Нечестивый Консульт (fb2)


Настройки текста:



Ричард Скотт Бэккер НЕЧЕСТИВЫЙ КОНСУЛЬТ





Обманное обольщение

В черноснежных небесах,

Сражен тоской сверхчеловек,

И отцы в слезах.

Black Sabbath, Зодчий Спирали


Повелевал ли в жизни ты когда-нибудь начаться утру и зачинаться дню?

Когда-нибудь говорил ты заре, чтобы всю землю охватить и вытряхнуть всех нечестивцев из укрытий их?

КНИГА ИОВА Стих 38:12-3

Глава первая


Западная часть Трёх Морей


Прокатилась молва среди наших мужей,

И погнала их прочь от сохи и с полей,

Прочь от мягких перин, прочь от жен и детей,

Прямиком к золотому Ковчегу.

К золотому Ковчегу -презлому врагу,

Всё дальше в его нечестивую тьму,

Туда, где свод Неба царапает Рог,

Где Идол, страшащий нас пуще, чем Бог.

- древнекуниюрская Жнивная Песня


Середина осени, 20 Год Новой Империи (4132 Год Бивня), Момемн


Отцовская песнь переполняла кружащийся и кувыркающийся вокруг него мир — Метагностический Напев Перемещения, понял Кельмомас. Колдовские устроения охватили его, а затем швырнули сквозь нигде и ничто, словно горсть зерна. Копья света пронзали оглушающие раскаты грома. Грохочущая, всесокрушающая тьма подменила собою небо. Имперский принц корчился в судорогах. От какофонии окружающего рёва в ушах у него пульсировала почти нестерпимая боль, но он всё равно отчетливо слышал горестные причитания матери. Уколы бесчисленных песчинок жалили щеки. В его волосах, сбив пряди в колтуны, застряла блевотина. Там, вдалеке, его чудесный, наполненный тайнами дом оседал и, надломившись, обрушивался ярус за ярусом. Всё, ранее бывшее для него само собой разумеющимся, превратилось в руины. Андиаминские Высоты исчезли, растворившись в громадном пепельном шлейфе, в столбе дыма и пыли. Почувствовав позывы к рвоте, он сплюнул, удивляясь, что всего несколькими сердцебиениями ранее ещё стоял внутри этих каменных сводов...

Наблюдая за тем, как Айокли убивает его отца.

Как? Как это могло случиться? Ведь Телиопа же умерла — разве не указывало это на могущество Четырехрогого Брата? Кельмомас же видел его — прячущегося в разломах и трещинах, укрытого от всех прочих взоров, и готовящегося нанести отцу такой же удар, которым он ранее поразил Святейшего шрайю. Следил за нариндаром, собирающимся убить последнюю, оставшуюся в этом Мире душу, что способна была прозреть его нутро, могла угрожать ему. Мама, наконец, принадлежала бы только ему — ему одному! Вся без остатка! Ему!

Так не честно! Не честно!

Майтанет умер. Телиопа умерла — разбитый череп этой сучки смялся, точно куль с мукой! Но когда дело дошло до отца — единственного, кто и впрямь имел значение — Безупречная Благодать сокрушила самого нариндара - и именно тогда, когда тот увидел его, Кельмомаса! Это такая насмешка что ли? Божий плевок, как называют подобные вещи шайгекские рабы! Или это что-то вроде тех, тоже написанных рабами, трагедий, в которых герои непременно гибнут, сами же собой и погубленные? Но почему? Почему Четырехрогий Брат награждает столь великими дарами лишь для того, чтобы затем все их отобрать?

Жулик! Обманщик! Он же всё делал как нужно! Был его приверженцем! Играл в эту его велик... -

Нам конец! - зарыдал где-то внутри его брат, ибо над ними воздвигся вдруг их отец, Анасуримбор Келлхус, Святой Аспект-Император. Пади ниц! - потребовал Самармас — Пресмыкайся! Но всё, что мог Кельмомас сейчас делать, так это корчиться в спазмах, извергая из себя ранее съеденную свинину с медом и луком. Краешком глаза он заметил маму, стоящую на коленях, поодаль от отца, и терзающуюся своими собственными муками.

Они находились на одной из момемнских стен, вблизи Гиргаллических Врат. Внизу курился дымами город — местами разрушенный до основания, местами превращенный землетрясением в какие-то крошащиеся скорлупки. Только древняя Ксотея осталась неповрежденной, возвышаясь над дымящимися руинами, словно дивный монумент, воздвигнутый на необъятных грудах древесного угля. Тысячи людей, подобно жукам, копошились поверх и промеж развалин, пытаясь осознать и осмыслить свои потери. Тысячи рыдали и выли.

- Момас ещё не закончил, - возгласил Аспект-Император, перекрыв весь этот шум и рёв. - Море грядет.

Обманывая взор, весь город, казалось, вдруг провалился куда-то, ибо сам Менеанор восстал, вознесся над ним. Река Файюс вспучилась, распухла по всей своей длине, затопив сперва причалы, а затем и берега. Чудовищные, пульсирующие потоки мчались по каналам, скользили черными, блестящими струями по улицам и переулкам, и, захватывая на своём пути груды обломков, превращались в лавину из грязи, поглощавшую одного улепетывающего жучка за другим...

Это зрелище было столь поразительным, что его даже перестало тошнить.

Мальчик взглянул на мать, не отрывавшую взора от воплощенного бедствия, которым был для неё отец, на лице Эсменет отражались неистовые мучения, раздиравшие её сердце, чёрная тушь на глазах потекла, щёки серебрились от слёз. Это был образ, который юному имперскому принцу уже приходилось видеть множество раз — как вырезанным на деревянных или каменных панно, так и нанесенным на стены в виде фресок. Безутешная матерь. Опустошенная душа... Но даже здесь было место для веселья. И была своя красота.

Некоторые потери попросту непостижимы.

- Тел..Тел..Телли... - бормотала она, стискивая свои непослушные руки.

Там, внизу, тонули тысячи душ - матери и сыновья, придавленные руинами, захлёбывающиеся, дёргающиеся, уходящие под воду, поднимавшуюся всё выше и выше, поглощавшую один за другим кварталы необъятного города и превращавшую его нижние ярусы в одну огромную грязную лужу. Море перехлестнуло даже через восточные стены, так, что груда развалин, прежде бывшая Андиаминскими Высотами, сделалась вдруг настоящим островом.

- Она мертва! - рявкнула мать, сжимая веки от терзавшей её мучительной боли. Она тряслась, словно древняя, парализованная старуха, хотя неистовая пучина страданий, казалось, лишь делала её моложе, чем она есть.

Мальчик смотрел на неё, выглядывая из-за обутых в сапоги ног отца, охваченный ужасом большим, нежели любой другой, что ему доводилось когда-либо испытывать. Смотрел, как глаза её раскрываются и её взгляд, напоённый неистовой, безумной яростью, вонзается прямо в него, пришпиливая его к месту не хуже корабельного гвоздя. Мамины губы вытянулись в тонкую линию, свидетельствуя об охватившей её убийственной злобе.

- Ты…

Отец обхватил её правой рукой, а затем сгрёб Кельмомаса за шкирку левой. Слова призвали свет и само сущее, скользнуло от языка к губам — а затем мальчика вновь куда-то швырнуло, и он кубарем покатился по колючему ковру из сухих трав. Спазм кишечника вновь заставил его конечности жалко скрючиться. Он заметил Момемн - теперь уже где-то совсем в отдалении. Груды развалин дымились...

Его мать рыдала, вскрикивала, стонала — каждый следующий мучительный прыжок за прыжком


Той ночью он разглядывал своих спутников сквозь путаницу осенних трав. Мать, сокрытая от его взора пламенем, раскачивалась и причитала, образ её, очерченный исходящим от костра тусклым светом, раз за разом содрогался от терзавших её скорбей. Отец, точно идол, недвижно сидел, увитый языками пламени, его волосы и заплетенная в косички борода сияли пульсирующими золотыми отсветами, глаза же ослепительно сверкали, точно бесценные бриллианты. Хотя Кельмомас лежал, прислушиваясь к каждому вдоху, он вдруг понял, что попросту не в силах следить за их разговором, как будто бы душа его витала где-то слишком далеко, чтобы действительно слышать услышанное.

- Ты вернулся...

- Ради те...

- Ради своей Империи! - рявкнула она.

Почему он всё ещё жив? Почему они вот так вот цепляются за него, даже понимая, что его необходимо уничтожить? Какое значение могут иметь родительские чувства для мешков с мясом, производящих на свет такое же мясо? Он же был блудным, вероломным Аспидом, о котором лепетали храмовые жрецы — Ку'кумамму из Хроник Бивня. То самое проклятое Дитя, родившееся с зубами!

- Империя своё уже отслужила. Лишь Великая Ордалия теперь имеет значение.

- Нет...Нет!

- Да, Эсми. Я вернулся ради тебя.

Отчего они не убьют его? Или не прогонят прочь?

- И...и ради...Кельмомаса?

Что за дело причине до следствия? Какой человек, если он в своем уме, станет взвешивать свою погибель на весах любви?

- Он такой же, как Инрилатас.

- Но Майтанет убил его!

- Лишь защищаясь от наших сыновей.

- Но Кель...К-кель...он...он...

- Он сумел одурачить даже меня, Эсми. Никто не мог этого предвидеть.

Голова её поникла, опустившись к содрогавшимся от рыданий плечам. Отец взирал на неё бесстрастный, словно золотое изваяние. И юному имперскому принцу почудилось, будто он и в самом деле умер, но был сброшен с облака или с какой-то звезды, дабы упасть на землю здесь, на этом самом месте - приклеенным к нему дрожащим теплым пятнышком. Единственным, что от него ещё оставалось - и становящимся при этом всё меньше и меньше.

- Он убил их всех, - сказал отец, - Самармаса и Шарасинту собственными руками, Инрилатаса руками Майтанета, а Майтанета...

- Моими руками?

- Да.

- Нет! - завизжала она — Нееет! Это не он! Не он! - Она вцепилась в лицо мужа, царапая его пальцами, изогнувшимися будто когти. По его щеке, стекая на бороду, заструилась кровь. -Ты! - бушевала она, хотя глаза её полнились ужасом от содеянного — и от того, что он позволил ей это. - Ты — чудовище! Проклятый обманщик! Акка видел это! Он всегда знал!

Святой Аспект-Император закрыл глаза, а затем вновь распахнул их.

- Ты права, Эсми. Я — чудовище. Но я чудовище, в котором нуждается Мир. А наш сын...

- Заткнись! Замолчи!

- Наш сын — лишь иная форма мерзости.

Вопль его матери вознесся ввысь, пронзив ночную тишину. Нечто возлюбленное. Нечто подлинное и искреннее, отточенное лезвие надежды.

И сломленный, разбитый мальчик лежал, едва дыша и наблюдая.

Готовясь к тому, что мать его тоже разобьётся вдребезги.


Изнеможение первой настигло мать, и теперь лишь отец остался сидеть с выпрямленной спиной перед угасающим костром. Анасуримбор Келлхус, Святой Аспект-Император Трёх Морей. Он перенес их—мешки из плоти, источающие каждый свою долю ужаса, ярости и горя – уже более, чем на дюжину горизонтов от Момемна. Отец сидел, скрестив ноги так, что его шелковые одеяния, измаранные кровавыми пятнами, напоминавшими нечто вроде карты с разбросанными в случайном порядке островами и континентами, растянулись меж его коленей. Отсветы костра превратили складки одежды на его локтях и плечах в какие-то сияющие крючья. Один из декапитантов лежал, заслоняя другого, и было отчетливо видно, что испытующий взгляд и выражение его чудовищного лица, обтянутого черной, напоминавшей пергамент кожей, в точности повторяет неумолимые черты отца, взиравшего прямо на Кельмомаса, и прекрасно знавшего, что мальчик лишь притворяется, что спит.

- Ты лежишь, изображая из себя побеждённого, - молвил отец голосом не нежным и не суровым, - не потому, что побеждён, но потому, что победа нуждается во внешних проявлениях лишь тогда, когда этого требует необходимость. Ты притворяешься неспособным пошевелиться, считая, что это соответствует твоему возрасту и соразмерно тому бедствию, что обрушилось на тебя.

Он собирается убить нас! Беги! Спасайся!

Маленький мальчик лежал так же неподвижно, как тогда, когда он шпионил за нариндаром. В нещадной хватке Анасуримбора Келлхуса всё было подобно яичной скорлупе — будь то города, души или его собственные младшие сыновья. Не было необходимости вникать в его замыслы, чтобы понимать смертоносные последствия попытки им воспрепятствовать.

- От кого-то, вроде меня, сбежать не получится, - сказал отец, в глазах его, будто заменяя ту ярость, что должна была бы звучать в голосе Аспект-Императора, плясали отблески пламени.

- Ты собираешься убить меня? - наконец спросил Кельмомас. Пока что ему ещё было разрешено говорить, понимал он.

- Нет.

Он лжёт! Лжёт!

- Но почему? - прохрипел Кельмомас с обжигающей злобой во взгляде и голосе. - Почему нет?

- Потому, что это убьёт твою мать.

Ответ Телиопы — и её же ошибка.

- Она хочет, чтобы я умер.

Аспект-Император покачал головой.

- Это я хочу, чтобы ты умер. А твоя мать...она хочет, чтобы умер я. Она винит меня в том, что ты сделал.

Видишь! Видишь! Я говорил тебе!

- Потому что она знает, что я и в самом деле её люб...

- Нет, - сказал отец, не повышая голоса и не меняя тона, но при этом, легко перебивая сына, - она просто видит лишь твою наружность, лишь малую толику тебя и путает это с любовью и невинностью.

Ярость охватила имперского принца, заставив его вскочить на ноги.

- Я люблю её! Люблю! Люблю!

Отец слегка моргнул, или ему лишь так показалось.

- Некоторые души расколоты так сильно, что почитают себя цельными, - сказал он, - и чем более ущербны они — тем более совершенными себя считают.

- И что же, я именно так вот расколот?

Будучи почти неподвижным, его отец казался каким-то исполином, левиафаном, свернувшимся, сжавшимся и уместившимся в теле и сердце смертного.

- Ты наиболее ущербный из моих детей.

Мальчик задрожал, подавив крик.

- И как ты собираешься поступить со мной? – сумел, наконец, выдавить он.

- Так, как пожелает твоя мать.

Взгляд мальчика метнулся к императрице, свернувшейся слева от отца в поросли трав, и в утонченной роскоши своих нарядов казавшейся трогательно-жалкой... Почему? Почему такой человек, как его отец, связывает свою жизнь с душой настолько слабой?

- Мне стоит бояться?

Костёр постепенно угасал, превращаясь в кучку золотящихся углей. Вокруг расстилались кепалорские степи - безликие и блеклые, словно труп Мира, простершийся в свете Гвоздя Небес.

- Страх, - молвил его ужасающий отец, - это то, что ты никогда не умел контролировать.

Кельмомас поник, опустившись на сухой ковер из колючих степных трав, в мыслях его ныл и визжал его проклятый брат, канюча и требуя, чтобы он прямо сейчас ускользнул, просочился в глубину окружавшей ночи и жил далее в этом мире - более диком, но и более надёжном. Жил, словно зверь среди других зверей, освободившись как от чистого, ни с чем несравнимого ужаса, которым был его отец, так и от той идиотской кабалы, в которую его ввергла потребность в любви собственной матери.

Беги же! Прочь отсюда! Спасайся!

Но Святой Аспект-Император видел всё, взгляд его промерял горизонты и миры. Оцепенение, какого Кельмомас ещё никогда за все свои восемь лет не испытывал, объяло его, охватило его члены, овладело телом настолько, что он, казалось, стал таким же недвижным, как холодная земля, к которой он прижимался - чем-то, лишь немногим большим, нежели ещё один комок безжизненной глины.

Наконец, он осознал, что это отчаяние.


С каждым следующим прыжком мир вокруг них менялся, монотонные просторы равнин постепенно уступали место сначала узловатым изгибам предгорий, а затем и изрезанным ущельями горным пейзажам. Отец перенес их к подножию горы, которая издалека казалась чем-то вроде скрюченной и сломанной руки с торчащими из массивных гранитных одеяний костями. Лишь, когда Напев бросил их в её тень, стали понятны настоящие размеры этого каменного навеса. Теперь он не выглядел просто неким выступающим участком скалы, укутанным в тенистый полумрак, а маячил простёршимся над ними и вовне исполинским пологом, став для них как укрытием от накрывшего предгорья дождя, так и источником постоянного щемящего беспокойства. Из нависавшего над ними колоссального каменного выступа можно было бы построить сотню зиккуратов, да что там – целую тысячу. Кельмомас ощущал напряжение, исходящие от этой гигантской полости, её, казалось, неудержимую потребность обвалиться, упасть, обрушиться, прянуть вниз, словно миллион всесокрушающих молотов.

Ничто, настолько тяжелое, не могло вот так висеть слишком долго.

Отец время от времени тихо разговаривал с матерью, настаивая на необходимости как можно быстрее раздобыть одежду и припасы. Мальчик увлеченно, а потом и испуганно наблюдал, как Келлхус, сняв с пояса декапитантов и положив их на вытянутый, словно устричная раковина, камень, скрутил их волосы в какое-то подобие черных гнезд, а затем установил эти иссушенные штуковины, заставив их смотреть в разные стороны, словно несущих дозор часовых. Мать, в свою очередь, донимала отца требованиями отправиться в Сумну, дабы принять командование силами, которые она собрала там. Эсменет не понимала, что они в намного большей степени стремились к Великой Ордалии, нежели бежали прочь из охваченной смутой Империи. Их спасение дорого обошлось Келлхусу, понял мальчик, и теперь отец мчался так быстро, как только мог.

Неужели Святое Воинство Воинств уже неподалёку от Голготтерата?

Императрица прекратила свои протесты с первым, произнесённым мужем, колдовским словом и теперь лишь стояла, встревожено наблюдая, как окутавшие отца сияющие росчерки утянули его в мерцающее ничто. Кельмомас явственно вздрогнул от мелькнувшей в её взгляде ненависти.

Отец был прав, шепнул Сармамас.

Младший из выживших сыновей Анасуримбора Келлхуса едва не зарыдал – настолько сильным было облегчение, но вновь обретенная надежда заставила его лицо остаться безучастным. Он лишь изобразил смятение, рассматривая изборожденный трещинами каменный навес и вглядываясь в окутанные пологом ливня предгорья.

Они остались вдвоём…наконец-то. Удивление. Радость. Ужас.

- Почему?– молвила мать, взгляд императрицы, сломленной постигшими её утратами, был пустым и мёртвым. Она сидела пятью шагами ниже, на куче обломков, кутаясь в своё церемониальное облачение, выглядящее в этих краях настолько абсурдно, что она казалась удивительным цветком, которому отчего-то вздумалось распуститься лютой зимой. По её прекрасным щекам струились слёзы.

Они остались вдвоём…не считая декапитантов.

- Потому… - сказал он, симулируя то, что ему не дано было ни выразить, ни постичь, - …что я тебя люблю.

Он надеялся, что она вздрогнет; воображал как затрепещет её взгляд, а пальцы сожмутся в кулаки.

Но она лишь закрыла глаза. Однако, и этого долгого, напоённого ужасом моргания хватило, чтобы подтвердились все его надежды.

Она верит! – воскликнул Сармамас.

Отец говорил о том же: жизнь Кельмомаса висела на волоске, зацепившемся за её сердце. Если бы не мама, он бы уже был мёртв. Святой Аспект-Император не расточает Силу, вливая её в треснувшие сосуды. Только необоримость материнского чувства, невозможность для матери ненавидеть душу, явившуюся в Мир из её чрева, давала ему возможность выжить. Даже теперь, сама её плоть требовала для него искупления – он видел это! И это не смотря на то, что душа императрицы, напротив, стремилась отринуть инстинкты, которые он у неё вызывал.

Она запретила казнить его, ибо желала, чтобы он жил, поскольку в каком-то умоисступлённом безумии жизнь Кельмомаса значила для Эсменет больше, чем её собственная. Мамочка!

Единственной настоящей загадкой было то, почему это заботило отца… и почему он вообще вернулся в Момемн. Ради любви?

- Безумие! – вскричала мать, голос её был настолько хриплым и резким, что, казалось, ободрал и обжег его собственную глотку. Декапитанты лежали на камне слева от неё, одна высушенная голова опиралась на другую. У ближайшего рот раскрылся, словно у спящей рыбы.

Интересно, дано ли им зрение? Могут ли они видеть?

- Я…я…- начал он, почти чувствуя, как фальшивые страдания корёжат его голос.

- Что? – едва ли не завопила она. – Что я?

- Я просто не хотел делиться, - без увёрток сказал он, - мне было недостаточно той части твоей любви, что ты мне уделяла.

И удивился тому, как честное, казалось бы, признание может в то же самое время быть ложью.

- Я лишь сын своего отца.


Он ничего не видел. Не слышал звуков и даже не чувствовал запахов, вкусов или прикосновений. Но он помнил об этих ощущениях достаточно, чтобы невообразимо страдать в их отсутствии.

Помнить Маловеби не перестал.

Сияющая фигура Аспект-Императора, воздвигшаяся перед ним. Ревущий вокруг вихрь, жалкая кучка обрывков, когда-то бывшая шатром Фанайяла. Его собственная голова, покатившаяся с плеч. Его тело, продолжающее стоять, извергая кровь и опорожняя кишечник. Колдовская Песнь Анасуримбора Келлхуса, его глаза, сверкающие как раздуваемые ветром угли и источающие вместо дыма чародейские смыслы. Слетающие с губ Аспект-Императора ужасающие формулы Даймоса…

Даймоса!

И хотя у него не осталось голоса, он кричал, мысли его бились и путались, сердце, которого у него теперь тоже не было, тем не менее, казалось, яростно трепыхалось – мучительно жаркая жилка, пульсирующая в вечном холоде бездонных глубин. Кошелёк! Он попал в кошелёк, словно приговорённый к смерти, зашитый в грубую мешковину, и брошенный в море зеумский моряк. И теперь он тоже тонул, полностью лишенный ощущений и чувств, погружался в леденящую бездну зашитый в мешок, сотканный из небытия.

У него не было конечностей, чтобы ими бить и пинаться.

Не было воздуха, чтобы дышать.

Остались лишь мелькающие в памяти тени воспоминаний о собственных муках.

А затем, каким-то необъяснимым образом, глаза его вдруг распахнулись.

И был свет, гонящий прочь темноту – он видел его. Нечто холодное прижималось к его щеке, но остальное тело оставалось бесчувственным. Маловеби попытался вдохнуть, чтобы завопить – он не знал от восторга или от ужаса – но не смог ощутить даже своего языка, не говоря уж о дыхании…

Что-то было не так.

Маловеби увидел исходящий от костра молочно-белый свет. Разглядел громоздящиеся вокруг камни, скальный навес и путаницу ветвей - корявых, словно паучьи лапы… Где же его руки и ноги? И, самое главное, где же его дыхание?

Его кожа?

Случилось нечто непоправимое.

Искры костра, возносившиеся в небо с клубами дыма, исчезали среди незнакомых созвездий. Он слышал голоса – мужчины и женщины, горестно спорящих о чем-то. Проступив из ночного мрака, в свете костра вдруг появился ангелоподобный лик совсем ещё юного норсирайского мальчика…

Выглядевшего так, будто его секут палками.


Опустошение это когда ты чувствуешь себя частью чего-то совершенно неодушевлённого, принадлежишь чему-то, что никогда не смогло бы даже понять, что такое веселье. Маленькому мальчику казалось, что Мир сейчас всей своей тяжестью катится прямо по нему, причиняя нескончаемую боль. Его мать и отец препирались невдалеке у костра. Он старался дышать так, как дышали другие мальчики, которых ему доводилось видеть спящими, грудь его колыхалась не больше, чем колышутся скалы, остывающие в вечерней тени и даже сердце его билось медленно и размеренно, хотя мысли и неслись вскачь.

- Он не спит, – не смотря на все его усилия, сказал отец.

- Мне всё равно, спит он или нет, - пробормотала в ответ мать

- Тогда позволь мне сделать то, что необходимо сделать.

Мать колебалась.

- Нет.

- Его необходимо прибить, Эсми.

- Прибить... Ты говоришь о маленьком мальчике как о запаршивевшем псе. Это потому чт…

- Это потому что он не маленький мальчик.

- Нет, - сказала она устало, но с абсолютной убеждённостью, - это потому, что ты хочешь, чтобы твои слова звучали так, будто ты говоришь не о собственном сыне, а о каком-то животном.

Отец ничего не ответил. Высохший куст акации торчал из расположенного между ним и Кельмомасом участка земли, казалось, разделяя ветвями образ Аспект-Импратора не столько на куски, сколько на возможности. Принц осознал, что удивлялся могуществу нариндара, завидовал его Безупречной Благодати, всё время забывая при этом о Благодати, присущей его отцу, непобедимому Анасуримбору Келлхусу I. Но именно он был Кратчайшим Путём, волной неизбежности, бегущей по ткани слепой удачи. Даже боги не могли коснуться его! Даже Айокли – злобный Четырёхрогий Брат! Даже Момас, Крушитель Тверди!

Они обрушили на него всю свою мощь, но отец всё равно уцелел…

- Но зачем прислушиваться ко мне? – молвила мать. – Если он так опасен, почему бы просто не схватить его и не сломать ему шею?

Самармас беспрестанно подвывал, Мамааа! Мамоочкаа!

Отец упорствовал.

- По той же причине, по которой я вернулся, чтобы спасти тебя.

Она прижала два пальца к губам, изображая будто блюёт: жест, которому она научилась у сумнийских докеров, знал Кельмомас.

- Ты вернулся, чтобы спасти свою проклятую Империю.

- И, тем не менее, я здесь, с тобой, и мы…бежим прочь из Империи.

Свирепый взор её дрогнул, но лишь на мгновение.

- Да просто, после того как Момас, тщась убить тебя и твою семью, уничтожил Момемн, – город названный в его же честь, ты понял, что не сможешь спасти её. Империя! Пффф. Знаешь ли ты сколько крови течет сейчас по улицам её городов? Все Три Моря пылают. Твои Судьи. Твои Князья и Уверовавшие Короли! Толпы пируют на их растерзанных телах.

- Так оплачь их, Эсми, если тебе это нужно. Империя была лишь лестницей, необходимой, чтобы добраться до Голготтерата., а её крушение неизбежным в любом из воплощений Тысячекратной Мысли.

Мальчику не нужно было даже смотреть на свою мать – столь оглушительным было её молчание.

- И поэтому…ты возложил её бремя… на мои плечи? Потому что она была заведомо обречена?

- Грех реален, Эсми. Проклятие существует на самом деле. Я знаю точно, потому что я видел это. Я ношу два этих ужасных трофея для того, само собой, чтобы принуждать людей к повиновению, но также и в качестве постоянного напоминания. Знать что-либо означает нести ответственность, а оставаться в невежестве – хотя ты, как и все прочие, питаешь к этому отвращение – в то же время, значит оставаться безгрешным.

Мать в неверии взирала на него.

- И ты обманул меня, оставив в невежестве, дабы уберечь от греха?

- Тебя…и всё человечество.

Подумав о том, что его отец несет на своей душе тяжесть каждого неправедного деяния, совершенного от его имени, мальчик задрожал от мысли о нагромождённых друг на друга неисчислимых проклятиях.

Какое-то безумие сквозило во взгляде Благословенной императрицы.

- Тяжесть греха заключается в преднамеренности, Эсми, в умышленном использовании людей в качестве своих инструментов. – В глазах у него плясали языки пламени. – Я же сделал своим инструментом весь Мир.

- Чтобы сокрушить Голготтерат, – сказала она, словно бы приходя с ним к некому согласию.

- Да, – ответил её божественный муж.

- Тогда почему ты здесь? Зачем оставил свою драгоценную Ордалию?

Мальчик задыхался от чистой, незамутнённой красоты происходящего…от творимого без видимых усилий совершенства, от несравненного мастерства.

- Чтобы спасти тебя.

Её ярость исчезла только затем, чтобы преобразоваться в нечто ещё более свирепое и пронзительное.

- Враньё! Очередная ложь, добавленная в уже нагромождённую тобой груду – и так достаточно высокую, чтобы посрамить самого Айокли!

Отец оторвал взгляд от огня и посмотрел на неё. Взор его, одновременно и решительный и уступчивый, сулил снисхождение и прощение, манил обещанием исцеления её истерзанного сердца.

- И поэтому, - произнес он, - ты спуталась с нариндаром, чтобы прикончить меня?

Мальчик увидел как Благословенная Императрица, сперва затаила дыхание, услышав вопрос, а затем задохнулась ответом, так и не сумев произнести его. Глаза Эсменет блестели от горя, казалось, всё её тело дрожит и трясётся. Свет костра окрасил её терзающийся муками образ, разноцветными отблесками, тенями, пульсирующими оранжевым, алым и розовым. Лик Эсменет был прекрасен, будучи проявлением чего-то настоящего, подлинного и монументального.

- Зачем, Келлхус? – горько бросила она через разделявшее их пространство. - Зачем …упорствовать… - её глаза раскрывались всё шире, в то время как голос становился всё тише, -Зачем…прощать…

- Я не знаю, - произнес Келлхус, придвигаясь к ней, - ты единственная тьма, что мне осталась, жена.

Он обхватил императрицу своими могучими, длинными руками, втянув её в обволакивающее тепло своих объятий.

- Единственное место, где я ещё могу укрыться.

Кельмомас вжимался в холодную твердь, прильнув к катящемуся под сводом Пустоты Миру, жаждущий, чтобы плоть его стала землёй, кости побегами ежевики, а глаза камнями, мокрыми от росы. Его брат визжал и вопил, зная, что их мать не в силах ни в чём отказать отцу, а отец желал, чтобы они умерли.

Вторая Глава



Иштеребинт


События, в грандиозности своей подобные

облакам, зачастую низвергают в прах даже тех,

кто сумел устоять перед величием гор.

- ЦИЛАРКУС, Вариации


Ранняя осень, 20 год Новой Империи (4132 Год Бивня), Иштеребинт


Анасуримбор - почти наверняка твой Спаситель…

Растерянности достаточно глубокой свойственна некая безмятежность, умиротворение, проистекающее из понимания того факта, что настолько противоречивые обстоятельства или качества едва ли вообще возможно свести к единому целому. Сорвил был человеком. А ещё, он был князем и Уверовавшим Королём. Сиротой. Орудием Ятвер, Ужасной Матери Рождения. Он был уроженцем Сакарпа, лишь недавно ставшим мужчиной. И был Иммириккасом, одним из древнейших инъйори ишрой, жившим на этом свете целую вечность тому назад.

Он разрывался между жаждой жизни и вечным проклятием

И был влюблён.

Он лежал, задыхаясь, пока мир вокруг него обретал форму, которую был способен вместить в себя его разум. Плачущая Гора маячила, нависала над ним, но казалась при этом эфемерной, словно бы вырезанной из бумаги, декорацией, а не чем-то материальным. Его безбородое, наголо бритое лицо терзала колющая боль. Кучки обезумевших эмвама метались в тумане, разбегаясь так быстро, как только позволяли их хилые тела. Нахлынули воспоминания, образы, неотличимые от чистого ужаса. Спуск в недра Горы сквозь наполненные визгом чертоги и залы. Ойнарал, умирающий в Священной Бездне. Амилоас

Сорвил вцепился в свои щёки, но пальцы лишь промяли его собственную кожу. Он свободен! Свободен от этой проклятой вещи!

И разорван надвое.

Он вспомнил набитую свиными тушами Клеть, спускающуюся в Колодец Ингресс. Вспомнил ойнаралова отца, Ойрунаса – чудовищного Владыку Стражи. Вспомнил Серву – связанную, с заткнутым ртом… А сейчас она была рядом, всё ещё - как и тогда, когда он только нашел её в этом хаосе - облачённая в отрез черного инъйорского шелка, настолько тонкого, что он казался краской, нанесённой на её кожу. Ветер растрепал её золотистые волосы. Позади неё, будто противостав безумными образами и руинами своими всему Сущему, вздымался к небу Иштеребинт. Из множества мест на его необъятной туше вырывались столбы дыма.

Сорвил хотел было окликнуть её, но внезапно вспыхнувшие опасения заставили его умолкнуть. Известно ли ей? Сообщили ли ей упыри об Ужасной Матери? Знает ли она, кем он на самом деле является?

И что ему предначертано сделать?

Вместе с возвратившимся сознанием пришло и понимание где они сейчас. Они находились на Кирру-нол – площадке, располагавшейся непосредственно перед сокрушёнными вратами Иштеребинта. Сорвил, поднявшись с холодного камня, привстал на одно колено.

- Что…что происходит? – прохрипел он, пытаясь перекричать окружавший их грохот и шум.

Она резко повернулась к нему, словно бы оторвавшись от каких-то тревожных дум. Её левый глаз заплыл, будто скалясь какой-то лиловой усмешкой, но правый со свойственной ей уверенной ясностью уставился прямо на него. Со следующим вдохом пришла радостная убеждённость, что она настолько же мало знает о его части истории, насколько мало он знает о том, что случилось с ними.

И Сорвил немедленно принялся репетировать в своих мыслях ту ложь, которую поведает ей.

- Последняя Обитель умирает, - отозвалась она, - Оставшиеся Целостными сражаются против всех остальных.

- И хорошо! – прорычал чей-то голос позади Сорвила. Оглянувшись, юный Уверовавший Король увидел Моэнгхуса, сидевшего над грудой каких-то обломков, словно над выгребной ямой - ссутулившись и положив свои огромные руки себе на колени. Чёрная грива волос скрывала его лицо. Он, как и его сестра, был одет в отрез чёрного шелка, расшитый, в отличие от её одеяний, алым рисунком, изображавшим скачущих лошадей, но обёрнутый лишь вокруг бёдер. С пальцев его правой руки, стекая на землю, капала кровь.

- Хорошо? – спросила Серва. – И чего же тут хорошего?

Имперский принц даже не поднял взгляда. Вопли эмвама, подобные блеянию овец, звучали где-то невдалеке.

- Я слышал тебя, сестрёнка…

Кровь алыми бусинками продолжала сочиться с кончиков его пальцев.

- Сквозь собственные крики…я слышал, как ты… распеваешь…


- У боли тоже есть своё волшебство, - прошептал ненавистнейший из упырей.

Они карабкались по склонам Плачущей Горы, стремясь прочь от Соггомантовых Врат также резво, как и эмвама. Серва вела их к изукрашенным резными панно вершинам, двигаясь вдоль перемычек и насыпей, соединявших восточные отроги горы с основным массивом Иштеребинта. Их путь устилали каменные обломки, осыпавшиеся с полуразрушенных каменных ликов и барельефов, украшавших отвесные скалы. Из бесчисленных шахт, вырытых упырями для вентиляции их мерзкой Обители, извергался дым – черные, серые, а иногда белые или даже гнусно-желтые, чадящие столбы и шлейфы. Каждый из беглецов вдоволь настрадался, но достаточно было только глянуть на Моэнгхуса, чтобы понять – именно на его долю выпали самые тяжкие испытания. Серва и Сорвил не спотыкались и не шатались как он, выглядевший, словно внутри него вся тысяча его мышц сражается с сотней костей. Имперский принц горбился, вся его фигура выдавала бушующие в душе страсти, лицо искажалось гримасами боли, дыхание то и дело дрожало от всхлипов и рыданий, словно бы с каждым вдохом в его легкие проникала какая-то незримая погибель. Серва и Сорвил двигались как единое существо, будто ими владело одно-единственное побуждение, определявшее ныне их действия. Они вглядывались в горизонт, в то время как он мог смотреть только вниз, опасаясь поранить босые ноги. Они прошли испытание, и дух их остался подлинным.

Он же сделался жертвой.

Подвергнутый мучениям и издевательствам. Изнасилованный и обезумевший.

И способный ныне…лишь хныкать да ныть?

Вне зависимости от того, как далеко за их спинами и глубоко под ногами оставался Высший Ярус, ему мнилось, что воздух, напоённый тленом и порчей, жжет дыхание и выворачивает наизнанку желудок. Все они частенько моргали, и время от времени смахивали пальцами наворачивающиеся на глаза слёзы. Но лишь он скулил. Лишь он трясся, терзаясь оставшимися погребёнными в недрах Горы кошмарами.

Кем? Кем же был этот маленький черноволосый мальчик? Кто же на самом деле это дитя, повсюду сталкивавшееся с ухмылками и сплетнями? Его называли Имперским Ублюдком – прозвищем, которое он какое-то время осмеливался даже смаковать. Если носить что-либо достаточно долго, то начнёшь думать, что этого-то ты как раз и достоин.

Вроде того, как зваться Анасуримбором.

Плачущая Гора поплыла перед ним, вырезанные на вздымающихся скалах упыриные фигуры - и крошечные и огромные - принимали противоестественные позы, упыриные лики следили за ним своими мёртвыми глазами. Серва обнаружила его сжавшимся меж двух гранитных утёсов, жалко корчащимся и что-то бормочущим.

- Поди! Братец! Нам нужно спешить!

Она словно бы нависала над ним, находясь, как и всегда, уровнем выше – прекрасная девушка, одетая лишь в эти развратные нелюдские шелка. Лиловая трещина, которую собой представлял её левый глаз, не столько скрывала красоту Сервы, сколько будто бы вопияла о её соучастии. Над нею вздымались испещренные барельефами гранитные стены и струились мерзкими потоками дымные шлейфы.

- Тыыыыы! – услышал он собственный рёв, надорвавший ему глотку. Вопль, настолько неожиданный в своей оглушительной громогласности, насколько были робки причитания ему предшествовавшие. Впервые за всё время, что они были знакомы, ему довелось увидеть, как его сестра испуганно отшатнулась.

Но ей понадобилось одно-единственное мгновение, чтобы вернуться к своей обычной невозмутимости.

- Харапиор мёртв, - сказала она с яростью, достойной ярости брата. – Ты же всё ещё жив. И лишь тебе решать, как долго ты будешь оставаться привязанным к его нечестивой пыточной раме.

Но эти слова, пусть даже и бьющие единым дыханием в самую суть, лишь только сделали Серву ещё более бесчувственной и ненавистной в его глазах.

Он отвёл взгляд и сплюнул, ощутив на губах вкус проклятия. Солнце. Даже придушенное облаками оно остаётся чересчур ярким.


Быть человеком означает иметь пределы, ступить за которые ты попросту не способен, означает страдать, причём страдать в любом случае – будь то от своей немощи или же от собственного упрямства. Быть человеком означает вздрагивать от занесенной над тобою руки, роптать против обращённых к тебе унижений, пытаться избежать мук и скорбей, бежать прочь от ужасов и кошмаров. И Моэнгхус был человеком – теперь у него не оставалось в этом ни малейших сомнений. Мысль о том, что он, быть может, нечто большее, издохла в чёрных недрах Плачущей Горы…вместе с множеством других вещей и понятий.

Да - они сумели спастись из чрева Иштеребинта, что некогда был Ишориолом, Обителью, снискавшей такую славу и обладавшей такой мощью, что её имя, казалось, будут превозносить до конца времён. Сумели бежать прочь от последнего, затухающего света нелюдской расы. Он взбирался, карабкаясь, как и его спутники, вверх по почти отвесным склонам, но если меж ними и мерзким обиталищем упырей действительно увеличивалось расстояние -за его плечами копилась одна лишь пустота. Он не более был способен бежать прочь из Преддверия, чем вырезать из своего тела собственные кости. Он был человеком…

В отличие от его проклятой сестры…

Туша Горы теперь заслоняла солнце, и пролёгшие тени скрадывали рельефность вырезанных в камне изваяний, так, что эти фигуры теперь будто бы прятались в тех самых нишах, из которых взирали на беглецов. Статуи и барельефы, представлявшиеся под прямыми лучами солнца вычурными и замысловатыми, сейчас выглядели неухоженными и заброшенными, поддавшимися тысячелетнему небрежению. Носы изваяний казались комками засохшей глины, рты тонкими трещинками, глаза немногим более, нежели двумя дырами, зиявшими промеж бровей и скул. Моэнгхус внезапно осознал, что они сейчас стоят на огромной каменной ладони. Вздымавшееся основание, оставшееся от большого пальца, напоминало бок умирающей лошади, прочие же пальцы и вовсе отломились так давно, что казались лишь едва заметными возвышениями.

- Спой мне! – Услышал он вдруг собственный крик. – Спой мне ту песню снова, сестрёнка.

Серва взглянула на него с уязвляющей жалостью.

- Поди…

- Вас силья…- с издевкой проворковал он, подражая её нежному голосу, когда-то доносившемуся до его слуха сквозь собственные надрывные вопли. - Помнишь, сестрёнка? Вас силья энил’кува лоиниринья

- У нас нет на это вре…

- Скажи мне! – взревел он. – Скажи, что это значит!

На какое-то мгновение ему почудилось, что она заикается:

- Из этого не выйдет ничего хорошего.

- Хорошего? – услышал он своё хихиканье. – Боюсь, теперь уже слишком поздно. Я не жду от тебя ничего хорошего, сестрёнка. Мне нужна только правда… Или она неведома и тебе тоже?

Она смотрела на него с задумчивой печалью, которую, как он знал, никто из Анасуримборов не способен испытывать. Не по-настоящему.

- Твои губы… - начала она, на глаза её навернулись слёзы, а голос источал фальшивое страдание. - Лишь губы твои исцелят мои раны…

Её голос скользил, следуя за призрачным рёвом, исходившим из чрева Горы.

- И что это за песня? – рявкнул он. – Как она называется?

Ему так хотелось верить её увлажненным слезами глазам и дрожащим губам.

- Возлежание Линкиру, - сказала она.

И тогда он потерял саму способность чувствовать.

- Песнь Кровосмешения?

Первая из множества предстоявших ему утрат.


- Оно гнетёт тебя, - сказал Харапиор, - это имя.

Всё, что мы говорим друг другу, мы говорим также и всем остальным. Наши речи всегда влекут за собой речи иные -произносимые впоследствии, и мы постоянно готовимся к тому, что их будут слушать. Любая истина, сказанная вслух, не является просто истиной, ибо слова имеют последствия, голоса приводят в движение души, а души движут голосами, распространяясь всё дальше и дальше, подобно сияющим лучам. Вот почему мы с готовностью признаём мёртвыми тех, кого уже не считаем живыми. Вот почему лишь палач беседует с жертвой, не заботясь о последствиях, ибо мы говорим свободно, лишь понимая, что дни собеседника сочтены.

И посему Харапиор говорил с ним так, как говорят с мертвецами.

Откровенно.

- Никто не видит нас здесь, человечек, даже боги. Этот чертог – темнейшее из мест во всём Мире. В Преддверии ты можешь говорить, не страшась своего отца.

- Я и не страшусь своего отца, - ответил он с какой-то идиотской отвагой.

- Нет, страшишься, Сын Лета. Страшишься, ибо знаешь, что он дунианин.

- Довольно этих безумных речей!

- А твои братья и сёстры… Они тоже боятся его?

- Не больше, чем я! – крикнул он. Мало на свете вещей столь же прискорбных, как та лёгкость, с которой наш гнев проистекает из нашего ужаса и тот факт, с какой готовностью мы выдаём свои настоящие помыслы, яростно изображая вызов и неповиновение.

- Ну да… - сказал упырь, вновь сумевший услышать намного больше сказанного вслух, -… конечно. Для них разгадать тайну, которой является их отец, означает также разгадать тайну, которой являются они сами. В отличие от тебя. У тайны, сокрытой в тебе, природа иная.

- Во мне нет никаких тайн!

- О нет, Сын Лета, есть. Конечно, есть. Как была бы она в любом смертном, которому довелось провести своё детство среди подобных чудовищ.

- Они не чудовища!

- Тогда ты просто не знаешь, что значит быть дунианином.

- Я знаю об этом достаточно!

Харапиор рассмеялся так, как он это делал всегда – беззвучно.

- Я покажу тебе… - сказал он, указав на фигуры в чёрных одеяниях за своей спиной.

И затем Моэнгхус обнаружил себя прикованным рядом со своей младшей сестрой, и разрыдался, осознав ловушку, в которой они оказались. Ему суждено было стать стрекалом для неё, как ей – для него. Упыри извлекли разящий нож, что прячется в ножнах всякой любви и отрезали, искромсали им всё, что смогли. Харапиор с подручными сокрушили и раздавили его прямо у неё на глазах, сделав из его страданий орудие пытки, но Серва осталась…невозмутимой.

Когда они пресытились мирскими зверствами, то обратились к колдовству. Во тьме их головы тлели алыми углями, порождая какое-то мутное свечение, расползавшееся вокруг бело-голубой точки. Будучи созданиями из плоти и крови, они, в этом отношении, не отличались от людей. У боли было своё волшебство и, Моэнгхусу, прикованному рядом со своей обнаженной сестрой, довелось познать непристойность каждого из них. Он кричал, не столько из-за всей суммы, обрушившихся на него мук, сколько из-за их изощренного разнообразия, ибо они были подобны тысяче тысяч злобных маленьких челюстей, наполненных злобными маленькими зубиками, вцепившимися в каждый его сосуд, каждое сухожилие, жующими их, терзающими, рвущими…

Он вопил и давился своими воплями. Он опорожнял кишечник и мочевой пузырь. Он потерял все остатки достоинства.

И более всего прочего он умолял.

Сестра! Сестра!

Яви им! Пожалуйста! Молю тебя!

Яви им отцово наследие!

Но она смотрела сквозь него…и пела…пела, источая сладкие слова на упырином языке, которого он не понимал - на проклятом ихримсу. Слова, что струились, дрожа и отдаваясь эхом в окружающей темноте, скользили разящим лезвием, острием коварного ножа. Она пела о своей любви – любви ко всем, кто ещё только остался на этом свете, ко всем…но не к нему! Она пела, исповедуясь в своей неизбывной любви к ним – к этим мерзким созданиям, к упыпям!

Он едва помнил подробности. Бесконечные судороги. Себя самого, висящего на цепях, казалось бы внешне невредимого, но при этом искалеченного, изуродованного…ободранного до костей и раздавленного. Харапиора, шепчущего ему на ухо издевательские прозрения и откровения…

- Задумайся о Преисподней, дитя. То, что тебе довелось испытать – лишь малая, искрящаяся капелька в том безмерном океане страданий, что тебя ожидает…

И его божественная сестра, Анасуримбор Серва, та, которую прославляли и которой ужасались все Три Моря, единственная душа на свете, способная изречь своими устами немыслимые чудеса, подвластные её отцу… способная спасти своего истерзанного брата – если бы лишь пожелала…она…она…да…если бы она пожелала!

Струились во тьме слова древних песен… побуждая упырей на всё новые блудодейства, всё новые Напевы Мучений, да таких, что неведомы прочим гностическим чародеям. Харапиор с подручными погрузили его в бесконечность мук и терзаний -немыслимых, невообразимых для душ, обретающихся по эту сторону Врат. С терпением пресытившихся волков они отделили одну его боль от другой, отчаяние от отчаяния, ужас от ужаса, сделав из его души нить, вечно дрожащую им в унисон и соткав из неё гобелен чистого, возвышенного страдания.

Телесные унижения же они лишь намазали поверх него, словно масло. Подобно всем художникам, упыри не могли не оставить на сотворённом ими шедевре своих тщеславных отметин.

- Лишь ка-а-а-пелька….

Когда всё закончилось, Владыка-Истязатель остался рядом с ним, во тьме, наблюдая, как душа его …течёт.

- Я знаю это, ибо я видел…


Я знаю.

И кем же всё-таки было это волчеглазое дитя, сидящее на коленях Аспект-Императора?

Истина, как позже понял Моэнгхус, всегда скрывалась от него за объятиями Эсменет, дававшими возможность избежать вечно преследовавшего его безотчетного отчаяния, представлявшимися ему способом, решением чего-то, что всегда ожидало извне, за пределами их заботливой теплоты. Он любил её, любил более страстно, чем способен был любить любой из его братьев или сестёр, но всё же он каким-то образом всегда знал, что Анасуримбор Эсменет, Благословенная императрица Трёх Морей, никогда не ловила его, не стискивала и не сжимала в объятиях так, как остальных своих детей.

Однако же, не смотря на это, вопрос о его особенном происхождении никогда не приходил ему в голову – вероятнее всего потому, что у неё были такие же чёрные волосы, как у него. Он бросался к ней, обожая её так, как обожают своих матерей все маленькие мальчики, восхищаясь, что её сумеречная красота рядом с его светловолосыми сестрами и братьями становится только заметнее. И он решил тогда, что остановился где-то на полпути между своими родителями, обладая его струящимися волосами и её алебастровой кожей. Он даже гордился тем, что отличается от прочих.

А затем Кайютас рассказал ему, что матери суть не более чем почва, для отцовского семени.

Даже после рождения Телиопы, Эсменет всегда приходила, чтобы обнять перед сном «своих старших мальчиков» и однажды ночью он спросил её - она ли его настоящая мать.

Её колебания встревожили Моэнгхуса – и он навсегда запомнил как сильно, хотя жалость, прозвучавшая в её голосе, со временем и забылась.

- Нет, мой сладкий…я твоя приёмная мать. Также как Келлхус – твой приёмный отец.

-Вииидишь, - сказал Кайютас, прижимавшийся к ней справа, - вот почему у тебя чёрные волосы, а у нас белы…

- Вернее светлые, - перебила Эсменет, ткнув мальчика локтем в бок за дерзость, - В конце концов, ты же знаешь, что одни лишь рабы подставляют макушку солнцу, не имея крыши над головой.

Когда речь идёт о собственной сущности, мы не знаем, но попросту верим, и посему человек, убеждённый в своей принадлежности к чему-либо, никогда не обращает внимания на несоответствия. Но если невежество более не может послужить нам щитом – тогда помочь может лишь безразличие. Возможно, именно поэтому Благословенная Императрица решила рассказать ему правду – дабы похоронить его сущность заживо.

- И кто же тогда мои настоящие мать и отец?

В этот раз её колебания были приправлены ужасом.

- Я - вторая жена твоего отца. А его первой женой была Серве.

Ему понадобилось несколько мгновений, чтобы осознать услышанное.

- Женщина с Кругораспятия? Она моя мать?

- Да.

Факты, представляющиеся нам нелепыми, зачастую вынести легче всего, хотя бы потому, что, столкнувшись с ними, можно изобразить растерянность. То, что встречаешь, пожимая плечами, как правило, оказывается легче не принимать во внимание.

- А мой отец…кто он?

Благословенная Императрица Трех Морей, глубоко вздохнув, сглотнула.

- Первый…муж твоей матери. Человек, который привёл Святого Аспект-Императора сюда - в Три Моря.

- Ты имеешь в виду…скюльвенда?

И ему внезапно стало со всей очевидностью ясно, что за бирюзовые глаза смотрели на него из зеркала всю его жизнь.

Глаза скюльвенда!

- Ты моё дитя, мой сын, Моэнгхус – никогда не забывай об этом! Но, в то же время, ты дитя мученицы и легенды. Попросту говоря, если бы не твои отец и мать – весь Мир оказался бы обречённым.

Она говорила поспешно, стремясь сгладить острые углы, придать иную форму и тому, что произнесено, и тому, что опущено.

Но сердце чует горести также легко, как уста изрекают ложь. В любом случае, едва ли она могла бы сказать ему в утешение нечто такое, что безжалостный испытующий взор его сестёр и братьев не пронзил бы до самого дна, непременно добравшись до сути.

И именно детям Аспект-Императора дано будет решать, что ему стоит думать и чувствовать на этот счёт. И они будут решать…

Во всяком случае, до Иштеребинта.


Они вернулись в гиолальские леса и, волоча ноги, вереницей тащились под сучьями мертвых деревьев, будучи слишком уставшими и опустошенными для разговоров. Они осмелились развести костёр, поужинав щавелем, дикими яблоками и не успевшим удрать хромым волком, на которого им посчастливилось наткнуться в лощине. Моэнгхус не был способен даже притвориться спящим, не говоря уж о том, чтобы уснуть по-настоящему. В отличие от него, Серва и юный сакарпец немедленно погрузились в сон, ему же, взиравшему на спящих спутников в свете затухающего пламени, удалось найти лишь нечто вроде успокоения, или памяти о нем. Они за него беспокоились, понимал имперский принц.

Гвоздь Небес, опираясь на плечи незнакомых Моэнгхусу созвездий, сверкал над горизонтом так высоко, как ему только доводилось когда-либо видеть. Ночной ветерок целовал его раны, во всяком случае, те из них, до которых способен был дотянуться, и на какое-то мгновение ему почудилось, что он почти что может дышать…

Но стоило смежить веки, как на него обрушивалось всепожирающее сияние упыриных пастей, исторгающих немыслимые Напевы. Какую бы надежду на облегчение не принесли наступившие сумерки, достаточно было только прикрыть глаза, чтобы она разорвалась в клочья, лишь прищуриться, чтобы бушующий в его душе ураган, завывая, унёс её прочь.

Его плечи содрогались от безмолвного смеха – или то были рыдания?

- Братец? – услышал он оклик сестры. Она пристально взирала на него, лицо её пульсировало рыжими отсветами. – Братец, я боюсь за те…

- Нет, - прорычал он. – Ты…ты не будешь со мной говорить.

- Да, - ответила Серва. – Да, буду. Надоедать, канючить и приставать с разговорами это право всякой младшей сестрёнки.

- Ты мне не сестра.

- А кто же тогда?

Он одарил её усмешкой.

- Дочь своего отца. Анасуримбор… – Он наклонился вперед, чтобы бросить в костёр кусок дерева, похожий на берцовую кость. – Дунианка.

Сакарпский юнец проснулся и теперь лежал, вглядываясь в них.

- Братец, - молвила Серва, - тебе бы стоило хорошенько наклонить голову и вылить из неё всю эту харапиорову мерзость.

- Харапиоров яд? – поинтересовался он с насмешливой издёвкой.

Понуждаемый какой-то яростной потребностью в самоуничижении, он рассказал языкам пламени о том, как Серва и Кайютас с самого рождения играли с ним, а точнее в него. Как, забавляясь, тешились его качествами и привычками настолько глубинными, что побуждения эти властвовали над его душой даже тогда, когда он не осознавал самого их существования. Он был познан без остатка и направляем, был забавой, игрушкой для маленьких расшалившихся созданий, для дунианской мерзости. Если прочие отцы дарили своим детям собак, дабы научить их иметь дело с кем-то, имеющим зубы, но в то же самое время любящим их, то Анасуримбор Келлхус даровал своим детям Моэнгхуса. Он был их питомцем, зверушкой, которую детишки Аспект-Императора могли обучить доверять им, защищать их и даже убивать ради них. Он чувствовал, как сжимается его глотка, а глаза раскрываются всё шире и шире по мере того как невообразимое безумие, что ему довелось постичь в недрах Плачущей Горы, извергалось наружу вместе с речами. Он был их дрессированным человечком, их головоломкой, сундучком с игрушками…

- Довольно! – вскричал сакарпский юнец. – Что это за сумасшест…?

- Это - истина! – рявкнул Моэнгхус. Ухмылка, казалось, расколола надвое обожженную глину его лица. Он словно чувствовал, как внутри него плещутся помои и липкая жижа. – Они всегда на войне, Лошадиный король. Даже когда притворяются спящими.

Сорвил, столкнувшись с ним взглядом, невольно сглотнул. Яростно треснули угли костра, но юнец сумел притвориться, будто не вздрогнул, а лишь, сделал то, что и собирался – повернулся к Серве.

- Это правда?

Она пристально смотрела на него один долгий миг.

- Да.


Сорвил проснулся ещё до рассвета. Его терзала какая-то потаенная боль, укоренившаяся, казалось, где-то в мышцах и сухожилиях, но странным образом выплёскивавшаяся наружу в таких местах, где и болеть то вроде было нечему. Он моргнул, пытаясь избавиться от преследовавших его во сне видений, от образов нелюдей, скачущих на своих колесницах и пускающих в поля цветущего сорго огненные стрелы, а затем смеющихся над призраком голода, который за этим непременно последует. Серва, свернувшаяся калачиком ради тепла, всё ещё спала возле мертвого кострища, положив под голову левую руку. Щека её смялась, надвинувшись на рот и нос, и она выглядела так безмятежно, что казалась не столько уязвимой, сколько попросту невосприимчивой к грозящему неисчислимыми опасностями окружению. Его воспоминания об их спасении из недр Плачущей Горы были местами совершенно отчётливыми, а местами туманными. Стоило ему закрыть глаза и, казалось, он вновь видел её, висящую в Разломе Илкулку, просвеченную до голого тела сверкающими гранями и сияющими росчерками Гнозиса, отражающими и отбрасывающими прочь вздымающуюся колдовскую Песнь последних квуйя… А сейчас она лежала, уснув на куче сгнивших в труху и давно ставших грязью листьев, замотанная в отрез инъйорского шелка, но умудрявшаяся при этом выглядеть всё такой же величественной и непобедимой.

Что бы там ни произошло с её братом, было очевидно, что Анасуримборов сломать невозможно. Квуйя сами сломались об неё. Как и её брат…

Как и он сам.

А ещё он теперь осознал со всей определённостью факт, который накануне не сумел заставить себя принять в полной мере, дабы не потерять самообладания. Он чувствовал себя так, словно его обезглавили или выпотрошили или сделали с ним нечто вроде…ампутации души. Он ощущал отсутствие Иммириккаса, испытывал какое-то ноющее, царапающее нутро чувство потери, тщетные попытки чего-то, оставшегося внутри него, вслепую нашарить свои истоки, сорванные вместе с Амилоасом. Он чувствовал собственную неполноту так же остро, как и свою страсть и желание обладать удивительной девушкой, дремавшей сейчас поблизости - вроде бы и рядом с ним, но чересчур далеко, чтобы суметь до неё дотянуться.

Он был влюблён в неё. В Анасуримбора. И, если Моэнгхуса Иштеребинт заставил порвать со своей сестрой, Сорвила же он, напротив, подтолкнул к ней, заставив поверить в её мотивы. Да и как бы могло быть иначе, если он помнил Мин-Уройкас? Был свидетелем того, как Медное Древо Сиоля рухнуло в черную пыль Выжженной Равнины! Своими глазами видел все инхоройские ужасы и их нечестивый Ковчег! Как мог он служить Ужасной Матери, со всей определённостью зная, что она беспомощна и слепа, ибо, как сказал Ойранал, не может узреть даже саму возможность того, что для Неё является невозможностью?

Не-Бог реален.

Разумеется, оставалось множество вопросов и бесчисленных сложностей. Сорвил, благодаря Амилоасу, словно бы родился заново. Его будущее лежало перед ним неопределенным и совершенно непостижимым вне факта его перерождения, а его прошлое пока что оставалось не переписанным – история ненависти и даже злоумышлений против Аспект-Императора, человека бросившего ради человечества вызов самим богам.

Она вдруг открыла глаза, разом избавив его от этих тяжких раздумий. Её подбитый глаз оставался опухшим, а изо рта, как со сна это часто бывает и у прочих людей, ниточками сочилась слюна.

- Как, Сорвил? – спросила она голосом настолько нежным и тихим, будто бы опасалась вспугнуть наступавший рассвет. - Как ты можешь по-прежнему любить меня?

Он всё ещё лежал так же, как спал – голова его покоилась на сгибе локтя. Сглотнув, он перевел взгляд на маленького паучка, спешившего по своим делам вдоль ободранной ветки, валявшейся меж ними на лесной подстилке, а затем опять посмотрел ей в глаза.

- Тебе ведь никогда не доводилось любить, не так ли?

Нечто непостижимое поблёскивало в её бездонных очах.

- Я, как и сказал мой брат, дочь своего отца. – Ответила она. – Дунианка.

Улыбка Сорвила слегка скривилась, когда он поднял голову с локтя. Сердце его яростно стучало, кровь пульсировала в ушах, но раздавшийся вдруг кашель и харканье Моэнгхуса исключили любую возможность ответа.


Они стояли под пологом, казалось, доверху напоённого недоверием и дышащего взаимными подозрениями леса. Они выжили и находились в относительной безопасности, но ни у кого из них не было ни малейшего желания обсуждать вчерашние события, не говоря уж о том, что за ними последовало. Сон будто бы утвердил и скрепил печатью тот факт, что между ними и вздымавшейся на юго-западном горизонте Плачущей Горой лежали теперь дали и расстояния. Вчера они, спасаясь, бежали; ныне же вновь путешествовали, пусть и пребывая по-прежнему в какой-то стылой обреченности.

- Отец сейчас почти наверняка в Даглиаш, - заявила Серва, - Он должен узнать о том, что здесь произошло.

- Будем прыгать? – спросил Сорвил, одновременно и встревоженный предстоящим магическим перемещением и взволнованный, ибо руку его уже обжигало трепетным предвкушением, готовностью и жаждой ощутить все изгибы её миниатюрной фигуры.

Она покачала головой.

- Пока нет. Мы слишком углубились в чащу.

- Она боится, что Гора её запятнала, - прохрипел Моэнгхус, сплёвывая сгустки крови. Если в его словах и была какая-то толика озлобленности, то Сорвилу её услышать не удалось.

- О чём это ты?

Имперский принц вздрогнул, будто его ткнули вилкой. В ярком свете восходящего солнца Моэнгхус выглядел ещё более раздавленным и сокрушенным. Он держал голову и лицо опущенными, словно бы собираясь блевать, но его льдистые голубые глаза, сверкавшие из-под бровей, взирали сквозь спутанные пряди длинных волос прямо на Сорвила.

- Напев Перемещения. Эти смыслы выворачивают Сущее наизнанку, не так ли, сестрёнка? Метагнозис…на самом пределе её возможностей. И если Гора её изменила, то она могла и потерять эти способности…

Свайальская гранд-дама не обратила на его слова ни малейшего внимания.

- Мы пойдём туда, - сказала она, указывая в сторону севера – прямо на высившуюся неподалёку верхушку какого-то лысого холма.

- Но мне почему-то кажется, - продолжал, как ни в чём ни бывало, Моэнгхус, - что ничегошеньки с ней не случилось…

Серва окинула его непроницаемым взором.

- Мы пока слишком глубоко в этой чаще.

И они двинулись вперед под огромными, лишенными листьев ветвями, что торчали в разные стороны, словно высеченные из пемзы бивни, а потом, расходясь и переплетаясь, превращались в увенчанные острыми шипами сучья, сквозь которые, изливая на землю дробящиеся тени, струился солнечный свет. Сорвил держался неподалёку от Сервы, в то время как Моэнгхус плёлся где-то позади. Никто не произносил ни слова. Морозный утренний воздух постепенно теплел, и боль в разогретых движением конечностях утихала.

- Ойрунас принес тебя к Висящим Цитаделям… - наконец проговорила она.

Сорвил убеждал себя не казаться тупицей.

- Ну да..

Он немногое помнил из того, что случилось после смерти Ойнарала в Священной Бездне.

- И как же человеческий юноша оказался в руках нелюдского Героя?

Сорвил пожал плечами:

- Да просто сын этого самого Героя взял юношу с собой в безумное путешествие, сквозь всю их свихнувшуюся Обитель и привёл его в Глубочайшую из Бездн, где, собственно, и обитал его отец.

- Ты имеешь в виду Ойнарала?

Его сердце дрогнуло, когда он понял, что ей известно о Последнем Сыне.

- Да.

Я видел, как шествует Вихрь…

- Ойнарал привел тебя к своему отцу…К эрратику. Но зачем?

- Чтобы его отец узнал о том, что Консульт ныне правит Иштеребинтом.

Теперь она взглянула прямо ему в лицо.

- Но зачем брать с собою тебя?

Он взмолился о том, чтобы Плевок Ятвер, который когда-то втёр в его щеки Порспариан, не подвёл его и сейчас, пусть он и стал отступником.

- П-полагаю, для того, чтобы я запомнил случившееся.

Она ему поверила– он сумел углядеть это в её голубых глазах, и эта убеждённость показалась ему самым восхитительным и чудесным из всего, что ему доводилось когда-либо видеть.

- И что произошло, когда вы нашли Ойрунаса?

Уверовавший король Сакарпа пробирался вперёд, одновременно и вглядываясь в замысловатые переплетения сухого, безжизненного подлеска и томясь отчаянием, в которое его повергало собственное, не менее замысловатое, положение.

- Ойнарал спровоцировал его…намеренно, как мне кажется, - он судорожно выдохнул, - и в припадке древней ярости, Ойрунас убил его…предал смерти собственного сына.

Его друга. Ойнарала, Рождённого Последним. Второго из братьев, что подарил ему этот Мир помимо Цоронги.

- А затем?

Юноша снова пожал плечами.

- Ойрунас словно…опомнился. И тогда я, дрожа от ужаса, встал перед ним на колени – там в Глубочайшей из Бездн… и поведал ему всё, что мне велел рассказать Ойнарал… рассказал, что Иштеребинт достался Подлым.

Какое-то время она молча двигалась рядом. Склон становился всё круче, так что им временами приходилось не столько идти, сколько карабкаться по уступам. Впереди, меж вздымавшихся круч, проглядывало белесое небо, обозначая очертания бесплодных вершин.

- Я имею представление об Амилоасе, - внезапно сказала она, - Сесватхе трижды доводилось носить его – чаще, чем кому-либо из людей. И каждый раз из-за Иммирикаса он менялся безвозвратно. То, почему Эмилидис использовал в качестве посредника для своего артефакта душу столь яростную и мстительную, всегда оставалось предметом ожесточённых споров. Иммирикас был упёртым и свирепым упрямцем, и Сесватха считал, что это Ниль’гиккас заставил Ремесленника использовать в Амилоасе его мятежную душу в надежде на то, что переполняющая её ненависть передастся каждому человеку, которому доведётся носить Котёл.

Сорвил нервно выдохнул. Закрыв на мгновение глаза, он увидел оком души своего любовника, Му’мийорна, грязного и измождённого, плетущегося куда-то по Главной Террасе. Встряхнув головой, он прогнал прочь явившийся образ.

- Да, - сказал он, резче, чем ему хотелось бы, - он упрямец.

Они взбирались по бесплодным склонам, карабкаясь вверх по глыбам затейливо мерцающего в лучах солнца песчаника. Небо казалось чем-то отстранившимся от всего земного, чем-то изголодавшимся и безликим. Моэнгхус всё больше отставал от них, и отставал уже, как представлялось Сорвилу, тревожно, но Серву, похоже, это совершенно не беспокоило. Вместе они добрались до безжизненной, лысой вершины и теперь стояли, дивясь тому, как приветственно вздымаются выси и простираются дали, салютуя воле, сумевшей покорить их. Рассматривали холмы, становящиеся отвесными кручами, отроги и утёсы, превращающиеся в горные хребты, взирали на режущую глаз синеву Демуа.

Их первый прыжок перенесёт их так далеко.

Он повернулся к Серве, вспомнив с внезапно вспыхнувшим беспокойством о том, что говорил недавно Моэнгхус. Она уже смотрела на него – в ожидании, и у него перехватило дыхание от её непередаваемой красоты и от того, как инъйорские шелка, вроде бы и скрывая, в то же самое время, подчеркивают её наготу.

- Мне нужно тебе сказать кое-что до того как сюда доберётся мой брат, -промолвила она. Порыв ветра швырнул её льняные локоны прямо ей на лицо.

Юноша бросил взгляд на взбиравшегося по склону Моэнгхуса, а затем, сощурившись, вновь посмотрел на неё.

- И что же?

- Любовь, что ты питаешь ко мне…

Здесь слишком ветрено, чтобы дышать, подумалось ему.

- Да…

- Мне никогда не доводилось видеть ничего подобного.

- Потому что это моя любовь, - солгал он, - а тебе никогда не доводилось видеть никого, подобного мне.

Она улыбнулась в ответ, и Сорвил едва не вскрикнул от восхищения.

- Я полагала, что доводилось, - сказала она, всё ещё пристально глядя на него. -Считала, что ты лишь юнец, истерзанный ненавистью и тоской… Но то было раньше…

Уверовавший Король судорожно сглотнул.

- Сорвил…То, что ты совершил, там – в Горе…И то, что я вижу на твоём лице! Это…божественно.

Каким-то темным, сугубо мужским уголком своей души Сорвил вдруг осознал, что Анасуримбор Серва, свайяльская гранд-дама, невзирая на все свои почти безграничные познания и могущество, по сути всё ещё дитя.

И разве имеет какое-то значение его ложь, если любовь его при этом реальна?

- Остерегайся! – прохрипел Моэнгхус, карабкавшийся по голым камням чуть ниже по склону. Он взобрался на вершину холма, очутившись прямо между ними – тяжко дышащий, хмурый, сгорбившийся.

- В их словах не бывает нежности, Лошадиный Король…одни лишь колючки, цепляющие твоё сердце.


У Сервы не возникло сложностей с Метагнозисом, в отличие от Сорвила, которого состоявшийся прыжок привел в состояние какого-то неописуемого и невыразимого возбуждения. Там, где они теперь оказались, он беспрестанно бродил с места на место, словно бы пытаясь каждым своим шагом добраться до самого края мира. Ему было трудно сосредоточиться, ибо почти любая его мысль обращалась к душе, которая более не была его собственной, тянулась к знаниям, долженствующим быть, но ныне отсутствующим, и к пламени страстей, ныне лишённому топлива. Он знал, что расколот на части, что Амилоас навечно превратил его обломок самого себя, но, общаясь с Сервой и Моэнгхусом, он понял, что случившаяся с ним метаморфоза странным образом сделала его более уверенным в себе и непроницаемым.

