Федор рассчитывает получить в приданое за невестой ярославский стол?

- Естественно, - категорично ответил Борис.

- А не устроило бы его такое… Княгиней остается Марья Васильевна, а Федор становится при ней супругом.

- Такое не традиционно, - возразил Глеб.

- Не скажите. Сын Андрея Боголюбского Юрий женился на грузинской царице Тамаре, но не получил престола Грузии. Он оставался только мужем царицы, а правила страной она.

- Нам этот пример не гож, - возразил Глеб. - Грузинская царица в конце концов не ужилась с Юрием Андреевичем и прогнала его. Мы даже не знаем, где и как кончил жизнь этот неудачник.

- Дело не только в этом: хан Берке никогда не даст ярлыка на княжение женщине, - добавил Борис.

- Борис Василькович прав, - согласилась с ним Ксения. - Пример царицы Тамары нам не годится.

Больше возражений со стороны княжеской родни не последовало. Княгиня-мать высказалась в заключение:

- Чтобы молвить вам, сватушки, наше окончательное слово, мы должны увидеть жениха. Понравится ли он нам, а главное, понравится ли невесте. Если да, свадьбу сыграем после Великого поста и Пасхи.

На следующий день повторился разговор за большим столом. Уточнялись детали. Пригласили и невесту.

- Это сваты, Марьюшка, - сказала дочери княгиня. - Хочешь ли ты замуж?

Марья зарделась от смущения и ничего не ответила.

- Хотела бы жениха посмотреть, чтобы знать, кто к тебе сватается? - снова обратилась к дочери княгиня-мать.

- А он красивый? - наивно спросила Марья.

- Сваты говорят, красивый, видный. Тебя малость постарше. Давай на слово не поверим, а убедимся своими глазами.

- Коли прикажешь, матушка, готова взглянуть на жениха.

- Вот и хорошо. Привозите, сваты, к нам Федора.

На том и завершился визит. Борис возвратился в Ростов, чтобы встретить там Федора Ростиславича, рассказать ему о сватовстве. А Глеб Василькович, распрощавшись с братом, отправился вместе с женой в свой удел.

Плыть с Белоозера против течения по Волге и Шексне было трудно, тем более что встречный ветер был резким, порывистым. На поверхности воды вздымались гребни волн. Гребцы, налегая на весла, быстро уставали и вынуждены были часто менять друг друга. С продвижением на север пожелтевших деревьев, еще не сбросивших листву, становилось меньше. Только ели по-прежнему зеленели яркой хвоей.

У встреченного прибрежного села Глеб дал команду подойти к берегу и бросить якорь.

- Отдыхаем, - сказал он спутникам, те поспешили разжечь костры, чтобы согреться у огня.

Глеб припомнил это село, в нем ему довелось бывать, объезжая пределы княжества. Это был волостной центр с церковью и двумя десятками изб. Среди них выделялись два дома, украшенные резными наличниками и крыльцами-гульбищами. Один принадлежал местному тиуну, другой священнику.

Глеб Василькович выбрал дом священника, окруженный хозяйственными постройками, и отправился туда, сопровождаемый княгиней Феодорой и Григорием Меркурьевым. Священник, плотный невысокий человек средних лет с клинообразной бородкой, встретил князя и его спутников, шумно высказывая свой восторг.

- Батюшка, Глеб Василькович… Радость-то какую великую нам принес. Порадовал и утешение принес в бедах наших.

- Какой я тебе батюшка, - остановил его Глеб. - Ты сам батюшка.

- Вестимо… Для прихожан я батюшка.

- Дозволь погреться у тебя. Погода…

- Осчастливь нас, княже.

В доме священника было тепло, в печи потрескивали березовые плахи. В отличие от курных крестьянских изб, его жилище отапливалось печью с дымоходом. Когда Глеб и его спутники вошли, дом был наполнен невообразимым гвалтом. Его создавала куча ребятишек разных возрастов.

- Цыц, злыдни. Сгиньте, - прикрикнул священник. Детвора попряталась за занавеску и притихла.

- Прошу, гости дорогие, к столу, - сказал, суетясь, священник. Не взыщите, коли что не так. Богатыми закусками угостить не смогу. С такой оравой живем скромно. Да и приход наш не из богатых. А молочка горячего предложу. Попейте с дороги. И медку. У меня своя пасека.

- От горячего молока с медком не откажемся, - ответил Глеб. - Давно ли служишь на приходе, отец… как тебя.

- Зосима. Зосимой нарекли. А приход я получил не слишком давно. Я ведь приказчиком у купца служил. Много странствовал с товарами по поручению хозяина: и в Новгород, и в Вологду, и в Устюг ходил. А в зимнее время, когда дальние мои хождения прекращались, пел на клиросе. Бывало, старого причетника подменял, когда тот хворал. В грамоте-то я был горазд. Какой же приказчик неграмотный?

- Как же ты из приказчиков Божьим пастырем стал? - поинтересовался Глеб.

- А вот так… Это было в ту пору, когда владыка Кирилл и княгиня Марья Михайловна с детками во время нашествия Батыги укрывались на Белоозере. Услышал как-то владыка, как я читал акафист и тропарь, и пригласил меня для беседы. Испытал мои знания в Священном Писании, проверил грамотность и говорит: «Послужить бы тебе пастырем в храме Божьем. Хочешь?» - «А почему бы не хотеть, отвечаю. Я человек грамотный, богомольный, с церковной службой знаком». Рукоположил меня сперва в диакона, потом во священника.

- С тех пор и служишь в здешнем приходе?

- С тех пор и служу. Здешний-то батюшка к тому времени помер, упокой душу раба Божьего Якова.

Молодой парень с едва пробивающимися усами над верхней губой, поразительно похожий на Зосиму, поставил на стол большие глиняные кружки с горячим молоком и тарелку с медом.

- Сынок?- спросил Глеб священника, указывая на парня.

- Старшенький. Помогает мне за пономаря. Грамоте его обучил.

- А почему с хозяйкой не познакомил?

- На сносях она. На последнем месяце ходит. Стесняется выйти.

- Сколько же всех деток у тебя?

- Бог не обидел. Живых девять.

- Молодец, отче. А старшего пошли на Белоозеро. Пусть определится в учение к игумену Иринею. Он школу создает. Подбирают грамотеев, чтобы выучить их на пастырей. Как звать-то тебя, парень?

- Викентий.

- Хотел бы ты учиться у отца игумена, изучать каноны церкви, Священное Писание, жития великих святых, правила богослужения?

- Как батюшка прикажет, - ответил Викентий.

- Князь тебе великую честь оказывает, - сказал священник сыну. - Слышь, Викешка?

- Можем взять тебя с собой, коли быстро соберешься, - сказал Глеб.

- А как же храм останется без пономаря. Я же еще и звонарь.

- Не твоя забота, сынок. Корней заменит, - ответил священник и пояснил: - Это мой второй. Всего-то помоложе Викешки на полтора годика.

Глеб Василькович спросил про здешнего тиуна, но того на месте не оказалось. Уехал в дальний край волости.

Село носило весянское название «Карговесь». Весянские названия сел или деревень с окончанием «весь» (Луковесь, Череповесь и др.) в белозерском крае встречались часто. Они указывали на весянское происхождение. От священника князь Глеб узнал, что в его приходе примерно половину населения составляли русичи, а другую половину - народ веси и полукровки. Берега реки Шексны в среднем ее течении считалось местом бойком, заселенным. Почти все весяне прилично говорили по-русски, а многие русичи, особенно те, кто был женат на весянках, понимали язык веси. Здесь выработался свой своеобразный диалект языка русичей с большой примесью слов из языка весян. Здешний тиун был когда-то десятником в белозерской военной дружине, еще до того времени, когда Глеб Василькович появился здесь в качестве удельного князя. Преследуя по реке Суде шайку новгородских ушкуйников, грабивших местные поселения, десятник был серьезно ранен. По ранению он был вынужден оставить службу в военной дружине. Прежний наместник Белоозера, ставший теперь иноком, определил его за заслуги волостным тойоном. Волость состояла из четырех приходов.

- Много ли, отец Зосима, в твоем приходе грамотеев? - поинтересовался Глеб.

- Не скажу, что много. Трое певчих при храме. У тиуна писец зело грамотен. Еще человека два-три на селе, и отдельные грамотеи встречаются по деревням.

- Учи грамоте прихожан, отец Зосима, особливо молодежь. Я тебе кое-что привез полезного. Сбегай, Гриша, на дощаник. В моей кабине найдешь большой кожаный мешок. Притащи его сюда, - приказал Глеб Меркурьеву.

Григорий Меркурьев быстро вернулся с увесистым мешком. Глеб Василькович извлек из мешка стопку рукописных книг, исписанных четким почерком ростовских писцов. При отъезде из Ростова владыка Кирилл снабдил белозерского князя новыми книгами.

- Вот, отец Зосима, это для твоего храма, - сказал Глеб Василькович священнику. - Книги - свет знаний и мудрости. Здесь Библия, молитвенники, творения отцов церкви, былины о русских богатырях, летописи. В них история нашего народа. Читай сам, давай читать прихожанам. Пусть люди просвещаются. И учи грамоте тех, кто способен осилить сей луч разума. Человек, не разумеющий чтиво, подобен слепцу, блуждающему в потемках.

- Спасибо тебе, князь, - сказал растроганно отец Зосима. - Мое собрание книг при храме пока скудно. С радостью пополню его твоими дарами.

- Не меня благодари, а владыку Кирилла. Ученый человек, великий книжник.

Расставаясь с отцом Зосимой, Глеб протянул ему пригоршню серебряных монет.

- Это на храм тебе, отче.

Князь Глеб и его спутники продолжили свой путь вверх по Шексне. На исходе плавания на низменном берегу реки показались шпили башенок княжеских палат и луковичные купола соборной церкви, а потом и длинная вереница строений, растянувшаяся по берегу, купеческие хоромы, амбары, лавки, церквушки, мастерские ремесленников, жилища. К берегу прижимались дощаники, лодки, баркасы, плоты, расположившись на зимовку. Не сразу удалось найти свободное место у берега, куда можно было приткнуться.

Тем временем на берегу собирались белозерцы. Впереди рослый, в черной рясе, игумен Ириней, рядом с ним Власий Григорьев, знакомые купцы.

- Вот мы и дома, - радостно произнес Глеб Василькович, спускаясь на берег по шаткому трапу и подавая руку Феодоре. Принял благословение игумена Иринея, приветливо помахал рукой толпе…


Зима наступила ранняя и снежная с обильными снегопадами. Реки и озера сковал крепкий лед. Если выбирался досуг, князь Глеб отправлялся охотиться на куропаток. Стайки белых куропаток слетались на проезжую дорогу и копались в конском навозе, выискивая непереваренное зерно. Куропатка птица не пугливая, подпускает к себе человека близко. Остается только прицелиться и выпустить стрелу. Домой Глеб обычно приходил с богатой добычей.

Однажды морозным зимним утром Глеб Василькович был удивлен прибытием неожиданных гостей. Перед княжескими палатами остановилась пара коней, впряженных в сани-розвальни, сопровождаемые несколькими всадниками.

Стражник у парадного крыльца остановил было прибывших. Но из розвальней поднялся князь Борис Василькович.

- Доложи князю, брат, мол, погостить приехал. Встреча братьев была теплой: обнялись, облобызались.

Борис заговорил приветливо:

- Ты не раз навещал нас в Ростове. А я вот никак не мог собраться нанести тебе ответный визит. Есть для тебя новости.

- Заходи в палаты, братец. С какими новостями?

- Дойдем и до новостей. Сперва разоблачусь. И распорядись, чтобы моих спутников обогрели и накормили.

- За этим дело не станет.

Глеб вызвал Власия и распорядился, чтобы тот занялся спутниками брата.

Борис скинул тяжелую шубу и верхний кафтан, доходивший почти до колен, прислонился спиной к изразцовой печи, чтобы отогреться, и заговорил:

- Визит мой к тебе, братец, связан с двумя целями. Во-первых, хочу поставить тебя в известность о делах ярославских. Представил я жениха, Федора Ростиславича, ярославцам. Держался он тихо, смирно, больше помалкивал, слова лишнего не молвил. Думаю, что это была его внешняя личина. А Федор отнюдь не прост, ох как не прост. Себе на уме мужик, властолюбив и ходить на поводу у бояр не станет. Но рта до поры до времени не раскроет. Это я своим нутром почувствовал. А невесте жених понравился: это по всему было видно. Бояре его, видать, не раскусили и препятствовать свадьбе не намерены.

- Поздравляю, братец, с успехом нашего дела. О сроках договорились?

- Договорились. Свадьба будет сыграна весной, после Великого поста и Пасхальной недели, как обычно заведено. Приезжай к тому времени в Ярославль.

- Как себя чувствует владыка Кирилл? Готов обвенчать молодых?

- Плох наш владыка. Одряхлел. Жалуется на слабость в ногах. Все же попытается собраться с силами и приехать в Ярославль.

- Дай Бог ему сил и здоровья. Ты сказал о двух целях визита ко мне.

- А вторая цель проста. Захотел тебя повидать, братец, и вместе с тобой поохотиться. Псарню-то большую держишь?

- Да нет у меня никакой псарни. Держу лишь четырех псов, хватит и их. Летом стреляю уток, зимой куропаток.

- А на крупного зверя не ходишь?

- Редко.

- А я любитель медведя, лося, кабана. Ты сам был участником нашей охоты на лосей. Бывает, крупный зверь портит посадки. Земледельцы приходят ко мне с жалобой, просят помощи. Тогда я подымаю моих дружинников, чтобы проучить зверя.

- Могу пригласить тебя, братец, на куропаток. Развилось их…

- Ты бы еще на воробьев поохотиться предложил. Разве это княжеская охота?

- Чего ж хочешь, братец?

- Хотел бы обложить медвежью берлогу.

- Для тебя найдем берлогу. В селе Карголоме, что к западу, народ жалуется. Медведи потравили посевы, задрали двух коров и даже подходили к избам.

- Поможем карголомцам избавиться от сей напасти, - весело воскликнул Борис Василькович. - Составишь компанию?

- Ради тебя, братец…

Глеб послал человека в село Карголом, расположенное невдалеке от города на южном берегу Белого озера, чтобы собрать необходимые сведения. Местные жители, занимавшиеся охотой, могли указать, где появились медведи и где, скорее всего, они могли залечь в зимнюю спячку.

А Борис тем временем захотел посмотреть Глебовых собак. Три кобелька были лайками, не отличающимися от обычных собак этой породы, коренастыми и длинношерстными рыжеватой масти с лисьими мордочками. А четвертый отличался более крупными размерами и длинными лапами. Не собака, а скорее волк. Только морда напоминала, как у всех лаек, лисью.

- Откуда сие чудо? - спросил Борис, указывая на странного пса, державшегося, впрочем, миролюбиво.

- Откуда? Это занятная история. Принесли мне как-то из леса волчонка. Худой, заморенный, ребра торчат. Выкормили его, выходили. Молодой был, вроде вполне добродушного характера, даже ласкового. А повзрослел, стал лютым зверем с волчьими повадками, зубами щелкает, покусал одного, другого. Особенно мой повар пострадал. Пришлось приказать моим дружинникам пришибить зверюгу. А зверюга перед этим успел свое мужское дело сделать. У одного дружинника сучка ощенилась такими вот ублюдками. Не собака и не волк. Пока смирно себя ведет, характер материнский усвоил.

- Любопытно.

Борис с интересом разглядывал эту помесь волка с собакой, гладил. Животное миролюбиво уткнулось в колени гостя.

Стали советоваться насчет подарков, какие следовало бы приподнести молодым в день свадьбы.

- Что думаешь подарить? - спросил Глеб брата.

- Невесту хотелось бы одарить песцовой шубой. Да песец редко встречается у ростовских купцов.

- Зато найдешь песца у нас. Новгородские купцы везут его с севера. Зима наступила ранняя и некоторые из купцов с добычей застряли на Белоозере. Познакомлю вас и будет у тебя отменный песец.

- И скорняк найдется?

- Первостатейный. А что жениху?

- Хотелось бы кинжал. В дорогих ножнах с драгоценными каменьями.

- Неплохая задумка. А я хочу заказать для Федора кольчугу с серебряным нагрудником. А что невесте - пока не надумал.

- Подари янтарные бусы.

- Бусы из янтаря дарил жене. Не хочу повторяться.

- Если не янтарное ожерелье, подари парчовый пояс, украшенный изумрудами или яхонтами.

- Подумаю.

- Своди-ка меня к купцам, - попросил Борис. Прошлись по торговым рядам, зашли к оружейнику. Борис присмотрел роскошный кинжал в серебряных ножнах, украшенных гравированным узором и драгоценными камнями.

- Восточной работы вещица, - убежденно сказал Глеб.

- Откуда ты знаешь, что восточной? - спросил его Борис.

- Такой кинжал мне хан подарил к женитьбе.

У купца, торговавшего пушниной, можно было купить и песцовые шкурки. А с мастером-скорняком князь Борис повел переговоры о пошиве шубы.

- Сошьешь добрую шубу из песца на подкладке? - спросил Борис Василькович.

- Почему не сшить? - ответил с достоинством скорняк. - А на кого шить?

- На молодую невесту не слишком высокого роста.

- Покажите мне ее, чтоб в размерах не ошибся.

- Вот этого не могу сделать: невеста в Ярославле.

- Тогда выбери девицу такого роста, как невеста, и приведи ее сюда.

- Хорошо.

Девушка невысокого роста, и даже лицом похожая на ярославскую невесту, нашлась среди княжеской челяди. Ее и привели к скорняку, который снял размеры.

От скорняка зашли к кольчужному мастеру, трудившемуся с двумя сыновьями-подмастерьями. Подмастерья изготовляли металлические кольца, а мастер собирал их вместе в плотную сеть, составлявшую горизонтальные ряды. Так делалась кольчужная рубаха, защищавшая воина от удара мечом или копьем. Мастер пожаловался князьям, что его продукция пользуется малым спросом и поэтому дает мало дохода.

Вся постоянная дружина белозерского князя Глеба Васильковича состояла из пятидесяти человек. Он противился дальнейшему увеличению, так как считал это обременительным для княжества.

Кольчужными рубахами были снабжены менее половины дружинников, только десятники и воины передней шеренги. Изготовление одной кольчуги обходилось дорого, а князь Глеб был бережлив, если не сказать скуповат.

- Изготовишь кольчугу с красивым нагрудником? - спросил Глеб.

- Конечно, батюшка, - угодливо ответил мастер. - Укажите только на кого изготовить?

Глеб приказал Григорию Меркурьеву выстроить на площади перед княжескими палатами всю белозерскую дружину. Выйдя с Борисом на площадь, он обратился к брату.

- Кто, на твой взгляд, из моих дружинников ростом с Федора?

- Пожалуй, вот этот, длинный, что слева, - ответил, подумав, Борис.

- Гриша, веди мне вон того, долговязого, - приказал Глеб воеводе.

- Точно, Федор такого роста, - сказал Борис, вглядываясь в рослого дружинника. - Только пошире в плечах.

По росту и заказали кольчугу кольчужному мастеру.

Затем Борис Василькович все-таки вытащил брата на медвежью охоту.

С помощью собак отыскали берлогу, подняли молодую медведицу и удачно убили копьями. После долгих поисков обнаружили в глухом ельнике вторую берлогу. В ней оказался крупный и, как видно, старый медведь. Борис хотел было взять зверя на рогатину, но тот не поддавался: никак не хотел подняться на задние лапы. Зверь, угрожающе рыча, двигался на людей. Сильным ударом лапы он вышиб рогатину из рук егеря, другим ударом лапы отбросил далеко в сторону собаку. Другие псы почувствовали в медведе грозную силу и не решались нападать, а лишь оглашали лес яростным лаем.

- Бей копьями! - подал команду Борис.

Одновременно четыре копья вонзились в медвежью тушу.

После недолгого пребывания в гостях у брата Борис Василькович вернулся к себе в Ростов, еще раз напомнив Глебу, чтобы тот прибыл в точно установленное время к свадьбе Ростиславича.

- Привезешь песцовую шубу. Скорняка не торопи. Пусть трудится тщательно. Работу я оплатил вперед.

После отъезда брата с Глебом Васильковичем произошло знаменательное событие. Однажды князь посетил кольчужного мастера, чтобы справиться, как идет работа, и, возвращаясь, встретил на северной окраине города Феоктиста. Того самого немолодого волжанина, с которым познакомился на Сухоне при рытье канала.

- Как живешь, Феоктистушка?

- Твоими молитвами, князь, - ответил Феоктист неопределенно.

- Давненько тебя не видел.

- И не мог видеть. Я теперь перебрался из города на погост Кинсема, что на северном берегу озера.

- Что тебя заставило перебраться?

- Дела семейные.

- Женился, что ли?

- Точно угадал, княже. Одному без хозяйки, с детьми малолетними тягостно.

- А почему не захотел на Белоозере остаться?

- Жена молодая с норовом оказалась. Захотела остаться в Кинсеме, меня уговорила перебраться к ней.

- Да кто она такая, чтобы тебе условия ставить.

- Весянка. Из себя пригожа. Какие-то распри с родителями получились, покинула их и перебралась к вдовой тетке. А мне все равно, где трудиться, хлеб свой насущный добывать. Я теперь рыбаком заделался. Местные рыбаки меня в свою ватагу взяли.

- А как зовут-то твою весянку?

- Василиса.

- Василиса? - непроизвольно воскликнул Глеб, подумав: «Она, все совпадает. Значит, жива моя Василисушка, не наложила на себя руки. Феоктист уловил растерянность Глеба и спросил испытующе:

- О чем-то напомнил?

- Да нет. Запоминающееся имя. Представь, в одной семье вдруг оказываются Василий и Василиса.

- Никогда не встречал такого совпадения.

Глеб, сказав Феоктисту что-то незначительное, зашагал прочь. И не удержался, чтобы не оглянуться. К рыбаку подходила легкой быстрой походкой молодая женщина. Никакого сомнения не было - Василиса. Глеб узнал ее не только по походке и по гибкой фигуре, но еще и по сафьяновым сапожкам, которые когда-то подарил ей. Теперь она жена пожилого, обременного детьми рыбака из селения Кинсема на северном побережье Белого озера. Предание говорит, что первоначально город Белоозеро находился там, на месте этого селения. Там же была резиденция окутанного легендами и домыслами князя Синеуса с дружиной.

Дай Бог Василисушке счастья с Феоктистом, человеком, как видно, непростым, ершистым, много в жизни испытавшим. Знает ли он об их прежних отношениях? Вряд ли, конечно.

Князь Глеб вспомнил о своих намерениях посетить селение Кинсему. Его давно интересовали предания о прежнем местонахождении города Белоозера. Старожилы утверждали, что невдалеке от этого селения находился варяжский городок, от которого не осталось никаких следов. Там якобы обитала дружина князя Синеуса. А бывает, волны Белого озера выбрасывали здесь разные предметы: кусочки стекла, глиняные черепки. Следы жизни людей прежних веков.

- Не поеду в Кинсему, - сказал мысленно князь Глеб. - Нельзя, негоже смущать Василисушку. Дай Бог ей счастья…

На исходе зимы Глеб Василькович задумал совершить поездку в волость, которую он так искусно упрятал от взора дотошного баскака. Ехал в легких санках, сопровождаемый четырьмя конными дружинниками. Путь лежал по северному побережью Белого озера, где часто попадались села и деревушки.

Вот и волостное село Кинсема: десятка полтора дворов и скромная церковь, увенчанная луковичным куполом на коньке крыши. Миновали Кинсему, не делая здесь остановки. И все же, помимо своей воли, Глеб вглядывался в ломаную шеренгу невзрачных изб - не появится ли? Не появилась. Село осталось позади.

Когда проходил ледоход, открывалась глубокая и многоводная река Кема, доступная в нижнем течении для речных судов с глубокой посадкой. Такой она была верст на двадцать. Выше река сужалась, мелела, становилась неудобной для плавания из-за мелей и перекатов. Теперь же, в зимнее время, скованная льдом река становилась удобной проезжей дорогой. По ней Глеб Василькович и его спутники добрались до большого села Кемского с населением наполовину русским, наполовину весянским.

Среди построек села выделялся небольшой деревянный храм, возведенный в традициях северного церковного зодчества. Постройка была щедро разукрашена резными карнизами. Подкупольный барабан украшали главки с куполами, центральная поболее и четыре меньших размеров.

Князя Глеба и его спутников принял тиун Кемской волости, молодой, но какой-то бесцветной внешности человек. Оказалось, что мать его была весянкой, сам он более походил на мать, чем на отца, русского. Тиуном был и его отец, внезапно скончавшийся. В то время Глеб был в отъезде, и замещавший его управитель княжества распорядился, чтобы сын покойного, человек грамотный, заменил отца.

По распоряжению князя тиун пригласил приходского священникаДионисия, приходившегося тиуну родным дядей. Как отец Дионисий, в просторечье Денис, стал священником и получил приход, было обычной историей. При старом священнике он пел на клиросе, подменял, бывало, причетника, женился на поповне и унаследовал приход, когда тесть его совсем одряхлел и не мог больше служить.

От священника Глеб узнал, что в волости всего два прихода и еще около десятка сельских часовен. Небольшие деревушки и выселки рассеяны по всему течению реки Кемы и ее притоков. В соседнем приходе служил немолодой священник, отец Ипполит.

Глеб Василькович не поехал в другое приходское село, а распорядился, чтобы тиун вызвал отца Ипполита в волостное село.

Когда прибыл отец Ипполит, Глеб пригласил обоих священников для беседы. Начал с того, что подарил каждому по стопке богословских и светских книг.

- Украшайте ваши храмы книгами. И просвящайте прихожан, - произнес Глеб. - Много ли среди них грамотеев?

Грамотеев оказалось совсем немного, меньше, чем в приходах на Шексне. Значительную часть прихожан составляли весяне, вообще не владевшие грамотой.

Оба священника в один голос пожаловались, что два прихода на такой обширный район, протянувшийся вдоль течения реки Кемы, маловато. Два храма не в состоянии окормить все население обширной волости. Отсюда и язычество чувствует себя вольготно. Язычник охотнее посетит свое капище, нежели храм Божий.

- Какой вы ждете от меня помощи, отцы?

- Еще бы один приходский храм возвести на Кеме, - высказался отец Ипполит.

- А еще лучше бы два, - поддержал его отец Дионисий.

- Передам ваше пожелание владыке и его викарию, игумену Иринею.

Возвратившись в Белоозеро, князь Глеб стал готовиться к весеннему плаванию в Ярославль. Приказал корабелам отделать на дощанике свою кабину дубом и устроить надежный очаг, обновить помещения для свиты в трюме, изготовить новые паруса. Вниз по течению Шексны и Волги можно было идти под парусами.

Портной Каллистрат получил задание обновить княгине Феодоре парадные наряды, чтоб на свадьбе белозерская княгиня была не хуже других гостей.

А в Ростове все более и более поддавался старческим хворям епископ Кирилл II. У него почти совсем отнялись ноги, и он не мог продолжительное время совершать службы. Приходилось прерывать ее, передавая соборному протопопу. Поддерживаемый под руки служками, владыка удалялся в алтарь и там опускался в приготовленное для него кресло.

Как ты, владыка? - участливо спрашивал его иногда князь Борис. - Сможешь ли отправиться со мной в Ярославль и обвенчать молодых?

- Попытаюсь, - отвечал неопределенно Кирилл. А архимандрит Игнатий, настоятель ростовского Богоявленского монастыря, внушительно говорил:

- Не утруждал бы себя. Сердце кровью обливается, как вижу твои страдания. Это старческое: ничего не поделаешь.

- Наказание Божие за мои грехи, Игнатушка.

- Полно, владыка! Много ли ты грешил? Все бы столько грешили…

- Не утешай… Князя Василька не уберег…

- Сие от тебя не зависело. Дозволь мне вместо тебя в Ярославль отправиться, коли тебе невмоготу поездка. Обвенчаю Федора с княжной Марьей.

Архимандрит Игнатий был, по сути дела, вторым лицом в церковной иерархии Ростова. Он определенно хотел занять епископскую кафедру, когда Кирилл уйдет из жизни.

Готовились к поездке в Ярославль и ростовский князь Борис Василькович с женой Марьей Ярославной. С ростовской княжеской четой должен был прибыть и жених, Федор Ростиславич.


Прошла Пасха. Князь Глеб Василькович вместе с княгиней Феодорой выехали со свитой водным путем в Ярославль. В княжьей свите были Власий Григорьев и портной Каллистрат, который занял положение княжьего приближенного. Жена Каллистрата Анна не могла сопровождать мужа, так как должна была скоро родить. Год тому назад она уже разрешилась сыном, названным Прокопом. В качестве служанки для жены князь Глеб взял другую женщину, приходившуюся женой одному из дружинников, Агриппину, или Пину.

В Ярославле тем временем собирались гости, пожелавшие быть участниками торжеств. Андрей Владимирович Угличский не смог прибыть из-за болезни. Вместо него прибыл младший брат Роман, который фактически управлял Угличем из-за тяжелой болезни бездетного Андрея. Великий князь Александр Ярославич, занятый своими делами, прислал вместо себя костромского князя Василия Ярославича.

За день до назначенного дня свадьбы прибыли в Ярославль Борис Василькович с женой и женихом. Владыка Кирилл до последнего момента надеялся сопровождать ростовского князя. Но при восхождении на дощаник он почувствовал себя плохо. Сопровождавшие его монахи подхватили владыку под руки и вынесли на берег. Тогда Кирилл подозвал к себе архимандрита Игнатия и сказал с горечью:

- Видать, не судьба… Благословляю тебя, Игнатий. Поезжай вслед за князем Борисом в Ярославль.

Прибыл в Ярославль и незваный гость, баскак владимирский Амраган, державшийся сдержанно и высокомерно. Он возглавлял всю иерархию баскаков и молодых ханских чиновников на Руси. Себя называл ханским родственником. Так это или нет, было неизвестно.

Баскаки не ограничивались сбором дани, так называемой ханской десятины. Они, особенно сам великий баскак, вмешивались во внутренние дела княжеств, в княжеские усобицы. Великий баскак и подчиненные ему малые баскаки зорко следили за поведением князей, вступали в их распри и докладывали обо всем хану.

Глеб Василькович, усвоивший уроки князя Александра Невского, при встрече с великим баскаком заговорил льстиво:

- Рад встречи с тобой, Амраган.

- Что же тебя так радует, князь?

- Говорят, ты ханский родственник. Так и я великому Берке прихожусь внучатым племянником по жене.

Амраган хмыкнул и ничего не ответил. Держался он надменно и не был расположен поддерживать разговор. Глеб все-таки решил продолжать.

- Порадуй меня, достопочтенный Амраган.

- Чем еще могу порадовать тебя?

- Позволь мне по родственному сделать тебе небольшой подарок.

- Не мне делаешь подарок. Великому хану, поскольку все мы служим ему.

- Правильно говоришь. Все мы служим великому Берке, ставшему мне отцом. Прими от меня вот эту малость.

Глеб протянул баскаку серебряную шкатулку, украшенную рельефным узором и драгоценными камнями.

- Твоих мастеров работа? - спросил Амраган, принимая шкатулку.

- Господь с тобой. В моем бедном княжестве не добывают серебра. И нет искусных мастеров, которые сумели бы изготовить такую шкатулку. Приобрел у новгородского купца.

- А ты, князь, свободно говоришь по-нашему. Великий баскак снова хмыкнул, и на этом разговор закончился.

Забегая вперед, скажем, что присутствие баскаков на Руси продолжалось недолго. После известий о великом баскаке Амрагане летописи перестают упоминать о баскачестве. Князья сами стали собирать с населения дань и отсылать ее в Золотую Орду. Этого добивался великий князь Александр Ярославич Невский. Но удаления баскаков он при жизни не смог добиться. Это произошло позже.

В день венчания в Ярославле появились еще два гостя, братья жениха из рода князей смоленских. Отношения Федора Ростиславича с братьями оставались натянутыми. Хотя Федор из приличия и пригласил братьев на свадьбу, они до последнего момента колебались - принимать приглашение или нет. В последний момент все-таки приняли.

Венчание молодых происходило в главном городском соборе. На венчание допускались только именитые гости: приезжие князья, бояре и воеводы, богатое купечество. Помещение собора застелили коврами, гости облачились в парадные платья. Венчал молодых архимандрит Игнатий в сослужении всего ярославского духовенства. Ожидали, что в роли посаженного отца выступит Алексанр Ярославич Невский. Пришлось выступить в этой роли Василию Ярославичу Костромскому.

Невеста Марья Васильевна рядом с рослым женихом выглядела совсем ребенком. Возникло затруднение, когда два участника свадебной церемонии должны были поднять над головами врачующихся свадебные венцы. Тот, который держал в руке венец жениха, никак не мог дотянуться до его головы из-за его могучего роста. Пришлось спешно заменить этого держателя венца долговязым детиной из купцов.

Венчание проходило по полному чину, без спешки. Среди присутствующих в храме находился и великий баскак Амраган. Не считаясь с общепринятыми обычаями, он вошел в храм в шапке, не удосужившись снять ее при входе. Никто не решился сделать баскаку замечание и попросить его снять головной убор. Но все же Амраган уловил косые, недружелюбные взгляды, обращенные в его сторону, и понял, что ведет себя противно православным обычаям, и снял шапку.

Когда венчание подошло к концу, игумен трижды благословил венчавшихся и трижды произнес слова молитвы: «Господи Боже наш, славою и честию венчай я».

Жених и невеста обменялись обручальными кольцами и поцеловались. Жениху пришлось низко пригнуться, чтобы запечатлеть на устах невесты своей поцелуй. Потом все присутствовавшие в храме в порядке старшинства подходили к жениху и невесте, поздравляли новобрачных добрым словом и поцелуем. Лишь баскак оставался безучастным зрителем.

Из собора новобрачные выходили, сопровождаемые родственниками, гостями, духовенством, окруженные почетной стражей. Во главе шествия шли жених в новом, отороченном беличьим мехом кафтане и невеста в белой фате и в длинном до земли белом атласном платье. Толпа народа приветствовала молодых радостными криками.

Прежде чем выйти в большую трапезную залу, все гости могли осмотреть подарки жениху и невесте, выставленные на столах в соседней малой зале. Среди подарков была и кольчужная рубаха с серебряным нагрудником, изготовленная белозерским мастером по заказу Глеба. Здесь же лежал широкий парчовый пояс, расшитый жемчугом и украшенный драгоценными камнями, предназначенный для невесты. Рядом с подарками князя Глеба красовались подарки от его брата Бориса - песцовая шуба и кинжал в серебряных ножнах, украшенный пестрыми камнями. На соседних столах лежали подарки поскромнее от остальных родичей.

Рассаживал за праздничный стол гостей в строгом порядке специальный распорядитель, один из братьев княгини-матери. В центре стола, конечно, жених и невеста. По правую руку от жениха князья Васильковичи с женами и их родня. По левую руку от невесты княгиня-мать Ксения, ее родственники. Напротив четы новобрачных Василий Ярославич Костромской. Посаженный отец и великий баскак Амраган. По другую руку от костромского князя игумен Игнатий. Левее Игнатия усадили смоленских братьев жениха. Те сперва было обиделись: едва не вспыхнул спор. Родные братья жениха все-таки. Разве не вправе претендовать на места более почетные и близкие к молодым. Распорядитель проявил выдержку и объяснил смоленским братьям: «Вы на самых почетных местах после посаженного отца Василия Костромского и великого баскака, представляющего за этим столом самого хана Берке. А по рангу Амраган, великий баскак, выше любого из русских князей». Умолкли смоленские, выслушав такие доводы…

Свадебный пир в Ярославле проходил шумно и суетливо. Пили русскую брагу-медовуху, всякие ягодные настойки, заморские вина, привезенные из Новгорода. Проворные слуги меняли блюда с закусками: индейками, молодыми поросятами, куропатками, белозерским судаком, маринованными грибами, сдобными пирогами - все закуски и не перечислишь. Кричали молодым «горько» и желали им всех благ. Многие из гостей, захмелевшие, не выдержавшие такого обилия вин и закусок, роняли голову на столешницу да так и засыпали, зычно посапывая. Другие выходили по нужде из-за стола и не было у них сил возвратиться обратно. Свалившись где-то на пути, в переходах княжеских палат, засыпали прямо на полу. Проворные слуги подбирали их безжизненные тела и укладывали на постели.

Только жених пил мало и сохранял ясность мысли. Но такого здоровяка мудрено было бы свалить и самой обильной выпивкой. Он, как казалось, приглядывался к сидевшим за столами, особенно к великому баскаку и к невестиной родне, прислушивался к застольным разговорам. Великий баскак Амар-ган тоже почти ничего не пил и не ел, держась настороженно.

Первым покинул стол игумен Игнатий. Напоследок он размашисто перекрестил молодых и произнес извинительно:

- Простите меня, честная компания. Мой сан не позволяет мне разделять застолье. Нарушил, однако, сей запрет из уважения к молодым.

Провожали молодых до опочивальни уже почти за полночь. Мать Ксения, ее брат, распорядитель и посаженный отец, князь Василий Ярославич Костромской.

Ксения многозначительно подмигнула Марье и сказала ей таинственным шепотом:

- Не робей, дочка. Это только поначалу страшно. Сама испытала.

А князь Василий хлопнул Федора по спине ладонью и скороговоркой произнес:

- Не робей, Федюша. Делай свое мужское дело. И Бог вам в помощь.

Федор Ростиславович пропустил вперед в опочивальню княгиню Марью, сникшую и съежившуюся, а вслед за ней вошел и сам, закрыв дверь на засов.

Вышли молодые к гостям только в середине дня. Княгиня Марья была бледна, с темными кругами вокруг глаз.

- Как, доченька? - спросила Марью пытливо мать Ксения.

- Как видишь, мать, жива твоя дочка, - ответил за жену Федор. - Не съел ее.

- Тогда надо соблюсти старый обычай…

- Какой еще обычай? - переспросил недоуменно Федор.

- Разве не знаешь? После первой брачной ночи простыня, на которой спали молодые, выносится гостям на обозрение.

- Это еще зачем?

- Обычай таков. Не нами придуман. Коли жена девственница, и муж повредил ее девичье естество, гости узрят кровь на простыне и убедятся в добрачной невинности.

- Зачем это? Не хочу на чужое обозрение постельное белье выставлять.

- Пеняй на себя, князь. Коли не поддержишь старый обычай, чем убедишь людей, что Марьюшка досталась тебе девственницей?

- Чтоб вам всем было неладно, - огрызнулся Федор. Но сам пошел на хитрость.

Все дело в том, что, оставшись наедине с женой в опочивальне, князь Федор понял состояние девушки и не тронул ее и не попытался силой овладеть ею. Он вышел из затруднительного положения следующим образом. Взял в руки кинжал, подаренный ему Борисом Васильковичем Ростовским, порезал об его остро отточенное лезвие указательный палец на левой руке и измазал кровоточащей ранкой простыню. Вынес сам простыню со словами:

- Любуйтесь, коли вам приятно копаться в чужом белье.

- Убедились, что Марьюшка целомудренной Федору досталась? - сказала мать.

Свадебный пир продолжался. И снова некоторые гости упились, как принято говорить, до положения риз. И снова родня провожала молодых до опочивальни торжественным шествием. Оставшись наедине с мужем, Марья прижалась к нему и дала волю слезам.

- Что ты плачешь, глупенькая? - спросил ее Федор, бережно раздевая.

- От радости плачу. Ты пожалел меня, не снасильничал. А меня не надо жалеть, я вся твоя, Федор. Поступай со мной, как считаешь нужным.

- А если тебе будет больно?

- Нас Бог соединил, Феденька. Бог обязывает и терпеть вместе все невзгоды.

- Верно, Марьюшка. Это только споначалу будет тебе больно. Разве не хочешь, чтобы у нас были детки?

- Хочу, конечно.

На следующее утро Марья и Федор вышли к гостям довольные и умиротворенные. Так началась супружеская жизнь новой княжеской четы, занявшей ярославский стол.

Напоследок распорядители свадебного торжества устроили для гостей лодочные гонки по Волге. Отыскали среди рыбаков и лодочников Ярославля самых проворных и крепких парней, али команду, сесть в легкие челноки, снабженные одним веслом, и пуститься вниз по Волге до опознавательного знака на берегу. Потом гребцы должны были повернуть вспять и плыть против течения до городского причала. Зрители располагались на высоком берегу Волги, куда были вынесены кресла. Победителем в гонках вышел худой и невзрачный на вид рыбак Герасим. Он получил из рук жениха приз - серебряную кружку, украшенную выгравированным узором.

- Поступай ко мне на службу, парень, - сказал ему князь Федор, вручая приз.

- Благодарствуем, Подумаем, - степенно ответил Герасим.

Свадебные торжества закончились. Гости разъезжались. Первым покинул Ярославль архимандрит Игнатий. Обратился к Федору и его новой родне:

- Простите великодушно. Рад бы еще погостить, да тревожусь за моего духовного отца, владыку Кирилла. Плох он стал, совсем плох.

Игнатий благословил молодую чету и отбыл в Ростов. Вслед за ним отъехали братья Федора, смоленские князья. Один из них, Михаил Ростиславич, сказал дружелюбно Федору:

- Мы, твоя смоленская родня, рады за тебя, Феденька: ты теперь с уделом. Не взыщи, если что промеж нас было не так, и прости нас. Давай поклянемся на Евангелии, что не причиним зла друг другу.

Федор, выслушав брата, сказал сдержанно:

- Бог всем нам судья, братец. И я не поп, чтобы ты передо мной в своих грехах исповедовался.

Расстались братья, по существу, не примирившись. Уехал и угличский князь Роман. Прощаясь с Федором и братьями Васильковичами, он сказал:

- Ждут дела в Угличе. Старший братец мой, Андрей, совсем немощен стал. Все дела по управлению передал мне и сделал своим наследником.

Вслед за Романом уехал и костромской князь Василий Ярославич. Федору Ростиславовичу и Марье сказал на прощание:

- Как считаете, мои дорогие, посаженный отец справился со своими обязанностями.

- Справился, князь Василий, - ответили разом оба супруга.

- Я тоже так думаю, что справился, - сказал самодовольно Василий Ярославич, - свадьба прошла удачно. Сытная, хмельная. Желаю вам поскорее деток нарожать. А меня вот Господь детками не порадовал. Все в младенчестве помирали.

Князь Василий тяжко вздохнул.

Собрался отбыть во Владимир и великий баскак Амраган. Братья Васильковичи вместе с князем Федором посетили его.

- Разреши, Амраган, поблагодарить тебя. Рад, что моя свадьба прошла с твоим участием, - сказал льстиво Федор, как учил его Глеб. Говорил он по-русски, так как языком ордынцев не владел. Толмачил белозерский князь привычно и бойко.

- У вас что-то есть ко мне, русичи? - надменно произнес ордынец.

- Позволь мне молвить, - сказал Борис Василькович. - Ярославль, как и Белоозеро, как и Углич, отделились в качестве младших уделов от Ростова. Все князья этих уделов связаны родственными узами. Мы единое целое. Князь Федор, женившись на нашей племяннице, стал нашим названым братом и таким же верноподданным великого хана, как и мы.

- Это хорошо, коли ты, Федор, считаешь себя верноподданным великого хана, - отозвался Амраган.

- Скажи нам, должен ли князь Федор сейчас отправляться в Орду, в гости к хану и получить из его рук ярлык на ярославское княжение? - закончил Борис.

- Хан очень одряхлел и одержим старческими хворями, - подумав, ответил Амраган. - Поэтому ярлыки на княжение он больше не дает. Придет к власти новый хан, отправляйся тогда, Федор, к нему за ярлыком. А пока я, великий баскак, представляю для вас ханскую власть. Считай, князь Федор, что ярлыком на княжение в Ярославле ты располагаешь. До нового хана.

На этом разговор и закончился.

Прежде чем разъехаться по своим уделам, Борис и Глеб Васильковичи вызвали Федора Ростиславича на откровенный разговор.

- Что думаешь, Федор, о твоих боярах? - спросил его Борис.

- Считают себя главной силой в Ярославле, - ответил Федор. - Это я уже почувствовал.

- Почему так думаешь?

- Явились ко мне как-то княгиня-мать Ксения с целой стаей родственников, братьев и дядьев. «Давай, - говорит, - княже, потолкуем». «Отчего же не потолковать», - отвечаю. Заговорили об ярославских традициях, о том, что мне, новому человеку, трудно будет сразу эти традиции постичь. Вспомнили, что последние ярославские князья Василий Всеволодович, отец Марьи, и его брат Константин всегда советовались с боярами. В общем, предложили мне создать боярскую думу, вроде малого вече, и решать с ее участием все сложные дела.

- Ты возмутился? - спросил Глеб.

- Представьте, братья мои названые, не возмутился, а промолчал. Потом ответил - подумаю.

- Так, по существу, ничего не ответил?

- Что я мог ответить? Бояре располагают силой. А на силу надо отвечать силой, которой у меня пока нет.

- Сколько у тебя княжеских дружинников?

- Всего два десятка человек. Несут охрану княжеских палат. Появится в округе разбойная шайка, нет воинов, чтобы устроить на них облаву. Да и эти два десятка подбирал покойный князь Константин. У каждого боярина-вотчинника своя дружина. Если их всех собрать воедино, наберется не одна сотня. Где мне совладать с ними?

- Совладаешь с нашей помощью, Федор, - убежденно сказал Глеб. - Начни с того, что укрепи твою личную дружину за счет надежных людей. Привлеки этого лодочника, победителя на состязаниях. Пусть он приведет к тебе своих парней, готовых служить в дружине. На первых порах мы с Борисом поможем тебе, пришлем на время своих людей.

- Брат верно говорит. Поможем, - согласился с Глебом Борис. - А окрепнешь, покажи свои зубы, Федя, боярам. Припугни их. Отыграйся на самом задиристом, отбери у него волость.

- Легко рассуждаете, братья. В жизни-то все не так просто получается.

- Будешь в одиночку воевать с недругами - все не просто, - наставительно сказал Глеб. - А почувствуешь локоть друзей, сообщников - все станет проще.

- С нами и с Божьей помощью и одолеешь недругов, - сказал Борис в заключение.


Глава 13. НОВАЯ ЕПАРХИЯ


Покидая Ярославль, братья Васильковичи решили сделать местным боярам, многочисленной родне княгини-матери деликатное предупреждение. Чтоб не зарывались.

Бояре собрались в большой палате, той самой, где проходило свадебное пиршество. Начал князь Борис Василькович:

- Позвольте, други мои, сказать вам благодарственное слово. Свадьба прошла достойно, щедро.

- Старались, как могли, - самодовольно произнес самый старый дядя Ксении, который почитался за старшину боярского рода.

- А теперь, мои дорогие, выслушайте и доброе предупреждение. Есть хорошая русская пословица - каждый сверчок знай свой шесток. Теперь ваш князь и господин Федор Ростиславич. Его власть над Ярославем подтвердил великий баскак Амраган. Слово Амрагана равноценно ханскому ярлыку.

- Поднять руку на вашего законного князя - значит поднять руку на человека великого хана, - добавил Глеб. Бояре хмуро молчали, не ожидая такого оборота разговора.

- В Ярославле свои вековые традиции. Мы напомнили князю о них и высказали пожелание считаться с нами, - запальчиво выкрикнул молодой боярин, брат княгини Ксении.

- О каких традициях вы говорите? - перебил его Глеб. - Возомнили себя новгородским вече, а князя безвольным наместником. Не бывать этому. Князь всему голова, хозяин княжества, а вы его подданные, такие же, как и все остальные.

- И не забывайте, други мои, - добавил Борис. - Ярославль один из уделов Ростовской земли. Мы с братом всегда найдем возможность прийти на помощь вашему князю, коли столкнется он со смутой или неповиновением. Если надо, пошлем войско. Помните, мой братец Глеб Василькович женат на ордынке, ханской дочери. В семье хана, стало быть, свой человек. Так что ссориться с нами не советую.

- Круто берете Васильковичи, - недобрым тоном произнес старый дядюшка княгини Ксении.

- Хотим доброго взаимопонимания с вами, бояре, - сказал спокойно Борис. - Оттого и напоминаем - каждый знай свое место.

Князь Федор Ростиславич присутствовал на встрече сватов с боярами, слушал разговор, помалкивал. И лишь когда бояре разошлись, он сказал братьям Васильковичам недоверчиво:

- Не слишком ли круто?

- В самый раз, Федюшка, - успокоил его Борис. - Если возникнет какое осложнение, зови нас. Поможем.

- И, главное, наращивай свое войско. Подбирай для него верных людей, - добавил Глеб…

С братом Борисом Глеб поделился намерением посетить Ростов.

- Хотел бы навестить владыку. Говоришь, совсем плох?

- Плох.

Они поехали до Ростова вместе. Там их ожидала новость: у епископа Кирилла был гость из Киева, игумен Афанасий, посланец Киевского митрополита, тоже Кирилл, глава русской православной церкви.

- Подвел, подвел я своего киевского тезку, - сокрушался владыка, встречая князей Бориса и Глеба. Исхудавший, бескровный, он лежал в постели. Рядом сидел монах в дорожной рясе.

- Вот ведь какая история получилась… - слабым голосом начал владыка и, не договорив, умолк. Каждое слово давалось ему с трудом и стоило больших физических и нравственных усилий.

- Не утруждай себя, - остановил его Афанасий. - Я объясню князьям… Митрополит надеялся, что владыка сможет отправиться в Сарай на торжественное открытие епархии. Наш владыка Кирилл рукоположил во епископы Сарайской епархии своего надежного человека, Митрофана. Он сейчас находится в пути.

- Вот ведь какая история получилась… - повторил ту же фразу Кирилл. - Ноги отнялись. Словно прирос к постели. Не то что до Сарая, до нужника не доберусь.

- Отдохни, владыка. Не утруждай себя, - остановил его Афанасий. - Велено мне было сопровождать тебя в Орду. Вижу, что это невозможно при твоих хворях. Поплыву один.

- Поговори, Афанасьюшка, с князем Глебом. Он бывал в Орде, долго жил там, к тому же женат на ордынке, ханской родственнице. Он тебе много расскажет полезного.

Кирилл закрыл глаза, давая понять, что хотел бы отдохнуть.

Братья Васильковичи с игуменом Афанасием тихо вышли в просторную комнату, служившую приемной, и здесь продолжили разговор.

- Я знаю, что об открытии в Орде православной епархии говорил Александр Ярославич, - вспомнил князь Глеб. - Хан выслушал доводы Невского, не отказал, но долго тянул с разрешением.

- Это нам известно, - ответил Афанасий. - Недавно хан Берке дал свое милостивейшее согласие на открытие епархии. Нас интересует, каково вообще отношение ханского окружения к нашей церкви, к ее служителям.

- Большой вопрос. Отвечать на него можно долго, - протянул Глеб.

- Вот и ответь не спеша.

- Хан проводит политику веротерпимости, хотя он и его близкие родственники исповедуют мусульманство. Православным не препятствует. Среди ханского окружения есть отдельные влиятельные люди, принявшие православие, но пока таких немного. Если Сарай-Берке посещает какой-либо русский князь со свитой, в которой имеется священник, ставится церковь-времянка, в ней совершаются обряды.

Глеб вспомнил и рассказал, как князь Александр Ярославич приказал поставить в своем лагере юрту, в которой разместилась походная церковь. В ней, кстати, происходило крещение княгини Феодоры и венчание ее с белозерским князем. Иногда на богослужения собиралось немало богомольцев. Это были не только спутники Александра Яросла-вича, но и русские купцы, оказавшиеся в ордынской столице, русские полоняне. Малая юрта не вмещала всех молящихся, многие толпились на воле, вокруг. А теперь еще среди богомольцев будут и ордынцы, принявшие православие, так называемые «выкресты». Их будет все больше и больше.

- Ты полагаешь, князь, отношение ханской власти к епархии будет дружелюбным?

- Что дружелюбным, затрудняюсь сказать. Но уверен, что терпимым. Александр Ярославич уверен, что епархия принесет ханской власти свои выгоды.

- Какие же это выгоды?

- При посредничестве епархии возможны связи Золотой Орды с Византией.

- Любопытно. А с ярыми противниками православия мы столкнемся?

- Как только Магометова вера пустила корни в Золотой Орде и стала распространяться среди ордынцев, стали высказываться крайние взгляды. Некоторые объявили ислам единственно правильной верой и стали призывать к гонениям на приверженцев всех других религий. Официальная ханская власть не поддерживает их и придерживается веротерпимости.

- Сейчас придерживается, пока жив хан Берке. А мы можем поручиться, что, когда придет к власти новый хан, он не станет симпатизировать лишь последователям Магометовой веры?

- Затрудняюсь ответить на твой вопрос, игумен. Не знаю, кто будет нашим следующим ханом, будет ли он таким же, как и Берке.

- Вот и я не знаю, князь.

- Где же ты видишь выход?

- В активном укреплении наших позиций в Орде, в строительстве храмов на их земле, в вовлечении в лоно церкви Христовой всех тех, кто тянется к нам.

Князь Глеб поделился с игуменом Афанасием своим намерением вновь послать в Сарай-Берке своего человека для выкупа полонян. Пусть трудятся на белозерской земле.

- Не взял бы меня твой человек, чтобы я оказался в ордынской столице? - попросил игумен Афанасий.

- Конечно, возьмет. Почтет за честь; - ответил ему Глеб. После разговора с игуменом Глеб вызвал к себе Власия Григорьева.

- Поплывешь снова в Сарай-Берке выкупать полонян.

- Прямо сейчас, из Ростова?

- Какой прыткий. Нет, не из Ростова. Сперва вернемся на Белоозеро. Повидаешься с родными, снарядишь два дощаника, получишь от меня деньги и поплывешь.

- Не мало два дощаника?

- Нет, на этот раз хватит двух. Выбирай полонян помоложе, сведующих в ремеслах. Наберешь человек с полсотни.

- Можно и поболе.

- Пока Фатулла, ирод окаянный, в Ростовской земле ба-скачит, придется прибедняться. Пустишь потом слушок, что хотел бы, мол, князь Глеб и поболе людишек выкупить, да пуста его казна. У новгородских купцов деньжонок подзанял да и снарядил два дощаника. На большее не хватило. Если когда-нибудь допрос баскак тебе учинит, говори ему то же самое. С грабителями и разбойниками только так и обходиться следует.

Перед отъездом из Ростова Глеб вместе с Феодорой посетил больного владыку Кирилла. На этот раз владыка, встав с постели и опираясь на палку, пытался ходить по келье, превозмогая боль. Слова Глеба он воспринимал как-то безучастно и только, когда белозерский князь с женой решили уходить, видя, что разговора не получилось, сказал:

- Деток рожайте. Не тяните с этим…

В келье было душно, воздух был спертым. Пахло свечным воском, настоем каких-то трав. Глеб пожелал владыке выздоровления, хотя и не очень верил в это.

Игумен Афанасий оказался человеком общительным, разговорчивым. Он рассказал Глебу о своих делах, митрополите Кирилле, тезке ростовского владыки…

Митрополит Кирилл возглавлял Киевскую митрополию после почти столетнего пребывания в митрополичьем качестве чужеземцев-греков. На Руси этот период назывался «грековластьем». Известный историк русской церкви А. В. Карташев так объясняет эту перемену: «Вероятно, эта уступка русскому национализму прежде всего объясняется простой боязнью греков идти на Русь опустошенную и угнетенную азиатскими завоевателями».

Близкий к князю галицкому Даниилу Романовичу, Кирилл (бывший до этого игуменом или архимандритом), обязанный этому князю своим выдвижением, был утвержден Константинопольским патриархом в роли митрополита Киевского примерно в 1248 году. В отличие от своих предшественников-греков, почти безвыездно остававшихся в кафедральном Киеве, новый митрополит оказался человеком непоседливым. Он часто появлялся во Владимире и других городах Северо-Восточной Руси. Как пишет А. В. Карташев: «Киев после своего умаления в политическом смысле и оскуднении во всех других отношениях, после опустошения 1240 года превратился в жалкий поселок, малоудобный даже для простого проживания по своей беззащитности. Оставаться здесь митрополиту стало неуютно, да и установившиеся традиции тянули митрополичью кафедру к столу великого князя».

Перенесение митрополичьей кафедры из Киева во Владимир произошло уже после кончины митрополита Кирилла, но он подготовил это перенесение. В летописных источниках мы находим свидетельства о том, что он посещал не только Владимир, но и Новгород, Суздаль и другие земли северо-востока Руси. Вместе с тем летописи не содержат упоминаний о посещении митрополитом Кириллом Юго-Западной Руси, Галиции. Это можно объяснить охлаждением отношений Кирилла с Даниилом Галицким. Даниил проводил политику лавирования между православием и католицизмом, одно время явно склонялся к союзу с папским престолом. А. В. Карташов так объясняет эти колебания в политике Даниила: «Очевидно, великий князь Юго-Западной Руси делал ошибочную ставку в борьбе за свою независимость от татарской власти на союз с Западом, включая сюда и признание римского первосвященника». Эти колебания Даниила в сторону папского Рима оттолкнули митрополита Кирилла от галицкого князя и усилили его стремление перенести митрополичью кафедру во Владимир.

…Выслушав пространный рассказ игумена Афанасия о делах церковных, князь Глеб спросил:

- Почему после гибели владимирского епископа Митрофана митрополит в течение многих лет не назначал ему преемника?

Афанасий подумал.

- Полагаю, что эта медлительность владыки связана с его намерением перенести митрополичью кафедру во Владимир. Митрополит считает, что было бы благоразумнее, если б град Владимир стал его резиденцией, а не местопребыванием епархиального владыки.

Перед отплытием в Белоозеро Глеб договорился с игуменом Афанасием, что тот будет ожидать в Ярославле дощаника Власия Григорьева и вместе с ним отплывет в Сарай-Берке.

Во время обратного плавания до Белоозера князь Глеб, притомившийся на свадебных торжествах в Ярославле, спал на протяжении почти всей дороги. Иногда вспоминал, как прощаясь с сыном, сетовала мать-инокиня.

- Так и останешься бесплодной смоковницей, сынок? Что женушка твоя не в состоянии родить жизнеспособного наследника?

- Не знаю, матушка. Какая-то она болезненная, Феодора.

- Посмотри на семью брата твоего Бориса. Растут сынки здоровенькие, озорные. Глядеть любо.

Глеб признался матери, что Феодора после смерти их первенца вскоре понесла еще раз, но выкинула недоношенный плод на третьем или четвертом месяце. Повитуха, опытная и поднаторевшая в таких делах старуха, посоветовала:

- Не трожь женку годик-другой. Ей надо прийти в себя.

С тех пор Глеб Василькович не прикасался к жене. Следил за тем, чтобы Феодора потребляла питательную пищу, пила вдоволь парное молоко, чтобы на столе не переводились фрукты и ягоды. Мало-помалу Феодора выправлялась, исчезла на лице бледность, темные круги под глазами. Даже телом княгиня несколько округлилась, исчезла прежняя худоба.

По прибытии в Белоозеро Глеб дал напутствия Власию, снабдил его необходимой суммой денег.

- Коли встретится на твоем пути Фатулла, прибедняйся, - внушал Глеб. - Говори, князь, мол, не собрал много денег, в долги влез. Что возьмешь с такого бедного удела, как Белоозеро. Это не Ростов, не Ярославль, не Суздаль.

- Не такой уж он и бедный.

- Слушай, не перебивай. Говорю то, что ты должен сказать баскаку, коли прицепится.

Глеб Василькович самолично проверил снаряжение дощаников, пожелал Власию благополучного плавания и проследил за отплытием. Затем посетил монастырь, побеседовал с игуменом Иринеем. Возле монастырского храма появился сосновый восьмиконечный крест, какие обычно ставят на северных погостах.

- Кого проводили в последний путь? - спросил Глеб, указывая на свежую могилу.

- Старца Феодора Ефросиньина. Тихо угас, - ответил Ириней.

Князь перекрестился перед крестом, еще не успевшим потемнеть от дождей.

Решили, что Ириней возобновит уроки с княгиней Феодорой и начнет читать с ней Священное Писание.

Потом игумен показал Глебу Васильковичу монастырскую школу. В ней обучалось шестеро молодых людей. В их числе был Викентий, сын священника Зосимы с пришекснинского села.

- Из этой шестерки у двоих оказался неплохой почерк, - сказал Ириней. - Привлекаю их к переписыванию книг для пополнения монастырской библиотеки. И среди монастырской братии отобрал двух грамотеев. Тоже засадил в качестве писцов.

- Разумно поступил, отец Ириней.

Глеб Василькович поведал о своих ростовских впечатлениях, о встречах с владыкой Кириллом.

- Плох наш владыка. Боюсь, долго не протянет.

- Кто придет ему на смену?

- На то воля митрополита. Сам владыка хотел бы передать кафедру архимандриту Игнатию и высказывал свою волю близким.

- Дай Бог, чтоб было так.

Ириней пожаловался Глебу на трудности пастырской службы в белозерском крае.

- Слишком глубокие корни пустило здесь язычество. Не верю, что при ближайших поколениях удастся его искоренить.

- Что же нам остается делать, отец игумен?

- Трудный вопрос. Прежде всего нужны грамотные, одержимые пастыри.

- Разве нет таких?

- Есть, конечно, но мало. Какой он, обычный священник, настоятель бедного прихода? Малограмотный человек, в прошлом церковный певчий или причетник, а то и служка. Священное Писание знает по верхам. Полный канон литургии не ведает. Может ли такой пастырь быть решительным ратоборцем против язычества?

- Наверное, нет. Где же выход?

- Здравый смысл нам подсказывает единственный выход. Мы должны поднять грамотность низшего духовенства, дать ему хорошую подготовку в монастырской школе, обучать его Священному Писанию, литургике, истории церкви, гомилетике.

- Чему?

- Гомилетика - это искусство составлять проповеди, делать логичными, доступными.

- Ты же обучаешь своих учеников этим наукам.

- Это капля в море. Шесть учеников, шесть будущих священников. А нужно их по крайней мере в десять раз больше. Язычество живуче. От него остаются суеверия, соседствующие с православием. Весянин посещает храмовые службы и поклоняется лесным духам, верит во всякую нечистую силу, обращается к услугам колдунов, ворожей, прорицателей. Да это можно сказать не про одних только весян. И русичи не избавились.от древних языческих представлений.

Игумен Ириней умолк, раздумывая. Потом продолжил:

- Коли тебя заинтересовали язычники, советую повидать старца Карга. Живет он в лесном выселке невдалеке от села Карголом. Любопытный старик.

- Откуда у него такое странное имя или прозвище - Карг? По-весянски карг означает «медведь».

- Не знаю откуда. А христианского имени он, кажется, никогда не носил.

Прибрежное село Карголом расположилось невдалеке от истоков Шексны на южном берегу Белого озера. Оно вытянулось изломанной линией изб, в центре которой возвышался столпообразный деревянный храм, увенчанный луковичной главкой. Когда в XIV веке после страшной эпидемии чумы был опустошен прежний город Белоозеро, его перенесли к западу от истоков Шексны. Новый город тогда поглотил село Карголом, ставший его пригородной слободой.

Глеб Василькович предложил княгине Феодоре отправиться на прогулку в район Карголома. Отплыли на лодке в сопровождении Каллистрата и двух гребцов из числа дружинников. Плыли, не отдаляясь далеко от берега, низменного, поросшего кустарником. Место было заселенное и освоенное. Деревушки попадались часто. Россыпь неказистых изб подступала к берегу озера. На жердяных оградах были развешаны рыбачьи сети с поплавками. Наконец показался граненый столп храма с луковицей.

От берега далеко протянулось мелководье. Лодка зацарапала килем о песчаное дно. Гребцы, скинув сапоги, выпрыгнули в воду и, придерживаясь за борта лодки, потянули ее к берегу. Когда вода достигла глубины по щиколотку, Глеб Василькович шагнул в воду, подхватил Феодору на руки и вынес ее на берег. Вслед за ним гребцы и Каллистрат вытащили лодку на прибрежный песок.

Князь Глеб остановил проходившего по берегу белобрысого мужика, скорее всего весянина или полукровку.

- Старик Карг тебе ведом?

- Кому же он не ведом? - отозвался мужик.

- Проведешь к нему?

- Проводил бы, да вот… обещал соседу помочь сеть зачинить.

- Ты знаешь, мужичина, кто с тобой говорит? - прикрикнул на мужика Каллистрат. - Это же сам князь белозерский, Глеб Василькович.

- А не врешь? По одежонке-то не скажешь, что князь.

- Человек мой правду тебе сказал, - вмешался Глеб. - Проводишь до Карга, получишь от меня за труды.

- Да разве я отказываюсь?

Один из гребцов остался при лодке, другой вместе с Каллистратом пошел с княжеской четой. Шли лесной дорогой, уходившей на юг от побережья Белого озера. Миновали выселок и расчищенную от леса поляну, засеянную рожью. Потом дорога раздвоилась. Повернули" влево и вышли к другому выселку, состоявшему всего из трех изб, разбросанных по опушке ельника. Крайняя из изб, совсем неказистая, с односкатной кровлей, пробитой дымовым отверстием, и была обиталищем Карга. Можно было уловить признаки того, что жил здесь человек хозяйственный. Крепкий тын окружал пасеку с ульями-колодами. Под навесом - поленницы дров - все отменная береза. Перед избой чисто, земля присыпана песком.

На зов проводника вышел невысокий сутулый старичок с редкой бородкой и глубокими залысинами.

- Здравствуй, Карг, - приветствовал его князь Глеб. - Наслышан о тебе, вот и решил самолично тебя проведать.

- Гостям завсегда рады. Хоть ты и князь, а снизошел до старика… - сказал он глухим надтреснутым голосом.

- Откуда, старик, ты узнал, что я князь? - спросил с любопытством Глеб.

- Голос подсказал мне, что ты важная птица. Осанка-то княжеская.

«Врешь старик, - подумал князь Глеб. - Видел когда-нибудь меня в Белоозере, вот и запомнил».

Чтобы убедиться в правильности своего предположения, спросил испытующе:

- Так вот всю жизнь и сидишь в лесной берлоге, как настоящий медведь?

- Нет, отчего же? - возразил старик. - Бывает, и в Белоозеро выбираюсь. Медок свой продаю. Я ведь давненько пчелами занимаюсь, пасеку держу. Не желаете полакомиться?

- Потом. Расскажи-ка лучше, дед, какому Богу ты молишься?

Пока Карг собирался с мыслями, чтобы ответить, Глеб подумал, что старый отшельник довольно чисто говорит по-русски, с едва заметным акцентом и лишь иногда вставляет в свою речь весянские слова. Это могло свидетельствовать о том, что он много общался с русичами. Князь Глеб встречал в глухих деревнях немало весян, которые почти не понимали русскую речь или изъяснялись на невообразимой смеси языков.

- Спрашиваешь, какому Богу молюсь? А разным приходилось молиться, - наконец заговорил Карг. - Был помоложе - ив русскую церковь хаживал. Русскому Богу молился. Коли он защищает бедных людей, почему бы ему не помолиться. А еще молюсь всяким добрым и недобрым силам, добрым, чтоб помогли, недобрым, чтоб не навредили.

- Расскажи-ка, что это за силы, добрые и недобрые.

- Великое множество этих всяких существ крутится вокруг нас. Главный-то среди них лесовой дедушка.

- Леший что ли?

- У русичей леший, а у нас лесовой дедушка. Он главная сила в лесу.

- Ты когда-нибудь видел его в глаза? Каков он?

- Нет, не довелось видеть. Он не может людям на глаза показываться. Но я чувствовал его: дыхание, прикосновение рук, бороды. Приходил он ко мне не раз и во сне. Помолишься ему, произнесешь заклинания, лесовой принесеттебе удачную охоту, отвратит встречу с тобой хищного зверя.

- А кто еще водится на свете, кроме лесового?

- Всех и не перечислишь. В озере, в реке, в болоте живет водяной. Это тоже великая сила. Может тебе хороший улов принести, а может оставить без единой рыбешки. В каждом доме живет домовой, покровитель домашнего очага. Бывает, отнесется хозяин к домовому без почтения, взъярится домовой, накличет на хозяина беду. Может дом рухнуть, а может сгореть дотла.

- Кто еще встречается у вас?

- Есть еще полуверица. Это вроде вашей ведьмы. В бане живет хозяин бани, вроде домового.

