Приключения 1985 (fb2)


Настройки текста:



Приключения-85

Сергей Николаевич Плеханов ЗОЛОТАЯ БАБА

Воля по естеству человеку толико нуждна и полезна, что ни едино благополучие ей сравняться не может и ничто ея достоино, ибо кто воли лишаем, тот купно всех благополучий лишается или приобрести и сохранить не благонадежен. Ибо кто в какой-либо неволе состоит, тот не может уже по своему хотению покоиться, веселиться, чести, имения снискивать и оные содержать, но все остается в воли того, кто над его волею владычествует.

Т а т и щ е в В. Н. Разговор двух приятелей о пользе науки и училищах. 1733

I

Угры приходили вместе с готами в Рим и участвовали в разгроме его Аларихом… На обратном пути часть их (уричей) осела в Паннонии и образовала там могущественное государство, часть вернулась на родину, к Ледовитому океану, и до сих пор имеет какие-то медные статуи, принесенные из Рима, которым поклоняются как божествам.

Юлий Помпоний Лэт. Комментарии к «Георгикам» Вергилия, 1480-е годы

За землею, называемою Вяткою, при проникновении в Скифию, находится большой идол Zlota Baba, что в переводе значит «золотая женщина» или «старуха»; окрестные народы чтут ее и поклоняются ей; никто проходящий поблизости, чтобы гонять зверей или преследовать их на охоте, не минует ее с пустыми руками и без приношений; даже если у него нет ценного дара, то он бросает в жертву идолу хотя бы шкурку или вырванную из одежды шерстину и, благоговейно склонившись, проходит мимо.

Матвей Меховский. «Сочинение о двух Сарматиях», 1517

Золотая баба, то есть золотая старуха, есть идол, находящийся при устье Оби, в области Обдоре, на более дальнем берегу… По берегам Оби и по соседним рекам, в окрестности, расположено повсюду много крепостей, властелины которых (как говорят) все подчинены Государю Московскому. Рассказывают, или, выражаясь вернее, болтают, что этот идол, Золотая Старуха, есть статуя в виде некой старухи, которая держит в утробе сына, и будто там уже опять виден ребенок, про которого говорят, что он ее внук. Кроме того, будто бы она там поставила некие инструменты, которые издают постоянный звук наподобие труб. Если это так, то я думаю, что это происходит от сильного непрерывного дуновения ветров в эти инструменты.

Сигизмунд Герберштейн. «Записки», 1549

В Обдорской области около устья реки Оби находится некий очень древний истукан, который москвитяне называют «Золотая Баба», то есть «Золотая Старуха». Это подобие старой женщины, держащей ребенка на руках и подле себя имеющей другого ребенка, которого называют ее внуком. Этому истукану обдорцы, угричи и вогуличи, а также и другие соседские племена воздают культ почитания, жертвуют идолу самые дорогие и высокоценные собольи меха, вместе с драгоценными мехами прочих зверей, закалывают в жертву ему отборнейших оленей, кровью которых мажут рот, глаза и прочие члены изображения; сырые же внутренности жертвы пожирают, и во время жертвоприношения колдун вопрошает истукана, что им надо делать и куда кочевать: истукан же (странно сказать) обычно дает вопрошающим верные ответы и предсказывает истинный исход их дел.

Алессандро Гваньини. «Описание Европейской Сарматии», 1578

Я говорил с некоторыми из них и узнал, что они признают единого бога, олицетворяя его, однако, предметами, особенно для них нужными и полезными. Так, они поклоняются солнцу, оленю, лосю и пр. Но что касается до рассказа о золотой или яге-бабе (о которой случалось мне читать в некоторых описаниях этой страны, что она есть кумир в виде старухи), дающей на вопросы жреца прорицательные ответы об успехе предприятий и о будущем, то я убедился, что это пустая басня. Только в области Обдорской со стороны моря, близ устья большой реки Оби, есть скала, которая от природы (впрочем, отчасти с помощью воображения) имеет вид женщины в лохмотьях с ребенком на руках. На этом месте обыкновенно собираются обдорские самоеды, по причине его удобства для рыбной ловли и действительно иногда (по своему обычаю) колдуют и гадают о хорошем или дурном успехе своих путешествий, рыбной ловли, охоты и т. п.

Джильс Флетчер. «О государстве русском», 1591

Можно предоставить легковерному летописцу верить в то, что он рассказывает про остяцкую богиню и что ни в какой мере не подтверждается последующими известиями. Некоторое сходство с этим рассказом имеет еще более древний рассказ про языческую богиню, державшую ребенка на коленях, которую почитали в низовьях реки Оби под именем Златой Бабы. Я расспрашивал про нее тамошних остяков и самоедов, но ничего не узнал, и то, что нам сейчас рассказывают на реке Оби про Белогорского шайтана, совсем не похоже на вышеприведенный рассказ.

Достоверно лишь то, что белогорские остяки имели знаменитого шайтана, от имени которого делал предсказания приставленный к нему шайтанщик. Вероятно также и то, что при приближении казаков шайтанщик тщательно укрыл свою святыню и посоветовал остякам также спрятаться от казаков.

Герард Миллер. «Описание Сибирского царства», 1750

Внешний вид и устройство его (идола) неизвестны были и самим обоготворявшим. Постоянно охраняемая двумя стражами в красных одеждах, с копьями в руках, его кумирня была закрыта для вогулов. Один только старейший и главный шаман имел право входить в кумирню.

Ипполит Завалишин. «Описание Западной Сибири», 1862

II

Иван проснулся словно от толчка, резко приподнялся на постели, откинув укрывавшую его полу овчинного тулупа. Напряженно прислушался. Тишину нарушало только дыхание спящих. Оглядел убогое пристанище, слабо озаренное светом лампады. С низкого бревенчатого потолка свисали пряди мха. На грубо обструганном столе в беспорядке стояла глиняная посуда, валялись деревянные ложки. На топчанах угадывались фигуры людей, закутанные в тряпье.

Но вот до слуха Ивана явственно донесся крик совы. Молодой человек без промедления сбросил с топчана босые ноги, нашарил опорки и кинулся к лазу.

То, что он увидел, высунувшись из землянки, заставило его затаиться. Со всех сторон к лесистому островку, на котором находился скит, двигались солдаты в синих мундирах. Они шли в полном безмолвии, по пояс утопая в тумане. На стволах их ружей играли розовые блики — над зубчатым таежным окоемом вставало солнце.

Тревожный крик совы повторился. С раскидистой сосны проворно скользнул человек в лохмотьях и словно растворился в жухлой траве.

Иван бросился расталкивать спящих.

— Команда идет!

В один миг тесная землянка наполнилась суматошным движением. Люди хватали в охапку какой-то убогий скарб и, пригнувшись, скрывались в темном отверстии, зиявшем в углу. Иван тоже последовал за всеми в подземный ход.

Где-то впереди металось пламя свечи. Его то и дело закрывали силуэты людей, пробирающихся по узкой земляной щели, укрытой бревенчатым накатом. Снаружи вдруг послышались частые выстрелы. Беглецов словно бичом хлестнуло. Сгорбились спины, головы втянулись в плечи в надежде уменьшиться, стать неприметнее.

Ход оборвался неожиданно. Иван оказался в большой землянке, заполненной людьми. Здесь было куда светлее — повсюду мигали лампады, язычки свечей отражались на окладах икон, светилось золотое шитье хоругвей.

В стороне сбились в кучку несколько мужчин и женщин. Иван кинулся к ним, зашептал:

— Матушка, все ли здесь?

— Не знаю, родимый. В суматохе-то…

Мать положила ему на плечо исхудавшую руку, внимательно посмотрела в глаза. Лихорадочный взгляд ее больше всяких слов говорил о том, как она измучена. Резкие морщины, свалявшиеся волосы, то и дело падающие на лицо, острые плечи, прикрытые латаной одежонкой. Пронзительное чувство сострадания охватило Ивана, и он порывисто прижал голову матери к своей богатырской груди. А глаза его тем временем шарили по сторонам, явно отыскивая кого-то.

Стрельба наверху все продолжалась. То и дело доносились хриплые крики. Вот над головами беглецов глухо протопали чьи-то ноги, потом еще и еще. И наконец, послышались тяжкие удары у дальнего края землянки.

По убежищу прошелестел тревожный шепот.

— Доискались, — мрачно выдохнули сразу несколько голосов.

И тут же сдавленную тишину прорезал гнусавый тенор. Псалом подхватил еще голос, другой, и скоро им вторил целый хор — дребезжащие старушечьи голоса, глухие мужицкие, ломкие детские. И чем сильнее становились удары в углу землянки, тем дружнее звучал распев. Дым от свечей и кадильниц ходил клубами, щипал глаза, а люди, то и дело утирая выступившие слезы, продолжали петь.

Но вот лампадный сумрак прорезал луч яркого света. В отворившийся лаз просунулись стволы ружей.

— А ну выбирайтесь, крысы, на свет божий! — рявкнул хриплый бас.

Никто не шелохнулся. С надрывом гремел псалом. Теперь пели все — и стар и млад.

И тогда в землянку ворвались солдаты, стали одного за другим выталкивать людей из убежища. Ивана швырнули на землю под сосной, где уже лежали несколько связанных обитателей скита, и, завернув руки за спину, принялись опутывать их веревкой. Закончив свою работу, солдаты достали маленькие трубочки и стали невозмутимо раскуривать их, наблюдая, как во всех направлениях снуют синие мундиры: кто-то нес иконы и книги, кто-то растаскивал накат землянок, кто-то гнал захваченных скитников.

Иван с усилием перевернулся на спину и сел. В глаза ему бросились две женские фигуры в перепачканных изодранных сарафанах. Солдат подталкивал мать Ивана прикладом, а другую пленницу крепко держал за толстую косу.

— Анютка, матушка! — невольно вырвалось у молодого человека.

Обе приостановились на мгновение, с болью взглянув на Ивана. Но конвоир грубо дернул девушку за косу, а мать ткнул между лопаток ложей ружья.

— В заводе наглядитесь друг на дружку!

К развороченной землянке прошагал невысокий тщедушный мужик в войлочной шапке, в новом кафтане и высоких сапогах. Повелительно заговорил с солдатами, тыча пальцем в кучи бревен. Один из них вздул огонь с помощью кресала и принялся поджигать скит.

И скоро жадное пламя с гудением стало пожирать сухое дерево, клубы дыма повисли над затлевшим дерном. Подняв сноп искр, обрушились в земляную яму остатки настила.

* * *

— Ивашка Антипов, по уличному прозвищу Рябых, — доложил низкорослый заводской приказчик в кафтане, когда Ивана ввели в обширную комнату с голыми стенами.

Над небольшим кое-как обструганным столиком возвышалась грузная фигура управителя Карла Фогеля.

— Тоже из Терентьефой? — твердо выговаривая согласные, спросил немец.

— С Терентьевой, Карла Иваныч, — почтительно подтвердил приказчик.

— Скажи, молодец, отчего вы в бега ушли? — с тем же деревянным акцентом проговорил Фогель.

— Так вишь, ваше сиятельство, повинность-то заводская больно тяжела нам показалась. Мы ведь, селение то есть наше, еще до заводских затей на земельку эту сели. Так почто же нас к заводу приписали, нету такого закону…

— Мальчишк! — Фогель что есть силы хлопнул ладонью по столу и вскочил. Когда он волновался, акцент в его речи делался еще заметнее, многие слова управитель произносил на немецкий лад — путая роды и падежи, глотая окончания. — Государыня императрица Анна Иоанновна повелел рудное и железное дело всеконечно расширить и для того в сем 1734 году нового начальника Главного заводов правления назначил — его превосходительство действительного статского советника Татищева.

Немец схватил со стола бумагу и, с важностью уставив палец в потолок, заявил:

— В сей промемории распорядился его превосходительство главноначальствующий о новых работных людей приискании и в ведомстве казенных заводов водворении… И то учинять повсеместно… к вящему державы российской процветанию.

— Да уж шибко несходно тяготы эти нести, — тупо повторил Иван.

— Ты мне дурака-то не валяй, — сведя к переносью кустистые брови, с угрозой сказал Тихон. — Думаешь, господин управитель тебя за малоумного сочтет и отпустит подобру?.. Не-ет, не проведешь, вражье семя! Он, Карла Иваныч, из самых злохитрых смутьянов будет. Весь в отца. Тот однодеревенцев к уходу в скит склонял, а этот чужую невесту сманил…

— Какая чужая! — Иван яростно сжал кулаки. — Силком ее за Мишку сговорили. А она мне давно обещалась!

— Ты такой дурной мальчишк?! — В голосе Фогеля слышалось изумление. Управитель смотрел на Ивана с таким выражением, словно только теперь наконец как следует разглядел его.