Постоянные оскорбительные подначки её обиженного на весь свет братца заставили их разделиться, и он, нежданно-негаданно, обнаружил, что остался наедине с дочерью Аспект-Императора на отроге Шаугириола или, как его назвала Серва, Орлиного Рога – самой северной из вершин Демуа. Найти на склоне горы подходящее для сна место оказалось задачей не из простых. Моэнгхус как-то умудрился устроиться первым, но чересчур узкий уступ, на котором они очутились, заставил их с Сервой забраться вдоль идущей вверх по диагонали расщелины к гранитному наплыву, торчавшему двадцатью локтями выше из голой скалы, словно высунутый наружу язык. Руки Сорвила, казалось, воспарили, а ноги сделались будто свинцовыми. Голова его кружилась так сильно, а ощущение тяготения, стремящегося утащить его куда-то вбок и наружу, было настолько властным, что он опасался за свою жизнь. Но он цеплялся и карабкался, прижимаясь лицом к камням так тесно, что был способен почуять даже их запах. Дыша неглубоко, ибо дыхание причиняло ему острую боль, Сорвил взобрался следом за Сервой на край гранитного выступа, и сел рядом, пожирая её глазами и безмолвно благодаря Охотника за отсутствие ветра.

Гвоздь Небес блистал высоко в небе, указывая направление на север и заливая своим бледным светом укутавшиеся в серебрящийся иней дали, лежащие у их ног. Сорвил слушал, как она рассказывает о тех краях, что простёрлись сейчас перед ними. Она говорила и о струящейся вдали ленте Привязи, и о лежащей за ней Агонгорее, и о парящих где-то у горизонта очертаниях Джималети, но он слушал несколько отстранённо, ибо его сейчас влекли не её познания, а её близость и жаркое дыхание, в этом морозном воздухе вырывающееся белыми облачками из её уст. Он слушал её голос и задавался вопросом о том, как это вообще возможно – ухаживать за дочерью воплощенного Бога, пользуясь орудием, которым его одарило нечто, находящееся вне пределов самого времени и пространства.

- И далее, вон в том направлении, - сказала она, - находится Голготтерат.

Если бы она произнесла «Мин-Уройкас» то его кости, наверное, треснули бы прямо внутри тела, пронзив осколками плоть. Вместо этого, он, повернувшись, поцеловал её обнажившееся плечо. Его сердце яростно колотилось. Она же, обхватив ладонями небритые щёки Сорвила, с силой впилась в его губы. Опрокинувшись на спину, он потянул её за собой. Укрывшись пологом ночного неба, расшитого сияющими звездами, Серва оседлала его, тихонько шепнув:

- Я не та, кем ты меня считаешь.

И опустила свой огонь на его пламя.

- Как и я, - ответил он.

- Но я вижу тебя насквозь…

- Нееет, - простонал он, - ты не в силах…

И они занялись любовью на вершине Орлиного Рога - горы, с которой в древности было замечено немало вторжений. Они двигались медленно, скорее охая и постанывая, нежели исторгая крики страсти. И всё же, любовь эта будто бы полнилась каким-то отчаянием, заставившим их отринуть прочь все различия и побудившим сплестись, слиться друг с другом, скользя в смешавшемся в общую влагу поте. Бурлила неистовством, понудившим их дышать в одно дыхание, словно бы они и вовсе стали ныне единым человеческим существом.


Он проснулся от позывов переполнившегося мочевого пузыря. Каменный язык, выступавший из вершины Орлиного Рога, в действительности оказался намного жестче, чем ему почудилось в тумане плотских утех: поверхность скалы обжигала тело холодом и кусала щербинами зернистых неровностей. Серва пристроилась рядом, прижавшись ягодицами к его бёдрам, и он, не желая, чтобы его, вновь наливающаяся жаром страсти, мужественность разбудила её, осторожно отодвинулся и повернулся. Она нуждалась во сне гораздо больше, нежели он сам или Моэнгхус. И посему Сорвил лежал, стараясь не потревожить её своим дыханием и трепетной жаждой, а его набухшее естество, овеваемое потоками холодного ветра, болело и ныло.

Стараясь отвлечься, он посмотрел на север. Где-то там, вдали… царапали небо Рога Голготтерата. Он вглядывался в горизонт, надеясь уловить проблеск их сказочного мерцания, но вместо этого заметил лишь какое-то движение в небе меж горных вершин. Нечто странное скользило там, паря над пропастью. Сорвил сощурился и даже поднял ладонь, пытаясь прикрыть взор от сияния Гвоздя Небес…

И почуял, как внутри него вскипающей пеной вздымается ужас, охватывая тело от самых кишок до конечностей…

Аист парил в ночной пустоте, его бледные очертания плыли в потоках ветра. Сорвилу показалось, будто вся гора целиком вдруг покатилась куда-то - слишком медленно, чтобы его глаза способны были это заметить, и всё же достаточно быстро, чтобы до тошноты закружилась голова.

Ужасная Матерь следит за ним.

Она не забыла о своём ассасине – отступнике.

Она знает.

Его мысли понеслись вскачь. Как именно Старые Боги покарают его за предательство и вероломство? Заклеймят Проклятием?

Уготовано ли ему адское пламя за его любовь к Анасуримбор Серве?

За то, что видит незримое для Святой Ятвер?

Он лежал неподвижно, будто бы его тело вдавило в клочок скалы меж ним и заворожившей его женщиной. Рыдающий вопль пронзил морозный воздух, и Сорвил снова вздрогнул, пораженный какой-то безумной убеждённостью, что этот выкрик исходит от него самого. Но то был лишь всхлипывающий и плачущий уступом ниже Моэнгхус. Могучие, почти что бычьи, вздохи перемежались со скулящими стонами, и было очевидно, что исходят они от человека взрослого и сильного, но, в то же самое время, по-прежнему остающегося ребёнком, черноволосым мальчиком, выросшим среди дуниан.

И Уверовавший Король вновь погрузился в сон, надеясь, что уж ему-то это доступно по-прежнему.


Му’миорн прижимал его к подушкам, издавая с каждым толчком страстные хрипы. Нестриженые ногти оставляли на молочно-белой коже розовые и пурпурные царапины.

А затем Серва уже что-то кричала ему, и он пришел в себя, дрожа и дёргаясь на грани забытья.

- Мы в опасности сын Харвила! Просыпайся! Скорее!

Он зажмурился, ослепленный нестерпимо ярким сиянием восходящего солнца и, со стоном перекатившись, встал на четвереньки, немедленно осознав, что покрытый скудной почвой участок каменного выступа, который показался ему ночью удобным местом для сна, в действительности завален грудами птичьего помёта. Он заставил себя подняться на ноги, лишь для того чтобы вновь быть повергнутым наземь внезапно закружившимися и заплясавшими вокруг обрывами и пропастями…

Серва, присев на корточки у края скалы, смотрела вниз.

- Ты их видишь, братец? – Позвала она. – Они приближаются с востока!

Сорвил, встал, опираясь на одно колено, и, прищурившись, посмотрел на гранд-даму, ошеломленный как её красотой, так и мерзкими ошмётками незваных снов и не принадлежащих ему видений. Он задыхался от самой мысли о том, что они возлежали вместе как муж и жена – муж и жена! А теперь…

Ужасная Матерь?

- Шранки? – сипло спросил он.

И в этот момент стрела, свистнув в воздухе практически рядом с его правой щекой, ударилась в скалу за их спинами. Он вжал голову в плечи и пригнулся, всеми фибрами своей души ощутив пламя тревоги, мигом разогнавшее сон.

- Нет! – довольно резко ответила она. – Люди. – Она вновь наклонилась вперед, чтобы позвать Моэнгхуса. – Ты видишь их, братец?

Сорвил, потерев глаза, уставился на восток, но так и не сумел там ничего углядеть.

-Люди? – снова спросил он, ползком перебираясь в более удобное для наблюдения место. – Из Ордалии?

- Нет… - ещё одна стрела, мелькнув над вздымающимися склонами, отскочила от невидимой защиты, окружавшей и не подумавшую укрыться гранд-даму, а затем покатилась куда-то, стуча по камням. – Скюльвенды…

Скюльвенды?

Новая стрела, выпущенная немного под другим углом, пронзила колдовской Оберег, сумевший отразить предыдущий удар. В этот раз защита не помогла. Однако, Серва, откинувшись назад, легко увернулась… Странным образом, это показалось ему совершенно естественным, однако, изумительно и даже чудесно было видеть, как древко стрелы вдруг будто бы возникло прямо в её руке. Колдунья, держа стрелу ближе к оперению, взглянула на заменявшее наконечник утолщение хоры, но, заметив, что костяшки её пальцев и запястье, начали, словно искрящимся инеем, покрываться солью, тут же швырнула в пропасть убийственный снаряд.

- Поди! – крикнула она.

С высочайшей осторожностью выглянув из-за скалы, Сорвил начал подсчитывать нападавших, карабкавшихся по уступам совсем неподалёку. Отряд преследователей выглядел, словно поднимающийся по склону клочок тумана или легкое облачко, состоящее, однако, из облаченных в поблескивающие шлемы голов и покрытых доспехами плеч. Ещё две стрелы бессильно клюнули незримую защиту Оберега.

- Их там, кажется, человек сорок пять?

- Шестьдесят восемь. – Поправила она.

- Застрельщики… - прохрипел Моэнгхус, поднявшийся к ним вдоль расщелины -тем же путём, которым они добрались сюда прошлой ночью. Он по- прежнему подчёркнуто смотрел лишь на Сорвила. – Похоже, они заметили наше вчерашнее прибытие.

- Сюда, - крикнула Серва, жестом призывая присоединиться к ней.

Сорвил почти ползком отодвинулся от края скалы и шагнул к ней. Окружающий пейзаж, вместе со всеми своими обрывами и пропастями плясал у него перед глазами, вызывая почти нестерпимое головокружение.

Хмуро скалившийся Моэнгхус стоял, перекосившись и сгорбившись, словно бы его связки были повреждены, не позволяя ему распрямиться, хотя выступ, на котором они находились, по своему характеру и наклону не требовал от него столь странной позы. Очередная стрела сломала древко о скалу высоко за их спинами, но Моэнгхус даже не вздрогнул.

- Ну давай же, - взмолилась его сестра, протягивая руку. - Отсюда я вижу далеко вглубь Агонгореи.

Какая-то дикая ярость, вздымавшаяся из самых глубин его существа, воспламенила взор её брата. Ещё одна стрела ударилась об Оберег, заставив воздух вспыхнуть свечением тонким и плоским, словно бумажный лист. Уже обхвативший Серву своей левой рукою Сорвил, проследив за взглядом имперского принца до низа её живота, увидел на черной ткани инъйорских шелков влажную выемку, где сквозь одеяния проступил остаток его семени.

- Братец!

Моэнгхус опустил ледяной взор ещё ниже и, помедлив одно тягостное сердцебиение, шагнул в её объятия, возвышаясь своею мощной фигурой над ними обоими. Небольшой дождь стрел забарабанил о колдовскую защиту Сервы, вызывая в застывшем воздухе одну вспышку голубоватого света за другой. Утреннее солнце обжигало их обращенные на восток спины.

Серва откинулась назад, выгнув позвоночник уже знакомым ему способом, и непроизвольно, как показалось Сорвилу, ткнув его в бок костяшкой большого пальца. Её голова запрокинулась, а изо рта, ответствуя исторгнутому ею чародейскому крику, вырвалось жемчужно-белое сияние, глаза же вспыхнули так ярко, что излившийся из них свет полностью выбелил лицо колдуньи, скрыв всю от взора её невозможную красоту.

Метагностический Напев, казалось, выпустил откуда-то целое сонмище пауков, скользнувших со всех сторон вдоль его кожи и в точно выверенное время соединившихся своими лапками и внутри него и снаружи. Вокруг, закручиваясь белыми спиралями, возникла туманная дымка, таинственным образом совершенно неподвластная завывавшему в горах ветру. Замерший в лучах рассветного солнца пейзаж, внезапно и вовсе превратился в плоскую, застывшую картинку. Он стиснул зубы, ощутив тяготение, стремившееся швырнуть его куда-то вовне, причём словно бы сразу во всех направлениях…а затем почувствовал, как нечто вдруг рухнуло, казалось, расколов само Сущее, зазмеившееся трещинами, курящимися дымными всполохами …Моэнхус вопил и ревел. Сорвил почувствовал, как рука имперского принца вяло дёрнулась, а затем увидел его самого, падающего на бесплодные скалы Орлиного Рога, а потом…

Яростное сияние, хлещущее по глазам, словно плеть. Их прибытие куда-то -такое резкое и внезапное, будто он был всего лишь младенцем, внезапно вырванным прямо из материнской утробы.

И, задыхаясь, они оба повалились в засохшую, лишённую даже признаков жизни грязь.


Третья Глава



Агонгорея

Лишь Принципы, не укоренённые своею сутью в других Принципах, могут служить основой основ, достойной именоваться непоколебимым Основанием. Если же подобные Принципы отсутствуют, Основание становится всего лишь неустойчивой поверхностью, норовящей ускользнуть из-под ног, когда мы бежим по ней...

- Третья Аналитика рода человеческого, АЙЕНСИС


Ранняя осень, 20 год Новой Империи (4132 Год Бивня), Голготтерат.


Да славится Мясо.

Пройас не имел представления, кто первый вознёс это славословие, но возбуждённый отклик, что оно вызывало у остальных, убедил его присвоить себе эту честь. А душок безумия, исходящий от всего происходящего, не имел никакого значения.

Дождь, скрывший от взгляда дали, омыл раны земли, заполнив грязью канавы и рытвины. Мужи Ордалии могучими потоками тащились, волоча на спинах припасы, по превратившемуся в хлюпающее месиво пастбищу, простёршемуся к северу от Уроккаса. Люди разглядывали почерневшие ущелья и склоны, дивясь отрогам и вершинам, заваленным грудами обуглившихся шранчьих туш. Небеса изливались на воинов, превращая их волосы в уныло висящие пряди, заставляя сутулить плечи, смывая с оружия и доспехов перемешанную с грязью лиловую кровь, что, успев засохнуть, превратилась в потрескавшуюся чёрную плёнку. Десятками тысяч они плелись через шелестящие под струями ливня равнины, поражаясь событиям, что им довелось засвидетельствовать и ужасаясь рассказам товарищей. Кожа их очистилась, но сердца остались запятнанными. Они находились сейчас так далеко от дома, что дыхание перехватывало от самой попытки исчислить расстояние, отделявшее их от родных мест и близких людей.

Они разбили лагерь на берегах реки Сурса, возле овеянного легендами Перехода Хирсауль, или Брода Челюстей, расположенного в нескольких лигах севернее Антарега. Отвечая призыву, Уверовавшие Короли, военачальники и маги Ордалии явились в Умбиликус со всего стана, бурлящие неестественной живостью, но до времени удерживающие в себе все рвущиеся наружу вопросы. Необходимость срочно покинуть зараженную местность, сделавшая невозможной любые совещания прошлой ночью, привела к тому, что люди весь день и вечер были вынуждены довольствоваться лишь расползающимися слухами. Они жаждали объяснений и даже изголодались по ним. Пройасу пришлось дважды просить их набраться терпения и дождаться своих братьев. Во второй раз экзальт-генерал, надеясь унять желание нобилей получить ответ на вопрос, терзавший их, как он счёл, сильнее всех прочих, даже вынужден был громко крикнуть:

- Наш Господин и Пророк жив! Он оставил нас лишь потому, что победа наша была абсолютной!

Значительная часть собравшихся, оказывая почтение павшим, явилась в Умбиликус в белых траурных одеяниях. Но если даже лорды Ордалии и вправду скорбели по погибшим воинам, они не выказали тому ни малейших признаков, помимо своих одежд. В то время как короли и лорды перекидывались непристойными шуточками и сквернословили, их приветливые бородатые лица бурлили весельем, брови танцевали, а глаза лучились довольством. Несколько пикантных острот по поводу шранков вызвали у собравшихся настоящие взрывы хохота, заставившего королей и князей смахивать с глаз слёзы веселья и вытирать щёки траурными одеяниями.

- Да стоит даже твоей бабе хоть чутка погрызть ихнюю сардинку, -орал Коифус Нарнол, - так и у неё вся грудь волосами покроется.

- Чтож, вот теперь понятно откуда у тёщи меж грудей такая поросль.

Мужи, облаченные для молитвы и панихиды, валились от хохота с ног. Лорд Гриммель ревел с высоты дальних ярусов и бил себя в грудь, а на усах его пенилась слюна. Пройас уже давно понял, что люди, наиболее чутко реагирующие на всё происходящее вокруг них, в наименьшей степени способны сдерживать в себе Мясо.

- За Гриммелем стоит присматривать… - донёсся откуда-то сбоку тихий голос Кайютаса.

Поток вновь прибывших иссяк, превратившись в тонкую струйку. Почти каждый из собравшихся отлично видел, где стояли имперский принц с экзальт-генералом и понимал, что они о чём-то говорят, но, праздная болтовня не утихала, во всяком случае, пока.

- Что с нами сталось, Кай?

Имперский принц бросил на него не лишенный раздражения пристальный взгляд.

- Мы ели шранков, дядюшка.

Грохочущий крик прокатился по Умбиликусу, сотрясая утрамбованную землю, и Пройас обнаружил, что теперь всё возбуждённое внимание владык Ордалии обращено на него. Они, что не удивительно, существенно уменьшились числом, но ныне вокруг них словно бы клубилась аура некой свирепости -предощущение подступающей бури. Казалось, что в сгустившемся сумраке верхних ярусов за ними и над ними вот-вот зазмеятся молнии! Они выглядели грязными оборванцами, косматыми и почерневшими от солнца, но глаза их сияли настолько же ярко и жаждущее, насколько одежды их были порваны и измараны. Казалось, ему стоило бы испугаться, но, вместо этого, Нерсей Пройас, король Конрии воздел руки и издал крик, который и должно было издать, взывая к единственному побуждению, ещё способному достучаться до их душ:

- Мясо! – прогремел его голос, равняясь в дикости с воплями Гриммеля. – Да славится Мясо!

Мужи Трёх Морей взревели, в остервенении топча ногами скамьи Умбиликуса.

Две дюжины Столпов вошли в Палату об Одиннадцати Шестах, внеся в самое её сердце три целиком зажаренные шранчьи туши. Высказав оглушительным воем своё одобрение, лорды Ордалии набросились на лакомство с жадным ликованием. Вместо того чтобы придать тварям позы, соответствующие ягненку или свинье, повара положили их обожженные и покрытые румяной корочкой туши на спины, словно спящих. На какой-то миг они вполне могли показаться поджаренными на костре людьми. Пройас, чувствуя отвращение, тем не менее, наблюдал за этим действом и принимал в нём участие. Он пускал слюнки от запаха палёной баранины и вздрагивал, смакуя изысканный вкус румяной мясной корочки, подсоленной и смазанной жирком. Повсюду люди, один за другим, ловили его взгляд и выказывали ему всяческое одобрение. Пройас улыбался и кивал каждому из них с той спокойной уверенностью командира, в которой они нуждались, размышляя при этом, когда же случилось так, что чистая скверна сделалась чем-то, что он готов вкушать и вкушать с наслаждением?

Нобили Ордалии горбились над своей трапезой, будто псы, кромсая и разрывая туши на части, обгладывая оскаленными зубами кости и разжевывая мясо лишь настолько, насколько было необходимо, чтобы суметь его проглотить. В Умбиликусе стоял какой-то странный, шелестящий шум – хлюпанье и чавканье безостановочно жующих ртов. Экзальт-генерал бросил взгляд на Кайютаса, задаваясь вопросом, заметил ли тот, что лишь немногим ранее эти люди умоляли его сообщить им хоть какие-то известия об их Господине…а что теперь?

Ныне Анасуримбор Келлхус оказался забыт своими последователями.

Пройас улыбнулся барону Номийялу из Молса, разразившемуся в его адрес небольшим славословием, сам же раздумывая при этом: Мы заплутали!

Мы сбились с Пути Его!

Тому не было явных признаков, но, меж тем, вывод этот лежал на поверхности. Нечто смутное, но злобное и свирепое овладело этими некогда благородными людьми, нечто едва сдерживаемое, нечто такое, что унять и на время смирить способно было одно лишь обжорство. Обве Гёсвуран, наплевав на то, что был прославленным на весь мир великим магистром, начал полосками сдирать с шранчьей плоти белую кожу, которой брезговали остальные, и обсасывать с неё жир. Лорд Гора’джирау, один из немногих оставшихся в живых рыцарей Инвиши, забавлялся с одной из шранчьих голов, отрывая покрытые пузырями щёки и губы, его естество, оттопырив рваный льняной килт, стояло торчком.

Пройас наблюдал, как нечестивый пир постепенно превращался в какое-то яростное, бесноватое представление. Он стоял там, где ему всегда приходилось стоять во время Совета – по правую руку от пустовавшего места Святого Аспект-Императора. Гобелены Эккину колыхались в своём обычном завораживающем ритме. Он дал указание Саккарису встать слева от себя, зная, что присутствие великого магистра Завета привлечет на его сторону чародеев. Он также приказал Кайютасу встать справа, ибо ни один другой аргумент не является более значимым для утверждения власти, нежели родственная кровь. Как множество раз говорил ему Келлхус, видимость преемственности сама по себе является для человечества своего рода преемственностью – никогда не прерывавшейся традицией.

- Крепись, дядюшка, - тихонько сказал имперский принц, чья борода также лоснилась от жира, как и бороды всех присутствовавших. – Они всё более и более будут уподобляться крокодилам…чудовищам, которым для умиротворения необходимо насытится.

Насколько бы странным это не показалось, их аппетит всё же ещё имел определённые пределы. Постанывая из-за раздувшихся животов, громко рыгая и ослабляя поясные ремни, лорды один за другим отрывались от чудовищной трапезы, постепенно сбредаясь в переговаривающиеся и обменивающиеся сплетнями кучки. Негромкое бормотание быстро превратилось в могучий ропот. Лица их были перемазаны жиром, в бородах запутались остатки трапезы, но гримасы и жесты вновь взывали к ответам и объяснениям.

Оставшийся в живых экзальт-генерал Великой Ордалии поднял руку, призывая к тишине, и какое-то время дожидался, пока все разговоры, наконец, утихнут. Взор его, скользнувший по выпотрошенным тушам, лежащим на столах между ним и людьми, которых ему надлежало возглавить, предательски дрогнул. На остатках пиршества покоился череп с наполовину съеденным лицом. Пройас стиснул зубы, пытаясь унять жар, охвативший чресла.

- Анасуримбор Келлхус… - возгласил, наконец, Нерсей Пройас, и, повинуясь какому-то, свойственному, скорее, скальдам, чутью, выдержал долгую паузу, - Наш Наисвятейший Аспект-Император повелел мне возглавить Великую Ордалию на её оставшемся пути до Голготтерата.

Минуло лишь одно мгновение, а собравшиеся уже вскочили, выпрямившись во весь рост и вопя во весь голос. Неистовство охватило их, всех до единого, словно бы превратив благородное собрание в какого-то многоликого, но единосущного зверя, исторгающего из себя бешеные крики, полные тревоги и неверия.

Или почти единосущного, ибо князь Нурбану Зе, в одиночку, решительно протиснулся вперед и, шагнув на пол Умбиликуса, яростно взревел прямо среди растерзанных туш:

- Нееет! Ожог поглотил Его! Мои люди видели это!

Наступила тишина, но князь всё равно продолжал орать:

- Хоть Ожог и ослепил их, они видели, как это случилось!

Пройас, сердито сощурившись, нахмурился и открыл рот, но запнулся, словно бы позабыв, что хотел сказать, ибо Кайютас уже ринулся вперёд, вспрыгнув с обнажённым мечом в руке на ограждение ближайшего яруса. Клинок имперского принца вспыхнул ослепительно белым сиянием – режущим, кромсающим…и вот уже Нурбану Зе отупело стоит с полным неверия выражением на лице, а по сереющим в его бороде и одежде сальным ошмёткам струится горячая, алая кровь…

Смерть явилась кружащимся вихрем.

И в одно мгновение они все увидели вспыхнувшее словно пламя в тёмной пещере чудо божественного отца, воссиявшее в его сыне. Ни один человек не сумел бы сделать то, что Кайютас сейчас сделал. Только не человек.

Джеккийский князь повалился на спину, рухнув всем телом на грязные ковры. Пройас поднял взгляд и увидел, что лорды Ордалии хохочут и орут, заходясь то ли в каком-то бесноватом одобрении, то ли в полном безумия ликовании. А затем взор его зацепился за истекающие кровью искромсанные останки Нурбану Зе и экзальт-генерал вдруг почувствовал, что в уголках его рта скапливается слюна.

Он высоко воздел руки, словно бы купаясь в обрушивавшемся на него восторженном экстазе, а затем резко двинул бёдрами, будто вгоняя своё изогнувшееся от прилива крови естество прямо в это гомонящее и хрипящее буйство. Коурас Нантилла выл, пуская тягучие нити слюны из чёрного провала рта. Гриммель же и вовсе жадно сжимал и тискал свою мужественность прямо через ткань оттопырившегося килта.

Кайютас, как-то странно сутулясь и моргая, стоял над телом Нурбану Зе, будто бы не вполне осознавая, что именно он только что сделал. Кровь мертвеца перепачкала его сильнее, чем остатки трапезы, изукрасив нимилевый хауберк принца маково-алыми пятнами, сочетавшимися в узор, напоминающий гребень враку...

Пройасу немного доводилось видеть на свете чего-то, настолько же прекрасного. И соблазнительного.

Кайютас встретился с ним взглядом, а затем, словно бы вспомнив нечто совершенно обыденное, вышел из ступора, и, резко повернувшись к Пройасу, высоко поднял свою руку, приветствуя его. Однако же, всё тело имперского принца содрогалось при этом от чего-то такого, что овладело им в гораздо большей мере, нежели на это способно обычное ликование.

Даже сын Аспект-Императора уступил этому, - с каким-то отупелым ужасом понял Пройас, - даже он поддался всеподавляющему владычеству Мяса.

Как насчёт отца?

Лорды Ордалии удвоили громоподобные выкрики в его поддержку. Казалось, сама Преисподняя распахнула перед ними свои врата. Десятки тысяч погибли в Даглиаш, опалённые пламенем Ожога. Ещё десятки тысяч прямо сейчас умирали в муках, терзаясь от поразившей их скверны неисчислимыми скорбями. Святой Аспект-Император внезапно оставил их без объяснения причин …

И всё же они радовались и ликовали, осознав, наконец, что убийство прекрасно и само по себе.


Когда следующим утром прозвенел Интервал, к небу уже возносились молитвы, а бесчисленные проходы и закоулки лагеря были забиты верующими. Сегодня им предстояло пересечь Переход Хирсауль – овеянный легендами Брод Челюстей, которому в Священных Сагах было отведено немалое место – и начать последний этап их многотрудного пути к Голготтерату. Но хоть в голосах их и слышался подлинный пыл, наполнявший, как и всегда, это религиозное действо, нечто странное вторгалось в их повадки, замутняя глаза, которым должно было оставаться ясными, размывая границу между упованием и жаждой, между благодарностью и самодовольством.

Ситуацию усугубляла погода. Накрапывал дождь. Капли его, подобно льдинкам, жалили обращенные к небу лица, оставаясь при этом достаточно редкими даже для того, чтобы можно было на слух различить разбиваются ли они о землю или же о холстину палаток. Этакая нескончаемая изморось, изводящая обетованием ливня. Редкий дождик, часами предвещающий яростную бурю, что всё никак не являлась. Почерневшая земля, покрытая пеплом и курящаяся дымами пожаров, погасить которые не способна была ни вода земная, ни влага небесная, тянулась аж до самой Даглиаш. Течение реки Сурса становилось здесь быстрее, воды её окрашивались в унылые серые цвета, свойственные простиравшимся на противоположном берегу бесплодным пустошам. За прошедшие со времён Первого Апокалипсиса века отмели Перехода Хирсауль сместились севернее, о чём неопровержимо свидетельствовал тот факт, что руины стены, защищавшей в Ранней Древности Брод Челюстей, очутились от него в целой лиге или близко к тому. Однако же, несмотря на сие примечательное странствие, сами отмели оказались именно такими, какими они были описаны в древних книгах: воды Сурсы, здесь сперва разбивались о лежащие на речном дне скалы, разделяясь на пенящиеся струи и вздымаясь столбами брызг, а затем превращались в стремительные угольно-чёрные потоки. Не хватало лишь знаменитых костяных полей, что в таких красках любили живописать древние авторы; в остальном же броды выглядели настолько же коварными, насколько можно было ожидать, судя по всем дошедшим до нынешних времён источникам.

Какая-то странная вялость овладела мужами Ордалии - то, проникающее в сердца и повадки опустошение, что зачастую следует за перешедшим в бесноватое безумие пиршеством. Великий Ожог сделал очевидным всю чудовищную безмерность подвластной их врагам мощи, а их Господин и Пророк, их Святой Аспект-Император покинул их. Слова его Воли, провозглашенные экзальт-генералом Воинства Воинств, подобно степному пожару промчались по лагерю и они знали, что должны делать, но не имели представления, что должны по этому поводу чувствовать. И посему они пробудились ныне, ужасаясь мрачному, распутному бурлению, разгорающемуся в их душах и страшась расползающихся слухов о том, что они понемногу становятся шранками. И сегодня они впервые осознали то, как невообразимо далеко от дома занесла их судьба.

Ибо лишь великое таинство истовой веры позволяло превращать вещи далёкие в близкие, позволяло ощутить себя дома посреди безбрежности, доверху наполненной жестокостью и безразличием. Если бы даже богов не существовало, люди, почти наверняка, сами бы их сотворили — во всяком случае те из них, что обретаются в пустоте и безысходности, неизбежно подвигающих человека вверять себя чему-то непостижимому. Ведомые Анасуримбором Келлхусом, они шествовали священной дорогой Спасения, следуя Кратчайшему Пути. Ведомые же Нерсеем Пройасом - обычным человеком - они ныне будто предстали голыми перед ликом столь же невыразимых, сколь и бесчисленных опасностей и искусов...

Только теперь, в отсутствие своего Господина, они осознали, сколь бесконечно уязвимы и беззащитны были. Простёршиеся меж ними и их родными местами бессчётные лиги легли тяжким грузом на сердца мужей Ордалии, притушив, во всяком случае на какое-то время, разгорающиеся в их душах уголья.

Сумевшие узреть эти опасения Судьи шествовали вдоль превратившихся в грязное месиво лагерных дорог, возглашая свои увещевания, достаточно громко, чтобы они легко перекрывали монотонные речитативы жрецов.

- Пробудитесь! Пробудитесь! Возрадуйтесь, братья! Ибо Испытание наше близится с священному завершению! Голготтерат - сама Пагуба! - уже почти перед нами!

Людей, сочтённых возмутителями спокойствия, они, как обычно, брали под стражу по обвинению в отсутствии благочестия, и это утро отличалось от прочих лишь количеством схваченных и тяжестью наложенных на них взысканий. Двадцать три человека, включая барона Орсувика из Нижнего Кальта были биты плетьми у столба, а ещё семерых вздёрнули на ветвях громадной ивы, росшей у бродов, словно какой-то невероятный часовой, мучающийся раздувшей его суставы подагрой, и поставленный тут, дабы следить за Переходом Хирсауль. Трое же и вовсе куда-то исчезли без следа, породив слухи о ритуальных убийствах и каннибализме.

Впрочем, если бы не семь висящих на иве тел, то все эти события и вовсе остались бы незамеченными на фоне того тяжкого всеобщего труда, которым стала Переправа. Экзальт-генерала не поставили в известность о казни (хотя Аспект-Императора почти наверняка оповестили бы). Судья, приказавший устроить эту показательную экзекуцию - галеотский кастовый нобиль по имени Шассиан - оказался чересчур изобретательным, выдумывая это Увещевание. Обнаженные тела были привязаны к огромным сучьям не за руки или туловища, а за голени - так, что нечестивцы висели на дереве вверх ногами. Руки их свисали вниз, словно бы казнённые творили какое-то нескончаемое поклонение - точно также как это происходило со шранчьими тушами, когда их подвешивали, чтобы выпустить кровь. Тысячи мужей Ордалии прошли под ними или же рядом - большинство из тех, кто стоял лагерем к северу от Перехода Хирсауль. И не осталось никого, кто бы не услышал о них. И хотя мало кто в действительности уподобил своих мёртвых братьев забитым на мясо врагам, образ этот всё же вселил противоречия в их души и ввергнул в смятение их сердца. Они, само собой, всячески отрицали, что испытывают подобные терзания, поступая так же, как поступали всякий раз, когда им приходилось иметь дело с мрачными последствиями изобретательности Министрата. Забавляясь, они пускались в рассуждения о совершенных этими нечестивцами преступлениях и понесённых ими карах, сами же почитая себя в достаточной мере исполненными благочестия, чтобы иметь право презирать мёртвых грешников.

Они назвали эту иву Кровавой Плакальщицей и мрачный образ её, увенчанный семеркой висельников, будет часами преследовать их грядущими ночами, маня, подобно плоти блудницы и отвращая, словно лик прокажённого. Последнее дерево, что им вообще когда-либо доведётся увидеть.

Переправа заняла два полных дня. Через Переход были переброшены пять канатов, каждый из которых крепился через промежутки к шестам, вбитым в скрытую пенящимся потоком скалу. Пять тонюсеньких нитей, уподобившие весь Переход грифу сломанной лютни и ставшие её струнами, унизанными борющимися с течением, с трудом продвигающимися вперёд фигурами, ищущими себе опору на невидимом сквозь тёмные воды дне, делающих под напором набегающего потока осторожные неуверенные шажки, сгибающихся под тяжестью навьюченных на их спины доспехов и припасов. Многие тащили с собой прихваченные с южных полей конечности убитых шранков, привязывая их за лодыжки или запястья к веревкам, которые можно было накинуть на плечи или шею, измыслив конструкцию, что, во всяком случае издали, могла показаться каким-то одеянием - ужаснейшим из всех вообразимых. Раскачивающейся мантией, сотканной, как могло показаться, учитывая субтильность тварей и их бледную безволосую кожу, из отрезанных женских, либо детских ручек и ножек. Те, кому не посчастливилось сорваться с канатов, протянутых выше по течению, зачастую увлекали за собой перебиравшихся ниже, создавая какую-то копошащуюся лавину, где головы десятков людей торчали над поверхностью, окруженные болтающимися шранчьми конечностями, и напоминавшие диковинные цветы, вдруг распустившиеся в водах Сурсы.

К несчастью, погибло не менее трёхсот шестидесяти восьми душ, среди которых оказались и несколько примечательных имен – например, Мад Вайгва, чудовищный тан холька, попытавшийся в одиночку переволочь через Переход десяток шранчьих туш, а также один из военных советников Нурбану Сотера лорд Урбомм Хамазрел, который просто споткнулся, и, не сумев удержать в руках верёвку, был унесен бурным потоком.

По мере того, как мужи Ордалии, увязая в грязи, достигали противоположного берега, ранее переправившиеся братья вытягивали их, задыхающихся от усилий, помогая им преодолеть осыпающиеся в речную воду берега. Затем их, даже не дав обсохнуть, криками гнали по протоптанным и утрамбованным тысячами ног дорогам всё дальше и дальше, не позволяя остановиться. И они, спотыкаясь, тащились вперёд, на ходу отжимая волосы и бороду, вытирая ладонями глаза и брови, и постепенно вливались во всё большие людские скопища, в гигантский круговорот, битком набитый их шатающимися, проталкивающимися меж плечами и спинами, зовущими потерявшихся родичей братьями. Они оказались на овеянном легендами Поле Ужаса, и безжизненная земля была единственным, что они теперь могли узреть у себя под ногами. И сие обстоятельство казалось им более удивительным, чем даже само их вторжение в эту легендарную страну, во всяком случае до тех пор, пока бурлящие человеческие массы не истончились, разделившись на отряды и группы, силящиеся найти место, где они могли бы сбросить со своих плеч ужасающий груз и отдышаться либо прислонившись к чему-нибудь, либо просто опустившись на колени. Давая пищу своим душам они всматривались в западный горизонт, где лежали бескрайние пустоши Агонгореи, ныне будучи зримыми из той же самой Агонгореи.


Дали, как и всегда, простирались следом за далями, но земля эта была подобна нескончаемой иззубренной кромке, царапающей непривыкший к подобному взгляд, словно обдирающая чьи-то нежные пальцы устричная раковина. Люди по сути своей – не более чем ещё один плод земли, во всяком случае, если рассматривать их отдельно от одушевляющей божественной искры, и посему взгляд на землю – любую землю - является чем-то, что всегда поддерживает человека. Однако же, взирать на Поле Ужаса означало взирать на землю, лишенную всякой жизни, землю, отвергающую не только людей, но и само основание, в котором коренится их сущность.

- Даже муравьёв нет! – говорили южане, пряча за внешним удивлением крайнюю степень обеспокоенности. – Что это за земля, где нет муравьёв?

И содрогались от предчувствия, что места эти поражены отравой и порчей.

Солнце багровеющей луковицей уже лежало на горизонте, когда последние отряды – по большей части, нансурцы и шайгекцы – «перескочили через Нож», как прозвали Переправу мужи Ордалии. Тем вечером в Умбиликусе военачальники и лорды поднимали лоснящимися от жира пальцами скользкие чаши, возглашая тосты и здравицы в честь своего экзальт-генерала. «Кормчим» называли они его, величая Пройаса этим благословенным прозвищем, ибо, невзирая на собранную Переправой горестную дань из канувших в речной пучине соратников и даже друзей, казалось подлинным чудом, что войско столь многочисленное и неуправляемое вообще удалось перебросить через оточенное лезвие Сурсы. Во всяком случае, славословия, возносимые в честь Палатина Кишт-ни-Сешариба, были в большей степени приправлены искренней радостью, нежели церемониальной торжественностью, вызывая у собравшихся ощущение подлинного счастья. Даже Урбомм Адокасла, младший брат и номинальный преемник лорда Хамазрельского, по слухам беспрерывно улыбался при обсуждении событий, приведших к тому, что его старший брат утонул.

Нерсей Пройас приказал, чтобы в ямах пылали огни, а на вертела водружались туши, дабы мужи Ордалии, знаменуя начало последнего славного рывка к Голготтерату, могли насытиться, освободив свои сердца от терзающего их голода. Но случилось то, чего никогда не происходило ранее. Лордам Ордалии призванным на Совет, дабы обсудить планы свершения, не меньшего, нежели Спасение Мира, хватило вместо пиршества лишь лёгкого перекуса, дабы Умбиликус огласился их ревущими воплями. Они задержались до глубокой ночи, ведя громогласные речи о несчастиях, которым им довелось стать свидетелями и обмениваясь рассказами об утопленниках, гибель коих они видели сами или слышали о ней от кого-то ещё. А уж Мясо там или не Мясо – как могли они не реветь, ликуя и славословя? Ради чего ещё они способны были отринуть на время свои заботы и горести, как не ради тщеславного хвастовства, посвященного тем зверствам, что им довелось пережить, и тем, что они творили собственными руками?

Орда была уничтожена. Они стояли на овеянном легендами побережье Агонгореи, на краю неоглядного Поля Ужаса. Вскоре они узрят сами Рога Голготтерата! Вскоре они низвергнут их! Обрушат ярость самого Господа на мерзкое чело Нечестивого Консульта.

И посему они отринули прочь свои тревоги и радости, творя вещи, за которые дома их непременно предали бы бесчестью и казни, с позором вычеркнув из списков предков их имена …

Буде, конечно, они вообще вернутся домой.


Лица всегда представляются чем-то более реальным, нежели всё остальное. Вот почему они зачастую чудятся нам, хмурыми или же ухмыляющимися, во столь многом - от крапинок и пятнышек на обожженных кирпичах до влажных потёков на штукатурке, от изгибов изуродованных буйством природы деревьев до сплетений клубящихся облаков. У всего есть лицо; нужно лишь суметь уговорить или заставить его показаться. И, поскольку лица показывают очевидное родство между людьми и остальным Миром, это также означает их ещё большее родство между собой. Лица вглядываются в другие лица и в свою очередь видятся ими, стараясь выказать уверенность перед врагами и нежность перед любимыми. Тела же остаются не более чем ощущениями, мимолетными впечатлениями, дополняющими целое. Люди всегда стоят «лицом к лицу».

И именно это видел Пройас в едва тлеющем пламени – лица… лица выбеленные и словно бы пожираемые огнём - сальные бороды, лоснящиеся щёки, глазницы пылающие словно две пляшущие искры…лица ухмыляющиеся, ликующие и бросающие мрачные взгляды, скалящиеся голодными ртами… лица, внимающие хвастливым рассказам о дерзновенной злобе кого-то из братьев... лица гримасничающие, вопящие, кривящиеся по-звериному, раскалывающиеся и сминающиеся как тряпки о сжатые кулаки… лица, обмотанные кусками ткани и заляпанные грязью…

- Всё это не по душе тебе, дядя.

Пройас оторвался от Зрячего Пламени, как всегда поражаясь, что, лишь откидываясь назад, чувствует исходящий от него жар. Он недоверчиво ощупал своё лицо, стремясь убедиться, что оно не покрылось пузырями ожогов, а затем повернулся к вошедшему. Фигура, стоявшая на пороге осиротевших покоев Аспект-Императора, из-за тысяч танцующих отблесков -оранжевых искорок, рассыпающихся по ишройским доспехам, казалась какой-то потусторонней. Картины, написанные на обтянутых пергаментом рамах, висели вокруг, словно укутанные тенями видения, напоённые уже свершившейся историей и украшенные священными текстами. Видения, потерявшие всякий смысл в этом безумном маскараде.

- Тебе стоило бы оставить Очаг в покое.

- Твой отец… - выдохнул Пройас, пристально глядя на пламенеющий призрак Анасуримбора Кайютаса…сына его Пророка, мальчика, которого он практически вырастил. – Он хотел бы, чтобы я увидел это.

Воздух вокруг, казалось, загустел, наполнился эманациями чем-то немыслимого.

- Мы же теперь свободны, дядя, как ты не видишь этого?

Фигура приблизилась…столь подобная Ему, однако же закованная в хладный нимиль – пылающее зеркальными осколками знамение, знак чего-то чуждого, нечеловеческого, упыриного. Губы, проступающие из курчавой бороды, звали, манили.

- Какое преступление, какой проступок, - сказал Кайютас, голос его понизился до рыка, - могут иметь хоть какое-то значение перед лицом подобного врага. Какое нечестивое деяние? Право вершить зло всегда было величайшей наградой праведных.

Юноша возложил мозолистую ладонь на сломанную руку Пройаса и до предела вытянул её вверх.

- Что отец сказал тебе?

Экзальт-генерал стоял словно треснувший, выгнутый сверх всякой меры какой-то яростной силой и надломившийся под её натиском лук. Взгляд его трепетал. На ухмыляющихся устах пеной застыла слюна. Но его, казалось, и вовсе не заботило происходящее…во всяком случае до тех пор, пока из-под повязки не засочилась кровь.

- Он сказал, что.. – начал Пройас, на миг прервавшись, чтобы судорожно сглотнуть. - Что люди должны… должны есть…

Имперский принц улыбнулся с каким-то бесноватым торжеством.

- Вот видишь? – молвила рука, ибо на свете оставались сейчас одни лишь рты да руки.

- Разве имеет значение, что мы становимся шранками, -ворковали жестокие пальцы…

До тех пор, пока мы спасаем Мир.


Слышишь? Всё больше визжащих воплей.

Мне нравится, как трещат в огне умащенные жиром зубы – звук столь же изысканный, как цоканье подков по камням.

Она тлеет…всегда тлеет внутри тебя негаснущей искоркой.

А потом на уголья капает жир…и вот тогда-то и разгорается пламя!

Твоя ненависть. Жажда уничтожать и разрывать в клочья.

О, эта сладость с привкусом соли сгорающей жизни!

И тогда, я знаю, он грядёт, он явится, вцепляясь в душу…звериный ужас.

Жир, вскипающий на покрытой хрустящей корочкой коже…Да! Ужас кроется там, томясь в соку подрумянивающихся на огне тварей.

Разве ты не видишь? – Мясо затмевает собой наши души. Заслоняет словно растущая внутри глаз катаракта.

А в бороде, шипя, пузырится пена!

Оно выскабливает нас, превращая во что-то слишком тощее и слишком быстрое для оков человечности!

Тех, что удерживают нас, будто вертел.


Наследие неисчислимых распрей было разбросано по этим безжизненным равнинам.

Здесь лежал король Исвулор, и кости его были такими же древними как сама Умерау. Также как и кости легендарного Тинвура, Быка Сауглиша, отправленного на верную смерть опасавшимся его славы Кару-Игнайни, королём Трайсе. Корявые и грубые остатки его могучего скелета валялись где-то здесь в вечном уничижении, окруженные слоями хаотично наваленных шранчьих костяков…

Но ничьи останки не нашли в этой земле покоя и погребения.

Не нашли, ибо здесь ничто не росло. Даже чертополох. Даже бархатник. Даже лишайник не расцвечивал изредка встречавшиеся тут лысые валуны. Жуткие чёрные пни всё ещё щетинились вдалеке, словно груды раскрошившегося обсидиана -остатки росшего здесь когда-то леса, погубленного падением Инку-Холойнаса. Оказавшись в тени катастрофы, равнина эта была умерщвлена пеплом, пропитавшим всё вокруг точно просачивающаяся в землю влага - порошком, столь же тонким, как пемза, но при этом ядовитым для всего живого. Если кто-либо, взяв этот порошок в горсть, подбросил бы его вверх, то он бы увидел, что и тогда пепел не разлетелся бы, развеянный ветром, свистящим и проносящимся от края до края по этой унылой, напоминающей огромный железный шит равнине.

А кто-либо достаточно остроглазый даже поклялся бы, что в этой мерзкой грязи виднеются вкрапления золота, еле заметно мерцающего, когда солнечный свет падает на неё под определённым углом.

Куниюрцы называли эти равнины Агонгореей, что рабы-книжники Трёх Морей переводили как Поля Скорби. Но слово «Агонгорея» само по себе было переведённым с ихримсу названием, услышанным норсираями Ранней Древности от своих учителей-сику, ибо нелюди именовали эти места Вишрунуль, Поле Ужаса. И кости нелюдей тоже лежали здесь, под человеческими останками, некогда белые, а теперь почерневшие и искрошившееся - сохранившиеся до нынешних времён свидетельства тысячелетних войн с инхороями: ночной резни, случившейся после катастрофы Имогириона; горькой славы Исаль'имиала, битвы, в результате которой последние оставшиеся в живых инхорои, вместе с ордами своих мерзких тварей, были, наконец, загнаны в пределы Мин-Уройкаса; и многих других сражений, коих было довольно, чтобы превратить равнины и долы Агонгореи в нечто вроде пола какого-то громадного склепа.

Дождь прекратился. Заря прогнала с неба остатки облаков и звонкий призыв Интервала пронёсся над бурлящими и бьющимися о камни водами Сурсы. Мужи Ордалии пробуждались от своего беспокойного сна и поднимались на ноги, присоединяясь к тем, кто уже проснулся до них и теперь, щурясь, взирал на представшее перед ними откровение, залитое лучами встающего солнца. Люди во множестве всматривались вдаль, а затем поворачивались к своим товарищам с тревожными вопросами на устах. Пространства, ранее в своей трупной бледности представлявшиеся однородными, ныне оказались словно бы усыпанными битой керамикой - серыми колоннами, насыпями и даже кругами, выложенными из человеческих остовов.

"Мертвецы", - говорили они друг другу. - "Наш путь вымощен мертвецами". И даже осмеливались бурчать себе под нос крамольные, лишенные благочестия речи. "Мы идём прямиком в могилу", - бормотали они, стараясь говорить потише, чтобы не услышали Судьи.

Никто не вспоминал о прошедшей, наполненной непотребствами, ночи. Люди осторожно обходили трупы и прочие свидетельства свершившихся зверств, желая поскорее двинуться дальше. Воины приводили в порядок снаряжение, жадно поглощая остатки вчерашнего пиршества. Не минуло и стражи, как взвыли рога народов Трёх Морей и Святое Воинство Воинств отправилось в путь, возглашая неисчислимыми хрипящими глотками гимны и славословия своему Аспект-Императору. Трупы оставили там, где их застал рассвет, не потрудившись даже сосчитать мертвецов, поскольку в противном случае в преступлениях, в результате которых эти люди были изувечены и убиты, пришлось бы обвинить чересчур многих, чтобы Воинство могло себе это позволить.

Великая Ордалия, словно гонимое ветром облако, пересекала пустоши Агонгореи. Той ночью они встали лагерем в месте, что норсираи древности именовали Креарви или Плешь. Впервые Святое Воинство Воинств оказалось в тех же самых землях, по которым ступала Ордалия древних времён, собранная Анасуримбором Кельмомасом. Судьи, словно одичавшие отшельники с пылающими глазами, бродили, облачённые в грязные одежды, средь мужей Ордалии, призывая их возрадоваться, ибо они достигли ныне самой Плеши, упоминаемой в священных книгах, и предлагая устроить празднество, ибо никогда ещё Спасение не было так близко!

- Рога! - кричали они - Скоро Рога Голготтерата восстанут на горизонте!

И вновь людей охватила неистовая злоба, столь легко переходящая в молитву и преклонение, вершились зверства, перетекавшие в славословия. Косматыми клочьями обрушилась с неба ночь, даруя долгожданную передышку от всевластия солнца. Гвоздь Небес висел занесённым над ними словно обнаженный клинок, ожидающий оглашения приговора, а раскинувшиеся вокруг пустоши блестели так ярко, будто черный прах агонгорейких равнин был перемешан с алмазами. Погрязшие во грехе сыны Трёх Морей жадно поглощали своих заклятых врагов. Шатры и павильоны пустили на топливо, шипящие и исходящие жиром конечности, наколотые на копья, подрумянивались над кострами. Таинственность ночи объяла и поглотила их, ибо по прошествии времени темнота и насыщение как бы соединились для них в некую единую, словно бы восставшую из небытия, сущность. Оргиастические излишества, сексуальное насилие, визжащие вопли и вспышки порочного веселья - все эти разнузданные порывы овладевали ими, повелевая их кулаками, ртами, устами и ладонями, понуждая их к злодеяниям и преступлениям, в равной степени как совершаемыми Мясом, так и творимыми во имя Мяса. Лишь закончившиеся запасы шранчьей плоти слегка умерили злобное безумие этой вакханалии, ибо той ночью они пожрали последние остатки Мяса и забили первую из оставшихся лошадей.

Утро застало их терзающимися от голода. Странный оскал застыл на лицах тех немногих из них, кто в силу своей неудачливости, либо низкого положения, остался и вовсе без еды. Ухмылка бессильной ненависти и ожидания неминуемой смерти в этой залитой лучами солнца пустоши.


Пройас глядел на происходящее сквозь пламя святого Племени Истины и, несмотря на испытываемое им отвращение, ликовал, прозревая всю неисчислимость совершаемых мужами Ордалии грехов и овладевших ими пороков.

Образы, порою ускользающие, а порою ясные или снова колеблющиеся, приковывали к себе всю его сущность, иссекая сердце вспышками гнева: мясо, молотящее мясо, кости, ломающие кости. Видения сладостные, с привкусом гнили: блестящие от пота, с натугой испражняющиеся людские тела…

Сё мясо – дрожащее, сражающееся, борющееся, а затем дёргающееся и скручивающееся.

Не существовало ничего основательнее, глубиннее мяса.

И всё же люди во всех основополагающих смыслах выбирали и возвышали над мясом вещи совершенно эфемерные. Они повсюду развешивали свои святыни, коренящиеся в сущностях мимолётных и ускользающих, в сущностях чересчур шатких для вечности, чересчур закостеневших для подлинного страдания или же, напротив, чересчур быстро ускользающих, как только речь заходит о спасении жизни. Но они, тем не менее, готовы были скорее восславить собственное дыхание, нежели смириться с тем фактом, что глубинной основой их является мясо.

Ну и дурачьё! Что есть душа, как не вуаль, наброшенная человечеством на свою сущность в попытке уберечься от того унизительного смрада, что от этой самой сущности и исходит? Что есть душа, как не облачение, которое может оставаться столь чистым и безупречным лишь будучи совершенно незримым!

Сидящий голым в своих покоях экзальт-генерал раскачивался на корточках, хихикая и издавая протяжные крики.

- Да! – вопил он. – Вот и всё! С ножом!

В Боге нет ничего человеческого…Бог - словно паук.

Никого и ничем не способный одарить.

Тем временем, Мясо, в полном согласии с собственной сутью, темнело и разбухало во всей своей красе.


Звон Интервала не раздался следующим утром.

В лучах восходящего солнца огромный, бездумно разбросанный лагерь представлял собою зрелище мрачное и удручающее, напоминая столицу какой-то одичавшей нации беженцев. Они поднимались один за другим, выбираясь из своих палаток и укрытий, более подобные искусно сделанным глиняным истуканам, нежели людям. Никому из них ночь не принесла сна. Дыхание у людей перехватывало, а сердца замирали при виде той цены, что пришлось заплатить их товарищам за блаженство, выпавшее на их долю. Но той частичке их душ, которой следовало бы корчиться от боли и вопить от невыразимой тяжести совершенных ими грехов, обреталась ныне лишь пустота – укоренившаяся глубоко внутри рефлекторная слепота к тому, чем они стали…

И продолжали становиться.

- Наш Пророк покинул нас… - осмеливался кое-кто из них потихоньку шептать своим братьям.

А теперь и Мясо.

С поспешностью слабовольных мужи Ордалии готовились выступить, обращая в труды и заботы весь груз ужаса, скопившегося внутри их сердец. Но ужасали их не те, наполненные дикостью и безумием, ночи, что остались позади, а те дни, что им теперь предстояли. Мясо закончилось! А они ушли прочь с полей, где остались лежать шранчьи туши. Сколько должно минуть дней, чтобы гниение сделало мясцо тощих сладковатым на вкус? Сама мысль об этом была подобно болезненному падению в какую-то яму. По коже струился пот, а голову жгло от боли. Повсюду, куда ни глянь, люди жадно сглатывали слюнки, без конца преследуемые воображением, подсовывавшим им ощущение и вкус хорошенько прожаренных и умащенных жирком кусочков, медленно тающих прямо во рту. И они поспешали, дабы не позволять медлительности ещё больше терзать их души буйными фантазиями …воплощающими миражи, что не способно было призвать пристыжающее солнце. Существует способ, которым люди могут сделать своим подспорьем терзающий их голод, превратить его в нечто вроде рычага, способного усилить ту часть их природы, что следовало бы называть большей. Когда-то люди сумели распрямить свои спины и подняться с четверенек, повинуясь изменениям, случившимся с их душами - тому фанатичному упрямству, что распространяется тем сильнее и дальше, чем большие уродства кроются внутри.

Святое Воинство Воинств выступило без приказа и какого-либо порядка. Воняющие прогорклым жиром кучки людей перемещались в согласии не большем, чем двигаются комки грязи, оказавшиеся в одной и той же лужице масла, медленно стекающего то тоненькими струйками, то чуть более плотными сгустками прямо по бесстыжему лобку земли. Древние кости хрустели под поступью бесчисленных ног. Небо обрушивало на их головы ту ошеломляющую пустоту, что придаёт ясным осенним денькам отчётливое предощущение подступающей зимы. Воздух казался каким-то слишком разреженным, чтобы суметь по-настоящему раздуть тот огонь, что медленно расползался по их конечностям. Никто не поднимал голоса даже ради разговоров, не говоря уж о песнях или псалмах, ибо этот переход стал для них, скорее, некой возможностью с головой погрузиться во внутренние протесты и самоувещевания, поводом исчислить и обдумать все злополучные ошибки, что привели к тому бедственному положению, в котором они очутились.

И что же им теперь есть?

Мужи Ордалии шли по напоминающей разрытую могилу равнине, раскинувшейся до самого горизонта. Они двигались вперёд различавшимися даже внешне отрядами и группами: тидонцы с переброшенными через левое плечо бородами, айнонцы, несущие свои щиты, будто бороны, нансурские колумнарии с водружёнными на головы походными мешками. И, несмотря на свой, весьма неопрятный, вид, они споро шагали, лучась какой-то живостью, а грозное выражение их лиц выдавало охватившее их рвение.

Оставшиеся в армии всадники, придерживая лошадей, двигались в авангарде перемещавшегося воинства. Они взирали на нечто, казавшееся им чем-то большим, нежели обычной землёй -ландшафт, словно бы ободранный, обструганный и вычищенный до голого основания, так что иногда представлялось, что они идут по самой Основе Творения. Даже облака, редкие, какими они теперь стали, казалось, почтительно перешептываются друг с другом. Кости и грязь простирались вокруг уходящей куда-то в бесконечность и будто бы устремляющейся прямо в небеса тарелкой. Многие находили в этом запустении своего рода умиротворение, прозревая в её непритязательной простоте какую-то воображаемую композицию или узор. Никогда ещё во время перехода они не затевали меньше перебранок и свар, нежели сейчас. Их тени жались к сёдлам, превращаясь в ровные, круглые пятнышки. Дабы пересечь Агонгорею, нужно было распотрошить все рельефы и ландшафты, иссечь их до некой сущностной основы, соединившись в единое целое с неумолимой пустотой…и жизнью, что нужно отдать, чтобы эту пустоту покорить.

Люди начали громко молиться, дабы им были ниспосланы хоть какие-то признаки присутствия шранков.

- И кто же? – вопрошали они. – Кто же теперь будет питать нас?

Позади них, где-то над Даглиаш, по-прежнему виднелся мазок почерневшего неба – последний зримый остаток старого Мира, и при виде сего зрелища, не смотря на венчавший его ядовито-охряной ореол, у людей, увлажнялись уста и сочилась слюна.

К полудню осторожные взгляды стали смелыми до безрассудства. Глаза людей безостановочно двигались…Любой, кто по какой-либо причине запнулся, немедленно награждался целым каскадом мимолётных взглядов, в особенности же это касалось тех, кто блевал, терял волосы или выказывал какие-либо иные признаки нездоровья. По какой-то непостижимой причине жертвы этой странной болезни никогда не замечали в себе её проявлений…или же, попросту, слишком боялись их заметить …даже тогда, когда сами только и занимались тем, что тщательно выискивали эти признаки у всех остальных. Никто из заболевших не пытался бежать. Никто не пробовал прикрываться чьим-либо покровительством, не говоря уж о том, чтобы трусливо заискивать перед кем-то. Не считая мрачных игр в перегляд, все вокруг вели себя так, будто ночь никогда не настанет. Если бы чья-то душа взглянула бы сейчас на собственное отражение, то заметила бы, что в действительности всё, ранее составлявшее её суть, ныне словно бы покрылось убогим налётом притворства. Что все привычные действия и речи, все непринуждённые, давным-давно доведённые до автоматизма повадки и совершаемые без каких-либо усилий поступки теперь будто бы стали чем-то совершенно не относящимся к делу…

Что все старые сущности словно бы разлагались, истлевая в содержимом Мяса.

Даже просто случайно услышанное и некогда вызывавшее омерзение слово «шранки», кололо слух, бередило сердце самой возможностью, что где-то, кем-то, каким-то образом вновь обнаружено Мясо. Боль разочарования же пробуждала ропот и возмущение. И, как это часто бывает, словно бы из ниоткуда возникали разговоры и пересуды именно о том, чего так жаждали их терзающиеся подозрениями души. Несколько Уверовавших Королей, стиснутых вместе со своими дружинниками людскими массами и изнывавших от слухов о столь желанной встрече с врагом, довели себя до того, что, нахлёстывая лошадей, вырвались в авангард, опередив Святое Воинство.

- Оставьте и нам кусочек! – вопили им вослед родичи и соотечественники.

Рвение и пыл пламенем разгорались в груди тысяч людей, желание поскорее узреть лежащее там - за пределами занятых человеческим воинством пространств. Души тысяч других опустошал ничуть не меньший ужас – внезапная убеждённость, что их непременно лишат причитающегося им. Присвоят полагающуюся им долю. Крики отдельных людей сливались в единый вой, заставлявший ускорять шаг всё новые и новые тысячи. Наконец, люди побежали так быстро, как только могли. Некоторые и вовсе отбрасывали прочь оружие и щиты. Другие, оказавшись зажатыми и стиснутыми своими товарищами, издавали ревущие вопли – поначалу полные неверия, а затем удушливого ужаса, заражавшего накатывающие массы ещё пущим страхом и буйством…

Вихрем явилась смерть. Один из адептов, оставив в бурлящем человеческом потоке все свои вещи, запел колдовскую песнь и шагнул в небеса. Тысячи глоток отозвались на это яростным криком, а оставшиеся внизу толпы исполнились ещё большего буйства, будучи убеждёнными в том, что колдуны получили известие о появившихся шранках…

Вскоре уже сотни колдунов и ведьм весели над ярящимися равнинами.

Итак, преодолевшая тысячи лиг, сумевшая выжить под тесаками миллионов шранков, Великая Ордалия не смогла устоять перед распространяющимися внутри неё мрачными слухами. Люди один за другим поддавались панике и начинали метаться, бросая на всех вокруг дикие взгляды. Войско, прежде огромной массой следовавшее на запад, внезапно словно бы вывернулось наружу, распространяясь по равнине всё более и более истончающимися кучками. Поскольку несуществующего Мяса, как и следовало ожидать, не было ни в одном конкретном направлении, воины Ордалии, естественным образом, разбредались одновременно повсюду.

Те из лордов, которые, не смотря ни на что, сохраняли дисциплину и твёрдость духа, могли лишь ошеломлённо взирать на происходящее и поражаться. Как напишет по этому поводу Миратеис, конрийский летописец экзальт-генерала, Воинство Воинств, словно бы вдруг превратившись в пепел, разлетелось во все стороны, устремляясь прочь от места, где он находился. «Дым» - якобы произнес тогда он, - «Возжаждав мяса, мы стали дымом».

А потом это случилось.

Ордалия раскололась, развалилась на части под грузом собственной разнузданности. Итог, вобравший в себя зёрна более чем сотни тысяч личных отчаяний, безнадёжных скорбей озлобленных душ, обнаруживших затем, что они...удивительным образом будто бы чем-то уловлены.

Головы одна за другой поворачивались к угольно-чёрной линии западного горизонта, где глаз послеполуденного солнца висел, словно бы окруженный ложными светилами, по какой-то странной причине не освещавшими, а затмевавшими своим блеском простёршиеся под ними дали. Каждый мог это видеть: сияющие жилки, проколовшие шершавую шкуру горизонта подобно двум золотым проволокам...

Нечто вроде стенания пронеслось над Святым Воинством. Трубы и горны взвыли по всей равнине. Люди Кругораспятия повсюду начали опускаться на колени, группа за группой, ряд за рядом...хоть никто и никогда так и не узнает происходило ли это из-за преклонения перед свершившимся чудом, от удивления или же, попросту, из-за безмолвного облегчения...

Ужасающие Рога... Рога Голготтерата проклюнулись, наконец, сквозь горизонт сияющим светочем, манящим маяком для всего злобного, непристойного и нечестивого.

На какое-то время Мясо оказалось забыто.

Экзальт-генерал рыдал, как позднее напишет Миратеис в своём дневнике, "словно отец, вновь обретший потерявшееся дитя".


Четвёртая Глава

 Горы Демуа

Верить в кулак – всё равно, что поклоняться идолам.

- «Возражения», ПСЕВДО-ПРОТАТИС


Ранняя осень, 20 год Новой Империи (4132, Год Бивня), Дальний Вуор.


Дневной свет изливался на безжизненную землю, в равной мере согревая и глину и ветви деревьев. Достоинства сей возрождающейся страны, так превозносимые Бардами-жрецами былого, слышались в бренчащем хоре кузнечиков, доносившемся из-под ног, взвивались птичьими трелями над их головами. Мимо путников в воздухе сновали мухи и лениво пролетали пчёлы. От самых гор и до могучей реки Аумрис земля оставалась именно такой – сдержанной, но плодородной. Сыновья древней Умерау дали ей имя «Вуор», означавшее «изобилие».

Но затем Мин-Уройкас вновь восстал, вскипев нечестивой жизнью, а следом через сужения и отмели Привязи сюда начали просачиваться шранки. Несмотря на принесённые клятвы и возведённые укрепления, северо-запад Умерау стал настолько опасен, что люди здесь оставались жить лишь в крепостях и, в конечном итоге, эта часть Вуора была оставлена, а сам край ужался, сделавшись меньшей по размерам провинцией, прилегавшей к Аумрис. Новый рубеж стал называться Анунуакру - спорные земли, прославившие рыцарей-вождей, в которых во множестве нуждалось пограничье. Те же земли, что были уступлены Врагу, земли, через которые сейчас путешествовали Ахкеймион и Мимара, стали известны как Дальний Вуор.

Места эти были давным-давно покинуты, став жертвой Голготтерата за века до того, как Первый Апокалипсис без остатка сокрушил сынов Норсирая. Ему было больно дышать, даже просто ступая тут…даже просто пересекая Дальний Вуор, как некогда это сделал Сесватха. Отныне и впредь, осознал старый волшебник, это всегда будет так, ибо с каждым следующим днём ему предстоит миновать всё более и более проклятые земли. Они уже подобрались близко – безумно близко! Скоро они увидят их – сияющие образы из его кошмаров - восставшие на горизонте золотые бивни, вознёсшиеся выше горных вершин и пронзающие всё, что на свете осталось истинного…

Сама мысль об этом заставляла его задыхаться, ощущая, как конечности будто вскипают чистым ужасом.

- Ты опять чего-то бормочешь, - пискнула где-то сбоку Мимара.

- И о чём же? – рявкнул Ахкеймион, к собственному удивлению и задетый и возмущенный.

Учитывая всё, что им довелось пережить вместе, кто бы мог подумать, что они будут всё также трусить, имея дело друг с другом. Но, в конце концов, такова, видимо, была их любовь – всегда побаиваться слов и речей спутника.

Мимара, само собой, трусила меньше. Она всегда первой проявляла твердость, и потому постоянно была готова досаждать и изводить его.

- Кто такой Наутцера? – целенаправленно давила она, не давая сбить себя с мысли.

Вздрогнув и поёжившись, он прямо на ходу посильнее укутался в гнилые одежды.

- Избавь меня от своей назойливости, женщина. Мои раны и без того болят…

Ахкеймиону пришлось страдать чересчур много, чтобы он мог обладать душою щедрой или хотя бы искренней. Быть несчастным означает лелеять свои обиды, размышлять над рубцами и плетьми – как над отметинами, так и над инструментами, их оставившими. Трудясь над запрещенной историей Первой Священной Войны, он в равной степени трудился над историей своего собственного падения. Чернила даруют всякой душе роскошь невинности. Писать что-либо означает быть проворным там, где все прочие замирают на месте, означает иметь возможность насиловать факты словами, до тех пор, пока те не начнут рыдать. И посему старый волшебник составил списки злодеев и счел все их преступления. В отличие от прочих озлобленных душ, ему были известны все подробности того, как он сделался жертвой, ибо он выведал и исчислил их с самоотверженной скрупулёзностью учёного. И давным-давно он установил тот факт, что Наутцеру следует считать величайшим из преступников.

Даже спустя все эти годы, он мог слышать, как голос этого подлеца скрипит средь мрачных сводов Атъерса: «Ах, да…я и забыл, что ты причисляешь себя к скептикам …»

Если бы не Наутцера, то его, несущего на своём сердце тяжесть неисчислимых потерь, сейчас бы не было здесь. Если бы не Наутцера, Инрау по-прежнему был бы жив.

«Полагаю, в таком случае ты скажешь: возможность того, что мы наблюдаем первые признаки возвращения Не-бога, перевешивается реальностью – жизнью перебежчика..»

Инрау!

«Что риск ещё одного Апокалипсиса не стоит крови глупца…»

- Наутцера - человек из твоего прошлого, не так ли? – упорствовала Мимара, - Из времён Первой Священной Войны?

Он проигнорировал её, находясь в состоянии какого-то рассеянного раздражения, которому склонны поддаваться люди, не знающие стоит ли им сейчас бояться или же гневаться. Он бормочет! Когда это он начал бормотать?

Вместе они шли по остаткам древней дороги, петлявшей среди изрезанных холмами предгорий Демуа. Камни, которыми она когда-то была вымощена, давным-давно превратились в пыль под разрушительным натиском непогоды, оставив на месте тракта лишь заросшую насыпь - то поднимавшуюся чуть повыше, то почти незаметную и лишь в тех местах, где её пересекали многочисленные ручьи и протоки - размытую до основания века тому назад. Слева от них ландшафт вздымался и громоздился уступами – частоколом щетинились тёмные копья хвойных деревьев, прокалывая полог лиственного леса; высились остатки того, что в древности могло являться сторожевыми башнями, возведёнными на ближайших холмах – груды поросших лишайником камней, выглядевших так, будто строения, когда-то из них сложенные, были беспощадно разгромлены и срыты. А дальше, за холмами, до небес вставали могучие, заснеженные горы. В то же самое время справа от них мир словно бы исчезал, сливаясь с простирающимися до самого горизонта кронами деревьев – берёз, клёнов, лиственниц и множества других – как всё ещё покрытых листвой, так и уже облетающих. А впереди…впереди лежал север… То было направление, в котором он шел, но также и направление, куда он не способен был даже глянуть.

- Север ужасает тебя, - донесся откуда-то сбоку голос Мимары.

- Просто мне известно, что нас там ожидает, - ответил он, пугаясь её проницательности, её способности скорее услышать в его речах сжимающую сердце боль, нежели просто понять по голосу, что у него болит горло.

Он, немного поотстав, остановился на вершине холма, наблюдая за тем, как она идёт, прижав к своему заду руки, а выпятившийся живот шаром раздувает её поблёскивающий золотом хауберк. Вдруг, беременная женщина, щелкнув, сломала ветку берёзы и, оставив её висеть, словно крыло изувеченной птицы, отчасти загородила им обоим обзор. Демуа вздымались за её спиной, застилая всё сущее какой-то размытой дымкой, мглою, представляющейся слишком холодной, чтобы её можно было назвать лиловой. И ему казалось, что он может чувствовать его – там вовне, словно спрятанный миром постыдный синяк, словно впившуюся в горло колючку, которую, как ни старайся, проглотить не удаётся …. Голготтерат. Он не видел там ничего, не считая проступающей сквозь мглистую пелену бесплодной земли, но, тем не менее, чувствовал это…

Ожидание?