- Как же вы поступаете, чтобы все эти силы не причинили вам вреда?

- На это есть ворожеи, колдуны, знахари, прорицатели. Они умеют задобрить злые силы, отвратить их от всяких козней.

- Как же можно задобрить нечистую силу?

- Принести ей в жертву обещанную скотинку. При прежнем батюшке это делалось так. Бычка или барана закалывали на паперти церкви. Мясо поджаривали на костре и съедали всем приходом. Самый большой и жирный кусок доставался батюшке. Считалось, что это угодно лесовому, водяному и другим силам.

- Этот обычай сохраняется?

- Новый батюшка запретил закалывать скот на паперти. Говорит, это язычество, противное православию…

От дальнейшего разговора Карг уклонился. Но все же из его отрывочных слов можно было понять, что где-то в лесу существуют следы древнего языческого капища, где и совершаются обряды жертвоприношений. Он дал неопределенный ответ на вопрос Глеба - занимается ли он лично колдовскими заговорами.

Глеб Василькович обратил внимание, что под навесом, рядом с поленницами березовых дров висели на жердях связки сухих трав. Видимо, старик занимался знахарством и врачеванием. Князь попытался расспросить старика и об этом.

- Собираешь целебные травы и врачуешь? - спросил он, указывая на связки.

- Да так… От отца научился травами пользоваться, - неохотно ответил старик.

- И помогают твои травы от хворей?

- Кому как.

- Вот, к примеру, меня хворь прихватила, в дугу согнула, пройдет это, коли стану пить настой из твоих трав?

- Одного настоя мало. Надо еще произнести заклинания, обращенные к лесовому дедушке или к водяному, если ты рыбачишь. А какова твоя хворь, князь?

- Да нет, это я к слову…

Потом Глеб Василькович часто вспоминал старого Карга. Подобных целителей, знавших всякие заклинания против болезней, он не раз встречал и среди русичей, в основном престарелых стариков и старух.

Возвратились к Белому озеру, когда день уже клонился к закату. Ярко-оранжевый диск солнца спускался к линии горизонта сквозь клочковатую, рваную массу облаков. Над поверхностью озера низко пролетела с гоготанием небольшая стая гусей - не поймешь, диких или домашних.

Глебу захотелось освежиться, и он предложил Феодоре тоже принять участие в купании. Княгиня ответила согласием, произнесла что-то по-татарски. Глеб понял смысл ее слов:

- Только не здесь. Пойдем туда, - Феодора указала на конец села, за которым начинались прибрежные кустарниковые заросли.

Глеб отпустил своих спутников, наказав им дожидаться у лодки. А сам с женой зашагал по песчаной кромке берега вдоль изломанной линии изб. За пределами села начинались густые заросли ивняка и ольхи. Озеро было спокойно, почти без всякой волны или ряби. Вода спокойно накатывалась на берег и растекалась по песку.

Феодора не умела плавать. Скинув верхнее платье и обувь, она вступила в воду, дошла до той черты, где вода достигала ей до поясницы, присела на корточки, окунулась и стала со смехом барахтаться, поднимая брызги. А Глеб скинул одежду и устремился крупными шагами вперед. Преодолев мелководье, он плыл, рассекая воду размашистыми движениями рук и ног. Глеб Василькович был сильным человеком, хорошим пловцом и легко уплыл далеко от берега. Феодора совсем потеряла его из виду и, перепугавшись, стала кричать, путая русские и татарские слова.

Когда наконец Глеб вернулся на берег, Феодора напустилась на него с упреками:

- Пошто пугаешь меня? Пошто так далеко заплыл?

- Думала, что переплыву озеро до противного берега? Сие мне пока не под силу, - отшучивался Глеб.

Потом, когда Феодора немного успокоилась, они выбрали травянистую полянку и полежали под лучами заходящего солнца. Вернулись в Белоозеро уже к ужину.

Ночью, тесно прижавшись к мужу, Феодора тихо всхлипнула. Всхлип перешел в неудержимые рыдания.

- Ты это что, Феодорушка? - спросил, недоумевая Глеб.

- Боялась за тебя. Не утонул бы… Озеро, как говорят, с норовом.

- Глупенькая, я же хороший пловец.

- Никогда больше не пугай меня так.

Феодора заговорила быстрым прерывистым шепотом на своем языке. Глеб уловил, что речь шла о ее переживаниях, когда он заплыл далеко от берега и вовсе пройал из виду.

- Коли ты такая пугливая, обещаю, - отвечал князь Глеб. - А хочешь, научу тебя плавать?

- Нет, не хочу. Боюсь озера.

Феодора умолкла и как будто бы успокоилась. Но через некоторое время спросила:

- Ты счастливый, Глебушка?

- Конечно, счастливый, коли рядом со мной ты.

- Разве мы вполне счастливы, коли у нас с тобой нет деток?

- Будут детки, непременно будут, - успокаивал жену Глеб. - Повитуха говорила, надо повременить годик.

Утром, после завтрака, в княжеские палаты пришел Каллистрат. Он занимался с княжной разговорной практикой, получая наставления от игумена Иринея. Игумен давал Каллистрату темы для каждодневных бесед. Одна - обеденный стол, другая - прогулка по саду, третья - устройство палаты и т. п. Наставник был неистощим по части выдумывания. Советовал:

- Беседуя с княгиней, употребляй простые короткие фразы. Проверяй всякий раз, запомнила ли она звучание русских слов.

Сам же Ириней занимался с Феодорой основами Закона Божьего, заставлял заучивать молитвы, рассказывал события церковной истории. К урокам Иринея иногда подключался и Глеб.

- Скажи, Феодорушка, почему твоего мужа назвали Глебом, а брата моего Борисом? Кто такие Борис и Глеб?

- Борис и Глеб - сыновья великого князя Владимира, убиенные Святополком, прозванным Окаянным. Почитаются церковью, - бойко отвечала Феодора.

- Правильно. Почитаются церковью и причислены к лику святых. Мы с братом названы этими именами в их память.

Из Новгорода прибыл караван судов купца Гусельникова, отправляющийся на северные реки для промысла пушнины.

На этот раз сам Гусельников не приплыл, занимаясь торговыми делами с немцами и датчанами. Послал вместо себя старшего сына Дорофея. Об этом сообщил Глебу гусельниковский приказчик Хрисанф.

- Передай Дорофею мое приглашение, - сказал Глеб Хрисанфу. - Отобедаем вместе, о деле потолкуем.

Дорофей, крепкий, плечистый тридцатилетний мужик, не замедлил явиться.

- Батюшка кланяется тебе, князь, - приветствовал он Глеба. - Вот просил передать.

- Что это?

- Ожерелье для княгинюшки твоей. Черный янтарь. В природе встречается редко.

- Благодарствую. Княгиня будет рада подарку. Как здоровье батюшки?

- Непоседлив, неугомонен, как всегда. Отплыл с товарами к датчанам.

- Бог ему в помощь.

Из дальнейшей беседы выяснилось, что Дорофей с командой промышленников намеревается отправиться на реку Мезень, впадающую в Белое море. Там в прибрежных лесах еще не перевелись соболь и горностай.

- Не возьмешь ли с собой двух моих промысловиков? - спросил князь Глеб. - Мне бы мезенская пушнина также сгодилась.

- Можно бы взять, - ответил с расстановкой Дорофей. - Да нам-то, Гусельниковым, какая от сего выгода?

- По-купечески рассуждаешь, Дорофей.

- А я и есть купец. Так ответь, какая выгода будет?

- Самая прямая. Освобожу твой караван от всяких сборов, когда будешь плыть из Кубены в Сухону. А ты возьмешь с собой трех моих промысловиков.

- Ты прежде сказал двух.

- Передумал. Ты мне не платишь сборов, я на этом теряю большую сумму. Вот и хочу возместить ее соболиными и горностаевыми шкурками.

- Батюшка говорил мне… - Дорофей запнулся.

- Что тебе говорил батюшка?

- Да так, пустое…

- Напомню, Дорофей, что говорил про меня твой батюшка. Князь Глеб Василькович, мол, расчетлив, прижимист. Из него получился бы неплохой купец.

- Ты прямо прочитал мои мысли.

- А я умею читать мысли. У здешних прорицателей научился, - пошутил Глеб.

С Дорофеем договорились. Белозерский князь отправил с новгородцами на Мизень трех промысловиков, опытных охотников на пушного зверя.

Наступила осень. Погода становилась слякотной, дождливой. Белое озеро хмурилось, покрывалось рябью, переходившей в волны. В конце сентября приплыли дощаники с людьми во главе с Власием Григорьевым.

- Прибыл, княже. Как видишь, жив, здоров, - бойко приветствовал он князя Глеба. - Задание твое выполнил, можно сказать, сполна. Привез шестьдесят семь человек. Могло бы быть шестьдесят восемь, да один, сердешный, отдал Богу душу в пути. Должно, не вынесло сердце радости освобождения. Да еще двое женок сыскали по дороге и прихватили с собой. Обе нижегородские.

- Потом, потом, Власушка, - перебил Глеб. - Пусть люди отдыхают с дороги. Прикажи моим именем, чтоб сытно всех накормили. А сам - в палаты ко мне. Расскажешь ордынские новости.

Глеб Василькович узнал из рассказа Власия следующее.

Белозерский караван достиг Сарай-Берке, когда туда уже прибыл со свитой назначенный митрополитом глава сарайской епархии Митрофан. Хан после долгих обещаний дал, в конце концов, свое согласие на учреждение в Орде православной епархии. Глава русской православной церкви митрополит киевский Кирилл не замедлил воспользоваться этим и рукоположил во епископы сарайские одного из своих приближенных.

Золотоордынский хан Берке, заметно одряхлевший, неохотно принимал далее своих близких. Все же епископа Митрофана он принял и говорил с ним не менее часа. О чем шла речь во время этой встречи, Власий не знал. Игумен Афанасий при встрече с ним сказал многозначительно:

- Успешный был разговор. Хан подтвердил свою веротерпимость.

Митрофан, который теперь официально назывался епископом Сарайским, получил в городе, в некотором отдалении от ханского дворца, обширный участок земли. Здесь епископу было разрешено строительство храма, собственных палат и помещений для свиты. Свита состояла из нескольких священнослужителей разных рангов, включая и игумена Афанасия, и монахов-прислужников. Хан даже приказал передать Мит-рофану с десяток русских полонян, которых он мог бы использовать в качестве слуг, церковных служек, сторожей, конюхов. Все они согласились с предложением владыки Митрофа-на принять монашеский сан. Русичи были рады освобождению из полона, приносившего жестокие унижения, побои, голодное существование, и охотно стали служить владыке.

Епископ распорядился спешно возвести глинобитную церковь-времянку, архиерейские палаты с домовой церковью и поставить юрты для свиты. Все эти сооружения должна была окружать высокая кирпичная стена. Постепенно стала возводиться из кирпича и камня кафедральная церковь во имя Христа Спасителя. Вот собственно и все сооружения Сарайской епархии. Создания других приходов за пределами золотоордынской столицы пока не предвиделось. Да и территория епархии пока оставалась неопределенной. По существу, она ограничивалась городом Сарай-Берке.

Но и возведение храма-времянки, и появление постоянного православного духовенства привело к заметному оживлению христианства в ордынской столице. Увеличилось число именитых ордынцев, склонявшихся к православию. В дни церковных служб к храму тянулись русичи, оказавшиеся по тем или иным причинам в ордынской столице. Среди них были князья со свитами, по доброй или недоброй воле оказавшиеся в ханской столице, русские купцы, обосновавшиеся в Сарае, полоняне и сами ордынцы, принявшие православие.

Небольшой храм-времянка не мог вместить всех богомольцев. Поэтому наиболее многолюдные службы проводились на воле, перед храмом. Для таких служб был сооружен переносной алтарь. Вскоре владыка Митрофан убедился, что одних только церковных праздников, для того чтобы удовлетворить чаяния всех, недостаточно. Службы стали проходить ежедневно. Сам епископ со всем клиром служил в дни больших церковных праздников, а в остальные дни служили по очереди рядовые священники. Они совершали краткую литургию, а потом отправляли различные требы, исповедывали верующих.

Однажды игумен Афанасий, который за время плавания сдружился с Власием, пришел к нему и поведал:

- Отправляюсь на днях в Царьград, или, как называют его греки, Константинополь.

- Один?

- Нет, конечно. Со мной будут два духовных лица и служка из бывших полонян. И еще ханский человек.

- Ханский-то человек к чему?

- Не понимаешь разве? Сарайская епархия понадобилась хану, чтобы выступить посредницей между Ордой и Византией. Нам велено разузнать, как византийский император отнесется к Орде, возможны ли добрые торговые связи Орды с Византией? Как император отнесется к военным походам ханских войск против кавказских народов: ясов, ка-сого и иных. А у епархии свои интересы - добиться помощи от единоверцев.

Вскоре после этого разговора игумен Афанасий отбыл. А Власий продолжил уже привычное дело, выкуп полонян. Поднаторев, приобретя опыт, он неторопливо торговался с владельцами живой силы, и не с одним, а сразу с несколькими. Это заставляло продавцов сбивать цены, идти на уступки, чтобы покупатель отдавал предпочтение ему, а не конкуренту. В результате Власий смог выкупить на ту сумму, которой снабдил его князь Глеб, не полсотни, а шестьдесят семь человек, если считать и умершего в дороге.

- Все рассказал? - спросил Глеб, когда рассказчик умолк.

- Нет, еще не все. Владыка Митрофан перед моим отплытием благословил меня и напутствовал. «Скажи, - говорит, - доброе слово своему князю. Благородно, мол, поступает: полонян вызволяет из ханской неволи. Дай Бог ему доброго здоровья». И вот еще этот пакет просил передать.

Власий вынул из-за пазухи пухлый пакет, завернутый в лист пергамента.

- Что это такое? - спросил Глеб.

- Послание сарайского владыки Митрофана нашему ростовскому владыке Кириллу. Надо переслать его в Киев, тамошнему Кириллу. Я так понимаю, что это отчет о том, как складывается дело в Сарае.

- Эту просьбу сарайского владыки мы уже не выполним. Наш Кирилл совсем плох. До меня дошли слухи - ноги совсем отказали у бедняги, не встает. Боюсь, что скоро преставится владыка. Передадим пакет Игнатию. Он уже управляет епархией.

- Я еще не все тебе сказал, князь.

- Что еще?

- В Ярославле повстречался ирод, змей подколодный, аспид…

- Фатулла, что ли?

- Кого бы еще я стал так честить?

- И что Фатулла?

- На дощаники пожаловал. На обоих побывал. Говорит мне: «Людишек из Орды везешь? И много выкупил?» «Немного, - отвечаю. У князя моего удел бедный, одни леса, болота. После выплаты дани совсем обезденежел князь Глеб».

- Это ты хорошо придумал. И что Фатулла сказал?

- «Любит прибедняться твой князь. Откуда же у него деньги, чтоб всех этих людишек выкупить?» Говорю: «К новгородским купцам влез в долги. Коли не веришь, Фатулла, проверь. Всех взаимодавцев тебе не назову. Сие не мое право, в княжеские дела встревать. А одно имя мне ведомо. Гусельников. Именитый купец. Его весь север знает».

- Фатулла не стал пересчитывать людей.

- Не стал.

- Слава Богу.

После отдыха прибывших Глеб Василькович самолично побеседовал с каждым, выявляя умельцев, знакомых с различными ремеслами, искусных в звероловстве, скорняжном деле, корабелов. На этот раз умельцев оказалось немного. Большинство было пахарями, промышлявшими иногда охотой и рыбной ловлей.

Закончив беседы, князь Глеб вызвал Григория Меркурьева.

- Троих оставляю в Белоозере. Столяр и два кожевника. Выдели им землю под избы и огороды. Пусть соседи помогут поставить жилища.

- Дозволь, батюшка, молвить… Есть еще трое, хорошие кузнецы. Не оставить ли их в городе?

- Нет, Гриша. Здесь и без них много кузнецов. А эти пригодятся любой волости.

- Что будем делать с остальными людьми?

- Расселим по рекам Суде и Андоге. Там много неиспользованной земли. К тому же хорошие охотничьи угодья.

- Как скажешь, князь…

Не прошло и десяти дней с момента прибытия Власия, как к белозерскому берегу пристал парусник с Файзуллой, помощником ханского баскака. Это был тот самый Файзулла, который уже однажды проводил перепись в Белозерском княжестве.

«Слава Богу, Файзулла, а не Фатулла, - сказал себе с удовлетворением Глеб. - С этим-то поладим». Ордынца князь встретил приветливо.

- Вижу старого знакомого! Какие дела привели ко мне?

- Твой человек привез много людей из Орды…

- Верно, привез. Но не так уж много.

- Фатулла приказал, чтобы я сделал дополнение к прежней переписи.

- Делай на здоровье. Но сперва отдохни с дороги. И пусть твои люди отдыхают.

Глеб не спешил знакомить Файзуллу с пополнением, сытно кормил, возил на охоту на уток, заваливал подарками. Наконец представил ему оставшихся в Белоозере столяра и двух кожевников, даже показал наспех возведенные их избы. Потом свозил Файзуллу в Ухтому и Карголом, где поселились кузнецы из вновь выкупленных ордынских полонян.

- Это, конечно, не все твои новые люди? - спросил Файзулла.

- Нет, конечно. Остальные земледельцы и охотники поселились по рекам Суде и Андоге. Могу свозить тебя туда. Только учти… Осенью этот болотистый край становится непроходимым.

Глеб уговорил Файзулу не ехать на Суду и Андогу, а удовлетвориться его рассказом о новых полонянах, - конечно, он значительно преуменьшил число выкупленных полонян! Не один человек в дороге умер, а целых семеро. Случилась какая-то непонятная эпидемия. А доброму десятку не понравилось Белоозеро, и они ушли на север, на Онегу, в новгородские владения. Где их теперь сыщешь.

Глеб Василькович хитрил, изворачивался, делал все, чтобы убавить возможные поборы с княжества, которые баскак Фатулла грозился увеличить в связи с появлением на Белоозере новых выкупленных в Орде полонян.

Как только Файзулла покинул Белоозеро и отплыл в Ростов, к Глебу Васильковичу явился с докладом его управляющий Григорий Меркурьев.

- Вот ведь какая история получается, княже… - начал пространно рассуждать Григорий.

- Что там у тебя получается? - прервал его Глеб.

- Волостные тиуны докладывают. Людишки бегут в твое Белоозеро и поодиночке, и целыми ватагами.

- Откуда бегут?

- Из Ярославской, Костромской, Нижегородской земли. Даже из Рязанской. Еще и из Ростовского княжества.

- Отчего бегут?

- Известно отчего. От бесчинств баскачьих, от набегов шаек ордынцев. А чем свой боярин лучше алчного баскака? Ярославские родные княгини Марьи Васильевны тому пример. Прибрали к своим рукам лучшие села и волости на Волге. Ханскую десятину давай, ханскому человеку дай, боярину, владельцу села или волости, тоже дай. Что же земледельцу или рыбаку остается? С гулькин нос. Самая малая толика от урожая или добычи.

- Считаешь, что по этой причине бегут к нам на Белоозеро?

- Не токмо на Белоозеро. Бегут в Вятскую землю, в верховье Ветлуги, Унжи, на север, подальше от боярских вотчин и баскаков.

- Много ли беженцев осело в нашем княжестве?

- По донесениям тиунов, более двух десятков. А еще много не выявленных. Некоторые беженцы задерживаются на белозерской земле временно, чтобы потом уйти далее на север, на Онегу, Вагу, Двину.

- Как полагаешь, Гриша, почему так привлекает Белозерская земля?

- Не трудно объяснить. Белоозеро лежит в стороне от больших проезжих дорог и набегам ордынцев не подвергалась. Боярское племя у нас пока не расплодилось, как в Ростовской или Ярославской земле.

- Не любишь ты свое боярское племя, боярин Меркурьев.

- Не того я рода-племени… Белозерский мужик.

- Ну, ну… не прибедняйся, боярин. Что еще скажешь?

- С некоторыми беглыми я толковал. Нарастает в народе великий гнев и против ордынцев, и против бояр. Не дай-то Бог, коли дело дойдет до побоища. Полетят головы. А это вызовет ответ ордынцев. Опять польется кровь, запылают города и села.

- Типун тебе на язык.

- Люди предвидят такие страсти. Неспокойно в Ростовской земле. Брат твой, небось, об этом помалкивает?

- Приведи-ка ко мне, Гриша, пару беглых. Хотелось бы побеседовать с ними.

- Не советую этого делать, княже.

- Это почему же?

- Люди зело напуганы. Узнают, что князь повелел явиться к нему, перепугаются еще более. Подумают, что ты решил силком возвратить их на прежние местожительства, и скроются на севере. Нужно ли это? Всякий рост населения княжества приносит свою выгоду. Хотя бы за счет беглых.

- Ты прав, Гришенька. Согласен с тобой. Что посоветуешь?

- Лучше самому появиться невзначай в том селении, где обитают беглые. Два брата, выходцы из Ростовской земли, поселились на берегу Кубены. Не выдержали тяжкой опеки со стороны Антипа Евлампиева.

- Знаю такого. Сынок Евлампия Неофитова.

- Евлампий приказал долго жить. Теперь Антип - правая рука у князя Бориса. Не токмо главный воевода, но и ближайший советник.

После беседы с Григорием Меркурьевым Глеб Васильевич в сопровождении небольшой охраны отправился к западному побережью Кубенского озера. Здесь в одном из селений он отыскал местного тиуна и приказал провести к месту жительства братьев, выходцев из Ростовской земли. Оказалось, что братья поселились не в волостном селе, а на выселке, в убогих, наспех срубленных избах.

Братья, Варлаам и Евлогий были встревожены появлением Белозерского князя, сопровождаемого тиуном и воинами. Ожидали подвоха или выдворения обратно на Ростовскую землю.

- Решил проведать, как живете-можете на новом месте, - сказал миролюбиво Глеб.

- Живем, - неопределенно ответил старший Варлаам.

- Семья-то велика ли?

- У меня семеро деток. У брата, младшего, пока двое.

- Дай Бог им всем здоровья. Оставайтесь на новом месте, коли берег Кубены вам по душе. В этом году освобождаю вас от всяких сборов. Слышишь, тиун? А дальше посмотрим. Что заставило покинуть Ростовскую землю?

- Жить стало невмоготу, - сдержанно ответил Варлаам. - Хану плати, ханским людям плати, боярину нашему плати. Не выплатишь - отберут скот, последние запасы из амбара. А детишек полон дом. Чем их кормить.

- Всю скотину забирал изверг боярин, - добавил Евлогий. Последнее время питались только рыбой да грибами. Да иногда удавалось утку подстрелить. Хорошо, Волга-кормилица была рядом. Не выдержали мы такой жизни…

- Старший-то кто у тебя? Сын или дочка? - спросил, подумав, Глеб у Варлаама.

- Сынок. Пятнадцать годиков ему.

- Грамотен?

- Не умудрил Господь.

- Отдай в монастырскую школу. Пусть грамоту осваивает, Священное Писание учит. Игумен Ириней хороший наставник. Выучит парня и сделает из него хорошего пастыря.

Потом Глеб Василькович обратился к обоим братьям:

- Есть у вас какие-нибудь нужды?

- Есть, конечно, - ответил Варлаам. - Детишкам малым молоко нужно. А последнюю корову боярин забрал.

Глеб протянул полотняный мешочек с монетами.

- Вот вам, братцы, детишкам на молочишко. Здесь достаточно, чтобы каждый из вас купил по корове. Это не подаяние, а пособие. Летом отработаете на волоке и тем самым погасите долг. Бревенчатый настил там совсем обветшал, почините. Надо его обновлять.

Князь Глеб встречался также с другими беглецами. Один из них с семьей поселился вблизи села Ухтома на восточном берегу Белого озера. Он был выходцем из-под Рязани. Двое других - выходцы из-под Костромы - поселились у озера Воже к северо-востоку от Белоозера. Остальных переселенцев Глеб не сумел посетить и знакомился с их судьбами по словам Григория Мерькурьева. Это были судьбы обиженных, ограбленных, запуганных людей, устремившихся на север в поисках лучшей доли.


Глава 14. СНОВА ДЕЛА РОСТОВСКИЕ


В Ростове умер после продолжительной болезни престарелый епископ Кирилл II.

Князь Глеб Василькович узнал об этом от гонца, прискакавшего по скованному льдом зимнику, по рекам Волге и Шексне.

От гонца же белозерский князь узнал подробности. В последние месяцы владыка совсем не вставал с постели - отнялись ноги. Умер он спокойно: уснул и не проснулся. Во сне остановилось, перестало биться сердце.

- Хорошая смерть. Дай Бог каждому так уйти в мир иной, - изрек архимандрит Игнатий, заменявший больного владыку.

Он постоянно напоминал, что покойный епископ возглавлял кафедру в течение тридцати лет - срок по тем временам немалый.

Игнатий, мечтавший занять освободившуюся кафедру, и ростовский князь Борис энергично взялись за оповещение высоких светских и духовных лиц, приглашая их на похороны. Первым был оповещен митрополит Киевский Кирилл, тезка покойного, глава русской православной церкви. Игнатий распорядился направить в Киев со свитой одного из близких к себе духовных лиц в чине иеромонаха. Князь Борис Василькович позаботился об оповещении князей, чьи владения входили в состав ростовской епархии. Кроме Глеба, князя Белозерского, были приглашены князь угличский Роман Владимирович, княживший в Угличе после бездетного брата Андрея, и князь ярославский Федор Ростиславич. Одним из первых получил известие великий князь владимирский Александр Ярославич Невский.

Глеб Василькович выехал в Ростов в сопровождении игумена Иринея и неизменного Власия Григорьева санным путем. Когда они достигли своей цели, услышали мерные удары большого соборного колокола без праздничного перезвона, возвещавшего о грустном событии.

Кончина владыки была грустным событием для всего города, для всей Ростовской земли и всей епархии. Неутомимый труженик, просветитель, летописец, он был любим паствой. К нему привыкли за его долгие годы управления епархией.

Гроб с телом был выставлен в кафедральном соборе, и туда длинной цепочкой стекались ростовчане. Если не было службы отпевания, многие, сменяя друг друга, читали над гробом псалтырь. От гроба не отходила княгиня-мать, инокиня Марфа, заплаканная, исхудавшая. После гибели мужа Василька, а потом отца, черниговского князя Михаила, кончина владыки Кирилла, ее духовного отца и наставника, была для нее очередной тяжкой утратой.

Митрополит Кирилл прибыл в Ростов не один. Его сопровождал епископ Брянский и Черниговский Митрофан (распространенное в то время среди духовных иерархов имя). Прежде его епископия называлась Черниговской и Брянской. Но опустошенный и разоренный Чернигов, как и Киев, представлял из себя удручающую картину упадка и запустения. Поэтому в 1240 году митрополит распорядился перенести епископскую кафедру из Чернигова в Брянск. В результате этого переноса сам владыка Митрофан стал называться епископом Брянским и Черниговским. Кроме него митрополита сопровождали несколько священников и иноков.

Почти одновременно с митрополитом Кириллом в Ростов прибыл великий князь Александр Ярославич, также со свитой из родственников и бояр.

Сперва Борис Василькович попытался предоставить митрополиту лучшие покои в княжеских палатах. Но митрополит Кирилл деликатно отказался и удовлетворился архиерейскими палатами. Борису пришлось потесниться, чтобы разместить великого князя и других сановных гостей. Вслед за князьями нахлынула толпа бояр, ярославских, владимирских, нижегородских. Разместились по особнякам знакомых ростовских бояр и купцов. Особенно многочисленной оказалась толпа из Ярославля. Все они стремились не столько отдать дань уважения покойнику, сколько себя показать, попасть на глаза великому князю Александру Ярославичу.

Отпевание митрополит Кирилл проводил по полному чину в сослужении епископа брянского и сонма духовенства белого и черного. Среди лиц, участвующих в отпевании покойного, оказался и игумен Ириней, сопровождавший белозерского князя.

Торжественные службы отпевания проходили ежедневно в течение недели. После каждой многолюдной службы у гроба покойного оставались три монаха, сменявшие друг друга за чтением псалтыря.

Александр Ярославич после первой же службы уединился для беседы с митрополитом Кириллом: они были старыми знакомыми. Митрополит не любил разоренного Киева и предпочитал проводить время в поездках по восточным епархиям. Несколько раз он наведывался во Владимир и встречался там с Невским.

Вот и сейчас Александр Ярославич вернулся к старой теме в беседе.

- Дозволь, владыка, полюбопытствовать… - начал с вопроса Невский. - Сколько годков прошло с тех пор, как погиб блаженной памяти владимирский владыка Митрофан?

- Без малого двадцать пять годков.

- И все эти годы владимирская епархия без своего владыки. Будет ли когда-нибудь во Владимире свой епископ? Все же стольный город великого княжества.

- Помнится, мы как-то уже толковали об этом. Владимир заслуживает того, чтобы учредить в нем не епархию, а митрополию. Не один год пекусь о том, чтоб перенести кафедру из Киева в твой стольный град.

- Так в чем же дело, владыка? Киев потерял свое былое значение. Владимир теперь центр Руси.

- Ты спрашиваешь - в чем дело? Не простой вопрос, чтобы его решить легко. Некоторые западные епископы упрямятся против переноса кафедры. Не легко уломать их, доказать, что от Киева осталось одно имя да груда пепелища и руин. И еще нужна поддержка Константинопольского патриарха. Я уже обращался к нему. А он что-то медлит с ответом.

- Могу тебе лишь одно сказать, владыка. Настало время для переноса твоей кафедры во Владимир. Ох, как настало.

Постоянно встречался Александр Ярославич и с князьями, собравшимися на похороны ростовского владыки. Темой для разговоров с князьями была тревожная обстановка в некоторых княжествах Северо-Восточной Руси. Безудержные поборы баскаков, разорявших население, мздоимство бояр, которые старались не отставать от баскаков, вызывали глухое недовольство и брожение в народе. Иногда это прорывалось в открытые вспышки людского гнева. Уже имели место случаи сопротивления русичей ханским сборщикам дани, нападения на них. Особенно неспокойной была обстановка во Владимире, Ростове, Суздале, Переяславле и Ярославле.

Александр Ярославич пригласил для беседы и братьев Васильковичей, стал расспрашивать об обстановке в ростовском и белозерских уделах.

- Тревожно, - пожаловался Борис Василькович, а всему виной Фатулла, жаден, жесток, коварен. Его отряд уже не досчитался нескольких человек. Исчезают при загадочных обстоятельствах. Мне стоило больших трудов убедить Фатуллу не валить их исчезновение на ростовчан. Заблудились, мол, в лесу, напоролись на хищного зверя.

- Поверил?

- Вряд ли. Знаю, что послал жалобу главному баскаку во Владимир.

- А что ты скажешь, князь Глеб? - спросил Александр Ярославич белозерского князя.

- Обстановка-то спокойная, - ответил Глеб Василькович. - Сложность в другом - массовое бегство людей от гнета ханских людей в белозерскую землю. Бегут к нам с Ростовской земли, Ярославской, Костромской, Нижегородской.

- Ас Владимирской земли к тебе бегут? - въедливо спросил великий князь.

- Тоже бегут.

- И как поступаешь с беглецами?

- Что мне делать с ними? Расселяю по уделу, даю землю. Встречался и беседовал Александр Ярославич и с другими князьями, выслушивал их жалобы на баскаков. Федор Ростиславич, из Ярославля, пожаловался на Фатуллу и своих бояр.

- Пытался приструнить бояр. Земледелец должен десятину выложить ханским людям. Да и князь должен что-то положить к себе в мошну, чтобы содержать двор и дружину. А бояре твердят свое - не уложимся, коли только десятину с людишек соберем на свои нужды. Надо и хоромы содержать, и челядь немалую, и дружинников. Некоторые бояре ухитряются отбирать у земледельца не десятину, а всю половину урожая. Что же останется крестьянину?

- А почему боярин должен содержать дружину? - спросил Александр Ярославич. - Дружина должна быть у князя.

- Вот и я то же говорю. Распорядился, чтобы боярин держал для личной охраны не более десятка человек.

- Подчинились твоему распоряжению?

- На словах подчинились, хотя и поворчали. А на самом деле хитрят, продолжают свое. Трудно мои отношения с боярами складываются. Особенно с многочисленной родней княгини-матери: все с гонором.

- Смотри, не перегни палку, князь, - предупредил Александр Ярославич. - Ты в княжестве хозяин, всему голова. Заставь подданных почувствовать твердую руку. Но не забывай, что бояре твоя опора. Старайся ладить с ними.

- Стараюсь. Да не всегда это получается.

Погребли останки покойного епископа в подвале кафедрального собора. На следующий день после похорон состоялось рукоположение во епископа ростовского игумена Игнатия. Совершая церемонию рукоположения, митрополит киевский произнес проникновенную речь. Он вспомнил добрым словом покойного, книжника, просветителя, летописца, неутомимого труженика, и выразил надежду, что новый ростовский владыка будет достоин своего предшественника и преумножит добрые его деяния.

В день погребения епископа Кирилла в Ростов прибыл из Владимира со свитой великий баскак Амраган. Если бы не скуластое лицо и не характерный восточный разрез глаз, Амрагана можно было бы принять за богатого русского боярина. На нем были суконный длиннополый кафтан, отороченный соболиным мехом, пояс, расшитый жемчугом и сафьяновые сапоги. Все это были подарки Александра Ярославича, умевшего ладить с татарами.

Амраган держался начальственно, стараясь подчеркнуть, что он, ханский наместник, главное лицо во Владимире, а великий князь только его подчиненный. Впрочем, главный баскак был с Александром Ярославичем вежлив, позволял себе иногда соглашаться с его мнением и идти на уступки.

Амраган пожелал встретиться со всеми князьями, съехавшимися на похороны. Александр Ярославич представил ему нового ростовского епископа.

- Владыка Кирилл будет окормлять и владимирскую епархию, пока нет во Владимире своего епископа, - пояснил Невский.

Амраган покивал головой. Он немного понимал русскую речь, улавливая ее общий смысл, хотя всегда имел при себе толмача, на случай, если встретятся затруднения.

- Хотел бы воспользоваться благоприятным случаем, когда здесь собралось много русских князей, - обратился к великому баскаку Александр Ярославич. - К тебе поступает, я знаю, много жалоб на русичей. Мол, вспыхивают споры, ссоры между русичами и ханскими людьми.

- Ты прав, князь Искандер, много жалоб было. Были жалобы на ростовчан, ярославцев. Уже не припомню всех.

- Ко мне также поступают жалобы на баскаков и их людей. Обычно они не удовлетворяются установленной ханом десятиной. Требуют большего. Бывает, силой отбирают скот, имущество. Многие русичи не выносят таких поборов, бросают насиженное жилье, уходят в леса.

- Это плохо, если это правда, князь Искандер.

- Зачем я бы тебя обманывал? Давай, Амраган, вместе поразмыслим, что мы могли бы сделать, чтоб не поступало жалоб и к тебе и ко мне.

- А ничего мы не сделаем. Если русич выплачивает хану десятину, он этим уже недоволен.

- Если бы дело ограничивалось десятиной… Каждый баскак увеличивает десятину ради собственной выгоды. Таков, например, ростовский Фатулла. Все ростовчане, ярославцы говорят о нем со злостью. А с прежним, Бурханом, русичи ухитрялись ладить.

- Смени, Амраган, Фатуллу. И большой беды избежим, - поддержал Феодор Ростиславич.

- Князь Феодор прав, - согласился и Борис Василькович.

- Прислушайся к словам князей, великий баскак, - произнес Александр Ярославич. - Мы опасаемся, что в Ростовской и Ярославской земле могут вспыхнуть беспорядки. Люди слишком обозлены на Фатуллу.

- Вы забываете, что все вы подданные великого хана Берке, - сердито возразил князьям Амраган. - И коли вызовите гнев хана, на ваши земли обрушатся ханские войска.

Запылают города, люди превратятся в полонян, которых толпами погонят в Орду.

- Нам такое ведомо, Амраган, - спокойно заговорил Алесандр Ярославич. - Но давай порассуждаем, принесет ли это большую выгоду Орде? Сможет ли ограбленное, запуганное, попрятавшееся по лесным углам население исправно выплачивать ханскую десятину?

- В чем-то ты прав, Искандер, - согласился Амраган. - И где ты видишь выход?

- Выход очень простой.

- Поведай.

- Баскачество изжило себя. И зачем хану использовать такую массу людей, которые лишь осложняют добрые отношения между русскими князьями и великим ханом?

- Ты предлагаешь отказаться от баскачества?

- А почему бы нет? Пусть сами князья собирают дань со своих жителей и посылают ее хану. Хан свое получит. Злоупотреблений со стороны таких, как Фатулла, больше не будет.

Все участники встречи горячо поддержали Александра Ярославича. Пусть хан возложит сбор дани на самих князей, и тогда не понадобятся никакие баскаки. Все они мздоимцы и вымогатели.

Нельзя сказать, что великий баскак не прислушивался к голосам. Говорят, вода капля за каплей точит камень. Амраган послал донесение хану о настроениях князей, предлагавших передать сбор дани в их руки. Подобные предложения хан получал и позже от преемников Александра Ярославича, его братьев Ярослава и Василия, занимавших последовательно великокняжеский стол после кончины Невского. В конце концов институт баскачества был упразднен и сбор дани был передан в руки самих князей. Но это произошло позже, когда белозерского князя Глеба уже не было в живых. Великий баскак же, Амраган, человек неглупый и хитрый, понимал, что нужно иногда прибегать к маневрам и уступкам, чтобы ладить с князьями. И в конце концов он решил удалить Фатуллу, вызывавшего всеобщую ненависть населения. Ростовский баскак был отозван в Сарай-Берке, а его место занял помощник Файзулла, человек более покладистый.

Князья поздравили нового ростовского владыку Игнатия с рукоположением на епископскую кафедру. Приняв поздравления, Игнатий пообещал объехать в ближайшее время все основные города епархии. А Александр Ярославич продолжил беседовать с каждым из князей, собравшихся в Ростове, стремясь выяснить, вылилось ли недовольство баскачеством в открытые волнения и бунты жителей.

Ситуация оказалась тревожной почти во всех княжествах, за исключением Белоозера. Еще не покинул Ростов великий князь, как прискакал гонец из Ярославля и сообщил, что за Волгой появился вооруженный отряд повстанцев, воспрепятствовавших сбору дани. В столкновении с отрядом было ранено два баскака из числа людей, собиравших ханскую десятину. Ордынцы были вынуждены спасаться бегством, побросав подводы с собранной данью. Повстанцы воспользовались добычей и раздали ее местным жителям, особенно пострадавшим от сборщиков.

Побитые сборщики укрылись в ближайшем боярском имении, принадлежащем Донату, одному из братьев княгини Ксении. Донат, несмотря на суровое распоряжение князя Федора Ростиславича сократить боярскую дружину до десятка личных телохранителей, продолжал держать большой отряд вооруженных дружинников. Выслушав жалобы ордынцев, военачальник дружины, верный человек Доната решил устроить облаву на повстанцев и сурово наказать злоумышленников. Он объявил во всеуслышание, что зачинщики будут повешены. Но повстанцы расселились по окрестным лесам. А преследователи рыскали по тем же лесам, нигде не встречая ни одного злоумышленника. А тем временем, пока дружина Доната бесцельно обшаривала леса, злоумышленники спалили боярскую усадьбу, оставленную без надежной охраны.

Ярославский боярин Донат находился в то время в Ростове в числе участников похорон владыки Кирилла. Новость, привезенная гонцом, привела его в состояние растерянности и гнева. Донат обратился к великому князю Александру Ярославичу.

- Рассуди, княже. Беда-то какая нас постигла. Взбунтовавшаяся чернь бесчинствует. Вместо усадебного дома со всем нажитым добром осталось пепелище. Покарай злоумышленников.

Александр Невский спокойно сказал:

- Не дело великого князя путаться в делах удельных князей. У меня самого случались беспорядки во Владимирских землях. У тебя есть свой князь Федор. Пусть он и заботится о Ярославской земле.

- Грешно жаловаться на своего князя, тем более что родня он, племянницы муж, мне зять, выходит, - продолжал Донат. - А не могу молчать. Князь Федор вольно или невольно попустительствует бунтовщикам.

- Серьезное обвинение. Что скажешь, Федор Ростиславич, в свою защиту? - насмешливо спросил Александр Ярославич.

- Отвечу, - неторопливо произнес ярославский князь. - Я решительно против того, чтобы каждый боярин располагал личными дружинами. Дружина в княжестве должна быть одна и находиться в руках князя. А боярин, коли хочешь служить князю, служи в княжеской дружине воеводой. Это вызвало резкое противодействие бояр. Многие не посчитались с моим распоряжением. Одним из них является Донат. Как видите, бунтовщиков он не успокоил, а недовольство населения вызвал.

- Что скажешь на это, боярин? - обратился Александр Ярославич к Донату.

- Видел угрозу бунта. Вот и не спешил расстаться с дружиной.

- Твоя дружина, однако, с бунтовщиками не справилась, - вспылил Федор Ростиславич.

- Попробуй справиться… Рассеялись по лесам. Где их сыщешь?

- Бунтовщиков, в конце концов, можно переловить и вздернуть на осины. А кто будет дань платить ордынцам, содержать барскую челядь, приход?

- Разумно рассуждаешь, - согласился с Федором Невский. - Наверное, надо разобраться в том, что вызвало недовольство людей, заставило их бунтовать.

- Известно что. Неумеренные поборы, - вступил в разговор Глеб Василькович.

- Тебе легко рассуждать, Глебушка, - произнес Федор Ростиславич. - Фатулла от тебя далеко. Бояре не расплодились, как клопы в грязной избе. Нет и причин для бунта.

- Вот и поручим князю Глебу разобраться в том, что произошло в Ярославском княжестве. Кто виноват в возникновении бунта? Баскак, бояре, князь или все вместе взятые, - принял решение Александр Ярославич.

Выяснилось, что бунты против ханских поборов происходили и в других княжествах. Жаловался на волнение, охватывающие Костромскую землю, брат великого князя Василий Ярославич. Серьезные выступления против ордынцев прошли в районе Суздаля и Переяславле: под Переяславлем был убит сборщик дани.

Ростовский князь Борис Василькович долго отмалчивался, не желая выносить сор из избы. И разговорился только тогда, когда Александр Ярославич спросил его напрямик:

- А почему князь Борис помалкивает? В ростовском уделе все благополучно?

- Как у других, - уклончиво ответил Борис Василькович.

- Что значит, как у других?

- Бунтуют, прячут урожай, бегут.

Когда Александр Ярославич все же заставил Бориса Васильковича разговориться, тот признался -большая группа повстанцев действует между Ростовом и Угличем. Они встречают ханских людей с оружием в руках, прячут в тайные закрома продукты питания. Были случаи избиений и даже убийств сборщиков дани. А еще произошел неожиданный случай. Отряд бунтовщиков напал на усадьбу боярина Анти-па Евлампиева, ближайшего советника ростовского князя, попотрошил его амбары, побил слуг, которые пытались оказать сопротивление бунтовщикам.

Подводя итоги бесед с князьями, Александр Ярославич сказал:

- Перед нашим разговором, князья, я провожал главного баскака Амрагана. Он прекрасно осведомлен о том, что происходит в княжествах, обо всех бунтарских выступлениях.

- И что же нас ждет, братец? - спросил Василий Ярославич, князь костромской.

- Амраган признался мне, что по долгу службы обязан известить хана Берке обо всех случаях неповиновения ханским людям, их избиений и убийств.

- Господи, помилуй нас грешных, - воскликнул угличский князь Роман, набожный и богомольный человек, которого близкие почитали за блаженного и поэтому посмеивались над ним.

- Бог-то бог, только будь и сам не плох, - многозначительно произнес Александр Ярославич. - Что нас ожидает?

Великий князь не сразу ответил на поставленный вопрос и выдержал большую паузу.

- Среди ордынских сановников существуют две партии, - начал свой пространный ответ Александр Ярославич. - Одна партия состоит из людей воинственных, жестоких. Это преимущественно военачальники, темники, тысячники. Среди них есть влиятельные ханские родственники. Они сторонники крутых мер. Полагают, что на бунты русичей надо отвечать огнем и мечом. Коли прольется кровь одного ордынца, а уже пролилась кровь не одного, а многих, надо отвечать жестокими карательными мерами, захватом полонян, разграблением городов, казнями строптивых князей. Другая партия состоит из вельмож, придворных, купечества. Они сторонники мирных отношений с русичами. С ними можно толковать о взаимных уступках, даже о ликвидации баскачества.

- К какой же из партий склоняется сам Берке? - спросил Борис Василькович.

- Хан прямо не высказывает свою позицию. Видимо, прислушивается к обоим партиям и своей позиции еще не определил. Вижу настоятельную необходимость опять ехать в Орду для встречи с Берке. Надо убедить его отказаться от нового похода на Русь, сохранить с князьями мирное сотрудничество. Убедить, что это выгодно для самой Орды. А заодно стану убеждать Берке вообще отказаться от баскачества. Пусть он отдаст сбор дани в руки самих князей.

- Когда ты, брат, намерен в Орду направиться? - спросил Василий Костромской.

- Весной. Когда пройдет по Волге ледоход.

Князья разъезжались по своим уделам. Уехал Александр Невский, сопровождаемый братьями Ярославом и Василием. Митрополит Кирилл и вновь рукоположенный епископ Игнатий, по приглашению великого князя, отправились вместе с ним во Владимир. Пока митрополит не назначил самостоятельного епископа на владимирскую кафедру и не добился переноса митрополии во Владимир, Игнатий должен был окормлять и Владимирскую область.

С братьями Васильковичами остался только ярославский князь Феодор Ростиславич. Борис, заядлый охотник, принялся настойчиво звать на медвежью охоту.

- Мои егеря выследили берлогу матерого медведя. Составьте, братцы, компанию. Славно поохотимся.

- Не до охоты сейчас, - решительно отказался Феодор. Глеб тоже высказал нежелание участвовать в облаве на медведя.

- Поговорим лучше о делах семейных.

Он признался, что его княгиня Феодора понесла. Ходит на третьем месяце. Оттого-то он и не рискнул взять с собой супружницу в эту поездку.

- И моя Марьюшка забрюхатела, - самодовольно сказал Феодор Ростиславич.

- Братцы, а мне в голову пришла удачная мысль, - сказал интригующе Борис Василькович. - Кого ждешь, Глебушка, сынка или доченьку?

- Кого Бог пошлет. Хотелось бы сынка, - ответил Глеб. - Негоже коли белозерская ветвь пресечется, как это случится с угличской. Уйдет из жизни блаженная душа, Роман Владимирович, и потомства не оставит, подобно бесплодной смоковнице.

- Вот, вот. Достойно поступаешь, Глебушка, коли не берешь пример со святоши. Дай Бог тебе сынка.

- Хочу матушку порадовать. Коль сынок родится, назову Михаилом - в честь деда, великомученика Михаила, князя черниговского.

- А если у Марьи родится дочь - мы их и сосватаем с малолетства. Ты, Федорушка, не против? - спросил Борис.

- Почему я должен быть против? - отозвался Федор. - Такая женитьба была бы с нашей стороны мудрым шагом. Укрепила бы мое положение на ярославском столе. И приструнила бы смутьянов.

Февраль подходил к концу, когда Глеб и Федор со своими людьми покидали Ростов. Белозерский князь задержался в Ярославле, навестил княгиню Марью Васильевну, пожелал ей доброго здоровья и благополучных родов.

- Погостил бы у нас подольше, Глеб, - предложил Федор Ростиславич.

- Некогда гостить. Надо выполнять указание великого князя: разбираться, что же произошло на Ярославщине, в волости боярина Доната.

- Уж этот мне Донат…

- С него и начну.

- Дам тебе сильную охрану.

- А вот это ни к чему. Мне нечего опасаться. Я ведь ничего плохого не делал.

- Делал или не делал - бунтовщикам все едино. Коли князь или боярин - значит, ворог. - Непременно буду тебя сам сопровождать с десятком надежных людей.

- Не советовал бы. Людской гнев может обрушиться и на тебя.

- Я ведь пока князь ярославский. И могу поступать, как считаю нужным.

- Разве я оспариваю твои права, князь Федор? Я только высказал свое мнение.

- Вот и договорились. Буду тебя сопровождать, коли своего отряда у тебя нет.

- Со мной Власий и конюший.

- Не густо. Рискуешь напороться на разбойников.

- Я твоим ярославцам ничего плохого не делал, поэтому и не вижу причин опасаться разбойников. Да и разбойники ли они? Наверное, просто обиженные, ограбленные люди.

- И куда ты хотел бы направиться?

- Сперва в усадьбу Доната. Ту самую, которую пожгли бунтовщики.

- Воля твоя. Едем в усадьбу.

Глеб Василькович уместился в одни сани вместе с Власием и конюшим. А конного Федора Ростиславича сопровождали десять всадников, хорошо вооруженных. Преодолели Волгу по ледяному покрову, далее двинулись противоположным берегом в направлении верховьев. Достигли устья левого протока Волги, небольшой речки Соти, и поднялись вверх по ее течению. Местность была лесная. Ели, запорошенные снегом, подступали хвойной стеной к самому берегу. Здесь и находилась главная вотчина боярина Доната, дяди княгини Марьи.

Было бы преувеличением сказать, что от донатовской усадьбы осталось одно только пепелище. Сгорели главный дом и изба для стражников. Ограждавший усадьбу частокол был наполовину разобран. Сохранились хозяйственные постройки, избы для челяди и усадебная столпообразная церковь вместе с домом священника.

Одну из людских изб занимала теперь часть отряда стражников, другая часть осталась при боярине Донате. Старший дружинник, узнав князя Федора, начал жаловаться ему на бунтовщиков, учинивших погром и поджог усадьбы, на их неуловимость. У Глеба Васильковича постепенно сложилось представление, что стражники не слишком-то стремились отыскать в лесу бунтовщиков и разоружить их: это привело бы к кровопролитному столкновению. А во-вторых, стражники сами недолюбливали хозяина и не слишком-то радели за него.

- Прикажи своим людям потесниться в избе. Пусть мои дружинники отдохнут с дороги, - сказал князь Федор стражнику.

Глеб Василькович тем временем зашел к священнику, отцу Никифору, рослому светловолосому человеку, скорее похожему на воина, чем на пастыря. Встретил он белозерского князя настороженно.

- Чьих будете?

- Князь белозерский Глеб. Слышал про такого?

- Как же, слышал. Брат ростовского князя Бориса. Бегут наши людишки к вам на Белоозеро?

- Случается.

- Говорят, там у вас райское житье.

- Не райское, конечно. Но народ не бунтует.

- Значит, нет причин бунтовать, как у нас.

- Расскажи-ка, пастырь, что послужило причиной. Почему дело дошло до поджога барской усадьбы?

- Разве не понятно? Неимоверные поборы. Баскак и его люди не довольствуются десятиной. Давай им еще и еще. И боярин наш тоже…

Священник умолк, запнувшись. О боярине, от которого зависело его благополучие, говорить ему не хотелось или было боязно. Глеб Василькович уловил его мысль.

- Чтоб построить такую усадьбу, нужны силы, деньги. Вот и состязались в лихоимстве баскак и здешний вотчинник?

- Вестимо.

- Кто же главный бунтарь?

- Известно кто, Яшка Барсук. Барсук Яшкино прозвище. Выбрал время, когда дружина была в отлучке и попалил усадьбу. И снова как в воду канул. Ищи его в лесных дебрях.

- И велика ли у него ватага?

- А кто его знает. Не один, конечно.

- Хотел бы встретиться с ним. Посоветуй, отче, как это сделать?

- Не знаю. Яшка осторожен. Небось подумает, что ты ему западню готовишь.

- Мне какая от того выгода? Хочу разобраться получше, что заставило людей бунтовать, уходить в леса. Могу поклясться тебе, отец Никифор, перед образами, что никаких недобрых замыслов против Яшки не имею.

- Ты-то, может быть, и не имеешь. А ты уверен, что Яшка отпустит тебя по-хорошему? Не любит он ни бояр, ни князей. Как бы не решил, что ты с ними одного поля ягода.

- Я же безоружный, без дружины. Сопровождают меня только два человека.

- А как же князь Федор с дружинниками?

- Они останутся здесь и сопровождать меня не будут.

- Ну, коли так… Поклянись еще раз, что других намерений против Якова и его людей не имеешь.

- Вот тебе истинный крест… - Глеб размашисто перекрестился перед образами.

- В лесном выселке, что версты три отсюда, вверх по ручью, притоку Соти, живет Яшкина сестра. Возможно, она знает, где можно найти Барсука. Или сама отыщет его.

- Спасибо, отче. Как звать сестру?

- Варвара. Она сторожила при часовенке.

Глеб Василькович воспользовался тем, что Федор Ростиславич и его люди отдыхали с дороги. Он вместе с Власием и конюшим углубился в чащу леса, двигаясь по скованному льдом извилистому ручью. Лесная опушка чередовалась с заснеженными полянами, служившими летом сенокосными угодьями. Версты через три лес отступил от ручья. Здесь стояли три убогих избушки с односкатными кровлями и малая часовенка с крестом на коньке крыши.

Заслышав скрип санных полозьев, из крайней избы вышла пожилая женщина.

- Вам кого? - спросила она, внимательно разглядывая пришельцев.

- Тебя, коли ты Варвара, - ответил Глеб.

- И что тебе от меня надобно, путник?

- От тебя ровным счетом ничего, - ответил сдержанно Глеб. - Хотел бы повидать твоего брата.

- Нет у меня никакого брата.

- Запамятовала, Варвара. Есть у тебя брат Яков по кличке Барсук. Видишь, нас только трое. И все мы безоружные. Встреча с нами Якову ничем не грозит. Сообщи ему это. А если хочешь нам удружить, принеси по кружке молока. Вот тебе монета.

- Нет у меня коровы. Была, да барин забрал за недоимки.

- У соседей есть?

- У одного.

- Вот и добудь у него молока. Вот тебе еще монета. Соседу отдашь за молоко, а себе возьмешь за труды.

Молоко Варвара принесла и куда-то исчезла. Но ее отсутствие продолжалось не слишком долго. В избу ввалились трое мужиков, вооруженных луками и самодельными кинжалами. Все были в лаптях и холщовых онучах, видавших виды полушубках и бараньих шапках, нахлобученных по самые брови. Державшийся за старшего был невысок ростом, но коренаст и плечист. Он и повел речь.

- Ну, я Яшка по прозванию Барсук. А ты кто таков? По одежонке, видать, боярин.

- Ошибаешься. Не боярин, а князь.

- А не врешь? Князя нашего Федора я однажды видел. Повыше тебя ростом будет и в плечах пошире.

- Я не ярославский князь, а белозерский. Глебом меня зовут. Слышал о таком?

- Слышал. Не люблю ни князей, ни бояр. Все вы душегубы. Разорили народ, заставили голодать. А ты не побоялся ко мне без дружины пожаловать? Ведь можем и не выпустить.

- Понадеялся на здравый смысл, Яков. Поэтому и пожаловал к тебе. Ты что-нибудь плохое от меня видел?

- Да пока вроде нет.

- Беженцев на Белоозере принимаю. Это тебе ведомо?

- Слыхал.

- Коли жить тебе на Ярославщине стало невтерпеж, перебирайся к нам на Белоозеро. Дам тебе землю, жилье.

- Ишь, какой добренький. После того как мы спалили боярскую усадьбу, остается одна дорога - на край света. Если убегу с Ярославщины, то на север, на Двину или Мезень.

- Воля твоя, Яков.

- Так зачем ты к нам пожаловал, князь Глеб?

- По воле великого князя Александра Ярославича. Повелел он, чтобы я выяснил, отчего бунтуете, чем недовольны. Что нужно сделать, чтоб такого не случалось впредь.

- Еще одна добрая душа нашлась. Думаешь, князь Александр сумеет перебороть все злоупотребления: баскаков, бояр, князей? И кругом воцарится доброта и справедливость? Так?

- Не знаю, сумеет ли. Конечно, найдутся те, которые воспротивятся ему. Но князь Александр намерен добиваться перед ханом, чтобы не стало баскачества, а сами князья собирали ханскую дань. Тогда не будет прежних злоупотреблений.

- Почему ты уверен, что не будет?

- Баскак и его люди всегда норовили не ограничиваться положенной десятиной, а еще урвать изрядный куш в свою пользу. Разве не так?

- Чем бояре, такие, как наш Донат, лучше баскаков?

- Князь Федор пытается приструнить бояр. Вы бы помогли ему.

- Как ему поможешь, когда у бояр сила, власть, дружины.

- Это уж вам решать, как.

Яшка Барсук рассказал князю Глебу, что пережили жители волости, принадлежавшей Донату.

Заносчивость и корыстолюбие боярина резко возросло с тех пор, как его сестра Ксения выдала дочь свою Марью за князя Федора Ростиславича. Теперь Донат при каждом удобном случае не переставал напоминать, что он как ближайший княжеский родственник вправе жить на широкую ногу: содержать дружину, строить роскошные хоромы. Это стремление легло тяжким бременем на крестьян. Донат заставлял их трудиться над возведением боярских палат, кормить обширную дворню и дружину, заготовлять лес. Непрерывно росли поборы с каждого крестьянского двора. Если крестьянин был не в состоянии выплатить повинности, у него отбирали скот, птицу, ульи, домашнее имущество. Было немало случаев, когда разоренные, ограбленные люди покидали насиженное место и уходили в поисках лучшей доли в далекие северные края, в Белоозеро, в Вятскую землю, на Северную Двину. А отдельные, доведенные до отчаяния люди, шли в леса и становились разбойниками. Нападали на купеческие караваны, барские усадьбы.

- Спасибо тебе, Яков, за грустный рассказ, - сказал Глеб Василькович. - Ты дал мне тему для беседы с великим князем.

- Будет ли прок от такой беседы?

- Этого я не знаю, - искренно сознался князь Глеб. - Могу только одно тебе пообещать. Не найдешь здесь справедливости, можешь рассчитывать на пристанище в Белоозере.

- Лучше подамся на север, на Двину или Мезень. Там бояре не отыщут меня, коль задумают мстить за мои дела.

Распрощался Глеб Василькович с Яковом мирно. На обратном пути дважды встречались ему вооруженные люди из ватаги Барсука, охранявшие подступы к выселку от возможного появления нежеланных гостей.

- Ты куда запропастился, Глеб, - взволнованно встретил его Федор Ростиславич. Я тут все узнал. Взять бы этого Барсука за хвост…

- Не горячись, - остановил его Глеб. - Барсук и его сообщники были доведены до крайности. Я их не виню. Вот послушай.

Глеб Василькович подробно пересказал Федору содержание своего разговора с Барсуком.

Князь Федор молча выслушал Глеба и мрачно задумался.

- Что скажешь, сосед? - спросил его Глеб Василькович.

- А что бы ты сделал на моем месте? - уклончиво ответил Феодор.

- Не легко ответить.

- А что-то делать надо. Ты не ответил на мой вопрос, Глеб. Как бы ты поступил на моем месте?

- Наверное, пошел бы на крайние меры.

- Какие же?

- Отобрал бы у Доната его волость в назидание другим. На том основании, что боярин своим неумелым хозяйствованием вызвал взрыв недовольства жителей. А это опасный пример для других волостей.

- Я на такое пока не решусь. Да и ты, уверен, на моем месте не решился бы. На словах-то все легко…

Беседа Глеба с Федором была прервана неожиданным появлением боярина Доната, владельца волости. О приезде князей старший дружинник счел своим долгом известить хозяина и послал для этого гонца в Ярославль.

Донат заговорил запальчиво, даже дерзко.

- Любуетесь, князья, моим пепелищем?

- Любоваться нечем. Сочувствуем, - ответил Федор Ростиславич.

- И стараемся разобраться, в чем причины бунтарских выступлений, - добавил Глеб.

- Известно в чем. В людской неблагодарности, зависти, - продолжил в прежнем тоне Донат.

- Неверно рассуждаешь, боярин, - прервал его Глеб Василькович. - Всякий бунт имеет свои причины. Не выдюжили мужики поборов и повинностей. Тебе захотелось по богатству палат состязаться с князем?

- Ну и что? Я все же в родстве состою с князем Федором.

- Ничего ты не понял, Донатка, - вздохнул Федор Ростиславич. - Что же нам теперь делать?

- Известно что, - с вызовом ответил боярин. - Помоги, князь, изловить Барсука. А уж это мое дело, как с ним далее поступить, вздернуть на осине или утопить в болоте.

- А у князя Глеба иная мысль на сей счет.

- Ты, Донат, оказался неспособным управлять имением, - убежденно произнес Глеб. - Подтолкнул население к бунтарским выступлениям, которые могут перекинуться на другие волости.

- Уже перекинулись, - вставил Федор.

- Будь я твоим князем, я бы лишил тебя волости, - честно закончил Глеб.

- Слава Богу, не ты мой князь. Или князь Федор согласен с этим?

- Подумаем, - неопределенно ответил Федор.

Глеб Василькович задержался в Ярославле еще недели на две. Он узнал за это время, что и в других боярских вотчинах вспыхивали волнения. Правда, нигде не жгли усадеб: были нападения на обозы, поджоги стогов сена и хлебных скирд, избиения боярских челядинцев и стражников. Причины были везде одни и те же - тяготы поборов.

Князь Глеб записывал все эти случаи, составляя пространное донесение для великого князя Александра Невского. Прежде чем возвратиться домой, на Белоозеро, Глеб Василькович должен был посетить Владимир.

От предложения отправиться вместе для встречи с великим князем Федор Ростиславич сперва отказался.

- Зачем я поеду? Ярославич меня не приглашал.

- Но ведь речь пойдет о твоем уделе, - возразил Глеб. Все же ему удалось уговорить Федора поехать.

От Ярославля до Владимира и полутораста верст не будет. Ехать можно через Ростов. Но Глеб Василькович решил, чтоб не было соблазна задерживаться у брата, выбрать другой путь, оставив Ростов в стороне.

Во Владимире Александра Невского не застали. Накануне стольный град покинули митрополит Кирилл и сопровождавший его новый ростовский владыка Игнатий. Иерархи направлялись в Суздаль, а затем намеревались посетить Ярославль. Великий князь, отдавая дань вежливости, решил проводить иерархов до Суздаля, расположенном невдалеке от Владимира.

Пришлось Глебу Васильковичу и Федору Ростиславичу дожидаться возвращения великого князя. В домовой церкви при княжеских палатах Глеб встретил старого знакомого, священника отца Максимиана. Он был духовником княжеской семьи и обычно сопровождал Александра Ярославича в его поездках. Это он венчал в ордынской столице князя Глеба с ханской родственницей, получившей имя Феодоры.

- Как поживает моя крестница? - поинтересовался священник.

- Ждет появления чада.

- Дай-то Бог.

От священника Глеб узнал, что Александр Ярославич собирается в Орду, как только Волга вскроется ото льда и пройдет ледоход. Отец Максимиан, как обычно, будет его сопровождать.

Вскоре возвратился из Суздаля Александр Ярославич. Прискакал на вороном жеребце в сопровождении дюжины вооруженных всадников. Легко соскочил с коня, легкий, поджарый, проворный, несмотря на свой возраст.

Глеб и Федор доложили о положении дел на Ярославщине.

- Ничего неожиданного вы мне не сообщили, - усмехнулся Невский, выслушав князей. - Бунтуют и в Рязанской земле, и в Муромской, и в Костромской, и даже у меня под боком, на Владимирщине.

- Что же нам делать, Александр Ярославич, - пытливо спросил князь Глеб.

- Что делать? - задумчиво переспросил великий князь. - Буду добиваться у хана: пусть сбор дани передаст в руки самих князей. Злоупотреблений, самостоятельных поборов станет меньше.

- А такие, как Донат? Что с ними поделаешь? - проговорил Федор. - Князь Глеб предлагает свое решение. Отбирать у таких вотчину в наказание за то, что вотчинник неумеренными поборами способствовал волнениям и беспорядкам.

- Не знаю, не знаю, - неопределенно ответил великий князь. - Должны ли мы воздействовать на бояр такими мерами? Они наша опора, сук, на котором сидим. Переусердствуешь - и сук обломится.

- Значит, мириться с бесчинством бояр?

- Я этого не сказал. Князь должен укреплять свою власть, опираясь на дружину, строго контролировать бояр: не позволять зарываться, определить нормы поборов с населения. Князь Глеб предлагает крайние меры, хотя в исключительных случаях можно и их… Но подчеркиваю - в исключительных случаях..

- Я с этим не сталкивался, - заговорил Глеб Василькович. - В моем княжестве бояре покуда не расплодились так, как у Федора на Ярославщине.

- Давайте вернемся к нашему разговору позже. Сперва решим одну задачу - постараемся избавиться от баскачества. В ханском окружении у меня есть сторонники, готовые поддержать. К сожалению, имеются и противники. Они призывают хана послать на Русь войско. Я должен уговорить Берке не делать этого. Вернусь из Орды, поговорим обо всем.

На этом разговор с великим князем, не слишком продолжительный, закончился. Он оставил впечатление какой-то незавершенности, недосказанности. Глеб Василькович и, особенно, Федор Ростиславич были не удовлетворены итогом. Вряд ли Александр Ярославич не знал, что бояре провоцируют своими действиями разоренное население на волнения и бунтарские выступления. А если жертвами таких выступлений становились ханские люди, то это могло иметь опасные последствия.


Глава 15. РОЖДЕНИЕ НАСЛЕДНИКА. КОНЧИНА АЛЕКСАНДРА НЕВСКОГО


Уже находясь в Ярославле на обратном пути в свой удел, Глеб Василькович узнал последние новости. Великий князь Александр Ярославич изменил свое намерение дожидаться открытия навигации на Волге. Он решил отправиться в Орду немедленно, зимним путем. Причиной послужили известия, привезенные из Орды во Владимир людьми великого баскака Амрагана. В ханском окружении были встревожены бунтарскими выступлениями против сборщиков дани. Сторонники крутых мер готовили полки для карательного похода в русские земли и ждали согласия хана Берке на выступление.

- Отврати, Господи, от нас беду лихую, - произнес князь Глеб, выслушав тревожную новость и перекрестился.

Он поспешил к себе на Белоозеро. Погода стояла мягкая, зима подходила к концу. Днем на солнцепеке появлялись лужицы, подмерзавшие к ночи. Глеб Василькович не мог заснуть в санях из-за невеселых дум, одолевавших его. Если ордынцы решатся на карательный поход, избежит ли на этот раз Белоозеро опустошительного нашествия, останется ли в стороне от кровавых событий?

С такими мыслями князь Глеб достиг своего стольного города.

Княгиня Феодора, заметно округлившаяся, порывисто обняла мужа, не сдерживая слез радости.

- Ну, что расплакалась? Видишь, вернулся живым, здоровым, - утешал ее Глеб.

- Долго-то как пропадал. Уж я переволновалась. Всякое думалось.

- Дела серьезные были. Хоронили владыку, утверждали нового. Потом пришлось совершить поездку во Владимир, к великому князю. Он в Орду отправился. Татары грозят нам военным походом.

- Неужели и на нас обрушится беда великая?

- Будем надеяться, что Господь нас избавит. Случались на Руси беды великие, становились города пепелищами, угонялись русичи в полон. Но Белоозеро сие миновало. Край наш далекий от проезжих дорог, лесной. Ханские полчища не решались углубляться в наши леса и болота.

Потом состоялась встреча Глеба Васильковича с игуменом Иринеем. Обсуждали тревожные новости.

- Я верю в мудрость великого князя Александра Ярославича, на его умение влиять на хана и распутывать самые сложные узлы, - сказал убежденно Глеб. - Он великий политик. Но исключать худший исход не будем.

- Какой худший исход? О чем ты, князь?

- Представь, на Белоозеро пришла ханская рать…

- Ты в это веришь?

- Не очень. На Белозерскую землю еще ни разу не ступала нога ордынца, если не считать людей баскака. А все же меры предосторожности будут совсем не лишними.

- Я разошлю послание по приходам. Пусть пастыри молятся за предотвращение беды, - решил Ириней.

Глеб Василькович все же принял некоторые меры. Тиунов всех прибрежных сел, расположенных по реке Шексне, обязал вести зоркое наблюдение за южными подступами. Если появятся ордынские отряды, тиун должен был немедленно посылать донесение князю в стольный град. А местные жители при приближении ордынцев пусть уходят в леса, дабы избежать полона. Еще князь Глеб направил Григория Меркурьева с командой верных людей на крайний север Белозерской земли, на дальнее озеро Лаче, из которого вытекала северная река Онега. И поручил подготовить на всякий случай в сельце вблизи озера избы для княжеской семьи и для дружины. На всякий случай! Уж сюда-то ордынцы никогда не доберутся.