— Вместе с ихней семейкой в скиту взяли Анну, Егора Кузьмина дочь. Хотели было к родителю отправить, так нет — уперлась: буду в заводе вместе с этими, — Тихон кивнул на Ивана. — Без вашего распоряжения не решаемся… Как велите…

— А кто жених ее? — спросил Фогель.

— Из хорошей семьи — отец его скотом торгует, властям послушание и страх надлежащий в чадах воспитал…

— Без ее согласия Анютку сговорили! — крикнул Иван. — А ей этот Мишка — ну все равно что пустое место…

— С каких это пор у девки спрашивать стали, за кого ей идти? — Тихон пренебрежительно вытянул губы трубкой.

— Все едино она за него не пойдет, — угрюмо сказал Иван.

— Выходит, это вы людей подбили в скит уйти? — нахмурясь, спросил немец. — За такую провинность знаешь что бывает? В вечную работу на цепь…

— Никто никого не мутил, господин управитель, вот тебе истинный крест. Как объявили нам про приписку к заводу, так и поднялись несколько семей. Небось наслышаны, каково из соседних-то деревень мужику достается, кто в работы взят… А Анютка… своей волей с нами отправилась — уж больно донимал родитель, чтоб за Мишку шла.

— Ишь петли какие вяжет! — Тихон чуть не задохнулся от злости. — Да кто же, кроме вас, дорогу в скит знает? Один твой батька-полесовщик всю тайгу вдоль и поперек исходил!

— Что с того? Мы-то, семья наша, на денек только к братии завернули отдышаться… А другие — не знаю, может, и в скиту собирались пожить.

— Куда ж путь держали? — недоверчиво усмехнулся Тихон.

— К вогулам подались, — лаконично ответил Иван.

Бровь Фогеля вопросительно изогнулась.

— Мы ж люди лесные — дичину, рыбку промышлять способные, вот и порешили где поглуше отсидеться. Авось-де переменится что, приписку отменят или льгота какая выйдет — в одном времени век не изживешь.

— Будет тебе льгота, кержацкое отродье. Батогами всласть упоштуют, — заклокотал приказчик.

— Помолчь, Тихон, — остановил его управитель. — Скажи-ка, юнош, почему твое семейство к вогулам отправилось? Почему вы были уверены, что вас там примут да еще и жить оставят?

— Да я молвил уж: люд мы лесной, промысловый, с вогулом часто по урманам встречаемся. Не поделишь тайгу полюбовно — плохо придется. Вот и сдружились с коими. Родитель мой с одним — Мироном Самбиндаловым, по-ихнему Евдей, — крестами поменялись. А крестовый брат знаешь каков — крепче сродника по плоти, последнее для тебя сымет…

— Во-во, это у них, раскольников, в обычае, — подтвердил приказчик. — С православным человеком из одной посудины не станет пить, опоганится-де, а с богопротивным язычником братается. Тьфу, анафемы!

— Почто язычники! Все крещены, и имена нашенские носят — сказывал Мирон, еще допрежь моего рождения митрополит Филофей в ихние становища наезжал да в реку всех скопом окунал…

— Филофей-то их оглоблей крестил! — Тихон опять замахал кулачишком. — Знаем, как они веру-то чтут — в церковь божию раз в год забредет, да и то службу не выстоит, на пол уляжется. Великим постом мясо сырое едят, аки скоты бессловесные…

Фогель, морщась, слушал приказчика и, едва тот сделал паузу, взял его за плечо.

— Поди-ка, Тихон, на литейный двор, досмотри за новыми работниками. Я с юношем потолкую да и сам в завод приду…

Приказчик поджал губы и, глядя точно перед собой, прошествовал к двери. Неестественно прямая спина его кричала о презрении к Ивану, к Фогелю, ко всему, что здесь было произнесено и еще будет сказано.

Оставшись вдвоем с молодым человеком, немец некоторое время в задумчивости расхаживал по скрипучему полу. Потом решительно остановился у выхода из комнаты и поманил Ивана.

Солдат, дежуривший в коридоре, вытянулся при появлении управителя и бросил взгляд на арестанта.

— Подожди пока здесь, — распорядился Фогель и, снова поманив пальцем Ивана, двинулся в глубь длинного извилистого перехода.

Когда они оказались в другом конце здания, немец отпер ключом двустворчатую дверь и пропустил парня в свои покои.

Иван смиренно замер возле порога, не решаясь ступить разбитыми опорками на блестящий от воска «шахматный» паркет. Он завороженно переводил взгляд с одного незнакомого предмета на другой. Компас, астролябия, глобус, медные штативы с колбами, зрительные трубы — чего только не было наставлено на столе и низких тумбах вдоль стен! А карты, украшенные затейливыми миниатюрами! А литографии, изображающие какие-то дворцы в окружении фонтанов и странных деревьев, обстриженных на манер пуделей, каких пришлось раз увидеть Ивану, когда через их деревню проезжала в карете заводовладелица.

Хозяин кабинета прошел тем временем к одной из тумб, открыл ящичек с табаком и принялся набивать короткую трубку-носогрейку, исподволь наблюдая за молодым раскольником. А тот, позабыв про все на свете, приблизился к одной из гравюр, с величайшим вниманием стал рассматривать обнаженных граций. Потом с гримасой отвращения оглядел человеческий скелет в углу помещения.

Раскурив трубку, Фогель снова начал расхаживать из угла в угол. Когда Иван изучил почти все диковинки, собранные в кабинете, управитель остановился возле большого сундука, окованного полосовым железом, и достал из него несколько книг. Разложив их на столе, он кивком подозвал Ивана.

— Грамоте разумеешь? У вас, раскольников, я слышал, все читать научены.

— Нам без грамоты никак, ваше сиятельство. Попов-то мы, вишь, не признаем, некому, значится, и Писание нам честь…

— Так, может, ты и эту книгу уже читал?

Управитель подвинул к Ивану тяжелый фолиант. Крышки переплета были сделаны из тонко выструганных дощечек, а когда Фогель откинул верхнюю, молодой человек с удивлением обнаружил, что книга сшита из кусков бересты, ровно обрезанных по краям.

Поняв по выражению лица Ивана, что тот видит странное сочинение впервые, Фогель спросил:

— А может, кто-нибудь из скитских ее при тебе читал?

— В глаза ее не видывал.

— Уразумеешь, о чем здесь? — Немец провел прокуренным пальцем по заглавной строке первого листа, выведенной коричневыми чернилами.

— «Во имя отца и сына и святаго духа изволением господа бога и спаса нашего Иисуса Христа вседержителя…» — без запинки прочел Иван.

— Постой, постой, вижу — хорошо учен. Погляди теперь, что здесь писано, — и Фогель перевернул сразу несколько толстых листов, ткнул пальцем в низ страницы.

— «И рек тот вогулич про идола Златою Бабой зовомого…» — начал читать Иван.

Управитель прикрыл ладонью текст и спросил:

— А ты слыхал про Золотую Бабу?

— Кто ж про нее не знает? Каждому детёнку старики байки про нее рассказывают: вот, мол, есть у вогул идол некий, по молитвам ихним помощь подающий… Только прячут его ото всех, крепко прячут, а и найдешь дорогу к нему — лешая нежить тебе путь заградит…

Фогель обошел вокруг стола, сел на свое место и вооружился линзой в медной оправе. Увеличительное стекло выпятило жирную вязь полуустава.

— В этой книге, найденной в разоренном скиту, сказано, где и у кого искать Золотую Бабу…

Немец умолк и со значительностью воззрился на Ивана. Но тот сохранял довольно-таки равнодушное выражение лица.

— Это очень важно для тебя и для всей твоей семьи. Захочешь, чтобы вас от заводских работ навсегда избавили, — поможешь мне. Не поможешь — загоню всех в казарму, будут вас в доменный цех под стражей водить, а на ночь под замок запирать. Вам теперь по суду за совращение приписных крестьян к побегу… И еще — Анютку твою к родителям верну; пускай за Мишку идет…

На лице Ивана появилось страдальческое выражение.

— Заставь о себе бога молить, ваше сиятельство…

Фогель жестом заставил его замолчать.

— А поможешь — твоя будет.

— Да заради таковой вольготы всепокорнейше служить готов, — частил Иван, словно опасаясь, что управитель передумает. — Ежели с командой к тому месту, где идол схоронен, пошлешь, я его, не щадя самого живота, отобью.

— В том-то и дело, что к вогулам солдат не отправишь, — со вздохом заговорил Фогель. — Они ведь редко живут, на сотню верст одна семья. А сообщаются между собой отменно быстро. Пока команда до капища доберется, вся тайга знать будет, куда и зачем идут… Тут такой человек нужен, которому они доверяют.

— Ваше сият… — робко начал Иван.

— Доннерветтер! — вдруг взорвался управитель. — Когда ты наконец перестанешь величать меня сиятельством — я не князь, черт возьми!


Проезжая на пароконной бричке по заводской плотине, Фогель зорко оглядывал раскинувшуюся внизу территорию завода. Сегодня управитель выглядел торжественно: он был в тщательно завитом парике и треуголке, белоснежное жабо топорщилось над воротом камзола. С плотины все виделось как на ладони: приземистые казармы, высокие корпуса домен, водяные колеса, размеренно вращающиеся под напором воды, низвергающейся из пруда в широкий тесовый ларь. В облаке водяной пыли то и дело возникали фигуры кузнецов, выбегавших из цеха «охолонуться». Так объяснял немец сидевшему рядом с ним господину в длинном парике, локоны которого ложились на плечи синего мундира. Остановив лошадей, Фогель стал показывать своему спутнику, где находятся различные производства завода, как именуются части поселка, раскинувшегося на пологих склонах над зеркалом огромного пруда.

— А вот извольте видеть, ваше превосходительство, этот край, или, как здесь говорят, «конец», населен выходцами из Тульской губернии, посему и зовется Тульским.

— Что же, хороши туляки в работе? — отрывисто спросил его превосходительство и, поднеся к глазу короткую медную трубу, принялся рассматривать строения Тульского конца.

— Не пожалуюсь. Сметливы и к рукомеслу привычны.

— А кто там живет? — спросил спутник Фогеля, повернувшись всем своим сухощавым телом в ту сторону, откуда они приехали. — Избы-то на иную руку строены, похлипче видом… Я вижу, напротив завода у вас очень удобный косогор. Селиться да жить мужику — веселие велие.

— Думали уж, ваше превосходительство. Приняли к исполнению сенатский указ о раскольниках. Учнем кержацкие деревни к заводу переселять да на том краю и ставиться им велим. Глядишь, и Кержацкий конец выстроится…

Когда бричка съехала по крутому спуску на заводской двор, навстречу начальству высыпало с дюжину мастеров, уставщиков, надзирателей. Все как по команде сорвали шапки и с почтительным ужасом на лице смотрели на прибывших. Тихон кинулся к экипажу и, проворно откинув ступеньку, помог выбраться важному гостю в длинном парике.

Фогель вышел с другой стороны брички и зычно объявил:

— К нам пожаловали его превосходительство горный командир действительный статский советник господин Татищев.

Краткое оцепенение заводской верхушки сменилось испуганно-радостной суетой. Кто-то поспешил в цехи, кто-то бросился к лошадям, а Тихон и еще один чисто одетый уставщик, исчезнув на миг, вновь появились с тяжелыми резными стульями в руках. И потом, во все время осмотра завода Татищевым и Фогелем, как тени следовали за ними, успевая подсунуть стулья, едва начальство останавливалось перед каким-нибудь молотом или домной.

В доменном цехе внимание горного командира привлекли несколько бородатых мужиков, бившихся вокруг вагонетки с рудой. Колеса ее соскочили с деревянных рельсов, и теперь рабочие, не совсем сноровисто орудуя вагами, пытались снова поставить вагонетку на колею.

— Эт-то что за неумехи? — строго спросил Татищев.

— Кержаки-с, — из-за спины его незамедлительно возник Тихон. — Недавно только из деревни Терентьевой. Вздумали было по скитам от повинности заводской бегать, да господин управитель…

— Поди! — Фогель раздраженно отодвинул приказчика локтем и быстро заговорил: — Во исполнение указа, позволяющего раскольникам селиться и жить при заводах…

— …Вы решили их на оные заводы загонять, — усмехнувшись, подхватил Татищев.

— Не по-божески это! — вдруг крикнул пожилой мужик, возившийся у вагонетки.

Татищев раздраженно взглянул на него.

— Начальство перебивать?! Тебя кто спрашивал?

— Дождешься, пока вы спросите, — с ненавистью пробурчал мужик. — Что-то не узнавали у нас, желаем ли мы в заводе селиться.