- Наутцера – мой старый недруг. Он, как и я в те времена, был адептом Завета, - признался Ахкеймион, - Именно он был человеком, подвигнувшим меня на тот путь, которым мы с тобой следуем ныне…Он тот, кого я, как мне кажется, виню во всём случившемся более остальных…не считая Келлхуса.

Мимара откупорила флягу, чтобы сделать глоток.

- И отчего же?

Она предложила глотнуть и ему, но старый волшебник лишь отмахнулся.

- Именно он послал меня в Сумну для того, чтобы я подговорил своего бывшего ученика шпионить за твоим дядей – Святейшим шрайей. Он опасался, что Майтанет может иметь какое-то отношение к Консульту, хотя на тот момент никто уже сотни лет не мог обнаружить никаких признаков их присутствия…

- И что же случилось?

- Мой ученик погиб.

Она внимательно посмотрела на него.

- Его убил Майтанет?

- Нет… Это сделал Консульт.

Она нахмурилась.

- То есть ты преуспел в выполнении своего задания?

-Преуспел? – вскричал волшебник. – Я потерял Инрау!

- Да, разумеется… Когда ты отдаешь приказы, ты всегда рискуешь жизнями своих людей. Уверена, твой ученик это прекрасно знал. Как и Наутцера.

- Тогда ещё никто ничего не знал!

В ответ она одарила его легким и беспечным движением плеча – одним из множества маленьких фокусов джнана, что она сохранила со времен своей жизни в Каритусаль.

- Ты же не считаешь, что факт обнаружения Консульта не стоил одной-единственной жизни?

- Конечно, нет!

- Тогда получается, что Наутцера просто потребовал от тебя сделать именно то, что и было необходимо…

Ахкеймион, уставившись на неё, зашипел, пытаясь всем своим видом выразить овладевшую им ярость, хоть и понимал, что выказывает в действительности нечто, совершенно иное.

- Что? О чём это ты говоришь?

Она пристально посмотрела на него долгим, лишенным всякого выражения взглядом.

Каждому действию соответствует своё время, некая пора, когда его совершение не требует от человека никаких особых усилий, и даже соответствует велениям его души. Нет никаких гарантий, что суждения, свойственные какому-либо возрасту сохранятся в будущем, что праведность и благочестие останутся таковыми, как ни в чём не бывало. Мы все это, так или иначе, осознаём, и в наших душах всегда присутствует своего рода гибкость, позволяющая нам меняться, когда того, порою мягко, а порой и беспрекословно, требуют обстоятельства. Однако же ненависть, как и любовь, неразрывно связывая нас с другими людьми, зачастую делает нас несклонными к компромиссам. Ненависть есть грех, но грех противопоставленный другому греху, ибо что за душа может быть до такой степени переполнена скверной, дабы желать зла невинному? Или хуже того – герою?

Наутцера обязан был быть злодеем, хотя бы ради того, чтобы Ахкеймион не мог винить в случившемся самого себя.

- Твой ученик… - осторожно подбирая слова, сказала Мимара, словно бы опасаясь того, что видела в его глазах, - Инрау… Тебе стоит понять, что его смерть не была напрасной, Акка…Что его жизнь имела большее значение, чем он, возможно, вообще сумел бы осознать.

- Ну конечно! – воскликнул он, в ушах у него гудело.

Ведь это действительно происходило прямо сейчас! Второй Апокалипсис!

И это означало, что Наутцера с самого начала был прав…

У него перехватило дыхание, казалось, что каждая крохотная частичка его существа терзается и дрожит.

Наутцера с самого начала был прав. Кровь Инрау пролилась не напрасно.

Ахкеймион отвернулся от неё, от матери своего нерождённого дитя. Отвернулся, чтобы она не видела его слёз, а затем рванулся вперёд и вниз, по хребту древней дороги, что вела в дебри Дальнего Вуора…

Спустя две тысячи лет после того, как свет человеческой расы угас в этом уголке Мира.


Они приняли щепотку кирри способом, что им показал Выживший перед тем как разбиться насмерть, спрыгнув со скалы. Никто из них об этом даже не упомянул, хотя оба совершенно отчётливо всё осознавали. Взамен, они убедили друг друга, что скюльвенды непременно преследуют их, что Найюр урс Скиота уже вглядывается в горизонт, силясь отыскать малейшие признаки их присутствия. Кирри было для них насущной потребностью. В большей степени, нежели здравый смысл или даже надежда. В конце концов, Народ Войны действительно скакал следом за ними…

И посему они двигались по ночам, мчась вьющимися под ветвями деревьев тропами, пересекая вброд ревущие, стремительные потоки, серебрящиеся в лунном свете. Перебираясь через один, особенно бурный речной приток, Мимара не смогла удержаться. Её нога соскользнула с мшистого выступа какого-то валуна. Пытаясь восстановить равновесие, она взмахнула руками, а затем просто исчезла в туче брызг. Мгновение Ахкеймион едва мог дышать, не говоря уж о том, чтобы кричать или творить колдовство. К тому времени, когда он пришел в себя, она, расплескивая воду, уже натужно выбиралась на противоположный берег примерно в сорока локтях ниже по течению. Он бросился к ней, перепугано суетясь, как это делают те, кто пытается исправить бедствие, ставшее результатом их собственных действий.

- Как там мешочек? – наконец спросил он.

Широко распахнув глаза, она нервно зашарила рукой под промокшими шкурами, но тут же расслабилась, обнаружив, что расшитый рунами кисет просто расплющился, оказавшись под кошельком, в котором она хранила свои хоры. Они присели на корточки, сгорбившись над поверхностью залитой лунным светом скалы, дабы проверить сохранность содержимого мешочка - если не взглядом, то хотя бы своими ноздрями. Мимара, чьи, прежде взлохмаченные, волосы вода превратила в струящиеся локоны, выглядела настоящей красавицей, напоминающей свою мать. Он не мог оторвать завороженного взгляда от её золотящегося чешуей доспеха животика.

"Зачем? - ярился скюльвенский варвар перед оком его души, - Зачем ты явился сюда Друз Ахкеймион? Зачем потащил свою сучку через тысячи вопящих и норовящих сожрать вас обоих лиг? Скажи мне, что заставляет человека бросать палочки на чрево его беременной бабы?"

Не смотря на то, что из них двоих промокла Мимара, именно Ахкеймион трясся от холода, когда они снова пустились в путь.

Двигаясь урывками и перебежками, они пересекали Дальний Вуор. Комары жутко донимали их, то роясь, в определённое время суток такими плотными тучами, что казалось, будто Луна и Гвоздь Небес окружены каким-то светящимся ореолом, то, в другие часы, практически не беспокоя путников. В какой-то момент странствие перестало утомлять их, сделавшись почти неотличимым от сновидения - или, во всяком случае, чем-то менее отчётливым, более машинальным и не требующим существенных усилий. Ахкеймион не столько передвигался сам или даже чувствовал, что движется, сколько плыл, будто какой-то праздный кетьянский князь, влекомый куда-то в носилках собственного тела. Он обнаружил себя будто бы странствующим под прямым углом к миру, одновременно как бы и преодолевающим эту дикую, холмистую местность и погружённым в, своего рода, безумный, лихорадочный сон, в котором он слышал со стороны голос, узнаваемый им как принадлежащий ему же, и испытывал желания более страстные и настойчивые, нежели его собственные.

- Нет! - услышал он свой крик, - О чём ты...

Он прозревал себя очутившимся в скюльвендском стане, призрак Найюра впивался своим жутким взглядом в его глаза, в речах короля племён звучал грохот надвигающихся наводнений и оползней, от него исходили нестерпимые жар и вонь, сразу и грозя обетованием убийства и маня обещанием содействия.

"Двадцать зим утекло талым снегом и вот ты заявляешься в мой шатер, колдун, — смущенный, растерянный и сбитый с толку. Весь целиком! Весь без остатка объятый тьмой, что была прежде!"

Он скитался так далеко от мест, где ступали сейчас его ноги.

Само собой, опорой для холстины его души и сердца служило кирри. Именно оно расчищало пространства внутри и вовне его, позволяя телу проходить там и ступать туда, куда посредством собственной воли он не мог бы даже надеяться проникнуть. Оно всегда оставалось где-то рядом, не столько скрываясь внутри этих сонных видений, сколько нагнетаясь в них, как в мешок, дабы задержаться там, оставаясь, казалось бы, бесстрастным и недвижимым, но тихонько и неотвязно попрекающим его и требовательно ворчащим откуда-то из глубин его существа. Освободи меня! Одари меня жизнью!

И при всём безумии происходящего, казалось, ничто не могло быть более правильным. Как они потребляли сожженную плоть Ниль'гиккаса, так и Ниль'гиккас поглощал их -оставшиеся крупинки одной души, продуваемые сквозь уголья другой и разгорающиеся пламенем более ярким. Употребление кирри, как понимал старый волшебник, было разновидностью дарения, а не принятия, способом воскресить последнего короля нелюдей - Клирика! - нося его сущность на изнанке своих собственных жизней.

В какой-то момент он поймал себя на том, что кричит и рыдает: "А какой у нас выбор? Какой выбор?" Кирри было единственной причиной, по которой они сумели найти Сауглиш, выжить в Ишуаль и дойти до самых границ Голготтерата. У них не было выбора. Так почему же он не соглашался и спорил? Потому что пользоваться кирри было злом, ибо означало каннибализм - употребление в пищу другого разумного существа? Или потому, что оно понемногу искажало их чувства путями, которые они едва ли способны были даже постичь? Или потому, что оно уже начало, как всегда потихоньку, овладевать всеми их мыслями, не говоря уж о страстях?

Но какое значение всё это могло иметь для того, кто уже и так проклят?

Его путь был движением навстречу погибели - длинный и мучительный подъём к Золотой Комнате. Его Сны предрекли это так ясно! Вот! - Вот его смерть, его рок и проклятие!

Умереть смертью, уготованной Сесватхе.

- Нет! - с трудом ловя воздух, сказала Мимара где-то позади. Казалось, весь мир идёт сейчас мимо них. Угловатые тени деревьев сочетались в переступающие корнями и стволами, шагающие им навстречу леса. - Нет-нет, Акка! - Он что, говорил вслух?

Их отличие от остального мира заключалось в направлении - ибо они шли туда, откуда само Сущее спасалось бегством.

- Мы идём ради жизни! - вскричала она тоном, столь непререкаемым, будто изрекала пророчество. - Ради надежды!

До тех самых пор, пока рассвет не окрасил золотом восточные края пустоши, в памяти волшебника не сохранилось более ничего, не считая его собственного хохота над этим её заявлением.


Открывшийся перед ними пейзаж оказался ещё неприветливее, чем он помнил по своим Снам.

Карты, независимо от того насколько тщательно их старались сделать, всегда вводили в заблуждение. Так, на сохранившихся в Трех Морях картах Древнего Севера огромное вытянутое устье, на которое взирали сейчас Ахкеймион и Мимара, неизменно называлось "Проливы Аэгус" - название отлично сочетавшееся с благородным достоинством прочих наименований, его окружавших. Но, исключая обучавшихся в сауглишской картографической традиции, никто из Высоких норсираев не называл так эти воды. Они гораздо чаще именовали их «Охни», кондским словечком, означавшим "Привязь". Огромный морской рукав, холодный и чёрный, тянулся перед ними. Волны взбивались в пену о низкий берег. Чайки, крачки и множество других птиц, казалось, впали в какое-то безумие, беснуясь над этими водами. Некоторые скользили в потоках незримого бриза, остальные же носились прямо над поверхностью, бросаясь вниз целыми стаями, возбуждённо галдя и пугаясь ими же и устроенной суматохи. Крики кормящихся птиц неслись по ветру, так глубоко, так отчаянно пронзая пустоту осеннего неба, что приблизившиеся Мимара с Ахкеймионом замерли, потрясённые этим шумом и гамом.

Невзирая на усталость, спутники, хоть и не испытывая никакого желания разгадывать загадки, поневоле задумались откуда взялась вся эта птичья орда. Ветер колыхал плотно росшие у их ног травы, хлопая порослью скраба и сумаха, словно пыльными одеялами.

Ахкеймион вскрикнул первым, ибо взгляд его случайно уловил это, а затем он уже видел их повсюду - неисчислимые туши, забившие устье. Целые гниющие плоты из застрявших на мелководье разбухших, колыхающихся тел, источающих в воды Привязи потоки разлагающегося жира. Простёршиеся до горизонта бесконечные множества, заполняющие глубины, втягивающиеся в завихрения размером с города - чудовищные круговороты из пропитанного влагой и разорванного в клочья мяса.

Старый волшебник так и сел, взгляд его дрожал от волнения. Мимара медленно опустилась рядом с ним на колени. Её взгляд, даже вроде бы остановившись на нём, поневоле тянулся к открывшемуся зрелищу. Блуждающее облачко заслонило солнце, и изменившееся освещение позволило увидеть ободранные лица утопленников, а также изредка встречающиеся среди них бородатые человеческие физиономии и одетые тела, покачивающиеся среди по-рыбьему белесых масс.

Ахкеймион ошарашено таращился на девушку.

- Келлхус...он...кажется, нашёл способ....способ уничтожить Орду... - Он почесал голову, взгляд его всё ещё метался. - Возле Даглиаш. Да-да...Помнишь то чёрное облако, что мы видели на горизонте, когда покидали Ишуаль. Это могло случиться у Дагилиаш... причина этого.

Она моргнула и её взгляд, наконец, сосредоточился на нём.

- Не понимаю.

Прежние соображения быстро всплыли в его памяти.

- Река Сурса впадает в северную часть Туманного моря. Она должна была остановить шранков в тот момент, когда Ордалия оказалась на подступах к Даглиаш. У Келлхуса не было иного выбора, кроме как сразиться со всей Ордой целиком...и найти способ одолеть её.

Оглянувшись, Мимара бросила короткий взгляд на бесконечные пространства, забитые дохлятиной. В какой-то момент она даже начала теребить кончиками пальцев чешуйки своего шеорского доспеха, потирая живот.

- Значит это Орда...

- А чем ещё по-твоему это может быть?

Она посмотрела на него гораздо пристальнее, чем это могло бы ему понравиться.

- Значит мой отчим уже на пути к Голготтерату.

Стиснув зубы, он кивнул. Им нужно кирри, подумал он. Им нужно спешить.

Миру приходит конец.

- Я могу перенести тебя через протоку... - начал он, терзаясь предощущением старых и неразрешимых противоречий. Он едва не рыдал, глядя на неё, одетую в гнилые шкуры и тряпки, на её спутанные, обрезанные волосы, её глаза, сверкающие безумием с овала замаранного лица...

Находящуюся в тягости. Носящую дитя - его дитя!

- Но тебе придётся отказаться от этих проклятых безделушек.

Обида, нанесенная ответными словами, его потрясла.

- Они таковы лишь потому, - сказала она, - что ты и сам проклят.


Пятая Глава




Агонгорея


Люди всегда стоят на самом краю человечности - обрыв настолько близок, а падение так губительно. Сущность же всей касающейся этого вопроса риторики, заключается лишь в искусном использовании верёвок и лестниц.

- Первая Аналитика Рода Человеческого, АЙЕНСИС

Как кремень они отколоты,

Как кремень они отточены,

А люди лишь ломают их,

И отсекают кромку.

- Рабочая песня скальперов


Ранняя осень, 20 год Новой Империи (4132 год Бивня), Голготтерат


Четыреста лошадей были забиты на мясо той ночью, многие из них весьма жестоко - так что стражу за стражей лошадиные крики пронзали и рвали на части темноту. Множество людей, будто опьянев, пустились в пляс, подражая этим воплям и изощряясь в нелепых пародиях, особенно те из них, кому пришлось пожертвовать собственным животным. Лишь колдовские огни пылали в ту ночь, ибо, несмотря на то, что братоубийственная резня всё также продолжалась, сжигание вещей оказалось под запретом. Судьи шествовали среди них, одновременно и требуя соблюдения благочестивых обрядов и призывая к празднеству. Рога торчали, воткнутые в горизонт, словно какой-то нечестивый изогнутый Гвоздь, пронзивший истерзанное лоно Эарвы, ядовитый шип, напитавший своей заразой всю историю и древние сказания - шип, что им надлежало выдернуть. Но, невзирая на всё их фанатичное рвение и пыл, сами Судьи казались какими-то неубедительными и даже лживыми. Лошадиная плоть не могла утолить терзавший людей голод, ибо казалась холодной даже когда шипела от кипящего жира, а куски её застревали в горле, будто комки сырой глины, ложась в желудки пустым, лишь только досаждающим грузом. Всю ночь, к ужасу тех, кто наблюдал за этим со стороны, тысячи людей выворачивало наружу их вечерней трапезой.

Однако же, той ночью лишь немногих попытались покалечить или убить. Хотя безнадёжный, угрюмый голод занимал их мысли в большей степени, чем что-либо ещё, мужам Ордалии при этом стало гораздо сложнее сосредоточиться на какой-то конкретной цели. Хотя стража и сделалась гораздо менее бдительной, их жажда пожирать и поглощать оказалась разбавленной множеством иных нечестивых желаний. Обряды и церемонии крошились как хлеб, рассыпались, словно песок. Мучаясь тошнотой от съеденной конины, несметное число воинов искало уединения, а не собраний и сборищ. Скорчившиеся и терзающиеся где-то во тьме своими скорбями, издающие сдавленное рычание, изводящиеся мыслями о Мясе, они одновременно испытывали и неподдельный экстаз и подлинный ужас...

Гвоздь Небес сверкал в безоблачной выси над их головами, омывая разгромленные шатры и палатки своим яростным светом, казавшимся ещё более зловещим в том не имеющем стен и границ склепе, каковым являлась Агонгорея.

Рога сияли ртутным блеском на темнеющем горизонте -устремлённый в небеса мерцающий серп, к которому будто бы сходились все границы и направления, и его, так же тускло переливающийся, но словно слегка склонившийся к земле брат-близнец.


- Как ты не видишь этого, дядюшка? Этот голод ничто иное, как Кратчайший Путь...

Экзальт-генерал ошеломлённо уставился на Кайютаса. Священные гобелены смутно проступали среди теней, словно целое сборище соглядатаев. Когда же цветущее и благоуханное прибежище его Господина и Пророка сделалось вонючим, пропитавшимся потом обиталищем мужеложца?

- Отчего мы торгуем богами, будто специями? - продолжал давить имперский принц. - Почему философы неустанно оспаривают всё абстрактное? Плоть, дядюшка, - он шлёпнул себя по обнажённому бедру, - именно в мясе коренится всякая наша мера. Блаженство потворствовать, противостоящее блаженству отвергать - и то и другое пребывает в нашей плоти! Как ты не видишь?

Ведь отшельник, в конечном счете, ничем не отличается от безумного вольнодумца - и тот и другой просто слабаки, не решившиеся сражаться во имя империи и вынужденные изощряться в поисках иного пути к подобию власти.

Те вещи и события...которым ему довелось стать свидетелем -окровавленные гаремы, люди, нанизанные и сплетающиеся в клубки по всему лагерю. Блестящая от крови красота, трепещущая и содрогающаяся у каждого кострища. В какой-то момент он словно бы раскололся на части, став существом, которое, ни к чему не прикасаясь, просто наблюдало за тем, как Пройас Больший, беспрепятственно резвясь, разнузданно бурлит и клокочет... Ему пришло в голову, что он, возможно, опустил своё лицо в пламя, более жаркое и высокое, нежели ему привычное, и, взирая сейчас в некотором смысле, и глубже и основательнее, смог увидеть, что жизнь, в сущности, есть не более, чем способ ползать и пресмыкаться в этом жарком пламени. В любом случае, моменты, которые он наблюдал и проживал как единое существо, становились всё более редкими...

И невыносимыми.

- Довольно! - вырвалось у него. - К чему ты ведёшь?

Он что-то упускал. Во всём этом крылось нечто большее...

- К тому, что тебе уже и так известно, дядюшка.

- И что же мне известно?

Лицо имперского принца проступало в сумраке бледным пятном, обрамлённым льняными прядями. И выглядело оно...плотоядно.

- Что-то необходимо есть.


Искусный полководец, Триамис Великий когда-то написал ставшие знаменитыми строки о необходимости держать в безжалостном кулаке ослабленный поводок.

«Возлюбленный Бог Богов, ступающий среди нас…» - возглашал хор кастовых нобилей голосами, наполненными глубокой торжественностью, но приправленными также и некой непринуждённостью, нарочитым пренебрежением нюансами церемонии, дабы избежать её превращения в пустой маскарад… «Неисчислимы твои священные имена..

Чтобы принимать власть своего командира, люди всегда должны чувствовать его готовность и способность принудить их – твёрдую руку, грозящую в любой момент придушить любого воина в отдельности. Знать, что каждый из них может быть за любое нарушение выбранен, высечен или даже казнён. До тех пор, пока к этому имелись основания, воины признавали подобное право за своими командирами. Дисциплинированное войско было войском победителей, и посему наказание, которому подвергались нарушители, оставалось предпочтительнее массовой гибели на поле боя. Но если оснований для наказания не было, или же его мера не соответствовала тяжести проступка, или, скажем, те преступления, за которыми последовала кара, рассматривались большинством как взятие законных трофеев – должного возмещения за тяжкие труды и принесённые жертвы – то горе генералу, посмевшему чересчур сильно натянуть поводок. Великие полководцы, по мнению Триамиса Великого, обязаны быть столь же великими прорицателями и ораторами, как и тактиками, а среди черт и способностей, необходимых, чтобы блистать на поле битвы, нет ни одной другой, настолько же важной, как умение считывать настроение войска, способность заглянуть в недра его бесформенного бурления и увидеть миг, когда поводок необходимо натянуть, когда ослабить, а когда и вовсе отпустить.

В конце концов, истина заключалась в том, что армии шли туда, куда сами того желали. Предугадывая это направление, полководец лишь имел возможность командовать тем, что и так уже решено, мог выдать неизбежность за одолжение и, тем самым, превратить мятеж в преклонение перед собой. Великий полководец всегда принимает действия войска, как свои собственные.

Какими бы развратными или преступными они ни были.

И Пройас, прочитавший знаменитые Дневники и Диалоги, когда ему едва исполнилось одиннадцать, и одержавший побед не меньше, чем сам Триамис, изучил этот урок настолько же хорошо, насколько каждый человек изучил собственное дыхание.

Он обязан овладеть происходящим…

Он обязан дать своим людям пищу…если не хочет быть поглощенным сам.

Тяжело дыша, Пройас стоял на привычном для себя месте – справа от пустующей скамьи своего Господина и Пророка. Лорды Ордалии толпились перед ним, заполняя ярусы Умбиликуса и возглашая Молитву, но каждый при этом представлял собой нечто вроде неистовствующего пятна воплощенной скверны – новоявленного Нечистого. Бороды, аккуратно прибранные некогда, теперь свисали им на грудь лохматыми и неряшливыми клоками, напоминающими перемазанные в жире крысиные хвосты. Некогда сиявшие полировкой доспехи ныне отражали лишь неясные формы и тени. Ухоженные когда-то волосы теперь ниспадали на плечи лордов спутанными гривами или же, торчали космами во все стороны, точно у безумцев.

«Да утолит хлеб твой глад наш насущный…»

Но ничто иное не свидетельствовало в той же степени о случившейся с ними перемене, как их глаза – широко распахнутые и ярко горящие, выказывающие всю меру обуявшей само их нутро свирепости. Пройас ощущал на себе их обжигающие взгляды, словно касающиеся его тела звериные лапы - взоры, исполненные враждебного недоверия, свойственного существам, изголодавшимся достаточно, чтобы требовать, дабы их немедля накормили.

«И да суди нас не по прегрешениям нашим, но по выпавшим на долю нашу искусам… - »

- Нам нужно вернуться назад, - донёссся чей–то голос из сумрака дальних ярусов – лорд Гриммель. Послышались хриплые возгласы согласия, которые, постепенно нарастая, превратились, наконец, во всеобщий громоподобный ор. Как Кайютас и предупреждал его, Храмовая Молитва под натиском их нетерпения оказалась попранной и отброшенной прочь. Им не достало воли даже на то, чтобы довести обряд до конца.

- Назад к шранчьим полям! - вытаращив явственно вращающиеся в орбитах глаза, вскричал во весь голос лорд Эттве Кандулкас.

Да! Да! Прошептал Пройас Больший. Да…Нам стоит вернуться к Даглиаш!

Всё новые и новые голоса присоединялись к нарастающему хору, внушавшему ужас, как своей яростью, так и единодушием.

- Никакого возвращения, - возопил Пройас, перекрикивая, насколько это было возможно, поднявшийся шум. – Это приказ нашего Господина и Пророка… Не мой.

Казалось подлинным чудом, что упоминание Аспект-Императора всё ещё обладает весом достаточным, чтобы суметь умерить масштабы их буйства. Ему довольно было единственного взгляда, брошенного на своих братьев – Уверовавших королей, дабы постичь убийственную истину: то, что прежде было собранием славных Имён, ныне стало сборищем бесов.

Безумие правило Великой Ордалией

Но ещё ни один из них не свихнулся настолько, чтобы противоречить воле Святого Аспект-Императора, во всяком случае, пока что. В Палате об Одиннадцати Шестах явственно ощущалась нерешительность. Было почти забавно наблюдать, как они пытаются смириться с настигшим их странным ощущением - будто они, подобно разбушевавшимся зверям, вдруг повисли на натянутом поводке своего Господина и Пророка, дрожа от установившегося напряжённого равновесия между вожделением и ужасом. Одна за другой, личины их превращались в достойные лишь насмешки маски, полные настороженности и явственно читавшегося опасения перед тем, что им внезапно открылось. Чтобы получить возможность пожирать своих врагов, нужно сперва найти их. И, как теперь они поняли - дабы получить возможность пожирать шранков, сначала следует покориться.

Уверовавший князь Эрраса, Халас Сиройон первым нашел в себе силы прервать всеобщее тягостное молчание.

- Но никто не видел вокруг ни единого следа, - ровно произнес он. - Сама земля мертва в этом проклятом месте. Мертва до последней частички.

Было ясно, что он имеет в виду. Будучи знакомы со Священными Сагами, все они полагали, что Агонгорея будет изобиловать шранками – и, соответственно, пропитанием. «Подобная, скорее, гниющей шкуре, нежели земле, - уверенно описывала эту местность Книга Полководцев, - грязь, полная воющих ртов». Возможно, во времена Ранней Древности, когда Высокие Норсираи удерживали тварей к западу от реки Сурса, дела именно так и обстояли. Но не сейчас.

- Всё так и есть, как сказал Сиройон! - вскричал Гриммель, лицо его раскраснелось от прилива крови, яремная вена проступила на его шее будто толстый кожаный шнур. – На этом проклятом столе нет ни кусочка!

- Да он, бедняга, вконец оголодал, - крикнул лорд Иккорл, ткнув в сторону графа своим толстым пальцем, - Смотрите! У него сквозь штаны даже ребро выпирает!

Умбиликус, огласившийся громким хохотом, тотчас охватило буйное веселье. Пройас бросил взгляд на стоявшего справа от него Кайютаса, выглядевшего словно юное подобие повелевавшего ими даже сейчас призрака. Нимиль не так-то легко пачкался или тускнел, и посему его ишройские доспехи всё также переливались серебрящимися ручейками и сверкали лужицами ярких отблесков. В отличие от остальных, имперский принц также сумел сохранить в опрятном состоянии и свой внешний вид, неизменно заплетая и умащивая маслами золотистую бородку, а также расчёсывая и приводя в порядок свои струящиеся волосы. В результате всех этих усилий он стоял сейчас перед собравшимися, словно живой упрёк, нежеланное напоминание о том, как распущенность увела их прочь от благодати.

- Наглый холькский пёс! – взревел лорд Гриммель, неуклюже хватаясь за меч.

- Даглиаш! – вдруг завизжал обычно сдержанный сав’аджоватский гранд Нурхарлал Шукла, - Мы долж…

- Даа! – согласно заорал князь Харапата, - Мы должны вернуться в Дагл….

- Но они же гниют! Как мы мож…

- Мы сдерём с них кожу. Распластаем и хорошенько высушим их. Снова сделаем съедобными.

-Да-да, мы же можем грызть и обсасывать их, как вяленую свини....

- Довольно! – прорычал экзальт-генерал. – Где же ваше благоразумие? Где ваша Вера?

Келлхус всё время готовил его – теперь Пройас хорошо это понимал. Святой Аспект-Император с самого начала знал, что ему придётся оставить Великую Ордалию, предоставив кому-то другому править сим кораблём, преодолевая рифы, воздвигающиеся на его пути к Голготтерату.

Что ему понадобится Кормчий.

- Наше благоразумие дожидается нас у Даглиаш, - рявкнул в ответ Шукла, - А мы зачем-то сбежали прочь.

Пройасу не было нужды видеть это, ибо он со всей определённостью чувствовал, как голод корёжит и гнёт их души, искажая само их существо, превращая всё ложное и бесчестное в истину, а идеи, совершенно безумные, заставляя считать подлинным здравомыслием. Например полагать, будто это сам Бог Богов пожелал, чтобы они ушли прочь из Агонгореи и остались на загаженных равнинах близ Даглиаш, жируя и предаваясь блуду прямо на гниющих шранчьих тушах. Что на свете может быть очевиднее этого? Какая истина может быть непреложнее?

Даже он сам дрожал от предвкушения…, ибо это было бы так…так восхитительно.

- У Даглиаш нас дожидается смерть, - взревел он, противопоставляя себя всеобщему устремлению, словно тысяче направленных в одну и ту же сторону игл. – Смерть! Мор! И проклятие!

Вот зачем Анасуримбор Келлхус разбил его сердце и разорвал Пройаса надвое: чтобы он мог находиться как бы в стороне от крамольных шепотков, то и дело возникающих в его собственной душе, а равно и бросить вызов подобным подстрекательствам, когда они исходили от кого-то ещё. Для подлинной убеждённости требуется быть человеком истинно верующим, готовым для решения любой возникшей проблемы прибегнуть к догмам и не требующим размышлений аксиомам. Убежденность всегда исходит из слепоты, что люди величают собственным сердцем.

Их вера – та самая истовая вера, что дала лордам Ордалии силы добраться до Поля Ужаса, сейчас могла их попросту уничтожить.

- Любой дезертир, оставивший Святое Воинство Воинств, -громко произнёс стоявший сбоку от него Кайютас, - кто угодно, вне зависимости от его положения, будет немедленно объявлен законной добычей для всех остальных!

Келлхус предвидел возникшую дилемму – уж в этом-то Пройас был уверен. Святой Аспект-Император знал о рисках поедания Мяса и, что ещё важнее, знал о сумбуре, который оно вызывает в кичливой душе верующего. И посему он решил до основания разрушить те самые воззрения, что сам же и вселил ранее в души двух своих экзальт-генералов. Лишил их убежденности, зная что, если слабнет душа человека, то внутри его сердца начинается борьба, поиск оснований и доказательств, достаточно веских, чтобы они могли позволить преодолеть эти противоречия.

Его Кормчему следовало быть Неверующим.

Экзальт-генерал зарыдал, постигнув это.

Сие была сама Причинность. Его Господин по-прежнему пребывал с ним…

В нем.

Люди Юга вдруг застыли, исполнившись какого-то пугающего замешательства. Нурхарлал Шукла внезапно сделался предметом откровенно плотоядного интереса и тут же уселся обратно на своё место, насуплено хмурясь под всеми этими жаждущими взорами. По Умбиликусу прокатилось ощущение всеобщего оценивающего внимания, обращенного лордами Ордалии друг на друга. Люди смаковали свои плотские потребности и желания, внезапно переставшие быть какой-то уж совсем отвлеченной условностью, и вовсю прикидывали - кого же именно из собравшихся стоит считать самым ненадёжным или склонным к предательству.

Голод, с той же лёгкостью, как прежде объединил их, теперь их разделял.

- Довольно! – вновь крикнул Пройас с нотками отцовского отвращения в голосе, - Отриньте прочь мерзкие вожделения! Обратите взор свой к Рогам, что каждый день видите на горизонте!

Сама Причинность. Келлхус остановил свой выбор на нём, ибо в отличие от Саубона, в нём была убеждённость, внутренний стержень, который можно было сокрушить и уничтожить. А Кайютас, будучи сыном Аспект-Императора, оставался дунианином – то есть был чересчур сильным, чтобы ослабнуть настолько, как того требовал Кратчайший Путь.

- Это Испытание всех Испытаний, братья мои.

Он ткнул своим огрубевшим пальцем, пальцем воина, указав прямо через замаранные, чёрные стены Умбиликуса в направлении Голготтерата.

- И тощие ожидают нас там! Там!

Свеженькие. Живые. Горячие от текущей в их жилах лиловой крови.

Лорды Ордалии разразились воплями, в той же степени подобными каким-то лающим завываниям, как и одобрительным возгласам.

Лишь он мог совершить это. Лишь Пройас…мальчик, никогда не покидавший ахкеймионовых коленей – не до конца.

Лишь он мог накормить их.

- Ныне Голготтерат – наш амбар!


В ту ночь в лагере разразились бесчинства и беспорядки. Люди сбивались в банды и к утру успели с бранью на устах перебить сотни «дезертиров», оставив от них лишь груды костей. Последовавшие за этим неизбежные репрессии перетекали в настоящие сражения, обеспечивавшие Судьям ещё больше радостных возможностей для их кровавых Увещеваний. Душераздирающие крики возносились к небесам, изливаясь в бездонную чашу ночи - вопли страдающей жизни…визги избиваемого мяса.

Однако же, настоящий мятеж начался лишь следующим утром, вскоре после того как раздался звон Интервала. Ещё до завершения молитвы, инграулишский рыцарь по имени Вюгалхарса вдруг бросил наземь свой огромный щит и взревел, обращаясь к тому единственному, что теперь имело для него хоть какое-то значение, к тому, чего он, по его мнению, уж точно заслуживал, учитывая все невероятные лишения, выпавшие на его долю.

- Мич! – орал он, - Мич-мич-мич!

Мясо!

Будучи сильным, если не сказать могучим воином, тидонский тан одним ударом сбил с ног, а затем скрутил первого Судью, миниатюрного нронийца с забавным именем Эпитирос. Согласно всем сообщениям, Вюгалхарс со своими родичами, немедленно начали пожирать несчастного жреца, который, очевидно, умудрился при этом ещё прожить достаточно долго, чтобы разжечь вожделение тысяч, столь по-бабьи пронзительными были его вопли, разносимые ветром. Мятеж, как таковой, начался, когда инграулы, сомкнув ряды, стали яростно сопротивляться отряду из восьмидесяти трёх Судей, явившемуся отбить Эпитироса, и в результате по большей части истребили людей Министрата, осквернив при этом их тела. Трое же Судей и вовсе оказались частично сожраными, разделив участь нронийца.

Айнонское войско – по большей части состоявшее из кишъяти – стояло рядом с инграульскими мятежниками. Едва ли вообще возможно вообразить народы, отличающиеся друг от друга сильнее, и всё же, единожды возникнув, безумие с лёгкостью перекинулось меж их лагерями. Подобно инграульцам, смуглые сыны реки Сайют прогнали прочь своих командиров из кастовой знати, и набросились на тех представителей Министрата, которым не посчастливилось оказаться средь них. Сбившись в неуправляемые толпы, они вопили и орали в унисон, тыкая в мертвецов остриями копий и ликуя от вида крови, брызгавшей им на щёки и губы.

Души стали растопкой, а слова искрами. По всему стану Великой Ордалии люди отбрасывали прочь всякую сдержанность, и кишащими ордами устремлялись по лагерным проходам, взывая к Мясу и убивая всех, пытавшихся их остановить. Барон Кемрат Данидас, чей отец управлял Конрией от имени экзальт-генерала, находился в лагере ауглишменов – варварского народа с туньерского побережья – когда случился мятеж. Несмотря на возражения своих младших братьев (советовавших спасаться бегством), он попытался восстановить порядок, чем обрёк на смерть всех сыновей лорда Шанипала. Генерал Инрилил аб Синганджехой, прославленный сын ещё одного прославленного воина времён Первой Священной Войны, почти что сумел пресечь мятеж, распространявшийся среди его собственных людей, лишь для того, чтобы беспомощно наблюдать, как восстановленный с таким трудом порядок, вновь без каких-либо причин рассыпается едва солнце чуть выше поднялось над горизонтом. Генерал остался жив лишь потому, что, подобно большинству лордов Ордалии, не стал препятствовать разрастанию беспорядков иначе, нежели голосом.

За одну-единственную стражу всех Судей перебили. И характер доставшейся им смерти отяготил и запятнал их дикими воплями немало сердец.

Несмотря на всю глубину этого кризиса, боевое чутьё и проницательность не подвели экзальт-генерала. Ещё до того, как пришла весть о распространении бунта на лагерь кишьяти, он уже понял, что мятеж вот-вот распространится повсюду и, что Судьями придётся пожертвовать. Первое принятое им решение оказалось в этой ситуации и наиболее значимым: отдать большую часть лагеря беснующимся толпам, сплотив вокруг себя тех, от кого, как он знал, более всего зависела его власть и он сам – адептов и кастовую знать. Он приказал своей разномастной свите, по большей части состоящей из Столпов, а также вообще всем, кто оказался поблизости, поднять его личный штандарт – Черного Орла на Белом фоне - на сдвоенном древке, дабы он был лучше виден, а затем, оседлав коней, повел их галопом по периметру лагеря – не потому, что опасался за собственную безопасность (Умбиликус, как позже выяснилось, стал прибежищем для тех немногих Судей, кому посчастливилось остаться в живых), но поскольку знал, куда обычно устремляются люди, сохраняющие здравомыслие во времена всеобщего безумия, охватывающего военные лагеря – к их окраинам.

Кайютас, во главе нескольких сотен облаченных в алое кидрухилей, присоединил своё знамя с Лошадью и Кругораспятием к его штандарту. Всё новые и новые люди, из тех, кто не погиб и не впал в неистовство, время от времени вливались в его отряд, и Пройас, в конце концов, обнаружил, что с ним оказалось большинство оставшихся в Воинстве всадников. Вместе они наблюдали за тем, как Великая Ордалия, содрогаясь, размахивает своими конечностями, вырезая куски из самой себя. То, что совсем немногие из числа лордов присоединились к своим взбунтовавшимся соотечественникам, было, наверное, не слишком удивительно. Многие из них жили в тени своего Господина и Пророка в течение десятилетий, не говоря уж о годах, и все они – будучи сосудами его власти – имели, в конечном счёте, те же убеждения, что и Судьи. Даже ввергнутые Мясом в безумие, даже пускающие слюнки от вони сгорающей плоти и военного имущества, даже вглядывающиеся с мучительной жадностью в сцены нечестивого совокупления, лорды Ордалии остались верны своему Святому Аспект-Императору.

Подобно стае волков, кружащей вокруг охотничьей стоянки, они двигались вдоль кромки лагеря – отряд из нескольких тысяч воинов, растянувшийся на целую милю. Они склонились к седельным лукам, в выражениях их лиц и во взглядах голод перемежался с возбуждением и любопытством. Некоторые не могли удержаться от вздохов страсти или же, напротив, задыхались от охватившего их стыда. Некоторые исподтишка плакали, а другие и не скрывали своих рыданий, ибо никто не мог отрицать того факта, что наступает конец. Дальние части лагеря дымились. В ближних вовсю шла резня и творились вещи, ужасающие своею совершенно свинской непристойностью. Кровь кастовой знати текла невозбранно. Судьи визжали, терзаясь обрушившимися на них муками и унижениями, и вопли эти одновременно и питали пылавший в человеческих душах мрачный огонь и отягощали сердца. Тысячи обезумевших воинов, доспехи и лица которых были вымазаны в крови и нечистотах жертв, издавали хриплый рёв.

- Сколько же? – раздался крик великого магистра шрайских рыцарей, лорда Сампе Иссилиара, - Сейен милостивый! Сколько же душ обрекли себя на проклятие в день сей!?

Живущих и дышащих людей забивали и давили, словно каких-то верещащих червей, извивающихся в лужах собственной крови. Жертвы вспоминали о жёнах и детях, умещая целую жизнь, наполненную заботами и тревогами, в единственный мучительный миг. Они выплёвывали раскрошенные и выбитые зубы, раз за разом пытаясь избежать непрекращающихся ударов и нападений, но лишь разжигали этим пыл своих преследователей. Агмундрмены водружали изуродованные тела Судей на штандарты Кругораспятия, привязывая их к поперечной планке вниз головой, как чудовищную насмешку над символом, который некогда вызывал у них слёзы восторга. Массентианские колумнарии и близко не оказались столь же великодушными, утаскивая своих жертв в чрево палаток, которые можно было легко отличить от прочих по радостно вопящим и ликующим вокруг них толпам. Мосеротийцы отодрали большой кусок холстины от какого-то шатра (принадлежавшего по стечению обстоятельств Сирпалу Ониорапу - их собственному лорду-палатину) и с его помощью подбрасывали теперь высоко в воздух тела умерщвлённых ими людей.

Неисчислимые множества ревели и танцевали, взявшись за руки и завывая в унисон, ноги словно бы сами пускались в пляс, празднуя беспримесную чистоту совершенных грехов, прекрасную простоту воплощенного злодеяния. Мужи Ордалии, упиваясь грехопадением, обильно изливали своё семя на осквернённую землю Агонгореи. Полумёртвые, голые, измазанные алой кровью люди лежали у их ног, словно сделанные из какой-то подрагивающей мешковины кули. Они были такими влажными, такими беззащитными и уязвимыми, что звали и манили их к себе, словно зажжённые маяки, словно распутные храмовые шлюхи. А карающая длань Министрата была уже напрочь вырезана из сердца Святого Воинства Воинств.

Адепты никак не проявляли себя, по-видимому, приняв решение устраниться от участия в решении возникшей проблемы. Их палатки, стоявшие поодаль от основного лагеря, оставались островками спокойствия посреди бурных вод, не смотря даже на то, что свайяли были настоящим магнитом, притягивающим к себе множество похотливых желаний. Но колдуны и ведьмы не имели никакого отношения к их мирским обидам и горестям и, несмотря на всю свою бесшабашную разнузданность, мятежникам хватило ума не провоцировать их.

Лорды Ордалии изводили своего экзальт-генерала просьбами призвать Школы, дабы те положили конец бунту, но никто из них не требовал этого с большей горячностью, нежели лорд Гриммель, тидонский граф Куэвета.

- Прикажи им ударить! – рычал он, - Пусть они выжгут из этих греховодников все их пороки. Пусть пламя будет их искуплением!

Экзальт-генерал был возмущён этим безумным призывом.

- Так значит, ты готов осудить на смерть тех, кто всего лишь действует ровно также, как ты и сам готов действовать, потакая своим мерзким желаниям? – вскричал он в ответ. - И зачем же? Лишь для того, чтобы самому получше выглядеть в глазах собственных товарищей? Я не знаю никого другого, Гриммель, чьи глаза краснеют от вожделения сильнее твоих, и чьи губы растрескались больше твоих, ибо ты их постоянно облизываешь.

- Тогда сожги и меня вместе с этими грешниками! – заорал Гриммель голосом, надломившимся от обуревающих его чувств…и от вынужденного признания.

- А как же Ордалия? – рявкнул Пройас. - Как насчёт Голготтерата?

Гриммель мог лишь закипать да брызгать слюной под яростными взглядами своих собратьев.

- Глупец! – продолжил экзальт-генерал. – Наш Господин и Пророк предвидел всё это…

Некоторые из присутствовавших потом говорили, будто он сделал паузу, дабы схлынул шок, обуявший лордов Ордалии от этих слов. Другие же утверждали, что он и вовсе не прерывался, а так лишь могло почудиться, когда на него упала тень небольшого облачка, путешествовавшего над проклятыми равнинами. И уж совсем горстка заявила, что узрела сияющий ореол, возникший вокруг его нечесаной, по-кетьянски чёрной гривы.

- Да, братья мои... Он сказал мне, что всё так и будет

Согласно требованию Пройаса, Кайютас приказал кидрухилям спешиться и расседлать своих лошадей. Около пятисот полуголодных, качающих головами и трясущих гривами животных собрали у западного края лагеря, а затем плетьми погнали вглубь некогда неистовствующей, а теперь пугающе притихшей утробы бунта. Затея эта была вовсе не настолько удивительной, как могло бы показаться: все мятежи перерастают породившие их причины, втягивая в своё чрево в том числе и тех, кто лишь делает вид, что участвует в творимых своими братьями бесчинствах, испытывая, однако, при этом не более чем холодную ярость и только и выискивая повод, способный их окончательно умиротворить. Не считая тех, кто нес наибольшую ответственность за случившееся, мужам Ордалии требовался лишь некий предлог, дабы отринуть свои обиды и вернуться к своему благочестивому притворству, которое они так легко отбросили прочь несколькими стражами ранее. Соблюдая осторожность, лорды Ордалии разбредались по лагерю, следуя за лошадьми кидрухилей и прокладывая путь каждый к своему народу или племени. Конское ржание тревожило наступившую тишину, сливаясь в какой-то жуткий, вызывающий смятение хор, растекавшийся по равнинам Агонгореи словно масло. Лошади, как ни странно, были не так уж сильно изнурены, ибо сама их способность страдать была рассечена и разделена на струны, и те из этих струн, что причиняли животным наибольшие муки, позволяли играть на животных, будто на лютне. При всех своих утверждениях о терзающем их голоде, мужи Ордалии почти не проявляли интереса к конине. Казалось, только творимые беззакония были способны заменить им употребление Мяса, одно лишь порочное ликование, принадлежащее подлинному злу. Лишь чужие мучения могли напитать их, унять их голод…

Грех.

Тем вечером многие тысячи собрались, чтобы глянуть на казнь обвинённых в подстрекательстве к мятежу – около двадцати человек, которые, не считая Вугалхарсы, попали к палачам в большей или меньшей степени случайно. Пройас был готов к осложнениям и к тому, что ему придётся приказать Школам обратить на бунтовщиков всю свою мощь. Но как бы он ни опасался перспективы наплодить мучеников, ещё больше он боялся показаться слабым и бессильным. И посему кому-то предстояло умереть – хотя бы для того, чтобы возродить в людях страх, в котором нуждается всякая власть.

В соответствии с Законом с «зачинщиков» бунта публично содрали кожу, за один раз срезая её с тела полосками в палец шириной. Между дикими криками осуждённые раз за разом взывали к своим родичам, то подбивая их вновь восстать, то умоляя послать им в сердце стрелу. Но в отсутствии какого-либо общего, объединяющего всех притеснения, их вопли лишь нагоняли на людей ужас и вызывали паралич, либо же и вовсе провоцировали насмешки и взрывы шумного веселья – хохот, будто бы исходящий от кучки обезумевших глупцов. Большинство воинов радостно завывали, тыкали в казнимых пальцами и, держась за бока от смеха, вытирали с глаз слёзы, приветствуя натужные визги тех, кого несколькими стражами ранее сами же прославляли и носили на руках. Но некоторые смотрели на происходящее безо всякого выражения, глаза их были широко распахнуты, а сжатые губы превратились в тонкую полоску, словно бы души их полнились неверием к ужасу, ими пробуждённому. Экзальт-генерал был среди них. Он вынужденно смотрел на казнь, но не мог отделаться от мысли, что сия показательная экзекуция, долженствующая внушить зрителям в равной мере и почтение и ужас, была для них скорее наградой, нежели наказанием…

Что, следуя какому-то слепому, звериному инстинкту, Ордалия добровольно отдала часть себя самой, дабы накормить прочие части.

Как было установлено, из четырёхсот тридцати восьми умерщвлённых во время бунта Судей, почти четыреста оказались частично съеденными. После математических расчетов Тесуллиана, лорды Ордалии могли с достаточной степенью достоверности предположить, что, по меньшей мере, десять тысяч их братьев-заудуньяни в той или иной степени оказались причастны к каннибализму…

Вдобавок ко всем прочим мерзостям, ими совершённым.


Пройас повелел Столпам установить его кресло на вершине холма, высившегося у южной оконечности лагеря. Там он и сидел в полном боевом облачении, позой своею и видом более напоминая Императора Сето-Аннариана, нежели короля Конрии. Кайютас стоял справа, наблюдая за тем, как он всматривается вдаль.

- Мы поразмыслим о Голготтерате вместе, - сказал он своему племяннику, - там, где нас смогут увидеть каждый, кто пожелает.

И они взирали на расстилающиеся перед ними свинцово-серые пустоши Агонгореи - бесплодные земли, исчерченные штрихами и изгибами глубоких вечерних теней, отстранённо созерцая Рога, вздымающиеся у изрезанного скалами края горизонта. «Аноширва» называли древние куниюрцы это зрелище, особенно наблюдаемое с подобного расстояния, «Рога Достижимые». Сидящему так высоко над этой по трупному бледной равниной, их сияние могло показаться чем то вроде блеска золотого украшения в пупке шлюхи или же фетиша какого-то безвестного культа, воткнутого в сморщенную кожу мертвеца …

Инку-Холойнас.

Голготтерат.

Ужас скрутил его кишки.

Уста увлажнились.

Несколько лет тому назад Келлхус предложил ему представить тот миг, когда, находясь на Поле Ужаса, он увидит Гоготтерат. Пройас вспомнил, как горло его сжалось от этого образа, от предощущения, что он находится на этом вот самом месте, только не сидя в кресле, как сейчас, а стоя прямо, и будучи одновременно переполненным и яростью и смирением…ибо он сумел добраться так далеко…и оказаться так близко к Спасению.

И вот сейчас он сидел здесь, согбенный и скрюченный - тень себя самого, отброшенная вечерним солнцем на поражённую проклятием землю.

Он был Кормчим.

Возвышенным над всеми остальными не благодаря своей силе или чистоте своей веры, но из-за того, что потерял всё это, имея ныне лишь окровавленное дупло в том месте, где прежде у него было сердце.

Солнце скользнуло за алую вуаль и торчащие из горизонта щепки Рогов вспыхнули подобно каким-то жутким фонарям, подобно маякам то ли манящим к себе, то ли, напротив, предупреждающим держаться от них подальше. Золотые изгибы, колющие глаза предостережением своей необъятности, вознесшиеся так высоко, что купаясь в свете зари, они могли сиять ярче солнца.

- Будет ли этого достаточно? – услышал он собственный вопрос, обращенный к Кайютасу.

Имперский принц пристально смотрел на него один долгий миг, словно бы желая подавить страсти столь же бурные, как и те, что пылали в его собственной душе. Алое сияние Рогов окрасило его щёки и виски розовыми мазками, вспыхнуло багровыми отсветами в его зрачках.

- Нет, - наконец ответил он, вновь поворачиваясь к сверкающему лику Аноширвы.

- А как же умение направить в нужную сторону всеобщее умопомешательство?

Его ужасало то, что Рога продолжают тлеть всё также ярко даже после того, как солнце и вовсе умерло, удушенное фиолетовой дымкой.

- Боюсь, эта сила доступна одним лишь пророкам, дядюшка.


- Разве ты не боишься Преисподних? – будучи ещё ребёнком, спросил Пройас Ахкеймиона.

Это был один из тех грубовато-прямых вопросов, что так любят задавать маленькие мальчики, особенно оставаясь наедине с людьми, имеющими физически или духовные недостатки, вопросов неуместных в той же степени, в какой и искренних. А он и взаправду сгорал от любопытства, каково это – обладать такой удивительной силой, обретаясь при этом в тени проклятия.

Лишь взлетевшие брови Ахкеймиона в какой-то мере отразили потрясение, что он, возможно, испытал.

- И почему же я должен туда попасть?

- Потому что ты колдун, а Господь ненавидит колдунов.

Всегдашняя, чуточку насмешливая, настороженность в его взгляде.

- А как ты сам-то считаешь? Стоит ли меня покарать?

На прошлой неделе его старший кузен избрал в разговоре с ним такую же тактику – отвечать на любой его вопрос ровно таким же вопросом, и эта тактика обескуражила Пройаса в достаточной степени, дабы он, не раздумывая, перенял её.

- Вопрос в том, что думаешь ты. Стоит ли тебя покарать?

Дородный адепт Завета одновременно и нахмурился и усмехнулся, почёсывая при этом свою бороду с видом, всегда напоминавшим Пройасу о философах.

- Конечно, стоит, - ответил Ахкеймион обманчиво беззаботным голосом.

- Стоит?

- Ну, разумеется. Меня бы покарали, скажи я что-то другое.

- Только если я кому-нибудь об этом сообщу!

Его наставник широко улыбнулся.

- Тогда, быть может, тебя-то мне и стоит бояться?


Что-то необходимо есть.

Что-то посущественнее надежды.

Той ночью Пройас бродил по лагерю, словно военачальник из какой-то легенды, ищущий то ли ключи к сердцам своих людей, то ли ответы на вопросы, приводящие в смятение его собственное сердце. Ночь была такой ясной, что усыпанный звёздами купол, простёршийся над его головой, легко можно было перепутать с небом над Каратайской пустыней. Луна светила где-то на юго-востоке, выбеливая обломки скал и проливая на проклятую землю тени, подобные чернильным лужам. Трижды его окружали тяжело дышащие банды и всякий раз эти люди испытывали явственные колебания – стоит ли им учитывать его положение и власть, но он всегда умудрялся ухватить этот миг удивления, это мгновение раздражённой нерешительности и, жестом указав на того из них, кто выглядел самым уязвимым, самым зависимым от терпения и попустительства прочих, того, кого они уже давным-давно изнасиловали и осквернили в сумрачных руинах своих душ, изрекал: «Господь дарует вам сего человека вместо меня».

Это не было чем-то слишком уж невероятным – отдать кого-то из них им же на съедение, поскольку, по сути, всем им был нужен лишь повод, предлог для того, чтобы сделаться одним из тех, кто наказует зло ради собственного блаженства. И крики, которые слышались затем за его спиной, набрасывали на ночь налёт какого-то нечестивого очарования, ибо они ничем не отличались от криков его жены Мирамис – обнажённой, содрогающейся и бьющейся под ним, дабы доставить ему удовольствие.

Но безумие происходящего ничуть не обеспокоило его.

Великая Ордалия была его ямой, которую следовало заполнить, его желудком, который следовало накормить.

Его Ордой.


Он выжирал его изнутри – его голод, превращавший экзальт-генерала в живую дыру.

Пройас перерыл все вещи Аспект-Императора, притворяясь, даже перед самим собой, что ищет доказательства его беспощадной Воли, но не нашел ничего, что не являлось бы пустым украшением, ничего, что позволило бы узнать хоть какую-то истину о нём.

Он покинул хранилища с одним лишь церемониальным щитом – сделанным словно бы из квадратиков и слегка изогнутым, на манер щитов колумнариев. Особым образом прислоненный к стене в углу обшитой кожаными панелями комнаты, он разбивал его отражение на дюжины образов, поверх каждого из которых виднелся выгравированный и тиснёный знак Кругораспятия. Однако, в то же самое время, щит также позволял и целиком узреть его, составленный из этих кусочков и ставший будто призрачным, лик, превращая Пройаса в существо, словно бы сотканное из сияющих нитей.

Он, он один был разбит и разделён на кусочки самого себя.

Не Саубон, не Кайютас…

Он один оказался достаточно слабым, чтобы быть сильным - в это самое время, на этой проклятой земле, на Поле Ужаса.

Он один видел шранков такими, какие они есть. Бледными. По-собачьи горбящимися. Фарфорово-идеальными…

Приходящими в распутное возбуждение от вида и запаха крови.


Пройас был практически уверен, что за всю историю Эарвы ни один другой человек не принёс человечеству столько смертей как Анасуримбор Келлхус. Города разрушались и ровнялись с землёй. Пленники вырезались. Сыны и мужья исчезали в бездонной глотке ночи. Еретики сжигались без счёта. Но каждое злодеяние, каким бы горестным или впечатляющим оно ни представлялось, было лишь шестерёнкой в механизме одного-единственного, но величайшего из всех возможных, довода: Мир должен быть спасён…

Являлось частичкой Священной Тысячекратной Мысли.

И посему нынешним утром он стоял перед целым океаном лиц, раскрасневшийся и задыхающийся. Великая Ордалия Анасуримбора Келлхуса предстала пред очами экзальт-генерала, а мощь её струилась сквозь него каким-то первобытным, нутряным осознанием бушующей, вздымающейся и ошеломляющей жизненной силы. И он знал, знал, несмотря на всю боль, которую причиняло ему это ужасающее постижение, что всё, уже совершённое им, являлось именно тем, что и должно было сделать, а в равной мере понимал также, что святость окончательного итога искупает и безумие того, что ещё предстоит совершить. Он стоял на самой вершине сотворённого им же зла и всё же, ощущая себя погружённым в священный внутренний свет, знал, что свят!

- Вы чувствуете это, братья мои? Чувствуете, как сердце ваше несётся вскачь, словно необъезженный жеребец?

Мужи Ордалии даже пританцовывали от обуявшего их праведного пыла. Их руки и лица давно почернели от палящего солнца, а сами они стали злобными, низменными и убогими. Поедая шранков, они сами сделались шранками, чудовищами, которых поглощали. И теперь, когда он осознал это, он также понял и то, что требуется сделать, дабы направить и вести их, дабы заставить их склониться перед Келлхусом и Величайшим из Доводов…

Жертвы. Это был урок, преподанный ему Мятежом: если он не сумеет дать Ордалии жертвы, она попросту возьмёт их сама.

И начнет питаться собой.

- Давайте же явим себя Врагу нашему! Покажем всю нашу силу! Всю нашу смертоносную страсть! Пусть они съёживаются и дрожат, зная, что попадут в наше брюхо! - Возопил он каким-то искажённым, монотонным речитативом, вызвавшим гнусные смешки и взрывы хохота, донёсшиеся до его слуха сквозь рёв толпы. Даже сейчас, взглянув немного поодаль, он видел, как воины перебрасываются чьими-то отрезанными головами. – И да предстанем мы пред ними, увенчанные мощью и ужасом!

Рога сияли позади него в свете яркого утреннего солнца, обманывая глаза тем, что, казалось, торчали прямо из обломанных зубьев Кольцевых гор, легендарной Окклюзии, хотя в действительности, находились в милях и милях за ними и были при этом созданы искусственно.

- Пусть они узрят нас! Пусть постигнут всю безграничность нашей решимости!

Ещё одно, последнее пиршество – вот и всё, что им нужно.

- Пусть!

- Они!

- Трепещут!

Он окинул взглядом пространства, заполненные бессчетными множествами безумцев. Где бы ни останавливался его взор, он цеплялся за очередную разнузданную сцену: люди, трясущиеся и закатывающие глаза, так, что видны одни лишь белки; люди, кромсающие лезвиями клинков собственные конечности, чтобы сделать из своей крови боевую раскраску; люди, роющие землю, подобно собакам; душащие и избивающие друг друга, размазывающие семя по себе и своим братьям…

- Мы! Мы – Избранные!

И тут экзальт-генерал ощутил, почувствовал это внутри себя– Оно, Паука, который был Богом.

- Мы! Мы – Освобождённые!

Завладевшего его голосом и дыханием. Извергающего из его бурно вздымающихся лёгких истину в виде какого-то ревущего завывания.

- Нечестивцы, что стали Святыми!

Это казалось таким очевидным…таким бесспорным…

- И мы выберем самую низкую из ветвей!

Будто бы его сердце вдруг превратилось в могучий, необоримый кулак.

- И будем вкушать те плоды, которыми Он - Он! – нас одарит!

Руки его простёрлись над изголодавшимися множествами.

- Вкусим то, что нам уготовал Ад! – возопил он.

А тем самым привёл их всех к неискупимому проклятию.


Голод натянул их, словно лук. И одно-единственное произнесённое слово отпустило их, как тетиву…

Его слово.


Его лошадь неслась галопом, почуяв простор и обетование свободы, возможность скакать без помех и препятствий в виде жестоких шпор, и впервые Пройасу казалось, что он может дышать этим выхолощенным подобием воздуха, напоённым запахом земли, лишенной яркого привкуса жизни, почвой, сгнившей до самой своей минеральной основы.

Пахнущей абсолютным основанием.


Он любил Ахкеймина, душу разделённую, расщеплённую на части. Но какую бы неприязнь Пройас к нему не испытывал, она проистекала из его собственного ужаса перед этой любовью. Из его собственного внутреннего разделения. Как и сказал ему Келлхус.


Едва волоча ноги, Обожжённые тащились по пустошам Агонгореи точно огромная толпа прокажённых. Их повисшие головы болтались у груди, а лишившиеся кожи участки тел стали ранами. Они пили воду из рек, что текли по этим усеянным костями равнинам, однако же, ничего не ели. Они гнили заживо, страдая так, как немногим живущим доводилось страдать, и постепенно превращались в каких-то жутких существ, находящихся на разных стадиях разложения. Они теряли волосы, кожу и зубы. Они блевали кровью прямо на древние ишройские кости.

Шли ослепшие.

Они не столько двигались от берегов реки Сурса через Агонгорею, сколько растянулись по ней тонкой, словно бы нарисованной, линией, ибо ни мгновения ещё не минуло, чтобы очередной, напоминающий измождённое привидение несчастный не свалился бы наземь, оставаясь, порой, недвижимым, а порою, корчась при последнем издыхании. Лорд Сибавул те Нурвул, пошатываясь, шел впереди, и шаг его никогда не замедлялся, а взгляд оставался неотрывно прикованным к линии горизонта и ужасающему образу Рогов Голготтерата. Случившееся во Вреолете по-прежнему тлело внутри него, так, что он казался человеком в той же мере обуглившимся, в какой и разложившимся. Существом, словно бы хорошенько прожарившимся на горящем в его душе адском пламени. Многими тысячами шли они по его стопам, следуя за постоянством его образа - людская масса, сражающаяся с уничтожающими их одного за другим скорбями, хрипящая и влажная. Ордалия Осквернённых.

Никто из Обожжённых не понимал, что они вообще делают, не говоря уж о том, зачем они это делают.

Всё происходящее было для них чем-то вроде откровения.

Посему ни один из этих страдающих грешников не только не заинтересовался каким-то размытым пятном, появившимся вдруг у северного горизонта, но даже не озаботился хотя бы как следует рассмотреть его, ибо все, кто пытался хоть о чём-то думать и размышлять давным-давно уже умерли. Сибавул Вака лишь бросил короткий взгляд через пузырящееся влажными ожогами плечо. Он, как и все последовавшие за ним, шел путём лишь отчасти пересекающимся с дорогами, которыми идут живые, и посему продолжал, как и прежде, двигаться к золотым Рогам, оставаясь совершенно безучастным к несущейся на них во весь опор Орде, и относясь к ней словно к чему-то, не стоящему ни малейшего внимания.

Великая Ордалия явилась с севера, как огромная, хищно рыщущая, тёмная, бурлящая и мерцающая, словно усыпанная бриллиантовой пылью, масса. Не было слышно ни воплей, ни разносящихся по ветру завываний, лишь шум тысяч спешащих, топающих, шаркающих по основанию агонгорейского склепа ног. Обожженные путники, по-прежнему ничем не интересуясь, тащились вперёд, точно железная стружка, как магнитом притягиваемая золотым кошмаром, возносящимся к небу у горизонта. Расстояние между ними и Ордой сократилось и те, кто находился в авангарде не поражённого ядом и порчей человеческого скопища, внезапно ускорившись, сорвались на бег. Их бесчисленные лица искажала какая-то болезненная смесь радости и напряжения. Бегущие толпы издавали дикий гогот, будто исходящий от какого-то безумного празднества, и ликующе вопили в предвкушении порочных злодеяний.

Лишь немногие из Обожженных взяли на себя труд хотя бы повернуться в сторону набросившихся на них родичей и соплеменников.

И грянули чистые на осквернённых. Вздыбившиеся края Великой Ордалии обрушились на рыхлую кромку процессии Обожжённых. Рыдания и визги слились воедино с воплями торжества, пронзив голодное небо всё усиливающимся во множестве и громогласности хором, ибо Святое Воинство Воинств поглощало всё больше и больше верениц и колонн несчастных. Следовавшие в арьергарде Ордалии всадники обогнули побоище с запада, чтобы перехватить ту часть осквернённых, что попытаются спастись бегством, но в действительности всё сборище гниющих заживо людей просто безучастно стояло на месте до тех самых пор, пока беснующиеся множества не поглотили их без остатка. Лишь воздух оглашался их криками -душераздирающими и вполне человеческими.

Совсем немногие из Обожжённых обнажили оружие и, если им повезло, были убиты на месте, поскольку представляли для нападавших хоть какую-то угрозу.

Для прочих же ночь станет бесконечной...

Когда тьма, наконец, сольётся на Поле Ужаса в омерзительном союзе с пороком.


Хоть Нерсей Пройас, Уверовавший Король Конрии, экзальт-генерал Великой Ордалии, и скакал впереди, он, тем не менее, и не думал никого вести за собой. Тут был лишь он, он один -несущийся галопом, растирающий в порошок эту мёртвую землю, что с преодолённым им расстоянием, казалось, становится всё более и более неподвижной, ибо Агонгорея заполняла собою всё сущее, всё, что прозревал ныне его взгляд, не считая разве что проткнувших горизонт Рогов. Великая Ордалия, оставаясь невидимой, маячила, нависала всей своей массой где-то позади него - ужасным гулом, ниспадающим на его шею и плечи подобно развевающимся за спиной волосам.

Первые показавшиеся впереди фигуры поразили его, настолько отвратителен был их вид, настолько понуро и безучастно брели они в сторону Голготтерата - сутулясь и с каждым своим движением словно бы падая вперёд, но всякий раз как-то умудряясь опереться на следующий вымученный шаг.

Обожжённые.

Безволосые призраки, раздетые, лишившиеся кожи в соответствии с той мерой, в которой их поразила порча, осаждаемые тучами мух, шатающиеся тени. Пройас мчался среди них как беспощадное, бронированное чудовище, скачущее прямо по головам убогой толпы, и смеялся в голос над жалкими взглядами, которые бросали на него эти несчастные.

Он обнаружил Сибавула те Нурвула, стоящего в одиночестве на вершине холма, что возвышался над местностью, подобно накатывающейся на берег волне, и едва сумел узнать кепалорского князя, да и то лишь по его древней кирасе и сапогам, отороченным мехом. Князь-вождь стоял, обратившись лицом к западу, а взгляд его не отрывался от двух золотых гвоздей, вбитых в линию горизонта.

Пройас спрыгнул с лошади, наслаждаясь внезапной неподвижностью земли у себя под ногами. Натёртая промежность экзальт-генерала болела и гудела, но теперь это лишь заставляло пылать всё его существо. Заживо гниющий князь-вождь повернулся к нему, видение столь ужасное, что Пройасу почудилось, будто просто дыша рядом с ним, он загрязняет своё дыхание. Кепалорский князь потерял волосы, не считая нескольких светлых прядей. Язвы не столько проступали на его теле, сколько покрывали его какими-то одеяниями, состоящими из сочащейся телесными жидкостями, зараженной плоти, и потому поблескивающими, точно засаленный шелк. На месте ушей Сибавула остались лишь грязные дыры, но, по какой-то причине, глаза и кожа вокруг них уцелели, так, что казалось будто он носит самого себя, словно маску, края которой, покрасневшие от воспаления и скрученные, точно обгоревший папирус, проходя по верхней части щёк и переносице, каким-то образом приколоты к его светлым бровям.

Наверное, следовало бы обменяться какими-то речами.

Вместо этого, Пройас, сжав кулаки, просто шагнул ему навстречу и одним ударом поверг этот гнилой ужас к своим ногам. Его естество от прилива крови изогнулось дугой и запульсировало блаженством насилия. Экзальт-генерал, обхватив ладонями гноящиеся щёки князя-вождя, провёл языком по язвам, изъевшим его лоб.

Вкус почвы - солёный и горький. И сладость, сокрытая внутри зараженной плоти.

Пройас уставился на кончики сибавуловых пальцев. Душа короля Конрии металась между ужасом и восторгом. Руки дрожали. Сердце гулко стучало в груди. Он едва мог дышать...

А ведь он ещё даже не начал свой пир!

Он взглянул туда же, куда взирал Сибавул - на запад, всматриваясь в зрелище, что было их общей целью до того, как настал этот день - в легендарные Рога Голготтерата, острия из сверкающего золота, заливающие своим палящим сиянием окружающие пустоши. Так долго они оставались вводящим в заблуждение миражом, представлялись какой-то злобной подделкой, золотящейся у горизонта. Теперь же отрицать их громадную, всеподавляющую реальность было уже невозможно.

И, казалось, они вместе поняли это, король и осквернённый князь, постигли вспыхнувшими искрами глубочайшего осознания, высеченными из камня скорби и железа страсти. Рога наблюдали за ними. Он вновь ударил осквернённого князя-вождя, заставив его взглянуть на восток, дабы тот увидел, как Великая Ордалия поглощает его вялящуюся с ног процессию трупов. Вместе они наблюдали за тем, как потоки проворных теней хлынули между болезненными фигурами и на них. Вместе слышали всё разрастающиеся крики, мигом позже превратившиеся в грохот прилива.

Словно братья смотрели они, как брат упивается кровью брата.

- Мы...следуем...вместе, - прохрипел Обожжённый лорд Ордалии, - Кратчайшим...Путём...

Пройас взирал на кепалора, из глаз его текли слёзы, а изо рта слюна.

- И вместе...переступаем...порог...Преисподней...

Экзальт-генерал, задрожав от вспыхнувшего в его чреслах блаженства, очередным ударом вновь поверг наземь князя-вождя.

Подобрал слюни...

И вытащил нож.


Вкусим то, что нам уготовал Ад.

Честь… Честь это…?

А милосердие… Что есть милосердие?

Умерщвление того, что застряло на этом свете, что трясётся от боли и кровоточит, но всё ещё продолжает трепыхаться, хоть и поражено насмерть. Что бьётся и содрогается. Чья изрезанная и ободранная плоть истекает гноем и слизью.

Что есть милосердие как не удушение того, кто кричит от страданий?