Но хлопоты князя Глеба оказались напрасными. Хан Берке не одобрил планы своих воинственно настроенных вельмож, и поход против Руси не состоялся. Под влиянием доводов Невского хан отказался от военного решения дел. Но об этом стало известно позже.

Ранней весной княгиня Феодора родила сына. На этот раз роды проходили легко, а младенец оказался крепким и здоровеньким. Через несколько дней после родов игумен Ириней окрестил его в домовой церкви. Новорожденный был назван Михаилом в честь прадеда, князя черниговского Михаила Всеволодовича.

На следующий день после крестин князь Глеб послал гонца в Ростов, чтобы сообщить матери Марье Михайловне о рождении внука, нареченного при крещении Михаилом. Пусть порадуется матушка: он выполнил ее пожелание и отдал дань памяти убиенного.

Долгожданное рождение сына стало для князя Глеба великой радостью. Он подолгу сидел рядом с люлькой, вглядываясь в черты младенца, и старался определить, в кого же уродился сын, в мать или отца. Что-то в ребенке было материнское, а что-то отцовское. Материнское - овал скуластого лица, отцовское - глаза, сине-голубые.

Княгиня Феодора не доверила младенца кормилице и взялась кормить его сама. Отец заказал столяру детскую колясочку и сам катал ее, выходя с женой на прогулку.

В разгар лета пришло известие из Ярославля от тамошнего князя Федора Ростиславича, что княгиня Марья родила дочку. Назвали ее Анастасией.

- Теперь у Михаила есть невеста, - весело сказал князь Глеб жене, вспоминая об уговоре с князем Федором.

А на исходе лета в Белоозеро пожаловали гости, ярославская княжеская чета с дочкой, которой пошел третий месяц.

- Скрепим наш сговор, Глебушка, - торжественно произнес Федор Ростиславич. - Прикажи людям, чтоб подали медовухи. По такому случаю и выпить не грех.

По случаю приезда гостей Глеб устроил пышное пиршество с гуслярами и сказителями.

- Как обстановка в Ярославской земле? Не утихомирились смутьяны? - поинтересовался он в разговоре.

- Главные смутьяны, в том числе Яшка Барсук, подались на север, - ответил Федор. - След их простыл. Остальные попритихли. Притих и Донат. Мужик он неглупый. Уразумел, что перегнул палку. Усадьбу стал восстанавливать, но без прежнего размаха.

Глеб приглашал Федора несколько раз поохотиться на уток и гусей. Вечерами толковали о поездке великого князя в Орду. Каких успехов добьется Александр Ярославич? С чем вернется на Русь?

Обе княгини уединялись в светелке и вели свои женские разговоры. Феодора уже довольно свободно изъяснялась по-русски, хотя и с акцентом и иногда путала окончания слов. Марья, казавшаяся в девичестве какой-то забитой, бессловесной, словно задавленной гнетом властной и деспотичной матери, теперь ожила. С князем Федором они жили дружно, в его спорах с боярами, иногда очень резкими, Марья всегда принимала сторону мужа.

Помолвку Михаила и Анастасии отметили молебном в домовой церкви. Маленький Михаил рос горластым и неугомонным ребенком. Когда подходило время кормления, начинал зычно реветь. Двухмесячная Анастасия, наоборот, была спокойна и сонлива.

Уехали гости. Перед отъездом Глеб Василькович одарил их подарками: соболиными шкурками, изделиями белозерских умельцев-ювелиров и косторезов.

Проводив гостей, князь Глеб отправился в Усть-Шехонский Троицкий монастырь к игумену Иринею. Монастырь находился на некотором отдалении от Белоозера и был уже обстроен всякими постройками: новыми братскими корпусами, хлевами, амбарами. Появилось и новое здание монастырской школы. Игумен Ириней был деятельным человеком и неустанно привлекал в число послушников и учеников монастырской школы все новых и новых людей.

- Что посоветуешь, отче? - обратился Глеб Василькович к игумену. - Хотел бы отметить рождение сына богоугодным делом.

- Что посоветую? - задумался игумен. - Поставь новый монастырь, чтоб нес Божью благодать, просвещая язычников.

- О каком монастыре ты говоришь?

- Тебе что-нибудь известно об обители на Каменном острове в Кубенском озере?

- Что-то слышал.

- На острове поселилась группа отшельников. Никто их в монашеский сан не посвящал, постриг не предлагал. Отшельники сами по себе. Ведут монашеский образ жизни, просвещают язычников.

- Ты думаешь, эти отшельники могут послужить ядром будущего монастыря?

- Почему бы и нет.

- В чем они нуждаются, чтоб стать монашеской обителью?

- В храме и келейном корпусе. Пока вырыли себе землянки и поставили убогую часовенку.

- Направлю-ка я на Кубенское озеро Власия Григорьева с командой плотников. А окрестному населению пошлю предписание заготовить потребное количество сосновых бревен. Пусть плотники срубят небольшой храм и братский корпус. Сам бы отправился на Кубенку, да княгиню с малым дитем не хочу оставлять.

- Доброе деле затеял, князь.

Затем князь Глеб встретился с белозерскими богомазами и выбрал из готовых уже работ полный комплект икон на липовых досках для алтаря будущего монастырского храма. Потом дал напутствия Власию. У одного из плотников, обычно возглавлявших строительные бригады, нашлась подборка чертежей храмов, выписанных чернилами на листках пергамента. Каждый чертеж сопровождался и рисунком сооружения.

Глеб долго просматривал листки пергамента и, приняв решение, сказал:

- Можешь соорудить вот этот или этот храм. Простой сруб с главкой на коньке крыши и алтарным прирубом. Действуй.

В середине осени Власий прислал в Белоозеро своего человека с докладом - храм соорудили, остался иконостас. Идет строительство братских келий.

Вскоре после этого на Белоозеро пожаловал из Ростова владыка Игнатий с небольшой свитой. Отслужил молебен в соборной церкви, посетил Усть-Шехонский Троицкий монастырь и монастырскую школу. Остался доволен рачительным хозяйствованием игумена Иринея и его просветительской деятельностью.

Встретившись с Глебом, епископ Игнатий произнес внушительно:

- Главное в пастырской службе в вашем крае - борьба с язычеством.

- Нелегкая задача. - возразил Глеб. - Язычество легко не искоренишь. Живуче оно.

- А кто говорит, что это задача легкая? Решать ее по мере наших сил и возможностей надо.

- Пытаемся. Вот задумали монастырь на Кубенском озере ставить. Там уже имеется для этого основа: остров отшельников.

Глеб рассказал Игнатию об отшельниках на Каменном острове, о строительстве там небольшого деревянного храма, который мог бы послужить основой нового монастыря. Владыка Игнатий одобрил инициативу белозерского князя и предложил ему съездить вместе на Кубену.

- Надо освятить монастырь, рукоположить настоятеля. Дать добрые советы, как вести борьбу против язычества.

Глеб согласился сопровождать епископа.

Погода стояла осенняя, холодная. Дул резкий колючий ветер. Ехали сухопутной дорогой, покрытой раскисшей грязью. Возок то и дело застревал в трясине, еще не успевшей промерзнуть. Тогда всадники, сопровождавшие князя с владыкой, спешивались и общими усилиями вытаскивали возок из грязи. В селах, попадавшихся на пути, Игнатий встречался с местными священниками, осматривал храмы, качал головой, высказывался нелицеприятно:

- Убого. Не вижу благолепия. Образ Богородицы никуда не годится. Закажите новый. На Белоозере есть прекрасные иконописцы. За чистотой храма не следите. Храм Божий у вас или конюшня?

Священник пытался оправдываться: ктиторша, которая обычно убирает храм, на сносях. Вот-вот должна разродиться. Так что убирать храм некому.

- Как это некому? - возмущался владыка Игнатий. - Ктиторша пусть рожает на здоровье. А у тебя должны быть помощники из прихожан. Коли не найдешь помощников, сам бери в руки метелку. На обратном пути заеду, узрею такое непотребство - наложу епитимью. Не возрадуешься.

Вот и Кубенское озеро, вытянувшееся длинной серо-свинцовой лентой. В его северной части, недалеко от устья реки Уфтюги лежит небольшой продолговатый низменный островок. Носит он название Каменного, не густо зарос кустарником и отдельными деревьями. Теперь здесь возвышается свежесрубленный храм с луковичной главкой на коньке крыши. Еще белеют и смолятся свежие сосновые бревна стен.

На остров через неширокий и мелководный пролив перебрались на лодке. Нежданных гостей встретил Власий.

- Показывай творения рук своих, - обратился Глеб к Власию и его людям.

Владыка Игнатий и князь Глеб внимательно осмотрели храм: обошли снаружи, заглянули вовнутрь. В храме завершалась работа над иконостасом. А по соседству с храмом плотники возводили кельи для братии.

Епископ собрал всех отшельников во вновь построенном храме. Их набралось около двух десятков. Беседуя с каждым, владыка выяснял, что привело его на путь отшельничества. В одних случаях убежденная религиозность и стремление нести язычникам слово Божье. В других - желание укрыться от людских невзгод. Было два случая: потеряв семьи еще во время Батыева нашествия, люди избежали полона, укрывшись в лесах, после долгих блужданий достигли Кубе-ны и здесь примкнули к группе отшельников. Сперва отшельники встретили на берегу озера каких-то людей, не ясно, весян или русичей. Попытались вести с ними душеспасительные беседы, говорить о Боге, но те проявили строптивость и крепко побили отшельников. Эта встреча и заставила побитых перебраться на Каменный остров.

Жили обитатели острова впроголодь, собирали грибы и ягоды да промышляли рыбной ловлей.

Оказался среди отшельников и беглый костромской крестьянин, вдовец Лука. Он участвовал в бунте против боярина, поджег у него хлебные скирды. Боярин был зело корыстолюбив и жаден, довел своих крестьян до нищеты. Пришлось Луке покинуть боярскую вотчину, опасаясь возмездия и уйти на север.

Владыка осветил храм и весь монастырь и обратился к его обитателям со словами:

- Теперь ваша отшельническая обитель становится мужским монастырем, который назовем по имени острова Спасо-Каменным. Теперь вы монахи. Как я выяснил из бесед, один из вас, Лука, из Костромской земли, человек грамотный, знает церковную службу. В своем приходском храме он не один год был причетником. Отпущу ему грехи и рукоположу во диаконы. Проведу службу по случаю освещения храма. Лука будет помогать мне за диакона. Коли со службой справится, завтра рукоположу его во священники.

Службу во вновь освещенном храме епископ Игнатий отслужил по полному чину. Лука был за диакона, правда, раза два спотыкался и выслушивал подсказки. После окончания службы Игнатий сказал поощрительно:

- Для первого раза неплохо. Наберешься опыта - станешь пастырем не хуже других.

Он вручил Луке комплект богослужебных книг. Когда князь Глеб спросил владыку наедине, можно ли считать вновь рукоположенного пастыря настоятелем монастыря, Игнатий, подумав, ответил:

- Пожалуй, слабоват для настоятеля. Грамотен не зело, да и священное писание усвоил по верхам.

- Как же поступить, владыка.

- Пусть Лука замещает настоятеля, временно. Посмотрим, нет ли подходящего инока в Усть-Шехонском монастыре у Иринея. Он сам был бы отличным настоятелем. Но ведь не захочешь расставаться с ним, отпускать на Кубену?

- Он мой учитель еще с малолетства. Добрый наставник и советник.

- Ладно… Не стану лишать тебя наставника. Может быть, найдется среди его иноков достойный пастырь.

Но печальное событие неожиданно поломало все планы и князя Глеба Васильковича, и владыки Игнатия. Как только они возвратились в Белоозеро, их встретил гонец от князя Бориса из Ростова. Он привез горестную весть.

14 ноября (1263 года по современному летоисчислению) на обратном пути из Орды в приволжском селении Городце скоропостижно умер великий князь Александр Ярославич Невский. Летописец напишет о нем «умер, много потрудившись за землю русскую, за Новгород и за Псков, за все великое княжение отдавал живот свой и за православную веру».

Князь Борис Василькович передавал через гонца повеление митрополита прибыть во Владимир на похороны. Митрополит Кирилл находился в это время в поездке по приволжским городам. Узнав о кончине Александра Ярославича, он поспешил во Владимир, куда к тому времени доставили останки Невского.

Глеб с епископом Игнатием незамедлительно выехали во Владимир. Стоял конец ноября, преддверие зимы. Дорога была присыпана ранним снегом, хотя сильные морозы еще не наступали, и лед на Шексне был тонким и ломким. Поэтому ехали берегом на лошадях.

Всю дорогу Глеб Василькович предавался тревожным размышлениям. Достиг ли цели своей поездкой Александр Ярославич? Сумел ли умилостивить хана? Предотвратил ли новое нашествие ордынцев на Русь? Что он унес с собой в могилу и что станет известно о ходе его переговоров с ханом? Кто теперь будет на высококняжеском столе?

- Думаю, что результаты поездки Невского в Орду нам станут известны, - убежденно сказал владыка Игнатий. - Его всегда сопровождал личный духовник отец Максимиан.

- Знаком с ним. Отец Максимиан крестил мою супружницу и венчал нас.

- От Максимиана мы и узнаем результаты переговоров великого князя с ханом.

Глеб припомнил, что Александр Ярославич свободно владел языком ордынцев и мог обходиться без толмача в переговорах с ханом и его приближенными. Но он всегда соблюдал протокольную сторону: на ответственные переговоры брал с собой в качестве толмача отца Максимиана, также свободно владеющего языком.

Когда Глеб Василькович с владыкой Игнатием достигли Владимира, митрополит Кирилл, глава русской православной церкви был уже там. В стольном граде было многолюдно. Съезжались князья, ближние и дальние родственники покойного, церковные иерархи. Из Новгорода прибыли архиепископ и большая делегация местных бояр. Во Владимире у гроба великого князя Глеб встретил брата Бориса и других знакомых князей.

Тело Александра Ярославича было выставлено в Успенском соборе на возвышении, покрытом черным сукном. Службу вел сам митрополит в сослужении сонма духовенства, епископов, игуменов, священников. Среди них Глеб заметил и отца Максимиана. Через собор проходила нескончаемая вереница посетителей, жителей города Владимира и приезжих. Люди склоняли голову перед гробом, крестились, вытирали слезы. Монахи-служки следили за тем, чтобы поток простолюдинов не задерживался в храме. А перед собором стражники старались сдерживать толпу и придать ей вид ровной цепочки. Князья, родственники покойного, бояре, богатые купцы окружали возвышение с гробом плотным кольцом. Ближе к возвышению стояли братья покойного, вдова, сыновья. Среди них выделялся тверской князь Ярослав Ярославич. Он держался начальственно, отдавая распоряжения. Рядом с ним находился главный баскак Амраган.

Ярослав Ярославич Тверской, как ближайший по возрасту брат Невского, явно претендовал на роль его преемника и готовился занять великокняжеский стол. Уже состоялся разговор между Ярославом и Амраганом. Главный баскак высказался категорично:

- Конечно, ты ближайший родич покойного. Но воля ханская неисповедима. На ком остановит свой выбор великий хан, кому пожалует ярлык на княжение - мы не знаем. Занимай владимирский стол. Временно. А там добивайся ярлыка. Для окончательного утверждения на столе необходим ханский ярлык. Берке стар и болен, делами почти не занимается. Придется тебе ждать воцарения его преемника и ехать к нему в Сарай за ярлыком.

Митрополит произнес надгробное слово. Начал он его так: «Чада мои мила, разумеете, яко заиде солнце русской земли». Глава русской церкви называл покойного великого князя солнцем русской земли. Слова митрополита прерывались несдерживаемыми рыданиями.

Две недели продолжались торжественные службы в кафедральном соборе. Когда службы прерывались, князья и бояре расходились для кратковременного отдыха. Княжеские палаты оказались переполненными. Глеб с братом Борисом смогли остановиться в доме одного знакомого купца.

Далеко не сразу Глебу Васильковичу удалось пригласить отца Максимиана для беседы.

- Как поживает моя крестница? - полюбопытствовал отец Максимиан.

- Жива, здорова крестница твоя. Принесла мне наследника. Назвали Михаилом, - ответил Глеб. - А у тебя, отче, есть семья, дети?

- Жену похоронил три года назад. Сын служит дьяконом в одной из церквей Владимира. Уже трое внуков.

- Послушай, отец Максимиан… - начал издалека Глеб Василькович, еще не зная, как подступить к деликатной теме.- Ты ведь вдовец. Не собираешься принять монашеский сан?

- Собираюсь.

- Мы создали на Кубене новый монастырь. Владыка Игнатий освятил его. Назван Спасо-Каменным по имени Каменного острова, на котором он стоит. Монастырю нужен настоятель, опытный и грамотный пастырь, такой, как ты. Уверен, что владыка одобрит твой выбор.

- Нет, не решусь покинуть Владимир.

- Это окончательно?

- Посуди сам, князь. Я привязан всей душой к Александру Ярославичу, к памяти его. Он мне как родной. Хочу быть рядом с ним, с его останками, молиться на его могиле. Нет моих сил покинуть сей град.

- Понимаю тебя, отче, и не настаиваю.

Разговор повернулся в сторону недавней поездки в Орду. Глеб Василькович попросил отца Максимиана рассказать о результатахпереговоров с ханом. Удалось ли великому князю предотвратить угрозу ордынского нашествия на Русь? К просьбе Глеба присоединился и Борис. Вот что рассказал Максимиан.

Хан Берке в обычной для него манере не спешил. Принял Невского только недели через две после приезда. Состоялись обмен подарками, расспросы о здоровье, так сказать, неизбежная протокольная часть.

- А на тебя жалуются, князь Искандер, - внезапно сказал Берке и впился взглядом колючих глаз в Александра Ярославича.

- Кому же я не угодил, великий хан?

- Прежде всего мне. Жалобы идут от баскаков. Твои русичи бунтуют, проявляют неповиновение.

- Дань мы, однако, выплачиваем тебе исправно.

- Многие из моих людей настаивают, чтобы русичам я преподал урок и послал против смутьянов войска.

- Зачем такие крайности, великий хан? Поход нужен не тебе, а тем военачальникам, темникам, которые хотели бы пограбить русские земли, увести людей в полон.

- Да, они этого хотят.

- А какую выгоду от этого получишь ты? Люди, которых не перебьют или не уведут в полон, разбегутся по лесам или уйдут далеко на север. Дань перестанет поступать. Тебе же убыток.

Александр Ярославич долго рисовал картину тех последствий, которые принесут хану военные действия.

- Подумаем, князь Искандер, над твоими словами. Подумаем и решим, - наконец ответил Берке. - А сейчас иди. Мне нездоровится. Мы еще встретимся, поговорим.

Проходила неделя, другая, и хан снова приглашал Александра Ярославича для нудного и, казалось, безрезультатного разговора. Речь шла о том же. Великий князь получал сведения от надежных людей, что тем временем некоторые приближенные хана из воинственной партии, навещая его, настаивали на походе на Русь. Хан выслушивал, отмалчивался и никакого решения не принимал. Александр Ярославич, встречаясь с Берке, продолжал приводить свои доводы.

- Есть надежный способ, великий хан, чтобы смягчить недовольство русичей и избежать волнений.

- Какой способ, князь?

- Упраздни баскачество. Баскаки корыстолюбивы. Они превышают полномочия, которые ты им дал. Каждый не ограничивается десятиной, а старается приумножить поборы ради собственной выгоды.

- У тебя есть примеры, чтобы обвинять моих людей?

- Есть, великий хан, и множество. Отдай сбор дани в руки самих князей. Сбор дани всегда будет вызывать недовольство, но теперь оно будет обращено не против твоих людей и Орды, а против самих князей. С этим недовольством мы как-нибудь справимся сами.

- Возможно, ты прав, князь. Подумаем, подумаем…

- И еще дозволь молвить, великий хан.

- Говори. Что еще у тебя на уме?

- Ты требуешь, чтобы русские князья со своими дружинами участвовали в твоих походах.

- Разве они не мои подданные?

- Конечно, все мы твои подданные. Но посуди сам… Твои люди - опытные воины. Нам ли тягаться с ними. Мы земледельцы, ремесленники, рыбаки, лесорубы. Если мы оторвемся от земли, от промыслов, привычных занятий, ты не получишь с нас большую долю ханской десятины. Выгодно ли тебе такое?

- Подумаем, подумаем, - слышал Александр Ярославич от хана. И опять беседа прерывалась до следующей встречи. Но все-таки, чувствовал великий князь, Берке медленно, со скрипом, но поддавался его уговорам.

И вот первая серьезная уступка. Берке согласился не привлекать русских князей для ханских походов. Но при этом сказал Александру Ярославичу не без издевки:

- Прибедняешься, Искандер. Вот ты говоришь - нам ли, русичам, тягаться с вами, ордынцами? Какие убогие! А шведов и немцев разбили? А кто были твоими воинами? Русичи.

Александр Ярославич действительно прибеднялся, хитря и льстя хану. И умный Берке это понимал. Он дал понять великому князю, что к предложению упразднения баскачества относится одобрительно. Пусть дань собирают и доставляют в Орду сами русские князья. Но с решением такого серьезного вопроса не следует спешить. Сперва все следует взвесить, обсудить с ближайшими советниками.

Встречи Александра Ярославича с ханом продолжались. Берке продержал великого князя до глубокой осени. Было очевидно, что хан не предпримет военного похода на Русь: не были настроены большинство из его родственников и вельмож. Не до того им было. В ханском окружении шла непрерывная борьба за власть. Соперники грызлись между собой, претендуя на ордынский престол после Берке. Осторожный хан мог предвидеть, что военачальник, оказавшийся во главе войска, мог воспользоваться своей силой и совершить переворот: захватить власть в Орде, свергнуть и умертвить старого, немощного хана.

Напряженная обстановка при ханском дворе, долгие беседы с Берке расшатывали здоровье Александра Ярославича, никогда не жаловавшегося до этого на свое физическое состояние. Приехал он в Орду человеком здоровым, бодрым и выносливым, а выехал из ханской столицы совсем больным и разбитым.

Умер Александр Ярославич на обратном пути в возрасте всего сорока трех лет. Стариком его никак не назовешь.

О внезапной кончине Невского сразу же поползли слухи. Не отравили ли его недруги? Да, надо признаться, недруги у Александра Ярославича были. Недруги сильные и влиятельные среди ханских вельмож и даже членов ханской семьи, принадлежащие к воинственной партии, стоявшей за поход на Русь. Порой они проявляли открытое недовольство влиянием Александра Ярославича на Берке, уступчивости хана в некоторых вопросах. Могли они положить в пищу великого князя медленнодействующий яд? Конечно, могли.

Но это были только предположения. Бесспорных свидетельств об отравлении Александра Невского нет и, вероятно, никогда не будет.

Выслушав отца Максимиана, Глеб Василькович поблагодарил его за обстоятельное повествование и спросил, верит ли он в отравление.

- Александр Ярославич знал, что в Орде он встретит не только сторонников, но и заведомых недругов, - сказал священник. - Поэтому всегда был предельно осмотрителен и осторожен. Пищу принимал только из рук надежных людей. Я не очень верю в отравление.

- В чем же тогда причина его преждевременной кончины? - спросил Борис Василькович.

- Слишком тяжелой была поездка. Утомительно нудные и вроде безрезультатные переговоры с ханом. Угрозы со стороны недругов. До последнего момента не было полной уверенности, что ханские полчища не двинутся на Русь. Сердце не выдержало волнений. Александр Ярославич выехал из орды совсем больным.

- А как умер Невский? - задал вопрос Глеб.

- Это было в Городце, небольшом приволжском городе. Великий князь стал жаловаться, что покалывает сердце. Потом почувствовал себя немного лучше и попросил свиту, чтобы все оставили его одного. Видимо, попытался уснуть. Когда я через некоторое время вернулся к его постели, чтобы проведать, Александр Ярославич был уже бездыханным. Это случилось в доме городецкого воеводы…

Погребальный звон колоколов стоял над Владимиром. Гроб с телом Александра Ярославича Невского братья и ближайшие родственники взвалили на плечи и понесли в усыпальницу в подвале собора. Монашеский хор исполнял траурные песнопения.

Едва прошли похороны, как разгорелся спор между старшими из оставшихся в живых братьев покойного, Ярославом Тверским и Андреем Суздальским. Оба претендовали на наследие Невского. Летописные документы и родословные не сообщают дат рождения этих князей. Поэтому трудно сказать, кто из них был старшим по возрасту и больше имел прав на великокняжеский стол. Оба брата Александра Невского были сыновьями Ярослава Всеволодовича и Ростиславы-Феодосьи, дочери Мстислава Мстиславича по прозванию Удалой, княжившего одно время в Новгороде.

Братья надеялись решить спор, взывая к главному баскаку Амрагану. Но ордынский представитель, как говорится, умыл руки и не стал вмешиваться в распри князей. Пусть разбираются и решают спор сами. Взывали князья Ярослав и Андрей и к митрополиту Кириллу, остававшемуся еще во Владимире, приводя в свою пользу разные доводы. Ярослав Ярославич доказывал, что владеет Тверским княжеством, более влиятельным, обширным и заметным государственным образованием, чем Суздальская земля. Андрей Ярославич уверял, что был близок к покойному великому князю, который как-то с глазу на глаз высказался:

- Ты моя правая рука, Андрей. Тебе я передам великокняжеский стол.

Говорил ли Невский такие слова, никто подтвердить не мог. Свидетелей не было. Андрей во всеуслышание заявлял, что может поклясться на Евангелии, что Александр Ярославич ему такие слова говорил.

Митрополит Кирилл не разрешил спора братьев. Напрашивается вопрос - почему? Летописные источники и родословные, как известно, не донесли дат рождения братьев. Историки высказывают предположение - а не были ли Ярослав и Андрей братьями-двойняшками, близнецами? Если это так, то спор из-за великого княжения осложнялся.

Кирилл в конце концов сказал братьям:

- Пусть хан решит вашу тяжбу. Поезжайте оба в Орду. Кто приедет с ярлыком, тот и великий князь.

Андрей из-за болезни не рискнул поехать в Орду, чтобы оспаривать у брата великое княжение. Поехал Ярослав, Андрей остался во Владимире фактическим хозяином.

Забегая вперед, скажем, что Ярослав Ярославич вернулся в следующему году от хана с ярлыком на великое княжение. Андрей Ярославич к тому времени умер. Политической фигурой он был малозаметной, бесцветной. Похороны его прошли незаметно, на них не приехали многие из родственников, в том числе братья Васильковичи. Со смертью Андрея вопрос о великом княжении сам собой решился. Наследником Невского стал Ярослав Ярославич.

А Глеб Василькович стремился поскорее возвратиться в свою вотчину к семье, увидеть жену, сына. Но оставался нерешенным вопрос с настоятелем Спасо-Каменного монастыря.

Князь Глеб обратился к владыке Игнатию.

- Ты обещал, владыка, подобрать настоятеля на Кубену.

- Не забыл еще обещание. Но видишь, придется задержаться во Владимире, пока пребывает здесь митрополит, - сказал Игнатий. - А настоятеля непременно подберем.

Игнатий представил Глеба митрополиту Кириллу, который, благословив князя, стал расспрашивать его о положении дел в Белозерской земле, о церковной жизни. Глеб Василькович пожаловался, что язычество пустило слишком глубокие корни и преодолевать его невероятно трудно.

- Искоренить язычество трудно. Ты прав, князь, - согласился митрополит. - Надо готовить грамотных, деятельных пастырей, которые несли бы в народ слово Божье. Пусть каждый приход, каждый храм станет очагом грамотности, духовных знаний. Что ты для того делаешь?

- По мере сил своих стараемся. Открываем новые приходы, строим храмы, украшаем их книгами. В Усть-Шехонском монастыре стараниями игумена Иринарха открылась монастырская школа. А недавно владыка Игнатий освятил монастырь на Кубенском озере…

Братья Борис и Глеб выехали из Владимира в Ростов вместе. Глеб Василькович намеревался повидаться с матерью.

Инокиня Марфа ссутулилась, постарела, но держалась еще бодро.

Между молитвами и церковными службами занималась рукоделием или читала богоугодные книги, которых в ее келье всегда было много.

Мать обняла сыновей, выслушала их рассказ о похоронах Александра Невского.

- Достойный был человек, - перекрестилась инокиня. - Многие его деяния мы с покойным владыкой Кириллом занесли в летописный свод.

- Я уже сообщал тебе, матушка, о рождении сынка, - сказал Глеб. - Как ты меня наставляла, окрестили его Михаилом в честь великомученика, твоего батюшки и моего деда.

- Доброе дело сделал, сынок: уважил память убиенного, - кивнула удовлетворенно монахиня. - Буду молиться за здоровье внучка.

- Здоровенький, крепкий растет малыш, голосистый. Наверное, уже начал самостоятельно ходить. Подрастет немного, привезу его тебе показать.

- Дай-то Бог, чтобы Михаил был не последним у тебя. Видишь, у брата твоего трое. И все сынки.

Глеб проведал племянников. Старший Дмитрий уже осваивал грамоту. А были еще меньшие Константин и Василий, ползунки.

- Догоняй, братец. Видишь, я как все Рюриковичи, плодовит, - самодовольно сказал Борис.

Наступила зима, холодная, вьюжная. Распрощавшись с братом и его семьей, Глеб тронулся в путь.

Волга и Шексна были уже накрепко скованы, и можно было ехать по льду реки. Ярославль Глеб Василькович миновал, не заезжая туда. Спешил домой, к семье. Сопровождавшие его четверо стражников из белозерской княжеской дружины уместились в санях-розвальнях. Верховых коней оставили в Ростове.

Остановились на ночлег в селе на берегу Шексны, в доме, который выглядел попросторнее и побогаче других. Когда-то Глеб уже останавливался здесь. Вспомнил, что здешнего священника, немолодого и многодетного, зовут Зосимой. Наведался к нему.

- Мир дому твоему, отче.

- Удружил, порадовал, князюшка. Не забыл. Не хочешь ли молочка парного с медком? - в смущении залопотал священник.

- Ничего не надо, отец Зосима. Молоко ребятишкам оставь. Тиун уже накормил и напоил меня. Сынок-то твой Ви-кентий подает весточки?

- Как же. На Рождество обещал приехать. Грызет науку парень. А еще переписыванием книг занимается. Переплетное ремесло освоил.

- Рад за тебя и твоего сынка.

- Отец игумен обещал ему: овладеешь всеми науками, усвоишь церковную службу - сделаю тебя для начала дьяконом в оной из городских церквей. Только сперва придется жениться.

- Невеста-то есть на примете?

- За этим дело не встанет. Вот хоть поповна из соседнего прихода.

На исходе следующего дня в сумерках показались строения Усть-Шехонского Троицкого монастыря. В монастырском храме игумен Ириней с иеромонахом и иеродиаконом служили вечернюю службу. Глеб Василькович вошел в освещенный свечами хрЯм, сделав знак игумену, чтобы не прерывал службу, подходившую к концу. После завершения службы Ириней пригласил князя в свои покои и стал расспрашивать его о похоронах великого князя, о встрече с митрополитом, другими церковными иерархами.

- Не думаешь ли расширять монастырскую школу, отец Ириней? - спросил игумена Глеб.

- Уже расширяю. Сейчас у меня восемь учеников-грамотеев. Четырех привлекаю к переписыванию книг. Изучают и переплетное дело.

- Нет ли среди твоих иноков грамотного й толкового человека, который мог бы стать хорошим настоятелем монастыря на Кубене?

- Почему нет? Надо подумать.

Подъезжал князь к своему дому уже заполночь. Вьюга утихомирилась. Небо очистилось от туч и покрылось звездами. Выщербленный диск луны тускло золотился. Долго стучал колотушкой в ворота, пока не прибежал стражник и не впустил княжеский возок, подъехавший к парадному крыльцу.

На шум, доносившийся с улицы, выбежал комнатный слуга. Он сообщил княгине о прибытии князя. Феодора, накинув на себя легкую соболиную шубку, выбежала на крыльцо, порывисто обняла мужа, произнесла что-то, путая русские и татарские слова.

Глеб Василькович скинул тяжелый дорожный тулуп и поспешно устремился в дом.

- Первым делом хочу на сынка взглянуть.

Детская находилась рядом с опочивальней. Обе комнаты отапливались общей изразцовой печью, жарко натопленной по случаю сильных морозов. В детской стояла люлька-качалка с маленьким княжичем, рядом с ним - широкая скамья, застланная медвежьей шкурой. На ней спала пожилая нянька Агафья. Уловив шаги князя и скрип дверей, она проснулась и живо вскочила со скамьи.

- С приездом, князюшка, - Агафья отвешивала низкие поклоны.

- Не идолопоклонствуй, старая, - Глеб склонился над люлькой сына.

- Спит сладко, Михальчик, - сказал он с умилением, разглядывая сына.

Слуги суетились, чтобы накормить князя с дороги. Но Глеб от ужина отказался и попросил только крынку горячего молока с медом. Пил маленькими глотками, смакуя. Феодора хвалилась.

- Вторая неделя, как встал на ноги и пошел…

Проснулся Глеб Василькович поздно, когда солнце уже высоко поднялось над землей: истосковался за поездку по ласкам жены, которая после рождения Михаила стала ненасытной.

В рабочей палате князя дожидался управляющий Григорий Меркурьев.

- Что нового, боярин? - ответил Глеб на его приветствие.

- Боярин! Слово-то до сих пор непривычное. Какой я боярин. Гришка… да и все тут.

- Ишь ты, сирый, убогий… Не прибедняйся. Разве не ты получил от меня поместье со слугами? Разве не ты возвел в городе палаты, которые уступят только княжеским?

- Так-то оно так, княже…

- Разве не ты стал моей правой рукой, моим управляющим?

- Стараюсь.

- И разве сынок твой Власька не женился на богатой купеческой дочке, которая принесла в ваш дом хорошее приданое?

Власий недавно женился на дочери богатого купца и промышленника из Новгорода и вошел в его дело. Тесть торговал и промышлял пушного зверя в северном крае на Двине и Мезени.

- Дозволь, княже, доложить все по порядку, - начал Григорий. - Как управлялись без тебя. Что произошло на Белоозере за то время, что ты хоронил великого князя.

- Приходи с докладом завтра. Выслушаю тебя. А сегодня хочу отдохнуть с дороги и провести время с сынком.

- Воля твоя, князь. Можно и завтра.

Проводив Григория, Глеб решил заняться сыном. Обув его в крохотные валенки, обрядив в зимнюю шубку и ушанку, вышел с ним во двор. Стал катать Михаила на санках, потом отыскал во дворе небольшой пригорок, затаскивал санки с ездоком наверх и сталкивал их вниз. Катанье с горки маленькому Михаилу понравилось. Свой восторг он выражал громкими радостными возгласами.

Среди белозерских умельцев был искусный резчик по дереву. Глеб заказал ему вырезать из дерева фигурки различных зверюшек: медведя, собаки, рыси, лошади. С сыном Глеб Василькович ежедневно гулял, коли не было снегопада и сильного ветра. А если погода не позволяла идти на прогулку, катал его в коляске по комнатам и залам княжеских палат или показывал вырезанные из дерева игрушки и называл животных.

В течение всей зимы и ранней весны Глеб Василькович не покидал Белоозера и оставался дома. Принимал торговых людей, а больше возился с маленьким Михаилом - катал на санках или показывал игрушки:

- Это собака… Со-ба-ка. А это медведь. Это лошадка.

Михаил еще не мог постигать смысл слова. Он только машинально повторял некоторые звукосочетания: «Бака», что значило «собака».

К собакам маленький княжич был явно неравнодушен. В усадьбе князя Глеба обитало несколько пушистых рыжих лаек, добродушных и игривых. Иногда они проникали в дом, Михаил тянулся к животным и с восторгом восклицал: «Бака, бака!» Кроме лаек у Глеба был еще огромный пес, родившийся от волка и домашней сучки. В отличие от своего отца, которого за агрессивный нрав князь Глеб повелел уничтожить, этот зверь в большей мере унаследовал материнские черты. Он отличался спокойным и миролюбивым нравом, никого ни разу не укусил, не задирал других собак. Но на всякий случай князь Глеб строго-настрого приказал слугам и стражникам его в помещение палат никогда не пускать. Если князь Глеб с сыном выходили на прогулку и им встречался во дворе огромный серый зверь, маленький Михаил пугался, указывал ручкой на животное и, произнося свое обычное «бака», добавлял: «У-у!» Это было выражением детского страха.

Но постепенно Глеб Василькович отучил сына от страха перед огромным псом. Он подзывал его к себе, ласкал, гладил, чесал за ушами. Огромный Пес вел себя спокойно, добродушно. А чтобы окончательно подавить страх ребенка, Глеб впрягал животное в детские санки, сажал в них сына и отпускал. Сильный пес легко тащил санки с маленьким Михаилом.

Кончилась эта история неожиданно. Глеб Василькович, пригласив за компанию Власия Григорьева и одного из старожилов, отправился поохотиться на куропаток. Взяли с собой всех княжеских собак, трех лаек и метиса. Охота прошла удачно. Настреляли целую дюжину птиц. Когда Глеб засобирался возвращаться домой, все три лайки на его сигнал, звук рожка, прибежали к хозяину. Метис не появился. Не откликнулся он ни на звуки рожка, ни на голоса охотников.

- Что же случилось с нашей псиной? Куда сгинул? - с горечью сказал Глеб.

- Зверь есть зверь, - сказал уверенно Власий. - Почувствовал родной дом и сбежал.

Князь Глеб не согласился:

- Домовитый был, вполне ручной. Не могу поверить, чтобы он бежал в волчью стаю. Скорее другое. Встретились ему волки, узревшие чужака. И растерзали его.

- Может быть, и так, - согласился Власий…

Ранней весной приехал на Белоозеро епископ Игнатий. Благословил Глеба и сказал ему:

- Прервалась тогда наша поездка на Кубенское озеро из-за кончины Александра Ярославича. Потом ездил по епархии, знакомился с приходами, освещал новые храмы, рукополагал пастырей. Вот добрался снова и до твоего Белоозера.

- Располагайся в моих палатах, владыка. Занимай флигель, - предложил Глеб.

- Благодарю, княже. Я уже остановился в монастыре у Иринея.

- Как тебе угодно, владыка.

Епископ совершил службу в соборной церкви, в сослужении местного клира. Помянул за упокой великого князя Александра Ярославича Невского и своего предшественника, владыку Кирилла. Потом выразил желание посетить несколько приходов. Князь Глеб сопровождал епископа в его поездках в Карголом, Ухтому, села на левобережье Шексны.

Намеревался Игнатий посетить и село Кинсему на северном побережье Белого озера. Глеб уклонился от этой поездки, опасаясь встретить там свою старую зазнобу. Встречаться с весянкой, ставшей теперь замужней женщиной и, может быть, матерью, он никак не хотел. Отговорился болезнью жены Феодоры и необходимостью оставаться дома. Княгиня действительно прихварывала.

Посетив Кинсему, владыка Игнатий собрался в Спасо-Каменный монастырь, чтобы утвердить его настоятеля. Среди иноков Усть-Шехонского монастыря он подобрал одного грамотного иеромонаха, которого долго и дотошно испытывал на звание Священного Писания, общий кругозор, уменье вести церковную службу.

- Этот, пожалуй, подойдет, - сказал он Глебу и Иринею. Отправившись на Кубенское озеро, епископ Игнатий взял с собой Власия.

- Возможно, на Каменном острове понадобятся строительные работы. Ты можешь оказаться полезным.

Вернулся он из поездки недели через две. Пригасил к себе для беседы князя Глеба и игумена Иринея, повел речь об обстановке на Белоозере, которая его тревожила.

- Слишком вольготно чувствуют себя язычники, - начал он. - До посещения вашего города я посетил ваши приходы в южной части удела, в низовьях Шексны и по ее притокам Согоже и Угре. Там я ничего такого не обнаружил. Но по мере продвижения на север языческие корни стали проявляться все более и более отчетливо.

- Это есть, владыка, - согласился с ним Глеб.

- Монахи Спасо-Каменного монастыря пожаловались мне, что пока они еще не удалились на Каменный остров, они пытались нести слово Божье в среду обитателей прибрежья Кубенского озера. Их усилия вызывали противодействие: отшельники подверглись побоям.

- Если они столкнулись с весянами, то я их знаю как людей миролюбивых, смирных, - возразил Глеб. - Вероятно, отшельники чем-то обидели весян, надругались над их обычаями.

- Защищаешь богохульников. Зря защищаешь. Побывай там и разберись.

- Постараюсь разобраться, владыка.

- Я так полагаю, что лесистая местность к северу от Кубенского озера суть рассадник неверия. Мне сообщали, что некоторые приходские священники потворствуют язычникам. Во всяком случае, мирятся с ними, не ведут должной борьбы.

- Так просто и поспешно эти корни не выкорчуешь. Если чересчур давить, можно легко оттолкнуть людей от Христовой веры. Пусть пока в голове у этих весян остается мешанина, но все же тянутся они к храму Божиему, церковь посещают, детей крестят. И на том спасибо.

- Ты, князь Глеб, как я погляжу, хорошо усвоил взгляды покойного владыки Кирилла. Он часто повторял мне, что в борьбе с язычеством негоже перегибать палку. Крутые меры, принуждение могут оттолкнуть весян от храма Божьего, заставить его потянуться к тайному лесному капищу.

- Разве не так? Я согласен с покойным.

- Не знаю, прав ли он был. Не переусердствуй, князь, в своей терпимости. Побывай на севере удела. Присмотрись. Вероятно, узришь немало возмутительного и кощунственного.

- Непременно побываю на озерах Воже и Лаче. Там живет много весян.

- Там, по сути, двоеверие, - высказался игумен Ириней. - Язычество живуче, очень живуче. От одного крика или призыва оно не исчезнет.

- А надо, чтобы оно исчезло, - произнес Игнатий. - Что вы делаете для этого?

- Ты сам видишь, владыка, - ответил Ириней. - Готовим грамотных пастырей, разъясняем им суть Христова учения, переписываем и распространяем церковные книги. Вот возникли два монастыря. Разве этого мало?

- Наверное, мало, - сказал в раздумье Игнатий.

- Что ты считаешь необходимо еще? - спросил Глеб.

- Вот этого я сам не знаю. Побывай, князь, на севере удела, осмотрись. И будем вместе думать.

Было начало марта. Зима еще держалась прочно, хотя днем на солнцепеке образовывались лужицы, а на Шексне кое-где открывались черные полыньи.

Владыка Игнатий со свитой возвращался в Ростов еще санным путем. Держался прибрежия, чтобы не угодить в полынью. Глеб с Иринархом провожали владыку до первого ночлега, ехали в одном возке. Дорогой продолжали разговор, переходивший временами в спор. Что же делать с язычеством, как искоренить его. Но ответа не находили.


Глава 16. ЖИЗНЬ БЕЛОЗЕРСКАЯ


В течение нескольких лет Глеб Василькович жил на Белозерье, не предпринимая поездок за пределы удела. Исключение составляли визиты в Ростов с целью повидаться с матерью и братом с заездом по пути в Ярославль. В пределах же своего княжества князь Глеб совершал частые поездки в разные уголки белозерской земли. Когда сын его Михаил немного подрос и пошел ему четвертый год, Глеб Василькович свозил его в Ростов, чтобы показать матери и брату с племянником. Родня была в восторге от белозерского княжича, подвижного и неугомонного. Первым делом отец свел мальчика в женский монастырь, чтобы показать его бабке-инокине.

- Это твоя бабушка, - сказал Глеб, указывая на высохшую, сгорбленную старушку в черном монашеском одеянии.

- Ты моя бабушка? - удивился Михаил.

- Родная бабушка. Мама твоего отца.

- А почему ты такая черная?

- Это оттого, что я в монашеском платье. Инокиня я.

- А что такое инокиня?

- Инокиня значит монахиня, обитательница монастыря. Служу Богу.

- А что такое…

Маленький Михаил запнулся, не зная, о чем еще спросить. Как все дети его возраста, он был почемучкой и досаждал взрослым бесконечными вопросами.

Феодора не сопровождала мужа и сына в поездке в Ростов: она снова была на сносях.

На обратном пути Глеб Василькович заглянул на пару дней в Ярославль, погостить у Феодора Ростиславича. Михаил носился по всем комнатам вместе с маленькой Настей, своей невестой.

- Смотри-ка, Глебушка, понравились друг дружке наши ребятки, - сказал с умилением Феодор.

- Дай-то Бог, чтоб до свадьбы чад наших мы с тобой дожили, - вздохнул Глеб.

- Почему не доживем? Доживем с Божьей помощью. И на свадьбе погуляем вволю.

Дважды Глеб Василькович снаряжал дощаники и отправлял Власия в столицу Орды для выкупа полонян. Оба раза тот привозил человек по пятьдесят.

Продолжался приток на Белоозеро беглых людей. Со Средней и Верхней Волги, из-под Костромы, Ярославля, Нижегородской земли, Рязанщины. Некоторые из них оседали на Белозерской земле, другие уходили далее на север, освоенный новгородцами.

С удалением из Ростовской земли прежнего баскака Фатуллы, стихийные бунты постепенно утихли. Файзулла, сменивший удаленного, оказался человеком более гибким и покладистым. С князьями он ухитрялся ладить и сдерживал явное корыстолюбие своих починенных. Он предпочитал не наведываться самолично в белозерский край за сбором дани, а довольствовался тем, что собирал князь Глеб с помощью своих людей. Это было отступлением от той обычной практики сбора дани, какая существовала при прежнем баскаке: его люди рыскали по поселениям, требовали с жителей ханскую десятину, не забывая при этом и о своей выгоде. Князь Глеб, собирая дань, все же знал меру. Поэтому жители княжества почувствовали некоторое облегчение.

При первой возможности Глеб Василькович совершил поездку в северный край белозерской земли, к озерам Воже и Лаче. Край этот лесистый, болотистый, малонаселенный.

Редкие населенные пункты обитаемы главным образом весью и в меньшей степени русичами.

Князь, сопровождаемый четырьмя дружинниками, отправился на север водным путем. Его постоянного спутника Власия на этот раз с ним не было: он отбыл в Орду выкупать полонян.

Весельная лодка Глеба, управляемая гребцами, двигалась вдоль восточного берега Белого озера до впадения в него речки Ухтомки. Отсюда поднялись вверх. Плыли, пока позволяла глубина и киль лодки не уперся в песчаное дно. Далее начинался водораздел между Ухтомкой и более значительной рекой Ухтомой, принадлежащей уже к Онежскому бассейну. На волоке еще сохранились следы полусгнившего бревенчатого настила. Этим путем теперь пользовались редко, и поэтому он был почти заброшен. Местами просека с гатью заросла кустарником.

С усилием пробились к верховьям реки Ухтомы, вышли к озеру Воже или Чарондскому с низменными болотистыми берегами.

На западном берегу озера раскинулось небольшое село Чаронда, которое охватывало изогнутой дугой опушка ельника. Подплыли к селу. Оно не было волостным центром и поэтому не имело собственного тиуна. Главой села считался староста, выбранный жителями. Его изба, как и соседние избы, русские и весянские, были обычными невзрачными жилищами, топившимися по-черному.

Священник, немолодой отец Гурий, жил возле церкви, названной во имя Преображенья Господня. Ему прислуживал в качестве причетника старший сын, тридцатилетний Евдоким.

Князь Глеб познакомился со священником.

- Завтра девятнадцатое августа. Большой церковный праздник, день Преображенья. Так? - спросил князь.

- Преображение Господа Бога и Спаса нашего Иисуса Христа, - произнес нараспев священник.

- Как отмечаете праздник?

- Отметим службой по полному чину. Соберется весь приход. А после службы прихожане станут веселиться согласно древним обычаям.

- Поясни, отче. Что это значит - согласно древним обычаям? Каким обычаям? Языческим?

- Как тебе сказать, княже… - священник запнулся.

- Так и скажи.

- Народное празднество это. У людей много всяких празднеств. Они связаны с древними верованиями в силы природы, лесовиков, домовых.

- Ты не считаешь, что такие празднества или обычаи суть проявления язычества и находятся в противоречии с Христовой верой?

- Не знаю, что и сказать… Мне эти празднества и обычаи не мешают отправлять мои пастырские обязанности. Люди, и русские, и весяне, в храм Божий ходят, младенцев крестят, брак церковью освещается. Правда, бывает, некоторые весяне не сразу идут под венец, а сперва сожительствуют в блуде. Таких увещеваю и привожу в храм.

- Выходит, миритесь с язычеством?

- Смотря что усматривать в язычестве..

- Да многое из того, чем грешат твои прихожане. Веру в лешаков, водяных, нечистую силу, например. А еще в священные деревья, камни.

- Я не спорю, княже… А храм Божий прихожане все-таки посещают. И молятся усердно. А потом… - отец Гурий задумался, подбирая нужные слова. - У всякого человека могут быть свои привычки, пристрастия, кои выходят за пределы его религии. Если он перенял их по наследству от старших, впитал с молоком матери…

Священник опять умолк.

- Понятны твои доводы. С тем, что впитал с молоком матери весянин, приходится мириться. Хорошо и то, что он посещает храм, молится на образа. А надавишь на него - отпугнешь от церкви. Потеряешь паству. И пострадаешь от этого ты, отче? Разве не так?

Священник забормотал что-то невразумительное. Глеб понял общую обстановку, в которой бедному приходскому священнику предстояло жить.

Глеб не принял приглашения ни священника, ни сельского старосты переночевать у них. Уж очень непривлекательными казались их курные избы с прокопченными стенами. Он предпочел заночевать у костра.

Звонницей с набором колоколов храм еще не обзавелся. Возле паперти на столбе было подвешено церковное било - продолговатый кусок железа, выкованный из болотной руды. Сын священника Евдоким, причетник был и за звонаря. Вооружившись металлической колотушкой, он ударял по висевшему на столбе куску железа, созывая прихожан к праздничной службе. Гулкий звон разносился по окрестностям.

Утром собрались прихожане, русские и весяне, которых было большинство, жители села, окрестных деревень и выселков: всего около сотни человек, не считая детворы. Небольшой храм представлял собой простой прямоугольный сруб с главкой, увенчанной крестом на коньке крыши. Он заполнился до предела. Священник пожаловался Глебу, что в другие дни, когда проходили обычные службы, такая масса богомольцев не собиралась.

Отец Гурий отслужил праздничную литургию в сослужении сына - причетника. Потом богомольцы подходили к нему под благословение. Снова послышались удары церковного била, возвещающие об окончании богослужения.

Священник, разоблачившись в алтаре и оставшись в одной поношенной рясе, подошел к Глебу.

- А теперь, княже, узри, как прихожане наши отметят праздник Преображения общей трапезой.

- Это христианский или языческий обычай? - сердито спросил Глеб.

- Религиозная часть праздника закончилась.

- Значит, начинается языческая часть?

- Я этого не сказал. Нигде в Священном Писании не сказано, что всякие праздничные пиршества запрещены, коли они не совпадают с днями Великого поста.

Тем временем вышедшие из храма люди явно что-то затевали. В стороне разожгли большой костер, над которым подвесили котел с водой. К толпе подошли двое парней, ведя на поводу молодых быков.

- Обещанный скот, - пояснил священник.

- Что значит обещанный? - спросил с удивлением Глеб.

- Это значит - скот, предназначенный на заклание для общей трапезы.

Роль распорядителя взял на себя сельский староста Капитон. Он же был и церковным старостой. Капитон приказал людям принести скамью для князя, покрытую домотканым ковриком.

- Порадовал нас князь своим приездом. Вот тебе почетное место, - произнес он, указывая Глебу на скамью.

Празднование затянулось надолго. Сперва два крепких, коренастых мясника закололи быков точными ударами ножа в шейные артерии. Раздался надрывный рев животных, мигом оборвавшийся. Быки осели на колени и завалились на бок. Из ран животных обильно хлынула кровь.

Быков быстро освежевали. Туши разрубили на куски, требуху бросили собакам, ожидавшим своей добычи. Пока мясо варилось на костре в огромном котле, Капитон занимал князя Глеба разговорами.

- Давний обычай. Не нами выдуман. Старики говорят, в те времена, когда этого храма еще не было и весян еще не крестили, обещанный скот вот так же закалывался на капище. Считалось, что его мясо становится угощением для богов и лесных духов.

- Как же потом поступали с мясом обещанного скота? - спросил Глеб.

- А делили между собой и съедали.

- Значит, вы сохраняете старый языческий обычай жертвоприношений.

- Какие же это жертвоприношения? Устраиваем общую трапезу по случаю праздника Преображения. Вот и батюшка так считает. Праздник-то церковный.

Мясники, убедившись, что мясо сварилось, доложили об этом Капитону. Тот, прежде чем подать рукой сигнал к началу трапезы, приподнес большой кусок лучшего мяса на деревянном блюде гостю, князю Глебу. Потом подал по куску дружинникам. Большой кусок, целая ляжка, предназначался священнику, отцу Гурию: он был отцом большого семейства. Матушка пришла с большой плетеной корзиной, чтобы унести домой свою долю.

Потом староста подал знак, и прихожане один за другим подходили к котлу с деревянной тарелкой или деревянной дощечкой, заменявшей тарелку. Мясники вылавливали им из котла куски мяса, сваренные с луком и зеленью. Люди с едой расходились по поляне, располагались на траве. Все с жадностью набрасывались на молодую телятину, как будто давно не ели ее, обгладывали кости. Когда общая трапеза завершалась, к котлу подошла старая женщина, похожая на нищенку. Когда-то у нее была семья. Муж утонул в озере во время осенней непогоды, дети умерли от какой-то внезапно нахлынувшей на селение хвори. А сама женщина тронулась рассудком и превратилась в нищенку. Ей позволили выскрести со дна котла остатки еды.

Во время поездки в северную часть белозерского удела Глеб Василькович выяснил, что еще, по крайней мере, в двух селах, одно из них было волостное, церковные празднества сопровождались общественными трапезами с забоем скота. Забитый скот частично поедали прихожане, частично отдавали духовенству. Это напоминало языческие жертвоприношения дохристианских времен.

Возвратившись в Белоозеро, Глеб Василькович поделился своими впечатлениями с игуменом Иринархом.

- Как нам реагировать на сие? Ты викарий владыки на Белозерской земле. Тебе и решать.

- Давай вместе думать, князь. Ты увидел еще одно подтверждение того, что пережитки здесь зело живучи.

- Нужны меры осторожные и терпеливые, чтобы не оттолкнуть двоеверцев от православного храма.

- И что же ты предлагаешь?

- Для начала один маленький запрет. Лишить язычников права забивать обещанный скот недалеко от церковной паперти, осквернять ее кровью животных. Пусть ищут для такой цели другое место.

- Согласен с тобой. Этот нелепый обычай идет вразрез с принципами Священного Писания.

Во время очередного посещения Ростова князь Глеб нанес визит владыке Игнатию. Епископ был неутомим: много разъезжал по епархии, и не всегда его можно было застать в резиденции. Но на этот раз белозерскому князю повезло. Владыка оказался на месте.

Глеб рассказал о поездке на север и о том, как он стал свидетелем праздника в селе Чаронда на берегу озера Воже. Игнатий выслушал и задумался.

- Не знаю, что и сказать тебе, князь. Язычество надо искоренять или хотя бы ограничивать. Но как? Сразу и не скажешь. А бороться с ним надо.

- Мы с отцом Иринеем решили запретить забивать скот во время церковных праздников рядом с папертью храма.

- Это, конечно, малая и недостаточная мера. Но начнем с этого…

Почти одновременно произошло два семейных события. Белозерская княгиня Феодора родила мальчика, названного при крещении Романом. Глеб по этому случаю пошутил:

- Что же ты одних мальчишек рожаешь? Будем надеяться, что в следующий раз принесешь мне дочку.

Феодора на этот раз рожала тяжело. Младенец родился слабенький, а у матери сразу пропало молоко. Пришлось прибегнуть к кормилице. А Михаил носился по княжеским покоям с торжествующим видом и кричал каждому встречному:

- А у меня братец появился.

Чуть позже, недели через две, ярославская княгиня Марья Васильевна, супруга Федора Ростиславича Черного тоже родила мальчика. По желанию отца новорожденного назвали Михаилом.

Обрадованный Федор послал в Белоозеро гонца к князю Глебу. Передавал через гонца - будут когда-нибудь княжить в двух соседних княжествах, Белоозере и Ярославле, два Михаила. Марья тоже рожала тяжело, болезненно и после родов заболела родильной горячкой.

Глеб Василькович известил мать о рождении еще одного сына, Романа. Имя Роман было одним из самых распространенных среди князей Рюриковичей.

Тем временем князь Федор Ростиславич засобирался в Орду. Его отношения с боярами опять осложнились. Один из братьев княгини-матери, Ксении, когда Федор Ростиславич резко оборвал его в споре, сказал вызывающе:

- Ты не показывай свой норов, пришлый князь. Теперь у нас есть свой княжич Михаил. Если что, мы Михаила посадим на ярославский стол, а тебе укажем путь-дороженьку.

Федор Ростиславич смолчал, но подумал про себя - а ведь могут и указать, чтобы самим править Ярославлем именем малолетнего Михаила.

И он решил отправиться в Орду, чтобы заручиться поддержкой хана, получить из его рук ярлык на княжение. Перед дальней дорогой Федор посетил Ростов, чтобы посоветоваться с князем Борисом Васильковичем.

Но Борис не посоветовал ему ехать в Орду. Хан Берке болен и делами уже не занимается. На роль его преемника претендует один из его родственников, внуков Батыя, Менгу Темир. Он постепенно прибирает власть к своим рукам, но пока предпочитает оставаться в тени. Вряд ли он станет слушать Федора. Надо ждать.

Но Федор Ростиславич не послушался Бориса Васильковича и все-таки выехал в Орду. Об этой поездке он рассказал впоследствии князю Глебу.

Хан Берке был прикован к постели и никого из посетителей не принимал. Текущими делами занимался Менгу Темир. Он не принял князя Федора, который заявил ему о своем желании получить ярлык на ярославское княжение.

- Это право хана давать ярлык на княжение, - заявил Менгу Темир.

- Но хан тяжело болен. Никого не принимает, - возразил Федор.

- Значит, наше дело набраться терпения и ждать, пока хан не выздоровеет или не отдаст Богу душу, - ханский родственник повторил многозначительно: - Ждать.

Менгу Темир послал ярославского князя к своей первой жене, пользовавшейся в Орде немалым влиянием.

- Если тебе, князь, необходимо решить какие дела, обращайся к моей жене. А у меня из-за болезни хана много дел. Не могу уделять тебе внимания.

Жена Менгу Темира приняла Федора приветливо, кормила его фруктами и сладостями. А ярославский князь добился ее расположения тем, что умело льстил, хвалил ее мужа, высказывал надежды, что если Менгу Темир станет ханом после кончины Берке, то это будет мудрый правитель. И он, князь Федор, был бы счастлив оказаться слугой такого правителя.

Будущая ханша попалась на льстивые речи русского князя и неожиданно предложила ему жениться на ее дочери, будущей ханской дочери. Федор ответил льстиво:

- Великую честь оказываешь. Польщен твоей добротой. Но вот ведь какое дело… Я уже женат. А у нас, православных, нет такого обычая, чтобы иметь больше одной жены. Вот если бы я был вдовцом…

Вернувшись в Ярославль, князь Федор был поражен новостью. За время его отсутствия умерла его молодая жена Марья. Ксения и вся ее боярская родня пришли толпой к князю, и старший из дядьев повел такую речь:

- Мы больше не нуждаемся в тебе, княже. Приехал к нам из Смоленской земли и уезжай в свою Смоленскую землю. А у нас остается князем младенец Михаил.

- Дозвольте подумать, бояре, - уклончиво ответил Федор.

Он решил тянуть время, окружив свои палати дружинниками. Маленького сына Михаила не допускал до родичей, опасаясь, как бы его не похитили. А сам ждал известия из Орды о состоянии здоровья старого хана. Известие пришло из Владимира от главного баскака Амрагана: хан ЗолотойОрды Беркай, или Берке, скончался. По мусульманскому обычаю прах покойного был предан земле.

Князья съезжались во Владимир выразить соболезнование главному баскаку как ханскому представителю на Руси. Великим князем был Ярослав Ярославич, бывший князь тверской, брат Александра Невского. Он первым из русских князей пришел к Амрагану с выражением соболезнования.

Федор Ростиславич тоже отправился во Владимир. От великого князя он узнал, что преемником покойного хана стал Менгу Темир.

Возвратившись из Владимира, Федор сам собрал всех ярославских бояр и повел перед ними такую речь:

- Бояре! Вам было угодно, чтобы я оставил Ярославль, княжеский стол. Но не вам сие решать. Не по вашей воле будет, а по воле великого хана. Еду в Сарай-Берке к новому хану Менгу Темиру за ярлыком на княжение. Советую, бояре, не делать глупостей. Коли вы меня на то вынудите, приглашу ханское войско и жестоко покараю смутьянов. Если что, пеняйте на себя.

Бояре молчали, понимая, что князь Федор не шутит. Никто не выразил несогласия, не стал возражать или задавать вопросов. Молча разошлись.

А в Орде Федор Ростиславич был принят и обласкан новым ханом и главной ханшей. Теперь он мог жениться на их дочери. Ничего уже этому не препятствовало. Ханша отнеслась благосклонно к словам Федора, когда он сказал:

- Для меня великой честью было, когда ты предложила мне жениться на твоей дочери.

- Ты же сказал, что это невозможно. По вашим обычаям ты не можешь взять вторую жену, - возразила ханша.

- Пока я добирался до Сарая, моя жена Марья умерла после тяжелых родов. Теперь я свободен.

- Это меняет дело.

- Давай устроим смотрины. Покажи мне невесту.

Смотрины состоялись. Ханская дочь, чернявая, скуластая, с раскосыми глазами, склонная к полноте, с любопытством разглядывала русского князя.

- Невеста мне понравилась. Проси согласия на мою женитьбу у великого хана.

Федор Ростиславич лгал. Невеста ему совсем не понравилась. Но жениться на ханской дочери было необходимо, чтобы удержаться на ярославском столе.

Сарайский епископ окрестил невесту в местном православном храме. Она получила при крещении христианское имя Анна. На следующий день в той же церкви состоялось венчание молодых.

Вернувшись в Ярославль вместе с новой женой - ордын-кой, князь Федор опять созвал всех бояр.

- Говорю с вами, бояре, как ханский родственник, зять великого хана Менгу Темира. Он утвердил меня князем Ярославской земли. Вот ярлык. Коли идете против меня, вашего князя, значит, идете против воли великого хана. А тебе, боярин, повелеваю.

Федор обратился к старшему дяде княгини Ксении, признанному главе всего ярославского боярского клана. Это он подбивал всех требовать от князя Федора покинуть ярославский стол.

- …покинуть пределы Ярославщины. А именья твои забираю в казну, - закончил Федор.

- Смилуйся, княже, - взмолился старик: с него мигом слетела вся спесь. - Смилуйся. Во имя покойной Марьюшки, пощади. Она же тебе деток оставила.

- А почему я должен щадить первейшего недруга своего, злыдня? - спокойно спросил Федор. - Ты понял мое повеление, боярин?

- Как не понять.

- Вот и отлично. Чтоб через пару недель духа твоего не было на Ярославщине.

- Куда же прикажешь мне деваться, князь, коли именья меня лишаешь?

- Куда, куда… В монастырь, грехи замаливать. Грехов-то небось накопилось много. Лопатой не выгребешь. И тебе, матушка, советую иночество принять и под ногами здесь не путаться.

Последние слова относились к княгине Ксении. Они заставили ее поджать губы в злой усмешке.

Перед тем как отпустить бояр, Федор сказал им:

- И запомните, мои любезные. Коли придут в ваши головы всякие крамольные мысли, коли задумаете козни против вашего князя, попрошу тестя моего, великого хана, войска прислать. Не сдобровать вам тогда.

Вот такие события произошли в Ярославле. Теперь ярославский князь Федор и белозерский Глеб оказались связанными родством через жен, ордынок. Белозерская Федора и ярославская Анна принадлежали к ханской семье и стояли в довольно близком родстве.

А Федор Ростиславич медленно, но неуклонно повел наступление. Сперва он перестал созывать бояр на совет для обсуждения дел, касающихся жизни княжества, и стал решать их самолично. Потом настоял на удалении княгини Ксении в монастырь, хотя она этому и противилась. Бояр, располагавших большими дружинами, заставил распустить их до размеров небольшой личной охраны. Один из братьев Ксении, ставшей теперь инокиней, посмел нарушить запрет князя. Федор учинил строгую проверку и наказал нарушителя штрафом. Бояре роптали, но вступать в открытую ссору с ханским родственником не решались.

Молодую жену Федор Ростиславич решил представить ближайшим родственникам и соседям, братьям Васильковичам. Сперва молодожены совершили визит в Ростов, где были приняты со всем гостеприимством. Для Анны общение с новыми родственниками оказалось затруднительным из-за полного незнания русского языка. Когда княгиня Марья Ярославна старалась занять княгиню Анну разговорами или показать свои вышивки и рукоделия, та лишь вымученно улыбалась. Попытки со стороны Марьи перейти на язык жестов тоже ни к чему не привели. Тогда князь Борис отыскал толмача, монаха из окружения владыки Игнатия, который и помог вести беседу. Сам Борис Василькович языком ордынцев владел плохо и разговор с ярославской княгиней вести не решался.

В Белоозере ярославская княгиня почувствовала себя свободнее. Глеб Василькович мог легко объясняться с гостьей, не испытывая никаких затруднений. А с княгиней Феод орой Анна могла вести речь на своем родном языке. Ярославская княгиня принялась оживленно болтать с Феодорой и ее подругой, своей тезкой, пошутила по поводу совпадения имен. Белозерская княгиня стала растолковывать гостье, почему нередко у русичей случаются совпадения имен. Новорожденным детям дают одни и те же имена, если родители пожелали назвать их в память одного и того же святого: когда день памяти совпадает с днями рождения младенцев.

Федор рассказал Глебу о своей поездке в Орду, о своем впечатлении о новом хане.

- Менгу Темир хитрый восточный человек. Внешне любезен, приветлив, гостеприимен. Но при внимательном взгляде на него улавливаешь настороженность. Он как будто присматривается к тебе, раздумывает, как поступить: приласкать или оттолкнуть. Он еще только вырабатывает в себе умение властвовать. Думаю, что новый хан будет так же жесток и коварен, как его предшественник.

- Считаешь, с ним не легко поладить?

- Этого никогда заранее не угадаешь. Нас с тобой должно успокаивать, что мы оба ханские родственники.

- Ты доволен своей женой-ордынкой?

- Доволен ли? Что я тебе могу сказать… Она же ордынка, ханская дочь - и этим все сказано. Что мне оставалось делать, когда бояре брали меня за горло и пытались изгнать из удела, чтобы хозяйничать в Ярославле именем малолетнего Михаила? Оставалось лишь жениться на ханской дочери, чтобы недруги почувствовали мою власть и силу.

- Не уродина ж твоя женушка. Правда, уж очень нерусская. Одно слово - татарка.

Глеб всячески старался занимать гостей. Устроил для них прогулку на лодке по Белому озеру. Оказалось, что Анна никогда раньше не каталась на лодке, да и Волгу видела лишь издали один или два раза.

Сперва, очутившись в лодке, она испытала страх. Но постепенно освоилась и с любопытством стала следить за гребцами, дружно взмахивавшими веслами. Когда на горизонте показались строения села Кинсемы с возвышающейся над ним церковкой, Глеб стал рассказывать гостям историю села, слышанную им от Иринея. Когда-то в далекие-далекие времена город Белоозеро стоял не на своем теперешнем месте, у истоков Шексны, а на северном берегу озера на месте села. Правил тогда князь Синеус, или Синий Ус. Какими деяниями он прославился, да и существовал ли вообще, этого никто с полной уверенностью сказать уже не может. Но город на месте селения Кинсемы когда-то был и оставил следы своего существования. Еще и сейчас находят черепки от глиняной посуды, крестики, наконечники стрел, бусины.

