Гвардеец Барлаш (fb2)


Использовать online-читалку "Книгочей 0.2" (Не работает в Internet Explorer)


Настройки текста:


Генри Сэттон Мерриман Гвардеец Барлаш

© ООО ТД «Издательство Мир книги», оформление, 2010

© ООО «РИЦ Литература», 2010

I Все в один летний день

Il faut devoir lever les yeux,

pour regarder ce qu’on aime[1].

Несколько детей сидело на ступеньках Мариенкирхе в Данциге: дверь храма была отперта. Церковный сторож, Петер Кох (в будние дни просто слесарь), сказал им, что в церкви не будет больше никаких богослужений. Он даже настолько проболтался, что попросил их уйти. Вследствие этого они, конечно, остались.

В действительности же за высокими ставнями Мариенкирхе – собора, выстроенного из красного кирпича в великие дни Ганзейского союза, – происходило бракосочетание.

Толстая торговка рыбой переступила порог и шепотом спросила у Петера Коха, указывая на новобрачную.

– Кто это?

– Младшая дочь Антуана Себастьяна, – ответил сторож, кивая на дом, стоявший по левую сторону Фрауэнгассе, – в нем жил Себастьян.

Этот кивок был в высшей степени многозначителен, потому что Петер Кох жил за углом, в малой Шмидегассе, и, конечно… чисто по-соседски интересовался теми, кто пьет молоко от одной с ним коровы и покупает вместе с ним дрова у одного и того же жида.

Торговка рыбой задумчиво посмотрела вдоль Фрауэнгассе, где все дома имели разные крыши и не менее трех этажей. Она показала на дом под номером тридцать шесть с каменной балюстрадой у широкой веранды и коваными железными перилами с обеих сторон ступенек, которые вели на улицу.

– Они учат танцам? – спросила она. Кох снова кивнул головой, угостившись понюшкой табаку.

– А он, отец?

– Он пиликает на скрипке, – ответил сторож и посмотрел на корзину с рыбой с видом человека, не желающего вдаваться в дальнейшие подробности, ибо слесарь – столь же надежный хранитель тайн, как и нотариус.

Бракосочетание тянулось долго и не отличалось торжественностью. Через открытую дверь не было слышно органа и хора, а только чей-то одинокий протяжный, монотонный голос. В северных странах требуется для согревания сердец что-нибудь большее, чем праздничный звон колоколов. Там торжества отмечаются хорошей пищей и вином, прилично потребляемыми при закрытых дверях.

В сущности, над Данцигом нависла туча. Эта туча, величиною не больше ладони, поднялась на Корсике сорок три года тому назад. Она отбросила тень на всю Францию, распространилась на Италию, Австрию, Испанию и добралась даже до далекого севера – до Швеции. И теперь она висела над Данцигом, самым крупным из ганзейских городов, над свободным городом Данцигом. Данцигу никогда не приходилось доказывать, что он поляк или пруссак, швед или подданный короля. Он был просто Данцигом, что равносильно в наше многословное время тому, когда своим адресом имеешь только название, обозначенное на карте.

Несколько лет тому назад Наполеон, к угрюмому удивлению горожан, поставил в свободном городе гарнизон французских войск. Пруссия, по понятным причинам, не воспротивилась этому. За последние четырнадцать месяцев горизонт сильно расширился. Тучи, видимо, собирались над этим цветущим северным городом, в котором люди, впрочем, продолжали есть и пить, жениться и выходить замуж, как во всяком другом городе равнины.

Петер Кох положил в карман своего порыжевшего сюртука испачканный табаком носовой платок и отошел в сторону. Он пробормотал несколько общепринятых слов благословения вслед за более сильными увещаниями в адрес любопытных детей. Дезирэ Себастьян вышла на улицу, озаренная солнечным светом.

Что она рождена была для солнечного света – это ясно читалось в ее личике, в веселых, добрых, голубых глазах. Она была высока, стройна и гибка, какими бывают только английские, польские и датские девушки. Но цвет лица и волос казался более определенным, чем у белокурой англосаксонской молодежи: ее волосы имели золотистый оттенок, а кожа отличалась той поразительной молочной белизной, которая встречается только у тех, кто живет около озер, скованных льдом. Ее глаза были светло-голубого цвета – цвета летнего неба над Балтийским морем, на щечках цвели розы, а глаза – смеялись. То была невеста, душу которой не омрачило еще никакое беспокойство.

При виде такого счастливого лица сторонний наблюдатель мог бы прийти к заключению, что невеста достигла того, чего давно страстно желала; что она получила титул и что к брачному контракту приложены надежные подписи и печати.

Но Дезирэ не думала ни о чем подобном.

Муж, должно быть, шепнул ей что-нибудь смешное о Кохе, потому что она, всегда быстро отзывавшаяся на любую шутку, посмотрела на изменившееся лицо мужа и тихо, но весело и по-детски рассмеялась, когда они вместе сходили со ступенек на залитую солнцем улицу.

На Шарле Даррагоне был один из тех бесчисленных мундиров, которые так оживляли мир в памятные дни величайшего в истории полководца. Он, несомненно, был француз и, несомненно, дворянин, как в 1812 году, так и теперь. Судя по его маленькой голове, тонким, энергичным чертам, грациозной походке и изящной фигуре, этот человек был одним из многих, фамилия которых начинается с четвертой буквы французского алфавита со времен Террора.

Он был только субалтерн-офицер в полку эльзасских рекрутов, но это ничего не значило в дни Империи. Три короля в Европе начали свой подъем с не более высокой ступени.

Фрауэнгассе – короткая улица, к тому же суженная террасами, которые выступают от фасада каждого дома и стараются отвоевать несколько дюймов у соседа. Она идет от Мариенкирхе до Фрауэнтор и в описываемое время она была такая же, как и триста лет тому назад.

Дезирэ с улыбкой кивнула детям: они ее очень заинтересовали. Она была так проста и женственна, какими бывают некоторые женщины, которые, надо надеяться, останутся такими до конца света. Дезирэ всегда радовалась, когда видела детей. Она, видимо, была довольна, что ребятишки собрались посмотреть на нее. Шарль, подчиняясь слабому и бессознательному барскому позыву, который довел его отца до гильотины, опустил руку в карман, ища там деньги, но не нашел там ничего.

Шарль вынул руку из кармана и растопырил пальцы, показывая, что там пусто.

– У меня ничего нет, маленькие граждане, – сказал он с притворной серьезностью, – ничего, кроме благословения.

Но он весело сделал над их головами жест не благословения, а точно посыпал их перцем, что заставило всех расхохотаться. Жених и невеста вторили детям со столь же легким сердцем и голосами едва ли менее детскими.

Фрауэнгассе пересекает под прямым углом Пфаффенгассе, и через эту узкую улицу тянутся постоянные торговые караваны к рынку Лангемаркт в центр города. Когда маленькая свадебная процессия приблизилась к углу этой улицы, ей преградил путь приближающийся кавалерийский отряд. В этом зрелище не было ничего необычайного, так как данцигским улицам было тогда не привыкать к топоту кавалерии.

Но при виде первых кавалеристов Шарль Даррагон поднял голову и удивленно вскрикнул.

Дезирэ посмотрела на него, затем проследила направление его взгляда.

– Кто они? – шепнула она, так как эти мундиры были ей незнакомы.

– Кавалерия старой гвардии, – ответил ее муж и перевел дух.

Кавалеристы исчезли, а вслед за ними показалась дорожная карета с высокими колесами, втрое больше данцигских дрожек, вся белая от пыли. Карета имела маленькие квадратные окошки. Когда Дезирэ, повинуясь движению руки своего мужа, отступила назад, она мельком увидела в глубине кареты чье-то бледное и осунувшееся лицо, с таким выражением глаз, будто они смотрели, но не видели ничего, что происходит вокруг.

– Кто был это? Он посмотрел на тебя, Шарль, – сказала Дезирэ.

– Это император, – ответил Даррагон. Он побледнел, и взгляд его оставался блуждающим, как у человека, который видел видение и еще не пришел в себя.

Дезирэ обернулась к стоявшим позади спутникам.

– Это император, – сказала она странным, не свойственным ей голосом и пристально посмотрела вслед карете.

Ее отец, высокий седой старик с орлиным носом и непроницаемым лицом, стоял неподвижно, как статуя. Наконец он очнулся и поднял руки к лицу, точно хотел спрятать.

– Он видел меня? – спросил старик тихим голосом, так, что одна Дезирэ слышала его.

Она посмотрела на отца, и ее глаза, чистые и ясные, как безоблачное небо, вдруг потемнели от внезапного и мучительного подозрения.

– Он, казалось, видел всех, но смотрел только на Шарля, – ответила Дезирэ.

Они все еще стояли на солнцепеке и смотрели в направлении Лангемаркта, где башни Ратуши возвышались над крышами домов. Пыль, поднятая лошадьми, медленно осела на их свадебных нарядах. Наконец Дезирэ сделала движение по направлению к дому.

– Ну, – сказала она со слабым смехом, – Император не был приглашен на мою свадьбу, а все-таки приехал.

Следовавшие за ней тоже засмеялись, ибо невесте в церкви, судье на суде и преступнику на эшафоте стоит произнести любую незначительную шутку, чтобы вызвать всеобщее веселье. Смех часто бывает просто накипью слез. В небольшой группе людей можно было заметить лица, которые внезапно побледнели, но белее всех стало прекрасное лицо Матильды Себастьян, старшей сестры Дезирэ. Она была сердита, хмурилась на детей и, казалось, находила эту свадьбу слишком буржуазной. Матильда высоко держала голову и точно хотела показать всему миру, что она никогда не согласится выйти замуж в такой скромной обстановке и идти от церкви по пыльной дороге в атласных туфлях, точно дочь какого-нибудь бюргера.

Во всяком случае, старый слесарь Кох, должно быть, сумел прочесть все это на ее прекрасном недовольном лице.

– Aгa! – пробормотал он, запирая церковь. – Но не всегда те, у кого легче всего на душе, уезжают из церкви в карете.

Свадьба была такая простая, что и невесте, и жениху, и всем гостям пришлось ожидать на улице, пока прислуга откроет парадную дверь дома тридцать шесть большим ключом, который Дезирэ поспешно вынула из кармана передника.

На улице не замечалось никакого особого оживления. Окна одного или двух домов были украшены цветами. Это были дома друзей семьи. Прочие же казались безмолвными за тюлевыми занавесками, из-за которых, несомненно, подглядывали критикующие глаза. То были дома соседей.

Гостей было немного, и среди них выделялся только один. На нем, как и на женихе, красовался французский мундир. Он был низкого роста и несколько резок, как и подобает военному, служившему в Италии и Египте. Но у него была приятная улыбка и та приветливость в манерах, которой многие научились в первые годы великой Республики. Он и Матильда Себастьян никогда не смотрели друг на друга – от того ли, что между ними существовало некое соглашение, или же, наоборот, несогласие.

Хозяин, Антуан Себастьян, довольно хорошо исполнял свою роль, когда вспоминал о ее существовании. Он внимательно слушал одну очень старую даму, которая, оказалось, тоже когда-то выходила замуж, но это было так давно, что весь основной интерес терялся в массе мелких деталей, которые она только и могла припомнить. Не успела дама рассказать и половины своей истории, как внимание Себастьяна было уже отвлечено иными мыслями, хотя его сухая фигура не изменила своего застывшего положения и выражала внимание и вежливую снисходительность. Его разум словно обладал способностью удаляться вдаль, оставляя Себастьяна недвижимым в той позе, какую он придал телу в последний раз.

Себастьян не заметил, что дверь отперта и что все гости ждут, когда он введет всех в дом.

– Ну, старый мечтатель, – шепнула Дезирэ, ущипнув его за руку, – веди графиню наверх в гостиную и предложи ей вина. Помни, что ты должен пить за наше здоровье.

– А разве есть вино? – спросил он с блуждающей улыбкой. – Откуда оно появилось?

– Как и все прочие хорошие вещи, мой дорогой тесть, из Франции, – ответил Шарль со всегда готовой шуткой.

Они говорили друг с другом на языке согретой солнцем страны, и этот язык обосабливал их от всего остального общества.

Но когда Себастьян снова обратился к старой даме, которая продолжала припоминать подробности своей давнишней свадьбы, то заговорил по-немецки и предложил ей руку с натянутостью, которая внезапно появилась у него вместе с переменой языка.

Они поднялись по истертым временем ступеням и вошли в высокую резную дверь, над которой какой-то благочестивый ганзейский купец написал священные слова, в которые, по-видимому, свято верил: «Если Бог в доме, то нет нужды в ином страже». Но подкрепил свое верование необычайно крепкими болтами, замками и решетками на всех окнах.

Горничная в воскресном платье, погрозив детям кулаком, закрыла дверь за последним гостем. В том, что касалось Фрауэнгассе, событие было исчерпано. Из открытого окна доносились только тихий гул спокойных голосов, звон стаканов при произнесении тостов да звонкий смех самой невесты. Дезирэ продолжала держаться оптимистического образа действий, хотя ее муж теперь плохо помогал ей в этом, после того как по Пфаффенгассе проехала пыльная дорожная карета, которая играла роль буревестника в противоположных концах Европы.

II Ветеран

Не то, что я есть, но то,

что я делаю, – мое царство.

Дезирэ сама сшила все свое приданое. Она называла его «моя бедная, маленькая свадебная корзина» и даже сама испекла пирог, который в торжественную минуту с некоторой церемонией разрезал ее отец.

– Я дрожу, – воскликнула она громко, – при мысли о том, каков он внутри!

Одна только Матильда не улыбнулась, услыхав это невольное признание. Речь все еще шла о пирогах, и графиня сказала, что он почти так же хорош, как тот пирог, который был испечен в дни празднеств в честь Фридриха Великого, когда горничная вызвала Дезирэ из комнаты.

– Солдат, – шепнула она, – стоит на площадке лестницы. У него в руках бумага. Я знаю, что это значит. Он назначен к нам на постой.

Дезирэ поспешно сбежала с лестницы. В узкой передней ее ожидал широкоплечий маленький человек. Это был толстяк с багровым цветом лица, с растрепанными у висков седыми волосами. Его глаза прятались за косматыми бровями, а лицо казалось еще шире от маленьких бакенбард, доходивших до ушей. Он загорел, и в его морщинах, казалось, скопилась грязь от множества походов.

– Барлаш, – отрекомендовался он кротко, протягивая синюю бумагу, – гвардеец. Когда-то был сержантом. Италия, Египет, Дунай.

Он нахмурился на Дезирэ, пока она читала бумагу при тусклом свете, который лился от решетчатого окна над дверью.

Затем он обернулся к смазливой горничной, которая, затаив дыхание, осматривала его с ног до головы.

– Папа Барлаш, – прибавил он в качестве назидания и при этом опустил левую бровь, так что она едва не коснулась щеки. Его правый глаз, серый и проницательный, пристально посмотрел в ответ на удивленный взгляд Дезирэ.

– Разве это значит, что мы должны разместить вас в квартире? – спросила Дезирэ, не скрывая своего отвращения. Она говорила на своем родном языке.

– Француженка? – произнес солдат, смотря на нее. – Хорошо. Да. Я назначен сюда на постой. Тридцать шесть, Фрауэнгассе. Себастьян, музыкант. Вы счастливчики, что заполучили меня. Я всегда нравился своим хозяевам. Ха!

Барлаш коротко рассмеялся. Левой рукой он держал охапку дров, связанных красным носовым платком с табачными пятнами. Чтобы облегчить первые сомнительные шаги к дружбе, он протянул эту охапку Дезирэ таким жестом, каким только Соломон мог протянуть царице Савской драгоценные дары.

Дезирэ приняла охапку дров и крепко прижала их к своему свадебному платью. Тогда, по лукавому блеску серого глаза, который один был виден, она узнала, что этот воин багрового цвета улыбается.

– Это хорошо, – сказал Барлаш. – Мы уже подружились. Вы счастливы, что получили меня. Вы, может быть, сейчас и не думаете так. Не желает ли эта женщина, чтобы я заговорил с ней по-польски или по-немецки?

– Неужели вы говорите на стольких языках?

Гвардеец пожал плечами и развел руками настолько, насколько ему позволяла его ноша: он весь был увешан пакетами и узелками.

– Старая гвардия, – сказал он, – всегда в состоянии сделать так, чтобы ее поняли, – и Барлаш потер руки как энергичный человек, готовый ко всякой работе.

– Ну а теперь покажите мне, где я буду спать? – попросил он. – Я, понимаете ли, не требователен. Через несколько минут почувствую себя как дома и буду, может быть, чистить картофель. Только штатский человек стыдится применять свой нож на кухне. Меня называют папа Барлаш.

Не дожидаясь приглашения, он так уверенно пошел искать кухню, точно уже знал расположение дома. Его шествие сопровождалось таким звоном посуды, какое бывает только при перевозке мебели.

У дверей кухни он остановился и громко засопел: чувствовался легкий запах горелого жира. Папа Барлаш обернулся к прислуге и укоризненно погрозил ей пальцем, но ничего не сказал. Он посмотрел на блестяще отполированную посуду, на стол и пол, выскобленные сильной женской рукой, и одобрительно кивнул головой.

– В походе, – сказал он, ни к кому не обращаясь, – кусочек конины, поджаренный на горящих углях на кончике штыка, конечно, хорош, но в мирное время…

Он замолчал и направился к кастрюлям, ясно показывая этим, что между походами он склонен был пожить хорошей жизнью.

– Я знатный едок, – бросил он через плечо, обращаясь к Дезирэ.

– Как долго вы останетесь здесь? – спросила практичная Дезирэ.

Постой считался несчастьем, которое Шарлю Даррагону удавалось до сих пор отклонять. Он имел некоторое влияние как офицер штаба главной квартиры.

Барлаш неодобрительно поднял руку. Вопрос этот он, видимо, считал не совсем деликатным.

– Я не останусь в долгу, – сказал он, – долг платежом красен – вот мой девиз. Когда вам нечего дать, лучше улыбнитесь.

Он указал на охапку дров, которую Дезирэ продолжала растерянно прижимать к груди, затем обернулся и открыл низкий шкаф слева от плиты. Он, точна следуя инстинкту, которым одарены поденщицы и другие опытные хозяйки, знал, где хранились дрова, Лиза издала легкий возглас удивления от его дерзости и догадливости, Барлаш взял дрова, развязал платок и бросил свой подарок в шкаф. Затем посмотрел на Дезирэ и впервые заметил, что у нее плечи и пояс украшены светлыми лентами, на шее висит тоненькая золотая цепочка и цветы приколоты к платью.

– Праздник? – спросил он.

– Моя свадьба, – ответила она, – я обвенчалась полчаса тому назад.

Он посмотрел на нее из-под седых бровей. Его лицо было способно принимать только одно свирепое выражение. Но как собака, которая может выражать больше, чем многие люди, с помощью сотни инстинктивных движений, он, казалось, мог, при случае, вполне обходиться без слов. Ясно было, что Барлаш не одобрял брака Дезирэ; он дал ей понять, что она почти ребенок, с нелогичным мышлением и слишком нежна, чтобы успешно бороться в мире, полном зла и опасностей.

Затем Барлаш сделал жест, как бы извиняясь за то, что вмешался не в свое дело, и задумчиво отвернулся.

– Я сам имел такого рода неприятности, – объяснил он, поправляя поленья в очаге кончиком исковерканного ржавого штыка, – давно это было. Ну да все-таки я могу выпить за ваше здоровье, мадемуазель.

Он обратился к Лизе, дружески кивнув ей головой и далеко высунув язык, как это принято делать в простонародье, когда хотят показать, что в горле пересохло.

Дезирэ всегда была хозяйкой в своем доме. Естественно, что к ней и обратилась Лиза, когда папа Барлаш сделал нашествие на кухню. И когда воин был умилостивлен вином, Лиза возбужденно шепталась с Дезирэ в большой темной столовой, украшенной мрачными старыми картинами и тяжелой резьбой, о том, куда же поместить постояльца.

Объект их размышлений прервал торопливое совещание, открыв дверь и просунув свою лохматую голову в столовую.

– Не стоит долго толковать об этом, – сказал он, – за кухней есть комнатка, выходящая во двор. Она забита ящиками. Но мы можем их вынести… и готово.

При этом он жестом показал такую картину домашнего покоя и уюта, которая далеко превосходила его скромные требования.

– Черные тараканы и я – старые друзья, – весело заключил он.

– В доме нет тараканов, мосье, – сказала Дезирэ, не решавшаяся принимать его предложение.

– Ну так я покорюсь одиночеству, – возразил он, – там тихо. Я услышу, как хозяин играет на скрипке. Ведь он этим занимается на досуге, не правда ли?

– Да, – ответила Дезирэ, все еще колеблясь.

– Я тоже музыкант, – сказал папа Барлаш, снова повернувшись к кухне, – я играл на барабане при Маренго.

И, направляясь к комнате позади кухни, он кивком головы выразил товарищескую симпатию тому господину наверху, с которым он еще не познакомился и который на досуге играет на скрипке. Они стояли втроем в маленькой комнате, которую Барлаш с быстротой опытного завоевателя отметил для своего личного пользования.

– Ваши сундуки, – заметил он как бы между прочим, – сделаны во Франции. Эта коренастая девушка и я быстро перенесем их. А вы, мадемуазель, возвращайтесь-ка к своему свадебному пиру.

«Да будет Господь милостив к вам», – прибавил он про себя, когда Дезирэ ушла.

Она смеялась, поднимаясь по лестнице. Ступеньки не издавали ни малейшего скрипа под легкими шагами этой тонкой белой девушки, чей силуэт резко выделялся на потемневшей от времени деревянной резной лестнице. Сколько утомленных ног взбиралось по ней со времени ее постройки! Ибо данцигцы испытали многое: их терзали войны, их морили голодом, и они вечно переходили из рук одного завоевателя к другому.

Дезирэ извинилась перед гостями и откровенно объяснила причину своего отсутствия. Она легко отнеслась к этому происшествию. Дезирэ редко грустила: она и Матильда, испытав более тяжелые печали, привыкли скрывать мелкие тревоги повседневной жизни, которые ожесточают многих женщин, хныкающих во всеуслышание.

Дезирэ с удовольствием заметила, что ее отец не придал большого значения приходу папы Барлаша, хотя Матильда движением бровей выразила свое неудовольствие по поводу этого известия. Антуан Себастьян серьезно вошел в свою роль хозяина, которая так редко исполнялась им во Фрауэнгассе. Он был любезен и быстро замечал, чего недостает кому-либо из гостей, сразу же предупреждая невысказанное, но вероятное желание. Следуя его понятиям о гостеприимстве, необходимо было скрывать от общества личные дела, и в особенности, личные неприятности.

– О нем, конечно, позаботятся на кухне, – произнес Себастьян с величественным видом.

Шарль почти не слушал, что говорила Дезирэ. Можно было подумать, что такой жизнерадостный человек легко отнесется к мелкой неувязке. Но он необыкновенно глубоко задумался. Событие этого утра заставило его, по-видимому, остановиться на усыпанном розами пути. Он не раз оборачивался, чтобы посмотреть в открытое окно, и временами точно прислушивался к уличному шуму.

Вдруг Шарль встал и подошел к окну. Наступила минутная пауза, и все отчетливо услышали лошадиный топот и звонкое бряцание сабли о стремя.

Выглянув в окно, Шарль сказал с поклоном Матильде:

– Извините меня. Это, кажется, ко мне.

И он побежал вниз по лестнице, а разговор снова стал общим.

– Вы, – сказала графиня, дотрагиваясь до руки Дезирэ своим веером, – вы, ставшая его женой, должны сейчас сгорать от нетерпения – узнайте поскорее, что вызвало его уход. Не обращайте внимания на «приличия», дитя мое.

Дезирэ не замечала у себя прежде этого всепожирающего любопытства, но, когда ей сказали о нем, она последовала за Шарлем.

Дезирэ нашла его стоящим у открытой двери. При ее приближении он сунул в карман письмо и обернулся к ней с таким выражением лица, какое Дезирэ видела только однажды, на углу Пфаффенгассе, когда мимо них проезжала карета императора. Это было белое, полуокаменевшее лицо человека, который увидел что-то неземное.

– За мной прислал… Меня требуют на главную квартиру, – сказал он неопределенно. – Я скоро вернусь.

Шарль взял шапку, сделал неудачную попытку притвориться веселым, поцеловал пальчики жены и выбежал на улицу.

III Судьба

Мы проходим. Тропинка, по которой бредет каждый человек, густо заросла или зарастет травой.

Когда Дезирэ подошла к лестнице, то навстречу ей стали спускаться гости. Они спешили распроститься как люди, почувствовавшие, что слишком засиделись против воли хозяев.

Матильда холодно выслушивала банальные извинения. Мало кто понимает такую простую вещь, что нет никакой нужды извиняться в своем уходе. Себастьян стоял наверху лестницы и кланялся, стараясь, по возможности, подражать немецким манерам. Словно исчез за бледной и формальной маской любезный хозяин, только что оказывавший такой гостеприимный прием с чисто французскою прелестью и изяществом.

Дезирэ рада была, что гости ушли. В воздухе носилась какая-то неловкость, какое-то смутное беспокойство, что-то неладное. Свадьба не удалась. Все шло хорошо до рокового события, пока на углу Пфаффенгассе пыльная дорожная карета не загородила дорогу свадебному шествию. С этой минуты все изменилось. Как будто грозовая туча омрачила ясность этого шествия, ибо никогда ни одна невеста и ни один жених не шли с такими легкими сердцами, с каким Шарль и Дезирэ Даррагон спускались по ступенькам Мариенкирхе.

Исколесив всю Германию, эта карета всегда оставляла позади себя беды и страдания. Люди шли день и ночь для того, чтобы, стоя у обочины дороги, увидеть, как проедет мимо них эта карета. Целые города волновались, когда до них доходила весть, что быстрые колеса зловещей кареты пронесутся по их улицам. Ненависть и обожание, страх и то жуткое ощущение, какое производит тень чего-то сверхчеловеческого, проникали в души людей при одном только стуке ее колес.

Поэтому, когда карета проехала по Фрауэнгассе, покрывая пылью свадебное платье Дезирэ, она только выполняла свое предназначение. Когда она вторглась в жизнь немногих людей, которые смутно искали свое счастье, как язычники ищут неизвестного Бога, и разрушила тщательно составленные планы, смела самую сильную волю и раздавила самое крепкое сердце, она только подчинялась своему предопределению. Пыль, осевшая на волосах Дезирэ, покрыла также лица многих тысяч мертвецов. Беспокойство, переступившее порог спокойного домика по левую сторону Фрауэнгассе, проскользнуло в тысячи дверей как царских дворцов, так и простых палаток арабов. Эта карета поставила на карту жизнь миллионов людей и разбила надежды тысяч из них. Она нарушила сон половины мира и состарила людей раньше времени.

– Должно быть, пришли еще войска, – сказала Дезирэ, уже принявшаяся за уборку, – раз пришлось прислать к нам на постой этого человека. А теперь взялись за Шарля, хотя он имеет отпуск.

Она посмотрела на часы.

– О! Надеюсь, что он не опоздает. Экипаж должен приехать за нами в четыре часа. Я еще успею помочь вам.

Матильда ничего не ответила. Их отец молча стоял у окна. Он задумчиво смотрел на улицу. Его лицо испещрили сотни мелких морщинок. Это было лицо человека, глубоко опечаленного или думающего о мести. Во всей его фигуре сквозило что-то, что говорило о былом процветании. Это был опустившийся человек, бывший когда-то состоятельным.

– Ну и скучна же наша компания, – весело заметила Дезирэ, – нечего это скрывать. И всему виной тот человек, который пересек нам дорогу в своей пыльной карете.

– Он едет в Россию, – порывисто произнес Себастьян. – Избави меня Боже увидеть его возвращение!

Дезирэ и Матильда обменялись беспокойными взглядами. Видимо, их отец имел некоторые причуды, которых они опасались. Дезирэ оставила свои дела, подошла к отцу и взяла его под руку.

– Не будем сегодня думать о неприятных вещах, – сказала она.

Он похлопал дочь по руке и ласково посмотрел на нее. Но, увидев ее несколько растрепавшиеся волосы, он, должно быть, вспомнил что-то, так как его лицо снова окаменело.

– Да, – произнес он мрачно, – но я стар, а он молод. А между тем я желаю увидеть его мертвым, прежде чем сам умру.

– Я не хочу, чтобы у тебя были такие кровожадные мысли в день моей свадьбы, – сказала Дезирэ. – Смотри, вот и Шарль возвращается; и десяти минут еще не прошло. С ним кто-то идет. Кто это? Папа, Матильда, смотрите! Кто это так поспешно возвращается с Шарлем?

Матильда, убиравшая в это время комнату, посмотрела сквозь тюлевую занавеску на улицу.

– Не знаю, – ответила она равнодушно. – Совершенно обыкновенный человек.

Дезирэ отошла от окна, как бы собираясь сойти вниз, навстречу мужу, но остановилась и снова посмотрела через плечо на улицу.

– Разве? – сказала она как-то странно. – Не знаю… я…

И она застыла в нерешительной позе, ожидая, когда Шарль поднимется наверх.

Через секунду он уже вбежал в комнату и со своей обычной стремительностью и пылкостью воскликнул еще на пороге, протягивая руки:

– Вообразите! Я спешил на главную квартиру, как вдруг попал в объятия моего милого Луи, моего двоюродного брата. Я сто раз говорил вам, что он для меня и брат, и отец, и все на свете. Я так рад, что он приехал именно сегодня.

Шарль повернулся в сторону лестницы со все еще распростертыми объятиями, как бы приглашая человека, не спеша поднимавшегося по лестнице, броситься в его объятия и в объятия людей, ставших теперь его родственниками.

– За столом промелькнула какая-то легкая тень грусти – не знаю, что это такое было, но теперь все прошло. Хорошо, что приехал наш неожиданный гость, наш милый Луи.

Разговаривая таким образом, Шарль вышел на площадку лестницы и вернулся, ведя за руку мужчину чуть повыше его ростом, с более темными волосами, со спокойным загорелым лицом и близко посаженными уверенными глазами. Он производил впечатление хорошо воспитанного человека.

– Наш милый Луи! – повторил Шарль. – Мой единственный родственник во всем мире. Мой кузен Луи д’Аррагон. Но он, par exemple[2], имеет фамилию, состоящую из двух слов.

Представленный мужчина серьезно и выразительно поклонился, посмотрев при этом на Дезирэ.

– Это мой тесть, – продолжал Шарль, не останавливаясь. – Мосье Антуан Себастьян, и Дезирэ, и Матильда… Моя жена, мой дорогой Луи… Твой кузен, Дезирэ!

Он снова обернулся к Луи и потряс его за плечи от избытка чувств. Представляя родственников, Шарль не отделил Матильду от Дезирэ, и д’Аррагон обратился к Матильде со вторым вежливым и несколько формальным поклоном.

– Я – Дезирэ, – сказала младшая сестра, застенчиво выходя вперед.

Д’Аррагон взял ее за руку.

– Какое счастье, – сказал он, – что я попал к вам именно сегодня!

Затем он обернулся к Матильде и, взяв ее протянутую руку, снова поклонился. Себастьян, внезапно вспомнив свои приятные, несколько старомодные манеры, выступил вперед. Он не протянул руки, а только церемонно раскланялся.

– Сын Луи д’Аррагона, которому посчастливилось скрыться в Англии? – любезно спросил он.

– Единственный сын, – ответил прибывший.

– Я польщен, что познакомился с monsieur le marquis[3],– медленно произнес Себастьян.

– Ах, не называйте меня так! – возразил д’Аррагон, коротко рассмеявшись. – Я английский офицер, и не более.

– А теперь, мой милый Луи, я покидаю вас, – прервал их Шарль, который нетерпеливо ждал окончания этих формальностей. – Через полчасика, не более, я снова буду с вами. Ты подождешь здесь моего возвращения.

И, весело кивнув Дезирэ, он сбежал по лестнице.

Через открытые окна были слышны его легкие быстрые шаги. Почему-то все вдруг замолчали, как бы прислушиваясь к ним.

Нетрудно было понять, что д’Аррагон – моряк. У него было не только загорелое лицо, как у людей, живущих на открытом воздухе, но и его взгляд, спокойный и внимательный, напоминал тех, кто в минуты бодрствования постоянно занимался наблюдениями.

Его лицо было несколько узко, с квадратным подбородком и прямыми губами. Он говорил не так быстро, как Шарль, а тщательно взвешивал каждое свое слово, и часто казалось, что он уже собирался что-то сказать, но в конце концов передумал.

– Если память не изменяет мне, мосье, ваша матушка была англичанка, – сказал Себастьян, – чем и объясняется то, что вы находитесь на английской службе.

– Не совсем, – возразил д’Аррагон, – хотя моя мать действительно была англичанка, она умерла… во французской тюрьме. Но отец определил меня на английскую службу из чувства благодарности, и я никогда не жалел об этом, мосье.

– Ваш отец получал помощь от английского правительства после своего бегства, как и многие другие?

– Да, он был слишком стар, чтобы отплатить за это лично. Он бы это сделал, если бы мог…

Д’Аррагон остановился и пристально посмотрел на старика, который слушал его, отвернувшись к окну.

– Мой отец был из тех, – сказал он наконец, – кто думал, что, сражаясь за Бонапарта, не сражаешься за Францию.

Себастьян предостерегающе поднял руку и произнес:

– В Англии можно говорить такие слова. Но во Франции, а тем более в Данциге их нельзя высказывать.

– Англичанин, – с улыбкой возразил д’Аррагон, – может говорить их повсюду. Это одна из привилегий той нации, мосье.

Он сказал это свободно, без малейшего юношеского бахвальства. Дезирэ заметила, что на висках у него пробивается седина.

– Я не знал, – сказал он, обращаясь к ней, – что Шарль в Данциге, а тем более что он празднует такое радостное событие. Мы случайно наткнулись друг на друга на улице. Счастливый случай дал мне возможность познакомиться с вами почти сразу после того, как вы стали его женой.

– Невозможно поверить в то, что это был просто случай, – сказала Дезирэ. – Это, должно быть, судьба, если только у судьбы есть время думать о такой ничтожной особе, как я, и о таком незначительном событии в наши дни, как простая свадьба.

– Судьба, – вставила Матильда обычным спокойным голосом, – судьба явилась сегодня в Данциг.

– А!

– Да. Ваше прибытие – уже второе неожиданное событие за сегодняшний день.

Д’Аррагон обернулся и пристально посмотрел на Матильду. Он, всегда такой серьезный и внимательный, был сейчас похож на читателя, который нашел интересную книгу на пыльной полке.

– Разве приехал император? – спросил он.

– Мне показалось, что я что-то заметил в лице Шарля, – сказал он, задумчиво смотря по направлению двери, где Шарль послал всем прощальный привет. – Так император здесь, в Данциге.

Он обернулся к Себастьяну, стоявшему с окаменевшим лицом, и прибавил:

– Значит, война.

– Это всегда означает войну? – возразил Себастьян усталым голосом. – Неужели он опять окажется сильнее их всех?

– Когда-нибудь он сделает ошибку, – весело сказал д’Аррагон, – и тогда настанет день расплаты.

– Ах! – вздохнул Себастьян и покачал головой, как будто хотел сказать, что счеты огромны и никто не в состоянии будет их свести. – Вы молоды, мосье, вы исполнены надежды.

– Я не молод. Мне тридцать пять лет, но я, как вы говорите, исполнен надежды. Я жду этого дня, мосье Себастьян.

– А пока? – спросил старик, который казался сейчас тенью человека, отдаленного от повседневной жизни.

– А пока каждый должен играть свою роль, – ответил д’Аррагон с едва слышным смехом, – какова бы она ни была.

В его словах не слышалось никакого предсказания, никакого скрытого смысла. Он был откровенен, прост и практичен, как та жизнь, которую вел.

– Так и у вас есть роль, – сказала Дезирэ, думая о Шарле, который был призван в столь неподходящий момент и ушел безропотно. – Это наказание, которое мы несем за то, что живем в наименее скучное время. Оно и вашей жизни тоже касается.

– Оно касается любой жизни, мадемуазель. Это-то и делает наше время столь великим. Да, и у меня есть небольшая роль. Я похож на тех невидимых сверхштатных актеров, которые обязаны смотреть, чтобы дверь всегда была открыта, дабы крупные актеры могли сделать эффектный выход. Я нужен России для наступающей войны. Это маленькая роль. Я должен держать открытой одну небольшую часть связующей линии между Англией с Петербургом так, чтобы они могли обмениваться известиями.

Говоря это, Луи посмотрел на Матильду. Она слушала с необычайным вниманием, которое он быстро заметил, как замечал все вокруг. Впоследствии он припомнил эту минуту напряженного внимания.

– Это будет нелегко, так как Дания дружественно относится к Франции, – заметил Себастьян, – а все прусские порты закрыты для вас.

– Но Швеция поможет. Она не расположена к Франции.

Себастьян рассмеялся и сделал презрительный и насмешливый жест белой изящной рукой.

– О, bon Dieu![4] – воскликнул он. – Что это за дружба, если она основана на опасении, что ее вдруг примут за вражду.

– Это дружба, ожидающая своего времени, мосье, – сказал д’Аррагон, берясь за шляпу.

– Так у вас, мосье, судно стоит здесь, в Балтийском море? – спросила Матильда более поспешно, чем обычно.

– Очень маленькое, мадемуазель, – ответил он, – такое маленькое, что я мог бы лавировать на нем во Фрауэнгассе.

– Но оно быстроходное?

– Самое быстроходное, мадемуазель, в Балтийском море. И вот почему, узнав от вас последние новости, я должен проститься с вами.

Говоря это, он пожал ей руку и раскланялся с Себастьяном, поколение которого довольствовалось одними формальными поклонами.

Дезирэ же направилась к двери и проводила его вниз.

– У нас одна только прислуга, – сказала она, – и та теперь занята.

На пороге д’Аррагон остановился. Дезирэ как будто ждала этого.

– Шарль и я всегда относились друг к другу, как родные братья, – сказал он. – Запомните это! Будете помнить?

– Да, – ответила она, весело кивнув, – буду помнить.

– Так прощайте, мадемуазель.

– Мадам, – поправила она его.

– Madame ma cousine, – сказал он и ушел, задумчиво улыбаясь, Дезирэ медленно поднялась по лестнице.

IV Месяц скрылся за тучей

Quand on se mеfie, on se

trompe; quand on ne se me

fie pas, on est trompe[5].

Шарль Даррагон прибыл в Данциг год тому назад. Он был поручиком пехотного полка, и ему шел двадцать шестой год. Это были дни быстрого повышения по службе, когда люди жили таким стремительным ходом, что немногие доживали до старости, значительное число сверстников Шарля стало уже полковниками. Но Шарль был слишком покладистый человек для того, чтобы завидовать кому бы то ни было.

Когда он приехал в Данциг, то никого не знал в этом городе, у него было только несколько приятелей в оккупационной армии. Шесть месяцев спустя у Шарля появились знакомые на каждой улице, и он держался на равной ноге со всеми своими товарищами офицерами.

– Если бы в оккупационной армии было больше таких офицеров, как молодой Даррагон, – угрюмо сказал однажды Раппу один советник, – то данцигцы легко примирились бы с вашим пребыванием здесь.

Казалось, что Шарль обладал даром завоевывать всеобщую симпатию. Он был откровенен, чистосердечен, легко сходился с новоприбывшими, которых в то время было много, быстро понимал их и всегда был готов на развлечения. В отношении своей особы он был совершенно откровенен и чистосердечен.

– Я просто бедный поручик, – говорил он, – и ничего больше.

Сдержанность не способствует популярности, дружба же не может существовать без нее. Шарлю, казалось, нечего было скрывать, и он был равнодушен к тайнам других. Именно таким людям чаще всего доверяются секреты.

– Но это должно остаться между нами, – не раз говорили ему.

– Друг мой, завтра я все забуду, – неизменно отвечал он, и люди, вспоминая об этом впоследствии, были довольны.

Существовала как будто некоторая дружба между Шарлем Даррагоном и полковником Казимиром, не без покровительственного отношения с одной стороны и легкого чувства подчиненности – с другой. Полковник Казимир представил Шарля Матильде на официальном приеме у генерала Раппa. Шарль, естественно, влюбился в Матильду сразу после получасового разговора. В Матильде было что-то холодное и расчетливое, что удерживало его на известном расстоянии так же верно, как самая строгая дуэнья. И в самом деле, есть девушки, у которых голова – это лучший охранник сердца.

Через несколько дней после того, как Шарль познакомился с Матильдой, он встретил на Лангегассе Дезирэ и влюбился в нее. Затем он целую неделю искал случая рассказать ей, без дальнейшего промедления, о своих чувствах. Случай вскоре представился: однажды утром Шарль увидел, как она быстро направилась к Кубрюке с коньками, висевшими у нее на руке. Было солнечное, тихое зимнее утро, какое не знакомо странам с умеренным климатом. Глаза Дезирэ сверкали задорно и радостно. Холод слегка усилил румянец на ее щечках.

При виде Дезирэ Шарль затаил дыхание, хотя она и не заметила его. Он нанял сани и поехал в казармы за своими коньками, а оттуда к Кубрюке, где на реке Моттлау было расчищено место для катания на коньках. Он переплатил извозчику и громко рассмеялся над его мужиковатым удивлением. Во всем мире не было человека счастливее Шарля Даррагона. Он собирался сейчас рассказать Дезирэ, что любит ее. Сначала Дезирэ очень удивилась, что было вполне естественно, так как она ни разу не вспомнила о приятном молодом офицере, представленном ей Матильдой. Сестры даже не обменялись мнениями на его счет, после того как он, весело поклонившись, удалился.

Дезирэ, конечно, иногда думала о подобных вещах, когда ее деятельному уму не приходилось заниматься чем-нибудь более материальным и непосредственно необходимым. Она, вероятно, уже обдумала, что ответить, когда кто-нибудь признается ей когда-нибудь в любви. Но она никогда не воображала себе этого так, как произошло в действительности. Воображение никогда не рисовало ей, что молодой человек в живописном мундире будет смотреть на нее горящими глазами, ловко скользя по льду, который поет громкую, радостную песнь под его ногами, вторя его спешному веселому признанию. Шарль легко относился к жизни и не ожидал от нее ничего, кроме счастья. В сущности же, право, трудно было грустить в такое утро.

То были совершенно непонятные дни для реалистов нашего времени. Беспечные дни начала столетия, когда люди не только бездумно тратили свою жизнь, но и ставили все на карту. Шарль Даррагон жил только настоящим. Он был влюблен в Дезирэ. Она должна выйти за него замуж.

Все произошло совершенно не так, как она представляла. Предвидя подобную ситуацию, она относилась к мужчинам с тайным недоверием. Выдуманный мужчина в ее воображении всегда внушал ей тягостное чувство застенчивости и неопределенный страх. Этот же влюбленный, наяву стоявший возле нее, не напоминал ни о чем подобном. Напротив, с ним она чувствовала себя легко и совершенно естественно. В его раскрасневшемся лице и смеющихся глазах не было ничего, что внушало бы тревогу. Дезирэ нисколько не боялась его. Она даже почему-то смутно чувствовала себя взрослее Шарля, хотя он только что сказал ей, что ему двадцать пять, – следовательно, на четыре года больше, чем ей.

Она взяла фиалки, которые Шарль поспешно купил для нее по дороге на Лангемаркт, но не сказала, что любит его, потому что она его еще не любила. Дезирэ часто была очень честной. Она сказала, что подумает об этом. Она не любит его теперь – это она точно знает. Она не может сказать, что когда-нибудь научится любить его; в настоящее же время нет ничего похожего на это. В таком случае он застрелится! Он непременно застрелится, если только она не полюбит его! Дезирэ спросила: «Когда?» – и они оба рассмеялись. Они переменили тему разговора, но вскоре вернулись к ней. Самое худшее в любви – то, что к ней всегда возвращаются.

Затем он вдруг принял вид собственника и разразился множеством опасений относительно того, как он боится за нее, – за ее счастье и благополучие. Ее отец рассеян и невнимателен. Он неподходящий покровитель для нее. Не самая ли она хорошенькая девушка в Данциге, нет – во всем мире? Сестра недостаточно ее любит, чтобы должным образом заботиться о ней. Он заявил о своем намерении повидать ее отца на следующий же день. Все будет сделано как положено. Не должно возникнуть ни одного намека против безупречной репутации девушки.

Дезирэ рассмеялась и сказала, что он идет уж очень быстрыми шагами. Положиться в этих мутных водах можно было только на один ее инстинкт, что гораздо лучше опытности. Опытность в женщине равняется предварительному осуждению подсудимого.

Шарль, однако же, стал серьезен, что редко случалось с ним. Он влюбился в первый раз, что часто делает мужчин на короткий срок совершенно честными, и даже не эгоистами. Есть, конечно, мужчины, которые честны в течение всей своей жизни, что, может быть, означает, что их первая любовь длится всю оставшуюся жизнь, но такие случаи очень редки. А женщины, в которых можно влюбиться на всю жизнь, встречаются еще реже.


Итак, на следующий день Шарль подстерег Антуана Себастьяна, когда он выходил на свою утреннюю прогулку по берегу замерзшей Моттлау. Предложение Шарля было принято благосклоннее, чем он имел основание ожидать.

– Я только поручик, – сказал он, – но в наше время, мосье, вы же знаете… есть возможность.

Шарль весело рассмеялся, показывая перчаткой на другую сторону реки, по направлению к России. Но лицо Себастьяна сделалось мрачным – и Шарль, быстрый и отзывчивый, тотчас же оставил этот пункт своих доводов.

– У меня есть немного денег, – продолжал он, – вдобавок к моему жалованью. Уверяю вас, мосье, я не низкого происхождения.

– Вы сирота? – коротко заметил Себастьян.

– Да.

– Жертва… террора.

– Да… я… но, да в наше тяжелое время не много придаешь значения своему родству.

– Вашего отца звали Шарлем, как и вас?

– Да.

– Вы второй сын?

– Да, мосье. Разве вы знали моего отца?

– Бывает, что припоминаешь какое-нибудь имя, – натянуто ответил Себастьян, смотря прямо перед собой.

– В вашем голосе мне послышалась… – начал было Шарль, но, увидев, что снова встал на ложный путь, прервал свою речь. – Если моя любовь может осчастливить мадемуазель, то, – продолжал он, сделав при этом правой рукой жест, которым будто хотел показать, что его страсть выше всякой меры и что ее нельзя выразить словами.

Шарлю Даррагону позволили обратиться к самой Дезирэ с соблюдением всех формальностей того времени, которые, при здравом рассмотрении, могут оказаться не глупее настоящих. Шарль не расспрашивал ничего относительно происхождения Дезирэ. Ему нужна была Дезирэ – и ничего больше. Да, в те великие дни Империи владели искусством любви и войны.

С остальным довольно легко было справиться, и Бог оказался милостив к влюбленным. Шарлю удалось даже выхлопотать месячный отпуск. Молодые должны были провести свой медовый месяц в Цоппоте – рыбацкой деревушке, затерянной в сосновых лесах Балтийского побережья, в восьми милях от Данцига, там, где Висла впадает в море.

После того как эти планы были составлены, Дезирэ занялась своим приданым с радостью и весельем, в котором любой мог принять участие. Говорят, что любовь эгоистична. Но Шарль и Дезирэ не желали держать про себя свое счастье и выставляли его напоказ. Поведение Фрауэнгассе относительно свадьбы Дезирэ было характеристикой того времени. Каждый дом в Данциге искоса смотрел на своего соседа. Каждая кровля скрывала враждебные интересы. Одни стояли за французов, другие – за недобровольного союзника завоевателя, за Вильгельма Прусского. Имена на лавочных вывесках были немецкие и польские.

Бюргеры Данцига («Этих богатых данцигцев надо заставить платить.» – писал Наполеон Раппу) стояли пораженные ужасом перед своими опустошенными конторками, их боги были низвергнуты – торговля находилась в упадке. Поэтому многие ненавидели французов и питали тайную любовь к надменным британским капитанам, столь похожим на них по сложению, по образу мыслей и по размеренности речи. Англичане пробирались на своих деревянных бригах по мелким морям, невзирая на декреты, на угрозы и на военные корветы, пока лоцманы могли их провести вдоль житниц Вислы. Позднее пошлину собирала учрежденная французская таможня, и пришел конец оптовой контрабанде, на которую даже губернатор Рапп – этот длинноголовый эльзасец – закрывал глаза.