А честь… Что есть честь как не жертва, лучше всего послужившая ненасытному чреву хозяев?

Тогда, быть может, тебя-то мне и стоит бояться…

Пройас Больший пребывал в самом расцвете своей безрассудной необузданности …когда осознал, что освободился…когда понял, что нет, и не может быть в пределах всего Творения ничего прекраснее, нежели изъятие души из тела.

- Вот я и стал целостным, - шепнул он подёргивающемуся у его ног существу, что фыркало и хрипело, фонтанируя чем-то жидким из своего распотрошённого нутра. - Вот я….и преодолел то… что меня разделяло.


Сокрушены даже наши рыдания.

Даже скорби наши.

Мы осаждаем то, что к нам ближе всего.

Роем подкоп под свои же стены.

Пожираем собственные надежды.

Изжёвываем до хрящей свое благородство.

И вновь жуём.

До тех пор, пока не станем созданиями, что просто движутся.

Подложные сыновья, об отцах которых известны лишь слухи.

Души наколоты на коже острыми иглами, прямо сквозь наготу.

Фрески, твердящие нам каким должно быть Человеку.

Тени.

Дыры, полные мяса.

Промежутки между лицами и меж звёздами.

Тени и мрак внутри черепов.

Дыры…

В наших сердцах…

И в наших утробах…

В наших познаниях и наших речах!

Бездонные дыры…

Полные мяса.

Глава шестая

Поле Ужаса


Если нет Закона, нужны традиции. Если нет Традиций, не обойтись без нравов. Если не достаёт Нравов, требуется умеренность. Когда же нет и Умеренности, наступает пора разложения. - Первая Аналитика Рода Человеческого, АЙЕНСИС Когда голодаешь, зубы твои словно бы оживают, ибо они так отчаянно стремятся жевать, жевать и жевать, будто убеждены, что им довольно будет единственного кусочка, дабы обрести блаженство. Непритязательность становится по-настоящему свирепой, когда речь всерьёз заходит о выживании. Боюсь, у меня не окажется пергамента на следующее письмо (если, конечно, тебе достанется хотя бы это). Всё, что только можно, будет съедено, включая сапоги, упряжь, ремни и нашу собственную честь.

- Лорд Ништ Галгота, письмо к жене


Ранняя осень, 20 Год Новой Империи (4132 Год Бивня), Агонгорея.




Солнечный свет разбивался об эту невиданную землю подобно яичной скорлупе, рассыпаясь осколками и растекаясь лужицами сверкающих пятен. В этот раз она, Анасуримбор Серва, дочь Спасителя, и вовсе упала на четвереньки. Сорвил стоял над нею, шатаясь как от сущности свершившегося колдовства, так и от сути только что произошедшего.

- Ты…- начал он, широко распахнув глаза, в которых плескалось осознание ослепляющей истины, - т-ты знала…

Она, заставив себя встать на колени, взглянула на него.

- Что я знала, Сорвил?

- Ч-что он заметит м-моё…

Он. Моэнгхус. Её старший брат.

- Да.

- Что он…прыгнет!

Серва закрыла глаза, словно бы наслаждаясь светом восходящего солнца.

- Да, - глубоко выдохнув, сказала она, будто в чём-то признаваясь сама себе.

- Но почему? – вскричал Уверовавший король Сакарпа.

- Чтобы спасти его.

- Говоришь как истинный… - с недоверием в голосе едва ли не прошипел он.

- Анасуримбор. Да!


Лёгкость, с которой она отвергла прозвучавшее в его голосе разочарование, явилась очередным непрошеным напоминанием обо всех неисчислимых путях, какими она его превзошла.

- Мой отец подчиняет всё на свете Тысячекратной Мысли, - сказала она, - и именно она определяет - кто будет любим, кто исцелён, кто забыт, а кто убит в ночи. Но Мысль интересует лишь уничтожение Голготтерата…Спасение Мира.

Она прижалась всем телом к своим ногам. 

- Ты его не любила, - услышал он собственные слова.

- Мой брат был сломлен, - сказала она, - сделался непредсказуемым…

Он бездумно смотрел на неё.

- Ты его не любила.

Было ли это болью? То, что он видел в её глазах? И если даже было, то разве мог он верить увиденному?

- Жертвы неизбежны, Сын Харвила. Не правда ли странно, что Спасение является нам, наряженное ужасом.

Необычность местности, в которой они оказались, наконец, привлекла его внимание. Мёртвые пространства – тянущиеся и тянущиеся вдаль. Он поймал себя на том, что оглядывается по сторонам в поисках хоть какого-то признака жизни.

- Лишь Анасуримборы прозревают суть Апокалипсиса, - продолжала Серва, - только мы, Анасуримборы, видим, как убийства ведут к спасению, как жестокости служат пристанищем, хотя для доступного обычным людям постижения происходящее и может представляться подлинным злом. Жертвы, устрашающие человеческие сердца, видятся нам ничтожными, по той простой причине, что мы зрим мертвецов, громоздящихся повсюду целыми грудами. Мертвецов, в которых мы все превратимся, если не сумеем принести надлежащие жертвы.

Земля была совершенно безжизненной…именно такой, какой она и осталась в его памяти.

- Так значит Моэнгхус – принесённая тобою жертва?

- Иштеребинт сломил его, - сказала она, словно подводя под обсуждаемым вопросом черту, - а хрупкость, это свойство, которое мы, дети Аспект-Императора, отвергаем всегда и всюду, не говоря уж об этих мёртвых равнинах. А Великая Ордалия, вероятно, уже может разглядеть Рога Голготтерата, - она подняла указательный палец, ткнув им куда-то в сторону горизонта, – так же, как и мы.

Сорвил повернулся, взглядом проследив за её жестом …и рухнул на колени.

- А я, - сказала она, находясь теперь позади него, - дочь своего отца.

Мин-Уройкас.

До смешного маленькие – золотые рожки, торчащие из шва горизонта, точно воткнутые туда булавки, но в то же самое время - невозможно, пугающе громадные, настолько, что, даже находясь у самого края Мира, они уподоблялись необъятности гор. Отрывочные всплески воспоминаний затопили его мысли – сумрачные тени, набрасывающиеся на него из пустоты: очертания рогов, проступающие сквозь дымные шлейфы, враку, исчезающие меж этих призрачных видений. Тревога. Ликование. Они метались и бились внутри его памяти - подобные высохшим пням обрубки сражений за эти золотящиеся фантомы, за это ужасное, презренное и злобное место. Инку-Холойнас! Нечестивый Ковчег!

Она едва не коснулась своими губами его уха. 

- Ты чувствуешь это…ты, носивший на своём челе Амилоас, ты помнишь все свершившиеся там надругательства и все перенесённые там мучения. Ты чувствуешь всё это так же, как и я!

Он взирал на запад, разрываясь на части от ужаса, гораздо более древнего, нежели его собственный…и ненависти, всю меру которой он едва ли был способен постичь.

Киогли! Куйяра Кинмои!

- Да! – прошептал он.

Её дыхание увлажнило его шею.

- Тогда ты знаешь!

Он обернулся, чтобы поймать её губы своими.


Рога Голготтерата беззвучно, но всеподавляюще мерцали вдали. И ему казалось ни с чем несравнимым чудом ощущать свою каменную твёрдость внутри неё, дочери Святого Аспект-Императора, чувствовать, как она трепещет, охватывая собой его мужественность, и дрожит, единым глотком испивая и дыхание из его рта, и недоверие из его сердца. Они вскрикнули в унисон влажными, охрипшими голосами, со всей исступлённостью своей юности вонзаясь друг в друга посреди этой извечной пустоши.

- К чему любить меня? – спросил он, когда всё закончилось. Они соорудили из своей одежды нечто вроде коврика, и теперь бок обок сидели на нём обнажёнными. Сорвил не столько обнимал Серву, сколько всем телом обвился вокруг неё, положив ей на плечо и шею свой обросший подбородок. – Из-за того, что так повелела Тысячекратная Мысль?

- Нет, - улыбнулась она.

- Тогда почему?

     Оплетённая его ногами, она выпрямила спину и один, показавшийся Сорвилу бесконечно долгим, миг внимательно всматривалась в его глаза. Юноша осознал, что Серве более не требовалось разделять свою наблюдательность и возможности своего сверхъестественного интеллекта между ним и Моэнгхусом. Ныне он остался единственным объектом для её изучения.

- Потому что, когда я смотрю на твоё лицо, я вижу там одну лишь любовь. Невозможную любовь.

- Разве это не ослабляет тебя?

Её взгляд потемнел, но он уже ринулся вперёд в том дурацком порыве, что часто подводит многих сгорающих от страсти юнцов – в желании знать, во что бы ни стало.

- К чему вообще кого-то любить?

Она закаменела настолько сильно, что он чувствовал себя словно платок, обёрнутый вокруг булыжника.

- Ты хочешь знать, как вообще можно доверять Анасуримбору, - произнесла она, вглядываясь в пустошь, тянущуюся до скалистых рёбер горных высот, будто чей-то голый живот. – Ты хочешь знать, как можно доверять мне, в то время как я готова возложить всякую душу к подножию Тысячекратной Мысли.

Он не столько целовал её плечо, сколько просто прижимал губы к её коже, и та его часть, что имела склонность к унынию, поражалась неисчислимостью способов и путей, которыми связаны судьбы, и тем, что даже сами пределы, до которых простираются эти связи, не могут быть познаны до конца.

- Твой отец… - сказал он, дыша столь тяжко и глубоко, что это заставляло его чувствовать себя гораздо старше, если не сказать древнее, своих шестнадцати лет, – …остановил свой выбор на мне лишь потому, что знал о моей любви к тебе. Он велел тебе соблазнить своего брата, полагая, что ревность и стыд возродят мою ненависть к нему, дабы я удовлетворял условиям Ниома…

- Однако, будь мой отец одним из Сотни, - сказала она, положив щёку на предплечье, в свою очередь покоившееся у неё на коленях, - и то, что сейчас ты воспринимаешь как уловку, обрело бы совершенно иной смысл…нечто вроде Божьего промысла, не так ли?

- О чём это ты?

Она повернулась, чтобы взглянуть на него и ему вновь показалось подлинным безумием, что он может быть так близок с девушкой настолько прекрасной – вообще любой, не говоря уж об Анасуримборе.

- О том, что именно вера, а не доверие является правильным отношением к Анасуримбору. Принести жертву во имя моего отца - вот величайшая слава, которой может одарить эта жизнь. Что может быть выше этого? Ты же Уверовавший король, Сорвил. Понесённый тобой ущерб определяет меру твоей жертвы, а значит и славы!

Её слова добавили ему сдержанности, напомнив о том, сколь рискованны ставки. Если бы она узнала, что король Сакарпа, безутешный сирота, был избран нариндаром – кинжалом, который сама ужасающая Матерь Рождения занесла над её семьёй – то и её отец непременно узнал бы об этом, и тогда Сорвил будет предан смерти ещё до того как солнце опустится ниже основания этого бесконечного склепа. Факт его состоявшегося обращения, то, что Ойнарал и в самом деле сумел убедить его в близости конца света, а её отец, Святой Аспект-Император, действительно явился, дабы спасти Мир - не имел бы никакого значения. Его убили бы просто для того, чтобы расплести сети заговора разгневанных Небес: он мог припомнить несколько убийств совершённых именно по этой причине - как согласно легендам, так и в известной истории!

Анасуримбор Серва, дочь убийцы его отца, женщина, в которую он был влюблён, прикончила бы его без малейших колебаний - так же, как она сделала это с собственным братом лишь одной стражей ранее. Не имело значения насколько сильно его обожание и чиста его преданность – она всё равно убила бы его, если бы только не обманное очарование, дарованное ему Ужасной Матерью… Её божественный плевок на его лице. Лице отступника.

Как долго будет длиться это незаслуженное благословение? Останется ли оно с ним до самой смерти? Или же, подобно всем незаслуженным благам внезапно исчезнет, причём, разумеется, в самый неподходящий момент?

Он пошатнулся, лишь сейчас осознав абсурдные последствия своего отступничества…

Например, тот факт, что он влюбился в собственного палача.

- А как, - спросил он, - в твоей стране зовутся женщины, любящие глупцов?

Она помедлила всего один миг.

- Жёнами.


Она забылась сном, Сорвил же бодрствовал, размышляя о том, как это странно, что они - столь бледные, едва прикрытые одной лишь собственной кожей, оставались настолько сильными, настолько невосприимчивыми к тому, что превратило эти места в бесплодную пустошь. Серва рассказала ему, что кое-кто из нелюдей называл эти равнины «Аннурал» или Земля-без-Следов, поскольку отпечатки ног исчезали тут «подобно тому, как исчезают они на прибрежном песке под натиском волн». И действительно – нигде не было видно ни единого следа, хотя повсюду, вперемешку с выбеленными солнцем камнями, были разбросаны искрошенные кости. Однако же, при всём этом, открытая всем сторонам света безнаказанность их любви казалась им чем-то само собой разумеющимся. Быть как дети, радуясь тому, что дано тебе здесь и сейчас, в особенности пребывая в тени Голготтерата.

Путешествуя по Земле-без-Следов.

- Берегись её, мой король, - предупредил его Эскелес ещё тогда, когда Сорвил впервые оказался в Умбиликусе. – Она странствует рядом с Богами.

Во время их следующего колдовского прыжка он обхватил её так, как это делают любовники – грудь к груди, бёдра к бёдрам и ему показалось прекрасным то, как её лицо запрокинулось назад, веки вспыхнули розовым, а изо рта, изрекающего незримые глазу истины, хлынули чародейские смыслы, переписывающие заново Книгу Мира. Волосы её разметались, превратившись в какой-то шёлковый диск, а кожа казалась до черноты выбеленной ярчайшим сиянием Абстракций, голос её, грохоча и вздымаясь, пронизывал саму плоть Творения, но закрытые глаза, напоминающие два озера расплавленного металла, при этом словно бы улыбались.

Осмелившись воспользоваться мигом её страсти, он окунул свои губы прямо в её Метагностическую Песнь.

Они шагнули сквозь вспышки крутящихся и описывающих вокруг них параболы огней. По прибытии Сорвила сбил с толку тот факт, что равнина осталась совершенно неизменной, несмотря на то, что они преодолели расстояние, отделявшее их от видимого из исходной точки горизонта. Даже Рога ничуть не изменились, благодаря чему стала очевидна как их значительная отдалённость, так и вся их безумная необъятность.

Она уже вглядывалась в дали, изучая горизонт, и он опасливо затаил дыхание.

- Вон там! – крикнула она, указывая на восток. Проследив за её жестом, он увидел какое-то поблёскивающее мерцание, как будто там, вдали, была обильнорассыпана стеклянная крошка. Уверовавший король Сакарпа тихонько выругался, только сейчас осознав, что соединившая их с Сервой идиллия едва ли переживёт возвращение любовников к Святому Аспект-Императору и его Великой Ордалии.

Следующие несколько страж они тащились за своими удлинившимися тенями, Серва безмолвствовала, казалось целиком поглощенная целью их пути, Сорвил же, щурясь, всматривался вдаль, силясь понять, что это всё же за пятнышки и что они там делают. Однако же, множество опасностей и угроз, с которыми ему ещё предстояло столкнуться, без конца подсовывало ему вопросы совершенно иные. Что ему следует сказать Цоронге? А Ужасная Матерь – неужели она просто ждёт, всего лишь выбирая момент, когда стоит покарать его за предательство? Отнимет ли она свой дар прямо перед неумолимым взором Святого Аспект-Императора? Он только начал всерьез задумываться над виднеющимися впереди очертаниями, когда понял, что Серва не столько не замечает его, на что-то отвлёкшись, сколько осознанно отказывается ему отвечать.

Причина такого положения вещей сделалась очевидной, когда они наткнулись на первые окровавленные тела – на кариотийцев, судя по их виду. Отрезанные головы были водружены прямо им на промежность…

Человеческие головы.

Теперь уже Серва помогла ему подняться на ноги. В оцепенении он последовал за ней, ступая мимо сцен, исполненных плотоядной истомы и багровеющего уничижения. Челюсть его отвисла. Сорвил понял, что ему сейчас следовало бы бесноваться и вопить от ужаса, но всё, что он сумел сделать, так это укрыться во мраке намеренного непонимания. 

Как? Как подобное могло произойти? Казалось, только вчера они оставили воинство мрачных и набожных людей, Великую Ордалию, которая не столько шла, сколько шествовала, воздев над своими рядами множество знамён, священных символов и знаков, и, храня жесткую дисциплину, сумела преодолеть невообразимые расстояния. А теперь, вернувшись, они обнаружили…

Мерзость.

Каждый следующий шаг давался без усилий, будто что-то подталкивало его в спину. Он вглядывался в открывшуюся картину, даже когда душа его отвратила прочь взор свой, и, наконец, увидел их - собравшихся, словно пирующие на разодранных мертвецах, возящиеся и ковыряющиеся в их ранах стервятники…скопища людей со спутанными волосами, с неухоженными и взъерошенными бородами, одетых в ржавые, перемазанные кровью и грязью доспехи. Людей вновь и вновь раскачивающихся над изуродованными телами и творящих с ними вещи…вещи слишком ужасные, чтобы вообще быть…возможными, не то, что увиденными. Сорвилу показалось, что он узнал лица некоторых из них, но он не нашёл в себе сил вспоминать имена, да и не желал осквернять их уподоблением существам, представшим сейчас его взору. Нутро его щекотало, будто там, выпустив когти, обосновалась кошка. К горлу подступила тошнота и его тут же вырвало. Только после этого, мучаясь жжением во рту и кашлем, он почувствовал, что ужас, наконец, пробрал его до кончиков пальцев – а вместе с ужасом пришло и ощущение своего рода безумного нравственного надругательства, чувство отвращения, настолько абсолютного, что это причиняло ему физические страдания…

Даже Серва побелела, несмотря на свойственное скорее ящерицам равнодушие, которым её одарила дунианская кровь. Даже свайяльская гранд-дама шла, неотрывно всматриваясь в благословенную даль, мертвенно-бледная и трясущаяся.

Множество лиц, оборачивались к ним, когда путники проходили мимо – окровавленные бороды, какая-то странная недоверчивость, застывшая в глазах, опухшие рты, распахнутые в криках блаженства. Взгляд Сорвила зацепился за неопрятного айнонца, положившего себе на колени голову и плечи мертвеца. Он наблюдал как воин, нависнув над трупом, запечатлел долгий, ужасающий поцелуй на бездыханных устах…а затем вцепился зубами в нижнюю губу погибшего, дёргая и терзая её со свирепостью дерущегося пса.

Сумасшествие. Непотребство, с подобным которому ему никогда ещё не доводилось сталкиваться.

Это место… Где не было следов, а значит и троп, которых можно держаться.

Тень коснулась его взгляда, едва заметное пятнышко, подобное скользящему по поверхности мёртвой равнины чёрному лоскуту. Он глянул вверх и увидел кружащего аиста - белого и непорочного. Увидел там, где должны бы были парить одни лишь стервятники.

Да…шепнуло что-то. Будто бы он всё это время знал.

- Вспомни, - сказала Серва, - о месте, куда мы направляемся…

Он повернулся, чтобы посмотреть в ту сторону, куда она указала кивком, и увидел Голготтерат - огромного золотого идола, что по её мнению мог каким-то образом сделать этот кошмар воистину праведным и святым…

- Отец понял это… - продолжала Серва, однако, он был практически уверен, что она говорит всё это лишь для того, чтобы укрепить собственную решимость, - Отец знал. Он догадался, что так и должно случиться. 

- Так? – вскричал Сорвил, - Так?

Какая-то его часть рассчитывала, что его тон будет ей упрёком, чем-то вроде пощёчины, но она уже вернулась к прежним своим непримиримым повадкам. И это ему придётся вздрагивать. 

Как и всегда.

- Кратчайший Путь, - сказала имперская принцесса.


Он продолжал следовать за ней, хоть и подозревал, что она просто бесцельно блуждает. Они пробирались меж биваков, разбитых вокруг тлеющих ям, забитых изувеченной плотью. Шли мимо людей, поедающих что-то. Мимо людей, лежащих в непристойно-сладкой истоме в обнимку с осквернёнными ими трупами так, будто они же сами и соблазнили их. И мимо людей, бешено улюлюкающих, разжигая и раззадоривая неистовую ярость сородичей, целыми шайками набрасывающихся на своих жертв. Равнина оглашалась множеством звуков, но голоса были столь разными по тональности и тембру – от рычаний до визгов (ибо некоторые из жертв были всё ещё живы) – что разделяющее их безмолвие словно бы царило над всем, делая эту какофонию ещё более безумной и разноречивой. Зловоние было настолько невыносимым, что он дышал сквозь сжатые губы.

Эта мысль пришла к нему сама по себе – незваной, непрошеной. Он демон…

Сифранг.

И тут Серва сказала:

- Хорошо, что ты веришь.

«Несмотря ни на что» - добавил её ледяной взгляд.

Невзирая. Даже. На это.

Он не верил. Но его также нельзя было назвать и неверующим. Он колебался, качаясь из стороны в сторону под влиянием чужих речей и увещеваний. Порспариан. Эскелес. Цоронга. Ойранал…а теперь и вот эта женщина. Он метался от убеждения к убеждению - хуже придворного шута!

Но сейчас…сейчас…

Какие ещё нужны доказательства?

Зло.

Наконец, он понял всю власть и силу, что коренятся в непознанном. Причину, по которой и жрецы и боги так ревниво относятся к своим таинствам. Неизвестное остаётся непоколебимым. До тех пор, пока сомнения и неоднозначности окружали со всех сторон фигуру Аспект-Императора, и сам Сорвил пребывал в сомнениях, скрывающих за собой Целостность. Не обладая всей полнотой знания, он не был способен отделить себя от тьмы, окутавшей всё по-настоящему значимое. Келлхус  казался непобедимым и даже божественным из-за отсутствия свойственных обычным смертным уязвимостей -  фактов, которые бы связывали его со множеством вещей, уже известных и познанных.

Но это… Это было знание. Даже обладай он, в противоположность своему мятущемуся сердцу, истовой верой фанатика, Сорвил не смог бы этого отрицать. Ибо оно было здесь… Перед его глазами…Оно. Было. Здесь.

Зло.

Зло.

Грех настолько немыслимый, что, даже просто свидетельствуя его, рискуешь навлечь на себя проклятие.

Вязкое скольжение проникновения. Трепетный поцелуй. Дрожащий кончик языка. Растерзанные тела. Бурлящие животы. Семя, извергающееся на голую кожу и алое мясо.

Чей –то голос, захлёбывающийся от восторга – Даааа… Как хорошо…Как хорошоооо…

Увиденное почти физически раздавило его. Прорвавшись сквозь тонкие вуали души, оно вгрызлось в саму его сущность, превратив в оживших змей внутренности и в ножи дыхание, застревавшее в глотке, стоило лишь открыть рот.

Казалось, достаточно лишь на миг смежить веки, дабы высвободить свирепый поток, зревший внутри него, наливаясь яростью, подобной казни, стремлением творить расправу, что есть само правосудие и сама суть воздаяния! Казалось, стоит ему воздеть к небу сжатые кулаки и издать крик, исполненный гнева и отвращения, что разрывали его изнутри, и Небеса тотчас ответят очищающей молнией…

Казалось…всего лишь казалось…

Но он выучил достаточно уроков и потому знал, что в этом Мире боги могут лишь тихо шептать, что они могут являть себя только через посредников, что им требуются инструменты, дабы осуществлять свои извечные замыслы, орудия…

Вроде пророков. И нариндаров.

Аист по-прежнему парил высоко в небесах, цепляясь крыльями за незримые потоки воздуха и медленно кружа над овеществлённым разложением, словно болезненная сыпь выступившим на теле этих мрачных равнин.

Уверовавший король Сакарпа рухнул на колени и скорчился над лужицей собственной рвоты, не обращая ни малейшего внимания на тревожный взгляд Сервы.

Нахлынувшее отчаяние.

Я понял, Матерь…

Мучительное раскаяние.

Наконец, я прозрел.


Они подошли к холму, вздымавшемуся над пустошью, словно могучая волна, и поднялись на его вершину по пологому обратному скату. Там они нашли человека, сгорбившись сидевшего на корточках рядом с единственным мертвецом. Сорвилу понадобилось несколько долгих мгновений, чтобы узнать его – столь сильно он изменился: его некогда безупречная борода напоминала спутанный комок водорослей и тины, кожа стала почти настолько же чёрной, как у Цоронги из-за грязи и высохшей крови, которыми человек был покрыт с головы до ног. И лишь глаза оставались всё такими же карими, но сияли при этом чересчур ярко и неистово. 

Сё был легендарный экзальт-генерал…Король Нерсей Пройас.

Серва встала рядом с ним так, что солнце светило ей в спину, и тогда он, моргая и щурясь, взглянул на неё снизу вверх. Чудовищная какофония неслась по ветру - крики и вопли живых, терзающих мертвецов. 

- Где мои сёстры? – наконец, спросила она.

Пройас вздрогнул, будто что-то ужалило его в шею. Через его плечо Сорвил заметил, что к амулету Кругораспятия, раскачивающемуся у Пройаса на шее, за волосы привязан плевок человеческого скальпа.  

- Вернулись… - пробормотал экзальт-генерал, но слова застряли у него в глотке. Прокашлявшись, он сплюнул в грязь блеснувшую на солнце паутинку слюны. – Вернулись обратно в лагерь… - Проницательный взгляд его карих очей, некогда излучавших одну лишь уверенность, на миг опустился, но затем вновь возмутительно-пристально уперся ей в лицо. – Совсем обезумели.

Высоко подняв брови, она скептически наморщила лоб.

- А как, по-твоему, следует называть то, что мы увидели здесь?

Улыбка пропойцы. Пройас сощурился, взгляд его подёрнулся поволокой, став при этом даже каким-то кокетливым. 

- Необходимостью.

Некогда царственный человек деланно рассмеялся, но истина явственно читалась в его глазах, откровенно клянча и умоляя.

Скажи мне, что всё это сон.

- Где отец? – рявкнула гранд-дама.

Взгляд его опустился, борода повисла.

- Ушёл, - ответил человек мгновением позже, - никто не знает куда.

Сорвил вдруг осознал, что стоит на одном колене и тяжело дышит, стараясь посильнее откинуться назад из-за близости распотрошенного тела. Что это было? Облегчение?

- А мой брат, - вновь резко спросила Серва, сердцебиением спустя, - Кайютас… Где он?

Экзальт-генерал бросил через плечо по-старчески измождённый взгляд. 

- Да тут… - сказал он тоном столь непринуждённым, будто был занят в это время другим разговором, - где-то…

Гранд-дама отвернулась, и начала решительно спускаться с холма, следуя его пологим складкам.

- Племянница! Пожалуйста! Умоляю тебя! – крикнул Пройас, вовсю крутя головой, но не отрывая при этом взгляда от лежащего перед ним догола раздетого трупа – ещё одного одичавшего южного лорда, только какого-то сморщенного и безволосого, словно бы его долго варили.

- Что? – крикнула имперская принцесса. Щёки её серебрились от слёз.

От взора экзальт-генерала, подобного взгляду только что начавшего ходить малыша, у Сорвила перехватило горло.

- Должен ли я…? - начал Пройас.

Он прервался, чтобы сглотнуть, издав при этом скулящий звук, словно пронзённый копьём пёс.

- Должен ли я…съесть…его?

И гранд-дама и Уверовавший король могли лишь ошеломлённо взирать на него.

- У тебя нет выбора, - раздался позади них знакомый голос.

Они повернулись и увидели на противоположной стороне склона Кайютаса – его дикое воплощение - опирающегося на колено и ухмыляющегося. Кровь, как свежая, так и уже свернувшаяся, пропитала, как не мог не заметить Сорвил, его кидрухильский килт прямо в паху.

Что-то нужно есть.

Редко

Сорвил бежал прочь, оставив сестру объясняться с братом. Отвращение, казалось, выскабливало добела его глухо стучащие кости, дыхание кинжалами вонзалось в грудь…

Редко я бываю таким, каким меня желают видеть враги…

Всё это время, понял сын Харвила, он, ни на миг не останавливаясь, куда-то бежал по равнине.

По этой земле. По Полю Ужаса.

Теперь же он, ошеломлённый и оцепенелый, скорее тащился, кренясь и шатаясь, нежели шёл по выродившемуся, опустошённому краю. 

Быть человеком значит быть чьим-то сыном, а быть сыном значит нести на себе бремя своей семьи, своего народа и его истории – в особенности истории. Быть человеком означает воистину быть тем, кто ты есть…сакарпцем, конрийцем, зеумцем – не важно.

Кем-то… Не чем-то.

Ибо именно это сотворил с ними Аспект-Император своими бесчисленными убийствами и кознями. Согнул бесчисленные множества человеческих путей, сведя их все единственному Пути. Разбил оковы, делавшие из людей  - Людей...и выпустил скрывавшегося внутри зверя.

Нечто.

Отвратную ненасытность, стремление жрать и совокупляться без каких-либо раскаяний или ограничений, издавая при этом пронзительные вопли. 

Вот…Вот что такое Кратчайший Путь.

Путь сифранга.

Голод безграничный и ненасытный. Не допускающий колебаний.

Оставляя Серву у холма, он надеялся бежать прочь от алчущих толп, но теперь обнаружил по обе стороны от себя ещё большие скопища безумцев, жадно пожирающих человеческую плоть. Он упал на колени, рухнув прямо в эту, лишённую всякой жизни, грязь. Воплощённое зверство, казалось, повисло в воздухе плотной и вязкой как молоко пеленой. Мысль о возможном сражении посетила его сердце пылкой надеждой на то, что Консульт не упустит случая именно сейчас явить всю свою давно скрываемую мощь. Думы о гибели и обречённости. И какое-то время казалось (как это всегда бывает с помыслами о бедствиях), что это должно непременно случиться, что на плечи его всё сильнее и сильнее давит груз неотвратимо приближающегося возмездия. Ведь независимо от того, насколько безразличны и безучастны Боги, грехи столь чудовищные и безмерные, как те, что ему довелось засвидетельствовать, не могут не пробудить их…

Но ничего не происходило.

Он оглянулся, бросив взор через поражённые пороком просторы Агонгореи на Рога Голготтерата, сияющие в солнечном свете над буйством вершин Окклюзии. Сорвил мог бы закрыть их золотые изгибы одним своим большим пальцем, но в душе продолжал содрогаться, понимая…помня…всю невообразимость их подлинных размеров. В них чудилась какая-то заброшенность, будто они были совершенно безлюдны и вообще лишены всякой жизни.От Рогов исходило абсолютное безмолвие, и Сорвил вздрогнул от предчувствия, что они давным-давно мертвы. Неужели Ордалия прошла сквозь все безжалостные просторы Эарвы, чтобы осадить ничто - пустоту? Неужели они, подобно безутешному Ишолому, впустую преодолели все эти величайшие испытания?

Он рухнул вперёд. Течение времени, обычно бывшее чем-то вроде пустого каркаса, превратилось в нечто, напоминающее сточную канаву, забитую во время потопа какими-то отвратными сгустками - влажной и хлюпающей мерзостью. Стоило на миг открыть глаза, как взгляд его немедля замечал очередную неописуемую сцену. Воплощённая скверна, исходящая миазмами разложения. Было противно даже просто дышать этим воздухом. Он рыдал, но не был способен даже почувствовать слёз, не говоря уж о том, чтобы понять, что плачет он сам. 

Шшшш, милый мой.

Он понял, что лежит ничком на земле. Перед ним, словно изящная ваза, украшенная нежно-белыми лепестками, стоял аист – недвижный как чистая красота и безмолвный как сама непорочность. Его силуэт отбрасывал на бесплодную землю тень, напоминающую жатвенную косу. 

- Матерь? – прохрипел он.

Взглянув на него, аист прижал жёлтый нож клюва к своей длинной изогнутой  шее. Кровь, понял сын Харвила, следя за алыми бусинками, стекающими с янтарного кончика.

- Ты видишь, Сорва?

- Т-то, ч-что я должен сделать?

- Нет, дитя моё. То, что ты есть.


От бесчисленных знамён, выделявших различные языки и народы, осталась лишь малая часть. То, что раньше было ровными рядами палаток и разноцветных шатров ныне стелилось по равнине, словно выброшенный кем-то мусор – местами наваленный грудами, а местами раскиданный. Лагерь представлял собой какой-то грязный бардак – едва ли не издевательскую насмешку над его  прежним гордым величием. И был при этом совершенно пуст.

В какой-то момент Сорвил понял, что бродит по месту, в определённом смысле переполненному хаосом почти настолько же абсолютным, как и безумие, творящееся сейчас там на равнинах. День клонился к закату. Тени всё удлинялись, своими резкими, тёмными очертаниями, словно бы разделяя палатки между собой. Беспорядок и неухоженность бросались в глаза с каждым взглядом. Разбросанные лошадиные кости. Провисшая до земли холстина палаток. Отхожие места, выбранные из-за близости и удобства. Замаранные одеяла. Всё это выглядело так, будто сквозь лагерь диким потопом прошла какая-то варварская орда, ибо вещи, брошенные в спешке и небрежении, служат таким же ясным свидетельством произошедшего краха, как и вещи, раскиданные и распотрошённые во время грабежа.

Все до единой палатки оказались пустыми, никем не занятыми и брошенными своими владельцами, а все поверхности, как внутри их, так и снаружи, в разводах и пятнах.

Он скитался меж ними, поражённый ужасом, быстро отчаявшись обнаружить тут хоть кого-то или что-то. Знамёна с Кругораспятиями, как и прежде, висели повсюду, но приобрели такой странный цвет и так сильно истрепались, что казались символами какого-то ущербного бога. Сорвилу пришло в голову, что творящееся на равнинах безумие вполне могло оказаться фатальным, что дьявольская одержимость, овладевшая людьми Кругораспятия, может теперь и вовсе не оставить их…

Возможно, он ныне свидетельствует позорный конец Великой Ордалии. Возможно, Воинство Воинств так и умрёт, осознав, что всё это время оно же само и было собственным заклятым врагом.

Первая услышанная им строфа показалась ему обычной шалостью ветра, завыванием воздуха, проносящегося сквозь разруху и тлен. Однако, стоило ему сделать лишь несколько шагов в направлении, откуда доносился звук, как его истинный источник сделался очевидным. То были люди, творящие совместную молитву.

Возлюбленный Бог Богов, 

Ступающий среди нас

Неисчислимы твои священные имена…

Король Сакарпа миновал три стоявших один за другим шатра – покосившиеся и покрытые печально провисшей, давно выцветшей тканью, и увидел небольшой холм, напоминающий торчащий вверх и словно бы поросший щетиной подбородок, ибо всё вокруг него было уставлено множеством импровизированных укрытий. Коленопреклоненные люди заполняли его склоны, все как один обратившие свои лица к вершине, где стоял ведший молитву, но при этом выглядящий, будто какой-то дикарь, Судья (один из немногих выживших, как он выяснил позже), почерневшее лицо которого обращено было вверх, а руки словно бы пытались вцепиться в безучастные  небеса.

Молитвенное собрание отказавшихся от пищи.

Молитва завершилась, и все они молча склонили головы, Сорвилу же внезапно стало стыдно, что он один из всех присутствующих стоит на ногах, оставаясь столь безучастным и столь…заметным. Несмотря на их растрёпанный и бесноватый облик он знал этих, некогда прославленных, воинов Трёх Морей. Он по-прежнему способен был отличить айнонцев от конрийцев, а шайгекцев от энатпанейцев. Он различал даже агмундрменов и куригалдеров – столь обширны были его знакомства. Ему известны были названия их столиц, имена их королей и героев…

- Верни его нам! – внезапно завыл, взывая к небесам, безвестный Судья. Страстный пыл искажал его голос так же сильно, как и лицо. – Умоляю тебя Бог Богов, ниспошли нам нашего Короля Королей.

И вдруг все они, обратив лица к в пустому небу, возопили и горестно запричитали, жалуясь, проклиная, моля, а более всего прочего упрашивая …

Умоляя вернуть им Анасуримбора Келлхуса.

Демона.

- Лошадиный Король! – раздался вдруг громкий возглас, в котором звучала такая недоверчивость, что всё собрание до последнего человека погрузилось в молчание. И Сорвилу почудилось, что он увидел его ещё до того, как взгляд сумел выхватить его из сумятицы всех этих почерневших от солнца лиц…лицо друга…

Его единственного друга!

Цоронга стоял там, измождённый и изумлённый.

Они обнялись, а затем, не стыдясь, зарыдали друг у друга в объятиях.


На Поле Ужаса обрушилась ночь

Цоронга более не разбивал свой шатёр целиком, но обитал в пределах того пространства, которое мог обеспечить единственный воткнутый в землю шест. Весь простор и даже пышность его обиталища канули в небытие, сменившись куском обычной холстины. Он потерял всю свою свиту до последнего человека.

- Они не вернулись из Даглиаш, - сказал наследный принц Зеума, избегая встречаться с ним взглядом, - Ожог поглотил их. После того, как ты оставил Ордалию, Кайютас держал меня при себе как посыльного, так что…

Сорвил смотрел на него, подобно человеку, вдруг понявшему, что он только что оглох. Ожог?

- Цоронга…что вообще тут произошло, пока меня не было, брат?

Колебания. Взгляд неуверенный, блуждающий где-то понизу.

- Случилось такое…я видел такие вещи, Сорва… - человек почему-то низко склонил голову, - и делал…

- Какие вещи? 

Цоронга несколько биений сердца неотрывно смотрел на собственные большие пальцы.

- Ты стал совсем взрослым, - наконец сказал он, озорно глянув на Сорвила, - Выглядишь прямо как нукбару. Теперь у тебя в глазах кремень.

Соврил вернул на место отвисшую челюсть.

- Как ты справляешься, брат? 

Взгляд Цоронги был полон такого затравленного недоумения, что Сорвилу, человеку, ничего не знающему о случившемся, это даже показалось забавным.

- Голодаю, как и все… - пробормотал он. Во взгляде его мелькнуло нечто убийственное. – Сильно.

Сорвил внимательно всмотрелся в него.

- Ты голодаешь, ибо у тебя недостаточно пищи, что тут такого?

- Скажи это своей несчастной кляче! Я ведь не обещал сберечь её, не так ли?

Сорвил смешался.

- Я говорил о шранках. - Странная гримаса, сопровождаемая хрипящим стоном. - Как ты думаешь, чем мы ещё питались всё это время?

- Тощие насыщают лишь тело и только распаляют…аппетит…

Будучи сакарпцем он знал об опасностях, поджидающих тех, кто употребляет в пищу шранков. Жизнь в Пограничье была слишком трудна, и не было зимы, когда Соггских Чертогов  не достигали бы слухи о случившихся там и сям развратных оргиях. Но всё же, это были лишь слухи.

- А душа остаётся голодной, - продолжал Сорвил, - и истощается. Те, кто ест их чересчур долго, превращаются в беснующихся зверей. 

Цоронга теперь пристально смотрел на него. Самый тяжёлый момент миновал.

- На вкус они словно рыба, - сказал Цоронга, потянувшись подбородком от ключицы к плечу, - и одновременно будто ягнёнок. И меня текут слюнки от одного упоминания о них…

- От этого можно излечиться, - пробормотал Сорвил.

- Я не болен, - ответил Цоронга, - те, кто был болен ушли, последовали за экзальт-генералом прямиком к своему проклятию.

Затем, с несколько преувеличенными ужимками человека, вспомнившего нечто важное, он вскочил на ноги и, пробравшись сквозь палатку, начал рыться в недрах своей молитвенной сумы.

Сорвил сидел, чувствуя лёгкую досаду, что этот порыв Цоронги отвлёк его от размышлений над материями гораздо более важными. Он впервые понял всё безумие, всю сложность положения, в котором оказалась Великая Ордалия, ибо тот факт, что путь её пролегал по этим проклятым землям, означал, что им попросту нечего есть…

Не считая своих лошадей…своих врагов…

И самих себя.

Несколько мгновений ему казалось, что он не может дышать, ибо ужасающая логика этого предположения была совершенно очевидной.

Кратчайший Путь…

Всему происходящему, даже этим грехам, какими бы дьявольскими и чудовищными они ему не представлялись, отведено своё место. Они были ничем иным, как необходимыми жертвами, вызванными обстоятельствами, а всё их невероятное безумие лишь в полной мере соответствовало тем невообразимым целям, которым они призваны послужить… 

Может ли это быть так? Может ли быть, что всё, чему ему довелось стать свидетелем - действия и события столь мерзостные, что рвота сама по себе извергается из животов непричастных – суть просто…неизбежные потери?

Величайшая жертва?

Биения его сердца отсчитывали время, на которое остановилось дыхание.

Знал ли Аспект-Император о том, что всем этим душам предначертано сгинуть на сём пути.

- Да! – завопил Цоронга в каком-то диком ликовании. – Да!

И что это говорит о противнике Келхуса - Консульте? 

Кипящий гул древних, обрывочных воспоминаний…

- Она здесь!

Могут ли они и в самом деле быть настолько злобными, мерзкими и нечестивыми – да и кто угодно вообще? Может ли существовать зло настолько чудовищное, чтобы это было способно оправдать любые злодеяния, любые зверства, способствующие его уничтожению?

Ты чувствуешь это…ты, носивший на своём челе Амилоас…

Сорвил оцепенело взирал на задубевший, словно язык мертвеца, мешочек в руке Цоронги. Видневшийся на коже бледный узор был всё таким же запутанным, каким он его и запомнил -полумесяцы внутри полумесяцев, подобные Кругораспятию, но расколотому на куски и сваленному одной беспорядочной грудой. «Троесерпие» - как то назвала его Серва. Древний знак Анасуримборов.

- Некоторые утверждают, что Аспект-Император мёртв, - свирепо бормотал Цоронга, в его диком взгляде чудились образы гнева и насилия, - но я-то знаю – он вернётся. Я знаю это, ибо мне известно, что ты нариндар! Что Мать Рождения избрала тебя! И он вернётся, ибо вернулся ты. А ты вернулся, ибо он не умер!

Внезапно, воздушная невесомость мешочка, вмещающего в себя железную хору, показалась ему чем-то странным и даже нелепым. Они были словно пух…

В этот момент он не понимал ничего, кроме того, что ему хочется разрыдаться.

Что же мне делать?

Пухлые чёрные пальцы обхватили его бледную руку, а затем сдавили ладонь, заставив его взять мешочек.

Какой-то ленивый жар, казалось, сгущался меж ними.

- Вот так, вот так, я знаю… - выдохнул Цоронга.

Его тело, длинное и гибкое, дрожало, как и собственное тело Сорвила.

- Знаешь что? – пробормотал юноша.

Игривая улыбка.

- Что мы с тобой пребываем там, где не существует греха.

У Сорвила не возникло желания отстраниться и это послужило для него причиной ужаса столь же сильного, как и всё, что ему довелось увидеть и о чём помыслить этим днём. Взгляд его, в каком-то оцепенелом изумлении, изучающее блуждал по страстной ипостаси своего друга. 

- Что ты имеешь в виду?

Проблеск чего-то давно ушедшего в его карих глазах. 

Му’миорн?

- Я имею в виду, что есть лишь одно правило, что ограничивает нас, и лишь одна жертва, что мы обязаны принести! Убей Аспект-Императора!

Они обменялись долгими взглядами. Настойчивым с одной стороны, и притворно-недоумевающим с другой. 

Я плачу, ибо я скучал по тебе.

- Всё остальное – свято… - с волнующим неистовством в голосе выдохнул Цоронга. И действительно казалось, что всё уже решено. Зеумский принц смахнул прочь свет фонаря.

Сильные руки во тьме.


Обнажённые они лежали во мраке палатки, потея, несмотря на холод.

Даже когда они закончили, его метания никуда не делись.

Его жизнь во всех отношениях, была словно бы какой-то подделкой. Вечно спотыкаться, бросаться из стороны в сторону, следуя за решениями, что, считаясь твоими собственными, на деле всегда проистекают из того, кем ты являешься. Различие между этими двумя источниками, заключалось в том, что в действительности все его решения  словно бы исходили из некого небытия, и события в итоге вечно шли кувырком, приводя к изгибам и поворотам – к неожиданностям, которые, если задуматься, ничуть не удивительны. И вот уже ты, задыхаясь от боли в сердце, оказываешься погруженным в пространство какого-то стылого оцепенения, понимая, что впрямь существуешь, лишь пребывая в укрытии, построенном из собственных вопросов. В укрытии, которое подобные призракам глупцы, вроде тебя, называют размышлением.

Задыхаясь в отсутствие сердцебиения, ты будто бы возникаешь из ниоткуда одновременно с собственным пробуждением, и вдруг обнаруживаешь…что просто делаешь…нечто..

И удивляешься, что у тебя некогда был отец.

Тело Цоронги в темноте казалось бесконечным, сплетающимся, горячим и бурлящим какой-то лихорадочной энергией – гудящей и пульсирующей. Огромная рука схватила его запястье и притянула занемевшие пальцы к напряжённой, закаменевшей дуге его фаллоса. Простое сжатие заставило Мир загудеть и взреветь, закрутившись вокруг него в невозможной истоме. Цоронга, снова напрягшись, застонал и закашлялся сквозь стиснутые зубы. Он вновь изверг своё тепло пульсирующими нитями, что, закручиваясь в петли, скользили сквозь черноту ночи, сжимая и связывая их друг с другом безымянными и невыразимыми страстями.

- Му’миорн, - прошептал он, пробиваясь сквозь века, настойчиво и упрямо, словно вода, точащая камень.

Они лежали рядом. Какое-то время единственным, что слышал Сорвил, было дыхание его друга. Его глотка болела. За холстиной палатки всё Сущее рассыпалось и рушилось в каком-то вязком безмолвии.

- Подобные вещи постыдны для мужчин в твоей стране.

Это не было вопросом, но Сорвил предпочёл посчитать, что было.

- Да. Ужасно постыдны.

- В Зеуме считаются священными объятия сильных с сильными.

Сорвил попытался было весело фыркнуть в своей старой манере – пытаясь представить лёгким то, что в действительности было попросту неподъёмным.

Но нечто дьявольское оборвало его смех.

- Когда наши жёны спешат с детьми, воины обращаются друг к другу, и тогда мы можем сражаться на поле битвы как любовники…

Эти слова заставили короля Сакарпа с трудом ловить ртом воздух.

- Ведь не нужно раздумывать, чтобы умереть ради любимого.

Сорвил попытался освободиться от его хватки, но могучая рука, ещё сильнее сжав ему запястье, заставила кончики его пальцев пройтись по всей длине налившегося кровью рога, от основания до самой вершины. И он осознал - понял, со свойственной скорее философу глубиной постижения – что его воля была здесь непрошеной гостьей, что он оказался зажатым в челюстях желания, давно поглотившего его собственные.

Что он уже был и ещё будет взят силой, словно дочь завоёванного народа.

- Ты могуч… - сказал человек, тёмный, как эбеновое дерево, человеку белолицему и бледному.

И что он сам стремится к очередному своему поруганию и даже радуется ему, словно какая-нибудь храмовая шлюха.

- И в то же время ты слаб… 

И что стыд пожирает его без остатка.

- Я ещё здесь, Сорвил, - сказал Цоронга, поднимая свою пухлую ладонь к его груди, - я здесь, погребённый под безумием…безумием съеденного нами… - он прервался, словно бы ради того, чтобы убедиться, что жертва доверяет ему. - И я умру, чтобы уберечь тебя…

Он сердито смахнул слёзы, которые сын Харвила видеть не мог.

- Чтобы защитить то, что слабо.

В древних была некая ясность, которой все пытаются подражать. Читать о своих предках означает читать о людях, у которых было меньше слов, и посему они проживали жизни более насыщенные, следуя принципам безжалостным и грубым в своей простоте.

Ясность. Ясность была даром их невинности - их невежества. Ясность, присущая древним, вызывала зависть у потомков. Для них существовало лишь то, что можно взять в руки, а не то, что едва удаётся с великим трудом нащупать за плотной завесой споров и разговоров. Добро и зло не шептали, а яростно кричали из их миров и поступков. Их приговоры были столь суровы, словно выносились богами, а любое наказание - крайне жестоким и даже изуверским, ибо обрушить зло на лик зла и запятнать скверну скверной не могло быть ничем иным, нежели чистейшим благом. На обжалование приговора времени не выделялось, поскольку обжалование не предусматривалось, ибо виновность была аксиомой, неотличимой от самого факта обвинения…

И посему люди эти казались потомкам в той же мере богоподобными, в какой и богоугодными.

И посему мужи Ордалии всё больше отворачивались от предков по мере усугубления своих преступлений. После Свараула и рокового указа об использовании в пищу шранков они, дабы унять томление своих душ, либо потеряли, либо убрали подальше списки предков. Если бы их спросили «зачем», то они бы ответили «из-за беспокойства», но истина заключалась в том, что они более не способны были нести на своих плечах груз прошлого и продолжать при этом дышать. Если их предки обретали ясность, проистекавшую из невежества, они, в свою очередь, полагались на замалчивание и отвлечённость.

Один за другим люди Трёх Морей устремлялись прочь от мерзостных дел своих рук, крадучись пробираясь, подобно ворам, по ночной равнине. Они тёрли сколькими руками покрытые запёкшейся кровью лица, пытаясь отчистить грязь и похабную мерзость. Мясо, что они, не жуя, глотали, и кровь, которую сосали, выворачивали их нутро столь же яростно и неистово, как их свершения раздирали и калечили им сердца. Многие падали на четвереньки, корчась в тщетных позывах рвоты, захлёбываясь ужасом и страданиями, мучаясь мыслями…Сейен милостивый…что же я наделал?

И он гремел внутри них, словно проходящая сквозь их тело молния – этот вопрос, что отличает людей от зверей. Грохотал, останавливая сердца, заставляя со скрипом сжиматься зубы и горестно закатываться глаза.

Что же я наделал?

Тревожный ужас сменился сном, а следующим утром их души блуждали чересчур далеко от ног, чтобы мужи Ордалии были способны пройти оставшиеся мили. Тот день, как никакой другой, был посвящён пробуждению и изучению самих себя. А затем в небеса, словно искры погребального костра, вознеслись визгливые крики и завывающие на разные голоса причитания, сочетающиеся в единый, всё возрастающий хор. Ибо они, наконец,  осознали факт совершенных ими чудовищных зверств. И стыд, как никогда ранее, разрывал их на части, превращая каждого их них в мясника, рубящего своё собственное сердце – самого ненавидимого, самого мерзкого и ужасающего. Как? Как им теперь помнить такое? Из тех, кто не в состоянии был одновременно помнить свершившееся и продолжать жить, большинство отказались помнить, но более чем шесть сотен воинов отказались жить, бросившись прямо в разверстую пасть проклятия. Остальные же сжимались в комок во мраке своих походных укрытий, сражаясь с отчаянием, неверием и ужасом – все те, кто ел человеческую плоть.

Умбиликус оставался заброшенным, дороги и закоулки лагеря пустовали. Повсюду были слышны крики, звучавшие так, словно доносились они из-под тысяч подушек, будучи при этом слишком пронзительными, чтобы те сумели их заглушить. И позади всего этого, словно горные духи, вздымались над гнилыми зубами Окклюзии золотые Рога, сияющие в свете безжалостного солнца и, казалось, злорадно насмехающиеся над ними…

На второе утро они очнулись от того подобия сна, которое им позволили обрести их терзания, обнаружив, что теперь их преследуют кошмары - охотящиеся за ними ужасы этого места. Никто не мог более выносить землю, что носила их. Бежать прочь с Поля Ужаса стало для них единственной возможностью дышать. Рога ухватили солнце ещё до того, как забрезжило утро – тлеющий золотой светоч, вознесшийся над иззубренными вершинами Окклюзии. Все взгляды с неизбежностью обратились к нему, полнясь напряжённым ожиданием.

Никто не затягивал гимнов и не возносил молитв… Лишь изредка слышались изумлённые возгласы.

Свернув лагерь, как и всегда, они возобновили свой поход к невозможному видению, попиравшему прямо перед ними линию горизонта. Никто не отдавал приказов. Ни племена, ни отряды, ни колонны не двигались совместно, не говоря уж о соблюдении строя. Никто, по сути, и вовсе не осознавал, что он делает, понимая лишь, что стремится убраться прочь. 

И посему Великая Ордалия Анасуримбора Келлхуса не столько шла в направлении Голготтерата, сколько спасалась в его сторону бегством.


Сорвилу, оказавшемуся в лесу, пришлось бы громко кричать, если отец не научил бы его путям Хузьелта-Охотника. Но тот научил, и посему он крался, осторожно ступая по пёстрому подлеску и вовсю подражая мрачному выражению лиц отцовских дружинников. Именно по этой причине он и нашёл ту штуку - шарик из серого меха, лежащий у основания расщеплённого дуба. Хотя мальчик и не знал, что тут случилось, очарование этого мига он никогда не забудет, ибо Сорвил обнаружил тогда, как ему показалось, какой-то волшебный остаток жизни.

Он обожал эти одиночные вылазки – и стал особенно дорожить ими после смерти матери. В лесу царила какая-то леность – во всяком случае в годы, когда шранки держались подальше от Пограничья. Он мог растянуться в опавшей листве, а иногда быть настолько беспечным,  чтобы даже задремать или замечтаться. И пока взгляд его скользил меж ветвей, простёрших свои лапы там, в вышине, он размышлял о том, как великое и единственное ветвится, разделяясь на хрупкое и множественное. Он мог часами вслушиваться в скрипящий и ворчащий хор, исходящий из глубин и пустот лесного полога. Его тело, каким бы тщедушным оно в действительности ни было, представлялось ему достаточно сильным и крепким, и он также чувствовал, хоть и без полной уверенности, что неплохо умеет прятаться и ведёт себя в лесу достаточно незаметно. И, казалось, не было на свете ничего настолько же обычного и при этом настолько же священного, как мальчик, притаившийся в залитом солнечным светом лесу и оставшийся наедине со своим изумлением.

И посему он счел этот маленький комочек меха подарком – головоломкой, оставленной для него не иначе, как самими богами. Он восхищался его невесомой воздушностью и тем как даже лёгкий ветерок перекатывает шарик по ладони. Он приблизил его к своим глазам и погладил кончиком пальца. Внутри пушистого комочка что-то виднелось. 

Шарик раздался в стороны с лёгкостью хлеба, только что вынутого из печи, и он обнаружил, что укутанные легчайшей шёрсткой, внутри него сокрыты кости - белые, как детские зубы. Какая-то мешанина, напоминающая остов объеденного гусеницами листика, и крошечные ножки, словно бы принадлежащие насекомому. Он вытащил череп - по размеру меньший, нежели ноготь сорвилова мизинца - и зажал его меж большим и указательным пальцами… 

Несколько медленных и сильных биений сердца он ощущал себя подобным Богу, взирающему безжалостным взором на нечто, бесконечно несоразмерное себе. 

Он очистил участок земли и разложил на нём содержимое. Дети вечно придумывают себе всяческие задачи и творят воображаемые миры, наделяющие их значимостью. В этот миг он был жрецом - старым и беспощадным, старающимся узреть явственные следы будущего в обломках настоящего, а мех и кости были столько же необходимы для жизни, насколько насущны для палатки шесты и холстина. Из глубины леса до него донесся крик козодоя.

Ещё в самом начале он вспомнил, как отец рассказывал ему, что так делают совы – сожрав свою добычу, отрыгивают мех и кости. Всё это время он отличнознал, что нашёл всего лишь сожранную совою мышь, но верил при этом в нечто иное. Он поднял взгляд, выискивая меж воздетых рук дубовых ветвей хоть какие-то признаки ночного хищника.

Но там был лишь шелест листьев и пустота.

Ничто. 

Ничто, подумал он, объятый туманом необъяснимой тревоги, ибо ему уже не казалось, что это всего лишь игра. Ничто поглотило мышь.

Переварив всё живое.

И отрыгнув всё косное.


Поутру их можно было различить довольно отчётливо – торчащий почти вертикально вверх парящий изгиб Воздетого Рога и простирающуюся над незримыми пока ещё далями громаду Рога Склонённого. Обе руки Голготтерата взметались на невообразимую высоту и, оканчиваясь какими-то женственными кулачками, рассекали и разгоняли путешествующие в небесах облака, словно золотыми вёслами, скользящими в мутной воде. Рога высились над сумятицей скал и ущелий, образовывавших кромку огромного кратера, который нелюди называли Вилюрис.

Окклюзия.

Сорвил и Цоронга, навьюченные своим снаряжением, с трудом продвигались вперёд, затерявшись в бесконечных рядах Воинства Воинств. Вооружённые люди, мрачные и воняющие тухлятиной, десятками тысяч тащились по равнине, словно огромный рыбий косяк, время от времени вспыхивающий на солнце ярким серебром. Казалось, сердца их погрузились в какую-то тёмную, стылую воду. Не было слышно ни гимнов, ни молитв, ни криков облегчения или же торжества. Никоторые выглядели так, будто они не способны были даже моргать, не то что говорить. Они с Цоронгой разглядывали склоны Окклюзии, поражённо взирая на руины Акеокинои – древней цепочки сторожевых башен, видневшихся на вершинах иззубренных скал. Протиснувшись меж торчащих собачьими клыками вершин, они присоединились к мириадам воинов, спускающихся по пыльным, усыпанным каменным крошевом склонам с противоположной стороны Окклюзии. Потрясённо и возбуждённо смотрели они, как люди во множестве разбредаются по простёршейся внутри скального кольца пустоши.

Их кишки крутились узлами. Их мысли застыли. Их сердца дёргались и бились, как пойманные верёвочной петлёй жеребята.

- Немыслимо… - пробормотал Цоронга.

Сорвил не ответил.

Они заскользили вниз по осыпающимся гравийным склонам – лишь пара воинов среди многотысячного людского потока, по большей части состоящего из конрийцев, но и их самих и все прочие, следующие за ними и бредущие перед ними, несчётные тысячи, пронизывал, ошеломлял, а зачастую и заставлял замереть на месте представший перед ними образ…это безумное видение…

Инку-Холойнас.

Исполин, воздвигающийся прямо из геометрического центра Кольца и верхушкой достигающий алого краешка заходящего солнца…Такого крошечного по сравнению с ним.

Ковчег. 

До рези слепя глаза блеском полированных поверхностей, вздымались на невероятную высоту пылающие зеркально-золотистые плоскости, отбрасывая алые отсветы на целые лиги бесплодных пустошей, где, устрашившись, застыли потрясённые человеческие народы. 

Из их пошатывающихся теней словно бы выступала багровая кровь.

Как? Как может…подобное…существовать? Иштеребинт в сравнении с этим был лишь грубо сделанным идолом. Как разум мог оказаться способным вознести до самых облаков эти громадные золотые руки? Как могло это сооружение, этот могучий город, заключённый в золотую, по-лебяжьи выгнутую скорлупу, обрушиться с самого небесного свода? Как сумел он взломать и расколоть на куски твердь земную, сам оставшись при этом невредимым? 

Холод, пробившись сквозь кости Сорвила, объял его сердце и душу. Амилоас, понял он. Сорвил знал это место, но не как нечто такое, что он способен был вспомнить или о чём рассказать, но так, как след сапога знает подошву, оставившую отпечаток. Хоть он и забыл всё, относящееся к Иммириккасу, однако, у него осталась память о том, как его заполняли эти бездонные воспоминания, никуда не делись и свойства характера древнего нелюдя, однажды так сильно изменившие само его существо. Он знал это место! Так же как сирота знает своего отца. Как мертвец знает, что такое жизнь.

Это место…это проклятое место! Им было украдено всё.

Рак. Пагуба. Зло, превосходящее любое воображение!

Неоглядные дали, забитые потрясённо взирающими на Рога людьми, расстилались вокруг. Вниз по склонам какой-то чудовищной бородой стекало облако пыли.

Необъятность владеет свойством обнажать и выставлять напоказ тишину, словно бы вытягивая её - разоблаченной и нагой - прямо из окружающей нас безмерности. И посему Сорвил слышал все тысячи бормочущих и топчущихся вокруг него людей так же отчётливо, как если бы сидел, взгромоздясь на окутанную облаками вершину, погружённый в некое непостижимое безмолвие, простирающееся куда-то за пределы человеческого восприятия, и прорастал своими костями в само Сущее. 

Нечестивый Ковчег. Величайший кошмар из легенд, обрушившийся на Мир из Пустоты, сверкающий исполин, вознёсшийся над обширной сетью укреплений, могучими квадратными башнями и чёрными стенами.

Голготтерат.

- Он существует на самом деле.. – выдохнул Цоронга.

И Сорвил понял, понял в мере достаточной, дабы это осознание выбелило костяшки его сжавшихся в кулаки пальцев. Оно всегда было рядом – с тех самых пор как король Харвил погиб в пламени - имя этого места, царящее надо всем и над всеми. Предлогом. Поводом. Обоснованием бесчисленных зверств. Невзирая на всё буйное хвастовство сакарпских Повелителей Лошадей, невзирая на всё их тщеславное чванство, он уже тогда знал, что все они, глядя на громадное войско, явившееся, чтобы низвергнуть их стены, задают себе один и тот же вопрос…

Как? Как могло так случиться, что бабские сплетни и нянюшкины песенки принесут всем нам погибель?

Как могли все Три Моря разом сойти с ума? 

Все они, и сам король, и его дружинники, стоя на стенах и бастионах, смирились с тем, что умрут, защищая свой город. И все они дивились и сетовали, что чьё-то безумие и фантазии столь легко и окончательно могут решить их судьбу…

Фантазии, существовавшие на самом деле.

Сердце ударило молотом, и он задохнулся, пошатнувшись на своих, внезапно ставших словно бы жидкими, ногах. Цоронга схватил его, прежде чем он рухнул головой вперёд, и поддержал Сорвила, поставив его перед собой, словно маленького братика или жену.

Напрасно. Харвил умер из-за своей глупой гордыни…напрасно.

В точности, как и сказал Пройас.

Земля у него под ногами вновь выровнялась и обрела твёрдость. Какие-то призрачные массы наплывали на края его поля зрения безмолвным, но смертоносным потоком, а расстилающиеся внизу пустоши словно бы вбирали их в себя. Прищурившись, Сорвил рассматривал эти равнины, недоумевая насчёт того, что они оказались скорее чёрными, нежели бледными, какими должны были быть по его представлениям. Но овеществлённый ужас Голготтерата не давал возможности предаваться отвлечённым размышлениям, не позволяя себя игнорировать, как не позволяет этого занесённый для удара кулак. Он властно приковывал к себе взгляды и мысли даже бесконечно поражённые необъятностью его размеров, грохотал обетованием ужасов, пронзал предчувствием обречённости и пагубы, предощущением осквернения, которому не было равных. Казалось, вот-вот случится нечто катастрофическое, что в любой момент из чёрных железных ворот извергнется новая Орда, что чародеи Консульта возгласят колдовские напевы, обрушив на их головы нечестивый огонь с ощетинившихся золотыми зубцами барбаканов, что из Рогов вырвутся, устремляясь вниз, чудовищные драконы и предадут мужей Ордалии пламени и острым зубам…

Он был не одинок в этом ожидании, ибо все вокруг стояли, будто удушенные предчувствием надвигающейся беды. Но миг следовал за мигом, миновало сердцебиение за сердцебиением…и ничего не происходило – не считая того, что взгляд его сместился несколько выше…

Рога. Две, воздетые к облакам и достигающие их, гигантских руки, заканчивающиеся на невообразимой высоте какими-то заиндевевшими кулачками. 

Отблески солнечных лучей переливались на исполинских вертикальных поверхностях, выявлявших и светом, и цветом, и узором нанесённый на них орнамент - изысканный и сложный. Парящие плоскости были испещрены письменами – чуждыми символами и фигурами, каким-то образом без канавок и желобков выгравированными на золоте, каким-то образом переливающимися без мерцания или яркого блеска - так, будто бы где-то внутри этого неземного металла обитала их тень. Вороны, срываясь с чёрных стен и башен Голготтерата, кружили у оснований Рогов, слетаясь к ним отовсюду. Помимо этого, не считая, разумеется, самих мужей Ордалии, не было видно ничего живого.

На самом деле…- сокрушённо повторил Цоронга, стоявший настолько близко к Сорвилу, что прозвучавшее в голосе зеумского принца страдание отдалось и в его собственном горле.

Всё. Весь путь, что им довелось проделать с тех пор, когда они входили в отряд Наследников. Все слова и речи, произнесённые во время бесчисленных страж, все горькие упрёки, все утверждения, зачастую одновременно и напыщенные и проницательные, все судорожные уверения и сомнения, разъедающая кости недоверчивость…

Всё закончилось здесь, стиснутое зубами этого места. Ныне они стояли перед голым фактом справедливости оснований, которыми руководствовался их общий враг…

И ошибочностью собственных предположений.

Мужи Ордалии один за другим останавливались перед открывшимся им видением. Воздух наполнился гнилостной вонью, ибо, стоило им оказаться в тени мощи столь необъятной и ужасающей, как кишечник подвёл их.

Как?

Как может существовать такое?

Сорвил стоял в облаке пыли, застыв от нахлынувшего на него ощущения, превосходящего обычную человеческую опаску – от благоговейного трепета, заставляющего втянуть животы людей, узревших бычьи рога, устремлённые в небо, словно дымные шлейфы. Что ещё это было, как не неосознанное поклонение?

Его правая рука стиснула трайсийский мешочек тем же жестом, которым остальные сжимали Кругораспятия и прочие амулеты. Жестом, означавшим безмолвную мольбу о спасении. Рядом с ним Цоронга, прижав руки к вискам, что-то завопил по зеумски, крик его одним из первых пронёсся над толпами, заглушив поражённый ропот. Затем же раздалась целая какофония – мычание, какие-то обезьяньи уханья и завывания. 

Сорвил не знал, когда он опустился на колени, но понимал, почему он это сделал – понимал так ясно, как ничто другое в своей мутной и никчемной жизни. Зло. Если раньше он размышлял, задаваясь бесконечными вопросами и мучаясь загадками относительно сущности этого места, то теперь, наконец, он чувствовал. Зло – цельное и отполированное. Зло, громоздившееся на зло, до тех пор, пока сама земля не продавила крышку Преисподней. Все нечестивые зверства, что ему довелось увидеть, не говоря уж о мерзостях минувших дней и ночей, были в сравнении с этим местом лишь глупой оплошностью, пьяной выходкой…

Он чуял это.

Десятки тысяч оставшихся в живых мужей Ордалии вскричали в ужасе и изумлении и да – даже в ликовании, ибо они сумели дойти до самых пределов Мира. И узреть, что их Святой Аспект-Император рёк истину.

И они начали опускаться на колени в яростном отречении от этого зла. Уверовавший король Сакарпа раскачивался и рыдал среди них, оплакивая столь многое… Сожаления. Потери. Стыд.

И ужасающий факт существования Голготтерата.


Они собрались у внутреннего края Окклюзии, сыны человеческой расы, чья жизнь увядает вскоре после их появления на свет, а поколения минуют подобно штормам или накрапывающему дождю. Недолговечные, но плодовитые и потому всегда обновлённые, меняющие народы, словно одежды, живущие в неведении собственных истоков, но страшащиеся погибели. Человечество, во всей своей бурлящей и исполненной беспамятства мощи, явилось, дабы низвергнуть Голготтерат. Возвышающиеся над шайгекцами туньеры, чья кожа пожелтела, будучи изначально слишком светлой. Галеоты, пытающиеся запугать своим грозным видом Багряных Шпилей. Недвижно стоящие нансурские колумнарии, пропускающие мимо ушей все окрики командиров. Айнонская кастовая знать, нанёсшая на щеки белую краску. Тысячи и тысячи их взирали на колющее взгляды чуждое золото - отупевшие от неверия, парализованные ужасом и стыдом…

Люди. Треснувший сосуд, из которого боги испили чересчур глубоко.

Некоторые из них в прошлом были до такой степени склонны к душегубству, что втыкали в ближнего нож за малейшее проявление неуважения, другие же были щедрыми до глупости, неизменно верными жёнам и зачастую голодали, дабы иметь возможность поддерживать престарелых родителей. Но теперь всё это было неважно. Чревоугодники и аскеты, трусы и храбрецы, разбойники и целители, прелюбодеи и затворники – они были всеми ими лишь до того как стали воинами Великой Ордалии Святого Аспект-Императора. И при всех их бесчисленных различиях, им достаточно было ныне единственного взгляда, дабы постичь чьи-то намерения и сообразить станут ли их сейчас приветствовать, игнорировать или же будут на них нападать. Быть человеком означает понимать и самому быть понимаемым как человек, и слепо чтить чаяния и ожидания, дабы и остальные могли вести игру в согласии с этим. Ибо именно так –  подражая и вторя друг другу, они и стали сынами человеческими. Невзирая на все их неисчислимые обиды и распри, несмотря на всё то, что их разделяло, они стояли сейчас как один перед сим гнусным идолом.

Великая Ордалия…нет…

Само человечество, ужасающее и благословенное, хилое и ошеломляющее явилось сюда, дабы истребовать своё будущее у злостных и нечестивых должников.

Один народ, единое племя пришло к вратам Голготтерата, чтобы огнём и мечом испытать на прочность Ковчег и, наконец, до основания истребить Нечестивый Консульт.

  

Глава седьмая



Привязь

Поведанная кому-то истина, означает отказ от собственной выгоды и амбиций, и предполагает либо доверие к чужим оценкам, либо равнодушие к ним. Почитание истины неотличимо от ужаса.

- Третья Аналитика Рода Человеческого, АЙЕНСИС


Ранняя осень, 20 Год Новой Империи (4132 Год Бивня), Привязь.


Лицо поднимается из глубин заводи, кажущееся бледным сквозь зеленоватую воду. В окружающей тьме переплетаются, то сходясь вместе, то вновь разъединяясь, пустоты, подобные тонким канавкам, что можно найти под валунами, вытащенными из густой травы. Лишь у самой поверхности юноша с бирюзовыми глазами замирает, будто сдерживаемый какой-то глубинной силой, улыбается и чуть выше приподнимает свой рот. В ужасе Король Племён взирает, как через улыбающиеся губы юноши протискивается червь, проникая сквозь водную гладь. Он чует воздух, извиваясь точно слепо тыкающийся палец - влажный и непристойный в своей розоватой бледности, скорее свойственной более постыдным частям тела.