После плавания по озеру совершили поездку в Усть-Шехонский Троицкий монастырь. Игумен Ириней приветливо встретил гостей и устроил для них специальную службу, сопровождаемую хором иноков.

Потом Глеб пригласил Федора на охоту. Тот признался, что охотой не увлекается, но согласился поддержать компанию. Вернулись с охоты рано и с небольшими трофеями.

Чтобы позабавить гостей необычным зрелищем, князь Глеб решил устроить гусиные бои. На площадку выпустили двух гусаков, белого и серого, отличавшихся сердитым нравом. Гусаки долго присматривались друг к другу, вытягивая с шипением шеи. Потом стали приближаться друг к другу, не переставая шипеть. Внезапно принялись неистово щипать один другого и хлопать крыльями - только перья полетели. Трудно сказать, какой вышел победителем, белый или серый. Обессилев, гусаки остановились и с тем же злобным шипением разошлись.

Федор заметил, что петушиные бои куда интереснее. Петухи дерутся яростно, с громким кудахтанием, взлетая вверх и налетая друг на друга. Обычно бой между петухами кончается тем, что побежденный, окровавленный, падает наземь и победитель добивает его.

За городом Глеб держал большую пасеку с десятками ульев - колод. Над пасекой стояло непрерывное жужжание пчел. Пчеловод, ухаживающий за пасекой, время от времени доставал из ульев мед. Отделенный от сот, мед подавался к княжескому столу. Современного сахара на севере тогда не знали. Его заменял мед. Гостей Глеб Василькович всякий раз угощал медом, медовыми пряниками, поил настойкой-медовухой. Это угощение было предложено и ярославским гостям.

Перед отъездом Федор сказал Глебу, что Анна определенно понесла. Налицо все признаки. Сперва она жаловалась на легкую тошноту, а потом стала ощущать толчки в области живота. Глеб пожелал ярославской княгине доброго здоровья и успешных родов, а Федора спросил:

- Медовуха тебе понравилась?

- Отменное питье.

- Тогда возьми с собой жбан и пей на здоровье Аннушки.

Проводив ярославских гостей, князь Глеб занялся делами. Купцы, плававшие в северные земли и пользовавшиеся каналом, пересекающим излучину реки Сухоны, приходили к белозерскому князю с жалобами. Канал был якобы отрыт недостаточно глубоким, пользование им затрудняли топляки и всякий хлам, оседавший на дне. Это мешало плаванию тяжелогруженых баркасов и дощаников. Купцы откровенно намекали белозерскому князю, что не будут спешить с выплатой денежного сбора за пользование каналом, пока Глеб не позаботится об улучшении водного пути. Были случаи, когда купеческие суда застревали летом в обмелевшем канале.

Князь Глеб посоветовался со своим управляющим Григорием Меркурьевым. Что же делать?

- Не скажешь же купчишкам: сами и заботьтесь о водном пути.

- Вестимо, - согласился Григорий. - Канал-то проходит по твоей земле. С него Белооозеро имеет неплохой доход. Жалко терять.

- Ты прав, Гриша. Придется мне самому отправиться на Сухону.

Прежде чем ехать, Глеб Василькович посетил нескольких белозерских купцов, компаньонов новгородских, которые вели торговлю и промыслы на Северной Двине и других реках Русского Севера. Все купцы в один голос пожаловались, что, когда спала весенняя вода, канал заметно обмелел. Весенний паводок нанес много грязи и мусора. Попадались даже сваленные бурей и вывороченные с корнем деревья. Все дно канала усеяно топляками.

- Канал погляжу. Заторы удалю, - пообещал Глеб. - А вы не забывайте о выплате дорожной пошлины. Не будете вовремя платить, вовсе прикрою канал.

Глеб пожалел, что с ним не будет Власия, отправившегося в Орду в очередную поездку для выкупа полонян. Григория брать с собой не стоило. Стар стал боярин, да и оставлять хозяйство без присмотра негоже. Взял с собой десятника из дружины, Сысоя, с пятью дружинниками.

Когда преодолевали волок между Шексной и небольшим озером, бревенчатый настил оказался в самом скверном состоянии. Некоторые бревна гати прогнили, другие разъехались одно от другого. Глеб вызвал к себе смотрителя волока и учинил ему суровый разнос.

- Тебя зачем сюда поставили?

- Так вот… Известное дело… Смотреть за волоком, - невнятно оправдывался смотритель.

- Какой прок от твоего смотрения?

- Не могу знать, княже…

- Будешь у меня знать. Вернусь, увижу волок в таком непотребном виде, выгоню тебя из смотрителей. Татарам отдам.

- Так ведь много купцов проезжает этим путем. Тяжелогруженые лодки волокут. Вот настил и разворотили.

- Зачем тебе жалование плачу? Смотритель виновато молчал.

- Заруби себе на носу! Недели через две вернусь. Изволь за это время привести волок в порядок.

- Разве я один справлюсь?

- Никто тебя не заставляет одного трудиться. Моим именем собери окрестных мужиков, столько, сколько потребно. От тиуна потребуй помощи. Волок лежит на земле его волости.

- Постараюсь, батюшка.

- Погляжу, как ты постараешься.

Преодолев волок, лодка князя Глеба с его спутниками вышла в небольшое озерцо, а потом в речку Порозовицу. Места были обжитые, по берегам тянулись поля и селения. Без больших затруднений спустились вниз по Порозовице в Кубенское озеро. Оно было спокойно, отливало золотистым отблеском заката. Слева на небольшом островке стоял недавно выстроенный монастырь. Над белевшими свежими бревнами строениями взметнулась столпообразная монастырская церковь.

- Заглянем на обратном пути в монастырь, - сказал Глеб своим спутникам.

Преодолев Кубенское озеро, лодка оказалась у истоков реки Сухоны. Вот и канал, прорезавший речную излучину. После ночлега Глеб Василькович стал не спеша исследовать канал. Он спустился вниз по течению, потом поднялся вверх, делая промеры.

Наблюдения позволили ему сделать вывод, что жалобы купцов на засоренность и мелководность канала были сильно преувеличены. Очевидно, жалобы эти высказывались преднамеренно, чтобы задерживать выплату дорожной пошлины. Купцы, видимо, надеялись, что князь поверит им на слово и не захочет посетить канал, чтобы самолично удостовериться в его состоянии.

Глеб Василькович смог убедиться, что канал был отрыт в свое время на глубину, достаточную для прохода мелких речных судов, лодок, дощаников и баркасов. Затруднения для плавания вызывал лишь оползень в одном месте. Здесь берег из мягкой песчаной почвы был подмыт весенним паводком и участок земли съехал в воду. От этого резко сузилась ширина проезжей части канала. Он оказался захламленным упавшими деревьями и корягами. Здесь и застревали проплывавшие каналом суда и лодки. Никаких топляков Глеб и его спутники на дне канала не обнаружили.

Глеб отослал десятника к местному тиуну из ближайшего волостного села и приказал прислать рабочую силу. Завал на канале быстро расчистили. Князь распорядился укрепить берег в ненадежных местах, там, где песчаные склоны могли легко размываться во время весеннего паводка. Для этого использовали валуны и сваи. Глеб Василькович стал свидетелем того, как вверх по каналу подымался караван купеческих баркасов с пушниной, которую новгородцы промышляли на севере.

Прежде чем отпустить людей, расчищавших завал на канале, князь Глеб завел с ними беседу, поинтересовался жизнью. Местные жители занимались земледелием и рыболовством, иногда нанимались в промысловые артели новгородцев и отправлялись с ними на север.

Обнаружил князь Глеб среди трудившихся на расчистке канала и двух беглых. Один оказался с Суздальской земли, а другой из-под Городца на Волге. Оба пришли в Белоозеро вместе с семьями.

- Пошто покинули насиженные дома? Искали райской жизни? - спросил князь.

- Невмоготу стало, - ответил тот, что был из-под Городца, - вначале баскак, а потом свой боярин обобрали дочиста. Жили впроголодь, а боярские люди последнюю корову забрали. Не стерпел я, забрал детишек малых и ушел на север. А перед уходом избу спалил.

- И доволен теперешним житьем?

- Конечно, не рай, но живем пока. Рыбу в озере ловим. Полоску ржи засеяли, всякую птицу развел. Богу молимся.

- Понятно. А ты, мужик, из-за чего покинул Суздальскую землю? - обратился Глеб к другому.

- А по той же самой причине.

- Все понятно.

Глеб подозвал к себе десятника Сысоя.

- Принеси, Сысоюшка, бочонок медовухи для мужиков. Пусть выпьют за мое здоровье.

На обратном пути посетили Спасо-Каменный монастырь на острове в Кубенском озере. Отстояли службу в монастырском храме. Монастырь посещали и богомольцы из окрестных селений. После службы князь Глеб обратился к новому игумену.

- В чем нуждается твой монастырь, отче?

- В угодьях, - ответил игумен. - Собираемся скотину разводить, чтоб братию кормить. Нужны луг, выгон.

- Будут угодья. Отведу тебе знатный клин на берегу озера. А не нужно ли чего из храмового убранства?

- Пожалуй, нужен хороший запрестольный образ Спаса. Монастырь-то наш носит имя Спасителя.

- Будет тебе образ.

На волоке Глеб Василькович придирчиво осмотрел бревенчатый настил. Он не спеша прошелся вдоль всего сухопутного пути от озера до Шексны. Смотритель волока сопровождал князя и с замиранием сердца ждал, что он скажет. Будет ли новый разнос?

Глеб убедился, что кое-что на волоке сделано было. Настил во многих местах был обновлен, хотя кое-где оставались подгнившие бревна, и они были подогнаны друг к другу недостаточно плотно. Смотритель в конце концов не утерпел:

- Что скажешь, княже? Постарались?

- Могли бы и лучше постараться, - сдержанно ответил Глеб, но новый разнос устраивать не стал.

По возвращении в город Глеб Василькович оповестил купцов, что канал и волок приведены в полный порядок. А еще напомнил всем, чтоб своевременно платили денежную пошлину. Затем Глеб пригласил к себе старосту иконописной артели и спросил, есть ли у него готовый образ Христа Спасителя.

- Спасо-Каменный монастырь нуждается в хорошем запрестольном образе для своего храма, - пояснил он.

Староста принес около десятка готовых икон, выполненных на липовых досках. Разные это были работы и по сюжету, и по манере исполнения. Был Христос, распятый на кресте, был, возносящийся на небо в светлом хитоне. И было несколько ликов. Глеба привлек один из них. Жесткое сухое лицо, пронизывающий пытливый взгляд, как бы вопрошающий: а с чем ты пришел в Божий храм, что тревожит твою душу?

Князь Глеб решил посоветоваться с Иринеем. Показал ему все иконы и указал на лик, который произвел на него наибольшее впечатление.

- Я бы выбрал этот, - сказал он игумену.

Ириней после размышлений остановился на том же самом лике.

- Пожалуй, этот.

- Значит, одобряешь мой выбор? Ириней молча кивнул головой.

- Пошлю этот образ в Спасо-Каменный монастырь, - окончательно решил князь Глеб.

Сам он на Каменный остров не поехал, а направил туда десятника Сысоя.

- Вручишь отцу игумену мой дар.


Глава 17. НОВАЯ ПОЕЗДКА В ОРДУ


Наступила осень: хмурая, дождливая. Озеро лохматилось белыми барашками. По такой погоде никуда идти не хочется. Князь Глеб располагался у жарко натопленной изразцовой печи и читал летописную хронику или священное писание. Когда уставали глаза от чтения, занимался с Михаилом, которому шел уже пятый год.

Глеб Василькович объяснял:

- Вот это летописная книга. Твоя бабушка занималась летописанием. В этой толстой книге заключен и ее труд.

- Что такое лето…- Михаил запнулся, не сумев произнести трудное слово.

- Летопись. Повтори, сынок.

- Летопись, - с усилием повторил княжич.

- Это рассказ о том, что происходило при наших отцах, дедах, что происходит сейчас. Большую часть этой книги написала твоя бабушка.

- А где сейчас моя бабушка?

- В Ростове, в монастыре. Ты должен ее помнить. Я возил тебя к ней, когда мы с тобой гостили у дяди Бориса.

- Помню дядю Бориса. Он все звал тебя на охоту. А почему бабушка была вся в черном?

- Потому что она монахиня. Все монахи и монахини носят черные одеяния в знак отрешения от мирских забот.

- А почему бабушка поселилась в монастыре?

- В знак траура по твоему дедушке, князю Васильку. Он погиб после неудачного сражения. Храбрый был князь.

- А почему сражение было неудачным.

- Сил у врага было больше, чем у русичей.

- А почему…

- Хватит вопросов, почемучка. Хочешь, расскажу тебе, как жили наши предки.

- Расскажи.

Рядом обычно сидела княгиня Феодора, занимавшаяся рукоделием. В ханской семье ее не приучили к этому занятию. Рукоделию она научилась уже в Белоозере у русских женщин. Иногда она вставала и подходила к люльке-качалке, где лежал маленький Роман, слабенький и сонливый. Он еще не научился ходить, хотя Михаил в его возрасте уже вовсю бегал по всем палатам.

Глеб, вспоминая все то, что когда-то рассказывали ему в детстве мать и владыка Кирилл, повторял эти истории Михаилу. Он вел речь о призвании князей, о родоначальнике Рюрике, о Владимире Красное Солнышко и крещении Руси, о нашествиях половцев. О Чингисхане и Батые, о гибели близких от рук татар Глеб Василькович умышленно умалчивал. Рано еще знать об этом малышу, которому не исполнилось и пяти лет.

Если дождик прекращался, Глеб одевал Михаила и выходил с ним на прогулку. Шли на берег озера, покрытого волнистой рябью. На горизонте тянулась лохматая кромка лесистого берега, пронзенного церковным столпом.

- Какое большое озеро, - восклицал Михаил.

- Называется оно Белое, - пояснял Глеб. - По имени озера и наш город носит название Белоозера. Когда-нибудь ты станешь князем, хозяином Белозерской земли. А братики твои, сынки дяди Бориса, станут хозяевами земли Ростовской. Много князей на русской земле. А старший над ними великий князь владимирский Ярослав Ярославич. Потому-то он и называется великим.

- Почему так много князей?

- Потому что велик род Рюриковичей. Все мы от одного корня. В каждой земле, в каждом большом городе есть свой князь из рода Рюрика.

Начинал накрапывать нудный осенний дождик. Ветер становился резким, порывистым, и князь Глеб с сыном возвращались домой в палаты.

Сверстником детских игр Михаила стал сын Власия, подобно тому, как сам Власий был когда-то сверстником детских игр самого Глеба. Иногда мальчики убегали далеко на берег озера или Шексны, и тогда обеспокоенные родители выговаривали няньке - почему не уследила за ребенком и отправляли ее на поиски.

Глеб Василькович частенько задумывался над обучением сына. Вспоминал добрым словом мать Марью Михайловну и владыку Кирилла. О таком обучении можно было только мечтать. Конечно, идеальным наставником для сына был бы Ириней, который по знаниям, пожалуй, не уступал покойному епископу ростовскому. Но надо принять во внимание возраст игумена. Руководство монастырем, хозяйственные заботы, ежедневные службы и требы отнимают немало сил, физических и душевных. Надо пощадить старца. К тому же Усть-Шехонский монастырь расположен не в самом городе, а на некотором отдалении.

Князь отправился в монастырь, чтобы посоветоваться с Иринеем. Игумен выслушал Глеба Васильковича и высказал свое мнение.

- Мал еще твой княжич. Повремени с обучением годика полтора-два. Пусть пока забавляется детскими играми. Когда придет время, ученого наставника для Михаила я подберу. А сам буду наблюдать, как пойдет дело.

На том и порешили.

Роман наконец пошел. Первые дни постоянно спотыкался, падал, заливаясь тихим, жалобным ревом. Нянька придумала, как удерживать его от падений. Она обвязала туловище малыша под мышками кушаком, а конец держала в руках. Когда Роман падал, нянька натягивала кушак, удерживая ребенка.

Осенняя слякоть сменилась снегопадом и морозами. Когда Белое озеро и реки покрылись крепким ледяным покровом, Глеб задумал совершить поездку в верховья реки Андо-ги, притока Суды.

В летнее время прямая дорога туда была не возможна. Между Белым озером и верховьями Андоги лежало обширное топкое болото, являвшееся непреодолимой преградой. Чтобы попасть на Андогу, приходилось преодолевать далекий окружной путь по рекам: сперва спуститься по Шексне до среднего ее течения, потом подняться по правому ее притоку Суде до впадения в нее Андоги и опять же подняться по последней до ее верховьев. В отличие от этого долгого пути, прямая дорога от южного побережья Белого озера до верховьев Андоги была намного короче. Но она была доступна лишь в разгар зимы, когда болото надежно промерзало.

Верхняя Андога заинтересовала князя Глеба потому, что эта местность была месторождением болотной железной руды. Встречалась она между Кубенским озером и озером Боже, в низовьях Суды и у впадении реки Ижины в Мологу. Возникшее вблизи поселение стало называться Железным Устюгом, а впоследствии Устюжной Железнопольской в отличие от Великого Устюга на Сухоне.

Металлургия была одним из давнишних производств на Белоозере. В качестве сырья использовали болотную железную руду из местных месторождений. В самом городе было не менее десятка кузниц. Кроме того, металлургическим производством занимались в домашних условиях, в обычной печи, в горшках. Глеб Василькович убедился, что продукция бело-зерских кузнецов была весьма разнообразна. Они изготавливали различные плотницкие и слесарные инструменты: зубила, сверла, топоры, долота, клещи, напильники, кроме того, сельскохозяйственные орудия: мотыги, сошники, лопаты, кирки. Оружейники тоже использовали металл для выделки мечей, кинжалов, доспехов, шлемов. А для выплавки металла требовались железная руда и древесный уголь.

Белозерские купцы и ремесленники предпочитали пользоваться месторождением болотной руды, в болотистой местности между Кубенским озером и озером Воже. Местность была достаточно освоенной и обжитой. Но путь к месторождению оказывался неудобен и затруднителен. Приходилось преодолевать мелководные реки и волоки. Обычно везли добытую, непереработанную руду в навигацию в лодках, а зимой на лошадях. Для этого требовалось много транспорта, и перевозка затруднялась.

Прежде чем отправиться на верхнюю Андогу, Глеб пригласил для беседы постоянного советчика Григория Меркурьева и одного из самых опытных и искусных кузнецов Белоозера Вукола. Кузнец пользовался уважением среди собратьев по ремеслу и считался их старшиной. Князь сообщил о своем намерении побывать на верхней Андоге.

- Андогская руда лежит поближе, чем та, какую привозят? - обратился Глеб к собеседникам.

- Вестимо, - отозвался Вукол.

- Так почему же не пользуетесь андогской рудой? Привычка?

- Не токмо привычка. На верхней Андоге безлюдье.

- Почему безлюдье?

- Кругом болота. Нет пригодной земли для посевов. Нет и людишек, кого бы можно было подрядить на добычу руды.

- А по качеству андогская руда хороша? - поинтересовался Глеб.

- Да не хуже той, которую мы привозим.

- А если мы поселим на верхней Андоге добытчиков, чтобы промышляли руду?

- Откуда их взять, добытчиков-то?

- Пошли Власия будущим летом в Орду выкупить полонян. А поселим их на Андоге, - высказался Григорий Меркурьев.

- Ты прав, - согласился Глеб. - Полоняне будут всем нам обязаны и согласятся поселиться на Андоге.

- Все равно придется везти руду по зимнику в Белоозеро, чтобы плавить из нее железо, - усомнился Вукол.

- А зачем везти руду, - возразил ему Григорий. - А если поставить на Андоге плавильные печи и по зимнику везти в Белоозеро уже выплавленный металл? Будет это облегчением для перевозок?

- Облегчение-то будет. Но ведь выплавлять металл надо умеючи.

- Все надо делать умеючи, - сказал весомо Глеб. - Вот ты, Вукол, и научишь плавить металл тех людишек, каких мы поселим на Андоге. Или не научишь?

- Почему же не научить? - уверенно ответил Вукол.

Отправился в путь Глеб в сопровождении двух дружинников, взяв с собой и кузнеца. Вукол когда-то бывал на Верхней Андоге и знал те места. Ехали на двух санях, розвальнях.

Миновали село Карголом, потом несколько рыбацких деревенек, вытянувшихся цепочкой по южному побережью Белого озера. Оставив позади последнюю, свернули на юг. Лесная дорога извивалась между елями и березами. Двигались из-за глубоких сугробов медленно.

Выехали на небольшое Андозеро, вытянутое, с извилистыми берегами. Съехали на его лед и перебрались на южный берег. Здесь из озера и вытекала Андога, приток реки Суды. К югу от озера начинались обширные болота, местами захватывающие и низменные берега рек и подходившие к самой воде. Местами неширокая Андога терялась в болоте. Поэтому в навигационное время плавания по верхнему ее течению старались избегать.

На южном берегу Андозера оказался выселок - две убогих избы с односкатными крышами, крытые древесной корой. Оказалось, что здесь обитали два бывших полонянина, выкупленных в Орде Власием, из тех, что князь Глеб пожелал поселить на Андоге. Эти двое, женившись на весянках, ушли в самые верховья Андоги и достигли Андозера.

- Как живется, мужики, - спросил их Глеб.

- Да не жалуемся, - ответил один.

- Как звать-то тебя?

- Алехой.

- Алексей, Божий человек, значит. Чем занимаетесь?

- Рыбачим, охотимся. Полоски земли расчистили, выжгли, рожью засеяли. С того и кормимся.

- Скажи, Божий человек, не попадалась ли тебе болотная руда, из которой плавят железо, чтоб ковать разный инструмент?

- Что-то слышал ото здешних мужиков. А сам, чтоб руду копали, не видел. Ведь мы приезжие. Молимся за здравие князя за то, что из полона нас высвободил, вернул нам свободу.

- А я и есть твой князь Глеб. Так кто же у вас сведущ, где можно добывать болотную руду?

- Сведущие люди есть. Тот же кузнец Леонтий.

- Далеко отсюда живет Леонтий?

- Нет, не зело далеко. На погосте Воскресенском. Тамошний поп Маркел женат на евонной дочери.

- Бог с ним, с Маркел ом. Ты мне про кузнеца расскажи.. Откуда он руду берет?

- Известное дело… из болота.

- Из какого болота?

- Это он тебе сам скажет.

- И что он с рудой делает?

- Известное дело… Нам с соседом топоры выковал, сошники для сохи, еще кое-что по мелочам.

- А далеко ли до Воскресенского погоста?

- Известное дело…

- Что ты заладил как сорока: «известное дело».

- Присказка у меня такая. Значит, известное дело… Не зело далеко до погоста. Коли лошадь резво бежит, часа через три доберетесь. Увидите болото от реки отступило…

- Как же мы увидим, когда вся земля снегом заметена.

- Опушка леса к реке приблизилась. У опушки храм Божий. Значит, болото отступило.

- Объяснил.

Глеб со спутниками переночевал в избе у Алехи. Изба была тесной и невообразимо прокопченной. Копоть черной бахромой свисала со стен и с потолка. В избе было угарно, стелившийся дым разъедал глаза. Князь Глеб заснул только под утро. Утром он долго обтирал снегом покрасневшие припухшие глаза. Его преследовала навязчивая мысль, что весь он покрылся копотью, как эти бархатистые стены убогой избы.

Воскресенский погост был совсем небольшим сельцом, притиснутым шеренгой заснеженных елей к берегу реки. Небольшой бревенчатый сруб церкви, на которой был посажен граненый барабан с конусообразной крышицей, увенчанной крестом, да пять-шесть изб, мало отличающихся от тех двух, какие видел Глеб у Андозера, вот и все сельцо. Среди изб составляла исключение изба кузнеца Леонтия, солидный пятистенок на подклети. Рядом с жилым домом стояли кузница и еще какие-то сараи.

В кузнице Глеб увидел всякие изделия: лопаты, скобы, сошники, наконечники к рогатинам, чтобы ходить на медведя.

- Тружусь на всю волость, - ответил Леонтий, когда Глеб похвалил его изделия.

- Один трудишься аль есть помощники?

- Как можно без помощников? Старший сынок неплохо мое ремесло усвоил. Надежный помощник. Заменит меня, когда стану немощным и уйду на покой. Помаленьку приобщаю к делу и второго.

- А откуда руду берешь?

- Вот из этого болота.

- А белозерские кузнецы приезжали к вам за рудой?

- Когда-то давно приезжали. Только не к нам, а к истокам Андоги.

- Среди этих приезжавших и я был. Было дело, - вмешался в разговор Вукол.

- Расскажи, Леонтий, как ты плавишь руду, - попросил Глеб.

- Как обычно плавят: в печи. С помощью мехов подымаю жару. Подбрасываю угли от березовых поленьев.

- Не хотел бы ты заняться моей затеей, - начал Глеб. - Прикажу поставить тебе большую плавильную печь. Добывай болотную руду и выплавляй из нее железо не токмо для себя, но и для белозерцев, тех, кто нуждается в железе. К тебе будут приезжать за металлом. Для них прямой смысл везти к тебе не руду, а выплавленное железо. Сколько руда дает отходов?

- Не взвешивал. Наверное, больше половины.

- Вот видишь. Какой смысл везти в город то, что пойдет в отходы? Что ты на это скажешь?

- Так ведь… Сразу и не знаю.

- А ты подумай.

- Вот и думаю: чтобы снабдить всех белозерских кузнецов железом, потребны многие руки. Одних моих маловато.

- Ты прав, Леонтий. Одних твоих сил, даже если тебе помогут сыновья, не хватит. Найду для тебя выход.

- Какой выход, княже?

- С началом плавания по рекам пошлю своего человека в Орду выкупать полонян. Двух-трех велю поселить на вашем Воскресенском погосте. Пусть они добывают для тебя болотную руду, а ты с сыновьями выплавляй из руды железо. Вот и пригодится тебе твоя плавильная печь.

- Захотят ли эти бывшие полоняне копаться в болоте? Может, их больше тянет хлеб выращивать, скотинку разводить?

- Ничего, потрудятся там, куда мы их поставим. А хлеб выращивать и скотину разводить никто не возбраняет.

- На все твоя воля, княже, - сказал покорно Леонтий.

- На том и порешили, - закончил Глеб. Заночевали в избе кузнеца. У него была сооружена печь с лежанкой и дымоходом, поэтому в жилище было чисто, никакой копоти. Прежде чем пуститься в обратный путь, Глеб, зайдя в кузницу, с интересом стал разглядывать куски руды: шершавые, как будто их нарочно сотворили, перемешав воедино разные вещества. Здесь был и песок, и глина, и какая-то металлоподобная масса, пересыпанная густой ржавчиной, и какие-то блестки.

По возвращении в Белоозеро Глеба Васильковича поджидала неожиданность. Новый золотоордынский властитель Менгу Темир вызывал белозерского князя в Сарай-Берке. Какова была цель вызова - можно было только гадать. Обо всем этом сообщил гонец, человек баскака Файзуллы.

- Когда я должен выехать? Когда вскроются реки и пройдет ледоход или немедленно? - спросил у ордынца Глеб.

Тот ответил неопределенно:

- Об этом мне ничего не сказали. Может быть, Файзулла лучше знает.

Вызов в Орду не вызвал у князя Глеба никаких опасений: не впервые. Прошлая поездка завершилась вполне благополучно. Глеб Василькович был обласкан ханом, вернулся из поездки с женой, ханской дочерью. Хотя не для всех князей поездки в Орду заканчивались столь благополучно: если чем-либо не угодил хану, показал строптивость, непокладистость, возвратиться князь в свой удел мог в гробу, претерпев мученическую смерть. Такая судьба постигла черниговского князя Михаила Всеволодовича, Глебова деда. И это был далеко не единичный случай. Ханы расправлялись с непокорными князьями в назидание другим.

Среди князей даже сложилась традиция. Если кто-либо из них по доброй воле или вынужденно отправлялся в Орду, то оставлял завещание на случай, если ему не суждено будет возвратиться в свой удел живым. Он назначал наследника из числа своих сыновей, а если наследник был еще малолеткой, указывал опекуна.

Сперва Глеб Василькович подумал, что ему-то, ханскому родственнику, ничто грозить не может. К чему писать завещание? Но какой-то червь сомнения точил его: а вдруг случится непоправимое. Ханская воля непредсказуема. И каков норов Менгу Темира? На эти вопросы не было ответа. И Глеб решил на всякий непредвиденный случай составить документ. Белозерский удел он завещал сыну Михаилу Глебовичу, а опекунство во время его малолетства вручал княгине-матери Феодоре с надеждой на то, что ханская дочь не встретит помех со стороны ордынских властей.

Попрощавшись с семьей и прихватив десяток дружинников во главе с десятником Сысоем, Глеб Василькович отправился санным путем в Ростов. Баскак Файзулла сообщил, что получил извещение от главного баскака из Владимира: хан Золотой Орды Менгу Темир вызывает к себе белозерского князя Глеба.

- Когда я должен выехать? - спросил Глеб.

- Сроки не назывались. Полагаю - немедленно. А впрочем…

Файзулла что-то прикинул в уме:

- Когда ехать, я скажу тебе через несколько дней. Может, поедем вместе.

Несколько дней Глеб провел в ожидании, общаясь с братом. Борис не был зван в Орду и чувствовал себя спокойно. Он не мог высказать никаких предположений насчет причины вызова Глеба.

- Припомни, Глебушка, не натворил ли ты чего-нибудь неугодное хану? - спрашивал Борис брата.

- Да вроде ничего не было, - раздумчиво отвечал Глеб. Через неделю баскак Файзулла отыскал Глеба.

- Поедем вместе. Я везу собранную для хана дань: мне нужна надежная охрана. Можешь выставить человек тридцать дружинников?

- Могу, конечно.

Глеб подумал, что тридцать воинов составляет ровно половину всего белозерского воинства. Оборона его стольного города будет серьезно ослаблена, если новгородские ушкуйники снова появятся на реке Суде или где-нибудь еще. Слава Богу, до Белоозера они еще не добрались.

- Когда тронемся в путь? - спросил Глеб.

- Я полагаю, лучше выехать весной водным путем, когда Волга очистится ото льда. Я связался с главным баскаком: он не возражает. Дань везти надежнее на дощаниках. Со мной будут большие ценности: несколько ящиков с серебряными монетами, шкурки пушных зверей. Речной путь надежней.

- Кого опасаешься?

- Можно встретить много всяких недобрых людей: новгородские ушкуйники, и отбившиеся от ханского войска бродяги, и разные степняки, и беглые бунтари-русичи. На богатую добычу каждый польстится. Если потеряем груз, головы мне не сносить, да и тебе, князь, тоже. Учти это.

- У меня с собой только десять дружинников.

- Это мало. Распорядись, чтобы прибыло еще, по крайней мере, десятка два. Времени у тебя в запасе еще много.

- Лучше я сам поеду в Белоозеро и к весне соберу дружинников.

- Действуй.

Глеб задержался в Ростове еще на несколько дней. Посетил в монастыре мать. Инокиня совсем состарилась. Жаловалась на потерю зрения: читала с превеликим трудом. Встретила она сына как-то равнодушно, тихо спросила:

- Как Михаил?

- Растет сынок. Собираюсь в скорости начать его обучение, - ответил Глеб.

Инокиня Марфа ничего не ответила, только вздохнула, а потом болезненно закашлялась.

- Тебе нездоровится, матушка. Отдыхай. Я к тебе после заеду, - сказал Глеб, видя, что беседы с матерью не получилось.

- Зайди, - сказала усталым голосом мать.

Глеб возвратился до начала навигации в свой удел, стал отбирать и готовить к походу дружинников. Долго не мог решить, какие подарки могли бы удивить нового хана. Но Глеб проявил находчивость: у одного новгородского купца, промышлявшего в Студеном море, приобрел моржовый клык, разукрашенный искусной резьбой. Такой необычный подарок хану еще, наверное, никто никогда не дарил. У другого новгородского купца Глеб купил два больших овальных блюда, покрытых красивой росписью…

Весной, когда прошел ледоход, князь Глеб с дружинниками приплыл в Ростов. Там баскак Файзулла уже подготавливал со своими людьми дощаник с ценным грузом к плаванию. Глеб приплыл на двух дощаниках. На одном находился сам с несколькими приближенными и малой частью дружины. Основная часть дружины занимала второй дощаник.

Файзулла обратил внимание Глеба на необходимость постоянно вести наблюдение за берегом и за течением реки. Ценный груз, который вез караван, мог представлять привлекательную добычу для тех, кто промышлял разбоем. Чтобы не стать жертвой ханского гнева и не потерять головы, надо было следить в оба.

Волга показалась Глебу более оживленной, чем в те времена, когда он плыл в Орду вместе с великим князем Александром Невским и возвращался оттуда вместе с молодой женой, ханской дочерью. Плыли торговые струги, дощаники с княжескими свитами, купцами, военными отрядами ордынцев. Раза два ордынцы пытались остановить караван. Но Файзулла резкими выкриками отгонял ордынцев, и те оставляли караван в покое.

Вниз по Волге плыли под парусами. Делали остановки и высаживались на берег, чтобы запастись водой и размяться. Но всякий раз выставляли усиленные караулы.

Вход в Ахтубу охранялся усиленным нарядом ханских воинов. Они потребовали с берега, чтобы караван остановился для досмотра. Файзулла снова прокричал с борта головного дощаника условный сигнал, и охранники пропустили караван.

Город Сарай-Берке, золотоордынская столица, показалась Глебу заметно изменившейся. Больше стало внушительных палат ордынской знати. То тут, то там вздымались вверх купола и минареты мечетей. Среди них как-то скромно затерялась глинобитная церковка русской епархии, но рядом с ней возводился каменный храм повнушительней. Богатые кварталы чередовались с шумными и многолюдными базарами и кварталами бедняков, застроенными камышовыми жилищами, глинобитными хижинами, землянками. Здесь обитал малоимущий люд, ремесленники, строители, мелкие торговцы, землекопы, лодочники, а в землянках жили рабы-полоняне. Некоторым из них удалось обзавестись семьей и собственной землянкой или хижиной, но это не избавляло их от вопиющей бедности, подневольного труда на хозяина.

Центральным сооружением города был огромный комплекс ханских дворцовых палат с парадными залами, домашними покоями, разными службами, помещениям для многочисленной челяди и стражи. Все эти строения окружала высокая стена из белого камня. Над ней возвышалась дворцовая мечеть с иглами-минаретами. В воротах стояли рослые стражники с копьями и мечами. Ханская столица выглядела пестрой, разноликой, шумной и многоязычной. И это на первых порах подавляло, ошеломляло новичка.

Файзулла начал передавать ханскому казначею дань. Казначей с помощниками дотошно переписывал содержимое кожаных мешков. К Глебу приставили специального чиновника. Ему с людьми было разрешено поместиться на постоялом дворе для русичей. Постоялый двор носил необычное название - «караван-сарай». Часть своей дружины Глеб оставил для охраны дощаников, а большую часть взял с собой.

Первым делом Глеб Василькович поинтересовался у чиновника, когда же великий хан удостоит его приемом, чтобы он мог передать свои подарки. Чиновник бесстрастно ответил, что он не знает, когда хан сможет принять русского князя. Хан занят государственными делами и в ближайшие дни вряд ли найдет время.

В результате Глеб былпредоставлен самому себе. Впрочем, самому себе - не совсем точно сказано. Белозерский князь ощущал постоянный надзор. На постоялом дворе всегда находился соглядатай, а если Глеб выходил в город, сзади неустанно следовал «хвост». Князь не удержался и спросил преследовавшего его соглядатая - чему он обязан таким вниманием. Тот, не раздумывая, ответил:

- Великий хан печется о безопасности русского князя. Глеб ответил ехидно:

- Очень тронут заботой великого хана.

При прежнем хане Берке такого мелочного опекунства не было.

Зашел Глеб Василькович на епископский двор, посетил сарайского владыку Митрофана, получил его благословение. Владыка выглядел болезненным, исхудавшим, осунувшимся. Признался Глебу, что готовится принять схиму, оставив епископскую кафедру.

- Непосильное бремя взвалил на свои плечи, - пожаловался он. - Митрополит Кирилл подбирает на мою кафедру нового владыку.

Глеб Василькович поинтересовался, приходилось ли владыке Митрофану сталкиваться с новым ханом Менгу Теми-ром. Каков он властелин и человек.

- Круто берет, - ответил епископ. - А прежней власти у него, как у Берке, нет.

- Пошто нет?

- Сильный соперник объявился.

- Какой еще соперник?

- Темник Ногай, способный полководец. Проявил себя еще при прежних ханах, Батые и Берке. Победоносно воевал в Закавказье и в Персии.

- Слышал это имя.

- Сейчас Ногай отложился от Орды. Увел часть войска и властвует у Черного моря и в низовьях Дуная. Так что сила Золотой Орды поубавилась.

- Любопытно. А как хан относится к тебе, владыка, к православной церкви.

- Пока терпимо. Больших препятствий не чинит, храмы возводить не возбраняет. Но в то же время заигрывает с папистами. Католики начинают проникать в Орду. Политика и вашим, и нашим.

- А я вот жду у моря погоды. Когда хан пригласит…

- Дай Бог тебе удачи, князь.

- Не понимаю, что ему от меня надо.

- А может быть, и ничего не надо. Такая политика у него - вызывать к себе русских князей и держать их при себе месяцами, а то и год-два в качестве заложников. Так что наберись терпения, князь.

Неоднократно Глеб посещал базар, неугомонный, пестрый, шумный. Торговцы: ордынцы, русичи, кавказцы - на все голоса зазывали покупателей, расхваливали товар и до умопомрачения торговались. Старого знакомого Захария уже не оказалось в Сарае. Глеб узнал от русских купцов, что Захарий года два назад похоронил жену Пелагею, неудачно разродившуюся. Захарий решил вернуться на Русь, но по дороге был дочиста ограблен каким-то бродячим отрядом ордынцев и нищим оборванцем вернулся назад. Здесь он ухитрился жениться на дочери искусного умельца-чеканщика, выходца с Северного Кавказа, и взялся продавать изделия тестя. Но в Сарае не остался, а переселился в какой-то другой город.

Выслушав этот рассказ, Глеб вспомнил, как купеческая жена Пелагея, бойкая миловидная женщина, выручила его невесту: снабдила Феодору своим платьем, в котором ханская дочь, ставшая невестой русского князя, пошла под венец.

Глеб неоднократно обращался к приставленному к нему ордынцу с одним и тем же вопросом - когда же хан соизволит его принять. И слышал один ответ:

- Великий хан занят большими государственными делами.

Несколько раз Глебу и его людям из ханского дворца присылали свежие фрукты.

- Великий хан не забывает своих гостей.

Этими фруктами и ограничивалось внимание хана. Запас съестных припасов, заготовленных на дорогу, подошел к концу: пришлось питаться с рынка. Дорожные сбережения понемногу таяли. Глеб был вынужден распорядиться, чтобы та часть дружины, которая оставалась на дощаниках для их охраны, занялась в Ахтубе и в протоках ловлей рыбы. Еще оказалось, что в волжской дельте можно охотиться на уток.

Глеб Василькович уже потерял счет времени, когда однажды ордынец сказал ему:

- Великий хан готов тебя сегодня принять. Белозерский князь нарядился в новую парадную одежду» взял с собой двух приближенных, которые несли следом за ним подарки, и на всякий случай толмача, хотя был готов самостоятельно, без особых затруднений вести разговор.

Глеб и сопровождающие его люди с подарками шли анфиладой парадных зал и комнат ханского дворца. Впереди шагал чиновник высокого ранга, указывающий дорогу. Отделка дворца к этому времени была уже завершена. Одни помещения были украшены белыми мраморными колоннами, другие алебастровыми плитами с узорчатым орнаментом. У каждых дверей стояли по два рослых стражника с копьями и кривыми мечами на перевязи. При приближении шествия стражники раскрывали настежь тяжелые двери, также украшенные орнаментальной резьбой, пропуская Глеба и его спутников.

Путь закончился в овальном зальце, освещенном потоками света, проникающего через небольшое потолочное отверстие. На возвышении, на подушках восседал хан Менгу Те-мир. Справа и слева от него стояли с подобострастным выражением лица придворные. Их было человек пять.

Глеб Василькович остановился на некотором отдалении от хана и отвесил ему поклон.

- Приветствую великого хана, властителя Золотой Орды. И кланяюсь тебе от лица твоих подданных.

- Подойди поближе, русич, - ответил хан глухим гортанным голосом, - я плохо слышу тебя. Что ты сказал? Повтори.

Глеб приблизился на несколько шагов и повторил сказанное. Он заметил, что Менгу Темир чем-то напоминал покойного хана Берке. Пожалуй, овалом лица и разрезом глаз. Только покойный Берке был более тучным, обрюзгшим и неповоротливым. А нынешний хан казался суетливым и подвижным.

- Дозволь, великий хан, преподнести тебе наши подарки, - произнес князь Глеб. - Очень сожалею, что не смог привезти тебе подарки побогаче. Наше княжество северное, лесное, бедное.

Хан никак не отреагировал на слова Глеба, подарки осматривать не стал, сделав знак придворным, чтобы те приняли подношения. Неторопливо заговорил:

- Ты доволен, князь Глеб, как о тебе заботились мои люди?

- Доволен уже тем, что ты оказал мне великую честь, пригласив в свой город.

- Как он тебе понравился?

- Город вырос с тех пор, как я побывал в нем в последний раз. Особенно твой дворец.

- А почему ты приехал один, без жены?

- Она прихварывает и не может оставить маленького сына.

- Много ли у тебя детей?

- Двое сыновей. Я счастлив, что моя Феодора - твоя родственница, великий хан.

- Я знаю это. Значит, в твоих сыновьях течет кровь великого хана.

- Выходит, так.

- Хотел бы ты, князь Глеб, послужить мне?

- Разве я не служу тебе как твой подданный?

- Правильно, служишь. Но мне нужна от тебя другая служба.

- Позволь спросить, великий хан, какой еще службы ты ждешь от меня?

- Об этом поговорим позже. Не сейчас.

Менгу Темир дал знак одному из своих приближенных. В зал внесли большой поднос с фруктами, другой, поменьше, с колотыми грецкими орехами и кувшин с каким-то напитком.

- Угощайся, князь, и угощай своих людей, - бесстрастным тоном сказал хан. - Отдыхай с дороги, князь. Постараюсь тебя не скоро тревожить.

На этом не слишком продолжительная встреча с Менгу Темиром закончилась.

Услышав это, Глеб подумал свое: «Наотдыхался вдоволь: бездельничаю почти месяц». Впереди опять долгое, нудное ожидание, пока хан соизволит его принять. И что сулит ему новая встреча? О какой службе хан говорит? Не в борьбу ли со своим соперником, Ногаем, намерен его втянуть? Или принудит его участвовать в походе против строптивого русского князя. Нет, только бы не это.

Глеб попытался расспросить ханского человека, приставленного к нему. Человек сперва прикидывался непонимающим, о чем идет речь. Когда же белозерский князь подарил ему двух чернобурых лисиц, стал более словоохотлив.

- Хана заинтересовала твоя военная сила…

- Какая сила? Три десятка человек, - удивился Глеб. - Взял их по просьбе баскака, чтоб охранять в дороге собранную дань.

- Я все же думаю, что хана заинтересовали твои воины. Опять потянулось время. Осень была в разгаре, хмурилось небо, птицы тянулись на юг длинными косяками.

А хан Менгу Темир тем временем многократно совещался с ближайшими приближенными и родственниками. Об этих совещаниях белозерский князь ничего не знал. Не мог знать и ханский человек, приставленный к нему в качестве соглядатая. Речь шла на этих встречах хана со своим окружением иногда и о нем, белозерском князе.

- Меня беспокоит Ногай, - говорил Менгу Темир. В его голосе улавливались озабоченность и тревога. - Он увел большую часть войска и распоряжается всем Северным Причерноморьем.

- Разделяем твою тревогу, великий хан, - поспешно произнес один из приближенных. - Ногай накопил богатый военный опыт. Он успешно воевал. При твоих предшественниках одерживал победы над противниками.

- Все это я знаю, - резко прервал его хан, которого раздражали всякие хвалебные слова в адрес Ногая. - Как мы должны поступить? Чем можем устрашить Ногая?

Приближенные и родственники молчали. Они не представляли, что можно предпринять против своенравного Ногая.

- Полагаемся на твою мудрость, о великий…

- Полагаться на хана легко, - вспылил Менгу Темир. - А у вас-то есть голова на плечах, есть свои мысли?

- Войска, сидящие в юртах без дела, теряют боевой дух, - заговорил тот же приближенный. - Такое войско заражается дурными привычками. Начинает грабить своих же…

- Ты прав, - перебил хан. - Ко мне поступает много жалоб на воинов. Они нередко грабят купеческие лавки, нападают на мирные караваны. Нужны какие-то меры.

Менгу Темир изложил свой план, как бороться с разложением армии. По его мнению, было бы полезно посылать вооруженные силы, один отряд за другим, поочередно, в ближайшие походы, не слишком отдаляясь от Сарая. При этом пусть основные силы всегда остаются в столице, чтоб не подвергать ее опасности внезапного нападения того же Ногая. В поход выступит небольшой отряд в одну-две тысячи воинов. Целью похода может быть устрашение народов Северного Кавказа, склонных к смуте и неповиновению. Такие походы помогут поддерживать военный опыт и боевой дух, будут напоминать миру о могуществе Орды. А воины получат возможность поживиться военными трофеями.

- В первый отряд, который выступит в поход, я намерен включить и дружину русичей во главе с князем Глебом.

- Дозволь молвить, - прервал хана один из родственников. - Покойный Берке обещал князю Искандеру не привлекать русичей к военным походам.

- Правильно, - спокойно ответил хан. - Но покойный Берке не обещал ни князю Искандеру, ни его преемникам, что ханский наследник должен следовать этой договоренности.

- Еще дозволь молвить, великий хан…

- Говори.

- Русский князь Глеб располагает всего пятьюдесятью воинами. Разве это сила?

- Пятьдесят воинов - сила малая. Но важно другое. Привлекая дружину князя Глеба, мы сможем понять, как на это посмотрят другие русские князья. Коли примирятся, станем привлекать их дружины в другие походы. А почему я решил начать с князя Глеба? Через жену он состоит в родстве с ханской семьей. Он послушен, не строптив.

- Мудро рассуждаешь, великий хан, - льстиво поддакнул один из приближенных. - Не велика сила у князя Глеба, зато пример для других князей. Мудро!

Все выразили хану свое одобрение. Разумеется, полсотни человек - не ахти какая великая сила. Но зато пример для остальных русских князей, которые владеют более населенными княжествами и могут выставить куда более внушительные дружины. Если их все собрать воедино - это будет значительная сила…

Между тем наступила зима. Волгу и Ахтубу сковал лед, рыбалка оказалась затруднена. Казна князя Глеба истощалась. Пришлось обратиться к известному ордынскому ростовщику, выходцу из Бухары, и взять у него под высокие проценты большую сумму денег. Надо было содержать и кормить дружину, слуг, приближенных.

На исходе зимы хан пригласил Глеба для новой встречи. На этот раз принял его не в овальном зальце, а в другом, выложенном пестрыми изразцами. Кроме хана и его приближенных в зале находился еще плечистый, коренастый человек с хмурым недобрым взглядом. При движении он выгибал ноги колесом. Глеб заметил это и решил, что человек этот с ранней юности не слезал с седла. Очевидно, перед ним был военачальник - заядлый конник.

Белозерский князь оказался прав. Хан представил кривоногого:

- Тысяцкий моего войска, Джамирбек, - и продолжил: - Поступаешь, князь Глеб, со своей дружиной в его распоряжение. Готовься к походу. Это будет твоя служба.

- Дозволь молвить, великий хан, - спросил Глеб.

- Говори. Что ты хочешь?

- Я прибыл к тебе речным путем на дощаниках…

- С рекой придется на время распрощаться. Седлай коней.

- Но я не брал с собой коней.

- О конях позаботится Джамирбек.

Тысяцкий поклонился в знак согласия. Хан обратился к нему.

- Доверяю тебе моего родича. Береги его, не обижай и дай возможность отличиться, проявить доблесть.

- Слушаюсь, - почтительно сказал тысяцкий.

Глеб Василькович сознавал всю безвыходность своего положения. Готовился какой-то карательный или завоевательный поход, и Глеб становился его участником. Хан распоряжался им, не спрашивая его согласия и желания.

В обращении с Глебом Джамирбек оставался все таким же угрюмым и малоразговорчивым, однако резкости и грубости не позволял: «ханский родственник» все же.

При первом отталкивающем впечатлении тысяцкий показал себя дельным организатором и военачальником.

Джамирбек начал с того, что спросил Глеба, знает ли он, куда направляется войско с его участием.

- Откуда мне знать, - простодушно ответил Глеб.

- Идем на юг, к высоким горам.

Глеб удовлетворенно подумал - слава Богу, что поход не против русичей.

- Против кого идем воевать? - спросил он.

- Против касогов и ясов. Некоторые из их племен признали власть великого хана и платят ему дань. А другие ушли в горы, власть хана не признают. А иногда нападают на наших воинов. Идем, чтобы наказать непокорных.

- Доводилось ли тебе воевать в Кавказских горах?

- Доводилось, - односложно ответил Джамирбек. Больше ничего, кроме этого односложного ответа, добиться от него Глеб не сумел.

Каждый Глебов дружинник получил от Джамирбека верхового коня. Лошади были монгольской породы, малорослые, коренастые и длинношерстные, не похожие на русских скакунов. Характером были не норовистые, покладистые.

Тысяцкий спросил Глеба:

- Как твоим воинам привычней, в седле или без седла?

- Как же можно без седла? - удивился князь.

- А мои воины могут и в седле, и без седла скакать. Седла нашлись для каждого Глебова дружинника.

Люди Джамирбека привели и несколько запасных коней.

- Это на тот случай, если в твоем отряде будут потери в лошадях. Такое в походе случается.

Перед выходом в поход в отряде Джамирбека произошел один случай, Глеб оказался его свидетелем. Тысяцкий устраивал несколько раз смотр отряду, выстраивая весь конный строй в степи за городом. Всего было около полутора тысяч всадников и еще большой обоз с навьюченными лошадьми, верблюдами и повозками.

Тысяцкий принимал доклады сотников. Выяснилось, что ' во второй сотне не оказалось одного воина. Предстал он только к концу дня какой-то помятый. Что сказал в свое оправдание виновный, Глебу узнать не удалось, но что за этим произошло, он видел. Виновного подхватили под руки два крепких ордынца, принудили лечь на землю, оголили спину. Один из ордынцев взял пучок лозин и принялся хлестать нарушителя по спине. Когда первый устал, его сменил другой. Наказуемый воздерживался от крика, только тихо стонал, всхлипывал да корчился от боли. Вся сотня была свидетелем экзекуции. От ударов спина наказуемого вздулась и покрылась кровавыми рубцами. Видимо, такие наказания были привычными в ханском войске. Когда виновный получил свою порцию ударов, он еще нашел в себе силы подняться с земли и отойти.

- Видел, князь, как мы наказываем тех, кто забывает о порядке? - произнес тысяцкий, заметив, что Глеб Василькович наблюдал за экзекуцией.

- Моим людям такое тоже грозит? - спросил белозерский князь.

- За твоих людей ты в ответе. Коли провинятся, ты их и наказывай.

- Надеюсь, что к такому наказанию мне не придется прибегать…

В поход выступили в разгар весны. Волгу преодолевали чуть выше того места, где Ахтуба отделялась от основного русла реки. Там стоял усиленный военный пост ордынцев, распоряжавшихся средствами переправы. Лошадей, верблюдов и повозки переправляли на плотах и крупных баркасах. Переправа затянулась на несколько дней.

Преодолев Волгу, отряд Джамирбека начал свой марш по степной равнине, местами всхолмленной. Равнина начинала зеленеть свежей весенней травой, распускались полевые цветы. Из нор высовывались суслики, какие-то степные зверьки, с любопытством разглядывавшие проходившее мимо войско.

В построении отряда Глеб заметил определенный порядок, которого придерживались ордынцы. Впереди, на некотором отдалении от основных сил отряда, двигалась передовая сотня. Она осуществляла разведку, изучала местность. Основные силы двигались посотенно. В центре шла и белозерская полусотня во главе с князем Глебом. Позади, на некотором отдалении от основных сил двигался обоз, сопровождаемый собственной охраной.

За время следования Джамирбек раза два придумывал перестроения, которые сейчас назвали бы учебными маневрами. Он испускал резкий гортанный возглас, выкрикивая какое-то короткое слово команды, непонятное Глебу. Потом князь узнал, что слово это не имело никакого смысла, а было условным знаком к перестроению. Возглас передавался от одной сотни к другой, подхватывался сотниками.

Сотни всадников, ведомые командиром, переходили из колонны в дугу. Дуга полукружием охватывала небольшую рощицу тополей, оживлявших унылую степь, продвигалась вперед, все больше и больше выгибаясь и выдвигая фланги.

Глеб, не понимая условно команды, оставался на месте. В первый раз он подъехал на коне к тысяцкому и спросил:

- А как мы должны поступать?

- Оставайтесь при мне. Вы будете запасной силой.

- Резервом, что ли?

- У нас говорят - запасная сила. Ты ударишь в тот момент, когда враг будет смят и побежит. Чтобы усилить удар по врагу.

- Но где же враг?

- Пока враг только в нашем представлении, вон за теми деревьями. Это мы готовимся к встрече с настоящим врагом.

Край был обжит и довольно населен. Поселения встречались часто. Население Северного Кавказа составляли кипчаки, или половцы, а также пришедшие с востока татаро-монголы. Происходил процесс смешения местного населения с пришлым. Многие кипчаки теперь служили в ханском войске. Были представители этого народа и в отряде Джамирбека.

В каждом селении навстречу отряду выходили старейшины приветствовать ханское войско. На ночлег отряд располагался в открытом поле за пределами селения, чтобы уберечь его от мародерства. Но мера эта была нерезультативна.

На привале разжигали костры. Питались обычно вяленой кониной и сушеными фруктами - другой пищи не было. А утром перед выходом в поход приходили старейшины с жалобами: украли корову, опустошили курятник, разорили ульи с медом…

Джамирбек терпеливо выслушивал жалобы и отвечал всегда одно и то же:

- Воров накажем: не сомневайтесь. Что корову или кур не уберегли - сами виноваты. Закрыли бы на крепкие замки. А если какой ханский воин поживился вашей курицей или полакомился вашим медком, будьте к нему снисходительны. Он будет жизнью рисковать ради того, чтобы вам жилось спокойно, чтобы не спустились с гор грабители касоги или кабардинцы. Или вы этого хотите?

После такой речи старейшины умолкали.

Конечно, никаких мер против мародеров Джамирбек не предпринимал и не собирался предпринимать. Зачем осложнять отношения с воинами, если скоро отряду предстоят боевые действия.

Преодолели вброд реку Маныч. Снова степи, хижины из прутьев, обмазанных глиной, новые и новые жалобы старейшин. Не очень надеясь на то, что возможно пресечь мародерство в отряде, тысяцкий все же распорядился высечь принародно одного из самых злостных воров, в назидание другим. В течение двух ближайших дней жалобы не поступали, потом все вернулось на круги своя.

Кончилась ровная степь. Начались предгорья Кавказского хребта, заселенные разными народами: ясами, касогами, кабардинцами, еще каким-то. Названия всех сам Джамирбек не мог припомнить - так их было много.

Жилища в горных аулах отличались от жилищ степняков: строились они из камня, иногда в виде башен с узкими оконцами-бойницами. Не дом - крепость. В них можно было отсидеться при нашествии врага.

Горцы, хотя это и были подданные хана, встретили отряд Джамирбека настороженно. Принимали всякие охранительные меры: скот угоняли в горы, имущество, что поценнее, прятали по тайникам. Укрывались в горах и девицы, и молодые женщины, до которых были столь охочи ханские воины.

К племенам мирным, признавшим власть золотоордынского хана, с неприязнью относились племена немирные, откочевавшие в горы. Нередко между ними происходили столкновения, обиженные потом старались мстить обидчикам по закону гор, закону кровной мести.

Тысяцкий выслушивал много жалоб от старейшин мирных поселений, ясов и касогов. Они жаловались на частые нападения со стороны соплеменников, не признававших ордынской власти, и просили оградить их от таких нападений.

- Великий хан не даст в обиду своих подданных, - непременно отвечал Джамирбек, собирая сведения о местах обитания немирных горцев. Выяснилось, что в глухих горных ущельях живут многочисленные племена, не признающие власть хана Золотой Орды.

Джамирбек собрал на совет всех сотников, пригласил и Глеба Васильковича. Рассказал им о тех сведениях, которые сообщили ему старейшины.

- Часть горских племен не захотела стать подданными великого хана, - сказал он. - Они нападают на мирные аулы, на наших друзей. Наш долг сурово наказать ослушников.

Тысяцкий объявил о своем решении. Он делит отряд на две равные части. Одна часть поступит под командование командира первой сотни Бахмета. Его задача прочесать горные долины и ущелья, где могут обитать немирные касоги, и с помощью военной силы склонить их к признанию золотоордынского подданства. Если будет встречено сопротивление, непокорных безжалостно истреблять, а их жилища предавать огню.

Другую часть отряда берет под свое командование он сам. С этими силами станет прочесывать долины и ущелья, где обитают непокорные ясы.

Князь Глеб ожидал разъяснения относительно своих обязанностей. Тысяцкий вспомнил о русичах в последнюю очередь.

- А ты, князь, остаешься со своей дружиной в этом селении для охраны обоза. И будешь запасной силой. Если мне понадобится твоя помощь, вызову.

Обе части отряда выступили против немирных касогов и ясов. На протяжении примерно двух недель они отсутствовали, пребывая в походе.

Находясь в селении, Глеб близко познакомился с одним из старейшин, седобородым рослым старцем в высокой бараньей шапке. Старец сносно говорил по-татарски и поэтому мог объясняться с русским князем.

- На ханского человека ты не похож. Какого племени? - спросил старик, вглядываясь пристально в лицо Глеба.

- Русич я. Обитаю далеко на севере. Тамошний князь, зовут Глебом.

- А у меня несколько имен. Бывал я за перевалом в Грузинском царстве. Там тоже живет часть нашего народа. По-грузински меня зовут Баграт.

- Буду звать тебя Багратом.

- Когда-то Грузия была могучим царством при царице Тамаре, при царе Георгии. И мы, северные ясы, признавали власть грузинских царей. Многие мои родичи уходили служить в грузинском войске.

- Сейчас Грузия, говорят, тоже подчинилась власти ордынского хана.

- Да, это так. Татары раскололи страну на два царства, восточное и западное, подстрекают их к вражде друг против друга.

Старик пожаловался Глебу, что ясские племена, не признающие власть Орды, враждебно относятся к подданным хана и совершают набеги на селение. В одном из столкновений был убит его внук, совсем еще молодой юноша, только собиравшийся жениться. Закон гор требует, чтобы его семья исполнила кровную месть и покарала убийцу. Значит, и южане будут пытаться ответить тем же. И такое может продолжаться годами, десятилетиями.

В селении опасаются появления людей из враждебного племени. Поэтому старшины выставили вооруженных людей в засадах вблизи горных троп. Глеб вызвался усилить засады своими людьми.

Столкновения не удалось избежать. Двое немирных ясов, продвигаясь по горной тропе, наткнулись на засаду, в которой были два яса и два русича из дружины князя Глеба. Нападение из засады было столь внезапным, что пришельцев удалось легко обезоружить и скрутить. Но в это время просвистела стрела, ранив в ногу одного из русичей. Оказывается, незаметно в зарослях двигался еще один человек из враждебного племени. Товарищ раненого бросился в кусты, откуда вылетела стрела, и наткнулся на стрелявшего. Тот не успел еще натянуть тетиву для следующего выстрела, как был поражен мечом. Тяжело раненный, он не хотел сдаваться и просил его убить. Его связали и вместе с другими пленниками доставили в селение.

Выяснилось, что пленники ничего не знали о наступлении ордынцев против южных аулов. Двигались они медленно горными тропами и не были осведомлены, что Джамирбек со своими людьми уже окружил их селение.

Лечением раненного стрелой дружинника занялся местный знахарь. Рана оказалась не опасной. Знахарь тщательно очистил рану и смазал ее каким-то одному ему ведомым зельем.

Других появлений людей из враждебного племени вблизи поселения не последовало.

Первым вернулся из похода Бахмет со своим отрядом. Он понес ощутимые потери. Дело обстояло таким образом. Первое селение, попавшееся на пути, было подчинено без всяких затруднений. Видя, что к селению приближается внушительное число всадников, старейшины сочли сопротивление бессмысленным и вышли навстречу с миром. Они заявили о полной своей покорности и признании над собой власти великого хана.

Бахмет отнесся к изъявившим покорность милостиво, только потребовал корма для лошадей. Также не пытались сопротивляться и два последующих селения касогов. А дальше случилось непредвиденное.

Долина сужалась и переходила в узкое ущелье, по дну которого протекал горный порожистый ручей. По краям ущелья высились крутые горные склоны. И с этих склонов на ордынцев внезапно посыпался град камней и стрел. Послышались стоны, крики умирающих и раненых людей, ржание лошадей. Десятка три ордынцев были убиты наповал.

Бахмет дал команду отступить. Продолжать движение по коварному ущелью он не решился. Большинство из его людей были ранены, некоторые тяжело. Бахмет даже не рискнул распорядиться, чтобы подобрали убитых. С такими результатами его отряд вернулся в ясское поселение.

Через пару дней после Бахмета прибыл и тысяцкий Джамирбек. Ему повезло больше.

Первое же селение ясов попыталось оказать сопротивление. Но его защитники были легко смяты наступавшими ордынцами благодаря своему численному превосходству. Ордынцы захватили пленников и собрались поджечь селение, когда в стан победителей пришла группа старейшин. Они заявили о своей покорности.

- Признаем себя побежденными. Только не жги села, аксакал, и отпусти полонян, - попросили старейшины. - Будем платить дань хану и служить ему.

- Принимаю вашу покорность и готовность платить дань, - высокомерно ответил Джамирбек. - Обещаю не жечь ваши дома. А полонян не отпущу. Пусть предстанут перед очами великого хана.

- Отпусти хотя бы двух девушек, - с мольбой в голосе произнес один из старейшин. - Одна моя внучка, другая внучка моего брата. Пощади, победитель.

- Вина твоя и твоего брата в том, что не сразу изъявили покорность, - повысил голос тысяцкий. - Вы вынудили меня применить силу. А девушки - добыча победителя. Таков закон войны. Одна будет моей. Коли понравится, возьму ее в гарем.

- Смилуйся, - просил старик. Но Джамирбек не смилостивился.

Еще два селения признали над собой главенство хана Золотой Орды. А дальше пошли безлюдные места, покинутые жителями. Побросав все имущество, угнав скот, жители ушли через Дарьяльское ущелье в Северную Грузию, в ту местность, где уже обитали их соплеменники.

Только в одной хижине ордынцы обнаружили ветхого, чуть живого старца, единственного оставшегося обитателя.

- Хочу умереть на родной земле. А все мои родичи ушли через горы, - прошептал он. Вряд ли поняли его речь татары, но оставили старца в покое: что с него возьмешь…

- Поход был удачен, - объявил Джамирбек своим воинам. - Одних мы принудили к покорности. Других, не желающих покориться, заставили уйти за хребет.

Глеб доложил тысяцкому, что в его отсутствие была попытка проникнуть в селение нескольких немирных ясов явно с враждебными целями. Все трое были обезоружены и схвачены. Один из белозерских дружинников легко ранен в схватке.

Джамирбек сдержанно похвалил Глеба за расторопность и потом выслушал доклад Бахмета.

- Не справился ты с задачей, - подытожил тысяцкий. - Почему пошли всем отрядом в ущелье? Почему сперва не выслали дозор?

- Кто же знал, что на уме у этих касогов? - оправдывался Бахмет.

- А надо было знать. Я везу в обозе двух пригожих полонянок. С одной сам развлекусь. Другую хотел тебе подарить. Но ты останешься без подарка. Пусть девочка достанется князю Глебу. Он неплохо охранял селение, его люди схватили трех злоумышленников.

Обычно Глеб ночевал в небольшом шатре, который везли для него в общем обозе. Ложем служила охапка сена. В шатер и привели к нему миловидную полонянку, совсем еще девочку. Ее большие глаза, наполненные слезами, смотрели на Глеба со страхом.

- Ну что, испугалась? Не съем я тебя, - произнес Глеб. Ему было жаль юной полонянки, участь которой была решена: рабыня-наложница.

Она не понимала его слов. Глеб вышел из шатра, подозвал охранника и наказал ему отыскать и привести старейшину Баграта, того самого, с которым успел почти подружиться. Старейшина пришел незамедлительно.

- Что тебе угодно, аксакал?

- Выручи меня, отец. Тысяцкий остался доволен тем, как мы охраняли селение. И в знак признательности подарил мне эту девушку.

- Она тебе не нравится?

- Очень нравится. Но к чему она мне? Не в обычаях русича развлекаться с полонянками. У меня есть семья, жена, дети. Отдать девушку обратно тысяцкому не хочу: он воспользуется ею сам или отдаст как добычу кому-то из воинов.

- Как же ты хочешь с ней поступить?

- Вернуть ее родителям. Помоги мне, отец: спрячь ее у себя, пока мы не уйдем из селения.

Старейшина о чем-то заговорил с девушкой на ее языке. Она оживилась и, казалось, воспрянула духом.

- Она внучка одного из уважаемых жителей соседнего селения, - сказал Баграт. - Я знаю этого человека. Мы состоим с ним в дальнем родстве.

- Могу я на тебя положиться?

- Можешь. Ты хороший человек, русич.

Старшина снова заговорил с девушкой. Она смотрела на Глеба с выражением глубокой благодарности, потом упала на колени, схватила его руку и принялась покрывать ее исступленными поцелуями…

Отряд выступил в обратный путь. Из получивших увечья ордынцев двое скончались. Их похоронили в чужой земле. Несколько человек были не в состоянии двигаться самостоятельно, и их погрузили в обозные повозки.

Перед выходом Джамирбек спросил с хитрой усмешкой:

- Понравилась?

- Понравилась, - односложно ответил Глеб.

- Почему же не вижу ее у тебя?

- Развлекся с ней, и хватит, - произнес нехотя Глеб. - Не тащить же с собой. В селении отыскался ее родственник. Отдал девушку ему.

По возвращении в Сарай-Берке хан Менгу Темир принял тысяцкого и Глеба Васильковича. Джамирбек доложил о результатах похода. Результаты были, конечно, хорошие. Признание несколькими племенами ясов и касогов ханской власти и их готовность платить дань. Бегство части ясов, не оказавших сопротивления, за хребет, в Грузию. Страхом перед великим ханом можно объяснить это бегство. Не обошлось и без потерь. Но война есть война. Потом сложные условия…

- Много ли потеряли воинов?

- Были потери, великий хан. Более трех десятков убитых и раненые.

- Отчего потери?

Тысяцкий был вынужден рассказать хану обстоятельства гибели людей: касоги заманили часть отряда, которой командовал сотник Бахмет, в узкое ущелье и обрушили на него сверху град камней и стрел.

- Выходит, Бахмет не предугадал коварства касогов?

- Это так, великий хан.

- Повелеваю Бахмета за его оплошность понизить из сотников в десятника. Подбери себе более способного сотника. А как проявил себя русский князь Глеб?

- Достойно проявил.

- Поясни.

- Князь надежно защищал селение, где располагался обоз, предотвратил нападение отряда ясов. Захватил в плен троих. Они доставлены сюда.

Глеб Василькович видел, что Джамирбек стремится представить его в глазах хана в самом выгодном свете. Ишь ты! Предотвратил нападение отряда ясов. А на самом деле и отряда-то не было. Было только три молодых головореза, стремившихся соблюсти обычай кровной мести и выведать, что происходит в селении.

Выслушав Джамирбека, хан сказал Глебу:

- Можешь получить ярлык на княжение. Заслужил. Ярлык получишь через моего человека. Тогда можешь отправляться домой.

- Рад служить тебе, великий хан, - бойко, но неискренне произнес белозерский князь.

Однако отплыть удалось далеко не сразу. Оба дощаника нуждались в ремонте. Починка заняла целую неделю. За это время Глеб Василькович посетил владыку Митрофана на епархиальном дворе. Митрофан почти уже не служил, готовился к схиме и ждал замену.