— Издеваться, сиволапый? О высших государственных интересах печься мы державной властью поставлены, а не о твоих удобствах заботиться!

Горный командир грозно оглядел несколько десятков рабочих и заводских служителей, замерших в разных концах доменного двора. Снова заговорил, чеканя каждое слово, будто зачитывал некий указ:

— Да ведаете ли вы, канальи, какие превеликие стеснения и тяготы нашему воинству выпадают, когда в орудьях и огненном бое нужда учинится?! Нынешней весной под вольным городом Данцигом за одну ночь две тысячи душ под неприятельской картечью да под ядрами полегло.

— Енаралы виноваты, а с нас шкуру драть? — непримиримо уставившись на Татищева, сказал долговязый молодой мужик.

— Ну ты! — взвизгнул Тихон, подскочив к спорщику. Ткнул его кулаком в зубы. — Опять народ мутить?..

— Эй, полегче на руку! — прикрикнул горный командир. — Строгость строгостью, а по пустякам народ не след обижать.

— На таковом слове благодарствуйте, — проговорил долговязый и поклонился.

Его примеру последовали немногие. Большинство рабочих остались стоять в напряженно-враждебных позах.

— Слово что — тьфу… — проговорил пожилой рабочий, начавший этот спор. — Спина-то не от слов ноет. Верни ты нам волю, господин начальник…

— Да что ты заладил, старик! — Татищев вышел из себя. — Никто тебя воли не лишает. Только вместо расхристанности вашей, вполне для казны бесполезной, дали вам твердый порядок: поработай на государство, а потом как хочешь живи: песни пой, вино пей, землю паши. Да разве в крестьянском труде легче вам живется?

— Отбились они давно от землепашества, ваше превосходительство, — сунулся к начальству Тихон. — Целыми деревнями рыщут по горам — руду изыскивают. Прослышали, что рудознатцам добрую награду за изысканное железо, за медь дают, вот и кинулись шурфы бить по всему Уралу. Обнищали, оборвались, а все не хотят к земле вернуться, каждый жар-птицу ухватить мечтает.

— Во-от, вот она, ваша воля! — торжествующе произнес горный командир. — Во всяком государстве обыватель должен иметь свободу, да только не такую, чтоб каждый делал что хочет по прихоти своей; не такая должна быть воля, как у диких зверей, но рассудительная, законами дозволенная, о благе казенном радеющая. Такая воля в державе нашей водворена покойным императором Петром Великим, а ныне сохраняется высокою защитою ее императорского величества Анны Иоанновны. Если же, безумный старик, твоим речам внять да по слову твоему всем поступать, у нас безгосударная смута придет.

Один из кержаков, стоявших у вагонетки, с вызовом сказал:

— На вольной воле жили и ни для каких казенных польз поступаться ею не желаем.

Народ на доменном дворе задвигался, послышался ропот. Служители стали мало-помалу скучиваться вокруг начальства.

— Не хотите добром на завод идти — заставим, — веско сказал Татищев.

Воцарилось тяжелое молчание. Настороженные взгляды служителей и горных офицеров словно в немом поединке сталкивались с озлобленными взглядами бородатых людей в прожженной, латаной одежонке.

— Ваше превосходительство, — почтительный голос Фогеля прозвучал совсем негромко, но его услышали даже те, кто стоял поодаль. — А как же с указом о раскольниках быть?

— Мы вольны ему свое толкование давать, — быстро ответил горный командир. — Будешь ждать, пока эти плуты сами к заводам соизволят приселиться, не скоро толку добьешься… Сейчас у нас полтора десятка казенных заводов, а я думаю к сему числу еще сорок прибавить! Где же рабочих для них напасешься? Зорите скиты, господин управитель, сгоняйте оттуда бездельников к домнам да к молотам!

Польщенный Фогель орлом смотрел на притихших кержаков.

— Вы слышали, это не я вам сказал! Его превосходительство из самого Петербурга недавно прибыли, от ее императорского величества полномочия имеют!

Когда они двинулись дальше, управитель чуть повернул голову к Тихону и спросил:

— Эти пятеро на подаче руды, отец с сыновьями, — как их по уличному-то?..

— Рябых, Карла Иваныч.

— Ты вот что, распорядись, чтоб без кандалов на завод их доставляли… — Он в раздумье пожевал губу и с видимым сожалением сказал: — А вот старику двадцать пять батогов дать придется. Женщин ихних — жену старика и Анну, с ними в бегах бывшую, — от надзора освободить и работу полегче подобрать…


Тропа вилась по верховому болоту. Сквозь редколесье виднелись мощные складки хребта, покрытые темно-зеленым бархатом растительности. Снеговые шапки гольцов нестерпимо горели на солнце. И над всем этим огромным молчаливым миром плыли белые льдины облаков.

Размеренно покачиваясь в седле, Иван то и дело смотрел на эти быстро движущиеся в синеве глыбы. Вяло отмахиваясь от комаров, путник скользил взглядом по серо-ржавой растительности болота. Ему вновь и вновь представлялась сложенная из плитняка стена каземата. Вот сквозь толстые граненые прутья решетки просунулась рука, узловатые пальцы сжали ладонь Ивана. В полутьме тюремной камеры лихорадочно заблестели несколько пар глаз.

— Братишка! Беги ты от этого немца куда глаза глядят, не пустит он нас на волю. Вон батюшку как исполосовали — второй день с соломы не поднимается.

Иван с болью вглядывался в осунувшееся лицо старшего брата и, словно оправдываясь, бормотал:

— Нет, не брошу я тут вас. А особливо матушку с Аннушкой жалко… Право, поеду я…

За металлические прутья взялся второй брат. Приблизил лицо к самой решетке и тихо проговорил:

— Открой хоть, куда посылает тебя управитель.

— А, к вогулам… — Иван мотнул головой в сторону и отвел глаза.

— Ну, не хошь, не говори, — обиженно сказал брат.

Порывисто сжав его руку в ладонях, Иван просительно сказал:

— Немец не велел. Да и сам не хочу замечать — сорвется… Нельзя ли на родителя взглянуть… Напоследок.

Фигуры братьев растворились в полумраке. Через минуту возникли вновь. Иван увидел тело отца, подхваченное четырьмя парами рук.

— Батюшка, благословите на путь шествующего, — сглотнув слезы, сказал Иван.

Старик какое-то время искал глазами младшего сына, потом кое-как поднял руку для крестного знамения, но тут же уронил ее и хрипло произнес:

— Бог тебя храни, Ивашка. А мы тут, мы…

И снова закрыл глаза.

Занятый своими мыслями, Иван и не заметил, что сосняк стал погуще, да и деревца пошли более рослые и раскидистые. Только когда ветки несколько раз хлестнули его, молодой человек сообразил, что снова началась тайга, и пошел рядом с навьюченной лошадью…

Лес стал редеть. Взгляд Ивана все чаще останавливался на могучих березах, стоящих в траве словно бы в чулках — кора была начисто снята на высоту человеческого роста. На стволах других деревьев попадались зарубки одного и того же вида. Невольно прибавив шагу, молодой человек шел теперь вперед лошади, нетерпеливо подергивая за уздечку.

Березняк кончился. На большой поляне, поросшей высокой шелковистой травой, было разбросано несколько строений — хранилище припасов на высоко опиленных стволах, лабазы, низкая землянка с берестяной крышей, усеянной черепами соболей. Несколько собак бросились навстречу Ивану, принялись молча обнюхивать его и лошадь. Пожилая скуластая женщина, возившаяся у камелька, прикрыв лицо рукавом, кинулась в землянку. Из-за кучи хвороста, из-за перевернутых нарт, из-за угла амбара на Ивана опасливо смотрели несколько пар детских глаз.

Из землянки показался невысокий мужик-вогул с заспанным лицом, с короткой косицей, в которую был вплетен узкий ремешок. Он прикрикнул на собак, прыгавших вокруг лошади, и вопросительно посмотрел на Ивана.

— Здравствовать вам, дядя Евдя, со всем семейством. Поклон вам от крестового — Антипы из Терентьевой деревни, по прозванию Рябых.

— И ты, паря, здравствуй. И Антипе здравствовать. — Евдя говорил по-русски сносно, хотя и с типичными для вогулов придыханиями на каждом слове.

Некоторое время он молча разглядывал рослого широкоплечего гостя, потом неуверенно спросил:

— Э-э, да ты не Ивашка ли?

— Он самый.

— Ну и разнесло тебя, паря, раскрасавило. Запрошлый год гостевали, совсем ребятенок был.

— Осьмнадцатый год пошел, матка сказывала.

Самбиндалов принял поводья и, ласково потрепав лошадь, повел к лабазу. Расседлывая ее, он что-то бормотал по-вогульски, то и дело поглаживая холку, потом принялся почесывать щепкой спину животного. Принес плошку с тлеющими трутовиками, поставил ее так, чтобы дым несло в сторону лошади. Сказал:

— Ну вот, милая, теперь гнус не потревожит.

Перед входом в землянку тоже курился короб с трутовиками. Переступив через него, Иван попал в полутемное помещение, устланное оленьими шкурами. В одном углу висел кожаный мешок с привязанным к нему серебряным блюдом, в другом — небольшой образ.

Перехватив взгляд гостя, Евдя объяснил:

— На всякий случай и русскому богу Миколе молюсь, и нашему Ортику.

— Это у него что, рожа? — спросил Иван, указывая на блюдо.

— Рожа, стало быть. — Самбиндалов смущенно прокашлялся. — Знаешь, Ивашка, два бога лучше, чем один. Все какой-нибудь да заступится.

— Помолись, дядя Евдя, своему за меня — по тайге, знать, его власть сильнее! Да скажи, чтоб непогодь не слал покамест — а то я вон, к тебе едучи, на небо глядел: с севера облака тащит, как бы холод не нагнало…

— Что тебе непогодь?

— Да ведь по урманам ночевать придется, холод-то мне шибко не надобен.

Самбиндалов кивнул, но вопросов задавать не стал. Высунувшись из землянки, крикнул что-то по-вогульски и показал Ивану рукой на шкуры: садись.

Через минуту посреди землянки возник импровизированный столик — на два чурбачка хозяйка положила широкую тесину. Появилось угощение: квашеная рыба, рябчики, ягоды и орехи.

За трапезой вогул то и дело испытующе поглядывал на гостя, но от вопросов по-прежнему воздерживался. Иван, сидя на шкуре в непривычной позе — подогнув под себя ногу, — с аппетитом уписывал дичь. И тоже не спешил рассказывать.

Наконец, молчание сделалось неловким и, отложив обглоданное крылышко, молодой человек заговорил:

— Беда у нас приключилась… Вся семья наша, и батюшка, и маманя, и невеста моя, — все в тюрьму заводскую угодили. Как бы, слышь, клеймо еще не наложили за провинность нашу…

Самбиндалов оставил еду и, горестно раскачиваясь, слушал.

— И решил я к тебе пробираться да просить о помощи. Скажи, как мне дорогу к скале Витконайкерас найти…

Евдя поник головой и долго сидел, вздыхая, откашливаясь. Когда заговорил, смотрел мимо Ивана.

— Э-э, дело-то какое неладное. Нельзя, Ивашка, туда. И сказывать мне не можно — Золотая Баба накажет… — Он разом умолк, словно сболтнул лишнее.

Но Иван и виду не подал, что понял причину его смятения.

— Жалко, придется вертаться да сказать родителю — не захотел крестовый пособить…

— Зачем так говоришь? — Вогул даже руками замахал на гостя. — Евдя побратима своего не выдаст. Евдя добро помнит. Все, что хочешь, отдам. Живи у меня, ешь, пей, оленя бери, шкурки соболя бери… А туда не можно, никак не можно.

— Ну тогда сам дорогу поищу, — Иван со вздохом поднялся. — А на хлебе-соли благодарствуйте.

— Не ходи, Ивашка, — просительно сказал вогул. — Ту дорогу менквы стерегут…

Но Иван будто не слышал предупреждения. Решительно нагнулся у притолоки и шагнул через дымарь на пороге землянки.


Фогель сидел за клавикордом. Он был без парика, изрядная плешь, обрамленная коротко остриженными рыжеватыми волосами, порозовела от напряжения, на лбу выступили капли пота. Халат раскрылся, обнажив упитанную волосатую грудь.

На крышке инструмента стояли шандал с оплывшими свечами и оправленная в ажурную рамку миниатюра на эмали — портрет молодой женщины в белом капоре с красным бантом и красными же завязками. Когда взгляд немца падал на ее миловидное лицо, в глазах его проскальзывало нечто горестно-сентиментальное. И в исполняемой пьесе тогда начинали звучать элегические нотки. По тому, как Фогель смотрел на миниатюру, как томным движением пролистывал страницы нотной тетради, было видно, что управитель разыгрывает какую-то привычную мелодраму, в которой сам он является главным действующим лицом, а единственным зрителем — женщина на портрете.