И, как всегда, его собственная, не слушающаяся приказов рука протягивается над заводью, и в миг звенящего тишиной безумия касается этой мерзости.


Стук валящих лес топоров подобный треску брошенных в огонь кукурузных початков. Гортанные человеческие крики, голоса укоризненные, поддразнивающие, заявляющие что-то на неизвестном ему языке.

Анасуримбор Моэнгхус проснулся от укусов цепей. Прищурившись от проникающего снаружи света, он увидел засаленные шкуры, натянутые на рёбра деревянных опор. Он был гол...и скован кандалами, охватывающими его запястья и лодыжки. Цепь, прикреплённая к лишенной ветвей берёзе, превращенной в невольничий столб, грубыми железными звеньями обвивала белокожий торс Моэнгхуса, прижимая его локти к груди.

День был по-летнему жаркий, но в яркости безоблачного неба и сухости воздуха слышалось дыхание осени. Он ожидал, что в якше будет душно, но что-то, возможно запылённые щели на стыках меж кожей и деревом или отверстие в коническом потолке, оставленное специально для проветривания, позволило освободить воздух от дурных запахов и духоты. Он ощущал себя...чистым, чище, чем когда-либо после Иштеребинта. Вопли и крики, раздающиеся в его душе, никуда не делись, но теперь звучали глухо и откуда-то снизу, будто бы они оказались погребёнными в черноте земли под его ногами. Его захватили скюльвенды - Народ Войны! - но невзирая на лежащую у их ног историю, полную зверств и злодеяний, он не испытывал страха. Какую боль они могли причинить ему, пережившему знакомство с упырями и претерпевшему все изощрённые пытки Харапиора? Что они могли забрать у него, когда собственная жизнь висела на нём подобно свинцовым чушкам? Скюльвенды схватили его -сыны отцова племени, и пусть даже они и отказывались признавать его родство - он был рождён с изначальным знанием о них. Независимо от того, какую судьбу они ему уготовали, какие унижения и страдания, он умрёт, зная, что всё было честно.

Он был свободен! Лишь это имело значение... Всё безумие упырей и Анасуримборов осталось позади. Если оставшейся ему жизни суждено быть краткой, то пусть она будет незапятнанной -чистой!

Он не позволял себе расслабиться, дабы не пробудить нечто такое, чего не в состоянии был описать словами. Сквозь перестук топоров до него доносились мужские и женские голоса. Пытаясь прислушаться, он пониже опустил голову. Они говорили на скюльвендском языке, представлявшемся ему членораздельной версией лая, обычно доносящегося от военных лагерей и биваков. Моэнгхус не понимал ни слова, но откуда-то знал, что они обсуждают именно его. Он увидел очертания человека, присевшего снаружи у входного клапана, а затем просунувшего внутрь два пальца на уровне земли и следующим движением поднявшего их на уровень своих губ. Моэнгхус заметил предплечье, испещрённое шрамами.

Захвативший его в плен человек наклонился и протиснулся внутрь, а потом, выпрямившись, встал в полумраке якша во весь рост. Следом за ним явилась прекрасная светловолосая женщина. Человек был стар, но видом своим и повадками напоминал леопарда, тело его было почти целиком покрыто шрамами, точно каким-то доспехом. Отметина за отметиной со всех сторон исчерчивали его руки и шею, переходя на щёки, а в нём самом, свернувшись кольцами, словно змея, таилась смертельная угроза, перехватывающая дыхание, заставляющая волосы становиться дыбом, предвещающая увечья и неизбежную гибель. Всё его тело было вызовом – каким-то невероятным боевым кличем. Его сутулые плечи выгибались седлом, кожа на кистях рук своей грубостью напоминала дубовую кору, исчерченную сухожилиями точно складками дубовины, сами же скрещенные руки выглядели жестче рога. И бесчисленные свазонды…повсюду…

Земля тут же зашаталась под закованным в цепи имперским принцем и его кандалы издали щебечущий скрип, когда он попытался сохранить равновесие.

Человек взглянул на него, сверкая бирюзовыми глазами, и воздел свою ладонь вверх, точно разящий клинок. Женщина тут же поспешила к Моэнгхусу, достав грубый ключ, чтобы разомкнуть его оковы. Вблизи она всё также была неописуемо прекрасна.

- Тебе известно кто я? – рявкнул на шейском человек.

Моэнгхус облизал губы, всё ещё не зажившие после Иштеребинта. Женщина позвякивающей ключами тенью встала справа от него.

-Ты…- он закашлялся, удивившись, что ему больно говорить. - Ты - Найюр урс Скиота.

Жесточайший из людей.

Ледяные глаза взирали на него.

- И что же он, Анасуримбор, сказал тебе про меня?

От столь невероятного поворота событий Моэнгхус начал заикаться.

- Ч-что т-ты …что ты мёртв.

- Он знает, что ты его отец, - раздался сбоку от него голос юной женщины, - и потому трепещет.

Убийственная напряжённость проникла во взгляд человека.

- А кто она такая знаешь?

- Нет, - буркнул Моэнгхус, всматриваясь в лицо девушки. - А должен?

Смех Найюра урс Скиоты, полный насмешки и одновременно помешательства, звучал словно порождение бойни.

Женщина, заслонив собою холодный свет, наклонилась вперёд, чтобы погладить Моэнгхуса.

- Ну, ты же был совсем ещё малышом, - сочувственно улыбнувшись, сказала она.


Король Племён приказал на весь день закрывать его лицо плотным капюшоном, руки же у него были скованы за спиной так, что он из всех сил старался удержаться в седле, оставаясь в полном неведении о крае, по которому ехал на своей смердящей лошадёнке. Капюшон с него снимали лишь ближе к вечеру, когда он вновь оказывался в якше, а кандалы отмыкали только при появлении норсирайской наложницы, юной, едва расцветшей женщины, утверждавшей, что она его мать…

Серве… Имя, всегда пронизывавшее его сердце леденящим холодом.

Ночь за ночью они разыгрывали это безумное представление. Девушка в подробностях расспрашивала Моэнгхуса о том, как прошел его день, выказывая к нему чистую, целомудренную любовь, а неистовый Король Племён не столько сам играл роль его отца, сколько наблюдал за её играми.

- Думаю, тебе стоит проявлять мудрость и сдержанность. Твой отец чересчур скор на гнев и внушает такой сильный страх, что люди, которые должны бы были просто вверять себя ему, вместо этого шепчутся о нём по углам…

Моэнгхус понимал, что происходит. Ему доводилось видеть, как человек здравомыслящий зачастую потворствует людям безмозглым или помешанным, навешивающим на себя свои верования, будто перья, а затем напыщенно распускающим их, словно павлиньи хвосты. Однако, он никогда бы не поверил, что и сам способен принять участие в подобном действе, что может пожертвовать собственным достоинством дабы попытаться хоть немного смягчить чей-то ужасающий взор. Моэнгхуса смущала и беспокоила та лёгкость, с которой он, отвечая этой по-матерински ласковой любознательности, с одной стороны никогда не снисходил до того, чтобы поддержать её притворство, с другой никогда и не осмеливался ему противоречить. Как может душа следовать такому пути, что вечно пролегает меж истиной и обманом?

Его чёртова сестричка, как он точно знал, скорее, задалась бы вопросом о том, как душа может поступать иначе. Но безумие всё равно оставалось безумием, ибо оно наносило ущерб настолько разрушительный, насколько высоко по общественной лестнице восходило. Помешательство, объявшее поля или улицы, заканчивалось, как правило, швырянием камней или поджогами. Но помешательство, охватывающее дворцы, обычно завершалось всеобщей погибелью.

- Прекрати это безумие! – рявкнул он на третью ночь после пересечения Привязи. – Ты мне не мать!

Обольстительная девица улыбнулась и хихикнула, будто бы потешаясь над его наивностью. Возможно, именно тогда он и понял, что её нельзя в полной мере отнести к человеческому роду.

- К чему? – прорычал он, сидя в тени призрака своего отца, стоявшего, скрестив руки, на пороге якша. – К чему вся эта безумная игра?

Моэнгхус почти что поверил, что возникший рядом Найюр воистину умеет становиться невидимым – столь внезапным был удар, повергший его наземь. Железная рука вдавила его щёку в безжизненную грязь. Он ощущал исходящий от легендарного воина жар, чуял идущий от него звериный, мускусный запах, слышал его бычье дыхание.

- Ты – Анасуримбор! – проскрежетал прямо ему в ухо жесточайший из людей. – Не тебе жаловаться на игры!

Его плевок словно бы сочетал из грязи какой-то чёрный знак перед лицом имперского принца.

Каждый удар, обрушивавшийся на его щёки и уши, сопровождался коротким рыком, ибо такова обязанность отцов -бить своих сыновей.

И сквозь все затрещины и оплеухи он слышал её смех, смех своей матери.


Когда Моэнгхус проснулся, Найюр наблюдал за ним, сидя голым в лучах рассветного солнца, льющегося через порог якша. Король Племён ссутулился, склонившись вперёд, а его скрещённые руки опирались на торчащие колени. Свазонды, казалось, превращали его кожу в чешую, делая отца походящим на нечто вроде крокодила – столь резко очерчивались белым утренним светом глубокие тени.

- Скюльвендские дети, - сказал он, глаза его сияли словно два парящих в небе опала, - обучены ненависти, как чему-то главному и по сути единственному в своей жизни. – Он кивнул, словно бы признавая наличие в этой мудрости некого изъяна, не предполагающего, тем не менее, что ей не следует повиноваться. – Да…слабость…Слабость – вот та искра, которую высекает отцовская плеть! И горе тому ребёнку, что плачет.

Жесточайший из людей издал смешок, звук слишком кроткий в сравнении с гримасой его сопровождавшей.

- Хитрость в том, мальчик, что не бывает на свете ничего неуязвимого. Любая, самая могучая сила, иногда садится посрать. А иногда засыпает. Мощь необходимо нацелить, сосредоточить, а значит всё на свете уязвимо и всё слабо. И посему, испытывать презрение к слабости означает питать отвращение ко всёму сущему…

И Анасуримбор Моэнгхус внезапно понял то, что, как ему показалось, он и так всё это время отлично знал. Найюр урс Скиота отправился в Голготтерат, к Нечестивому Консульту, рассчитывая унять пламя смертельной ненависти, которую он питал к Анасуримбору Келлхусу. И вот, на своём пути, уже находясь в одном-единственном шаге от возмездия, он вдруг обнаруживает и захватывает в плен Моэнгхуса, сына своего заклятого врага… Это кому угодно показалось бы странным, не говоря уж о человеке, столь одержимом злобой, как его отец. Разве мог он не заподозрить тут какой-то коварный заговор, призванный расстроить его замыслы и уничтожить его самого?

- И, тем самым, Мир становится ненавистным, мальчик. Просто делается чем-то ещё, что тоже необходимо придушить или забить насмерть.

- Я знаю, что такое ненависть, - осторожно сказал Моэнгхус.

Король Племён вздрогнул и плюнул в яркий отсвет зари, осмелившийся проникнуть внутрь якша.

- Откуда бы? – проскрежетал он. – У тебя были лишь матери.

- Ба! – усмехнулся имперский принц. – Да все люди нена…

Скюльвенд ринулся вперёд и воздвигся над сыном, дыша разъярённо и глубоко.

- Вооот! - взревел он, хлопая себя ладонью по изрубцованным бёдрам, груди и животу. – Вот это ненависть!

Он наотмашь врезал Моэнгхусу по губам так, что голова имперского принца откинулась назад, ударившись о дугу цепей, а сам он тяжко рухнул на безжалостно-жёсткую землю.

- Ты весь такой начитанный! - глумился Найюр урс Скиота. – Цивилизованный! Терпеть не можешь вред, причиняемый жестокими забавами! Питаешь отвращение к тем, кто хлещет плетьми лошадей, убивает рабов или бьёт симпатичных жёнушек! Почуял у себя внутри какие-то колики и думаешь, что это ненависть! И ничего при этом не делаешь! Ничего! Ты о чём-то там раздумываешь, хныкаешь и скулишь, беспокоишься о тех, кого любишь – в общем, без конца толчёшь в ступе воду и воешь в небеса. Но ты! Ничего! Не делаешь!

Моэнгхус способен был лишь сжиматься, да таращить глаза на нависшую над ним могучую фигуру.

- Вот! – громыхал Найюр урс Скиота, по всему телу которого, налившись кровью, проступили вены. – Читай! – царапающим движением он провёл себе от живота до груди пальцами с отросшими ногтями, напоминающими звериные когти. – Вот! Вот - летопись ненависти!


Потребовалось четверо кривоногих воинов, чтобы вырвать из земли столб, к которому он был прикован. Он не понимал ни единого слова из тех насмешек, которыми они его осыпали, но был уверен, что они называют его женщиной из-за отсутствия на его коже шрамов. Руки ему завели за спину, накрепко привязав к ясеневому шесту, водружённому поперёк спины, а затем, прицепив конец опутывавшей его верёвки к веренице вьючных лошадок, перевозивших на себе якши, разное имущество и припасы, заставили его, спотыкаясь, плестись за их хвостами весь день. Тем вечером его секли ради забавы, подвергая разного рода унижениям и мучениям до самой темноты, однако в сравнении с тем, что ему довелось претерпеть от рук упырей, эти страдания показались ему облегчением. Его отрывистый смех разочаровывал их, так же как и его вымученная усмешка. Радостные и насмешливые крики, с которых началось развлечение, быстро скисли, сменившись наступившей тишиной и помрачневшими лицами.

Всё это время он не видел никаких признаков своего отца и его спутницы.

Наконец, они подтащили его, едва стоящего на ногах, к призрачному видению Белого Якша, колыхавшемуся под напором ветра, словно отражение на поверхности водоёма. Они заставили его забраться внутрь и, притянув его колени к голове, приковали к очередному столбу. Когда эти вонючие скоты, наконец, убрались восвояси, он лежал в одиночестве, в кровь обдирая губы о приносящую успокоение землю. Он тихонько хихикал по причинам совершенно ему неизвестным, и рыдал по причинам, которых и вовсе был не способен постичь. Одинокая, тоненькая свечка, скорее всего умыкнутая из какого-то разграбленного нансурского храма, освещала якш изнутри. Едва не рассадив о жёсткую землю челюсть, он огляделся вокруг, увидев в сумраке множество какого-то хлама, сваленного кучей на грязных коврах, а также заметил буквально в двух шагах от своих ног груды спутанных и свалявшихся мехов. Свечка напоследок вспыхнула, расшвыряв по конусу измаранных непогодой стен пляшущие пятна теней и колеблющиеся отсветы, а затем всё вокруг погрузилось в темноту.

Хотя Моэнгхус и помнил весь ужас иштеребинтского Преддверья, объявшая его тьма, казалось, тотчас исцелила его, будто бы все его незримые раны в мгновение ока затянулись. Тело есть ничто иное, как замутненный глаз, ибо его ощущения подобны зрению, с рождения запятнанному катарактой и посему яркий свет благоприятствует как удовольствиям, так и мучениям, но тьма словно бы создана для оцепенения, для бесчувственности, для всего бесформенного и смутного. Его коже за последнее время довелось ощутить слишком многое, и поэтому темнота была для него всего лишь целебным бальзамом.

Он словно куда-то плыл, тело его пульсировало жизнью – болью, содроганиями и краткими вспышками на обратной стороне век. Дыхание вдруг словно бы прижало холодную ложку к его сердцу, и принц очнулся от своей дрёмы, осознав, что он, Анасуримбор Моэнгхус, прикован рядом с грубым варварским ложем. Подобно псу.

Это должно было бы вызвать ярость, но потребная для ярости конечность слово была оторвана у него, и вместо гнева он остался наедине с одним лишь тоскливым недоумением. Наконец, он понял, почему бежал от Сервы и почему из всех мест на свете выбрал именно это. Он понял даже то, почему единственное, что мог сделать его настоящий отец – так это убить его рано или поздно. Так отчего же его мысли скачут и мечутся так тревожно? Отчего он постоянно чувствует себя сбитым с толку, будучи не в силах найти ответ на вопрос, который даже не способен задать? Просто потому, что побеждён и разбит? Неужели он, подобно многим старым воинам, которым довелось испытать слишком многое, навсегда помешался?

Входной клапан откинулся и внутрь, держа в руке крючковатый посох с висящим на нём фонарём, ступил Найюр урс Скиота. Он высоко поднял источник света и подвесил его на крюк, прикреплённый к одному из шестов якша. Исходящего от раскачивающегося фонаря мутного блеска оказалось более чем достаточно, чтобы зарубцевавшиеся было душевные раны Моэнгхуса вновь открылись.

Жесточайший из людей воззрился на имперского принца в той смущающей манере, свойственной людям, способным внимательно рассматривать нечто находящееся рядом с ними с таким видом, будто оно в действительности располагается где-то в отдалении. И, несмотря на свою бурно проведённую жизнь, несмотря даже на то, что он и в самом деле был далеко не молод, Найюр, тем не менее, казался ещё старше, казался подобием варварского бича древности, воплощением самого Гориотты, скюльвендского Кроля Племён, разграбившего Кенею, и низвергнувшего в прах целую цивилизацию.

Следом за ним, поднырнув под откинутым входным клапаном, внутрь вошла Серве, слегка сутулясь из-за наклона сделанных из лошадиных шкур стен. Моэнгхус заставил себя подняться с земли и встать на колени на предельном расстоянии от столба, которое ему позволила натянувшаяся цепь.

- Чего тебе от меня нужно? – хрипло вскричал он.

Варвар упёр руки себе в бёдра.

- Того же, что нужно всегда - единственного, что мне на самом деле нужно. Возмездия.

Инстинкты его кричали, что следовало бы отвести взгляд, но в сверкающей бирюзе отцовых глаз было нечто откровенное и нагое, некая жадная напряжённость, требовавшая от него ответного взора – и сопоставимого саморазоблачения…

- Так ты терзаешь те его частички, что находишь во мне? То, что …

Удар сотряс его голову, заставив тело раскачиваться на натянувшейся цепи.

-Да.

Имперский принц приподнялся с насыпанной на землю соломы, глядя на отца медоточивым взором из-под дрожащих век.

- Потому что, убивая собственного сына, ты в действительности убиваешь его образ? Ибо…

Оплеуха обожгла его левую щёку, и обстановка якша поплыла куда-то вверх и вокруг, а узы глубоко врезались в горло.

- Да.

Моэнгхус вновь повернулся к рычащей фигуре.

- Глупец! Фигляришко! Кто же будет лить собственную кровь, чтобы наказать дру…

Могучий удар, нанесённый прямо в лоб, швырнул его наземь.

Ответ – скрежещущий, полный какой-то воистину демонической одержимости:

-Я.

Моэнгхус, прокашлявшись алой кровью, увидел стоящую рядом с ним на коленях прекрасную девушку. Она жадно наблюдала за ним, выгнувшись назад от возбуждения, глаза её заволокло истомой.

Серве.

Он сплюнул кровь и осколки зубов, удивившись, что ему потребовалось так много времени, чтобы понять. Какова же в действительности мощь познания, если эта сила пробуждается даже в скованном и избиваемом человеке?

- Мамуля? – позвал он с гадким смехом.

Он напрягся всем телом, пытаясь предугадать действия своего помешавшегося отца.

- Значит, вы с этим оборотнем вовсю любитесь, как собачки? Не так ли?

Очередной сокрушительный удар свел всё его поле зрения к крохотному пятнышку.

Да.


Моэнгхус пришел в себя, в натяг вися на своих цепях и дыша какой-то внутренней пустотой, связывавшей его с необъятностью окружающего пространства. Казалось, даже рухни под ним сейчас сама земля, он всё равно останется недвижно висящим в этой пустотелости. Прошло какое-то время, прежде чем он услышал орущего во весь голос Короля Племён.

- …о чём не имеешь никакого представления! Ты жил прямо в его Доме – моя кровь, семя моих чресел – обитал там, не чуя ни малейшего запашка мерзости, исходящего от твари, нянчившей тебя на коленях! Нет. Ты любил его, как своего отца, обожал его, даже когда твоё сердце противилось этому. Быть может, задумывался над тем, как сильно тебе повезло быть его сыном -имперским принцем, плотью от плоти живого Бога! Торжествовал, как в таких случаях торжествуют все дети, полагая, что ты, наверное, и сам какое-то божество, раз короли, военачальники и великие магистры склоняются перед тобой и целуют твоё колено!

Унаследованное от отца лицо было для принца чем-то ни о чём не говорящим, чем-то слишком близким, чтобы суметь его по-настоящему разглядеть или хотя бы изучить, ибо, невзирая на всю славу и великолепие, дарованные ему Келлхусом, Моэнгхус, в конечном итоге, всегда оставался всего лишь приёмышем. Лицо, что он сейчас видел перед собою, было лицом незнакомца, будучи ему даже более чуждым в силу того, что напоминало его собственную наружность, нежели за счёт решётки свазондов, нанесённой на лоб и щёки Найюра.

- Да, у меня есть воспоминания.. - бросил он в это лицо, беззаботно улыбаясь убийственному взору. – Воспоминания, которые разорвали бы тебе сердце… Никогда ещё не видывал мир подобной Семьи и Двора.

Безумная ухмылка, ещё более дикая из-за хищной остроты его зубов.

- И это должно было меня удивить? Низвергнуть моё тщеславие? Нет, мальчик, благодаря этому я лишь утверждаюсь в своей убеждённости и ещё больше склоняюсь к насилию. Разумеется, ты любил его – преклонялся и лебезил перед ним, полный обожания. Он придавал твоей жизни смысл, одарял тебя некой значимостью - это и есть то золото, что он всюду разбрасывает. На самом же деле ты просто ещё один нищий, ещё один исцелившийся калека, корчащийся в пыли у его ног!

- И всё же – вот он ты! – вскричал Моэнгхус голосом, полным неверия. - Стоишь здесь, побуждаемый ровно тем же стрекалом. Оскверняешь свое ложе с консультовой мерзостью! Обуздание Апокалипсиса - вот единственное золото, что разбрасывает Келлхус!

Хриплый смех.

- Апокалипсис? Это моя цель. Не его.

Моэнгхус попытался усмехнуться, несмотря на раздувшуюся щёку и разбитые губы.

- И какова же тогда его цель?

Найюр пожал могучими плечами.

- Абсолют.

Имперский принц нахмурился.

- Абсолют? Что бы это должно означать?

Степняк сплюнул справа от себя.

- Знать всё то, что известно Богу.

- Всё больше безумия! – крикнул Моэнгхус. – Что за дурак…

- Нелюди ищут путь к Абсолюту, - раздался вдруг голос вещи-зовущейся-Серве, - они практикуют Элизий, надеясь укрыться от Суждения и незримыми проскользнуть в Забвение, обретя освобождение в Абсолюте. Дуниане используют то же самое слово, унаследованное ими от куниюрцев, но, будучи влюблёнными в разум и интеллект, верят, что именно это и есть их цель – то, к чему они стремятся…

Моэнгхус насмешливо фыркнул.

- Сперва ты притворяешься моей матерью, а теперь моей сестрой!

Взгляд Найюра побелел от какой-то злобной одержимости.

Король Племён шагнул к своей наложнице и, схватив её за горло могучей, покрытой шрамами рукой, подтащил вяло трепыхающуюся красавицу к обмякшему в своих оковах имперскому принцу, и остановился, удерживая её прямо над ним.

- Мне многое известно о твоей семье, мальчик, ибо мои шпионы никогда не прекращали следить! Ты говоришь о Серве…царице ведьм…

Он затряс головой своей супруги, будто та была луковицей, выдернутой из земли на бабушкином огороде.

- Дааа! – прорычал он. Сухожилия проступили на его испещрённых шрамами запястьях, а пальцы глубоко погрузились в её голубиное горло. Даже искажённая муками, её красота приковала к себе взгляд имперского принца, будто бы сделавшись целым миром, в котором ему по-прежнему хотелось бы жить, местом, где страдающая невинность ещё сражается, борется и надеется…но всё это продолжалось лишь до тех пор, пока прелестный лик вдруг не раскрылся паучьими лапами, став выводком судорожно сжимающихся и разжимающихся пальцев.

- В ней ровно также нет ничего человеческого, как и в её тезке!

В ужасе Моэнгхус резко отстранился.

- Безумие! – вскричал он. – Ты! Ты не лучше тех, кто совокупляется со зверями! С чудовищами!

Найюр бросил вещь-зовущуюся-Серве на голую землю и сплюнул, когда она поспешно отползла, найдя себе укрытие возле кожаных стен якша.

- А как насчёт твоих собственных чудищ, мальчик? – ответил он со злобной усмешкой. – Каково это - быть единственным поросёнком среди волчьего выводка Анасуримборов?

- Я н-не п-понимаю…

- Пфф. Я вижу в тебе это знание, знание, что ты отвергал, желая сохранить свою позлащенную жизнь. Разве мог ты не чувствовать пропасти, пролегающей между их душами и твоей собственной? Душами столь быстрыми, что волосы встают на загривке дыбом, столь хитроумными, что тебе постоянно приходится опасаться за собственное лицо, вечно предающее тебя, и никогда не забывать как много у них в запасе стрел! Они соблазняли тебя нежными речами и объятиями, обряжали в браслеты своего величия, дабы ты плясал вместе с ними и как один из них. И всё же тебе известен был их изъян, их скрытый порок, делающий их скорее мерзкими тварями, нежели людьми!

Старый скюльвендский герой, снова сплюнув, воздел руки к конической верхушке якша, сияющей на стыках шкур светом зарождающейся зари.

- Имей они лица, подобные пальцам, и ты взывал бы к огню и мечу. Но у них вместо этого подобные пальцам души и посему об их незримой извращённости можно только догадываться, лишь надеясь обнаружить ей подтверждения. – Он говорил, яростно жестикулируя - то опуская руки вниз, то широко разводя их в стороны, то сжимая кулаки, то рубя воздух ладонью. – Мою тварь создавали, чтобы вынюхивать секреты и доискиваться до тайн, в то время как твоих чудищ выводили, дабы эти тайны изрекать – выводили, словно бойцовых петухов, способных, крутясь и извиваясь, пробраться сквозь кишечник наших душ и проникнуть в наше нутро, чтобы говорить нашими собственными ртами и испражнятся нашей собственной задницей. Выводили, чтобы поменять местами камеры нашего сердца, обвиться вокруг нашего пульса и владеть нами изнутри, вить гнёзда во тьме нашей глупости и тщеславия, наших надежд и нашей любви – всех наших бабьих слабостей!

И он стоял там, его настоящий отец – истерзанная душа, обитающая в хитросплетениях плоти, стоял - скользкий от пота, ухмыляющийся кровавой ухмылкой и сияющий по контуру своей фигуры, ибо в свете наступающего утра шрамы его сверкали будто серебряные гвозди.

- Ты знаешь, о чём я!


Этот маленький черноволосый мальчуган.

Этот волчеглазый приёмыш.

Кто же он?

- Не тревожься, - прошептал ненавистнейший из упырей, - после всего случившегося, ты мне теперь словно сын…

Так холодно - в этой кромешной тьме. И так чисто.

- Но тех, что зовут тебя братом, ты постичь не сумеешь.


Он лежал в грязи, будучи, как и его отец, обнажённым, но при этом скованным кандалами. Он лежал, измученные конечности покалывало, висок вжимался в холодную землю, напоминавшую своей густотой и мягкостью влажный песок на линии прибоя. Только эта земля была совершенно сухой. Он говорил без чувств и выражения, рассказывая об их прибытии в Иштеребинт, о том, что ему довелось там вынести и о том, как всё это в итоге привело его сюда. Его удивило, что он способен упоминать имя Харапиора, не испытывая приступов ярости, и что может поведать скюльвенду о своих обидах и скорбях со всей возможной точностью и холодной ненавистью. Он рассказал о том, как Серва соблазнила его, об их последующей кровосмесительной связи и о том, как она использовала его, чтобы заставить сакарпского короля возненавидеть Анасуримборов. О том, как она пела, в то время как он визжал и задыхался от боли. Медленно, осторожно взвешивая слова, он перечислил все подробности и детали, убедившие его в чудовищной сущности сестры, в её полнейшем сходстве с паукоподобным отцом… И тогда он осознал всю нелепость своих препирательств с Найюром урс Скиотой, или, учитывая тот факт, что возражая ему, он, в конечном итоге, использовал те же самые аргументы, скорее даже какое-то безумие всего этого спора.

- Всё именно так, - признал он, - как ты и сказал.

И ему показалось истинным кошмаром, что обретающаяся внутри якша реальность словно бы сделала шаг назад, вернувшись к тому безумному притворству, что ранее была им с гневом отвергнута. Его настоящий отец, скрестив ноги, сидел напротив него, и, не пытаясь вставить ни единого слова, слушал его рассказ. Всё внимание Короля Племён, казалось, было целиком и полностью поглощено голосом сына. А чудовищная мать Моэнгхуса заботливо ухаживала за его разбитым лицом.

В этот раз они разве что оставили его скованным.

Черноволосого мальчугана. Волчеглазого приёмыша.


Моэнгхус проснулся, разбуженный предрассветными проблесками, и лежал совершенно неподвижно, подобно тому, как лежат животные, забредшие в изобилующую хищниками местность. Незримый ему лагерь молчал, словно бы состязаясь в безмолвии с серым светом, сочащимся сверху сквозь прорехи в шкурах, покрывающих конус якша. Он понял, что отец отсутствует ещё до того, как хорошенько огляделся в пустоте холодного утра, однако же, при этом, он ровно также знал, что шпион Консульта здесь, хотя и никак не мог понять, откуда явилось это знание. И посему, когда её лицо возникло в воздухе, словно бы вдруг проявившись в призрачном свете зари, он не испытал ни малейшей тревоги.

Тело её почти целиком скрывалось во мраке.

Они долго, казалось, неизмеримо долго взирали друг на друга. Мать и сын.

- Тебя удивила его осведомлённость о том, что я такое, - сказала вешь-зовущаяся-Серве.

- И что же ты? – прохрипел Моэнгхус.

- Я - изменчивость. То, чем ему нужно, чтоб я была.

Пауза, заполненная неслышным дыханием.

- Ты…озадачен… - она улыбнулась ему кроткой улыбкой, - ты – Анасуримбор.

Имперский принц кивнул.

- А если он оставит меня в живых, что тогда, тварь?

- Однако же он намеревается убить тебя.

Моэнгхус перевернулся на бок, вытерпев столько боли в своём правом плече, сколько сумел.

Она казалась мраморной статуей, столь неподвижной была. И это тоже было уловкой.

- Я – дитя Дома твоего врага, - сказал он, – тот самый голос, что ему не следует слышать. Тебе нужно, чтобы он убил меня, но ты опасаешься, что ему об этом известно также хорошо, как и тебе…и поэтому он может оставить меня в живых просто, чтобы поступить тебе наперекор.

Напряжённость проникла в её бестелесный лик.

- Возможно… - признала вещь.

Моэнгхус, преодолевая мучительную боль, ухмыльнулся.

- Тебе и в самом деле стоило бы убить меня прямо сейчас.

Безупречно прекрасное лицо отодвинулось, скрывшись во мраке, будто внезапно ушедший под воду цветок, дёрнутый кем-то за стебель из глубины.


Глава восьмая.


Стенание

И воистину, стоял он там - под ними, выказывая и храбрость свою и могучую волю, но всё же, как и родичи его, как и все явившиеся сюда, он стоял на коленях, ибо Это было слишком необъятным, дабы не поразить их сердца осознанием того, что они лишь мошки, лишь кишащие на равнине сей докучливые вши.

- Третий Рок Пир-Минингиаль, ИСУФИРЬЯС


Ранняя осень, 20 год Новой Империи (4132 Год Бивня), Голготтерат.


Безумие возрастало, хотя вкуса он так и не чувствовал.

- Ты сделал это, - прошептала Наибольшая Часть.

- Сделал что?

Тела, дёргающиеся под натиском ярости, порождённой похотью.

- То, что было необходимо…

Улыбка Анасуримбора Келлхуса становилась всё шире по мере того как гриб из огня и горящей смолы вскипал, устремляясь всё выше и выше. Достигая самого свода Небес.

- И что же я сделал? Скажи мне.

Шматки плоти настолько горячие, что обжигают язык.

- Нечто невыносимое.

Губы, раздавливающие мочки ушей, зубы выскабливающие кровь из кожи и мяса.

- Что? Что?

Он сам, вылизывающий воняющие экскрементами внутренности.

- Ты изнасиловал и пожрал его…

Содрогающийся на его ранах.

- Кого же?

Сибавула, прозванного Вакой устрашившимися его …

- Обожжённого…Гниющего человека.

Пирующий на его ободранном лице.

И раздумывающий, что на вкус он скорее похож на свинину, нежели на баранину.


Лагерь был разбит там, куда привела их Судьба – у восточного края Окклюзии. Несмотря на опасения имперских планировщиков вода здесь имелась в изобилии и оказалась незагрязнённой. Родники, пробиваясь сквозь скалы, стекали вниз плачущими ручейками, размывавшими там и сям желтовато-чёрные склоны. Тем вечером мужи Ордалии ничего не ели, а лишь пили эту воду. Собравшись вместе, они словно бы превратили осыпи у основания внутреннего края Окклюзии в нечто вроде амфитеатра, Голготтерат же при этом стал его болезненно раздувшейся сценой. Никто из них не произносил ни слова. На закате воздух обрёл ту осеннюю прозрачность, когда угасание света знаменует также и угасание жизни, лишенной тепла. Рога пылали в объятиях солнца до тех пор, пока оно полностью не скрылось за горизонтом, но и вечером пространства, отделяющие воинство от Голготтерата, казались зримыми столь же отчётливо, как и ранее. Под необъятными зеркально-золотыми громадами мужи Ордалии легко различали укрепления, казавшиеся в сравнении с Рогами не более чем поделками из бумаги и клея, но в действительности бывшие столь же могучими, как и бастионы, защищающие Ненсифон, Каритусаль или любой другой из великих городов Трёх Морей. Они рассматривали несчетные тысячи золотых слёз – зубцов, прикрывающих бойницы чёрных стен. Они приглядывались к ненавистным глыбам массивных башен, известных как Дорматуз и Коррунц, защищавших подступы к громаде барбакана Гвергирух, Пасти Юбиль - Пагубы, отравленная тень которой простёрлась почти на все горестные сказания о трагедиях древности. Они прозревали как укрепления Забытья возносятся ступенями прямо к чудовищной цитадели, прижавшейся к внутреннему изгибу Воздетого Рога - Суоль, надвратная башня, защищающая Юбиль Носцисор, Внутренние Врата Голготтерата.

Убывающий свет солнца, постепенно скрывающегося за приподнятой кромкой Мира, бледнел и истощался, став, наконец, лишь чем-то вроде алой патины, окрашивающей запястья Воздетого и Склоненного Рогов. Каждый из воинов мучился мыслью о том, что как только солнечный свет окончательно исчезнет – вражеская цитадель тут же извергнет из себя непредставимые ужасы, но поскольку никто не смел произнести ни единого слова, то всякий лишь себя самого почитал душою, терзающейся подобными кошмарами. И посему презирал сам себя за трусость. Десятками тысяч они сидели и взирали на Голготтерат, дрожа от стыда. Их желудки бурлили от страха и неверия, а зубы медленно, но неостановимо сжимались - до скрежета, до пронзающей челюсти боли.

Быть может, неким сумрачным уголком себя они понимали, всю порочную превратность обстоятельств, в которых оказались, всю тонкость грани, на которой балансировали ныне их жалкие души. Души, переполненные грехами столь великими, что на их искупление можно было надеяться, лишь в том случае, если эти злодеяния были совершены ради сокрушения зла, по меньшей мере, соразмерного. Пусть Судьба и приставила лезвие клинка к самому горлу Мира, однако же, их собственные жизни ныне и вовсе застыли на острие личного Апокалипсиса. Возможно, некоторые из них осознавали это достаточно отчётливо, дабы ощутить в своих венах шёпоток возможности, мольбы, надежды на то, что им, быть может, попросту необходимо было совершить все эти неописуемые преступления, чтобы лучше постичь влекущее их побуждение, и ещё сильнее возненавидеть одуряющую мерзость, ныне приковывающую к себе их взор. И в какой-то степени они, все до одного, понимали, что теперь так или иначе попросту обязаны покорить, превозмочь, уничтожить этот древний и мерзкий корабль, низвергшийся на землю из Пустоты, ибо в противном случае их ожидает вечное и неискупимое Проклятие. И посему они сидели и взирали на Голготтерат, пытаясь осмыслить произошедшее и молясь, словно чужеземцы, очутившиеся среди толпы других чужеземцев.

Солнце тихо истаяло, а затем окончательно скрылось за могучими плечами Джималети и тлеющие острия Рогов вспыхнули и воссияли, в то время как сама их громада потемнела, погрузившись в какое-то лиловое марево. Рассеченный круг их теней внезапно протянулся через пустошь Шигогли, обняв застывшие у края Окклюзии толпы огромными дланями Пустоты, руками неба, простёршегося за небом, жадными щупальцами Бесконечного Голода.

Ночь наступила без происшествий. На вражеских укреплениях не было видно ни малейших признаков движения. Адепты, шагнув в ночное небо и зависнув в воздухе над вершинами Окклюзии, вызывали чародейские линзы, чтобы получше вглядеться в безмолвную крепость, но никто из них не подал сигнала о том, что заметил врага. И посему все утвердились во мнении, что грозная цитадель покинута и заброшена.

Мужи Ордалии не проявляли особого рвения в обустройстве собственного ночлега – столь сильно было охватившее их смятение и благоговение. Многие уснули прямо там, где сидели, и в их беспокойных, сонных видениях им раз за разом являлась невозможная необъятность Рогов – монументов, увековечивающих грандиозную мощь Текне, золотых рычагов, низвергших целые цивилизации.

И снились им всем недобрые сны.


Пусть ты теряешь душу…но зато обретаешь Мир.

Такая простая фраза, но Пройасу почудилось, что она преломила дыхание Друза Ахкеймиона надвое.

Он произнес эти слова во время одной из прогулок по идиллистическим лесным тропинкам их родового имения Кё, неподалёку от Аокнисса - прогулок, что они так часто предпринимали во время Обучения будущего короля Конрии. Годы спустя Пройас осознает, что как раз тогда он проявлял в отношении своего наставника наибольшее пренебрежение, высокомерие и даже жестокость, нежели когда-либо ещё. Почему-то именно там он будто бы ощутил на то некое соизволение, узрев его то ли в порывах раскачивающего листву ветра, то ли в солнечном свете, бесконечно дробящемся ветвями деревьев и вспыхивающем в уголках его глаз, заставляя его недовольно морщиться - что он, разумеется, немедля относил на счет ахкеймионовых требований и утверждений.

- Но что значит «обретаешь Мир»?

Ахкеймион бросил на него взгляд одновременно и проницательный и неодобрительный – один из тех, что он приберегал для ребяческих ответов на взрослые вопросы и столь непохожий на любой из взглядов пройасова отца, короля Конрии. За такое вот жульничество принц отчасти всегда и стремился побольнее уязвить адепта Завета.

- Что если Мир будет закрыт от Той Стороны, - сказал пухленький человечек, - что по-твоему случится тогда?

- Пфф! Опять ты о своём Апокалипси…

- Если, Проша. Я сказал если…

Хмурый взгляд – один из тех, что всегда заставляли его лицо казаться старше.

- Ты сказал и «если» и «тогда»! Какой смысл задаваться вопросами о том, чего никогда не случится?

Как же он ненавидел всепонимающую усмешку этого человека. Ту силу, о которой она свидетельствовала. И сострадание.

- Так значит, - ответствовал Ахкеймион, - ты просто скряга.

- Скряга? Ибо я блюду Бивень и вручаю себя длани и дыханью Господа?

- Нет. Ибо ты зришь одно лишь золото, но не видишь того, что делает его драгоценным.

Насмешка.

- И что же, золото теперь уже перестало быть золотом? Избавь меня от своих шарад!

- А скажи, швырнёшь ли ты пригоршню золота терпящим бедствие морякам?

Но в его мальчишеской душе уже разгорался неописуемый жар -яростная жажда противоречить. Быть ребёнком означало всегда быть услышанным лишь как ребёнок, быть словно бы где-то запертым, не имея возможности взаправду воздействовать на этот Мир своим голосом. И посему он, подобно многим другим гордым и высокомерным мальчишкам, всегда ревностно бросался защищать свои нехитрые построения – ценой меньших истин, если на то пошло.

- Ни за что! Я же скряга, не забыл?

И тогда это случится впервые.

Впервые он заметит проблеск тревоги во взгляде Ахкеймиона. И невысказанный вопрос…

Каким же королём ты станешь?


Тень отступала, смещаясь вдоль вращающегося лика Мира.

Ночь иссякала под натиском сущности дня, неостановимо и безмолвно откатываясь к линии горизонта, и, словно бы попав там в ловушку, исчезала в небытии. Оконечности Рогов уловили солнце раньше всего остального, и властно удерживали его сияние над укрывшимися в тени Окклюзии и дремлющими человеческими народами, превращая непроглядную темень в какой-то желтушный полумрак. Не было слышно ни утренних птичьих трелей, ни собачьего лая.

Кое-кто нашёл временное облегчение, с головой погрузившись в работу. Прошлым вечером отряд шрайских рыцарей обнаружил, что везущая Интервал телега осталась на обращённом к Агонгорее склоне Окклюзии. Разобрав и саму повозку, и ритуальные приспособления, они на руках перенесли Интервал через перевалы, хотя для того, чтобы управиться с самим громадным железным цилиндром, украшенным гравировкой молитв и благословений, понадобилось двенадцать человек и множество верёвок. А затем им потребовалась целая ночь, чтобы заново собрать его. Не сумев нигде найти Молитвенный Молот, они заставили колокол звучать при помощи боевого топора, заметно повредив при этом инвитическую надпись. И всё же, впервые за три последних дня гул Интервала – устрашающе-раскатистый, разносящийся на огромные расстояния, раздался над пустошами. И звон его, как готовы были поклясться некоторые, пробрал даже сами Рога.

Люди рыдали целыми тысячами.

Сияние зари, возжёгшее золотые громады, медленно сползало вниз, заставляя пылать отблесками рассветного солнца всё новые и новые мили зеркальных поверхностей, даже когда тень Окклюзии и вовсе уползла прочь с Пепелища. Исстрадавшиеся мужи Ордалии отупело поднимались на непослушные ноги, чувствуя себя так, будто просыпаясь, они не столько приходят в себя, сколько, напротив, ещё сильнее умаляются, в сравнении с тем, что они есть. Прежние их особенности и качества, единожды погрязшие в трясине непотребного скотства, ныне пробуждались, однако, это лишь пуще растревожило их, мучая и выводя из равновесия.

И посему, будучи самым неугомонным из всех, Халас Сиройон, нахлёстывая Фиолоса, ринулся сквозь всё безумие равнины Шигогли прямиком к Голготтерату. Он скакал так, словно бы надеялся достичь своей цели до того, как крошащееся стекло в его груди превратится в груду осколков вместе с изнывающим от стыда сердцем. Он скакал по-фаминрийски - подставляя смуглую кожу своей груди как встречному ветру, так и вражеским стрелам, и воздев правой рукой разодранный стяг Кругораспятия. Уже не слышащий окриков своих братьев, уже ставший для них лишь крохотным пятнышком на этой чёрной пустоши, расстилающейся меж Окклюзией и Голготтератом, там, в этом промежутке, он внезапно обрёл покой, ощутив в себе призрак юности, галопом уносящейся куда-то вдаль. Он скакал до тех пор, пока парящая в небе золотая громада не приблизилась настолько, что её, казалось, уже можно было коснуться, а ему самому не пришлось откидываться назад и распрямлять плечи, изо всех сил противостоя побуждению съёжиться.

Укрепления, расположенные у подножия нечестивого Ковчега возвышались на скалах Струпа – огромной чёрной опухоли, служившим чем-то вроде основания Рогов. Военачальник повернул на юг, крикнув своему жеребцу:

- Видишь, старый друг? Вот она - затычка Мира!

Стены и башни, насколько он видел, были совершенно безжизненны. Бастионы эти по любым мерками представлялись исполинскими, напоминая своими размерами шайгекские зиккураты. Чёрные стены, возносились на такую высоту, что в сравнении с ними укрепления, окружающие Каритусаль или Аокнисс, казались попросту незначительными.

Сжимая Фиолосу бока коленями, он беспечно углубился в тень этих стен, свернув в сторону лишь в шаге от скал, а затем, по обычаю героев фамирийских равнин, откинулся назад в седле и поднял вверх руки, подставляя свою обнажённую грудь вражеским лучникам в качестве движущейся мишени. Но с головокружительных высот не устремилось вниз ни единой стрелы. Он смеялся и рыдал, проносясь вдоль линии стен и вглядываясь в промежутки меж золотых зубцов. Он чувствовал себя удравшим ребёнком, поступающим смело и безрассудно с тем, что свято. Его запомнят! О нём напишут в священных книгах! Он доскакал до знаменитого Поля Угорриор, пыльного участка земли, где уступы и скалы Струпа постепенно сходили на нет, и потому укрепления Голготтерата были возведены непосредственно на самой равнине. Он промчался мимо необъятной культи Коррунца, а затем направил Фиолоса к самим легендарным Железным Вратам Пасти Юбиль.

Он искупит свои грехи!

Оказавшись на прославленной в героических сказаниях площадке прямо под бруствером Гвергирух – ненавистной Усмехающейся башни, всадник придержал коня и замедлившись, заставил Фиолоса остановиться в пяти шагах от того места, где во дни Ранней Древности генерал Саг-Мармау предъявил Шауритасу последний ультиматум и где во времена ещё более незапамятные непотребный Силь, король инхороев, сразил Им’инарала Светоносного - сиольского героя…

Он так юн! Халас Сиройон был лишь дитём – да и не мог быть никем иным в злобной тени сего места. Как же всё-таки храбры люди! Сметь проявлять заносчивость и неповиновение пред зрелищем столь невероятным.

Смертные. Чья кожа настолько непрочна, что прошибить её можно даже брошенным камнем.

В высоту Гвергирух достигала лишь половины располагающейся к северу от неё башни Коррунц или же её южной сестры -Дорматуза, но значительно превосходила их и шириной и глубиной. Усмехающаяся башня представляла собой правильный пятиугольник с расположенной в его математическом центре Пастью Юбиль - зачарованными железные вратами, находящимися в узкой глотке - тесном проходе тридцати шагов в длину, грозящему погибелью всякому, оказавшемуся там. Храбрость Сиройона иссякла рядом с устьем этого убийственного ущелья. Вглядевшись, спасовавший военачальник смог различить и сами нечестивые Врата – створки высотой с мачту карраки, покрытые масляно поблёскивающими барельефами, изображающими фигуры, объединённые позами страданий и уничижений так, что терзания одной из них, словно бы становились оправой для стенаний другой…

Именно так, как описывали их Священные Саги.

Он боролся со своим хрипящим конём – покрытым шрамами ветераном многих сражений, однако сумел лишь заставить его топтаться на месте по кругу. Бросив взгляд на возносящуюся уступами каменную кладку массивной башни, он внезапно остро ощутил собственную уязвимость.

- Покажитесь! – воззвал он к зубцам чёрных стен.

Могучий конь, взмахнув гривой, успокоился.

Тишина.

По внешнему изгибу Склонённого Рога, нависшего над Голготтератом, словно громадная туша какой-то опрокидывающейся горы, заструились сияющие переливы, ибо восходящее солнце заставило оправу Рогов запылать, окрасив всё вокруг жутковато-жёлтыми отсветами. Травяные жёны утверждали, что Халас Сиройон родился в тот же самый день и стражу, что и великий Низ-ху и что поэтому фамирийский герой теперь обитает в его костях. Сам военачальник с одной стороны открыто высмеивал эти слухи, но с другой делал это в столь напускной и архаичной манере, что, скорее, только способствовал их распространению. Он понимал, что присущий человеку налёт таинственности, в той же степени как и воинская слава, лишь возвышает его в ревнивой оценке прочих людей. Его кишки имели слишком много причин, чтобы сейчас подвести его, но всё же он зашелся каким-то завывающим смехом, подобно тому, как смеялся однажды Низ-ху, издеваясь над ширадским королём.

- Отворите же амбары! – взревел он. – И выпустите наружу шранков – своих тощих! – дабы мы могли пообедать ими!

Есть некая сила, коренящаяся в фундаменте всякой свирепости, лежащая в основе желания, не говоря уж о воле и способности, совершать чудовищные поступки. Любые формы жестокости и насилия – одинаково древние. И ради противостояния нечестивому врагу, мерзость за мерзостью тихим шепотком вливалась в его уши во сне, ибо праведные не способны обрести большего могущества иначе, нежели будучи в равной мере безжалостными.

- Анасуримбор Келлхус! – вскричал Сиройон, гордо вскидывая голову и, словно бы бросая вызов глядящим на него с высоты рядам бойниц. - Святой Аспект-Император явился!

Монументальная тишина. Пустые стены и башни. Лишь хриплые крики воронья доносятся откуда-то издали. От наступившего вдруг безветрия, казалось, загустел сам воздух.

- Дабы покорить! – взревел он, ощутив бремя собственной ярости. – И поглотить!

Он вонзил в землю своё импровизированное знамя и, наконец, позволил Фиолосу унестись прочь, поддавшись их разделённому ужасу. От края Окклюзии мужи Ордалии ошеломлённо наблюдали за ним, оглашая Шигогли ликующим рёвом, в котором не было слышно уже ничего человеческого, столь возбуждённой яростью и лихорадочным изумлением он дышал.

То был миг опустошающей славы. Крики воинов громом разносились по бесплодной равнине, где безмолвный Голготтерат копил в себе тьму, противостав чёрными стенами восходящему солнцу. Мечи колотили о щиты. Наконечники копий устремлялись в небо.

Накренившийся сиройонов стяг с Кругораспятием, вышитым черными нитями по белому полотнищу, изодранному и запятнанному засохшей кровью, весь день до самой ночи торчал на поле, скособочившись, подобно пугалу, принадлежащему давно умершему крестьянину…

Но наутро штандарта там уже не было, и более его уже никогда не видели.

Проша…благочестивый, не по годам развитой и симпатичный мальчуган, унаследовавший, как в один голос твердили поэты, лицо и глаза своей матери. Несколько напыщенный и оттого забавный мальчишка, доставлявший своему отцу радость лишь тогда, когда тот незаметно наблюдал за ним со стороны.

Ибо, Сейен милостивый, в противном случае его неугомонный язык приносил всякому, кто по случаю оказывался рядом, одни лишь печали.

- В чём, отец? – спросил он, узнав о том, что, последних отпрысков рода Неджати - давнего соперника Дома Нерсеев -предали казни. - В чём честь детоубийства?

Долгий взгляд отца, изводимого тем же самым человеком, которым он более всего гордился.

- В том, что мои сыновья и мои люди будут, наконец, избавлены от войны, продолжающейся уже десять лет.

- И ты полагаешь, что поэтому Господь простит тебя?

- Проша… - отцу понадобилось время, чтобы смириться с осуждением тех, кого он любил, и научиться контролировать свой голос и тон, - Проша, пожалуйста. Вскоре ты и сам всё поймёшь.

- Что я пойму, отец? Злодеяние?

Удар кулаком по столу.

- Что всякая власть - проклятие!

Он каждый раз вздрагивал от яркости этого воспоминания, вне зависимости от того, что его вызывало.

Так почему же? Почему он был одним из тех, кто тоже боится проклятия? Это казалось ему таким очевидным – вне зависимости от того, как много сбивающих с толку речей вливал ему в уши Ахкеймион. Эта жизнь была лишь краткой вспышкой, картинкой, мелькающей в сиянии молнии летней ночью, а затем исчезающей в небытии. На сотню Небес приходится целая тысяча Преисподних – ибо так много путей, ведут к пламени и мукам, и так мало тех, что приводят в райские кущи. Как? Как мог кто-то быть настолько низменным и скудоумным, чтобы самому, добровольно обречь свою душу чудовищной Вечности.

Как это вообще возможно - принять в себя зло?

Но его отец был прав. Он понял это, хоть и спустя весьма долгое время. Благочестие – чересчур простая вещь для этого сложного мира. Лишь души совершенно непритязательные или полностью порабощённые точно знают, что такое добродетель и что есть святость, а для королей и владык эти истины являются загадками, находящимися за пределами понимания, тревогами, грызущими их души в самые тёмные ночные часы. Если бы его отец пощадил сынов Неджати, что бы за этим последовало? Их наследием стала бы жажда отмщения, желание сеять раздоры и, в конце концов, всё это привело бы к восстанию. И тогда, то самое благочестие, что заставило отца пощадить их, обрекло бы на гибель множество иных душ – безымянных и невинных.

Благочестие устроено просто, слишком просто, чтобы не отнимать чью-то жизнь.


Вкус соли – соли человеческого тела - слизанной с кожи мертвеца.

Интервал звенел, призывая лордов Ордалии в Умбиликус, дабы обдумать немыслимое. Ожидая их, Нерсей Пройас, Уверовавший король Конрии, экзальт-генерал Великой Ордалии, сидел на корточках, и плевал прямо на ковры, постеленные под скамьёй Аспект–Императора, будто бы пытаясь вместе с плевками выхаркать из себя и воспоминания. Он наклонился вперёд, уперев локти в колени и сражаясь с побуждением погрузиться с головой в свои скорби. Он поднял голову и вгляделся в сумрак, сгустившийся под сводами Умбиликуса, поражаясь тому, что, невзирая на всю их немощь, всякий раз находилось достаточно людей, готовых соблюдать единожды заведённый порядок – не только тащить на себе, но и ежевечернее собирать этот гигантский павильон, сколачивать деревянные ярусы, развешивать знамёна, разворачивать и закреплять гобелены Энкину. Он странным образом удивлялся этому, хотя и сам тоже принадлежал к числу душ, склонных выражать своё поклонение в простых и благочестивых трудах – например, именно ему пришлось на своих плечах перетащить Великую Ордалию через Агонгорею и заново собрать её у ворот Голготтерата.

Пройасу казалось, что от него по-прежнему исходит тлетворная вонь дымов Даглиаш.

Блеск кольца, когда-то принадлежавшего его давно умершему отцу, привлёк его взгляд.

Безумие, бесстрастно отметила Часть. Безумие, вызванное Мясом, возрастало.

А воспоминаний всё нет.

Он сидел и грыз ноющие костяшки пальцев. Рвотные позывы заставляли его горбиться, изо рта временами сочилась слюна. Он рыдал, стыдясь того, что его сыну не повезло иметь такого отца. Время от времени он даже хихикал, ибо ему казалось, что именно так и должен вести себя настоящий злодей. Он преуспел! Он выполнил ужасную задачу, поставленную перед ним Аспект-Императором! И этот триумф был столь славным, что он мог лишь смеяться…а ещё скрести свою бороду и шевелюру…а ещё стенать и вопить.

Поедание шранчьей плоти. Мужеложство. Каннибализм. Осквернение мертвых тел…

Нет-нет-нет! Само упоминание об этом вонзало хладные ножи в его лёгкие, а сердце будто бы начинали грызть изнутри какие-то мерзкие личинки. Что?! – беспрестанно визжала какая-то Часть. – Что ты наделал?! Губы его раскрылись, а зубы сжались, руки и ноги двигались сами собой, словно конечности колыхающегося в прибое трупа. Нечто вроде червя извивалось внутри него - от самых кишок до черепа, нечто ненавистное и слабое, нечто хныкающее и всхлипывающее…Нет! Нет!

Из его губ, холодных и вялых, тянулись ниточки смешавшейся со слюной крови, раскачивающиеся из стороны в сторону в дуновении сквозняков Умбиликуса.

Пусть всё вернётся назад…Брань. Повизгивание.

Волосы на его лобке - лобке мертвеца трепетали в порывах ветра. Кожа, которую он ощупывал взглядом, была такой бледной. А вкус…таким…

Что это за убогие инстинкты? Кто же даст сгинуть всему Сущему, лишь бы не сотворить что-то безвозвратное?

Нечто, подобное лишённой костей лягушке, прижалось своей холодной плотью к горячему изгибу его языка.

Как? Как? Как такое могло произойти? Как…

Кашель и неудержимая рвота, ибо что-то горячее, набухшее яростно и насильственно проникало в него, отталкивая в сторону дрожащую массу внутренностей. Хрип. Выдыхаемый с бычьим пыхтением воздух, звериный рев и мычание…

Как…

Сибавул – вялый и почти что мёртвый, дергающийся и дрожащий под его чудовищными потугами, голова князя-вождя, раскачивающаяся и подпрыгивающая в такт бешеному ритму его бёдер, точно голова отключившегося с перепою пьянчужки.

Сейен речёт…

Что это? Что происходит? Лишь днём ранее он, казалось, вовсю смаковал те же самые действия и события, раз за разом обесчещивая себя погружением в еретические воспоминания, хохоча над кошмаром своего вдруг почерневшего семени…и ликуя.

А теперь? Теперь?

Теперь он ощутил себя усевшимся на трон гораздо более могущественного отца…

А вызванное Мясом безумие возрастало.

Он упал на колени. Казалось, какая-то громадная рука сдавила его изнутри, будто бы стремясь выдернуть из грязи его плоти каждое сухожилие, каждую связку. Причитая и сплёвывая сквозь зубы, он раскачивался взад-вперёд. Холодный воздух щипал ему дёсны. Бог толкнул его вперёд, схватив за загривок. Пройас содрогнулся от опутавших его лицо нитей слюны, давясь обжигающей кожу слизью. Непристойности кружились рядом, проступая сквозь окутавшую сознание дымку. Овладевая. Трогая. Вкушая...

- Нет! – прохрипел он. Лицо экзальт-генерала словно бы жило само по себе, гримасничая и дёргаясь так, будто мышцы его были привязаны струнами к стае дерущихся птиц.

- Нееет!

Да.


Пройас? Пройас Вака?

Предчувствие обрушилось на него с мощью удара наотмашь. Он дико заозирался, пытаясь сморгнуть с глаз осклизлые выделения…всмотрелся…не почудилось ли ему это? Да?

Фигура соткалась во мраке Умбиликуса - парящее золотое видение, простёртые руки, и раскрывшее пальцы, окруженные сияющими гало…

Да.

Бархатные руки легли на его плечи, и он вцепился в эти руки, сжимая их с бесхитростной свирепостью ребёнка, вырванного ими из тисков смертного ужаса. Снова и снова словно бы могучий кулак бил его под дых, извергая из груди всхлип за всхлипом. И уткнувшись лицом в грудь сего святого видения, Нерсей Пройас зарыдал, оплакивая, как ему представлялось, всё вокруг, ибо не было конца драконьему рёву, и не было предела обрушившимся на него незаслуженным скорбям. Он причитал и стенал, заливая слезами мягкую ткань, задыхаясь от её благословенного запаха, но вне зависимости от того насколько яростно сотрясали его эти спазмы, фигура, которую он сжимал в объятиях, оставалась невозмутимой - не столько недвижимой, сколько словно бы удерживаемой на месте всем тем, что было необходимым и непорочным. Грудь наваждения мерно вздымалась под смявшейся щекою Пройаса, тело, стиснутое отчаянными объятиями его рук, было вполне материально и полно жизни, а борода струилась по голове экзальт-генерала, подобно шёлковой ткани. Руки его были словно железные ветви, а ладони горячими, как божье чудо…

И гулкий голос, скорее, нараспев читающий псалмы, нежели говорящий. Голос, обволакивающий душу тёплой вязкостью воды, умащённой елеем глубочайшего понимания и любви.

Спасён, - на выдохе прошептали дрожащие пройасовы губы. - В объятиях Его и спасён.

- Я… - попытался произнести он, но прилив раскаяния не дал ему закончить. Дрожь стыда и укусы ужаса.

И голос разнёсся в ответ.

Ты смог достичь невозможного…

Дыхание, словно вырывающееся из затянутого паутиной горла. Слёзы, обжигающие щёки как кислота.

И снискал беспримерную славу.

- Но я делал такие вещи, - прохрипел он, - такие порочные, злобные вещи…вещи…

Необходимые вещи…

- Греховные! Я делал нечто такое, что невозможно исправить. Нельзя вернуть.

Ничто на свете нельзя вернуть.

- Но могу ли я заслужить прощение?

Содеянное тобою… невозможно исправить…

Он уткнулся лбом в плечо священного наваждения, и стиснул ткань одеяний так, что она едва не порвалась. Вот итог всей его жизни, оцепенело осознала Часть…Всё это, весь сумбур ужаса-похоти-ликования, сжался вдруг до единственного ощущения -лихорадочного трепета, прорывающегося сквозь бутылочное горлышко этого мига, этого окончательного…

Откровения.

Следы, оставленные тобою…вечны…

На мгновение он снова стал тем маленьким мальчиком, которым когда-то был, только сломленным и опустошённым, лишившимся даже малейшей искры благочестия - ребёнком, совершенно бесхитростным, коим ему и следовало быть, дабы задать сейчас этот вопрос. Вопрос, который Пройас, будучи взрослым, нипочём не смог бы даже выговорить.

- Так значит, я проклят?

И он почувствовал это, подобно облегчённому выдоху после долгой задержки дыхания – жалость и сострадание, охватившие сей величественный образ.

Но Мир спасён.


Казалось, будто какая-то разливающаяся в воздухе сонливость обволакивает каждый призыв Интервала – некое чувство, не позволявшее ему окончательно пробудиться ото сна. Первые из лордов Ордалии начали прибывать, заполняя своим присутствием сумрак Умбиликуса. Они разглядывали Прояса, а тот рассматривал их, и его отнюдь не заботило, да и не должно было заботить, что они видят его ссутулившуюся спину и мучения, написанные на его лице, ибо они и сами выглядели столь же мрачными и ополоумевшими, как и он - некоторые в большей, некоторые в меньшей степени.

Безумие, вызванное Мясом, возрастало.

Столь многое ещё нужно сделать!

А если Консульт решит напасть на них прямо сейчас – что тогда?

Он услышал имя Сиройона, но кроме этого ничего не сумел разобрать в их рычащих остротах. И хотя его рассеянное внимание постоянно отвлекалось от увеличивающегося в числе собрания, он видел в них это – ужас людей, пытающихся вернуть себе то, что было необратимо испорчено и развращено. Заламывающиеся руки. Мечущиеся или опущенные долу взгляды - пустые и словно бы обращённые внутрь себя. Некоторые, подобно графу Куарвету, открыто плакали, а немногие даже визгливо причитали, будто отвергнутые жёны, только усугубляя этим своё, и без того убогое, состояние. Лорд Хоргах вдруг начал отрезать ножом свою бороду – одну запаршивевшую прядь за другой, взирая при этом вникуда, словно человек, так и не сумевший придти в себя после того, как его разбудили доставленными посреди ночи горестными известиями. Никто не обнимался – более того, лорды даже съёживались друг рядом с другом, до онемения стесняясь всякой близости.

И все их взгляды сходились на нём.

А посему он стоял, заставляя себя держаться с напускной бравадой, будто старый король, надеющийся тем самым подкрепить своё угасающее достоинство и благородство. Он окидывал взором это, некогда величественное, собрание, дыша, казалось, не глубже, чем ему хватало, дабы ощущать боль в своём горле. Он моргнул. Слёзы бритвами прорезали щёки.

Стало так тихо, как только вообще могло быть.

Безумие, вызванное Мясом, возрастало.

- Что если… - начал он, глядя на скопище верёвок и шестов, скрепляющих нависшую над ними темноту. Заговорив, он заметил на одном из ярусов Умбиликуса осиротевшего сына Харвила, недавно вернувшегося из Иштеребинта с вестями…которых никто не пожелал даже выслушать. – Что если Консульт нападёт прямо сейчас, что тогда?

- Тогда нас просто сметут, - вскричал лорд Гриммель, - и это будет справедливо! Справедливость восторжествует! – Из всех них, мужей подвешенных на вервии Мяса, именно он всегда раскачивался сильнее прочих, но, тем не менее, сейчас он легко нашел у собравшихся поддержку. Лорды Ордалии, размахивая кулаками и гневно жестикулируя, разразились громкими воплями – некоторые умоляющими, некоторые возмущёнными, стенающими, убеждающими. Их крики эхом отдавались в пустоте, затаившейся под холщевым куполом Умбиликуса. И не имело значения, шла ли речь о великом магистре или же варварском князе, яростным был этот крик или ошеломлённым – все они кричали одно и то же…

Как?

Все, не считая Сорвила. Король Сакарпа сидел в беснующейся тени зеумского наследного принца (который, вскочив с места, завывал вместе с остальными), сжимаясь скорее от отвращения, нежели от испуга – этакая дыра в океане ярости, пятнышко скептичного холода.

- Грех! Ужасающий грех!

- Я собственными руками творил это! Собственными руками!

- Внемлите мне! – вскричал Пройас тщетно пытаясь добиться их внимания или хотя бы молчания. – Внемлите! – Он стоял перед всем этим шумом и гамом, перед целым представлением театрально жестикулирующих рук и заполняющих ярусы Умбиликуса искажённых муками лиц…разинутых…голодных ртов…

Он вновь взглянул на Сорвила и едва не вскинул руки, дабы защититься от неприкрытого и пронзительного обвинения во взоре юноши. Ах да – ведь сакарпский Уверовавший король был там, был свидетелем того, что он…что он… Взгляд Пройаса, помимо его собственного желания, сместился к знамёнам Кругораспятия, к чёрной ткани и пустоте. Голос его прервался столь резко, будто в глотку вонзили пыточный гвоздь.

Проникновение. Хлещущая кровь. Исходящие булькающим хрипом разрезы. Жар…

Сейен милостивый… Что же я наделал?

Несколько сердцебиений он словно бы плыл в мучительном шуме, бездумно раскачиваясь на волнах вскипающих образов немыслимых деяний…свершений…неискупимых грехов, а затем услышал, хотя сперва и не осознал этого, шелест колдовских изречений:

- ДОВОЛЬНО!

Все взгляды обратились к Анасуримбор Серве, только что вместе со своим братом Кайютасом вошедшей в Умбиликус. Свайальская гранд-дама переоделась в убранства своего ордена и теперь стояла облачённая в струящиеся волны ткани, чёрными щупальцами обёрнутые вокруг её стройного тела. И сам вид этих незапятнанных одежд, оказавшихся во всём блеске их императорского величия в этом грязном и порочном месте, ужасал, суля собравшимся здесь истерзанным душам новые кошмары.

Пройас взирал на неё поражённо, как и все прочие. Ей тоже довелось пережить нечто тягостное, понял он, нечто гораздо более страшное, нежели её подбитый левый глаз. След каких-то суровых испытаний отпечатался на некогда безупречной красоте Сервы, избавив её лицо от девичьих округлостей, спрямившихся до строгих черт. Она выглядела жёсткой, безжалостной и неумолимой.

- Придите в себя! – крикнула она, теперь уже своим обычным – мирским голосом.

Она тоже видела его, осознал Пройас, отбиваясь от осаждающих его воспоминаний…на Поле Ужаса. Тоже свидетельствовала его преступления. Стыд сжал глотку экзальт-генерала, и ему пришлось изо всех сил сдерживаться, дабы не заблевать пол Умбиликуса.

Старый, давно ожесточившийся лорд Сотер вдруг бросился к дочери Аспект-Императора и, рыдая, упал к её ногам.

-Дойя Сладчайшая! Пожалуйста! Что с нами сталось? – вскричал он со своим певучим айнонским акцентом.

Она резко глянула на Апперенса Саккариса, чьи глаза испуганно расширились.

- Нелюди говорят… - начал великий магистр Завета слабым, дрожащим голосом. – Нелюди говорят, что… - лепетал колдун, поднимая к своему лицу два пальца так, как это делают рассеянные и забывчивые люди, чешущие себе бороду, пока сами они краснеют и что-то бормочут. Но Саккарис, вместо этого, и вовсе сунул пальцы себе в рот, и теперь грыз костяшки, сгорбившийся и терзаемый страхами.

- Вы сделались зверьми! – раздражённо рявкнула Серва. - И погрязли в мерзости животных желаний, задыхаясь от собственных пагубных склонностей, способные при этом лишь злобствовать и ликовать. А сейчас, в отсутствии Мяса, ваша душа пробуждается и вы, наконец, вспоминаете, кто вы на самом деле… Вы просыпаетесь от своих похотливых кошмаров…и горько сетуете на судьбу.

Лорды Ордалии остолбенело взирали на неё. Даже те из них, кто только что в голос рыдал, затихли.

- Нет…

Все взгляды обратились на Пройаса, недоумённо размышлявшего над тем, что могло заставить его возвысить голос, кроме какой-то извращенной тяги к истине.

- Никакое это…это н-не пробуждение, - сердито и едва ли не жалобно пробормотал он, - зверь, сотворивший все эти злодеяния –я сам. Я – это чудовище! То, что я помню, - исказившееся лицо, -вспоминается не так, будто происходило во сне, но также отчётливо как я помню любой день жизни, которую мог бы назвать собственной. Я совершил всё это! Я сам выбрал! И это, -он сглотнул, гоня прочь наползшую на лицо усмешку, - и есть самое ужасное, моя дорогая племянница. Вот в чём первопричина наших стенаний – в том, что мы, мы сами, а не Мясо, совершили все эти отвратительные, душераздирающие вещи – все эти безумные прегрешения!

Крики и стоны признания.

- Да! – рёв Хога Хогрима перекрыл всеобщий хор. – Мы это сделали! Мы сами! Не Мясо!

Гранд-дама бросила взгляд на своего брата, который в ответ предупреждающе покачал головой. Она сделала шаг к подножию отцова трона, глянув в глаза экзальт-генералу так жёстко, как только могла.