Поляков, смотревших на Данциг как на морской порт великого королевства Восточной Европы, которое уже перестало существовать, уверяли, что Франция посадит на престол Ягеллонов и Собесских. Понятовский занимал высокое место на службе у императора. Поляки стояли за Францию. Еврей, всегда прятавшийся в тени, жмущийся поближе к стенке, торговал со всеми и не доверял никому. Кто мог сказать, какие мысли гнездились под его истрепанной меховой шапкой, какие чувства жили в сердце, подавленном презрением!

Помимо этих граждан существовало много людей, имевших в штатском платье военный вид. Ибо маятник войны качнулся от Кадикса до самого Данцига и протолкнул на север торговцев смертью – людей, которые живут тем, что кормят солдат и грабят мертвых.

Весь этот народ бродил по улицам, смешиваясь с веселыми эполетами баденцев, вюртембергцев, вестфальцев и гессенцев, которыми Наполеон наводнил Данциг в течение тех месяцев, когда он продолжал вести любезную и дружескую переписку с Александром I. Широколицые баварцы, перенесшие все войны в Центральной Европе, уже более года мирно квартировали в Данциге. В этом городе в то время слышалось около полдюжины различных наречий, и ни один человек не знал, кто может стать его другом и кто – врагом. Ибо многим, кто считался союзником сегодня, отдавали завтра приказ убивать своих друзей.

В иных погребах и самых скромных пивных, в больших домах советников и за белоснежными тюлевыми занавесками Фрауэнгассе и Портшезенгассе тысячи северян толковали о текущем положении дел, храня собственное мнение глубоко в сердце. В тайных обществах передавались из уст в уста инструкции, предостережения и одобрения. Германия всегда была очагом тайных обществ. Северная Европа породила бесчисленные организации, которые оказались сильнее монархов и надежнее престолов. Ганзейский союз, первый из коммерческих союзов, которым суждено было создать самую великую в мире империю, дольше всех просуществовал в Данциге.

Передавалось на ухо, что Тугендбунд (союз добродетели) не умер, а спит. Наполеон, который уже однажды подавил его, следил теперь за его пробуждением, держа наготове целую армию своей несравненной тайной полиции. И центр Тугендбунда находился в Данциге.

Может быть, даже в погребе Ратуши (одном из самых крупных в мире винных складов, в котором столы и стулья расставлены под сводами биржи), может быть, именно здесь Тугендбунд вдохновлял людей быть добродетельными и самоотверженными ради единственной цели – уничтожения бича Европы. Сюда с незапамятных времен приходили самые состоятельные граждане, чтобы торжественно выпить вино, которое привозили их собственные корабли с Рейна, из Греции и Крыма, из Бордо и Бургундии, из Шампаньи и Токая. Это был не только погреб Ратуши, но настоящая Ратуша, где данцигцы из поколения в поколение совещались за стаканчиком послеобеденного вина, оттуда распространялись по всему свету правила чести и коммерческого благородства между покупателем и продавцом, должником и кредитором, хозяином и рабочим. Данцигцы – сыновья тех, кто образовал Ганзейский союз, большей частью представительные люди с проницательным, расчетливым взором и высокими лбами, добрые, покладистые люди, знающие свет, знающие, как вернее проложить свой жизненный путь, отменные знатоки вина и большие задиры, подобно Вильгельму Молчаливому, который бесстрашно встретил и победил бич Европы Средних веков. Передавалось из уст в уста, что эти данцигцы воскрешают Тугендбунд.

Среди столкновения такого множества враждебных интересов и при относительной свободе города, который стоял так близко от нескольких границ, люди приходили и уходили, не привлекая чужого внимания. Никакая партия не подозревала новоприбывшего в принадлежности к другой партии.

«Он пиликает на скрипке», – ответил Кох торговке рыбой. Может быть, он больше ничего не знал об Антуане Себастьяне. Себастьян был беден. Вся Фрауэнгассе знала это. Но и сама Фрауэнгассе была бедна, да в то время ни один человек в Данциге не был настолько глуп, чтобы считать, что у него есть собственность. Неподходящее было время для хвастовства и чванства.

Фрауэнгассе знала, что Антуан Себастьян играет на скрипке ради того, чтобы заработать свой насущный хлеб, а его две дочери учат танцам ради того же самого.

– Но он так высоко держит свою голову, – заметила однажды довольно дородная дочь одного советника. – Почему у него такие преисполненные достоинства манеры?

– Потому что он учитель, – серьезно ответила Дезирэ. – Он держится так, что вы смело можете подражать ему. Поднимите подбородок. Ах, как вы неповоротливы!

Дезирэ была довольно тоненькая и еще не совсем развившаяся девушка. Она танцевала не так хорошо, как Матильда, которая держалась с видом герцогини, а в полонезе или мазурке отличалась спокойной грацией, которая была объектом зависти и отчаяния ее учениц. Матильда была терпелива с неуклюжими и тяжелыми на ногу, а Дезирэ говорила ученицам напрямик, что они топают, как слоны. А между тем ученицы боялись Матильду и только смеялись, когда Дезирэ сердито бросалась к ним и, схватив за руки, кружилась с ними вокруг комнаты с отчаянной энергией.

Себастьян с величественным судейским видом, какой приобретают только власть имущие люди, держал равновесие между сестрами и улыбался из-за скрипки жертвам Дезирэ, как бы извиняясь за несдержанность последней.

– Да, – отвечал он присутствующим матерям, желавшим вынудить у него признание, что их дочери танцуют лучше всех других учениц, – да, Матильда вбивает эту науку им в голову, а Дезирэ перекладывает ее им в ноги.

Дезирэ играла такую же активную роль и во всех хозяйственных делах. Она вставала рано и после девяти часов вечера, когда все остальные дома на Фрауэнгассе укладывались спать, все еще хлопотала.

– Это потому, что у нее нет никакой системы, – говорила Матильда, которая обладала уравновешенным характером и той сноровкой, которая не нуждается в торопливости.

V Харчевня «Белая лошадь»

Есть люди, которые живут, не сознавая своего собственного значения. Девяносто девять из ста не имеют никакого значения, одна же сотая так поглощена своей миссией, ради которой она прислана в этот мир, что упускает из виду самого миссионера. По милостивой воле Провидения нам разрешено суетиться в нашем непосредственном маленьком кружке, подобно муравью, бегая взад и вперед с самодовольством этого насекомого. Мы, как и он, хватаем тяжесть, которая, при ближайшем рассмотрении, окажется абсолютно лишенной всякой ценности, что-нибудь, что другой бы просто выбросил. Мы перетаскиваем ее через препятствия, хотя часто существует кратчайший путь в обход; мы волнуемся, потеем и сердимся. Потом бросаем ношу и устремляемся в обратном направлении, чтобы схватить другую. Мы пишем письма своим друзьям, объясняя то, что мы делаем. Мы даже ведем дневники неизвестно для кого, объясняя самим себе то, что мы сделали. Иногда мы находим что-нибудь, что действительно кажется ценным, и тащим эту ношу к нашей собственной куче, между тем как соседи останавливаются и смотрят на нас. В сущности же, им до нас нет дела, и если слух о нашем открытии достигнет ближайшей муравьиной кучи, то его хлопотливые жители отнесутся к этому совершенно равнодушно, хотя немногие из них могут испытать мимолетное чувство зависти. Они, может быть, запомнят наше имя, но вскоре забудут то, что мы открыли: это называется славой. Когда мы падаем друг на друга, чтобы достигнуть вершины, и умираем от желания сказать друг другу, что мы чувствуем, достигнув этого, остановимся на минуту и подумаем о муравье… который вел дневник.

Дезирэ не вела дневника. Ее жизнь была слишком деятельна для простого описания. Она должна была работать ради хлеба насущного, что лучше богатства. Ее жизнь была наполнена работой с утра до ночи, и Бог наградил ее сном с ночи до утра. Лучше работать для других, чем думать за них. Когда-нибудь мир научится больше уважать простых работников, чем изощренных мыслителей.

Дезирэ помнила осаду и оккупацию Данцига французскими войсками. Она училась в школе в Иопенгассе, когда был заключен Тильзитский трактат, мир, который стал только передышкой. Она видела Луизу Прусскую – королеву, которая провела Наполеона. Детство Дезирэ прошло под гром осадных орудий. Ее отрочество во Фрауэнгассе было отмечено различными неудачами Пруссии при всяком последовательном шаге Наполеона. В начале столетия детей еще никем не пугали. Но появился страх, который, как жезл Моисея, поглотил все остальное, и дети заглушали подушками рыдания, страшась Наполеона. Не было никаких привидений в темных углах лестницы, когда Дезирэ, со свечой в руке, шла спать в восемь часов, за полчаса после Матильды. Теперь на стенах рисовались тени солдат; ветер, шумевший в комнате, походил на отдаленный грохот пушек. Когда боязливый человек оглядывался, это значило, что он страшится увидеть низкую фигуру в треугольной шляпе и длинной серой шинели.

То был век, когда жизнь отдельных лиц не ставилась высоко. Люди, которые сегодня были великими, завтра бесследно исчезали. Женщинам придавали мало значения. То были дни действий, не слов. В наше время все изменилось, и говорящий всегда найдет слушателей.

Дезирэ никогда не была подавлена сознанием своей собственной значимости, а такое чувство в наше время оставляет свой неизгладимый отпечаток на многих лицах. Она немного ждала от жизни; когда же многое ей было дано, она приняла это без опасений. Она была молода, весела и жила в интересное время.

Ее не удивило, что Шарль так долго не возвращается. Дорожная карета, которая должна была отвезти их в Цоппот, простояла на Фрауэнгассе больше часа. Кучер укрылся от послеобеденного зноя на теневой стороне улицы. Дезирэ выбежала из дома и сказала кучеру, чтобы он уезжал.

– Нельзя же одной проводить медовый месяц, – весело объяснила она своему отцу, который стоял у окна с видом человека, ожидающего бог весть чего, – во всяком случае, совершенно ясно то, что мне ничего больше не остается делать, только ждать.

Она легко отнеслась к этому и рассмеялась над серьезным лицом своего отца. Матильда ничего не сказала, но ее молчание яснее слов говорило, что случилось то, что она предсказывала или, во всяком случае, предвидела. Она была слишком горда или слишком великодушна, чтобы выражать свои мысли словами. Гордость и великодушие часто смешиваются. Многие дают только потому, что они слишком горды, чтобы отказать.

Дезирэ достала свое рукоделие и села у окна, ожидая Шарля. До нее доносился беспрерывный шум телег на набережной и голоса рабочих в больших хлебных амбарах, по ту сторону реки.

Весь город, казалось, был на ногах, и люди суетились даже на тихой Фрауэнгассе, между тем как со стороны Лангемаркта раздавались топот кавалерии и тяжелый гул лафетов. В пыльном воздухе чувствовалась какая-то суета. Приезд императора оказал магическое действие на людей. Для Дезирэ не было ничего необыкновенного в том, что ее жизнь внезапно подхвачена этим вихрем и унесена неизвестно куда.

Шарль не вернулся и к обеду. Антуан Себастьян обедал в половине пятого, как это принято в Северной Европе, но дочери снабжали его более легкими французскими кушаньями, которые он предпочитал немецкой кухне. Обед Себастьяна был событием дня, хотя ел он умеренно.

Было слишком поздно, чтобы ехать в Цоппот. После обеда Матильда и Дезирэ приготовили комнаты, которые предназначались для молодых после их возвращения из свадебной поездки.

– Нам придется отменить Цоппот, вот и все, – весело заметила Дезирэ и принялась распаковывать свои наряды, которые она так жизнерадостно укладывала накануне в сундуки.

В половине седьмого солдат принес наскоро написанную записку от Шарля.

«Я не могу вернуться сегодня, так как сейчас еду в Кенигсберг, – писал он. – Это командировка, от которой я не мог отказаться, даже если бы и захотел. Я знаю, что ты пожелаешь, чтобы я исполнил свой долг и уехал».

Остальную часть письма Дезирэ не прочитала вслух. Шарль всегда свободно говорил Дезирэ о том, как он любит ее, не заботясь о присутствующих. Теперь же ее сдерживало какое-то странное чувство, которое зародилось в ее сердце после венчания. Она ничего не сказала близким о любовных излияниях Шарля.

– Сегодня судьба явно вмешивается в наши дела, – проговорила она, складывая письмо и пряча его в рабочую корзину.

Дезирэ не произнесла больше ни одного слова жалобы и вернулась к своей работе как будто даже с некоторым чувством облегчения. Матильда, холодные глаза которой всегда все видели, читали всякую мысль, посмотрела на нее с внезапным интересом. Она была отчасти удивлена той стойкости, с которой Дезирэ восприняла это новое огорчение.

Антуан Себастьян не имел привычки пить чай по вечерам – привычки, столь прочно укоренившейся в северных странах, соседей России. Вместо этого он обыкновенно отправлялся в один из многих винных погребков города и не спеша выпивал там стакан пива в компании немногих имевшихся у него в Данциге приятелей. Он любил уединение, и те, кто хорошо знал его в лицо, напрасно ожидали от него поклона или простого кивка головой.

Если он посещал погреб Ратуши, то только по приглашению приятелей, потому что не в состоянии был платить по ценам этого погреба, хотя когда ему приходилось пить вино, то он его смаковал.

Чаще всего он совершал прогулку, направляясь к Фрауэнтор, выходил на набережную, поворачивал налево или направо и возвращался через городские ворота по кривым, узким переулкам на главную улицу, которая и до сих пор носит название Портшезенгассе, хотя по ней уже давно не проезжают большие почтовые кареты. Здесь, на северной стороне улицы, находится старая харчевня под вывеской «Белая лошадь», со сломанной, плохо сделанной головой белой лошади над дверью. По фасаду дома готическими буквами написано приглашение:

«Входи с Богом,

Принеси счастье».

Но, видимо, немного людей откликалось на этот призыв. «Белая лошадь» устарела уже сто лет тому назад, а мода искала себе более широкие улицы.

Может быть, Антуан Себастьян стыдился, что посещает такой скромный трактир, где за один грош он получал стакан пива. Он как будто специально пробирался по самым узким улицам и каждый день шел другой дорогой, поспешно пересекая главные улицы как человек, желающий как можно меньше обращать на себя внимание. Он не один гулял по тихим улицам: в то время в Данциге было много тех, кто из богатства впал в нужду. Много контор, когда-то шумных и процветавших, теперь были заперты и безмолвны. В течение пяти лет цветущий Данциг лежал под железной пятой завоевателя. Казалось, что Себастьян ждал только объяснения несвоевременного отсутствия Шарля, чтобы выполнить свою ежедневную программу. Едва часы на башне Ратуши успели пробить семь, как он снял с вешалки возле двери столовой свою шляпу и плащ. Он был так погружен в свои мысли, что не заметил Барлаша, сидевшего как раз перед открытой дверью на кухню. Но Барлаш увидел хозяина и только почесал свою растрепанную голову.

Вечера на севере холодны даже в июне, и Себастьян обязательно одевал свой плащ. Видимо, он не привык в подобных мелочах обходиться без посторонней помощи. Барлаш вышел из кухни, когда Себастьян повернулся к нему спиной, и помог ему накинуть на плечи широкий плащ.

– Спасибо, Лиза, спасибо, – сказал, не оглядываясь, Себастьян по-немецки.

Случайно Барлаш исполнил одну из обязанностей Лизы, а хозяин дома был слишком углублен в свои мысли, чтобы почувствовать запах нюхательного табака, который оповещал о приближении папа Барлаша.

Себастьян взял шляпу и вышел, заперев за собой дверь, а Барлаш, последовавший за ним до порога, остался стоять на коврике с глупым выражением лица.

– Рассеянный гражданин, – пробормотал он, возвращаясь в кухню, где снова сел на стул у открытой двери. Он почесал в голове и задумался. Но мысли его, как и движения, были медлительны.

И вдруг он ударил себя кулаком по лбу и воскликнул:

– Чтоб тебя разорвало! Где я раньше видел это лицо?

Себастьян вышел через Фрауэнтор на набережную. Хотя уже стемнело, но в амбарах еще кипела работа. Река была вся покрыта судами, а по дороге тянулась беспрерывная вереница телег – одинаковых, слишком больших и тяжелых для дорог, проложенных по болотам.

Себастьян повернул направо и остановился на углу Лангемаркта, где дорога суживается, подходя к Зеленым воротам. Ему преградила путь толпа зевак, смотревших через плечи друг друга по направлению береговой дороги и моста. Себастьян был высокого роста, и ему не требовалось становиться на цыпочки для того, чтобы увидеть раскачивающиеся прямые ряды штыков и линию киверов, поднимающуюся и опускающуюся в такт с топотом тысячи ног по звонкому дереву нового моста.

Целый день из города шли войска по дороге в Эльбинг и Кенигсберг.

– То же самое, – заметил человек, стоявший близ Себастьяна, – происходит у Высоких ворот, где они выходят на дорогу, ведущую в Кенигсберг через Дессау.

– Они идут дальше Кенигсберга, – многозначительно ответил седовласый ветеран, бывший, вероятно, в сражении под Эйлау: он имел подавленный вид.

– Но война ведь не объявлена, – сказал первый.

– Ну так что ж?

И оба обернулись с вызовом к Себастьяну, как бы приглашая его или высказать свое мнение, или выразить свое удивление их необыкновенной проницательности. Он был одет лучше их. Он должен был знать больше их. Но Себастьян смотрел поверх толпы и как будто не слышал разговора.

Вскоре он повернул обратно и пошел по другой дороге, боковыми улицами и маленькими узкими проходами, которые можно и теперь еще встретить со всех сторон Мариенкирхе. Наконец он добрался до Портшезенгассе, в сумерках казавшейся довольно спокойной, хотя вдалеке были слышны топот солдат и грохот пушечных лафетов по мостовой Лангегассе.

В Портшезенгассе было всего два фонаря, раскачивавшихся на железных столбах, по одному на каждом конце улицы. Они еще не были зажжены, хотя день быстро угасал и свет с запада едва проникал между высокими коньками крыш, нависавшими над улицей и таинственно шептавшимися друг с другом.

Себастьян шел по направлению к «Белой лошади», когда из трактира вышел кто-то, кто, по-видимому, поджидал его.

Незнакомец – представительный человек с дряблыми щеками и странными светло-голубыми глазами (глазами фанатика, сказали бы вы) прошел мимо Себастьяна, сделав незаметный знак, предписывающий молчание и вместе с тем приглашавший следовать за ним. При входе в узкий проход, ведущий к Мариенкирхе, человек подождал Себастьяна, который шел все той же неторопливой, полной достоинства походкой.

– Сегодня не там, – сказал человек, подняв толстый палец и показывая в обратную сторону.

– Так где же?

– Нигде, – был ответ. – Он приехал. Вы это знаете?

– Да, – медленно ответил Себастьян. – Я видел его.

– Он теперь ужинает с Раппом и другими. Город полон его клевретами. Его шпионы снуют повсюду. Двое из них, выдающих себя за баварцев, сидят в «Белой лошади». Смотрите! Вот и еще один.

Он указал по направлению Портшезенгассе, туда, где улица расширяется, встречаясь с Лангегассе, и где последние лучи солнечного света светили более ярко, чем в узком проходе, в котором они стояли.

Себастьян посмотрел в указанном направлении. Там не спеша прогуливался офицер.

Внимательный наблюдатель заметил бы, что офицер не бряцал шпорами и нес саблю в руке, чтобы она не звенела о мостовую. Не видно было, откуда он появился. Должно быть, из двери, находившейся почти напротив «Белой лошади».

– Я знаю этого человека, – сказал Себастьян.

– И я тоже, – был ответ, – это полковник Казимир.

Кивнув слегка головой, представительный человек снова направился на Портшезенгассе по направлению к трактиру, точно он был назначен там часовым.

VI Кенигсбергский сапожник

Chacun ne comprend nue

ce qu’il trouve en soi[6].

За два года до смерти Луизы Прусской, в 1808 году, группа кенигсбергских ученых и профессоров образовала нечто вроде союза, несколько неопределенного и химерического, имевшего целью поощрять добродетель, дисциплину и патриотизм. А теперь, в 1812 году, четыре года спустя, память о Луизе все еще жила в узких улицах, примыкавших к берегам речки Прегель, под стенами большого Кенигсбергского замка, между тем как Тугендбунд (союз добродетели), подобно семени, затоптанному железной пятой, врос могучими корнями в землю.

Война надвигалась без остановки от торгового Данцига до просвещенного Кенигсберга. Она гнала перед собой, как обломки кораблекрушения, быстрых и деятельных людей, с острым взглядом, неутомимых, стремящихся к славе. Людей, разговаривавших с безусловным авторитетом и расплачивавшихся из бездонного кошелька. Приезд Наполеона в Данциг погнал первую волну эмигрантов в Кенигсберг. Уже все дома были полны.

В качестве казарм нельзя было воспользоваться амбарами с высокими остроконечными крышами на берегу реки, потому что они уже были завалены от пола до потолка припасами и оружием. И солдаты спали, где могли. Они располагались биваками на лесных полянах, у реки. Деревенские женщины, явившиеся рано утром со своими корзинами на рынок Нейер Маркт, увидели его превращенным в лагерь, но зато встретили рьяных покупателей, весело торговавшихся на полдюжине различных наречий. Однако у них не ощущалось недостатка в деньгах.

На дороге стояли возы, заполненные солдатами.

Кенигсбергский Нейер Маркт – квадрат, нижняя часть которого образует набережную Прегеля. Река здесь узкая. По другую сторону простирается открытая местность. Дома, окаймляющие квадрат, все одинаковы: двухэтажные, со слуховыми окнами на крыше. Впереди посажены деревья. Перед домом, ныне под номером тринадцать, на правом углу, с фасадом на запад, а боком к реке, деревья поднялись до самых окон, так что ловкий человек или мальчик может без большого риска перелезть со стропил под слуховым окном на верхние ветви лип, которые разрослись здесь очень густо.

Менее чем через тридцать часов после прибытия Наполеона в Данциг молодой солдат, разыскивавший себе квартиру, постучался в дверь дома номер тринадцать, посмотрел наверх, на переплетающиеся ветви, и заметил их расположение. Казалось, что ему кто-то описал этот дом, как тот, впереди которого растут липы, потому что он прошелся по всему квадрату между деревьями и домами, прежде чем постучался в эту дверь, над которой не висело никакого номера, как это делается в наше время. Его уставшая лошадь задумчиво следовала за ним, и теперь, опустив голову, неподвижно стояла в тени. На новоприбывшем был темный мундир, побелевший от пыли, его грязные волосы висели слипшимися прядями. Он имел не особо аккуратный вид.

Солдат смотрел на вывеску, качавшуюся над дверным косяком, – остаток времен Польши. На ней было нарисовано подобие сапога. В Польше, где много пограничных городов, в которых говорят на нескольких языках, вывески не пишутся словами, на них рисуют подходящее изображение, так что на каждом доме видно, каким ремеслом занимается его обитатель, и такая вывеска понятна и литовцу, и русскому, и шведу, и донскому казаку.

Солдат снова постучался, и наконец дверь отворил толстый человек, который посмотрел не на лицо пришельца, а на сапоги. Так как последние не нуждались в починке, то сапожник наполовину прикрыл дверь и посмотрел в лицо незнакомца.

– Что вам нужно? – спросил он.

– Ночлега.

Дверь чуть не закрылась у солдата перед носом, но он сделал странное движение левой рукой: все пальцы сжались, кроме большого, которым он медленно почесал себе подбородок.

– Я не сдаю комнаты, – сказал сапожник, но не запер дверь.

– Я могу заплатить, – возразил незнакомец, все еще прижимая палец к подбородку; у него были быстрые глаза под косматыми волосами, нуждающимися в стрижке. – Я очень устал. Мне нужна комната только на одну ночь.

– Кто вы такой? – спросил сапожник.

Солдат был мешковат и медлителен. Он прислонился в усталой позе к дверному косяку, а затем ответил:

– Сержант Шлезвигского полка. Мне поручено набрать запасных лошадей.

– Вы приехали издалека?

– Из Данцига, нигде не останавливаясь.

– Кто вас прислал ко мне? – брюзгливо спросил сапожник.

– Слесарь Кох из Шмидегассе. Смотрите, у меня есть деньги. Говорю вам, что это только на одну ночь. Отвечайте: да или нет? Мне хочется спать.

– Сколько вы заплатите?

– Талер, если хотите. Друзьям с радостью можно заплатить.

Поколебавшись еще с минуту, сапожник пошире открыл дверь и вышел.

– Вам придется заплатить еще один талер за лошадь, которую я отведу в конюшню дворника на углу. Войдите в мастерскую и посидите там, пока я не вернусь.

Хозяин, стоя на пороге, наблюдал, как солдат тяжело уселся на скамейку и прислонился головой к стене.

Он совсем почти заснул, и сапожник, который был хром, заковылял с лошадью, пожав плечами с выражением не то жалости, не то подозрения. Если бы он не был так хром и тяжел на ногу и если бы ему пришло в голову бесшумно вернуться, то он увидел бы, что его гость не спит и торопливо открывает все ящики, роется между дратвой и шилами, поднимает каждую кипу кожи и вытряхивает даже сапоги, ожидающие починки.

Когда хозяин вернулся, солдат спал, и его пришлось долго трясти, прежде чем он открыл глаза.

– Хотите поесть перед сном? – спросил сапожник довольно любезно.

– Я поел, проезжая по Лангегассе, – был ответ. – Нет, я хочу спать. Который час?

– Всего только семь часов, но это ничего не значит.

– Да, это ничего не значит. Завтра я в пять часов должен быть на ногах.

– Хорошо, – сказал сапожник. – Но вы не даром потратились. Постель хорошая. Это постель моего сына. Он уехал, и я один в доме.

Говоря это, он проводил гостя наверх. Комната была той самой мансардой, слуховое окно которой выходило на липовые деревья. Она была мала и не слишком чиста, ибо Кенигсберг был когда-то польским городом.

Солдат вряд ли обратил внимание на обстановку; он тотчас же сел с изнеможением животного, окончившего свой дневной труд.

– Я починю ваши сапоги, пока вы спите, – сказал, между прочим, хозяин, – дратва подгнила, посмотрите, тут и тут.

Он нагнулся и, быстро отделив шилом, которое носил за кушаком, голенище от головки, показал перетертые концы дратвы.

Не ответив ни слова, солдат оглянулся, отыскивая приспособление для снятия сапог, без которого ни одна немецкая и польская спальня не может считаться полной.

Когда сапожник ушел с сапогами под мышкой, солдат скорчил рожу по направлению к двери. Без сапог он стал пленником в доме. Он слышал, как его хозяин уже принялся за работу в мастерской внизу.

Правильный «тук-тук» молотка сапожника был слышен еще около часа до сумерек, и все это время солдат лежал одетый на постели. Затем скрип лестницы возвестил о приближении подкрадывающегося хозяина. Он остановился у дверей, прислушался и даже попробовал отворить дверь, но она была заперта на задвижку.

Солдат громко храпел, лежа с открытыми глазами на постели. Услыхав звук поворачивающегося ключа с наружной стороны двери, он опять сделал гримасу. Черты его лица были слишком подвижны для шлезвигца.

Солдат слышал, как сапожник снова почти бесшумно спустился с лестницы. Тогда, поднявшись с постели, он подошел к окну. Вся Лангегассе, казалось, состояла из кафе и ресторанов. Нижний этаж, имеющий отдельный вход, распространял запах простых померанских кушаний, а каждый дом и по сей день имеет краткую, но отрадную надпись: «Здесь едят». Следовало предполагать, что сапожник по окончании своего рабочего дня отправится в одно из таких мест по соседству.

Но кухонный запах, примешавшийся к запаху кожи, известил, что сапожник сам готовит себе ужин. По-видимому, он был необщительным человеком: вместе с ним жил только его сын, и большую часть времени он проводил в одиночестве.

Сидя у окна, которое еще освещала вечерняя заря, шлезвигец открыл свой хорошо снабженный ранец и, вынув из него бумагу, перо и чернила, принялся писать, наблюдая одним глазом за окном и прислушиваясь к малейшему шуму внизу.

Вдруг он отбросил перо и быстро подошел к открытому окну. Сапожник вышел из дому, тихо запер за собой дверь.

Можно было ожидать, что он повернет налево, по направлению к городу и Лангегассе, но он пошел к реке. С этой стороны не было никакого пути, кроме как к лодке, которая смутно виднелась вдалеке.

Уже почти совсем стемнело, и деревья, растущие у самого окна, закрывали все вокруг. Постоялец так жадно следил за движениями хозяина, что в одних носках выполз на крышу и лег навзничь под окном. Он мог разглядеть только тень хромого человека у самой реки. Последний шевелился, отвязывая лодку, прикрепленную цепью к ступенькам, которые больше нужны зимой, когда Прегель образует ледяную дорогу, чем летом. На Нейер Маркте не было больше ни души: наступило время ужина.

Посреди реки стояло на якоре несколько судов голландской постройки, торговавших в Фришгафе и в Балтийском море.

Солдат видел, как лодочка поплыла в их направлении. Поблизости не было видно другой лодки. Он встал на край крыши и легко, почти без шума, спрыгнул на верхний сук липы.

До рассвета, когда сапожник еще спал, солдат уже опять был на ногах. Он дрожал, вставая с постели и подходя к окну, где висело на стропилах его платье. Вода все еще капала с мундира. Завернувшись в одеяло, солдат сел у открытого окна и принялся писать, пока утренний ветерок сушил его платье.

Писал он длинный рапорт, несколько листов убористым почерком. Среди работы он остановился, чтобы перечитать письмо, написанное им накануне вечером. Быстрым невольным движением он поцеловал имя, на которое было адресовано письмо. Затем снова принялся за работу.

Солнце встало прежде, чем он сложил бумаги. В виде постскриптума к рапорту он приписал:

«Дорогой К., мне посчастливилось, как вы увидите из прилагаемого рапорта. Его величество не может на этот раз сказать, что я был небрежен. Я был совершенно прав. Нам следует опасаться Себастьяна, и только одного Себастьяна. Здесь топорные заговорщики, если сравнить их с ним. Я половину ночи провел в воде, подслушивая через открытое кормовое окошко ревельского судна. Его величество может спокойно ехать в Кенигсберг. Право, лучше ему выбраться из Данцига. Вся страна наполнена тем, что они называют патриотизмом, а мы – изменой. Но я могу повторить лишь то, чему его величество не поверил третьего дня, а именно: что сердце всего зла – в Данциге, а его ядовитое жало – Себастьян. Кто он такой в действительности и что ему нужно – это вы должны узнать. Сегодня я еду дальше – в Гумбинен. Вложенное сюда же письмо прошу вас передать по адресу хотя бы как признание того, что я принес в жертву».

Письмо было без подписи, и на нем стояла дата: «10 июня». Это письмо, рапорт и другое письмо (тщательно запечатанное облаткой), в котором не говорилось о войне и ее тревогах, солдат положил в один большой конверт. Однако же он вдруг задумался. Затем вынул открытое письмо и прибавил к нему постскриптум:

«Если бы на жизнь Н. было произведено покушение, я бы сказал, что в этом виноват Себастьян. Если бы Пруссия вдруг изменила нам и отрезала бы нас от Франции, я опять-таки сказал бы – Себастьян. Он опаснее фанатика, ибо слишком умен, чтобы стать фанатиком».

Сапожник постучал в дверь.

– Да, да, – воскликнул постоялец, – я уже встал!

Хозяин продолжал неистово стучать.

Тогда солдат накинул на мокрое платье свой длинный кавалерийский плащ и открыл дверь.

– Вы не сообщили мне своего имени, – сказал сапожник.

Подозрительный человек всегда бывает более подозрителен в начале дня.

– Мое имя, – небрежно ответил гость, – о, мое имя – Макс Бруннер!

VII Путь любви

Celui qui souffle le feu

s’ expose a еtre brыle par les еtincelles[7].

Мы уже сказали, что полковник Казимир – гость, присутствие и мундир которого особенно выделялись на тихой свадьбе в Фрауэнгассе, был поляк из Кракова. Передавалось шепотом, что он пользуется «доверием» императора. «Доверием» – это только так говорилось: ни один человек никогда еще не бывал пропущен в эту сверхчеловеческую душу.

Когда армия двинулась вперед, Казимир остался в Данциге.

– Будет дано большое сражение, – сказал он, – где-нибудь близ Вильны, и я не попаду туда.

И действительно, каждый стремился вперед, Тот, кто придал новое значение человеческому честолюбию, оказался способным зажечь не только французов, но и солдат других национальностей огнем своего собственного, всепожирающего пламени.

– Да, – сказал Казимир, разговаривая с Дезирэ, – и ваш муж счастливее меня. Он, верно, получит назначение в штаб. Он будет среди первых. Всему скоро наступит конец. Войну объявят завтра.

Они стояли на улице, недалеко от Фрауэнгассе, откуда практичная Дезирэ спешила на рынок. Казимир как будто бесцельно прогуливался, когда заметил ее.

Дезирэ, при известии о войне, сделала легкое движение, выражавшее ужас. Она не знала, что сражение уже началось.

– О! – воскликнул Казимир с успокаивающей улыбкой. – Вам не о чем печалиться. Войны не будет. Говорю это вам по секрету. Россия парализована. Я шел на Фрауэнгассе, чтобы засвидетельствовать свое почтение вашему батюшке и сказать вам два слова. Ну, вот вы снова улыбаетесь. Это хорошо. Вы были так серьезны, madame, когда поспешно шли по улице, а ваши глаза смотрели куда-то вдаль. Вы не должны думать о Шарле, если мысль о нем заставляет вас так печалиться.

Его обращение было ласковым, доверчивым и свободным, оно как будто приглашало оказать в ответ такое же доверие. Такие люди всегда рискуют или попасть, или промахнуться – и Казимир промахнулся. Он увидел, что Дезирэ отшатнулась. Она была молода и обладала той чистотой, через которую как будто насквозь видны все тайные мысли, так что каждый может их прочесть. В данную минуту ее лицо выражало ясный и определенный отказ доверить что бы то ни было этому человеку, смотревшему ей в глаза почтительно и с симпатией.

– Я знаю наверняка, – сказал он, – что два дня тому назад Шарль был здоров и что в главной квартире о нем очень высокого мнения. Это, во всяком случае, я могу вам сказать.

– Благодарю вас, – произнесла Дезирэ.

Она ничего не имела против Казимира. Она видела его всего два раза; знала, что он – приятель Шарля и в некотором смысле его начальник, так как Казимир занимал высокое положение в Данциге. Она готова была, раз он нравится Шарлю, относиться к нему по-дружески, но хотела дойти до этого сама. Женщине всегда приходится измерять расстояние.

Дезирэ сделала движение, показывавшее, что она желает продолжать свой путь, и Казимир, сняв шляпу, тотчас же посторонился.

– Застану ли я дома вашего батюшку? – спросил он.

– Вероятно. Он был дома, когда я выходила, – ответила она, приветливо ответив на его поклон.

Казимир посмотрел ей вслед и постоял с минуту, как бы обдумывая то, что произошло между ними.

«Надо попробовать с другой», – сказал он про себя, сворачивая с Пфаффенгассе. Он продолжил свой путь неспешным шагом. На углу Фрауэнгассе в тени лип Казимир остановился и увидел, как из подъезда дома номер тридцать шесть вышел Антуан Себастьян и двинулся в противоположном направлении, через Фрауэнтор, на набережную. Когда прислуга сообщила Казимиру, что Себастьян вышел, он сделал легкий жест, выражающий досаду, затем, подумав немного, решился пренебречь приличиями.

– Дело в том, – сказал он на прекрасном немецком языке приветливым и доверчивым тоном, – что я имею известия о мосье Даррагоне, муже мадам Дезирэ. Вы говорите, что мадам вышла. Ну так как же мне поступить?

Он попросил совета таким обворожительно-серьезным тоном, что немногие устояли бы.

Горничная кивнула головой, многозначительно подмигнув ему одним глазом.

– Фрейлейн Матильда дома.

– Но… хорошо, спросите ее, не окажет ли она мне честь поговорить со мной одну минутку? Я предоставляю это вам.

– Да войдите же, – пригласила девушка. – Поднимитесь наверх. Она примет вас. Почему же и не принять?

И она повела его наверх. Папа Барлаш, сидевший как раз в дверях кухни, где он сидел целыми днями, ничего не делая, услыхав звон шпор и бряцание сабли о перила лестницы, посмотрел из-под своих нависших бровей. Он имел вид сторожевой собаки.

Матильды не оказалось в гостиной, и служанка оставила Казимира в комнате одного, сказав, что пойдет за своей госпожой. На столах лежали две-три книги. Один стол был в беспорядке, то был стол Дезирэ. В углу комнаты стоял секретер. Он был заперт, и его замок стоил очень дорого. Казимир отличался наблюдательностью. Он успел это заметить, а также и то, что в рабочей корзинке Дезирэ не лежало никаких писем; он прочел заголовки книг и увидел, что на титульных листах не написано ничьих имен. Казимир уже смотрел в окно, когда дверь отворилась и вошла Матильда.

В те дни к женщинам обращались с большим внешним почтением, хотя в действительности они почти не имели веса в делах. Поклон Казимира был более глубоким и более тщательно выработанным, чем это требовала бы вежливость наших дней. Выпрямившись, он быстро сдержал возглас удивления.

Матильда, должно быть, ожидала его. На ней было белое платье, а волосы она перевязала светлой лентой. На щеках, обыкновенно бледных, выступил легкий румянец. Может быть, благодаря отсутствию Дезирэ Казимир впервые заметил, насколько Матильда хороша собой. В ее глазах светилось нечто такое, что привлекало внимание. Он вспомнил, что на свадьбе ни разу не видел ее глаз. Она неизменно отводила их в сторону. Теперь же она встретила его взгляд со смущающей прямотой.

Казимир был галантен. Всем женщинам оказывал он внимание, и их делом было придать этому вниманию ту окраску, какую рисовала им фантазия. Во время немногочисленных предшествующих встреч с Матильдой Казимир был к ней по-своему empresse. Взглянув на нее, он стал вспоминать прежние встречи и не припомнил, чтобы действительно ухаживал за ней.

– Мадемуазель, – сказал он, – для солдата в военное время рамки приличий могут быть слегка ослаблены. Мне сказали, что вы одни, что ваш батюшка вышел, и все-таки я настоял…

Он развел руками и виновато улыбнулся, как бы прося помочь ему выйти из затруднительного положения, в которое он попал.

– Отец будет сожалеть… – начала было она.

– Не в том дело, – прервал ее Казимир. – Я думал о вашем неудовольствии. Но у меня есть оправдание, уверяю вас. Я прошу у вас только несколько минут, чтобы сообщить вам, какие я получил сведения из Кенигсберга о том, что Шарль Даррагон здоров и благополучно продвигается вместе с авангардом к границе.

– Вы очень добры, что пришли так скоро, – ответила Матильда, и в ее голосе послышалась какая-то странная нотка разочарования; Казимир, должно быть, уловил ее, потому что он снова с удивлением посмотрел на девушку.

– Это мое оправдание, мадемуазель, – сказал он, подчеркивая эти слова, как бы ища верный путь, Казимир обладал смекалкой человека, который должен жить своим умом среди других, живущих теми же неверными средствами. Он заметил, что Матильда покраснела, и снова он стал колебаться, как колеблется путник, увидевший легкую дорогу там, где, как он думал, ему придется карабкаться в гору. Он как будто спрашивал себя, что это означает.

– Шарль интересует вас не так сильно, как вашу сестру? – рискнул он намекнуть.

– Он никогда особо не интересовал меня, – ответила равнодушно Матильда.

Она не попросила Казимира сесть. Это было бы противно этикету того времени, когда женщины считались, по какой-то странной ошибке, неспособными управлять собственными желаниями.

– Потому ли, что он влюблен, мадемуазель? – спросил Казимир, сдерживая улыбку.

– Может быть.

Она не смотрела на него. На этот раз Казимир не промахнулся. Его чистосердечная доверчивость получила быстрый ответ. Он снова улыбнулся и направился к двери. Матильда стояла неподвижно, и, хотя она не произнесла ни одного слова и даже жестом не пригласила его остаться, он остановился на пороге и снова обратился к ней.

– Моя совесть, – произнес Казимир, смотря на девушку через плечо, – приказывает мне уйти.

Лицо Матильды и ее глаза спросили: «Почему?» Но крепко сжатые губы не разомкнулись.

– Я не могу претендовать на то, что я интереснее Шарля Даррагона, – рискнул он ответить. – А вы, мадемуазель, признались, что не имеете никакого снисхождения к влюбленному мужчине.

– Я не имею снисхождения к мужчине, которого любовь расслабляет. Любовь должна делать его сильным и стойким.

– Для чего?

– Для того, чтобы он исполнил назначение мужчины, – холодно ответила Матильда.

Казимир стоял у открытой двери. Он запер ее, толкнув ногой. Полковник, очевидно, умел ловить момент, не задумываясь над тем, что ждет его впереди. Могут возникнуть непредвиденные затруднения, но и ими сметливый человек может воспользоваться, превратив в удобные обстоятельства.

– Так вы допускаете, мадемуазель, – сказал серьезно Казимир, – что что-нибудь хорошее кроется в любви, которая постоянно борется с честолюбием и… не одерживает верх?

Матильда ответила не сразу. В их положении существовал какой-то странный намек на вражду, на непримиримую вражду, которую, как уверяют поэты, часто смешивают с любовью, но, конечно, это была не та любовь, которая сходит с небес и возвращается на небо, чтобы жить там вечно.

– Да, – произнесла она наконец.

– Такова моя любовь к вам, – сказал он; его жизненный опыт подсказывал ему, что с Матильдой лучше всего объясняться немногословно.

Казимир выражал только мысли своего века, ибо в то время честолюбие занимало первое место в сердцах людей. Все, кто служил великому авантюристу, руководствовались им в своих соображениях, и Казимир только подражал тем, кто стоял выше его.

– Я намерен стать великим и богатым, мадемуазель, – прибавил он, подумав. – Ради этой цели я не раз рисковал своей жизнью.

Матильда смотрела в окно. Казимир мог видеть только прямую линию ее губ. Она также вышла из того поколения, в котором мужчины достигали головокружительной высоты без помощи женщин.

– Я бы не стал докучать вам, мадемуазель, этими мелочами, – сказал Казимир, наблюдая за ней (он был очень проницателен, так как в те дни ни одна женщина из тысячи не допустила бы, что любовь есть мелочь). – Я бы не упомянул об этом, если бы вы не высказали мне свои взгляды, столь схожие с моими.

Каково бы ни было происхождение Казимира, его голос был голосом поляка, музыкальный и выразительный. Можно было подумать, что он способен на совсем другого рода любовь, если бы пожелал того или если бы был искренен. Матильда требовала любви такого рода.

Казимир немного приблизился к ней и стоял, слегка опираясь на саблю, худощавый, жесткий мужчина, видевший много войн на своем веку.

– Пока вы не открыли мне глаза, – сказал он, – я не знал или не хотел знать, что любовь не только не помеха честолюбию, но даже может стать его помощницей.

Матильда сделала было легкое движение по направлению к нему, но тотчас же остановилась. Сердце живее, но голова почти всегда выносит решающий приговор.

– Мадемуазель, – сказал он (так как, без сомнения, видел и это движение, и отступление), – не поможете ли вы мне теперь, в начале войны, и не согласитесь ли вы выслушать меня снова после ее окончания… если я добьюсь успеха?

В сущности, он был скромен в своих требованиях.

– Поможете ли вы мне? Вместе, мадемуазель, какой только высоты не достигнем мы в эти дни!

В его голосе слышалась искренность, и Матильда ответила на нее выразительным взглядом.

– Как я могу помочь вам? – спросила она неуверенным голосом, не смотря на него.

– О, это дело пустое, – ответил он, – но император в нем лично заинтересован. Такого рода дела особенно интересуют его. Человеческие страсти всегда привлекали его внимание. Если я поступлю правильно, он это узнает и вспомнит обо мне. Речь идет о тайных обществах. Вы знаете, что Пруссия наводнена ими.

Матильда ничего не ответила. Казимир видел только ее профиль, чистый и холодный, словно высеченный из мрамора. О, подходящее лицо для хранительницы тайн.

– Моя обязанность – наблюдать здесь, в Данциге, и доносить обо всем императору. Принося пользу себе, я мог бы послужить и другу, который иначе попадет в беду, может быть, уже подвергается опасности, пока мы с вами стоим тут. Я говорю о вашем отце, мадемуазель… и о Тугендбунде.

И все-таки, смотря на холодный профиль Матильды, он не мог догадаться, знает ли она хоть что-нибудь об этом.

– А если я вам доставлю сведения? – спросила она наконец спокойно.

– Вы поможете мне достигнуть такого положения, которое я попрошу вас разделить со мной. Отцу же своему вы не причините никакого вреда. Вы даже окажете ему услугу, ибо все тайные общества Германии, вместе взятые, не остановят Наполеона. Теперь один только Бог может остановить его, мадемуазель. Каждый, кто попробует это сделать, будет раздавлен колесами империи. Я мог бы спасти вашего отца.

Но Матильда как будто и не думала об отце.

– Я связан бедностью, – сказал Казимир, меняя тактику. – В старину это ничего не значило. Но теперь, во времена Империи, надо быть богатым. Я буду богат… по окончании настоящей кампании.

Снова голос его стал искренним, и снова она ответила ему взглядом. Он сделал шаг вперед и, нежно взяв ее за руку, поднес к губам.

– Вы поможете мне, – сказал он и, резко повернувшись на каблуках, вышел из комнаты.

Квартира Казимира находилась на Лангемаркте. Вернувшись домой, он вынул из ящика письмо и задумчиво повертел его в руках. Оно было адресовано на имя Дезирэ и тщательно запечатано облаткой.

«Пусть она получит его, – подумал он. – Лучше, если она будет занята своими личными делами».

VIII Обыск

Будь умнее других,

если можешь, но не

говори им этого.

Когда папа Барлаш увидел своего невольного хозяина, он отвернулся, с отчаянием кивнув головой. В первые дни своего пребывания в каморке за кухней он раза два сильно бил себя по лбу, как бы требуя от своей памяти, чтобы она сделала маленькое усилие. Впоследствии он, по-видимому, примирился со своей неудачей, и кивок головой утратил постепенно свою энергичность, так что в конце концов Барлаш проходил в узком коридоре мимо Антуана Себастьяна без всяких выразительных жестов и только сердито хмурил брови.

– Вы и я, – сказал он Дезирэ, – мы друзья. Другие же…

При этом он сделал жест, обозначающий, что эти другие могут хоть провалиться, если пожелают. Армия ушла вперед, и Данциг пребывал в том тревожном бездействии, в каком находятся люди, когда в доме есть больной, а им не разрешается переступать порог темной комнаты и они вынуждены в другой комнате ожидать приговора врача.

В Данциге было несколько человек, занятых коммерческими делами, которые доставляли боеприпасы и провиант, устраивали больных и отправляли тех, кто должен был заместить выбывших из строя. Но самим данцигцам нечего было делать. Их процветавшая торговля остановилась. Тот, кто имел что продать, – продал. Как морские, так и сухопутные дороги были заблокированы французами. Молва, всегда деятельная между теми, кто ждет, распространялась по городу: «Русский император взят в плен. Наполеон отброшен при переходе через Неман. Под Гумбиненом произошло крупное сражение, и французы отступили. Вильна сдалась Мюрату, и война окончена!» Сотни утренних известий служили предметом презрительного смеха за ужином.

Лиза слушала эти сказки на рынке и передавала Дезирэ, которая переводила их иногда Барлашу. Но он только поднимал свой указательный палец и тряс им из стороны в сторону.

– Бабья болтовня, – говорил он. – Как по-немецки «сорока»?

Когда ему перевели это слово, он серьезно повторил его Лизе. Он не только выполнил свое обещание основательно устроиться в доме, но и занял в нем определенное положение. Гвардеец стал судьей и со своего стула у дверей кухни выносил приговоры.

– А вы, – сказал он однажды утром Дезирэ, когда хозяйственные дела потребовали ее присутствия в кухне, – вы сегодня расстроены. Получили письмо от мужа?