Глава 18. В СЕМЕЙНОМ КРУГУ


Во время плавания вверх по Волге Глеб Василькович испытывал сильное недомогание. Изнурительный поход и непривычная пища, преимущественно вяленая конина и кумыс, скверно на него повлияли. Глеб мечтал об овсяной каше на молоке, о пироге с белозерским судаком, о клюквенном квасе. Он не выходил из кабины дощаника. Его знобило, хотя стояла жаркая августовская погода.

Когда дошли до Ярославля, князь Глеб совсем скис. Голова пылала и раскалывалась от боли. Он был не в состоянии сойти с дощаника на берег и наведаться к князю Федору Ростиславичу. Послал к нему десятника с извинением, что по своей немощи не сможет быть гостем. Получив это известие, ярославский князь сам незамедлительно пожаловал на дощаник.

- Не надо никаких извинений, Глебушка, - заговорил Федор. - Вижу, на тебе лица нет и весь пылаешь жаром. Тебе бы хорошего знахаря надо.

- Доплыву как-нибудь до Ростова. Там у брата есть опытный знахарь.

- Привет тебе от невестки.

- От какой еще невестки? - не понял Глеб.

- От дочери моей, которую мы просватали за сынка твоего, Михаила.

- Прости… не сразу сообразил. Как она?

- Растет, бегает, твоя будущая невестка.

- Слава Богу…

Глеб говорил с трудом, даже короткие фразы. Мысли его путались. Федор поднялся.

- Принес тебе жбан целебного пития: медовуха с клюквенным соком. Люди говорят, сбивает жар. Попей. А я не стану тебя утомлять.

Когда ярославский князь ушел, Глеб Василькович вызвал приближенного и сказал слабым голосом:

- Плывем скорей в Ростов.

Борис Василькович встретил брата со всем радушием. Глеб сам не мог самостоятельно добраться до княжеских палат. Его трясло как в лихорадке, подгибались колени. Двое крепких слуг, подхватив его под руки, привели в палаты.

Борис вызвал опытного знахаря, умевшего составлять разные снадобья из настоев лекарственных трав. Тот, не мешкая, приготовил лечебное питье.

Прежде чем погрузиться в сон, Глеб дал наставление старшему дружиннику, сопровождавшему его в Орду.

- Плыви, голубчик, домой, на Белоозеро. Княгине передай - жив князь, только прихворнул. Как выздоровею, незамедлительно прибуду.

При себе Глеб Василькович оставил только одного слугу и одного дружинника. Глеб беспробудно проспал двое суток. А когда проснулся, ощутил, что голова уже не пылает огнем и не кажется налитой свинцовой тяжестью. Увидел рядом брата Бориса на краю постели.

- Борисушка, прикажи подать молочка горячего с медом.

- Будет, все будет, - живо откликнулся Борис. - Матушка о тебе справлялась.

- Она-то как?

- Совсем слаба. С постели почти не встает.

- А мне лучше стало. Сил прибавилось, и жар спал. Еще день-два - и встану.

- Не спеши, отлежись. Знахарь говорит, что ты переутомился. Вот и вся твоя хворь. А пирога горячего с судаком хочешь? Помню, любимое твое кушанье с детства.

- Пирог с судаком отложим на завтра. Пока боюсь переедать.

Выпив молока с медом, Глеб снова погрузился в сон. Виделись ему в сновидениях Белое озеро, жена Феодора, по ласкам которой он стосковался, и детки, Михаил и младшенький Роман.

Когда Глеб проснулся, рядом с его постелью лежал на блюде большой кусок пирога с судаком и стоял кувшин молока с медом. Через некоторое время в опочивальню заглянули брат с малолетними сыновьями - Дмитрием, Константином и совсем еще маленьким Василием.

- Сынки захотели дядю Глеба проведать, - сказал Борис.

Старший Дмитрий уже обучался грамоте и Священному Писанию. Он казался серьезным и рассудительным мальчуганом. Спросил:

- Ты уже поправился, дядя Глеб?

- Почти поправился.

- А почему ты так долго путешествовал? Мы все за тебя беспокоились. Бабушка особенно.

- То не по своей воле.

- Тебя хан не обидел?

- Нет, не обидел. Но и особо не порадовал.

- А путешествие было интересным?

- Интересное. Видел высокие горы, снежные вершины. Тамошние люди говорят на непонятном нам языке, живут по своим обычаям.

Любознательный княжич еще долго расспрашивал Глеба о его поездке. Младшие братья, как видно, безоговорочно признавали старшинство Дмитрия и не вмешивались в беседу, только с любопытством слушали.

На третий день пребывания в Ростове князь Глеб, как ни уговаривал его брат повременить с выходом из дома, все же решил проведать мать в женском монастыре.

В тесной келье было душно. Пахло воском, лампадным маслом. Инокиня Марфа приподняла голову с подушки и устремила взгляд на входившего младшего сына.

- Глебушка… Вернулся, сынок, живой. А мы переволновались за тебя. Больше года в ханском гнезде.

- Да, матушка, больше года. Участвовал в походе ханских войск.

- Слава Богу, живой, невредимый вернулся. Хан-то как к тебе отнесся? Каков этот самый Менгу Темир?

- Хан суров, нелюдим. За весь-то долгий срок только меня трижды принял. Не обласкал, но и обид не чинил. Намекнул, что считает меня своим родичем.

- Спасибо ему и за это.

- Вернулся с ярлыком на княжение. Ты-то как, матушка?

- Видишь, угасаю с каждым днем. Отжила свое. Пища почти не люба. Живу воспоминаниями. Иногда прошу послушницу почитать мне книгу летописей. Слушаю чтение тех страниц, которые когда-то сама надиктовала писцу, и досаду испытываю.

- Почему же досаду? Вы хорошо потрудились вместе с покойным владыкой Кириллом.

- Потрудились, конечно. А если бы начать все сначала… Дед твой Константин и батюшка Василько заслуживали более обстоятельных и ярких страниц. Какие были люди… Константин, строитель Ростова, украшал град храмами и палатами. Василько не захотел склонить голову перед врагом, отказался ему служить и поплатился жизнью.

- Жалею, что отец совсем не остался в моей памяти.

- Ты не мог помнить отца, потому что был совсем мал. А Борисушка немного помнит. Князь Василько любил вас, часто играл, брал на колени. Мне он все повторял, чтобы я нарожала ему больше деток, сынков и дочек.

- Ты часто вспоминаешь его?

- В последнее время Василько часто приходит ко мне в моих сновидениях. Скоро увижу его там… на небе. Скоро уже, Глебушка.

Глеб, как мог, пытался утешить мать, внушить, что она еще не настолько стара, чтобы уходить из жизни. Инокиня отвечала слабым голосом:

- Одряхлела я, сынок. Сколько тяжких напастей свалилось на мою голову… Тяжело все перенести.

Глеб, возвратившись из монастыря, поделился с братом горькими впечатлениями:

- Плоха матушка. Чует мое сердце, что вижу ее в последний раз. Коли случится конец, дай мне знать.

Нанес Глеб визит и владыке Игнатию. Владыка поинтересовался делами, касающимися Сарайской епархии. Белозерский князь рассказал, что епископ Митрофан собирается оставить епархию. И принять схиму.

- Есть ли еще православие в Орде за пределами ханской столицы? - спросил ростовский владыка.

- Встречается среди кавказских ясов, - ответил Глеб.

Он рассказал, что ясы, одни из малых кавказских народов, обитают по обе стороны Кавказских гор. Южные ясы подчиняются власти грузинских царей. От грузин они и заимствовали христианство, которое через горные перевалы проникает к ясам северным. Далеко не вся северная часть ясов последовала этому примеру, но иногда можно встретить христианские поселения с храмами. Сарайский епископ считает их принадлежащими к своей епархии.

Когда Глеб собрался отбывать к себе на Белоозеро, брат снарядил для него дощаник и вызвался проводить до Ярославля. Там они нанесли вдвоем визит Федору Ростиславичу и вместе провели пару вечеров за столом. Глеб рассказывал о подробностях кавказского похода…

Достиг Белоозера Глеб в первых числах сентября. Осень стояла сухая, теплая. Деревья еще только начинали золотиться. Озеро было спокойно.

Прибытие князя город встретил колокольным звоном. На берегу Шексны столпились все жители. О судьбе князя Глеба ползли самые невероятные слухи, вызванные его долгим отсутствием. Княгиня Феодора приказала служить в домовой церкви ежедневные службы за его здоровье: из Орды возвращались целыми и невредимыми далеко не все князья.

А вот Глеб Василькович вернулся. Княгиня Феодора бросилась ему навстречу в порыве радости, судорожно обнимала его, орошала лицо слезами. Княжич Михаил, подбежав к отцу, уцепился за полы его кафтана и тоже громко кричал от радости. Только маленький Роман смотрел издалека на эту сцену с недоумением: отец еще плохо запечатлелся в его памяти.

Среди встречавших были Григорий Меркурьев, управляющий делами княжества в отсутствие Глеба, и его сын Власий, командовавший остатком дружины.

- С прибытием, княже, - торжественно произнес Григорий. - Заждались, заждались тебя. Невесть что думали. Ведь из Орды не все князья живыми возвращаются, иных и в гробу привозят.

- Видишь, живой.

- Слава Богу. Когда прикажешь с докладом явиться?

- Завтра, нет, лучше послезавтра. Отоспаться надо с дороги, в кругу семьи побыть.

- Как тебе угодно, батюшка.

Глеб поприветствовал толпу белозерцев, приветливо помахав ей рукой, и направился в княжеские палаты.

Феодора заставила его встревожиться. Долгоеотсутствие мужа и неведение о его судьбе вызвали у нее нервное перенапряжение. На этой почве возродилось старое легочное заболевание. Она надрывно кашляла и выплевывала комки слизи, окрашенные кровью. Да и младший сынок ее беспокоил.

Роман рос, в отличие от крепыша и живчика Михаила, хилым и неразвитым ребенком. Его не увлекали детские игры. Он почти не говорил. Постоянно простужался, даже в летнее время.

Глеб по совету знахарей велел жене пить горячее молоко с медом и ежедневно принимать парную баню. Княгиня терпеливо выполняла все советы мужа, хотя она знала, что у нее развивается легочная болезнь, та самая, из-за которой ушла преждевременно из жизни ее мать.

Зато радовал Глеба старший, Михаил, бойкий, пытливый мальчуган. Иногда он задавал отцу столь неожиданные вопросы, что ставил его в затруднение.

- А почему хан такой всемогущий? Почему все его боятся? Почему русичи должны платить хану дань?

- Видишь ли… - Глеб не сразу подобрал ответ. - На твой вопрос не просто ответить.

- А ты ответь не просто.

- Изволь. У хана было много военной силы. А Русь оказалась раздробленной между многими князьями. Князья не ладили между собой, ссорились. Не могли объединиться и дать достойный отпор ханским войскам. Терпели поражение поодиночке. А некоторых, самых непокорных, ордынцы убивали, как убили твоего деда Василька Константиновича.

- А за что его убили?

- За то, что отказался служить хану и присоединиться к его войску.

Глеб Василькович решил, что настало время учебы для сына. Игумен Иринарх прислал монаха Далмата, и Глеб долго обсуждал с ним программу обучения княжича. В итоге долгого обсуждения программа приобрела такой вид. Сперва уроки письма и чтения. С помощью отца Далмата Глеб отобрал среди своих книг написанные крупным и четким почерком, понятным для малолетки. Потом пойдут простые задачки на сложение и вычитание. Решили, что для первого года обучения такой программы хватит.

В последующие годы программа будет расширяться и углубляться. На уроках чтения станут привлекаться богослужебные книги и летописи. Арифметика дополнится действиями. А священное писание должно предусматривать изучение Библии, творений отцов церкви. Конечно, от ученика будут требовать заучивания основных молитв. И постепенно он станет приобщаться к изучению истории Руси по летописным книгам и житийным сочинениям.

Глеб Василькович вспомнил, что когда-то сам проходил такую программу обучения под руководством владыки Кирилла и матери Марьи Михайловны.

Григорий Меркурьев о делах докладывал князю Глебу обстоятельно, не спеша. Сперва представил отчет о сборе ханской дани за последний год. Начал со своей обычной присказки:

- Если бы не эта ненасытная прорва, как бы мы жили, княже… Жили не тужили.

- Это ты уже говорил мне не раз, - остановил его Глеб. - Давай о деле.

Селения по Белому озеру, Ковже и Шексне Меркурьев объезжал сам. Здесь сбор дани затруднений не вызвал. Также сполна расплатились городские купцы и мастеровые. Если не было возможности выплатить дань деньгами, расплачивались готовой продукцией. В дальние волости по Каме, Шоле, Суде, Андоге, к северным озерам Григорий посылал своих помощников. Случалось, в дальних волостях у обитателей не было денег, чтобы выплатить ханскую дань и княжью десятину: откуда у земледельцев и охотников где-нибудь в верховьях Суды или на озере Лаче возьмутся деньги? В таких случаях управляющий княжеским хозяйством соглашался на натуральную оплату. Годились шкурки соболя, горностая, чернобурой лисицы, в крайнем случае, белки или рыси или же бочонок меда или красной икры. Меха управляющий потом сбывал новгородским купцам, а вырученные деньги шли в казну.

- Не простой вопрос задаешь, княже, - ответил уклончиво Меркурьев. - А если я спрошу, сколько твоих подданных проживает на белозерской земле?

- Могу сказать только приблизительно.

- Вот и я скажу только приблизительно - сполна ли собрал я ханскую и твою дань. Когда ханские люди проводили перепись, не мало ли мы утаили людишек? В нашем лесном, болотистом крае сделать сие было совсем не трудно. Вот и людишкам затаиться от нас тоже не составляет труда. Прячутся по лесным выселкам, отгораживаются от мира болотами, непроходимыми дебрями. Много ли таких неведомых обитателей - один Бог знает. Собрал то, что смог, что было в моих силах. Вот мой ответ.

Григорий Меркурьев представил князю писцовую книгу с цифрами, касающимися всех сборов с населения.

- Изволь, княже, полюбопытствовать. Вот денежные поступления.

- Посмотри. А ты не желаешь, Гриша, сплавать до Ростова, чтоб передать дань баскаку?

- Как прикажешь.

- Заодно узнаешь о здоровье матушки. Плоха она, боюсь, что долго не протянет.

- Навещу твою матушку и ханскую дань доставлю. Только дай мне надежную охрану. Ведь большую сумму денег повезу. Как бы лихие люди не встретились: шалят по лесам, по рекам.

- О каких лихих людях толкуешь?

- Каких? Русских мужиках, которых сборщики дани и свои бояре обобрали, разорили, вынудили уйти в леса, ушкуйничать.

- Скажи мне, Гриша, к нам на Белоозеро приходят беглые?

- Приходят. Есть людишки с Костромской земли, Нижегородской, даже с Рязанской. Я позволил им поселиться на Кубене и по Южной Шексне. А некоторые ушли дальше на север. Не берусь сказать, сколько всего беглых: разве всех учтешь? Затаились в лесах, на дальних озерах.

- Дам тебе охрану. Не тревожься.

Потом Глеб Василькович принимал у управляющего деньги, поступающие на пополнение княжеской казны. Считал долго, тщательно насыпал в холщовые мешочки, которые завязывал бечевкой. А потом укладывал их в окованный железными листами сундук.

- Можно снова выкупать полонян в Орде. Деньги есть, - наконец сказал с удовлетворением Глеб, закрывая тяжелую крышку сундука. Да и с долгом можно рассчитаться.

- С каким долгом?

- Хан мое воинство не кормил, пока я сидел в ханской столице. Пришлось самому раскошеливаться. Не рассчитал я, что хан так долго нас в Сарае продержит, да еще в поход пошлет. Вот денежки-то помаленьку и кончились. Пришлось к ростовщику идти на поклон. Взял у него в долг немалую сумму, а теперь придется отдавать увеличенную вдвое.

- Это же грабеж среди белого дня.

- Что делать. По весне пошлю в Сарай Власия. Дело для него привычное. Пусть выкупит еще сотню-другую полонян и свезет ростовщику должок…

Глеб вспомнил о прошлогодней поездке в верховья Андоги, о своем намерении организовать в окрестных болотах добычу болотной руды, необходимой для выплавки железа.

- Послушай, Гриша… Верхняя Андога лежит близко к Белоозеру, и там имеются большие -запасы болотной руды. Сейчас наши кузнецы везут руду, не перерабатывая ее на месте, с большого болота, что лежит к северу от Кубенского озера. Теряют и силы, и время. Почему бы не воспользоваться рудой с Андоги, которая ближе?

- Ты уже говорил мне об этом, князь.

- И почему бы не везти в Белоозеро не руду, а выплавленное на месте железо? На Андоге живет кузнец Леонтий. Он помаленьку плавит руду для своих нужд. А если ему дать двух-трех помощников, которые добывали бы руду, чтоб он мог выплавлять больше железа для нужд всех кузнецов города?

- Разумный план, княже.

- Я думал выкупить для этой цели полонян в Орде, да остался без денег. Теперь придется ждать новой партии.

- А зачем ждать? Я тебе подберу скитальцев, которые уже отвыкли от земли и крестьянского труда и с охотой станут копаться в болоте, если это их прокормит.

- Найди мне таких людей. Только сперва отвези дань баскаку Файзулле в Ростов. И не медли, пока стоит хорошая погода.

- Отплыву завтра же. Только не забудь, княже, об охране. Ушкуйники шалят. Как бы чего не случилось.

- Не волнуйся. Два десятка дружинников хватит?

- Надеюсь.

Григорий Меркурьев вернулся из Ростова быстро, передав собранную дань баскаку. Навестил мать Глеба, инокиню, и нашел ее в тяжелом состоянии.

Когда управляющий вернулся, Глеб вновь завел с ним разговор о выплавке железа на Верхней Андоге.

- Найду я тебе подходящих мужиков, - сказал Григорий и через неделю привел трех лапотников в ветхих обносках.

- Откуда, православные? - спросил их Глеб.

- Из-под Городца на Волге, - ответил тот, что казался старше других и степеннее.

- Чем занимались на Волге?

- Я кузнец. Больше якоря ковал, бывало, и лемехи к сохам. А товарищи мои охотой, рыболовством промышляют.

- Где сейчас обитаете?

- На реке Ухтомке. Поставили выселок.

- Как житуха?

- Неважная житуха. В ближнем селе Ухтоме есть кузнец, известный на всю волость. Так что мой труд вроде бы не нужен никому.

- А как твои други?

- Пусть сами расскажут. Высказался другой из лапотников:

- Пытались рожь, овощи выращивать. Да землица плохая, больше песок. И год выдался неурожайный. Думали охота подспорьем будет. А охота такое дело… сегодня повезет, завтра нет.

- Выходит, неважно живете, мужики. Семьи-то есть?

- Как не быть. У каждого женка, детишки.

- Тогда слушайте, что я вам предложу, - начал Глеб. - Переселяйтесь в верховья реки Андоги, на юг от Белого озера.

- Что мы там станем делать? - удивился третий лапотник.

- Добывать болотную руду и доставлять тамошнему кузнецу, Леонтию, для выплавки железа. Но он один не управится, ему нужен помощник. Вот ты, кузнец, и будешь помощником Леонтия. По наделу земли получите: выращивайте рожь, овес, овощи. Коли дело пойдет, освобожу вас от всяких поборов в течение ближайших двух лет. Согласны?

Задумались мужики, почесали затылки. И согласились после недолгих размышлений: авось хуже не будет.

Глеб приказал призвать Вукола, старосту белозерских кузнецов.

- Доведем до конца наше дело, Вуколушка, - сказал князь, когда кузнец вошел в палаты. - Видишь этих мужичков? Согласились поселиться на Верхней Андоге. Эти двое станут копать руду для переплавки, а третий - кузнец: его определим в помощники к Леонтию.

- Надо бы хорошую плавильную печь поставить, - раздумчиво сказал Вукол.

- Непременно. Вот и распорядись моим именем.

- Посылаешь меня на Андогу?

- Поедешь по зимнику. Передашь тамошнему тиуну мое распоряжение, чтоб всем миром поставили новоселам новые избы.

- Андога-то эта самая, поди, далече? - спросил кузнец с Волги.

- Не шибко далече, - ответил Вукол. - По утру выедешь из Белоозера, к вечеру будешь на Андоге.

- На чем же мы поедем? Мы - безлошадные. А скарб, детишки малые…

- Боярин Меркурьев снабдит вас лошадьми, - с этими словами Глеб Василькович отпустил лапотников, а с Вуколом еще долго совещался, как лучше организовать выплавку железа из болотной руды на Андоге. Вукол соглашался с князем, что дело это выгодное. Верховье Андоги лежат совсем недалеко от стольного града Белозерской земли. Доставка для кузнецов Белоозера уже готовых слитков железа потребует меньше времени и затрат людских сил, чем теперешняя постановка дела.

- Много заказов от купцов на ковку корабельных якорей, - сказал Вукол. - Охотники заказывают капканы на зверя, рогатины. Земледельцам нужны лемехи к сохам, топоры, лопаты. Не всегда можем выполнить все в срок.

- Вот и выполнишь, - ответил весело Глеб. Отпуская Вукола, сказал:

- Надо бы самому на Андогу съездить, да домашние дела держат. Княгиня прихварывает. Я и так больше года в Орде провел, от семьи отделился. Поэтому полагаюсь на тебя, Вуколушка.

Расставшись с кузнецом, Глеб прошел на домашнюю половину княжеских комнат.

- Теперь, надеюсь, долго никуда не уеду, любушка моя, - сказал он жене. Глеб Василькович обратил внимание, что лицо Феодоры опять покрывал неестественный румянец, вернее, даже краснота. Иногда она надрывно кашляла и сплевывала в носовой платок сгустки мокроты с кровью. Часто Феодору охватывал болезненный озноб, и она прижималась к изразцовой печи, чтобы согреться.

Глеб, как мог, старался утешить жену:

- Пройдет твоя хворь. Молода еще, выздоровеешь.

- Это мама мне в наследство свою хворь оставила, - говорила с горечью Феодора. - Хворь ее быстро скрутила.

- А тебя не скрутит. Не позволю. Выздоровеешь, еще и деток нарожаешь.

- Беспокоит меня Ромушка. Слабенький растет. Говорит мало. Зову его к столу, не разумеет.

- Не тревожься: подрастет, выправится. Смотри, каким богатырем растет наш Михайлушка. И учитель его хвалит: все премудрости схватывает на лету.

Глеб иногда посещал уроки Михаила. Сын занимался в классной комнате с ученым монахом Далматом, которого подобрал игумен Иринарх. Иеромонах Далмат, еще не старый, живой, остроумный и подвижный, умело вел уроки. Сперва он давал маленькому Михаилу читать рукописный текст. Грамоту княжич осилил довольно быстро, хотя иногда и спотыкался при чтении. Не сразу ему дались значения некоторых букв, и поэтому он сперва часто прерывал чтение возгласами:

- А что такое «фита», «ижица»? А почему есть «юс большой», а еще и «юс малый»?

Учитель терпеливо объяснял, а когда видел, что Михаил притомился, отпускал для разрядки шутку или делал экскурс в Священную историю. Чаще Далмат любил приводить яркие страницы из жизни и правления Владимира Красное Солнышко: как происходило крещение Руси, какие знаменитые богатыри жили при дворе, какие многолюдные пиры устраивал этот князь.

Глеб обычно тихо входил в классную комнату, делал Далмату знак, мол, не обращай на меня никакого внимания, и садился в кресло в углу комнаты. Он радовался, когда видел, что Михаил легко схватывает объяснения учителя и досадовал, когда сын чего-то не понимал…

С наступлением зимы, когда Белое озеро и Шексна покрылись крепким льдом, князь Глеб частенько приказывал заложить легкие санки, сам садился за кучера, брал с собой жену и сыновей и пускал коня легкой рысью по берегу. Феодора к зиме немного пришла в себя. Смена осенней слякоти на зимнюю погоду подействовала на нее благоприятно: княгиня стала меньше кашлять. Доезжали обычно до села Карголом. Там заходили обогреться к местному тиуну или священнику и возвращались обратно.

Другой излюбленный маршрут прогулок лежал к Усть-Шехонскому Троицкому монастырю. Глеб старался поспеть по времени к монастырской службе, которую отправлял игумен Ириней. Маленького Романа в такую поездку не брали: для него она была слишком утомительна. А Глеб с женой и Михаилом выстаивали всю службу, потом Ириней приглашал княжескую семью к себе, интересовался успехами княжича в учебе.

Сверстником детских игр Михаила был сын Власия Калик. Мальчики вместе бегали на лыжах, катались на салазках, спускались со снежной горки. Иногда Михаил приходил к товарищу в гости. Калик жил в доме отца и деда, просторном, уступавшем только княжеским палатам. Власий, по примеру князя Глеба, решил учить сына, отдав его в школу при соборной церкви. Там обучались сыновья именитых людей и богатых купцов.

Иногда Михаил увлекался игрой с Каликом, а время подходило к ужину. Родители начинали беспокоиться. Князь Глеб приказывал кому-нибудь из слуг разыскать княжича, но тот нигде не находился. Тогда Глеб Василькович догадывался, что Михаил засиделся в доме Власия, и сам отправлялся за сыном.

В середине декабря родные Калика отмечали его день ангела. Калик сказал Михаилу, что по этому случаю он пригласил всех своих соучеников по церковной школе и зовет и княжича.

- Иди, коли зовут. И давай подумаем, что подарить Калику ко дню ангела, - сказал Глеб, узнав о приглашении.

- Не могу надумать. Посоветуй, батюшка…

- Видишь ли, сынок… Подарок должен быть не просто подарком, а полезной вещью для человека и к тому же достойной твоего княжеского звания. Купеческие сынки или поповичи могут подарить и попроще.

- А можно подарить Калику сафьяновые сапожки?

- Сафьяновые сапожки, конечно, подарок хороший. Но слишком обычен. Такие подарки часто дарят. И я твоей маме такие дарил и еще…

Глеб споткнулся, спохватившись, что чуть не проговорился о весянке Василисе.

- Давай, сынок, думать вместе, что подарить твоему Калику.

Думали долго. Остановили в конце концов выбор на праздничном кафтане голубого бархата, расшитым бисером.

- Наш Каллистрат сошьет за день, - сказал уверенно Глеб.

- А Калик должен будет его примерять?

- Ни в коем случае. Подарок должен быть сюрпризом. Вместо Калика портной примерит его на тебе.

- Я же повыше ростом.

- Ив плечах пошире. Ничего, подрастет Калик, и будет ему кафтан в самую пору.

На том и порешили. Глеб вызвал к себе Каллистрата и сделал срочный заказ. Портной в грязь лицом не ударил: к вечеру детский кафтан был пошит. Ордынка Анна, которую Каллистрат приобщил к своему ремеслу, украсила готовый кафтан бисерным узором.

Конечно, подарок княжича ко дню рождения друга не шел ни в какое сравнение с подарками других гостей. А завершился праздник катаньем на тройке. Вся детвора набилась в санки, за кучера сел на облучок Григорий Меркурьев, души не чаявший в любимом внуке. Он лихо взмахнул кнутом, по-молодецки прикрикнув на коней:

- А ну, с ветерком, мои голубчики!

Тройка резво понеслась по зимней дороге вдоль Белого озера, только бубенцы на дуге коренника зазвенели.

В скором времени встретил Глеб Василькович обоз, направлявшийся на Верхнюю Андогу. Во главе обоза ехал в легких санках белозерский кузнец Вукол с сыном. За ним тянулись сани с переселенцами и их семьями с нехитрым домашним скарбом. Лошадей дал на время Вукол. За последними санями тянулась пятнистая комолая корова.

Глеб критически оглядел обоз, покачал головой, глядя на ребятишек в жалких лохмотьях. Подумал - не доедут до Андоги, померзнут. Приказал дворецкому принести медвежьи полости, чтобы накрыть ребятишек. Сам оседлал коня и проводил обоз до села Карголома, до того места, где дорога круто сворачивала на юг. Прощаясь, сказал:

- Счастливого пути, Вуколушка. Потом доложишь мне, как доехал, как обустроил переселенцев на новом месте. Бог вам в помощь.


Глава 19. НОВАЯ ПОЕЗДКА В ОРДУ. КОНЧИНА ИНОКИНИ МАРФЫ


Еще не сошел с Белого озера и с Шексны лед, как прискакал из Ростова человек баскака Файзуллы, сопровождаемый двумя охранниками. Он привез князю Глебу предписание - незамедлительно прибыть в ханскую столицу с войском. Предписание было кратким и оставляло много вопросов.

Как понять - прибыть незамедлительно? Сухопутной дорогой в конном строю или водным путем, когда вскроются реки и очистятся ото льда? Как понять - прибыть с войском? Велико ли должно быть это войско? Вся-то дружина князя Глеба составляла сотню человек. Правда, в случае необходимости Белоозеро могло выставить несколько сотен ополченцев. Но, видимо, не о них шла речь. Гонец ответить на все эти вопросы не мог.

- Опять разлука, Феодорушка, - сказал с горечью Глеб Василькович жене.

- Надолго ли? - спросила та тревожно.

- Не знаю. Что у хана на уме, зачем я ему понадобился? Вероятно, придется участвовать в каком-нибудь походе.

- Тебя одного вызывает хан?

- Не ведаю.

- И когда ты решил отправляться?

- Когда пройдет ледоход. Водным путем.

- А ехать обязательно?

- Хану приходится повиноваться.

Князь Глеб стал готовиться к походу. На этот раз позаботился о более солидных припасах и достойной казне. Дружину, которую намеревался взять с собой, увеличил до семидесяти человек. Сам тщательно проверил состояние дощаников, приказал заново проконопатить и просмолить днища.

Княгиня Феодора от известия о предстоящем отъезде мужа осунулась, сникла. Проговорила сквозь слезы:

- Опять разлука, Глебушка. Дождусь ли тебя…

- Отчего не дождешься?

- Слух прошел: опять какого-то русского князя хан приказал порешить.

- Значит, не угодил тот князь хану.

- Хан всесилен и жесток. Приедешь в Орду, сунешь головушку в пасть хищного зверя.

- У меня никаких разладов с ханом не бывало.

- Если и выживешь в Орде, дождусь ли тебя? Здоровье-то совсем стало никудышное.

Глеб, как мог, утешал жену.

Прощание было тяжелым. Феодора судорожно обнимала мужа: предвидела долгую разлуку да и опасалась за его жизнь. От купцов, побывавших в Орде, пришла тревожная новость. Жертвой ханского гнева стал еще один русич, рязанский князь Роман Олегович, принявший мученическую смерть. Чем он не угодил Менгу Темиру, никто не мог толком объяснить.

Прощаясь со старшим сыном, Глеб давал ему наставления, чтоб проявлял усердие в учебе, слушался наставника. Михаил слезы сдержал, лишь нахмурился, посуровел, потом порывисто обнял отца и прижался щекой к его бороде. Маленький Роман никак не отреагировал, когда отец подхватил его на руки:

- Ну, прощай, малыш. Может быть, долго не свидимся. В детском сознании Романа, видимо, еще не укладывалось, что предстоит долгая разлука с отцом.

Отплыли три дощаника под парусами. Пошли вниз по течению, подгоняемые ветром. Шексна только что очистилась ото льда, и погода стояла еще прохладная.

В Ростов Глеб решил не заходить, чтобы не терять времени. От купца, побывавшего там, он узнал, что мать-инокиня еще жива.

- Навещу ее на обратном пути, - решил Глеб.

В Ярославле сделали короткую остановку, пополнив запас питьевой воды. Глеб Василькович нанес визит князю Федору Ростиславичу, княгине Анне и их малой дочери Настеньке. Сказал ей шутливо:

- Твой жених кланяется своей невестушке.

Длительную остановку сделали в Городце, стольном городе одного из сыновей Александра Невского, Андрея Александровича: пришлось заменять на одном из дощаников старый парус, разорванный порывом ветра.

До Глеба Васильковича доходили слухи, что сыновья Александра Ярославича не ладили между собой. После смерти старшего из сыновей, Василия, которого отец держал в Костроме, по сути, в ссылке, под надзором дяди, следующим братом являлся Дмитрий, княживший в Переяславле. Великокняжеский стол во Владимире в то время занимал тверской князь Ярослав Ярославич, тяжелобольной. Дмитрий и его брат Андрей, княживший в Городце, с вожделением ожидали кончины Ярослава. Оба претендовали на то, чтобы занять после Ярослава великокняжеский стол, и выступали как соперники.

Городицкий князь принял Глеба Васильковича сдержанно. Когда же тот сообщил, что направляется в Орду, князь Андрей сказал предупреждающе:

- Будь осторожен. Кажется, возрождаются Батыевы времена.

- О чем ты? Какие Батыевы времена?

- Неугодные хану князья лишаются головы.

- Ты имеешь в виду рязанского князя Романа Олеговича?

- Его.

- Чем же он оказался неугоден хану?

- Всего я не знаю. Говорят, князь Роман не поладил с соседями, кого-то обидел. Тот в отместку написал на него донос: якобы рязанский князь хулил хана, осуждал его веру.

- Неужели этого было достаточно, чтобы учинить расправу над князем?

- Не знаю, не знаю. Я посылал своего боярина в Сарай отвезти ханскую подать. Боярин был свидетелем отпевания князя Романа в храме сарайского владыки. Романа подвергли жестоким пыткам и истязаниям. Его тело было все в кровавых ранах.

- Может быть, не столь велика была провинность рязанского князя. Просто хан решил отыграться на бедняге в назидание другим. Будьте, мол, покорны и послушны, или вас ждет вот такая кровавая расправа.

- Все может быть. Давай поговорим о другом, князь Глеб. Не хотел бы ты стать моим союзником?

- В чем?

- Великий князь Ярослав Ярославич совсем плох. Ждем его конца. Встает вопрос - кто унаследует великокняжеский стол.

- Ближайший старший родственник, надо полагать.

- Вот, вот…. Теперь по старшинству Владимир переходит к сыновьям Невского. Здесь два претендента - мы с братом Дмитрием, князем переяславским. Победит в споре тот, у кого окажется больше сторонников.

- Наверное, так.

- Поддержи меня, князь Глеб. Коли стану великим князем, дам тебе приращение к уделу.

- Не гоже влезать в усобицы.

- Не усобицы сие. А забота о собственном интересе.

- Я ведь ханский родственник. Не хотел бы ссор и споров. Решите с братом дело полюбовно.

- Как полюбовно-то решить? Дмитрий упрям и рвется к великокняжескому столу. Он хоть и старше меня по возрасту, но у меня удел пообширнее и побогаче.

- Вот и решайте вдвоем свой спор или обращайтесь за решением к хану. А встревать в вашу тяжбу не мое дело. У меня свои заботы, белозерские.

Расстался с городецким князем Андреем холодно. Андрей даже не вышел из палат проводить Глеба Васильковича до берега Волги.

В ордынской столице караван судов из Белоозера был встречен все тем же бессловесным ханским чиновником, проводившим князя и его спутников на постоялый двор. На этот раз Глебу Васильковичу было предоставлено более просторное помещение, а его дружинникам отвели отдельный дом.

- Когда меня примет великий хан? - спросил белозерский князь ханского чиновника.

- Сообщу, когда будет хану угодно тебя принять. Далее Глеб услышал слова, какие были ему сказаны и в прошлом году, - хан сейчас очень занят.

- Могу я узнать, по какой надобности хан вызвал меня в столицу? - продолжал свои расспросы Глеб.

- Русский князь - родственник великого хана. В его обычаях приглашать к себе русских князей, породнившихся с ханской семьей.

- А почему я приглашен с войском?

- Возможно, великий хан пригласит русского князя принять участие в его военном походе.

Все же Глеб Василькович вытянул из неразговорчивого ханского чиновника действительную цель своего вызова в Орду. Опять в поход для усмирения непокорных хану племен.

В ожидании встречи с Менгу Темиром Глеб Василькович посетил подворье сарайского епископа. Он увидел, что большой храм при подворье уже почти отстроен. Епископом сарайским в то время был уже не Митрофан, а Феогност. Митрофан, ставший схимником, удалился в один из монастырей, а Феогност, принявший рукоположение от киевского митрополита, прибыл некоторое время тому назад в Сарай со своей свитой.

Феогност был еще не старым, подвижным и словоохотливым человеком. Приняв князя, он долго расспрашивал его о положении на Белоозере, о церковной жизни в его уделе. Глеб пожаловался:

- Язычники пустили глубокие корни, живучи. Никак с этим не сладить.

- Чтобы покончить с язычеством, нужно терпение и время. Большое терпение и долгое время, - спокойно сказал епископ. - Да и не главная это наша беда. Храмы язычники посещают, обряды исполняют, детей крестят. И на том спасибо.

- Кого же ты считаешь, владыка, самым опасным врагом.

- Папистов, конечно. Знаешь, как паписты зацепили было на свой крюк князя Даниила Галицкого?

- Нет, ничего не знаю об этом.

- Тогда послушай, князь. Поучительная история.

Владыка Феогност стал не спеша рассказывать. Даниил Романович, князь Галича Волынского заявил во всеуслышание, что не признает власти золотоордынского хана, надеясь на помощь и поддержку папы римского. Папа Иннокентий IV с великой радостью узрел в этом возможность распространить свое влияние на Галицию, всю Юго-Западную Русь и насадить там латинскую веру взамен православия. Он выступил со специальным воззванием, возвещающим, что князь Даниил принимается под покровительство святого Петра и римского первосвященника. Более того, папа дал князю Даниилу почетный королевский титул, какой носили монархи крупных западноевропейских стран. Папские легаты убеждали галицкого князя, ставшего теперь королем, что папа окажет ему в случае нужды военную помощь, при условии, если он сам и его подданные станут правоверными католиками и признают высшую церковную власть Рима. Но реально обещанной помощи не последовало. Даниил скоро разуверился в папских обещаниях и отказался от королевского титула. Попытка папы сделать Галицию католической страной не увенчалась успехом.

Папская помощь оказалась пустым обещанием, а угроза нашествия ордынцев является реальностью - так примерно ответил князь Даниил, когда новый папа Александр IV укорял Даниила Романовича за отступничество от католической церкви.

- Теперь папские посланники обхаживают хана, - продолжал Феогност. - Хотят добиться разрешения на открытие в Сарае католического епископата.

- А как хан?

- Посланников принимает, выслушивает, никаких обещаний пока не дает, но обнадеживает.

Забегая вперед, скажем, что католики все же добились открытия в Орде католической епархии. Но это произошло в 1315 году, когда уже не было на свете ни Глеба Васильковича, ни сарайского владыки Феогноста, ни хана Менгу Темира.

Теперь же хан Менгу Темир, не торопясь с решением, присматривался к папским посланцам, выслушивал их речи, прикидывал, какую выгоду можно будет извлечь из того, что в Орде, кроме православной епархии, появится еще и католическая. Можно будет сталкивать их, играть на противоречиях. А паписты стремились зацепиться за Орду, чтобы получить плацдарм для проникновения на Русь с юга.

Разговор перешел к недавно умерщвленному в Орде рязанскому князю. Феогност повторил примерно то же самое, что Глеб уже слышал от городецкого князя Андрея Александровича.

- Не думаю, что рязанский князь Роман Олегович представлял какую-либо опасность для хана, - убежденно произнес владыка. - Захотелось припугнуть русских князей - вот, мол, что ожидает непокорных и строптивых.

- Князь Роман действительно проявлял в чем-то непокорность?

- Вряд ли. Скорее всего, был наговор на беднягу. И этого хану оказалось достаточно.

Вопреки ожиданиям Глеба, хан Менгу Темир вызвал его сравнительно скоро, на третью неделю по прибытии в Сарай. Глеб вручил подарки - чеканное серебряное блюдо работы белозерских мастеров и ожерелье из разноцветных камней - самоцветов для главной ханши.

Хан держался приветливо, был более словоохотлив, чем в предыдущий раз. Пригласил присесть на подушки и приказал слугам подать кумыс и грецкие орехи. Стал задавать вопросы, какие задавал и в прошлый раз.

- Как поживает княгиня?

- Прихварывает. Плохо переносит северную погоду.

- В другой раз приглашу тебя, князь, приезжай вместе с ней. Наша погода ей подойдет. Как сынки?

- Старший Михаил начал учиться грамоте.

- Это хорошо… Теперь послушай.

- Слушаю и повинуюсь, великий хан.

- Хочу провести лето в кочевье, побывать в степи. Будешь меня сопровождать. На чем прибыл?

- На речных судах.

- Получишь на весь свой отряд коней. Мой человек распорядится.

Хан Менгу Темир откочевал со своим двором в придонскую степь. Первую стоянку он выбрал в излучине на ровной травянистой равнине. В центре ее поставили большой ханский шатер, рядом с ним другой - для жен. Вблизи поставили шатры для ближайших родственников хана, братьев, племянников. На некотором отдалении было позволено и князю Глебу поставить свой шатер. Его дружинники ночевали у костров. В качестве топлива жгли ковыль, принесенные Доном с севера плавуны и высохший конский навоз.

Войско, разбившееся на отдельные отряды, составило кольцо вокруг расположения ханской стоянки.

Дон в своем нижнем течении казался спокойным, медлительным. По своей ширине намного уступал Нижней Волге. Берега его поросли камышом, в котором гнездились стаи уток. В течении Дона встречались отмели, известные ханским людям. Зная их, можно было преодолеть реку на коне, не пускаясь вплавь.

На трапезы в ханском шатре приглашались родственники Менгу Темира. Подавали жаренную на костре баранину, орехи, кумыс, крепкие хмельные напитки. Если хан был в хорошем расположении духа, он подавал знак приближенному, и перед участниками трапезы появлялись танцовщицы - невольницы в прозрачных шароварах. Под звуки бубнов и барабанов они исполняли свои танцы.

Иногда хан приглашал князя Глеба в свой шатер для участия в общих трапезах.

Однажды Менгу Темир предложил Глебу Васильковичу:

- Не хотел бы, князь, проехаться по степи?

- Как прикажешь, великий хан, - послушно ответил Глеб. Дозволь спросить… Поездка имеет какую-то цель?

- Да. Перейдешь через Дон на тот берег и сделаешь три перехода. Если встретишь на своем пути местных жителей, вступишь с ними в разговор. Узнаешь - проникают ли в их расположения воины Ногая, требуют ли с них дань, стоят ли поблизости Ногаевы войска.

- А если произойдет встреча моего отряда с ногайцами?

- От встреч с ними, а тем более от столкновений уклоняйся.

Глеб заметил, что Менгу Темир говорил о своем сопернике крайне неохотно. И ни разу не назвал его ханом. Потом уже, разговорившись с одним из ханских родственников, Глеб Василькович узнал некоторые подробности.

Опытный полководец, одерживавший победы над противниками еще при Батые и Берке, человек уже далеко не молодой, Ногай увел из Золотой Орды большую часть ханского войска и утвердил свою власть в Северном Причерноморье и Нижнем Дунае. Нанеся поражение Византии, он заставил императора Михаила Палеолога выдать за него дочь Евфросинию. Пока Ногай уклонялся от военных столкновений с золотоордынским ханом, но своими действиями ослаблял его власть. Южнорусских князей Ногай стал рассматривать как своих вассалов, требуя с них выплаты дани и участия в своих военных походах. Тем самым сужалась сфера влияния золотоордынского хана.

Перед выходом в поход Глеб Василькович рискнул обратиться к хану:

- Как я должен поступить, великий хан, коли столкнусь с нападением превосходящих сил Ногая и не смогу уклониться от столкновения? Ведь такое может произойти.

- Такое произойти может, - ответил Менгу Темир, подумав. - Дам тебе еще сотню ордынских воинов.

- Дозволь спросить…

- Спрашивай, русич.

- В моей дружине только семьдесят воинов. Ты даешь мне подкрепление - сотню. Кто из нас старший начальник - я или сотенный? Я подчиняюсь ему или он мне?

- Ты мой родственник, ты и старший. А сотник остается твоим подчиненным.

Глеб задумался. Что это - знак расположения к нему или какой-то неведомый маневр? Но с чего бы хану хитрить с ним. Князь так и не нашел ответа на свой вопрос.

Сводный отряд углубился в степь, переправившись через Дон. Стояло раннее лето. Степь зеленела сочными травами и разноцветием полевых цветов. Еще не наступил летний зной, который высушит траву.

В одной из степных балок встретилась группа кочевников с жалким скарбом, навьюченным на лошадей. Кочевники оказались половцами, принявшими ханское подданство. Это были остатки некогда многочисленного и могущественного племени, разбитого и отчасти истребленного Батыем. Среди половцев нашелся пожилой человек, сносно говоривший по-татарски. Глеб стал расспрашивать его:

- Сюда приходило войско Ногая?

- Не-т… не приходило, - последовал ответ.

- А ты знаешь, кто такой Ногай?

- Другой хан. Он там хозяин, - половчанин указал рукой на запад, - а наш хан, которому мы платим дань, там.

Последовал жест в противоположную сторону.

- А далеко ли отсюда до того места, где можно встретить людей Ногая?

- Не очень далеко. Я думаю, в двух переходах отсюда. Тамошние жители платят дань хану Ногаю.

Расположились на ночлег в соседней балке. На всякий случай Глеб выставил усиленные посты. Утром обнаружилось, что кочевники-половцы исчезли, словно их и не было. Неслышно вышли из балки и растворились в степи, движимые страхом перед вооруженным отрядом.

В течение последующего перехода отряд Глеба трижды встречал следы потухших костров. И однажды вдали от останков покинутого становища Глеб заметил на горизонте степной равнины удаляющихся всадников. Они быстро уменьшались и вскоре исчезли за чертой горизонта.

Наконец встретилась живая душа, ветхий беззубый старик, не понимавший ни по-русски, ни по-татарски. Глеб попытался его расспрашивать, но старик ничего не понимал и ничего не мог ответить. На все вопросы он издавал звук, похожий на глухой гортанный стон, и указывал рукой куда-то на север. Нетрудно было понять, что старик по своей дряхлости и слабости был не в состоянии сопровождать соплеменников. И его оставили на произвол судьбы, а скорее всего, на добычу степным волкам.

Глеб приказал своим людям собрать сухой полыни для костра и оставить старику немного пищи. Может быть, на огонь придут другие кочевники и не оставят его одного умирать в степи.

Третий переход завершился у стойбища, где располагалась довольно большая группа половцев. Здесь были поставлены два шатра. Как узнал Глеб, один шатер принадлежал родовому старейшине, другой его брату. Остальные располагались у костров. Невдалеке в степи паслись кони и другой скот. Со старшиной Глеб смог поговорить.

- Вы люди хана Менгу Темира или Ногая?

- Дань платим хану Ногаю, - последовал ответ.

- Какой же он хан? Хан у нас один, тот, что в Сарай-Берке.

- Для нас хан Ногай. У него много войска.

- Далеко ли отсюда стоят Ногаевы войска?

- Нет, не далеко. Небольшой отряд, человек двадцать, стоит вон там, - половчанин указал рукой на запад. - К вечеру доберетесь до него.

- А где более крупные силы Ногая?

- Другой отряд стоит на берегу большой реки, которую русичи называют Днепром.

- Велик ли этот отряд?

- Я думаю, что в нем полтысячи, а может, и вся тысяча человек наберется.

Половчанин не смог уточнить, на каком именно берегу Днепра стоял этот отряд, возможно, не был об этом осведомлен или знал, да не хотел отвечать.

Глеб с отрядом расположился на отдых и на ночлег на некотором отдалении от половецкого становища. Он выставил усиленное охранение, опасаясь, что старейшина, дабы выслужиться перед людьми Ногая, известит их о прибытии ханского отряда. И в этом Глеб не ошибся.

Ранним утром дозорный разбудил князя Глеба. Передал ему тревожную весть.

- На горизонте какие-то всадники. Приближаются к нам.

- Что за всадники?

- Судя по всему, татары.

Глеб поспешно одел кольчужную рубаху и подал команду, чтобы седлали коней. Уже выдвинувшись в степь с места ночлега, русичи отчетливо увидели трех всадников, видимо дозорных. Глеб подал команду своим воинам, чтобы построились широкой шеренгой, а ордынскую сотню оставил позади в качестве резерва на тот случай, если противника окажется много и боя не избежать. Не было сомнения, что впереди были воины Ногая. Об этом можно было судить по одежде, по конусообразным шапкам и по вооружению.

Приблизившись на расстояние полета стрелы, всадники остановились и заняли выжидательную позицию. Один из дружинников не выдержал и пустил в направлении всадников стрелу, не долетевшую до цели. Все трое ответили тем же, но ни одна из них не долетела до шеренги русичей.

К трем всадникам прискакали с западной стороны еще двое. Однако движения вперед они не предпринимали.

Глеб подал команду повернуть и пуститься в обратный путь. Командир ордынской сотни приблизился и спросил, недоумевая:

- Почему не атакуем. Нас много, а их всего пятеро. Могли бы всех захватить и привести к хану.

- Могли бы, конечно, - ответил Глеб. - Но великий хан наказал в бой с людьми Ногая не вступать. Мы должны повиноваться.

- Жаль упускать врага, - посетовал сотник.

- Я узнал от старейшины, что это только небольшое передовое охранение. А позади не слишком далеко отсюда, на Днепре, стоят крупные силы. Что если они пустятся за нами в погоню. И настигнут нас?

- Тяжело будет.

- Вот именно. Произойдет столкновение неравных сил. А великий хан наказал схваток и сражений избегать.

На протяжении всего обратного пути местных кочевников больше не встречали: видимо, они сами избегали встречи с ордынцами и уходили на север. Над следами брошенных становищ парили коршуны, выискивая объедки.

По прибытии в лагерь Менгу Темира Глеб Василькович был незамедлительно вызван для доклада. Хан внимательно выслушал Глеба, не перебивая, и сказал с расстановкой:

- Ногай серьезный противник. Мои предшественники ценили его как хорошего полководца. По моим сведениям, он с главной военной силой пребывает на Дунае, наводит страх на греков и болгар.

Хан испытующе посмотрел на Глеба:

- Представь себя на моем месте, князь. Что бы ты стал делать?

- Что ты, великий хан… Я никак не могу представить себя на твоем месте. Я владею бедным княжеством, покрытым лесами, болотами. А ты властелин великой державы, которой принадлежит полмира.

- Ты великий льстец, князь Глеб. Пожалуй, тебе и вправду трудно представить себя на моем месте. Хорошо, ты мой советник. Вернее, один из моих советников. Что ты мне посоветуешь?

- Посылать один за другим отряды к низовьям Днепра, вдоль побережья моря Бар-аль-Азов, чтобы Ногай чувствовал твое присутствие, твое соседство в этих землях.

- Ты угадал мои мысли. Так и поступим. Пошлю три или четыре сотни моих воинов во главе с кем-нибудь из моих родичей. А ты, князь, отдыхай после похода. Ты привез полезные сведения.

Хан Менгу Темир трижды менял свое становище. Последним оказалось место на степной равнине к югу от донского устья.

Глеб Василькович получил еще одно ханское поручение - сопровождать сборщиков дани с касогских племен. Его дружина была усилена пол сотней ордынцев. Двигались на юг, пока не достигли реки Кубань. По берегам реки росли пирамидальные тополя и каштаны. Здесь обитало мирное племя касогов, выращивавших пшеницу, виноград, другие фрукты. Касоги предпочитали откупаться от ордынцев данью и жить с ними в мире. В равнинной части сбор дани прошел беспрепятственно. Обстановка осложнилась в предгорьях. Здесь население одного из аулов при приближении ханского отряда ушло в горы, угнав с собой скот. Жители двух других аулов пытались оказать сопротивление.

Отряд вернулся в ханскую ставку с небольшими потерями. В столкновении с непокорными касогами были убиты двое ордынцев и серьезно ранен один из дружинников Глеба. Оказавшие сопротивление касоги не выдержали долгого боя, и ушли в горы.

По возвращении в Сарай-Берке Глеб встретил там ростовского баскака Файзуллу, который привез дань. Его сопровождал для охраны боярин Антип Евлампиев с небольшой дружиной. Антип сообщил Глебу грустную новость.

- Матушка твоя, инокиня Марфа, приказала долго жить. Тому уже пошел второй месяц.

- Этого следовало ожидать, - тяжело вздохнул Глеб. - В последний раз она была совсем плоха.

- Князь Борис часто навещал ее в монастыре. Говорил мне, что перед кончиной инокиня совсем ослабла, вся высохла, перестала принимать пищу и никого не узнавала, даже самых близких.

- Много пришлось пережить матушке.

Хан Менгу Темир не стал удерживать князя Глеба, когда он сообщил ему о смерти матери и выразил желание отплыть из Сарая.

- Не держу тебя, князь, - дружелюбно сказал хан. - Ты послужил мне хорошо. Надеюсь, и еще послужишь.

Караван дощаников пустился в обратный путь. Гребцы налегали на весла. Обратный путь против течения был труден, тем более что дул встречный ветер и воспользоваться парусами не удавалось. К тому же заморосил нудный осенний дождик.

Достигли Ярославля уже в самыйразгар осени. Деревья золотились опадающей листвой. Погода стояла ветреная, холодная.

Глеба встретил князь Федор Ростиславич, пригласил в палаты. Слуги засуетились, княгиня Анна отдавала распоряжения повару.

- Баскак Файзулла опередил тебя, - сказал Глебу Федор, - привез мне ханское распоряжение. По весне я должен отправиться в Сарай с дружиной. Что ждет меня там?

Полагаю, то же самое, что испытал я минувшим летом.

- А что ты испытал? Расскажи.

Глеб Василькович рассказал о своем участии в походах совместно с ханским войском по южной степи и в касогские земли, о столкновениях с горцами.

- В чем же смысл такого участия? - спросил Федор. - Ведь у хана Менгу многотысячное войско. Что может решить участие в ханском походе малой княжеской дружины, твоей или моей.

- Смысл-то есть. Не догадываешься?

- Может, хан намеревается привязать к себе русских князей, добиться их большей покорности. Начинает с более надежных, вроде нас с тобой, своих родичей.

- Не без этого. Но есть и другое. Орда переживает непростой период.

- Чем непростой?

- Ногай увел половину ханского войска и подчинил себе всю западную половину ордынской земли. А в Орде грызутся между собой ближайшие родственники Менгу Темира. Когда хана не станет, на престол станут претендовать несколько персон. Этой дракой и воспользуется Ногай. Как воспользуется - пока никто не знает. Может быть, он сам станет ханом возрожденной Орды, а всех соперников перебьет. А может быть, поддержит кого-нибудь из них, а сам останется в тени и будет фактическим властителем Орды.

- Откуда тебе это известно?

- Беседовал с новым сарайским владыкай. Он человек проницательный. Имеет хорошие связи в ордынской верхушке.

- Ты сказал - Орда переживает непростой период. А как это привязывается к нашему участию в походах ханских войск?

- Неужели непонятно? Хан старается припугнуть своих соперников, в том числе и Ногая. Вот, мол, смотрите, я располагаю не только своими силами, но еще и силами русских князей, которые по первому моему зову придут мне на помощь.

- Пожалуй, ты прав.

- Я так думаю, пока Менгу Темир жив, больших потрясений в Орде не случится. А когда он уйдет из жизни, одному Богу известно, что произойдет. Возможно, будет свара великая.

- Может, оно и к лучшему. Усобицы ослабят Орду, придет наше освобождение.

- Не знаю, скоро ли это произойдет. Не будем преждевременно обольщаться надеждами…

- Оставайся у нас погостить, Глебушка. Отдохни с дороги, - предложил Федор Ростиславич.

- Я спешу в Ростов, чтобы побывать на могиле матери, поклониться ее праху.

- Мать уже не вернешь. А отдохнуть и набраться сил надо. Кстати, я был на похоронах инокини Марфы. Похоронили ее с честью. Владыка Игнатий произнес над гробом покойной проникновенное слово. Говорил о ее трудах над летописанием, назвал ее великой просветительницей.

- Пожалуй, пару дней действительно отдохну у тебя. Что-то совсем притомился я за дорогу. Еще скверная погода ко сну клонит, - ответил Глеб. - Только сперва распоряжусь, чтобы дружинники незамедлительно отправлялись домой, в Белоозеро.

Глеб велел, чтобы два дощаника с большей частью дружины отплыли. Сотнику дал наставление:

- Сообщи княгине Феодоре, мол, жив, здоров. Скоро вернусь, как только побываю на могиле матери и повидаюсь с братом.

После щедрого застолья Глеб беспробудно проспал почти сутки. Встал, чувствуя себя вполне здоровым и окрепшим. На вторые сутки оставаться не стал, как Федор и его жена Анна ни уговаривали. Прощаясь, Глеб приласкал детей Федора Ростиславича, Настеньке сказал лукаво:

- Где будем играть свадьбу?

- Какую свадьбу? - пробормотала та в недоумении.

- Как какую? Твою и моего Михаила. Разве вы не просватаны? Он же жених твой, и ты его невеста. Или запамятовала?

Настенька смутилась, застеснялась и ничего не ответила.

- Так что передать жениху? - спросил Глеб девочку в прежнем шутливом тоне.

- Скажи, Настенька, пусть Михаил растет здоровым и умным, - подсказал ей Федор Ростиславич.

- И красивым, - выпалила, набравшись храбрости маленькая княжна…

В Ростове прибытия князя уже ждали. О его скором появлении сообщил баскак Файзулла, приплывший из Сарая. Наблюдатели заметили с берега Глебов дощаник на озере Неро и оповестили об этом князя Бориса Васильковича.

Глеба встретили на берегу брат с семьей, ближние бояре, небольшая толпа ростовчан. Братья обнялись.

- Осиротели мы с тобой, Глебушка.

- Грущу, братец, что не был рядом с матушкой при ее последнем вздохе.

- Что поделаешь? Ты был далеко и своей судьбой не распоряжался.

- Много ли было именитых людей на похоронах?

- Были и именитые. Из родни князь угличский Роман Владимирович, ярославский Федор Ростиславич, два брата покойной, брянский князь Роман Михайлович да тарусский Юрий Михайлович. Были все ростовские бояре, много купцов и простолюдинов. На отпевание собрался великий сонм духовенства. Матушку ведь все любили и почитали.

- А был ли кто-нибудь из Белоозера?

- Я послал туда гонца. Откликнулся визитом твой Григорий Меркурьев.

Глеб Василькович обратил внимание, что вся княжеская семья, даже дети, облачились в черные траурные одежды. Князь Борис был в черном суконном кафтане, наглухо застегнутом. Княгиня Марья Ярославна в черном платье, а ее голову покрывал черный вязаный платок.

Брат и невестка сопровождали Глеба ко гробу инокини Марфы. Спустились в подвал Успенского кафедрального собора. Княгиня Марья Михайловна обрела свой последний покой рядом с принявшим мученическую кончину от ордынцев мужем, ростовским князем Васильком Константиновичем. Рядом с его массивным дубовым гробом появился такой же дубовый гроб его супруги Марьи. Низкий сводчатый подвал слабо освещался пламенем восковых свечей. Перед гробом княгини-инокини молодой монах читал монотонно вполголоса псалтырь.

Глеб Василькович низко поклонился родительским гробам, потом встал на колени перед материнским гробом и положил руки на его головную часть. Не удержался от слез.

- Крепись, брат, - участливо сказал ему Борис. - Никто на этой грешной земле не вечен. Когда-нибудь дети наши будут горевать вот так же, как мы горюем с тобой сейчас.

Глеб не отозвался. Тогда Борис сказал:

- Посмотри, какие каменные плиты изготовили каменщики.

В соборе в боковом нефе, как раз над тем местом, где стояли в подвале гробы князя Василька и княгини Марьи, лежали две плиты из серого камня с выбитыми на них именами усопших.

Борис Василькович предложил брату посетить келью в женском монастыре, которая была обиталищем инокини Марфы.

- Настоятельница хотела было передать келью новой монахине. Я попросил ее не трогать келью и оставить в ней все как есть в память о матушке. Пока я жив, буду посещать ее.

- Разумно поступил, братец, - одобрил Глеб.

Келья была крохотная - пять шагов в длину и менее четырех в ширину. Простая деревянная кровать, рабочий стол с табуретом, сундук и полка с книгами. Вот и вся обстановка. На стенах - иконы с лампадами.

- Попросил настоятельницу оставить все, что было при матери, закапризничала. Внес хорошее пожертвование на монастырь - стала сразу покладистой. Мне все кажется, что матушка где-то рядом. Сейчас выйдет и заговорит с нами.

- Это потому, что душа ее осталась в книгах, в летописных трудах.

Ростовский владыка Игнатий по случаю прибытия князя Глеба повторил поминальную службу в Успенском соборе. Собралась княжеская семья, ростовские бояре и купцы. Тяжелые и размеренные удары большого колокола возвестили о начале службы.

После службы епископ сопроводил братьев Васильевичей ко гробу их матери и прочитал там краткую молитву.

- Достойная была женщина. Добрый след на земле оставила, - произнес владыка, завершив молитву.

Потом Игнатий пригласил обоих братьев к себе в епископский дом и стал расспрашивать Глеба о его поездке в Орду.

- Как тебе показался новый сарайский владыка? - спросил он.

- Человек он еще не старый, деятельный и словоохотливый, - заговорил Глеб. - Нашел подход к сердцам ордынцев. Обратил многих в лоно православия. В их числе можно найти и ханских родственников.

- Честь и хвала владыке Феогносту.

- Жаловался мне - папские люди обхаживают хана. Настаивают, чтоб папистам было разрешено учредить в Сарае свою епархию в противовес нашей, православной.

- И как к этому отнесся хан?

- Пока никак. С папистами встречается, выслушивает, но никакого решения не принимает.

- Им бы зацепиться за Сарай, завоевать расположение хана… А оттуда прямая дорога в русские земли при прямом попустительстве ордынцев.

- Вот об этом и Феогност мне говорил. Тревогу высказывал.

- Еще бы не тревожиться. Галицкий князь Даниил пробовал заигрывать с католиками, даже королевский титул от римского папы получил. Да на этом обожглись латиняне, убедились, что противится Галиция папскому влиянию. А князь Даниил твердо стоит на позиции православного князя. Теперь папа римский шлет Даниилу свои проклятия. Когда отправишься, князь Глеб, в родное Белоозеро?

- Погощу пару дней у брата и тронусь в путь.

- Скажи мне, как ты намерен поступить с теми прихожанами, которые усердно посещают службы, а потом идут в лес и молятся священным деревьям, лесовикам, водяным и прочей нечисти? Как бы ты поступил с такими двоеверцами?

- А никак. Кстати, двоеверие - это не только весяне, но и многие русичи. Мы толкуем о суевериях, которые к религии никакого отношения не имеют. В детстве старая нянька рассказывала мне сказки про Кощея, добрых и злых волшебников. Это не было пересказом Священного Писания. Где в Священном Писании сказано, что нельзя слушать сказочников, их рассказы про Кощея, лесовика или водяного?

- В Священном Писании, может быть, об этом и не сказано, но должен же быть у человека здравый смысл.

- Откуда у неграмотного весянина или даже русича этот здравый смысл, как мы его понимаем?

- Может, ты и прав, князь Глеб. Приеду к вам на Белоозеро и постараюсь узреть все своими очами.

- Всегда будем рады твоему приезду, владыка…

Князь Глеб ожидал, что брат, заядлый охотник, пригласит его на охоту. Но против его ожидания такого приглашения не последовало. В брате Борисе были заметны перемены. Он как-то отяжелел, утратил прежнюю бодрость. Возможно, начал сказываться возраст - ему исполнилось сорок лет.

Постоянные усобицы, боязнь ханской немилости, беспокойная жизнь, насыщенная волнениями и тревогами, приводили к тому, что князья редко могли похвастать продолжительностью жизни. А князь Борис еще болезненно перенес семейную утрату, кончину матери.

Осеннее утро было хмурым, ветреным, когда дощаник князя Глеба отплывал из Ростова. Провожали его брат Борис со всем семейством и владыка Игнатий. Епископ благословил Глеба Васильковича и напомнил о своем обещании наведаться в Белоозеро. Провожали Глеба и княгиня Марья Ярославна, и трое ее сыновей. Старший восемнадцатилетний Дмитрий, еще неженатый, вырос с отца и лицом походил на него. Второй, шестнадцатилетний Константин, более похожий на мать, немного не дотянул до отцовского роста. Младший, Василий, был еще малолеток, и трудно было сказать, в кого из родителей он уродился.

Взмах весел - и дощаник отчалил от берега…


Глава 20. БЕЛОЗЕРСКИЕ БУДНИ. КОНЧИНА КНЯГИНИ ФЕОДОРЫ


Казалось, повторяется пережитое. Опять дощаник подплывает к Белоозеру, растянувшемуся длинной извилистой лентой вдоль Шексны. Над вереницами одноэтажных невзрачных изб ремесленного люда, рыбаков, лодочников и другой неимущей голытьбы возвышаются храмы и купеческие палатки с башенками и причудливыми кровлями. И особенно бросаются в глаза княжеские хоромы с крыльцами-гульбищами, вычурными кровлями-бочонками. А на горизонте расстилается осенняя хмурь Белого озера, покрытого бесконечной рябью.

На берегу дощаник встречали дружинники, бояре, Григорий Меркурьев с сыном Власием, купцы, духовенство и, конечно, княжеская семья, княгиня Феодора с сыном Михаилом, заметно возмужавшим. Почему-то нет с ним младшенького Романа.

Княгиня Феодора бросилась к мужу, судорожно обняла его, прижалась к его щеке мокрым от неудержимых слез лицом.

- Вернулся, Глебушка… Живой. Сколько слез выплакала, тревожилась за тебя, - говорила она сквозь слезы.

- Что со мной сделается? Хан ко мне благоволит.

- Непредсказуем хан и коварен. Сколько уже жизней русских князей на их совести…

- Меня сия участь миновала. А почему не вижу сынка Романа?

- Похоронили нашего младшенького.

- Как такое случилось?

- Заболели оба сынка, покрылись красной сыпью. Хворь, говорят, в детском возрасте опасная. Михальчик покрепче, хворь перенес. А Романчик, от рождения слабенький, помер в одночасье.

- Пойдем в дом, Феодорушка. Расскажешь все, как было. Князь заметил, что вид у жены был болезненный, лицо заострилось. В глазах нездоровый лихорадочный блеск. С тоской Глеб подумал, что вряд ли болезненная Феодора будет способна еще нарожать ему деток. А он-то всегда мечтал, что станет отцом большого семейства. Теперь его единственное чадо, его единственная надежда - Михаил, Михальчик. Слава Богу, что растет крепышом и живчиком.

Сопровождаемая Григорием Меркурьевым и Власием, княжеская чета направилась в хоромы. Григорий обратился к князю с вопросом:

- Когда пожелаешь, батюшка, выслушать мой доклад?

- Не сейчас. Отдохну с дороги, разберусь в делах семейных. Сам тебя позову. Скажи только вот это. Ордынскую дань собрал?

- Собрал сполна.

- Пусть ту же самую сумму, какую мы выплатили ордынцам в прошлом году, Власий свезет незамедлительно в Ростов баскаку Файзулле.

- Слушаюсь, княже. Насчет охраны позаботишься? Ведь сумму повезу немалую.

- Возьми, Власик, десяток дружинников. Выпроводив бояр, Глеб спросил княгиню Феодору о здоровье.

- Знающие люди говорят - чахотка у меня. - С грустью ответила княгиня.

- Что советуют?

- Советуют то же самое, что советовал и ты. Чаще париться в бане и пить горячее парное молоко.

- Следуешь этим советам?

- А как же.

- Кровохарканье не прекратилось?

- Иногда проходит, потом снова возобновляется. Переживала я за тебя, моя радость.

- И зря. В Орде мне ничто не грозило.

- По наследству от мамы передалась мне эта проклятая чахотка. А тут еще северный климат, сырой, холодный.

- Постараюсь больше не покидать тебя.

- А если опять вызовет хан?

- Скажусь больным и не поеду в Сарай. Распорядись, матушка, насчет обеда, а я пойду к Михаилу.

Глеб уединился с сыном в свой рабочий кабинет, достал с полки книгу в кожаном переплете с летописным текстом.

- Прочитай-ка вот это.

Михаил прочитал довольно бегло. Потом Глеб Василькович предложил сыну прочесть страницу из молитвенника. - А я все молитвы наизусть помню, - возразил Михаил.

- Тогда скажи мне, сынок, чем примечательны в нашей истории княгиня Ольга и князь Владимир Святославич, ее внук.