Не будь дураком, дядюшка.

От неё пахнуло запахом гор, запахом какого-то места…что было гораздо чище того, где они сейчас находились.

А затем, как показалось совершенно спонтанно, лорды Ордалии начали взывать к нему – Анасуримбору Келлхусу, их возлюбленному Святому Аспект-Императору, видимо усматривая какую-то связь между его отсутствием и своими злодеяниями.

- Отец вам не поможет! – прокричала Серва Уверовавшим королям, а затем, почти сорвавшись на визг: - Отец не очистит вас!

В конце концов, в Умбиликусе наступило подавленное молчание.

- Ибо это и есть ваша плата!

Сколько же раз? Сколько же раз они размышляли над речами Аспект-Императора, полагая, что поняли заключенное в них предостережение. Будь обстоятельства иными, и тогда ошеломление, вызванное тем фактом, что они не обратили внимания на нечто, с самого начала известное им, могло бы заставить их хохотать, а не рвать на себе волосы или заламывать руки. Не зря их поход был назван Великой Ордалией – величайшим из испытаний. Уверовавшие короли, сломленная слава Трёх Морей, их сокрушённое величие, взирали на имперскую принцессу поражённые ужасом.

- Неужто вы думали, что за Голготтерат – за Голготтерат! – можно расплатиться порезами и стоптанными ногами?

- Утуру мемкиррус, джавинна!– крикнул ей Кайютас.

- Мы сидим здесь - прямо у Консульта на крылечке, - холодно ответила Серва своему брату, - у Консульта, Поди! Инку-Холойнас – ужас из ужасов – попирает землю у самых наших ног! Боюсь, что барахтаться и топтаться тут сейчас это роскошь, которую мы себе вряд ли можем позволить!

- И какова же… - услышал Пройас хриплый, помертвевший голос – свой собственный голос, - Какова же эта плата?

Казалось совершенно невозможным, что повернувшаяся к нему женщина - та самая малышка, которую он когда-то нянчил у себя руках. Эти ребятишки, осознала вдруг какая-то его часть, эти Анасуримборы…он был им отцом в большей степени, нежели своим собственным детям.

И они видели…свидетельствовали его грехи.

Кто же это? Кто этот трясущийся дуралей?

- Дядя, - выражение её лица внезапно стало отсутствующим, как если бы она чувствовала за собой какую-то вину и сожалела о причиняемой боли.

- Какова плата? – услышал он свой старческий голос.

Взгляд принцессы выдал её. Когда она отвернулась, наблюдавшему за ней экзальт-генералу показалось, что он испытал величайший в своей жизни ужас.

- Саккарис? – сказала она, глядя в сторону.

- Я-я… - проговорил Саккарис так растерянно, будто одновременно был погружён в чтение какой-то толстой книги. Нахмурившись, он повернулся к стоявшему рядом с ним измождённому, но по-прежнему аккуратно выглядящему колдуну – Эскелесу.

- Вы заплатили, - с опасливым смущением в голосе произнёс тощий чародей, бывший некогда весьма упитанным, - своими бессмертными душами.

Проклятие.

Они уже знали это. С самого начала они знали это. И потому чёрная пустота под холщёвым куполом Умбиликуса наполнилась рёвом и визгами.

Безумие, вызванное Мясом, возрастало.


Они стояли на несокрушимой тверди, но казалось, что Умбиликус вздымается и раскачивается, будто трюм корабля, терпящего крушение во время неистовой бури.

Король Нерсей Пройас хрипло рыдал, оплакивая лишь собственную горькую участь, а не судьбы братьев, ибо если они пожертвовали душами во имя своего разделённого Бога, то экзальт-генерал, в свою очередь, принёс такую же жертву…неизвестно ради чего.

Мир это житница, Пройас.

Глазами своей души он узел образ спящей жены. Её локоны небрежно рассыпались у неё по щеке, а руки обнимали их спящего ребёнка, которого он теперь уже никогда не узнает.

А мы в ней хлеб.

И вновь он напоролся на его взгляд, словно на выдернутую из костра пылающую жердь – взгляд мальчика, ставшего мужчиной, сакарпского Лошадиного Короля…Сорвила. Экзальт-генерал всхлипнул и…улыбнулся сквозь боль, слюну и распустившиеся сопли, ибо юноша казался ему таким благословенным, таким чистым…просто из-за своего длительного отсутствия.

И из-за собственного пройасова проклятия.

Сорвил всё это время оставался неподвижным, не считая момента, когда его потянул за плечо яростно жестикулирующий и кричащий зеумец – спутник Лошадиного короля, пожелавший привлечь его внимание. Но сын Харвила не захотел, или возможно не смог отвлечься. Он не замечал также и изучающего взора экзальт-генерала, ибо безотрывно смотрел на Серву, с выражением, которое могло бы показаться злобой, если бы со всей очевидностью не было любовью…

Любовь.

То, чего королю Нерсею Пройасу ныне не доставало сильнее всего.

Не считая убеждённости.


Он вновь взглянул на каркас из ясеневых шестов, железных стыков и натянутых над ними пеньковых верёвок, снова удивившись, что другие люди способны испытывать боль, когда больно ему - Пройасу, и могут продолжать рыдать, хотя рыдает он. И удивление это словно бы оттолкнуло его прочь, будто душа его была лодкой, налетевшей на мель. Комок ужаса, сжавшийся внутри него, никуда не делся, равно как и встающие перед глазами образы непристойностей, как и ощущение яростного пережёвывания чего-то одновременно и жёсткого и вязкого, но каким-то образом он вдруг оказался способным и терпеть последнее и смеяться над первым - хихикать, словно безумец, и при этом настолько искренне, что привлёк этим несколько взглядов. Эти люди и стали первыми присоединившимися к Пройасу в его, поначалу неосознанном, декламировании:

Возлюбленный Бог Богов, ступающий среди нас,

Неисчислимы твои священные имена.

Всё больше взглядов обращалось в их сторону, в том числе взгляды свайальской гранд-дамы и её брата – имперского принца. Пройас воздел руки, словно бы пытаясь ухватить своими ладонями внимание отпрысков Аспект-Императора.

Да утолит хлеб твой глад наш насущный.

Да оживит твоя влага нашу бессмертную землю.

Слова, заученные всеми ими прежде, чем они вообще узнали о том, что такое слова.

Да приидет владычество твое ответом на нашу покорность,

И да будем мы благоденствовать под сенью славного имени твоего.

Те, кто смотрел на них, тоже начинали тихонько бормотать – голоса, которые сперва едва можно было расслышать в окружающей какофонии, однако колея, оставленная словами этой молитвы в их душах, была столь глубокой, что мысль, в конце концов, не могла не соскользнуть в неё. Вскоре даже те из них, кто более всего страдал от ужаса и жалости к себе, вдруг обнаружили, что ловят ртами воздух, ибо их стенания словно бы сами собой умолкли. И в безумной манере, свойственной всем внезапным поворотам судьбы, лорды Ордалии простёрли друг к другу руки, сжимая ладони соседей в поисках утешения в силе и мужестве своих братьев. И, опускаясь от горящих глоток к охрипшим лёгким, их голоса начали возвышаться…

И да суди нас не по прегрешениям нашим,

Но по выпавшим на долю нашу искусам.

Нерсей Пройас, экзальт-генерал Великой Ордалии стоял одесную трона далёкого, ныне такого далёкого отца и улыбался бушующему крещендо, собиравшемуся под покровом его голоса. И он говорил им, твердил эти строки, рёк труды малые, что чудесным образом соединяли их души.

Ибо имя тебе - Истина…

И слова сии представлялись ему ещё более глубокими и проникновенными, благодаря тому, что он им не верил.


Лорды Ордалии, тяжело дыша, стояли и смотрели на своего экзальт-генерала в глубочайшем замешательстве. Кажется, впервые Пройас обратил внимание на исходящую от них (и от себя самого) вонь - запах столь человеческий, что желудок его сжался в спазме. Он бросил взгляд на ожидающих его слова Уверовавших королей и их вассалов и, вытерев со рта слюну костяшками пальцев, сказал:

- Он говорил мне, что это произойдёт… Но я не слушал… не понимал.

Зловонное дыхание и гниющие зубы. Протухшая ткань и замаранные промежности. Зажав нос, Пройас прикрыл глаза. На какое-то мгновение лорды Ордалии показались ему не более чем обезьянами, одетыми в наряды, утащенные из королевской усыпальницы. Алмазы переливались радужными отблесками на изношенных расшитых шелках. Жемчужины поблескивали среди расползшихся по ткани одеяний коричневых пятен.

- Он предупреждал, что именно этим всё и закончится…

Он посмотрел на отпрысков Аспект-Императрора, стоявших бок о бок с невозмутимыми лицами. Кайютас едва заметно кивнул ему.

- Это…не просто наша расплата.

Он оглядел своих братьев, людей, явившихся сюда – на самый край земли и истории, к самым пределам Мира. Лорд Эмбас Эсварлу, тан Сколоу, которого он спас от шранчьего копья в Иллаворе. Лорд Сумаджил, митирабисский гранд, чью руку он видел отрубленной до запястья в Даглиаш. Король Коифус Нарнол, старший брат Саубона, рядом с которым он преклонял колени и молился столько раз, что уже не мог и упомнить сколько.

Теус Эскелес, адепт Завета, приговоривший его к пламени Преисподней.

Он кивнул и даже улыбнулся им всем, несмотря на то, что горе и ужас всё ещё заставляли трепетать его душу. Эти люди – лорды и великие магистры, благородные и беспощадные, образованные и невежественные – эти заудуньяни были его семьёй. И всегда оставались ею, все эти двадцать долгих лет.

- Мы – люди войны! – крикнул он, избрав путь утомительного вступления, - мы разим то, что зовём злым и нечистым… называя сами себя людьми Господними.

Он фыркнул, казалось, именно так, как делал это и раньше, и ему, пожалуй, никогда не узнать, откуда, из каких глубин явилось это невероятное возмущение и как получилось, что оно до такой степени овладело им. Экзальт-генерал знал лишь одно – сё был самый яростный, самый неистовый миг всей его неустанно свирепой жизни. Он видел это в обращённых на него восторженных взглядах, во вспыхивающих ликованием выражениях лиц, будто слова его ныне пламенели возжигающими искрами.

Он больше не тот, кем был раньше. Он стал сильнее.

Взор Пройаса вновь зацепился за короля Сорвила, сидевшего на одном из верхних ярусов всё так же бесстрастно и недвижимо -лишь взгляд сакарпца был тусклым и разящим, словно острый кремень.

- Как? Как вы могли даже помыслить, что Бог снизойдёт до таких жалких смертных, пребывая одёсную вас, будто ещё один трофей? Что это за самообольщение? Ужас! Ужас и стыд – вот откровение ваше!

Он больше не тот, кем был раньше.

- Лишь объятые ужасом и стыдом пребываете вы в присутствии Божьем!

Он был кем-то большим – тот Пройас, что постоянно превосходил его душу, что вечно пребывал во тьме, бывшей прежде. Пребывал здесь, вместе с этими мрачными и истерзанными людьми - его братьями, его возлюбленными спутниками, ступающими вместе с ним путями злобы и войны. Здесь – в этом самом месте.

- Вы сами и были своим Врагом! Вы знаете Его так, как не знают Его сами боги! И ныне вам – единственным из всех живущих на свете - известна цена спасения! Удивительное чудо – дарованная вам честь! Немыслимый дар, что справедливо заслужен! Как прочие воины постигают, что есть мир, так вы постигли зло! Вы знаете его также хорошо, как самих себя, и ненавидите его так же, как и себя!

Лорды Ордалии разразились бурными выкриками, но не в знак приветствия или каких-то воинственных подтверждений услышанного, но в знак одобрения и согласия. Они вопили, словно осиротевшие братья, обретшие единство в отцовстве Смерти, на всём белом свете признающие лишь друг друга, а ко всем остальным и ко всему остальному относящиеся с презрением и страхом Серва и Кайютас выглядели несколько отстранёнными, как и всегда, но тоже обрадованными.

Они опасались, что уже потеряли его. И каким-то образом Пройас знал, что их отец повелел им захватить власть в том случае, если он не выдержит испытаний – если он не справится. Пройас – тот, кто был самым благочестивым из них…и наименее осведомлённым.

Сонмище кастовой знати бурлило, то отчаянно завывая, словно обезумевшие старухи, то крича, как мальчишки. Но, дойдя до пределов своего умоисступления, лорды Ордалии начинали им тяготиться, и, невзирая на обуревавшую их благодарность, они, подобно всем отважным душам, постепенно обращались к гневу и презрению. Он сумел внушить им ужас и отчаяние, наполненные священными смыслами, подсунув их лордам Ордалии под нос, словно математик, демонстрирующий свои расчеты и уравнения, согласно которым одной лишь ярости может оказаться достаточно, дабы обрести искупление. Благочестие никогда не стоит так дёшево, как в том случае, если выменивается на чьи-то жизни, а они, в конце концов, всегда были людьми злобными и жестокими.

Грешниками.

И посему они возжаждали вражьей крови. Пройас чувствовал это также ясно, как и они – необходимость возложить на кого-нибудь всю тяжесть своих грехов. На кого-то, кому не посчастливилось оказаться поблизости.

- Братья! – воззвал он, надеясь взнуздать их одной лишь упряжью своего голоса. – Бра…

Я опасался того, что могу найти здесь…

Голос, исходящий из разрывов между пространствами и мирами -словно бы поры на их коже превратились вдруг в миллионы ртов, изрекающих эти слова. Слова, испивающие воздух из их дыхания и бьющиеся их собственными сердцами. Эскелеса это ошеломило настолько, что он споткнулся и рухнул на спину, потянув за собой и Саккариса. Сияние лепестками исходило из дальней части Умбиликуса, находящейся за его, набитыми лордами и королями, ярусами. Все как один обернулись, не считая Пройаса, который и без того стоял лицом в нужном направлении и с самого начала видел исходящий из ниоткуда свет. И все как один узрели Его, ступившего на высочайший из ярусов – достаточно близко для того, чтобы сидящий неподалёку Сорвил, протянув руку, был способен коснуться сияющей фигуры. Казалось, само солнце спустилось на землю, скользнув вниз по собственному лучу – ослепительное сияние, запятнанное лишь двумя кляксами декапитантов. Золотистые локоны струились по одному из тех, расшитых драгоценностями, одеяний, которые экзальт-генерал неделями ранее заприметил в хранилище.

- Но теперь моё сердце возрадовалось, - молвил блистающий лик.

Лорды Ордалии, все как один, опустились на задрожавшие колени, обратив лица к пепельно-серой земле Шигогли.

Лишь Пройас и дети Аспект-Императора остались стоять.

- Пусть прозвенит Интервал. Пусть ликуют верные, а неверующие трепещут от страха.


Глава Девятая


Великое Соизволение

И посему были невинные попраны вместе с виновными, но не вследствие какого-то недомыслия, а исходя из жестокого, но мудрого знания о том, что невозможно их отделить друг от друга.

- Дневники и Диалоги, ТРИАМИС ВЕЛИКИЙ


Ранняя осень, 20 год Новой Империи (4132 Год Бивня), Голготтерат.


Анасуримбор Келлхус…

Святой Аспект-Император, наконец, вернулся.

Сверкающие потоки и мельтешащие тени. В оцепенении Пройас наблюдал за тем, как его Господин и Пророк спускается с верхних ярусов, оставляя Сорвила и горстку стоящих неподалёку лордов провожать его изумлёнными взглядами. Свет не столько вырывался из него, сколько словно бы стекал с его кожи. А затем, сойдя вниз, он оказался рядом. Его сияние постепенно тускнело, словно бы он был вытащенным из костра угольком, пока, наконец, сумрак Умбиликуса не позволил узреть его как одного из них – как человека. Горний свет продолжал струиться от льняных прядей его бороды, создавая внутри Умбиликуса множество снежно-голубых теней, исходящих от изгибов и складок одеяний Аспект-Императора.

Келлхус остановился, наблюдая за тем, как люди, будто осы, собираются у его ног, а затем, усмехнувшись, наконец, взглянул на своего экзальт-генерала…теперь уже, как и все, опустившегося на колени.

- Г-господин… - запинаясь, пробормотал Пройас.

Обманщик.

Келлхус посвятил его в эту истину за предшествующие битве у Даглиаш недели. Пройас представлял себе, как широко раскинулись сети невероятного обмана Аспект-Императора – он даже понимал тот факт, что и это появление тоже было своего рода маскарадом – и всё же сердце его трепетало, а мысли заволакивала пена обожания. Не имело значения, насколько отчаянно упирался его разум – казалось, само сердце и кости его упрямо продолжали верить.

- Да! – возгласил Аспект-Император, обращаясь к распростёртому у его ног собранию. – Возрадовалось сердце моё! - Даже просто слушая его голос, экзальт-генерал чувствовал как некоторые из давно и мучительно напряжённых мышц его тела постепенно расслабляются. – И пусть никто теперь не утверждает, будто это я перенёс Великую Ордалию через Поле Ужаса на собственной спине!

Пройас мог лишь, мигая, смотреть на него – его тело, нет, само его существо пылало в…в…

- Поднимитесь, братья мои! – Смеясь, прогромыхал Келлхус. – Поднимитесь и говорите без церемоний! Ибо мы стоим сейчас на ужасающем поле Шигогли – на самом пороге Нечестивейшего Места!

Мгновение отчаянных колебаний, казалось вместившее в себя явственный образ взводимой пружины или капкана, а затем лорды Ордарии начали один за другим подниматься на ноги, следом за своими телами возвышая и свои голоса, полные облегчения и беспокойного ликования. Вскоре они собрались вокруг своего Пророка, шумно галдя, словно дети, потерявшие и вновь с трудом и лишениями обретшие любимого отца. Разразившись смехом легендарного героя, Келлхус простёр вперёд руки, позволив тем из них, кому посчастливилось оказаться поблизости, сжать его ладони.

Пройас стоял недвижимо и едва дышал.

Наконец-то…прошептал голос. Ну наконец-то

Он ощущал, как с его плеч спадает груз чудовищной ответственности - настолько тяжкий и обременительный, что он, казалось, сейчас воспарит прямиком в небеса. По всему его телу прошла дрожь, и какое-то мгновение он опасался, что может свалиться в обморок от головокружения, вызванного этой внезапной невесомостью. Экзальт-генерал сморгнул прочь горячие слёзы и запечатлел на своём лице улыбку, наброшенную поверх отпечатка неисчислимых страданий…

Наконец-то…Обманщик он там или нет, наконец-то он сменит его.

Затем Пройас приметил сидящего в полном одиночестве Сорвила, ёжащегося от, казалось, ощущаемого лишь им холода, и всматривающегося в отпрысков Аспект-Императора, бок о бок стоящих всё на том же месте и бросающихся в глаза из-за своей сдержанности, несвойственной прочим присутствующим.

- Но что я вижу? – раздался звучный голос Святого Аспект-Императора. – Хогрим? Саккарис? Сиройон – храбрый всадник! Почему вы, сильнейшие средь всех нас, рыдаете столь неистово? Что за чёрная тень, омрачает ваши сердца?

Около семидесяти душ, поражённых и осчастливленных возвращением своего Святого Аспект-Императора, стопились вокруг него, но, казалось, будто у лордов Ордалии теперь на всех осталась одна-единственная глотка, столь единодушно их заставили умолкнуть эти слова.

Наступила тишина, нарушаемая лишь непроизвольными всхлипами – едва сдерживаемыми стенаниями, готовыми вновь сорваться на визг.

Хмурый взор Аспект-Императора поблек и выцвел до какой-то подлинно львиной безучастности, свидетельствующей о величавом, воистину отеческом узнавании страхов, ранее уже присущих им, но, казалось, давным-давно преодолённых. Стать Келлхуса стала для него постаментом, позволявшим выискивать лица и выхватывать их взглядом из общей массы.

- Что-то случилось в моё отсутствие. Что же?

Пройас заметил, что Кайютас потянул Серву за рукав. Его невесомость вдруг стала нематериальностью – дымом. Воспоминания о плотской силе Келлхуса окатили экзальт-генерала волною жара. Пронизывающие толчки. Сладострастные содрогания. Казалось впервые за долгие годы он вспомнил Найюра, измученного скюльвенда. Вспомнил, как вспоминал и ранее все эти годы, поднявшегося на Ютерум Ахкеймиона – дикого, окровавленного и обгоревшего, точно выхваченный из пламени свиток.

Никто не посмел ответить. Рядом с Аспект-Императором все они были словно тени и молоко.

- Что вы наделали?

И Пройас заметил это – увидел в той самой дыре внутри себя, где следовало быть его ужасу. Он увидел способ, путь, следуя которым мощь, соединённая с обожанием, отделяет всякую душу от остальных. Невзирая на всё, что им довелось пережить в месте, вопреки всему, что их связывало, в действительности ничто не имело значения, кроме Анасуримбора Келлхуса.

Он стоял там - точка сосредоточения, крюк, цепляющий каждую мысль, каждый взгляд. Высокий. Величественный. Облачённый в одежды, украшенные эмблемами своих древних куниюрских предков. Бледно-белый и золотой…

- Кто-нибудь ответит мне?

Он стоял там – дунианин, захвативший и поправший всё когда-либо бывшее меж людьми. Он возвёл их так, как возводят храмы математики и зодчие – исчислив и уравновесив линии сил, суммировав нагрузки, сохранив и перенаправив их так, что все они сходились в итоге к одной-единственной опоре … Одному непостижимому разуму.

- И что же? – воскликнул Келлхус. – Вы позабыли, где находитесь? Забыли, что за проклятая земля ныне простёрлась у вас под ногами?

Ближайшие из лордов отпрянули от него, словно отвечая сигналу или намёку слишком тонкому, чтобы суметь его осознать. Прочие смешались.

- Стоит ли мне напомнить об этом? – прогремел Анасуримбор Келлхус. Его глаза полыхнули белым. Голос, искажённый и неразборчивый, вскрывающий чуждые грани постижения и смысла. Он взмахнул правой рукой по широкой дуге… Казалось, будто, сам воздух, щёлкнув, ударил их, кровавя носы, и вся восточная стена Умбиликуса вдруг исчезла, разлетевшись хлопьями пепла, выдутого из костра свирепым порывом ветра. Поток свежего воздуха омыл их, унося прочь какую-то часть их вони. Люди, сощурившись от хлынувшего на них серо-голубого света, уставились наружу.

Хмурое небо…

Трущобы палаток, огромной кривой стекающие по склону Окклюзии.

А вдали – парящие над вражьими укреплениями, словно над муравьиными кучами, Рога Голготтерата.

Безмолвные. Недвижимые. Два золотых кулака, вознесшихся выше гор и облаков. Покрытая снежно-белой изморосью овеществлённая ярость, извечно и всечасно готовящаяся сокрушить в пыль хребет самого Мира. Чудовищный Инку-Холойнас.

- Проклятье! – ревел Аспект-Император. – Угасание!

Как, подумал король Нерсей Пройас… Как могут быть настолько переплетены меж собою облегчение и ужас.

- Линии ваших предков, болтаясь, свешиваются с края Мира! Мы стоим на пороге Апокалипсиса!

Внимание Святого Аспект-Императора только что без остатка обращённое на собравшихся вокруг него лордов, внезапно словно бы распахнулось зияющей пастью, а затем сомкнулось безжалостными челюстями на фигуре экзальт-генерала.

- Пройас!

Он едва не выпрыгнул из собственной кожи.

- Д-да…Бог Людей.

Лорды Ордалии, избавленные от натиска своего возлюбленного Пророка, облегчённо расправили плечи, ибо ярость, источаемая его обликом, едва не сбивала их с ног. Пройас изо всех сил сопротивлялся внезапному побуждению повернуться…и удрать.

- Что случилось, Пройас? Что могло запятнать так много сердец?

Все те годы, что Пройасу довелось служить Аспект-Императору, он всегда поражался мощи его присутствия, удивляясь тому, что Келлхус, когда ему требовалось, словно бы разрастался, обнажая при этом каждый твой нерв, или, напротив, умалялся, становясь тебе не более чем попутчиком. Сейчас взгляд Аспект-Императора вцепился в него железными крючьями – нематериальными, но оттого не менее прочными. Его голос струился и переливался, наигрывая немыслимые ритмы на инструменте пройасова сердца.

- Я…я сделал так, как ты повелел.

Что-то необходимо есть.

- И что же?

Ты понимаешь меня, Пройас?

- Ты…ты сказал мне…

Келлхус нахмурился, будто бы от внезапно нахлынувшей боли.

- Пройас? Тебе нет нужды бояться меня. Пожалуйста…говори.

У него перехватило дыхание от охватившего его чувства горькой несправедливости. Как? Как могло всё разом обернуться против него?

- М-мясо. Оно иссякло, как ты и опасался… И тогда я приказал сделать то, что ты…ты назвал необходимым.

Взгляд его голубых глаз не столько пронзил экзальт-генерала, сколько обрушился на него.

- Что именно ты приказал сделать?

Пройас бросил взгляд на кружащийся рядом с ним карнавал лиц. Выражения некоторых были пустыми, у других же они уже предвосхищали готовые разразиться страсти.

- Приказал…приказал напасть на… - его нижняя губа дёрнулась и застыла, скованная спазмом. Экзальт-генерал судорожно сглотнул. – Приказал напасть на тех, кого в Даглиаш поразила та ужасная болезнь…

- Напасть на них? – рявкнул Келлхус. Для Пройаса это прозвучало дико и даже кошмарно, ибо он вдруг ощутил себя оказавшимся внутри какой-то всесокрушающей области, очерченной нечеловеческим постижением вопрошающего или, скорее, ведущего допрос Святого Аспект-Императора. Сколько раз? Сколько же раз ему доводилось наблюдать за тем, как Келлхус низводит гордых мужей, превращая их в существ заикающихся и бессильных, одним лишь подобным взглядом или тоном?

- Ты с-сказал мне…

Оставшись в полном одиночестве, он стоял, подолгу и часто моргая, будто выведенный на чистую воду и страшащийся неизбежного наказания ребёнок.

Ещё несколькими мгновениями ранее казавшийся безукоризненным, ныне облик Святого Аспект-Императора выдавал все тяготы, обрушившиеся на него за время его отсутствия. Оборванные пряди, выбивающиеся из заплетённой и аккуратно уложенной бороды. Чёрные полумесяцы, залегшие под глазами. Обожжённые по краям рукава.

- Что я сказал тебе?

- Ты сказал мне…сказал…накормить их.

Такое невероятное, переворачивающее весь его мир предательство…тщательно и скрупулёзно подготовленное, настолько выверенное, что Части внутри него взроптали и в ужасе отпрянули прочь – все до единой, не считая убеждённости, что именно и только он сам и был здесь обманщиком.

- Накормить? Пройас…Что же ещё ты мог сделать?

- Н-н-нет. Накормить их…ими же.

До этого мига Келлхус обращался к нему с видом и манерами отца, имеющего дело с собственным младшим сыном – самым докучливым из всех, но и самым любимым. Но теперь исходящее от него ощущение всепрощающей мольбы исчезло, сперва сменившись хмурым замешательством, потом возмущённым пониманием и, наконец, окончательным…Приговором.

Осознание бессмысленности всего происходящего пронзило Пройаса от макушки до пяток. Всё это лишь фарс. Актёрская игра. Он едва не захихикал, закатывая глаза и жестикулируя …

Безумие…Всё это…С самого начала.

- Я накормил их! Как ты и велел!

Ему хотелось кататься по земле или пройтись колесом.

- Тебе кажется, что всё это, - отблеск чего-то чуждого и нечеловеческого в его взгляде, - забавно, Пройас?

Лорды Ордалии возмущённо зашумели. Место было уже подготовлено, и они едва не попадали друг на друга, спеша поскорее занять его. Пройас зарыдал бы, если бы теперь вообще мог выдавить из себя слёзы. Но сама эта способность оказалась ныне отнятой у него, и посему он улыбнулся фальшивой, дурашливой улыбкой, как делают это гонимые дети, дразнящие своих преследователей ради того, чтобы ещё сильнее раззадорить их. Улыбнулся, адресуя эту гримасу органам вокруг своего сердца и воззрился на своих братьев, прославленных Уверовавших королей Среднего Севера и Трёх Морей.

Достаточно было лишь вспомнить о малодушии, чтобы распутать все наивные хитрости этих людей, присущий им рефлекс, простой, как глотание – извечное желание считать себя пострадавшими. Ибо кому на целом свете (не считая Обожжённых) довелось страдать больше, нежели им? Кто испытал большие муки (не считая убитых, изнасилованных и сожранных)? В отсутствии своего Светоча они заплутали, а затем согрешили, обратив души к тому, кто посмел объявить свет их Господина и Пророка своим собственным…

И доверились ему.

Так экзальт-генерал склонил их к пороку, приказал совершить деяния, столь злые и греховные, что невозможно даже представить. Он использовал их замешательство, вызванное голодом, смятением и страданиями, и устроил нечестивый пир на их честных, открытых сердцах…

И тем самым предал всё священное, всё святое.

- Как давно? – вскричал Святой Аспект-Император голосом и тоном человека, которому чьё-то предательство вдребезги разбило сердце. Ручейки слёз, серебрящиеся в сиянии пустого неба, заструились по его щекам, ибо глубоким и отчаянным было его притворное горе.

Пройас мог ответить ему лишь диким взглядом.

- Скажи мне! – восстенал лик, некогда бывший его храмом. – Предатель! Злодей! Фальшивый, - вдох, на мгновение прервавший эти исступлённые излияния, - друг! – Анасуримбор Келлхус поднял свою, окружённую золотистым сиянием руку, трясущуюся в искусном подобии едва сдерживаемого неистовства. – Скажи мне, Нерсей Пройас! Как давно ты служишь Голготтерату!

И они были там, воздвигаясь, нависая над бесплодными пустошами Шигогли – золотые ножи, укреплённые в болезненном наросте и устремлённые в брюхо небес угрозой, долженствующей искупить любое совершённое зло.

- Когда ты впервые бросил свои счётные палочки с Нечестивым Консультом?

И тогда Пройас постиг истину о том алтаре, к которому когда-то было устремлено всякое его дерзание, весь жар его души. Алтарю, что так жадно поглотил все его жертвы. Он увидел то, что так много лет назад довелось узреть Ахкеймиону…

Ложного Пророка.

Это было, осознала какая-то его Часть, первое откровение -словно некий свет, соединяющийся со светом и проникающий всё глубже и глубже, порождая, тем самым, всё более полное понимание. Постижение. Он понял, что Кайютас всё знал с самого начала, а Серва – нет. Он увидел то, чего каким-то образом не замечал весь Мир, хотя многие, ох многие, и подозревали. Он постиг, хоть ему и не хватало слов, даже то, что он ныне находится именно там, где ему определено находиться Причинностью.

На том самом месте, что было ему уготовано.

Всё превратилось в буйство и беспорядок, в какое-то странное, праздничное бурление, знаменующее отмену по-настоящему чудовищных преступлений. Чьи-то руки хватали и мутузили его. Его сбили с ног точно куклу, обряженную в человеческие кожу и волосы. Лица его возлюбленных братьев, его товарищей – заудуньяни, плыли вокруг него, подпрыгивая, словно раздувающиеся на поверхности закипающей воды пузыри – у некоторых, как у короля Нарнола, бледные от жалости и замешательства, у других, как у лорда Сотера, обезумевшие от гнева. Пройасу не нужно было видеть своего Господина и Пророка, чтобы знать, что тот немедля ринулся в самую гущу событий, ибо мало кто из лордов Ордалии, желающих выразить Его волю как свою собственную, не оглядывался на Аспект-Императора столь же неосознанно, как и беспрестанно. Пройас яростно брыкнулся, чем, судя по всему, донельзя удивил схватившие его руки, и в этот момент увидел его, Анасуримбора Келлхуса, стоящего в самой толчее, среди своих Уверовавших королей, но словно бы каким-то образом остающегося в отдалении – будучи недосягаемым и неприкосновенным. Взгляды их на мгновение встретились – Пророка и его Ученика…

Ты всё это спланировал.

Голубые глаза смотрели на него также, как они смотрели всегда – одновременно и взирая на экзальт-генерала пристальным взглядом и изучая его с ужасающей, нечеловеческой глубиной постижения.

Затем его подняли на руки и оторвали от земли. Образ Голготтерата, видневшийся вдалеке, то опускался, то вздымался вновь, раскачиваясь блистающим золотом на белом фоне хмурящихся небес. И под громоподобные обличения Святого Аспект-Императора короля Нерсея Пройаса повлекли вперёд к ожидающим множествам…

Дабы те возрадовались его мукам.

Король Сорвил, наследник Трона из Рога и Янтаря, сидел неподвижно всё то время, пока Святой Аспект-Император проходил мимо него. В миг, когда тот оказался ближе всего, тело юноши, казалось, без остатка горело огнём. Опустив взгляд, он увидел в своей левой ладони мешочек с вышитым на нём Троесерпием, хотя и не помнил, когда успел вытащить его из-за пояса. Три Полумесяца. Прошло некоторое время, прежде чем он осознал, что происходит и понял, что убийца его отца гневно обрушился на короля Пройаса из-за случившегося на Поле Ужаса. Сорвил мог лишь дивиться, наблюдая за тем как отстаивающий свою невиновность экзальт-генерал возражает Келлхусу со всё меньшей и меньшей убеждённостью - причём не той убеждённостью, что лишь звучала в его голосе, но той, которую Пройас и сам почитал за истину. Он мог лишь поражаться лордам Трёх Морей и тому воистину собачьему рвению, с которым они стремились очистить себя от груза грехов, находя нечто вроде утешения в угрозах и яростных жестах. Даже Цоронга, казалось, растворился во всеобщем рёве, поглотившем Умбиликус. Зеумский принц даже подпрыгивал от гнева и бешенства, разражаясь исполненными набожности и благочестия требованиями обрушить на голову изменника заслуженное возмездие, крича вместе со всеми в ритме вздымающихся кулаков, ничем в этом отношении не отличаясь от Уверовавших королей.

А затем всё закончилось.

Сорвил посмотрел в зияющую в восточной стене Умбиликуса дыру, и едва не задохнулся, глядя на расстилающиеся внизу мили, что отделяли их от Мин-Уройкаса. Он схватился ладонью за отполированное кожей бесчисленных рук деревянное ограждение. В отсутствии прямых солнечных лучей, вытравленная по всей длине и окружности исполинских цилиндров ажурная филигрань казалось видимой отчётливее, временами маня внимательный взор обещанием постижения своих знаков и символов, но стоило вглядеться ещё тщательнее, как надежды эти рушились, превращая всё изящество чуждой каллиграфии в бессмысленные каракули. Проклятием всему Сущему называли эти надписи его сиольские братья, молитвой о нашей погибели, упавшей со звёзд…

Иммирикас опустил лицо, содрогаясь в отвращении…и утверждаясь в своей ненависти.

Когда юноша, наконец, поднял взгляд, в огромной дыре виднелись спины последних покидающих Умбиликус лордов – недостаточно смелых, чтобы просто сигануть сквозь неё и потому мнущихся у оборванного, подрагивающего края, словно перепуганные мальчики. А затем громадный павильон опустел, не считая Анасуримбор Сервы, стоявшей внизу, в центре земляной площадки, спиной к нему.

- Чтож, и тебя, в конце концов, проняло? – спросил Сорвил.

- Нет, - ответила она, повернувшись к нему лицом. Её щёки блестели от слёз. – Я просто скорблю о другой жертве…личной.

- А когда он явится за тобой, - сказал Сорвил, вставая с места и спускаясь вниз, как это сделал несколькими безумными мгновениями ранее её отец, - Когда Святой Аспект-Император и тебя бросит на алтарь Тысячекратной Мысли…что тогда?

Закрыв глаза, она опустила лицо.

- Ты знаешь, что нам не быть вместе… - произнесла она, -случившееся в горах и на равнине…

- Было прекрасно, - прервал Сорвил, подступая ближе. – Я знаю, что это заставило меня ощутить себя не мужчиной, но мальчиком - кем-то хрупким, нежным, ранимым, но готовым при этом шагнуть в пропасть. Знаю, что наш огонь горел в одном очаге, и нас нельзя было отделить друг от друга, тебя и меня…

Ошеломлённо глядя на него, она отступила на шаг.

Он снова придвинулся к ней.

- И я знаю, что ты, даже будучи Анасуримбором, любишь меня.

Зажатый в левой руке мешочек с вышитым на нём Троесерпием, озадачивал, ставил в тупик немым вопросом.

Когда?

- То, что я вижу на твоём лице! - внезапно вскричала она. -Сорвил, ты должен заставить это исчезнуть! Если отец заметит – да ещё и увидит на моём лице нечто подобное… Я слишком важна для него. Он покончит с тобою, Сорвил, также как и с любой другой обузой, что может осложнить штурм Голготтерата! Ты пони…

Топот бегущих ног внезапно привлёк их взгляды ко входу. Ворвавшийся в Умбиликус Цоронга схватил юношу за плечи, в глазах у него плескался ужас.

- Сорвил! Сорвил! Всё пошло не так!

Окинув диким взглядом Серву, наследный принц Зеума потянул своего друга к отверстию в восточной стене.

Сорвил попытался высвободиться.

- Что случилось?

Цоронга стоял прямо пред ликом Голготтерата, ошеломлённо переводя взгляд с Сорвила на гранд-даму и обратно, его могучая грудь тяжело вздымалась. Он облизал губы.

- Её...её отец, - наконец, произнёс он, сглотнув будто из-за нехватки воздуха, - её отец заявил, что м-мой отец нарушил условия их соглашения, - он закрыл глаза, словно в ожидании боли, - послав своего эмиссара, чтобы помочь Фанайалу напасть на Момемн!

- И что это значит? – спросил Сорвил.

Цоронга бросил взгляд на Серву, и ещё больше пал духом, ибо на лице её отражалась лишь холодная беспощадность.

- Это значит, - без какого-либо выражения в голосе сказала она, -что сегодня всем нам придётся приносить жертвы.

Цоронга попытался отпрыгнуть куда-то в сторону Мин-Уройкаса, но был тут же пойман исторгшимися из уст имперской принцессы вместе с чародейским криком нитями света, сомкнувшимися, словно орлиные когти, на его запястьях и лодыжках. Сорвил бросился к девушке, не для того, чтобы напасть на неё, но чтобы умолять и выпрашивать милость, однако побелевшие глаза и блистающий как солнце провал её рта повернулись к нему, и что-то обрушилось на него по всей длине тела, отбросив юношу назад. Он рухнул наземь, словно едва соединенная с собственными конечностями кукла.

Сорвил едва успел натужно встать на колени до того, как на него обрушилась темнота.


Священные Писания, как когда-то заметил великий киранеец, суть история, вместо чернил написанная безумием.

Стенание охватило не только лордов Ордалии. Далеко не только их. Не одна душа в Воинстве Воинств не избежала терзаний, оставшись незатронутой, ибо практически все они, пусть кое-кто и по необходимости, употребляли в пищу Мясо. Тем не менее, не все запятнали себя мерзостями, подобно явившимся за плотью Обожженных, однако те немногие праведные души, что каким-то образом всё же сумели пересечь Агонгорею натощак, теперь находились в замешательстве, понимая всю постыдность содеянного их братьями. Получив известия о возвращении Святого Аспект-Императора, Воинство поразительным образом разделилось. Объятые Стенанием насторожились, а многие из них и вовсе начали безотчетно скрываться от него, опасаясь суда и приговора своего Господина и Пророка. Те немногие, кто по-прежнему находился во власти Мяса, напротив устроили какое-то неуклюже-показное торжество, ликующе завывая и всячески демонстрируя охвативший их восторг, в основе которого, правда, лежала скорее корысть, нежели набожность, ибо в их глазах Голготтерат давным-давно превратился в амбар, а их Господин и Пророк, наконец, явился, дабы захватить его и извлечь из него груды Мяса. Сбиваясь в обезумевшие, неуправляемые толпы, они устроили целое развратное празднество, глумясь над своими, погрузившимися в Стенание братьями, бросавшими на них осуждающие взгляды. Вспыхнули потасовки, в которых погибло более шестидесяти душ.

За этим последовала напоённая безумием ночь. По всему лагерю бесчисленные тысячи, изводящихся крушащим души раскаянием мужей Ордалии, бодрствовали под звуки разнузданных гуляний.

Интервал приветствовал звоном безутешный рассвет. Мужи Ордалии выползали из-под одеял, выбирались из палаток, и разбредались по лагерю, обходя кучи мусора и выгребные ямы. И терзаясь вопросами. А затем, впервые за несколько последних недель молитвенные рога вострубили тяжко и звучно, призывая души ко Храму. Люди, озираясь вокруг, удивлялись. На южной оконечности лагеря группа нангаэльцев заметила Аспект-Императора, в одиночестве прогуливающегося в тени Окклюзии. Увидев, что Господин и Пророк взмахом руки поманил их к себе, они удивлённо переглянулись, но тут святой образ объяли закружившиеся спиралью огни и он вдруг переместился более чем на милю к югу.

- Он зовёт нас! – возопили долгобородые воины. – Наш Господин и Пророк призывает нас следовать за ним!

Этот крик разлетелся по лагерю как туча мошкары, следуя от одной ревущей глотки к другой, и вскоре мужи Ордалии огромными массами уже шли на юг.

Минуло несколько часов, прежде чем все они собрались. Солнце было скрыто низкими, плотными облаками. Голготтерат угрюмо маячил вдалеке, золотые Рога втыкались в то, что казалось стелющимся чересчур высоко туманом. Святой Аспект-Император недвижимо стоял на могучем утёсе, выступающем из основания Окклюзии, словно огромный каменный палец – на овеянной легендами скале, которой нелюди дали имя Химонирсил, Обвинитель. Свидетельства древних трудов этой расы были видны здесь повсюду – базальтовые глыбы, разбросанные у основания утёса и выше по склонам. Обвинитель некогда украшал собою Аробиндант, легендарную сиольскую крепость, служившую (хоть и в разных своих воплощениях) опорой как для Первой, так и для Второй Стражи в те ужасающе древние времена, когда обессилевшие нелюди коротали века, охраняя Ковчег. Все укрепления были, разумеется, давным-давно разрушены и Обвинитель, некогда указывавший на Мин-Уройкас из самого сердца крепости, ныне торчал прямо из её могилы.

И вот Анасуримбор Келлхус, Святой Аспект-Император Трёх Морей теперь возвышался над тем же самым обрывом, над которым некогда стоял Куйара-Кинмои, король Дома Первородного, а простирающиеся ниже изрезанные склоны заполняли собою сыны человеческой расы. Толпясь, они скапливались в ложбинах и оврагах, а затем, перетекая через их края, расползались по мёртвой равнине, укрывая её словно громадное, грязное одеяло. И все как один обернувшись спинами к открывающемуся позади них ужасающему зрелищу, взирали они на попирающего обвиняющий перст Святого Аспект-Императора, удовлетворяясь тем, что Он, Он один зрит кошмарный лик Голготтерата. И веря, что этого достаточно.

Хотя лишь находящиеся выше по склону и в самом деле могли оценить число своих братьев, держащих путь от неровного треугольника лагеря к Обвинителю, тем не менее, внезапно воинство во всей своей целостности погрузилось в безмолвие, каким-то образом осознав, что время, отпущенное на сбор, подошло к концу. Их Господин и Пророк казался немногим более, нежели пятнышком на фоне громадной груды обломков, что представляла собою Окклюзия, но даже находившиеся в самом отдалении, на равнине Шигогли, поняли, что сейчас Он начнёт говорить.

Святой Аспект-Император воздвигался перед ними, облачённый в просторные белые одеяния, его льняные волосы были на древний манер заплетены в ниспадающую на спину боевую косу, а борода подстрижена и уложена аккуратным квадратом. Мерцающий ореол венчал его голову так, что чудилось, будто незримая золотая пластина колышется над ним, озарённая лучами какого-то сверхъестественного светила. Позади мельтешила свита, по большей части скрытая от глаз Воинства громадой Обвинителя.

- Кому? – прогремел по склонам и пустошам голос Аспект-Императора. – Кому из вас не доводилось, вернувшись к родному очагу, найти своё сердце в разладе, а свой дом в беспорядке?

Почти каждый испустил тяжкий вздох.

- И кто из вас не разгневался? – Грохотал он. – Кто не потянулся за розгами? Кто не поднял руки на родных и любимых?

Раздались отдельные выкрики, тонущие в могучем ропоте.

- Таким я нашел своё сердце! Таким обнаружил свой дом!

Руки, воздетые к небу. Голоса, искажённые невольными всхлипами скорби и воплями стыда. Какофония криков слилась в единый, громоподобный вой…

Но слова Святого Аспект-Императора проникали сквозь него как острое железо, пронизывающее сырую ткань.

- Я покинул вас сразу после Ожога…И вернулся в Три Моря… вернулся домой…

Великая Ордалия погрузилась в невероятное безмолвие. Оно, это слово, немедля завладело их сердцами. Дом…

- Я вернулся в Момемн к великолепию и славе Андиаминских Высот. Я вернулся к тому, что мы пытались спасти и нашел свой дом объятый смятением и беспорядком!

Услышанное хватало их за глотки, пинало кованым сапогом в животы. Сколько? Сколько минуло времени с тех пор, как они в последний раз обнимали своих детей? Сколько минуло времени с тех пор, как жёны в последний раз видели их слёзы?

- И посему я взялся за розгу…дабы исправить попранное и вернуть потерянное!

Робкая радость затеплилась в доносящихся со всех сторон криках…лишь для того, чтобы смениться тревожным молчанием. Ибо минувшая ночь полнилась слухами.

- А теперь я вернулся к Воинству Воинств лишь для того, чтобы найти здесь те же самые бедствия!

Группа из четырёх каменнолицых Столпов выдвинулась из мнущейся за спиной Аспект-Императора небольшой толпы, вытащив вперёд могучего зеумского юношу - обнажённого и со связанными за спиной локтями: Цоронгу ут Нганка’кулла, наследного принца Зеума, заложника Новой Империи.

- И сделаю здесь то же самое!

Столпы подтащили старшего сына Сатахана прямо к своему Святому Аспект-Императору и швырнули принца к его ногам.

- Будь проклят, Зеум! – прогремел над истерзанным юношей священный лик. – Будь проклят, Нганка’кулл, Великий Сатахан Зеума, ибо он решил бросить счетные палочки вместе с Фанайялом и его мародёрами-еретиками, ввергнув во пламя и свою честь и наш договор!

Раскинувшееся на огромных пространствах скопище разразилось одновременно и гневным и ликующим рёвом, разверзлось морем воющих ртов, расплескалось взмахами рук. Столпы, давя зеумскому юноше на спину, удерживали его лежащим всё то время, пока Келлхус продолжал говорить. А когда Аспект-Император поставил свою обутую в сандалию ногу прямо на цоронгово лицо, неудержимая дрожь вкупе с потаёнными ожиданиями охватила всех присутствующих – и тех, кто терзался муками Стенания и тех, кто по-прежнему пребывал в рабстве у Мяса. Последовавшее внезапное падение заставило мужей Ордалии затаить дыхание, но размотавшаяся до предела верёвка, привязанная к локтям юноши, жестоко дёрнула наследного принца, заставив его тело отскочить от предела её натяжения, а затем безжизненно обмякнуть, вися лицом вниз и медленно крутясь сначала в одну, а потом в другую сторону. Ударившись бедром о скалу, он, будто пребывая во сне, лягнул её. Из беснующейся внизу толпы почти немедленно вырвался целый дождь импровизированных метательных снарядов. Тут же последовало мгновение замешательства и испуга, ибо Столпы, потянув за верёвку, поднимали Цоронгу повыше, дабы привязать его там.

Святой Аспект-Император взмахнул рукой и ещё одну обнажённую фигуру – в этот раз смуглую, хоть и бледную – вытащили вперёд и безжалостным толчком повергли на усыпанную каменной крошкой поверхность в том же самом месте, где несколькими мгновениями ранее корчился зеумский принц. Град камней поредел, а негодующий рёв Великой Ордалии постепенно умолк. Люди призывали друг друга к тишине, готовые придушить некоторых продолжавших вопить глупцов, и поражённо взирали на своего Господина и Пророка, стоящего прямо и величественно, и возвышающегося над простёршейся у его ног фигурой.

- Будь проклят… - начал он было, но его священный голос, будто бы надломившись, вдруг на миг прервался…

- Будь проклят Нерсей Пройас! - прогромыхал он со столь дикой яростью, какой от него ещё никому не доводилось слышать, прохрипел с непреходящей болью и разрывающим душу неверием отца, преданного возлюбленными сыновьями. Великая Ордалия разразилась лавиной криков, переходящим в рычание рёвом, превращающимся, в свою очередь, в беснующееся крещендо, почти не уступающее адским завываниям Орды. Но шум этот ничуть не мешал речам Аспект-Императора и даже не умалял его громоподобного голоса.

- Будь проклят мой брат! Мой товарищ по оружию и вере! Ибо его предательство ввергло всех вас в тиски Проклятия!

Бесчисленные тысячи бурлили, топали ногами и потрясали кулаками, раздирали себе ногтями кожу и рвали бороды.

- Будь проклят тот… - вскричал Святой Аспект-Император, срывая дыхание, - кто разбил моё сердце!

И то, что было суматохой и шумом, переросло вдруг в необузданное, неуправляемое буйство, в неистовство людей обезумевших настолько, что они готовы были крушить и карать всё, имевшее несчастье оказаться поблизости, лишь бы это позволило обрушить возмездие и на, то, что было недосягаемо.

Столпы вновь возложили руки на опального экзальт-генерала. Под их жестоким усердием он не способен был удержаться на ногах, а его голова его болталась, как у мёртвой девицы. Они бросили его вниз с уступа Обвинителя также как не так давно швырнули туда Цоронгу. Конопляная верёвка резко дёрнула пройасово тело, со всего маху ударив его о скалу, и там оно, раскачиваясь, повисло над завывающими массами, привязанное за локти.

Стоя на краю обрыва меж двумя болтающимися у его ног преступниками, Аспект-Император простёр свои золотящиеся божественным ореолом руки. Великая Ордалия ответила тем, что напоминало всеобщий припадок. Напавших на Обожжённых охватила бешенная ярость, а тех, кто по-прежнему испытывал голодные муки, оставаясь в рабстве у Мяса, обуяла дикая похоть. Люди или рыдали и бушевали во гневе, вопя и харкая в сторону обеих висящих на уступе фигур, или же завывали славословия осудившему их на вечное Проклятие Богу.

Казалось, будто вопит сам Мир, ибо звук сей был столь оглушительным, словно сами небеса кто-то прямо сейчас пробовал на зуб. Но поразительный голос – Его голос – без труда проникнув сквозь весь этот чудовищный гам, тем не менее, достиг их ушей:

- Будь проклята Великая Ордалия!

Голос столь могучий, что в нём слышалось нечто большее, нежели просто звук. В этом голосе чудился хрип, извергающийся прямиком из горла Первотворения и создающий из разверзшейся над ними пустоты непроницаемые и давящие пещерные своды, представлялся речами, произносимыми языками и устами всех и каждого слушающего их. Издаваемый Воинством рёв ослаб и затих, будто выкрики, из которых он состоял, были пылинками, унесёнными прочь внезапно поднявшейся бурей. Мужи Ордалии стояли ошеломлённые и онемевшие, словно та оглушающая громкость, с которой их Господин и Пророк провозглашал свои изречения, только что в прах сокрушила сами слова, из которых те состояли, превратив весь их смысл и значение в какую-то серую грязь.

- За деяния мерзостные, непристойные и неописуемые – преступления, калечащие и сердце, и разум!

И тогда десятками тысяч они словно бы повисли голыми и казнимыми рядом с теми двумя злодеями. Исступлённые рыдания одно за другим рвали ткань изумлённой тишины…

Ни у кого не осталось и тени мысли о высящемся за их спинами Голготтерате.

- За насилие брата над братом, за родичей, родичами убитых и осквернённых!

Ещё больше воплей стыда и горя. Люди раскачивались на одном месте, рвали на себе волосы, царапали кожу, скрежетали зубами.

- Воистину прокляты! Прокляты и осуждены на вечные адские муки!

И тогда то, что было причитающим хором, превратилось в громоподобный стенающий вой, в умоляющий стон целых народов, наций и рас…

- Вероломные людоеды! Сборище нечестивцев!

- Какое бесстыдство!

- Какая мерзость!

Все до единого они содрогались, или рыдали, или вопили, или вскидывали руки с пальцами, сложенными в охранные знаки. Все – принявшие ли на себя эту вину, отрицающие ли её – не имело значения. Подобно безутешным детям они висли на плечах у соседей, дрожа и дёргаясь так, словно само Сущее держало их мёртвой хваткой.

Как? Как могло случиться такое? Как эти самые руки…

Как они могли…

Стоя высоко на утёсе, Святой Аспект-Император взирал на них сверху вниз, словно какой-то сияющий белизной и золотом проём мироздания. Почерневшие известковые скалы Окклюзии вздымались вокруг него, и хотя на фоне собравшихся здесь бесчисленных тысяч он выглядел всего лишь пылинкой, им казалось, что они видят на его лице негодование и хмурое недоумение, чувствуют прохаживающуюся по их плечам плеть божественного осуждения и ощущают кожей разящий клинок обманутых надежд братской любви…

Как? Как они, его дети, могли так безнадёжно заплутать?

Возвышаясь на Обвиняющем Утёсе, их Господин и Пророк наблюдал и ждал, будучи столь же непостижимым, как хмурые небеса. И один за другим мужи Ордалии начинали тяготиться не столько своим горем или же отвращением к себе, сколько той разнузданной несдержанностью, которой поддались. Вскоре они погрузились в молчание, за исключением тех, кто оказался чересчур жалким или сломленным, чтобы уняться. Они стояли там, омертвевшие сердцем, мыслями и членами, скупясь на усилия даже ради простой потребности дышать. Они стояли там, ожидая от воздвигшегося перед ними сияющего светоча суда и приговора.

Да. Пусть всё закончится.

Даже проклятие, казалось, теперь было для них благословением, лишь бы прошлое, наконец, оказалось предано забвению и ушло в небытие.

Появившись словно бы из ниоткуда, у них по рукам пошли маленькие конические чаши, сделанные то ли из папируса, то ли из листов тонкого пергамента, вырезанного из свитков Священных Писаний. И в силу свойственной всем толпам склонности к подражанию, каждый из них, вторя действиям своих товарищей, брал один конус, передавая оставшуюся груду дальше. И это всеобщее незамысловатое действие успокоило их, а ожидание своей очереди дало возможность отвлечься, удивляясь и задаваясь вопросами. Многие вытягивали шеи, чтобы всмотреться в окружающие их множества, а другие вглядывались в кусочки неразборчивого текста, виднеющегося на доставшихся им чашах. Третьи же смотрели на выступ, ожидая какого-то знака от своего Святого Аспект-Императора…

Но никто не оглянулся на Голготтерат, вздымающийся позади них во всём своём зловещем величии.

Однако, тысячи людей по-прежнему продолжали безутешно рыдать. Некоторые что-то выкрикивали, другие же просто бормотали вслух. Шум разговоров распространялся, растекаясь по близлежащим склонам. Немало людей пострадало в разразившемся недавно бесноватом буйстве и теперь их выносили из толпы, подняв над головами и передавая наружу по лесу воздетых рук.

- Многие всё ещё плачут…

Голос его пролился на них подобно дождю – тёплому и моросящему.

- Души, наиболее отягощённые грузом вины.

И что-то в его голосе – интонация или отголосок – кололо слух всем и каждому. Многим из тех, кто продолжал рыдать, удалось, наконец, унять свои непрекращающиеся стенания, расправить плечи и встать прямо, вытерев слёзы подушками пальцев, и, моргая в притворной усталости, воззрится на Аспект-Императора. Но бдительности соседей им обмануть не удалось, ибо те уже заклеймили всех плакальщиков печатью своей памяти.

- Они пребывают, словно мрачные тени на пути изливающегося света…

Средь ропота толп вновь набирал силу тонкий визг. Многие из замеченных в неудержимых проявлениях чувств начали оглядываться по сторонам, то ли сбитые с толку, то ли изыскивающие пути к бегству.

- Они развращены…поражены скверной…

Но некоторые из плакальщиков даже приветствовали своё уничижение, улыбаясь сквозь вопли и слёзы, призывая осуждение и смерть обрушиться на них.

- Взять их!

Человеческие массы, которым мгновением ранее настолько не доставало подробностей и различий, что они казались совершенно однородными, тут же расцвели тысячами больших и малых цветков, ибо мириады конечностей со всех сторон устремились к рыдающим людям.

- Поднимите их так, чтобы я мог их видеть!

Цветы, состоящие из овеществлённого насилия, выгнулись, а затем словно бы выросли, раскрываясь назад и наружу, явив испытующему взору небес множество фигур, часть из которых яростно сопротивлялись хватке держащих их рук, часть извивалась, а некоторые просто лежали безвольно и покорно…

- Отворите их глотки!

И цветы сжались, пытаясь отстраниться от тянущихся к ним со всех сторон тысяч бледных конечностей…

- Испейте! Испейте их беззаконие! Омойте сердце своё жаром их проклятия!

Люди бросались вперёд, сжимая в руках сделанные из Священных Писаний чаши, а затем удалялись, горбясь над своею алой добычей, и, оказавшись в стороне, запрокидывали головы…

- И готовьтесь! Отриньте всё, что делает вас слабыми и бессильными.

И он вдруг вспыхнул, испустив блистающий луч, начинающийся у самого Обвинителя и упирающийся прямо в порочное золото Нечестивого Ковчега.

- Ибо ваша единственная надежда на искупление находится позади вас! Святая Миссия, доверенная вам Богом Богов! И вы! Должны! Пойти! На всё! На любую боль! Любую ярость! Даже будучи искалеченными, вы должны ползти, разя вражий пах или бедро! Даже ослепнув, должны наощупь втыкать клинок в визжащую черноту, а умирая плевать во врагов, извергая проклятия!

Тела плакальщиков лежали повсюду словно тряпки, словно ужасающие обломки кораблекрушения, в беспорядке разбросанные разыгравшейся бурей.

- Сражаясь, вы прошли через весь Мир! Свидетельствовали такое, чего никто не видел веками!

Цветы исчезли подобно тому, как истаивают песочные замки под натиском волн.

- И ныне стоите на самом пороге Искупления! И вечной Славы!

Растянувшееся на мили Воинство Воинств заколыхалось и взбурлило, ибо мужи Ордалии, наконец, отвернулись прочь от мешанины скал и уступов Окклюзии – прочь от жестокого правосудия своего Святого Аспект-Императора.

- Голготтерат!

И прочь от себя.

- Голготтерат!

К цели.

- Все отцы секут своих сыновей! – возгласил Святой Аспект-Император, голос его, казалось, скрёб и царапал небесный свод.

- Все отцы секут своих сыновей!


Глава десятая


Великое соизволение

Быть обманщиком разумно, если истина может принести тебе гибель. Быть обманщиком – безумие, если только истина может спасти тебя. Посему именно Разум – отец Славы, а Истина лишь её напыщенная сестра.

- Антитезы, ПОРСА ИЗ ТРАЙСЕ


Ранняя осень, 20 год Новой Империи (4132 Год Бивня), Голготтерат.


Дни бестелесного ужаса. Дни ярости и стенаний. Дни безголосых визгов и стонов. Дни зубовного скрежета… в отсутствии зубов.

Дни…движения по течению или по ветру - так, как движется дым, уносимый сквозь темноту дуновением ночи.

Ужасающий Анасуримбор Келлхус спрятал душу Маловеби в свой кошелёк и ему ничего не оставалось, кроме как наблюдать за калейдоскопом мелькающих образов. Пересечение пустошей. Сломленная императрица, чей взгляд то и дело замирал, цепляясь за очертания предметов. Её сын, всякий раз тайком пробирающийся поближе к краю лагеря. А теперь - суматоха и ярость, последовавшие за возвращением к Ордалии... Всё, что можно было заметить, болтаясь у бедра Аспект-Императора.

Танцующего в мыслях…

Колдун Мбимаю едва был способен смотреть на всё это, ибо, хоть он и был ныне бестелесным, тем не менее все его страсти, в буйстве которых поэты так часто склонны винить плоть, никуда не делись, пылая также свирепо, как и всегда. Насколько он помнил. Ужас, ярость, сожаление бичевали и изводили Маловеби до такой степени, что, казалось, глаза его готовы выскочить из орбит. Ликаро, где бы он сейчас не холуйствовал, от сыплющихся на него проклятий должен был попросту превратиться в золу!

Подобно всем несчастным, выжившим после какой-либо катастрофы, Маловеби исчислил всё, что у него осталось и ещё могло хоть как-то послужить ему. Он был способен чувствовать. Мог видеть. Мог думать и размышлять. И помнил всё случившееся с ним до…до…

И по-прежнему мог слать проклятья Ликаро.

Он всё ещё обладал своими качествами – он оставался Маловеби, хотя и был лишен всех физических возможностей, будучи заперт в одном из декапитантов, привязанных к поясу Аспект-Императора – или же он просто с самого начала лишь убеждал себя в этом. Чем чаще он пытался восстановить в памяти события, в результате которых оказался заключенным в свою чудовищную тюрьму, тем отчётливее осознавал, что обмена, как такового, не было. Он ясно помнил как Аспект-Император прикреплял одного из декапитантов к истекающему кровью обрубку его шеи, и осознавал, что если бы тот заточил его душу во втором из своих демонов, то тогда Маловеби в одиночестве болтался бы на келлхусовом бедре, находясь внутри этой штуки, а не был бы принуждён постоянно любоваться её чёртовыми гримасами.

Это означало, что Анасуримбор похитил не столько его душу, сколько его голову.

Больший ужас заключался в том, что это в конечном итоге предвещало. Если сейчас демон распоряжался его телом, то возвращение этого тела Маловеби всё же оставалось возможным…ибо хоть он и был похищен, но ведь не уничтожен! И он всё ещё мог строить планы спасения – не имело значения насколько жалкие, у него по-прежнему могла быть какая-то цель. Но тот факт, что его собственная голова болтается у бедра Анасуримбора, давал понимание, что в этом случае о ней можно говорить, скорее, не как о тюрьме, а как о трофее – взыскующей душе, умалившейся до иссушенного взора.

И что же ему теперь делать? Он не был способен задать себе этот вопрос, не разразившись тирадами, полными бесплотной ярости, проклиная Фанайяла за его безумное тщеславие, Меппу за его ересь, а Ликаро за само его сердцебиение, за его преступную способность дышать.

Он него не ускользнула пророческая ирония случившегося, ибо он, казалось, и сейчас мог глазами своей души узреть ятверианскую ведьму также ясно, как видеть солнечный свет. Псатма Наннафери наблюдала за ним из зеркала, обводя чёрной тушью полузакрытые глаза, а юные губы её при этом кривились в злобной старческой, усмешке:

И теперь ты хочешь узнать свою роль в происходящем?

Во всяком случае, в его воспоминаниях эта встреча преследовала его даже чаще и настойчивее, нежели столкновение с Анасуримбором. Он сумел осознать – и по прошествии времени убеждался в этом всё больше – что его постигла именно та судьба, которую ему и напророчила проклятая ведьма - наблюдать, свидетельствовать происходящее, словно какой-то читатель, не способный даже прикоснуться к проносящимся мимо событиям. И никого не способный спасти.

Но лишь сейчас, болтаясь у бедра Аспект-Императора, пока тот увещевал униженные толпы с высоты скалы, ставшей кафедрой проповедника, Маловеби в полной мере постиг ужасающую суть своего проклятия.

Только сейчас…взирая на Голготтерат.

У него не было сердца, но то, что он ощущал вместо него, стало золою и пеплом.

Даже внезапное появление на Обвинителе принца Цоронги не смогло сбить его с волны ужаса. Ну конечно мальчик сумел выжить и добраться в такую даль. Ну конечно теперь его ожидала смерть, ибо его отец приказал Маловеби сговориться с врагами Аспект-Императора. Какие бы чувства он ни испытывал по отношению к наследному принцу, все они были опрокинуты и без остатка поглощены сияющей золотой мерзостью, возносящейся к облакам позади истерзанного Цоронги…

Голготтерат! Он существует. И горе тем, кто оказался достаточно глуп, чтобы отрицать это. И горе тем, кто бросает своих сыновей, словно счётные палочки, делая ставки против этого факта.

- Всё сущее отвергает тебя! – вскричал окровавленный юноша, простёршийся ниц под нависшими над ним угрожающими фигурами Столпов, но всецело слепой к бедствию, пронзившему покрывало Небес у него за спиной. Искусное творение, оскорбительное в своей необъятности, и ставшее, благодаря немыслимым масштабам, подлинным богохульством. Образ, вызывающий постоянное, гложущее душу чувство надвигающейся катастрофы - золотые ножи, извечно вонзающиеся в беззащитное чрево Мира.

И люди – Люди! – заполнившие равнину, расстилающуюся перед этим ужасом. Люди кричащие и топчущие ногами жуткое пепелище Шигогли.

Цоронгу заставили принять церемониальную позу покорности, а затем, крепко связав, незамедлительно скинули с выступа Обвинителя. По соизволению Шлюхи Маловеби удалось рассмотреть происходящее достаточно подробно – все содрогания и гримасы, все черты и ужимки, свидетельствующие об унижениях и муках. Но за рыдающим мальчиком вздымались Рога, подпирая собой Небеса, Инку-Холойнас…

И Маловеби мог думать лишь об одном - всё это время…Он говорил правду.

Сущность того, что следовало из этого факта, хлынула в его душу всеочищающим потоком пустоты, отворяя полости ранее скрытые завалами невежества, освобождая пустоты, задушенные надеждой, тщеславием и застарелыми фантазиями.

Анасуримбор Келлхус рёк истину.

И ныне всему Миру предстоит преобразиться – начиная со старшего сына зеумского сатахана.

______________________________________________

Сколько минуло времени с тех пор, как Ахкеймиону в последний раз довелось узреть их? Сколько столетий?

Чтобы пересечь Привязь понадобилось по большей части толкать, нежели грести, заставляя сделанный имигрубый плот протискиваться сквозь множество разбухших от воды мертвецов. Они отвратили взоры от глубин…от всего, находящегося под ними, ибо было достаточно того, что им приходилось ощущать, как податливые туши от их тычков переворачиваются в толще воды, словно яблоки, или глубоко проминаются, будто мокрый хлеб. И посему, трудясь изо всех сил, они при этом старательно разглядывали противоположный берег взорами застывшими и безжизненными – взорами душ, блуждающих где-то вовне.

Достигнув противоположного берега, они продолжили свой путь, двигаясь, скорее, на север, к торчащим в отдалении, будто чьи-то лысые коленки, вершинам Джималети, нежели на северо-восток, к плоским, как тощий живот, пустошам Агонгореи. На каждой встречавшейся им развилке или складке местности Ахкеймион выбирал тот путь, что представлялся ему наиболее скрытным – путь, двигаясь которым они не могли рассмотреть горизонты и дали, и это, в свою очередь, позволяло надеяться, что откуда-нибудь с горизонта их самих тоже невозможно углядеть. И они отвратили взоры свои от того, что ждало их вдали - того, что им уготовало будущее, и смотрели лишь себе под ноги, следуя от одного оврага к другому и не смея подниматься на возвышенности, откуда им мог открыться вид на то нечестивое место, куда лежал их путь. Откуда они могли узреть ужасное золотое видение...Аночивры. Рога Голготтерата.

И вот, наконец, Друз Ахкеймион добрался до подножия Кольцевых гор, Окклюзии. Теперь путь вверх по склону оставался единственным выбором, и единственным, что отделяло волшебника от так ужасавшего его зрелища.

- Идём, Акка, - сказала Мимара. Её взгляд был беспокойным, рыскающим.

- Да-да, - ответил он, не двигаясь с места.

Изнывая от всех мучительных переживаний, унаследованных адептами Завета от бурной и трагической жизни Сесватхи, они иногда обретали нечто вроде утешения в смаковании его слабостей и неудач. Люди всегда терзаются собственной трусостью, неумолимыми фактами своей сопричастности мелким махинациям и обманам, но они, разумеется, отлично умеют играть в ту стремительную игру, в которой сами же выступают и обвинителями и судьями, всегда готовыми возложить на других вину за свои проступки и преступления. Однако, после каждого вынесенного приговора неявная мера их собственного греха постоянно растёт, а с нею растёт и ужас перед тем, что они – и только они – оказались настолько слабыми и безвольными. Но адептам Завета было известно иное. Благодаря своим Снам они знали, что даже самые великие Герои человеческой расы мучились собственными, присущими им одним, кошмарами…

Что их храбрость была лишь следствием ущербности орудий и инструментов.

- Отдохнём ещё чуточку, малыши, - пробормотала Мимара, обращаясь к своему, покрытому золотой чешуёй животу, - пока ваш папочка собирается с духом…

Старый волшебник закипал от злости, но по-прежнему оставался на месте.

- Он таскает на себе чересчур много истории, чтобы просто взять и забраться на эту отвесную кручу.

Вместо поиска подходящего прохода меж искрошенных зубов Окклюзии, Ахкеймион настоял на том, чтобы они поднялись по древней, вьющейся серпантином лестнице, что вела к руинам одной из сторожевых башен Акеокинои. Мимара не спросила у старого волшебника, почему он выбрал именно этот путь, хотя, учитывая её состояние, подъём по лестнице был для неё гораздо более обременительным, чем для него. Она знала, что, задай она этот вопрос, он непременно замямлил бы что-нибудь о благоразумии и о необходимости хорошенько рассмотреть Великую Ордалию до того, как приблизиться к ней, равно как знала и то, что не поверит ни единому слову.

Когда они достигли вершины, на них обетованием просторов бескрайних и диких обрушился свирепый ветер и необъятное небо. Кунуройская сторожевая башня ныне представляла собой нечто немногим большее, нежели собственное, усыпанное грудами обломков основание. Древние строители использовали базальт – доставленный откуда-то издалека прочный чёрный камень, который по-прежнему, несмотря на минувшие тысячелетия, резко выделялся на фоне громоздящихся друг на друга скал Окклюзии, состоящих из песчаника и гранита. Свидетельства уничтожения башни были разбросаны повсюду на плоской вершине, темнея тут и там, словно груды угля на грязном снегу.