– Да… и он здоров.

– А!

Барлаш осмотрел Дезирэ из-под своих бровей с ног до головы, замечая ее быстрые движения, в которых чувствовалась детская неуверенность.

– И теперь, когда он уехал, – продолжал Барлаш, – и когда идет война, вы собрались влюбиться в него, хотя раньше у вас достаточно было на то времени и вы не воспользовались им.

Дезирэ рассмеялась и ничего не ответила. Пока она говорила с Лизой, Барлаш наблюдал за ними.

– Да, это совершенно по-женски, – не унимался он. – Женщины так несообразительны. Они выходят замуж ради смеха и в один прекрасный день видят, что прозевали весь смех, как человек, пришедший в театр слишком поздно, когда представление окончено.

Он подошел к столу и стал рассматривать покупки Лизы, которые она выложила для того, чтобы приготовить обед. Некоторые из них он одобрил, но громко расхохотался над кочаном капусты, не имевшим сердцевины.

Затем он снова перенес на Дезирэ свою критику.

– Да, – произнес он как бы про себя. – Вижу. Вы влюблены. Боже мой! Знаю! Сколько их было влюблено в меня, Барлаша!

– Это, должно быть, давно было, – сказала Дезирэ с веселым смехом, мало обращая внимания на его ворчание.

– Да, это было лет сто тому назад. Но женщины тогда были такие же, какие и теперь и какими останутся всегда, – недотепы. Однако же, прежде чем выходить замуж, они все-таки ждали, пока подрастут.

И своим обвиняющим пальцем он обратил внимание Дезирэ на ее собственную тоненькую фигурку и сердито замолчал. В это время Лиза выбежала из кухни: в дверь кто-то постучал.

– Это письмо, – сказала она, возвращаясь. – Его принес матрос.

– Второе! – произнес Барлаш с комическим отчаянием.

«Не можете ли вы сообщить мне о Шарле, – читала Дезирэ послание, написанное незнакомым почерком. – Я буду ждать ответа до полуночи на «Эльзе», которая стоит против Крон-Тора».

Подписано «Луи д’Аррагон».

Дезирэ сложила письмо, вышла из кухни и медленно поднялась по лестнице. На верхней площадке, где последние лучи догоравшего солнца проникали сквозь решетчатое окно, она снова прочитала послание. Затем обернулась и слегка вздрогнула, увидев папа Барлаша, который внизу делал ей какие-то странные знаки. Он не пытался подняться наверх и стоял на коврике, как собака, которой запрещено входить в верхние комнаты.

– Это касается вашего отца? – спросил он хриплым шепотом.

– Нет.

Он сделал жест, предписывающий молчание. Затем пошел запереть дверь на кухню и вернулся на цыпочках.

– Дело в том, – объяснил он, – что о нем толкуют в кофейнях. Завтра многих арестуют. Говорят, что и хозяина в том числе: он занимается заговорами. Что его имя вовсе не Себастьян. Что он французский дворянин, спасшийся от гильотины. Почем я знаю! Это болтовня в кофейнях. Но вам я это говорю, потому что мы друзья – вы и я. Когда-нибудь и я в вас буду, может быть, нуждаться. Приходится думать о себе. Не так ли? Хорошо иметь друзей. Когда-нибудь они могут пригодиться. Вот почему я это делаю. Я думаю о себе. Я старый солдат. Гвардеец.

Страшно важно жестикулируя, Барлаш пошел в кухню. Матильда должна была вернуться поздно. Она отправилась к старой графине, воспоминания которой послужили темой для разговора на свадьбе Дезирэ. Пообедав там, она должна была вместе с графиней отправиться на прощальный прием к губернатору. Рапп был также откомандирован, как и остальные, на границу и отправлялся на войну в качестве первого адъютанта императора. Матильда не могла вернуться раньше десяти часов. Она, такая холодная и спокойная, за последнее время была очень занята общественными обязанностями и очень подружилась с графиней, которую постоянно навещала.

Дезирэ знала, что слова Барлаша, как и болтовня в кофейнях, были отчасти, если и не вполне, справедливы. Она и Матильда давно уже знали, что всякое упоминание о Франции моментально превращало их отца в каменную статую.

То была боль этого тихого дома, и она как тень присутствовала в семье за столом и связывала язык. Она как будто парализовала душу Себастьяна, и в каждую минуту он способен был впасть в немую апатию, приводившую в ужас близких ему людей. В такие моменты казалось, что одна мысль поглотила у него все остальные: он слушал, не замечая, не понимая, что слышит, и смотрел, не замечая, что видит.

Себастьян пребывал именно в таком настроении, когда вернулся к обеду. Он прошел мимо Дезирэ по лестнице, не сказав ей ни слова, и отправился в свою комнату переодеться, так как никогда не отступал от своих формальных привычек. За обедом он исподтишка смотрел на Дезирэ, как смотрит собака на своего хозяина, зная, что она больна, и спрашивая себя, догадывается ли он об этом.

Дезирэ всегда задавала себе вопрос: заговорит ли когда-нибудь с ней отец, когда он в таком настроении, и объяснит ли причину? Может быть, он это сделает сегодня, когда они одни. Между ними существовала молчаливая связь, в которой Матильда не принимала участия и из которой даже Шарль был исключен, как из темной комнаты, куда по временам входили Дезирэ и ее отец и стояли там рука об руку, не говоря ни слова.

Лиза хлопотливо подавала кушанья, и отец с дочерью молча обедали, угнетенные одним и тем же чувством – страхом перед неизвестностью. После обеда они, по обыкновению, пошли в гостиную. День был пасмурный, и тяжелые тучи надвигались с запада. Вечер наступил рано, поэтому зажгли лампы. Дезирэ опытным глазом осмотрела фитили, затем подошла к окну: Лиза не всегда аккуратно опускала гардины.

Дезирэ заглянула на улицу и вдруг, быстро обернувшись, пристально посмотрела на отца.

– Они там, – произнесла она.

Дезирэ увидела какие-то тени, прятавшиеся под деревьями Фрауэнгассе. Улица была плохо освещена, но девушка хорошо знала тени, которые отбрасывают деревья.

– Сколько их? – спросил Себастьян глухим голосом.

Дезирэ быстро взглянула на него, на его спокойное, окаменевшее лицо и неподвижные руки. Он не собирался даже при таких обстоятельствах выйти из своей глубочайшей апатии. Ей одной придется сделать все, что потребуется в эту ночь. Дом, как и многие другие в Фрауэнгассе, был выстроен заботливым ганзейским купцом, которому складом для товаров служил его собственный погреб, устроенный как раз под парадным подъездом на несколько ступеней ниже улицы; а еще несколько ступеней, широких и потертых, вели к каменной веранде на уровне с нижним этажом жилого помещения. Таким образом, часовой, поставленный на улице, мог караулить, не двигаясь с места, обе двери.

Существовала еще третья дверь, служившая выходом из каморки, в которой жил Барлаш. Она выходила на маленький двор, куда он выставил сундуки, «сделанные во Франции».

У Дезирэ не было времени на раздумье. Она принадлежала к числу женщин, обладающих более светлым умом, чем все остальные женщины мира. Она схватила отца за руку и побежала с ним вниз. Барлаш находился на своем посту, у дверей кухни. Увидев лицо Дезирэ, глаза его засверкали. Надо сказать, что папа Барлаш был весельчаком и дерзко смеялся в сражениях, в прочее же время он был мрачным человеком. Дезирэ при тусклом свете лампы увидела, что он улыбнулся в первый раз с тех пор, как она его знала.

– Они там, на улице, – сказал он. – Я видел их. Я думал, что вы придете к Барлашу. Они всегда приходят – женщины. Сюда. Предоставьте его мне. Когда они позвонят, примите их сами, да с улыбками. Они только мужчины. Пусть обыщут весь дом, коли пожелают. Скажите, что он отправился с мадемуазель Матильдой.

Когда Барлаш все это высказал, раздался звон колокольчика, как раз над самой его головой. Он взглянул на всех и рассмеялся.

– Aгa! – воскликнул он. – Начали трубить.

Барлаш втащил Себастьяна в свою каморку и запер дверь. Лиза уже побежала на звонок. Когда она открыла, трое мужчин поспешно переступили через порог, и один из них, оттолкнув горничную, повернул ключ в замке. При виде Дезирэ, стоявшей в белом вечернем платье на нижней ступеньке, как раз под лампой, они остановились и посмотрели друг на друга. Затем один из них подошел к ней со шляпой в руках.

– Это наш долг, фрейлейн, – произнес он неловко, – мы только исполняем приказ. Это только одна формальность. Все, без сомнения, выяснится, если хозяин, Антуан Себастьян, потрудится надеть свою шляпу и пойти с нами.

– Его шляпы, как видите, здесь нет, – ответила Дезирэ. – Вам придется искать его в другом месте.

Мужчина покачал головой, многозначительно улыбнувшись, и сказал:

– Мы должны искать его в этом доме. Мы постараемся, по возможности, облегчить его участь, фрейлейн, если вы поможете нам.

Говоря это, он вынул из кармана свечку и поправил ногтем фитиль.

– Будет удобнее, – весело сказала Дезирэ, – если вы соблаговолите взять подсвечник.

Мужчина взглянул на нее. Это был тяжеловатый субъект с маленькими подозрительными, близко поставленными глазками. Он, по-видимому, начинал понимать, что она перехитрила его, что Себастьяна нет в доме.

– Где погреб? – спросил он. – Предупреждаю вас, фрейлейн, что бесполезно прятать вашего отца. Мы все равно найдем его.

Дезирэ указала на дверь, смежную с кухонной, которая запиралась на засов и на замок. Дезирэ отыскала ключ. Она не только всячески облегчала им их обязанности, но ей очень хотелось, чтобы они исполнили эти обязанности как можно скорее. Мужчины не задержались в погребе: он, хотя и обширный, был совершенно пуст. Когда они вернулись, Дезирэ повела их наверх. Мужчины были несколько смущены ее молчанием, предпочитая протесты. Споры всегда несколько принижают человека. Улыбка, предписанная папа Барлашем, не сходила с ее губ, и она заставляла их чувствовать себя в дурацком положении. Дезирэ была так молода и так беспомощна, что они ощущали некоторого рода стыд.

Мужчины почувствовали себя лучше на кухне, и при виде задорной и смелой Лизы они вспомнили о своей власти, на которую Дезирэ набросила тайную тень презрения.

– Там дверь, – сказал тяжеловесный чиновник, резко возвращаясь к своему первоначальному тону.

– Что это за дверь?

– Это каморка.

– Откройте ее.

– Не могу, – ответила Лиза. – Она заперта на ключ.

– Aгa! – воскликнул он с многозначительным смехом. – Изнутри, да?

Он подошел к двери и начал стучать в нее кулаком, крича при этом:

– Ну, открывайте скорее!

Наступило короткое молчание, и находившиеся в кухне замерли, затаив дыхание. За дверью послышался звук тяжелых шагов; исполнитель закона обернулся и пригласил двух своих помощников подойти поближе.

Послышался шорох, как будто кто-то шарил в темноте, и дверь медленно отворилась.

На пороге стоял папа Барлаш в очень несложном ночном костюме. Он не наполовину сделал дело, ибо был старым солдатом и знал, что во время войны лучше совсем ничего не сделать, чем сделать наполовину. Барлаш заметил присутствие Дезирэ и Лизы и не сконфузился. Причина скоро выяснилась: папа Барлаш был пьян, и запах водки доходил до кухни теплой струей.

– Это солдат, квартирующий в доме, – объяснила Лиза с полуистерическим смехом.

Барлаш заговорил заплетающимся языком. Если он не пощадил чувства Дезирэ, то еще меньше пощадил ее уши, ибо он был невежественным человеком, жившим в грубый период истории самой грубой жизнью, какую только может вести мужчина. Двое чиновников с трудом поддерживали его у стены, пока третий торопливо обыскивал каморку, в которой никто не мог бы спрятаться.

После этого посетители покинули дом, и Барлаш провожал их руганью на нескольких языках, а затем пытался отыскать штык среди хаотического беспорядка своей комнаты.

IX Золотая догадка

Золотая догадка —

утренняя звезда полной истины.

Никогда Барлаш не бывал трезвее, чем минуту спустя, когда он вышел из своей каморки, между тем как Лиза лихорадочно запирала дверь на засов. Он немного времени потратил на свой туалет. В фланелевой рубашке, закатанной до локтей, он имел суровый вид.

– Приходится думать о себе, – поспешил он объясниться с Дезирэ, опасаясь, как бы она не объяснила как-нибудь иначе его поступок. – Когда-нибудь хозяин будет, может быть, могущественен, и тогда он вспомнит о бедном солдате. Всегда следует думать о будущем.

Смотря на Лизу, он мрачно покачал головой, как бы считая ее принадлежащей к полу, склонному поступать неправильно, так как она слишком энергично запирала дверь.

– Ну а теперь, – сказал он, снова обращаясь к Дезирэ, – есть ли у вас кто-нибудь в Данциге, кто мог бы вам помочь?

– Есть, – тихо ответила она.

– Так пошлите за ним.

– Не могу.

– Так ступайте сами, – выпалил нетерпеливо Барлаш.

Он свирепо посмотрел на нее из-под своих мохнатых бровей и прибавил:

– Совершенно нечего бояться. Вы боитесь. Вижу это по вашему лицу. А это никогда к хорошему не приведет. Когда они постучались в дверь, у меня тряслись ноги, потому что меня легко испугать. Но это никогда ни к чему не ведет. Я открыл дверь – и все пошло как по маслу.

Барлаш с недоумением посмотрел на Дезирэ, напрасно стараясь увидеть в ней симптомы страха. Она колебалась, но не боялась. В ее жилах текла кровь, которую во все времена истории будет смешивать с веселой и несокрушимой смелостью.

– Ничего не остается делать, – резко проворчал Барлаш.

– Я пойду, – наконец сказала Дезирэ, решившись сделать то, что иногда приходится делать женщине: пойти к мужчине и довериться ему.

– Через черный ход, – сказал Барлаш, помогая надеть плащ, который принесла ей Лиза, и закрывая Дезирэ лицо капюшоном. – О, мне знаком этот путь! Хозяин спрятан во дворе. Старому солдату приходится заботиться об отступлении, хотя до сих пор император избавлял нас от этого. Пойдемте, я помогу вам перелезть через стену, калитка не отпирается.

Путь, о котором говорил Барлаш, шел через каморку во двор, а оттуда – через калитку, которой не пользовались жильцы старого дома, – он вел в настоящий лабиринт узких переулков, идущих к реке и огибающих большие дома, упиравшиеся в стены собора.

Стена была выше Барлаша, но он вскарабкался на нее, как кошка, затем нагнулся и, схватив Дезирэ за руки, поднял ее и опустил по другую сторону стены.

– Бегите, – шепнул он.

Она знала дорогу, и, хотя ночь была темной, а узкие переулки между высокими стенами не были освещены, Дезирэ не останавливалась. Ворота Крон-Top находились очень близко от Фрауэнгассе. Да и весь Данциг в те дни занимал очень небольшое пространство между реками. Город был спокойнее, чем в последние месяцы, и Дезирэ беспрепятственно пересекла узкие улочки. Она вышла на набережную через низкие ворота Святого Духа и обнаружила, что жители города еще не спят: торговля, которая ведется на северных реках, парализована в течение всей зимы и лихорадочно деятельна, когда начинается ледоход.

– «Эльза»? – переспросила женщина, продававшая весь день на набережной хлеб и теперь убиравшая свой ларь. – Вы спрашиваете про «Эльзу». Я знаю, что есть такое судно. Но почем я знаю, где оно стоит! Смотрите: здесь перегородили всю реку. Да и поздно уже, а матросы – грубый народ.

Дезирэ поспешила вперед. Луи д’Аррагон написал, что «Эльза» стоит близ Крон-Тора, большая крыша которого, похожая на клобук, выделялась черным пятном на звездном небе. Молодая женщина стала осматриваться и увидела мужчину, подходившего к ней неуверенным шагом, как человек, не знающий в лицо того, кого ему следует встретить.

– Где судно «Эльза»? – спросила она его.

– Пойдемте со мной, мадемуазель, – ответил мужчина, – хотя мне не сказали, что я встречу женщину.

Он говорил по-английски, и Дезирэ с трудом понимала его. Она никогда не слышала этого языка и впервые видела подданного этой страны, от которой весь мир теперь ожидал спасения, ибо из всех наций одни англичане с самого начала не боялись Наполеона.

Матрос направился к реке. Когда он прошел мимо фонаря, тускло освещавшего несколько ступеней, Дезирэ заметила, что матрос почти мальчик. Он обернулся, с застенчивой улыбкой протянул ей руку, и они вместе сошли на последнюю ступеньку, где вода намочила им ноги.

– Есть у вас письмо? – спросил он. – Или вы подниметесь на борт корабля?

Видя, что Дезирэ не понимает его, он повторил свой вопрос по-немецки.

– Я поднимусь на корабль, – ответила она.

«Эльза» стояла посреди реки, и лодка, в которую села Дезирэ, отправилась в путь без единого всплеска. Матрос греб бесшумно. Дезирэ привыкла к плаванию в лодке, и, когда они подошли к «Эльзе», она без посторонней помощи поднялась на судно.

– Сюда, – сказал матрос, ведя ее к каюте, сквозь красные занавески которой тускло просвечивал огонь.

Он постучался в дверь и открыл ее, не дожидаясь ответа. В маленькой комнате стояли двое мужчин, из которых один был Луи д’Аррагон, одетый в грубое платье моряков торгового флота. Он, по-видимому, сразу узнал Дезирэ, хотя она все еще стояла в тени.

– Вы? – с удивлением воскликнул он. – Я не ожидал вас увидеть, мадам. Я вам нужен?

– Да, – ответила Дезирэ, переступая порог.

Товарищ Луи, тоже моряк в грубой одежде, встал и, неуклюже сняв шляпу, поспешил к двери, пробормотав какое-то извинение.

Не всегда самые грубые люди отличаются плохим обращением с женщинами.

Он запер за собой дверь, а Дезирэ и Луи остались одни, смотря друг на друга при свете масляной лампы, которая немилосердно коптила. Маленькая каюта была полна дыма, и в ней пахло смолой. Она была не больше стола в гостиной Фрауэнгассе, где Луи простился с Дезирэ несколько дней тому назад, не зная, где и когда они снова встретятся. Судьба иногда может преподнести сюрприз, недоступный человеческому воображению.

Окно было открыто, и громкая, звонкая песня ветра наполняла каюту несмолкаемой минорной нотой предостережения, которая была частью жизни Луи, ибо он, должно быть, слышал ее постоянно, как и все моряки: и во сне, и во время бодрствования.

Он так привык к этой песне, что не обращал на нее внимания. Но она запомнилась молодой женщине, и, когда впоследствии Дезирэ приходилось слышать ее, она вспоминала эту минуту с чувством путника, который, смотря на верстовой столб, спрашивает себя, как окончилось бы его путешествие, если бы он пошел другой дорогой.

– Мой отец, – поспешно произнесла она, – в опасности. В Данциге нет никого больше, к кому мы могли бы обратиться за помощью…

Она остановилась. Что она хотела еще прибавить? Она стояла в нерешительности и ничего больше не сказала. Дезирэ не могла бы объяснить, почему ее выбор пал на него. По крайней мере, она не дала никакого объяснения.

– Я рад, что это случилось, когда я в Данциге, – сказал Луи, взяв свою шапку из грубого темного меха, какие моряки надевают даже летними ночами в северных морях.

– Пойдемте, – прибавил он, – вы можете рассказать мне все по дороге.

Но они молчали, пока матрос вез их до набережной. Им, вероятно, удастся пройти незамеченными, так как в то время в Данциге находилось много иностранных моряков и Луи д’Аррагон мог легко сойти за француза, привезшего грузы из Бордо, Бреста и Шербурга.

– Теперь рассказывайте, – сказал он, когда они пошли рядом по набережной.

И Дезирэ живо окунулась в свою историю, которая оказалась несколько несвязна, вследствие, может быть, откровенности девушки.

– Стойте! Стойте! – серьезно прервал он ее. – Кто такой Барлаш?

Луи шел несколько медленно в своих грубых морских сапогах, и Дезирэ инстинктивно заговорила менее быстро, когда начала объяснять ту роль, которую играл Барлаш.

– И вы доверяете ему?

– Конечно, – ответила она.

– Почему?

– Ах, какой вы формалист! – воскликнула Дезирэ. – Не знаю. Полагаю, потому, что он достоин доверия.

Дезирэ продолжала рассказ, но вдруг остановилась и, посмотрев на д’Аррагона из-под своего капюшона, сказала:

– Вы молчите. Не знаете ли вы чего-нибудь о моем отце, что мне не известно? Вы поэтому молчите?

– Нет, – ответил он. – Я стараюсь следить за вашим рассказом, вот и все. Вы так много оставляете неясным.

– Но теперь некогда все объяснять, – возразила Дезирэ. – Каждое мгновение дорого. Я все объясню вам в другой раз. В настоящую минуту я думаю только об отце и об опасности, в которой он находится. Если бы не Барлаш, отец сидел бы уже в тюрьме. Но опасность отведена только наполовину. Сам отец такой беспомощный. Надо все делать за него. Когда он пребывает в апатии, он сам ничего не предпринимает. Понимаете?

– Отчасти, – ответил Луи.

– Ах! – воскликнула она нетерпеливо. – Сразу видно, что вы англичанин.

Несмотря на свою торопливость, она и тут нашла время улыбнуться. Дезирэ была достаточно молода и с легкостью неслась по морю надежд, которое с течением времени так убывает, что люди остаются на мели жестокой жизни.

– Вы забыли, – сказал он, защищаясь.

– Что я забыла?

– Что неделю тому назад я ни разу не видел ни Данцига, ни вашего отца, ни вашей сестры, ни Фрауэнгассе. Неделю тому назад я не знал, что существует на свете кто-то по имени Себастьян, и мне было все равно.

– Да, – задумчиво согласилась Дезирэ. – Я это забыла.

Они долго шли молча, пока не добрались до ворот Святого Духа.

– Но вы можете помочь ему убежать, – сказала наконец Дезирэ, как бы следуя своим мыслям.

– Да, по-видимому. – Ответ был немногословен, или, может быть, Луи приобрел привычку отвечать так, живя среди людей, ежедневная речь которых состоит только из «да, да» и «нет, нет».

Они молча прошли по узким улицам, и Дезирэ свернула в переулок, соединяющий улицу Святого Духа с Фрауэнгассе.

– Нам еще предстоит перелезть через стену, – сказала она, но в эту минуту калитка, выходящая на улицу, была осторожно отперта Барлашем.

– Немножко масла, – шепнул он, – и дело сделано.

Двор ничем не освещался: за занавесками, под остроконечными, выделявшимися на фоне неба крышами, могли подглядывать люди.

– Все в порядке, – сказал Барлаш. – Эти собачьи сыны не возвращались, и хозяин ждет на кухне, одетый в плащ и готовый отправиться в путешествие. Он пришел в себя, хозяин-то.

Барлаш проводил их через свою темную каморку, в которую проникал только луч света от лампы на кухне. Он внимательно посмотрел на Луи д’Аррагона.

– Salut! – хмуро проговорил он. – Матрос!.. – пробормотал он затем. – Хорошо! У этой девочки ум – в кончиках пальцев.

Дезирэ откинула капюшон и посмотрела на отца со спокойной улыбкой.

– Я привела мосье д’Аррагона, – сказала она, – нам на помощь.

Себастьян сначала не узнал Луи. Затем он принужденно поклонился и приступил к церемонному извинению, которое д’Аррагон остановил коротким жестом.

– Я обязан сделать хоть это в отсутствие Шарля, – сказал он. – Есть у вас деньги?

– Немного.

– Вам потребуются деньги и немного платья. Я могу устроить вам сегодня же ночью переправу в Ригу или Гельсингфорс. Оттуда вы сможете переписываться с дочерью. События будут скоро следовать одно за другим. Никогда не известно, что может произойти за неделю в военное время. Может быть, вы скоро вернетесь. Пойдемте, мосье, пора.

Себастьян развел руками, не то протестуя, не то соглашаясь. Чемодан, уложенный и перевязанный, уже лежал на столе. Д’Аррагон взвесил его в своей руке и перебросил через плечо.

– Пойдемте, мосье, – повторил он, проходя через комнату Барлаша во двор.

– А вы, – прибавил он, обращаясь к солдату, – заприте за нами калитку.

Сделав еще один протестующий жест, Себастьян завернулся в свой плащ и последовал за ним. Д’Аррагон так буквально понял слова Дезирэ, что не дал Себастьяну времени не только колебаться, но даже проститься.

Молодая женщина не успела опомниться, как очутилась в одиночестве на кухне. Через минуту вернулся Барлаш. Дезирэ слышала, как он, ворча что-то про себя, приводил в порядок каморку, перевернутую вверх дном для того, чтобы открыть дверь во двор, где спрятался Себастьян.

Вернувшись на кухню, Барлаш застал Дезирэ на том самом месте, на котором он ее оставил. Взглянув ей в лицо, он очень изящно почесал свою растрепанную седую голову и коротко рассмеялся.

– Да, – сказал он, указывая на то место, где стоял д’Аррагон, – да, вы привели к нам на помощь мужчину, настоящего мужчину. Вы почувствовали его отсутствие, когда он вышел из комнаты?

Барлаш хлопотливо принялся уничтожать следы mise en scene нахального визита, сделанного тайной полицией.

Вдруг он выразительно обернулся и поднял свой указательный палец, чтобы привлечь внимание Дезирэ.

– Если бы в Париже было несколько таких мужчин, то революция не произошла бы. «За-за-за-за!» – заключил он, удачно подражая шуму толпы на собрании.

– Слова, а не дело, – закончил Барлаш и несколькими жестами ясно показал, что сегодня ночью они встретили человека дела, а не слов.

X В глубоких водах

Le coeur humain est un abime qui trompe tous les calcul[8].

Надо полагать, что полковник Казимир встретил друзей на приеме у губернатора Раппa, устроенном в больших залах Ратуши, так как там было много поляков и немного офицеров прочих национальностей.

В действительности армия, выступившая в поход против России, не была армией, говорящей по-французски. Меньше всего было французских полков, и в этот великий рискованный поход весело двинулись итальянцы, баварцы, вюртембергцы, вестфальцы, пруссаки, швейцарцы и португальцы. Были солдаты из многочисленных мелких государств Германской конфедерации, признавшие Наполеона своим покровителем по той простой причине, что они не могли защитить себя от него. Наконец, в армии были и те поляки, которые сражались в Испании за Наполеона, в надежде, что он когда-нибудь восстановит их старое государство. Втихаря уже указывали на Даву как на будущего короля новой Польши.

Многие из присутствующих на прощальном приеме у губернатора носили шпагу, хотя и были простыми, иногда весьма непорядочными гражданами. Может быть, Рапп, говоривший на грубом французском языке с немецким акцентом, оказался самым честным из присутствовавших, хотя ему недоставало тонкости поляка. В этих блестящих кругах Рапп не играл роли яркого светила. Он был губернатором не в мирное, а в военное время. Его час еще не пробил.

Слушая его простую речь, такие люди, как Казимир, только пожимали плечами. Они говорили о нем полупрезрительно, как о человеке, который имел много возможностей добиться успеха и не воспользовался ни одной из них. Он не был даже богат, а между тем через его руки проходили большие суммы. Он был только генералом, и ему приходилось спать в палатке императора; он имел к нему доступ, в каком бы расположении духа ни находился Наполеон. Может быть, он займет такое же положение и в предстоящем походе – на всякий случай стоило поддерживать дружбу с ним. Казимир и ему подобные любезно улыбались ему, что никоим образом не вводило в заблуждение проницательного эльзасца.

Матильда Себастьян была в числе тех дам, за которыми ухаживали эти блестящие воины. Должно быть, Казимир заметил, что ее критикующий взор следовал за ним, куда бы он ни направлялся. Во всяком случае, он знал, что постоит за себя среди этих авантюристов, из которых многие вышли из рядовых, другие же, хотя и были знатного происхождения, но не имели никаких манер. Сам он держался свободно с отпечатком тонкого изящества, которым отличаются многие поляки.

– Сегодня они здесь, мадемуазель, – сказал он, – а завтра этих рьяных воинов уже не будет. И кто может сказать, кому из нас суждено вернуться?

Если он и ожидал, что при этом напоминании Матильда вздрогнет, то должен был сильно разочароваться. Ее глаза горели жестким блеском. Она так мало имела случаев находиться среди этого великолепия, так близко ощущать величие, которое Наполеон распространял вокруг себя, как солнце свои лучи. Матильда была удивлена духом времени. Все вокруг казалось ей лучше, чем обыденная серая жизнь.

– И кто может сказать, – шепотом прибавил Казимир с небрежным и самонадеянным смехом, – кому из нас суждено вернуться богатым и великим?

Эти слова заставили Матильду бросить на него тот взгляд, которого он так ожидал. Она, бесспорно, была прекрасна и держалась с уверенностью и грацией. В ней было то, чего недоставало окружавшим ее немецким дамам, то, в чем внезапно чувствуется недостаток, когда подходит француженка.

Ее манера, полупочтительная, полуторжествующая, выдавала, что она поняла скрытый смысл его слов. Матильда оказала ему некоторую благосклонность, согласилась на некоторые его просьбы. Он надеялся на большее. Он перешагнул через некоторый барьер. Ей нужно было измерить расстояние, и она позволила ему подойти слишком близко. Барьеры любви имеют только одну сторону: через них нельзя перешагнуть обратно.

– Сотня завистливых глаз наблюдает за мной, – тихо произнес Казимир, удаляясь. – Я не смею оставаться дольше. Сегодня ночью я дежурю.

Матильда поклонилась и посмотрела ему вслед. Она, казалось, осознала, что барьер разрушен. Она не поддалась слабости. Может быть, в Матильде Себастьян и вовсе не было слабости. В ней чувствовалось спокойствие опытного игрока, который, зная, какие карты у него на руках, положил их на стол и ждет, когда его противник начнет игру.

Казимир не видел больше Матильду; да в такой толпе трудно было бы найти ее, даже если бы он и захотел этого. Но Казимир ей сказал, что сегодня ночью он дежурит. До рассвета предстояло сделать сотню арестов. Многие из горожан, смеявшиеся и разговаривавшие накануне с французскими офицерами сегодня вечером, находились уже в руках тайной полиции Наполеона и прямо из Ратуши отправлялись в городскую тюрьму или на старую гауптвахту на Портшезенгассе. Другие же, прохаживавшиеся, высоко подняв голову, по бальным залам, уже были выгнаны из своих контор, которые в настоящую минуту обыскивались императорскими шпионами.

Таковы были приказы, отданные императором перед его выступлением из Данцига в самый безумный и крупный поход, какой только мог быть порожден человеческим разумом. Казалось, что на свете не существует ничего недостижимого для него и ничего слишком низкого, что бы он не поднял и не взял бы себе. Каждая деталь была продумана им самим. Он походил на человека, который, будучи ранен в спину, спешит залечить эту рану, чтобы показать неприятелю неустрашимое лицо. Его беспощадный палец указал на имя Антуана Себастьяна: это имя стояло на первом месте во всех секретных донесениях.

– Кто этот человек? – спросил Наполеон, но ему никто не смог ответить.

Наполеон отправился к границе, не дождавшись ответа на свой вопрос. Такова была теперь его политика. У него было столько дел, что он мог только поверхностно относиться к своей задаче. Как бы ни был колоссален ум человека, он все-таки ограничен известными рамками. Самый великий в мире оратор может воздействовать только на ближайших слушателей. Люди, стоящие за внутренним кругом, ловят отрывки слов и своим воображением дополняют остальное. Те же, кто находится в самых отдаленных рядах, ничего не слышат, а видят только, как жестикулирует маленький человек.

Казимира не уполномочили привести в исполнение приказ императора. Он не имел никаких дел с тайной полицией. Как офицеру, состоящему при штабе генерала Раппa, который жил в Данциге со времени оккупации этого города французами, ему было поручено составлять самые подробные донесения о пристрастиях бюргеров. Возникало много разных сомнительных случаев. Казимир не считал себя лучше всех остальных. Некоторым он продавал сомнения. Некоторые довольно охотно заплатили за предостережения. Другие отсрочивали платеж, потому что тогда, как и теперь, в Данциге было много евреев – медлительных должников, для которых, чтобы раскошелиться, требуется нечто более сильное, чем угрозы.

Казимир покинул Ратушу одним из первых и пошел по людным улицам к себе на квартиру на Лангемаркте, где он не только жил, но имел еще маленькую канцелярию, в которую и днем и ночью приходили ординарцы и адъютанты. У входа стояли двое часовых. С весны эта канцелярия стала одним из самых деятельных военных постов в Данциге. Ее двери были отперты в любые часы дня и ночи, и, по правде сказать, многие из пособников Казимира предпочитали обделывать свои дела в потемках.

Обстоятельства уже привели, может быть, сюда какого-нибудь закостенелого должника, пожелавшего сегодня ночью очистить свою совесть. Поэтому Казимир полагал, что ему лучше находиться на своем посту. И он не ошибся. Хотя было всего десять часов, двое мужчин ожидали его возвращения, и, покончив с ними, Казимир счел более благоразумным отослать своих помощников. Как только они удалились, вошла женщина. Она обезумела от страха, и слезы текли по ее бледным щекам. Но она вытерла их, когда Казимир назвал цену.

– Если ваш муж не виновен, – сказал Казимир с улыбкой, – то тем более он должен быть мне благодарен за предостережение.

В конце концов женщина заплатила и ушла.

Городские часы пробили одиннадцать, когда снова послышались шаги на улице, и Казимир поднял голову. Он, собственно, никого не ожидал, но робкая походка и тихий стук в дверь заставили его заподозрить, что это посещение будет для него выгодным.

Он отворил дверь и, разглядев, что это женщина, сделал шаг назад. Когда она вошла, он запер дверь, а женщина между тем наблюдала за ним из-под своего капюшона. Зная цену таким мелким деталям, Казимир как-то особенно выразительно запер дверь и положил ключ в карман.

– Чем могу служить? – произнес он бодрым голосом, следуя за своей посетительницей к письменному столу.

Она отбросила с головы капюшон – то была Матильда. Удивление, отразившееся на лице Казимира, было довольно естественно. Не романическое настроение привело ее сюда, и не любовь стала мотивом ее прихода.

– Что-нибудь случилось? – сказал он, взглянув на нее с сомнением.

– Где мой отец? – ответили ему.

– Если не ошибаюсь, – развязно ответил Казимир, – то ваш отец дома, в постели.

Она презрительно улыбнулась и сказала:

– Вы ошибаетесь. Сегодня приходили арестовывать его.

Казимир сделал негодующий жест: он, казалось, обдумывал, какому бы наказанию подвергнуть человека, сделавшего такой промах.

– И? – спросил он, не смотря на нее.

– И он убежал.

– Куда?

– Он покинул Данциг.

Что-то в ее голосе, какая-то холодная нотка предостережения, заставило его повнимательнее взглянуть на нее – и он почувствовал неловкость. То была не такая женщина, которую можно было бы обмануть, а между тем она была достаточно женщиной, чтобы опасаться разочарования и вымещать свой страх на том, кто его вызвал. В один миг Казимир все понял и опередил слова, которые уже были готовы сорваться с ее уст.

– А я обещал, что ему не будет причинен вред, – быстро произнес он. – Сначала я полагал, что это было сделано по ошибке, но теперь, подумав, я уверен, что нет. Это сделал император. Он, должно быть, сам, за моей спиной, отдал приказ об аресте. У него такая манера. Он никому не доверяет. Он обманывает даже людей, наиболее близко стоящих к нему. Я составил список тех, кого должны были арестовать сегодня ночью, и имени вашего отца в нем не было. Верите ли вы мне? Мадемуазель, верите ли вы мне?

Такой человек, естественно, должен был ожидать недоверия. Воздух, которым он дышал, был заражен подозрениями. Никакой обман не мог быть слишком ничтожен для великого человека, которому он служил. Матильда ничего не ответила.

– Вы пришли сюда, чтобы обвинить меня в том, что я вас обманул? – спросил он с некоторым беспокойством. – Не правда ли?

Она кивнула головой, не поднимая глаз. Но это была неправда. Она пришла для того, чтобы услышать его оправдания, надеясь вопреки всякой надежде, что она в состоянии будет поверить ему.

– Матильда, – спросил он тихо, – верите ли вы мне?

Он подошел к ней поближе и заглянул ей в лицо – оно было необыкновенно бледно. Вдруг Матильда обернулась и, не издав ни одного звука, не поднимая глаз, бросилась к нему в объятия. Она сделала это точно против собственной воли и совершенно неожиданно для Казимира. Он думал, что она стремилась завлечь его, так как верила в то, что он сумеет достигнуть успеха, подобно многим французским офицерам; что она играла только тонкую женскую игру. В конце же концов Матильда оказалась такая же, как и остальные, – немножко умнее, немножко холоднее, а все-таки такая же. Пока Казимир держал Матильду в своих объятиях, его быстрый ум сделал скачок вперед, и он спросил себя, к чему это их приведет; в один момент он почувствовал себя застигнутым врасплох. Казимир перешагнул последний из барьеров, через которые так легко перебраться и которые неприступны изнутри. Она дала ему в руки такую сильную власть, с которой он в данный момент не знал, что делать. Ему свойственно было обдумать сначала, к чему его приведет любое действие, а затем, как воспользоваться им к своей выгоде.

Какой-то инстинкт подсказывал ему, что эта любовь не похожа на ту, какую он встречал до сих пор. Тот же инстинкт дал ему понять, что эта любовь требует доказательств. И (что довольно странно) он не обманул Матильду.

– Смотрите, – сказал он, – вот копия списка, а имени вашего отца в нем нет. Смотрите, вот письмо Наполеона с одобрением моей работы здесь и в Кенигсберге, где за меня действовал лично мною выбранный агент. Многие добрались до трона, имея для своего первого шага менее крупный козырь, чем это письмо. Смотрите!..

Казимир открыл другой ящик. Он был полон денег.

– Смотрите еще! – продолжал он с тихим смехом и вынул еще два или три мешка, которые упали на стол, издав тихий, но ясный звон золота. – Это принадлежит императору. Он доверяет мне, как видите. Эти мешки мои. Я должен отправить их обратно во Францию, прежде чем последую за армией в Россию. Как видите, все, что я вам сказал, – правда.

Странный это был способ ухаживания, но Казимир редко ошибался. Много найдется на свете женщин, которые, подобно Матильде Себастьян, более склонны любить за успех, чем утешать в неудаче.

– Смотрите, – произнес он после минутного колебания, открыв еще один ящик в письменном столе. – Прежде чем уехать, я хотел попросить вас вспоминать обо мне…

Говоря это, Казимир вытащил из-под бумаг футляр и медленно открыл его. В этом ящике лежали другие подобные футляры на всякий случай.

– Но я не надеялся, – продолжал он, – что буду иметь возможность встретиться с вами наедине, и я попрошу вас никогда не забывать меня. Вы позволите?

Он надел ей на шею бриллиантовое ожерелье, и оно засверкало на ее бедном дешевом туалете, лучшем из тех, которые она имела. Матильда, затаив дыхание, опустила взор, чтобы взглянуть на бриллианты, и их блеск на одно мгновение отразился в ее глазах.

Она пришла сюда за утешением, а он подарил ей драгоценности, это старая сказка, которая часто пересказывается, ибо в человеческой любви нам приходится принимать не то, в чем мы нуждаемся, а то, что нам дают.

– Никто в Данциге, – сказал Казимир, – не может быть так счастлив, как я, узнав, что ваш отец избежал ареста.

И она, со все еще отражавшимся блеском бриллиантов в темно-серых глазах, поверила ему. Он завернул ее в плащ и осторожно накрыл волосы капюшоном.

– Я должен немедленно проводить вас домой. А пока мы будем идти по улицам, вы расскажете мне, как это случилось и каким образом вам удалось прийти ко мне.

– Дезирэ еще не спала, – ответила Матильда. – Она дождалась моего возвращения и тотчас все рассказала. Затем она легла, а я ждала, пока она уснет. Это она все сделала.

Казимир, запиравший ящики письменного стола, бросил на Матильду проницательный взгляд.

– А! Но не одна?

– Нет… не одна. Я расскажу вам все по дороге.

XI Волна двигается

La mеme fermetе qui

sert a resister a l’amour

sert aussi a ie rendre

violent et durable[9].

На одной только войне допускается, что может случиться неожиданное. В любви и домашних злоключениях всегда находится какой-нибудь родственник, который «всегда это знал».

Весть о том, что Наполеон – в Вильне, поспешно брошенной русскими, явилась в Данциг неожиданным и неприятным сюрпризом.

В доме на Фрауэнгассе эта новость была принесена в один жаркий июльский день папа Барлашем. Он вернулся раньше обыкновенного и послал Лизу наверх, объяснив ей жестами, которые она перевела на немецкий язык, что ему необходимо немедленно видеть молодых хозяек. Очень давно, в дни Великой монархии, папа Барлаш рос, вероятно, в крестьянской хижине на тех северных берегах Франции, где воспитывается французская раса, поразительно схожая с наследственным врагом по ту сторону канала, где и по сей день мужчины у дверей снимают деревянные башмаки, считая, что честному пахарю нечего делать под крышей в иной одежде, как в чулках и рубашке.

Барлаш в доме Себастьяна еще ни разу не ходил наверх и полагал, что, из уважения к дамам, он должен снимать свои сапоги на пороге и бродить по кухне в грубых синих шерстяных чулках, которые он сам тщательно штопал под презрительными взглядами Лизы.

Он сидел на кухне, когда Матильда и Дезирэ сошли вниз на его зов. В одном углу были свалены на полу все его вещи, так как Барлаш никогда не пользовался столом и шкафом.

– Он занимает не больше места, чем кошка, – сказала однажды про него Лиза. – Он никогда не путается под ногами.

На это Барлаш ответил:

– Она всюду оставляет свои сальные тарелки. Приходится думать о себе и о своем мундире.

Когда молодые девушки подошли к Барлашу, он был в чулках и в расстегнутом мундире.

– Ай, ай, ай! – закричал он, изображая обеими руками лошадиный галоп. – Русские! – объяснил он шепотом.

– Разве было сражение? – спросила Дезирэ.

– Пуф! – ответил Барлаш не без презрения к женской непонятливости.

– Так в чем же дело? Вам следует помнить, что мы не солдаты, мы не понимаем этих «ай, ай!».

При этом Дезирэ очень удачно передразнила его, а он хмуро и презрительно посмотрел на нее.

– Это Вильна, – сказал он. – Вот это что, затем это будет Смоленск, а затем – Москва. Этот человек!

Он повернулся и поднял свой ранец.

– И я… я получил свое назначение. Прощай, значит, Фрауэнгассе. Мы были друзьями. Я вам говорил, что мы будем друзьями. Это значит: прощай этим дамам… и этой Лизе. Посмотрите на нее!

Он шутливо указал своим корявым пальцем на Лизу. И действительно, у нее в глазах стояли слезы. У Лизы было то, что называется материнским сердцем. Она увидела что-то трогательное в этом суровом человеке, когда он, истомленный походами, сгорбленный от тяжелых трудов и многих ран, взвалил себе на плечи ранец и потащился на войну.

– Волна двигается вперед, – сказал он, изображая жестом и звуками движение воды, – и Данциг скоро будет забыт. Вас оставят в покое… Мы же идем…

Он остановился и пожал плечами, поправляя ремень.

– …В Индию или к черту.

– Полковник Казимир уехал, – прибавил он в сторону Матильды, что очень удивило ее. – Я видел, как он отправился вместе со своим штабом. И император оставил Данциг. Теперь хозяин будет здесь в безопасности. Вы можете это написать ему. Напишите также, что я, Барлаш, сказал, что он может спокойно вернуться и жить на Фрауэнгассе.

Барлаш собрался; он застегнул мундир и, поправляя ремни ранца, поглядывал то на ту, то на другую из трех женщин, наблюдавших за ним, как бы оценивая своих слушателей. Затем он повернулся к Дезирэ, которая всегда была его другом и с которой его теперь связывали крепкие узы после того, как они вместе преодолели опасность.

– Император забыл Данциг, – повторил он, – и тех, против кого он имел зуб. Но вместе с тем он забыл и о тех, кто сидит в тюрьмах. Скажите это хозяину… Когда-нибудь он, пожалуй, вспомнит о старом солдате. Приходится думать о себе.

Сказав это, Барлаш бросил на Дезирэ хитрый взгляд из-под своих мохнатых бровей. Затем он направился к двери и, обернувшись, сердито указал пальцем на сильную, но полную страха Лизу, издал короткий пронзительный смех и, без дальнейших разговоров, вышел. На ступеньках он остановился, чтобы надеть сапоги и застегнуть гамаши; нагибаясь, он кряхтел под тяжестью своего ранца и амуниции. Дезирэ, успевшая уже подняться в свою спальню, побежала за ним, когда он начал спускаться на улицу. У нее в руках был кошелек, и она быстро сунула его ему в руку, сказав:

– Если вы это возьмете, я буду уверена, что мы друзья.

Барлаш довольно нелюбезно взял кошелек. Это было рукоделие из шелка с двумя кольцами.

Он посмотрел на него, затем хмуро взвесил в руке. Кошелек был довольно легок.

– Деньги, – произнес Барлаш. – Нет, благодарю вас. Для того чтобы на них напиться, быть разжалованным и попасть в тюрьму! Это не входит в мои расчеты, madam. Нет, благодарю вас. Надо думать о своей карьере.

И, сурово рассмеявшись этой житейской мудрости, Барлаш снова стал спускаться, даже не оглянувшись на Дезирэ, которая стояла на солнце, держа кошелек в руках.

Итак, на старости лет папа Барлаш был унесен на войну тем человеческим потоком, который наводнил всю страну на убыль, а исчез в бесплодной почве навсегда.

С наступлением августа стало ясно, что Данцигом больше не интересуются. Центром стала Вильна. Смоленск пал, и, что было всего удивительнее, русские отступили к Москве. Данциг был уже не по дороге, и на время его забыл весь мир, между тем как, по словам Барлаша, свободные люди продолжали пользоваться свободой, хотя их имена навевали что-то недоброе, невинным же людям предоставили гнить в тюрьмах.

Дезирэ продолжала получать от мужа письма, полные любви и войны. Он долго находился в Кенигсберге, каждый день надеясь, что его пошлют дальше. Затем он переправился с Мюратом через Неман и написал об утомительном путешествии по литовским равнинам. В конце июля он вкратце упомянул о прибытии Казимира на главную квартиру.

«С ним прибыл курьер, – писал Шарль, – который привез твое письмо. Не верю, чтобы ты любила меня так, как я тебя люблю. Во всяком случае, ты мне этого не пишешь так часто, как я бы хотел. Рассказывай мне обо всем, что ты делаешь и думаешь каждую минуту…» И так далее.

Шарлю, по-видимому, так же легко было писать, как и говорить, и он не стеснялся выражать свои чувства. «Курьер уже в седле, – заканчивал он. – Казимир говорит, что я должен кончить письмо. Пиши мне обо всем. Как поживает Матильда? Здоров ли отец? Как он проводит день? Продолжает ли он ходить по вечерам в свое кафе?»

Последнее казалось припиской, которая пришла Шарлю на ум вследствие, может быть, разговора в той комнате, где он писал.

Письмо из Стокгольма от другого изгнанника было короче.

«Я здоров, – писал Антуан Себастьян, – и надеюсь вернуться вскоре после того, как вы получите это письмо. Нотариус Феликс Мейер имеет распоряжения относительно снабжения вас деньгами на домашние расходы».

Видимо, у Себастьяна были в Данциге еще и другие друзья, которые сообщали ему обо всем, что происходит в городе.

Ни Матильда, ни Дезирэ не последовали совету Барлаша написать отцу. Они не знали, куда он бежал, и не получали никаких сведений ни об его адресе, ни о его будущих планах. По-видимому, тот, кто устроил бегство Себастьяна, счел более разумным, чтобы его родные не имели о нем сведений.

Ради Барлаша Дезирэ мало говорила о его участии в бегстве Себастьяна, и Матильда не интересовалась этими подробностями. Однако же она рассказала о помощи, оказанной Луи д’Аррагоном.