- Княгиня Ольга была первой из русских князей, принявших Христову веру. А князь Владимир не только сам крестился, но и крестил всех русичей. У него было много сыновей. Сперва они не поладили между собой. Святополк, прозванный Окаянным, убил братьев Бориса и Глеба. Но его победил в конце концов один из братьев, Ярослав Мудрый.

- Почему Ярослава прозвали Мудрым?

- За мудрость. Он составлял законы, Правду Ярослава.

- Вижу, не зря прошли уроки твоего наставника. Теперь пора начать осваивать ратное дело.

- Хочу научиться рубить мечом и стрелять из лука.

- Рановато тебе рубить и стрелять. Всему свое время. Для начала научись ездить верхом на коне.

- И прыгать через заборы, рвы.

- Никаких прыжков. Пока научись просто держаться в седле, обращаться с лошадью. Пусть привыкает к тебе. Подберу на конюшне лошадку смирную, неноровистую. Вот с этого и начнем.

- А как же уроки с Далматом?

- Уроки пойдут своим чередом.

В своей конюшне Глеб подобрал светлой масти кобылку смирного нрава. Первые уроки верховой езды провел с сыном сам. Научил Михаила, как закрепить седло, чтобы не сползало, как подтянуть стремена по росту, как правильно управлять лошадью, как перейти из движения шагом в галоп и рысь. Первые уроки княжич усвоил быстро и лишь однажды свалился с лошади.

- Не расстраивайся, сынок, - утешил его Глеб. - Когда меня учили верховой езде, я падал не один раз. Конь попался норовистый.

Через некоторое время Глеб передал Михаила в руки пожилого дружинника, ставшего наставником княжича.

Посетил князь уроки, которые проводил с Михаилом инок Далмат. Эти уроки теперь усложнились. По арифметике учитель давал хитроумные задачки. На уроках словесности заставлял Михаил переписывать без помарок летописные тексты, глубоко изучать Священное Писание и историю Руси.

- Какие выдающиеся русичи и за какие подвиги причислены к лику святых?

- Их много. Сразу всех и не вспомнишь.

- Назови хотя бы своих родичей.

- - Это мой дедушка, князь Василько Константинович, князь ростовский. Это еще батюшка моей бабушки Михаил Всеволодович, князь черниговский. Они не захотели изменить вере Христовой, склонить голову перед врагом и поплатились жизнью…

Боярин Григорий Меркурьев обстоятельно и подробно доложил Глебу Васильковичу о всех делах и событиях, произошедших в княжестве. Пришел он с писцовой книгой, в которую педантично записывал все расходы и приходы княжества.

- Княжескую десятину собрал и пополнил казну. Вот изволь, княже, назову тебе все цифры.

- Сполна собрал?

Я не скажу, что сполна: сколько людишек прячется по лесам и болотам - одному Богу ведомо. Иной раз найти человека на Белоозере - все равно что иголку в стоге сена отыскать.

- Вестимо.

- Купчишки дорожную подать за пользование каналом на Сухоне и за волок платили исправно. Тоже хорошее пополнение казне.

- Поступает железо с Верхней Андоги к белозерским кузнецам?

- Поступает исправно. Знатоки говорят, руда на Андоге хорошего качества. О том тебе скажет и наш Вукол.

- Пришли его ко мне. Хочу потолковать.

Гнязь Глеб принял у Меркурьева собранную десятину и дорожную пошлину, дотошно пересчитал каждый рубль. Закончив все подсчеты, сказал с удовлетворением:

- Хорошее пополнение казны. Спасибо тебе, Гриша.

Но при этом подумал, что Григорий Меркурьев, собирая подати с населения, с купцов, конечно, и себя не обидел. И при этом хитер, осторожен, за руку не ухватишь с поличным. А, собственно говоря, зачем хватать верного человека. Меру знает. Другой на его месте был бы во сто крат хуже.

- Дозволь, княже, слово молвить, - неожиданно обратился к князю Глебу Григорий.

- Что у тебя?

- Пожаловаться хотел тебе на свои хвори. Одряхлел я. Нет прежней остроты ума, когда нужно в серьезном деле разобраться. Ведь я был уже зрелым человеком, когда ты, дитя малое, еще на четвереньках ползал. Освободил бы ты меня от бремени управляющего, нашел бы кого помоложе, побойчее.

- Это ты серьезно глаголишь?

- Как можно говорить такое несерьезно, коли в самом деле одряхлел.

- Вот что я тебе скажу, Григорий… С просьбой твоей, конечно, посчитаюсь. Готовь себе замену.

- Какую замену?

- Сынка твоего, Власия. Объяви ему - назначаю помощником управляющего и кладу жалование в половину твоего. А твое жалование оставляю за тобой. Власия станешь натаскивать, обучишь, как вести все дела, обращаться с писцовой книгой.

- Будет мой Власий, товарищ твоих детских игр, верным твоим слугой, таким же, каким был я.

- Значит, договорились.

- Выходит, договорились.

- Давай обсудим еще одно дело. Казна хорошо пополнилась. Я думаю, можно было бы довести численность дружины до сотни человек. А где сотня, там нужны и сотники. Что скажешь на это?

- Десятник Ипатий подошел бы на место сотника. Грамотный, расторопный.

- Вот и я так думаю. Согласен с тобой - Ипат толковый мужик.

- И из семьи хорошей.

- Напомни мне, Гриша, про его семью.

- Отец волостной тиун на Средней Шексне. Крепкий хозяин и церковный староста. И дед Ипата был тиуном.

- Проявит себя хорошим сотником, попрошу брата Бориса возвести его в сан боярина. Не тебе ж одному в боярском звании ходить.

Григорий, услышав такое, обиженно поджал губы: лестно было ходить единственным боярином на весь город Белоозеро. Впрочем, на юге княжества, на Нижней Шексне располагалось несколько боярских вотчин. Их владельцами были боковые отпрыски ярославских боярских родов, отделившиеся от основной ветви рода еще тогда, когда Ярославль не выделился в самостоятельный удел.

- Как полагаешь, Гриша, будем продолжать выкуп полонян в Орде? - спросил князь Глеб Григория. - Я намеревался прошлой весной послать Власия. Да меня вызвал хан и спутал все планы.

- Новые людишки никогда не лишние. Земля Белозерская широка и обширна. Есть где расселить многих поселенцев. А это новые плательщики княжеской десятины, пополнение казны.

- Значит, советуешь продолжать выкуп?

- Почему же не продолжать. Опять пошлешь Власия?

- Нет, пусть помогает тебе. А выкуп полонян я поручу на этот раз кому-нибудь из купцов, имеющих торговые дела с Ордой.

Разговор завершился. Напоследок Григорий спросил князя Глеба:

- Кузнеца Вукола прикажешь сейчас позвать?

- Пожалуй, не надо. Сам схожу к нему. Посмотрю его кузницу.

Дом кузнеца Вукола, старейшины белозерских кузнецов, находился не на окраине города, а недалеко от центра. Дом этот скорее напоминал купеческое жилище: просторен, жилой этаж возвышался на подклети. Рядом с домом находилась кузница.

Из кузницы доносились удары молота и лязг железа. Князь Глеб постоял в дверях кузницы, наблюдая. Сын Вукола удерживал щипцами на наковальне раскаленный кусок железа, а сам Вукол ударял по нему тяжелым молотом, чтобы придать куску нужную форму. Другой сын раздувал горн с помощью мехов, чтобы поддерживать на огне подходящий жар.

Заметив князя Глеба, стоявшего в дверях кузницы, Вукол, не выпуская из рук молота, произнес:

- Добро пожаловать, княже. Давненько не виделись.

- Был в Орде по приглашению хана.

- А мы трудимся в поте лица.

- Железо с Андоги?

- С Андоги.

- Годится?

- Не хуже всякого другого.

- Что сейчас куете?

- Топоры, сошники к сохам, всякую мелочь вроде гвоздей и дверных засовов.

- И хорошо раскупаются твои изделия?

- Мало-помалу.

- Получили наши кузнецы выгоду с Андоги?

- Конечно. Большую выгоду имеем: и от города не столь далеко, и добыча облегчена. Все кузнецы низко кланяются тебе, княже.

- Рад за вас.

Вукол был не слишком словоохотлив. Он говорил обычно коротко, не отрываясь от наковальни.

- Трудись, Вуколушка, - сказал ему Глеб. - Зимой съезжу на Андогу. Посмотрю, как там идут дела.

В один из ближайших дней Глеб посетил Усть-Шехонский монастырь, где встретился с игуменом Иринархом.

- Как твоя монастырская школа, отче? - спросил Глеб.

- Необходимые знания и практические навыки мои воспитанники получили. Зимой обещал наведаться к нам владыка Игнатий. Пусть и он убедится в знаниях наших школяров и рукоположит их для начала во диаконы. Пусть наберутся опыта, а через два-три года возведем их в сан священника и дадим приход. Многие пастыри по своей дряхлости нуждаются в замене.

- Собираешься набирать новых учеников?

- Есть кое-кто на примете. В основном дети священников или церковные певчие.

Глеб Василькович познакомился с учениками монастырской школы, позадавал им вопросы по Священному Писанию и истории церкви. Отвечали ему бойко, уверенно. Особенно понравились ответы повзрослевшего за последние годы Ви-кентия, сына священника Зосимы, из села, раскинувшегося вдоль среднего течения Шексны.

- Как поживает батюшка твой, отец Зосима? - поинтересовался Глеб.

- Жив, здоров, слава Богу.

- Припоминаю, зело чадообилен он?

- Всех нас у батюшки десятеро. Я самый старший.

- Сколько ж годков тебе?

- Двадцать первый пошел.

- Жениться пора, Викеша.

- Вестимо. Присмотрел тут славную девицу, приказчикову дочку. В дни своей молодости батюшка служил вместе с этим приказчиком у одного купца. Батюшка тогда на клиросе пел, иногда псаломщика подменял. Приметил его покойный владыка Кирилл и посоветовал священнический сан принять.

- Что думаешь делать, Викентий?

- Хочу получить сан дьякона и определиться батюшке в помощники. У него полон дом детей малых: помощь нужна. Коли уйдет по здоровью на покой, я бы заменил его на приходе.

- Слышишь, игумен? - обратился Глеб к Иринею. - Учти желание Викеши. Справедливое желание.

- Отчего же не учесть? - согласился Иринарх.

В разгар зимы прибыл санным путем владыка Игнатий с небольшой свитой. Остановился в Усть-Шехонском монастыре у Иринея. Отслужил торжественную службу в соборном храме Белоозера. Потом принялся дотошно экзаменовать учеников, вернее, выпускников монастырской школы. Экзаменовал долго, с пристрастием. В заключение заставил каждого по очереди исполнять обязанности псаломщика во время службы в монастырском храме. Службой остался недоволен и стал строго выговаривать:

- Следить надо не только за тем, что читаешь, но и как читаешь. А в вашем чтении души мало, проникновенности.

Все же выпускники монастырской школы были рукоположены во диаконы и выслушали напутственное слово владыки:

- Каждый из вас будущий пастырь, который несет слово Божие прихожанам. Первый друг и советник прихожан, будь то русичи или весяне. Перед Богом все равны. Для прихожанина его пастырь пример доброго семьянина, чадолюбивого отца. И прихожане ваши чада возлюбленные. Скоро вы столкнетесь с немалыми трудностями. В вашем крае глубокие корни пустило язычество. Я наблюдал его следы в Ростовской земле и на Ярославщине. Но на Белоозере, особенно среди веси, языческие пережитки особливо заметны. Объясняйте чадам своим их заблуждения. Пусть прихожане тянутся к храму, а не к капищу.

Владыка еще долго продолжал в том же духе.

Перед рукоположением все учащиеся монастырской школы, за исключением одного, были обвенчаны с невестами. Викентий обвенчался с дочерью купеческого приказчика, статной и видной из себя девицей. Остальные его товарищи высватали поповен из ближайших приходов. Лишь один из учеников пожелал принять постриг и остался в монастыре. Он стал иеродиаконом монастырского храма.

Владыка Игнатий дотошно проверил и новых кандидатов в монастырскую школу. Всего желающих учиться на священнослужителя набралось десять человек. Восемь из них оказались сыновьями приходских священников, двое из семей мастеровых людей.

- По своей ли охоте идешь - каждому задавался вопрос. Обычно слышался ответ:

- Истинный крест, по своей воле. И еще тятенька посоветовал.

- Был ли причастен к церковной службе?

- Пел на клиросе.

- Присматривался к службе моего батюшки.

- Был за пономаря при храме.

Выслушав все ответы, Игнатий произнес назидательно:

- Коли осилите, други мои, учебу, проявите труд великий, упорство, благословляю вас.

Глеб Василькович пригласил владыку к больной жене, исповедать ее и воодушевить добрым словом. Феодора с приближением зимы опять почувствовала себя плохо, возобновилось кровохарканье. Сопровождавшему его Иринею епископ сказал:

- Пусть во всех храмах Белоозера молятся за здравие рабы Божьей Феодоры. Болезнь ее серьезна.

Владыка Игнатий намеревался далее отправляться в Каменный монастырь на Кубенском озере, а потом посетить соседние приходы.

- Оставайся при больной жене. Меня сопроводит Иринарх.

Вернулся владыка из поездки через месяц. Глеб пригласил его с Иринархом на обед и стал расспрашивать о впечатлениях.

- Монастырь встает на ноги, - начал владыка, - налаживается хозяйство: строятся новый братский корпус, школа. Пока, правда, только три ученика. Но игумен надеется расширить школу.

- А как прошла поездка по приходам? В ответ Игнатий тяжело вздохнул.

- Попадаются пастыри, которые еле-еле прочтут по складам Евангелие. Во время церковной службы несут всякую отсебятину. Едва заканчивается служба, начинаются языческие камлания с жертвоприношениями.

- Это мне знакомо. Где видишь выход, владыка?

- Мы с тобой, князь, уже говорили об этом. Это трудная и долговременная работа - искоренение язычества. Думаю, она затянется на века. А начинать надо с монастырской школы. С подготовки грамотного духовенства. Других средств не вижу.

Владыка отбыл в Ростов в подавленном настроении, вызванном белозерскими впечатлениями…

В середине зимы князь Глеб Василькович намеревался побывать на Верхней Андоге, посмотреть, как там идет добыча болотной руды и выплавка из нее железа. Но тяжелая болезнь жены остановила его. Княгиня Феодора с мольбой говорила мужу:

- Не уезжай, Глебушка. Видишь, совсем я плоха. Вернешься из поездки увидишь меня в гробу. Хочу испустить последний вздох, чтоб ты был рядом. Сколько из-за твоих поездок приходилось нам жить врозь.

- Не отчаивайся, Феодорушка. Выздоровеешь, - утешал жену Глеб. Никуда не поеду, не оставлю тебя. Даже если сам хан призовет, не поеду: скажусь хворым. Подрастет сынок наш Михальчик, будет он вместо меня в Орду ездить. Все же ханский внук. Надеюсь, ордынцы его не обидят.

Князь Глеб отказался от своего намерения ехать на Верхнюю Андогу, послал туда Власия, дав ему напутствия.

- Посмотри хорошенько, как идет добыча руды и выплавка железа, как живут переселенцы. Когда направляли их на Андогу, смотреть на людишек было тошно. Оборванцы, лапотники, да и только.

Дозволь, княже, слово молвить, - сказал Власий.

- Говори, коли добрую мысль хочешь молвить.

- А это уж тебе судить, добрая ли та мысль. Послал бы ты убогим людишкам по добротному овчинному полушубку. Это, мол, награда вам от князя вашего за то, что положили начало полезному делу.

- А ведь добрая мысль пришла тебе в голову, Власик. Ей-богу, добрая. Дам полушубки. Только сперва убедись, что дело идет успешно. Тогда и вручи людишкам полушубки, да сделай это всенародно.

- Непременно. Пусть люди ведают, как князь Глеб щедр к труженикам.

- Вот, вот. Ну, с Богом…

Вернулся Власий через две недели. Доложил князю о своей поездке обнадеживающе. Еще с осени была заготовлена большая масса болотной руды. Сейчас идет непрерывная выплавка железа. Летом поставили добротную плавильную печь. Полушубки вручил он переселенцам принародно: людишки аж прослезились.

Переселенцы помаленьку обустроились на новом месте. Избенки поставили, как у односельчан, неказистые, топившиеся по-черному. Белозерская артель кузнецов снабдила андожан взаимообразно некоторой суммой денег, чтобы каждый мог заиметь хотя бы по корове. Появились у переселенцев овцы, гуси.

- В чем еще нуждаются люди на Андоге? - спросил Глеб.

- Жалуются, что место добычи руды далеко от жилья. Приходится шагать три-четыре версты. Лошадку бы им заиметь, хотя бы одну на всех.

- Посмотри на моей конюшне, Власик, лошаденку, какую не жалко отдать.

- Слушаюсь, княже…

К весне, когда стало припекать солнце, растаял снег и вскрылись Шексна и Белое озеро, княгиня Феодора почувствовала себя получше. Глеб свез княгиню в Усть-Шехонский монастырь на богомолье. Феодора получила благословение игумена Иринарха, прослушала всю церковную службу. Глеб попросил монахов принести для больной княгини раскладное кресло.

Из Ярославля пришло сообщение, что князь Федор Ростиславич отправился по повелению хана в Орду с дружиной.

Лето прошло без особых событий. Ранней осенью вернулся из Орды белозерский купец Гаврила Горгониев. В ордынскую столицу он уехал с пушниной и медом, а вернулся с арбузами. По поручению князя Глеба Гаврила выкупил в Орде полсотни полонян. За эту услугу Глеб Василькович одарил купца правом пользоваться двумя княжескими дощаниками. Еще один дощаник имел сам купец.

Горгониев пришел к князю Глебу с докладом:

- Выполнил твое поручение, князь, хотя и с огрехами.

- Что за огрехи?

- Не доглядел я: двое из выкупленных не захотели плыть до Белоозера и по дороге сбежали. Один в Нижнем Новгороде, другой в Городце. Оба надеялись, что найдут там семьи. Так что заплатил бусурманам за пятьдесят, а довез только сорок восемь.

- Спасибо и на том, купец.

Глеб пошел знакомиться с новоприбывшими. Среди них оказалось трое опытных корабелов.

- Пусть эти останутся в городе и поступят в распоряжение Степана Горгониева, - распорядился Глеб. Степан был старшим братом Гаврилы и промышлял строительством речных судов.

Отыскался среди прибывших и человек, промышлявший раньше переплавкой болотной руды. Глеб отдал распоряжение Власию, чтобы с первой же оказией его отправили на Верхнюю Андогу.

:- Пусть занимается там своим делом.

Все остальные прибывшие оказались земледельцами. Глеб Василькович распорядился расселить их по селам и выселкам между Верхней Шексной и Кубенским озером.

Последующие два года были тяжким временем в жизни князя Глеба. Он стал свидетелем медленного, но неуклонного угасания княгини Феодоры. Уже не наступали периоды временного улучшения ее здоровья, некогда цветущая женщина на глазах превращалась в пожелтевшую и изможденную старуху.

Михаил жалел мать, подходил к ней, хотел приласкаться. Глеб останавливал сына:

- Не трогай матушку. Она серьезно больна. А наедине выговаривал:

- У нее серьезная болезнь. Называется чахоткой. Болезнь эта съедает человека. Чахотка опасна, так как легко передается и другим. Поэтому будь осторожен и не подходи к матушке близко. Ей болезнь передалась от бабушки, может передаться и тебе, если не будешь осторожен. А ведь ты у меня один остался, мой Михальчик. Береги себя.

Михаил продолжал усердно заниматься со своим учителем и наставником Далматом. Он уже бегло читал летописные своды, переводы с древнегреческого, житейные произведения, решал сложные задачки.

Заботы о больной жене рассеивали внимание князя Глеба. Делами княжества он занимался, как-то между прочим, без былой охоты. А дела наваливались, казалось, они никогда не кончатся…

Наступила новая осень. Снова из Сарая приплыл караван дощаников во главе с купцом Гаврилой. Глеб рассеянно выслушал его доклад.

- Как поручил мне, княже, выкупил опять полусотню полонян. И опять получились нелады.

- Что на этот раз?

- На этот раз четверо не захотели плыть до Белоозера. Двое остались в Ярославле. Еще один…

- Какое мне дело, где они отстали, - раздраженно сказал Глеб.

- Так ведь…

- Сколько всего отстало?

- Четверо, и еще один помер в дороге. Так что довез я не полсотни, а только сорок пять голов. Не по своей вине.

- Бог найдет виновных.

Глеб поручил Власию разобраться в занятиях полонян и расселить их по своему усмотрению.

Ростовский епископ Игнатий вновь посетил Белоозеро. Задерживаться здесь долго не стал, далеко за пределы города не ездил. Ограничился посещением двух ближайших сел на берегу Белого озера, Ухтомы и Карголома. Совершил воскресную службу в соборном храме и поинтересовался новым набором монастырской школы Усть-Шехонского монастыря.

Приехал погостить ярославский князь Федор Ростиславич.

- Пошто один, без жены? - спросил его Глеб.

- На сносях моя Аннушка. Нельзя ей путешествовать. А ты, я вижу, домоседом стал.

- Есть на то причины. Жена тяжело больна, не могу ее оставить. Боюсь, что болезнь безнадежна.

- Сочувствую тебе, Глебушка.

- Расскажи, как съездил в Орду.

- Да так же, как и ты. Участвовал в походе ханских войск против немирных кавказских народов. Потерял трех своих людей, самого вражеская стрела слегка поцарапала. Хан обласкал, угощал кумысом. С отвращением, но все-таки пил, чтобы не обидеть хозяина.

- Это мне знакомо. Как поживает Настенька, моя будущая невестка.

- Растет, хорошеет.

- Достигнут наши дети зрелости, сыграем свадьбу, не откладывая.

- Согласен. Непременно так и поступим.

Видя подавленное состояние князя Глеба, Федор не стал задерживаться и быстро уехал.

Княгиня Феодора стала жаловаться на недостаток свежего воздуха и постоянно просила мужа открыть окно.

- Зачем тебе окно? На дворе осень, - возражал Глеб.

- Все равно открой. Видишь, задыхаюсь.

Глеб накинул на плечи жену теплую заячью шубу и приоткрыл окно. В спальню ворвались холодный осенний воздух и капли косого дождя.

- Хорошо, Глебушка, - не закрывай.

- Простудишься. Негоже долго сидеть у раскрытого окна.

Вскоре Феодору охватил озноб. Окно закрыли, княгиня прислонилась к теплой изразцовой печи.

Когда установилась сухая погода, Глеб помог жене облачиться в теплую одежду и вывел ее во двор. Сели в коляску, поехали на пустынный берег Белого озера. Озеро было спокойно, что в это время случалось редко. Его покрывала лишь легкая рябь.

Глеб попридержал лошадь и помог Феодоре сойти с коляски. На песчаном берегу отыскалось выброшенное волнами озера старое бревно. На него и присели.

- Спасибо тебе, Глебушка, - сказала тихо Феодора.

- За что спасибо? Часто покидаю тебя, оставляю одну.

- Это не твоя вина, я знаю. Хан диктует тебе свою волю. Я скоро уйду из этой жизни. Я это чувствую.

- Не надо об этом, Феодорушка. Не мы распоряжаемся своей судьбой, а Всевышний.

- Он добрый, ваш Всевышний. Он дал мне хорошего мужа. Спасибо Всевышнему и тебе. Я думаю… Если бы судьбе не было угодно, чтобы ты мне встретился… отец сосватал бы меня за какого-нибудь ордынского сановника или родича.

- Но этого же, слава Богу, не произошло.

- А могло бы произойти. Такая болезненная жена, унаследовавшая от мамы чахотку, досталась бы ордынцу. Пусть он был бы не злодей, даже добрый человек, как мой отец. И вот ему достается такая хворая жена… Не стал бы он со мной возиться. Взял бы молодую, здоровую наложницу, даже не одну. А я чахла бы в одиночестве.

- Видишь, Феодорушка, другой муж достался тебе.

- Вот за это и спасибо, радость моя. Душа болит, что родила тебе трех сыновей, а сохранила только одного-единственного Михаила. Других не уберегла. А ты так мечтал, что семья наша будет чадообильная. Не получилось.

- Так было Богу угодно.

- Не Бог твой, а я в этом виновата. Хилая я, болезненная… Посмотри, как красиво озеро… Вереница диких гусей, на юг улетают.

- Ты слишком много говоришь, Феодорушка. Тебе вредно так много говорить.

Глеб поправил на жене шубу, закутал голову шерстяным платком.

- Послушай, Глебушка, что я тебе скажу напоследок… Скоро меня не станет. Да, да, я это знаю, чувствую приближение своего конца. Ты останешься один. Выдержи срок вдовства, какой требует приличие…

- Перестань, Феодорушка. Не хочу об этом и слушать. Не отпущу я тебя… Слышишь, не отпущу.

- В этом ты бессилен, Глебушка. Так вот… выдержишь приличествующий срок - и подбери себе новую жену. Ты добрый, заботливый, будешь хорошим мужем. Если хочешь сохранить добрые отношения с Ордой, женись на ордынке. У хана Берке много дочерей. Ярославский князь Федор не долго оставался вдовцом. Женился на ханской дочери и живет с ней хорошо. Она детей ему рожает.

- Не надо об этом. Прошу тебя, не надо. Если оставишь меня вдовцом, никогда больше не женюсь.

- Ты еще мужчина в полном соку. Лучше женись, чем с наложницами…

Феодора умолкла и судорожно закашлялась. Потом ее охватил болезненный озноб.

Прошло всего три дня с той прогулки на берег Белого озера. Княгиня Феодора совсем ослабла, отказывалась от пищи. Просила только горячего молока с медом. Но не могла выпить и полчашки.

Глеб не отходил от жены. Лишь убедившись, что она заснула, шел к себе в рабочую комнату, соседнюю со спальней Феодоры. Там он приказал приготовить себе постель на большом сундуке с книгами. Спал прерывистым, тревожным сном, прислушиваясь. Часто Феодора что-то выкрикивала во сне и просыпалась. Тогда Глеб подходил к жене, успокаивал ее и дожидался, пока Феодора снова засыпала.

В этот раз княгиня, кажется, спала спокойно. Заснул и Глеб, обессиленный постоянным бодрствованием. Проснулся он уже под утро. Подошел к жене, раскинувшей руки в неестественной позе. Феодора была бездыханна.

Князь Глеб постоял перед усопшей. Вот и все кончено. Ушла в мир иной Феодорушка, отмучилась. С усилием он взял себя в руки, позвал слуг. Приказал обмыть усопшую, обрядить в пристойные одежды и выставить в парадном зале княжеских хором. Потом отдал распоряжение Власию незамедлительно снарядить гонцов и послать к ближайшим родственникам: брату Борису, двоюродному брату Роману и Федору Ростиславичу. Гонцу, направляемому в Ростов, предписывалось также известить владыку Игнатия и баскака Файзуллу. Князь Глеб решил, что ордынца необходимо пригласить на похороны дочери хана.

Сыну Михаилу Глеб самолично сообщил о смерти матери.

- Горе-то нас посетило, Михальчик. Нет больше твоей матушки. Отмучилась.

- Хочу проститься с ней. Пойдем, - попросил Михаил. Глеб взял сына за руку и привел его в зал, где покойная, уже обряженная, лежала на столе. Постояли возле усопшей, исхудавшей, с обострившимся лицом. Михаил разрыдался только тогда, когда вышли из зала.

Первыми из приглашенных на похороны прибыл Федор Ростиславич. Тело княгини в дубовом гробу было уже перенесено в соборную церковь. Глеб разрешил допустить до гроба всех желающих проститься.

Угличский князь не приехал, сославшись на недомогание. Он и в самом деле был болезненным и слабым, часто прихварывал. Вместо себя прислал двух именитых бояр.

Из Ростова прибыли водным путем, воспользовавшись тем, что Волга и Шексна еще не покрылись льдом, брат Борис с женой Марьей Ярославной, епископ Игнатий и ростовский баскак Файзулла. Соблюли необходимую субординацию. Когда некоторое время тому назад умерла угличская княгиня, на ее похороны не ездили ни князь Борис, ни владыка Игнатий, ни Файзулла. Покойная княгиня не была ханской дочерью, не принадлежала к одной из ветвей рода Рюриковичей. Она происходила из простого, не слишком именитого боярского рода. Белозерская же княгиня была дочерью прежнего и близкой родственницей нынешнего хана.

Пока съезжались приглашенные на похороны родственники, Глеб неотлучно пребывал у гроба жены. Мимо проходили цепочкой белозерцы, люди именитые и простые, чтобы проститься со своей княгиней. Все знали, что Феодора тяжело и неизлечима болела, и сочувствовали овдовевшему князю.

Он не сразу заметил в цепочке посетителей храма моложавую стройную женщину. А когда заметил, то узнал Василису. На ней были все те же сафьяновые сапожки, когда-то давно даренные ей Глебом, сильно поношенные, латаные-перелатаные. Она подошла к князю, сказала тихо:

- Сочувствую, княже. А я вот…

Она замолчала, видимо не зная, чтосказать.

- Как твой Феоктист поживает? - спросил Глеб, чтобы разрядить неловкость.

- Приказал долго жить мой Феоктист. Простыл и помер в одночасье.

- А как дети?

- Пасынок женился. В селе остался, рыбачит. А падчерица еще невестится. Со мной у моих родителей под Ухто-мой. Весной вернулась я к ним.

- Своих-то деток рожала?

- Была одна дочка, да померла в младенчестве.

- Ты заходи, Василисушка, коли помощь какая нужна. Только не сейчас. Видишь, какое горе на меня свалилось.

- Сочувствую, княже, - снова повторила Василиса… Отпевание проходило торжественно, при переполненном храме. Службу вел владыка Игнатий в сослужении игумена Иринея и всего городского духовенства. После похорон состоялись пышные поминки. Кроме приезжих трапезу разделили Григорий Меркурьев с сыном Власием, именитые белозерские купцы, духовенство.

Гости стали разъезжаться до ледостава. Перед отъездом Борис переговорил с Глебом.

- Прими от меня и Марьяшеньки наше сочувствие. Крепись, братец.

- А что еще остается? Стараюсь крепиться.

- Что думаешь дальше делать?

- Жить, сынка воспитывать и учить.

- Я не об этом. Понимаю, что не время сейчас говорить о таких делах. Уж не взыщи… Скоро ли снова увидимся, не ведаю. Семейную жизнь снова налаживать надо. Коли хан благоволит к тебе, присмотрись к пригожей ордынке из ханской семьи. Не все же они такие хворые, болезненные, как покойница. Или найди себе невесту среди русичей.

- Не надо об этом, Борисушка… Рано об этом толковать. Подождем годик-другой.

- Тогда скажи мне откровенно, Глебушка, как брату. Любил ли ты свою Феодору?

- Видишь ли, братец… Моей невестой стала девочка, которую до свадьбы я видел мельком. Так угодно было хану. Потом к моей женитьбе приложил руку Александр Ярославич Невский. Какая тут могла быть любовь? Скорее расчет, политический шаг. А потом привязался, жалел больную женщину. Сочувствовал горемычной судьбе ее матери.

- А любовь в твоей жизни была?

- Не знаю, брат. Но не могу категорично утверждать, что не было.

- Значит, была?

- Не знаю, не знаю.

Глеб проводил ростовчан. Игумен Ириней по указанию владыки Игнатия продолжал поминальные службы за упокой души рабы Божией Феодоры. Князь неизменно посещал все службы и старался больше уделять внимания сыну, чтобы тот не чувствовал своего сиротства: часто посещал уроки, беседовал с Михаилом на разные темы.

Недавний разговор с братом Борисом и неожиданная встреча с Василисой затронули какие-то чувствительные тайники его сердца. Была ли в его жизни любовь? К покойной жене Феодоре было чувство жалости, долга, стремление облегчить ее физические страдания. Плотской близости меж ними давно уже не было. А что руководило им, когда он, князь Глеб, встретился с Василисой? Порыв телесной страсти? А может быть, это и была любовь. Горькая любовь, которая не могла идти дальше греховной связи, поскольку один был князем, а другая - простолюдинкой, да еще весянкой…


Глава 21. ПОСЛЕДНЯЯ ПОЕЗДКА В ОРДУ. ПЕРЕМЕНЫ НА РОСТОВСКОМ СТОЛЕ


Княгиню Феодору погребли в соборной церкви. Князь Глеб распорядился изготовить каменную плиту с именем покойной над ее могилой.

Первое время Глеб Василькович не находил себе места. Он бесцельно бродил по палатам, невпопад отвечая слугам и приближенным. Выходил Глеб на берег Белого озера, на то самое место, где они были вместе с Феодорой за несколько дней до ее кончины. Он вглядывался в покрытую тонкой коркой раннего льда поверхность озера, предаваясь тоскливым мыслям.

Глеб обратился к своему духовнику, игумену Иринарху.

- Скажи мне, отче, что я должен делать? Как преодолеть разлад души? Как обрести нормальное состояние?

- Скажу князь, - отвечал Иринарх. - Трудись в поте лица. Найди занятие, которое поглотило бы все твои помыслы, отвлекло от грустных мыслей. Займись воспитанием сына.

- Пожалуй, ты прав, отче, - согласился Глеб. - Займусь строительством гостиного двора. В Ростове гостиный двор есть украшение города, и в Ярославле, и во Владимире. А у нас купеческие лавки рассеяны по всему городу в беспорядке. Куда это годится?

Глеб Василькович в сопровождении Власия долго бродил по городу, выискивая место для будущего гостиного двора. Купеческие дворы, дома духовенства, ремесленников, мастерские, жилища всякого неимущего люда теснились в причудливом беспорядке. После долгих поисков место для гостиного двора отыскалось. Большую площадь занимали княжеские конюшни, которые можно было перенести на другое место. Можно было также потеснить обширный двор при княжеских палатах. Нуждались в расширении и избы дружинников. Глеб задумал их также перенести в иное место. Вот и освобождалась просторная площадь, достаточная для возведения гостиного двора.

Среди городских плотников отыскали старшину плотницкой артели Пахома, немолодого уже и опытного строителя. Глеб пригласил его, показал набросок, начертанный на листе пергамента.

- Вот здесь, вдоль берега Шексны, протянется гостиный двор, - объяснил Пахому Глеб. - В сторону берега выходит крытая галерея, которая пойдет вдоль всего здания. Лавки должны быть просторны, позади кладовые, амбары. Уловил мое намерение, Пахомушка?

- Все понятно.

- Тогда составь по моему наброску подробный план. А я тем временем подберу артель лесорубов и прикажу заготовить потребное количество хорошей строевой сосны.

- Для амбаров и ель сойдет.

- Нет уж. Если строить, так строить как следует. Только сосна пойдет в дело.

Белозерские купцы быстро проведали о намерении князя Глеба строить рядом с княжескими палатами гостиный двор и зачастили к нему с визитами. Спрашивали:

- Уступишь мне одну лавку?

- Во что мне обойдется, если пожелаю въехать в твой гостиный двор?

- Пустишь меня с моими товарами?

Князь Глеб не спешил с ответами. Он сознавал, что нужно строить гостиный двор как княжескую собственность, а там продавать или сдавать в аренду помещения с немалой для себя выгодой. Купцы ворчали, за глаза поругивали прижимистого князя, но в то же время восхищались его деловой хваткой, рачительностью.

«Из князя Глеба хороший бы купец получился», - поговаривали они.

Вскоре на берегу Шексны застучали топоры, завизжали пилы, появились штабеля свежих бревен. Стали подыматься вверх венцы срубов. Гостиный двор вырастал на глазах. Когда дело уже подходило к завершению стройки, начались деловые переговоры с купцами. Особенную прыть проявляли новгородские купцы, чьи интересы представляли в Белоозере сыновья или приказчики. От новгородцев старались не отстать и местные. И те и другие стремились приобрести в будущем гостином дворе лавку. Те, что победнее, кооперировались вдвоем, втроем, чтобы приобрести общее помещение. Князь Глеб увеличивал свою казну и с удовлетворением говорил Власию:

- Богатеем, Власик…

Весной Глеб снова снарядил караван судов и направил его в Орду для выкупа полонян. Купцы расщедрились и задумали невдалеке от гостиного двора поставить свой храм, церковь Николая Чудотворца. На освещение церкви, проведенное игуменом Иринархом, был приглашен в качестве почетного гостя и Глеб Василькович.

Сыну князя, Михаилу, шел уже двенадцатый год. Он возмужал, казался старше своих лет. Уроки усваивал успешно, увлекался верховой ездой. Вместо емирной кобылки он выбрал себе на княжеской конюшне норовистого гнедого жеребца, на нем пускался в галоп, прыгал через препятствия. Не один раз Михаил вылетал из седла, расшибался, ходил весь в синяках. Князь Глеб строго выговаривал ему за неосторожность, но в то же время восхищался его лихачеством. Иногда и сам приказывал оседлать себе коня и пускался вместе с сыном наперегонки. Обычный их маршрут пролегал по берегу Белого озера до села Карголом и обратно.

Осенью прибыла из Сарая новая большая партия выкупленных полонян, человек сто с лишним. Глеб сам занялся расселением прибывших. Выявил среди них несколько опытных плотников и оставил их в стольном городе. Остальных отправил в западную часть белозерского удела по рекам Шоле и Мегре, где было редкое весянское население. Князь решил создать здесь два новых прихода, куда были назначены молодые священники из недавних выпускников монастырской школы.

С наступлением зимы князь Глеб в сопровождении двух дружинников отправился на Верхнюю Андогу. Достигнув погоста Воскресенского, он остановился у старого знакомого, кузнеца Леонтия.

- Ну расскажи, как идут дела, - предложил Глеб.

- С Божьей помощью идут. А что рассказывать? Лучше покажу.

Кузнец показал новую плавильную печь, в которой сейчас плавилась руда. Перед печью возился сын кузнеца в кожаном фартуке. Потом зашли в просторный амбар, где были сложены слитки выплавленного железа.

- Все это хорошо, Леонтий. Даже превосходно, - поощрительно сказал Глеб. - А что же ты о людях забыл?

- Как это забыл, княже? Не пойму я тебя.

- Все ты понимаешь. Смотри, какая у тебя добротная изба, просторная, светлая. А как твои рудокопы живут? Жилища - жалкие лачуги. А ведь у каждого куча ребятишек. Хочешь, чтобы расплевались с твоей Андогой и подались в другие края в поисках лучшей жизни?

Глеб еще долго распекал кузнеца Леонтия, впервые испытавшего на себе весь княжеский гнев. Тот слабо оправдывался. Мол, не успели еще как следует позаботиться о переселенцах.

- Зови сюда тиуна и попа Маркела.

- Слушаюсь.

Незамедлительно прибежали волостной тиун и отец Маркел.

- Что же вы, мои дорогие, рубите сук, на котором уселись, - напустился на них Глеб Василькович. - Руда приносит благополучие вашей волости. А вы о рудокопах забыли. Поселили мужиков многодетных в убогих лачугах.

Князь Глеб еще долго давал волю своему гневу. Закончил свою речь категорично:

- Повелеваю, чтоб у рудокопов добротные избы были, не хуже твоей избы, Леонтий. Слышите, не хуже… Будущей зимой самолично приеду проверить, как выполнили мое повеление.

- Слушаемся, батюшка. Хотели ведь, да покудова не успели… - смиренно пробормотал тиун.

Вернулся Глеб в Белоозеро с чувством выполненного долга. Отдохнув, решил собрать свое воинство и устроить ему смотр. Дружина теперь была доведена до сотни человек, и возглавлял ее Ипатий, бывший десятник, сын тиуна с Шексны. Глеб вызвал к себе Ипатия:

- Собери всю дружину. И поскорее.

- Как же всех скоро соберешь? - растерялся сотник. - Кто-то отправился на рыбалку, кто-то занимается хозяйством.

Ипатий после недолгих раздумий приказал ударить в вечевой колокол, который висел с незапамятных времен на городской площади перед главным храмом, с тех самых времен, когда на Белоозере собиралось вече. Но вече давно ушло в прошлое. В колокол звонили только тогда, когда в городе случались пожары.

Собрать всю дружину оказалось не так-то просто. Многие дружинники жили по своим домам, в разных частях города. Пришлось Ипатию посылать ходоков. Не все дружинники находились дома. Одни заготовляли в лесу дрова, другие отправились на охоту. Поэтому собралась дружина далеко не полная, да и то после долгих ожиданий. Глеб вышел на площадь перед храмом, произнес строго:

- Плохо служите, мужики. Скверно служите. Подводите вашего сотника.

Князь Глеб, не скрывая своего раздражения, долго и непотребно, что с ним случалось не часто, ругался. Закончил свою речь словами:

- Повелеваю. Половина дружины остается в казарме и несет охранную службу на постах. На следующий день ее сменяет другая половина. Сотник должен быть осведомлен, где каждый из вас находится. Отлучаться из города по всяким хозяйственным делам имеете право только с его ведома. Кто нарушит мое предписание, тому урежу жалование. А злостных нарушителей порядка из дружины выгоню. Вот так-то, мои дорогие.

Потом князь Глеб стал выяснять, кто из дружинников располагает кольчужной рубахой. Таких оказалось немного, всего двенадцать человек.

- Мало, - решил Глеб и отобрал еще полтора десятка самых рослых и плечистых дружинников. Приказал им: - Пойдите к кольчужному мастеру и закажите кольчуги. Скажите ему - расходы берет на себя княжеская казна.

Остальным дружинникам Глеб приказал пошить кожаные рубахи, грудь прикрыть металлическими пластинами.

- Рубахи изготовите своими руками, а пластины приобретете у кольчужника.

Глеб Василькович понимал, что княжеству ничего не грозит, кроме набегов мелких банд новгородских ушкуйников. Они появлялись изредка на западе княжества, на Верхней Суде, на Мегре, но открытых столкновений с дружинниками избегали. Обычно местные жители брались за оружие и сами давали ушкуйникам отпор. Но князь Глеб ожидал, что золо-тоордынский хан снова вызовет его к себе с дружиной и заставит участвовать в походе против непокорных кавказцев. А к такому походу приходилось готовиться.

С открытием навигации Глеб поручил одному из белозерских купцов, отправлявшемуся по торговым делам в Орду, выкупить очередную партию полонян. А сам решил вместе с сыном проведать брата в Ростове и побывать на могиле матери.

Глеб заметил большие перемены в брате Борисе. Разница в летах между ними составляла всего шесть лет, но Борис выглядел значительно старше своего возраста. Он располнел, обрюзг и потерял прежнюю живость азартного охотника. Глеба охотиться не приглашал, а пустился в жалобы. У него неожиданно осложнились отношения с баскаком Файзуллой, который прежде казался человеком покладистым, уступчивым. Ростовский князь уличил баскака в незаконных поборах с населения в свою пользу, которые могли вызвать вспышки народного возмущения. Файзулла на увещание князя реагировал болезненно, надерзил и вдобавок пожаловался главному баскаку во Владимире, обвиняя Бориса в неуважении к ханскому представителю. Главный баскак принял сторону Файзуллы, а не ростовского князя. Трусоватый по характеру Борис опасался, что главный баскак может пожаловаться на него хану. С братом Борис Василькович поделился тревожными предчувствиями.

- Боюсь вызова в Орду. Плохо для меня это может кончиться.

- Брось раньше времени тревожиться, Борисушка. Пригасил бы лучше поохотиться, - успокаивал его Глеб.

- Не до охоты мне. Тут еще старший сынок огорчает.

Старшему сыну Бориса Дмитрию шел уже двадцать третий год. К этому времени князья обычно обзаводились семьей. Но Дмитрий с женитьбой не спешил, хотя отец и предпринимал неоднократные попытки высватать сыну невесту княжеского рода. Но неожиданно княжич увлекся одной ростовской боярышней и заявил отцу, что хотел бы на ней жениться. Борис был недоволен выбором сына. Боярышня принадлежала к роду не самому сановному среди ростовских бояр, красотой особой не блистала. Мог бы и лучшую партию найти. Но княжич упрямо стоял на своем.

- Что скажешь, брат? Как поступить со строптивым сыном? - спросил Борис Глеба.

- Коли приворожила боярышня сынка твоего, не препятствуй.

Борис примирился с выбором сына, решил воспользоваться приездом брата и племянника и сыграть свадьбу. Но в пику строптивому сыну решил никого из других родичей на свадьбу не приглашать: ни ярославского Федора, ни угличского Романа, ни муромчан, ни тем более других, более отдаленных родственников.

Свадьба была не слишком пышной и многолюдной. Среди гостей, кроме князя Глеба с сыном, были только родные невесты, другие ростовские бояре, да кое-кто из местных купцов. Глеб спохватился, что ему ничего не было заранее известно о свадьбе племянника и поэтому у него нет подарка. Пришлось побродить по лавкам ростовских купцов. В конце концов выбрал серебряный жбан для вина и блюдо, украшенное чеканным узором, для жениха и тяжелое ожерелье из камней-самоцветов - для невесты.

- Спасибо, дядя Глеб, - сказал, обнимая его, племянник. - Хоть ты меня понимаешь.

Перед свадьбой Глеб Василькович посетил могилы родителей, над которыми настоятель собора совершил поминальный молебен. Владыку Игнатия, готовившегося к венчанию молодых, не стал беспокоить. Потом посетил в женском монастыре келью матери. В ней оставалось все так, как было при ее жизни. Даже Библия лежала на столе, раскрытая на той самой странице, на которой инокиня Марфа прервала чтение…

Когда Глеб с сыном возвращались на испытанном дощанике в Белоозеро, князь подумал, что вот уже прошло полтора года, как нет Феодоры. Да и в последние два-три года ее жизни он не имел физической близости с женой из-за ее болезни. Ведь мог бы, воспользовавшись своими возможностями, подобрать пригожую наложницу и жить в свое удовольствие. Однако же не сделал этого: считал себя повязанным священными узами брака с больной женой и вел воздержанный образ жизни.

А нужно ли теперь придерживаться прежнего образа жизни? Ему шел тридцать девятый год: возраст немалый. Не юноша, а человек, испытавший на своем веку многое. Жениться, что ли, вторично, как это сделал ярославский князь Федор? Разве не нашлась бы и для него выгодная партия в ханском окружении, даже в ханской семье?

Глеб Василькович не принял какое-либо решение на сей счет. Не поздно ли думать о второй женитьбе? Исчезла в нем прежняя юношеская легкость и прыть. Не то чтобы одряхлел, но годы дают о себе знать.

Неожиданно вспомнилась весянка Василиса. Не пришла она к нему, а ведь живет в великой нужде. По ней видно: гордячка. Отыскать ее, что ли? Вспомнить увлечение молодости? Греховная мысль становилась все навязчивее. Вспомнилось, как предавались они когда-то бурным молодым ласкам у большого камня на берегу Белого озера. Он, Глеб, скрывавший свое княжеское достоинство, назвался тогда дружинником Василием. Все происходило как в счастливой сказке, внезапно оборвавшейся…

Глеб сообщил приближенным, что отправляется охотиться на уток. Власий спросил, не нуждается ли князь в охране, хотя бы в паре дружинников. Глеб категорически отказался, добавив, что, если вдруг прибудет гонец из Ростова, от князя Бориса или от баскака, не ищите. Гонец может и подождать.

На утлом челноке Глеб приплыл к знакомому камню, вышел на берег, прошелся прибрежной тропинкой до весянского селения. Затаился в кустах и стал следить за избами. Крайняя изба принадлежала родным Василисы. Ждал долго, пока из избы не вышла Василиса с корзиной в руках. Глеб тихо окликнул ее, Василиса услышала, бросила корзину, подошла к кустам.

- Василисушка, солнышко мое. Истосковался по тебе, - воскликнул Глеб, обнимая весянку. - Почему не наведалась ко мне?

- Не могла. Не ровня я тебе.

- Пустое. Перед Богом мы все равны. Пойдем к нашему камню.

- Обожди. Принесу в дом хвороста, растоплю печь, а ты жди меня у камня.

- Дочку-то замуж выдала?

- Не дочка она мне, падчерица. Недавно выдала за соседова сына.

- Приходи скорее к камню. Поговорим.

Ожидание, казалось, тянулось целую вечность. Василиса делала свои дела домашние, переодевалась в другое платье, которое было латаным-перелатаным. Ноги в лаптях. Сафьяновые сапожки, подаренные когда-то Глебом, видно, давно сношены.

- Видишь, обносилась я и постарела, - сказала Василиса грустно, подходя к камню. Глеб смог отчетливо разглядеть ее. Действительно, возраст давал о себе знать. Лицо осунулось, у уголков рта появились резкие морщины. Но тело оставалось все таким же стройным, крепким, упругим, как туго натянутая струна.

- Что смотришь? Постарела?

- Смотрю, потому что давно не видел, скучал. А стареем мы все. Уж так Бог распорядился. Одежонку-то тебе надо бы новую справить. Уж я об этом позабочусь.

- Надо ли?

- Надо, Василисушка. Я теперь человек вольный. Супружество меня более не держит.

- Найдешь другую. Ханскую дочь или княжну какую-нибудь.

- Не будет этого, коли я тебе придусь по душе.

Глеб мягко обнял Василису, ощутив крепкое и упругое тело. Почувствовал прилив возбуждения и страстного желания.

…Потом, как и много лет тому назад, они сидели на отшлифованном ветрами и дождями камне, тесно прижавшись друг к другу.

- Что же будет дальше, Глебушка? - спрашивала Василиса. - Опять будем воровски встречаться?

- Я знаю примеры, когда князья женились на красавицах-простолюдинках, которые им очень приглянулись. Молва утверждает, что княгиня Ольга, жена князя Игоря, была простой лодочницей. Моя матушка, правда, отрицала это и считала Ольгу дочерью богатого псковского боярина.

- Наверное, твоя матушка права. Какая из меня княгиня? Мы с тобой не ровня. Придумай что-нибудь, чтоб мы всегда были вместе. Сделай меня своей служанкой. Я на все согласна. Мой покойный муж был тяжелым человеком, даже, бывало, поколачивал. А ты хороший, добрый. Разве поднимешь руку на беззащитную весянку?

- Что ты, Господь с тобой, Василисушка. Хочешь, возьму тебя горничной в свои палаты? Будешь убирать внутренние покои. Отведу хорошую комнату, одену хорошо, положу жалование. Станешь помогать родным.

- Пусть будет так, Глебушка.

Вернувшись, Глеб объявил, что весянка Василиса - вдова человека, в устройстве судьбы которого он в свое время принял участие. Сейчас его долг позаботиться о вдове. Василиса станет убирать внутренние комнаты княжеских палат.

Вызвав к себе Каллистрата, который был теперь не только княжеским портным, но и дворецким, Глеб приказал ему, указывая на Василису:

- Поручаю тебе, Каллистратушка. Одень эту женщину во все новое, чтоб не стыдно было в палатах показаться. И подбери ей комнату.

- Слушаюсь.

Так Василиса вошла в княжеские палаты, официально считаясь горничной. Когда голоса в палатах замолкали, шаги затихали, княжья челядь разбредалась ночевать по своим домам и оставались только рослые стражники у входа со стороны красного крыльца да в передней, Василиса, скинув новые сафьяновые сапожки, неслышно пробиралась в Глебову опочивальню. В жарком вихре объятий сплетались тела князя Глеба и весянки Василисы на ложе…

Ранней весной года 1277 по современному летоисчислению в Белоозеро прибыл из Владимира человек великого баскака Амрагана, державшийся вежливо, но начальственно.

- Амраган передает тебе повеление великого хана, - произнес надменно незваный гость.

- Повинуюсь хану, - в тон ответил Глеб.

- Ты должен прибыть в Сарай со всей воинской дружиной и сыном. У тебя один сын?

- Один, к сожалению. Других Бог прибрал.

- Велик ли сын?

- Четырнадцать годиков ему.

- Приезжай с сыном.

Далее Глеб узнал, что хан приглашает в Сарай не только его, а еще и других русских князей. Приглашается ростовский князь Борис с женой Марьей и обоими сыновьями, Дмитрием и Константином. (Младший Василий, малолеток, недавно умер от детской болезни.) Также ярославский князь Федор Ростиславич и городецкий князь Андрей Александрович, третий сын Александра Ярославича Невского. По-видимому, хан замышлял большую военную кампанию с участием русских князей. О какой именно кампании могла идти речь, приезжий ордынец не знал или не хотел распространяться.

- Как скоро я должен отплыть в Сарай? - спросил князь Глеб.

- На сборы тебе дается две недели. Место сбора всех князей, о которых я упомянул, Нижний Новгород. Далее поплывете общим караваном.

Глеб стал готовиться к походу. Снарядил три дощаника. В Белоозере решил оставить из всей сотни дружинников только десять человек, хворых или с физическими изъянами. Девять десятков были как на подбор. Глеб устроил им смотр при полном вооружении и остался доволен. В строй дружинников, рядом с сотником Ипатием, Глеб Василькович поставил и сына Михаила.

Провожая Глеба в поход, Василиса обливалась слезами: отъезд князя сулил ей долгую разлуку.

Чтобы оставить Белоозеро под защитой во время своего отсутствия, Глеб приказал набрать из местных жителей ополченцев и поставил их под начало Власия. В Ярославле к каравану Глеба присоединился князь Федор Ростиславич с дружиной. Он отправился без жены. Анна была вновь беременна и должна была скоро разродиться, поэтому и не могла сопровождать мужа. От Федора Глеб узнал, что брат Борис с женой и сыновьями уже накануне миновал Ярославль и находится где-то в пути по Волге.

В Нижнем Новгороде к прибытию Глеба и Федора уже находились Борис Ростовский и Андрей Городецкий. Отсюда, подняв паруса и воспользовавшись попутным ветром, поплыл вниз по Волге весь объединенный караван.

Борис Василькович перебрался на дощаник к брату Глебу, пожаловался на состояние здоровья. Действительно, выглядел он неважно. Под глазами обозначились синяки, в бороде резко прибавилось седых волос. Вдобавок Борис был в крайне подавленном состоянии. Ему казалось, что его нелады с баскаками обернутся суровыми репрессиями со стороны хана. Глеб старался, как мог, успокоить брата.

- Посуди сам, Борисушка… Если бы хан вызывал тебя для того, чтобы учинить над тобой расправу, ты бы не нужен был ему с твоей дружиной. Скорее всего, нас всех пошлют усмирять непокорных кавказцев.

- Откуда тебе знать, что задумал хан? Возможно, меня ждет расправа, а дружину поведет сынок мой Дмитрий.

Когда караван судов достиг Сарая, князей и большую часть дружинников разместили на постоялом дворе. Часть дружинников осталась на дощаниках. Хан Менгу Темир за короткое время вызвал к себе прибывших князей, одного за другим, и поставил перед ними задачу. Дружина Городецкого князя Андрея Александровича вливалась в основные силы ханских войск, направлявшихся в Прикаспийские земли. Федор Ростиславич должен был идти в Кабардинские земли. Наконец очередь дошла и до братьев Васильковичей. Их обоих хан вызвал одновременно.

- Пойдете против немирных ясов и касогов, - произнес хан, когда братья предстали перед ним. - Тебе, князь Глеб, дорога туда знакома. - А тебе, князь Борис, я могу сказать…

Хан умолк и стал сверлить растерявшегося Бориса тяжелым испытующим взглядом.

- Великий баскак Амраган и твой ростовский баскак Файзулла оба жаловались на тебя.

- За что, великий хан? Чем я им не угодил? - Борис сжался в испуге, ожидая самого худшего.

- За что? Тебе виднее, князь Борис. Баскаки жаловались, что мало почтения проявляешь к ханской власти. Дерзишь с моими людьми.

- Помилуй, великий хан. Не так все было… Но хан не стал его слушать.

- Пойдешь в поход вместе с братом. Коли поход будет удачным и ты отличишься, забудем твои прегрешения. А коли плохо будешь воевать с нашими недругами, строго спросим.

Борис ничего не ответил, а только схватился за сердце. Глеб поддержал брата, готового упасть. Хан произнес спокойно:

- Идите, князья, и готовьтесь к походу.

Когда выходили из ханских палат, Бориса пошатывало. Глеб поддерживал брата, чтоб не упал. До постоялого двора Борис дошел и свалился плашмя на ложе. Марья Ярославна суетилась возле мужа, не зная, чем ему помочь.

Через некоторое время княгиня Марья вбежала в соседнюю комнату, которую занимал Глеб вместе с сыном и племянниками. Взволнованная, она произнесла:

- Борис, кажется, умер. Не дышит, еле шевелится. Борис действительно был мертв, скончавшись от острого сердечного приступа. Возле тела усопшего, понуро склонив головы, стояли сыновья Дмитрий и Константин. Княгиня Марья билась в истерике, припав к груди мужа.

О внезапной кончине ростовского князя Бориса доложили Менгу Темиру. Хан незамедлительно вызвал к себе Глеба с обоими племянниками. Сочувствия родным не выразил, а сказал назидательно:

- Ваш русский Бог тоже иногда бывает справедлив. Наказал князя Бориса за неповиновение моим людям.

- А как прикажешь, великий хан, поступить с телом покойного?

- Отвезите на родину в Ростов и похороните по вашему обряду. Пусть тело сопровождают княгиня и один из- сыновей покойного.

- Позволь старшему, Дмитрию.

- Это как вам будет угодно.

- А как прикажешь поступить с ростовской дружиной?

- Бери под свое начало и готовься в поход.

О решении хана Глеб сообщил княгине Марье. Покойного князя Бориса доставили в сарайский кафедральный храм, где владыка Феогност совершил обряд отпевания. Потом покойного уложили в наспех сколоченный гроб и препроводили на один из дощаников. Глеб лично проводил до берега Ахтубы княгиню Марью и племянника Дмитрия, отправлявшихся в Ростов.

Владыку Феогноста князь Глеб навестил, выбрав время, когда епископ сарайский не был занят церковной службой. Начали разговор с недавней кончины князя Бориса.

- Случались ли на твоей памяти такие случаи, чтобы вызванный в Орду князь скоропостижно умирал? - спросил Феогноста Глеб.

- Случались, и не раз. Одни князья, слишком запуганные, умирали от сердечного приступа, как умер князь Борис. Другие, не угодные хану, умерщвлялись открыто или тайком.

Глеб стал расспрашивать, как идет становление епархии.

- Идет с Божьей помощью, - Феогност поведал, что кроме кафедрального храма возведена церковь на русском кладбище и часовня на одном из базаров, где бывает скопление русских торговцев. Понемногу принимают православие и некоторые сановные ордынские вельможи, даже ханские родственники. Среди них есть новокрещенные, решившие устроить дома часовню или молельню. Но таких пока мало. Ордынская верхушка более тяготеет к исламу. За пределами Сарая православные приходы встречаются на Северном Кавказе, в основном среди ясов. К ним православие приходит из Грузии. Южная часть ясов, населяющих часть Грузии, уже давно приняли православие.

- Видно, мне придется идти с дружиной усмирять непокорных горцев, которые закрепились в горных ущельях и противятся подчинению Золотой Орде, - с горечью сказал Глеб.

- Среди них тебе встретятся православные. Будь с ними осторожен, князь, не переусердствуй.

- Боюсь, что в этом походе я буду не один. Придется подчиняться ханскому военачальнику.

- Православные ясы имеют поддержку со стороны Грузии. Когда-то, при царице Тамаре и ее предшественниках, это было сильное государство. Оно распространяло свою власть далеко на юг. А потом и сюда пришли татаро-монголы. Они стали вмешиваться в политику царей, разорять население. Многие жители Грузии уходят в неприступные горы в надежде укрыться там от грабителей. Некоторые преодолевают хребет и появляются в селениях северных ясов. Учти, кавказцы - народ отважный и свободолюбивый. Боюсь, что дорого тебе обойдется этот поход.

Поход начался так же, как и раньше. Всех русичей посадили на коней, и они растворились в массе ордынцев. Князь Глеб был подчинен ханскому тысяцкому, одному из родственников хана.

Переправившись через Волгу на плотах и баркасах ниже истоков Ахтубы, колонны всадников углубились в степные просторы. Глеб видел, что местное население, половцы и степные касоги, встречали ордынцев настороженно и старались по возможности уклониться от встречи с ними. Старосты селений выходили навстречу войскам, отвешивали низкие поклоны, выносили фрукты, орехи и какую-либо снедь. А основное население, особенно женщины и девушки, разбегались и прятались по степным балкам, боясь обид и насилий: такое уже бывало.

Войско переправилось через быструю и мутную Кубань и углубилось в лесистые предгорья Кавказского хребта. Пока встречались мирные аулы, признававшие ханскую власть. Когда к тропе подступали лесные дебри, оттуда порой слышался трубный рев зубра. (В те времена они еще водились в глухих местах Кавказа в большом количестве).

Достигли знакомого селения, в котором когда-то Глебу пришлось побывать. Старейшина Баграт был еще жив. Он узнал Глеба.

- С чем прибыли ханские люди?

- Я не начальствую над войском, чтоб ответить тебе, - сказал ему Глеб. - Ты лучше спроси тысяцкого, вон того, что на белом коне. А я здесь человек подневольный.

- Я считаю тебя хорошим человеком, русич. Надеюсь, не обидишь моих соплеменников. Помнишь ту юную полонянку, которую ты отдал в мои руки, чтоб я возвратил ее родителям.

- Конечно, помню. Она жива?

- Давно замужем. Дочку родила.

- Передай ей мое пожелание, пусть нарожает много, много деток.

Тысяцкий Аксак собрал всех военачальников в своем шатре. Отдавал распоряжения резкими гортанными криками:

- Первая и вторая сотни идут в Касожские земли. Касоги утихомирились, признали власть великого хана. Ваша задача напомнить, что над ними великий хан, а у хана великое войско. Пройдитесь по всем аулам, покажите свою силу.

Аксак сделал паузу и продолжал:

- Остальные сотни прочешут горные аулы ясов. Некоторые из них не желают повиноваться великому хану, платить дань. Такие должны быть наказаны. Непокорные пользуются помощью, которая поступает из Грузии через хребет. Важно прервать эту помощь.

Далее тысяцкий обратился к князю Глебу:

- Тебе, князь, поручаю перекрыть Дарьяльское ущелье, по которому течет река Терек. Иди туда со своими дружинниками и не пропусти ни одного человека с юга.

Глеб понимал, что тысяцкий преследовал свои корыстные цели. Опустошая немирные аулы, проявлявшие непокорность, ордынцы станут нещадно грабить население, насильничать и бесчинствовать. А это, с точки зрения тысяцкого, и будет поддерживать боевой дух в ордынцах и стимулировать их воинственность.

Аксак был родной брат одной из ханских жен и поэтому считал себя важным человеком. Русскому князю он отвел непрестижное место, не сулящее никакой военной добычи.

- Дарьяльское ущелье должно быть на крепком замке, - повторил тысяцкий. - Запри его всей своей дружиной.

- Дозволь спросить тебя, - произнес Глеб.

- Спрашивай.

- Долго ли продлится наша служба в Дарьяльском ущелье?

До тех пор, пока я со своими сотнями не прочешу немирные аулы и не склоню их к покорности. Я думаю, что это займет недели три. Надеюсь, мы скоро приведем строптивцев к повиновению.

Перед выходом к Дарьяльскому ущелью Глеб тайно увиделся со старцем Багратом.

- Выхожу со своими дружинниками на юг, чтобы закрыть ущелье и не пропускать к вам сюда ни одного южанина, - сказал ему Глеб.

- Зачем ты мне это говоришь? Мы связаны с южными родичами: у нас один язык, одни обычаи. Южане приняли христианскую религию.

- Я говорю тебе об этом, аксакал, чтобы не было напрасных жертв, не произошло напрасного кровопролития. Понимаю, что прервать связи между северными и южными аулами невозможно и бессмысленно. Пошли своего внука на юг. Пусть южане пока не ходят. Недели через три войско Аксака и мы вместе с ним уйдет отсюда. Тогда и проход через Дарьяльское ущелье станет беспрепятственным.

- Ты уверен, что все ордынцы уйдут из нашей земли?

- Возможно, Аксак оставит здесь одну-две сотни воинов, но они, скорее всего, рассредоточатся по аулам. У них будет слишком мало сил, чтобы регулярно перекрывать Дарьяльское ущелье.

- Разумно рассуждаешь, русич. Я дам тебе внука в качестве проводника. Он хорошо знает дорогу, проведет вас до замка царицы Тамары, а сам уйдет дальше на юг.

Дарьяльское ущелье представляло собой неширокий каменный коридор с почти отвесными стенами. По дну ущелья с ревом протекал беснующийся Терек. Человека, осмелившегося ступить в бурные воды реки, волны моментально сбивали с ног. Между Тереком и стеной была неширокая тропа. Грузины называли долину по-разному: Дариан, Даргани, Дариалани. О недавнем грузинском присутствии здесь напоминали развалины на отвесной скале. Предание приписывало сооружение замка, разрушенного потом татарами, царице Тамаре. В действительности же замок был построен как пограничная крепость намного раньше, а восстановил его царь Давид Строитель, или Возобновитель, один из ближайших предшественников Тамары. Теперь же на высокой скале чернели одни развалины.

Белозерская и ростовская дружины во главе с Глебом Ва-сильковичем достигли Дарьяльского ущелья. Сопровождавший отряд юноша, внук Баграта, распрощался с Глебом и отправился дальше в Грузию. За все время пребывания русичей в ущелье ясы не делали никаких попыток пройти, однако же за лагерем следили. Раза два дозорные из передового охранения замечали на горизонте всадников. Но никаких попыток приблизиться они не делали и вскоре исчезали из вида.

Впереди основных своих сил Глеб держал передовой отряд, человек двадцать, который должен был вести наблюдение. С передовым отрядом находились княжичи Михаил и младший сын покойного Бориса, Константин. Иногда в расположение передового отряда выезжал и сам Глеб.

Основные силы белозерской и ростовской дружины находились на некотором отдалении, на расстоянии полутора-двух верст от передовой позиции. Серьезная проблема возникла с кормом для более чем двухсот лошадей. Вокруг были голые скалы, и ни одной травинки.

Сперва обозных лошадей навьючили тюками с сеном, которого хватило лишь на два дня. Пришлось снаряжать группы дружинников вниз по ущелью, где росла кое-какая трава и кустарник. Сами воины охотились на горных козлов и всякую случайную дичь. Если удавалось подстрелить из лука орла, то и он шел в пищу.

Прошло около месяца, прежде чем прискакал вестовой от тысяцкого Аксака и сообщил, что можно сниматься. Сбор всего отряда состоялся в знакомом селении. Глеб доложил:

- Не пропустили ни одного человека с юга. Дважды видели вдали всадников. Видимо, это были разведчики южных ясов. Не решились нападать и скрылись.

- Ты хорошо справился с поручением, князь, - сказал довольный Аксак. - Так и скажу великому хану. А мы потеряли в стычках около тридцати человек. Но и противнику досталось. Сожгли два аула. Захватили много полонян.

Две сотни ордынцев Аксак оставил на земле, населенной ясами, чтоб те пресекали всякое неповиновение хану и напоминали о его власти.

Основные силы отряда отправились в обратный путь. Лошади были навьючены награбленным добром. За повозками шли связанные полоняне. Сотники и сам Аксак разжились молодыми невольницами, которыми намеревались пополнить свои гаремы.

По прибытии в Сарай тысяцкий доложил хану о результатах похода. В целом хан остался доволен, хотя и выразил неудовольствие потерями. Вызвав к себе князя Глеба, сказал поощрительно:

- Тысяцкий хорошо отзывался о тебе. Говорит, служил усердно.

- То был мой долг, великий хан.

- Чем могу отблагодарить тебя? Чего желаешь?

- Видишь ли, великий хан, мой старший брат, ростовский князь, скоропостижно скончался. Теперь я старший в роде Васильковичей.

- Понимаю. Желаешь получить ярлык на ростовское княжение.

- Все в твоей воле.

- Получишь ярлык и будешь князем в Ростове.

- Благодарствую, великий хан.

Менгу Темир приказал слугам подать кумыс и фрукты.

- Угощайся, князь, - предложил он Глебу. - Много ли потерял своих людей в походе?

- Ни одного.

- А Аксак потерял многих людей. Не доглядел.

- Аксак не виноват, великий хан. Сложные места - горы. Ясы нападают из засад, неожиданно.

- Полно выгораживать Аксака. Сдавай лошадей в табун и плыви домой, князь.