Во всяком случае, для Тихона, не вошедшего, а беззвучно проникшего в кабинет, эта натужно-умилительная сцена была явно не внове, — он с еле скрытой усмешкой ждал у порога, пока управитель в последний раз обрушит на клавиши свои толстые пальцы, унизанные перстнями.

Когда Фогель уронил голову на грудь и замер с закрытыми глазами, приказчик кашлянул фистулой и произнес:

— С добрым утречком вас, Карла Иваныч! Желаем здравия-с…

Немец повернулся на голос с явным неудовольствием:

— А-а, Тихон. Здравствуй. С докладом?..

— Точно так. В заводе все по уряду идет: за ночь плавку выдали, с утра, помолившись, новый молот пустили…

— А народ новоприписанный?

— Да пока в послушании пребывает. Самые-то буяны — Антипа Рябых с сыновьями — поутихли вроде, как вашим благородьем к ним снисхождение было явлено. А особо — как женщин, с ними в скит бегавших, без стражи велено содержать. Видно, поопасываются, что милость ваша отнимется, ежели что…

— Да, ты распорядился, чтобы матери Ивана и этой его невесте, Анне, работу почище подыскали?

— Так в заводе-то все грязь да копоть… — нерешительно начал Тихон.

— Тогда пусть в конторе да у меня прибираются, — распорядился Фогель и на минуту задумался. — Нет, лучше так: ту, что постарше, поопытнее — на кухню. Кержачки, я слышал, хорошие стряпухи.

— Истинная правда-с! — Приказчик закатил глаза и прицокнул языком.

— А другая пусть в комнатах убирает…


Играя новую пьесу, управитель вдруг почувствовал какое-то стеснение, спина его напряглась, пальцы как бы потеряли гибкость, инструмент зазвучал суше. Фогель обернулся. Дверь была приотворена, и он увидел миловидную белокурую девушку в блекло-синем сарафане. Позабыв о работе, она стояла с тряпкой в руке и смотрела на управителя. Встретившись с ним глазами, вспыхнула и от неожиданности уронила тряпку в деревянный ушат с водой.

Фогель с минуту остолбенело смотрел на девушку, а та, словно онемев под его взглядом, не двигаясь с места, теребила косу, уставившись в пол. Потом немец снова повернулся к клавикорду и воззрился на миниатюру. Изображенная на портрете женщина была поразительно похожа на ту, что стояла в дверях зала.

— Тебе нравится сей менуэт? — не оглядываясь, спросил управитель каким-то странным петушиным голосом. — Это великий Гендель.

И, не дожидаясь ответа, вновь ударил по клавишам. Музыка полилась мощной волной, казалось, небольшой зал переполнился ею до краев. А Фогель все гремел на клавикорде, словно желая достичь предела его звучания. И вдруг откинулся на табурете, упершись руками в крышку инструмента.

Фогель поднялся, подошел к двери. На лице его блуждала растерянная улыбка.

— Так это ты и есть Анна, которая не слушает свой папа? Сколько же тебе лет?

— Семнадцать, — залившись краской, отвечала девушка.

— Ай-ай-ай, — растроганно покачал головой немец. — Такая милая и с какими-то дикими стариками пряталась в скиту.

Анна опустила глаза, и управитель почувствовал себя совсем неловко. Не зная, о чем спросить еще, похлопал себя по карманам, бормоча:

— Доннерветтер! Майне пфайфе… Где моя трубка?..

И вдруг сообразил, что предстал перед Анной в дезабилье. Он невольно поднес руку к голове и убедившись, что парика в самом деле нет, вконец смутился. Кашлянул и лаконично распорядился:

— Мыть, хорошо мыть.

Пройдя в свою спальню, соседнюю с залом, он принялся критически разглядывать себя в зеркале. И вдруг привиделось ему: Она подошла из глубины зазеркального пространства и легко обняла его, Фогеля, отражение. Но кто была Она — та, с портрета, или эта юная раскольница?..

Когда спустя некоторое время Фогель снова появился перед Анной, он выглядел моложе по крайней мере на десять лет. На плечи малинового партикулярного камзола ниспадали букли парика. Шелковые чулки обтягивали толстые икры. Пальцы, унизанные перстнями, сжимали золоченый набалдашник трости.

Комната была уже вымыта. Скользнув взглядом по полу, управитель сказал:

— О-очень хорошо. Ты будешь каждый день делать чистоту.

В дверях он опять остановился.

— Анна, я скажу приказчику, чтобы тебя и твою… эту женщину, с которой вас содержали в казарме, поселили здесь в заводской конторе. И еще… У тебя есть другое платье? — Он с неодобрением оглядел выцветший сарафан.

Девушка отрицательно покачала головой.

— Как в скиту нас заарестовали, так барахлишка своего решились. Не дали Тихон Фомич даже узелки захватить, все в землянках огнем взялось.

— Ракалия! — вознегодовал Фогель и даже притопнул ногой, обутой в туфлю с широкой пряжкой. — Возьми вот рубль за работу — купишь себе платье да ленту в косу. Красную выбери, тебе к лицу.

Сказав это, немец досадливо закусил губу и быстро вышел.


Глухой скрежет гальки под копытами лошади, ровный рокот порожистой реки и лепет листвы прибрежного березняка, раскачиваемого ветром, неумолкающим хором звучали в полудремотном сознании Ивана. Поэтому он не слышал вкрадчивого шелеста кустов, не обратил внимания на звук треснувшей ветки. И полной неожиданностью было для него, когда с высокого обрывистого яра, подмытого вешней водой, метнулась человеческая фигура.

Выбитый из седла, Иван несколько мгновений не мог справиться с неизвестным, навалившимся на него. Но потом извернулся и резким движением опрокинул нападавшего на гальку. Придавил его коленом и выпрямился.

— Ишь, мозгляк! — с изумлением вымолвил он, рассмотрев чумазую, исхудавшую физиономию молодого вогула. — Да тебя поросенок уронит, а ты…

— Ись хочу, — прохрипел пленник.

— Так что ж ладом не попросил? — сказал Иван, убрав колено с груди вогула.

— Ружье отнять хотел, — простодушно объяснил тот.

— Зачем тебе, дурень? Вам же запрещено: если увидит кто из горного начальства, плохо будет.

— Надо мне, — упрямо молвил чумазый.

Иван поднялся, подошел к лошади, понуро стоявшей в нескольких шагах, и открыл переметную суму.

— Хлеб будешь?

Незнакомец кивнул, сглотнув слюну.

— Рябчика вареного?

Кадык на шее вогула судорожно юркнул за ворот.

— Пирог с черникой?

Глаза чумазого полыхнули каким-то безумным блеском…

— Не емши, видать, — сочувственно заметил Иван, когда незнакомец начал жадно уписывать содержимое сумы. — Бездомный, что ль?..

— Выгнали меня, — понурился вогул, продолжая жевать. Потом, словно стремясь загладить какую-то вину, сказал: — Порато жрать хотел, одни ягоды брал… Живот совсем нету…

— Как звать-то? — улыбнулся Иван.

— Алпа…

— За какие же вины тебя, Алпа, в тайгу без еды и без оружья изгнали? — проговорил Иван, когда молодой вогул собрал с расстеленной тряпицы последние крошки и отправил в рот.

— А-а, — неопределенно махнув рукой, отозвался чумазый. — Девку у старика хотел отнять…

— Вот это по-нашему, — Иван широко улыбнулся и потрепал Алпу по плечу. — Расскажи.

— С девкой мы слюбились, а тут к ее отцу старик один свататься: пятьдесят оленей дам. Отец: ладна. Отдал девку. А я к стариковой землянке подобрался да и прокричал кедровкой — и раньше ее так из дому вызывал. А старик-то ушлый: сообразил, что на ту пору кедровке еще не время голос подавать. И уследил, как девка моя тряпки свои собирать стала, а потом в тайге нас и накрыл. Отвез ее к родителям. «Непутевые, — говорит, — вы, и поросль ваша такая же, отдавайте приданое…»

Вогул замолчал, невидящим взглядом уставившись в береговую гальку. Потом со вздохом продолжал:

— Прибил ее отец: опозорила, говорит. И к дяде-шаману отвез. «Не хотела, — бает, — мужу угождать, будешь на целый пауль работать — у шамана-то еще несколько служек живут».

— Это какой шаман? — насторожился Иван. — Случаем не Воюпта?

— Он, — удивленно кивнул вогул.

— Я ведь туда и пробираюсь, знаю, что где-то у истока реки он живет. Витконайкерас, — последнее слово Иван выговорил по складам. — Знаешь такое место?

Алпа с сомнением покачал головой.

— По воде туда не попадешь. Старики говорят, река в верховьях среди скал течет, никакую лодку на бечеве не проведешь, а против течения не выгрести. А если кто и попытается, загородит ему дорогу Мирсуснехум. Никому туда ходить не велит, кроме шаманов.

— Это кто таков?

— Главный самый бог. Как тебе перетолмачить?.. За народом смотрящий мужик…

— Раз шаманам можно — значит, и дорога какая-то есть?

— Есть. Ворга старая — оленья тропа то есть. Ее по катпосам найти можно.

— Что еще за притча?

— Катпос? Знак такой на дереве — путь метят.

— А ты знаешь, как на эту тропу попасть?

— Всякий вогул знает… Мы в начале той ворги жертвы для шамана оставляем — шкурки, ленты цветные, деньги кладем.

Иван помолчал, что-то обдумывая, и снова спросил:

— Правда, что у Воюпты Золотая Баба схоронена?

Вогул встревоженно оглянулся, будто кто-то мог услышать его. Сдавленно начал:

— Старики говорили: раньше Баба в пещере стояла, каждый мог приходить, о чем хочешь просить… Потом, когда епископ по тайге ездил, идолов сокрушал, забрал Воюпта ту Бабу к себе — сберечь-де хотел. Никого с тех пор не подпускает. «Давайте, — говорит, — мне подношения, а уж я перед ней за вас помолюсь…» А не дашь — грозит нажаловаться ей, тогда беды жди…

— Так что ж вы терпите, дурни? — изумился Иван.

— И так роптать стал народ — лучше б уж епископ ее забрал, ему бы и горе от нее… А теперь боятся: наговорит ей чего Воюпта — черная немочь навалится…

— Отобрать давно надо было Бабу эту у шамана.

— Не пройти к нему… Ту воргу менквы стерегут.

Иван вопросительно уставился на Алпу. Вогул опять опасливо оглянулся и, понизив голос, объяснил:

— Это злые духи. Половина — человек, половина — зверь…

— Поможешь мне? — спросил Иван. — Хочу я Золотую Бабу добыть…

Алпа со страхом глядел на него, но ничего не говорил, словно лишился дара речи.

— Чего ты?

— Накажет, накажет она, — наконец с трудом проговорил вогул.

— А я тебе невесту твою помогу увезти. Будете у нас в деревне жить, коли в пауле вам места не стало…

Алпа с сомнением качал головой.

— Да зачем тебе Баба?..

— Отец-мать да братья мои в тюрьме сидят. Невесту любить не велит человек немецкий… «Привезешь, — говорит, — идола златого — верну вам всем волю, женись тогда…»

Алпа долго молчал, раздумывая над словами Ивана, потом несмело начал:

— Не ходить бы туда, Ивашка. Может, немца другим чем задаришь?..

— Удовольствуешь его, мордатого! — с горечью отозвался Иван. — У него денег-то, чай, без счету. Им ведь, нехристям, втрое против наших русских платят.

— Это почему? — удивился Алпа.

— А как старики наши говорили, что в восьмой тысяче толку не будет, так и сталось. Все по антихристову научению владыки наши творят.

— Это какая еще восьмая тысяча?

— От сотворения мира идет нынче семь тысяч двести сорок второй год. А по казенному счету — одна тысяча семьсот тридцать четвертый. Уставщик наш деревенский так изъяснял: запутать хотят никониане, сбить овец стада Христова, чтобы второе пришествие проспали.

Иван говорил с глубокой верой в истинность своих слов, щеки его разрумянились, глаза светились вдохновением.

Алпа, завороженно слушавший Ивана, огорченно признался:

— Занимательно тебя слушать. Жалко только, не понял ничего.

— Мы, старому-то кресту верные, в Писании всех превзошли. Спроси меня: книгу Судей ли, книги ли царств, Давида-царя псалмы — все знаю, — теперь в голосе кержака звучало некоторое самодовольство.