– Почему он это сделал? – спросила Матильда.

– Потому что я его попросила, – был ответ.

– А почему ты его попросила?

– Кого же было еще просить? – возразила Дезирэ, и на это возражение действительно нечего было ответить.

Возможно, Матильда задавала эти вопросы потому, что они ей были подсказаны Казимиром; который, узнав, что Луи д’Аррагон помог ее отцу ускользнуть, решил выяснить этот вопрос характерным для него способом.

– Какую выгоду видел он для себя, совершая это? – спросил он, шагая рядом с Матильдой по Пфаффенгассе.

Казимир задавал и другие вопросы, касающиеся д’Аррагона, на которые Матильда тоже не в состоянии была ответить.

С того времени возобновились уроки танцев под музыку наемного скрипача, и Дезирэ снова взялась за свои обязанности хозяйки, стараясь свести концы с концами. Она с прежним рвением боролась с нуждой и с прежней энергией тормошила неуклюжих учениц.

– Вам, по-видимому, ничего хорошего не принесло то, что вы вышли замуж, – сказала, запыхавшись, одна из ее учениц, между тем как Дезирэ, смеясь, поправляла растрепанную прическу.

– Почему?

– Потому что вы продолжаете сами шить себе платья и учите танцам, – ответила ученица, быстро задержав вздох, вырвавшийся у нее при мысли о каком-нибудь красивом прусском бурше.

– Но Шарль вернется полковником, и я буду в шелковом платье раскланиваться с вами, сидя в коляске, запряженной парой… Ну, левую ногу вперед! Вы не так устали, как вам кажется.

Для занятых людей время летит довольно быстро. В августе, который наступил после жаркого июля, пришло короткое письмо от Себастьяна. Себастьян, или, вернее, тень прежнего Себастьяна, вернулся через несколько часов после того, как дочери получили это письмо. Он был не один. Дезирэ, которая всегда быстро все слышала, видела и действовала, услышала шаги своего отца в коридоре вместе с еще какими-то другими тяжелыми шагами. Она выбежала на площадку лестницы и увидела отца, смотревшего прямо на нее, между тем как его спутник, в грубой матросской одежде, повернулся спиной, чтобы положить на пол багаж, который он нес на плечах.

Матильда пошла за Дезирэ, и Себастьян поцеловал своих дочерей с той холодной сдержанностью, которая всегда заставляла задуматься о деятельном прошлом, когда все теплые чувства были заглушены как слабость, неприличная в такое суровое и жестокое время.

– Я увез его, а теперь возвращаю обратно, – сказал матрос, поворачиваясь к девушкам лицом.

Дезирэ все время знала, что это Луи; Матильда же вздрогнула при звуках красивой французской речи в устах воспитанного француза; речи, которая так редко раздавалась в Данциге, да и во всей обширной Империи того времени.

– Да, это правда, – сказал Себастьян, повернувшись к спутнику и внезапно изменив свои манеры.

В его голосе и осанке появилось нечто такое, чего его близкие никогда раньше не замечали. Казалось, что из всех людей, с которыми Себастьян имел дело, Луи д’Аррагон был единственным человеком, стоящим с ним на равной ноге.

– Вы проделали это с большим риском для себя, – произнес Себастьян, не придавая, однако, такого большого значения опасности, которое придают ей люди наших осторожных дней.

Сказав это, он дотронулся до руки Луи и жестом пригласил его подняться по лестнице. Это имело видимость товарищеских отношений, несколько удивительных у столь обыкновенно холодного человека, как Антуан Себастьян, который был учителем на Фрауэнгассе.

– Я писала Шарлю, – сказала Дезирэ д’Аррагону, когда они вошли в гостиную, и она, приблизившись к своему письменному столику, начала приводить свои бумаги в порядок.

Эти бумаги были письмами от мужа, по-видимому, читанные и перечитанные. А ответ на них – чистый лист бумаги, с написанными на нем только числом и адресом, – лежал у нее под рукой.

– Почта уходит сегодня вечером, – сказала Дезирэ со страхом в голосе, точно боялась, что по той или иной причине она рискует не отправить письмо.

Дезирэ посмотрела на часы и, стоя с пером в руке, подумала о том, что написать.

– Позвольте мне черкнуть несколько строк? – спросил Луи. – Может быть, неблагоразумно лично отправлять ему письмо, раз я на враждебной стороне. У меня к нему – небольшое дело о наследстве, которое досталось нам обоим. Я поместил деньги на его имя в один данцигский банк. Он может их потребовать, когда возвратится.

– Так вы, значит, не переписываетесь с Шарлем? – спросила Матильда, освобождая место для Луи на большом столе и ставя перед ним чернильницу, перья и бумагу.

– Благодарю вас, мадемуазель, – произнес Луи, пытливо взглянув на нее, и в его темных глазах блеснуло любопытство, которое она уже однажды пробудила в нем, когда им случилось встретиться в первый раз.

Луи, по-видимому, обнаружил, что Дезирэ заинтересована им больше, чем хочет это показать.

– Нет, я не любитель переписки, – продолжал он. – Да и если бы при настоящих обстоятельствах мы и переписывались бы с Шарлем, то это могло привести только к интриге, к которой я не имею никакого расположения, а Шарль – никаких способностей.

– Вы точно намекаете, что Шарль может заниматься интригами, – сказала Матильда со своей спокойной улыбкой и удалилась, чтобы дать Луи возможность написать письмо.

– В настоящее время Шарль уже, вероятно, знает, – возразил д’Аррагон с резкостью, которую он считал преимуществом своего положения, – что наполеоновский солдат, который занимается интригами, сделает лучшую карьеру, чем тот, кто только сражается.

С этими словами он взял перо и весь погрузился в свое занятие, как человек, которому некогда и который точно знает, что ему писать. Случайно он взглянул на Дезирэ, которая сидела у своего письменного стола и водила пером по щеке, с недоумением смотря на чистый лист бумаги, лежавший перед ней. Каждый раз, как д’Аррагон окунал перо в чернила, он быстро смотрел в ее сторону. Матильда, сидя за шитьем, наблюдала за ними обоими.

XII Из-под Бородина

Как бы мы ни мужались,

мы люди, – мелкая сошка.

Война – игра монархов. Наполеон – великий игрок с того южного моря, где люди, не имея ни карт, ни костей, ни денег, чтобы все это купить, все-таки станут играть в азартную игру десятью пальцами, как они играли со всеми европейскими монархами, прежде чем встретились во второй раз с хладнокровным северным противником, знакомым с выжидательной игрой.

Только тогда, когда ставка мала, досужие игроки, лениво указывая на упавшие карты, интересуются самой игрой, перебирая в уме, что было бы, если бы эту взятку побили козырем, если бы не упустили другую. Когда же имеется крупное вознаграждение, то оно затемняет игру и все мысли игроков устремлены в будущее. Как проигравший отнесется к своему проигрышу? Как выигравший воспользуется своим выигрышем?

Результаты русской кампании были так велики, что ошеломленные историки того времени старались скорее передать конечные итоги, чем подробности войны. Таким образом, ученый нашего времени, желая получить впечатление о том времени, неизбежно найдет, что для его картинки недостает некоторых частей. Само собой разумеется, что никто не может сказать наверное – Александр ли заманил Наполеона в Москву, или же он сам в замешательстве отступил под натиском французов.

Сто лет тому назад знаменитые генералы гораздо больше сражались и гораздо меньше говорили, чем генералы настоящего времени. Тогда не приходилось ни открывать базары, ни присутствовать на юбилейных обедах. Бравый воин, совершивший «tant bien que mal» незначительную кампанию, не был вынужден произносить скромные речи о самом себе в продолжение всей оставшейся жизни.

Едва ли можно назвать наполеоновских генералов общественными светилами. Ней – герой отступления, храбрейший из храбрых – был грубый человек, ел конину, не затрудняя себя варить ее. Рапп, который упорно защищал покинутый город, не имел равного себе в военной истории, был мужиком по манерам и по уму. Эти господа больше делали, чем говорили.

Что же касается русских, то в то время Россия была единственной европейской страной, которую не стесняла и не мучила дешевая пресса, – единственной страной, в которой выдающиеся люди не отличались болтливостью. Еще сто лет тому назад русские совершали великие подвиги, а остальное окутывало безмолвие. Ни Кутузов, ни император Александр никогда ясно не заявляли, было ли отступление из Москвы преднамеренным или же неизбежным, а знали об этом только они двое. Может быть, еще знал Наполеон. Во всяком случае, он думал, что знает, и верил в это долгое время спустя на острове Святой Елены.

Но, как бы там ни было, русские все-таки отступали, а французы все дальше и дальше удалялись от своего базиса. То была великая армия, самая большая, какую когда-либо видели. У Наполеона насчитывалось восемь монархов, служивших вместе с его орлами, – генералами, из которых многие сделались бессмертными: Даву – величайший стратег, принц Евгений – несравненный наместник, Ней – неустрашимый. Всего четыреста тысяч человек, и с ними провианта всего на двадцать дней.

Они шли от Вислы, которая была запружена судами, через Прегель до непроходимого Немана. Позади них оставался Данциг – этот северный Гибралтар, с запасом провианта, достаточным для всей армии, но не было возможностей перевезти продовольствие, так как литовские дороги стали непроходимы для тяжело нагруженных повозок.

Страна вдоль Немана едва-едва могла прокормить свое собственное малочисленное население и не имела никаких запасов для нахлынувшей армии. Та страна составляла когда-то часть Польши и неприязненно относилась к России, но Россия этим не тяготилась: дружба Литвы была подобна людской дружбе, ради которой мы приносим жертвы, когда она их не стоит.

Между тем русские все отступали, а французы следовали за ними, растягивая свой двадцатидневный провиант.

– Я заставлю их дать крупное сражение и одержу победу, – сказал Наполеон, – тогда император сам запросит о мире.

Но Барклай де Толли продолжал уклоняться от крупного сражения. Тогда пришло известие, что Барклай получил отставку и Кутузов едет с юга, чтобы принять командование армией. Это была правда, и Барклай продолжал чистосердечно служить в подчиненном положении. В сентябре появилась надежда на решающий бой, так как Кутузов отступал менее быстро, как бы ощупывая землю под ногами. Кутузов был мастером выжидательной игры.

В начале сентября Мюрат, пылкий предводитель преследующих, жаловался Нансу, что кавалерийская атака не была отражена.

– У лошадей нет чувства патриотизма, – ответил Нанс. – Люди могут сражаться с пустыми желудками, но не лошади.

Зловещий ответ в самом начале кампании, когда сообщение с центром еще не было прервано.

Наконец в нескольких переходах от Москвы Кутузов остановился. Крупное сражение стало неизбежным после многих рухнувших надежд. Бородино, текущая в более широкой долине, чем многие другие реки, которые представляют собой не что иное, как канавы, давала, казалось, возможность защищаться. Это была единственная надежда для Москвы.

«Наконец-то, – писал Шарль Дезирэ 6 сентября, – мы готовимся к крупному сражению. В последние дни произошло много стычек, но я не видел ни одной из них. Мы находимся всего в восьмидесяти милях от Москвы. Если завтра начнется наступление, то мы увидим Москву менее чем через неделю: мы несомненно одержим победу. Я узнал от человека, приближенного к императору, что Наполеон видел меня в тот день, когда проезжал по Фрауэнгассе, в день нашей свадьбы, дорогая моя.

Для него все равны в одинаковой степени. Он думал, что моя женитьба на тебе (он знает, что ты – француженка) помешает делу, которое мне поручили в Данциге, а потому приказал отправить меня в Кенигсберг, чтобы я там продолжил свою работу. Казимир говорит, что император доволен мной. Казимир – лучший мой друг. В нем я уверен. Говорят, что под Москвой Наполеон продиктует свои условия императору Александру. Все удивляются, что Александр не предложил мир, когда пали Вильна и Смоленск. Через неделю мы, может быть, будем в Москве; через месяц я, может быть, вернусь в Данциг, Дезирэ…»

Остальное предназначалось, вероятно, только для глаз Дезирэ, если бы это остальное было когда-нибудь написано. После слов писания самыми священными словами следует считать любовные письма. И тот, кто читает чужое любовное письмо, совершает святотатство. Но Шарль не дописал письма, так как в сарае, на берегу ничтожной речки Калуги, впадающей в Москву, где он писал письмо, его застал рассвет. То была заря седьмого сентября (двадцать шестого августа по старому стилю) 1812 года.

– Восходит солнце Аустерлица, – сказал Наполеон, вставая с постели.

Но это было неверно. То было солнце Бородина. И до его захода состоялось сражение, которого так желали французы. И восемь французских генералов легли мертвыми да тридцать – ранеными. Все были тут: Мюрат, Даву, Ней, Жанно, принц Евгений и сам Наполеон. Все они сражались, чтобы окончить войну, которая с самого начала никому не пришлась по сердцу. Французы уверяют, что они одержали победу, но они мало от этого поимели, а потеряли сорок тысяч человек убитыми и ранеными.

Ночью русские оставили позицию, которую они потеряли и взяли вновь. Они отступали к Москве, но Наполеон с трудом мог их преследовать.

Однако же все это касается истории, и желающие ознакомиться с событиями минувших лет могут прочитать о них в другой книге. Между тем аккуратным людям, которые желают, чтобы все стояло на своем месте, а исторические книги – на верхней полке, откуда их можно будет взять и прочитать в будущем (которое никогда не настанет), – таким людям мы обязаны объяснить, что не зря коснулись Бородинского сражения. Оно изменило течение некоторых жизней, нас интересующих.

Сражения, революции и исторические события всякого рода – инструменты, которыми судьба обтесывает нашу жизнь, предоставляя нам делать с ней все, что мы захотим. Было время, когда люди обтесывали, а судьба складывала мозаику жизни. Но в наши ленивые дни мы так нежны, так заботимся о каждой отдельной личности, что никогда не режем и не рубим, а двигаемся потихоньку, очень медленно, очень гладко, отыскивая компромисс, выводящий мелочную и робкую расу людей.

В такие жизни судьба вламывается, как дровосек с топором, предоставляя нам самим сглаживать края открытой раны, улыбаться и уверять, что нам не больно, отсекать сучья и корчевать пни. Надеяться, что наш сосед, скрывая то же самое, будет иметь скромность не видеть того, что делаем мы.

Таким образом, Бородинское сражение ворвалось в жизнь Дезирэ, Матильды и их отца, мирно живших на солнечной стороне Фрауэнгассе, в Данциге. Антуан Себастьян первым услыхал эту новость. Он, по-видимому, легко все узнавал в «Белой лошади», куда снова стал ходить по вечерам.

– Произошло большое сражение, – сказал он, настолько отступая от своей обычной сдержанности, что Дезирэ и Матильда со страхом переглянулись. – Человек, прибывший сегодня из Дершау, видел императорских курьеров и говорил с ними во время своего пути в Берлин и Париж. Одержана большая победа совсем близко от Москвы. Но потери с обеих сторон колоссальны.

Он остановился и взглянул на Дезирэ. Он верил в то, что благородная кровь должна дать пример сдержанности и храбрости.

– Не столько у французов, – прибавил Себастьян, – сколько у баварцев и итальянцев. Странный способ доказывать свой патриотизм, одерживая победу в пользу завоевателя. Надеялись, – Себастьян остановился и сделал рукой жест, выражавший непрочность каких-либо надежд, – что звезда этого человека закатывается, но оказывается, что она все еще восходит. Шарль, – прибавил Себастьян, подумав, – состоит, оказывается, при штабе. Он, без сомнения, видел сражение только издали.

Дезирэ, у которой румянец сошел со щек, довольно весело кивнула головой.

– О, – произнесла она, – я не сомневаюсь в том, что с ним все благополучно. Он счастливчик.

Дезирэ была способной ученицей и уже поняла, что свет желает, чтобы свои опасения и горести мы переживали тайно, но он готов пойти нам навстречу и принять участие в наших радостях.

– Но нет никаких определенных известий? – спросила Матильда, на минуту отрываясь от своего рукоделия, которым были заняты ее ловкие прилежные руки.

– Нет.

– Я хочу сказать: никаких вестей о Шарле, – продолжала она, – или о ком-нибудь из наших друзей? О мосье Казимире, например?

– Нет. Что касается полковника Казимира, – задумчиво ответил Себастьян, – то и он, как Шарль, получил секретное штабное назначение, цели которого никто не понимает. Он, без сомнения, точно невредим.

Матильда подозрительно взглянула на отца. Его величавая манера могла подчас служить маской. Никогда не известно, насколько много видят люди, смотрящие свысока.

В эту ночь город был довольно спокоен. Себастьян почерпнул, должно быть, новости из неофициального источника, так как больше никто ничего не знал. Но на рассвете церковные колокола, изредка звонившие в Данциге, разбудили бюргеров, сообщив им, что император велел всем веселиться. Наполеон обращал большое внимание на подобного рода вещи, В литовских церквях и глубже, в России, он приказал молиться у алтарей за него, а не за Александра.

Когда Дезирэ спустилась вниз, она нашла прибывший на ее имя пакет. Курьер приехал ночью. В пакете лежало что-то большее, чем простое письмо. Несколько бумаг сложили в носовой платок и перевязали веревкой. Адрес был написан на куске белой кожи, отрезанной от амуниции какого-нибудь солдата, павшего под Бородином и не имевшего более в ней надобности.

«Мадам Дезирэ Даррагон, урожденной Себастьян.

Фрауэнгассе, 36.

Данциг».

У Дезирэ замерло сердце: послание было написано незнакомым ей почерком. Разрезая веревку, она подумала, что Шарль, наверное, умер. Когда же бумаги высыпались на стол, она была уже абсолютно уверена в этом, ибо они все были написаны его рукой.

Дезирэ не стала колебаться и выбирать, как это сделал бы человек, у которого много свободного времени и который не очень возбужден, а взяла первый попавшийся лист и прочитала:

«Дорогой К., мне посчастливилось, как вы увидите из прилагаемого рапорта. Его величество не может на этот раз сказать, что я был небрежен. Я был совершенно прав. Нам следует опасаться Себастьяна, и только одного Себастьяна. Здесь топорные заговорщики, если только сравнить их с ним. Я половину ночи провел в воде, подслушивая через открытое кормовое окошко Ревельской пинки. Его величество может спокойно приезжать в Кенигсберг. Право, лучше ему выбраться из Данцига. Вся страна наполнена тем, что они называют патриотизмом, а мы – изменой. Но я могу повторить лишь то, чему его величество не поверил третьего дня, а именно: что сердце всего зла – Данциг, а его ядовитое жало – Себастьян. Кто он такой в действительности и что ему нужно – это вы должны узнать сами. Сегодня я отправляюсь дальше, в Гумбинен. Вложенное здесь письмо прошу вас передать по адресу хотя бы как признание того, что я принес в жертву».

Это письмо осталось без подписи, но почерк был Шарля Даррагона, и Дезирэ знала, что он принес в жертву – то, чего уже никогда не вернет себе.

Было еще два-три письма, адресованные «дорогому К.», без подписи, но тоже написанные Шарлем. Дезирэ прочитала их в каком-то оцепенении, которое запечатлело письма навеки в ее памяти, как слова, высеченные на камне. В одном из них должно было содержаться какое-нибудь объяснение. Кто послал ей эти письма? Умер ли Шарль?

Наконец она увидела запечатанный конверт, адресованный Шарлем на ее имя. Кто-то списал с него адрес на кусок белой кожи. Она распечатала конверт и прочитала письмо. То было неоконченное послание, написанное ей Шарлем на берегу реки Калуги накануне Бородинского боя. Он, должно быть, умер. Она молила Бога, чтобы так случилось.

Дезирэ была одна в комнате, так как спустилась, по своему обыкновению, рано, чтобы приготовить завтрак. Она услыхала, что Лиза с кем-то говорит у входных дверей, – без сомнения, с человеком, который принес весть о смерти Шарля.

Еще одно письмо оставалось непрочитанным. Оно было написано другой рукой – рукой, написавшей адрес на белой коже. Вот что в нем содержалось:

«Madame, прилагаемые письма были найдены на поле битвы одним из моих вестовых. Так как одно из них адресовано на ваше имя, то оно дает указание на человека, выронившего их, вероятно, в пылу быстрого продвижения вперед. Если капитан Шарль Даррагон – ваш супруг, то я имею удовольствие сообщить вам, что его видели живым и здоровым в конце дня».

Затем следовало уверение в глубоком уважении и вслед за подписью стояло: «хирург».

Дезирэ прочла объяснение слишком поздно.

XIII В день ликования

Правду! Даже если

она и раздавила бы меня!

Дверь в комнату была открыта, и Дезирэ, заслышав шаги в коридоре, поспешно собрала бумаги, найденные на Бородинском поле.

В комнату входил Луи д’Аррагон, и Дезирэ на одно мгновение, прежде чем успело измениться выражение его лица, увидела всю усталость, какую он вынес в течение ночи, весь риск, которому он подвергался. Обыкновенно его лицо было спокойно, оно выражало то сочетание созерцательного покоя, которое характерно для лиц моряков. С резкой неподвижностью, развитой благодаря контролю над собой и сдержанности.

Он знал, что был дан бой, и, заметив на столе бумаги, он глазами задал Дезирэ неизбежный вопрос, который язык медлил выразить словами.

Дезирэ в ответ отрицательно покачала головой. Она посмотрела на бумаги в раздумье, длившемся только одно мгновение, затем, выбрав письмо, написанное Шарлем ей, сложила все остальные вместе.

– Вы говорили мне, чтобы я послала за вами, – сказала она спокойным усталым голосом, – когда буду нуждаться в вас. Вы избавили меня от труда…

Его глаза выразили беспокойство. Она протянула ему письмо.

– …тем, что пришли, – прибавила она, взглянув на него, и этот взгляд верно оценил усталость, которую он старался скрыть под спокойной внешностью, и трудности, которые ему пришлось преодолеть… для того, чтобы прийти.

Заметив, что он нерешительно смотрит на бумаги, Дезирэ снова заговорила:

– Одно, написанное на цветной бумаге, адресовано мне. Вы можете его прочитать, раз я разрешаю.

Из этого письма Луи узнал, что Шарль, во всяком случае, не убит, и Дезирэ издала какой-то странный, короткий смешок.

– Прочтите другие, – предложила она. – О, не надо колебаться! Не стоит быть столь щепетильным. Прочтите одно, верхнее. Одного довольно.

Окна были открыты, и утренний ветерок, играя занавеской, доносил веселый звон ганзейских дней. Колокола, по приказанию Наполеона, ликовали по поводу новой победы. Пчела, монотонно жужжа, попала в окно, облетела вокруг комнаты и, отыскав выход, снова улетела, и ее жужжание удалилось, растворяясь в сонных звуках.

Д’Аррагон медленно читал письмо без подписи, а Дезирэ, сидя за столом, наблюдала за ним.

– Ах! – воскликнула она наконец, и ее голос зазвучал презрительно, как при мысли о чем-то недостойном. – Шпион! Вам так легко оставаться спокойным и скрывать все, что вы чувствуете!

Д’Аррагон медленно сложил письмо. То было роковое послание, написанное в верхней комнате дома сапожника в Кенигсберге на Новом рынке, где липы доросли до самого окна. В нем Шарль очень легко отзывался о жертве, принесенной им, – разлуке в день свадьбы с Дезирэ по приказу императора. Это была действительно величайшая жертва, какую только может принести человек, ибо Шарль отбросил свою честь.

– Может быть, это и не так легко, как вы думаете, – возразил д’Аррагон, смотря на дверь.

Он ничего больше не успел сказать, потому что появилась Матильда и Себастьян, которые, неторопливо разговаривая, спускались по лестнице. Д’Аррагон сунул письмо в карман и этим дал Дезирэ единственное указание на политику, которой им следует держаться. Он стоял лицом к двери, невозмутимый и спокойный, получив в свое распоряжение только одну минуту для обдумывания плана более чем одной жизни.

– Получены добрые вести, мосье, – сказал он Себастьяну, – хотя и не я принес их.

Себастьян вопросительно указал на открытое окно, где от звона колоколов, казалось, ярче блестело солнце и веселее дышало свежее утро.

– Нет, не то, – ответил д’Аррагон. – Говорят, что одержана крупная победа, но трудно сказать, добрая ли это весть или дурная. Я говорю о Шарле. Он жив и здоров. Madame имеет сведения.

Д’Аррагон говорил тихо и обернулся к Дезирэ с точно рассчитанным жестом. Он быстро взглянул на Дезирэ для того, чтобы убедиться, что она все поняла и успела подготовиться.

– Да, – прибавила Дезирэ, – он жив и здоров после сражения, но в письме не сообщается никаких подробностей, так как, в сущности, оно было написано накануне.

– С постскриптумом, извещающим, что Шарль и в конце дня остался невредим, – догадался Себастьян, придвигая к столу стул и приветливым жестом приглашая д’Аррагона разделить их скромный завтрак. Но д’Аррагон смотрел на Матильду, которая очень поспешно подошла к окну, как бы желая вдохнуть побольше воздуха. Лицо Матильды было неподвижное и совершенно бледное, словно после бессонной ночи. Д’Аррагон был моряком. Он встречал такое же точно выражение на более суровых лицах и знал, что оно означает.

– Никаких подробностей? – не оборачиваясь, глухо спросила Матильда.

– Никаких, – ответила ничего не замечавшая Дезирэ.

Насколько мы яснее понимали бы то, что происходит вокруг нас, если бы нам не приходилось остерегаться за свои собственные тайны! Мы могли бы даже свернуть в сторону, чтобы помочь соседу, если бы сами уже не несли непосильную тяжесть.

Д’Аррагон в ответ на приглашение Себастьяна взял стул, и, когда он сел, Матильда вернулась к столу, снова овладев собой, и принялась разливать кофе. Д’Аррагон помимо приобретенной им привычки бессознательно приноравливаться к окружающей его обстановке имел прямой ум. Ибо ум человека подобен воздуху, который всегда очищается постоянным ветром. Переменные же ветры приносят сырость, туман и неопределенность.

– А какие новости привезли вы с моря? – спросил Себастьян. – Так же хмуро там ваше небо, как наше – над Данцигом?

– Нет, мосье, наше небо проясняется, – ответил д’Аррагон. – С тех пор как я видел вас в последний раз, были подписаны договора, как вы уже знаете, между Швецией, Россией и Англией.

Молча и выразительно кивнув головой, Себастьян дал понять, что знает и это, и еще больше.

XIV Москва

Ничто так не разочаровывает,

как неудача – за исключением

успеха.

В то время как данцигцы с серьезными лицами обсуждали новости с Бородинского поля, Шарль Даррагон, весь белый от покрывавшей его пыли, приподнялся на стременах, чтобы получше разглядеть купола московских церквей.

Утро было солнечное, и златоглавые церкви сверкали, как в сказке. Шарль доскакал до вершины холма и погрузился в молчаливое созерцание. Москва наконец-то. Все вокруг него кричали: «Москва! Москва!» Суровые седые генералы размахивали своими шапками. Стоявшие на верхушке холма призывали остальных. Далеко внизу, из долины, где пыль, поднятая войском, стояла как туман, разносился слабый звук, подобный рокоту потока. То было слово «Москва», доходившее до последних рядов умирающих от голода людей, которые два месяца брели под палящим солнцем, иссушенные пылью, по стране, казавшейся им Сахарой. Все дома, к которым они подходили, были брошены их обитателями, все амбары пусты. Даже созревший хлеб русские скосили и сожгли. Кучи золы около бедных лачуг указывали на то, что и тут нищенская обстановка была брошена в огонь, разведенный из годового запаса хлеба.

Повсюду было то же самое. На свете найдется мало стран, имеющих более печальный вид, чем местность, простирающаяся между Москвой и Вислой. Но непонятным законом определено, что самые прозябающие страны осчастливлены преданной любовью своих детей, между тем как люди, рожденные в прекрасной стране, всегда готовы эмигрировать из нее, и из них выходят лучшие переселенцы в новом отечестве. Если русского выгонят из его родного дома, он поедет в другую часть России – в ней всегда найдется место.

Перед мародерами, которым была дарована привилегия безграничного и открытого грабежа, русские, как крестьяне, так и дворяне, бежали на восток. Много раз авангард, спеша воспользоваться выгодой своего положения, подъезжал к воротам какого-нибудь помещичьего дома и, выломав двери, находил его пустым: мебель была уничтожена, запасы сожжены, вино вылито.

То же самое творилось и в крестьянских избах. Некоторые, наиболее ревностные, срывали даже солому с крыш и жгли ее. И на тот случай, если бы грабители принесли с собой зерно, все мельницы были разрушены.

Это было что-то новое для завоевателей. Это было непривычно для Наполеона, которого так часто встречали на полдороге; который знал, что люди, из алчности, с радостью уступают одну половину своего имущества, чтобы сохранить вторую. Наполеон знал, что многие, вместо того чтобы помочь соседу поймать вора, присоединятся к нему, чтобы он поделился с ними добычей, громко заявляя при этом, что они вынуждены были уступить силе.

Но так как каждый человек судит, руководствуясь собственным светом, то даже самый великий должен в конце концов очутиться в темноте. Ни один европеец никогда не поймет русских.

Наполеон думал, что русские поступят так, как неизменно поступали все его неприятели. Он думал, что, подобно его собственному народу, они окажутся крайне самоуверенными и начнут подстрекать друг друга к великим подвигам громкими словами и бесчисленным хвастовством. Но русские страдают отсутствием самоуверенности, они скорее застенчивы, чем слишком бойки, мечтательны, чем пылки. Наполеон думал, что русские начнут очень блистательно, а кончат компромиссом. Этот компромисс сперва не придется им по сердцу, но затем они примирятся с ним.

– На этих равнинах обитают дикие люди, – сказал он. – Первобытный и нелепый инстинкт заставляет их разрушать свою собственность ради того, чтобы стеснить нас. Когда мы подойдем к Москве, то увидим, что более цивилизованные жители ближних к ней селений, расслабленные легкой жизнью, не бросят своих владений, но будут торговать с нами и окажутся жертвами нашего могущества.

И армия поверила ему. Она всегда верила ему. Воистину вера передвигает горы. Она двигала четыреста тысяч человек без припасов по опустошенной стране.

И теперь, около златоглавой столицы, армия окончательно оголодала. Кроме того, солдаты были одеты в лохмотья. Они шли тремя колоннами, которые должны были сойтись у столицы гибельной для них страны, а перед этими колоннами летели казаки, всячески мешавшие продвижению вперед.

На холме, над веселой долиной Москвы-реки, завоевателям открылась неожиданная картина. Москва не была окружена никакими другими стенами. Город, сверкавший при солнечном свете, как в какой-нибудь арабской сказке, был безмолвен. Казаки исчезли, за исключением тех, которые окружали Кремль, возвышавшийся над рекой.

Армия сделала привал, между тем как адъютанты рассыпались во все стороны на своих усталых лошадях. Шарль Даррагон, обожженный солнцем, покрытый пылью, охрипший от криков ликования, был в первых рядах. Он осматривался по сторонам, отыскивая Казимира и не находя его. Шарль не видел своего начальника со времени Бородинского боя, так как сейчас состоял при штабе принца Евгения, который понес большие потери у реки Калуги.

Армия всегда делала привал перед осажденным городом, ожидая покорного прихода побежденных. Обыкновенно приходил мэр в сопровождении своих советников и заявлял, что их войска покинули город, который теперь просит позволения ему сдаться на милость победителя.

Этого армия ожидала и теперь, в солнечное сентябрьское утро.

– Он одевается, – весело говорили в армии Наполеона. – Для него еще незнакома капитуляция.

Но московский голова разочаровал их. Наконец войска двинулись дальше и на ночь расположились лагерем под кремлевскими стенами. Тут Шарль получил записку от Казимира.

«Я слегка ранен, – писал он, – но следую за армией. Под Бородином убили мою лошадь. Пока я был без чувств, меня обокрали, и я лишился всех денег и портфеля с письмами. Между ними находилось и то, которое вы написали своей жене. Оно, мой друг, пропало, и вам придется написать другое».

Шарль устал. Он отложит это дело до завтра и напишет Дезирэ из Москвы. Лежа на холодной земле, он стал думать о том, что напишет завтра Дезирэ из Москвы. Одна только дата и пометка, откуда придет письмо, заставит ее, думал он, еще больше полюбить его. Ибо, подобно Наполеону, он был ослеплен славой.

Когда Шарль засыпал, улыбаясь своим счастливым мыслям, далеко оттуда, в Данциге, Дезирэ прятала послание, которое было утеряно и вновь найдено. А на палубе военного корабля, плывшего к тому месту, где Висла впадает в Данцигскую бухту, Луи д’Аррагон в раздумье ощупывал в кармане еще непрочитанные бумаги, выпавшие из того же портфеля.

На следующий день пришлось окончательно убедиться, что московским гражданам нечего было сообщить завоевателю. Вскоре после рассвета армия двинулась к столице. Пригороды были покинуты. Ставни домов были закрыты, а двери заперты на замок.

Длинные улицы и ни одного живого существа, – вот что ожидало дерзкое триумфальное шествие, посланное вперед, чтобы расчистить путь и выстроить по обеим сторонам почтительных граждан. Но никаких граждан не было. Не было ни одного свидетеля триумфа великой армии, которую впервые в истории провели через всю Европу, чтобы покорить девственную столицу.

Многочисленные корпуса молча брели к своим квартирам, нервно поглядывая на закрытые ставни. Несколько солдат вышли из строя и отважились войти в открытые церкви. Свечи горели на престолах, но внутри никого не было. Это они рассказали своим товарищам.

Было выбрано несколько дворов для штаб-квартир генералов и начальников отдельных частей. Иногда завоеватели даже получали ответ. Услужливый привратник открывал двери и отдавал ключи тому, кто пришел первым. Но он не говорил по-французски и, когда к нему обращались, молча кланялся. Другие двери взламывались.

Все это походило на пантомиму, поставленную на громадной сцене. Это было непонятно даже для самых старых ветеранов и тревожило их, между тем как только что выпущенные из Сен-Сира молодые вояки были странно унижены всем этим. В воздухе носился едкий запах дыма – намек на неизбежную трагедию.

На Красной площади – центральном пункте старого города – солдаты уже покупали и продавали добычу, которую они успели вытащить из горящего здания биржи. Казалось, что все жители Москвы, прежде чем ее покинуть, сложили там свои товары, чтобы их сжечь. Для нижних чинов это было непонятной глупостью. Для образованных людей это послужило новым свидетельством того немого и угрюмого бесконечного самопожертвования, благодаря которому русские так отличаются от других народов и с которым мировой истории еще приходится считаться.

Шарль квартировал вместе с другими офицерами штаба принца Евгения в одном из дворцов на Петровке, на широкой улице, ведущей от Кремля на север, к бульварам и паркам. Идя на свою квартиру, Шарль прошел через рынки и торговые кварталы, где жадные грабители, точно армия тряпичников, переходили от одной кучи к другой. Все магазины, видимо, были разграблены, а их содержимое выброшено на улицу. Первые прибывшие поспешили отыскать что-нибудь более ценное, предоставляя следующим за ними рыться в отбросах, как собакам в куче мусора.

Петровка, эта длинная улица с большими домами, тоже была покинута своими жителями. Грабители нервничали и чувствовали себя так скверно, как чувствуют себя люди перед лицом того, чего они не понимают. Самые опытные из них (в авангарде Мюрата состояло несколько знаменитых мародеров) никогда не видывали пустого города. Они страшились неизвестного. Даже люди с самым неразвитым воображением вопросительно посматривали на пустые дома, на открытые двери покинутых церквей и старались держаться вместе.

Комнаты Шарля находились во дворце, где даже самому юному поручику отвели обширные апартаменты. В одной из этих комнат (дамском будуаре, где пыльный солдатский багаж был небрежно брошен на голубой атласный диван) Шарль уселся за стол, чтобы написать письмо Дезирэ.

Он был возбужден всем происходящим: первым видом Москвы, проходом через Святые Ворота (где каждый мужчина должен снять шляпу, и один только Наполеон дерзнул пройти с покрытой головой), ошеломляющим впечатлением триумфа и сознанием, что он участвует в великом историческом событии. Все чувства тесно связаны между собой, так что смех вызывает слезы, а горячая ненависть согревает сердце и переходит в любовь.

И здесь, в комнате неизвестной женщины, тем самым пером, которое она недавно бросила, Шарль с замечательной легкостью написал Дезирэ любовное письмо, такое, какого ему раньше никогда не приходилось писать.

Когда оно было закончено, Шарль позвал своего вестового, чтобы он отнес письмо офицеру, который отвечал за отправку корреспонденции в Германию. Но на зов Шарля никто не явился. Вестовой присоединился к своим товарищам, находившимся сейчас в наиболее бойких частях города. Шарль вышел на площадку лестницы и позвал снова, но с таким же успехом. Дом был сравнительно новый, построенный по знакомому образцу парижского hotel, с широкой лестницей в виде арки, через которую кареты выезжали во двор.

Спустившись с лестницы, Шарль увидел, что даже часовой покинул свой пост. Ружье, стоявшее у каменного столба ворот, указывало на то, что его хозяин находится недалеко. Прислушавшись, Шарль услышал, что во дворе кто-то стучит молотком. Он отправился туда и увидел, как часовой, стоя на коленях у низенькой двери, пытается ее взломать. Этот человек не терял даром времени: на веревке, перекинутой через его плечо, висело около дюжины часов. Они при каждом его движении гремели, как инструменты у странствующего лудильщика.

– Что вы тут делаете, друг мой? – спросил Шарль.

Часовой, не оборачиваясь, поднял палец и погрозил им, как бы желая предупредить, чтобы ему не мешали.

– Погреб, – ответил он, – всегда погреб. Это свойственно человеческой породе. Мы получили это в наследство от животных.

При этих словах он оглянулся и, заметив, что имеет дело с офицером, тяжело поднялся на ноги и проворчал какое-то проклятие. То был старый солдат, весь прожженный солнцем. Морщины на его лице были заполнены пылью. С тех пор как он покинул берега Вислы, ему, по-видимому, не представлялось случая умыться. Он почтительно вытянулся и шевельнул губами над беззубыми деснами.

– Отнесите это письмо дежурному офицеру на главную квартиру, – сказал Шарль, – и попросите присоединить его к отправляемой почте. Это, как видите, частное письмо моей жене в Данциг.

Солдат посмотрел на письмо и проворчал что-то непонятное. Потом он взял его в руки и медленно перевернул, как это делают неграмотные люди.

XV У цели

Бог пишет прямо по кривым

линейкам.

Отдав письмо часовому с приказом немедленно доставить его по назначению, Шарль снова поднялся наверх. В те дни приказание отдавалось не тем тоном, которого позднее стало требовать рабство.

Шарль вернулся в свою комнату, не удостоверившись даже в том, что его приказание будет исполнено. Не успел он сесть, как в дверь кто-то тихо постучался, после чего она отворилась и в комнату вошел часовой, все еще держа письмо в руке.

– Mon capitane, – сказал он спокойным голосом, каким обычно говорят старые солдаты с молодыми, – всего только одно слово. Письмо.

Говоря это, солдат взглянул на Шарля из-под нависших бровей, ожидая объяснений.

– Вы его нашли? – спросил он наконец.

– Нет, я написал его.

– Хорошо. Я…

Старик остановился и ударил себя в грудь, чем произвел шум, похожий на звон железных инструментов. И действительно, он был увешан кроме часов еще и другими предметами. Солдат, казалось, был такого мнения, что если человек придает вещи какую-нибудь цену, то должен обязательно прицепить ее на себя.

– Я Барлаш, гвардеец… Маренго, Дунай, Египет… Нашел после Бородинского сражения письмо, похожее на это. Я не могу читать очень быстро… Действительно. Ба! Старый гвардеец и не нуждается в перьях и бумаге… Но письмо, которое я нашел, было совершенно такое же.

– И оно было адресовано, как и это, madame Дезирэ Даррагон?

– Так сказал мне товарищ. И вы ее муж?

– Да, – ответил Шарль, – я ее муж, если вам интересно это знать.

– А! – мрачно произнес Барлаш и застыл в терпеливом ожидании.

– Ну? – спросил Шарль. – Чего вы ждете?

– Не знаю, найдете ли вы, что я поступил правильно, mon capitane, передав то письмо хирургу. Он обещал мне доставить его по адресу.

Шарль, смеясь, отыскал свой кошелек. Но в нем ничего не оказалось, и он быстро обвел взглядом комнату.

– Вот, прибавьте это к своей коллекции, – сказал он, взяв с письменного стола маленькие французские часы, – хорошенькая золоченая игрушка из Парижа.

– Благодарю вас, mon capitane.

Барлаш дрожащими пальцами стал развязывать веревку, перекинутую через его плечо. Пока он занимался этим, одни из часов на его спине начали бить. Он остановился и серьезно посмотрел на своего начальника. Ожили другие часы, затем третьи, а Барлаш все продолжал стоять в почтительной позе.

– Четыре часа, – пробормотал он про себя. – А я еще не завтракал сегодня…

Он хмыкнул и, отдав честь, медленно повернулся к двери. Кто-то не спеша поднимался по лестнице. Это было ясно по звону шпор и бряцанию сабли, которая ударялась о золоченые перила. Папа Барлаш почтительно посторонился, и в комнату, весело приветствуя Шарля, вошел полковник Казимир. Барлаш удалился, но таки не запер дверь. Надо полагать, что он остановился за ней и довольно долго слушал разговор офицеров, так как его часы снова принялись бить половину. Но Казимир, заметив, что дверь отперта, спокойно запер ее, и оставшийся за нею Барлаш скорчил недовольную гримасу и стал спускаться по лестнице.

Была половина сентября, и дни становились все короче. Вечерние сумерки уже окутали город, когда Казимир и Шарль сошли наконец вниз. Никто не позаботился о том, чтобы открыть ставни пустых комнат. Москва и в то время была большим городом, хотя и не столь обширным, как теперь, и более фантастичным.

В домах, покинутых своими владельцами, с избытком хватало места для всей армии. Многие жили так, как никогда не жили раньше и никогда не будут жить впоследствии.

На лестнице было почти темно, когда Шарль и его гость спускались по ней. Заржавленное ружье, стоящее у двери, указывало на предполагаемое присутствие часового.

– Послушайте-ка, – сказал Шарль, – я застал его рывшимся, как крыса, у дверей погреба во дворе. Может быть, он снова пошел туда.

Они стали прислушиваться, но ничего не услыхали. Шарль пересек двор. Полоска света привела его к той двери, которую он искал. Она была приоткрыта. Барлашу удалось пробиться в погреб, где следует искать, как он это знал по опыту, лучшее, что осталось в покинутом доме.

Шарль и Казимир заглянули вниз. При свете свечи Барлаш энергично рылся среди беспорядочной груды сундуков, мебели и наскоро связанных узлов с одеждой. Он ничего не снял с себя и двигался под уже знакомый нам аккомпанемент. Пот стекал с его лица. Даже в этом погребе слышался слабый запах едкого дыма, наполнявшего Москву.

Казимир увидел блеск драгоценных камней и поспешно сбежал с лестницы.

– Что вы тут делаете, друг мой? – спросил он.

Но в тот же момент Барлаш потушил свечу. За этим последовала мертвая тишина, которая наступает, когда вдруг спугнут грызуна. Оба офицера, стоявшие на лестнице погреба, видели блеск глаз, похожих на крысиные.

Казимир повернул обратно и поднялся к Шарлю.

– Выходи, – сказал он солдату, – и отправляйся на свой пост.

Никто не шевельнулся в ответ.

– Черт возьми! – воскликнул Казимир. – Неужели дисциплина полностью ослаблена? Говорю тебе – выходи и подчинись наконец моему приказу!

Он подкрепил свои слова, щелкнув курком пистолета, и легкое движение в темном погребе известило о неохотном приближении Барлаша, который медленно, шаг за шагом, поднялся по лестнице, подобно провинившемуся школьнику.

– Я, mon colonel, нашел дверь за этими дровами. Я открыл ее. То, что там внизу, – мое, – угрюмо произнес он.

Казимир в ответ на это схватил солдата за руку и отбросил прочь от лестницы, крикнув:

– Отправляйся на свой пост! Бери ружье и стой на улице, перед домом! Там твое место!

Не успел Казимир кончить, как в погребе что-то произошло, и неизвестный человек, спотыкаясь в темноте, поднялся по лестнице и пробежал мимо них. Барлаш из предосторожности закрыл ворота. Человек, который испускал запах пыли, смешанный с тревожным, едким запахом дыма, бросился к воротам и бешено дернул ручку.

Шарль, побежавший за ним вслед, схватил его за руку, но человек стряхнул француза, как младенца. У него в руках был топор, которым он хотел ударить Шарля, но промахнулся, Барлаш торопливо направился к своему ружью, стоявшему у дверного косяка, но русский понял его намерение и предупредил его. Схватив оружие, он повернул его штыком по направлению к французам, а сам уперся спиной в дверь, безмолвно уставившись на своих трех неприятелей. Это был крупный человек с длинными растрепанными волосами, и его светлые глаза яростно сверкали, как глаза загнанного зверя.

Казимир, проворный и спокойный, уже целился в него из пистолета, который он вынул, чтобы убедить Барлаша. Прошла минута совершенного безмолвия, которую нарушила громкая команда на улице. Патруль спешил вниз по Петровке.

Звук выстрела разнесся по всему дому, и от него задребезжали стекла. Русский вскинул руки и одно мгновение стоял, смотря на Казимира с выражением какого-то печального недоумения. Затем его ноги подкосились, и он рухнул на землю. Русский медленно перевернулся. Его движения странно напоминали движения ребенка, устраивающегося поудобнее в постели. Но вскоре он успокоился, прижавшись щекой к мостовой и устремив неподвижный взгляд на дверь погреба.

– Этот прихожанин получил свое, – пробормотал Барлаш, смотря на русского с кривой улыбкой.

В это время умирающий захрипел. Казимир принялся перезаряжать пистолет, но взгляд покойника был до того пристальным, что Казимир повернулся и посмотрел в том же направлении.

– Живо! – воскликнул он, указывая на дверь, откуда лениво поднимался тоненькими струйками белый дым. – Живо! Он поджег дом!

– Живо… Но как, mon colonel? – спросил Барлаш.

– Как? Ступай и приведи пожарную команду.

– В Москве не осталось ни одной пожарной команды, mon colonel.

– Так разыщи ведра и скажи, где колодец!

– В Москве не осталось ни одного ведра, mon colonel. Мы это узнали вчера вечером, когда захотели напоить лошадей. И нет ни одного колодца, у которого не была бы перерезана веревка. Странные люди, эти русские, могу я вам сказать!

– Делай то, что тебе приказывают! – сердито воскликнул Казимир. – Не то я арестую тебя. Ступай и приведи людей – надо потушить пожар.

В ответ Барлаш поднял палец, внимая какому-то отдаленному звуку. Дрожащими руками он отодвинул засов и отворил ворота. На пороге, вскинув ружье, он отдал честь офицерам. Барлаш удалился, и все его часы пробили шесть.

Солдат посмотрел вниз по Петровке: из половины домов, стоявших по бокам улицы, клубами валил дым. Барлаш направился вверх, к Красной площади и Кремлю, где находилась главная квартира императора. Обернувшись, Барлаш увидел сотню домов в огне. Дым поднимался разом из всех кварталов. Барлаш поспешил вперед, но его остановила толпа солдат, нагруженных добычей, жестикулировавших и ругавшихся. То было настоящее вавилонское столпотворение. Отбросы шестнадцати наций последовали за Наполеоном в Москву для того, чтобы грабить и убивать. Только в одном корпусе говорили на дюжине различных языков. Тут не осталось места национальной гордости, которая сдержала бы расходившихся солдат. Ни один человек не заботился о последствиях. А все нарекания падут на Францию.

Толпа собралась перед фасадом горевшего здания.

– Что это такое? – спросил Барлаш сначала одного, потом другого.

Но никто из них не говорил по-французски. Наконец солдат нашел земляка.

– Это госпиталь.

– А что это за запах? Что там горит?

– Двенадцать тысяч раненых, – ответил француз с горькой усмешкой.