На протяжении обратного плавания князь Глеб предавался размышлениям. Он теперь правитель Ростовский и Белозерский. Один из сильнейших князей на севере Руси. Под его властью обширное пространство от озера Неро, на берегу которого стоит старый Ростов, до северного озера Лаче, из которого вытекает порожистая река Онега. Правда, его владения расчленяются полосой владений ярославского князя Федора. С ним у князя Глеба сложились добрые, дружеские отношения. И они станут еще более дружественными, когда сынок Михаил женится на дочери Федора. В будущем году Михаилу исполнится шестнадцать лет. Невеста его ровесница. Можно играть свадьбу.

Беспокоило Глеба Васильковича другое - как сложатся его отношения с племянниками. Двадцатичетырехлетний Дмитрий Борисович небось уже чувствует себя ростовским князем. С чего же придется Глебу начать пребывание в старинном стольном граде? С горьких слов, сказанных племяннику: не свое место занимаешь, Митенька, освободи ростовский стол для дядюшки. Так угодно великому хану. Рано тебе еще в Ростове княжить. А Митенька, надо полагать, после таких слов затаит на дядюшку великую злобу, и на двоюродного братца Михаила тоже. А как поведет себя владыка Игнатий? На чьей окажется стороне?

Эти тревожные мысли не покидали Глеба до самого Ярославля.

В Ярославле Глеб встретился с князем Федором Ростиславичем, который вернулся домой из Сарая немного раньше. Федор участвовал в усмирении или, вернее, в устрашении дагестанских народов вместе с ханскими войсками. Князь Андрей Городецкий принимал участие в ордынском походе против кабардинцев.

- Много ли людей потерял, Федорушка, - спросил Глеб.

- Местные жители обычно уклонялись от крупных стычек с нами, уходили в горы, - ответил ярославский князь.- Небольшие стычки были. Потерял четырех дружинников убитыми, да еще несколько было ранено. А твое воинство как?

- Слава богу, вернулись без потерь. Давай потолкуем о свадьбе наших деток. В будущем году моему Михаилу стукнет шестнадцать годков. Настоящий жених.

- Об этом готов говорить с тобой с превеликой радостью. Княжич с тобой?

- Со мной.

- Пусть проводит время с невестой. А мы о своем потолкуем.

Договорились начать свадебный пир в Ярославле, а потом перенести его в Ростов.

- Я ведь еду как князь ростовский, с ханским ярлыком, - признался Глеб.

- Поздравляю тебя, сосед. А как же племянники твои? Дмитрий небось претендует на отцовский стол?

- Дмитрию дам волость в кормление. А если переживу двоюродного брата, Романа Угличского, дам Дмитрию в удел Угличское княжество. Роман бездетен и долго, я уверен, не проживет. Совсем одряхлел.

- А я добивался у хана наследственного права на Смоленскую землю. Сейчас там княжит мой брат Михаил, последний из братьев, хворый и бездетный. Хан обещал дать ярлык на Смоленск, когда моего брата не станет.

- Желаю тебе успеха в наследственных делах. Есть ли другие претенденты на смоленский стол?

- Племянник Александр, сын другого брата. Если получу ханский ярлык, он мне не помеха. А все же твоя поддержка, Глебушка, будет мне не лишней. Ведь и моя помощь, если возникнут у тебя какие-то осложнения, будет не лишней.

- Вестимо, Федорушка. Вот и договорились о союзе.

- Союзе, скрепленном женитьбой наших детей, - добавил ярославский князь.

Глеб Василькович отдохнул и отоспался с дороги у ярославского князя. Михаил все время проводил в обществе невесты Настеньки. Ростовскую дружину вместе с княжичем Константином Глеб отпустил в Ростов, предупредив ростовчан о скором своем приезде. О своих правах на ростовское княжение и о ханском ярлыке он покуда не сообщил никому, кроме Федора Ростиславича. Как поступить с белозерской дружиной, Глеб пока не решил. Дружина оставалась при нем. Перед отъездом в Ростов Глеб объявил:

- Настенька, Михаил, в будущем году сыграем вашу свадьбу. Мы с Федором Ростиславичем рады тому, что Всевышний так распорядился вашими судьбами. Мы все теперь одна единая семья. Ты рад этому, Михальчик?

- Рад, батюшка, - прошептал тот застенчиво.

- Сколько годков тебе стукнуло? -спросил Михаила князь Федор.

- Скоро шестнадцать.

- А выглядишь на все двадцать, - поощрительно сказал Федор. - Богатырь. Только бороды не хватает.

- Борода дело наживное, - ответил шутливо Глеб…


Глава 22. ГЛЕБ СТАНОВИТСЯ РОСТОВСКИМ КНЯЗЕМ. ЖЕНИТЬБА МИХАИЛА


Караван судов приближался к Ростову. Показались купола кафедрального собора, крыши княжеских палат, городские бревенчатые стены, недавно восстановленные усилиями покойного князя Бориса.

На берегу озера Неро столпились ростовчане. Впереди Дмитрий Борисович с Женой и матерью Марьей Ярославной, епископ Игнатий. Дмитрий выглядел настороженно. Слухи о том, что дядя едет с ханским ярлыком на ростовское княжение до него дошли. Проговорился кто-то из воевод, а тот узнал от ордынцев еще в Сарае.

Глеб проворно сбежал с дощаника по трапу на берег, обнял племянника, низко поклонился княгине Марье и подошел к владыке Игнатию под благословение. Потом приветливо помахал рукой толпе, а племяннику сказал:

- Прошу в палаты. Тебя, Митенька, и матушку твою, и владыку Игнатия, и управляющего Антипа. Вы все нужны для серьезного разговора.

В княжеских палатах Глеб начал нелегкий разговор.

- Великому хану Менгу Темиру было угодно, чтобы я занял ростовский стол по праву старшинства, как старший в семье Васильковичей. Свое решение хан подтвердил ханским ярлыком на княжение.

- А как же я? - непроизвольно вырвалось у Дмитрия. В голосе его прозвучала нескрываемая обида.

- Ты, Митенька, дожидайся своей очереди. После меня ты старший в семье. Меня не станет, ты займешь ростовский стол. Ты мой наследник, племянничек.

- Значит, остаюсь безудельным изгоем? Так?

- Если тебе угодно, живи со мной на правах сына. Разве ты, Митенька, для меня не как сын? А коли тебе это не угодно, дам тебе пару волостей в кормление.

- Почему не даешь удела?

- Дробить Ростовскую землю, как она не зело обширна, не пристало. Не забывай, что твой двоюродный дядя Роман, князь угличский, хвор и дряхл. Едва ли долго протянет. Если он уйдет в мир иной, раньше моего получишь Углич. Что скажешь ты, княгиня Марьюшка?

- Наберись терпения, сынок, и жди своего часа. Ты еще молод, - сказала примирительно княгиня Марья.

- Двадцать пятый годок мне. Не так уж и молод, - недовольно буркнул Дмитрий.

- А что скажешь ты, владыка? - обратился Глеб к Игнатию.

- Воле хана противиться невозможно, нравится нам или нет его решение, - сдержанно произнес Игнатий.

Глеб не понял, поддерживает его владыка или нет, одобряет или нет.

- Уразумейте, други мои, - произнес твердо Глеб. - Я придерживаюсь старого порядка, не мною придуманного, а доставшегося нам в наследство от предков. Старший в роду занимает ростовский стол. Остальные члены рода владеют своими уделами. Не я такой порядок придумал. Теперь тебя, боярин Антип, попрошу. Пусть ударят в большой колокол и соберут народ на площади. Скажу народу слово.

Через некоторое время площадь перед кафедральным собором и княжескими палатами стала многолюдней. В первые ряды протиснулись именитые бояре и дружинники, отталкивая локтями простолюдинов. Князь Глеб с племянником и владыкай вышли на красное крыльцо. С ними появились два бирюча с зычными, мощными голосами.

Глеб тихо произнес слова, которые тут же подхватили бирючи и поочередно выкрикивали во весь голос:

- Великому хану было угодно, чтобы я после смерти брата Бориса занял ростовский стол. Поклонимся, люди.

Последние слова бирючи прибавили уже от себя. Ростовчане ответили нестройными возгласами. Кое-где подбрасывали в воздух шапки, колпаки.

- Наследником князя Глеба на ростовском столе остается племянник Дмитрий Борисович. Поклонимся и ему. Князь Глеб набрался опыта как правитель белозерского удела. Белоозеро процветает, благодаря его неустанным трудам. Теперь князь Глеб говорит, что приложит все усилия во благо Ростова. Помолимся во здравие вашего нового князя.

Последние слова бирючи вновь прибавили от себя. Они поступали так, как было принято. Однако отсебятина бирючей Глебу не понравилась, и он велел им умолкнуть. Дальнейшее слово стал произносить сам, напрягая голос. Он говорил о семейных корнях. Добрую память оставил дед его, Константин, и отец Василько, и брат Борис. Он, Глеб Василькович, видит достойные примеры своих предшественников и будет продолжать их линию.

Только передняя часть толпы отчетливо воспринимала слова князя. Задние не могли разобрать его слов и только улавливали их общий смысл. Все же ответом на слова Глеба был одобрительный гул толпы.

После выступления Глеб выразил желание посетить могилу брата Бориса. Для его останков был изготовлен дубовый гроб, который поместили в белый каменный саркофаг. На крышке саркофага каменщики высекли имя покойного.

Глеб в сопровождении княгини Марьи, Дмитрия и владыки Игнатия спустился в подвал собора и приблизился к саркофагу. Перед ним был установлен образ святого Бориса и теплилась лампада. Епископ Игнатий прочитал краткий поминальный молебен. Княгиня держалась строго, спокойно. Все горькие слезы над телом мужа были давно выплаканы. Только сказала чуть слышно:

- Как же я теперь… Что скажешь мне владыка?

- Пойдемте в мою келью. Там и поговорим, - сказал Игнатий. Он располагал в соборе небольшой кельей, где обычно облачался перед службой и принимал посетителей.

Глеб задержался на некоторое время перед родительскими гробами, низко поклонился им и после этого пошел в келью владыки.

- По давней традиции вдовая княгиня принимает монашество, - сказал назидательно Игнатий.

- Но у меня остались дети, - возразила княгиня.

- Дмитрий зрелый мужчина. В твоем опекунстве не нуждается. А о младшем Константине позаботится дядя, - сказал владыка.

- Оба они мне как сыновья, - сказал Глеб. - Константин пусть продолжает учебу под моим наблюдением.

- Тогда мне одна дорога в монастырь, - согласилась княгиня Марья.

- Займи келью, которую прежде занимала вдова князя Василька, инокиня Марфа, - предложил Игнатий. - Достойная была женщина, великая книжница. Но пусть обстановка в келье останется такой, какой была при ней.

- Я такой книжницей никогда не стану. А на постриг согласна, - ответила Марья.

- Вот и договорились, - сказал удовлетворенно Игнатий. Сына Михаила Глеб снарядил отплыть в Белоозеро. Разрешил ему воспользоваться двумя дощаниками.

- Отвезешь часть белозерской дружины домой. Возьмешь десятка два дружинников, у кого в Белоозере остались семьи. Престарелых освободим от службы. Остальных удержу при себе в Ростове. Передай Власию - пусть берет на себя все дела управляющего, собирает ханскую дань и княжью десятину. А весной с открытием плавания по рекам ко мне с отчетом.

- Слушаюсь, отец.

- И еще… Привезешь в Ростов нужных мне людей. Каллистрата с семьей, нашего повара, кольчужного мастера и двух корабельных плотников. Всех с семьями. Кольчужник и корабелы пусть забирают с собой весь необходимый инструмент. Коли двух дощаников будет мало, бери третий.

- Что взять из домашнего имущества?

- Только то, что мне потребно. Одежду. Сундуки с книгами. Кое-что из моей личной посуды. Кубки, кои дарили мне купцы, и мое оружие. Слишком не увлекайся: помни, что скоро тебе, после свадьбы, придется занять белозерский стол. И твоей семье понадобится всякое имущество.

- Что делать с казной?

- Казну привози. Она в железном сундуке, в малом чулане позади моей рабочей комнаты. Уразумел, сынок?

- Конечно, уразумел. Ты ничего не забыл?

- Пожалуй, забыл. Привези горничную Василису. Вдова преданного мне человека. Поэтому и опекаю ее, взял к себе на службу. Усердная, аккуратная.

- Где я найду ее?

- Спросишь у Власия. Он отыщет.

Князю показалось, что Михаил знает о его интимных отношениях с Василисой, но не подает вида. Глеб привык говорить близким, что Василиса - вдова близкого ему человека, и из уважения к его памяти он взял его вдову к себе на службу.

Михаил отправился на Белоозеро, а Глеб пригласил к себе бояр и всю местную купеческую верхушку для беседы. Сообщил им, что не собирается ломать сложившиеся в Ростове порядки, отказываться от услуг тех сановных лиц, которые составляли ближайшее окружение его предшественника, князя Бориса. Главным управляющим и воеводой Ростовской земли остается боярин Антип Евлампиев.

Антип встал и низко поклонился князю.

- Купцам буду оказывать всемерное покровительство и поддержку, - продолжил Глеб. - Белозерскую дружину я сокращу до двух десятков человек и отправлю домой. Оставшуюся ее часть объединю с ростовской дружиной. Хочу уяснить, нужна ли Ростову такая большая дружина? Может быть, престарелым воинам стоит удалиться на покой. Хотелось бы услышать ваше мнение, ростовчане.

Глеб остановился, отпил из большой глиняной кружки квасу.

- Хочу известить вас. Из Белоозера мой сын Михаил привезет в Ростов только самых необходимых мне людей, без которых никак не могу обойтись. Их немного: только слуги и два-три мастера.

Затем Глеб выслушал приглашенных. Бояре и купцы одобрили намерение князя не ломать сложившиеся порядки, не менять княжеского окружения. Глеб слушал собеседников, но про себя подумывал - сейчас можно обещать все, что угодно. А тем временем присматриваться к людям, проверить на преданность, чтоб неугодных устранить. Возражение бояр вызвало намерение Глеба сократить дружину. Он отвечал уклончиво - подумаем, посмотрим, учтем ваши соображения. А сам решил постепенно избавиться от некоторых ростовских дружинников, заменив их белозерцами.

Глеб попытался установить размеренный образ жизни. Утром выезжал на конную прогулку, сопровождаемый парой дружинников: он не любил пышные свиты и старался избегать их. После прогулки приходил Антип Евлампиев, располневший, напыщенный. Был он безукоризненно вежлив, словоохотлив, но где-то в тайниках души чувствовалась неприязнь Антипа к нему, новому ростовскому князю.

Но внешне Антип выказывал полную покладистость и усердие. Обстоятельно докладывал о сборе ясака, о расширении гостиного двора, о приезде новгородских купцов. Иногда Глеб приглашал Антипа к столу разделить с ним трапезу. Старался разговорить его, повернуть разговор к охоте, вер-ховойезде. Антип поддерживал разговор ради приличия, но охотой не занимался, на коне при своей тучности давно не ездил. Поэтому разговора не получалось.

Глеб чувствовал возрастную усталость. После обеда его обычно тянуло ко сну. Иногда он проявлял интерес к урокам племянника, задавал ему вопросы из русской истории и Священного Писания. Константин усердным учеником не был, отвечал вяло.

Михаил выполнил поручение отца и вернулся обратно с необходимыми людьми и грузом. Двух дощаников для обратного плавания ему не хватило. Пришлось взять еще один. Только кольчужный мастер и корабелы заняли целое судно, которое до предела загрузили рабочим инструментом и материалами. Один из дощаников загрузили княжеским имуществом. Прибыл караван Михаила, когда погода уже хмурилась и становилось прохладно. Ночью вода у берегов покрывалась ломкой корочкой льда.

По прибытии каравана Глеб вызвал к себе Антипа Евлампиева и распорядился:

- Подбери жилье кольчужнику и корабелам. Каллистрата с семьей размести во флигеле, а горничной Василисе найди небольшую горенку в палатах.

Княжич Дмитрий чувствовал себя обиженным, обделенным. Его тяготило неопределенное положение приживальщика при ростовском князе. Он попросил у Глеба две волости себе в кормление на противоположном берегу озера Неро и приказал возвести там для себя из сосновых бревен палаты. Иногда он наведывался в Ростов, посещал мать-монахиню, могилу отца и заходил из вежливости к дяде. Но держался с ним настороженно, не зная, о чем говорить.

Младший племянник Константин оставался в княжеских палатах, осваивал чтение летописей, решал арифметические задачки. А Михаил занимался теперь под руководством одного из старых белозерских дружинников верховой ездой, стрельбой из лука, рукопашным боем.

Зимой, когда вся земля покрылась снежным покровом, Глеб в сопровождении двух-трех дружинников выбирался поохотиться на куропаток. Куропатки стаями выходили из перелеска на проезжую дорогу и откапывали в конском навозе непереваренные овсяные зерна. Вот тут-то и начиналась настоящая охота. Стая куропаток подпускала к себе охотников на близкое расстояние, а те старались воспользоваться этим. Возвращались домой обычно с хорошей добычей.

Во время одной из таких охотничьих вылазок Глеб почувствовал острое недомогание, которое выразилось в слабости в ногах. Ноги сделались совсем ватными, расслабленными, едва он слез с лошади и ступил на землю. Колени подгибались, и Глеб чуть не упал. Удержавшись за стремя, он с большим напряжением взгромоздился на коня, дал команду прервать охоту и возвращаться домой. Видимо, изнурительные походы и общее нервное напряжение, связанные с поездками в Орду, дали о себе знать.

Добравшись до дома, Глеб Василькович почувствовал себя совсем плохо. С трудом спешившись, почувствовал внезапное онемение всей правой стороны туловища. Дружинники подхватили его, едва не упавшего наземь, и почти донесли до опочивальни.

Глеб крикнул горничную. Прибежала Василиса, перепуганная, взволнованная.

- Тебе плохо? - воскликнула она.

- Плохо. Правая половина тела совсем отнялась, словно и нет. Кто-то откусил ее напрочь.

Дружинникам Глеб приказал растопить печь и отпустил их, оставшись вдвоем с Василисой. Она помогла Глебу раздеться и уложила его в постель.

- Как себя чувствуешь, Глебушка? Полегчало?

- Нет пока.

Василиса принялась усердно растирать правую половину тела Глеба, его плечо, руку, ногу.

- Лучше тебе становится?

- Ничего не ощущаю. Вся правая половина как не своя.

- Продолжать, Глебушка?

- Передохни, моя радость.

Глеб взял левой, не потерявшей чувствительность рукой руку Василисы. Сказал:

- Какая она у тебя шершавая. И след от пореза.

- Много трудилась, потому шершавая. А порезалась, когда чистила судака.

- Послушай-ка, Василисушка, что я тебе скажу…

- Слушаю.

- Не начало ли это моего конца? Не преддверие ли ухода в мир иной? Нам бы с тобой грех великий перед Богом прикрыть. Ты бы согласилась пойти со мной под венец?

- Ой, что ты Глебушка. Какая я тебе жена? Простолюдинка, рыбацкая дочка, к тому же весянка. Наполовину язычница. Так не бывает, чтобы князь брал в жены таких, как я. Мы с тобой не ровня.

- Известны случаи, когда князья женились на девушках из простых семей, не равных себе. Ведь любовь оказывается сильнее неравенства. И жили отлично и деток рожали.

- Нет, Глебушка. И думать об этом забудь. Коли встанешь на ноги, преодолеешь свою хворь, найдешь себе равную. Стать княгиней ростовской каждой девице родовитой небось лестно. А я останусь тебе для утех.

- Молчи, глупенькая. Поговорим об этом с тобой позднее. И запомни, никакой жены родовитой мне не нужно. А Бог милостив, простит наши прегрешения.

Глеб незаметно уснул. Долго ли проспал, он не мог сказать. Но когда проснулся, Василиса все еще сидела рядом с его постелью и смотрела на него.

- Шла бы отдыхать, Василисушка, - мягко сказал Глеб.

- А как же ты?

- Пошли кого-нибудь за Антипой и за владыкай. Хочу распорядиться, коли не избежать скорого конца.

- И думать об этом забудь. Поправишься, Глебушка. Непременно поправишься. Ты ведь еще не старый.

- Это уж как Бог решит. Делай, что я тебя прошу. Антип Евлампиев, пышнобородый и располневший, и владыка Игнатий, поджарый и рослый, пришли незамедлительно.

- Как здоровье, князь? - спросил Антип.

- Плохо, боярин. Боюсь, что это предвестие моего конца.

- Полно, княже, - произнес владыка. - Ты еще не стар. Меня-то, во всяком случае, должен пережить.

- Не знаю, что меня ждет. Но хотел бы распорядиться на случай моей кончины. Моим преемником на ростовском столе остается старший племянник Дмитрий Борисович по праву старшинства. Позовите его ко мне и будьте свидетелями нашего разговора.

Княжич Дмитрий прибыл в княжеские палаты Ростова озабоченный, никак не ожидавший внезапного вызова.

Ты меня звал, дядя Глеб. Вот я и прибыл по твоему вызову, - сказал он сдержанно.

- Подойди ко мне, Митенька. Видишь, плох я стал. Вся правая половина тела отнялась. Рука не действует. Не знаю, долго ли я протяну. Повелеваю - ты мой наследник на ростовском столе, как старший в роду. Сохраняй этот порядок, чтоб уберечь единство Ростовской земли с ее уделами. Говорю это при свидетелях, владыке нашем Игнатии и управляющем, боярине Антипе. Ты, Митенька, по законному праву займешь ростовский стол. Постарайся закрепить свое право на стол ханским ярлыком. Не ссорься с Файзуллой. Он человек покладистый. С ним можно ладить, если прощать ему мелкие прегрешения.

- Спасибо за добрые наставления, дядюшка, - тихо ответил Дмитрий.

- И еще прошу тебя… С сыном моим Михаилом живите в мире, без усобиц. Он наследует белозерский стол.

- С Михаилом нам нечего делить.

- И не обижай моих слуг. Возьми их к себе на службу. А коли станут неугодны, отпусти в Белоозеро. Пусть служат Михаилу.

На этом Глеб закончил утомивший его разговор.

- Притомился я. Хочу отдохнуть. А вас не держу. Княжич Дмитрий и боярин Антипа вышли. Епископ Игнатий задержался у Глеба.

- Не угодно ли исповедаться, князь?

- Угодно. Только не сейчас. Должен сперва отдохнуть… Несколько дней князь Глеб никого не принимал, даже владыку. Василиса ухаживала за ним, как за беспомощным ребенком. Растирала парализованную часть туловища. Делала это ловко, сноровисто. Навещал Глеба, кроме Василисы, только сын Михаил. Глеб расспрашивал его о делах, о занятиях верховой ездой и стрельбе из лука. Иногда давал мелкие поручения.

Однажды Глеб почувствовал, как что-то острое кольнуло его правую руку, потом еще и еще раз. Затем уколы сменились легкой ноющей болью.

- Василисушка, оживаю, - радостно вскрикнул Глеб, - это ты мне помогла, моя радость.

- Старалась, как могла, Глебушка.

Еще через два дня Глеб попытался встать с постели. Приноровился, придерживаясь за мебель, прошелся по комнате. Хотя полной чувствительности в правой половине еще не было, но она начинала появляться, и Глеб уже мог чувствовать прикосновение руки и ноги к предметам. Уселся в удобное мягкое кресло с подлокотниками и попросил Василису:

- Скажи кому-нибудь из дружинников, чтоб позвали владыку.

Пришел епископ Игнатий.

- Радуюсь, княже. Вижу, тебе стало лучше.

- Немного лучше. Правая половина стала не такой мертвой.

- Все же исповедуйся, князь Глеб. Исповедь не повредит.

Они остались одни в княжеской опочивальне. Владыка начал с вопросов, какие обычно задают на исповеди. Глеб отвечал, вспоминая свои мелкие прегрешения. Укрывал беглых. Удерживал часть ханской дани от баскака. Иногда бывал груб с подчиненными, коли проявляли неповиновение и лихоимство.

- То не велики грехи. Ведь для блага своего удела старался. Идут разговоры, что ты слишком усердно хану служил. В его военных походах участвовал. А это означает пролитие крови, в том числе и христианской. В чужих землях грешил избиением христиан?

- В походах ханских войск участвовал: не мог ослушаться. А пролития крови старался избежать. В этом грехе неповинен, владыка. Если ты что и слышал об этом, то был глас моих недоброжелателей.

- Возможно, ты и прав, князь Глеб. Еще хочу тебя спросить… Вопрос мой деликатного свойства. Но как твой исповедальник имею право. Блудил ли с женщинами?

- Грешен, владыка. В молодости была любовная связь с весянкой. В ту пору я еще не был женат на ханской дочери и не был уверен, что эта женитьба состоится. А жене ни разу не изменял. Даже когда ханский тысяцкий хотел наградить меня пленной ясной, я не прикоснулся к ней и вернул родителям.

- Не твоя ли горничная, что за тобой ухаживает, та самая весянка?

- Ты всеведущ, владыка. Она самая. Теперь она вдова, служит мне усердно, аккуратно.

- Надо полагать, слишком усердно. Так?

- Как понимать - слишком усердно?

- Снова блудишь с ней?

- Я должен отвечать?

- Я же твой исповедальник. Ты передо мной, как перед Богом, должен быть откровенен. На то она и исповедь.

- Буду откровенен. Слушай, владыка. Когда я был женат, то никакого блуда себе не позволял. Был чист перед Богом. Сейчас, будучи вдовцом, впал в грех. Люба мне весянка, и жалостью проникся к ней. Я бы готов прикрыть грех женитьбой.

- Подумай, что ты говоришь. Ты князь, она простолюдинка.

- Знаю примеры, когда князья женились по любви на женщинах из самого низшего сословия.

- То единичные примеры.

- Что мне скажешь, владыка? Жениться ли мне на Василисушке?

- Не делай этого. Заклинаю тебя. Иначе поставишь себя в смешное положение перед всей родней.

- Не стал же я посмешищем от того, что женился на бусурманке.

- То была ханская дочь.

- Я старый, больной человек. Износился, одряхлел. Мне нужен рядом заботливый человек. Нужна мне Василиса. Понимаешь это, владыка.

- Пусть продолжает ухаживать за тобой. Только не блудите.

- Это уже превыше наших сил.

- Бог вас когда-нибудь рассудит. Я закрываю на ваши грехи глаза. Не ты один, князь Глеб, грешишь подобным образом.

- Спасибо, владыка, за наставление.

- А мысль о женитьбе на безродной весянке выкинь из головы. Ты все же князь ростовский. Вспомни, кто были твои родители, деды.

Через некоторое время Глеб почувствовал в Василисе какие-то едва заметные перемены. Она стала настороженной, молчаливой, словно чем-то напуганной. Глеб догадался о причинах такой перемены.

- С тобой говорил владыка Игнатий?

- С чего ты взял?

- Догадываюсь.

- Ну говорил… Он сам принудил к разговору. Что из того?

- О чем же он с тобой говорил? О наших отношениях?

- Этого я не могу тебе сказать. Владыка напомнил о тайне исповеди.

- Уясни себе, Василисушка… За наши поступки ответ будем держать перед Богом, а не перед владыкой, каким бы мудрецом он ни был.

Из разговоров с епископом Игнатием Глеб понял одно. Непотребство с женщиной есть грех. Но еще не самый тяжкий грех. В конце концов, многие князья грешат связями с полюбовницами и даже приживают от них внебрачных детей. Случается такое. А вот брак с простолюдинкой, неровней вызывает неприятие и осуждение. Этот брак порывает сложившиеся устои общества во главе с князьями, тогда как с любовной связью с простолюдинкой, даже весянкой, можно на худой конец примириться. Так примерно рассуждал владыка Игнатий, так рассуждала феодальная верхушка.

Глеб уже не заговаривал с Василисой о женитьбе, понимая, что это вызовет бурю протеста и осуждения среди родичей, бояр, высшего духовенства.

Понемногу он приходил в себя и стал выбираться на прогулки. Только походка была нетвердой: он неестественно волочил правую ногу и быстро уставал. Возвратившись с прогулки, выслушивал доклад управляющего. Потом Василиса приносила ему пищу. Ел он без всякого аппетита, только горячее молоко с медом пил охотно. После трапезы Глеб шел в опочивальню отдыхать. К службе в домовой церкви выходил, опираясь на палку: от кресла, предложенного ему священником, он упорно отказывался, выстаивал всю службу на ногах.

К Василисе постепенно вернулись ее оживленность, разговорчивость. Она ухаживала за Глебом, приносила ему пищу, разогревала молоко, продолжала растирать парализованную половину туловища. От ее забот Глебу становилось лучше. Однажды он даже решился сесть с помощью дружинника на коня и проскакал мелкой рысью вокруг городских стен. Правда, после этой верховой прогулки почувствовал неописуемую усталость и отправился спать.

Однажды, когда Глеб почувствовал себя совсем хорошо, Василиса проскользнула в его опочивальню. Теперь она совсем освоилась с расположением покоев в княжеских палатах Ростова, осмелела и не считала нужным спрашивать разрешения войти к нему в опочивальню или в рабочий кабинет. Она поспешно разделась и юркнула в постель Глеба. Еще не успевший заснуть, Глеб почувствовал рядом ее упругое тело.

- Ты что удумала, Василисушка?

- Разве не соскучился по моим ласкам, Глебушка? Я - так зело соскучилась по тебе. Вижу, встал на ноги, даже сел на коня, держишься в седле уверенно.

- Не взыщи, радость моя. Постарел я, растерял мужскую силу.

- Сила вернется. Прижаться к тебе и то радость великая. Связь князя Глеба с его горничной Василисой ни для кого в княжеских палатах не была секретом. Недоброжелатели, особенно из окружения княжича Дмитрия, разносили сплетни. Посещая княжеские палаты и встречая где-нибудь Василису, княжич брезгливо отворачивался от нее или бросал бранное слово. Василиса оставалась невозмутимой, а Глебу говорила:

- Плохое болтают о нас с тобой, Глебушка.

- А тебе со мной хорошо, радость моя?

- Хорошо. Зело хорошо, мой золотой.

- Вот это главное. И мне хорошо с тобой. А что злые люди про нас брешут… Собака лает, ветер носит.

Как-то раз Глеб пригласил к себе сына Михаила.

- Съезди в Ярославль, Михальчик. Проведай невесту. И договорись с князем Федором о дне свадьбы. Я думаю, что можно устроить свадьбу после Великого поста. Договоритесь, кого пригласить в качестве гостей. Конечно, в первую очередь твоего двоюродного брата Дмитрия с женой. Какой-то он стал нелюдимый, неласковый. Наверное, ждал, что я помру и освобожу ему ростовский стол. А я, видишь, сынок, покуда живой и умирать не собираюсь.

- У меня есть мысли насчет гостей, - сказал Михаил. - Будут на свадьбе в большом числе ярославские бояре, кои все еще косятся на князя Федора. Будут коситься и на меня. Не обойтись без Дмитрия. Он тоже затаил на нас обиду и, возможно, приедет не один: Антип Евлампиев явно на его стороне. Надо бы подумать и о наших, белозерцах.

- Дельно рассуждаешь, Михальчик. Кого бы ты пригласил.

- Власия с женой, нескольких самых именитых и богатых белозерских купцов да игумена Иринея.

- Скажи о том Федору Ростиславичу. Не знаю, стоит ли пригашать угличского князя Романа, зело хвор и слаб. Не приедет.

- Из приличия и дядю Романа надо пригласить. А там, как сможет.

- Дмитрия придется тебе пригласить.

- Не по душе мне он. Похоже, злится на нас и камень за пазухой держит.

- Мне он также не по душе. Горюет, что дядюшка выжил и оставил его без ростовского стола. Но все же придется пригласить Митеньку. Не можем не пригласить. А насчет белозерцев ты дельно рассуждаешь. Посоветуйся с Федором, коли он не против, пошли приглашения именитым людям Белоозера.

Михаил не спешил возвращаться из Ярославля, где проводил время с невестой Настенькой. Будущий его тесть, князь Федор Ростиславич, встретил гостя со всем гостеприимством. О свадьбе договорились по всем статьям. Решили провести свадебное торжество незамедлительно, как только пройдет Великий пост. Князь Федор горячо поддержал желание Михаила пригласить на свадьбу белозерцев в пику чванливым ярославским боярам.

- А почему ты хочешь пригласить только нескольких бояр?

- Я говорю о самых именитых.

- Кто измерял эту самую именитость? Пригласи, по крайней мере, десятка полтора торговых людей Белоозера.

До возвращения Михаила из Ярославля приплыл из Белоозера тамошний управитель Власий. Привез собранную для Орды ханскую десятину и сделал обстоятельный доклад.

Заново отремонтировали княжеские палаты, чтоб принять Михаила Глебовича с молодой женой (Власий знал о намерении князя Глеба отпустить сына после женитьбы в Белоозеро самостоятельно править уделом). Проверили состояние канала на излучине реки Сухоны: расчистили его от древесных завалов. Проезжие купцы довольны. Исправно платят дорожную пошлину за пользование каналом. Выплавляемое из болотной руды железо поступает с Верхней Андоги белозерским купцам. Открыто два новых прихода. Игумен Ириней набрал новых воспитанников для монастырской школы.

Власий подробно и педантично перечислил все события, которые произошли за последний год на Белозерской земле. У Глеба сложилось впечатление, что товарищ его детских игр, став недавно управляющим Белозерской земли вместо своего отца Григория Меркурьева, уже успел проявить себя расторопным и дельным администратором. Глеб спросил Власия о семейных делах. Отец, боярин Григорий, еще держится. Жена, новгородская боярышня, должна вот-вот родить.

- Третий младенчик появится у нас.

- А я хотел было пригласить тебя вместе с женой на свадьбу сына.

- Благодарю за честь. Но посуди сам, она сейчас…

- Понимаю и не настаиваю. Но ты от нашего приглашения не будешь избавлен, боярин Власий.

- Помилуй, батюшка, князь. Какой я боярин рядом с ярославскими? Кичливы, надменны, на таких, как я, смотрят свысока. Едва князя Федора не съели.

- Не съели же, однако. Не по зубам оказался орешек. А ты не прибедняйся, Власик. Боярин ты первостатейный. За пояс любого ярославца заткнешь.

- У меня и платья-то праздничного с собой нет. Взял в дорогу только один кафтан.

- Это дело мы мигом поправим. Глеб крикнул слугу.

- Позови Каллистрата. Прибежал Каллистрат.

- Тебе этот молодец известен? - спросил его Глеб.

- Как же. Сын нашего белозерского управителя.

- Теперь сам управляющий, - уточнил Глеб. - Тебе серьезное задание, Каллистратушка.

- Слушаю, батюшка.

- Этого молодца надо одеть получше, чтоб не стыдно было показаться на свадьбе моего сынка Михаила. Чтоб выглядел он не хуже других именитых гостей, моих родичей из княжеского дома, бояр, купцов.

- Могу ли я снять мерку.

- В этом нет нужды. Выберешь подходящую одежду среди моих вещей. Кафтан из тонкого сукна с золотым шитьем, отороченный мехом, порты и сафьяновые сапоги с узором. Мы с Власиком примерно одного роста. Мое ему подойдет.

- Добрая ты душа, князюшка.

- Надо же как-то отблагодарить за долгую службу. И потом такое событие: женитьба единственного сына. Иди, Каллистратушка. А ты, Власик, незамедлительно отправляй свой дощаник в Белоозеро с приглашениями купцам на свадьбу…

Княжеские палаты Ярославля заполнялись приезжими гостями. Прибывали князья из соседних уделов, бояре, именитые купцы. Каждый старался перещеголять другого богатством, кафтаном, отороченным соболем или чернобурой лисицей. Привозили молодым разнообразные подарки: изделия местных мастеров-ювелиров, дорогие меха.

В последний момент князь Федор Ростиславич, отец невесты, спохватился, что не плохо было бы пригласить на свадьбу великого князя владимирского. Великокняжеский стол в то время занимал один из сыновей Александра Невского, Дмитрий Александрович, князь переяславский. Но он, занятый тяжбами из-за великокняжеского стола с братом Андреем, князем Городецким, не пожелал откликнуться на приглашение.

- Была бы честь предложена, - выругался князь Федор, когда гонец из Владимира возвратился ни с чем. Сыновей Невского Федор Ростиславич не любил из-за их нежелания договориться по-хорошему насчет великого княжения.

Глеб прибыл с племянником Дмитрием и владыкай Игнатием. Их сопровождали наиболее именитые ростовские бояре и купцы. Дмитрий всю дорогу хмурился и не поддерживал разговора со спутниками. Завидовал двоюродному брату, который, как он знал, после женитьбы на ярославской княжне сразу же получит обширный белозерский удел. А он, Дмитрий, все еще остается владельцем двух небольших волостей, предоставленных ему дядей из милости в кормление.

Торжество началось с венчания молодых в главном ярославском храме. Венчал епископ Игнатий в сослужении игумена Иринарха и всего ярославского духовенства. В день венчания в Ярославле появился угличский князь Роман Владимирович, державшийся сравнительно бодро. Видимо, все разговоры о его дряхлости и немощи оказались преувеличенными. Князь Роман вызвался даже быть посаженным отцом.

Храм наполнился участниками свадебной церемонии до предела. Игнатий вел венчальную службу зычным, хорошо поставленным голосом. Князь же Роман к концу службы почувствовал головокружение и стал пошатываться. Кто-то из церковных служек, заметив его состояние, подал ему кресло. Роман не сел в кресло, но ухватился за его спинку итак простоял до конца венчания. Глеб Василькович стоял, опираясь на палку. Венчальная служба, как водится, закончилась обменом обручальными кольцами. Потом гости выстроились в длинную цепочку и подходили к молодым, чтобы поздравить их.

Из храма свадебное шествие направилось в княжеские палаты. Два молодых ярославских боярина несли длинный шлейф свадебного платья невесты.

Распорядитель из приближенных князя Федора рассаживал гостей на определенные места в большой палате княжеских хором. Во главе стола жених с невестой. Рядом с женихом его отец князь Глеб с племянником Дмитрием, рядом с невестой ее отец Федор Ростиславич с женой Анной. Напротив молодых предназначалось место для посаженного отца, угличского князя Романа. А дальше другие родичи, бояре, именитые купцы. Не обошлось без споров и обид, когда распорядитель рассаживал гостей за стол. Бояре претендовали на места, расположенные ближе к новгородцам, и желали оттеснить купцов в конец стола. Один из ярославцев затеял из-за этого спор с распорядителем. Пришлось вмешаться князю Федору.

Свадебный пир был хмельной, шумный и продолжался три дня. На столе появлялись все новые блюда со свиными окороками, белозерскими судаками, ведерками с красной и черной икрой, пельменями с мясной и рыбной начинкой, маринованными грибами, всевозможными пирогами. Подавали все новые и новые жбаны и кувшины с вином, настойками, квасом. Подвыпившие гости, выкрикивая «горько», заставляли молодых целоваться.

Угличский князь Роман Владимирович выдержал только первый день пира. Потом, принеся молодоженам и их отцам извинения и сославшись на нездоровье, отбыл в свой Углич. Гости, отяжелев от обильной закуски и выпитого вина, выходили из-за стола, чтобы проветриться на свежем воздухе и облегчиться. Не все из них могли дойти обратно на свои места. Некоторые свалившись, засыпали на полу. Слуги подбирали упившихся, волокли их в специальную комнату и укладывали на заранее подготовленные постели.

К полуночи по сигналу князя Федора пир прервался. Молодых повели в опочивальню. Отцы давали напутствия.

- Бог в помощь, Михайльчик, - говорил сыну Глеб.

- Не робей, Настенька. Этого не избежать, - наставлял дочь Федор…

На следующий день дали возможность молодым отоспаться вволю. Две старые боярыни из ярославской родни вынесли из опочивальни на всеобщее обозрение простыни.

- Потрудились молодые. Не опозорились, - поощрительно воскликнул Федор.

Глеб промолчал. Он не одобрял обычай с показом простыней, считая его диким. Вспоминал, как протекала его первая брачная ночь с ордынкой, ханской дочерью Феодорой. И воспоминание это навеяло грусть.

Свадебный пир продолжался и на следующий, и на третий день. Поскольку гости еще не думали разъезжаться, Федор решил занять их зрелищами. Устроили петушиные бои. Особенно отличился рыжий драчливый петух, уложивший нескольких соперников. Владельцу петуха Федор лично преподнес кубок вина. Потом ярославский князь пригласил гостей посмотреть конные состязания. Всадники лихо преодолевали разные препятствия: рвы, заборы, земельные заграждения. А во время пира гостей занимали гусляры и певцы. Часть гостей зрелищами не интересовалась и осталась за столом, поглощая остатки еды и напитков.

Когда, наконец, свадебный пир завершился, Глеб попросил князя Федора собрать всех гостей в зале. Сам повел речь.

- Други мои, внемлите. Сын мой Михаил теперь зрелый человек, семейный. Вручаю в его руки белозерский удел. Теперь Михаил не княжич, а удельный князь Белоозера, а Анастасия - княгиня того же удела. А я теперь приглашаю всех гостей ко мне в Ростов. Знатную кашу устроил нам князь Федор. Постараюсь и я не отстать от моего соседа и угостить вас такой же кашей.

Здесь следует оговориться. Кашею в средневековой Руси назывались брачные пиры. Шумный, многолюдный, особо торжественный пир могли назвать знатной кашею. Историки поясняют, что обычай устраивать свадебные торжества в резиденции отца невесты соблюдался в том случае, если жених был еще молод и по своему феодально-иерархическому рангу стоял ниже или был равен с отцом невесты. (В данном случае жених был еще только шестнадцатилетним юношей.) В тех же случаях, когда жених был уже не молод и его тесть оказывался младше его либо по возрасту, либо по уровню княжения, свадьба обычно игралась в стольном городе жениха. Так что выбор Ярославля как места свадебных торжеств не означал со стороны Глеба Васильковича каких-то исключительных знаков почтения к ярославскому князю. Соблюдалась лишь общепринятая традиция. После свадебного пира в Ярославле Глеб посчитал своим долгом устроить подобный же пир в Ростове, чтобы ни в чем не отстать от ярославского князя.

И снова ломились столы от разнообразных закусок и напитков. Снова зрелища для гостей…

Но закончилось и ростовское продолжение свадебного пира. Глеб Василькович дал последние напутствия сыну, отплывавшему в Белоозеро.

- Вот твой управляющий, боярин Власий. Твоя правая рука, Михальчик. Советуйся с ним. Он человек умудренный. Счастливого пути вам, мои дорогие.

Далее Глеб сказал, что хотел бы сам проводить сына с невесткой до Белоозера и представить их обитателям города, да чувствует себя нездоровым: опасается, что не выдержит дороги.

Он проводил белозерцев до причала, опираясь на палку. Расцеловал на прощание сына и невестку, пожелал им полного счастья в семейной жизни и скорейшего рождения наследника.

Федор Ростиславич тепло распрощался с Глебом. Сказал с удовлетворением:

- Хорошую кашу мы с тобой заварили. Теперь мы - родня. Крепкой веревкой повязаны.

Дмитрий же выглядел удрученным: он завидовал двоюродному брату Михаилу, который был значительно моложе, но уже становился правителем обширного удела.

Он заговорил было с дядей о прежнем.

- Выдели мне, дядя Глеб, удел из состава Ростовской земли.

- Не пристало дробить Ростовскую землю. Не зело велика она. Жди своего часа, Митенька. Уйдет из жизни Роман, наследуешь угличский удел. Да и моя жизнь, чувствую, клонится к закату. Наследуешь мне. А Угличем пусть владеет твой братец Константин…


Глава 23. КОНЕЦ ЖИЗНЕННОГО ПУТИ


Последний год жизни князя Глеба Васильковича был годом медленного угасания.

Вскоре после свадьбы сына Михаила в Ростов прибыл из Владимира приближенный великого баскака Амрагана. Он сообщил:

- Великий хан повелел, чтобы ты, князь, прибыл с дружиной в столицу для дальнейшей службы.

Глеб Василькович чувствовал себя плохо. Почти отнялись ноги, он не смог даже подняться с кресла, чтобы выслушать ханское повеление стоя.

- Зело хвор я. Не смогу приехать в Сарай, - устало ответил он.

- Тогда пошли своего сына Михаила, - тоном, не допускающим возражения, произнес человек великого баскака.

- Подчиняюсь повелению хана. Кто еще из русских князей приглашен в Орду?

- Ярославский князь и другие князья.

Глеб Василькович снарядил гонца и отправил в Белоозеро к сыну. С горечью подумал, что едва успел занять Михаил белозерский стол, как предстоит ему поездка в Орду и разлука с молодой женой. И какими последствиями чревата такая поездка? Скорее всего, Михаилу, как и другим князьям, придется участвовать в ханских походах, вероятно, подавлять сопротивление немирных горцев. А это может иметь непредвиденные и опасные последствия.

Михаил прибыл через неделю. Застал отца совсем расхворавшимся, прикованным к постели.

- Должен бы я отправляться в Орду, а видишь, сынок, какой я хворый, - сказал с горечью Глеб. - Если хан пошлет тебя в военный поход, не лезь на рожон. Береги себя. Не раздражай горцев, старайся с ними ладить. Буду молиться за тебя.

- Бог милостив. Надеюсь, вернусь живым и невредимым.

- Я тоже надеюсь на это. Но не уверен, что доживу до твоего возвращения. Видишь, плох я стал. Много в жизни ударов пришлось пережить. Потеря близких, изнурительные походы… Никогда не было полной уверенности, что не прогневаю хана и вернусь живым.

- Крепись, отец. Ты ведь не дряхлый старик. Всего-то тебе сорок один годок. Разве это возраст?

- В наши дни князья не долговечны. Давай, сынок, на всякий случай попрощаемся. Не забывай наведываться на мою могилу.

Отец и сын обнялись. Глеб почувствовал, что щека Михаила была мокра от слез. Глеб Василькович предоставил в распоряжение сына часть ростовской дружины. С усилиями опираясь на палку, он проводил Михаила до причала. Возвратившись в палаты, Глеб лег в постель, охваченный тревогой за судьбу сына.

Через несколько дней Глеб почувствовал некоторое улучшение и попытался вставать и прохаживаться по опочивальне. Вызвал к себе управляющего Евлампиева. Антип, до приторности вежливый, стал расспрашивать князя о здоровье. Глеб ответил неохотно:

- Бог располагает, Антипушка. Видишь, пока скрипим… Расскажи-ка лучше, зело ли мы истратились на свадебный пир?

- Истратились. Зато в грязь лицом перед именитыми гостями не ударили.

Антип обстоятельно стал докладывать о свадебных расходах. Глеб прервал его, заговорив о другом.

- Скажи мне, Антипушка… Ты человек многоопытный. Как мне приручить племянника Дмитрия? Вижу, затаил на меня обиду.

- Напомни, князь, лишний раз, что он твой наследник.

- Напоминал уже, и не однажды. Ведь я стал совсем плох. Должно быть, скоро уйду из жизни. Оставлю стол Дмитрию. Было бы разумным приобщать помаленьку княжича к ростовским делам.

- Поручи ему наблюдение за строительством новой церкви на Сретенской половине.

- Пожалуй. Пошли-ка за Дмитрием. Разговор состоялся в присутствии боярина.

- Видишь, Митенька, совсем плох я, - сказал племяннику Глеб вместо приветствия.

- Еще поправишься, дядюшка, - ответил ему машинально Дмитрий.

- Нет, Митенька, не поправлюсь. Это начало моего конца. Заявляю тебе в присутствии боярина Антипы, ты мой наследник. Только закрепи владение Ростовом ханским ярлыком. А сейчас я хотел бы привлечь тебя к ростовским делам. Займись строительством Сретенского храма. Проверь, есть ли в достатке бревна, лемех на главки. Исполнили ли богомазы образа для иконостаса.

- Слушаюсь, дядюшка.

- И еще… Проверь состояние гостиного двора. Нет ли потребности его расширить, сделать пристройки? Побеседуй с купцами, выслушай их пожелания. И… чаще наведывайся ко мне. Какой-то ты необщительный. А я бы хотел, чтобы ты был моей правой рукой в управлении уделом.

Сердечной беседы между Глебом и его племянником, как и раньше, не получилось. Дмитрий отвечал односложно и по-прежнемувыглядел обиженным. Лишь несколько оживился, когда Глеб сказал в заключении беседы:

- Дам тебе еще одну волость в дополнение к тем двум, коими владеешь.

Почувствовав облегчение, Глеб приказал подготовить к плаванию дощаник, решив посетить Белоозеро, может быть, в последний раз в жизни. Хотелось проведать невестку Анастасию, белозерских друзей, игумена Иринарха.

Достигнув Белоозера, Глеб в сопровождении Иринарха заглянул в монастырскую школу. В ней обучалось десять воспитанников, в большинстве своем сыновья духовенства. Глеб поинтересовался их знаниями, задавая вопросы из русской и библейской истории. Особенно он был восхищен ответом дьяконова сына одной из городских церквей. Юноша пространно рассказывал о сыновьях равноапостольного князя Владимира, о коварном Ярополке, умертвившем братьев Бориса и Глеба, мудром Ярославе, воинственном и храбром Мстиславе, княжившими в далекой Тьмутаракани, о примирении Ярослава и Мстислава, поделивших русские земли.

- Хорошо глаголишь, отрок, - поощрительно сказал Глеб. - Быть тебе велеречивым пастырем.

В Белоозере князь Глеб встретился с невесткой Анастасией, удрученной внезапным отъездом Михаила. Глеб, как мог, утешал невестку:

- Видишь, Настенька, я не раз посещал Орду и возвращался живым. Все ханы мне благоволили, потому что я был ханский зять. И Михальчику будут благоволить как ханскому внуку. Не отчаивайся. Вернется твой суженый живым и невредимым.

Глеб прожил несколько дней в Белоозере. Пригласил к себе Власия Григорьева с его престарелым отцом Григорием Меркурьевым. Из купечества посетили его Гусельников, находившийся в то время проездом в Белоозере, и Хрисанф, который из приказчиков стал теперь компаньоном и совладельцем именитого новгородца. Ипату Глеб привез грамоту, удостоверявшую его боярское звание. Хотя он и продолжал носить звание сотника, никакой сотни под его началом теперь не было. Михаил сделал Ипата помощником управляющего.

Опираясь на плечо Власия и волоча больную ногу, Глеб не без труда добрался до соборной церкви, поклонился праху Феодоры, отстоял службу, которую провел по случаю его приезда игумен Иринарх.

Потом Глеб Василькович выразил желание посетить восточное побережье Белого озера вблизи весянской деревушки. Место для него было памятным. Там, возле огромного отшлифованного многовековыми ветрами и дождями камня, он встретился с весянкой Василисой. Тогда он назвал себя княжеским дружинником. А потом обман раскрылся, женитьба на ханской дочери надолго прервала их связь. Глеб попросил Власия проводить его на лодке до прибрежного камня-валуна.

- Не советовал бы в такую погоду плавать по озеру, - сказал Власий. - Вишь, небо хмурое и дождик накрапывает.

- Хочется повидать любимое место охоты, - соврал Глеб.

Он все-таки уговорил Власия совершить плавание к знакомому камню. Два дюжих дружинника взялись за весла. Власий помог Глебу забраться в просторную лодку. Озеро было беспокойным, поэтому от берега далеко не отплывали.

Вот и прогалина в прибрежном оголенном тальнике. Приметный серый камень. Лодка врезалась днищем в прибрежный песок и накренилась на бок.

- Изволишь, князь, высадиться на берегу? - спросил Власий.

- Пожалуй, нет, - ответил Глеб. - Устал я. Погляжу на этот прибрежный камень, и тронемся в обратный путь…

Когда дощаник, подхваченный течением Шексны, отплыл от Белоозера, Глеб взирал на маковки церквей и башенки княжеских палат, прослезился. Предчувствие подсказало ему, что все это он видит в последний раз.

Вернулся Глеб в Ростов совершенно разбитый от плавания и впечатлений. Он не смог самостоятельно добраться до княжеских палат. В палаты его внесли на руках. Он свалился в постель, чувствуя полный упадок сил.

Глеб плохо улавливал то, что докладывал ему племянник Дмитрий. А он сообщал о строительстве Сретенского храма, о работах ростовских богомазов, написавших для нового храма образа, о просьбах купцов расширить гостиный двор и еще о каких-то текущих делах. Глеб машинально кивал головой, отвечая невпопад на слова Дмитрия.

Потом приходила Василиса и говорила что-то ласковое, доброе. Ему было приятно от того, что он с ней, он брал ее за руку, прижимал шершавую ладонь к своей щеке, ощущая ее тепло. От ее близости Глебу становилось легче, мысли становились более отчетливыми, связными. Он вспомнил о своей недавней поездке и стал рассказывать:

- А я был у нашего большого камня…

- У какого камня?

- Помнишь наш большой серый камень на берегу Белого озера?

- Как не помнить.

Глеб сбивчиво, сумбурно стал вспоминать их встречи у валуна. Вспомнил, казалось бы, все мелкие детали. Потом речь утомила его, и он задремал.

Михаил возвратился из Орды глубокой осенью, когда деревья уже сбросили листву и вереницы гусей и уток устремились на юг. Отца он застал полностью прикованным к постели. Однако Глеб был в полном сознании. Он попросил сына подложить ему под голову вторую подушку и немного привстал, чтобы лучше слышать. Михаил стал пространно рассказывать о своей поездке.

Обстановка в Золотой Орде осложнилась. Темник Ногай, называвший теперь себя ханом, стал вмешиваться в ордынские дела. Свою власть он распространил на все Северное Причерноморье и подбирался к центральным владениям зо-лотоордынского хана. Ногай непрерывно расширял сферу своего влияния, продвигаясь на восток, к Дону. Менгу Темир повелел отрядам белозерцев и ярославцев с большой массой ордынских воинов войти в соприкосновение с передовыми отрядами Ногая. В стычках имели место жертвы и среди ордынцев, и среди русичей, в том числе и людей из отряда Михаила.

- То, что ты рассказал, говорит об одном, - произнес Глеб. - Ордынцы грызутся между собой.

- Не начало ли это конца Орды? Не признаки ли ее распада? - спросил Михаил.

- Нет, сынок, не думаю. До распада еще далеко. Придет к власти какой-нибудь хан, который железной рукой утихомирит соперников, укрепит центральную власть. Но пока эта власть расшатывается. Все признаки на лицо.

Глеб стал уговаривать сына поспешить в Белоозеро.

- Поезжай к себе. Настасьюшка, небось, заждалась тебя.

- Никуда я не поеду, пока не смогу убедиться в твоем выздоровлении, батюшка.

- Боюсь, что не дождешься моего выздоровления, сынок. Скорее дождешься моего конца…

На следующий день Глеб Василькович призвал к себе племянника Дмитрия. В то время при нем находился и Михаил.

- Хочу вам сказать, дети мои, предсмертное напутствие, - начал свою речь Глеб слабым голосом. - Чувствую, что осталось мне жить на этом свете считанные дни. Совсем я ослаб. И пища не идет впрок. Живите, мои дорогие, в мире и согласии. Ты, Митенька, наследуй ростовский стол. Признавай, Михальчик, в Дмитрии старшего в семье, уважай его. А ты, Митенька, не обижай двоюродного брата.

- Зачем я стану обижать Михаила, - сдержанно произнес Дмитрий.

- Вот и хорошо. Протяните друг другу руку дружбы. Вспомните, какими сердечными друзьями мы были с Борисом. А вас, мои дорогие, я что-то редко видел вместе.

Дмитрий не слишком охотно протянул руку Михаилу.

Глеб Василькович еще долго наставлял сына и племянника. Но голос его слабел. Он часто прерывался, чтобы передохнуть и отдышаться. Наконец отпустил обоих, а Дмитрия попросил напоследок:

- Позови, племянничек, ко мне владыку Игнатия. Хотел бы исповедаться перед своим концом.

- Может, не надо, батюшка? Исповедь - это на крайний случай, - возразил Михаил.

- Наступил этот крайний случай. Зовите владыку. Пришел епископ Игнатий, строгий, бесстрастный. Начал исповедь, задавал общие вопросы, какие обычно задавались. Глеб отвечал односложно, ожидая скорейшего конца беседы. Но владыка был неумолим.

- Какой из грехов князь ты считаешь самым серьезным?

- Мог больше выкупать полонян, избавить их от неволи.

- Ты и так выкупил немало полонян, делал доброе дело. Разве этого мало?

- Наверное, сделал не все, что можно было сделать.

- Хану служил?

- Только по принуждению. И старался, чтоб моя служба не приводила к гибели русичей.

- С язычеством в своем уделе ладил? Считаешь ли ты, князь, что делал все, чтобы искоренить его?

- Наверное, не все. А как его можно было искоренить, то было выше моего разумения. Ведь и ты, владыка, не дал мне на сей счет действенного совета.

- Выходит, ты признаешь, что не боролся с язычеством?

- Я этого не сказал. Основал два монастыря. Снабжал приходы книгами. Открывал монастырские школы, чтоб готовить грамотных пастырей. Разве это не борьба?

Владыка Игнатий не ответил на вопрос Глеба и продолжал сам спрашивать. Но Глеб перебил епископа:

- Хочешь знать мой самый великий грех?

- Какой из своих грехов ты считаешь самым великим?

- Не отважился покрыть свой грех с весянкой законным церковным браком.

- Опять ты за свое… И не слушал бы тебя.

Прошло еще несколько дней со дня последней исповеди. Глеб почти совсем перестал принимать пищу. Лишь изредка выпивал несколько глотков горячего молока. Возле его постели бессменно находилась Василиса. Смотрела на него скорбно, предчувствуя скорый конец. Она уже не стеснялась Михаила и оставалась при умирающем Глебе и в присутствии его сына. Обессилев от бессонницы, Василиса однажды ночью задремала в кресле, прислонившись к его спинке. Проснулась под утро, глянула на Глеба. Князь был неподвижен, не издавал и свойственного ему в последние дни надрывного хрипа. Василиса побежала в одну из соседних комнат, бывшую детскую, где спал Михаил, разбудила его.

- Проснись, княже… Горе-то какое нас постигло. Батюшка твой помер этой ночью.

Михаил Глебович вскочил с постели и, раздетый, бросился к телу отца.

- Батюшка, родной… Как же это так. Ведь совсем молодой. Жить бы тебе да жить, - причитал Михаил. Он не скрывал своих слез. Рыдала и Василиса.

Выдержав приличествующую паузу над телом отца, Михаил оделся, послал слуг за боярином Антипой, княжичем Дмитрием и владыкай Игнатием.

Организацию похорон взял на себя епископ, он велел, чтобы монахи из его свиты обмыли и обрядили тело покойного и препроводили его в собор. Тем временем плотники получили задание изготовить дубовый гроб. Антип стал рассылать гонцов по городам с извещением о смерти ростовского князя. Гонцы поскакали во Владимир, в Ярославль, Углич, другие ближайшие города, где княжили родственники. Извещение было направлено и великому баскаку. Файзуллу Антип известил лично.

Ростовчане потянулись к кафедральному собору, чтобы проститься с покойным. Смерть Глеба Васильковича наступила в конце 1278 года. Он умер в возрасте всего лишь сорока одного года. Тяжелые, изнурительные походы, частые поездки в Орду, жизнь, полная тревог, зависящая от ханских милостей и капризов, подорвали его здоровье. Русские князья рано начинали семейную и ратную жизнь, но рано и уходили из жизни. Брат Глеба, Борис Василькович, ушел из жизни в возрасте сорока шести лет, пережив брата всего лишь на пять лет. Угличский князь Роман Владимирович на фоне других родичей выглядел долгожителем.

Похороны князя Глеба Васильковича прошли при большом скоплении народа. Ростов удостоил своим посещением великий князь владимирский Дмитрий Александрович Переяславский, сопровождаемый большой свитой. Несколько дней подряд шло торжественное отпевание в кафедральном соборе.

В перерывах между служением великий князь не раз подходил к своему тезке, Дмитрию Борисовичу, ставшему теперь князем ростовским, вопрошая - может ли он, великий князь владимирской, рассчитывать на поддержку Ростова в своем соперничестве с братом Андреем Александровичем Городецким. Борьба между братьями шла из-за великого княжения. Оба соперника искали союзников в лице соседних князей. Дмитрий Борисович отвечал уклончиво:

- При полном моем уважении к тебе, великий князь, пока не могу сказать ничего определенного. Я еще не утвержден ханом в ростовском княжении. Не стал еще обладателем ярлыка.

- Станешь, не сомневаюсь, - отвечал Дмитрий Александрович. - Соперников у тебя нет.

- И еще… Конечно, кончина дяди Глеба для меня большая утрата. Необходимо прийти в себя, - отвечая так, Дмитрий Борисович беззастенчиво врал: кончины дяди он ждал с вожделением, чтобы занять ростовский стол.

А ростовчане шли нескончаемым потоком в кафедральный собор, чтобы проститься с покойным. Хотя и не долго они находились под его рукой, но смогли убедиться в добром характере князя Глеба, искренне скорбели о нем.

Закончились торжественные службы и поминальные трапезы. Гроб с телом усопшего отнесли в княжескую усыпальницу, размещавшуюся в подвале собора, и поставили рядом с саркофагом его брата Бориса. Дмитрий не стал отдавать распоряжение каменщикам приступить к изготовлению нового саркофага. Что-то было у него на уме свое, затаенное.

Приглашенные на похороны разъезжались. Первым уехал великий князь владимирский Дмитрий Александрович. Он остался явно недовольным новым ростовским князем и не скрывал этого.

- Думал, что ты другой человек, - буркнул он напоследок.

А главный баскак Амраган сказал, прощаясь с Дмитрием Борисовичем:

- Позаботься о ханском ярлыке. Покуда ты еще не полноценный правитель удела.

Михаил перед отъездом в Белоозеро обратился к Дмитрию:

Хотел бы забрать к себе в Белоозеро моих дружинников.

- Почему ты считаешь их своими? - удивился Дмитрий. - Твой батюшка приобщил их к ростовской дружине, вступив на ростовский стол. Стало быть, по закону я наследую и дружину всю целиком.

- От всей-то прежней дружины у меня на Белоозере два десятка человек осталось. С большой шайкой новгородских ушкуйников они не справятся.

- Набери новую дружину, - невозмутимо произнес Дмитрий.

Ростовский князь также не захотел отдать Михаилу кольчужного мастера и корабелов, привезенных из Белоозера. Согласился отпустить лишь Каллистрата с семьей и старого одинокого повара. Василису князь Дмитрий прогнал из княжеских хором в первый же день после похорон. Обозвав ее оскорбительным для женщины ругательством, прикрикнул:

- Чтоб духа твоего не было в моих палатах, б..!

Василиса прихватила узелок с вещами и пришла к кольчужному мастеру, человеку доброму и веселому, обремененному кучей детей.

- Возьми, батюшка, в няньки, пригожусь, - сказала она кольчужнику. - Деток-то у тебя не счесть.

- Ты бы с князем Михаилом возвращалась в Белоозеро, - посоветовал мастер.

- Я верно служила князю моему Глебу. Не в моих силах покинуть его могилу.

- Ну, оставайся, коли так.

Возвращался Михаил на Белоозеро со своими спутниками уже санным путем. До Ярославля его попутчиком был князь Федор. Михаил посетовал на неуступчивость двоюродного брата, почувствовавшего власть.

- Не нравится мне Дмитрий. Похоже, затевает какие-то козни против меня.

- Не забывай, Михаил, ты мне теперь как сын, - сказал ему Федор. - Коли столкнешься с какой обидой, всегда приду тебе на помощь. Учти это, Михальчик.

Федор произнес имя зятя так, как часто произносил его покойный князь Глеб.

А тем временем состоялся разговор между Дмитрием Борисовичем и владыкай Игнатием.

- Как поступить, владыка, с глебовскими останками? - многозначительно спросил епископа Дмитрий.

- У тебя, князь, возникли на сей счет какие-то мысли? Вижу, саркофаг заказывать каменщикам не спешишь, - уклончиво ответил Игнатий.

- Не спешу. Может, саркофаг и не понадобится? Не лучше ли предать тело Глеба земле в монастыре Святого Спаса?

- Понимаю… В глубине души ты не смирился с тем, что после смерти твоего батюшки княжение в Ростове перешло не тебе, а дяде Глебу. Вот и таишь на него раздражение, даже на мертвого.

- Отчасти да…

- Но учти, Глеб Василькович все же князь. К тому же ханский родич. Пристало ли нам тревожить его останки? Пусть покоится рядом с братом, с родителями.

- Послушай, владыка… Князь Глеб слишком усердно служил ординцам.

- Не усердней других князей.

- Слишком усердно. Я беседовал с многими дружинниками, участниками его походов. Глеб всегда лез в самое пекло, чтоб отличиться. В результате гибли русичи.

- Глеб это отрицал.

- Он был не искренен с тобой. И еще. Он терпимо относился к язычникам своего края.

- Язычество живуче. Одним мановением руки его не искоренишь. Глеб занимался просветительством, наладил переписку книг духовного содержания. Открывал монастырские школы, заботился о грамотности пастырей. Разве это не было борьбой с язычеством?

- Результатов этой борьбы что-то не было видно. А при себе держал полюбовницу, язычницу-весянку.

- Откуда тебе это известно?

- Не трудно было узнать через верных слуг.

- Допустим, ты, князь Дмитрий, в чем-то и прав. Твой дядюшка был далеко не праведник.

- Вот, вот, хорошо, что ты это признаешь, владыка. Что ты скажешь, как поступить с останками покойного?

- Я бы не стал их трогать. Пусть князь Глеб покоится рядом с родными.

- А я бы желал, чтобы Глебовы останки были вынесены из собора и преданы земле в монастыре Святого Спаса рядом с могилами простых смертных.

Подобные беседы между князем Дмитрием и владыкай Игнатием продолжались не раз. Дмитрий Борисович приводил все новые и новые факты греховности Глеба Васильковича. Факты были голословны, ничем не подтверждались и в основном выдумывались Дмитрием, затаившим злобу на дядю и желавшим мстить ему, даже мертвому. Но владыку охватывало двойственное чувство. Не соглашаясь в душе с надуманными доводами ростовского князя, он в то же время не хотел с ним ссориться. Он угадывал в Дмитрии тяжелый, властный и мстительный характер и после долгих и нелегких раздумий решил уступить.

Через девять недель после смерти князя Глеба ростовский епископ Игнатий распорядился вынести прах покойного из соборной церкви и просто закопать его в земле в монастыре Святого Спаса рядом с другими могилами. Перезахоронение совершили ночью, чтобы не привлекать внимание ростовчан…

Поступок духовного иерарха кажется на первый взгляд совершенно нелогичным. И он противоречит тому отзыву, какой сделал летописец, подводивший итоги княжения князя Глеба. Летописец по поводу его кончины пишет хвалебный панегирик. Но в словах летописца следует критически отделить традиционное славословие 'от справедливых слов, которые мог заслужить незаурядный, хотя и удельных масштабов политик. Составитель Никоновской летописи сообщает, что Глеб Василькович с молодых лет служил ордынцам и многих христиан избавил от обид. Эти слова летописца, несомненно, справедливы. Служба белозерского князя хану подтверждается упоминаниями в источниках о его участии в походах ханских войск. Но этой службой и ханским расположением князь Глеб избавил свое княжество от опустошительных набегов ордынцев. В летописях нет ни одного упоминания о ханских нашествиях на Белоозеро, тогда как имеется немало таких упоминаний о набегах на Рязань, Тверь и другие русские земли. Белозерское княжество жило сравнительно мирной жизнью, и это летописец мог постам вить в заслугу князю Глебу.

Итак, поступок владыки Игнатия кажется на первый взгляд совершенно нелогичным. Несомненно, не церковными мотивами руководствовался епископ. Он знал, что Глеб Василькович строил монастыри, храмы, занимался просветительством, заботился о распространении религиозной и светской литературы.

…Сторонники князя Глеба, возмущенные поступком владыки Игнатия, поспешили известить главу русской православной церкви, киевского митрополита Кирилла о случившемся. Кирилл относился к памяти белозерского князя с уважением и был возмущен поступком ростовского владыки. Митрополит сделал епископу строгое внушение и даже отстранил его от богослужений, но, впрочем, через некоторое время простил.

По всей видимости, епископ Игнатий был тесно связан с семейством Бориса Васильковича и готов был поддержать его сына Дмитрия, не смирившегося с тем, что после смерти его отца ростовское княжение попало в руки Глебу. И хотя Глеб Василькович успел прокняжить в Ростове непродолжительное время, племянник затаил на него злобу и решил отомстить хотя бы мертвому. Игнатий до принятия им епископского сана являлся помощником его предшественника Кирилла (тезки киевского митрополита) и был в хороших отношениях с ростовской княжеской семьей и боярской верхушкой.