— Опять не понимаю ничего, — сокрушался Алпа. — Отчего, если вы самые грамотные да справные, вас власть гонит? Обычай ваш русский не уразумею… Вот сам видел прошлым годом: провезли верхотурским трактом важных начальников. Камзолы богатые, на голове кудри сивые, на ногах кандалы. Спросили наши у офицера, кто такие, — а офицер и слов-то русских не понимает. Дознались потом, что больших бояр в Пелым да в Березов шлют по царицыному указу.

— Стало, и до никониан враг человеческий добрался. Был у нас слух, что царица наша допрежь того в немцах жила, вот и навезла с собой басурман тамошних. В кабаке проезжий приказной как-то раскуражился, да и скажи: котует с императрицей нашей конюх какой-то, Бирон по прозванию, а языка нашего не разумеет, как тот офицер, что бояр в ссылку вез.

— Им-то за что неволя вышла?

— Видать, недовольствовали немецкой властью, хульные словеса говорили. А кто-нибудь и скричи «слово и дело государево». За таковую провинность много уж народу по нашему тракту прогнали, многие тысячи.

— Ух! — зажмурился Алпа. — Страху натерпишься у вас там, в Руси. Лучше в лесу жить.


В сопровождении Тихона и нескольких заводских служителей Фогель осматривал строящуюся улицу.

На поросшем травой пологом склоне уже поднялись первые венцы нескольких срубов. Одни плотники обтесывали лесины, другие распиливали их на плахи, третьи подгоняли бревна одно к другому. Работали, однако, не очень проворно. И Тихон не преминул обратить на это внимание управителя.

— Сразу видать, что острожники работают. Только что не спят, шельмы, на казенной-то работе. Извольте видеть, Карла Иваныч, вон в том конце изба почти готова, а у этих от земли не видать. Все почему: там богатый кержак строится. Тот их и подкормит, и хмельного поднесет…

Фогель набычился и круто повернул с середины улицы к первому же неоконченному строению. Плотники при его приближении всадили топоры в дерево и, приосанившись, ждали.

— Бездельники! — не слушая их приветствий, закричал немец. — Я вам покажу, как лениться! Почему вон та изба уже почти под крышей?!

— А ты не бурли, ваше благородье, — негромко, но очень твердо сказал чернявый плечистый бородач в красной рубахе, с длинными волосами, схваченными ремешком. Ноги его были скованы массивной цепью. — И на дом тот зря киваешь — тамошний хозяин обычай блюдет, потому и плотник его уважает.

Прямой и смелый взгляд мужика насторожил Фогеля, почувствовавшего скрытую угрозу в тоне его голоса, в самой манере держаться.

— Чем же тебе казна не угодила?

— С того начать, что «заручную» не пили…

— Обык такой анафемский плотники здешние имеют, — поспешил объяснить Тихон. — Уж они ко мне подкатывались. Перед началом работы, бают, святое дело заручную пить. Потом, как два венца положат, «закладочные» требуют. Этак по миру пустят — что ни день, то притчам обложейные, стропильные, мшильные… Не-ет, шалишь, Жиляй, это тебе не на воле куражиться…

— Так нешто мы не работаем?.. — с издевательским прищуром спросил Жиляй.

— Тьфу! Не зря сказано: столяры да плотники от бога прокляты, — отвернувшись, пробурчал Тихон.

Фогель, с непроницаемым лицом слушавший перебранку, обратился к стоявшим рядом членам своей «свиты».

— Этот человек говорит правду?

— Да ведется обычай такой, что бога гневить, — ответил один из служителей.

Другие согласно закивали.

— Обычаи надо уважать, — наставительно произнес управитель. — Значит, ты желаешь получить вознаграждение по вашему деревенскому закону?

— Да уж по заведенному…

— Будет вам угощенье.

Тихон, получивший прилюдный щелчок, не желал, однако, признавать свое поражение. Он по-петушиному вытянул шею и возопил:

— Да не в водке дело-то все! В расколе ведь они, окаянные, обретаются. И супротив распоряжения вашего бунтуют — не хотят по проехту избы городить!

Фогель сдвинул брови и воззрился на Жиляя.

— Мне-то что? Мне все едино, — равнодушно сказал тот. — А только не пойдет мужик в такие басурманские избы. Чего это не велят Тихон Фомич по нашему разумению наличник да конек рубить, а все бумагу свою суют? Нам это обидно.

— Фуй, какая глупость! Тихон, дай проект.

Приказчик немедленно протянул Фогелю свиток. Развернув его, управитель рассмотрел изображенные на нем домики.

— Великолепно! Эти пилястры вокруг окон. Дорический ордер! Ты ничего не понимаешь, глупец. Я сам выбирал для ваших диких мужиков самые красивые образцы. Они будут смотреть на жезл Меркурия на стене своей избы и уже немножко станут понимать европейскую культуру. Они пойдут в контору и спросят, кто такой Меркурий, и кое-что узнают, кроме этой глупой ортодоксии…

— Несвычно будет, ваше благородие, — настаивал Жиляй. — Не пойдет мужик, забунтует. Вам чего надобно: чтоб рабочий люд при заводе селился, али бо пилястры…

— Во-во, — Тихон торжествующе тыкал пальцем в плотника. — Так и толкуют: не хотим-де по-господскому строить, нам птицу Сирина дай, виноградье, еще какую-то холеру на наличник…

— И печи тут напридуманы, — прервал Жиляй. — Таковых у нас и не видал никто.

— Голландская печь, дура! — свысока пояснил Тихон.

— А хуш бы и китайская, — прорычал один из острожников, долговязый белобрысый детина. — Ни одна баба к экой не подойдет. Где чело у ней, куда хлебы сажать?

— Для этого предусмотрена особая печь в кухне, — строго заметил Фогель.

— Какая еще куфня? — не сдавался долговязый. — Из веков сбивали в избе одну печь на всякий обиход. Чего ваньку валять, на кой нам две печи, дрова переводить?

Остальные острожники тоже задвигались. Видно было, что и у них есть что сказать относительно проекта. Управитель счел за лучшее не обострять отношения с работниками и примирительно сказал:

— Вот что, я подумаю о ваших претензиях.

И, повернувшись, пошел в сторону следующего дома. «Свита» как по команде потянулась за ним.

— Что за человек? — вполголоса спросил Фогель у Тихона, когда они отошли на достаточное удаление.

— Жиляй-то? Цыган он по рождению, да уж давно в тутошних деревнях обжился. Пока в острог не угодил, кузнецом был. А здесь плотничьему делу навык…

— За что сидит?

— За воровскую монету. Не иначе как в дальнюю каторгу сошлют…

Фогель надолго задумался, потом, как бы спохватившись, спросил:

— И что же, верно он говорит, что кержаки в избы, по нашему проекту строенные, не пойдут?

— Так ведь и то сказать — к заводу-то приселяться сколько не соглашались. А увидят, что не по ихнему нраву строено, так, может, и вдругорядь упрутся. Самый ведь негодящий народ — только и глядит, в чем бы начальству неприятность сделать, — с почтительно-злобными ужимками тараторил Тихон.

— А ведь он соображает кое в чем, — раздумчиво произнес Фогель, словно не слыша приказчика. — Что вам надо: рабочих или пилястры? Хм, не так глупо… Да, распорядись-ка, чтобы острожникам топоры не давали…

— От нужды сие учинили, — с сожалением ответствовал Тихон. — Некому строить, ваше благородье.

— Но они ведь и убить могут…

— Это как пить дать, — согласился приказчик. — Особенно Жиляй.


Иван ехал на лошади, а его новый знакомец шагал рядом, держась за стремя.

— Где-то здесь ворга должна начаться, — беспокойно оглядывая приречный сосняк, произнес Алпа. — Прямо к горам пойдет.

Через некоторое время он оставил Ивана и вскарабкался на осыпающийся гребень яра. Крикнул:

— Здесь!

Иван слез с лошади и стал взбираться за вогулом, ведя животное на поводу.

— Смотри, — Алпа указывал на заплывший смолой знак на стволе: стрела, перекрещенная двумя другими. — И вон, и вон…

Они сделали несколько неуверенных шагов по тайге, и направление тропы явственно обозначилось цепью катпосов, теряющейся в чащобе.

— Ну вот, — облегченно сказал Иван и, поставив ногу в стремя, взялся за луку седла.

— Подожди, — Алпа положил ему руку на плечо и заглянул в глаза. — Побожись, что не обманешь…

— Иссуши меня, господи, до макова зернышка, если… — начал Иван и остановился. Принялся расстегивать ворот рубахи. — Давай вот что: крестами поменяемся. Тогда уже неотменно друг другу пособим: ты мне к Золотой Бабе пробраться, а я тебе зазнобу твою добыть.

Алпа просветлел лицом и тоже вытянул из-за пазухи крест. Стащил заношенный гайтан через голову.

— Если ты так… Если… — и задохнулся от переполнявших его чувств.

— Не бойсь, все любо-мило будет, — бормотал Иван, надевая крест вогула. — Еще заживете в нашей деревне — подмогнем избу сложить, чай, не чужие.


Евдя сидел у входа в свое жилище и выстругивал из чурки топорище. Лицо его было мрачно, он то и дело вздыхал. Прикрикнул на жену, когда она неловко задела его, выбираясь из землянки.

Когда же на дальнем краю травянистой поляны, окружавшей пауль, показался всадник, вогул порывисто вскочил и, приложив ладонь к глазам, стал вглядываться в гостя. Сокрушенно покачал головой и опустил руку.

К землянке подъехал коренастый мужик в выгоревшей красной рубахе и измятой шляпе-грешневике. В смоляной бороде его поблескивали серебряные нити. Черные глаза смотрели насмешливо и недоверчиво.

— Здоров, хозяин!

— И ты здравствуй, гостенек богоданный! — явно подлаживаясь к раскольничьей манере, ответил Евдя.

И подхватил под локоть бородача, слезавшего с лошади.

— Привет тебе от крестового, — каким-то заговорщическим тоном сказал чернявый.

Вогул с тревогой воззрился на него.

— Был у тебя Ванька?

Евдя, не дрогнув ни одним мускулом, продолжал молча смотреть на гостя.

— Антипа меня послал — сродником ему прихожусь. Сам-то в гошпитали заводской лежит. Велел Ивашку возвернуть: все, мол, отменили приписку…

Евдя сокрушенно хлопнул себя по бедрам и покачал головой. Кивнул бородачу в сторону землянки: заходи.

Когда уселись на расстеленной шкуре, вогул сбивчиво заговорил:

— Грех… грех мой… отказал парню… Второй день маюсь, что отпустил. Он, видать, вверх по речке пошел… Разве что из наших кто ему воргу-то показал… Ой, не знаю, живой ли…

— Так, может, догоним? — нетерпеливо спросил чернявый.

Евдя, не говоря ни слова, поднялся, повернул мешок с серебряным блюдом «ликом» к стене. Превозмогая страх, пробормотал:

— Тайгой если идти… По речке-то далеко… Лошадь, однако, здесь придется оставить.

— Я и по-пешему привычный, — странно усмехнулся бородач. — По тайге-то верст тоже намерено…


Фогель сидел рядом с Анной на деревянном диване и задыхающимся голосом говорил:

— Анете, мое счастье в твоих руках. Если ты скажешь «да», я увезу тебя в Саксен, в самый красивый город в целый свет — в Дрезден.

Он опять путал падежи и примешивал в русские фразы немецкие слова. Оттого, что девушка упорно молчала, терзая пальцами конец красной ленты, выпущенной из косы, он еще больше волновался. Да и желание говорить попроще делало его речь более «немецкой», чем обычно. Он сознавал, что выглядит глуповато, но ничего не мог поделать с собой и оттого злился, краснел.

— О, ты не понимаешь, как это красив. Фонтаны… Ты слышал, что это?

Анна отрицательно покачала головой.

— Как тебе изъяснить?.. Это когда из много-много железных трубка бризгает вода. О-ошень красиво. Возле дворец курфюрста о-ошень много фонтан.

Но девушка оставалась холодна к прелестям Саксонии.

— Ты думаешь, почему Фогель сидит в этом глюпый холодный страна? Никто не знает музик, не знает политес. А Фогель сидит. Может быть, он тоже глюп? Думмкопф? — Он постучал себя костяшками пальцев по темени. — Не-ет, Фогель приехал заработать гельд. Деньги. Уже пятнадцать лет работал — кое-что есть, хе-хе-хе…

— Мишка-то тоже все деньгами прельщал, — вдруг вырвалось у Анны.

Но, сказав это, она сама испугалась и даже прикрыла рот ладошкой. Поспешно заговорила, явно стремясь загладить впечатление от своих слов:

— Да нешто я вам пара, нешто я в этих фонтанах чего уразумею? Не-ет, не по нашей сестре честь. Вам по барской-то стати другую надобно — чтоб язык ваш понимала, чтоб…

Немец слушал ее, мелко встряхивая головой в знак протеста. Глаза его смятенно шарили по залу. Наконец взгляд его упал на блюдо со сластями. Фогель с каким-то отчаянно-радостным выражением бросился к нему. Поднес Анне.