В то время как он это говорил, двое раненых, почти полностью обессилевшие, сползли с широкой лестницы. Никто не осмеливался подойти к ним: стены строения уже стали трескаться. Один раненый кутался в почерневшую простыню, и его голые ноги тоже почернели от копоти. Волосы на голове и борода были опалены. Он постоял одно мгновение на пороге, а затем рухнул на землю. Кто-то в толпе расхохотался, и этот громкий хохот заглушил рев огня и треск горящих падающих бревен.

Барлаш последовал за несколькими офицерами, которые вели своих лошадей к Кремлю. Улицы были заполнены солдатами, шатающимися из стороны в сторону под тяжестью награбленного. На многих были надеты бесценные меха, другие напялили на себя женские собольи и горностаевые накидки. Одни нацепили драгоценные ожерелья на свои грубые мундиры и браслеты – на загорелые руки. Никто не потешался над ними, а все с жадностью смотрели на добытое грабежом. Солдаты были совершенно серьезны, и мрачнее всех казались те, кто нашел чем напиться. Они теперь раскаивались в том, что поддались искушению, потому что трезвые товарищи перехитрили их. Один из солдат надел золотой венец на свою каску. Он подошел к Барлашу и, шагая рядом с ним, доверительно сообщил ему.

– Я иду из собора. Он называется собором Михаила Архангела. Мне сказали, что в его подземельях спрятаны несметные сокровища. Ах, Господи, как я пить хочу! Нет ли у тебя чего-нибудь в бутылочке, друг? Нет?

Барлаш быстро шагал вперед, и вся его собственность качалась и звенела на нем. Солдат подошел поближе, поднял его флягу, взвесил в руке и убедился, что она пуста.

– Ах, черт возьми! – пробормотал он, идя рядом с Барлашем. – Да там ничего не было. Даже серебряные дощечки на гробах оказались не толще лезвия сабли. Но в самой церкви я нашел корону. Я позаимствовал ее у архангела Михаила. У него еще остался меч в руках, но на рукоятке была только мишура – никаких драгоценных камней.

Солдат шел несколько минут молча, кашляя от дыма и пыли, попавших ему в легкие. Наступил вечер, но весь город пылал, и небо побагровело от зарева, слившегося с последними лучами угрюмого заката. Сильный ветер переносил дым и искры через крыши.

– Затем я вошел в ризницу, – продолжил было солдат, но внезапно споткнулся о тело мертвой девушки и зло чертыхнулся.

Барлаш косо посмотрел на собеседника и выругался по его адресу с внезапно нахлынувшим свирепым красноречием. Ибо папа Барлаш был нечист на язык.

– Там находился старик, пономарь. Я спросил его, где спрятана посуда, а он ответил, что не говорит по-французски. Я пырнул старикашку штыком, так он живо заговорил по-французски!

Барлаш прекратил это деликатное доверительное признание одной резкой фразой. Он встал навытяжку перед Кремлевским дворцом, отдавая честь. Совсем близко около них прошел человек, направляясь к ожидавшей его карете. Он был толст и сутуловат, с короткой шеей и низко посаженной головой. На подножке кареты он приостановился и равнодушно посмотрел на восток – на угрюмое небо и горящий город. В его глубоких, налитых кровью глазах внезапно промелькнуло выражение могущества, когда он посмотрел на ряд наблюдавших за ним лиц и прочитал то, что на них было написано.

То был Наполеон, на вершине своей славы поспешно покидавший Кремль (хваленую цель его честолюбивых стремлений), проведя под этим гордым кровом всего одну ночь.

XVI Первая волна отлива

Хотя он споткнется

и упадет, но не

запачкает грязью души своей.

Дни стали короткими, и ноябрь уже подходил к концу, когда Барлаш вернулся в Данциг. Заморозки, не отступая перед солнцем, которое, казалось, мешкало в этом году на севере, держались почти до полудня, поднимая туман с низких равнин.

Старожилы давно не помнили такой осени. Она дала повод людям с пылким воображением шептать, что Наполеон – второй Иисус Навин и что он может даже солнцу приказать слушаться его. За месяц перед тем, как был отдан приказ об отступлении, ночи стали холодными, но днем стояла ясная погода. Реки покрывались белым туманом, а стоячая вода замерзала.

Барлаш, казалось, понял так, что направление на постой имеет силу в течение всей кампании. Но когда он повернул ручку двери дома номер тридцать шесть на Фрауэнгассе, то эта дверь оказалась запертой на ключ. Он постучался.

Дверь открыла Дезирэ. Дезирэ, которая стала старше и у которой появилось новое выражение в глазах. Барлаш, уверенный в том, что его впустят, уже снял сапоги, которые нес в руках, что придавало ему подозрительный вид. Левый глаз Барлаш перевязал носовым платком. На голове у него был надет старый кивер, но остальной костюм казался фантастичным: из-под светло-голубого баварского короткого кавалерийского плаща выглядывала крестьянская домотканая рубашка. Старый солдат не имел при себе никакого оружия.

Он несколько бесцеремонно протолкнулся мимо Дезирэ, довольный, что может попасть в дом. Он сильно хромал.

Барлаш заковылял к кухне, оглянувшись назад, чтобы убедиться, что Дезирэ заперла дверь; на кухне он сел.

– Voila! – произнес солдат и не сказал больше ни слова, но жестом дал понять, что наступил конец света.

Затем он пристально посмотрел на Дезирэ своим единственным глазом, а она вдруг отвернулась, как если бы ее совесть была нечиста.

– Что с вашим глазом? – спросила она, нарушая затянувшееся молчание.

Барлаш снял кивер, и совершенно белые, седые волосы упали ему на плечи. Вместо ответа он развязал запачканный кровью платок и посмотрел на Дезирэ. Перевязанный глаз был невредим и так же был ясен, как и другой.

– Ничего, – ответил он и подмигнул девушке.

Не раз кидал он горящий взор по направлению к шкафу, где Лиза хранила хлеб, и Дезирэ вдруг догадалась, что он смертельно голоден. Она подбежала к шкафу и поспешно поставила на стол все, что только нашла там. Немного это было – кусок холодного мяса и целый хлеб.

Барлаш снял ранец и начал рыться в нем дрожащими руками. Наконец он нашел то, что искал. Вещь была завернута в шелковый шарф, который, должно быть, приехал из Кашмира в Москву, а из Москвы попал в ранец Барлаша с кусками конины и грязными кореньями. Неуклюже Барлаш протянул Дезирэ маленькую квадратную иконку. Оправа у нее была из золота и вдобавок украшена бриллиантами, а лики Святой Девы и Младенца были превосходно и тонко исполнены.

– Это для того, чтобы перед нею вы творили свои молитвы, – угрюмо пояснил Барлаш.

Он делал огромные усилия, чтобы отвести глаза от еды на столе.

– Я встретил булочника на мосту, – продолжал он, – попросил его взять икону и дать мне взамен хлеба, но он отказал.

В его коротком смехе заключалась целая история человеческого страдания и человеческого падения. Пока Дезирэ в безмолвном восторге смотрела на сокровище, он внезапно обернулся и схватил хлеб и мясо корявыми руками. Его пальцы так стиснули хлеб, что затрещала корка, и на одну секунду лицо солдата приняло животное выражение. Затем он поспешил в комнату, которую когда-то занимал, как собака, желавшая скрыть свою добычу в конуре.

Барлаш поразительно быстро вернулся. С его лица исчез землистый оттенок, но глаза все еще сверкали голодным блеском. Он снова направился к стулу у двери и сел.

– Семьсот миль, – произнес солдат, взглянув на свои ноги и хмуро покачав головой, – семьсот миль за шесть недель.

Затем он посмотрел через открытую дверь в коридор, чтобы удостовериться, что его никто не услышит.

– Потому что я боялся, – прибавил он шепотом, – меня легко напугать. Я не храбрец.

Дезирэ покачала головой и рассмеялась. Женщины начала века верили, что мундир делает человека храбрым.

– Нам пришлось бросить пушки, – продолжал Барлаш, – вскоре после ухода из Москвы. Лошади падали от голода. По дороге встретился крутой холм, и мы оставили пушки у его подножия. Тогда-то я начал бояться. Некоторые солдаты шли с награбленным добром на спине, но с пустыми сумками. Они несли миллионы франков за плечами и печать смерти на лицах. Я струсил. Я купил соли… соли… и ничего больше. Тогда я случайно увидел императора. Этого было достаточно. В ту же ночь, пока все спали, я убежал от них. Наше войско походило на сборище ряженых для маскарада. На некоторых красовались меха. Ах! Я струсил, говорю вам! У меня была только соль и немного конины. Этого добра много встречалось по дороге. Да вот это. Я нашел ее в Москве, когда рылся в большом, как эта комната, погребе, наполненном такими предметами. Но приходится думать о своей жизни. Я унес только соль… и эту картинку для вас, чтобы вы творили свои молитвы перед нею. Может быть, милосердный Бог услышит нас, грешных.

– Но я не могу взять эту икону, – сказала Дезирэ. – Она стоит, наверное, миллион франков.

Барлаш свирепо посмотрел на нее:

– Вы думаете, что я хочу получить что-нибудь взамен?

– О нет, – ответила она. – Мне нечего вам дать. Я так же бедна, как и вы.

– Ну, так мы можем остаться друзьями, – решил Барлаш.

Он тайком посматривал на кружку пива, которую Дезирэ поставила перед ним на стол. Вследствие какого-то звериного инстинкта или, может быть, горького урока последних месяцев ему претило есть или пить на глазах у соседа. У него был плачевный вид, вид животного; и во время своего грустного путешествия он, может быть, приобрел инстинкт, заставляющий зверя есть тайком.

Дезирэ, отвернувшись от него, подошла к окну и стала смотреть во двор. Она услышала, как Барлаш одним залпом выпил кружку и поставил ее на стол.

– Вы были в Москве? – произнесла Дезирэ, обернувшись к нему вполоборота, так что он видел ее профиль и короткую верхнюю губку, которая шевельнулась как будто для того, чтобы задать еще один вопрос, но этот вопрос так и не прозвучал.

Барлаш медленно окинул Дезирэ с ног до головы пристальным взглядом, и в его маленьких хитрых глазах промелькнула подозрительность. Он взглянул на ее открытый рот с загнутыми вниз уголками губ – характерный признак человека, привыкшего смеяться и страдать. Затем он покачал головой, точно понял невысказанный вопрос.

– Да! Я был в Москве, – сказал Барлаш, заметив, как краска сходит с ее лица. – Я видел его… вашего мужа… там. Я стоял на часах за его дверью в ночь нашего прихода в город. Это я отнес на почту письмо, которое он написал вам. Ему очень хотелось, чтобы оно дошло до вас. Вы получили его… это любовное письмо?

– Получила, – серьезно ответила Дезирэ, нисколько не поддерживая внезапную веселость папа Барлаша, которая служила только доказательством застенчивости, с которой грубые люди всего мира приступают к любовным вопросам.

– И больше я не видел его, – продолжал Барлаш, – потому что мои часы забили тревогу. Я вышел на улицу и увидел, что город – в огне. В большой армии, как в большой стране, можно легко потерять из виду родного брата. Но он вернется, не бойтесь. Ему везет, этому красивому господину.

Барлаш замолчал и почесал в голове, смотря на Дезирэ с гримасой недоумения.

– Ведь я принес вам добрые вести, – пробормотал он. – Он был жив и здоров, когда мы начали отступление. Он находился при штабе, а у штаба есть лошади и кареты. Мне говорили, что у них имеется и хлеб.

– А у вас что было? – спросила Дезирэ, не оборачиваясь.

– Не все ли равно, – угрюмо ответил Барлаш, – раз я здесь?

– И все-таки вы верите этому человеку! – выпалила Дезирэ, оборачиваясь к солдату.

Барлаш поднял палец, как бы предостерегая ее, чтобы она не упоминала о предмете, о котором не способна судить. При этом он покачал головой и глубоко вздохнул.

– Говорю вам, – сказал Барлаш, – что я видел его в лицо после Малоярославца… Мы потеряли в тот день десять тысяч человек… И я струсил, потому что понял по лицу императора, что он собирается бросить нас, как сделал это раньше в Египте. Я ничего не боюсь, когда он рядом… самого черта не боюсь… Но когда его нет…

На лице Барлаша промелькнул животный ужас.

– В Данциге говорят, – сказала Дезирэ, – что он никогда не переберется через Березину, так как вперед посланы две русские армии, чтобы остановить его. Говорят, пруссаки тоже восстанут против него.

– А… уже говорят об этом?

– Да.

Барлаш гневно посмотрел на Дезирэ и резко спросил ее:

– Кто научил вас ненавидеть Наполеона?

Дезирэ снова отвернулась от него, точно не могла смотреть ему прямо в глаза, и ответила:

– Никто.

– Не хозяин, – бормотал про себя Барлаш, ковыляя к двери своей каморки и распаковывая багаж. Он был запасливым путешественником и имел при себе все, что было нужно в дороге. – Не хозяин, потому что о той ненависти, которую он питает, нечего и говорить. И не ваш муж, потому что Наполеон – его Бог.

Барлаш замолчал, потом поднял голову так резко, что чуть не вывихнул себе шею, и, пристально посмотрев на Дезирэ, произнес:

– Это потому, что вы стали женщиной с тех пор, как я ушел.

И снова показался его обвинительный палец, хотя Дезирэ стояла к нему спиной.

– Ах! – воскликнул он со смертельным презрением. – Я вижу, вижу!

– А разве вы ожидали, что я сделаюсь мужчиной? – спросила Дезирэ, не оборачиваясь.

Барлаш стоял на пороге и шевелил губами, точно пережевывал ее слова. Наконец, не придумав никакого достойного ответа, он тихо запер дверь.

Барлаш был не единственным старым ветераном великой армии, понявшим, откуда дует ветер. Многие другие после Малоярославца взвалили себе на плечи награбленное добро и отправились пешком во Францию. Ибо настали холода, а ни одна лошадь во французской армии не была подкована на острые шипы. Об этом даже не позаботились. Император, всегда все имевший в виду, позабыл об этом. Он, все предвидевший, не посчитался с зимой. Наполеон отдал приказ об отступлении из Москвы в середине октября армии, одетой по-летнему, без дорожных припасов. Единственной надеждой было то, что отступление будет совершаться по другой части страны, не разоренной громадной армией при ее вторжении в Москву, уничтожавшей весь хлеб до последнего зерна и всю траву до последней былинки. Но эта надежда была разрушена русскими, которые, окружив французскую армию, заставили ее идти тем путем, по которому она так победоносно шла к Москве.

В строю уже шептались о том, что при свете горящего города кое-кто заметил темные тени, мелькавшие на равнинах, – русскую армию, идущую на запад впереди французов, чтобы отрезать им путь к отступлению при переправе через какую-нибудь реку. Русские яростно сражались под Бородином. Они отчаянно сражались под Малоярославцем, который одиннадцать раз был взят и отдан, а затем превращен в пепел.

Великая армия уже не выбирала себе обратный путь. Ее заставили перейти обратно через Бородинское поле, на котором все еще лежали забытые тридцать тысяч трупов.

Но с нею все еще был Наполеон.

Его гений иногда еще вспыхивал тем огнем, от которого у людей пресекалось дыхание и который неизгладимо выжег его имя на страницах мировой истории. Даже при сильном натиске Наполеон никогда не упускал случая атаковать. Неприятель никогда не совершал ошибку, чтобы Наполеон не заставил его впоследствии в ней раскаяться.

Затаивший дыхание мир получил наконец известие, что столь долго замешкавшаяся зима запорошила Россию. В Данциге сотни слухов наполняли улицы, и с каждым днем Антуан Себастьян становился все моложе и веселее. Казалось, что с него сняли тяжесть, так долго давившую на него. Вскоре после возвращения Барлаша он съездил в Кенигсберг и вернулся оттуда с горящими глазами. Его корреспонденция была громадна. У него, по-видимому, были сотни друзей, посылавших ему новости и ждущих взамен совета. И все время передавалось шепотом, что Пруссия войдет в союз с Россией, Швецией и Англией.

Из Парижа приходили сведения о растущем недовольстве, ибо Франция среди множества добродетелей имеет один непростительный, с точки зрения северян, порок: она отворачивается от павшего друга.

Вскоре последовали известия с Березины – ничтожной литовской речонки, где судьба всего мира одни сутки висела на волоске. Но блеск умирающего гения преодолел сверхчеловеческие препятствия, и катастрофа превратилась в бедствие. Дивизии Виктора и Удино, сохранившие подобие военной дисциплины, были почти уничтожены. Французы потеряли двенадцать тысяч убитыми и утонувшими в реке, шестнадцать тысяч из них попали в плен. Но войско перешло через Березину. Однако же Великая Армия уже перестала существовать. Остались только умирающие от голода, барахтающиеся, проваливающиеся в снег люди, без следа дисциплины и надежды. Произошло бедствие таких же гигантских размеров, как и прошлые победы; бедствие, достойное великого завоевателя. Даже враги не ликовали. Они ждали, затаив дыхание.

И вдруг пришло известие, что Наполеон – в Париже.

XVII Утренняя надежда

Кремень не даст искру,

пока его не ударят.

– Теперь пора браться за дело, – сказал папа Барлаш в то декабрьское утро, когда до Данцига дошла весть, что Наполеон покинул армию, что он передал командование призрачной армией Мюрату, королю неаполитанскому, что он, как злой дух, пробрался невидимкой через Польшу, Пруссию, Германию, преодолел двенадцать тысяч миль. Он ехал в одиночестве день и ночь, спеша в Париж, чтобы спасти свой трон.

– Пора приняться за дело, – сказала вся Европа, когда уже стало поздно, ибо Наполеон снова овладел собой. Он был бодр, неукротим, собирал новую армию, призывал Францию подняться до той высоты духа, до которой могла подняться одна только Франция. Более расчетливым народам севера недостает воображения, дающего людям способность восставать против богов по желанию одной поразительно сильной воли, уступающей только воле самого Бога.

– Отправляйтесь в Данциг и оставайтесь там, пока я не вернусь, – приказал Наполеон Раппу.

– Отступите в Польшу и ждите, пока я не вернусь с новой армией, – приказал он Мюрату и принцу Евгению.

– Пора приняться за дело, – сказали все покоренные народы, посматривая друг на друга. И вот мастер сюрпризов опять поразил всех своим внезапным появлением в собственной столице, и все нити управления Европой были как по волшебству снова собраны в его руках.

Между тем как каждый говорил своему соседу, что пора приняться за дело, никто не знал, что делать. Ибо творцу было угодно послать в мир много говорунов и очень мало людей действия, которые и создают историю человечества.

Однако же папа Барлаш знал, что делать.

– Где тот моряк? – спросил он Дезирэ, когда она передала ему новости, которые Матильда узнала на улице. – Тот, что нес в ту ночь багаж хозяина. Двоюродный брат вашего мужа.

– В Цоппоте есть человек, который знает об этом, – ответила она.

– Так я отправляюсь в Цоппот.

Барлаш с самого возвращения спокойно жил на Фрауэнгассе. Он был стар, плохо одет, одноглаз. Никто ни о чем не спрашивал его, за исключением Себастьяна, который не уставал слушать рассказы о Москве. О том, как армия, пришедшая в Россию числом в четыреста тысяч человек, сократилась до ста тысяч, когда началось отступление. Как войскам роздали ручные мельницы, чтобы молоть зерно, которого не было. Как лошади падали тысячами от голода, а люди – сотнями. Как наконец Бог отвернулся от Наполеона.

– Что-то нужно предпринять. Хозяин ничего не сделает, он витает в облаках, он мечтает о новой Франции. Я старик, и я отправляюсь в Цоппот.

– Вы хотите сказать, что мы уже давно должны были получить известие о Шарле? – сказала Дезирэ.

– Да, черт возьми, он может быть в Париже! – воскликнул Барлаш с внезапной вспышкой гнева. – Говорю вам, что он состоит при штабе!

Неизвестность – одно из самых мучительных человеческих чувств и скорее других вызывает нашу симпатию. Разве мы не испытываем желания, чтобы наш сосед немедленно узнал все самое худшее, что мы и спешим сообщить ему?

И не одна Дезирэ испытывала это тяжкое чувство. Матильда сообщила отцу и сестре, что, если полковник Казимир вернется с войны, он будет просить ее руки.

– И тот… полковник, – прибавил Барлаш, взглянув на Матильду, – он тоже состоит при штабе. Говорю вам, что они в безопасности. Они, без сомнения, вместе. Они были вместе в Москве. Я их видел и получил от них приказ. Они исполняли свои обязанности.

Матильда не любила папа Барлаша. Она, казалось, предпочла бы вовсе не иметь никаких известий о Казимире, чем получить их от старого солдата. Матильда вышла из комнаты, не удостоив его даже презрительным взглядом.

Барлаш, шевеля губами, подождал, когда умолкнут ее шаги на лестнице, и тогда бросил Дезирэ лист пожелтевшей шершавой бумаги. Он совершил путешествие в Москву и обратно.

– Напишите ему два слова, – сказал он. – Я доставлю записку в Цоппот.

– Но вы можете известить его через рыбака, имя которого я вам сообщила, – возразила Дезирэ.

– Разве он обратит внимание на такое послание? Разве он придет на берег по одному моему слову… слову всего только Барлаша? Помните, что он рискует жизнью, английский матрос с французским именем. Тысяча чертей! Они могут застрелить его, как собаку.

Дезирэ покачала головой, но Барлашу не стоило противоречить. Он принес перо и чернила и пододвинул их через стол к Дезирэ.

– Я бы не требовал этого, – сказал он, – если бы это не было так необходимо. Неужели вы думаете, что он испугается опасности? Она придется ему по сердцу. Он скажет мне: «Барлаш, благодарю вас». О, я знаю его! Пишите. Он придет.

– Почему? – спросила Дезирэ.

– Да почем я знаю – почему! Он же приходил раньше, когда вы просили его об этом.

И Дезирэ написала несколько слов:

«Приходите, если можете нам помочь».

Барлаш взял бумагу и, сняв с глаза повязку, благодаря которой он невредимым пробрался через Россию, нахмурил брови и посмотрел на записку, не понимая в ней ни одного слова.

– Я не всякий почерк могу прочесть, – признался он. – Вы подписали записку?

– Нет.

– Ну так напишите что-нибудь такое, чтобы он понял, от кого послание, но не больше: меня могут подстрелить. Только ваше крестное имя.

Она подписалась – «Дезирэ».

Барлаш тщательно сложил бумагу и засунул ее за подкладку старой войлочной шляпы Себастьяна, которая перекочевала к нему. Он повязался шарфом, как это делают зимой жители балтийских берегов.

– Остальное предоставьте мне, – сказал Барлаш и с лукавой гримасой вышел из дома.

В этот день Барлаш не вернулся. Дни были короткими, так как уже наступила середина зимы, а на следующий день, когда он пришел, было уже совсем темно и очень холодно. Барлаш послал Луизу наверх за Дезирэ.

– Прежде всего, – сказал Барлаш, подчеркивая каждое слово ударом пальца по тыльной стороне руки, – французы укрепятся в Данциге. Начнется осада. Как бы хозяин не совершил ошибку. На этот раз осада будет не такая, как в прошлый раз. Тогда Parai находился вне города; теперь он будет внутри его. Он постарается продержаться в Данциге, пока не наступит конец Света.

– Отец не покинет Данциг, – сказала Дезирэ. – Он так сказал. Он знает, что идет Рапп, а за ним следуют русские.

– Но, – прервал ее Барлаш, – он думает, что Пруссия пойдет против Наполеона и объявит ему войну? Это может случиться. Кто знает? Вопрос заключается в другом: можно ли уговорить хозяина покинуть Данциг?

Дезирэ отрицательно покачала головой.

– Это не я, – сказал Барлаш, – задаю этот вопрос. Вы понимаете?

– Понимаю. Отец не покинет Данциг.

На этот раз Барлаш сделал жест, выражавший желание постараться, насколько возможно, оставить хорошее впечатление об Антуане Себастьяне.

– Через полчаса, – сказал он, – когда будет темно, не пойдете ли вы со мной прогуляться по дороге Лангфур?

Дезирэ нерешительно посмотрела на него.

– Но… если вы боитесь!.. – произнес Барлаш.

– Я не боюсь. Я пойду, – быстро возразила Дезирэ.

Кода они вышли, снег скрипел под ногами, как это всегда бывает при низкой температуре.

– Мы не оставим никаких следов, – сказал Барлаш, указывая дорогу по направлению к реке. Грунт был неровный в том месте, где земляные работы уже начались. Деревья большей частью срубили. Но с отъездом Раппa все строительство прекратилось.

Барлаш обернулся к Дезирэ и указал ей на холм с соснами. Дезирэ поняла, что Луи ожидает там и обязательно должен увидеть их. Она секунду замешкалась, и Барлаш, обернувшись, проницательно взглянул на нее. Дезирэ пошла против своей воли, и ее спутник знал об этом. Ноги почти не слушались ее, как ноги человека, вступающего в неведомую страну по дороге, в которой он не уверен. Она испугалась Луи д’Аррагона, когда в первый раз увидела его на Фрауэнгассе. И теперь этот страх снова овладел ею и не оставлял ее, пока Луи не заговорил.

Он вышел из-за деревьев, сделал несколько шагов вперед и остановился. Дезирэ снова замешкалась, и Барлаш, окончательно выведенный из себя, обернулся и взял ее за руку.

– Снег, что ли, скользкий? – спросил он тоном, не требующим ответа.

В следующий момент подошел Луи.

– Я могу сообщить только дурные вести, – лаконически сказал он. – Барлаш, должно быть, уже все передал вам, но не надо отчаиваться. Армия дошла до Немана, арьергард покинул Вильну. Нам ничего не остается делать, как отправиться искать Шарля.

– Кому?

– Мне.

Луи серьезно посмотрел на Дезирэ. Но она смотрела мимо него на небо, слабо освещенное луной. Ее напряженная поза и ускользающий взгляд говорили о сознании некоторой вины.

– Мое судно задержано льдом в Ревеле, – сказал д’Аррагон просто. – Во мне не будут нуждаться до окончания зимы, и я получил отпуск на три месяца.

– Чтобы отправиться в Англию? – спросила Дезирэ.

– Чтобы ехать, куда я захочу, – ответил он с коротким смехом. – И я отправляюсь искать Шарля, а Барлаш будет сопровождать меня.

– Не даром, – вмешался солдат строгим полушепотом. – За плату.

– За небольшую плату, – уточнил Луи, обернувшись, чтобы посмотреть на него с вниманием человека, исследующего неизвестную страну.

– Ба! Вы даете, что можете. Никто не станет переходить Неман ради собственного удовольствия. Мы заключили с вами договор. Я выторговал себе, сколько мог.

Луи весело рассмеялся, как будто познал настоящую истину.

– Если бы у меня было больше, я бы и дал вам больше. Это деньги, которые я поместил в Данцигский банк для своего кузена. Придется их взять, вот и все.

С последними словами Луи обратился к Дезирэ, как будто он был заранее уверен в ее согласии.

– Но у меня есть средства, – сказала она, – немного, не очень много. Нам не следует думать о деньгах. Мы должны сделать все, чтобы найти его, чтобы прийти к нему на помощь, если он в ней нуждается.

– Да, – ответил Луи, точно Дезирэ задала ему вопрос. – Мы должны сделать все… но у меня нет больше денег.

– А у меня нет денег с собой… и ничего, что я могла бы продать.

Она сняла меховую перчатку и показала руку, на которой не было никаких перстней, кроме простого обручального кольца на безымянном пальце.

– У вас есть икона, которую я привез вам из Москвы, – грубо возразил Барлаш, – продайте ее.

– Нет, – сказала Дезирэ, – ее я не продам.

Барлаш цинично рассмеялся и обратился к Луи со словами:

– Вот перед вами настоящая женщина. Сначала она не хотела брать вещь, а затем не хочет расставаться с нею.

– Что ж, – сказала Дезирэ несколько запальчиво, – женщина может иметь свои слабости.

– Некоторые и имеют их, – небрежно согласился Барлаш, – счастливые. Ну а так как вы не хотите продать икону, то я вынужден согласиться на то, что предлагает monsieur le capitaine.

– Пятьсот франков, – пояснил Луи. – Тысячу франков, если нам удастся благополучно доставить моего кузена в Данциг.

– Соглашение уже состоялось, – сказал Барлаш.

Дезирэ смотрела то на одного, то на другого со странной лукавой улыбкой. Женщины не понимают того духа приключений, который подстрекает моряка принимать участие в экспедиции без всякой надежды на вознаграждение сверх своей ежедневной платы, за которую он готов честно работать и умереть.

– А я? – спросила Дезирэ. – Что мне предстоит делать?

– Мы должны знать, где вас найти, – ответил д’Аррагон.

Этим простым ответом было так много сказано, что Дезирэ задумалась.

Немного, казалось, ей предстояло сделать, а между тем это было все. Ибо в этих шести словах заключался итог всей женской жизни: ждать, пока ее найдут.

– Я останусь в Данциге, – сказала она наконец.

Барлаш поднес палец к самому ее лицу, так, чтобы она видела его, и медленно покрутил им из стороны в сторону, как бы призывая Дезирэ к вниманию. Он сказал:

– И купите соли. Наполните всю кладовку солью. Она довольно дешева в Данциге. Хозяин ведь не подумает об этом. Он мечтатель. Но даже мечтатель в конце концов просыпается и просит есть. Это говорю вам я, Барлаш.

Он подчеркнул эти слова, дотронувшись корявыми пальцами сначала до одного, потом до другого своего плеча.

– Купите соли, – повторил он и поднялся на холм, чтобы убедиться, что за ними никто не следит.

Дезирэ и Луи остались одни. Он пристально посмотрел на нее, но она внимательно наблюдала за Барлашем.

– Солдат сказал, что счастливые женщины имеют свои слабости, – медленно произнесла она. – Полагаю, что он говорил о чувстве долга, – прибавила Дезирэ, видя, что Луи не пытается заговорить.

– Да, – ответил он.

Барлаш отчаянно жестикулировал, обращаясь к Дезирэ. Она пошла к нему, но, сделав несколько шагов, остановилась и посмотрела назад.

– Вы думаете, что стоит попытаться? – спросила она с коротким смехом.

– Не стоит и пытаться, если не уверен в успехе, – ответил он.

Она вторично рассмеялась и помедлила еще немного, хотя Барлаш энергично звал ее.

– Ах! – воскликнула она. – Я вас не боюсь, когда вы так говорите. Я вас опасаюсь, когда вы молчите. Я думаю, что боюсь вас, потому что вы много ждете от жизни.

Дезирэ попыталась заглянуть ему в лицо.

– Я ведь, знаете ли, всего только обыкновенный человек, – сказала она многозначительно.

Затем Дезирэ последовала за Барлашем.

XVIII Пропавший

Я боюсь, чтобы те, кто пляшет теперь передо мной, не стали когда-нибудь меня топтать. Это уже бывало. Люди закрывают двери перед заходящим солнцем.

В первые недели декабря резкий ветер на время стих, и тотчас же выпал снег. Он шел несколько дней подряд, пока наконец серое небо не истощилось. Хлопья стали падать реже. Затем выглянуло солнце – и все вокруг стало ослепительно-белым.

Произошел перерыв в потоке жалких людей, которые брели, шатаясь, через мост с кенигсбергской дороги. Какой-то инстинкт повернул их к югу. Теперь поток возобновился, и по городу распространился слух, что приближается Parai. Наконец, в середине декабря один офицер привез известие, что Рапп со своим штабом прибудет на следующий день.

Дезирэ молча выслушала эту новость.

– Ты этому не веришь? – спросила Матильда, вернувшись домой, бледная, с блестящими глазами.

– О нет, верю.

– Так ты забыла, – настаивала Матильда, – что Шарль состоит при штабе! Они могут прибыть сегодня вечером.

Пока сестры разговаривали, вошел Себастьян. Он быстро взглянул сначала на одну девушку, потом на другую.

– Вы слышали новость? – спросил он.

– Что генерал возвращается? – спросила Матильда.

– Нет, не то. Хотя это верно. Макдональд отступает в Данциг. Пруссаки покинули его… наконец.

Себастьян как-то странно засмеялся и посмотрел в окно беспокойным взглядом, перебегавшим от одного предмета к другому, точно он старался мысленно следовать за быстрым течением событий. Затем Себастьян вспомнил о Дезирэ и повернулся к ней.

– Рапп возвращается завтра, – сказал он. – Мы предполагаем, что Шарль с ним.

– Да, – ответила Дезирэ безжизненным голосом.

Себастьян прищурил глаза и, виновато рассмеявшись, произнес с жестом, указывающим на недостаток гостеприимства.

– Мы не в состоянии принять его как следует, но должны сделать все, что в наших силах. Ты и он можете, конечно, считать этот дом своим, пока вам будет угодно оставаться с нами. Матильда, позаботься о том, чтобы в доме появились все деликатесы, какие только есть в Данциге, а ты, Дезирэ, займешься всеми необходимыми приготовлениями. Не следует забывать, что он может вернуться… сегодня вечером.

Дезирэ направилась к двери, а Матильда отложила в сторону тонкое рукоделие, которое, по-видимому, занимало ее с утра до ночи. Она сделала движение, как бы желая последовать за сестрой. Но Дезирэ резко покачала головой, и Матильда осталась на месте, предоставив сестре одной подняться наверх. День уже уступил место длинным сумеркам, и в четыре часа было темно, как ночью. Себастьян, по своему обыкновению, вышел на прогулку, хотя чувствовал легкую простуду. Матильда осталась дома. Дезирэ послала Лизу в лавочку на Лангемаркт, составлявший центр данцигских сплетен. Лиза всегда приносила оттуда последние новости. Матильда вошла за чем-то на кухню, когда девушка вернулась. Она слышала, как Лиза рассказывала Дезирэ, что в город пришло еще несколько отставших солдат, но что они не принесли с собой никаких известий о генерале. Дом казался пустым, с тех пор как ушел Барлаш.

Звон колокольчиков слабо доносился сквозь двойные рамы, но ни одна пара саней не проехала по Фрауэнгассе. Сотни раз звук как будто приближался, и каждый раз Дезирэ видела, что огонек мелькал мимо, направляясь к Пфаффенгассе. С дрожью она возвращалась в постель, ожидая следующего звука. Рано утром, задолго до рассвета, глухой скрип шагов по утоптанному снегу снова привлек ее к окну. Отдергивая занавеску, она затаила дыхание: в длинные бесконечные ночи она представляла себе возвращение мужа во всевозможных видах.

Это, возможно, Барлаш. Луи и Барлаш должны были, без сомнения, встретиться с Раппом. Найдя Шарля, они послали вперед Барлаша, чтобы он известил о благополучном состоянии мужа Дезирэ. Луи, конечно, не приедет в Данциг. Он отправится на север, в Россию, Ревель, а может быть, и обратно в Англию… чтобы никогда больше не вернуться.

Но то был вовсе не Барлаш. Это шла женщина, шатаясь под тяжестью вязанки дров, которую она собрала в лесу и не посмела нести по улицам при дневном свете.

Наконец, часы пробили шесть, и вскоре старая лестница заскрипела под тяжелыми шагами Лизы.

Дезирэ еще до рассвета спустилась вниз. Она слышала, как Матильда ходила в своей комнате.

– Я не спала, – сказала Лиза. – Я боялась заставить вашего мужа ждать на улице. Но вы, без сомнения, узнали бы его шаги.

– Да, узнала бы.

– Если бы это был мой муж, я бы всю ночь простояла у окна, – выпалила Лиза с веселым смехом, и Дезирэ тоже рассмеялась.

Матильда долго собиралась. Когда она наконец появилась, Дезирэ едва сдержала возглас удивления. Матильда была одета в свой лучший наряд, словно она собралась на праздник.

За завтраком Лиза рассказала, что губернатор в полдень торжественно войдет в город со своим штабом. Гражданам предложили украсить улицы и собраться на площади, чтобы приветствовать возвращающийся гарнизон.

– И граждане примут это предложение, – заметил Себастьян с коротким смехом. – Весь мир насмехался над Россией с тех пор, как родилась эта империя, а между тем ему пришлось узнать, благодаря Москве, какую роль на войне может играть обыватель. Наши добрые данцигцы примут предложение Paппa.

И он оказался прав. По той или иной причине, город оказал почетный прием Раппу. Даже поляки должны были уже догадаться, что они оказались игрушками в руках французов. Но они все еще не могли себе представить, что Наполеон проиграл. В этот холодный декабрьский день на улицах было много шпионов: одни работали на Наполеона, другие поглядывали по сторонам за счет прусского короля; Швеции тоже нужно было знать, что думает Данциг, и Россия не могла оставаться в неизвестности относительно сплетен в большом Балтийском порту.

Закутавшись в жесткие овчины, приподняв высокие воротники, доходившие до краев шапок, так что виднелись одни глаза, стояли на улице жители Данцига. Все лица – и старые, и молодые – были одинаковы, так что трудно было сказать о соседе, поляк ли он или пруссак, данцигец или швед. Женщины в толстых шалях, в капорах или шарфах молча стояли возле своих мужей. Только дети задавали много вопросов и не получали ни одного ответа от осторожных родителей.

– Кто это пришел, французы или русские? – спросил один ребенок, стоящий близко к Дезирэ.

– Оба, – был ответ.

– Но кто же придет первым?

– Жди и молчи! – прошипел осторожный данцигец, оглядываясь назад.

Дезирэ переоделась. Под шубой у нее было надето платье, так давно приготовленное ею для путешествия в Цоппот. Матильда заметила это платье, но ничего не сказала. Но Лиза, более развязная на язык, кивнула ему, как старому другу, когда помогала Дезирэ надеть шубу.

– Вы изменились, – сказала она, – с тех пор, как надевали его в последний раз.

– Я постарела… и потолстела, – весело ответила Дезирэ.

А Лиза, не одаренная никаким воображением, удовлетворилась таким объяснением. Но перемена скрывалась в глазах Дезирэ.

С позволения Себастьяна, почти по его инициативе, они выбрали Зеленый мост местом наблюдения. Этот мост соединяет берега Монтлау при входе на Лангемаркт, и тут большая дорога расширяется, перед тем как снова сузиться, чтобы пройти под Зелеными воротами. Тут все всё могли видеть, оставаясь на виду.

– Будем надеяться, – сказал Себастьян, – что двое мужчин мимоходом заметят вас.

Но он не предложил себя в спутники. В половине двенадцатого улицы были запружены народом. Граждане хорошо знали своего губернатора, и он не заставил их долго ждать. Хотя Parai и не обладал той силой, которая поразительно действовала на воображение толпы еще долгое время спустя после смерти Наполеона и еще до сих пор она двигает умами людей, как сто лет тому назад, однако же он был достаточно искусен в подражании своему господину, когда это становилось нужно. Он не собирался вползать в Данциг, подобно побитой собаке, которая лезет в свою конуру.

Рапп добыл себе лошадь в Эльбинге. Он остановился между этим городом и Моттлау, чтобы навести в своей армии что-нибудь похожее на порядок и собрать вокруг себя штаб.

Но данцигцы не ликовали. Они в мрачном молчании следили за Раппом, когда он проезжал по мосту. Лошадиный повод был закручен вокруг его руки: все его пальцы были отморожены, нос и уши находились у него в таком же состоянии, и их успешно подлечил один польский цирюльник. Один глаз был почти закрыт. Все лицо Раппa сильно покраснело, но он держался как солдат и смотрел на мир со смелостью, которую Наполеон передал всем своим ученикам.

За ним ехало верхом несколько штабных офицеров, но большинство из них шло пешком. Солдаты сделали попытку несколько освежить мундиры. Две-три героические души сбросили шубы, которым обязаны были своей жизнью, но большинство армии составляли разбитые люди, без принципов, без гордости, внушающие только жалость. Они кутались в свои лохмотья и спотыкались на ходу. Невозможно было отличить офицеров от солдат. Самые крупные и сильные были одеты лучше всех, буяны выглядели сытнее. Все были черны от дыма, с красными глазами, воспаленными столько же от ослепительного снега, по которому они шли днем, сколько от дыма, который они вдыхали ночью. Каждое платье было сильно прожжено искрами от костра, все лица солдат были испачканы кровью от конины, которую люди еще теплую разрывали зубами.

Некоторые смеялись и махали руками. Другие, знакомые с виленской и ковенской трагедиями, шли, спотыкаясь, в мрачном безмолвии, все еще сомневаясь в том, что Данциг стоит на месте, что они находятся, наконец, около пищи, тепла и отдыха.

– И это все? – с удивлением спрашивали люди друг у друга, ибо последние солдаты перешли через новую Моттлау прежде, чем голова процессии достигла Зеленого моста.

– Если бы у меня была такая армия, – сказал один толстый данцигец, – я бы тихонько ввел ее в город, воспользовавшись сумерками.

Но большинство молчало, пытаясь припомнить отъезд этих людей, торжество, славу и надежду. Великая катастрофа – это занавес, который на мгновение скрывает всю историю и превращает людей снова в маленьких детей, которые могут грустить и держаться за руки в темноте.

– Где пушки? – спросил кто-то.

– А обоз? – подхватил другой.

– А московские сокровища? – шепнул еврей с хитрыми глазами и спрятался за спину своего соседа, когда Рапп взглянул в его направлении.

Вступая на мост, генерал окинул взглядом Моттлау. Она была заполнена народом. Граждане не пользовались мостами, а безбоязненно переходили через реку, где им нравилось, и тяжелые сани ехали по ней, как по проезжей дороге. Рапп увидел это и, повернувшись в седле, что-то сказал тихо своему соседу, военному инженеру, которому предстояло увековечить свое имя и умереть в Данциге.

Моттлау была одним из главных его укреплений города, а губернатор вместо реки сделал тут проезжую дорогу.

Один только Рапп осматривался с видом человека, понимающего, где он находится. В растянувшемся позади него хвосте армии не нашлось бы ни одного дружеского лица, человека. Некоторые смотрели перед собой безжизненным взглядом, другие же, немного приободрившись в конце утомительного пути, глядели на остроконечные крыши домов с интересом, который вызывает вид нового города.

Только много времени спустя мир, сопоставляя известия, намеренно задержанные, и подробности, тщательно скрытые, узнал, что из четырехсоттысячного войска, победоносно маршировавшего к Неману, только двадцать тысяч перешли через полгода эту реку обратно и что из них две трети никогда не видели Москву.

Рапп, внимательно рассматривающий лица, обращенные на него, узнал некоторые из них. Он серьезно поклонился Матильде и более приветливо, повернувшись в седле, поклонился Дезирэ. Они вряд ли заметили его, так как все их внимание было обращено в сторону штаба, ехавшего позади.

Большинство офицеров было им незнакомо, другие же так изменились, что приходилось воскрешать в памяти их черты. Ни Шарля, ни Казимира не было среди верховых. Двое из них поклонились молодым девушкам.

– Это капитан Вильяр, – сказала Матильда. – Другого я не знаю. Также не знаю и этого высокого, который кланяется нам сейчас. Кто они такие?

Дезирэ ничего не ответила. Никто из этих офицеров не был Шарлем. Крепко сжав руки, она внимательно рассматривала каждое лицо.

Девушки заняли удобное место и поэтому видели даже тех, кто шел позади пешком. Многие из них не были французами. Было бы легко заметить Шарля или Казимира между смуглыми южанами.

Дезирэ не сознавала, что ее окружает толпа. Она не слышала ни одного из передававшихся шепотом замечаний. Вся она была само внимание.

– И это все? – спросила она, как и другие, когда войско вошло в город.

Она держалась за руку Матильды, лицо которой словно окаменело.

Наконец, когда последний солдат прошел под Зелеными воротами, они повернулись и молча пошли домой.

XIX Ковно

Заметный еще по следам многих великих пешеходов, которые прошли этим путем.

Многие не понимают того факта, что в северных странах, особенно в таких, как Литва, Курляндия и Польша, путешествовать зимой легче, чем во всякое другое время года. Реки, часто больше похожие на болота, так замерзают, что мосты становятся излишними. Дороги, почти непроходимые летом (глубокие колеи на равнине), заполняются снегом в зимнее время, и путешественник едет прямо от места до места по замерзшему снегу.

Луи д’Аррагон, по-видимому, наметил себе путь по равнине, руководствуясь теми же приемами, к которым он прибегал, определяя по карте курс корабля.

– Каким путем вы возвращались из Ковно? – спросил он у Барлаша.

– Ах, черт возьми! – ответил тот. – Я шел по линии павших лошадей.

– Так я проведу вас по другой дороге, – ответил моряк.

А через три дня, прежде чем генерал Рапп вошел в Данциг, Барлаш продал с огромным барышом двух похожих на скелеты лошадей и сани офицеру штаба Мюрата в Гумбинене.

Д’Аррагон и Барлаш прошли сквозь армию Раппа. Они остановились в Кенигсберге, чтобы навести справки, и даже около Немана они все еще продолжали спрашивать, не видел ли кто-нибудь Шарля Даррагона.

– Куда вы едете, друзья? – интересовались встречавшиеся им по пути люди.

– Мы ищем брата, – отвечал Барлаш, который, подобно многим беспринципным людям, вскоре понял, что ложь гораздо проще объяснений.

Большей же частью встречные тупо смотрели на них, не задавая никаких вопросов или же только пожимая устало плечами. Они идут не в ту сторону. Они, должно быть, сошли с ума. Барлаш и д’Аррагон, правда, видели между Данцигом и Кенигсбергом несколько путешественников, шедших на восток: курьеров с депешами, разыскивающих Мюрата, шпионов, направляющихся на север в Тильзит и к генералу Йорку, который все еще договаривался со своей собственной совестью. Попадались и такие, которые говорили, что они – офицеры, получившие назначение принять командование отступающей армией.

Но за Кенигсбергом д’Аррагон и Барлаш оказались одни на своем пути на восток. Все лица были обращены к западу, и то была вовсе не армия, а бесконечная процессия бродяг. Без пищи и крова, без багажа, кроме того, что могли унести на спине, они шли (как каждый из нас должен будет перейти из этого мира в иной) поодиночке, без товарища, который помог бы преодолеть трудные места или поднять их, когда они падали. Среди этого сборища был только один человек, следующий своему долгу. И он шел последним.

Многие начали этот путь попарно, с верным товарищем, но в конце концов почти все рассорились друг с другом. У французов есть странная особенность – у них может быть только один друг. Давно, уже за Неманом, все узы дружбы были разорваны, а перед этим разрушилась дисциплина.

Они постоянно ссорились и дрались из-за места у огня, который разводил кто-нибудь третий. Они жгли дома, в которых провели одну ночь, хотя знали, что тысячи, тащившиеся за ними, могут умереть за неимением этого крова.

На Березине они дрались на мосту как дикие звери, и те, кто имел лошадей, топтали ими товарищей или безжалостно сталкивали их с моста. Двенадцать тысяч человек погибло на берегах или в реке, и шестнадцать тысяч было оставлено позади на произвол судьбы.

В Вильне народ пришел в ужас при виде этого нечеловеческого сборища, которое раньше вызывало восхищение. А командующий армией ночью выбрался из города со своим штабом, бросив больных, раненых и здоровых солдат.

В Ковно обезумевшие люди столпились на мосту и дрались из-за того, чтобы протиснуться вперед, между тем как они могли бы свободно перейти через реку по льду. Они вовсе перестали быть людьми и превратились в загнанных зверей, которые падали по дороге и которых грабили их же товарищи, прежде чем жизнь совершенно угасала в их телах.

«Прости, товарищ! Я думал, что ты умер», – сказал один солдат, когда умирающий стал упрекать его. И неохотно ушел: он знал, что через несколько минут другой завладеет добычей. Но в большинстве случаев они не были настолько совестливы.

Вначале д’Аррагон, который не привык к этим ужасам, пытался помочь тем, кто взывал к нему, но Барлаш только смеялся над ним.

– Да, – говорил он, – возьмите медальон и пообещайте ему отослать его матери. Царь Небесный! У них у всех есть медальоны и у всех есть матери. Всякий француз вспоминает о своей матери, когда уже становится поздно. Я раздобуду тележку, и завтра она будет полна этими портретами. А вот другой. Он голоден. И я тоже голоден, друг. Я иду из Москвы. Ба!

И так они пробирались сквозь поток. Они могли бы идти более быстро: д’Аррагон держал курс по замерзшей равнине, как по морю, но Шарль должен был обязательно находиться в этом потоке. Он, может быть, лежит у дороги. Каждое из этих жалких существ, полуслепое, почти замерзшее, закутанное до глаз в грязную шубу, каждое из этих одичавших существ могло бы быть мужем Дезирэ.