Дальнейшие события вскоре после, казалось бы, мирного дележа Глебова наследства приняли драматический оборот. Дмитрий Борисович повел себя агрессивно и в отношении двоюродного брата. Он поставил себе целью завладеть его белозерскими волостями, изгнав Михаила Глебовича из его удела.

Дмитрий решил нанести удар по Белоозеру весной, когда реки очищались от льда и становились судоходными. Он приказал снарядить три дощаника и отобрал около сотни дружинников. Все они были старыми ростовчанами. Ни один из белозерцев не был включен в состав отряда. Затем Дмитрий пригласил к себе Антипа Евлампиева.

- Поплывешь с дружиной в Белоозеро, - отдал распоряжение ростовский князь.

- Что я должен там делать?

- Передашь Михаилу мое повеление покинуть удел. Он больше не принадлежит ему.

- Не слишком ли много берешь на себя, князь? Ведь Михаил ханский внук, и тесть его породнился с ханом.

- Не пристало тебе меня учить.

- А если князь Михаил ответит сопротивлением твоим дружинникам?

- Я тебе даю большую дружину, а у Михаила и двух десятков не наберется. Коли не справитесь с ним, никуда вы не годитесь.

- Справимся, конечно. Но…

- Это уже не тебе рассуждать. И еще повелеваю… Управляющему Власию скажешь, что он больше не управляющий. Так мне угодно. А управляющим поставишь твоего младшего брата Евстафия. Чем он сейчас занят?

- Хозяйничает в родовой волости.

- Пусть хозяйничает на Белоозере. Все тебе понятно, боярин?

В последних числах апреля по весеннему половодью к Белоозеру приблизился караван дощаников с ростовской дружиной. Дружинники высадились на берег, поспешно окружили княжеские палаты. Немногочисленная охрана была легко разоружена, почти не оказав сопротивления. На шум вышел князь Михаил и столкнулся с Антипом Евлампиевым.

- Что тебе угодно, Антип? - спросил Михаил, не понимая, что происходит. Антип, как всегда безукоризненно вежливый, произнес извиняющимся тоном:

- Не взыщи, княже, что побеспокоили. Такова воля князя Дмитрия, моего господина. Приказано тебе покинуть Белоозеро.

Михаил увидел, что сопротивляться бесполезно: слишком неравные силы. Не случайно Дмитрий заупрямился, не желая возвратить Михаилу белозерских дружинников. Уже тогда ростовский князь замышлял изгнать его из Белоозера и завладеть уделом.

Михаил Глебович спросил Антипу:

- Куда я должен отбыть из Белоозера?

- На сей счет никаких указаний от князя Дмитрия не поступало. Отправляйся, княже, куда тебе угодно.

- Передай, боярин, своему князю. Хан своего родственника в обиду не даст. И с обидчика строго спросит.

- Непременно передам. Есть ли у тебя какие просьбы?

- Дай мне одни сутки на сборы, чтоб собрать вещи, самые необходимые.

- Изволь. Собирайся, Бог в помощь. А у меня к тебе только одна просьба. Позови сюда Власия.

Но Власий, почувствовавший неладное, был уже в палатах.

- Повеление ростовского князя Дмитрия, - торжественно начал Антип. - Ты теперь не управляющий уделом. Передашь дела моему брату, Евстафию. Теперь он управляющий.

На следующий день Михаил вместе с женой Анастасией отплыл из Белоозера. Его сопровождали немногие люди. Среди них были Каллистрат с женой, старый повар и еще трое верных стражников. Уже в дороге у Михаила созрело решение - надо плыть в Ярославль, к тестю. Он примет по-родственному. На этом стала настаивать и Анастасия.

Федор Ростиславич встретил зятя с дочерью и, почувствовав неладное, спросил многозначительно:

- Гости или изгнанники?

- И то, и другое, - ответил Михаил.

Федор, выслушав грустную историю, ответил смачными ругательствами в адрес Дмитрия Борисовича.

- Не унывай, зятек, - сказал он Михаилу. - Живите у меня, как родные дети. А на Митьку найдем управу. Заручимся поддержкой великого князя Дмитрия Александровича и золотоордынского хана. Против такой силы Митьке не устоять.

На могиле князя Глеба Васильковича первое время был лишь малозаметный холмик. Но могилу усердно посещали прежние белозерские дружинники, кольчужные мастера и корабелы, служившие теперь в Ростове. Наведывались сюда и белозерские купцы, сохранившие к Глебу чувство глубокого уважения. Как-то посетил могилу именитый новгородский купец Гусельников, потом встретился с монастырским игуменом и резко выговорил ему:

- Пошто такое пренебрежение к могиле князя Глеба?

- Глеб Василькович неугоден нынешнему князю Дмитрию.

- Ну и что? Поставили бы каменную плиту с надписью или на плохой конец дубовый крест.

- Поставить-то не трудно. Да угодно ли это будет князю Дмитрию?

- Зато угодно будет нам, купечеству. Вот тебе деньги. Поставь хотя бы дубовый крест.

Купец протянул игумену пригоршню серебряных монет. Игумен пожертвования охотно взял и через некоторое время установил крест.

Часто на могиле князя Глеба можно было видеть женщину, с лицом, закрытым платком по самые глаза. Она проливала слезы и отбивала земные поклоны.

Князь Дмитрий Борисович как-то вызвал к себе для беседы с глазу на глаз игумена монастыря Святого Спаса.

- Тебе известно, игумен, кто посещает могилу князя Глеба?

- Разный народ: дружинники, купцы из Белоозера и Новгорода. Часто оставляют щедрые пожертвования.

- Я не об этом. Мои люди доложили мне, что часто над Глебовой могилой проливает слезы его полюбовница? Стоило бы тебе подумать над репутацией княжеской семьи.

- Что я могу поделать, княже?

- Сделай блуднице строгое внушение. Чтоб не слишком усердствовала на глазах других людей.

- Внушение сделаю, - пообещал игумен.

По его распоряжению монахи привели к нему Василису.

- Мои люди заприметили, что ты часто посещаешь монастырь.

- Посещаю могилу князя Глеба. Служила у него горничной. Ухаживала за ним, когда князь был совсем плох.

- Князю Дмитрию не нравится твое усердие. Он считает, что ты создаешь дурную славу княжеской семье.

- Не понимаю, отче, чем я провинилась.

- Все ты понимаешь. Твои отношения с князем Глебом ни для кого не были секретом. Они легли тенью на всю княжескую семью. Я бы тебе посоветовал для твоей же пользы…

- Удавиться, что ли?

- Да нет, зачем такие крайности? Поезжай-ка обратно в Белоозерск. Там и оплакивай своего любимого князя. Кстати, его сын Михаил сейчас живет у тестя в Ярославле.

Игумен был добрым человеком, терпимо относился к человеческим слабостям и не вполне разделял неприязнь князя Дмитрия к весянке. У него даже зародилось желание помочь несчастной женщине.

- Если захочешь, мои люди помогут тебе добраться до Ярославля, к князю Михаилу. Как он относился к тебе?

- Доброжелательно. Ничего плохого от него не видела.

- Вот видишь. Мои люди доставят тебя в Ярославль.

- Не хочу никого утруждать, отче. Доберусь как-нибудь до Ярославля сама. Не далек путь.

Как ни уговаривал игумен Василису воспользоваться его помощью, та была непреклонна.

Собрав узелок с вещами и распрощавшись с семьей кольчужного мастера, Василиса отправилась в путь. Переночевала в стоге прошлогоднего сена и к утру следующего дня пришла к воротам Ярославля. Возле княжеских палат ее встретил Каллистрат, который и провел весянку к Михаилу Глебовичу.

Михаил, выслушав горькую историю, рассказанную Василисой, произнес:

- Поступай-ка ко мне на службу, Василисушка, горничной. А Белоозеро мы у наших недругов еще отвоюем и вернемся в родной город. Запомни это.


ПОСЛЕСЛОВИЕ


Дмитрий Борисович продолжил свою корыстную политику в отношении ближайших родичей. Первое время его младший брат Константин считался соправителем в Ростове. Дмитрий решил избавиться от брата и стать единственным владельцем Ростовской земли, для чего изгнал его из удела.

Константин Борисович собрал сторонников, заручился поддержкой других князей и стал грозить брату военными действиями. Дмитрий Борисович также был вынужден собрать войско, опасаясь столкновения с братом. В те времена междоусобицы между родственниками, доходившие до вооруженных стычек, не были редкостью.

При посредничестве епископа Игнатия в Ростов прибыл великий князь владимирский Дмитрий Александрович - мирить братьев. Под его воздействием примирение состоялось. В 1287 году братья полюбовно договорились разделить вотчину по жребию. Старшему Дмитрию достался Углич, где незадолго до этого умер бездетный князь Роман Владимирович, а Константину - Ростов.

Белоозеро, как известно, насильно было захвачено у Михаила Глебовича Дмитрием Борисовичем. Михаил не смирился с этим и обратился за помощью к великому князю владимирскому и к хану. Менгу Темир был в то время престарелым и немощным и делами практически не занимался. Но один из его ближайших преемников поддержал Михаила и выдал ему ярлык на белозерское княжение. Так Михаилу удалось вернуть белозерскую вотчину в 1287 году или чуть ранее.

Дмитрий Борисович был владельцем Углича не более двух лет. После этого срока они с братом Константином разменялись волостями. Старший брат снова стал княжить в Ростове, а младший - в Угличе.

Эти события имели далеко идущие последствия для Ростовской земли. С принципом наследования Ростова по старшинству всех потомков Константина Всеволодовича было покончено. Закреплялось раздробление прежней Ростовской земли на уделы, которые, в свою очередь, продолжали дробиться. Особенно интенсивно процесс дробления на второстепенные уделы пошел в Белозерском и Ярославском княжествах. Мелкие удельные князья по масштабам своих владений не отличались от средней руки бояр-вотчинников. Князь Ростова, потерявший прежнее значение и престиж, уже не претендовал и не был в состоянии претендовать на старшинство и какое-либо влияние над Ярославлем, Угличем, Белоозером. Там правили свои княжеские линии, потерявшие интерес к ростовским делам и не претендующие на то, чтобы когда-либо дождаться своей очереди занять ростовский стол. Усилились удельная отчужденность и замкнутость.

По этой причине летописец теряет интерес к белозерским князьям, живущим в своей отдаленной вотчине и принимавшим малое участие в общерусских делах. Первому белозерскому князю Глебу Васильковичу летописи уделили в сравнении с его преемниками немалое внимание. И это дало возможность воссоздать более или менее правдоподобно историю жизни и деятельности этого князя, представить его как историческую личность: крупного по местным масштабам политического деятеля, немало сделавшего для экономического развития и роста населения своего княжества. Он умело воспринимал наставления великого князя Александра Ярославича Невского, мудрого политика. Он также умело ладил с ханом и пользовался с выгодой для себя его расположением. Но ушел из жизни князь Глеб и начался неуклонный процесс экономического упадка и потери прежней политической роли Белозерского княжества.

С каждым последующим поколением потомков Глеба Васильковича летописи все реже и реже упоминают князей Белоозера. С летописных страниц исчезают упоминания даже о таких событиях, как поездки князей в Орду, их женитьбы, перемены на княжеском столе.

Из истории известно, что пятый белозерский князь, правнук Глеба Васильковича, Федор Романович был женат на Феодосье, дочери московского князя Ивана Даниловича, прозванного Калитой. Начав процесс собирания русских земель, Калита использовал замужество своих дочерей с князьями слабеющих уделов для закрепления их зависимости от Москвы. Такая судьба постигла и Белоозеро. Дмитрий Иванович Донской называет Белоозеро «куплей деда». Этим термином подразумевалась какая-то форма зависимости от Москвы.

Белозерское войско было в рядах Дмитрия Донского на поле Куликовом и внесло свой вклад в сокрушительную победу над Мамаевыми полчищами. Белозерский князь Федор с сыном Иваном пали в Куликовском сражении.

Последним белозерским князем из рода Глебовичей был Юрий Васильевич, племянник Феодора Романовича и праправнук Глеба Васильковича. Дмитрий Иванович Донской распоряжался Белоозером в своем духовном завещании от 1389 года уже как обычной московской вотчиной и передал ее, наряду с другими городами и волостями, одному из своих сыновей. По-видимому, Белоозеро окончательно отошло к семье великого князя московского между 1380 и 1389 годами, т. е. между временем Куликовской битвы и кончиной Донского. Юрий Васильевич из полузависимого удельного князя стал князем-наместником, вассалом одного из сыновей Дмитрия Ивановича. Очевидно, это превращение в князя-наместника прошло мирно и безболезненно. В течение некоторого времени ближайшие родичи Юрия Васильевича, Глебовичи, еще сохраняли владетельные права младших удельных князей. А через некоторое время они превратились в обычных бояр-вотчинников, даже не самых значительных.

В конце XV века Белозерская земля окончательно стала непосредственной частью владений московского князя и управлялась его наместниками.

Московские князья настойчиво осуществляли политику собирания русских земель. На определенном этапе они столкнулись с соперничеством тверских и нижегородских князей, попытавшихся было претендовать на гегемонию на Руси. Но эти усилия оказались в конечном итоге несостоятельны. Удельные княжества, по мере возвышения и усиления Москвы, становившейся центром русского государства, хирели и склоняли голову перед московскими князьями. Конец этих удельных княжеств был неизбежным. В одних случаях Москва не гнушалась насильственного захвата, прибегая к военной силе. В других - склоняла слабых князей завещать свои владения в пользу московского князя. Были и такие случаи, когда удельный князь, чтобы сохранить какую-то часть своих прав и доходов, вынужден был превратиться из владетельного князя в князя-наместника одного из членов семьи потомков Калиты. Такая судьба, как известно, постигла и белозерского князя.

Современный город Белозерск географически не совпадает с тем Белоозером, которое располагалось у истоков реки Шексны. В 1352 и 1363-64 годах страшная эпидемия чумы, названная в летописях «моровой язвой», опустошила Белозерскую землю. Вторая эпидемия, а возможно, и первая имели место в княжение Федора Романовича, героя Куликовской битвы. «А на Беле озеро тогда ни один жив обретеся», - замечает летописец. Моровая язва особенно опустошила стольный город княжества. Часть мирных жителей, оставшихся в живых, бросила свои дома и переселилась на южный берег Белого озера, в район селения Карголом. Там возник новый город, нынешний районный центр Вологодской области, куда переселился и княжеский двор. Очевидно, и старый город был заброшен не сразу.

Опустошительная эпидемия способствовала окончательному упадку княжества. Новый город Белоозеро уже не мог сравниться по своему значению со старым. При Иване III город, еще не занимавший обширную площадь, был обнесен мощным земляным валом высотой до тридцати метров, а перед ним выкопан глубокий ров, заполненный водой. Поверх вала была поставлена бревенчатая стена с башнями. Иван III заботился о том, чтобы превратить Белоозеро в один из укрепленных форпостов на севере России. Стена была разобрана в конце XVII века. А мощный вал, местами развалившийся и осевший, существует и поныне, напоминая о былых временах Белоозера.

Следует сказать несколько добрых слов в адрес белозерских краеведов. Благодаря их усилиями здесь создан неплохой краеведческий музей, занимающий один из бывших купеческих особняков и несколько храмовых построек. Организатором белозерского краеведческого музея выступила местный педагог Римма Александровна Новикова, соученица автора книги по Санкт-Петербургскому педагогическому университету. Основой музея послужил школьный общественный музей. Со временем он был значительно расширен, пополнен экспонатами и получил специальное помещение, став государственным музеем. В нем представлены археологические материалы, ценные документы, предметы быта, местной культуры и этнографии. Музей неизменно привлекает внимание туристов. Ведется и реставрация исторических памятников, хотя здесь еще непочатый край работы. Знакомство с этим музеем во время поездок в Белозерск во многом помогло автору при работе над книгой.


ИСТОРИЧЕСКИЕ ПЕРСОНАЖИ


Александр Ярославич Невский (ок. 1220 - ум. 1263) - выдающийся полководец и государственный деятель. Будучи новгородским князем, возглавлял русские войска, отстоявшие северо-западные русские земли от захвата шведскими и немецкими феодалами. В 1240 г. нанес сокрушительное поражение шведскому войску на Неве. В 1242 г. одержал победу над левонскими рыцарями на льду Чудского озера.

В 1252-1263 гг. великий князь владимирский. Умелой и гибкой политикой способствовал предотвращению разорительных набегов ордынцев на Русь. Неоднократно ездил в Орду и добивался от хана выгодных для Руси уступок. Стремился к укреплению великокняжеской власти.

Амраган - великий баскак, занимавший этот пост при великом князе владимирском в середине XV в. Возглавлял институт баскачества на Руси, ведавший сбором дани и осуществлявший ханский контроль над князьями. С конца XIII в. сбор ханской дани был передан непосредственно в руки князей, и упоминания о баскаках на Руси исчезают.

Андрей Юрьевич Боголюбский (ок. 1111-1174) - великий князь владимиро-суздальский (с 1157), сын Юрия Долгорукого. Содействовал развитию феодальных отношений, опираясь на дружину и торгово-ремесленные слои. Был самым могущественным князем на Руси, пытался объединить под своей властью русские земли. Перенес столицу из Суздаля во Владимир. Усиление княжеской власти вызвало его конфликт с боярами. Пал жертвой боярского заговора.

Андрей Ярославич (род. в 1-й пол. XIII в. - ум. в 1264) - один из братьев Александра Невского. В 1247 г. получил в Золотой Орде ярлык на великое княжение. В 1252 г. был свергнут Александром, бежал в Швецию. В 1256 г. вернулся на Русь и примирился с великим князем, получив от него Городец и Нижний Новгород, а позже и Суздаль.

Батый, Бату, Саин-хан (ум. в 1255 г.) - внук Чингисхана. После смерти отца Джучи (1227) стал главой его улуса. Участвовал во всех военных походах татаро-монголов. В 1236-1243 гг. возглавил поход в Восточную Европу, сопровождавшийся массовым истреблением населения и разрушением городов. По возвращении из похода в Европу обосновался на Нижней Волге, где возник центр государства - Золотая Орда, простиравшегося от Иртыша до Дуная. Батый основал столицу своего государства Сарай-Бату на восточном берегу Нижней Волги.

Берке, Беркай - хан Золотой Орды (1255-1266), брат Батыя. Построил новую столицу Сарай-Берке на рукаве Волги и Ахтубы. При нем была проведена на Руси перепись населения, введена система баскачества. При нем началась ислами-зация Золотой Орды. В правление Берке Золотая Орда стала фактически независимой от Монгольской империи.

Биргер Ярль (нач. XIII - 1266) - государственный и военный деятель Швеции. Возглавлял поход шведских феодалов против Новгорода. Его войско было разгромлено князем Александром Невским в битве на берегу Невы 15 июля 1240 г. Сам Биргер получил в сражении ранение.

Борис и Глеб - сыновья киевского князя Владимира Святославича. Были убиты старшим братом Святополком в 1015 г., видевшим в них нежелательных соперников. Почитаются православной церковью как святые великомученики. В их честь князья Рюриковичи часто называли своих сыновей.

Борис Василькович (1231-1277) - сын князя Василька Константиновича, удельный князь ростовский (1238-1277), брат белозерского князя Глеба. Умер во время поездки в ордынскую столицу.

Василий Александрович (ок. 1240-1271) - сын Александра Невского, княживший в Новгороде (с 1252 г. с перерывами). Попал под влияние новгородской верхушки, противившейся ханской политике, в частности проведению переписи населения. С целью предотвращения репрессивных мер со стороны хана, Александр отозвал сына из Новгорода.

Василий Всеволодович (ок. 1229-1249) - удельный князь Ярославский. От Ксении, неизвестного происхождения, имел дочь Марию, которая, выйдя замуж за Федора Ростиславича из рода смоленских князей, принесла ему в приданое ярославский удел.

Василько Константинович (ок. 1209-1238) - удельный князь ростовский. Сын великого князя владимирского Константина Всеволодовича. Был женат на Марии Михайловне, дочери черниговского князя Михаила Всеволодовича. Имел от нее сыновей Бориса и Глеба. Был схвачен татаро-монголами после поражения русичей в Ситской битве и умерщвлен по приказанию Батыя из-за отказа служить ему. Почитается православной церковью как святой великомученик.

Владимир Константинович (ок. 1214-1249) - удельный князь угличский (40-е годы XIII в.), сын Константина Всеволодовича, великого князя владимирского.

Владимир Святославич - великий князь киевский (980-1015). Расширял и укреплял Киевское государство. Вел активную внешнюю политику. Принял и распространил на Руси христианство, при нем в Киевской Руси наблюдался экономический и культурный подъем.

Всеволод Константинович (ок. 1210-1238) - удельный князь ярославский, сын Константина Всеволодовича, великого князя владимирского. С ним пресекалась ярославская линия Константиновичей. Ярославский стол достался с рукой его племянницы Марии Федору Ростиславичу из рода князей смоленских.

Всеволод Юрьевич Большое Гнездо (1154-1212) - сын Юрия Долгорукого, великий князь владимирский (с 1176 г.). Активно боролся за усиление и расширение своей власти. При нем территория Владимирского княжества расширилась в результате походов на волжских булгар и мордву и пр. В его княжение происходил подъем культуры Владимирского княжества, города украшались новыми замечательными зданиями, храмами, развивалось летописание.

Всеволод Юрьевич (ок. 1213-1238) - сын великого князя владимирского Юрия Всеволодовича. Во время батыева нашествия был оставлен вместе с братом Мстиславом для защиты стольного города. Оба брата погибли при взятии Владимира татаро-монголами.

Глеб Василькович (ок. 1237-1278) - удельный князь белозерский (1238-1278) и ростовский (1277-1278). Младший сын Василька Константиновича. В браке (с 1257) со знатной ордынкой. Совершил несколько поездок в Золотую Орду и участвовал в походах ханских войск. В Белоозере ему наследовал сын Михаил.

Даниил Романович (1201-1264) - удельный князь галицкий (с 1211), волынский (с 1238), король галицкий (с 1254). Вел упорную борьбу противкняжеских распрей и засилия бояр, опираясь на городское население. Содействовал развитию торгово-ремесленных слоев, основывал новые города. После установления зависимости от татаро-монгол принимал меры против новых вторжений завоевателей. Успешно боролся с агрессией польских и венгерских феодалов. Решительно противился попыткам распространения влияния католичества.

Дмитрий Александрович (1250-1294) - князь переяславский, новгородский (в разные годы) и великий князь владимирский (1277-1281; 1283-1294), сын Александра Невского. Вел из-за великого княжения борьбу с братом Андреем, князем городецким.

Дмитрий Борисович (1253-1294) - удельный князь ростовский, сын Бориса Васильковича. После смерти дяди Глеба наследовал ростовский стол и изгнал из Белоозера тамошнего князя Михаила, чтобы завладеть и его уделом. Вел междоусобную борьбу против брата Константина, примирился с ним при посредничестве великого князя.

Игнатий - епископ ростовский (1262-1288), сменил на епископской кафедре Кирилла II.

Кирилл III - митрополит киевский (1250-1280). В условиях разорения Киева татаро-монголами мало жил в этом городе, больше совершал поездки по северо-западным епархиям. Подолгу жил во Владимире. Вынашивал планы перенести митропольную кафедру в этот город, но не успел это сделать. В 1262 г. основал Сарскую (в Сарае) епархию.

Кирилл - епископ ростовский (с 1231 по 1261 г.). Известен как организатор ростовского летописания. Дважды в течение 1253 г. ездил в Орду к хану Берке, вылечил его больного сына и крестил ханского племянника, названного в крещении Петром.

Константин Всеволодович (1186-1218) - великий князь владимирский (1216-1218), старший сын Всеволода Большое Гнездо. Сперва был князем в Новгороде, после чего получил во владение Ростов с Ярославлем и Угличем. Одержав победу над братом Юрием, овладел великокняжеским столом. В его княжение в Ростове велось большое строительство (закладка нового Успенского собора и строительство других храмов), развивалось летописание.

Константин Всеволодович (род. после 1229 - ум. ок. 1255-1257), удельный князь ярославский (с 1249 г.), сын Всеволода Константиновича, удельного князя ярославского. Умер бездетным. Наследницей его осталась племянница Мария Васильевна.

Ксения (XIII в.) - неизвестного происхождения. В браке (с ок. 1242 г.) с удельным князем ярославским Василием Всеволодовичем.

Марина (или Ольга) Олеговна (XIII в.) - по происхождению княжна курская. Замужем (с ок. 1228) за Всеволодом Константиновичем, удельным князем ярославским.

Мария Казимировна (XIII в.) - дочь польского короля Казимира. В браке с Всеволодом Святославичем Черным, удельным князем черниговским, мать Михаила Всеволодовича.

Мария Михайловна (год рожд. неизв. - ум. ок. 1271) - дочь Михаила Всеволодовича, удельного князя черниговского. В браке с 1227 г. с удельным князем ростовским Василь-ко Константиновичем. Мать князей Бориса и Глеба. Занималась летописанием.

Мария Ярославна (XIII в.) - дочь Ярослава Святославича, князя муромского. В браке (с 1248) с Борисом Василько-вичем, удельным князем ростовским. Мать Дмитрия, Константина и Василия.

Митрофан - епископ владимирский. Погиб в начале 1239 г. в подожженном ордынским войском соборном храме при взятии войском Батыя Владимира.

Митрофан - первый сарайский епископ учрежденной в Золотой Орде епархии (с 1261 г.). Оставался епископом до 1269 г., когда принял схиму.

Михаил Всеволодович (1195 - ум. 1246) - удельный князь черниговский (с 1203), князь новгородский (1225-1229), великий князь киевский (1238-1240; 1241). Дед по матери князей Бориса и Глеба Басильковичей. Рассчитывая на поддержку хана, отправился в Орду. Под предлогом отказа принять веру ордынцев и пройти очистительный огонь, был предан мученической смерти. Почитается православной церковью.

Мстислав Юрьевич (год рожд. неизв. -1238) - княжич владимирский, сын Юрия Всеволодовича, великого князя владимирского. Был оставлен отцом вместе с братом Всеволодом для защиты стольного города. Погиб при взятии татаро-монгольскими полчищами Владимира.

Неврюй - царевич, ханский родственник. Командовал ханским войском, посланным ханом против князя Андрея Ярославича, брата Александра Невского, не поладившего с татаро-монголами.

Ногай (первая пол. XIII в. - 1300) - золотоордынский темник, потомок хана Джучи. Проявил себя как способный полководец. После смерти хана Берке влияние его растет. Под его властью оказалась обширная территория от Дона до Дуная. С помощью Ногая был свергнут хан Телебуга и поставлен на его место Тохта. Желая избавиться от могущественного темника, Тохта начал против него военные действия. В итоге в 1300 году войско Ногая было разбито, а сам он пленен и убит. Позже именем Ногая стали называть народ ногайцев, живущих на Северном Кавказе.

Ольга Олеговна - см. Марина Олеговна.

Роман Михайлович (год рожд. неизв. - ум. ок. 1275) - удельный князь брянский (ок. 1252). Сын Михаила Всеволодовича, князя черниговского.

Сартак - хан Золотой Орды (1256-1257), сын Батыя, наследовал отцу. Есть основания предполагать, что он был отравлен своим соперником Берке.

Святополк Владимирович, прозванный Окаянным (род. ок. 980 - ум. ок. 1010) - сын или пасынок великого князя киевского Владимира Святославича. После смерти Владимира стремился завладеть княжением, убив некоторых братьев, но был побежден Ярославом Владимировичем и сам погиб.

Синеус (ум. 864) - полулегендарный брат Рюрика, княживший якобы в Белоозере. По преданию, его стольный город находился на северном берегу Белого озера в районе селения Кинсема.

Соколовы, братья Борис и Юрий - известные русские фольклористы. В начале XIX века совершили две поездки в Белозерский край и занимались сбором образцов местного фольклора. Результатом этих поездок стала содержательная книга «Сказки и песни Белозерского края», М., 1915. Книге предпосланы ценные этнографические очерки. Частично книга была переиздана в Архангельске в 1981 г. («Сказки Белозерского края. Записки Б. М. и Н. М. Соколовых», Архангельск, 1981).

Улагчи - малолетний хан Золотой Орды, сын Сартака. Провозглашен ханом в 1257 г., умер в том же году.

Федор Ростиславич Черный (год рожд. неизвест. - 1299). Из рода князей смоленских. Был обделен братьями при разделе наследства. Благодаря браку с ярославской княжной Марией Васильевной (ок. 1260) стал удельным князем ярославским. Вторым браком был женат на дочери хана Золотой Орды, участвовал в ханских походах. В 1278 г. добился и смоленского княжения.

Феогност - второй епископ сарайский (упом. в 1276).

Юрий (Георгий) II Всеволодович (род. ок. 1188-1238) - великий князь владимирский (1212-1216; 1218-1238). В 1216 г. потерпел поражение в Липецкой битве и был вынужден уступить великое княжение брату Константину. После его смерти возвратил Владимир и сумел подчинить себе братьев и племянников, сохранив единство Владимирской земли. Погиб в битве с татаро-монголами на реке Сити 4 марта 1238 г.

Юрий Михайлович (XIII в.) - удельный князь тарус-ский - сын Михаила Всеволодовича, удельного князя черниговского.

Ярослав Владимирович Мудрый (ок. 978-1054) - великий князь киевский (с 1019), русский государственный деятель, законодатель и полководец. После длительной борьбы с братьями соединил под своей властью почти все русские земли. Провел ряд успешных походов против соседних племен, породнился со многими европейскими домами. Занимался законодательством, отстроил Киев, поощрял летописание и просветительство. Состоял в браке с шведской королевной Ингигердой (в крещении Ирина) с ок. 1016 г.

Ярослав Всеволодович (1191-1246) - великий князь владимирский (ок. 1238). Начал княжить в Переяславле Южном. По завещанию отца переместился в Переяславль Залесский, неоднократно княжил в Новгороде. После гибели брата Юрия занял владимирский великокняжеский стол. Был отравлен во время поездки к великому хану.

Ярослав Святославич (XIII в.) - удельный князь муромский. Отец Марии, жены ростовского князя Бориса Васильковича.

Ярослав III Ярославич (год рожд. неизв. - ум. 1271-1272) - удельный князь тверской, великий князь владимирский (с 1263- или 1264).


СЛОВАРЬ


Аксакал - у кавказских народов уважительное обращение к старейшине, старому мудрому человеку.

Бар-аль-азов - одно из старых восточных названий Черного моря.

Баскак - ханский чиновник, ведающий сбором дани; великий баскак - главный над баскаками, имевший резиденцию во Владимире при великом князе.

Богомаз - иконописец, простонародное выражение.

Бусурманин - иноверец.

Весь - нынешние веспы, народ финно-угорского племени, проживающие ныне на северо-востоке Ленинградской области и в Южной Карелии. В Средневековье занимали более обширную территорию, но постепенно ассимилировались с русским населением.

Викарий - заместитель или помощник духовного иерарха.

Владыка - обращение к высокому церковному иерарху.

Волок - пространство между реками двух соседних речных бассейнов, где перетаскиваются лодки или суда из одного бассейна в другой.

Выкрест - человек, перешедший из одной веры в другую. Обычно термин применяли к иноверцам, принявшим православие.

Гульбище - высокое крыльцо в виде открытой веранды с лестницей.

Двоеверие - в данном случае сочетание поверхностного православия с пережитками язычества.

Дощаник (или досчаник) - плоскодонное крупное речное судно с палубой или полупалубой, снабженное парусом и веслами.

Изгой - в данном случае князь, лишенный удела.

Искандер - ордынская форма произношения имени Александр.

Касоги - старинное название черкесов.

Капище - место совершения языческих обрядов и жертвоприношений, иногда украшенное фигурами идолов.

Каша - свадебное пиршество.

Кипчаки - одно из названий половцев, употребляемое мусульманскими писателями.

Кириллица - одна из азбук восточных славян, составляющая видоизменение греческого алфавита.

Клир - притч, духовенство. В более конкретном смысле состав духовных лиц данной церкви, ее персонал.

Кмет - воин, дружинник в памятниках древнерусской письменности.

Корец - ковш.

Ктитор - церковный служка, торгующий свечами.

Купля деда - так Дмитрий Донской называет Белоозеро. Имеется в виду какая-то форма зависимости Белозерского княжества от князя московского.

Минарет - архитектурная деталь мусульманского храма в виде башни, с которой муэдзин созывает верующих на молитву.

Нимб - иконографический символ божественности, в иконописи блестящее свечение вокруг головы святого.

Паписты - католики.

Полон - пленение, неволя; полонянин - пленник, невольник.

Полуверица - фантастическое существо в языческом мировоззрении.

Сеча - сражение, битва.

Стол - престол; сесть на стол - занять престол.

Темник - военачальник тьмы, десятитысячного войска.

Толмач - переводчик с чужого языка; толмачить - переводить.

Тиун - волостной управляющий, низший администратор в феодальной системе управления.

Тропарь - краткая молитва, выражающая суть данного религиозного праздника.

Тьма - десятитысячное войско татаро-монгол под командованием темника.

Ушкуйники - вооруженные новгородские дружины, формировавшиеся боярами из людей без определенных занятий для захвата колоний на Севере. Некоторые отряды ушкуйников превращались в самостийные разбойные шайки, от которых страдало местное население.

Ясы - один из кавказских народов, нынешние осетины.


ХРОНОЛОГИЧЕСКАЯ ТАБЛИЦА


1237. Рождение Глеба Васильковича в Ростове.

1238, 4 марта. Ситская битва русичей с полчищами Батыя. Гибель ростовского князя Василька Константиновича, отца Глеба.

1244. Первая поездка семилетнего Глеба в Орду, вместе с другими князьями в свите великого князя Ярослава Всеволодовича.

1246, 20 сент. Гибель в Орде черниговского князя Михаила Всеволодовича, деда Глеба по матери.

1249. Вторичная поездка Глеба в Орду, принятого там Батыевым сыном Сартаком.

1251. Выделение Белоозера в самостоятельное удельное княжество. Начало княжение на Белоозере Глеба Васильковича.

1257. Поездка князя Глеба Васильковича в Орду совместно с великим князем Александром Ярославичем Невским. Женитьба Глеба во время этой поездки, возможно при содействии Александра Невского, на знатной ордынке (по некоторым сведениям, на ханской дочери), в крещении Феодоре.

1259. Глеб Василькович вместе с братом Борисом, князем ростовским, и матерью Марьей Михайловной принимали и чествовали в Ростове великого князя Александра Ярославича Невского.

1261. Глеб Василькович посетил Ростов в связи с похоронами ростовского епископа Кирилла и возведением в сан нового епископа Игнатия.

1263. Рождение Михаила Глебовича, впоследствии наследовавшего князю Глебу белозерский стол.

1268/69. Новая поездка князя Глеба в Орду.

60-е гг. XIII в. Волнения и народные возмущения, прокатившиеся по Ростовской земле.

Ок. 1271. Кончина матери князя Глеба, Марьи Михайловны, инокини.

1271. Очередная поездка князя Глеба в Орду по вызову хана.

1274. Кончина княгини Феодоры, жена Глеба Васильковича.

1277. Поездка князя Глеба вместе с братом Борисом, сыном Михаилом и другими князьями в Орду. Внезапная смерть в Орде Бориса Васильковича. Глеб становится князем Ростовским, наследуя брату.

1278. Участие Глеба вместе с другими русскими князьями в походе ханских войск против кавказских ясов. В Ярославле состоялась свадьба Михаила Глебовича и дочери ярославского князя Федора Ростиславича.

Конец 1278. Кончина князя Глеба Васильковича в возрасте 41 года. В Белоозере стал княжить Михаил Глебович, а в Ростове Дмитрий Борисович.


ОБ АВТОРЕ


Демин Лев Михайлович (род. в 1923 году в семье лесничего в Костромской области) - современный русский писатель и ученый-востоковед. Член Союза писателей России. В Великую Отечественную войну был участником боев в августе 1945 года на Дальнем Востоке в качестве офицера-артиллериста.

Получил историческое и дипломатическое образование, окончив педагогический институт (ныне педагогический университет) имени А. И. Герцена в Санкт-Петербурге и дипломатическую академию МИД в Москве. Работал журналистом-международником, в том числе в течение ряда лет в странах Юго-Восточной Азии, занимался научной работой в институтах Академии наук. Последние годы трудовой деятельности связаны с педагогической работой на кафедре журналистики в Университете дружбы народов.

Является действительным членом Российской академии естественных наук. Автор многих литературных и научных трудов, в том числе 30 книг и брошюр, многих журнальных публикаций, статей и разделов в коллективных сборниках и альманахах. Наиболее значительные из литературных трудов: «Над Мерапи облака» (1971, переиздана в Германии и Японии), «Сахалинские записки» (1986), «Сквозь туманы и штормы» (1986), «С мольбертом по земному шару. Мир глазами В. В. Верещагина» (1991), «Загадочный принц. Раден Салех и его время» (1990), «Лисинские очерки» (1994), «Леонид Хаустов. Литературный портрет» (1996), «Каторжник-император» (1998), «Оглядываясь в прошлое» (1999), «Семен Дежнев - первопроходец» (2002).

«Глеб Белозерский» - новое произведение писателя.


1

Одноглазый — полководец Батыя, темник Субедэ.

(обратно)

2

Повелитель сильных — Чингисхан.

(обратно)

3

Мурза — князь; наян (нойон) — начальник.

(обратно)

4

Древняя верста — около двух километров.

(обратно)

5

Дети боярские — мелкие служилые люди при великом Московском князе.

(обратно)

6

Итиль — Волга.

(обратно)

7

Каменный Пояс — Уральские горы.

(обратно)

8

В ту пору на Руси седьмой час утра считался первым часом. Четвертый час — десятый.

(обратно)

9

Продажа — система штрафов, покрывавшихся, как правило, распродажей (конфискацией) имущества виновного.

(обратно)

10

Баскаки — ханские наместники, сборщики дани, отличавшиеся особой жестокостью к населению.

(обратно)

11

Югорский Камень — Уральские горы.

(обратно)

12

Шиши — вольные люди, ушедшие в леса для ведения партизанской войны против иноземных захватчиков, национальных изменников и угнетателей народа.

(обратно)

13

Азовское море.

(обратно)

14

Чамбул — отряд.

(обратно)

15

Сырдарья.

(обратно)

16

Древняя верста — более двух километров.

(обратно)

17

Аральское море.

(обратно)

18

Каспийское море.

(обратно)

19

Через девятнадцать лет Едигей, ставший фактическим правителем Орды, в битве на Ворскле разгромит объединенное литовско-польское войско под командованием Витовта, при котором находился и Тохтамыш со своими приближенными и нукерами. То было поражение не только грозного Витовта, но и полное крушение Тохтамыша, изгнанного из Орды Тимуром и пытавшегося с помощью великого литовского князя вернуть себе золотоордынский трон.

(обратно)

20

Сотские в гражданском управлении — доверенные люди князя, которые от его имени осуществляли суд на местах, взимая плату. Десятскими и сотскими именовались также городские старшины — в зависимости от числа стоящих за ними выборщиков. В военное время они возглавляли ополчение.

(обратно)

21

Вено — выкуп за невесту. Еще сохранялся кое-где на западе Руси.

(обратно)

22

Черный бор — всенародная дань, собираемая, как правило, с простых, «черных», людей.

(обратно)

23

Первоначально слово «деревня» означало — деревянный дом, изба.

(обратно)

24

В ту пору слово «боярин» еще сохраняло и свой изначальный смысл: боец, дружинник.

(обратно)

25

Кмет — воин княжеского полка.

(обратно)

26

«Яса» — свод законов Орды, составленный Чингисханом.

(обратно)

27

Золотой кол — Полярная звезда.

(обратно)

28

Официальным языком в Литве того времени был русский язык. Великий литовский князь Ольгерд принял крещение перед смертью.

(обратно)

29

Тайник — ключ, родник.

(обратно)

30

В четырнадцатом часу.

(обратно)

31

По Троицкой летописи. По другим — вдвое больше.

(обратно)

32

Торока (ед. ч. «тороко») – ремешки для закрепления поклажи позади седла. Отсюда слово «притороченный».

(обратно)

33

Василий Дмитриевич (Фомич) – старший сын князя Суздальско-Нижегородского.

(обратно)

34

Став князем Суздальско-Нижегородским, Фома Константинович нарекся именем Дмитрий.

(обратно)

35

Наречия литовского языка.

(обратно)

36

Каменным маслом в старину называли нефть.

(обратно)

37

Волынка появилась на Руси еще в XIII веке.

(обратно)

38

Василий Михайлович, князь Кашинский – дядя Михаила Александровича.

(обратно)

39

Князь Еремей – родич тверских князей.

(обратно)

40

Братаник – двоюродный брат.

(обратно)

41

«Погоня» – скачущий всадник с занесенным мечом на красном фоне – в XIV веке герб Великого княжества Литовского и Русского.

(обратно)

42

Огнищанин – высший служилый класс.

(обратно)

43

Бармица – элемент шлема в виде кольчужной сетки.

(обратно)

44

Павеза – щит пехотинца, чаще всего прямоугольный, с упором в нижней части, чтобы прочно установить на земле. Иногда в нижней части щита делались шипы для втыкания в землю.

(обратно)

45

Близко по значению к слову «кремль».

(обратно)

46

Однорядка – верхняя мужская или женская одежда без воротника, с длинными рукавами, доходящая до колен или ниже. Шилась из тяжёлой и плотной ткани. Получила своё название либо потому, что имела один ряд пуговиц, либо потому, что делалась без подкладки, то есть ткань клали «в один ряд». Часто (но не всегда) на тыльной стороне рукавов имела прорези от подмышки до уровня локтя, чтобы можно было высунуть руки.

(обратно)

47

Балий (древнерусск.) – колдун, врачеватель, заклинатель.

(обратно)

48

Синие Воды (река Синюха), приток Южного Буга. В 1362 году в битве при Синих Водах Ольгерд Гедиминович одержал победу над ордынским войском.

(обратно)

49

Сарай – город, в XIV веке столица Золотой Орды.

(обратно)

50

«Лествица» – руководство по нравственному самоусовершенствованию преподобного Иоанна Лествичника, христианского философа и богослова, жившего на рубеже VI–VII вв.

(обратно)

51

Огородниками в старину называли мастеров по постройке крепостей.

(обратно)

52

Домовина – гроб.

(обратно)

53

Десть бумаги – лист формата А4.

(обратно)

54

В повседневном обиходе, вне богослужения, митрополит носил однорядку до пят из дорогого сукна.

(обратно)

55

Белый клобук в XIV веке носил только архиепископ Новгородский и Псковский Василий.

(обратно)

56

Чёрмный – багровый, багряный.

(обратно)

57

Улус Джучи – часть Орды, управляемая Мамаем.

(обратно)

58

Имеется в виду раскол Золотой Орды на Белую и Синюю. Наибольшая из двух Орд, в то время включавшая в себя Поволжье, Северо-Восточный Кавказ, часть современного Казахстана и Западной Сибири, находилась под управлением Мамая.

(обратно)

59

Дмитриев день – 26 октября по старому стилю.

(обратно)

60

Бубны конные – ратные барабаны в виде небольших котлов. В отличие от пехотных бубнов использовались не по одному, а в паре. Их привязывали к седлу впереди всадника, который ударял по ним вощагой – специальной ременной плетью с шаровидным наконечником.

(обратно)

61

Свойственники – близкие не по крови, а через брачный союз.

(обратно)

62

Мать Ивана Вельяминова была крёстной одного из сыновей великого князя.

(обратно)

63

Различные виды церковных покровов и платов.

(обратно)

64

В XIV веке алано-сарматские племена обитали в предгорьях Кавказа.

(обратно)

65

Яловец – яркий флажок, крепящийся к шлему.

(обратно)

66

Кичка – головной убор замужней женщины.

(обратно)

67

Корзно – плащ.

(обратно)

68

Пересвет произносит слова 90-го псалма.

(обратно)

69

Пересвет цитирует труд Иоанна, игумена Синайского монастыря, «Лествица райская. Скрижали духовные».

(обратно)

70

Боброк Волынец был женат на сестре Дмитрия.

(обратно)

71

Тётка князя Дмитрия, Настасья, была женой князя Василия Ярославского.

(обратно)

72

Обряд пострижения волос трёхлетнему мальчику. Совершался в храме, где помимо родителей обязательно присутствовали крёстные ребёнка. В княжеских семьях это событие отмечали широко, устраивая пир.

(обратно)

73

Снема – съезд князей.

(обратно)

74

Выход – дань.

(обратно)

75

Наперсный – нагрудный.

(обратно)

76

Гульбище – внешняя галерея дома.

(обратно)

77

Крест-енколпий – в таких крестах помещалась частица святых мощей или другая святыня.

(обратно)

78

Костерить – ругать.

(обратно)

79

Пересвет имеет в виду сына Михаила Александровича Тверского, Ивана.

(обратно)

80

Ушкуй – плоскодонная ладья с парусом и вёслами.

(обратно)

81

Сулица – короткое копьё для метания.

(обратно)

82

Шестопёр – вид булавы, к головке которой приварено шесть металлических пластин, «перьев».

(обратно)

83

Толокно – мука из поджаренного (предварительно пропаренного) очищенного овса.52

(обратно)

84

Итиль – старинное название Волги.

(обратно)

85

Буса – большая долблёная лодка-однодеревка, с острым носом, отрубистой кормой и округлым дном. Обычно с наделками и набоями.

(обратно)

86

Камча – здесь то же, что нагайка, кнут.

(обратно)

87

Юшман – вид кольчуги, типичный для азиатских народов. Спереди имеет вставки из металлических пластин.

(обратно)

88

Ястырь имеет в виду озеро Маныч-Гудило.

(обратно)

89

Имеется в виду римский папа Григорий XI.

(обратно)

90

Имеется в виду Константинопольский патриарх Макарий.

(обратно)

91

Астаракань – старинное название города Астрахань.

(обратно)

92

Хмельной короб – лубяная бочка, в которой хранился хмельной, так называемый «питный», мёд.

(обратно)

93

Пажить – луг, пастбище.

(обратно)

94

Киприан – митрополит Киевский. Наряду с архимандритом Михаилом претендовал на митрополичью кафедру в Москве.

(обратно)

95

Соборные старцы – монастырский совет, то есть «собор» при игумене.

(обратно)

96

Сергий цитирует слова Христа из Евангелия от Луки.

(обратно) [1] Пест - старый медведь; пестун - молодой.

(обратно) [2] Полуночный - северный (на севере московского княжества).

(обратно) [3] Самым первым монашеским богослужебным уставом является устав преподобного Пахомия Великого, Египетского, Фиваидского, - IV век. До прп. Пахомия вообще монастырей не существовало. Он первый создал монастыри в Европе и оставил им правило жизни. Затем идет святитель Василий Великий, епископ Кесарийский, автор дидактического труда о монашестве, так сказать, «теоретик» монашества и аскетизма. Более поздние уставы: Иерусалимский обители прп. Саввы Освященного - VI век; Константинопольский прп. Феодора Студита, или Студийский, -IХ век. Студийский монастырь славился святостью подвижников и ревностью их к православию во время инокоборства. Студийский устав был заимствован и русскими монастырями - первым его ввел прп. Феодосии Печерский у себя в лавре, затем прп. Сергий в своем монастыре. Известен еще Афонский устав, или Святыя Горы, - X век.

(обратно) [4] Великий князь московский и владимирский Иван Красный, сын Ивана Даниловича Калиты, умер 13 ноября 1359 года.

(обратно) [5] Каз - большой медный котел.

(обратно) [6] Уртон - стан, стоянка.

(обратно) [7] Дзаголма - земляная печь, в которой выпекали лепешки.

(обратно) [8] Кереге - деревянная основа юрты или шатра; у хана и его любимых жен она делалась из серебра.

(обратно) [9] Ордынское войско делилось на сотни, тысячи и десять тысяч. Десять тысяч воинов называли тьмою, а их командира - темником.

(обратно) [10] Поднебесная Империя - Китай.

(обратно) [11] Под океаном подразумевалось озеро Байкал.

(обратно) [12] Ханбалык - так монголы называли столицу Китая Пекин.

(обратно) [13] Мусука - кошка.

(обратно) [14] Мерген - охотник.

(обратно) [15] Аргузии - полицейские и стражники консульского замка.

(обратно) [16] Аланы - предки нынешних осетин.

(обратно) [17] Нукер - воин личной гвардии ордынского военачальника или хана.

(обратно) [18] Теперь город Старый Крым.

(обратно) [19] Она была построена ханом в 1314 году.

(обратно) [20] Итиль - Волга.

(обратно) [21] Чичен - зеленая густая трава, которая растет на мокрых местах.

(обратно) [22] Сафар - сентябрь.

(обратно) [23] Их было двенадцать.

(обратно) [24] Посадский - от слова посад. Посад - торгово-ремесленная часть древнего города вне крепостной стены.

(обратно) [25] Кромник, Кром, Крем - древние названия Кремля.

(обратно) [26] С 21 мая по 1 сентября 1329 года.

(обратно) [27] Так называли телохранителей русских князей.

(обратно) [28] Обабки - подберезовики.

(обратно) [29] Подол - место под горой, в данном случае - под кремлевским холмом.

(обратно) [30] Младший брат великого князя Иван умер 23 октября 1364 года, а 27 декабря этого же года скончалась великая княгиня Александра, мать Дмитрия Ивановича.

(обратно) [31] В 1356 году.

(обратно) [32] По нынешнему летоисчислению - в 1238 году.

(обратно) [33] Берикелля - молодец.

(обратно) [34] «Совершать езду на Низ» - так говорили на Руси, когда нужно было ехать в Сарай - столицу Золотой Орды.

(обратно) [35] Коренной улус - главный из уделов, на которые делилась империя Чингисхана. В этот удел входили чисто монгольские кочевья, расположенные на берегах Керулена.

(обратно) [36] В русских летописях смерти Михаила Ярославовича посвящена целая повесть, со страниц которой он предстает великим страдальцем за христианскую веру.

(обратно) [37] Фряжское - итальянское.

(обратно) [38] Так называли воина, но в основном воина-разбойника, татя.

(обратно) [39] Хаджи-Тархан - название города Астрахани.

(обратно) [40] Гурген - зять.

(обратно) [41] Оксамит - бархат.

(обратно) [42] Япончица - покрывало.

(обратно) [43] Оловир - толстая ткань с золотой нитью.

(обратно) [44] Каменный пояс - Уральские горы.

(обратно) [45] Волкодлак - оборотень.

(обратно) [46] Талагай - дурак.

(обратно) [47] Джагун - сотник.

(обратно) [48] Саин-хан - почтенный.

(обратно) [49] Аргун - плотник.

(обратно) [50] Метится - кажется, чудится.

(обратно) [51] Сейчас это селение в Рязанской области Скопинского района называется Вослебово.

(обратно) [52] Эта гора также находится в Скопинском районе Рязанской области, называется Дмитриевой, а в построенном на ней монастыре действительно хранился яблоневый посох Пересвета. Когда монастырь в тридцатых годах разрушили, то посох попал в районный музей. После Великой Отечественной войны музей сгорел дотла, но посох спасли, и под инвентарным номером 3888 он пролежал в запаснике Рязанского краеведческого музея до тех пор, пока мы с научным работником музея Виктором Челяповым его не обнаружили.

(обратно) [53] В Древней Руси Новый год начинался с 1 марта; с XIV века церковь пыталась перенести начало года на сентябрь, но официально празднование церковного и гражданского года 1 сентября было окончательно определено лишь в 1492 году (7000 лет от «сотворения мира»). Спустя лишь два века Петр I обнародовал указ «лета счислять» с января.

(обратно) [54] Как и в Древнем Риме и Греции, на Руси тоже рукописные хартии, свертываемые в рулон, назывались книгами.

(обратно) [55] Очеп - вбитое в потолок кольцо.

(обратно) [56] Камка - старинная шелковая цветная ткань с узорами.

(обратно) [57] Убают - уговорить, убедить речами. Баять - говорить.

(обратно) [58] Болвашка - деревянная точеная заготовка для обтяжной пуговицы.

(обратно) [59] «Сорокообеденный ладан» - ладан, пролежавший на престоле во время сорокоуста. Сорокоуст - чтение молитв в православном храме по умершему в течение сорока дней после смерти.

(обратно) [60] Теляшом - обнаженный.

(обратно) [61] Стремянный - слуга-конюх.

(обратно) [62] В 1371 году Дмитрий Иванович предпринял вторую поездку на Низ.

(обратно) [63] Зухра - персидское название планеты Венера. По легенде, женщина за красоту и игру на чанге взлетела на небо. Чанг - струнный ударный музыкальный инструмент.

(обратно) [64] Джан - нежное обращение, означающее по-персидски «жизнь», «душа».

(обратно) [65] Тарпан - дикая лошадь.

(обратно) [66] Табиб - врач.

(обратно) [67] Джума - пятница, мусульманский праздник.

(обратно) [68] Наян - означает то же, что и нукер, но обладающий особой силой и доблестью.

(обратно) [69] Великий китаец - Чан Чунь-цзы. Вместе с другими мудрецами он жил в горах, отыскивая философский камень «дань», приносящий долголетие.

(обратно) [70] Умереть, не показав своей крови, значит быть удавленным тетивой.

(обратно) [71] «Авеста» - собрание священных гимнов древних иранцев.

(обратно) [72] Дэйвы - древнеиранские божества, демоны зла. Были и добрые боги - асуры, главным из которых являлся Ахурамазда.

(обратно) [73] Сура - название обычного «светского» хмельного напитка.

(обратно) [74] Толмач - переводчик.

(обратно) [75] «Что Тарквинию Гордому книги продавала?..» - Речь идет о Кумской Сивилле, которая была современницей Тарквиния Гордого - седьмого, и последнего царя Рима (534-510 гг., до Р. X.). С его именем связано предание о так называемых «Сивиллиных книгах», числом девять, которые пророчица предложила царю купить. Тарквиний отказался. Тогда Сивилла, бросив в огонь три книги, предложила купить за ту же цену остальные шесть. Тарквиний отказался снова. Сивилла сожгла еще три и предложила купить за ту же цену оставшиеся. Посоветовавшись с авгурами (гадателями), Тарквиний Гордый наконец-то купил эти книги.

(обратно) [76] Сиречъ - то есть, иными словами.

(обратно) [77] Ратай - землепашец.

(обратно) [78] Векилъ - смотритель ханского дворца.

(обратно) [79] Кулишки - маленькие кулиги, то есть лужки на берегу реки.

(обратно) [80] Притвор - пристройка с западной (часто также с северной или южной) стороны храма.

(обратно) [81] Палица - духовный меч, четырехугольный плат с вышитым крестом, и вшитой внутрь частицей мощей святого привешиваемый за один угол к верхней одежде епископа справа бедра.

(обратно) [82] Поломянная - огневая.

(обратно) [83] Бахилы - защитные чулки из какой-нибудь ткани, надеваемые поверх обуви, а за неимением её - на голую ногу.

(обратно) [84] Цеп - ручное орудие для молотьбы, состоящее из ручки и прикрепленного ремнем деревянного била.

(обратно) [85] В 1369 году.

(обратно) [86] Вечевики - от слова «вече», мнению которого они и подчинялись.

(обратно) [87] Назём - навоз.

(обратно) [88] Конец - улица.

(обратно) [89] Поприще - мера длины в Древней Руси, равная 1150 метрам.

(обратно) [90] Эта устная легенда имела широкое хождение в народе вплоть до первой половины XV века. Потом была записана агиографом Пахомием Логофетом и вошла в «Житие Иоанна» - первого новгородского архиепископа, ставшего им в 1167 году.

(обратно) [91] Ложница - помещение, в котором спят.

(href=#r>обратно) [92] Юрьевский монастырь, расположенный в 4 км от Новгорода вверх по течению Волхова.

(обратно) [93] Пискупля - епископская улица.

(обратно) [94] Во время Великой Отечественной войны гитлеровцы разобрали эту церковь до основания, использовав камень, из которого она была выстроена в 1379 году, в качестве щебенки для мощения дорог.

(обратно) [95] Вятшие - знатные.

(обратно) [96] Вершник - верховой.

(обратно) [97] Баская - красивая.

(обратно) [98] Черная баба - чума.

(обратно) [99] В Отраре в 1405 году Тамерлан скончался от белой горячки, вызванной неумеренным употреблением вина, но за десять лет до этого он, возмущенный неблагодарностью своего ставленника Тохтамыша, который хотел отобрать у него Хорезм, напал на Сарай-Берке и сровнял его с землей и в том же 1395 году ходил на Русь: сжег Елец и далее пошел по Дону, намереваясь взять Москву. Но в это время по указанию князя Василия I, сына Дмитрия Донского, и митрополита Киприана из Владимира доставили в Москву икону Божьей Матери. Она, как утверждают летописцы, приснилась Тамерлану и велела покинуть пределы Руси, грозя великой карой. Испугавшись, Тамерлан спешно снялся и увел свои войска.

(обратно) [100] Чудом избежав гибели в битве под Волоком Дамским, Карача был потом первым послом, которого Тохтамыш из Сарая послал в Москву к великому князю требовать у него дань и в залог старшего сына Василия.

(обратно) [101] Бирюч - вестник, глашатай Московского государства до начала XVIII в.

(обратно) [102] Третьи осенины - они приходились на 14 сентября, на Воздвиженье (Крестовоздвиженье), когда, говорили, кафтан с шубой сдвинулся.

(обратно)

199

Летосчисление в Средние века велось от Сотворения мира. По новому стилю (от Рождества Христова) 1223 год.

(обратно)

200

Евпатий Коловрат крещен был греческим именем Ипатий. Евпатий – русское произношение греческого имени.

(обратно)

201

«Старейшая» дружина являлась не воинским подразделением, а уже сословием. Ближайшие советники-бояре при князе, посадники, воеводы. Все вышли из опытных, проявивших себя дружинников.

Лепшая (лучшая) дружина – своего рода гвардия, основная функция которой сопровождать князя, встречать гостей, составлять почетную охрану.

Передняя – основная сила профессионального войска князя. Составляла ударное ядро среди набираемого в случае необходимости ополчения. «Молодшая» дружина – как правило, дети старых дружинников, заслуживающие доверия отроки городской знати. В боевых походах участвовали, но, как правило, до серьезного боя не допускались. Основные функции – охрана княжеских палат, уход за конями и снаряжением старших дружинников и обучение ратному ремеслу. (Сергеевич В. И. Вече и князь (Русское государственное устройство и управление во времена князей Рюриковичей). – М.: Тип. А. И. Мамонтова, 1867.)

(обратно)

202

Онучи – своего рода портянка, которой обматывалась нога, а поверх обвязывалась оборами – шнурками из лыка.

(обратно)

203

Татаро-монголы не подковывали своих лошадей. Половцы ко времени появления вблизи границ Древней Руси уже знали о подковах, имея тесное общение с востоком. Они многое покупали у восточных народов, включая и вооружение и подковы. Научились ковать и сами. (Плетнева С. А. Половцы. – М.: Наука, 1990. – 208 с.)

(обратно)

204

В настоящее время город Судак в Крыму. В XII–XIII веках этот город принадлежал Византии и был важным торговым центром и значительным транзитным пунктом на Великом шелковом пути. В 1206 году город переходит под управление Венецианской торговой республики, но фактически им управляли кипчаки.

(обратно)

205

Знаменитые невольничьи рынки и базары, на которых торговали морские и сухопутные разбойники, куда привозилась контрабанда. Располагались в низовьях Днепра на излучинах Азовского и Черного морей.

(обратно)

206

Детинец – центральная часть города в средневековой Руси, своего рода внутренняя крепость с защитным валом и высокими стенами. Во время набегов врага использовалась для укрытия населения города, собиравшегося за стенами детинца. Примерно с XIV века в летописях детинцы городов чаще стали именоваться кремлями (кремниками).

(обратно)

207

Бортниками в Древней Руси называли собирателей дикого меда.

(обратно)

208

Монгольские воины часто носили шелковые нательные рубахи, в огромном количестве захваченные в Китае. В таком белье не заводились насекомые, и шелк не пробивался стрелой, а вминался вместе с наконечником в рану.

(обратно)

209

Весь (ж.) – небольшое мелкое село у славян.

(обратно)

210

Полюдье – способ сбора дани на Руси в IX–XII веках.

(обратно)

211

Рядно, ряднина – толстый холст из конопляной или грубой льняной ткани, мешковина.

(обратно)

212

Нардуган – традиционный языческий праздник всех тюркских народов. Праздновался после дня зимнего солнцестояния и посвящался «рождению солнца».

(обратно)

213

Плохувец (волчеягодник, или волчник) – кустарник, имеющий ярко-красные овальные плоды. Все части растения, особенно плоды, содержат остро жгучий ядовитый сок.

(обратно)

214

Колтуши (колты, колтки) – подвески из золотого или серебряного литья на лентах у височной части головного убора, заменяющие серьги, служили и оберегами.

(обратно)

215

Гайтан – нагрудное украшение. Дорогие гайтаны делались из сплетенных колец металла, в виде цепочки с крестом или иконой. Более простые плелись из бисера или нитей.

(обратно)

216

Как показали современные раскопки, в братских могилах Рязани погибших хоронили без гробов, в общих котлованах до одного метра глубиной. Смерзшуюся землю разогревали кострами. Положили по христианскому обряду – головой на запад, с руками, сложенными на груди. Скелеты лежат рядами, вплотную друг к другу, местами в два-три яруса.

(обратно)

Оглавление

  • Владимир Возовиков Поле Куликово Роман
  •   Книга первая На горбатой земле
  •   Книга вторая Битва
  • Владимир Возовиков Эхо Непрядвы Роман
  •   Книга первая Дороги в «Третий Рим»
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   Книга вторая Владимир Храбрый
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XII
  •   XIII
  •   XIV
  • Юрий Галинский Лихолетье Руси. Сбросить проклятое Иго!
  •   Пролог
  •   Часть первая НАБЕГ
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  •     Глава 22
  •     Глава 23
  •   Часть вторая ЗА ОТЧИЗНУ
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  •     Глава 22
  •     Глава 23
  •     Глава 24
  •   Эпилог
  •   Словарь редко употребляемых слов
  • Татьяна Беспалова Последний бой Пересвета
  •   Об авторе
  •   Последний бой Пересвета
  •     Пролог
  •     Часть первая. Дремучая Русь
  •     Часть вторая. Великая Степь
  • Владимир Дмитриевич Афиногенов Витязь. Владимир Храбрый
  •   Часть первая
  •     Глава 1. ПРИМЕТНЫЙ МЕДВЕДЬ
  •     Глава 2. ЧУМА И МАМАЙ
  •     Глава 3. ВСЕСВЯТСКИЙ ПОЖАР
  •     Глава 4. ПОДМЕНА
  •     Глава 5. СКОПА
  •     Глава 6. ДАНИИЛ ПРОНСКИЙ
  •     Глава 7. МРАМОРНАЯ КОМНАТА
  •     Глава 8 РУССКАЯ БАНЯ
  •     Глава 9. КНЯЗЬ ВЛАДИМИР И МОНАХ ПЕРЕСВЕТ
  •     Глава 10. КРЕСТ НА БЕРЕГУ ПЬЯНЫ
  •     Глава 11 . ВОЛКИ
  •     Глава 12. ДВА АРГУНА[145]
  •     Глава 13. ГИБЕЛЬ ЕФИМА ДУБКА
  •     Глава 14. ОГОНЬ И ПЕПЕЛ
  •     Глава 15. КОСТРЫ НА РЕЧНОМ ЛЬДУ
  •   Часть вторая
  •     Глава 1. В РЯЗАНИ ГРИБЫ С ГЛАЗАМИ
  •     Глава 2. В ЗОЛОТОЙ ОРДЕ
  •     Глава 3. УРОЧИЩЕ ЧЕРТОЛЬЕ
  •     Глава 4. БАРТЯШ - ПОСОЛ ЛИТОВСКИЙ
  •     Глава 5. МАУ-КУРГАН
  •     Глава 6. ПОГОНЯ
  •     Глава 7. ВСТРЕЧИ
  •     Глава 8 . СБОРЫ И ОЖИДАНИЯ
  •     Глава 9. ВЕЧЕВОЙ НАБАТ
  •     Глава 10. А ЗЕМЛЯ И ЛЮБОВЬ ВЕЧНЫ!
  •     Глава 11. ПРИЗРАК БЕЛОЙ ЛОШАДИ
  •     Глава 12. ДОНСКИЕ ОЗЕРКИ
  •     Глава 13. ВЕСТНИКИ
  •     Глава 14. СМЕРТИ У ХРАБРЫХ НЕТ
  •     Глава 15. СКОРБНАЯ ТРОПА
  •     Глава 16. ДОМА НАД ЯУЗОЙ И В БАЛЧУГЕ
  •     Глава 17. КИПРИАН
  •     Глава 18. У СТЕН КРЕМЛЯ
  •     Глава 19 . БЛУЖДАЮЩИЙ ХРАМ
  •     Глава 20. ЦАРСТВЕННЫЙ БЕГЛЕЦ
  •     Глава 21. ВМЕСТО ЭПИЛОГА
  •   ОБ АВТОРЕ.
  •   ХРОНОЛОГИЧЕСКАЯ ТАБЛИЦА
  • Андрей Гончаров Коловрат
  •   Пролог
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  • Лев Дёмин Глеб Белозерский
  •   Глава 1. НАШЕСТВИЕ
  •   Глава 2. ГОРЬКОЕ СОБЫТИЕ В ШЕРИНСКОМ ЛЕСУ
  •   Глава 3. ВОЗВРАЩЕНИЕ В РОСТОВ
  •   Глава 4. ДЕТСКИЕ ГОДЫ КНЯЗЯ ГЛЕБА
  •   Глава 5. ГЛЕБ ЗАНИМАЕТ БЕЛОЗЕРСКИЙ СТОЛ
  •   Глава 6. ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА С АЛЕКСАНДРОМ НЕВСКИМ
  •   Глава 7. ЖЕНИТЬБА КНЯЗЯ ГЛЕБА
  •   Глава 8. КНЯГИНЯ ФЕОДОРА РАССКАЗЫВАЕТ
  •   Глава 9. В СЕМЕЙНОМ КРУГУ В РОСТОВЕ
  •   Глава 10. ПРИЕЗД МОЛОДОЖЕНОВ В БЕЛООЗЕРО
  •   Глава 11. ЧЕСТВОВАНИЕ ВЕЛИКОГО КНЯЗЯ АЛЕКСАНДРА НЕВСКОГО В РОСТОВЕ
  •   Глава 12. ДЕЛА ЯРОСЛАВСКИЕ
  •   Глава 13. НОВАЯ ЕПАРХИЯ
  •   Глава 14. СНОВА ДЕЛА РОСТОВСКИЕ
  •   Глава 15. РОЖДЕНИЕ НАСЛЕДНИКА. КОНЧИНА АЛЕКСАНДРА НЕВСКОГО
  •   Глава 16. ЖИЗНЬ БЕЛОЗЕРСКАЯ
  •   Глава 17. НОВАЯ ПОЕЗДКА В ОРДУ
  •   Глава 18. В СЕМЕЙНОМ КРУГУ
  •   Глава 19. НОВАЯ ПОЕЗДКА В ОРДУ. КОНЧИНА ИНОКИНИ МАРФЫ
  •   Глава 20. БЕЛОЗЕРСКИЕ БУДНИ. КОНЧИНА КНЯГИНИ ФЕОДОРЫ
  •   Глава 21. ПОСЛЕДНЯЯ ПОЕЗДКА В ОРДУ. ПЕРЕМЕНЫ НА РОСТОВСКОМ СТОЛЕ
  •   Глава 22. ГЛЕБ СТАНОВИТСЯ РОСТОВСКИМ КНЯЗЕМ. ЖЕНИТЬБА МИХАИЛА
  •   Глава 23. КОНЕЦ ЖИЗНЕННОГО ПУТИ
  •   ПОСЛЕСЛОВИЕ
  •   ИСТОРИЧЕСКИЕ ПЕРСОНАЖИ
  •   СЛОВАРЬ
  •   ХРОНОЛОГИЧЕСКАЯ ТАБЛИЦА
  •   ОБ АВТОРЕ
  • *** Примечания ***