— Вот, вот… Скушай штрудель, милая. Или вот этот красивый пирожок…

Когда девушка начала без аппетита жевать, управитель заговорил с боязливо-упрашивающей интонацией, как бы взывая к ее милосердию:

— Ты думаешь, Фогель богач, Фогель гордый? Не-ет, Фогель был совсем бедный… — Немец даже всхлипнул и достал из кармана камзола платок. — Он был студент и не имел ничего… Тогда он любил одну девушку, но ее родители не позволили ему жениться. И Фогель поехал в Россию, чтобы…

Управитель замолчал, увлажнившимися глазами глядя куда-то в бесконечность, словно пытаясь различить далекую Саксонию.

На минуту он унесся воображением в холмистую зеленую долину Эльбы. Увидел щегольскую карету запряженную четверней, себя самого в окошке экипажа, сидящую рядом Анну, одетую в изящное платье, со столь любезным его сердцу белым капором на голове. Вот они подъехали к городским воротам Дрездена, покатили по мощеной улице мимо высоких зданий, украшенных лепниной.

И вдруг он встретился глазами с Нею — с той, чей портрет стоял у него на клавикорде. Но боже, как она постарела, поседела. Какая невысказанная боль была в ее взгляде, когда она узнала Фогеля, с какой завистью смотрела она на свежее личико Анны. А эта развалина рядом с ней — ее муженек, — да он казался просто насмешкой над человеком в сравнении с цветущим Фогелем…

И люди, шествовавшие по улице, проезжавшие во встречных экипажах, — все они узнавали Фогеля, снимали в знак приветствия шляпы, что-то говорили своим женам, указывая глазами на Анну…

Но голос юной раскольницы вернул его к действительности.

— Нет, не сходно мне с вами уехать, — тихо, но твердо говорила Анна. — Не брошу я суженого да родителей его в заводской неволе… Благодарим за честь великую, а только я слову своему верна…

Но Фогель словно бы не услышал последней фразы. Какая-то мысль осенила его, и он, не в силах совладать с охватившим его возбуждением, встал и несколько раз прошелся по залу. Остановившись у дальнего окна, произнес, не глядя на девушку:

— Анете, если пойдешь за меня замуж, освобожу твоего… Ивана и его родных. Дам им бумагу… А не согласишься — будут до конца своих дней в заводе работать. И за Ивана не выйдешь — обратно в деревню отправлю. Там Мишка тебя давно поджидает…

По мере того как он говорил, смертельная бледность заливала лицо Анны. Наконец, не выдержав, она вскочила и, закрывшись руками, выбежала за дверь.


Узкая тропа по временам терялась в густом подлеске. Алпа то забегал вперед, то, поотстав, шел за лошадью. Иван, сидя в седле, напряженно вглядывался в чащу. Но то, что произошло, было полной неожиданностью для них обоих.

Едва лошадь углубилась в поросль молодых сосен, как раздался короткий возглас Ивана, послышался треск ветвей и глухой удар о землю. Алпа бросился за товарищем и, продравшись через сплетение ветвей, увидел, что на траве бьется лошадь, а придавленный ею Иван пытается освободиться от стремени. Из конвульсивно раздувающегося бока и шеи животного торчали несколько стрел с двойным оперением.

На мгновение вогул оторопело замер, потом бросился на выручку побратиму.

— Еще бы вершок — и в ногу, — потерянно проговорил Иван, выбравшись из-под тяжелого корпуса лошади.

Выдернул из крупа стрелу и уважительно провел по грани окровавленного наконечника пальцем. Алпа только теперь наконец осознал, что произошло, и со страхом озирался по сторонам. Тайга хранила мертвое молчание. Лишь предсмертный храп лошади нарушал тишину. Ивану тоже было не по себе. Взяв в руки ружье, он сделал несколько осторожных шагов по тропе. Потом двинулся в ту сторону, откуда прилетели стрелы.

— Вот тебе и менквы! — услышал вогул. — Алпа, глянь!

Нырнув в заросли, тот увидел целую батарею луков, укрепленных на стволах самых крупных сосен. Иван, стоявший рядом, поманил его пальцем и показал на волосяную лесу, пропущенную между всеми тетивами. Проследив, куда она тянется, молодые люди снова оказались на тропе. Свитая кольцами, леса лежала в траве, опутывала копыта издохшей лошади…

— Нельзя дальше, — поежившись, прошептал Алпа.

Но Иван будто не слышал его. Задумчиво перебирая волосяную путанку, он какое-то время сидел на корточках. Потом сказал, будто обращаясь к кому-то в глубине чащи:

— Ну нет, брат. Ты вороват, да я узловат. — И кивнул Алпе: — Бери топор.

Вогул недоуменно отвязал притороченный к седлу инструмент и, опасливо озираясь, пошел за Иваном в чащу. Остановившись возле сухой сосны, тот обошел ее и коротко сказал:

— Вали!

Когда ствол рухнул наземь, он лег рядом с ним так, чтобы ноги доставали края комля. Приложил ладонь к бревну на уровне своего затылка и снова распорядился:

— Вот здесь отрубишь.


Евдя и его чернявый спутник остановились у глинистого яра.

— Он! — Вогул указал на четкие отпечатки лошадиных копыт, тянущиеся вверх по откосу. — Надо быть, вчера прошел.

И проворно взобрался к опушке бора, от которой начиналась тропа. Не оглядываясь, ходко зашагал в ту сторону, куда вели катпосы.

Бородатый едва поспевал за ним. То и дело поправляя на плече ружье, он поглядывал на затянутые смолой меты, настороженно постреливал глазами по сторонам.

Глухой вскрик Евди, только что скрывшегося в молодой сосновой поросли, заставил, его вздрогнуть всем телом. В следующее мгновение он бросился в сторону от тропы и затаился за стволом с ружьем наперевес.

Из зарослей показалась спина вогула — тот, не разбирая дороги, пятился назад. Наткнулся на дерево и стал медленно сползать на землю. Бородатый в смятении смотрел, как Евдя пытается выдернуть из груди тонкий прут с красным оперением. И вдруг, пригнувшись, бросился в сторону от тропы. Добежав до мохового болотца, он в изнеможении повалился на мягкую кочку и долго лежал, слушая стук собственного сердца, который, казалось ему, наполнил всю тайгу. Потом сел, затравленно огляделся. Во всех направлениях тянулся дремучий бор. И только за спиной у беглеца расстилалось бледно-зеленое поле, утыканное чахлой хвойной растительностью.

Бородача точно подбросило. Лихорадочно шаря глазами по стволам сосен, он пошел прочь от болота, все убыстряя шаг. Но куда ни обращался его взгляд, виделись только могучие деревья, поросшие седым мхом. Он метался по тайге, все сильнее запутываясь в этом молчаливом лабиринте.

Знакомый катпос словно ударил его по глазам. Бородач на мгновение замер, увидев заплывший смолой знак, потом бросился к нему, обхватил руками ствол, словно боясь, что он опять исчезнет. Еще не веря случившемуся, лихорадочно озирался. И чуть не вскрикнул, разом увидев всю линию катпосов, уходящую в глубь урмана.

Некоторое время он переводил взгляд то в одну сторону, то в другую. Наконец, решившись, направился туда, где лес казался посветлее.

Бородач двигался, стараясь не шуметь, поминутно осматривался, сжимая приклад ружья побелевшими пальцами. Мало-помалу — по мере того как тропа втянулась в приветливый березняк, — он успокоился, походка его стала более уверенной.

И вдруг земля разверзлась у него под ногами. Хватая руками воздух, бородач провалился сквозь зеленый ковер, устилавший рощу. Острая боль пронзила его.

Поднявшись на ноги, он осмотрел рану на предплечье. Рукава кафтана и рубахи были разорваны. На торчавшем посреди ямы остром колу застряли обрывки ткани.

Посмотрев вверх, пленник даже застонал от досады — до краев ямы, полуприкрытой ветками и дерном, было два человеческих роста — не меньше. Скрежетнув зубами, он сел на землю и произнес:

— Ввалился, как мышь в короб!

Исступленно раскачивая кудлатой головой, бородач пытался отогнать навязчивое видение. Но память неумолимо возвращала его к одному и тому же дню.


— Ну что, Крикорий, возьмешься? — потирая руки как от сильного озноба и безостановочно расхаживая по тесному пространству каземата, вопрошал Фогель.

Бородач, сидевший в углу на соломе, обхватив мощными жилистыми руками «стул» — деревянный чурбан, прикованный цепью к обручу на шее, буравил управителя своим недоверчиво-насмешливым взглядом.

— Ну, что молчишь, Жиляй?

— Нетерпеливы уж оченно, — отозвался бородатый. — Обмозговать надоть… Дело-то какое тонкое: крещеную душу на тот свет отправить…

— Тебе-то что? Вы цыгане — язычники…

Жиляй вместо ответа расстегнул ворот. На волосатой груди четко выделялся шнурок. Потом сказал:

— Это кто с табором ходит — те язычники… А я кузнец, давно среди русских живу…

Фогель досадливо поморщился.

— Ты не о душе, а о теле своем подумай. По «Уложению о наказаниях» за чеканку воровской монеты знаешь что положено?

— Олово в глотку залить, — с мрачной усмешкой ответил цыган.

— Так выбирай же, — в волнении глянув на дверь, сказал немец. — Или получаешь свидетельство купца первой гильдии, домом в Катеринбурге обзаводишься, торг открываешь, или…

— А ежели я тебя, ваше благородье, объегорю да со статуем этим сбегу? — сощурился Жиляй.

— Да куда ты его денешь? — пренебрежительно отмахнулся управитель. — Да и зачем он тебе? Ведь ты все едино в розыске пребываешь… Монету опять бить начнешь? Так ведь снова попадешься — тогда уж не отвертеться.

— Может, не попадусь, — обиженно проговорил цыган.

— Для такого ремесла грамоту надо разуметь как следует и еще много чего знать, — с превосходством заметил Фогель. — Ведь вот как ты в этот раз попался? Стал серебряный алтынник чеканить. А то и невдомек тебе, что покойный император Петр Великий сию монету отставить повелел.

Жиляй пристыженно опустил голову.

— Понял, что добра тебе желаю? — начал управитель.

— Ладно, — бородач хлопнул ладонями по отполированной поверхности «стула». — Уговорил. Только деньжат набавь. Мне на обзаведенье сто рублев — это как пить дать…

Фогель болезненно сморщился.

— Да не куксись ты, господин управитель, не разжалобишь. Я ему Бабу Золотую, а он сто рублев жалеет.

— Свобода дороже стоит! — с пафосом заявил немец. Но все же уступил. — Будет тебе сто. Как идола предоставишь — и деньги, и свидетельство, и отпускную получишь…


Жиляй вздрогнул от шороха веток над головой. Вскинув голову, он увидел на краю ямы широкоплечего вогула, с холодным любопытством смотревшего на пленника. Копье в его руке было нацелено прямо в лицо Григория. Инстинктивно заслонившись ладонями, бородач заполошно крикнул:

— Эй, не замай! Я к шаману иду!

Вогул продолжал бесстрастно изучать Жиляя. А тот все заклинал:

— Дело у меня к нему, слышь, дружба… Ты пику-то убрал бы…

Едва приметным движением вогул метнул в яму свернутую в кольцо веревку. А когда Григорий ухватился за ее конец, бросил:

— Ружье привяжи!

Вытащив фузею наружу, он вскоре снова опустил веревку.

Как только Жиляй перевалился через край ямы, вогул что есть силы ткнул его носком ичига под ребро. И пока пленник приходил в себя, завернул ему руки за спину, сноровисто связал. Потом затянул один конец веревки у него на шее, другой намотал на кулак.

— Шаман хотел? Пойдем шаман…

И двинулся в сторону от тропы.

С трудом поспевая за ним, Григорий прохрипел:

— Куда ведешь?! Правду тебе говорю: к шаману надоть! Слово к нему есть.

Поводырь остановился. Насмешливо прищурив глаз, сказал:

— Ворга дурак плутает. Мы короткий путь ходим…


Иван и Алпа шли рядом, держась за длинный шест, на другом конце которого был укреплен толстый обрубок ствола высотой в рост человека. Через отверстие в нижней части бревна была пропущена ось; на ней были насажены сосновые кругляши с выбитой сердцевиной.

Неровные колеса эти крутились вразнобой, отчего болван все время раскачивался, как пьяный.