Д’Аррагон и Барлаш никогда не упускали случая узнать новости. Барлаш прервал последнюю просьбу умирающего, чтобы спросить его, не слыхал ли он когда-нибудь о принце Евгении. Поразительно, как мало знали солдаты! Большинство из них вообще не говорило на французском языке, и очень немногие слышали имя начальника своей дивизии. Многие общались на языках, которые даже Барлаш не мог понять.

– Он болтает, точно кофейная мельница, – объяснял Барлаш д’Аррагону, – и я не знаю, какого он полка. Он меня спросил: русский ли я?.. Я-то! Затем он захотел подержать мою руку. И наконец заснул. Он проснется среди ангелов, этот прихожанин.

Но никто ничего не слыхал о Шарле Даррагоне, и немногие знали имя начальника штаба, при котором он состоял в Москве. Ничего не оставалось больше делать, как идти дальше в Ковно, где, как они поняли, располагалась временная главная квартира.

Рапп сказал д’Аррагону, что в Ковно были посланы офицеры для образования центра – нечто вроде скалы среди потока, чтобы отклонить бурное течение. Еще поговаривали о Тильзите и о том, чтобы отвести поток на север к Макдональду. Но д’Аррагон знал, что Макдональд находится не в лучшем положении, чем Мюрат, ибо в Данциге уже стало известно, что Йорк с четырьмя пятыми армии Макдональда собирается покинуть его.

Дорога, ведущая в Ковно, была хорошо видна. По обеим ее сторонам лежали, словно упавшие верстовые столбы, трупы солдат, засыпанные снегом. Иногда д’Аррагон и Барлаш находили остатки костра, на котором был сожжен лафет, как на это указывали цепи и кольца, валявшиеся среди пепла. Деревья были срублены и ободраны. Видно, какой-то глупец содрал с них кору, думая, что она может гореть. Почти у каждого костра находился вечный страж, ибо раны почти всегда мертвели, когда оттаивало тело. Раза два путешественники видели лежавшую в пепле целую роту, которой никогда не суждено было проснуться.

Барлаш пессимистически осматривал эти биваки, но редко находил что-нибудь, что стоило бы унести. Если вдруг он узнавал ветерана по седым волосам, выбивавшимся из-под изношенного платка или шапки, или же замечал какой-нибудь остаток гвардейского мундира, то обыскивал более тщательно.

– Тут может быть соль, – говорил он и иногда находил немного соли.

Они шли пешком от самого Гумбинена: умиравшие от голода люди не оставили в живых ни одной лошади. Путешественники жили изо дня в день тем, что находили на дороге, а это было, в лучшем случае, замерзшей кониной. Но Барлаш ел удивительно мало.

– Приходится думать о своем желудке, – говорил он неопределенно и убеждал д’Аррагона съесть его порцию, потому что было бы грехом что-нибудь выбрасывать в такое время.

Наконец д’Аррагон, довольно хорошо понимавший простых людей, сказал:

– Нет, я не хочу больше. Остальное придется выкинуть.

А через час, притворяясь, что спит, он увидел, как Барлаш встал и осторожно прокрался к деревьям, где валялась выброшенная несоблазнительная пища.

– Только бы вы сохранили свое здоровье, – пробормотал однажды Барлаш. – Я старик… Я не мог бы сделать это один.

И это была правда: д’Аррагон один нес теперь весь багаж.

– Нам обоим нужно сохранить здоровье, – возразил Луи. – Я ел кое-что и похуже конины.

– Вчера я видел одного, – сказал Барлаш с жестом отвращения. – И у него на рукаве было три нашивки. Он скорчился в канаве и ел нечто гораздо хуже конины, mon capitaine. Фу! Меня стошнило. Я бы размозжил ему физиономию каблуком. А после этого у дороги я видел, как он или кто-то другой играл роль мясника. Но вы ничего этого не видели, mon capitaine.

– Это было у поворота реки, где сожгли ферму, – ответил Луи.

Барлаш искоса посмотрел на него.

– Если нам придется дожить до этого, mon capitaine…

– Не придется.

Они сошли теперь с дороги, и д’Аррагон держал курс по лагу. Даже среди соснового леса, казавшегося бесконечным, они часто находили остатки биваков, а иногда людей, скорчившихся на своем последнем холодном ложе.

– Это, – сказал Барлаш, указывая на то, что больше походило на несколько узлов со старьем, – даже у них есть женщина, умоляющая милосердного Бога… так же, как и у нас.

Понятие Барлаша о Боге не шло дальше представления Его в виде грозного командира, которому в горячее время некогда следить, чтобы офицеры как можно лучше обращались с рядовыми. В сущности, бедные люди во всех странах приходят к заключению, что Бог прежде всего думает о господах, разъезжающих в каретах.

Д’Аррагон и Барлаш увидели Ковно вечером, после тяжелого дня ходьбы по снегу. Когда Барлаш впервые увидел колокольню далекой церкви, он сел и прислонился к сосне. Здесь страна изрыта небольшими холмами, по которым речки стекают в Неман, и у каждой речки приходилось подниматься и спускаться по скользкому снегу.

– Voila! – произнес Барлаш. – Это Ковно. Я устал. Идите дальше, mon capitaine. Я лягу здесь, и если не сдохну к утру, то приду к вам в город.

Луи посмотрел на него и, натянуто улыбнувшись, сказал:

– Я устал не менее вас. Мы отдохнем здесь, пока не появится луна.

Голые лиственницы уже бросали длинные тени на снег, сверкавший вблизи, словно бриллиантовое ожерелье, но даль была бледно-голубого цвета, который постепенно переходил в серый. Все было туманно, серебристо и подернуто тонкой дымкой. Считается, что именно море – символ бесконечного пространства, но никакое море не говорит так ясно о дали, как равнины Литвы, абсолютно плоские, совершенно пустынные.

Луи тяжело опустился возле Барлаша. Насколько хватало глаз, они были одни в этом пустынном снежном мире. Им нечего было сказать друг другу. Солнце спускалось, и они смотрели на него с тупым недоумением, словно и души их замерзли и онемели.

По мере того как солнце садилось, серебристые тона медленно переходили в золотистые, серые – чернели. Вблизи небольшие углубления в снегу темнели, как глубокие заводи в прозрачной воде.

Наконец солнце скрылось, покинув коричнево-красное небо. И этот оттенок вскоре исчез, и стальной холод захватил, как в тиски, весь мир.

Луи д’Аррагон сделал порывистое движение и вскочил на ноги.

– Пойдем! – воскликнул он. – Если мы останемся, то заснем, и тогда…

Барлаш встал и сонно взглянул на своего товарища. У него на каждой щеке синело по темному пятну.

– Пойдем! – повторил Луи так громко, словно говорил с глухим. – Доберемся до Ковно и узнаем, жив ли он или умер.

XX Выбор Дезирэ

Наши желания и судьба так противоречивы, что наши намерения разбиваются. Мысли – наши, но результат их не наш…

Рапп сидел в крепости, которая оказалась крепка только на словах. Замерзшая река вместо непреодолимой преграды представляла для неприятеля самый легкий, какой только можно было себе представить, путь. Рапп руководил армией, но это была всего лишь призрачная армия.

По официальным подсчетам, там имелось тридцать пять тысяч человек. В действительности же едва ли можно было выставить против неприятеля тысяч восемь. Остальные были больны или ранены. У этих людей не было никакого патриотического духа, вряд ли даже их связывал общий язык.

Здесь оказались солдаты из Африки и Италии, из Франции, Германии, Польши, Испании и Голландии. Большинство из них – новобранцы, неопытные и жалкие. Все они бежали от страшных казаков, крики которых: «Ура! Ура!» – преследовали их даже во сне. Они пришли в Данциг не для того, чтобы сражаться, но чтобы лечь и отдохнуть. Они были остатками великой армии – подкрепление, притянутое к границе, которую многие из них никогда не переходили. Московская армия вся полегла под Малоярославцем, на Березине, в Смоленске и Вильне.

Эти беглецы искали в Данциге спасения. И Рапп, переходя через мост, сделал недовольную гримасу, ибо понял, что и тут им не найти покоя.

Укрепления существовали только на плане. Рвы были заполнены снегом, реки замерзли, все работы остановились. Данциг находился во власти первого пришедшего. В двадцать четыре часа все кузнецы города начали ковать топоры и ломы. Рапп собирался освободить замерзшую Вислу. А данцигцы громко смеялись.

– Она снова замерзнет в одну ночь, – говорили они.

И действительно, она замерзла. Но Рапп и на следующий день заставил ледоколов работать. Он приказал, чтобы день и ночь лодки двигались по воде, которая лениво текла, отяжелевшая от желания заснуть и обрести покой. Он приказал инженерам приняться за работу в заброшенных укреплениях. Но почва была крепка, как гранит, и кирки отскакивали в руках рабочих, не оставляя следов на поверхности земли.

Данцигцы снова смеялись.

– Земля промерзла на три фута в глубину, – говорили они.

Теперь каждую ночь термометр показывал от двадцати до тридцати градусов мороза. А был только декабрь – начало зимы. Русские приблизились к Неману и с каждым днем подходили все ближе. Данциг был переполнен больными и ранеными. Голодное войско смертельно устало, замерзло и пало духом. Было всего несколько докторов, не хватало припасов – ни лекарств, ни мяса, ни овощей, ни спирта, ни фуража. Неудивительно, что данцигцы смеялись. Рапп, которому приходилось полагаться на южан: итальянцев, африканцев и немногих французов – людей, мало привыкших к холоду и тягостным условиям северной зимы, не обращал внимания на этот смех. Это был человек среднего роста, с круглым толстощеким лицом, маленьким носом и, прошу покорно, с бакенбардами.

Он ни на минуту не допускал, что его дела безнадежны. Рапп разводил громадные костры, чтобы отогреть землю, и строил укрепления.

– Я советовался, – сказал он впоследствии, – с двумя военными инженерами, способности которых равнялись их преданности: с полковником Ришманом и генералом Кампредоном.

А современные образованные англичане скажут вам совершенно серьезно, что в мире нет армии, подобной английской, и ни одного генерала, подобного последнему любимцу английской журналистики.

Дни стали очень коротки. И было уже темно, когда внимание солдат, в обязанности которых входило постоянно двигаться по реке на лодках, было привлечено криками с противоположного берега.

Они оглянулись и заметили выделявшееся в снежной дали очертание человека, неузнаваемого под множеством одежды, столь знакомой в то время Восточной Европе. Тогда для живших вблизи дороги, ведущей в Москву, потеряло весь забавный смысл переодевание, например, бравого артиллериста в дамскую меховую накидку.

– А, товарищ! – сказал один из лодочников – итальянец, говоривший по-французски и научившийся мореходному искусству в Средиземном море, у вод которого он никогда уже не будет заниматься своим ремеслом. – Вы из Москвы?

– А мы земляки? – спросил пришелец, споткнувшись о планшир.

– Нет, старый хрыч! – ответил итальянец с готовой откровенностью пьемонтца.

В виде возражения новоприбывший поднял грубо забинтованную руку и медленно повел ею из стороны в сторону, как бы отклоняя такие личные намеки при столь коротком знакомстве.

– Неделю назад, когда я вышел из Данцига с поручением в Ковно, – небрежно сказал он, – повсюду можно было перейти через Вислу. Теперь я бродил по берегу с полмили и не нашел перехода. Можно подумать, что в Данциге теперь есть генерал.

– Там Рапп, – ответил итальянец, проталкивая лодку сквозь плавучий лед.

– Он будет рад меня видеть.

Итальянец посмотрел на него из-за плеча и коротко, иронично рассмеялся.

– Барлаш… из старой гвардии, – объяснил новоприбывший небрежным тоном.

– Никогда не слыхал о таком.

Барлаш поднял повязку, которую он все еще носил на левом глазу, чтобы лучше разглядеть феноменального невежду, но ничего не сказал. Причалив к берегу, он кивнул головой, на что лодочник выразительно сплюнул.

– Может быть, у вас наберется в кошельке на стаканчик, – намекнул он.

Барлаш исчез в темноте, не удостоив его ответом. Через полчаса он уже стоял на ступеньках дома Себастьяна на Фрауэнгассе. Идя по улице, он обратил внимание на доказательства энергичности французов: многие дома были забаррикадированы, и в конце улиц, спускавшихся вниз к реке, возвели частокол. Повсюду шныряли солдаты. Подобно Самуилу, у Барлаша звенело в ушах от блеяния овец и мычания быков.

Дома на Фрауэнгассе были тоже забаррикадированы, многие окна на нижнем этаже – заделаны. Дверь дома номер тридцать шесть была заперта на засов, ни один луч света не проникал через оконные ставни. Барлаш постучался и подождал. Ему показалось, что он слышал какое-то тихое движение внутри дома. Он снова постучался.

– Кто там? – спросила Лиза, стоявшая как раз за дверью. Она, по-видимому, была там все время.

– Барлаш, – ответил солдат.

И засов, который он, опытный в такого рода делах, сам предварительно смазал перед уходом, быстро отодвинули.

За дверью Барлаш увидел Лизу, а за ней – Матильду и Дезирэ.

– Где хозяин? – спросил он, оборачиваясь, чтобы собственноручно запереть дверь.

– Он в городе, – ответила Дезирэ натянуто. – Откуда вы?

– Из Ковно.

Барлаш осмотрелся вокруг. Сам он сильно покраснел, и свет лампы, висевшей над его головой, сверкал на льдинках, которые примерзли к его бровям и растрепанным усам. В тепле его платье начало оттаивать, и вода закапала на пол, как во время дождя. Тогда Барлаш увидел лицо Дезирэ.

– Он жив, говорю вам, – резко произнес солдат, – и здоров, насколько это мне известно. Мы в Ковно получили сведения о нем. У меня есть письмо.

Он распахнул шинель, затвердевшую, как картон. Под шинелью на нем оказалась надета русская мужицкая овчина, а под ней – остатки его мундира.

– Собачья страна! – пробормотал он, согревая свои пальцы.

Наконец Барлаш достал письмо и передал его Дезирэ.

– Вам придется выбирать, – объяснил он серьезным тоном. – И, подобно всем женщинам, вы, конечно, сделаете ошибку.

Дезирэ поднялась на две ступеньки, чтобы встать поближе к лампе, и все присутствующие пристально наблюдали за ней, пока она распечатывала письмо.

– Письмо от Шарля? – нетерпеливо спросила Матильда.

– Нет, – ответила Дезирэ, едва дыша.

Барлаш подозвал Лизу, показал на свой рот и толкнул по направлению к кухне. Он лукаво подмигнул Матильде, как бы желая показать, что теперь они могут свободно обсуждать семейные дела, и тихо, обращаясь к самому себе, прибавил:

– С прошлой ночи… ничего.

Через несколько минут Дезирэ, прочитав письмо дважды, протянула его Матильде. Оно было очень коротко.

«Мы нашли здесь человека, – писал Луи д’Аррагон, – который добрался с Шарлем до Вильны. Там они расстались. Шарль, которому было приказано ехать по штабным делам в Варшаву, сказал своему приятелю, что вы в Данциге, и, предвидя осаду этого города, он написал вам, чтобы вы приехали к нему в Варшаву. Это письмо, несомненно, пропало. Я последую за Шарлем до Варшавы, и, если он заболел дорогой, как это случилось со многими, я его, конечно, найду. Барлаш возвращается, чтобы провести вас до Торна, если вы захотите ехать к Шарлю. Я буду ожидать вас в Торне, и, если Шарль – дальше, мы последуем за ним до Варшавы».

Барлаш, наблюдавший за Дезирэ, стал теперь следить за Матильдой, глаза которой быстро перебегали по убористо написанным строчкам. Когда она приблизилась к концу и ее лицо, на которое горе и неизвестность наложили мрачные тени, осунулось и побледнело, Барлаш коротко рассмеялся.

– Двое, – сказал он, – поехали вместе: полковник Казимир и муж этой… la petite. Они пользовались удобствами, клянусь Богом! Две кареты и эскорт. В их каретах находилось несколько игрушек императора: священные картинки, императорские трофеи и еще не знаю толком что. Кроме того, у них была своя собственная добыча – не меха и подсвечники, которые мы тащили на спине, но достаточно золота и драгоценных камней, чтобы обеспечить человека на всю жизнь.

– Откуда вы это знаете? – спросила Матильда, и мрачный огонь сверкнул в ее глазах.

– Я… я знаю, откуда они это взяли, – ответил Барлаш со странной улыбкой. – Allez! От меня вы это можете узнать, – и он что-то пробормотал на наречии северной Франции.

– И в Вильне они были живы и здоровы? – спросила Матильда.

– Да, и с ними находились сокровища. Им посчастливилось, или же они оказались умнее других: им пришлось конвоировать императорскую казну, и они имели право отбирать у всякого лошадь для своей кареты, в которую они сложили также и свои богатства. Назначение это получил, собственно, капитан Даррагон, а другой, полковник, примкнул к нему добровольцем. В Вильне исчезли последние следы дисциплины, и всякий начал поступать как хотел.

– Они были в Ковно? – спросила Матильда, обладавшая трезвым умом и той способностью верно оценивать положение, которая чаще выпадает на долю мужчин.

– Они не были в Ковно. От Вильны они повернули на юг. Оно, пожалуй, и лучше было. В Ковно солдаты взломали магазины. Водка вылилась на улицу. Люди валялись на снегу, пьяные и мертвые вперемешку. Но на следующее утро их нельзя было спутать, потому что все они умерли.

– Вы в Ковно расстались с Луи д’Аррагоном? – резко спросила Дезирэ.

– Нет… нет. Мы покинули Ковно вместе и расстались за городом. Он не доверял мне… monsieur le marquis… Он боялся, что я доберусь до водки. И он был прав. У меня не было только удобного случая. Он сильный человек, да!

При этом Барлаш поднял руку, как бы предостерегая всех и каждого шутить с Луи д’Аррагоном.

Он начал отрывать льдинки от усов, его лицо исказилось от сильной боли.

– Ну, – произнес он наконец, обращаясь к Дезирэ, – вы сделали выбор?

Дезирэ снова перечитала письмо, и не успела она ответить, как громкий стук в парадную дверь заставил их всех вздрогнуть. Лицо Барлаша осветилось той хитрой улыбкой, которую вызывала у него только опасность.

– Это хозяин? – спросил он шепотом.

– Да, – ответила Матильда. – Открывайте скорее.

Себастьян вошел в дом легкой походкой.

– А! Что новенького? – спросил он, когда увидел Барлаша.

– Ничего, чего бы вы уже не знали, monsieur, – ответил Барлаш, – за исключением того, что муж mademoiselle здоров и находится на пути в Варшаву. Вот, прочтите это.

И он взял письмо из рук Дезирэ.

– Я знала, что он благополучно вернется. – Дезирэ сказала только это, и ничего больше.

Себастьян быстро прочитал письмо и задумался.

– Пора покидать Данциг, – спокойно сказал Барлаш, точно угадав мысли старика. – Я знаю Раппа. Тут на Висле будет неспокойно.

Но Себастьян отклонил это предложение, отрицательно покачав головой.

Внимание Барлаша несколько отвлеклось запахом жареного мяса, который он откровенно и шумно вдохнул.

– Так, значит, – сказал Барлаш, поглядывая по направлению кухни, – остается только сделать выбор madеmoiselle.

– Тут не может быть и речи о выборе, – возразила Дезирэ. – Я пойду с вами, как только вы будете готовы.

– Ладно! – произнес Барлаш, причем это слово относилось также и к Лизе, которая отчаянно звала его.

XXI По дороге в Варшаву

Часто ожидания обманывают, и чаще всего там, где они больше всего обещают. Но часто они исполняются там, где виделось одно отчаяние.

Говорят, что любовь слепа; но ненависть не лучше. У Антуана Себастьяна ненависть к Наполеону не только ослепила довольно дальнозоркие раньше глаза, но и убила в нем много человеческих привязанностей. Притом любовь может умереть от пресыщения или голода. Ненависть никогда не умирает – она только дремлет.

В настоящее время ненависть Себастьяна проснулась. Ее разбудили бедствия, которые претерпел Наполеон, и из этих бедствий поход в Россию был лишь одной небольшой частью. Ибо тот, кто стоит выше всех, должен ожидать, что все набросятся на него, если он споткнется. Наполеон пал, и сотни врагов, копившие до сих пор свою ненависть в безнадежном молчании, готовились нанести удар, как только он спустится настолько, что они смогут достать до него.

Когда целые империи тщетно пытались свалить Наполеона, как могло простое общество темных людей надеяться на то, что их удар окажется действителен. Так начал свое существование Тугендбунд, и Наполеон с безошибочной точностью, которая и ставила его выше остальных, разрушил основание заговора. Ибо организация, в которой короли и сапожники стоят рядом, на равной ноге, опасна для ее врагов.

Себастьян не был подавлен крупными событиями последних шести месяцев. Он ждал этого момента всю жизнь. Только неожиданный успех ослепляет. Долгое ожидание почти всегда обеспечивает мудрое обладание. Себастьян, подобно всем людям, поглощенным великой мыслью, пренебрегал своими общественными и семейными обязанностями. Мы уже видели, как он допустил, чтобы Матильда и Дезирэ поддерживали его существование уроками танцев. Но он не был обыкновенным домашним тираном, полным достоинства отцом семейства, который должен получать от детей все лучшее и наставления которого принимают форму торжественного предостережения. Себастьян не требовал ничего, он вряд ли замечал, что ему дают; и если он питался лучше своих дочерей, то это вовсе не вследствие его требовательности, а благодаря женскому инстинкту самопожертвования, который погубил стольких мужчин.

Если он что-нибудь и думал об этом, то, вероятно, приходил к выводу, что Матильда и Дезирэ рады отдавать свое время и заботы на поддержание его сил не просто как отца, а как основы Тугендбунда в Пруссии. Многие и более великие люди совершали ту же ошибку, а ничтожества с громким именем совершают ее каждый день, думая, что некоторым женщинам доставляет удовольствие заботиться об их нуждах, пока они творят свои бессмертные картины или книги. Между тем женщина с той же точно заботливостью пеклась бы о нем, будь он простым дворником. Она следует только голосу инстинкта, который возвышеннее самых высоких мыслей мужчины и восхитительнее его самых поразительных произведений искусства.

Барлаш довольно долго прожил на Фрауэнгассе, чтобы ознакомиться с порядками в доме Себастьяна. Он знал, что Дезирэ, подобно многим женщинам с кроткими голубыми глазами, сама определила свою судьбу и ждала результата с твердостью, которая обыкновенно не свойственна беззаботным людям. Барлаш сделал из этого вывод, что он должен снова пуститься в путь до полуночи. Поэтому он оказал тщательное внимание простому ужину, который Лиза поставила перед ним. Оторвавшись наконец от тарелки, он второй раз в жизни увидел, как Себастьян пришел на кухню.

Барлаш привстал, но затем, следуя жесту Себастьяна или припоминая, быть может, демократию, с которой познакомился только в среднем возрасте, он снова сел, не выпуская, однако, вилку из рук.

– Вы готовы проводить madame Даррагон в Торн? – спросил Себастьян, жестом приглашая своего гостя чувствовать себя как дома, что на этот раз было, пожалуй, излишней предупредительностью.

– Готов.

– А каким образом вы предполагаете совершить путешествие?

Это было так не похоже на обыкновенное поведение Себастьяна, так далеко от его понятий отцовства, что Барлаш подозрительно посмотрел на хозяина. Он приподнял повязку и грязные волосы, закрывавшие ему глаза. Такое необыкновенное проявление отцовской заботливости требовало того, чтобы посмотреть на него обоими глазами.

– Из того, что я видел сегодня на улицах, – ответил Барлаш, – можно заключить, что генерал не станет поперек дороги старикам и женщинам, желающим покинуть Данциг.

– Это возможно, но он не станет снабжать их лошадьми.

Барлаш быстро взглянул на своего собеседника и снова принялся есть с преувеличенной небрежностью.

– Вы, что ли, достанете их? – спросил он наконец, не поднимая глаз.

– Я могу достать вам лошадей и обеспечить подставы на пути.

Барлаш очень тщательно отрезал кусок говядины и, широко открыв рот, посмотрел на Себастьяна.

– С одним условием, – продолжал спокойно Себастьян, – что вы передадите в Торн письмо от меня. Я не стану вас обманывать. Если его найдут у вас, то, скорее всего, расстреляют.

Барлаш лукаво улыбнулся.

– Риск очень велик, – сказал Себастьян, задумчиво постукивая пальцами по табакерке.

– Я не офицер, чтобы разглагольствовать о чести, – ответил Барлаш. – Что же касается риска… – он остановился и положил в рот половину картофелины, – то я служу madеmoiselle, – заключил этот странный рыцарь.

Итак, через несколько часов они выехали в легких санях, которые можно встретить зимой в Польше и по сей день. Лошади были не хуже и не лучше всяких других лошадей в Данциге в то время, когда конь ценился дороже хозяина. Месяц, плывший высоко над головами путешественников, слабо освещал дорогу. Улицы Данцига были заполнены санями. Сначала встретились затруднения, но Барлаш весело объяснил, что он не такой хороший кучер на улице, как в поле.

– Но не бойтесь, – добавил он. – Мы довольно скоро попадем туда.

У городских ворот им не встретилось никаких препятствий, как и предсказывал Барлаш. Другие покидали Данциг через те же ворота пешком, в санях или телегах, но все поворачивали на запад и присоединялись к потоку беженцев, спешивших в Германию. Барлаш и Дезирэ оказались одни на широкой дороге, тянувшейся на юг через равнину, к Диршау. Воздух был холоден и тих. На снегу, твердом и сухом, как белая пыль, полозья мелодично пели свою дорожную песню. Лошади бежали крупной рысью.

Режущий ветер дул в лицо, но Барлаш сидел прямо и неподвижно. Он правил одной рукой и сидел на другой, чтобы восстановить кровообращение. Невозможно было рассмотреть его лицо из-за большого количества одежды: он, как мумия, кутался в шерстяную шаль, и поэтому были видны только его глаза, выглядывавшие из-под косматой овчинной шапки, которая посеребрилась от его собственного дыхания.

Дезирэ сидела, скорчившись, рядом с ним, наклонив голову вперед, чтобы защитить лицо от ветра, который жег, словно раскаленное железо. На ней был надет капор из белого меха, и когда она поднимала голову, то виднелись только ее блестящие веселые глаза.

– Если вам тепло, то можете поспать, – еле слышно пробормотал Барлаш, так как его лицо было плотно закутано и губы онемели от холода. – Если же озябли, то вы не должны и думать о сне.

Но Дезирэ, казалось, не имела ни малейшего желания спать. Когда Барлаш нагибался, чтобы заглянуть ей в лицо, она отвечала ему живым взглядом. Каждый раз, когда он, желая убедиться, не уснула ли она, бесцеремонно толкал ее локтем, она моментально отвечала ему таким же движением. По мере приближения ночи она становилась все бодрее и бодрее. Когда они остановились у постоялого двора, который, по-видимому, Себастьян в точности описал Барлашу, и Дезирэ приняла предложение хозяина выпить чашку кофе у огня, пока меняют лошадей, молодой женщине вовсе не хотелось спать. И, взглянув на Барлаша, когда он стряхивал с бровей иней, она беззаботно рассмеялась. В ответ на это он нахмурился и пристально посмотрел на нее, неодобрительно покачав головой.

– Вы смеетесь, когда вокруг нет ничего смешного, – произнес он угрюмо. – Глупо! Это заставляет людей спрашивать себя, что у вас в голове.

– У меня ничего нет в голове, – весело ответила Дезирэ.

– Так, значит, что-то есть в вашем сердце, а это хуже, – сказал Барлаш, и эти слова заставили Дезирэ подозрительно взглянуть на него.

Они преодолели сорок миль на одной упряжке и сделали около половины пути. Несколько часов они двигались вдоль течения Вислы, и так они должны были ехать до самого Торна.

– Вы должны поспать, – коротко изрек Барлаш, когда они вновь очутились в санях.

Дезирэ молча просидела возле него около часа. Свежие лошади шли быстро. Барлаш не был хорошим кучером, но он умел обращаться с лошадьми и берег их на каждом подъеме.

– Если мы будем так ехать, то когда мы прибудем на место? – внезапно спросила Дезирэ.

– В восемь часов, если все будет благополучно.

– И мы найдем мсье Луи д’Аррагона в Торне?

Барлаш пожал плечами и тихо пробормотал:

– Он сказал, что будет там.

Затем, повернувшись назад, он посмотрел на Дезирэ несколько презрительно и проговорил:

– Чисто по-женски! Они считают всех людей дураками за исключением одного, и этого одного сравнивают только с le bon Dieu.

Дезирэ, может быть, и не расслышала этого замечания: она ничего не ответила и тихо сидела, опираясь все тяжелее и тяжелее на своего спутника. Последний взял вожжи в другую руку и правил ею целый час, хотя под конец она совсем окоченела. Дезирэ заснула. Она все еще спала, когда, при первых лучах поздней зари, Барлаш увидел впереди себя колокольню Торнского собора.

Они были уже не одни на дороге: их обгоняли тяжелые сани, нагруженные продуктами и дровами. Дезирэ все еще спала, когда Барлаш завернул усталых лошадей на тесный постоялый двор «Трех корон». Сани и карета стояли бок о бок, как на складе, но конюшни были пусты. Никто не поспешил выбежать навстречу путешественникам. Хозяева торнских гостиниц уже давно перестали беспокоиться об этом, ибо город стоял как раз на пути отступления из Москвы, и у тех немногих, кто дошел до него, не осталось больше денег.

Барлаш начал медленно и страдальчески расправлять ноги. Он попробовал сначала одну, затем другую, точно был не совсем уверен, сможет ли он ходить. Затем неуклюже заковылял по двору к двери гостиницы.

Прошло несколько минут, и Дезирэ проснулась. Она сидела в жарко натопленной комнате. Кто-то снимал с нее перчатки и ощупывал ее руки, чтобы удостовериться, не отморожены ли они. Она сонно смотрела на белый кофейник, стоявший на столе возле свечей. Затем ее взгляд, все еще бессмысленный, остановился на лице человека, который развязывал капор, затвердевший от инея и льда. Он стоял спиной к свету, и его лицо наполовину было закрыто воротником шубы.

Он повернулся к столу, чтобы положить перчатки, и свет упал на его лицо. Дезирэ моментально проснулась, и Луи д’Аррагон, услыхав, что она шевелится, заботливо посмотрел на нее. Они оба молчали. Барлаш держал свою бесчувственную руку у печки, скрежетал зубами и что-то кряхтел от боли.

Дезирэ стряхнула льдинки с капора, и они застучали по полу, как град. Ее глаза блестели, и яркий румянец играл на щеках. Д’Аррагон посмотрел на девушку с облегчением и повернулся к Барлашу. Он взял его онемевшую руку, ощупал ее и поднес к свечке. Два пальца были совершенно белые, и Барлаш сделал гримасу, когда увидел это. Д’Аррагон тотчас же принялся их растирать, не обращая внимания на стоны и жалобы старика.

Не выпуская его пальцев из своих рук, Луи посмотрел через плечо на Дезирэ, избегая встречаться с ней глазами.

– Вчера вечером я слышал, – сказал он, – что обе кареты стоят во дворе харчевни в трех шагах отсюда по дороге в Варшаву. Я следил за ними от самого Ковно. Человек, доставивший мне эти сведения, сказал, что конвой дезертировал и офицер ехал один с двумя кучерами, но он заболел. Теперь Шарль почти совсем поправился и надеется завтра или послезавтра снова пуститься в путь.

Дезирэ кивнула головой, показывая этим, что она все слышала и поняла. Вдруг Барлаш закричал от боли и отдернул руку.

– Довольно! Довольно! – воскликнул он. – Мне больно. Жизнь возвращается и… если бы хоть капельку водки…

– В Торне нет водки, – возразил д’Аррагон, обернувшись к столу. – Тут можно найти только кофе.

С этими словами он занялся чашками и, не смотря в сторону Дезирэ, снова заговорил:

– Я достал пару лошадей, чтобы вы могли тотчас же ехать, если в силах это сделать. Но если бы вы предпочли отдохнуть сегодня…

– Поедем сейчас! – поспешно прервала его Дезирэ.

Барлаш, скорчившись возле печки, посмотрел на них из-под своих тяжелых бровей, спрашивая, быть может, себя, почему они избегают смотреть друг на друга.

– Вы подождите здесь, – сказал д’Аррагон, обращаясь к Барлашу, – пока… пока я не вернусь.

– Хорошо, – ответил солдат. – Я лягу здесь на полу и буду спать. С меня довольно… да.

Луи вышел из комнаты, чтобы распорядиться. Когда он через несколько минут вернулся, Барлаш уже лежал на полу, а Дезирэ снова надела капор, совершенно скрывший ее лицо. Д’Аррагон рассеянно выпил чашку кофе и съел немного черствого хлеба.

Звон колокольчиков, слабо доносившийся сквозь двойные рамы, известил их, что лошадей запрягли.

– Вы готовы? – спросил д’Аррагон, и вместо ответа Дезирэ, стоявшая возле печки, направилась к двери. Проходя мимо Луи, она подняла глаза и нахмурилась.

В сенях Дезирэ снова взглянула на него, как бы ожидая, что он заговорит. Луи смотрел прямо перед собой. В сущности, им не о чем было говорить. Дорога была ровная, а снег затвердел как лед. За городскими воротами д’Аррагон пустил лошадей вскачь, и они все время двигались этим аллюром.

Через полчаса он обернулся к Дезирэ и кнутом показал на крышу, наполовину скрытую несколькими редкими соснами.

– Это и есть харчевня, – сказал Луи.

Во дворе харчевни он указал на две дорожные кареты, стоявшие рядом.

– Офицер Даррагон здесь? – спросил он хромого еврея, вышедшего к ним навстречу. Дом был жалкий, вонючий и грязный. Еврей проводил их до двери и, низко кланяясь, удалился.

Дезирэ жестом попросила Луи войти первым, что он исполнил немедленно. Комната была заставлена сундуками и ящиками. Всю казну внесли ради безопасности в комнату больного. На узкой кровати у окна лежал на боку человек. Он оглянулся через плечо, и вошедшие увидели страшное, много дней не бритое лицо. Человек молча посмотрел на Луи и Дезирэ.

То был полковник Казимир.

XXII По отмелям

Я вижу свой путь, как птицы видят свою дорогу в небе.

Казимир никогда раньше не встречал Луи д’Аррагона, но какое-то слабое сходство с двоюродным братом заставило шевельнуться его не совсем пропавшую совесть.

– Вы ищете меня, monsieur? – спросил он, не узнавая закутанную Дезирэ, стоявшую за своим спутником.

– Нам нужен полковник Даррагон, и мне сказали, что мы найдем его в этой комнате.

– Смею я вас спросить, почему вы ищете его таким, несколько бесцеремонным образом? – спросил Казимир со своей постоянной заносчивостью.

– Потому что я его двоюродный брат, – спокойно ответил Луи, – a madame – его жена.

Дезирэ, побледнев, сделала несколько шагов вперед. Она задержала дыхание и умоляюще взглянула на полковника.

Казимир попробовал подняться на локте.

– Ах, madame! – произнес он. – Вы нашли меня в плачевном состоянии. Я был очень болен.

И он жестом попросил ее не обращать внимания на его непричесанную голову и беспорядок в комнате.

– Где Шарль? – коротко спросила Дезирэ.

Она вдруг почувствовала, как сильно ненавидит Казимира и не доверяет ему.

– Разве он не вернулся в Данциг? – быстро проговорил больной. – Он должен был уже с неделю быть там. Мы расстались в Вильне. Он был истощен – простое переутомление, – и по его просьбе я оставил его там, чтобы он поправился и продолжил путь в Данциг, где, как он знал, вы ждете его.

Он остановился и быстро, украдкой, взглянул сначала на Дезирэ, затем на Луи. Он сознавал себя равным с ними в изворотливости ума и проворности языка. Они оба как-то странно оцепенели, и он не мог угадать почему. Но в глазах д’Аррагона читалась твердость, которая редко идет рука об руку с тупоумием. Этот человек обладал быстрой волей – с ним приходилось считаться.

– Вы удивлены, почему я путешествую под именем вашего кузена? – сказал Казимир с дружеской улыбкой.

– Да, – серьезно ответил Луи.

– Это очень просто, – объяснил больной. – В Вильне мы поняли, что всякая дисциплина разрушена. Не существовало больше полков. Всякий поступал по-своему. Многие, как вы знаете, сочли лучшим дождаться в Вильне русских, чем рисковать и двигаться вперед. Вашему кузену поручили командование конвоем, который в конце концов бежал, как и все остальные. Шарль должен был доставить в Париж две кареты с императорской казной и ценными бумагами. Ему не хотелось возвращаться в Париж. Он, естественно, желал вернуться в Данциг. Я же решил ехать во Францию и там снова отдать свою шпагу императору. Что могло быть проще, как поменяться местами?

– И именами? – прибавил д’Аррагон, не поддерживая свободный, дружеский тон Казимира.

– Ради безопасности при переезде через Польшу, – объяснил последний. – Раз я буду во Франции, – а я надеюсь быть там через неделю, – я обо всем доложу императору так, как оно было. Что из-за болезни полковника Даррагона он поручил дело мне. Императору это будет безразлично, раз приказ выполнен.

Казимир обратился к Дезирэ, считая, что она окажется более отзывчивой, чем этот серьезный иностранец, который слушал его без всякой симпатии.

– Итак, вы видите, madame, – сказал полковник, – что за Шарлем все-таки останется доля славы и никому не будет причинено вреда.

– Когда вы оставили Шарля? – спросила Дезирэ.

Казимир снова опустился на подушку от слабости и истощения. Он погасшим взглядом посмотрел в потолок и наконец произнес:

– Должно быть, недели две тому назад. Я пробовал считать дни. Мы потеряли им счет с тех пор, как выехали из Москвы. Один день походил на другой, а все они вместе были ужасны. Поверьте мне, madame, что я никогда не забывал, что вы в Данциге ожидаете возвращения своего мужа. Я оберегал его, как только мог. Мы раз десять спасали жизнь друг другу.

Дезирэ могла бы в двух словах сказать ему все, что знала: что он шпион и что его доносы стоили жизни многим данцигцам, которые оказали ему гостеприимство как польскому офицеру. Что Шарль – предатель, проникший в дом ее отца, чтобы наблюдать за ним, хотя, в конце концов, он честно влюбился в нее. Он и теперь еще влюблен… и он – ее муж. Эта мысль приходила к ней ночью во время сна и неотступно преследовала ее днем.

Дезирэ посмотрела на Луи д’Аррагона и ничего не сказала.

– Итак, – заговорил последний, – вы имеете основательные причины предполагать, что если madame вернется в Данциг, то застанет там своего мужа?

Казимир посмотрел на д’Аррагона и заколебался. Они оба впоследствии вспоминали этот момент нерешительности.

– У меня есть основательные причины предполагать это, – ответил наконец Казимир тихим голосом, точно опасаясь, чтобы его не услышали.

Луи посмотрел на Дезирэ, но ей, очевидно, нечего было больше сказать.

– Так мы не будем больше беспокоить вас, – сказал Луи, направляясь к двери и открывая ее, чтобы пропустить Дезирэ. Он последовал за ней, когда Казимир окликнул его.

– Monsieur! – позвал больной. – Monsieur! На одну минутку.

Луи вернулся. Они молча смотрели друг на друга. Было слышно, как Дезирэ спустилась с лестницы и заговорила по-немецки с хозяином харчевни, ожидавшим ее внизу.

– Я буду с вами совершенно откровенен, – начал Казимир тем доверительным тоном, который редко не достигает своей цели. – Вы знаете, что у madame Даррагон есть старшая сестра, mademoiselle Матильда Себастьян?

– Знаю.

Казимир с трудом снова приподнялся на локте и коротко, полустыдливо и совершенно искренне рассмеялся. Странно, что Матильде и ему, жившим столь расчетливо, любовь подставила ножку!

– Да! – воскликнул он, жестом отказываясь от дальнейших объяснений. – Я не могу сказать вам больше. Это не моя тайна. Не отвезете ли вы ей от меня письмо в Данциг? Это все, о чем я прошу.

– Если вам угодно, я дам его madame Даррагон. Сам я в Данциг не вернусь, – ответил Луи, но Казимир отрицательно покачал головой.

– Боюсь, что это не годится… – произнес он с сомнением в голосе. – Сестры, понимаете?..

И он, этот сообразительный человек, без сомнения, был прав: самая заветная тайна часто скрывается от близких родственников.

– Вы не можете найти кого-нибудь другого? – спросил Казимир, и искренний страх появился на его лице.

– Могу, если вы желаете.

– Ax, monsieur, я этого не забуду! Я никогда этого не забуду! – горячо воскликнул больной. – Письмо там, на столе. Оно запечатано, и на нем надписан адрес.

Луи нашел письмо и, положив его в карман, направился к двери.

– Monsieur, – снова остановил его Казимир, – скажите ваше имя, чтобы я запомнил земляка, оказавшего мне такую услугу.

– Я вам не земляк. Я – англичанин. Мое имя – Луи д’Аррагон.

– Ах, знаю. Шарль говорил мне, monsieur le…

Но д’Аррагон уже ничего не слышал – он запер за собой дверь.

Луи нашел Дезирэ в передней харчевни, где ярко пылал огонь в открытом камине. Стены и низкий потолок закоптились, а маленькие окна покрылись изморозью в дюйм толщиной. В этой тихой комнате царили сумерки, и было бы совсем темно, если бы не огонь в камине.

– Вы тотчас же вернетесь в Данциг? – спросил Луи.

Он старался не смотреть на нее, хотя ему нечего было опасаться, что ее глаза встретятся с его взором. И таким образом они долго стояли, пристально глядя на огонь, одни в мире, который не обращал на них внимания.

– Да, – ответила Дезирэ.

Луи минуту постоял в раздумье. Он был очень практичен и имел вид человека действия, а не мечтателя, превращающего добро в нечто нелепое. Он нахмурился, и его взгляд перебегал с одного предмета на другой, как это всегда бывает у людей, думающих о деле, а не праздно мечтающих. То был моряк, привыкший смотреть в лицо опасности, предвидеть отдаленные случайности и преодолевать их день и ночь, неделя за неделей; моряк осторожный и бесстрашный.

– Лошади, которые привезли вас из Мариенвердера, не смогут бежать до завтрашнего утра, – сказал Луи. – Я сейчас отвезу вас обратно в Торн и… оставлю вас там с Барлашем.

Он посмотрел на нее. Она кивнула головой, точно признавала его право распоряжаться ее судьбой.

– Вы можете выехать завтра утром и окажетесь в Данциге к ночи.

Они несколько минут молча стояли рядом.

– А вы? – отрывисто спросила она.

Он не сразу ответил, занятый своей тяжеловесной шубой, которую тщательно застегивал. Дезирэ взглянула из-под ресниц на медленно двигавшиеся руки и худое волевое лицо, обожженное солнцем и снегом.

– В Кенигсберг и Ригу, – ответил он.

В глазах Дезирэ, обыкновенно столь ласковых и веселых, блеснул огонь, похожий на луч ревности.

– Ваше судно? – резко спросила она.

– Да, – ответил он, но тут вошел хозяин харчевни и сообщил, что сани ждут их.

Шел снег, и свистящий, порывистый ветер несся по долине Вислы из Польши и с далеких Карпат, заставляя двух спутников скорчиться в санях и делая дальнейший разговор немыслимым, даже если бы и было о чем говорить.

Они застали Барлаша лежащим на прежнем месте – на полу, у печки. Он вскочил с быстротой человека, привыкшего к короткому и прерывистому сну, и стал отряхиваться, точно собака с длинной шерстью. Он не обратил никакого внимания на д’Аррагона, а только вопросительно посмотрел на Дезирэ.

– Это был не капитан? – спросил он.

Дезирэ отрицательно покачала головой. Луи стоял у двери, отдавал приказание хозяйке гостиницы, ласковой померанке, чистой и медлительной, относительно приличного помещения для Дезирэ до следующего утра.

Барлаш подошел совсем близко к Дезирэ и, толкнув ее локтем, с преувеличенным лукавством шепнул:

– Кто же?

– Полковник Казимир.

– С казной из Москвы? – спросил Барлаш, наблюдая за Луи одним глазом, чтобы убедиться, что он их не слышит. Не важно было – слышит он или не слышит, но Барлаш происходил из крестьян, которые всегда шепотом говорят о деньгах. И, когда Дезирэ кивнула головой, он оборвал разговор.

Вошла хозяйка и сообщила Дезирэ, что ее комната готова. Затем она ласково напомнила, что gnadiges Fraulein нуждается в покое и сне. Дезирэ знала, что Луи тотчас же отправится в Кенигсберг. Девушка спрашивала себя: увидит ли она его еще когда-нибудь, может быть, годы спустя, когда все это будет казаться сном? Барлаш, шумно дыша на свои отмороженные пальцы, исподтишка наблюдал за ними. Дезирэ как-то странно пожала руку Луи и, ни разу не обернувшись, вышла за хозяйкой из комнаты.

XXIII Против течения

Где много света, там сильнее тени.

Между тем остатки французской армии дошли до Немана – узкой извилистой речки, у которой шесть месяцев тому назад величайший в мире полководец сказал: «Мы переправимся здесь».

Туда переправилось четыреста тысяч человек, а назад вернулось только восемьдесят тысяч. Двенадцать тысяч пушек было оставлено позади, и из них около тысячи – в руках неприятеля, остальные же утонули. Сто двадцать пять тысяч офицеров и солдат было убито в сражениях, другие сто тысяч погибли от холода и давки у Березины. Даже у Немана они боролись между собой за место на мосту, между тем как могли свободно пройти по льду.

Русские взяли в плен сорок восемь генералов, три тысячи офицеров, а сто девяносто тысяч солдат затерялись в молчаливой белой северной Империи, и их больше никто не видел.

Когда отступавшие подходили к Вильне, холод резко усилился, убивая людей так, как первый мороз убивает мух. Когда же французы покинули Вильну, русские были рады найти в ней убежище, и Кутузов ввел в нее сорок тысяч человек – все, что осталось от двухсоттысячной армии. Он не мог продолжать преследование и послал вдогонку горстку казаков да немногих легкомысленных молодых людей, называвших себя арьергардом. Кутузов был стар, ему оставалось жить всего три месяца, но он сделал свое дело.

Нэй, храбрейший из храбрых, оставшийся один в России с семьюстами иностранными рекрутами, собранными с больших дорог для того, чтобы разделить славу с единственным маршалом, вернувшимся из Москвы с незапятнанным именем, – Нэй и Жирар последними перешли через мост, бросая вызов своим врагам, которые, выгнав последних французов за границу, бросились отдохнуть на окровавленный снег.

Вдоль берегов Вислы, от Кенигсберга и Данцига до самой Варшавы (эта ленивая река на Последнем Суде, наверное, принесет больше мертвых, чем всех остальных), беглецы брели домой.

Русские остановились на своей границе, а Пруссия все еще была дружественна Франции и носила эту маску еще три долгих месяца, когда она наконец приняла сторону России для того только, чтобы снова быть побитой Наполеоном.

Мюрат находился с императорским штабом в Кенигсберге, где император оставил его главнокомандующим, но он уже думал о своем, залитом солнцем королевстве в Средиземном море, о своем покое. Через несколько недель и ему пришлось запятнать свое имя.

– Я передаю командование вам, – сказал он принцу Евгению, а пасынок Наполеона доказал, как не раз еще доказывал, что близость к великому человеку способствует собственному величию.

– Вы не можете его передать, – возразил он. – Один только император имеет на это право. Вы можете сбежать ночью, и тогда высшее командование перейдет ко мне на следующее же утро.

– Что сделал Мюрат – всем известно.

Макдональд, покинутый Йорком и прусскими войсками, отступал с остатками десятого армейского полка, не зная, будут ли еще Кенигсберг и Данциг в руках французов, когда он доберется до них. По его пятам шел Витгенштейн, который держал связь с императором Александром и Кутузовым в Вильне.