Прижимая руки к коленям, Ахкеймион преодолел последние ступени и направился к остаткам древнего укрепления. Рога он увидел сразу, хотя его душа ещё несколько биений сердца и притворялась, что это не так. Он стоял, покачиваясь и пытаясь прогнать прочь то, что представлялось ему абсолютным оцепенением.

Где-то рядом он слышал Мимару, плачущую…и да, смеющуюся.

Ибо они были там…

Золотые и изогнутые, словно лебяжьи шеи, несущие крохотные головы, уткнувшиеся клювами прямо в безучастное небо.

Старый волшебник рухнул на растрескавшуюся от дождей и ветра поверхность скалы. Она была рядом с ним - Мимара, копия Эсменет, Судящее Око самого Бога, опустившаяся на колени и придерживающая его за плечи, рыдающая и смеющаяся…

Взглянув на неё, он почувствовал, как они словно бы улетели прочь – все его мелкие страхи. И он закашлялся от силы охвативших его чувств, смаргивая с глаз горячие слёзы. Он мог бы поклясться, что в кровь разорвал себе губы – столь неистовой была его улыбка. Он задыхался от смеха, извергая из лёгких покашливания и хрипы, напоминающее хихиканье безумца…

Ибо это было здесь. Ужасающий образ. Чудовищный лик. Нечестивый символ, казалось, заключающий в себе совокупность Зла всей его жизни. Ужас, от века пожирающий его милосердное сердце, пирующий на его сострадании. Пагуба, отравившая каждый сделанный им вдох.

Инку-Холойнас, Ковчег Небесный…

Мин-Уройкас, Бездна Мерзостей…

Голготтерат.

Голготтерат! Чудовищная крепость Нечестивого Консульта…

Колыбель Не-Бога.

СКАЖИ МНЕ…

Смех его резко оборвался. Казалось, он потерял саму способность дышать.

ЧТО ТЫ ВИДИШЬ?

Мимара выскользнула из его объятий. Взгляд её был страдальческим и тревожным.

ЧТО Я ЕСТЬ?

Он схватился пальцами за виски. Ему казалось, что никогда, он ни разу в жизни не смеялся…только визжал.

Цурумах! Мог-Фарау!

Но она цеплялась за него, успокаивая, поглаживая его плечи, и плача при этом какими-то иными, непривычными для неё слезами – его слезами, полными знания, веры и…

Понимания.

И это подарило ему покой столь абсолютный, как ничто другое в его жизни - понимание того, что она тоже понимает, причём с глубиной постижения, превосходящей его собственную, невзирая даже на то, что ему довелось прожить ещё одну жизнь, как Сесватха. Ибо за неё постигало Око. Внутри разливалась вялость, словно бы разъединяющая в его теле каждую связку и каждый орган. И тогда он приткнулся к ней, уютно устроившись в том, что представлялось ему колыбелью, хотя это как раз он сейчас вновь сжимал её в объятиях. Она потянула его правую руку, положив её на свой, прикрытый золотящимся доспехом, живот… не сказав при этом ни слова.

Стучали сердца.

Она первой услышала этот звук, в то время как он различил его лишь тогда, когда её беспокойство разрушило воцарившееся блаженство – звучащий в отдалении человеческий голос, певучая трель, искажённая многократным эхом и выпотрошенная морозными далями. Опираясь друг на друга, они встали, вновь взглянув на Голготтерат. Никогда ещё Ахкеймион не чувствовал себя таким древним и одновременно столь юным. Вместе они прошли последние, оставшиеся до основания чернокаменных руин шаги.

Громкость голоса увеличивалась несоразмерно пройденному ими расстоянию. Он звучал с самого начала, понял старый волшебник, с момента их появления возле сторожевой башни он звенел в прозрачном воздухе прямо над ними. Во всём этом явственно виделся кровоподтёк колдовства.

- Разновидность зачарования, - ответил он её вопрошающему взгляду.

Они перевалили через гребень скалы и остановились онемевшие и ошеломлённые, разглядывая угрюмые окрестности. Это казалось невозможным (в равной мере и благодаря Снам и вопреки им) – то как кривая Окклюзии описывает идеальную окружность из гор, упирающихся в низкое мглистое небо, образуя края впадины достаточно обширной, чтобы человеческий глаз не был способен рассмотреть противоположную сторону. Нечестивый Ковчег располагался в самом центре, вздымаясь из напоминающего болячку основания – тускло поблёскивающий и чудесным образом неповреждённый, учитывая своё катастрофическое падение. Воздвигнутые вокруг укрепления, даже Корунц с Дорматузом, в сравнении с ним казались подгоревшим печеньем, а исходящую от них угрозу выдавали лишь десять тысяч крохотных золотых зубцов, прикрывающих десять тысяч бойниц. Равнина Шигогли окружала основание Рогов, будучи плоской, как мраморный пол, и при этом в точности отражая сущность своего древнего имени - «Инниюр», ибо сейчас она напоминала цветом скорее толчёную кость, нежели древесный уголь, как во времена давно минувшие.

Слева над ними нависала громада Джималети, постепенно растворяющаяся в лазоревой дымке где-то на северо-западе.

А справа, на востоке, они увидели Великую Ордалию, рассыпавшуюся по склонам Окклюзии, укутанную облаком пыли и кишащую каким-то смутным движением. Южный фланг её находился настолько близко, что Ахкеймион мог даже разобрать отдельные человеческие фигурки. Исходящее от неё громыхание тягучей пеленой повисло в осеннем воздухе, но голос, который они услышали ранее, проскальзывал сквозь этот шум, донося речь до всяких, не являющихся совершенно глухими, ушей. Они стояли, оцепенело взирая на открывшееся им зрелище, в большей степени стараясь приучить к нему свои души, нежели в действительности что-то увидеть или рассмотреть. И в этот момент однородная масса Ордалии внезапно словно бы пошла рябью, в ней образовались какие-то копошащиеся кольца, будто Воинство Воинств было лужей, в которую кто-то бросил горсть мелких камушков.

В какофонию криков, усложняя её грохочущий напев, вторглись полосы рёва.

- Что там случилось? – спросила Мимара.

Борющийся с рассвирепевшим ветром Ахкеймион удостоил её лишь мимолётного взгляда.

- Твой отчим, - ответил он дрожащим голосом.


Так близко.

Пройас думал о девушках с сутулыми плечами и смелыми глазами, об остром вкусе перчинок, раздавленных зубами при вкушении запеченных в меду перепелов, о пыли, поднятой пританцовывающими ногами жрецов Юкана. Он думал о детях, беседующих с великими властителями в соседней комнате и не подозревающих о том, что родители слушают их. Он думал о клубящихся над ним облаках - хрустяще-белых на бледной синеве неба. И безмолвных… безмолвных… безмолвных…

Он думал о любви.

Боль не столько ослабла, сколько разрослась в нечто, чересчур невероятное, чтобы он способен был её ощутить, а её укусы теперь казались ему чем-то вроде скользящих по коже шариков.

Лишь мухи по-настоящему досаждали ему.

Поверхность земли под ним вращалась сперва налево, затем направо, хотя он и не мог понять отчего, ибо в воздухе не ощущалось ни дуновения. Может это какое-то напряжение внутри самой верёвки? Некое несовершенство…

Он чувствовал какой-то дряблый груз, свисающий с его костей…груз его собственного мяса.

Такого холодного по сути своей…

И такое горячего на ощупь.

Чем дольше он размышлял о неровной поверхности - там внизу, тем в большей степени размышление это становилось выводом.

В какой-то миг ему почудилось, что он увидел Ахкеймиона - или некую его обезумевшую и состарившуюся ипостась, согбенные плечи, покрытые гниющими шкурами – стоящего прямо под его крутящимся телом. Пройас даже улыбнулся этому видению, прохрипев:

- Акка.

Хотя в грудь его при этом будто бы вонзилось множество острых ножей.

Затем привидевшийся ему образ исчез и остался лишь тот самый вывод.

Он нашел блаженство в дремоте.

Затем он понял, что его тащат вверх. Он и не подозревал об этом, пока не увидел зеумского юношу - своего товарища по несчастью, друга сына Харвила - болтающимся где-то внизу. Раскаяние пронзило его ударом меча. Рывок за рывком он поднимался к вершине утёса, вращаясь в оранжевых лучах вечернего солнца на своей конопляной верёвке. Он очнулся, когда его тело перевалилось через торчащий каменной губой выступ, и внезапно осознал, что сила, с которой орудовал вытянувший его человек, всё это время выдавала его…

Вопияла о его нечеловеческой природе.

Облачённая в белое фигура, заклейменная трупными пятнами декапитантов, приблизилась к нему, сияя ореолами вокруг головы и рук. А затем была жёсткая, усыпанная камнями поверхность… и тёплая вода, омывающая его лицо, освежающая его прохладой, утоляющая жажду.

- Взгляни… - произнёс любимый – невзирая ни на что по-прежнему любимый им – голос. – Взгляни на Голготтерат.

И Пройас, устремив свой взгляд сквозь пустоши Шигогли, увидел колоссальные, вздымающиеся к небу Рога, касающиеся своими изгибами пылающего шара солнца, тлеющего яркими отблесками в их полированном золоте.

- Зачем? – прохрипел он. – Зачем ты заставляешь меня на это смотреть?

Ему не нужно было поворачивать голову, дабы понять, что Аспект-Император колеблется. Голготтерат стал его ликом.

- Я не уверен…чем я ближе, тем сильней разрастается тьма.

Сглотнув слюну, Пройас почувствовал в горле дикую боль, но на его лице сейчас было написано одно лишь смятение. Этот день, казалось, разделил всю его жизнь на до и после.

- Ты попросил меня… попросил сотворить все эти мерзости.

- Да. Чтобы совершить невозможное, тебе необходимо было содеять немыслимое. Провести подобное воинство так далеко через земли настолько опасные…Ты сотворил чудо, Пройас.

Какое-то время экзальт-генерал тихо рыдал.

- Ты был нужен мне слабым…- объяснил его Господин. – Будучи сильным, ты стал бы искать альтернативы, любые возможности, которые позволили бы тебе избежать действий настолько чудовищных.

- Нет! Нет! Будь я сильным, тебе было бы достаточно лишь отдать мне приказ! И во имя твоё я совершил бы любые злодеяния!

Сокрушённый вздох.

- Подобное тщеславие присуще всем людям, не так ли? Оно всеобще. Полагать, что им известны все их поступки – все до единого, и прошлые и будущие…Нет, старый друг. Я прозреваю тебя глубже, чем ты способен понять. Ты бы отказался выполнить подобный приказ, решив, что я испытываю тебя. И если бы ты не сомневался во мне, если бы считал меня благим, то ты стал бы сомневаться в моём приказе. Вот почему я опроверг твои убеждения. Чтобы суметь принять подобное средство, тебе следовало быть неверующим. Только уничтожив твою веру, я мог точно знать, что ты непременно потянешься к ближайшей дубине, что, бросая свои счётные палочки, ты всегда будешь принимать решение, основывающееся на голоде.

Голготтерат… Даже будучи так далеко, он, тем не менее, довлел, преобладал, господствовал, пробуждая в душе некую первооснову, саму сущность первозданной тревоги.

- Но тогда…зачем обличать и позорить меня?

Возлюбленное лицо даже не дрогнуло.

- Затем, что твоя жизнь – цена миллионов жизней…в том числе жизней Мирамиса, Тайлы, Ксинема.

Пройас закрыл глаза, из которых текли горячие слёзы – в равной мере слёзы облегчения и обиды.

- Как это? Как…моё обвинение…может изменить…хоть что-то?

- Оно исцелит сердца тех, кому предстоит продолжить сражаться. Даст мне воинов, которые бьются, будучи возрождёнными.

Стая устремившихся на юг гусей миновала простёршееся над ним небо, растянувшись какой-то загадочной руной.

- Так я спасён? Или я…сам себя…п-проклял?

Анасуримбор Келлхус пожал плечами.

- Я не пророк.

Другой Пройас зашипел сквозь зубы, ибо унижение стёрло меж ними все границы и все различия.

- Лжец!

- Семена были брошены, а я лишь говорю, какие из зёрен прорастут. В этом я не отличаюсь от любого Пророка.

- Враньё! Ложь и обман – всё до последнего слова!

- Правда… - молвила тень Аспект-Императора голосом, казалось, тоже пожимавшим плечами. – Ложь… Для дунианина всё это не более, чем инструменты, два ключа к двум различным областям Мира. Скажи мне, что по-твоему лучше: правда, означающая гибель человечества, или ложь, ведущая к его спасению?

Низвергнутый экзальт-генерал сплюнул кровь изо рта.

- Тогда почему бы не солгать и сейчас? Почему бы не сказать: «Пройас, твоя душа исполнилась ныне самой наиблагословеннейшей благодати! Ты будешь пировать в чертогах Героев и возлежать с девственницами в Священном Чалахалле!»?

- Потому что, если бы я солгал сейчас тебе, я не знал бы, во имя чего лгу… Всё в этом месте - тьма, кроме меня самого. Тьма, бывшая прежде. Всякая ложь, произнесённая мной, послужила бы целям, которые мне неизвестны…Я говорю правду, Пройас, ибо правда это всё, что мне осталось.

Глаза павшего Уверовавшего короля полезли на лоб от гнева и обиды, через которые он не способен был преступить.

- Так значит вот, что я заслужил? – с крайней степенью боли и тоски вскричал он. – Вот это? Вероломство? Проклятие?

Одетая в белое фигура недвижно стояла на месте, присутствуя здесь, но, не давая на его вопрос никакого ответа. Или, быть может, она отвечала ему этим присутствием.

Пройас оглянулся на Голготтерат, на того деспота, что воистину повелевал сим окончательным, последним предательством. И это показалось ему безумнейшей вещью на свете - как само по себе, так и по отношению к нему и его скорби. Наконец, он смог оценить, измерить его в локтях - расстояние между здесь и сейчас и тем ужасным концом, что придавал смысл и значение всей его жизни.

Он так близко.


Всё, что Маловеби было известно о Нерсее Пройасе, он вынес из слухов, циркулировавших при дворе зеумского сатахана – о его безразличии к политике, о богоподобной наружности и свирепой, ревностной вере. Всё это создавало образ великого человека, посвятившего свою жизнь легендарному призванию – не слишком много, но достаточно, дабы понимать, что совершаемое Святым Аспект-Императором здесь, у самых пределов Мира, не было просто ещё одним, ничего не значащим убийством.

- Дай мне умереть, - умолял человек, - пожалуйста, Келлхус.

Ответ Анасуримбора обрушился, словно глас, исходящий из нависшего над Маловеби небытия, как это было всегда, с учётом его собственного местонахождения.

- Нет, Пройас… В этом Мире не существует мучений сравнимых с теми, что тебя ожидают. Я видел это. Я знаю.

- Тогда…покончим с этим! – всхлипнул Пройас. – Если ты определил мне…быть твоим свидетелем…скажи мне…скажи мне правду о себе, дабы я мог осудить тебя! Проклясть тебя, в свою очередь!

Кровь и распухшие ткани лица ужасным образом исказили благообразные черты экзальт-генерала, однако благородство его истерзанного облика было бесспорным.

- Но правда обо мне известна тебе также хорошо, как и ложь, -молвило закрывающее небо присутствие. – Я пришёл, чтобы спасти этот Мир.

Разбитые губы сложились в гримасу, обнажившую выбитые и обломанные зубы. Ужасающая усмешка.

- И потому-то…сами боги и охотятся на тебя!

Маловеби съёжился внутри своей чудовищной тюрьмы. Псатма Наннафери вдруг предстала перед глазами его души – образ старой карги, затопивший непаханое поле девичьего тела. Святой Аспект-Император ответил так, будто слова были глиной, которую нужно раскрошить и просеять.

- Как им и должно! Факт, в наибольшей степени ужасающий наш разум и саму нашу способность постигать, заключается в том, что однажды инхорои должны победить. Быть может, уже в этом году или столетиями спустя человечество будет уничтожено. Задумайся над этим! Почему Момас обрушился на Момемн – город, названный в его же честь, а не на это адское место? Почему Вечность слепа и не зрит Голготтерата? Да потому что он пребывает вне Вечности - за пределами того, что могут увидеть боги. И эта слепота, Пройас, как ничто иное, перехватывает дух! Мы, наша Великая Ордалия следуем путями судьбы, обретающейся вне судьбы! Мы совершаем паломничество, каждый миг преображающее Сотню.

И услышав эти слова, Маловеби словно бы пошатнулся - в равной мере из-за смятения, вызванного нежеланным осознанием, и вследствие понимания, что, несмотря на всю абсолютность своего презрения к будущему, ятверианская ведьма не знала об этом

- Когда они пытаются уничтожить меня, - продолжал Анасуримбор, - их убийцы, казалось бы, самой природой Сущего обреченные на успех, раз за разом терпят неудачу, ибо в действительности они всегда обречены на провал… Вечность преображается и Сотня, не замечая этого, меняется вместе с нею. Нечестивый Ковчег это уродующее саму ткань Творения отсутствие, яма, поглощающая все следы того, что она поглотила! И в той степени, в какой это воздействует на нас, мы гонимся за Судьбой, которую боги не способны даже увидеть… Вот так, Пройас. Здесь…в этом месте мы играем за пределами Вечности.

Не имея тела, и будучи по этой причине неспособным на судороги, вызванные избытком чувств или постижением немыслимого, Маловеби мог лишь вяло трепыхаться. Судьба вне судьбы?

- И да, если где-то и можно найти Абсолют, то именно здесь.

Взгляд ошеломлённого адепта Мбимайю уткнулся в сокрушённого человека, лежащего на краю Обвинителя, и грозные Рога, соедининяющие хмурые небеса с простёршейся под ними равниной. Уверовавший король Конрии казался странным образом спокойным и безучастным, несмотря на то, что его локти были на излом стянуты верёвкой у него за спиной. Его глаза будто бы следовали за чем-то, находящимся в отдалении.

- А Бог Богов? – прохрипел истерзанный лик.

Когда Аспект-Император поставил обутую в сандалию ногу на плечо своего любимого ученика, открывающийся Маловеби вид накренился и повернулся влево, а затем начал вращаться следом за движениями отрезанной головы зеумского колдуна. Образ пленника Аспект-Императора сменила вздымающаяся грудой обломков бесплодная дуга Окклюзии, очертившая по кругу дали с точностью циркуля.

- Так же слеп к Своему Творению, - сказал Анасуримбор, - как мы остаёмся слепыми к самим себе.

Маловеби услышал скрип разгоряченной кожи по неровному камню, а затем снова узрел скалу Обвинения и вздымающийся вдали кошмар Рогов Голготтерата – но не Нерсея Пройаса. Конопляная верёвка плотно прижималась к краю утёса.

Анасуримбор Келлхус какое-то время неподвижно стоял на выступе, как всегда полностью скрытый из виду. По-прежнему болтающийся на поясе Аспект-Императора Маловеби, с трудом оторвав взор от усыпляюще раскачивающегося образа Ковчега, последовал взглядом за его ужасающей тенью, протянувшейся двумя огромными чёрными дланями к шершавым наростам лагеря, к Великой Ордалии. Он всмотрелся в кишащее Воинство Воинств, и оно показалось ему не более чем скопищем насекомых…жучков, под взглядом Анасуримбора Келлхуса собирающихся кругами.

Как могло нечто подобное быть деянием безумца? Кто стал бы порабощать целую цивилизацию, чтобы потом вести её в бой против басен и небылиц?

Чтобы перевернуть вверх дном весь этот Мир у Анасуримбора Келлхуса имелась причина - и чудовищная именно в той мере, в которой он и утверждал.


Ночь. Столетие.

При втором падении что-то сломалось. Порезы на его теле ропщут, а ссадины стонут.

Медленное вращение то открывает взору его умирающего собрата – Цоронгу, то вновь уносит того прочь.

Лучи солнца прорезают вершины гор, вздымающихся у них за спиной, и глядя наружу и вверх из того мяса, в котором он на какое-то время застрял, Усомнившийся король зрит это.

Воистину зрит.

Исполинскую золотую корону, знак почестей, что подошёл бы для головы размером с целую гору, небрежно, слегка покосившись воздвигающийся здесь - на этой земле.

Беспредельное отречение.

Дышать больно. И трудно.

Он раскачивается. Пенька верёвки скрипит, словно дерево. Он раскачивается и смотрит…

Умирая, он постигает невозможное. И понимает то, что его отец понимал всегда. На своём смертном одре гордый Онойас призывал к себе сына, зная, что тот не придёт… Но да, всё же надеясь… Ибо, в конечном итоге, совсем не важно, что именно жизнь делает с душами.

Совсем не важно.

Пройас видит это, хотя теперь ему нужно сдвинуть горы, для того, чтобы просто приподнять своё чело.

Мир, раздробленный на свет и тени, представляется реальнее. И расстояния кажутся больше…

А мы сами гораздо менее привязанными к нему.

Невозбранность бросается вниз с края простёршихся меж нами трещин.

И мы караем тех, кого пожелаем.


Глава одиннадцатая 


Окклюзия

В чернилах стихов пребывая,

При свете дня, на вершинах;

Похищали любимых дыханье,

В ночи, в пещерных глубинах;

Дитя, что споткнулось, ловили;

При свете дня, на вершинах;

Утирали матери слёзы,

В ночи, в пещерных глубинах;

Ослепляли детей побратима,

При свете дня, на вершинах;

Убивали брата супругу,

В ночи, в пещерных глубинах;

Упование Обители хваткой,

При свете дня, на вершинах;

Своею жестокой душили,

В ночи, в пещерных глубинах;

И посему мои руки ныне

Прокляты, а не благословенны.

Они скорее лиловые,

А не лилейные.

- Песнь Лиловых ишроев


Ранняя осень, 20 год Новой Империи (4132, Год Бивня), Голготтерат.


Казалось, он ощущает под собою песок, безжизненность, составляющую сущность этой чуждой земли.

Сын Харвила сидел, развалясь, его ступни и ноги были вывернуты, плечи опущены, а руки раскинуты в стороны. Склоны Окклюзии вздымались перед ним нагромождением растрескавшихся глыб, из которых подобно кончику указательного пальца торчала громада Выступа.

Его друг висел прямо над ним, умирая. Му’миорн…

Его единственный дружинник.

Он знал, что неспособен мыслить ясно. Каким-то уголком сознания он понимал, что на него навалилось слишком много всего: слишком много неопределённостей, слишком много унижений, слишком много безумия и всевозрастающих тревог - а теперь ещё и слишком много утрат.

Всё это было очевидно.

Непонятно было другое - что он теперь, собственно, делает. Рыдает? Размышляет и строит планы? Распадается на части?

Ждёт?

Судорожные вскрики, кровь под ногтями…были чем-то вроде подсказок.

А Му’миорн, его обожаемый дурачок, никак не мог заткнуться. Всё говорил и говорил и говорил.

Ятвер, Ятвер, Ятвер…

- Зачем нужно было любить меня? - услышал он ответ, вырвавшийся рёвом из его собственных лёгких. – Зачем?

Как он не понимал? Любить его значило умереть. Таково его проклятие…

Но нет – его друг настаивал. Вот тупоголовый дурень! Любить его значило быть убитым

Воистину так.

Солнце, наконец, пробилось сквозь шерстяной щит облаков и горячим дыханием обожгло спину. Кровь его друга, лившаяся сверху, блестела на камнях.

Какое-то время, глядя на бывшего экзальт-генерала, рядом с юношей стоял старый кетьянец, одетый в гнилые шкуры – человек, имени которого Сорвил припомнить не мог.

- Что тут случилось? – спросил он голосом, подобным хриплому лаю.

- Невинные, - ответил Сорвил с каким-то булькающим свистом в горле, - невинные были принесены в жертву.

Старик внимательно рассматривал сына Харвила. Его взгляд был достаточно пристальным, чтобы в иных обстоятельствах вызвать враждебность.

- Да, - наконец, прохрипел он в ответ, вздрогнув от взгляда на Голготтерат, невзначай брошенного через плечо, - именно так и процветают виновные.

Ковыляя, он сделал несколько шагов в сторону Сорвила. В нём ощущалось какое-то неистовство, внутренний накал, подобный острию наточенного ножа. Под его шкурами мерцал бесчисленными цапельками нимилевый хауберк. Человек остановился, постаравшись утвердится покрепче. Глаза его, будучи, скорее, серебристыми, нежели белыми, сверкали с побитого, бородатого лица, которое могло бы принадлежать сильно постаревшему Эскелесу.

- Не тревожься, мальчик… Суждение уже явилось к Аспект-Императору.

С этими словами одичалый незнакомец грузно повернулся и побрёл в сторону лагеря, растянувшегося вдоль основания Окклюзии.

- Чьё Суждение? - вскричал король Одинокого Города вслед удаляющейся фигуре. – Чьё-ё-ё?

Но он знал. Он уже был здесь раньше, старик и Матерь сказали ему в точности одно и то же.

День клонился к закату. Дождь из крови утих, сменившись отдельными каплями, а затем и вовсе прекратился. Бывшее лиловым стало чёрным, а бывшее красным – бурым, но это совершенно не беспокоило его, ибо солнечный свет струился на засыхающую кровь его друга, очерчивая поверх неё тень аиста, казавшуюся на искрошенных камнях ещё более хрупкой и грациозной.

Он сразу же заметил белую птицу, но по какой-то странной причине минуло несколько страж, прежде чем её образ проник внутрь круговорота его души, и когда он, наконец, повернулся, чтобы взглянуть на аиста, ему пришлось изо всех сил бороться с диким желанием схватить этот живой, оперённый жар и спрятать голову под его крыло.

Дрожа и рыдая.

Мамочка


Будь храбрым, малыш…

Мимара идёт. Мужи Ордалии изумлённо глазеют на неё, как по причине её беременности, так и попросту силясь понять, кто же она.

Некоторые…немногие вспоминают её и падают ниц. Другие же, вследствие невежества или же крайнего утомления, просто провожают её взглядом, облегчая ей душу сильнее, чем кто бы то ни было мог даже представить…

Снимая с неё бремя Ока.

Её воспоминания о бегстве с Андиаминских высот ныне представляются ей чем-то эфемерным, малореальным, но всё же они пока ещё достаточно содержательны и подробны, чтобы она испытывала определённое беспокойство насчёт того, что сбежала из дворца на край Мира, оказавшись в тени самого Голготтерата, лишь для того, чтобы обнаружить здесь всё тот же Императорский Двор.

Или, во всяком случае, какие-то его чудовищные остатки.

Во время перехода через равнину Шигогли, их с Ахкеймионом охватило нечто вроде оцепенения. Она припоминает, что они ссорились по поводу кирри, а затем, по-видимому, разделились, хотя ей не удаётся восстановить в памяти, когда именно это случилось. Пересечение Шигогли и само по себе было испытанием – с этими Рогами, маячащими на периферии зрения и постоянно испытывающими на прочность запертую дверь, удерживающую где-то внутри неё крики и вопли…и с этим лагерем, встающим перед нею невообразимым лабиринтом обломков. Образы прошлой жизни возникают всюду, куда ни глянь, терзая взор тысячей мелькающих крохотных лезвий, порождающих кровоточащие порезы. Застёгивающие корсеты её платьев рабы. Исподтишка наблюдающие за нею сановники. Вся её жизнь, казалось, дожидается Мимару в этих трущобах – всё то, от чего она сбежала прошлой зимой… Серва… Кайютас… Что она им скажет? Как всё объяснит? И её отчим – что Анасурисбор Келлхус будет делать с прочтённым на её лице?

А ещё Око. Что оно увидит?

Когда человек цепенеет в какой-то, достаточной для этого степени – ужас перестаёт тяготить его и, напротив, начинает поддерживать, питать его силы; и посему именно терзающие Мимару страхи ускоряют сейчас её, уже ставшую несколько странной, походку. Две тени всё это время следуют за нею – выпирающая чёрная сфера её живота, всё сильнее раскачивающаяся и колыхающаяся в поднятой её переступающими ногами пыли и…нет, теперь осталась лишь эта тень. Они со старым волшебником просто разделились, разойдясь в разные стороны на какой-то уже забытой ею развилке, и она внезапно осознаёт, что осталась одна – сжимающая свой, покрытый золотящимся доспехом живот, возвращающаяся туда, где её никогда прежде не было.

Ступающая среди Проклятых душ.

Ужас, который она испытывает, и особенно слёзы и всхлипывания, делают только хуже, заставляя их всё настойчивее интересоваться, не могут ли они что-то сделать, дабы помочь ей и облегчить её страдания, не понимая того, что именно они и являются источником всех этих мук - невероятная мерзость совершённого ими. Не все терзания достигают Господнего Ока. Не всякие жертвы святы. Она не способна даже понять того, люди каких народов встречаются на её пути – столь непроглядно мутное пятно их преступлений. И столь единообразно. Конрийцы, галеоты, нильнамешцы – не имеет значения. Никакое прошлое, никакой извечный союз костей и крови не может смягчить ожидающей их чудовищной участи. Совершённые ими грехи ставят их вне пределов человеческих народов.

Она видит эти образы словно преломлённые через мутное, бесцветное стекло – укутанные тенями сцены совершаемых зверств и мерзостей, зрит людей, ведущих себя словно шранки, но не со шранками, а с другими людьми. Оргиастические видения, словно бы нарисованные дымом, стелющимся над сверканием преисподней - воины, пожирающие живых и совокупляющиеся с мертвецами, свет, становящийся чистым ужасом, картины невозможных, непредставимых мучений, уложенных затейливой причёской из тысячи тысяч нитей.

Сифранг, жующий души будто мясо. Грех, полыхающий, словно нафта, вечным негасимым огнём.

Запертая дверь, наконец, распахивается и она, рыдая, убегает, придерживая живот.

Она блуждает по лагерным закоулкам, пробираясь грязными улочками, проложенными меж биваков, представляющих собою нечто немногим большее, нежели брошенные на землю вещи, и напоминающих гнездилища нищих. Она удерживает своё лицо опущенным, дабы никто не углядел её сходства с матерью, и вытягивает вперёд свои одежды из шкур в попытке скрыть выпирающий живот, но известия о ней распространяются и, где бы ни пролегал её путь, её всё равно узнают. И тогда обречённые Преисподней массы вновь и вновь падают на колени, удивлённо крича, но будучи при этом совершенно невосприимчивыми к возложенному на них сокрушительному ярму Вечности.

Она идет среди проклятых, отвращая Око Господа прочь от них так далеко, как только может. И невероятно, но она постепенно привыкает к обществу демонов, к рабскому пресмыканию душ, горящих в адском пламени. Для этого оказывается достаточно простого понимания, что обладание Оком Судии предполагает необходимость ходить среди проклятых душ, а не спасаться от них бегством, подразумевает нужду в способе, который поможет увидеть всё это и им тоже... К чему ей бежать? И сие изумляет её – странная несоразмерность, присущая её возвращению. То как человек, ранее бывший чем-то лишь немногим большим, нежели искрой, пинком выброшенной из костра, ныне возвращается, будучи самим солнцем. Это ошеломляет, даже ужасает её – осознание, что скоро, очень скоро, она предстанет перед Святым Аспект-Императором, будучи кем-то бесстрастным и непоколебимым, кем-то Наисвятейшим - тем, кто вынесет ему приговор…

Станет гласом Ока Судии. Суждением самого Бога.

И она сталкивается с внезапным постижением…хотя тут же ей кажется, что она и всегда это знала. Всё вокруг…все эти проклятые воины, короли и колдуны…вся великая Ордалия…и её ужасная цель…

Всё это принадлежит ей.

Не имеет никакого значения что она увидит, когда Око узрит Анасуримбора Келлхуса, дунианина, поработившего все Три Моря…

Ибо это она, дитя-шлюха, бродяжка, сумасшедшая, вечно предающаяся унынию беглянка – она, Мимара…

Именно она здесь единственный истинный Пророк.


Ахкеймион никогда не мог понять, что именно движет им, кроме собственной глупости.

Они спустились по внутреннему склону Окклюзии, а затем двинулись в путь через стылые пустоши Пепелища. Он чувствовал себя так, будто прожитые годы наваливаются на его плечи с каждым сделанным шагом, но стоило ему вслух заявить об этом, как меж ними с неизбежностью возникла ссора по поводу кирри. Они остановились – одинокие фигурки, застрявшие на этом безбрежном просторе. В нависших над ними плотных облаках вдруг появились разрывы, откуда, озаряя дали, вырывались потоки яркого солнечного света, создающие тут и там очажки безмятежного лета, нечто вроде искорок, вызывающих лёгкую грусть своим тихим угасанием и исчезновением за гранью небытия. Рога Голготтерата в этом свете скорее пылали, нежели мерцали…именно так, как всегда и бывало в кошмарах его Снов.

Колоссальные золотые громады.

Не сговариваясь, они вкусили прах древнего нелюдского короля старым способом – своими устами. Пепел был сладок на вкус. Затем они возобновили путь, двигаясь вдоль края пустоши, где несколькими стражами ранее кишела и завывала Великая Ордалия. Шаг за шагом путники продвигались вперёд, оставляя по левую руку тошнотворную глыбу Голготтерата. Перед ними, словно высыпанная и разбросанная по склонам груда мусора, неопрятными кучками громоздился военный лагерь. Кольцо Окклюзии мрачным забором ограждало всё зримое сущее.

Они шли.

Кирри поддержало их дух, но никак не сказывалось на замешательстве. Возможно, причиной была неясность, неопределённость того, что их ожидает и чему должно случиться. Возможно, безвозвратная окончательность любого исхода. А, возможно, их путешествие просто далось им чересчур тяжело, чтобы смириться с любым его итогом, не говоря уж о необходимости выбирать между Голготтератом и Аспект-Императором.

Его мысли были слишком бессодержательными и текучими, чтобы задерживаться в памяти, не говоря уж о том, чтобы оказаться воспринятыми чем-то, хотя бы отдалённо напоминающим разум. Это были лишь беспокойства и смутные, тревожные образы, неосознанно и бессмысленно утекающие куда-то неведомыми путями. Ходьба с её мириадами укусов боли и дискомфорта стала для него единственной постоянностью. Как это часто случалось на его долгом пути, лишь тяготы непрекращающегося движения оставались подлинной неизменностью, слепым якорем слепого бытия.

Когда они пересекли истёртые временем пустоши, он остановился, чтобы рассмотреть каменный выступ, с которого Келлхус обращался к Великой Ордалии со своими увещеваниями. Да это же Обвинитель – с проблеском вялого удивления понял он, внезапно узрев в чёрных камнях, разбросанных повсюду, а кое-где и торчащих прямо из окружающих склонов, призрак Аробинданта. Вглядевшись, он рассмотрел две фигуры, висящие на верёвках, спущенных с тупого края похожей на указующий палец скалы, а также небольшую группу несущих бдение душ, рассыпавшуюся по склонам у её основания. По какой-то причине он не смог оторваться от этого зрелища, и, как это часто бывает, когда взгляд вдруг за что-то цепляется - путь его тоже прервался. Что-то, некая особенность царапала его взор. Огромный, потрескавшийся каменный палец указывал не столько на него самого, сколько в направлении маячащего где-то за его спиной Голготтерата, а две безымянные жертвы свисали с крайней точки, с самого острия этого загадочного укора, этого мистического порицания. И лишь тогда он вдруг понял, что более бледная связанная фигура, висящая слева, принадлежит человеку, кого он так стремился отыскать…

Он едва не запаниковал, осознав, что Мимара не последовала за ним, когда он отклонился от намеченной цели.

Ведь кирри осталось у неё.

Но взгляд его по-прежнему был прикован к несчастному, висящему слева – к той цели, к которой Ахкеймиона уже несли его ноги. Вся сущность безумия коренилась в очевидной глупости этого поступка. Сомнения всегда сопутствуют здравомыслию, и это дает человеку возможность повлиять на других людей, помочь им исправить свои ошибки. И посему Ахкеймион ныне более опасался за свой разум, нежели за здравомыслие, ибо ему теперь казалось, будто он появился, словно бы возникнув прямо из пустоты, что его происхождение, его истоки были содраны с него, словно изношенные одеяния. Зачем? Зачем он пришёл сюда?

Он шёл, его дёсны чесались и горели, взывая, требуя ещё щепотку каннибальсткого пепла.

Найти Ишуаль? Узнать истину о происхождении Ансуримбора Келлхуса?

Он считал себя здравомыслящим, ибо сомнения всегда властвовали над ним. Он следовал за туманными намеками, а не божественными указаниями.

Старый волшебник бездумно шел вперёд до тех пор пока не достиг подножия выступа, где остановился, не мигая уставившись вверх.

Он считал себя здравомыслящим.

Вне зависимости от того, насколько бессвязно он чувствовал и мыслил сейчас, он протащился через всю Эарву не в каком-то там бессмысленном ступоре…а ради того, чтобы обнаружить истоки Аспект-Императора.

Он явился сюда, дабы вернуть себе то, что было у него украдено. Нежно любимую жену.

И любимого ученика.

Опущенная голова, свисающая с выгнутых назад плеч, связанные за спиной локти, образующие треугольник, должно быть вызывающий у несчастного нестерпимые муки. Скрип верёвки, на которой подвешено вращающееся туда-сюда тело. Капающая кровь.

Проша…

Он стоял, взирая на человека одновременно хорошо известного ему и столь незнакомого. Пряди чёрных волос, блестящие от жирной грязи свисают на лицо человека. В глазах застыли слёзы и тень невыразимых страданий. Старый волшебник тут не один. Краешком глаза он ощущает взгляд светловолосого юноши, преклонившего колени неподалёку – под телом несчастного зеумца, висящим рядом с некогда любимым учеником Ахкеймиона. Он не столько игнорирует юношу, сколько попросту позабыл о нем – таково его собственное горе.

Крики и возгласы.

Он не мог отвести взгляда. Шея гудела. Ему хотелось разрыдаться и почему-то тот факт, что сделать этого он не смог, казался худшей из всех постигших его скорбей. Ему хотелось орать и вопить. Он даже возжелал – во всяком случае, на миг – вырвать собственные глаза.

Ибо в безумии есть своё утешение.

Но он был волшебником в большей мере, нежели, собственно, человеком, был душою, согбенной тяжестью неустанных и противоестественных трудов. Он понимал, что в происходящем кроется определённый смысл, как-то связанный с колющим его спину взглядом Инку-Холойнаса. Связь между наставником и его бывшим учеником была совсем не единственным мотивом, обретавшимся на сей, поражённой проклятием, равнине. Здесь обитали и другие основания, пребывали другие причины, присутствие которых было вписано в саму суть произошедшего.

Он пришёл сюда, дабы привести Мимару – Око Судии.

Но теперь Друз Ахкеймион обрёл ещё одно основание, ещё один предлог, не похожий ни на что иное, когда-либо ранее известное ему. И каким-то образом это сделало терзающую его жалость чем-то воистину святым. Он всмотрелся в единственное дитя, что любил больше всего на свете, не считая Инрау. Своего второго сына, которого учил и которого не сумел уберечь.

- Мой мальчик… - вот и всё, что он сумел прохрипеть.

Связанный впившимися в его тело верёвками Пройас, благословенный сын королевы Тайлы и короля Онойаса, покачиваясь, висел не слишком высоко над ним, медленно вращаясь…

И умирая в тени Голготтерата.


Это был не сон, пробудившись, осознал маленький принц.

Он помнил… Это взаправду случилось!

Мелькающие вокруг вспышки света вновь стали рвотой и грубой землёй. Огромные трущобы лагеря Великой Ордалии тянулись вдоль внутренней дуги кольца невысоких гор подобно какой-то запятнавшей их плесени. А далее, невероятно огромные, вздымались Рога – Рога Голготтерата, парящей громадой воздвигающиеся из разодранного брюха земли. Мужи Ордалии устремлялись к путникам отовсюду – будучи чем-то вроде ужасной насмешки над человеческим обликом. Как они рыдали и вопили по их прибытии! Как всхлипывали и пресмыкались! Подобно убогим нищим они хватали и тянули отца за его одеяния. Некоторые даже рвали свои бороды - одновременно и от счастья и от горя!

Отец почти немедленно оставил их с мамой, шагнув обратно в тот самый свет, из которого они только что вывалились. Несколько выглядящих запаршивевшими безумцами Столпов подняли их на руки, поскольку мама нуждалась в том, чтобы её несли – настолько ей было худо. Даже пошатывающегося Кельмомаса всё ещё рвало - отец торопился и последние прыжки следовали один за другим. Столпы с почтением, в котором чувствовалось нечто ненормальное – почти что болезненное, понесли их к огромному чёрному павильону. Некоторые открыто плакали! Мама была слишком больной и разбитой, чтобы возражать, когда они внесли их с Кельмомасом внутрь этого угрюмого, мрачного помещения – Умбиликуса, как они его называли. И посему он лежал теперь там, усталый, но радостный – радостный! – а его душа и нутро крутились, со всех сторон изучая тот факт, что после всего случившегося он вдруг находится здесь…

Мамина комната. Вогнувшиеся под напором ветра и погружённые в сумрак холщёвые стены. Единственный фонарь, источающий слабый свет, выхватывающий из темноты геометрию разнородных, но лишенных обстановки пространств, и высвечивающий красочный тиснёный орнамент на стенах.

Лев. Цапля. Семь лошадей.

Набитые соломой тюфяки, лежащие на земле, словно трупы. Шёлковые простыни, потемневшие от грязи немытых тел, но по-прежнему поблескивающие, узор из белых линий, сплетающихся запутанным клубком, а затем утыкающихся в кровоподтёк цветка розы.

И мама, любимая мамочка. Спящая.

Закрытые глаза, подведённые сажей, размазавшейся серым пятном. Губы, словно алая печать, поставленная на открытую челюсть и отвисший подбородок. Беспамятство.

Маленький мальчик молча взирает на неё. Сломленный мальчик.

Её красота запечатлена в самих его костях. Он был извлечён из её чрева – вырван из её бёдер! – но всё же остался во всех отношениях плотью от её плоти. Её по-девичьи струящиеся волосы опутывали его. Изгиб её обнажённой левой руки увлажнялся и становился липким от его дыхания. А её медленные вдохи и выдохи, казалось, исходят из его собственной, поднимающейся и опускающейся в том же ритме груди.

Этот взгляд был чем-то настолько близким к поклонению, насколько его душа вообще способна была испытывать подобные чувства. Благословенная императрица.

Мамочка.

Было множество всякого, что он – во всяком случае пока – попросту отказывался знать. Например, тот факт, что Мир – целиком, без остатка - сейчас висит на единственном тоненьком волоске. Ибо при всём своём дунианском коварстве, он обладал также и каким-то детским, нутряным пониманием собственного бессилия, являющегося данью, которую беспомощность взыскивает со всех, подобных ему. Всех, приговорённых к любви. Быть Кельмомасом Устрашающим и Ненавидимым означало также быть Кельмомасом Одиноким, Ненужным и…Обречённым.

Ибо, что есть любовь, как не слабость, ставшая благословением?

Она. Она – единственное, что имеет значение. Единственная загадка, которую нужно решить. Всё остальное – возвращение отца, нариндар, землетрясение – всё это чепуха. Даже угроза отцовского приговора, даже безумие того факта, что ему предстоит наблюдать за тем, как Великая Ордалия атакует Голготтерат! Только она…

Только мамочка.

Кельмомас смотрел на неё, и ему чудилось, что никогда ранее он не видел её спящей. Её сердце колотилось то быстро и поверхностно, то гулко и тяжело, следуя каким-то глубинным и непостижимым ритмам. Их чудесное путешествие через всю Эарву без остатка исчерпало все её силы. Большую часть этого одновременно и безумного и поразительного пути отец нес её – содрогающуюся, отплёвывающуюся и то и дело выворачивающую наружу желудок - у себя на руках. Она была слабой…

Рождённой в миру.

Мы нужны ей…

Да - чтобы защитить её.

Имперскому принцу не было нужды прилагать каких-либо усилий, чтобы притвориться спящим или суметь как-то ещё скрыть своё пристальное внимание. Он всегда находился здесь, пребывая безвестным и неуязвимым прямо в лоне её сна. Это было его место – всегда. Отличие заключалось в том, что никогда прежде от не испытывал страха, что может случайно потревожить её сон. Или, что она, возможно, уже пробудилась, и просто дремлет.

Она ненавидит нас!

Она ненавидит тебя. Она всегда любила меня сильнее.

Тоска была не похожа ни на что известное ему. Ему доводилось испытывать лишения и терпеть боль во время событий, последовавших за устроенным дядей переворотом, но тогда он чувствовал также и радостное возбуждение, ибо во всем этом была также и игра. В каком бы отчаянном и безнадёжном положении он ни находился, каким бы одиноким и покинутым себя не чувствовал – всё это было так весело! Тогда, как ему казалось, он чувствовал муки утраты, а затем боль обретения, но случившееся теперь было намного хуже – просто ужасно! Боль потери без какой-либо надежды на то, что утраченное удастся вернуть.

Нет! Неееет!

Да. Теперь она всегда будет видеть его в тебе.

Чуять его. Отца. Они так долго прятались от него, что Кельмомас почитал себя невидимым, но отцу оказалось достаточно единственного взгляда, брошенного через весь Мир. Ему стоило только взглянуть, как это когда-то сделал Инрилатас, чтобы тут же увидеть всё…

Ты имеешь в виду Силу. Она всегда чувствовала Силу во мне.

Да. Силу.

Шарасинта. Инрилатас. Дядя. Охота и пиршество…

Было так весело.

Но отец знает всё – абсолютно Всё!

Да – он сильнейший.

И когда он всё рассказал маме, они видели это в её глазах – то, как умерла та её Часть, которую Кельмомас так стремился и жаждал возвысить над прочими…

Мамина любовь к её бедному маленькому сыночку.

Что же нам теперь делать, Сэмми?

Это неправильный вопрос – ты же знаешь.

Да-да.

Сидя на коленях, он примостился в уголке тюфяка, и едва не потерял сознание, столь неистовым было желание, столь необоримой потребность просто прислониться щекой к холму маминого бедра и прижаться к ней изо всех сил, обхватив ручками единственную душу, что могла спасти его.

Что? Что собирается делать отец со своими сбившимися с пути сыновьями?

Быть может, Консульт прикончит его?

Видеть значит следовать. Мимара теперь понимает, почему слепые обычно до такой степени медлят и мешкают, стараясь двигаться отдельно от толпы. Она видит уставленные палатками трущобы и следует выбранными наобум путями, которые разделяются и ветвятся, подобно венам старухи. Узнавание, явленное самым первым человеком ещё на окраине лагеря, преследует её подобно голодному псу. Куда бы она ни направилась, люди вокруг падают ниц,– некоторые пресмыкаются, издавая, словно слабоумные попрошайки, хриплые стоны, а другие о чём-то докучливо молят, плача и протягивая к ней руки. Всё это столь нестерпимо, что она вскидывает руки, пытаясь укрыться от их вожделеющих взглядов.

Видеть значит следовать. Она ни с кем не говорит, никого ни о чём не спрашивает, и всё же в какой–то миг обнаруживает себя возле Умбиликуса. Он высится перед нею словно горный хребет о множестве своих вершин-шестов, некогда бывший чёрным, а ныне крапчато-серый, представляющийся в большей степени замаранным, нежели украшенным знаками Кругораспятия, столь грязными и потрёпанными стали вышитые на его холстине священные символы. Кажется, будто он колышется и раздувается, хотя воздух вокруг совершенно неподвижен.

Она подходит к Умбиликусу с востока – таковым оказался извращённый каприз Шлюхи – и посему за его куполом чудовищной и неумолимой громадой вздымается Голготтерат.

Запятнанный проклятием столь же невыразимым, как и мужи Ордалии, Ковчег отражается в Оке образом слишком яростным и неистовым, дабы быть постигнутым - видением, чересчур глубоко поражающим дух, чтобы быть воспринятым. Всё это время оно отворачивала в сторону лицо, отводя взор, дабы уберечь свой желудок от рвоты, а кишечник от опорожнения.

Но теперь ужасного лика избежать невозможно, если только не закрыть глаза, далее пробираясь наощупь.

Зло. Чуждая ненависть, холодная, как сама Пустота.

Изувеченные дети. Города, громоздящиеся словно ульи, водружённые в один гигантский костёр. Рога сияют, проступая сквозь проносящиеся перед нею образы своею мертвенно-недвижной громадой. По золотым поверхностям пробегают нечёткие отражения разворачивающихся ниже демонических зверств, тысячекратно повторяющиеся видения гибнущих людей, народов и цивилизаций – преступления, превосходящие всякое воображение и помноженные на безумие, продлившее себя в странах, землях и веках. Преступления столь отвратительные, что сама Преисподняя, бурля и вскипая, устремляется к ним сквозь поры в костях Мира, привлеченная этими грехами и мерзостями как голодающий, прельщённый пиршеством обильным и жирным.

Она дрожит, словно ребёнок, вынутый зимой из теплой ванны. Моча струится по внутренним поверхностям бёдер. Она чует запах сгоревших пожитков и палёной конины.

Пожалуйста!

- Принцесса? – восклицает мужской голос. – Сейен милостивый!

И она зрит это – смешанную с пылью кружащуюся тьму, вздымающуюся до самых Небес…

- Это действительно ты?


- Знает ли наш Святой Аспект-Император, - произнёс Апперенс Саккарис, - о том, что ты здесь?

Старый волшебник пожал плечами.

- А кто знает, ведомо ему что-то или же нет?

Пронзительный взгляд.

- Всё так и есть, - ответил великий магистр Завета. Отложив том, который до этого просматривал, он внимательно взглянул на величайшего предателя, когда-либо вскормленного его школой.

Когда Ахкеймион, наконец, добрался до лагеря, мужи Ордалии жарили конину. Огромные шматки мяса подрумянивались над кострами, в которых пылали те немногие вещи, что воинам удалось сохранить до сей поры. Мало кто обращал на него внимание. Они были мрачными и измотанными. Немытая кожа многих из них давно почернела. Подтёки и пятна буро-чёрной грязи украшали большинство рубах. Лишь нечто вроде предвкушения и ожидания оживляло их черты, огрубевшие от каждодневной необходимости выживания. Тела же их, несшие на себе слишком много порезов и мелких ран, вовсю лихорадило – возможно, из-за затяжного сепсиса. После Карасканда Ахкеймион был способен, так или иначе – по виду ли человека или по припухлостям, вызванным этой болезнью – опознать её протекание. Этим людям пришлось тяжко страдать, чтобы добраться сюда. Огнём и мечом они проложили себе путь через просторы Эарвы, пересекли океан шранков и ныне достигли границы величайшего ужаса любого воинства, ведущего кампанию во враждебных землях – начали потреблять то, что давало им укрытие или перевозило их на себе.

Но старый волшебник не был ни обеспокоен, ни удивлён.

К тому моменту, когда Ахкеймион сумел найти лагерь Завета, ночь уже почти вступила в свои права. Он не знал, чего ему ожидать от своих бывших братьев. Но, в любом случае, не ожидал обнаружить их обретающимися внутри кольца изодранных шатров. Ветер разметал облака, явив взгляду и Гвоздь Небес и иссиня-бледный провал бесконечной Пустоты. Ему внезапно стало трудно дышать – столь убедительной была иллюзия недостатка воздуха. Благодаря своим невероятным размерам и местоположению, Ковчег, казалось, вздымался прямо за краем лагеря, нависая над ним всеми своими чудовищными формами и сияющими призрачным серебристым светом изгибами. Стараясь изо всех сил от этого удержаться, Ахкеймион, тем не менее, беспрестанно бросал на него через плечо быстрые взгляды. Ты здесь! – казалось, рыдало внутри него его собственное дыхание. – Здесь! И хотя беспокойство пробегало искрами по его коже, а ужас душил мысли, но всё же в душе его то и дело проскальзывало ликование.

Наконец-то! Все кошмары и муки, преследовавшие его, как и всех адептов Завета, живых или уже умерших, одну невыносимую ночь за другой – за всё это, быть может, скоро удастся сполна рассчитаться. Отмщение – Отмщение! – наконец, близко!

И всё же, атмосферу, царившую в лагере Завета, в целом, можно было описать как дрожащее…онемение.

- Однако, - продолжил великий магистр Завета, - ты же легендарный Друз Ахкеймион… - он легонько улыбнулся, -волшебник.

Ахкеймион никогда не встречался с Саккарисом лично, но немало слышал о нём. Он многих раздражал - в той манере, в какой раздражают учителей одарённые дети, начинающие кукарекать в классе, стоит наставнику ненадолго отлучиться. Но подобное раздражение обычно быстро отступает, стоит тем явить свидетельства своих знаний, Саккарис же с его способностями и вовсе давал учителям полное право предаваться самовосхвалениям. В чём бы ни заключались его дарования, Келлхус, само собой, быстро узнал о них. Ахкеймион праздно задавался вопросом - был ли когда-либо великим магистром Завета человек столь невеликих лет, ибо единственной вещью, казавшейся ему более возмутительной, нежели причёска Саккариса, был тот факт, что в его волосах было слишком мало седины.

Ахкеймион улыбнулся в ответ.

- А ты...?

Двадцать лет, проведенных им в добровольной ссылке, месяцы скитаний по пустошам, и всё же этот проклятый джнан с такой масляной лёгкостью вновь явился на свет, выскользнув откуда-то из глубин его существа.

- Пожалуйста, - произнёс великий магистр Завета. Его улыбка обнажила зубы - неестественно ровные. Он говорил, как показалось Ахкеймиону, словно человек изо всех сил старающийся проснуться. - Будет лучше, если мы станем говорить без экивоков.

Обидно думать, но минули десятилетия с тех пор, как ему в последний раз довелось выносить общество мудрых. Образование меняет человека, одаряя его склонностью относиться к простонародью с недоверием или даже презрением. Апперенс Саккарис, как очень быстро понял старый волшебник, едва терпел его присутствие.

Ахкеймион, поджав губы, вздохнул. Казалось, всё вокруг источало трагедию — и надежду.

- Тень лежит на этом месте.

Великий магистр пожал плечами, словно бы удивляясь произнесено в его присутствии нелепости.

- Мы собираемся штурмовать Голготтерат, не забыл?

- Я не о том. Что-то терзает тебя. Что-то терзает всех вас.

Саккарис опустил взгляд, рассматривая свои большие пальцы.

- Вспомни о том, что за земля сейчас у тебя под ногами, волшебник.

Ахкеймион насмешливо нахмурился.

- Ты почивал на этой земле каждую ночь – всю свою жизнь.

- Да, но на сей раз нам пришлось пересечь весь Мир, чтобы очутится здесь, не так ли?

Ахкеймион усилием воли подавил желание треснуть собеседника по лбу, словно непробиваемого глупца.

- За что приговорён к смерти Пройас?

Быть может, он о чём-то узнал? Быть может, он как то сумел увидеть истинное лицо Келлхуса?

Великий магистр снова заколебался. Несмотря на всю свою досаду, Ахкеймион в глубине души вынужден был признать, что Саккарис, в конечном счёте, был неплохим человеком…

Ибо совершенно очевидно, что его сейчас обуревал стыд.

Тем временем, Саккарис справился со своими чувствами, и выражение его лица вновь стало бесстрастным.

- Как ты думаешь, - спросил он, глядя куда-то вправо, - благодаря чему такое множество людей – воинство настолько громадное сумело добраться так далеко?

Старый волшебник нахмурился, хоть и понимая сам вопрос, но будучи недовольным сменой темы.

- Ну, наверное, они месяцами шли сюда…совсем как я.

Презрительная усмешка человека, чересчур долго находившегося на грани.

- И что, всё это время ты поддерживал свои силы одними только молитвами?

Ахкеймиону, долгие годы жившему в Каритусаль, в своё время довелось посетить не одну опиумную курильню, чтобы немедля узнать это холодное, словно лежащая прямо на лице человека крабья клешня, выражение. Он множество раз видел этот взгляд у людей, зависимых от наркотика – один из тех взглядов, что одновременно и выказывают бушующую в душе человека необоримую ярость и бросают вызов всем остальным, предлагая рискнуть и ответить тем же.

- Что же, - давил великий магистр Завета, - ты ел?

Куйяра Кинмои…

- Пищу.

А потом Ниль’гиккаса.

- И какая же пища, по-твоему, была доступна Великой Ордалии?

И тогда старый волшебник, наконец, осознал, что Воинство Воинств настиг тот же рок, с которым довелось столкнуться и им с Мимарой.


Два евнуха прислуживают ей. Оба прокляты.

Когда-то её холили и лелеяли как рабыню – обихаживая с помощью побоев и ласки. Когда-то её холили и лелеяли как Анасуримбора – одновременно и балуя и отвергая. Духи, шёлк и суетливые руки отзывались на всякую её прихоть, время от времени смущая её, но намного сильнее утешая и примиряя с действительностью. Даже сейчас, прозревая Суждение, обретающееся повсюду, замечая демонов, цепляющих на лица фальшивые улыбки и тревожные взгляды, она находит прибежище и отраду в нелепости чужих рук, делающих то, что она легко могла бы сделать и сама.

Она ждёт - приходит понимание.

Ждёт, когда закроется Око Судии.

Но оно отказывается закрываться.

Воды, по всей видимости, не хватает, поэтому они обтирают её влажной тряпицей. За исключением произносимых странным голосом указаний, евнухи совершенно не разговаривают, наполняя воздух тихими звуками плещущейся воды и скользящей по телу ткани. Они ошеломлены, их переполняет изумление и отчаяние, изгоняющее рутину из кажущихся повседневными задач. И посему они делают то, что делают с неистовством воистину религиозным.

Как, впрочем, и следует ожидать, учитывая все совершенные ими насилия и надругательства.

Замаранные душой, но оставшись с чистыми руками, они размачивают и вытирают грязь с её кожи. Она восхищается своей наготой, сияющей в свете фонаря нежными отблесками, дивится огромному шару своего живота. Обменявшись несколькими фразами на каком-то из бускритикских диалектов, они выбирают в качестве подходящего Мимаре одеяния шёлковую рубаху – несомненно, принадлежащую её отчиму – с орнаментом в виде множества крошечных, размером с шип, бивней, вышитых белым по белой ткани. Рубаха скрывает её до лодыжек. Главенствующая часть её души горестно сетует по поводу выпирающей, словно торчащая на холме палатка, выпуклости её живота, но это продолжается лишь мгновение. Есть какая-то правильность в том, что он облачена в белое.

Один из них поднимает посеребрённый щит в качестве зеркала, но она отворачивает лицо, не из-за того, что отражение в выпуклом диске напоминает нечто вроде луковицы, но в силу исходящего от её облика ослепительного сияния святости. Она требует, чтобы принесли её заколдованный хауберк, пояс и кинжал работы Эмилидиса, её хоры, и, разумеется, мешочек с прахом Ниль’гиккаса. Она чует след своего путешествия на этих вещах – резкий запах, исходящий от Лорда Косотера и его шкуродёров, промозглую сырость Кил-Ауджаса и Косми, сладкую вонь Ишуаль и сауглишской библиотеки.

Она избегает смотреть в лица евнухов. И не чувствует ни раскаяния, ни жалости.

Воин, облачённый в какие-то зеленоватые лохмотья, золото и, чуть ли не пластами лежащую поверх них грязь, ожидает её за входным клапаном – Мирскату, экзальт-капитан Столпов. Закусив губу, словно непослушный ребёнок, он без объяснений ведёт её по коридору с кожаными стенами. Нажатием руки он откидывает ещё один клапан, украшенный сложным, искусно выполненным тиснением, изображающим перипетии Первой Священной Войны и сцены из Хроник Бивня. Она замечает среди прочих образов фигуру своего отчима, висящего на Кругораспятии.

Вспомнив про Ахкеймиона, она ощущает внезапный укол беспокойства.

Мирскату жестом приглашает её войти.

- Истина сияет, - произносит он, странно кривя рот.

Око зрит, как его зубы терзают чей-то пах.

Она с ужасом взирает на него, онемев от отвращения. Он же устремляется прочь, едва не срываясь на бег, ибо каким-то образом чувствует, знает…

Миновав череду изображений людей настолько же святых, насколько и мёртвых, она оказывается в помещении, напоминающем нечто вроде прихожей, стоя перед ещё одним клапаном с таким же тиснением как и у предыдущего. Свет единственного фонаря разгоняет темноту, открывая взгляду груду беспорядочно сваленного императорского барахла. Кожа её немеет. Быть чистой, размышляет она, означает быть менее…реальной.

Слабое сияние, растекающееся соломенно-золотистыми нитями, открывает её взгляду то, что кажется скомканным, толстым одеялом, брошенным на своего рода, походную постель, стоящую справа. Она идёт туда, смакуя ощущение ткани под своими босыми ногами. Кажется, будто чистый ужас вырывается из её лёгких вместе с дыханием. Её горло пылает.

Она берёт одеяло в руки и разворачивает перед собой, словно почтенная женщина – мать семейства, оценивающая товары на рынке. Какое-то время она не способна сделать ни вздоха.

Ибо это не одеяло, а небольшой декоративный гобелен, выполненный плетением необычайного совершенства. Она понимает, что видела его и раньше – когда-то он висел в Сарториалсе, имперском пиршественном зале на верхнем ярусе Андиаминских Высот. Но то, что изображено на нём…это ей довелось увидеть воочию и совсем недавно.

Кажется, что она даже чует запах мха и гниющей коры, воздух, столь густой, что мешает движению – Космь.

Волглая ложбина среди деревьев. Лунный свет, струящийся слабым потоком. Её собственное отражение в чёрном омуте…перевоплощённое Оком в тот самый образ, который она сейчас сжимает в руках…

Беременная женщина, чьи обрезанные волосы кажутся ещё более тёмными из-за сияющего серебристого диска вокруг её головы.

Блаженная.

Она слышит лёгкий скрип откинутого кем-то дальнего клапана – и цепенеет.

- Кто ты?

Женский голос, осипший от длительного молчания, голос слишком усталый, чтобы казаться встревоженным.

Её конечности немеют. Она не может заставить себя повернуться, ибо не способна вынести того, что увидит…

Проклятие, как с самого начала и говорил Ахкеймион. Око это проклятие.

Наконец, и она понимает это.

- Мим?

Её руки сжимают и тискают ткань одеяний. В ушах шумит, дыхание перехватывает.

Резкий вздох, словно при внезапном порезе.

- Мимара?

Она оборачивается, хотя всё её существо восстаёт против этого. Она оборачивается – сама ось абсолютного Суждения, маленькая девочка, едва удерживающаяся от мучительных рыданий.

- Мамочка…

Скорее выдох, нежели голос.

Она стоит перед ней - Анасуримбор Эсменет, Благословенная императрица Трёх Морей. Измождённая. Аристократично бледная. Отрез розового шелка прижат к её груди…

Темнеющий извивающимися, корчащимися тенями неисчислимых плотских грехов.

Сияющий обетованием рая.

Слёзы…Неразборчивый крик.

Слёзы.


Сорвил не знал точно, когда именно она успела проскользнуть в убогое нутро его палатки, да, впрочем, он и сам не помнил, как там оказался. Анасуримбор Серва, замотанная в свои свайяльские одежды, ссутулившись, стояла возле выгнувшееся внутрь холстины, кажущаяся в свете его единственного фонаря вырезанной из мрака и золота.

- Цоронга был твоим другом, - сказала она, взирая на него с тем же непроницаемым выражением, что и её старший брат. Но он более не боялся её пристального внимания. Впервые за долгое время он знал, что она увидит лишь то, что ей и должно.

- А мой отец убил его.

Сверхъестественная плотность её присутствия сбивала с толку, особенно в столь жалком окружении.

- Казнил, - поправил юноша, - в соответствии с условиями заключённого между Зеумом и Империей договора.

Он бросил через плечо короткий взгляд на одичалого старого отшельника, неистовствующего и рыдающего, как и он сам.

Она присела на корточки так, что выставленные вперёд колени натянули её одеяния, и схватила его за плечи. Он вздрогнул (как и всегда) от её прикосновения. От чуда её близости. Аромат корицы.

Она схватила его за плечи, и он едва не выпрыгнул из собственной кожи.

- Как ты можешь такое говорить? – допытывалась она.

- Я умру, защищая тебя… - прошептал Му’миорн, вытирая слёзы.

Она схватила его за плечи, и он ощутил неумолимую хватку, сомкнувшуюся на его горле, испытал на себе содрогания и удары молотящих бёдер, почувствовал, как изливается семя, выписывая петли на его коже…

Он смотрел на белую точку, на свет, извлеченный из жира тощих. Смотрел, ожидая её появления. Он поднял взгляд и увидел её, стоящую перед ним на коленях и умоляющую – насколько дочери демонов вообще способны кого-либо умолять.

- Сорвил? Как ты можешь по-прежнему верить?

Ему неизвестны были её мотивы. Он не знал, подозревает ли она его в чём-то, или же искренне беспокоится о нём.

Он лишь знал, что она видит именно то лицо, которое для неё припасла Ужасная Матерь…

Обличье Уверовавшего короля…

Штрихи её красоты приковали к себе его взор - пятнышко веснушек, седлом охватывающих её переносицу, светлые брови, растущие от тёмных корней, профиль императрицы на золотых келликах…

Загоревшая на солнце бледность Проклятого Аспект-Императора.

- Разве это имеет значение, Серва?

Сын Харвила глядел в её умоляющее лицо, наблюдая за тем, как эта чистота и открытость внезапно пропадает, словно рухнув с высокого парапета, и исчезает в какой-то неясной дымке, присущей всей императорской семье. Объятый её руками он вздрогнул и затрепетал от тепла её ладоней, взирая на то, как она устремляется прочь из этой тесноты и убожества.

Дабы защитить то, что слабо, - ворковал Му’миорн.

Её лицо приблизилось обещанием поцелуя, а затем отодвинулось и ускользнуло прочь, растворившись в ночи. Аромат корицы. Он сидел, щурясь от солнечного света. Будучи вовсе не один. Он сидел, вглядываясь в толпу Уверовавших королей и их вассалов – потрёпанную славу Трёх Морей. Повернувшись, он узрел её песнь, сияние, исторгнувшееся яростной вспышкой из её округлившихся от ужаса глаз. И улыбнулся, ступая в сверкающе неистовство этого пламени…

И пока всё Сущее, ускользая во тьму, вздымалось и ходило ходуном, короли Юга завывали у столба соли, который только что был её отцом.

Видишь, мой милый?

Тощие. Великая Ордалия питалась своими врагами. Шранками.

Наверное, ему стоило бежать и искать Мимару, во весь голос взывая к ней, но когда великий магистр начал свой рассказ, это заставило его, хоть и мучаясь беспокойством, остаться. Даглиаш. Ожог. Обожженные.

- Но ты же был там! – вскричал, наконец, Ахкеймион. – Неужели ты не мог напутствовать их!? Сообщить им о том, что происходит?!

Горький смех, преисполненный не столько снисхождения, сколько отвращения к себе.

- Нам всем чудилось, будто мы сам Сесватха! Адептам Завета. Свайяли…Всем, державшим в руках Сердце!

А затем он узнал о Мясе и кошмаре, случившемся на пустошах Агонгореи – о том, как шранки едва не покорили мужей Ордалии изнутри самого их существа. Он с неверием слушал великого магистра Завета, что, дрожа от невыразимых мучений, описывал преступления, совершенные им и его братьями.

Когда Саккарис вновь упомянул Обожжённых наступило долгое молчание.

- Что ты сказал?

Тяжкий вздох. Напоминающая усмешку гримаса.

- Мы набросились на них, волшебник… Так приказал Пройас, утверждавший, что это воля Святого Аспект-Императора! Он кричал, что сам Ад подготовил их для нас. Я помню это…помню, как любой из своих, наполненных безумием, Снов. «Вкусим то, что нам уготовал Ад

Дрожь охватила великого магистра. Целое сердцебиение он взирал в никуда…два сердцебиения.

- Мы набросились на этих поражённых проказой несчастных, на Обожжённых. Мы набросились на них как…как это делают шранки…даже хуже! М-мы пировали…упиваясь мерзостями…непристойностями и грехами…

Человек, утирая слёзы, захрипел от нахлынувшего отвращения.

- Вот почему умирает Пройас.


Маленький принц задыхался от возмущения и тревоги. Как? Именно здесь из всех мест на свете?

Тебе нужно было убить её!

И именно сейчас из всех времён!

Кельмомас лежал рядом с матерью, притворяясь спящим и изучая с помощью слуха кожаные хитросплетения Умбиликуса. Сколько он себя помнил, его побуждения всегда заключались в том, чтобы тщательно контролировать обстоятельства, в подробностях зная все пути, которыми движутся вещи и души, что его окружают. Вот и сейчас он знал, что прибыл кто–то достаточно важный, чтобы от его присутствия по всему Умбиликусу распространялась рябь суматошной деятельности, кто-то, вызывающий благоговение, присущее лишь ему и членам его семьи. Он также услышал, что появление это было встречено с недоверием. И даже уловил нотки непозволительного неодобрения…

При этом вновь прибывший отказывался что-либо говорить

Он лежал, прислушиваясь и ожидая, и снова ожидая, но не услыхал ничего – ни слова, ничего, что выдало бы гостя. Он решил, что это не может быть Кайютас – его старший брат слишком любил звучание собственного голоса. Возможно, это был Моэнгхус, которому никогда не претили долгие, угрюмые паузы, но его устрашающий аспект возложил бы тень сдержанной осторожности на голоса тех, кто прислуживал ему. Оставалась лишь его сестра – Серва, которая всегда его раздражала, не столько по причине присущей ей проницательности, сколько ввиду её мерзкой привычки тщательно во всё всматриваться. Если остальные обычно не обращали сколь-нибудь существенного внимания на своё непосредственное окружение, она не имела подобной склонности и всегда внимательно изучала всё, что оказывалось от неё поблизости…

В этом отношении она была похожа на него самого.