Когда вышли на склон каменистой осыпи, пришлось идти гуськом, то и дело сменяя друг друга у «правила». Вдруг метнулась огромная глыба. На болвана обрушилась целая лавина камней. Побратимы едва успели отскочить назад.

С оторопью смотрели они, как в потоке валунов, низвергающемся по отвесному склону, в щепу дробится деревянное «тело» болвана.

— Не выдал, слава те… — утерев испарину со лба, выдохнул Иван.

— Нового ладить надо, — деловито сказал Алпа, оглядывая опушку в поисках сухостоя.


Мать Ивана осторожно гладила Анну по волосам, а та со слезами в голосе сбивчиво говорила:

— В неметчине, сулит, жить будешь… В комнате мужиков да баб каменных наставлю… Показал на картинке — срамота, голые, а кои без рук, без головы…

— Никто тебя не отдаст, кровная, — подрагивающий голос женщины звучал жалко, приниженно.

Но девушка словно не слышала слов утешения. Глядя перед собой остановившимися глазами, она продолжала сетовать:

— Подумать-то страшно об нем: сущий бритоус, сущий табачник! И везде-то табакерки стоят, и пальцы-то зельем сим блудным перепачканы…

— Ох, страхота! — ужаснулась мать Ивана. — Да нешто о душе-то о своей не печется? Ну захотелось тебе дым глотать — воскури ладан росной да и вдыхай… Искусил, искусил враг человеческий табакопитием…

— Вирши читать учал, — все так же отрешенно глядя в пространство, сказала Анна. — И слова-то душевредительные прибирает: люблю тебя, радость сердца, виват драгая…

Некоторое время обе подавленно молчали. Наконец мать Ивана со вздохом спросила:

— Может, отступится?.. Ежели что — пойду в ноги ему, супостату, кинусь…

Крепко прижимая Анну к груди, женщина в то же время полными страха глазами смотрела на дверь, словно ждала, что кто-то ворвется к ним в полутемную кухню, озаряемую лишь отблесками огня в печи.

Анна подняла голову и благодарно взглянула в лицо своей утешительнице. Но ее изможденный вид, седые пряди, выбившиеся из-под платка, худоба плеч сами взывали о сострадании, и девушка внезапно устыдилась своей слабости, порывисто смахнула слезы, освободилась из объятий и отошла к печи. Завороженно глядя на угли, рассыпавшиеся на поду, Анна заговорила по видимости спокойно и как бы раздумывая вслух:

— Проку-то от упорства… Скажу ему «да» — хоть вы на воле вольной поживете. А нет — всем опять же худо…

Мать Ивана в растерянности смотрела на девушку. Заговорила голосом, похожим на стон:

— У-у, анафема! Вот ведь сети-то как расставляет…

Обхватив голову руками, долго раскачивалась на лавке. И тихо, просительно сказала:

— Не надо, Аннушка, не согласимся мы на свободе жить… такой ценой…

— Я Ивашку люблю! — всхлипнула Анна. — Каково-то мне по земле ходить, коли он цепями звенеть будет?.. — И безутешно зарыдала.


На краю обрыва стояли четверо: Жиляй с веревкой на шее, но с развязанными руками, двое вогулов, вооруженных луками и копьями, и шаман — высокий сухощавый старик с аскетическим лицом, одетый в какое-то подобие бабьего платья с бляхами на спине и плечах, с нашитыми многочисленными лентами всех цветов. На груди его висело массивное ожерелье из медвежьих клыков.

— Зря, ой зря фузею оставил, — укоризненно глядя на вогула, доставшего его из ловчей ямы, говорил Жиляй. — У Ивашки-то ведь добрая оружья, тоже немцем дадена…

— Почему сразу правда не говорил? — упрекнул тот.

— А ты спросил? Я ж толковал: дело важное.

Шаман с непроницаемым лицом смотрел вдаль, будто вовсе не слыша эту перебранку. Отсюда, с большой высоты, было видно, как по расстилающейся внизу таежной растительности, по ржаво-зеленым плешинам болот и крутым лбам сопок медленно ползут тени облаков. По зеленому коридору листвы и хвои, протянувшемуся между двумя болотами, то и дело прокатывались волны — крепкий ветер, вырываясь из распадка между горами, порывами обрушивался на тайгу.

— Лук, однако, лучше, — бесстрастно сказал второй из вооруженных вогулов и искоса глянул на шамана.

— А может, он давно под какую-нибудь каверзу вашу угодил? — предположил Жиляй после недолгого молчания. — Хитер, хитер парень, а с вашими затеями поди совладай… Ладила баба в Тихвин, а попала в Ладогу…

— Много говоришь, — не поворачиваясь к Григорию, произнес шаман.

Тот пристыженно кашлянул и тоже стал смотреть вдаль.

— Эйе! — удивленно воскликнул вогул-смотритель западни. — Трое идут!

— Где? Не вижу ничего, — забеспокоился Жиляй.

— Трое, — подтвердил другой вогул и снова воззрился на шамана.

Наконец и Григорий увидел три точки, движущиеся одна за другой по болотистому редколесью. Они приближались к концу зеленого коридора, сжатого двумя болотами.

— Э, да тут луками-то, чай, не обойдешься. А ну как у них у всех ружья?

Шаман тоже обеспокоился. С лица его словно бы слетела маска возвышенного презрения ко всему мирскому. Он сложил руки на груди, нахмурился. Чеканя слова, заговорил:

— К Золотой Баба идут… Правду сказал… Правда, что убить хотел… Как теперь делать будешь?

— Ума не приложу, — униженно глядя на него, ответил Жиляй. — Где же двоим с тремя справиться? Они, вишь, какие — не клади палец в рот, все ваши хитрости обошли…

— Тебя убить посылал… Ты думай, как… — жестко произнес шаман.

Некоторое время Жиляй растерянно глядел вниз, на волнующуюся под ветром полосу леса. Потом резко повернулся. В глазах его полыхнула радость.

— Пал надо пустить. Ветер-то от нас несет. Как раз этот колок между болотами и выжжет.

— Умный башка! — Шаман с уважительным удивлением воззрился на Григория.

Подошел к нему и полоснул ножом по веревочному ошейнику. Жиляй освобожденно потер ладонью горло. С новым вдохновением заговорил:

— Им версты три идти. Поближе будут, тогда и поджигать… Никуда не денутся голуби — слева, справа болота, а от огня не убежишь, он по такому ветру — ого-го-го как поскачет…

Иван и Алпа шли по тропе, катя впереди нового болвана. Этот выглядел попригляднее, не переваливался, как его предшественник, почивший во время камнепада.

— Видать, немного осталось, — заговорил вогул. — Отец сказывал: у самого начала гор Витконайкерас…

— А что значит это? — заинтересовался Иван.

— Скала водяной царевны…

— Кто такая?

— А та, что в озерах да в реках живет.

— Вроде как русалка по-нашему…

Впереди послышался треск. Он быстро приближался. Побратимы насторожились. Иван вскинул ружье, взвел курок и подсыпал пороху на полку.

Ломая сучья, подминая мелкие деревца, навстречу путникам огромными прыжками летел матерый лось. Увидев их, он даже не отклонился в сторону, только еще сильнее закинул голову, отягощенную гигантскими рогами, и, роняя пену с губ, промчался в нескольких саженях.

Мгновение Иван и Алпа стояли оцепенев. Когда до слуха их донесся дальний гул, они вопросительно уставились друг на друга. Но, увидев, как совсем неподалеку прошмыгнули несколько зайцев и лис, побратимы разом воскликнули:

— Пожар?!

— Удирать надо, — сказал вогул.

Иван с сожалением взглянул на болвана, потом медленно спустил курок. Втянул носом воздух и упавшим голосом подтвердил:

— Горит.

И быстрым шагом отправился назад по тропе. А через минуту они уже со всех ног бежали, не разбирая дороги. За спиной у них все нарастало грозное гудение. Языки дыма протянулись между стволами.

— Давай в сторону! Может, на болотце отсидимся, — на бегу крикнул Иван.

Алпа кивнул и стал забирать влево.

Когда они выскочили к краю трясины, дым уже клубился тяжелыми волнами. А невидимое пламя ревело и завывало на все лады.

— Топь! — обреченно сказал вогул.

И бросил в болото увесистую гнилушку. Она беззвучно погрузилась в бурую жижу. Они снова пустились бежать, то и дело оглядываясь назад. Из дымного марева один за другим вылетали огненные шары — скрученные еловые лапы, объятые пламенем.

Внезапно Иван споткнулся и с размаху полетел на землю. Руки его ушли в жидкую грязь. Алпа остановился, чтобы помочь ему встать, и вдруг заметил узкую полоску воды, сочащуюся под нависшим мхом. Показал на нее побратиму. Тот все понял без слов. Поднявшись с земли и подхватив ружье, он быстро пошел вдоль ручья.

Бочаг нашли, когда дым уже окрасился в зловещие багровые тона, когда сквозь сплошную его завесу начали там и сям пробиваться огромные языки пламени, а сверху сыпались тлеющие уголья. В этом охваченном грозной стихией пространстве небольшая ямка, наполненная ключевой водой, на поверхности которой лениво кружили хвоинки, казалась неправдоподобно спокойной. Белый песочек, устилавший дно бочага, словно бы свидетельствовал о чистоте и прохладе хрустальной влаги.

Беглецы помедлили несколько секунд, будто не решаясь совершить кощунство. Но столб огня, взметнувшийся совсем рядом — занялась кряжистая ель, — заставил их прыгнуть в бочаг. Воды было только по грудь Ивану, и, чтобы скрыться с головой, им пришлось сесть. Места в тесной ямке едва хватило для двоих.

Скоро пожар бушевал прямо над ними. Иван и Алпа успевали на мгновение высунуть голову из воды, чтобы схватить воздуху, и снова погружались по самую макушку.

Они не видели, как, подпрыгнув, выстрелило ружье, лежавшее на мху рядом с бочагом, как взялась огнем его ложа, как пламя налетело на брошенный здесь же берестяной пестерь Алпы. Не видели побратимы, как рушились вековые деревья, как из треснувших стволов лесных великанов фонтанами била горящая смола.

Но огненное действо длилось недолго. Пожар ушел дальше, оставив у себя в тылу обугленные колонны, черную землю, россыпи углей и завалы тлеющих валежин, от которых поднимались густые струи дыма.

Когда Иван и Алпа выбрались из воды, первым, что они увидели, были останки ружья и груда пепла на месте пестеря. Вогул ткнул ичигом эту жалкую кучку, она беззвучно распалась, обнажив кусок металла. Алпа наклонился, поднял топор без топорища. Встретился глазами с Иваном. Тот только вздохнул виновато. Потом отвязал от кушака ставшую ненужной пороховницу и бросил в бочаг.


Пауль, расположенный на берегу порожистой реки, был невелик. По травянистой террасе без всякого порядка разбрелись с десяток полуземлянок и чумов, а в стороне, вдоль опушки бора, выстроились амбары на «курьих ножках» — высоко опиленных пнях. Посреди поселка возвышался огромный кедр с истрескавшимся от старости стволом; ветви его, увешанные шкурами и цветными лоскутьями, лениво трепетали на слабом ветру, среди раскачивающихся хвойных лап по временам открывались черепа оленей с раскидистыми рогами. На большом кострище, черневшем поблизости от кедра, были уложены свеженаколотые дрова,

Несколько вогулов беспрерывно сновали между юртами, и землянками: один устраивал треногу из бревен, к которой затем подвесил большой медный котел, другой подносил из тайги широкие свитки бересты, третий сооружал из тесин невысокий помост подле кедра. Коренастый чернявый мужик в красной рубахе бросался подсоблять всем по очереди. И только двое вели себя степенно — тот, кто стоял у двери обширной полуземлянки с берестяной крышей, украшенной оленьими рогами, и тот, что расхаживал вдоль опушки тайги, окружавшей пауль. Оба они были до зубов вооружены — на поясе колчан и нож, за плечом лук, в руке короткое копье. Изредка из покрытого оленьими шкурами чума появлялся шаман. Отдавал короткие указания и вновь скрывался за меховой полостью.

Иван и Алпа, наблюдавшие за поселком, из зарослей малины на склоне холма, переговаривались вполголоса, то и дело опасливо озирались по сторонам.

— Праздник, говоришь? — задумчиво сказал Иван. — А чего им праздновать — что нас зажарили?

— Похоже, медвежья пляска будет. Вон порылитыхор как убрали — и дров наготовили, и котел принесли…

— Порыли… чего?

— Священное место, значит, — с некоторой обидой пояснил Алпа. — Здесь собираются…

Вогул не договорил. Тело его напряглось, словно перед прыжком, в глазах появилось какое-то странное выражение — боль и радость вместе. Проследив за взглядом Алпы, Иван увидел, как из небольшой избушки на краю пауля вышла невысокая девушка в широком ярко-синем платье, расшитом красными узорами. Волосы ее были заплетены в две толстых косы, унизанных бляхами, кольцами, убранных разноцветными лентами.