И Макдональд как шотландец и одновременно француз в критический момент развернулся и побил Витгенштейна. Он казался бульдогом среди пораженной паническим страхом своры, который оборачивался назад, огрызался и дрался, между тем как его товарищи, поджав хвосты, со всех ног бежали прочь. Таких было трое: – Нэй, Макдональд и принц Евгений Богарнэ. Наполеон находился в Париже, с дикой поспешностью собирая новую армию, с которой ему еще предстояло напустить страха на Европу. А Рапп, упорно укреплявший свой замерзший город, знал, что он должен во что бы то ни стало удержать Данциг – этот отдаленный аванпост на Северном море, отрезанный от всякого подкрепления, в сотнях миль от французской границы, почти на тысячу миль от Парижа.

В Мариенвердере Барлаш и Дезирэ окунулись в толпу, которая всегда сопровождает прибытие или уход военного отряда. Большинство солдат были молоды и смуглолицы. Они казались веселыми и выкрикивали приветствия, на которые Барлаш отвечал довольно сухо.

– Это итальянцы, – сказал он своей спутнице. – Мне знакомы их говор и манеры. Нам, северянам, они кажутся детьми. Посмотрите на того, который пляшет. Должно быть, наступил праздник. Какой сегодня день?

– Сегодня Новый год, – ответила Дезирэ.

– Новый год, – повторил Барлаш. – Хорошо! А мы в пути с шести часов, а я забыл вам пожелать…

Он остановился и весело посмотрел на лошадей, которые сделали более сорока миль с тех пор, как покинули свою конюшню в Торне.

– Bon Dieu!.. – тихо произнес он, поглядывая на Дезирэ из-под обледеневшего края своей меховой шапки. – Bon Dieu!.. Не знаю, что мне пожелать вам.

Дезирэ ничего не ответила, но слабо улыбнулась, смотря прямо перед собой.

Барлаш сделал резкое движение плечами, выдававшее скрытый гнев.

– Мы друзья? – спросил он вдруг. – Вы и я?

– Да, друзья.

– Мы стали друзьями с тех пор… с того дня… как вы вышли замуж?

– Да, – ответила Дезирэ.

– Так между друзьями, – угрюмо произнес Барлаш, – нет надобности улыбаться, как вы это сейчас делаете… когда внутри слезы…

Дезирэ рассмеялась.

– Вам хочется, чтобы я расплакалась? – спросила она.

– Это было бы менее обидно, – ответил Барлаш и занялся лошадьми.

Наши путники уже въехали в город, узкие улицы которого были запружены народом. Среди жителей было много больных и раненых. Несколько телег, запряженных тощими, голодными лошадьми, тихо спускались с холма. Но было нечто, напоминавшее порядок, и люди имели осанку дисциплинированных солдат. Барлаш мигом заметил это.

– Это четвертый корпус. Армия вице-короля. Они исполнили свой долг. Ими командует настоящий солдат. А! Вот и знакомый!

Барлаш перебросил вожжи Дезирэ и в одно мгновение очутился на снегу. Гвардеец, такой же, по-видимому, старый, как и он, проходил мимо с несколькими солдатами, находившимися под его началом. Мундир на гвардейце давно уже стал неузнаваем. Он сначала не заметил, что к нему направился Барлаш. Наконец гвардеец отложил в сторону свое ружье, и оба старика торжественно расцеловались.

Совершенно забыв о Дезирэ, Барлаш проговорил с ним минут двадцать. Затем они снова расцеловались, и Барлаш вернулся в сани. Он взял в руки вожжи и заставил лошадей подняться на холм, ничего не говоря о своей встрече, но Дезирэ поняла, что он узнал какие-то новости.

Харчевня находилась за городом, на дороге, идущей вдоль Вислы, к Диршау и Данцигу. Лошади устали и вязли в снегу. Местами по обеим сторонам дороги мелькали большие кровавые пятна и остатки конины, съеденной в сыром виде тотчас же вслед за тем, как убивали лошадь. Лица очень многих солдат были перепачканы кровью, засохшей на щеках и образовавшей корку. Почти все они почернели от копоти и у всех болели глаза.

Барлаш заговорил с решительностью человека, избравшего, наконец, образ действий в затруднительном положении.

– Этот человек – мой земляк. Вы слышали нас? Мы разговаривали на родном наречии. Я больше не увижу его. Он болен. Он кашляет кровью. Увы!

Дезирэ взглянула на Барлаша. Она не была бессердечна, но совершенно позабыла выразить соболезнование по поводу старого солдата, схватившего простуду во время отступления из Москвы: огорчение ее друга было неубедительно. Барлаш узнал новости, которыми решил не делиться.

– Он из Вильны? – спросила Дезирэ.

– Из Вильны? О да! Они все из Вильны.

– И он не имеет никаких сведений, – настаивала она, – о… капитане Даррагоне?

– Сведений? О нет. Он простой солдат и ничего не знает о штабных офицерах. Мы, он и я, просто бедные рядовые скотинки. Представьте, во время боя к вам подскакивает господчик в золотом шитье. Это штабной офицер. «Ступайте в долину, вас там застрелят», – говорит он. И, bon jour, мы идем. Нет… нет. Мой бедный товарищ не имеет никаких сведений.

Барлаш и Дезирэ доехали до гостиницы и увидели, что громадный двор все еще заставлен санями и негодными каретами, а конюшни абсолютно пусты.

– Войдите, – сказал Барлаш, – и сообщите им, кто ваш отец. Произнесите: «Антуан Себастьян» – и больше ничего. Я бы сам это сделал, но когда так холодно – губы немеют, я плохо говорю по-немецки. Они узнают, что я француз, а теперь нехорошо быть французом. Товарищ сказал мне, что в Кенигсберге сам Мюрат был дурно принят бургомистром и тому подобной городской рухлядью.

Все произошло так, как сказал Барлаш: при имени Антуана Себастьяна хозяин гостиницы нашел лошадей… в другой конюшне.

Он сказал, что потребуется всего только несколько минут, чтобы послать за ними, а пока у него есть кофе и жареное мясо – его собственный обед. Он не знал, как ему засвидетельствовать свое уважение Дезирэ, и сожалел о том, что она вынуждена ехать в такую погоду по стране, наводненной умирающими от голода разбойниками.

Барлаш согласился войти в дом, но отказался сесть за стол вместе с Дезирэ. Он взял кусок хлеба и съел его стоя.

– Видите ли, – сказал он ей, когда они остались одни, – милосердный Бог сделал очень мало ошибок, но одно я бы изменил. Если Он предназначал нас для такой суровой жизни, то Ему следовало бы сделать человеческое тело способным долго обходиться без пищи. Бедный солдат, идущий из Москвы, должен останавливаться каждые три часа и грызть кусок конины, да еще сырой! Это не смешно.

Барлаш недовольно посмотрел на Дезирэ, ибо она была молода и ничего не ела в течение шести часов.

– А для нас, – прибавил он, – какая это потеря времени!

Дезирэ рассмеялась и тотчас же встала.

– Вы хотите ехать, – сказала она, – так едем, я готова.

– Да, – согласился он, – я хочу ехать. Я боюсь, черт возьми! Боюсь, говорю вам. Я слышал, как казаки кричали: «Ура! Ура!» И они приближаются.

– А, – произнесла она, – так вот, значит, что передал вам ваш приятель.

– Это и еще кое-что.

Говоря это, Барлаш надевал рукавицы и быстро обернулся, когда в комнату вошел хозяин, точно он ожидал увидеть одного из тех страшных казаков. Но у хозяина в руках не было ничего смертоноснее кружки пива, которую он и предложил Барлашу. Старый солдат покачал головой и пробормотал:

– Оно отравлено. Он узнал, что я француз.

– Полноте! – воскликнула Дезирэ с веселым смехом. – Я вам докажу, что тут нет никакого яда.

И она взяла кружку, отпила немного и передала ее Барлашу. Пиво было плохое, жидкое, а Барлаш был не таков, чтобы скрыть свое мнение от хозяина, которому он, возвращая пустую кружку, сделал укоризненную гримасу. Однако же действие этого пива оказалось благотворным, так как он с новым запасом энергии взял в руки вожжи и довольно весело прикрикнул на лошадей.

– Allons! – произнес он. – Мы благополучно доберемся до Данцига к ночи и там застанем вашего супруга смеющимся над этим безрассудным путешествием.

Но так как Барлаш был старик, то пиво не надолго согрело его сердце, и вскоре он снова впал в меланхолию и умолк. Тем не менее к ночи они достигли Данцига, и, хотя вечер оказался холодным, улицы были полны. Люди стояли группами и разговаривали. В короткое время, потребовавшееся на поездку в Торн, что-то случилось. Каждый день что-нибудь происходило в Данциге, ибо, когда история пробуждается от дремоты, она начинает двигаться тяжелым, неумолимым шагом.

– Что это такое? – спросил Барлаш часового, пока они ожидали, когда им вернут паспорта.

– Это прокламация русского императора. Никто не знает, как она сюда попала.

– А что в прокламации?

– Александр приглашает данцигцев выгнать нас, – объяснил солдат, свирепо расхохотавшись.

– И это все?

– Нет, товарищ, это не все, – ответил часовой более серьезным тоном. – Она гласит, что все те поляки, которые сдадутся на милость русских, будут прощены. Прошлое предадут вечному забвению, и о нем никто не будет упоминать – таковы подлинные слова императора.

– А!

– Да, а половина защитников Данцига – поляки. Вот ваши паспорта, проезжайте.

Они поехали по темным улицам, где люди, словно тени, спешили по своим делам.

Когда они добрались до Фрауэнгассе, она показалась им пустынной. Дверь открыла Матильда. Лиза уехала на родину, в Заммланд, по приказанию губернатора. Себастьяна целый день не было дома. Шарль не возвращался, и не пришло никаких известий о нем.

Барлаш, вытирая снег с лица, молча наблюдал за Дезирэ.

XXIV Матильда выбирает

О любовь!

Она творит, и она убивает.

Дезирэ вкратце пересказывала Матильде подробности своего путешествия, когда стук в дверь заставил их сойти с лестницы, на которой они стояли. То был Себастьян. В последнее время его режим не был уже так аккуратен. Себастьян приходил и уходил без объяснений.

Когда он снял шубу и перчатки, то торопливо взглянул на Дезирэ, которая молча поцеловала его.

– А твой муж? – отрывисто спросил он.

– Мы не нашли его в Торне, – ответила она.

В голосе отца, в его быстром взгляде было что-то привлекшее ее внимание. Он изменился за последнее время. Из мечтателя Себастьян превратился в энергичного человека. Обыкновенно деятельного человека называют жестоким. Себастьяна деятельность смягчила: в ней он нашел выход своей душевной энергии. Но в тот вечер он снова превратился в прежнего Себастьяна, черствого, высокомерного, непонятного.

– Я ничего о нем не слышала, – сказала Дезирэ.

Себастьян стряхнул снег с сапог.

– А я слышал, – сказал он, не поднимая глаз.

Дезирэ ничего не прибавила. Она знала, что тайна, которую она так тщательно хранила (тайна, известная только ей и Луи), уже больше не принадлежала ей одной. Среди наступившего молчания она слышала, как Барлаш дышал на свои руки, как раз за ее спиной, на пороге кухни. Матильда сделала легкое движение. Она стояла на лестнице, крепко ухватившись за перила. Но тайна Шарля Даррагона была также и тайной Казимира.

– Эти два господина, – медленно заговорил Себастьян, – находились на тайной службе у Наполеона. Вряд ли они вернутся в Данциг.

– Почему? – спросила Матильда.

– Не посмеют.

– Я полагаю, что император в состоянии защитить своих офицеров, – возразила Матильда.

– Да, но не своих шпионов, – коротко пояснил Себастьян.

– Раз они носят его мундир, то их нельзя порицать за то, что они исполняют свой долг. Они достаточно храбры. Вряд ли они станут избегать возвращения в Данциг из-за того… из-за того, что они перехитрили Тугендбунд.

Матильда покраснела от гнева, и ее холодные глаза засверкали. Она нечаянно была вовлечена в эту внезапную оправдательную речь, а раздражительный адвокат – опасный союзник. Себастьян проницательно посмотрел на нее. Она обыкновенно была так сдержанна, что сверкающие глаза и прерывистое дыхание выдали ее.

– Что тебе известно о Тугендбунде? – спросил он.

Она ничего не ответила и только пожала плечами и крепко сжала свои тонкие губы.

– Им угрожает опасность не только в Данциге, – продолжал Себастьян, – а повсюду, где их сможет достать Тугендбунд.

Он резко обернулся к Дезирэ. Его деятельный ум подсказал ему, что ее молчание означает, по крайней мере, то, что она не застигнута врасплох. Следовательно, Дезирэ уже было известно, какую роль играли в Данциге Казимир и Шарль перед войной.

– А ты? – спросил он. – Ты ничего не хочешь сказать в защиту своего мужа?

– Он, может быть, был вовлечен, – ответила она механически, как будто твердила урок, заученный на крайний случай. Случай, предвиденный Луи д’Аррагоном. Ответ был бессознательно подготовлен им.

– Ты подразумеваешь: полковником Казимиром, – произнесла Матильда, успевшая уже овладеть собой.

Дезирэ не возражала. Себастьян посмотрел на них обеих. Какова ирония судьбы, пожелавшей, чтобы одна из его дочерей стала женой Шарля Даррагона, а другая – невестой Казимира! Его собственная тайна, так хорошо хранимая, обернулась против него, как скрытое оружие.

Их всех испугал Барлаш, внезапно заговоривший с кухонного порога, где он все еще стоял незамеченный.

– Это напомнило мне… – сказал он вторично и, когда ему удалось привлечь всеобщее внимание, стал обыскивать многочисленные карманы своего фантастического костюма. Его глаз все еще был завязан грязным платком. Это избавляло его от службы в траншеях и от работы на замерзших укреплениях. Благодаря этой уловке и полдюжине повязок в различных частях тела он оказался в числе двадцати пяти тысяч больных и раненых, которые заполнили в то время Данциг и умирали в количестве десяти человек в день. – Письмо… – заговорил он наконец, все еще шаря своей искалеченной рукой. – Вы упомянули имя полковника Казимира. Это мне напомнило…

Он замолчал и вынул из кармана аккуратно запечатанный конверт. Он перевернул его и осмотрел печати, укоризненно качая головой, что яснее слов выражало откровенное презрение в том, что его провели.

– Это письмо. Мне сказали, чтобы я непременно передал его вам в подходящий момент.

Вряд ли он действительно думал, что именно этот момент можно было назвать подходящим. Но он передал письмо Матильде с видом свирепого торжества. Вероятно, он вспомнил о подвале в московском дворце и о сокровищах, которые он там нашел.

– Оно от полковника Казимира, – сказал он. – Умный человек! – прибавил Барлаш, обернувшись к Себастьяну и привлекая его внимание. – О!.. Умный человек!

Матильда, сильно покраснев, разорвала конверт, между тем как Барлаш, дуя на свои пальцы, наблюдал за ней, бесшумно шевеля губами.

Письмо было длинное. Полковник Казимир оказался искусен в объяснениях. Матильда внимательно читала письмо. Это было первое любовное послание. Любовь и объяснение – все сразу! Положительно, Казимир был отважен.

– Он пишет, что Данциг будет взят штурмом, – сказала она наконец, – и что казаки никого не пощадят.

– Может ли иметь значение, – произнес Себастьян своим самым мягким голосом, – то, что говорит полковник Казимир!

К нему вернулись его величественные манеры. Он сделал рукой жест, явно оскорбительный для полковника Казимира.

– Он настаивает, чтобы мы покинули город, пока еще не поздно, – сказала Матильда монотонным голосом и стала ждать ответа отца.

Он с холодной улыбкой поднес щепотку табаку к носу.

– Вы это не сделаете? – спросила Матильда, а Себастьян вместо ответа рассмеялся и смахнул носовым платком табак, приставший к сюртуку.

– Он просит меня поехать вместе с графиней в Краков и обвенчаться с ним, – сказала, наконец, Матильда.

Себастьян только пожал плечами: такое предложение не было даже достойно презрения.

– И?.. – спросил он, подняв брови.

– Я это сделаю, – ответила Матильда, вызывающе сверкнув глазами.

– Во всяком случае, – прокомментировал ее ответ Себастьян, хорошо знавший Матильду и равнодушно относившийся к ее холодности, – ты это сделаешь с открытыми глазами, а не в темноте, как это сделала Дезирэ. Там порицание должно было пасть на меня: человек всегда достоин порицания, когда он обманут. Что же касается тебя… Ты знаешь, каков этот человек! Но ты не знаешь, если он не написал тебе этого в письме, что он предатель даже в своем предательстве. Он принял амнистию, предложенную русским императором. Он покинул Наполеона.

– У него, вероятно, были на то основательные причины, – возразила Матильда.

– Две кареты золота, – пробормотал Барлаш, удалившийся в темный угол около кухни, но никто не обратил на него внимания.

– Тебе выбирать, – произнес Себастьян с холодностью судьи. – Ты уже совершеннолетняя. Выбирай!

– Я уже выбрала, – ответила Матильда. – Графиня уезжает завтра. Я поеду с ней.

Она, во всяком случае, имела мужество высказать свое мнение, – мужество, нередко встречающееся у женщин. И надо признать, что обыкновенно женщины имеют не только мужество высказывать свое мнение, но и принимают печальные результаты лучше, чем мужчины.

Себастьян наскоро пообедал в одиночестве. Матильда заперлась в своей комнате и отказывалась открыть дверь. Дезирэ готовила обед отцу, между тем как Барлаш собирался отправиться по какому-то неопределенному делу в город.

– Могу услышать что-нибудь новенькое, – сказал он. – Кто знает! А потом хозяин уйдет, а вам опасно оставаться одной в доме.

– Почему?

Барлаш задумчиво взглянул на нее через плечо.

– В нескольких больших домах нижнего города расквартировано по сорок – пятьдесят солдат, больных, раненых, одичавших. Такие прибудут еще. Я им сказал, что у нас в доме горячка. Это единственный способ удалить их отсюда, потому что Фрауэнгассе – центр города, и солдаты не нужны в этом квартале. Но вы… вы не умеете лгать, как я. Вы смеетесь, а! Женщина лжет больше, но мужчина лжет лучше. Закройте за мной дверь на засов.

После Себастьян ушел, как и говорил Барлаш. Он ничего не сказал Дезирэ ни о Шарле, ни о будущем. Может быть, говорить было нечего.

Вскоре после того, как Себастьян ушел, Матильда спустилась вниз. Она пошла на кухню, где Дезирэ исполняла работу уехавшей Лизы, которая с неудовольствием отправилась к себе на родину, на берег Балтийского моря. Матильда подошла к кухонному столу и взяла кусочек хлеба.

– Графиня хочет завтра уехать из Данцига, – сказала она, – я иду просить ее, чтобы она взяла меня с собой.

Дезирэ кивнула головой и ничего не сказала. Матильда направилась к двери, но вдруг остановилась и глубоко задумалась. Сестры росли вместе, без матери, только с отцом, которого ни та ни другая не понимали. Они вместе боролись с жизненными невзгодами – той сотней мелких невзгод, отравляющих жизнь женщины в чужой стране. Они вместе зарабатывали свой насущный хлеб. А теперь бурный жизненный поток оторвал их обеих от надежного якоря детства.

– Может быть, ты поедешь? – спросила Матильда. – Все, что он пишет о Данциге, верно.

– Нет, благодарю, – кратко ответила Дезирэ. – Я буду ждать здесь, я должна остаться в Данциге.

– Я не могу иначе, – ответила Матильда, полуоправдываясь. – Я должна ехать. Я не могу ни ехать. Ты понимаешь?

– Понимаю, – коротко ответила Дезирэ.

Если Матильда задала бы ей тот же вопрос полгода тому назад, Дезирэ ответила бы отрицательно. Но теперь она понимала – не то, что Матильда может любить Казимира (это было выше ее понимания), но что теперь не осталось другого выхода.

Вскоре после ухода Матильды вернулся Барлаш.

– Если мадемуазель Матильда собралась, то ей придется ехать завтра, – сказал он. – Те, кто входит теперь в городские ворота, составляют арьергард дивизии Геделэ, которая была три дня тому назад вытеснена казаками из Эльбинга.

Барлаш сел у огня, что-то тихо ворча себе под нос, и только тогда обратил внимание на ужин, который Дезирэ приготовила для него, когда она вышла из комнаты и поднялась наверх. Ему пришлось открыть дверь Матильде, вернувшейся через полчаса. Она рассеянно поблагодарила его и пошла наверх. Барлаш слышал, как сестры тихо разговаривали в гостиной, в которую он никогда не входил.

Затем Дезирэ спустилась, и он помог ей найти во дворе один из тех сундуков, которые он принял за французские изделия. Барлаш снял сапоги и отнес сундук наверх. Себастьян вернулся после десяти часов. Он кивком головы поблагодарил Барлаша, когда тот запер дверь на засов. Себастьян ничего не спросил о Матильде, потушил лампу и удалился в свою комнату. Никогда больше он не произносил имя старшей дочери.

На следующее утро девушки встали очень рано. Но Барлаш встал раньше их, и, когда Дезирэ спустилась вниз, огонь на кухне уже был разведен. Барлаш чистил нож и кивком головы пожелал ей доброго утра. Глаза Дезирэ покраснели, и Барлаш, должно быть, заметил эти следы печали, потому что презрительно рассмеялся и продолжил свое занятие.

Начало светать, когда тяжелая старомодная карета графини остановилась перед домом. Матильда спустилась в дорожной шубке и с густой вуалью на лице. Она как будто не заметила Барлаша и не поблагодарила его за то, что он донес до кареты ее сундук.

Барлаш стоял на пороге рядом с Дезирэ, пока карета не повернула за угол Пфаффенгассе.

– Ба! – воскликнул он. – Пусть себе едет! Таких не остановишь. Это проклятие… сада Эдема.

XXV Депеша

На совете нужно предвидеть опасности; при исполнении же лучше их не видеть – разве только если они окажутся очень велики.

Матильда сказал Дезирэ, что полковник Казимир не упомянул о Шарле в своем письме. Барлаш не много мог добавить к этому сообщению.

– Это письмо дал мне в Торне капитан Луи д’Аррагон, – сказал он. – Он протянул его мне как не совсем чистый предмет. И ничего не сказал. Он мало говорит, но знает, как что выглядит. Оказывается, что он обещал доставить это письмо (по каким-то причинам – кто его знает?) и сдержал свое слово. Этот человек… этот Казимир, не болел ли он случайно?

И маленькие проницательные глаза Барлаша, красные от дыма, воспаленные от блеска солнца, впились в лицо Дезирэ. Он думал о казне.

– О нет!

– Да был ли он действительно болен?

– Он лежал в постели, – ответила Дезирэ с сомнением.

Барлаш бесцеремонно почесал в голове и углубился в длинный ряд мыслей.

– Знаете, что я думаю? – сказал он наконец. – Я думаю, что Казимир вовсе не болен, во всяком случае, не больше, чем я, Барлаш. Даже, может быть, он был еще менее болен, чем я, потому что у меня расстройство желудка. Это из-за конины без соли.

Он замолчал и нежно потер себе грудь.

– Никогда не ешьте конину без соли, – вставил Барлаш между прочим.

– Надеюсь, что я и вовсе ее есть никогда не буду, – возразила Дезирэ. – Ну, так что же о полковнике Казимире?

Он отстранил ее рукой, как болтушку, прервавшую ход его мыслей. Эти мысли, казалось, помещались у него во рту, потому что, когда он думал, то жевал и шевелил губами.

– Слушайте, – сказал он наконец. – Вот Казимир. Он ложится в постель и отпускает себе бороду (борода с полдюйма хоть кого удержит в госпитале). Вы киваете головой. Да, я так и думал. Он знает, что вице-король с остатками армии находится в Торне. Он лежит смирно. Он ждет, пока не придут русские, и им он передаст казну императора, все бумаги, карты, депеши. За это его вознаградит император Александр, который уже обещал простить всех поляков. Казимиру разрешат сохранить его собственный багаж. У него нет ничего награбленного в Москве, о нет! Только его личный багаж. Этот человек! Смотрите, я плюю на него!

И Барлаш, о ужас, точно проиллюстрировал свои слова.

– Ах! – продолжал он торжествующим тоном. – Я знаю. Я смотрю прямо в душу такого человека. Я скажу вам почему. Потому что я сам такой же.

– Вам как будто не особенно везло, судя по вашей бедности, – рассмеялась Дезирэ.

Барлаш насупился на нее, в безмолвном негодовании придумывая ответ. Но в данную минуту он ничего не придумал и вернулся к своим ножам. Наконец он прекратил работу и посмотрел на Дезирэ.

– Ваш муж, – произнес он медленно, – помните, что он товарищ этого Казимира. Они охотятся вместе. Я это знаю, потому что был в Москве. А! Это заставило вас выпрямиться и выставить вперед свой подбородок!

Барлаш снова принялся за ножи и, не смотря на Дезирэ, казалось, просто думал вслух.

– Да! Он предатель. Нет, он хуже этого, потому что он не поляк, а француз. И если Шарль вернется во Францию, император спросит: «Где мои депеши, мои карты, мои бумаги, которые были доверены вам?»

Барлаш закончил эту мысль тремя жестами, которые показывали, как человека ставят к стене и расстреливают.

– И вот что подразумевал хозяин, когда говорил, что мосье Шарль Даррагон не вернется в Данциг. Я знаю, что он это имел в виду, когда так сердился в последний вечер.

– А почему вы мне ничего не сказали?

Барлаш задумчиво посмотрел на Дезирэ, а затем медленно ответил:

– Потому что, если бы я вам это сказал, вы бы решились покинуть Данциг вместе с мадемуазель Матильдой и отправились бы искать своего мужа по стране, наводненной отчаянными беглецами и дикими казаками. А я этого не хотел. Я хочу, чтобы вы остались здесь, в Данциге, в Фрауэнгассе, в этой кухне, у меня под рукой, так чтобы я мог позаботиться о вас до окончания войны. Я, папа Барлаш, к вашим услугам. И нет в мире другого человека, который мог бы вам служить так хорошо, как я.

И его глаза засверкали, когда он бросил ножи в ящик стола.

– Но почему вы делаете все это для меня? – спросила Дезирэ. – Вы могли бы отправиться домой, во Францию, и предоставить нас своей судьбе здесь, в Данциге. Почему вы не отправились домой?

Барлаш посмотрел на нее с удивлением, не без примеси внезапного немого разочарования. Он собирался выйти, по своему обыкновению, тотчас после завтрака. Лиза верно сравнила его с кошкой: у него были некоторые привычки этого ненавязчивого животного. Он медленно застегнул свою грубую шинель и окинул кухню внимательным взглядом. Он был очень стар, и у него не было дома.

– Разве вам мало, что мы друзья? – спросил он.

Барлаш направился к двери, но вернулся и, подняв палец, предупредил Дезирэ, чтобы она не обращала внимания на его слова.

– А все-таки вы будете довольны, что я остался. Вы бы хотели, чтобы я ушел, потому что я разговариваю немножко откровенно о вашем муже. Ба! Какая в этом беда? Все одинаковы. Мы только люди, а не ангелы. А вы все-таки продолжаете любить его. Вы, женщины, невзыскательны. Вы можете любить всякую всячину, даже такого человека.

И он вышел, проклиная всех женщин.

Барлаш сказал, что, по-видимому, женщина может любить всех подряд. Он сказал правду, и очень хорошую правду, потому что без этой небом посланной любви мир не смог бы существовать.

День уже клонился к вечеру, когда Барлаш вошел в низкую и закопченную дверь харчевни «Белая лошадь». Он хорошо знал привычки Себастьяна, потому что направился прямо к тому углу большой комнаты, где обыкновенно сидел скрипач. Толстая горничная, простая деревенская девушка, улыбнулась во весь рот при виде такого ободранного гостя и последовала за ним.

Лицо Себастьяна не выразило никакого удивления, когда он поднял глаза и увидел Барлаша. Столы вокруг были пусты. Было еще рано для обычных вечерних посетителей, число которых, кроме того, сильно уменьшилось за последние месяцы. Большинство мирных данцигцев, которые помнили недавнюю осаду, бежали при первом упоминании этого слова.

Себастьян кивнул в ответ на несколько церемонный поклон Барлаша и жестом пригласил его присесть. В комнате было тепло, и Барлаш скинул свою овчину так, как снимают знатные и богатые люди свои соболя. Он внезапно обернулся и увидел на лице горничной веселую улыбку. Барлаш обратил внимание на грязный, залитый пивом стол и стоял, пока она не исправила это упущение. Затем он указал на кружку с пивом, которая стояла перед Себастьяном, жестом приказав девушке принести кружку такого же размера и с таким же содержимым.

Убедившись, что их никто не подслушивает, Барлаш подождал, пока мечтательные глаза Себастьяна встретятся с его глазами, и только тогда сказал:

– Нам пора поговорить друг с другом.

Удивление, мимолетное и полуравнодушное, блеснуло в глазах Себастьяна и тотчас же исчезло, когда он увидел, что Барлаш сказал это просто, не сделав при этом никакого знака.

– Обязательно, друг мой, – ответил он.

– Я вручил ваши письма, – сказал Барлаш, – в Торне и в других местах.

– Знаю. Я уже получил ответ. Вы бы хорошо сделали, если бы забыли об этом.

Барлаш пожал плечами.

– Вам заплатили, – перешел Себастьян к естественному заключению.

– Немного, – согласился Барлаш, – очень немного… но не в том дело. Я всегда требую, когда могу, чтобы мне платили вперед. За исключением императора. Этот гражданин кое-что должен мне. Тут другой вопрос. В доме я подружился со всеми – с Лизой, которая уехала, с мадемуазель Матильдой, которая уехала, с мадемуазель Дезирэ, так называемой мадам Даррагон, которая остается. Со всеми, за исключением вас. Почему бы нам не стать друзьями?

– Но мы уже друзья… – запротестовал Себастьян, и, как бы подтверждая свои слова, он протянул кружку с пивом, и Барлаш чокнулся с ним.

Осанка Себастьяна, его поклон, его манера пить были чисто придворные. Барлаш же был, очевидно, лагерного воспитания. Но это были странные дни, и все общество перевернулось вверх дном по воле одного человека.

– Ну, – сказал Барлаш, облизывая губы, – объяснимся. Вы говорите, что осады не будет. Я говорю, что вы ошибаетесь. Вы думаете, что данцигцы поднимутся в ответ на предложение императора Александра и выгонят французский гарнизон. Я говорю, что животы данцигцев слишком тяжелы. Я говорю, что Рапп удержит Данциг и что русские не возьмут его штурмом, потому что они слишком слабы. Будет осада, и продолжительная. Выдержим ли мы ее вместе – вы, мадемуазель и я – во Фрауэнгассе?

– Мы будем счастливы иметь вас своим гостем, – ответил Себастьян с тем легкомыслием, которое было в ходу до революции и никогда не понималось народом.

Барлаш не понял его. Он с сомнением взглянул на своего собеседника, потягивая пиво.

– Так я начну сегодня.

– Что начнете, друг мой?

Барлаш сделал жест, как бы отметая всякие мелочи.

– Свои приготовления. Я начну выходить в десять часов, после того, как вы будете дома. Я сделаю два похода. Под кухонным полом есть большой погреб. Я наполню его мешками с зерном.

– Но где же вы, друг мой, найдете зерно?

– Я знаю, где его найти, зерно, и кое-что другое. Соли у меня уже достаточно на целый год. Прочих запасов я могу достать месяца на три.

– Но у вас нет денег, чтобы заплатить за все это.

– Ба!

– Вы хотите сказать, что начнете воровать, – пояснил это восклицание Себастьян не без презрения, прозвучавшего в его жеманном голосе.

– Солдат никогда не крадет, – ответил Барлаш, беспечно высказывая великую истину.

Себастьян рассмеялся и ничего не сказал. Очевидно было, что его ум, поглощенный одной великой целью, не обращал никакого внимания на мелочи. Его собеседник сдвинул свою меховую шапку на затылок и задумчиво поворошил волосы.

– Это не все, – сказал он наконец.

Барлаш окинул взглядом обширную комнату, которая была почти пуста. Толстая девушка чистила оловянные кружки на прилавке.

– Вы говорите, что уже получили ответ на те письма. Это великая организация… ваше общество… Как его там называют. Оно рассылает письма по всей Пруссии… э? А может быть, и в Польше… или еще дальше?

Себастьян резко пожал плечами.

– Я уже просил вас, – сказал он наконец с нетерпением, – чтобы вы забыли об этом. Вам было заплачено.

Вместо ответа старый солдат принялся старательно опустошать свои карманы, отыскивая в их глубине мелкие медные монетки. Он тщательно собирал их, пока не набрал талер.

– На этот раз моя очередь платить.

Барлаш протянул руку с фунтом неблагородного металла, но Себастьян отверг деньги, внезапно приняв свою холодную негодующую манеру, странно не подходившую к скромной обстановке.

– Как друг… – начал было Барлаш, но, получив еще более решительный отказ, он, не без удовольствия, снова опустил монеты в карман.

– Мне нужно, чтобы ваши друзья передали одно письмо от меня… я не прочь заплатить, – проговорил Барлаш шепотом. – Письмо к капитану Луи д’Аррагону. Это касается мадемуазель Дезирэ. Не качайте головой. Подумайте, прежде чем отказывать. Письмо будет открытое… слов шесть или около того… сообщающее капитану, что его кузена, мужа мадемуазель, нет в Данциге и что он не может вернуться сюда, так как французский арьергард вошел сегодня утром в город.

Себастьян, казалось, обдумывал это предложение, но Барлаш поспешил отвергнуть всякие предполагавшиеся возражения.

– Капитан отправился в Кенигсберг. Он теперь уже там. Ваши друзья легко могут найти его и передать письмо. Это очень важно для мадемуазель. Капитан не ищет мосье Шарля Даррагона, так как думает, что он здесь. Полковник Казимир уверил его, что мадемуазель найдет своего мужа в Данциге. Где он может быть, этот мосье Шарль? Это крайне важно для мадемуазель. Капитан, может быть, продолжит свои розыски.

– Где ваше письмо? – спросил Себастьян.

Вместо ответа Барлаш положил на стол лист чистой бумаги.

– Вам придется его написать, – сказал он. – У меня болит рука. Я пишу… хорошо… понимаете. Но сегодня я чувствую, что моя рука недостаточно здорова.

Итак, Себастьян написал густыми, липкими чернилами письмо, а Барлаш, забывший все свои школьные навыки, взял перо и поставил крест под своим собственным именем.

Затем он вышел, предоставив Себастьяну заплатить за пиво.

ХXVI На мосту

Te, кто стоит выше,

Имеют выгоду во всем.

Хромой человек стоял на мосту, который соединял берега Нейер Прегель от Кантовской улицы, составляющей центр Кенигсберга, с островом Кнейпгоф. Этот мост, Крэмер Брюке, можно было назвать сердцем города. От него с обеих сторон расходятся узкие улицы. Улицы бойкие, торговые, запруженные узкими санями, перевозящими дрова от Прегеля в город.

Этот мост не минует рано или поздно ни один деловой человек, живущий в городе, будь он пеший, или в санях, или верхом. Тут всегда проходили праздные люди и угрюмые университетские профессора, все еще оплакивающие смерть Канта, совершали здесь свои прогулки.

Здесь хромой человек – сапожник, проживающий в доме на Нейер-Маркт, где липы доросли до самых верхних окон, – терпеливо простоял три дня на этом мосту. Он, как большинство хромоногих, был очень толст и тяжел. У него было квадратное, мрачное лицо, которое как будто говорило, что его владелец скорее простоит здесь до Страшного суда, чем не выполнит порученное ему дело.

Было очень холодно. Стояла самая середина зимы. Сапожник кутался в овчинную шубу, которая оледенела и стояла на нем колом. Чтобы согреться, он иногда ковылял от одного конца моста до другого, но ни разу не покинул свой пост. Иногда он облокачивался на каменные перила на конце Кантовской улицы и смотрел вниз, на рыбный рынок, где женщины из Пилау и с балтийских берегов, похожие на бесформенные узлы с одеждой, стояли над своими корзинами с промерзшей рыбой. Рынок безмолвствовал. Невозможно торговаться, если, открыв лицо, можно в одну минуту отморозить себе кончик носа. Едва ли покупатель был в состоянии выгодно купить что-нибудь из-за бахромы ледяных сосулек, стучащих об его губы.

Прегель стоял три месяца замерзшим, так как один только раз, в ноябре, наступила оттепель, стоившая Наполеону стольких тысяч жизней на разрушенном мосту через Березину. Хотя под этим мостом не текла вода, но много чужеземных ног прошли по нему.

По нему прогромыхала тяжелая карета Наполеона, проехали громоздкие пушки, которые Макдональд вез на север для блокирования Риги. За последние недели через него прошли остатки отступающей армии, горсточка умирающих беглецов. Макдональда с его штабом позорно прогнали через него казаки, которые по пятам преследовали великого маршала, все еще взбешенного отступлением Йорка и прусских войск.

А теперь казаки на своих поджарых и норовистых лошадях беспрепятственно сновали по улицам города. Сапожник смотрел на них с одеревенелым выражением лица. Трудно было сказать, предпочитал ли он казаков французам или же был равнодушен как к тем, так и к другим. Он осматривал их сапоги с профессиональным презрением. Все люди смотрят на человечество с точки зрения своих собственных интересов. И лишь тот, кто живет за счет алчности, тщеславия или кормится за счет милосердия соседей, привыкает наблюдать за лицами.

Так как сапожник смотрел на ноги проходивших, то последние мало обращали на него внимания. Тот, кто смотрит в землю, проходит незамеченным, ибо самое верное средство возбудить интерес – это выглядеть заинтересованным. Казалось, что этот сапожник ищет пару сапог, сделанных не в Кенигсберге. И на третий день его лишенные выражения глаза ожили при виде ног, обутых не в Польше, не во Франции, не в Германии и не в России.

Хозяин этих износившихся сапог был стройный смуглый мужчина со спокойными, но проницательными глазами. Он заметил пристальный взгляд сапожника и обернулся, чтобы взглянуть на него с беспокойством, которое порождает война. Сапожник тотчас же заковылял в его направлении.

– Не поможете ли вы бедному человеку? – произнес он.

– Почему я должен вам помогать? – возразил вместо ответа новоприбывший. – Вы не голодны… вы никогда в жизни не умирали от голода.

Он говорил по-немецки довольно бегло, но его акцент был не совсем прусский.

Сапожник внимательно посмотрел на него.

– Вы англичанин? – спросил он.

Мужчина утвердительно кивнул головой.

– Пойдемте сюда.

Сапожник заковылял по направлению к Кнейпгофу, а англичанин последовал за ним. На углу Коль-Маркта сапожник обернулся и пристально посмотрел, но не на человека, а на его сапоги.

– Вы моряк, – сказал он.

– Да.

– Мне сказали, чтобы я отыскал английского моряка, Луи д’Аррагона.

– Так вы его нашли.

Однако сапожник колебался.

– Как мне удостовериться в этом? – подозрительно спросил он.

– Вы умеете читать? – поинтересовался д’Аррагон. – Я могу доказать, кто я такой… если, однако, пожелаю. Но я не уверен, хочу ли я этого.

– О, это только письмо… неважное! Какое-то ваше личное дело. Письмо из Данцига, написанное человеком, чье имя начинается на Б.

– Барлаш, – спокойно подсказал д’Аррагон, вынимая из кармана бумагу, которую он развернул и поднес к глазам сапожника.

То был паспорт, написанный на трех языках. Если сапожник и умел читать, то он не спешил похвастаться ученостью, далеко превышавшей его положение. Но он взглянул на бумагу взглядом, достаточно опытным, чтобы схватить ее главную суть.

– Да, это имя писавшего, – сказал сапожник, шаря в карманах. – Письмо не запечатано. Вот оно.

Передавая письмо, сапожник сделал еле заметный знак рукой.

– Нет, – возразил д’Аррагон. – Я не принадлежу к Тугендбунду и ни к какому иному тайному обществу. Мы, англичане, не нуждаемся в таких союзах.

Сапожник неловко рассмеялся.

– У вас острые глаза, – ответил он. – Англия – великая страна. Я видел реку, запруженную английскими судами перед тем, как Наполеон прогнал вас с морей.

Д’Аррагон, разворачивая письмо, улыбнулся.

– Наполеон еще не сделал этого, – сказал он с той живостью, которая давала возможность английским морякам считать забавным всякий разговор о морском главенстве.

Он внимательно прочел письмо, и его лицо окаменело.

– Я получил инструкции, – сказал сапожник, – передать вам письмо и вместе с тем известить вас, что вам будет оказано необходимое содействие. Кроме того…

Он остановился и указал своим толстым, запачканным клеем пальцем на письмо…

– Это написано не тем, кто подписался внизу.

– Тот, кто подписался, вовсе не умеет писать.

– Этот почерк, – продолжал сапожник, – послужит вам паспортом во всех частях Германии. Тот, кто имеет при себе письмо, написанное этим почерком, может свободно жить и путешествовать везде, от Рейна до Дуная.

– Так я, значит, пользуюсь дружбой могущественного человека, – сказал д’Аррагон, – потому что знаю, кто написал это письмо, и, кажется, могу похвастаться, что он мне друг.

– Я в этом уверен. Мне уже это передали, – произнес сапожник. – Есть у вас квартира в Кенигсберге? Нет. Так вы можете разместиться в моем доме.

Считая дело заранее решенным, сапожник заковылял через Коль-Маркт по направлению к ступенькам, спускавшимся к речке.

– Я живу на Нейер-Маркт, – произнес он, запыхавшись. – Я три дня ожидал вас на этом мосту. Где вы были все это время?

– Избегал французов, – коротко ответил д’Аррагон.

Относительно своих собственных дел он был скрытен.

Они зашагали дальше по грязному, утоптанному снегу и больше не разговаривали. Мужчины прошли через Нейер-Маркт и вошли в дом, около которого растут высокие липы. Комната, предложенная Луи д’Аррагону, была та самая, в которой Шарль Даррагон переночевал полгода тому назад. Мир, в котором мы живем, так мал и так узок круг, который судьба проводит вокруг жизни человека!

Сапожник ввел гостя в комнату и, рассказав о ее преимуществах, хотел уже удалиться, как вдруг д’Аррагон, снимавший с себя шубу, привлек чем-то его внимание, и он остановился на пороге.

– В ваших жилах течет французская кровь, – отрывисто произнес сапожник.

– Да… немного.

– Так. Вы мне напомнили… Это странно, но когда вы клали свою шубу, то напомнили мне одного француза, который однажды переночевал здесь. Вы походите на него лицом и сложением. То был шпион, прошу покорно, да, он входил в состав тайной полиции французского императора. Я тогда был новичком, но все-таки почувствовал, что дело тут неладно. Я взял его сапоги под предлогом их починки. Я запер его. Но он, прошу покорно, вышел из этого окна и без сапог. Он проследил за мной и узнал многое из того, чего ему не следовало бы знать. Я это потом слышал от других. Этот человек оказал императору большую услугу. Он, кажется, спас Наполеону жизнь в Данциге. Со мною же сыграли скверную шутку, но я сам был виноват. Я думал заработать талер, дав ему приют, а он все это время обманывал меня. Он переоделся простым солдатом, в действительности же это был штабной офицер. Но я знаю имя офицера, которому он написал рапорт о той ночи.

– А! – произнес д’Аррагон, занятый своим багажом.

– Это Казимир – польское имя. А два дня тому назад я получил о нем сведения. Он получил амнистию, обещанную русским императором, женился на очень красивой девушке и живет по-княжески в Кракове. И все это со времени осады Данцига.

– А другой? Тот, кто ночевал здесь. Вернулся ли он обратно через Кенигсберг?

– Нет. Если бы он проехал, то я бы встретил его. Мне хотелось бы его увидеть. Пока французы сидели в Кенигсберге, я не покидал свое место на мосту, а месяц тому назад последние солдаты убежали, преследуемые по пятам казаками. Нет. Я бы заметил его и обязательно узнал бы. Этого молодого красивого господина нет по эту сторону Немана. Чем я еще могу вам помочь?

– Вы можете помочь мне уехать в Вильну, – сказал д’Аррагон.

– Вы никогда не попадете туда.

– Попробую, – ответил моряк.

XXVII Проблеск памяти

Ничто, кроме неба, не может покрыть его высокую славу. Никакие пирамиды не могут усилить память о нем, а только вечная сущность его величия.

– Почему я вас не пускаю гулять на улицу?.. – спросил Барлаш в одно февральское утро, энергично стряхивая снег со своих сапог. – Почему я не пускаю вас гулять?

Тщательно заперев на засов тяжелую дубовую дверь, которая была так укреплена, точно хозяева дома готовились к ожесточенному штурму, он последовал за Дезирэ на кухню. На лице Дезирэ была та прозрачная бледность, которая указывает на жизнь взаперти. Барлаш же, потрепанный непогодой, не обнаруживал никаких признаков того, что он выдержал месяц осады в переполненном городе.

– Я скажу, почему не пускаю вас гулять на улицу. Потому что это неподходящее место для женщины, потому что если вы пройдетесь отсюда до Ратуши, то насмотритесь таких картин, которые начнут преследовать вас во сне, а в старости не дадут вам покоя. Знаете ли, как сейчас поступают с покойниками? Их выбрасывают за дверь, ничем не прикрыв их изможденной от голода наготы, совершенно так, как Лиза выбрасывает каждое утро золу. И телеги объезжают улицы, как бывало в мирное время объезжал их мусорщик… И, подобно мусорщику, они иногда роняют часть своей клади. А запах, разносимый ветром, не что иное, как тифозная зараза. Вот почему вам нельзя выходить на улицу.

Барлаш расстегнул свою шубу, под которой оказался нарядный мундир, ибо Рапп одел свою жалкую армию в новое платье, которым в начале войны, по приказанию Наполеона, были заполнены многочисленные склады Данцига.

– Вот, – сказал Барлаш, кладя на стол маленький сверточек. – Это мой сегодняшний паек. Две унции конины, одна унция солонины… то же самое, что и вчера. Неизвестно, как долго будут нас так щедро кормить. Прибережем солонину: она может когда-нибудь пригодиться.

И, хрипло рассмеявшись, Барлаш поднял половицу, под которой прятал свои запасы.

– Не состряпаете ли вы себе завтрак сами? – поинтересовалась Дезирэ. – Для отца у меня найдется кое-что другое.

– А что у вас есть? – отрывисто спросил Барлаш. – Неужели вы прячете что-нибудь от меня?

– Нет, – с улыбкой ответила Дезирэ. – Я дам ему кусочек ветчины, оставшийся от вчерашнего ужина.

– Оставшийся… – повторил Барлаш, близко подходя к ней. – Оставшийся? Так вы, значит, вчера не ужинали?

– Так же, как и вы: ведь ваш ужин под полом.

Барлаш отвернулся с жестом глубокого отчаяния. Он уселся в высокое кресло у камина и, глубоко задумавшись, начал топать одной ногой по полу.

– О женщины… женщины! – проворчал он, пристально смотря на тлеющие угли. – Лгут… все лгут. Вы сказали, что ваш ужин был вкусный! – крикнул он Дезирэ через плечо.

– Да, – весело ответила она, – он и сейчас еще вкусный.

Барлаш не поддержал ее веселого настроения. Несколько минут он просидел неподвижно. «Это компромисс. И всегда так. И пришлось сразу же пойти на компромисс с первой женщиной, как только она была создана. С тех пор мужчины поступали так всегда и без всякой пользы для себя».

– Послушайте, – произнес он громко, обернувшись наконец к Дезирэ, – я хочу заключить с вами сделку. Я съем свой вчерашний ужин… здесь, у стола, сейчас… если вы съедите свой.

– Согласна.

– Вы голодны? – спросил Барлаш, когда перед ним появился скудный завтрак.

– Да.

– И я тоже.

Барлаш рассмеялся уже совсем весело, и завтрак походил на своего рода пиршество, несмотря на то что состоял всего-навсего из двух унций конины и полунции ветчины с ржаным хлебом, выпеченным с одной третью соломы. Хлеб, который Рапп позволял населению покупать.

Ибо Рапп сначала укротил свою армию, а теперь укрощал данцигцев. Он водворил дисциплину в своем собственном лагере, сформировал полки, устроил госпитали (которые немедленно наполнились). Он защищал граждан от грабежа умиравших от голода, одичавших беглецов.