Затем гвардеец указал гостю, где находятся их покои и, услышав как задрожал голос экзальт-капитана – ужас, проистекающий из чувства вины и благоговейного трепета – Кельмомас тотчас без тени сомнений осознал, что к ним явился кто-то ещё, не Серва – кто-то…немыслимый. Он лежал, беспокойно крутясь и ёрзая, и был так поглощён своим раздражением, что даже не понял, когда потревожил мамин сон. Он едва не вскрикнул, когда она вдруг распрямилась и, пошатываясь, встала на ноги, но всё же сдержался и, притворяясь спящим, продолжал лежать, зная, что она глядит на него, моргая от какой-то сумрачной неразберихи, смущавшей её сердце – от боли обожания, удушенной горем и чудовищным недоверием…он почти что чуял это.

Видишь! Она всё ещё любит!

Он возликовал, дрожа и бормоча что-то себе под нос, словно ребёнок, которому прямо сейчас снятся тягостные и кошмарные сны. Ребёнок, не столько уродливый от рождения, сколько ставший таковым в силу роковой случайности или какой-то болезни. Ибо всё, что он сделал, он делал из-за любви к ней. Даже отец подтвердил это!

Она поймёт это! Ей придётся!

Мама повернулась на едва слышный шорох и словно по холодному полу - на цыпочках выскочила из комнаты. Ей хотелось в уборную, понял принц.

Он услыхал, как мама отбросила в сторону лоскут клапана, зная, что при этом она в силу какого-то глубоко въевшегося инстинкта склонила голову. А затем всё растворилось в безмолвии…

И всё же каким-то образом Кельмомас знал.

- Кто ты?

Мамин голос, хриплый от потерь и испытаний.

- Мим?

Долгая пауза.

- Мимара?

Кельмомас застыл, словно пришпиленный к тому месту, где находился, пронзённый копьями катастрофических последствий. Никогда… Никогда он не слышал такого удивления, такой безумной капитуляции в её голосе. Это было просто смешно – даже мерзко! Вся целиком, без остатка! Она заканчивалась на собственной коже – как и все остальные! Но зачем? Зачем играть в половину души?

- Мамочка…

Скорее вздох, нежели голос - отдалённый, словно шёпот забытых богов и всё же звучащий совсем рядом, ближе близкого…

Он отпечатался в самом его существе – этот голос, вплоть до малейшего оттенка. Ему достаточно было единственный раз услышать его, чтобы сделать своим собственным. Но теперь поздно – слишком поздно! Они заключили друг друга в объятия, мать и дочь, и опустились на колени, причитая и всхлипывая. А он лежал, закипая от ярости и заливаясь слезами. Здесь? Сейчас? Как это может быть? Он царапал ногтями простыни. Как долго? Что ему делать? Как долго ему ещё это терпеть?

Тебе нужно было убить её!

Зат-кнись! Зат- кнись!

Грязная дырка! Полоумная шлюха!

Кельмомас протиснулся сквозь прикрытый разукрашенной кожей вход и увидел их – хныкающих и ноющих. Он даже не помнил, как вскочил с тюфяка, а просто вдруг обнаружил себя стоящим там, дышащим и взирающим.

Две женщины обнимались, каждая сжимая в кулаках ткани одеяний другой. Мимара стояла к нему лицом, на котором отражались тысячи бушующих страстей. Щека её смялась о мамины плечо и шею.

- Я так за тебя боялась, - просипела мама, её голос был хриплым и приглушённым.

Глаза Мимары широко распахнулись, сияя отсветами слёз, белеющими в свете фонаря. Она почему–то не видела его, взирая на то место, где он стоял так, словно там обреталась Вечность. Его даже затошнило от того, что она настолько похожа на маму.

- Прости меня, мамочка, - прошептала она ей в плечо. – Мне очень, очень-очень жаль!

Она сморгнула слёзы, вглядываясь, словно сквозь внезапно рассеявшийся сумрак, а затем как-то озадаченно уставилась прямо на него.

-Мим! – плакала мама. – Ох, милая, милая Мим!

Кельмомас увидел как старая, хорошо знакомая ему нежность появляется в чертах сестры – то скучное, унылое сочувствие, что делало из неё такую невероятную дуру – а также наиболее досаждающего ему врага. И с этой самой гримасой Мимара вдруг улыбнулась…улыбнулась ему.

И что-то будто бы затолкнуло его желчное негодование назад в кельмамасову глотку.

Мамина рука блуждала по плечу и запястью дочери, словно бы стараясь убедиться в том, что всё происходящее реально, а затем замерла на выпуклости её живота.

- Как же это, милая? - спросила она, слегка откинув назад голову, - Что… Что?

Мимара лучезарно улыбалась ему и Кельмомас почувствовал, как его собственное лицо, несмотря на то, что по его венам растекалась жажда убийства, отвечает ей тем же.

- Просто не отпускай меня, мама…

- Брюхатая шлюха! – услышал Кельмомас собственный выкрик.

Радость спала с лица Мимары, подобно бремени, отказ от которого лёгок и приятен.

Но ему было плевать на эту её оскорблённую ипостась.

Мама, задеревенев, медленно высвободилась из объятий дочери, а затем повернулась и бросилась к нему. Он мог бы ослепить её или раздавить ей горло и смотреть, как она задыхается, задушенная собственной плотью, но, вместо этого, стоял, оцепеневший и недвижимый. Она схватила его за запястье и изо всех сил ударила по рту и щеке рукой с согнутыми крючьями пальцами. Он позволил силе этой пощёчины чуть-чуть откинуть его голову назад и в сторону, но не более того.

- Мама! – вскрикнула Мимара, бросаясь вперёд, чтобы остановить очередной удар, способный выцарапать ему глаза.

- Ты не представляешь! – завизжала Благословенная императрица своей блудной дочери, - Не можешь даже вообразить себе, что он сделал!

Он смаковал саднящее жжение в тех местах, где её ногти рассекли кожу и где теперь набухали царапины.

- Змея!

Кровь заструилась из его носа. Он слегка усмехнулся.

- Мерзость!

Мимара потянула маму прочь, прижимая её запястья к своей груди. Между ними что-то промелькнуло – мгновение, или взгляд. Какое-то признание. Прибежища? Дозволения?

Мать, всхлипывая, обмякла в объятьях дочери.

- Мертвыыы! – причитала она. – Они все мертвыыы…

Безутешные рыдания. Она внезапно схватила Мимару за плечи и, неистово прижавшись к её груди, наконец, исторгла из себя горестные стенания о невыразимых муках, обрушившихся на неё.

Анасуримбор Кельмомас оставил этот гротескный спектакль, скользнув из комнаты в комнату, из сумрака в сумрак.

- Он убил их, Мим…убил…

Маленький мальчик посмотрел на находящийся теперь меж ними клапан - висящий на железных креплениях кожаный лоскут и увидел изображение своего кругораспятого отца, вытисненное на некогда жившей и кровоточившей коже.

Никто… беззвучно прошептал он внутри своего сердца.

Никто нас не любит.


- Довольно! – решительно выдохнул великий магистр Завета. – Он этого не одобрит.

- Есть кое-что, о чём я должен тебе рассказать, - молвил Ахкеймион.

- Ты уже сказал вполне достаточно.

Хриплый смех.

- Твои Сны… Они изменились?

Это, хоть и лишь на мгновение, привлекло внимание колдуна Завета.

- Мои, - продолжал Ахкеймион, - поменялись полностью.

Саккарис, посмотрев на него один долгий миг, громко вздохнул.

- Ты больше не принадлежишь к числу адептов Завета, волшебник.

- И ни один из этих Снов не принадлежал мне.

Хмуро взглянув на него, Апперенс Саккарис поднялся на ноги с видом человека, испытывающего отвращение к тому, что кто-то впустую пользуется его великодушием. Ахкеймион вздрогнул. Давнее отчаяние, о котором он уже успел позабыть – так много времени минуло с той поры, сдавило его сердце. Неистовая потребность, чтобы ему поверили.

- Саккарис! Саккарис! Жернова всего Мира крутятся вокруг этого места – и этого мига! А ты решаешь оставаться в неведении насч…

- Насчёт чего? – рявкнул великий магистр. – Насчёт лжи и богохульства?

- Я больше не претерпеваю муки прошлого, будучи Сесват…

- Довольно, волшебник.

- Мне известна правда о Нём! Сакккарис, я знаю кто он такой! Я знаю, что Он…!

- Я сказал, довольно! – крикнул великий магистр, хлопнув обеими ладонями по походному столу.

Старый волшебник впился в него взглядом, встретив столь же яростный ответный взор.

- Почему? – воскликнул Саккарис. – Почему, как ты думаешь, Он терпел тебя все эти долгие годы?

Этот вопрос пресёк целую орду язвительных возражений, готовых выплеснуться из него, ибо именно им он задавался на всём протяжении своего Изгнания: почему его оставили в покое?

- Почему, как тебе кажется, я сам терплю тебя? – продолжал Саккарис – Владеющего Гнозисом волшебника!

Ахкеймион всегда считал сохранённую ему жизнь чем-то вроде сделки - но не попустительством.

- Потому, - ответил он голосом гораздо менее твёрдым, чем ему хотелось, - что я уже проиграл в бенджукку?

Старая шутка, когда-то придуманная Ксинемом.

Апперенс Саккарис едва моргнул.

- Императрица… - молвил он. – Благословенная императрица – вот единственная причина, по которой ты ещё жив, Друз Ахкеймион. Можешь считать себя счастливчиком, ибо она сейчас здесь.

Великий магистр протянул облачённую в алое руку, указывая ему на выход. Однако, Ахкеймион уже вскочил на ноги, правда лишь для того, чтобы понять, что ему ещё необходимо вспомнить как дышать и ходить…

Да-да! – убеждала Часть.

У Мимары ещё оставалось кирри.


Он был лишь одинокой флейтой. Кружащейся в темноте сиротливой душой, струйкой дыма, растворяющейся в Пустоте.

Он стал гремящим хором.

Стоящий с аистом на своём плече, или сидящий в одиночестве у себя в палатке, он поднимает взгляд и видит Харвила, разрывающегося между возмущением и страхом за сына. Слышит, как тот говорит: «Мои жрецы называют его демоном…»

Водопад, превосходящий всякую славу.

Воин Доброй Удачи.

Идущий следом за собственной спиною через кишащие толпами переулки, через целые поля вялых человеческих сорняков – урожая, уже поспевшего для сифрангов, оборачивающийся, уступив настойчивому побуждению, и видящий – так случилось – Порспариана, улыбаясь, стоящего на сваленных в кучу дохлых шранках, а затем бросающегося на копьё, что входит в его горло, словно в карман. Лишь для того, чтобы вместе с Эскелесом оказаться припавшим к земле в гуще трав и рассматривающим – так случилось – керамику, разбитую на осколки, напоминающие акульи зубы, и внимающим тучному адепту, говорящему: «Наш Бог… Бог, расколотый на бесчисленные кусочки…», катающимся в грязи и слышащим – так случилось – сводящие с ума стоны Сервы, приподнимающейся и опускающейся на обнажённом теле Моэнгхуса, и одновременно чувствующим на своей глотке хватку Цоронги и – так случилось – его могучие толчки, заставляющие его самого ощущать себя словно в бреду, слышащим имперскую принцессу говорящую: «Мы зрим мертвецов, громоздящихся вокруг нас целыми грудами», и видящим подёрнутые поволокой глаза Нин’килджираса, льющего холодное масло себе на скальп, блестящий словно расплавленное стекло и, говорящего, притворяясь кем-то другим, взамен того обломка души, которым является: «Ты думаешь, именно поэтому Анасуримбор прислал его к нам?» и он был там…когда так случилось

Идущий. Спящий. Убивающий. Занимающийся любовью.

Мчащийся в неизмеримых и непостижимых потоках. Ныне и ныне и ныне и ныне…

Воин Доброй Удачи.

Стоящий в одиночестве на краю лагеря и всматривающийся сквозь темнеющие просторы бесплодной равнины в простёршиеся там туши мёртвого зла – предлог, послуживший чревоугодию Ада.

- Ты видишь? – шепчет аист.

Харвил сжимает плечи сына, улыбаясь с отцовским ободрением.

Всё уже было.

Запечатать Мир? Как, если будущее без остатка запечатлено на том же самом пергаменте, что и прошлое? Оттиснуто. Выписано. Когда красота и ужас так безграничны.

А основа так тонка.


Эсменет!

Весь проделанный им среди ночи путь к Умбиликусу старому волшебнику досаждало нечто вроде чувства падения. Ни он, ни Мимара не имели представления о том, что будут делать после того как достигнут Великой Ордалии. Ахкеймион отправился к Саккарису прежде всего из-за отсутствия иных вариантов, хотя, возможно, это было просто чувство самосохранения. Лишь в тот момент, когда он обратился к Саккарису со своими мольбами, старый волшебник осознал всю необъятность овладевшего им страха и постиг тот факт, что годы неотступных, навязчивых размышлений превратили Анасуримбора Келлхуса в средоточие его ужаса.

Он частенько представлял себе их прибытие к Великой Ордалии, но в отсутствии уверенности в успехе похода, образы эти оставались неясными, будучи укутанными смутной пеленою надежд. Глазами своей души он всегда видел себя стоящим рядом с Мимарой, выносящей Суждение Оком, а Святой Аспект-Император и его двор при этом взирали на…и…

Каким же глупцом он был!

Пример Пройаса вопиял так громко, как это только было возможно, но горе сделало его уши глухими, позволив продлить дурацкое чувство безнаказанности. У них было Око! Сама Шлюха направила их пути к тому, что должно случиться здесь! Или к тому, что они навоображали в своих вымученных фантазиях. Не смотря ни на что, Ахкеймион в своих умозаключениях предпочитал простоту - проистекающую из священных писаний и мифов очевидность того, что непременно произойдёт по их прибытии. Судьба ожидает их!

Но Судьба, как подметил некогда знаменитый Протатис, облегчает лишь труды прорицателей. Это рабская цепь, а не королевские носилки – во всяком случае, для таких как он и Мимара. Судьба лишь насмехается над подобными им.

И, что ещё важнее, Анасуримбор Келлхус - дунианин. Сложности и запутанные схемы - его удел по праву рождения. Конечно, Великая Ордалия была лишь очередным перекрёстком, развилкой, с которой начинался путь гораздо более тягостный и смертоносный. Ибо они прибыли к самому порогу Голготтерата…

Конечно, они пребывали ныне в тисках смертельной опасности.

Конечно, никто не поверит им, вне зависимости от того, какое Суждение вынесет Око…

И посему Друз Ахкейион шёл, всё также мирясь с нависшими над ним угрозами и проклятиями, как и в давние дни, и всё также терзаясь своими оплошностями и неудачами, как и тогда, когда был ещё юным. Старый волшебник не понимал, что ему делать, зная лишь то, что в его душе есть место любви, но при этом ему доставало мудрости, чтобы полагать это поводом для ужаса, а не надежды.


Вопросы громоздились грудой один на другой…

- Мы прибыли сюда, чтобы судить его, мама. Келлхуса.

Эсменет недоверчиво уставилась на неё.

- Мы?

- Акка и я.

Они сидели - колени к коленям - на покрытом ковриками полу, две фигуры озарённые светом и окружённые темнотой. Мимара ужинала водой и жареной кониной пока Эсменет рассказывала обо всём, что случилось в Момемне со времени бегства дочери – повествование, быстро перешедшее в перечисление ужасных преступлений и махинаций Кельмомаса. Она позаботилась о выборе слов и осторожничала с деталями, опасаясь, что они могут вызвать у неё очередной, ещё более сильный приступ горя и гнева. Но вместо этого её речи, подобно шагам унесли её прочь от блужданий вдоль стен, канав и храмов столицы к чудесному возвращению к ней её дочери. Живой!

Оно сокрушило её – их колдовское путешествие через Пустошь в компании мужа и сына-чудовища. Муки и тяготы этого пути уничтожили в ней все прочие страдания, и за это она была ему благодарна. В этом отношении утраты и скорби не отличаются от роскошных убранств – если душа носит их на себе достаточно долго, то начинает воспринимать это как нечто заслуженное – даже как само собой разумеющееся.

А затем…Мимара. Этот необъяснимый дар её возвращения…

И она сама теперь мать! Ну, или почти что… Принёсшая вести не о утратах, а о дарах…

Что были также и утратами.

- Ты носишь… - сказала Эсменет, слыша в ушах всё усиливающийся шум. – Ты носишь ребёнка Акки?

Глаза Мимары опущены долу, но в них ни угрызений совести, ни раскаяния.

- Это всё я, - произнесла дочь, рассматривая собственные пальцы, - Я-я…соблазнила его…я хотела, чтобы он учи…

- Соблазнила? – услышала Благословенная императрица скрип собственного голоса. – Что вот так вот просто? Или ты приставила нож к его горлу, заставив Ахкеймиона отдать своё семя?

Сердитый взгляд, казалось разрушивший нечто вроде зазора неизвестности и взаимного незнания, ранее пролегавшего между ними. Все старые распри вспыхнули с новой силой.

Нет-нет-нет-нет…

- Возможно, именно так я и поступила, - холодно сказала Мимара.

- Поступила как?

- Отняла у него его семя.

- И тебе для этого понадобился нож?

Нет-нет-нет-нет…

- Да! – с жаром воскликнула её дочь. – Ты! Ты была моим ножом! Я использовала своё сходство с тобой, чтобы соблазнить его!

Мимара даже улыбнулась и слегка подалась вперёд, словно её согревали терзания своей старой мишени для нападок и претензий.

- Он даже выкрикивал твоё имя!

Так много. Так много обид. Так много разбитых надежд. Благословенная императрица вскочила и, шатаясь, бросилась через обрамлённый кожаными стенами сумрак, награждая всякого, осмелившегося обратится к ней, убийственным взором.

Так много. Так много закрытых пространств, швы, подобные вшитым в прямо толщу Умбиликуса венам. Причудливые регалии Империи, нёсшей гибель и разорение всему остальному миру. Она едва не завизжала на Столпов, оказавшихся у неё на пути. А затем, освободившись от Умбиликуса, оказалась снаружи, рухнув на колени под опрокинутой чашей ночи. Наконец-то!

Свободна…

Открывшееся ей зрелище не было постигнуто сразу всем её существом. Она, казалось, остолбенела, став чем-то вроде скользящих и вибрирующих кусочков самой себя. Сперва простёрлись вверх её руки, затем выгнулась назад спина. Оно – это зрелище – приковало к себе её взгляд, зацепило лицо, а затем пленило и всё остальное – мысль, дыхание, сердцебиение – всё, кроме каменной неподвижности фигуры.

Чёрный призрак Голготтерата, вздымающийся безмолвной и болезненной тенью из огромной серой чаши Окклюзии.

Она застыла перед тем, что казалось предвестником эпохи опустошения.

Это именно то, на что оно похоже?

И содрогнулась от собственного, скребущего горло дыхания.

Это происходит именно так?

Гибель Мира.

Ордалия заполняла большую часть находящихся меж ней и Голготтератом пространств – бесчисленные холщовые лачуги, жмущиеся к корням Окклюзии и размазанные, словно известь, по плоским как стол просторам Шигогли. Она видела адептов, шествующих в вышине и патрулирующих периметр лагеря, а на простёршейся внизу пустоши различала пыльные шлейфы боевых колонн, окружающих чудовищные укрепления…

И Рога…она видела Рога – именно такие, как ей доводилось читать - и их жуткое мерцание.

Мы прибыли сюда, чтобы судить его, мама.

Поначалу Эсменет не замечала одинокого путника, бредущего сквозь темноту в основании этой ужасающей перспективы, однако же, стоило ей бросить в ту сторону взгляд, как она тут же узнала его, хотя ей и понадобилось целое мгновение, чтобы согласиться с этим.

После всего случившегося, после всех минувших лет он постарел и стал худым, сделавшись совсем непохожим на того пухлого дурака, которого она когда-то любила.

Он тоже узнал её и замедлился, а затем споткнулся и зашатался, будто одурманенный.

Улыбка явилась непрошенной, словно она была кем-то гораздо более старым и мудрым. Она вскочила на ноги, оправляя свои одежды в силу глубоко укоренившейся потребности сохранять достоинство, и смахнула с глаз слёзы ярости.

Он двинулся вперед, но медленно, словно опасаясь, что в сиянии Гвоздя Небес его фигура и образ станут ещё более одичалыми. С каждым сделанным им шагом он всё больше походил на того безумца, которого описывали её соглядатаи.

Друз Ахкеймион…

Волшебник.

Он, наконец, доковылял до неё, лицо его было непроницаемо. Исходящая от него вонь повисла в воздухе.

Она ударила его по лицу, в кровь разбив губы, скрытые под спутанной и жесткой, как проволока, бородой, и замахнулась, чтобы ударить снова, но он поймал её запястье грубой ладонью отшельника и с силой заключил её в объятия. Вместе они рухнули в пыль. Он пах землёй. Пах дымом, дерьмом и гнилью – вещами одновременно и целостными и бренными, всем тем, что было украдено у неё Андиаминскими Высотами. Эсменет рыдала, уткнувшись лицом в эту вонь, откуда-то зная, что после этой ночи больше никогда не заплачет.

Она услышала, как яростно что-то кричит Мимара – Столпам, поняла она.

Руки дочери обхватили её плечи. Жасмин. Мирра. Выпирающий живот– тугой и тёплый – прижался к её спине.

Эсменет, Проклятая императрица Трёх Морей замерла, дивясь тычку забеспокоившегося плода. И она поняла… С ясностью и окончательностью, которые никогда прежде не считала возможными, она поняла.

Она принадлежит им. Теперь принадлежит им.

Тем, кто способен любить.


Глава двенадцатая 


Последнее Наполнение

Не все стрелы, выпущенные в незримого врага, пролетят мимо, но ни одна не сможет поразить врага неизвестного.

- Скюльвендская поговорка


Рождению предшествует зачатие, зачатию предшествует созревание, созреванию предшествует рождение. Тем самым, пламя переходит от лучины к лучине. Ибо души по сути своей ничто иное, нежели светочи, пылающие как время и место.

- Пять Опасений, ХИЛИАПОС


Ранняя осень, 20 год Новой Империи (4132, Год Бивня), Голготтерат.


Народы отличны друг от друга сутью своего процветания. Высшая точка каждого уникальна и зависит от его обычаев, веры, а также готовности применять силу, подавляя обычаи, веру и могущество соседей. Это влечет за собой разорение, в конечном итоге лишающее все народы обилия и роскоши, разорение, отнимающее цветастые излишества, дарованные их собственной мощью и искусностью. Страдания, будь то голод, войны или эпидемии перемалывают народы словно жернова, так, что стенания одного превращаются в плач и вопли другого.

Такими и явились на эту войну народы Трёх Морей - связанными общими молитвами и знамениями, но разделёнными и надмевающимися всем тем, чем отличаются от собратьев. И посему айнонские лорды раскрашивали лица белым – в насмешку над серебряными масками, что носили конрийские аристократы. И посему галеоты смеялись над бородами туньеров, которые глумились над гладко выбритыми щеками нансурцев, а те, в свою очередь, высмеивали туньерсое разгильдяйство, и так далее. Такими и явились на эту войну короли Трёх Морей и Среднего Севера, каждый будучи отпрыском древнего и непростого наследия, каждый будучи родом из городов, в силу своей дряхлости насквозь пропитавшихся изощрённым хитроумием и пораженных упадком. Такими они и явились на эту войну – развращёнными и переполненными гордыней, сияющими блеском своего происхождения, гордо явленного всему миру в их повозках, их одеянии и оружии, каждый, будучи цветком, взращённым различной почвой и разнородной землёй.

Такими они вышли за пределы Черты Людей, преодолели несчётные лиги пустошей, оказавшись невероятно далеко от дома – во всех смыслах.

Кошмарный путь…оказавшийся переходом в той же мере, в какой и нисхождением.

И они достигли Пепелища, пройдя через пепелище Эарвы, став чем-то вроде награбленной добычи в человеческом облике -сборищем древних реликвий, разломанных на куски и переплавленных фамильных сокровищ, перекованных в нечто такое, чего Мир никогда ещё прежде не видывал – в людей переделанных и отлитых заново. Проклятых, когда им должно быть блаженными. Обречённых, когда им должно быть спасёнными. И единых, когда им должно быть многими.

Новые люди, помрачневшие от ужасов, что им довелось свидетельствовать, освирепевшие от терзающего их души отчаяния и полные благочестия в силу высушившего их желудки голода. Они выбросили все свои пышные украшения. Одеяния их были запятнаны грязью тысяч пройденных ими земель, а оружие и доспехи забраны у мёртвых родичей. Единая нация, рождённая безумными месяцами, а не безмятежными веками.

В ночь после Великого Соизволения, Святой Аспект-Император явился к каждому из своих наиболее прославленных военачальников, дабы наедине всмотреться в их души. Но он не явил милости и не даровал прощения за совершённые ими злодеяния, не дал им ничего, что смогло бы унять вцепившийся в их сердца ужас. Он отверг все их возражения, а в ответ на мольбы выразил одно лишь недовольство. Он явился к ним во гневе и ярости, будучи суровым в указаниях и нетерпимым к ответным речам. Ходили слухи, что он даже сразил графа Шилку Гриммеля, ибо тот никак не мог унять свои рыдания. Из всех на свете грехов неспособность взять себя в руки стала самым непростительным.

Завтра, поведал он им, Школы будут спущены с поводка и растопят Ковчег будто печь!

- И когда мы выпотрошим его, как бычью тушу, - скрежетал он, сияя во тьме под провисшей холстиной их палаток, - то соберём всё, что осталось от наших разорванных в клочья сердец…и вернёмся домой.

И, будучи после его ухода едва способными даже просто дышать, владыки Юга поражались причудливой странности этого слова…и оплакивали её.

Ибо все люди тоскуют о доме.


Мать и дочь отвели Ахкеймиона в покои императрицы, выделенные ей в Умбиликусе. В их воссоединении ощущалась напряжение, ибо оно было отягощено недоверием и опасением растревожить старые обиды. Новое сочетание душ, когда-то ранее уже соединённых друг с другом, всегда сопровождается тягостной болью множества взаимосвязанных ран, когда шрам трётся о шрам, а один нарыв давит на другой. Поэтому, когда Эсменет поначалу отказалась просить милости для Пройаса, Ахкеймион решил, что причина этого кроется в её раздражении, с которым можно справиться одним лишь пониманием и терпением. Ведь, в конце концов, каждый взгляд, брошенный им на носящую его ребёнка Мимару, был для Ахкеймиона болезненным, и посему он полагал, что и взгляды, которые в сторону дочери то и дело бросала сама Эсменет, в свою очередь, заставляют её терзаться от гнева, сопоставимого по степени мучительности с его стыдом.

Но чем больше он умолял и упрашивал её, тем чаще и яростнее скорби, обрушившиеся на Пройаса, заставляли его исходить желчью и брызгать слюной. Эсменет же, как это всегда происходило ранее, во время их сумнийских споров, напротив, всё сильнее преисполнялась снисходительности, ибо, чем более исступлённое беспокойство о Пройасе проявлял Акка, тем больше возрастала её жалость к нему самому. Она рассказала, что ей доводилось видеть тысячи «вздёрнутых», в особенности в Нильнамеше - после первых успехов восстания Акирапиты. Люди, связанные и подвешенные таким способом, ни разу не протянули дольше нескольких часов, задушенные весом собственных тел.

- Он и так уже продержался дольше их всех, - сказала она с жёсткостью в голосе, вполне соответствовавшей свирепости её взора. – Ты не можешь спасти его, Акка. Не больше, чем ты был способен спасти Инрау.

До этого момента Мимара спорила с ним; теперь же она смотрела на него широко распахнутыми глазами бывшего союзника.

- Тогда я просто сниму его.

- И что? – вскричала Эсменет. – Спасёшь Пройаса лишь для того, чтобы сгинуть вместе с ним.

В этот миг он почувствовал себя очень старым.

Обе женщины взирали на него с печалью и опасением, став в этом мраке и общности чувств ещё более похожими друг на друга. Он понял, что, несмотря на противоположность их взглядов они видели сейчас перед собой одного и того же человека. Они знали. Побуждение вырвать собственную бороду охватило его.

Бремя было слишком тяжёлым.

- Акка! Сейчас наша цель – спасение Мира… мы пребываем в тени Голготтерата!

А плата слишком высокой.

Слишком.

- В той самой тени, в которой умирает мой мальчик! – вскричал он. Его сердце разрывалось, его чувства и мысли переполняли ощущения и образы мучений Пройаса. И вот он, вскочив на ноги, уже мчится сквозь обтянутые холстиной коридоры и залы, отбрасывая в сторону лоскуты кожаных клапанов и не обращая внимания на несущиеся следом женские крики. А затем старый волшебник оказывается снаружи, хотя воздух там слишком мерзок, чересчур пропитан какой-то прогорклой вонью, чтобы он способен был ощутить пьянящее чувство свободы. Небеса были слишком серыми, чтобы можно было понять день стоит или ночь, а прямо перед ним открывалось видение, заставившее его рухнуть на колени.

Голготтерат.

Верхушка Воздетого Рога уже тлела солнцем нового дня, и пока он смотрел туда, первый луч подступающей зари вонзился сверкающим копьём и в кончик Склонённого. Укрытия и палатки Ордалии, напоминающие застигнутые полным штилем обломки кораблекрушения, равно как и простёршиеся перед ним мили и мили голых пустошей Шигогли окрасились в сиянии этого ложного рассвета в какой-то желтушный цвет.

Словно бы раздвоившись, он одновременно и уже стоял на четвереньках, неотрывно уставившись на мощь зачумлённого золота, и всё ещё падал на колени, глядя на то, как мерцающими нитями свисают его собственные слюни.

Маленькие ладошки подхватили его под каждую из рук и со смутившей Ахкеймиона лёгкостью подняли его на ноги.

- Лишь я могу спасти его, - произнесла Благословенная императрица Трёх Морей, прислонившись лбом к его виску, - я – единственный изменник, которого мой муж когда-либо оставлял в живых… - она смотрела на них с изумлением и страхом… - Так надолго.


Юный имперский принц, схватившись за голову от дезориентации, вскочил на ноги под громкий звон Интервала. Комната, в которой он находился, была просторной, но забитой всякой всячиной. Свободного места возле его постели было маловато, поскольку слева к ней вплотную примыкали кожаные панно, а по его правую руку были свалены груды разного рода пожитков и припасов. Затем он вспомнил – вернулась эта сучья Мимара и они отправили его спать в кладовую.

У пробуждения есть любопытное свойство – готовность человека иметь дело с событиями, чересчур беспокоящими и хаотичными, чтобы он был способен даже просто постичь их, пока те ещё происходят или сразу же после того. Они бежали прочь от развалин Андиаминских Высот, пересекли само чрево Мира и всё это время у него подгибались ноги от тревоги, ужаса и сожалений. У него попросту не хватало духу, чтобы как следует обдумать случившееся.

Казалось, что способность дышать осталась единственным даром, по-прежнему доступным ему.

Мы проиграли эту игру, бра…

Нет!

Поначалу он просто сидел, понурившийся и удручённый -твёрдая, напряжённая оболочка, застывшая поверх безмолвных, но яростных споров. Кто-то придёт, сказал он себе. Кто-то обязательно должен прийти к нему, даже если это будет всего лишь гвардеец или раб! Он же маленький мальчик…

Ничего. Никого.

Его светильник прогорел за ночь. Утренний свет единственным тоненьким лучиком проникал внутрь сквозь шов в потолке и просачивался тусклой полоской вдоль верхнего края наружной стены. Этого было более чем достаточно для его глаз – в комнате на самом деле оказалось гораздо светлее, нежели во чреве Андиаминских Высот. Он разделся и разложил на походной кровати свою одежду – алую тунику, расшитую роскошными золотыми нитями – а затем снова взял и одел её, будто она была свежей. Он плакал от голода.

Он же маленький!

Но ничего не происходило. Никто к нему не пришёл.

Какое-то время он, постукивая по полу босыми пятками, сидел на краю тюфяка, вслушиваясь и перебирая звучащие голоса, выискивая… преимущество…ему нужно было обнаружить хоть какое-то преимущество в катастрофе, поглотившей его Мир. На Андиаминских Высотах он всегда заранее знал обо всём, что должно случиться. Он мог лежать тёплым и сонным, наслаждаясь тем, как место и действие словно бы расцветают, вырастая из едва слышимых звуков. Всякая спешка непременно выбивалась из ленивого звучания текущей рутины, любая целеустремлённость заставила бы умолкнуть бормотание сплетничающих рабов, и тогда он сыграл бы в игру, смысл которой заключался в том, чтобы угадать характер и цель всех этих приготовлений. Умбиликус в этом отношении отличался от Андиаминских Высот лишь тем, что его тонкие стены из холстины и кожи предоставляли гораздо больше свободы его пытливому слуху. Дворцовые мрамор и бетон заставляли всякий звон или шёпот застревать в позлащенных коридорах. Здесь же, стоило ему закрыть глаза, и кожаные стены становились кружевом, прозрачным для всех скребущих и попискивающих звуков, исходящих от душ, в нём обитающих.

Тишина становилась мерой пространства, пустотой, в которой проявлялись разбросанные там и сям участки одиночной или совместной деятельности. Два человека, препирающиеся из-за недостатка воды. Мирскату, экзальт-капитан Столпов, разбрасывающийся небрежными указаниями. Какой-то грохот, раздавшийся в огромной полости зала собраний.

Он уловил чей-то голос, произнёсший - «Который из них?» - где-то неподалёку, в одной из комнат, расположенных в дальней от входа части этого громадного, запутанного павильона.

Звучащие в этом голосе нотки благоговения, выходящего за рамки обычного подобострастия или даже раболепия, привлекли его внимание.

«С волчьей головой…», - ответил кто-то ещё.

В то время как первый голос принадлежал юноше, чей шейский был исковеркан гнусавым варварским выговором эумарнанского побережья, второй голос выдавал человека более опытного и уверенного, говорившего с небольшим айнонским акцентом, свидетельствующим о долгих годах, проведённых в Нансурии. Оба голоса, при этом, звучали приглушенно и даже испуганно, будучи подавленными присутствием кого-то третьего…

Юный имперский принц резко выпрямился, крепко обхватив плечи.

Отец здесь.

В панике, он ощупывал слухом мрак Умбиликуса в поисках малейших признаков присутствия матери – сочетания звуков, известного ему лучше любого другого букета и ценимого пуще всех прочих звуков на свете.

Может, она спит?

Или сбежала?

Это ты сделал! Ты прогнал её!

Нет….

Она где-то рядом – она должна быть тут! Ведь он её милый мальчик!

Совсем ещё малыш

«Хорошо», - произнёс второй голос, - «а теперь дай сюда щётку».

Звуки резких взмахов. Глазами своей души Кельмомас видел Его, неподвижно стоящего с вытянутыми в стороны руками, пока угрюмый слуга, склонившись, вычищает складки и швы его шерстяных одеяний.

- Отец… - осмелился он пискнуть во мраке, - никто не пришёл ко мне.

Ничего.

Словно бы что-то вроде крохотного обезьяньего когтя вцепилось ему прямо в глотку. Он нервно царапал лицо.

- Отец…пожалуйста!

Мы же ещё маленькие!

Ритмичные звуки очищающей ткань щётки ни на миг не прекращались, напоминая шум, когда-то доносившийся до его слуха из подметаемого рабами лагеря скуариев.

Предатели, населявшие душу мальчика, взбунтовались. Его глаза обожгли слёзы. Он раскашлялся от неудержимых рыданий, забрызгав капельками слюны темноту. Из распахнутого рта вырвалось нечто вроде кошачьего визга…

Он всеми покинут! Брошен и предан!

И тогда его отец, Святой Аспект-Император сказал:

- Уверовавшие короли собираются.

Звуки щётки прервались.

- Тебе следует пообщаться с сестрой или братом?

А затем возобновились, ускорившись от удивления и ужаса…

- Прислушайся к ним, Кель.

Звуки, издаваемые рабом, пытающимся без остатка раствориться в порученной ему работе.

- Им известна сущность твоих преступлений.


Они вместе двинулись в путь через предрассветные просторы Шигогли, зеркальные отблески Инку-Холойнаса озаряли их путь. Они решили, что как только доберутся до Обвинителя, Благословенная императрица просто прикажет обрезать верёвку и снять Пройаса. И вновь Мимара отказалась оставить свои чёртовы безделушки, не дав Ахкеймиону проложить их путь напрямик через небеса.

- Ну, конечно! – кричал старый волшебник, взмахами рук словно бы пытавшийся поцарапать лик безучастного неба. – Давайте не по….

- Смотрите! – вскрикнула Эсменет. Палец Обвинителя виднелся вдалеке, всё ещё оставаясь в тени Окклюзии, благодаря чему отдалённые бело-голубые вспышки гностического колдовства казались ещё более яркими и заметными…

- Свяйали, - сказала Мимара – самая остроглазая из них.

Старый волшебник разразился ругательствами, проклиная как само присутствие ведьм, так и факт, со всей неизбежностью из этого следовавший – он действительно ничего не мог поделать без помощи Благословенной императрицы Трех Морей. Его мысли неслись и распухали, словно пузырящаяся пена в бурном потоке. Он начал ходить кругами, настаивая, как ему казалось вполне разумно, на том, что он и Эсми могли бы пойти напрямик…

- И что? – рявкнула Эсменет. – Ты оставишь свою беременную жену в одиночку тащиться через Шигогли? – Резко повернувшись к Голготтерату, она, умерив ярость, крикнула, - Ты что, позабыл где мы?

Друз Ахкеймион издал вопль, голос его надорвался, словно извлечённый прямиком из ада папирус. Он взревел, оглашая пустоши криком человека, столкнувшегося с почти непреодолимым препятствием; человека растерянного и, прежде всего, человека, совершенно не понимающего, как ему дальше быть.

Женщины хмуро посмотрели на него, а затем Эсменет с непроницаемым выражением на лице повернулась к дочери…и обе они покатились со смеху. Старый волшебник задохнулся от возмущения и в ужасе воззрился на них, видимо рассчитывая одной лишь свирепостью своего взгляда согнать с их лиц эти возмутительные ухмылки. Но они прижались к нему – к той вонючей груде шкур, которой он был – и крепко схватили за руки. И внезапно он тоже рассмеялся, квохча, словно старая гагара и всхлипывая от облегчения - от признательности человека, обнаружившего себя в окружении душ, которых по-настоящему любит…

Память о прежней живости наполнила его, словно душистый пар. С кивком человека, пришедшего в себя от приступа, на миг затуманившего его ум и похитившего мужество, он освободился из их хватки.

- Сперва убедимся в том, что он ещё жив, - сказал старый волшебник, признав, наконец, возможность, о которой Эсменет твердила с самого начала.

Его чародейский голос окутал их подобно туману. Он увидел отблеск белой искры своего рта в их глазах. Простёртыми в стороны руками он направил колдовскую Линзу на овеянный легендами Химонирсил, Обвинитель, испытывая при этом чувство удовлетворения, как, собственно, и всегда, когда ему доводилось проявлять свою силу. Округлое искажение сфокусировалось на отдалённой точке и чудесным образом приблизило её – явив его взгляду то самое, что он жаждал увидеть, тот самый ужас…

Пройаса висящего голым…и напоминающего влажное тряпьё, какой-то хлам - бесформенный и блестящий…

И дышащий…

Глубокая тень словно бы продавливает его бок - медленно и неуклонно…и неоспоримо.

- Сейен милостивый, - задыхаясь, воскликнул Ахкеймион.

- Келлхус не…не вздёрнул его, - сказала Эсменет, ошеломлённо всматриваясь в изображение, - Видишь…как верёвка, обвязанная вокруг пояса, идёт затем к локтям? Видишь, как это распределяет его вес? Он хочет, чтобы Пройас оставался в живых…чтобы он не умер.

Они переглянулись, вспомнив о том, что здесь, в этом месте, не бывает случайностей.

- Чтобы Пройас мог увидеть завтрашнее сражение? – спросил Ахкеймион, - Чтобы показать ему праведность своего дела?

Эсменет медленно кивнула.

- Этот вариант лучше, чем другой.

- Какой ещё другой? - спросил он.

Мимара стояла, положив руки на белую выпуклость своего живота, будучи в каком-то смысле более осведомлённой и менее заинтересованной, нежели любой из них.

- Чтобы он страдал.

Но Благословенная императрица Трёх Морей нахмурилась. Подобно Ахкеймиону, она далеко не сразу готова была согласиться с тем, что её муж в дополнение к своей безжалостности ещё и злобен.

- Нет. Чтобы заманить нас…заставить убраться прочь от Великой Ордалии.

Ахкеймиону почудилось, будто острие кинжала скребёт по его грудине.

- Зачем? Что произойдет сегодня?

Эсменет пожала плечами.

- Великую Ордалию надлежит подготовить…

Казалось, будто какая-то бездонная пустота щекочет его нутро.

- Как? – донёсся голос Мимары откуда-то сбоку.

- Сегодня днём лорды Ордалии соберутся в Умбиликусе, чтобы принять Его благословение, сказала она, взглянув им в лицо, - он называет это Последним Наполнением.


Сын Харвила наблюдает за тем, как он сам оборачивается, чтобы увидеть себя наблюдающего за тем, как он пробирается сквозь заполнившие Умбиликус толпы, в тот самый момент, когда адепт Завета хватает его за руку.

- Г-где… – бормочет Эскелес, - где же вы скрывались, Ваше Величество? – он не просто отощал, он попросту измождён, но его улыбка всё также сладка, как и прежде. – Я пытался разыскать вас, после вашего возвращения, но…но…

Такой одинокой маленькой флейтой…

Он был.

Эскелес хмурится, в то время как они с Му’миорном хохочут над его бедной, забитой лошадкой. Он пробирается сквозь кишащие толпы, хватает его за локоть и говорит:

- Где же вы скрывались, Ваше Величество?

Такая тихая, одинокая песня…робкий плач, звучащий над бездной.

- Я пытался разыскать вас, после вашего возвращения, но…

Свет солнца – сверкающий и сверкавший. Воин Доброй Удачи хмурится, а затем усмехается в знак узнавания.

- Эта земля пожирает наши манеры.

Они обнимаются, ибо что-то в том, как держит себя адепт, требует этого. Он смотрит мимо леунерааль и зрит себя, стоящего коленопреклонённым перед Святым Аспект-Императором, склонившимся, чтобы поцеловать его возвышающееся словно гора колено и сжимающим в правой руке древний мешочек. Чёрные паруса Умбиликуса скрывают собой безбрежную синеву.

- Этот узор…- говорит Серва, - Троесерпие…

- И что насчёт него? – спрашивает он, вздрагивая от близости её взгляда к своему паху.

Её взгляд - холодный и отстранённый, словно взгляд старых, исполненных гордости вдов, наконец, поднимается и встречается с его собственным.

- Это знак моего рода времён Ранней Древности …Анасуримборов из Трайсе.

Он оборачивается и обнаруживает себя окружённым проклятыми лордами Ордалии, и ступающим в компании сморщенного трупа Эскелеса, говорящего:

- Я пытался разыскать вас, после вашего возвращения, но…но…

Лорды Ордалии воют от ужаса и неверия.

Воин Доброй Удачи усмехается, ожидая того, что уже случилось. Он замечает наблюдающего за ним сына Харвила, стоящего на расстоянии всего нескольких сердцебиений.

То, что было жалким, одиноким плачем стало могучим хором. Его дышащий жизнью любовник воспламеняет его плоть, творя из него жертвоприношение Ужасной Матери.

- Эта земля пожирает наши манеры.

Одетая в яркие, переливающиеся волнами церемониальные облачения Анасуримбор Серва явилась нежданной, войдя в его комнату сразу же вслед за Столпом, принёсшим ему фонарь и кусок лошадиной ноги, явно поджаренный ещё минувшим вечером. Кельмомас тут же плюхнулся на задницу и, скрестив ноги, сделался подобным сидящему на коврике псу, наблюдающему за тем как она, проходя мимо груды отцовских вещей, с беззастенчивой очевидностью изучает его.

- Ты и вправду всех их убил?

Кельмомас одарил сестру грустным взглядом, а затем вернулся к своей убогой трапезе.

- Только Сэмми, - сказал он с набитым ртом.

Похудев, она теперь выглядела по-другому, но, в целом, не слишком изменилась, если, конечно, не обращать внимания на синяк вокруг глаза и лёгкий налёт…отчаяния, быть может. Серва всегда была как бы отстраненной. Даже будучи ещё совсем ребёнком, она всегда умела показать своими манерами и чертами какую-то величавость, без усилий изобразить женственное благородство – то, что другие девочки её возраста могли лишь по-обезьяньи передразнивать. А битвы, через которые ей довелось пройти, понял мальчик, не ощущая при этом ни малейшей досады, отточили эти качества, превратив их в нечто почти что мифическое.

- Да ещё и не по-настоящему, - сказала она.

- Нет…не по-настоящему. Я убил лишь его плоть.

- Потому что ты веришь в то, что ты и есть Сэмми.

- Отец знает об этом. Он знает, что я не вру. И Инрилатас тоже знал!

- И всё же мама… - сказала она, позволив этим словам скорее повиснуть в воздухе, так и не став прямым вопросом.

Пережёвывание. Глотание.

- Винит меня за всё. За Инри. За Святейшего дядю. Даже за Телли.

Его сестра заметно разозлилась.

- А тебе то что за дело? – вскричал он.

- В нас полно трещин, братец. Словно в битых тарелках. Наши сердца - полупустые чаши, в них нет сострадания. – Она приближалась к нему с каждым шагом всё больше становясь гранд-дамой свайали, и всё меньше девушкой, которая, сколько он себя помнил, не обращала на него ни малейшего внимания. – Но у нас есть наши способности к постижению, братец. У нас есть наш интеллект. Нехватку сострадания мы восполняем нашим здравомыслием…

Он пристально смотрел на неё несколько неторопливых ударов сердца, а затем вновь набросился на свою истекающую жиром пищу.

- Значит, ты считаешь меня безумным… - сказал он, набивая рот, - вроде Инрилатаса?

Она возобновила невозмутимое изучение отцовского имущества.

- Инрилатас был другим… Он не отличал грех от божественного деяния.

- А как насчёт меня, госпожа. Какова тогда природа моего безумия?

Мгновенно последовавший ответ ужаснул его:

- Любовь.

Мальчик, казалось, обратил всё своё внимание на поблёскивающие в свете фонаря остатки трапезы, разбросанные по тарелке. Даже у мяса была собственная Безупречная Благодать. Он медленно выдохнул…так же медленно как тогда, когда шпионил за нариндаром на Андиаминских Высотах.

Его сестра продолжала:

- Мама теперь за пределами твоей досягаемости, Кель? Ты же понимаешь это?

Он продолжал рассматривать конину, надеясь, что жажда убийства не отразится на его надутом лице – надеясь, что его великая и беспощадная сестра не сумеет увидеть её.

- Она устроила заговор, рассчитывая убить Отца, - сказал он, скорее для того, чтобы умерить эту её невыносимую самоуверенность, нежели ради чего-то ещё. – Ты знала об этом?

Серва внимательно посмотрела на него.

- Нет.

- И теперь она за пределами досягаемости отца.

Ты выдаешь ей слишком многое! – вскричал Самармас.

Взгляд Сервы на краткое мгновение затуманился, а затем вонзился в него будто железный гвоздь.

- И ты полагаешь, что по этой причине сможешь вернуть себе его расположение.

Имперский принц продолжал рассматривать конину у себя на тарелке, едва заметно дрожа от обуревавшей его ярости – и на этот раз сестра без труда увидела это!

Гранд-дама Свайали присела на корточки прямо перед ним.

- Ты именно таков, как и сказал наш Отец, - сказала она с выражением лица столь же безучастным, как у спящего, - Ты любишь нашу мать как обычный мальчик, но твои колебания и привязанности во всех остальных отношениях - воистину дунианские. Мамина любовь – единственный твой интерес, единственная цель, которую ты способен преследовать. И весь Мир для тебя лишь инструмент, смысл существования которого состоит в том, чтобы с его помощью сделать мамины чувства к тебе её главной и единственной страстью…

Мальчик пристально смотрел куда-то вниз, чавкая так громко, как только мог. Он чувствовал на себе её взгляд, исполненное злонамеренности присутствие существа, обладающего ангельской внешностью, но при этом совершенно беспощадного.

- Ты создание тьмы, Кель - машина в степени даже большей, нежели сами машины.

Становилось весело.

- Что она имеет в виду? – спросил Самармас.

Мир поддавался ему слишком часто и слишком решительно, чтобы он был способен смириться с оценками его природы, исходящими от какой-то коровы…

Он поднял взгляд, доверив незамутнённой ненависти задачу стереть с его лица все прочие чувства и мысли.

- Ты можешь почуять их запах? – спросил он. - Нашей сестры и волшебника?

Серва одарила его тонкой усмешкой семейной гордости, а затем поднялась на ноги с лёгкостью, напомнившей ему о том, что она превосходит его в силе и скорости. Уступая просьбе младшего брата, она закрыла глаза и глубоко вдохнула, поражая его взор своими чертами, одновременно и столь прекрасными и такими хрупкими.

- Да… - сказала она, по-прежнему не открывая глаз. - Так значит, она просто пришла с Пустоши?

Сделав здоровенный глоток, Кельмомас кивнул. Какой же он голодный!

- Угу – причём на сносях, как на том гобелене из Пиршественного зала.

Серва пристально посмотрела на него своим холодным взглядом.

- Это как-то касается Отца? - наседал мальчик. – Она говорит, что явилась судить его.

- Мимара всегда была безумной, - сказала Серва, словно бы указывая ему на непреодолимую гору, обозначенную на карте.

В этот момент он даже ужаснулся исходящему от неё ощущению головокружительной высоты. Быть может, это было именно то, что делало их души нечеловеческими - соединёнными слишком многими заботами с вещами чересчур огромными, чтобы иметь хоть какое-то отношение к обыденной жизни. Соединёнными с чем-то, слишком напоминающим Бога… Как и говорил Инрилатас.

- Как ты думаешь, что отец собирается делать со мной? Заточит меня, как заточил Инри?

Она поджала губы, то ли и вправду задумавшись, то ли изображая раздумья.

- Я не знаю. Если бы не мама, он бы в своё время убил Инрилатаса – или мне просто так кажется. Кайютас с этим не согласен.

- Так значит, он готов убить собственного сына?

Она пожала плечами.

- А почему нет? Твои дары слишком устрашающие, чтобы доверить их капризам чувств.

- Так значит, и ты готова убить меня?

Встретившись с ним взглядом, она какое-то мгновение молчала.

- Без колебаний.

Нечто словно бы схватило и выкрутило его кишки; нечто вроде реальности, будто всё, случившееся с ним до этого мига было лишь какой-то гадкой игрой…

А вот интересно, на что похожа смерть?

Заткнись!

- А Кайютас? Он бы тоже убил меня?

- Понятия не имею. Мы слишком сильно заняты, чтобы об этом думать.

Он напустил на себя вид пригорюнившегося ребёнка.

- Тебя возмутило поручение посетить меня?

- Нет, - небрежно сказала Серва. Она вновь приоткрыла вуаль своих чувств, позволив взгляду слегка задержаться. – Я доверяю Отцу.

- Ты доверяешь отцу, способному убить собственного сына?

Её одежды взметнулись одним коротким резким движением, она встала прямо перед ним, глядя вниз своим треклятым бесстрастным взором. Отблески света заиграли на золотых киранейских крыльях – основание каждого вырастало из кончика предыдущего – которыми были расшиты шлейфы её одеяний.

- Ты имеешь в виду, что мне не стоит доверять Отцу, потому что он не способен любить, - сказала она. – Но ты забываешь, что мы дуниане. Всё, что нам требуется, так это общая цель. И до тех пор, пока я служу отцовским целям, мне нет нужды сомневаться в нём или опасаться его.

Кельмомас откусил кусок мяса от шматка холодной конины и, медленно пережёвывая, уставился на неё снизу вверх.

- А Пройас?

Это имя зацепило её, словно крюк. Он очень мало знал о том, что произошло после их прибытия – но догадался, по-видимому, довольно о многом.

- Что Пройас? – спросила она.

- Некоторые цели предполагают необходимость разрушения инструментов, с помощью которых они достигаются.

Её взгляд затуманился обновлением оценок и суждений.

Ты показываешь чересчур много.

Пусть она видит. Пусть видит, сколь острым может быть нож её младшего братика.

- Чтож, значит быть посему, - сказала прославленная гранд-дама свайали.

- Ты готова умереть ради Отца?

- Нет. Ради его цели.

- И какова же та цель?

Она снова на время умолкла. Среди всех своих братьев и сестёр имперский принц всегда считал Серву наиболее непостижимой, даже в большей степени, нежели Инри – и вовсе не из-за её Силы. Она не умела видеть так далеко и настолько глубоко как он, но при этом сама ухитрялась оставаться почти абсолютно непроницаемой.

- Тысячекратная Мысль, - ответила она, - Тысячекратная Мысль его цель.

Кельмомас нахмурился.

- И что это такое?

- Великий и ужасающий замысел, который позволит уберечь Мир от вот этого самого места.

- И откуда тебе это знать?

Да. Дави, не переставая.

- Ниоткуда. В этом я могу лишь положиться на Отца и на несравненное могущество его разума.

- Так вот почему ты вручаешь отцу свою жизнь? – недоверчиво вскричал он. – Потому что он умнее?

Она пожала плечами.

- Почему нет? Кому ещё вести нас, как не тому, кто зрит глубже…и дальше всех остальных?

- Возможно, - сказал он, раздуваясь от гордости, - нам стоит преследовать собственные цели.

Страдальческая улыбка.

- Нет лучшего способа умалиться, младший братец.

Если только, - произнес некогда тайный голос, - не подчинить этим целям весь Мир…

По её лицу скользнула тень любопытства.

- Самарсас…Он действительно внутри тебя.

Кельмомас опустил взгляд, уставившись на свою тарелку.

Он понимал, что теперь она была по-настоящему обеспокоена, хотя ничем и не выдала этого.

- Ты ошибаешься Кель, если считаешь, что цели, которые появляются благодаря каким-то порывам – твои собственн..

- Но они – мои собственные! Как мож…?

- Твои ли? К чему тогда этот вопрос, младший братец? И что же это за цели, скажи-ка на милость?

Анасуримбор Кельмомас уставился вниз, на свои сальные пальцы и пятна белого жира на серой ткани.

Чего же он действительно пытается достичь?

Его сестра кивнула.

- Желания вырастают из тьмы. Тьмы, что была прежде. Это они владеют тобою, братец. Потакать им - всё равно, что с ликованием приветствовать собственное порабощение, потворствовать им – значит делать слепую жажду своим госпо…

- А лучше быть порабощённым Тысячекратной Мыслью?

- Да! – вскричала она, наконец купившись. – Лучше быть рабом Логоса. Лучше быть порабощённым тем, что господствует над самой жизнью!

Он уставился на неё, совершенно ошеломлённый.

Умная сука!

Зат-кнись! Зат-кнись!

- И поэтому-то ты и готова убить меня, - опрометчиво воскликнул он, - пото…

- Потому что ты не имеешь представления о каких бы то ни было целях, кроме любви нашей матери.

Он взглянул на подпалённый кусок лошадиной ноги, который держал в руках, мясо ближе к кости было розовым и отслаивалось, словно разодранная крайняя плоть. То как в свете фонаря мерцали все эти хрящи и кости, казалось подлинным волшебством.

- А если я приму отцовскую цель, как свою собственную?

Он продолжал обгладывать мясо с кости.

- Ты не властвуешь над своими целями. В этом отношении ты подобен Инри.

Он проглотил очередной кусок, а затем обсосал зубы.

- И это означает, что мне стоит смириться с собственной смертью?

Знаменитая ведьма нахмурилась.

- Я не знаю, как отец намерен с тобой поступить. Возможно, он и сам пока что не знает, учитывая Голготтерат и Великую Ордалию. Боюсь, ты сейчас самая малая из всех его забот. Всего лишь соринка.

По всей видимости, Мир на самом краю пропасти.

Да! Как ты не видишь? У нас есть время!

Заткнись!

Есть время, чтобы всё исправить!

- А если бы ты была сейчас на моём месте, как бы ты поступила, сестра?

Её взгляд мучил его своим безразличием.

- Попыталась бы постичь Отца.

Это было наследием их крови, тот факт, что большего ей и не требовалось говорить, ибо кровь всегда была ответом.

Юный имперский принц снова принялся жевать.


Две тройки Лазоревок охраняли Обвинитель - одна заняла позицию у вершины скалы, а другая на каменном крошеве у её основания. Ахкеймиону не было нужды наколдовывать ещё одну Линзу, ибо он и без того знал, что ведьмы с неослабевающим интересом наблюдают за их приближением.

Вместо того, чтобы добираться до Обвинителя понизу, они вскарабкались на склон Окклюзии, выбрав путь, пролегающий через чёрные, базальтовые руины Аробинданта. Сторонники её мужа, как объяснила Эсменет, не слишком-то уважительно относились к ней даже когда она находилась на возвышении, не говоря уж о том, если бы ей пришлось взывать к ним снизу, стоя в какой-то яме. Но подъём непосредственно от основания скалы был бы для них, а особенно для Мимары, чересчур утомительным. Сердце старого волшебника и без того едва не выпрыгнуло изо рта, когда он увидел как она со своим животом, напоминающим огромную грушу, пошатываясь, карабкается по склонам, стараясь при помощи расставленных в стороны рук удержать равновесие.

Зачем? – услышал он яростный хрип скюльвенда, - Зачем ты потащил свою сучку через тысячи вопящих и норовящих сожрать вас обоих лиг?

Лазоревки наверняка знали, что он колдун, ибо его Метка была глубока, но не предприняли никаких действий даже когда они подошли совсем близко. По всей видимости, они давно наворожили собственные Линзы и отлично знали, что его сопровождает Благословенная императрица.

Ахкеймион за руку вытянул Мимару, чудесным образом по-прежнему выглядевшую безупречно чистой, на усыпанный каменной крошкой уступ, где уже находился он сам и её мать. Основание Обвинителя было теперь прямо над ними.

- Давайте, говорить с ними буду я, - сказала Эсменет, хотя старый волшебник и не имел представления, почему она при этом бросила на него резкий, предупреждающий взгляд. – Вот если бы нам удалось застать их врасплох, - добавила она, - но, уверена, они уже всё…

Раздавшийся неподалёку женский голос оборвал её речь, а следом до них донёсся нестройный хор колдовских бормотаний. Все втроём они вскарабкались на ровную площадку, на которой некогда располагалось основание древней цитадели, тут же увидев тройку свайали, в ряд зависших в тридцати локтях над тыльной стороной Обвинителя. Глаза и рты ведьм полыхали белым, шлейфы их одеяний были выправлены и развернулись завитками золотой ткани, змеящимися в воздухе вокруг них…

Эсменет выругалась, вместе с Ахкеймионом и Мимарой поражённо взирая на открывшееся им зрелище.

- Многовато их, - пробормотал старый волшебник, - для того, чтобы стеречь клочок земли на верхушке скалы…

Зрелище ошеломляло. Обвинитель, в точности, как и говорилось в легендах, указывал не столько на Склонённый Рог, сколько на Воздетый - громадный и сияющий, словно могучая золотая ось, вокруг которой вращается вся эта пустошь. Ведьмы свайали висели будто пришпиленные к этому чудовищному видению, их шелка, несмотря на месяцы лишений, по-прежнему блестели и переливались, распускаясь, словно лишённые стебля цветы, а из их ртов и глаз изливались сияющие смыслы.

Ахкеймион повернулся к Эсменет, которая, казалось, тихонько проговаривала про себя то, что сейчас собиралась во весь голос заявить Лазоревкам. Схватив её запястье, он произнёс:

- Подожди…Эсми…

Нахмурившись, она обернулась к нему.

- Если бы Келлхус захотел…убить тебя…убить всех нас…

- То что?

- Я …я не смог бы на его месте придумать способа лучше! Сделать это вдали от лагеря, а потом сочинить на этот счёт какую-нибудь правдоподобную историю.

Она улыбнулась, словно бы поражаясь его наивности, и провела двумя пальцами по щеке волшебника вниз через жёсткую, словно проволока, бороду.

- Я жила с ним двадцать лет, Акка. Я знаю своего мужа.

- Тогда ты знаешь, что это может быть ловушкой.

Она покачала головой в ласковом отрицании, похоже, слишком хорошо замечая - так, как замечала всегда – все безнадёжные противоречия в его мыслях и рассуждениях.

- Нет, старый дуралей. Я знаю, что ему не нужны ловушки, чтобы убить кого-то, вроде нас с тобой.

А затем она зашагала вперёд – госпожа в белых шелках, подогнанных так, чтобы соответствовать её фигуре, и он задрожал от наконец-то пришедшего осознания…что стезя Эсменет пролегала вдали от лёгких путей, что на её долю выпало больше всего утрат и что из всех них именно её душа ныне была самой омертвевшей – и потому лучше всего подходила для их цели. И он продолжал трястись даже когда Мимара обхватила его за плечи и поясницу, ибо это казалось никак не меньшим, нежели подлинным чудом – наблюдать за тем, как Эсменет вот так вот проходит под свайали, парящими над нею грозным цветком, всё глубже погружаясь в безумный образ Мин-Уройкаса и шествуя при этом так, словно именно она - единственный ужас этого Мира…

- Они не причинят ей вреда, - гулким голосом сказала Мимара, её глаза также неотрывно следили за Благословенной императрицей, как и его собственные. – Но, в то же время, нипочём и не прислушаются к ней…Мы напрасно проделали весь этот путь.

- Откуда тебе знать?

Молния вспыхнула меж иссиня-бледными облаками, пойманными остриями Рогов, и они застыли на месте – старик и молодая женщина.

- Оттуда, что она и сама так считает.


Жить означает терзаться жаждой вечности.

Чёрные паруса Умбиликуса поглощают их, но и в Палате об Одиннадцати Шестах толпа не становится меньше. И на каждом измученном лице Сын Харвила видит след этой жажды.

- Я сожалею, - начинает Эскелес, - насчёт…насчёт Цоронги…

- Ныне все мы бросаем любовь в погребальный костёр, - отвечает юный король Сакарпа, - все приносим жертвы.

Адепт выглядит не до конца убеждённым.

- Значит, ты понимаешь…

- Он был ставкой своего отца.

Эскелес слегка кланяется ему, признавая мудрость сказанных слов.

- Как и все мы, мой юный король.

- Так и есть.

Жить – означает свидетельствовать как сгнивают мгновения, быть истлевающим присутствием, вечно угасающим светом - и ничего больше. Жизнь есть проклятие, предвосхищающее проклятье.

И что же, он сейчас переступает пределы жизни?

- Что за времена! – восклицает Эскелес. – Я едва способен в это поверить…

Он стал собою, следующим за собою, следующим за ним.

- Что ты имеешь в виду?

Бывшим после того, что было до…

- Представь, каково это – видеть во сне Апокалипсис, как мы – адепты Завета, а затем проснуться и…узреть всё тот же кошмар…

И каждый его вдох – самый чудесный из всех возможных бросков…

- …Голготтерат.

Добрая Удача.


Ужас. Гнёт. Преклонение.

Вот бремя Силы.

Анасуримбор Кельмомас замер в пяти шагах от Отца, а Серва стояла позади, в притворном ободрении положив руки ему на плечи. Лорды Ордалии прибывали, заходя внутрь через вход, располагавшийся от него по правую руку, и разбредались по утрамбованному земляному полу, чтобы занять своё место на ярусах Умбиликуса. У них был вид с ног до головы перемазанных грязью разбойников, долгое время преследуемых мстительными властями; головорезов, облачённых в одеяния, награбленные ими у гораздо более утончённых каст и искусных народов. Почти от самого входа все они таращили на него глаза, а многие долгое время продолжали бросать в его сторону взгляды и после того, как рассаживались по местам. Некоторые, узнавая его, кивали и улыбались. Другие тревожно хмурились. А большинство взирали на него с тягостным ужасом, или хуже того, с тоской и отчаянием. Кельмомас вдруг обнаружил, что это внимание угнетает и даже пугает его – в достаточной мере, чтобы его взгляд почти неотрывно оставался прикованным к мучительному образу Голготтерата, видневшемуся через обширную прореху в западной стене павильона.

Он понимал, почему они смотрят на него. Он был первым ребёнком, увиденным ими за всё время их тягостного пути. Более того, они прозревали в нём образ их собственных детей и внуков, оставленных ими так далеко за горизонтом. Вот почему Отец приказал ему присутствовать: дабы послужить примером того, что эти люди собирались спасти – стать сущностью всего того, о чём они позабыли.

Кельмомас дивился этой уловке. Он почти позабыл о том, как всецело его Отец распоряжался этими людьми – забыл о бездонных глубинах его владычества. Уверовавшие короли собрались, чтобы явить свою преданность и рвение и получить перед штурмом Голготтерата благословение своего ох-какого-могучего Господина и Пророка. Они явились сюда, чтобы укрепить свою веру и быть укреплёнными. Но никто среди них не был способен постичь главную цель этого собрания. Увещевая их, Святой Аспект-Император в гораздо большей степени стремился изучить их, оценить их стойкость, дабы понять, где их можно использовать наилучшим образом, как их можно…применить – так, как он применил и использовал самого Кельмомаса.

Это был тяжкий труд – все инструменты надлежало оценить и проверить.

Кельмомас от пронзившего его озарения обеими руками вцепился в складки своей шёлковой белой рубахи. Всё это время он полагал, что отец лишь более сильная версия его самого – просто некто, способный на большее, нежели сам Кельмомас. Но ни разу ему не приходило в голову, что отец в состоянии сделать нечто такое, что он сам не мог бы даже надеяться совершить и о чём не был способен даже помыслить.

Что угодно, быть может…

Святой Аспект-Император Трёх Морей вышел из тьмы к свету, остановившись перед своей скамьёй. Сверхъестественное золотое сияние окружало его голову и обе его, воздетые для благословения и молитвы, руки. Несмотря на сумрак Умбиликуса и пасмурное небо, он отчего-то был словно бы залит солнечным светом. Его белые с золотом облачения сверкали так ярко, что всякий, глядящий на него, непроизвольно щурился, а в складках этих одежд таились глубокие тени, очерченные невидимым за плотными облаками утренним солнцем.

Попытайся постичь Отца… - сказала им Серва.

Собравшиеся на ярусах Уверовавшие короли и их вассалы пали на колени. Получив от своей сестры чувствительный щипок, Кельмомас покорно опустил взгляд. Умбиликус погрузился в хор воинственных выкриков - звук глубокий и древний как море. Но в сравнении с их Святым Аспект-Императором все они казались всего лишь жалкими шутами, кривляющимися в тенях – даже Серва. Все они брели на ощупь и махали во тьме своими ручонками – все, не считая Его.

Не считая Отца.

Мы были слишком самонадеянными… - прошептал Сэмми.

Да. И жадными.

Они никогда даже близко не были Ему ровней. Теперь Кельмомас видел это совершенно ясно.

- Благословен, - разнёсся голос Отца под прогнувшимися холщёвыми сводами Умбиликуса.

- Благословен будь, Мета-Бог.

Все эти игры с простецами не были мерой его Силы. Любой дурак может повелевать собачьей сворой. Случай с Инрилатасом вопиял об этом, особенно та лёгкость, с которой его брат видел сквозь все его маски и прозревал его без остатка.

Нет. Теперь он будет делать то, что стоило делать с самого начала – будет поступать так, как поступали его братья и сёстры: станет Его инструментом. Будет полезен…

Сперва, чтобы выжить. Затем, чтобы преуспеть…и возможно даже победить.

А мама? Мама перестала быть полезной (что подтверждалось её отсутствием здесь) и теперь могла лишь надеяться отыскать хоть что-то, в чём Отец мог бы положиться на неё. Даже её чрево стало бесплодным! Пусть она теперь лебезит перед своей шлюхой-дочерью! Пусть ноет и липнет к ней! Она превратилась в дешевку. В потускневшую и забытую безделушку, что меняют на кубок вина и добрую песню! Или же вовсе отдают задаром, лишь бы не видеть как она превращается в хлам…

Мы совершим нечто грандиозное! Докажем нашу Силу!

Да… Да!

Вот тогда-то она узнает – тупая сука! Блудливая манда! Когда даже рабы откажутся подтирать ей слюни, мыть её потаённые места и отстирывать вонючее дерьмо с её простыней! Вот тогда-то она поймет и снова будет его любить – любить, как ей и положено – и гладить его, и обнимать, и приговаривать: «Ох, миленький мой, пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста, прости меня!»

Да. Это казалось таким очевидным сейчас, когда он наблюдал за стадом кастовой знати, мычащим под отцовым ножом.

Она будет нашей наградой.


- Ишма та сирара…

Грозное собрание по слову своего Господина и Пророка поднялось на ноги, оформившись в какое-то подобие чаши, целиком занявшей дальнюю часть Палаты об Одиннадцати шестах и состоящей из полных ожидания лиц. Заключавшееся во всём этом противоречие притягивало мальчика – страстное воодушевление некогда могучих душ, неистовая жажда восстановить свои добродетели и достоинства, и сопровождающая происходящее гнетущая аура непобедимости, присущая тем, кому довелось пережить невообразимые испытания. Они казались одновременно и призраками -существами, сотканными из дыма и кривотолков – и чем-то вроде груды неразрушимых железных слитков. Палата об Одиннадцати Шестах также несла на себе следы разрухи и небрежения – прореха в западной стене, погасшие фонари, вытершаяся кожа и гнилая холстина. Кельмомас узнал два ковра, лежащие на утрамбованной земле меж императорской семьёй и лордами Ордалии, ибо ему множество раз доводилось промерять эти ковры шагами, когда они выстилали пол Имперского Зала Аудиенций. Ему было известно, что ранее они служили декорацией, будучи щедро украшенными вышивкой, представлявшей собой наглядное повествование о Первой Священной Войне – истори