Затем он обратил внимание на данцигцев, враждебных ему как открыто, так и тайно. Он завладел церквами и превратил их в магазины. Из школ он сделал госпитали, из монастырей – казармы. Он ворвался в погреба данцигцев и отнял вино для больных. Погреба же он взял под свой строгий контроль, и никто не смел требовать свою собственность.

– Мы, – говорил он с тем мрачным эльзасским остроумием, которое почти не понимали пруссаки, – составляем одну семью в тесном доме, где я состою ключником.

Барлаш оказался пророком. Его тайные запасы избежали бдительного глаза обхода, который он сам привел в дом на Фрауэнгассе. Хотя он был довольно скуп, однако же всегда мог дать Дезирэ что-нибудь, чего она желала, и даже иногда предупреждал ее невысказанные желания. Взамен этого он требовал абсолютного послушания, и, после умеренного завтрака следуя своей политике, он принялся журить Дезирэ за то, что она лишает себя пищи.

– Видите ли, – сказал он, – осада – это вопрос желудка. Мы сражаемся не с русскими, потому что они не хотят сражаться. Они сидят вокруг города и ждут, пока мы помрем от голода и тифа. И мы оказываем им эту услугу по двести человек в день. Да, ежедневно Parai избавляется от двухсот ртов, которые ничего больше не требуют. Будьте жадны, – съедайте все, что имеете, в надежде завтра освободиться – и вы умрете. Будьте скупы – морите себя голодом из экономии или из любви к кому-нибудь, кто съест вашу долю, забыв даже поблагодарить вас, – и вы умрете от тифа. Будьте осторожны, терпеливы и экономны – ешьте мало, двигайтесь сколько можете, тщательно варите свою пищу с солью – и вы выживете. Я выдержал осаду за тридцать лет до вашего рождения, и я еще жив и переживу очень многих. Слушайте меня – и мы выдержим осаду Данцига, которая только начинается.

Затем Барлаш вдруг дал волю своему гневу: он вдруг хлопнул рукой по столу и закричал:

– Но тысяча чертей! Не уверяйте меня, что вы ели, когда не делали этого!

Увлекшись важностью вопроса, Барлаш наговорил Дезирэ много такого, что не может быть передано.

– А хозяин, – неожиданно закончил он, – как он?

– Ему не совсем хорошо, – ответила Дезирэ.

Этот ответ не удовлетворил Барлаша, и он непременно захотел разуться и пойти наверх навестить Себастьяна.

Больной утверждал, что его нездоровье – пустяки, просто пища ему не подходит.

– Вы привыкли жить хорошо, – произнес Барлаш, глядя на Себастьяна таким взглядом, точно он напоминал ему что-то давно забытое. – Посмотрим, нельзя ли тут что-нибудь сделать.

Барлаш ушел и вернулся через час с только что убитым цыпленком. Дезирэ не спросила, где он его достал. Она отказалась от таких расспросов, потому что Барлаш всегда открыто признавался в воровстве, и девушка не знала – верить ему или нет.

Но изменения в диете не оказали благотворного действия, и на следующий день Дезирэ послала Барлаша за доктором, который практиковал на Фрауэнгассе. Доктор только мрачно покачал головой. Ибо даже сердце старого доктора в конце концов может очерстветь.

– Я вылечил бы его, – сказал он, – если бы русские не стояли за стенами и если бы я мог дать больному свежего молока, хорошей водки и крепкого бульона.

Но даже Барлаш не в силах был найти молоко в Данциге. Появились водка и даже свежее мясо. Дезирэ собственноручно приготовила суп. Себастьян стал уже не тем человеком с тех пор, как угасла его вера в то, что данцигцы восстанут против завоевателей. Одно время было бы легко произвести такой маневр и сдаться русским. Но Данциг очнулся, когда Рапп уже наложил на него свою железную руку. Рапп так хорошо осознавал свою собственную силу, что с презрительной снисходительностью относился к тем гражданам, которые были уличены в сговоре с неприятелем.

Друзья Себастьяна как будто покинули его. Наверное, было неблагоразумно показываться в обществе человека, навлекшего на себя гнев Наполеона. Некоторые покинули город, поспешно спрятав свои ценности в садах, за печными трубами, под полом, где, может быть, они лежат еще и теперь. Другие вошли в число еженедельной тысячи или тысячи двухсот человек, которые вывозились через Оливковые ворота и сбрасывались в громадные рвы на глазах у русских.

Правда, новости продолжали просачиваться в город, и их поток никогда не прерывался в течение всех тех ужасных двенадцати месяцев.

Большинство известий не сулили французам ничего хорошего. Но то были недостоверные новости, и Себастьян мало утешался тем, что сам Рапп не имел никаких известий из внешнего мира с тех пор, как казаки вынудили вернуться эльбингскую почтовую повозку в ночь седьмого января.

Может быть, Себастьян страдал той самой роковой болезнью, которая овладевает в конце концов всеми людьми, – усталостью от жизни.

Барлаш, который был на двадцать лет старше больного, твердо стоял у его постели и говорил ему:

– Почему бы вам хорошенько не подкрепиться и не посмеяться над судьбой?

– Я принимаю то, что дает мне дочь, – несколько брюзгливо запротестовал Себастьян.

– Но этого недостаточно, – возразил материалист. – Недостаточно проглотить несчастие, надо еще переварить его.

Себастьян ничего не ответил. Он был тихим пациентом и целый день лежал с открытыми глазами. Он, казалось, точно ждал чего-то. Впрочем, по мнению соседей и немногих друзей, таково было его обычное состояние. Он ждал долгие годы, пока Дезирэ не выросла и превратилась в женщину. Он угрюмо ждал чего-то в течение первого месяца осады, без увлечения, без комментариев, пожалуй, даже и без надежды. Казалось, что и теперь он ожидает, что ему станет лучше.

– Нет никакого улучшения, – сказал доктор, который мог только мимоходом заглядывать к своим пациентам, так как работал день и ночь. Ему некогда было посидеть и поболтать, как хотело того его доброе сердце, ибо он знал Дезирэ с детства.

Наступила Масленица, и улицы заполнились шумной праздничной толпой. Неаполитанцы и прочие южане приготовились к карнавалу, и губернатор не отказал им в их ежегодной привилегии. Они сколотили высокую повозку в одном из дворов Мариенкирха и, видя, что она не может пройти под древней аркой на улицу, снесли благочестивое сооружение прошлых поколений.

Крики этих людей глухо доносились сквозь двойные рамы, но Себастьян не осведомился о том, что они означают. На Дезирэ напало утомление – результат жизни без воздуха, без достаточной пищи. Она рассеянно прислушивалась к звукам, доносившимся с улицы, по которой мертвые безмолвно направлялись к Оливковым воротам, между тем как живые беззаботно плясали.

Наступили сумерки, когда наконец вернулся Барлаш.

– Улицы заполнены шутами, – сказал он.

Не получив никакого ответа, Барлаш, бесшумно ступая, подошел к тому месту, где сидела Дезирэ, и встал перед ней, стараясь заглянуть в лицо. Он нагнулся и до тех пор смотрел на Дезирэ, пока она не перестала скрывать свои заплаканные глаза.

Барлаш сделал гримасу и слегка прищелкнул языком. Затем он подошел к постели. До сих пор он вел себя несколько скованно в комнате больного. Но в этот вечер Барлаш отбросил всякие церемонии и молча сел на стоявший поблизости стул.

Вместе с наступлением сумерек, казалось, тишина в комнате усилилась. Наконец она стала до того удручающей, что Барлаш посмотрел в сторону постели. Дезирэ инстинктивно сделала то же самое.

Они оба встали и ощупью добрались до ложа Себастьяна. Дезирэ нашла кремень и высекла из него искру. Барлаш внимательно следил за Дезирэ, пока она подносила свечку к лицу отца. Ожидание Себастьяна закончилось. Барлашу не требовался свет, чтобы узнать смерть.

С лица Дезирэ он медленно перевел свои блестящие, беспокойные глаза на лицо покойника.

– Ах! – хрипло воскликнул он. – Теперь я вспомнил. Я всегда был уверен, что и раньше видел это лицо. Это было на Place de la Nation в телеге… направляющейся к гильотине. Он, должно быть, спасся, как и многие, случайно или по ошибке.

Барлаш медленно подошел к окну, крепко сжал обеими руками свою растрепанную голову, точно хотел подстегнуть свою память. Затем он обернулся и указал пальцем на покойника.

– Это французский дворянин, – произнес он, – один из знатнейших. И вся Франция считает его умершим двадцать лет тому назад. И я не могу вспомнить его имени… Господи Боже мой!.. Не могу вспомнить его имени.

XXVIII Вильна

Наше утешение – в том, что есть другой мир, в котором можно исправить все ошибки.

Луи д’Аррагон довольно хорошо знал дорогу от Кенигсберга до Немана. Она идет по плоской как стол равнине, через которую мелкие ручейки бегут по извилистым руслам в свои реки. Эта местность была довольно многолюдна, хотя все деревни солдаты обобрали до нитки.

Было очень легко идти по следам отступавшей армии, ибо вместо указателей по обеим сторонам дороги виднелись холмики, полузасыпанные снегом. Немного экипажей доехало до этих мест: по гористой местности около Вильны и вокруг Ковны истощенные лошади не в состоянии были тащить свой груз.

Д’Аррагон беспрепятственно добрался до Ковны и тут нашел русского полковника, который отнесся к нему довольно дружелюбно и не только признал достаточным его паспорт и рекомендательные письма, добытые Луи в Кенигсберге, но снабдил его другими и собственноручно препроводил в дальнейший путь.

Луи все еще слабо верил слову Казимира. Шарль, должно быть, действительно остался в Вильне, чтобы оправиться от болезни. Он, несомненно, при первой возможности рискнет пробраться на запад. А может быть, он отправился на юг, и одна из этих скорченных человеческих вех на дороге – это и есть Шарль Даррагон.

Луи был человеком основательным. Море – такой господин, который требует полного и сосредоточенного внимания, а сосредоточенность скоро превращается в привычку. Луи не путешествовал ночами из боязни, что пропустит по дороге Шарля, живого или мертвого. Он знал своего двоюродного брата, этого веселого и легкомысленного француза, лучше, чем жители Фрауэнгассе. За веселым смехом скрывалась известная доля хитрости, за беспечными манерами – большие способности. Если быстрый ум поможет человеку выйти из окружения, то Шарль имел все шансы выйти из него живым.

Тем не менее Луи редко проезжал мимо мертвого тела. Он выходил из саней, переворачивал труп, который почти неизменно лежал скорчившись. Чаще всего Луи было достаточно одного взгляда, чтобы убедиться, что покойник – не Шарль, ибо очень немногие были одеты. Большинство были раздеты еще при жизни своими замерзавшими товарищами. Иногда же Луи приходилось сметать снег с бородатых, одичавших лиц, прежде чем он мог вздохнуть с облегчением. За Ковно страна почти безлюдна. Казаки, наступавшие за арьергардом, сновали по всей дороге. Д’Аррагон часто натыкался на пикеты (чаще всего солдаты спокойно, как на стульях, сидели на окоченевших телах) и останавливался, чтобы собрать сведения.

– Вы найдете своего друга в Вильне, – сказал один молодой офицер, состоявший при штабе генерала Вильсона. – В Вильне мы взяли двадцать тысяч пленных (солдат, которые пришли просить у нас пищи) и не знаю, сколько офицеров. Если вы в Вильне увидите Вильсона, то напомните ему обо мне. Да, вы, вероятно, найдете своего двоюродного брата в Вильне в числе пленных. Но не мешкайте в пути, потому что их посылают в Москву восстанавливать то, что по их вине было разрушено.

И когда д’Аррагон уезжал, офицер рассмеялся и помахал ему рукой.

После гор и низких крутых холмов началась ровная местность до долин Вильны. И здесь, почти около города, д’Аррагон съехал с небольшого холма, который навсегда остался в памяти человечества. Этот холм обозначал границу, где окончательно деморализовалась императорская армия, превратившись в беспорядочное сборище, стремительно убегающее перед истощенным неприятелем.

Сотни экипажей, сваленных в кучу, валялись частью на дороге, частью – в канавах. Между деревьями виднелись возы, все еще нагруженные московской добычей. Некоторые грузы состояли из небольших ящичков с серебряными монетами, привезенными Наполеоном для платежа жалованья армии и брошенными здесь. Серебро оказалось тяжелым для перевозки. Очень долго платили шестьдесят франков серебром за золотой наполеон или луи. Сукно с подушек карет содрали на одежду, а соломенную набивку съели лошади. Внутри экипажей, скорчившись на полу, лежали замерзшие тела беглецов, смертельно раненных или слишком больных, чтобы идти дальше. Они сидели тут, пока их не настигла смерть. Между ними было много женщин. В одной карете сидели четыре женщины, одетые в шелк и тонкое белье. Шубы сняли с них до или, скорее всего, после смерти.

Луи остановился у подножия холма и оглянулся. Во всяком случае, Казимиру удалось преодолеть это препятствие, оказавшееся роковым для многих. Этот холм стал мусорной кучей, в которой золото и драгоценные камни, шелк и бесценные меха – все, что тащили жадные люди, выпало в конце концов из их рук.

Вся Вильна построена на нескольких холмах, и Вилия течет внизу. Путь печали – Смоленская дорога идет на восток по берегу реки, и тут арьергард задержал казаков, пока Мюрат поспешно снимался с лагеря, а затем направился в Ковно. Король Неаполитанский, которому Наполеон так легко передал командование своей разбитой армией (говорят, что он, спеша к своей карете, сказал: «A vous, Roi de Naples»), бросил больных и раненых и даже не подождал отстающих.

Д’Аррагон въехал в город через узкие Остробрамские ворота, перед которыми, как перед Московскими воротами, мужчины должны снимать шапку. «Император здесь» – вот первые слова, которые он услышал от дежурного офицера. Но на улицах было довольно тихо, и выигравший эту азартную игру поддерживал то же спокойное нехвастливое молчание, которое в час унижения сбило с толку Наполеона.

Уже почти наступила ночь, а д’Аррагон путешествовал с рассвета. Он нашел себе квартиру и, позаботившись о лошади, которой его снабдил кенигсбергский хромой сапожник, вышел собрать сведения.

Немного найдется таких заброшенных с виду городов, как Вильна. Ее улицы узки, извилисты, плохо вымощены и почти не освещены. Когда д’Аррагон вышел из своей квартиры, освещения вообще не было, ибо умиравшие от голода солдаты добрались до ламп и жадно выпили все масло. Однако наступило полнолуние, и патрули охотно дали все сведения, какие могли. Но они были в Вильне пришельцами, такими же, как и Луи, и относились к жителям не без некоторой доли подозрительности, ибо этот город приветствовал французов. Когда французы начинали наступление, в Вильне все танцевали и веселились. Но горожане испугались при виде странных людей с дикими глазами, вернувшихся к ним из Москвы.

Наконец в епископском дворце, где поспешно была устроена главная квартира, Луи нашел человека, которого так долго искал, – офицера, отправлявшего пленных в Россию и в Сибирь. То был седой воин старой выучки, говоривший по-французски и по-русски. Он очень устал и был голоден, но терпеливо выслушал Луи.

– Вот список, – сказал он. – Он более или менее полон. Многие назвались офицерами, хотя никогда не получали чина. Но мы кое-как рассортировали их.

Луи принялся читать имена офицеров, отставших от армии вследствие болезни или ран или из-за отсутствия воли.

– Вы поймете, – сказал русский, снова принимаясь за свою работу, – что мне некогда вам помогать. Нам приходится кормить пять тысяч пленных, чтобы не дать им умереть.

– Понимаю, – ответил Луи, умевший как моряк смиряться с обстоятельствами.

Старый полковник посмотрел на него с мрачной улыбкой.

– Император, – сказал он, – сидел на этом стуле час тому назад. Он может вернуться каждую минуту.

– А! – произнес Луи, внимательно читая список.

Шарля не было в числе офицеров, взятых в плен.

– Ну? – спросил русский, не поднимая глаз.

– Его нет.

Старый офицер взял лист бумаги и поспешно написал на нем несколько строчек.

– Ступайте завтра утром в Васильевский госпиталь, – сказал он. – Вот вам пропуск. По приказу императора госпиталь должен быть очищен. Нам приходится позаботиться также о двадцати тысячах умерших, но о тех не к спеху.

Он мрачно рассмеялся и пожелал Луи доброй ночи.

– Приходите опять ко мне! – крикнул русский ему вслед, движимый внезапным чувством симпатии к этому странному иностранцу.

На рассвете Луи был уже в госпитале Святого Василия. Этот госпиталь учредил герцог де Бассано по приказу Наполеона. Когда русские вошли в Вильну после отступления остатков сброда Мюрата, они нашли мертвых и умирающих на улицах и на рыночной площади. Некоторые развели костры и легли вокруг них, чтобы… умереть. Другие бродили без пищи, без топлива, почти без одежды. Многие были босы. Все – как офицеры, так и солдаты – кутались в лохмотья. Жалкое то было зрелище, и половина этих людей утратила человеческий облик. Некоторые пытались есть свое собственное тело. Многие ослепли, онемели и оглохли. Почти все были обезображены язвами – результат отморожения, цинги, гангрены.

Казаки, как они ни были возбуждены охотой за людьми, стояли на улицах Вильны, пораженные ужасом.

Когда прибыл император Александр, он прежде всего приказал очистить улицы и поместить этих жалких людей под крышу. Не могло быть еще и речи о помощи. Не было даже возможности всех их накормить. Их только могли спасти от холода.

Прежде всего подумали, конечно, о госпиталях. И когда заглянули в них, то увидели там склад мертвых тел. Мертвые могли ждать, надо было разместить живых.

Итак, мертвые терпеливо ждали, но вот настала и их очередь в госпитале Святого Василия, куда Луи явился на рассвете.

– Ищете кого-нибудь? – спросил человек в мундире, находившийся внутри госпиталя: он поспешно сбежал с его ступенек.

– Да.

– Подождите здесь.

Луи заглянул в госпиталь и последовал совету доктора. Мертвых складывали в коридорах, как тюки в кладовой.

По-видимому, была сделана некоторая попытка очистить палаты, но те, на ком лежала эта обязанность, смогли только вытащить тела в коридор.

Солдаты принялись за работу в нижнем коридоре. Начали подъезжать телеги. Офицер, откомандированный на эту ужасную работу, поспешно вошел, куря папиросу и высоко подняв меховой воротник. Он посмотрел на Луи и поклонился ему.

– Ищете кого-нибудь? – спросил он.

– Да.

– Так постойте возле меня. Мне поручено вести счет. Говорят, что тут восемь тысяч мертвецов. Их пронесут мимо нас к телегам. Возьмите папироску.

Тяжело разговаривать, когда термометр показывает двадцать градусов мороза, ибо коченеют губы. Да, может быть, ни тот ни другой не были расположены заводить знакомство.

Они стояли рядом, не говоря ни слова и яростно топая ногами. Раза два Луи делал шаг вперед, и по знаку офицера солдаты останавливались. Но Луи отрицательно качал головой, и они шли дальше. В полдень офицер сменился, и его место занял другой, который натянуто поклонился Луи и не обращал больше на него внимания. Ибо война или ожесточает, или смягчает. После нее человек никогда не станет таким, каким был прежде.

Работа продолжалась весь день. Часами тянулась в безмолвии эта процессия изможденных мертвецов. По приглашению фельдфебеля Луи поел супа и хлеба за солдатским столом. Русские, смеясь, извинились за качество провизии.

Под вечер вернулся на работу тот офицер, который дежурил с утра.

– Еще не нашли? – спросил он, предлагая Луи очередную папиросу.

– Еще нет, – ответил Луи, но, говоря это, он подался вперед и знаком остановил солдат. Он всмотрелся в лицо очередного мертвеца и отвел его спутанные волосы и бороду.

– Это и есть ваш друг? – спросил офицер.

– Да.

То был Шарль, изменившийся почти до неузнаваемости. Изможденный, почерневший от голода и холода.

– Доктор говорит, что этот умер месяца два тому назад, – отозвался первый солдат.

– Я рад, что вы его нашли, – сказал офицер, делая знак своим людям, чтобы они шли дальше со своей ношей. – Лучше знать наверняка, не правда ли?

– Да, – тихо ответил Луи. – Лучше знать наверняка.

И что-то в его голосе заставило русского офицера обернуться и посмотреть ему вслед.

Луи медленно, едва переставляя ноги, двинулся прочь от госпиталя, думая о том, что же он скажет Дезирэ.

XXIX Сделка

Подобно растениям в рудниках, они не видят солнца, а только мечтают о нем и гадают о том, где оно находится, и стараются ползти, чтобы добраться до него.

– О да, – говорил Барлаш, – легче умереть, ведь вы об этом думаете. Легче умереть.

Дезирэ не отвечала. Она сидела в маленькой кухне: у них не осталось больше топлива, и они жгли мебель. Отца схоронили неделю тому назад. Осада становилась тяжелее прежнего. Нечего было есть, нечего было делать, не с кем было говорить. Друзья Себастьяна не смели близко подходить к его дому. Дезирэ осталась одна в этом безнадежном мире с Барлашем, который отправился теперь на работу в одну из траншей близ реки. Он уходил из дома утром и возвращался только к ночи. Барлаш только вошел, и Дезирэ увидела при свете единственной свечи его серое и угрюмое лицо, с глубокими морщинами у глаз и подбородка. Лицо самой Дезирэ тоже утратило цветущий вид.

Барлаш посмотрел на нее и закусил губу. Он ничего не принес с собой. Одно время ему удавалось приносить что-нибудь каждый день: цыпленка, репу или несколько морковок. Но сегодня ничего не было. И он совсем устал. Однако же он не сел, а стоя тер свои пальцы, стараясь восстановить кровообращение. Барлаш подвинул свечу на столе, чтобы ярче осветить лицо Дезирэ.

– Да, – сказал он. – Это часто так бывает. Я видел это десять раз в своей жизни. Когда бывает легче сесть и умереть. Ба! Прекрасное дело… отважное дело… сесть и умереть!

– Я не собираюсь умирать, вы ошибаетесь, – возразила Дезирэ со смехом, в котором не было никакого веселья.

– Но вам хотелось бы этого. Слушайте. Важно не то, что вы чувствуете, а то, что вы делаете. Помните об этом.

В голосе Барлаша появилась необычайная сила.

За последнее время, после смерти Себастьяна, Барлаш как будто стал жертвой уныния, которое неизбежно появляется в тюремных стенах или в осажденном городе. Это нечто вроде молчаливой скорби души об утраченной свободе. Данциг легко поддался ему. Это уныние скоро распространилось и на солдат, отстаивавших прусский город для французского императора, который как будто позабыл о них.

Но сегодня вечером Барлаш казался более энергичным. Он не положил на стол ничего для пустой кладовой, а между тем вел себя как человек, приготовивший сюрприз и ожидающий обратного эффекта. Он беспокойно переступал с ноги на ногу и тер свои корявые пальцы, бросая на Дезирэ косые взгляды.

– В чем дело? – внезапно спросила она, и Барлаш вздрогнул, точно его уличили в обмане.

Он торопливо подошел к тлеющему огню и стал греть руки.

– Сегодня очень холодно, – ответил он с той преувеличенной развязностью, под которой простые люди пытаются скрыть неловкость. – Скажите мне, mademoiselle, что у нас сегодня на ужин? Я хочу стряпать сам. Мы будем пировать. Там есть кусок говядины для вас, и я знаю способ сделать ее аппетитной. Для меня найдется порция конины. Лошадь – друг человека.

Он рассмеялся, и в этом смехе слышалось столько муки, что Дезирэ закусила губу.

– Почему мы должны сегодня пировать? – спросила она со слабой улыбкой.

Ее добрые голубые глаза блестели тем блеском, который бывает от постоянного и непрерывного голода. Полгода тому назад эти глаза были только веселы и ласковы, теперь же они видели мир таким, каков он есть, без прикрас.

– Сегодня день святого Матвея: мои именины.

– Я думала, что вас зовут Жаном.

– Меня и зовут Жаном. Но я праздную свои именины в день святого Матвея; в этот день мы одержали победу в Египте. У нас будет вино, бутылка вина, эге!

Итак, Барлаш приготовил для Дезирэ роскошный ужин в столовой, а для себя – на кухне, ибо он строго придерживался тех общественных законов, которых даже революции не удалось уничтожить. Один из этих законов заключался в том, что Дезирэ было бы некоторым образом унизительно есть вместе с ним за одним столом.

Барлаш был искусным поваром, ему мешала только неукротимая страсть к экономии, которая составляет преобладающую черту характера крестьянина Северной Франции. Но сегодня он был расточителен, и Дезирэ слышала, как он рылся в своем тайнике под полом, отыскивая тщательно спрятанные приправы и зелень.

– Вот, – сказал он, ставя готовое блюдо перед Дезирэ. – Кушайте и ни о чем не думайте. Это сделано не из крысы, не из кошки, не из печенки околевшей лошади, что едим мы, простые солдаты. Тут все – чистая провизия.

Он налил ей вина и, стоя на пороге, смотрел, как она пьет. Затем Барлаш ушел, чтобы поужинать на кухне, оставив Дезирэ в смущении: он и сам был какой-то странный в этот вечер. Она слышала, как Барлаш, ужиная, что-то тихо ворчал про себя и ходил взад и вперед по кухне. Он часто подходил к двери и заглядывал в нее, чтобы убедиться, отдает ли Дезирэ должное празднику святого Матвея. Когда она поужинала, Барлаш вошел в комнату.

– Aгa! – воскликнул он, подозрительно поглядывая на Дезирэ. – Это подкрепляет. Да, подкрепляет. Наш брат, ведущий суровую солдатскую жизнь, знает, что немного пищи и стакан вина делают человека годным для всякого события, для… ну… для всякой катастрофы…

И Дезирэ мгновенно поняла, что пища, вино и насильственная веселость были прелюдией для дурных известий.

– В чем дело? – вторично спросила она. – Обстрел?

– Обстрел, – усмехнулся он, – эти казаки не умеют стрелять. Только одни французы знают, что такое артиллерия.

– Так что же? Я ведь вижу, что вы хотите мне что-то сказать!

Он почесал свою седую голову с гримасой отчаяния.

– Да, – согласился он. – У меня есть известия.

– Откуда? – спросила Дезирэ дрожащим голосом.

– Из Вильны, – тихо ответил Барлаш.

Он прошел мимо Дезирэ к огню и старательно поворошил дрова.

– Что? Мой муж? – продолжала спрашивать Дезирэ.

– Нет, не то… – ответил Барлаш.

Он стоял к ней спиной, рассеянно грея руки. Барлаш не обладал ни образованием, ни манерами, у него было только большое сердце. И оно велело ему встать к Дезирэ спиной и молча ждать, чтобы она поняла значение его слов.

– Умер? – шепотом спросила девушка.

Все еще грея руки, Барлаш энергично кивнул головой. Он долго ждал, пока она заговорит, и наконец первый, все еще не оглядываясь, нарушил молчание.

– Горе, – сказал он, – у нас у каждого свое горе. Этого не избежать. С ним можно только бороться, как борются с холодным данцигским ветром. Можно только стремиться вперед. Вы должны бороться, мадемуазель.

– Когда он умер? – спросила Дезирэ. – Где?

– В Вильне три месяца тому назад. Да, уже три месяца, как он умер. Я понял, что он умер, когда вы вернулись в гостиницу в Торн и рассказали мне, что видели Казимира. Этот лжец бросил его умирать. Помните, я по дороге встретил земляка. Этот земляк сказал мне, что они оставили в Вильне десять тысяч пленников в состоянии, немногим лучше смерти. И тогда я уже окончательно поверил, что Казимир бросил его там умирающим или мертвым.

Барлаш взглянул через плечо на Дезирэ и вздрогнул при виде ее лица. Затем он медленно покачал головой.

– Слушайте, – резко произнес Барлаш, – милосердному Богу виднее. Я понял, когда впервые увидел вас здесь в тот июньский день, что ваши горести начинаются: мне хорошо была известна репутация вашего мужа. Он был не тем, кем вы считали его. Мужчина никогда не бывает таким, каким его считает женщина. Но он был хуже большинства. И это постигшее вас горе послано милосердным Богом, а он выбрал меньшее из всех. Когда-нибудь вы это поймете, как это понимаю теперь я.

– Вы слишком много знаете, – быстро произнесла Дезирэ, и Барлаш резко повернулся на каблуках.

– Вы правы, – ответил он, поднимая свой обвинительный палец. – Я многое что знаю о вас… и я очень старый человек.

– Каким образом дошло до вас это известие? – спросила Дезирэ.

Барлаш поднес руку ко рту, как бы для того, чтобы закрыть себе уста.

– Я узнал об этом от человека, приехавшего прямо оттуда… от человека, который похоронил вашего мужа.

Дезирэ встала, оперлась руками о стол и пристально посмотрела на Барлаша, снова повернувшегося к ней спиной.

– Кто он? – спросила она почти шепотом.

– Капитан Луи д’Аррагон.

– И вы говорили с ним сегодня… в Данциге?

Барлаш кивнул головой.

– Он здоров? – спросила Дезирэ с таким внезапным беспокойством в голосе, что Барлаш медленно обернулся и пристально посмотрел на нее из-под своих низко нависших лохматых бровей.

– Капитан чувствует себя довольно хорошо, – ответил он. – Этот господин будто отлит из стали. Он чувствовал себя довольно хорошо, и он дьявольски отважен. Несколько рыбаков из Цоппота приехали сегодня продавать рыбу. Они пробрались сквозь русские войска ночью по льду, а днем уже были у наших аванпостов. Один из них произнес сегодня утром мое имя. Я взглянул на него. Он так был закутан, что виднелись только его глаза. Он развязал свой шарф. То был капитан д’Аррагон.

– И Луи здоров? – переспросила Дезирэ, точно больше ничто в мире не имело для нее значения.

– Oh, mon Dieu, да! – нетерпеливо воскликнул Барлаш. – Говорю вам, что он здоров. Знаете ли, зачем он явился?

Дезирэ снова бессильно опустилась на стул, ибо она ослабела от голода, заточения и горя.

– Нет, – ответила она.

– Он явился, так как узнал, что хозяин умер. Об этом стало известно в Кенигсберге неделю тому назад. Всей Германии известен этот тихий старый господин, который пиликал на скрипке здесь, на Фрауэнгассе. А во всем мире один только я знаю, что в Париже он был более великим человеком, чем в Германии со всем своим Тугендбундом, но его имя я не могу вспомнить.

Барлаш замолчал и принялся тереть лоб кулаками, как будто бы для того, чтобы пробудить память. И все время он искал глазами лицо Дезирэ.

– И знаете ли, для чего явился капитан? Ведь он ничего не делает просто так. Он подвергается большому риску, но это ради великой цели. Знаете ли вы, ради чего он явился?

– Нет.

Барлаш откинул голову назад и рассмеялся.

– Ради вас.

Он посмотрел на Дезирэ, и она подняла руки, как будто защищая глаза от свечки.

– Помните, – продолжал он, – тот вечер, когда мадемуазель Матильде приходилось делать выбор? Сегодня ваша очередь. Вам приходится выбирать. Пойдете?

– Да, – ответила Дезирэ, не отнимая рук от лица.

«– Если мадемуазель согласится пойти, – сказал Луи, – приведите ее к тому месту.

– Да, mon capitaine, – ответил я.

– Во что бы то ни стало, Барлаш?

– Во что бы то ни стало, mon capitaine».

– А мы не такие люди, чтобы нарушать свое слово. Я отведу вас туда… во что бы то ни стало, мадемуазель. И он встретит вас там… что бы ни случилось.

И Барлаш с чувством плюнул в огонь, как это делают простые люди.

– Только какая жалость, – задумчиво прибавил Барлаш, – что он англичанин.

– Когда мы пойдем? – спросила Дезирэ, все еще пряча лицо.

– Завтра ночью, после полуночи. Мы все это устроили, капитан и я, у ближайшего к реке аванпоста. Он имеет влияние. Луи д’Аррагон оказал услуги русским, и русский командир совершит ночную атаку на аванпост. Во время неразберихи мы и пройдем. Он хорошо платит мне. Это выгодная сделка, и я получу много денег.

XXX Осуществление

И я изрядно поработал

в свое время,

и не щедро платили мне.

Когда на следующее утро Дезирэ спустилась вниз, то увидела, что Барлаш разговаривает сам с собой и тихо смеется, стряпая завтрак.

Он встретил ее веселым поклоном и как будто напрасно пытался скрыть свою смешливость.

– Это потому, – объяснил он, – что сегодня ночью мы будем под огнем. Мы будем в опасности. Это страшит меня, и я смеюсь. Ничего не могу поделать с собой. Когда мне страшно, я смеюсь.

Барлаш суетился без конца, и Дезирэ увидела, что он уже открыл свой тайник под полом, чтобы вынуть из него оставшиеся деликатесы.

– Вы спали? – спросил он отрывисто. – Да, я вижу, что спали. Это хорошо, потому что в следующую ночь мы будем бодрствовать. А теперь вы должны поесть.

Барлаш был материалистом. Он всю жизнь боролся со смертью и знал, что тот, кто ест и спит, лучше подготовлен для битвы.

– Хорошо, – сказал он, смотря на Дезирэ, – что вы такая тоненькая. В солдатском плаще, если вы оденете короткое платье, в котором катаетесь на коньках, и свои высокие сапоги, вы станете похожи на солдата. Хорошо, что теперь зима: вы можете накинуть капюшон на голову, как это делают в траншеях, чтобы не отвалились уши. Следовательно, вам не придется стричь свои волосы, всю эту массу золотистых волос. Черт возьми! Это было бы жаль! Не правда ли?

Барлаш повернулся к огню, задумчиво помешивая свой кофе.

– На моей родине, – произнес он, – очень давно, жила девушка с такими же волосами… Может быть, потому мы с вами и подружились.

Барлаш как-то странно, коротко рассмеялся и взялся за свою овчину, собираясь выйти.

– Я должен заняться приготовлениями, – сказал он многозначительно. – Надо многое обдумать. Мы не смогли долго разговаривать, потому что вокруг было много посторонних. Но мы понимаем друг друга. Я пойду дать ему сигнал, что дело назначено на сегодня. Я взял одну из пыльных тряпок Лизы, синюю, которая хорошо выделяется на снегу, – для сигнала. Он смотрит из Цоппота в подзорную трубу. Ах, эта жирная Лиза, если бы я только шевельнул пальцем, она бы влюбилась в меня! Это всегда было так. О, эти женщины!..

И Барлаш ушел, продолжая что-то бормотать себе под нос.

Если он собирался заняться приготовлениями, то у Дезирэ их было не меньше.

Она могла взять с собой очень немного, а между тем она покидала дом, который всегда был ее родным домом с тех пор, как она себя помнила. Сундукам, которые Барлаш, не колеблясь, признал за французские, видимо, не суждено было больше нести свою службу. Матильда ушла, забрав свою простую небольшую собственность, ибо они были бедны. Себастьян отбыл туда, куда путешественник отправляется совершенно один и без всякого багажа. Достойной характеристикой этого человека послужило то, что он и после смерти ничего не оставил: никаких бумаг, никакого завещания, никакого ключа, посредством которого можно было бы узнать о его другой жизни, столь отличной от жизни на Фрауэнгассе. Себастьян ушел, унеся с собой свою тайну.

Дезирэ осталась одна еще на несколько часов в этом тихом доме. Она механически стала приводить его в порядок. Не все ли равно – будет завтра порядок в доме или нет? Кто придет, чтобы заметить последнее прикосновение ее руки? Она работала с лихорадочной поспешностью. Но и работа должна в конце концов закончиться, и вот этого-то и поджидают думы.

Думы Дезирэ захлестнули ее, когда она поднялась наверх в гостиную, где гостям подавался свадебный обед всего только восемь месяцев тому назад. Гости – Казимир, графиня, Себастьян, Матильда, Шарль! Теперь Дезирэ стояла одна в безмолвной комнате. Она не смотрела на стол. Все гости ушли. Прошлое похоронило своих мертвецов. Она подошла к окну и отвела занавеску, как она это сделала в день своей свадьбы, когда впервые увидела Луи д’Аррагона. И снова сердце ее забилось. Она обернулась и посмотрела на дверь, точно ожидала, что сейчас войдет веселый Шарль, объясняя (он был такой мастер объяснений) свою встречу на улице и отодвигаясь, чтобы Луи мог войти. И Луи, смотревший только на нее одну, вошел в комнату и в ее жизнь.

Она боялась его тогда. Она и теперь его боится. Ее сердце встрепенулось от мысли, что он неустанно думал о ней, работал для нее, съездил в Вильну и обратно и теперь ожидает ее за пределами русских бивуачных огней. Опасность, заставлявшая смеяться Барлаша, эта опасность была не страшна для Луи д’Аррагона. Она знала, она сразу узнала, когда выглянула на улицу и увидела Луи, что ни небо, ни земля не смогут их разлучить.

Теперь она стояла одна в пустой комнате. Какова будет оставшаяся часть ее жизни?..

Барлаш вернулся после полудня. Он полностью освободился. Казалось, что все приготовления уже закончены и что ему нечего больше делать. Война очищает: она ставит на подобающее место женственных мужчин и мужественных женщин. Она также упрощает: она показывает нам, как мало нам нужно в нашей повседневной жизни.

– Мне нечего делать, – сказал Барлаш, – я состряпаю хороший обед. Я не смогу унести с собой все деньги, которые скопил. Все, что спрятано под полом, должно остаться там. Так часто случается во время войны.

Он сообщил Дезирэ, что им придется сделать двенадцать миль вдоль замерзшей Вислы, от полночи до рассвета. Следовательно, они ничего не могли унести с собой.

– Вам придется начинать жизнь сначала, – сказал Барлаш, – только с тем платьем, что на вас надето. Сколько раз я это проделал, один только Бог знает! Но возьмите деньги, если они у вас есть, золотом или серебром. Мои деньги все медные, и их слишком тяжело нести. Мне еще никогда не приходилось бывать в таком месте, где деньги не потребовались бы, и, черт побери, у меня их никогда и не было.

Дезирэ поделилась с Барлашем всеми деньгами, какие у нее нашлись, а он тщательно их пересчитал. Ибо, подобно многим, кто не останавливался перед воровством, Барлаш был очень щепетилен в денежных делах.

– И я тоже, – сказал он, – начну жизнь сначала. Капитан даст мне возможность вернуться во Францию, и я снова пойду к императору. Здесь, у Раппа, не место для старого гвардейца. Правда, я становлюсь стар, но он найдет для меня какое-нибудь дело, этот маленький император.

В полночь Барлаш и Дезирэ ушли, бесшумно покинув дом на Фрауэнгассе. Улица затихла: половина ее домов опустела. Ночь была темная и не холодная, так как сильные морозы этой ужасной зимы почти прошли.

Барлаш нес свое ружье со штыком. Он приказал Дезирэ идти впереди него – на случай, если они встретят патруль. Но у Раппa не нашлось лишних людей для обхода города. В Данциге тиф и голод ходили дозором по узким улицам.

Наши путники вышли из города близ Оливковых ворот. Там не стояло никакого поста: лангфурская дорога находилась в руках французов, а аванпосты Раппa были расположены на три мили дальше, по дороге в Цоппот.

– Я лет пять играл в эту игру, – произнес Барлаш с тихим смехом, когда они дошли до земляных валов, насыпанных Раппом. – Следуйте за мной и делайте то, что буду делать я. Когда я пригнусь – пригнитесь и вы, когда я поползу – ползите, когда я побегу – бегите.

Барлаш преобразился в настоящего солдата. Он выпрямился и огляделся с видом молодого человека, быстрого и проницательного. Затем он уверенно двинулся вперед по направлению к высокому холму, где мирные данцигцы поддерживают себя по воскресеньям кружкой жидкого пива и любуются окрестностями.

Внизу тянулись болота – обширная снежная равнина с одной темной линией лангфурской дороги, обсаженной двумя рядами деревьев.

Барлаш раза два оборачивался, чтобы убедиться, следует ли за ним Дезирэ, но ничего не прибавил к своим кратким инструкциям. Когда он поднялся на вершину холма, то остановился, чтобы передохнуть.

– Когда я поползу – ползите. Когда я побегу – бегите, – повторил он шепотом и двинулся вперед.

Он двинулся вверх по течению реки. Дойдя до известного места, Барлаш остановился и жестом приказал Дезирэ пригнуться к земле и ждать его возвращения. Он вернулся и сделал ей знак следовать за ним. Когда она поднялась на холм, то увидела, что лагерные огни находятся совсем близко от них. Сквозь низкие сосны путники даже различили темные очертания какого-то дома.

– Теперь бегите, – шепнул Барлаш, побежав впереди по открытому пространству, которое, казалось, доходило до линии горизонта. Дезирэ, не оглядываясь, побежала за ним, удивляясь тому, что Барлаш мог бежать так быстро и бесшумно.

Когда он очутился под прикрытием деревьев, то бросился на снег, и Дезирэ, догнав его, увидела, что он, запыхавшись, держится за бока и громко смеется.

– Мы пробежали сквозь линию войск, – еле проговорил Барлаш. – Черт возьми! Как я струсил. Вот они… пам! пам! Бзз… з… з… – подражал он звукам пуль, свистевших между деревьями над их головами.

С полдюжины выстрелов раздалось из-за линии огней. Однако же скоро они прекратились, и Барлаш, отдышавшись, встал.

– Пойдем, – сказал он. – Нам предстоит длинный путь. En route!

Они сделали большой круг в сосновом лесу, через который Барлаш пробирался искусно и безошибочно, и, спустившись на равнину далеко за Лангфуром, они остановились.

– Это, – тихо сказал Барлаш, – огни Оливы, где находятся русские. Эта линия огней прямо перед нами – русский флот, стоящий против Цоппота, а с ним и английские суда. Одно из них – маленькое судно капитана д’Аррагона. И он возьмет нас с собой домой, потому что судно идет в Англию, в Плимут, который лежит по ту сторону канала, напротив моей родины. Ah, Dieu! И мне иногда так хочется увидеть свою родную страну, своих земляков, мадемуазель!

Сделав несколько шагов, он снова остановился и поднял руку в знак молчания: в данцигской церкви били колокола.

– Шесть часов, – прошептал Барлаш. – Рассвет близок. Мы пришли за полчаса до назначенного срока.

Он сел и жестом пригласил Дезирэ сесть рядом.

– Да, – проговорил он, – капитан сообщил мне, что ему приказано идти в Англию, чтобы провести туда более крупные суда, и вы отправитесь на одном из них. У него есть дом на западе Англии, и он возьмет вас туда… в качестве сестры или матери, я забыл чего… одним словом, в качестве какой-то женщины. Ах, мужчины не могут обойтись без женщины! Там вы будете счастливы так, как того хочет le bon Dieu. Только в Англии никто не боится Наполеона. Там можно иметь мужа и не опасаться, что его убьют. Можно иметь детей и не дрожать за них, а это-то и делает вас, женщин, счастливыми.

Барлаш встал и пошел дальше вниз. Внизу он остановился и, указывая на деревья, шепотом произнес:

– Он там, где растут три больших дерева. Между нами и этими деревьями расположены французские аванпосты. На рассвете русские атакуют аванпосты, и во время атаки мы должны просто добраться до этих деревьев. Другого пути нет, и там место встречи, у этих трех высоких деревьев. Когда я скажу, вы встанете и побежите к деревьям, побежите, не останавливаясь, не оглядываясь. Я побегу следом за вами. Он пришел ради вас… а не ради Барлаша. Вы думаете; я ничего не знаю. Ба! Я все знаю. Я всегда знал… вашу бедную маленькую тайну.

Барлаш и Дезирэ лежали, скорчившись в канаве, до рассвета.

Через минуту после восхода солнца темная линия деревьев ярко осветилась, и резкое короткое «ура!» казаков, подобно сердитому вою, пронеслось по равнине.

– Подождите! – шепнул Барлаш с веселым смехом. – Подождите… подождите. Слушайте! Пули далеко, они летят от нас направо. Когда вы тронетесь, бегите влево. Сначала потихоньку приберегите дыхание для конца. Теперь марш! Мадемуазель… Бегите!.. Черт возьми, бегите!

Дезирэ не понимала, какая линия – французская и какая – русская. Но прямой путь к трем деревьям, возвышавшимся над другими, был свободен, и она направилась к ним. Она знала, что у нее не хватит сил бежать так долго, а потому сначала пошла шагом. Затем пули, вместо того чтобы лететь вправо от нее, казалось, стали носиться вокруг, как пчелы вокруг цветка, и она бросилась бежать, пока не устала.

Деревья были уже совсем близко, и за ними голубело небо. Тогда Дезирэ увидела, что Луи идет к ней навстречу, и она бросилась к нему в объятия.

– Откуда мне было знать? – шептала она, еле переводя дух. – Откуда мне было знать, что вы придете в мою жизнь?

Казалось, что для нее ничего не значили пули и стрельба. Одно было важно: чтобы Луи знал, что она никогда не любила Шарля.

Он ничего не говорил. И ей хотелось, чтобы он молчал долго-долго. Вдруг она вспомнила о Барлаше и оглянулась.

– Где Барлаш? – спросила она, и сердце ее вдруг упало.

– Он приближается, – ответил Луи. – Он все время медленно шел за вами, чтобы отвести огонь на себя.

Они обернулись и стали поджидать Барлаша, который как будто шел не в том направлении и с какой-то странной неуверенностью в движениях. Луи, а вслед за ним Дезирэ побежали к нему навстречу.

– Ca у est, – произнес Барлаш, что не может быть переведено, но имеет много значений. – Ca у est.

И он медленно опустился на снег. Барлаш сидел совершенно прямо, и вдруг Луи и Дезирэ поняли значение его слов. Одна рука Барлаша была спрятана под шубой. Он вынул ее и спрятал за спиной.

Барлаш как будто не обращал на них никакого внимания, но вдруг поднял свою руку и слегка дотронулся до Дезирэ. Затем он обратился к Луи, понизив голос, как он всегда делал, желая отличить своих друзей от тех, кто не был ему другом.

– Что она делает? Я не вижу в темноте. Сейчас темно? А я думал, что темно. Что она делает? Молится? Что? Потому что j’ai mon affaire. Э, мадемуазель, вы можете это предоставить мне. Я попаду туда, говорю вам, что…

Барлаш поднял палец, затем с хитрым выражением повел им из стороны в сторону.

– Предоставьте это мне. Я проскользну. Кто остановит старика, столько раз раненного? Наверное, уж не апостол Петр. И если le bon Dieu услышит шум у дверей, Он скажет: «Пропустите – это только папа Барлаш!»

Наступило молчание. И Барлаш тихо закрыл глаза. Он отправился в тот последний путь, который когда-нибудь пройдет каждый из нас.

Примечания

1

Открой душу, посмотри и ты увидишь своего возлюбленного.

(обратно)

2

например (фр.).

(обратно)

3

господин маркиз (фр.).

(обратно)

4

Боже мой! (фр.)

(обратно)

5

Если не доверяешь, можешь ошибиться; когда доверяешь, бываешь обманут.

(обратно)

6

Каждый понимает только то, что находит в себе.

(обратно)

7

Тот, кто раздувает огонь, подвергается риску обжечься его искрами.

(обратно)

8

Сердце человеческое – бездна, нарушающая всякие расчеты.

(обратно)

9

Та же твердость, которая помогает устоять против любви, служит для того, чтобы делать любовь сильной и прочной.

(обратно)

Оглавление

  • I Все в один летний день
  • II Ветеран
  • III Судьба
  • IV Месяц скрылся за тучей
  • V Харчевня «Белая лошадь»
  • VI Кенигсбергский сапожник
  • VII Путь любви
  • VIII Обыск
  • IX Золотая догадка
  • X В глубоких водах
  • XI Волна двигается
  • XII Из-под Бородина
  • XIII В день ликования
  • XIV Москва
  • XV У цели
  • XVI Первая волна отлива
  • XVII Утренняя надежда
  • XVIII Пропавший
  • XIX Ковно
  • XX Выбор Дезирэ
  • XXI По дороге в Варшаву
  • XXII По отмелям
  • XXIII Против течения
  • XXIV Матильда выбирает
  • XXV Депеша
  • ХXVI На мосту
  • XXVII Проблеск памяти
  • XXVIII Вильна
  • XXIX Сделка
  • XXX Осуществление