Некоторое время побратимы молча наблюдали за обитательницей пауля. Она неутомимо носилась по всему стойбищу — то от юрты к камельку, где на воткнутых в землю прутьях пеклись лепешки, то взлетала по ступенькам, вырубленным в бревне, к устроенному высоко над землей лабазу, то спешила с берестяными ведрами к реке. А едва выдавалась свободная минута, она присаживалась на пороге избушки и быстрыми стежками сшивала оленьи шкуры.

— Добрая хозяйка будет, — наконец заметил Иван.

Вогул покраснел, словно похвала относилась к нему.

Когда девушка в очередной раз направилась к амбару, ближе всех стоявшему к месту, где прятались побратимы, Алпа неожиданно издал трескучий горловой звук. Помолчал несколько секунд и снова застрекотал.

Девушка замерла на лестнице, прислоненной к амбару, потом с какими-то неловкими, суетливыми движениями стала доставать припасы. Со всех ног бросилась к камельку, сложила возле него добро, взятое из амбара. Потом ненадолго скрылась в маленькой избушке на краю пауля. Выйдя оттуда в шали и с туеском в руке, она что-то сказала вооруженному вогулу, мерявшему шагами опушку, и скрылась в лесу.

Когда среди стволов бора, подходившего к малиннику, замелькало синее платье, Алпа опять негромко прокричал кедровкой. Сказал, не глядя на Ивана:

— Подожди. Я быстро.

И, пригнувшись, нырнул под полог ветвей, пестревших крупными ягодами.

Они появились совершенно бесшумно. Иван даже вздрогнул, когда перед ним возникло девичье лицо, обрамленное цветастой шалью. Алпа, шедший следом, с затаенной гордостью сказал:

— Вот, это Пилай…

— А меня Ивашкой зовут, — молодой человек во все глаза смотрел на возлюбленную побратима, а та, напротив, отводила взгляд. — Да ты не робей…

— Она и не боится, — ответил за нее Алпа. — Просто нрав такой.

Как бы подтверждая его слова, Пилай быстро заговорила, избегая, однако, смотреть на Ивана.

— Нельзя вам здесь… Если ветер изменится, на пауль понесет — сразу собаки учуют…

Иван беспомощно развел руками.

— Нам деваться некуда. Мы ведь не за здорово живешь пришли…

— Да я уж сказывал ей, — вмешался Алпа. — А она свое…

— Завтра много гостей будет: шаманы с Пелыма, с Сосьвы… По тайге ходить станут, набредут…

— А что за сборище такое?

— Медведя убили.

Иван и Алпа надолго задумались. Пилай решилась прервать молчание.

— Надо вам, однако, в мань-кол схорониться…

— Замолчи! — чуть не закричал Алпа.

На лице его был написан неподдельный ужас.

Иван недоуменно воззрился на товарища, потом спросил:

— Чего благуешь?

— Грех… грех… Нуми-Торум накажет… — побелевшими губами шептал Алпа.

— Вон видишь, на краю пауля самая маленькая избушка, — сказала Пилай, впервые прямо взглянув на Ивана. — Это и есть мань-кол — бабий дом…

— Нельзя мужикам в мань-кол! — прервал ее Алпа. — Даже шаман туда войти не смеет. Грех великий. Убьет Нуми-Торум.

— А это еще кто? — с подчеркнутым спокойствием узнал Иван.

— О-очень большой бог, — почтительно закатив глаза, отвечал вогул. — Са-амый большой…

— А как же тот… за народом смотрящий мужик?

— И тот большой, и этот большой. Нуми-Торум, однако, главнее…

— Морока с вами. У нас просто: один всех выше…


Иван сидел на чурбачке возле чувала, смотрел, как огонь лижет закопченные бока котелка. И, не оборачиваясь к побратиму, ничком лежавшему на нарах, вполголоса говорил:

— Да уймись ты, ничего тебе не будет… Хоть то в соображение возьми, что двум смертям не бывать, а одной не миновать. Ну, остались бы мы в кустах сидеть — только и выждали б, что кто-нибудь на нас наскочил…

Поднялась шкура, закрывавшая вход, и в избушку, согнувшись под низким косяком, вошла Пилай.

— Выспались? — В глазах ее притаилась тревога.

— Я-то слава богу. А он, — Иван кивнул в сторону побратима, — он жалится: всю ночь продрожал-де. Вот сижу увещеваю…

— Я и сама-то… — призналась Пилай. — Днем-то не так страшно.

После короткой паузы сказала — уже другим повеселевшим голосом:

— А гости уже подходят — пелымских шестеро на той стороне речки показалось. Сейчас поедут за ними.

— У вас что, лодка есть? — заинтересовался Иван.

— Не одна еще.

— А говорили, что к вам по воде не подняться.

— Наши вниз и не плавают — здесь поблизости. Да на озера ходят — лодки-то берестяные, на плече унести можно…

Весь день Иван и Алпа сменяли друг друга возле крохотного окошка, прорубленного над входом и следили за тем, что делается в пауле.

— На миг не отходит, — наконец сокрушенно произнес Иван. — Поди подберись тут к статую… От кого он только бережет-то его. К вам ведь только свои добираются.

Алпа с усмешкой посмотрел на вооруженного вогула, сидевшего у входа в «рогатую» полуземлянку, и сказал:

— От своих и берегут. Сколько драк между шаманами из-за Золотой Бабы было. Украсть несколько раз пытались — кто ею владеет, тому вся тайга дары несет… Вот Воюпта и бережет ее пуще глаза.

Вдруг откуда-то с реки послышался частый вороний грай. И почти сразу же отозвались невидимые из мань-кола птицы в самом пауле. Со всех сторон неслось карканье. Когда Иван с недоумением прильнул к оконцу, чтобы понять, чем вызван вороний переполох, Алпа бесстрастно сказал:

— Не птицы кричат, люди кричат.

Побратим повернулся к нему с вопросительной миной на лице.

— Значит, увидели лодку — медведя убитого везут…

Иван не стал задавать вопросов и весь обратился в зрение и слух.

На травянистой поляне тем временем появились люди — их было несколько десятков. Одни в шаманских одеяниях, обшитых лентами, галунами и бляхами, с татуировкой на лице, другие — в обычных охотничьих доспехах из звериных шкур. Все они двигались к берегу реки, размахивая руками и каркая на разные лады.

Вот на узкой полоске воды, видной из окошка, появилась берестянка с тремя гребцами. Едва лодка ткнулась в берег, как к ней кинулись все многочисленные обитатели пауля. Поднялся целый фонтан брызг — люди что есть силы колотили по воде, обдавая друг друга, весело крича по-вороньи. Потом несколько десятков рук подхватили тушу медведя, бурой массой возвышавшуюся на дне берестянки, и потащили добычу к священному кедру, украшенному шкурами и цветными лоскутьями.

Иван и Алпа увидели, как старый шаман что-то бранчливо сказал Пилай, как она, вспыхнув, бросилась к мань-колу.

Войдя, она с обидой произнесла:

— Прогнал — грех, мол, тебе на медвежьем празднике вертеться…

— Что ж у них тут такое важное будет? — с усмешкой спросил Иван.

— У зверя убитого прощенья просить будут. Обманывать его станут — тебя не мы убили, тебя олени, или менквы, или птицы заклевали… — очень серьезно ответила Пилай.

Иван недоверчиво слушал.

— Правду говорит, — подтвердил Алпа. — Личины понадевают. Сам-то Воюпта, видно, журавлем оденется — так уж положено… Голову да шею журавлиную из деревяшки приладит…


Караульный, приставленный к «рогатой» землянке с берестяной крышей, с завистью глядел в сторону кедра, где все уже было готово к празднеству. Перед головой медведя, уложенной поверх свернутой его шкуры на помосте, пылал большой костер, выхватывая из тьмы нижние ветви священного дерева и часть поляны. От котла, черневшего среди пламени, стлался пар. Шаманы, собравшиеся на праздник, сидели на земле полукольцом, почтительно глядя на морду убитого зверя. Позади них расположились сопровождавшие их служки в охотничьей одежде.

Страж Золотой Бабы ощутил болезненный тычок в спину. Суетливо повернулся. Перед ним стоял Воюпта, только что вышедший из землянки.

— Зеваешь? — прошипел шаман и, отстранив караульщика, направился к костру, позванивая монистом.

Увидев его, сидевшие у костра замерли, сложив руки на коленях. А Воюпта, глядя поверх голов, прошествовал к помосту, взял лежавший рядом со шкурой бубен и стал нагревать его над огнем. Потом отошел от костра и на минуту замер, словно давая гостям возможность насладиться созерцанием его костюма. Тут и впрямь было на что посмотреть. На голове у колдуна топорщилась шапка из меха росомахи, обшитая бубенцами. Балахон из оленьей кожи украшали десятки, а может быть и сотни, блях, монет, лент, деревянных фигурок; гирлянды медвежьих и волчьих зубов опутывали шею.

Сухо и величаво поклонившись зрителям, Воюпта поднял над головой бубен, обтянутый кожей, и задергал им со всевозрастающей скоростью. Колокольцы на обруче бубна залились тонко и тревожно. Резким движением шаман выхватил из-за пазухи лапку гагары и что есть мочи стал бить в бубен. И вдруг присел, закрыв лицо руками. Но через несколько мгновений ладонь его снова колотила по инструменту, вызывая глухие угрожающие звуки.

А потом кудесник начал крутиться на одной ноге, визжа и причитая, заклиная и будто бы жалуясь кому-то. Словно вихрь, носился он по поляне, то подпрыгивал, вздымая полы своего балахона, то начинал кататься по траве, как в припадке.

Когда камлание закончилось, Воюпта дал знак одному из постоянных обитателей пауля, сидевшему во втором ряду зрителей. Тот резво поднялся и кинулся в одну из юрт. Спустя полминуты появился оттуда вместе с Жиляем.

Пленник остановился возле костра, опасливо озираясь по сторонам. И замер, услышав голос шамана, звучавший с грозно-пророческими интонациями:

— Рущ! Ты помогал. Тебе верю. Хочу совсем вера иметь. Клятва даешь?

— Да нешто я… — с подчеркнуто преданным видом начал Жиляй.

— Я говорю! — Воюпта зыркнул на него глазами, в которых отражались языки пламени. — Клятва даешь?

— Даю, даю, — поспешно согласился цыган.

Последовал новый знак шамана одному из его служек, и на траву перед Жиляем упали две половинки собачьего трупа.

— Пройди между разрубленный собак!

Цыган, боязливо семеня ногами, прошел, как ему было указано.

— Садись! Праздник смотри! Верю тебе!

И шаман отошел в сторону.

Из темноты немедленно вынырнули двое вогулов, ведя на кожаном аркане белого оленя. Когда тот замер возле костра, едва приметно поводя своими синеватыми глазами, из полукруга зрителей поднялся один — молодой шаман — и с криком вонзил нож оленю под лопатку. Жертвенное животное рванулось вперед, но двое его поводырей крепко держались за концы тынзяна. Повалившись на бок, олень забился, закусив язык.

Прошло всего несколько мгновений, а сердце оленя, его почки, мозг, печень уже дымились в расписных деревянных чашах, и один из шаманов поливал их кровью. Воюпта взял в руку трепещущий глаз и сунул ладонь к лицу Жиляя. Тот в ужасе отшатнулся, но старый шаман умело впихнул ему в рот студенистую массу. И пока цыган, перемазанный кровью, содрогаясь от отвращения, пытался проглотить глаз, Воюпта с ласковыми интонациями повторял:

— Е-ешь, рущ! Е-ешь, гость дорогой!..

Когда гости немного подкрепились оленьим мясом, Воюпта поднялся и сказал:

— Пляска, однако, начинать надо.

И пошел к рогатой полуземлянке. Шаманы и их служки последовали примеру хозяина и разбрелись по чумам и землянкам.

Через некоторое время стали появляться вновь. Но теперь было невозможно узнать, кто есть кто, — каждый был одет в какой-нибудь необычайный костюм и с маской на лице. Одни в вывороченных мехом наверх малицах и берестяных колпаках, с длинными деревянными носами, другие в лохматых париках из размочаленного луба, скрывавших все лицо, третьи в звериных шкурах, с рогами на голове, четвертые в женских одеяниях и шалях. У многих в руках были различные инструменты — у кого сангультап, похожий на гусли, у кого суп-думран — свирель, у кого — кат-думран — нечто вроде скрипки. У других — палицы, копья.

Наконец из полуземлянки появился «журавль» — из прорези вывернутой мехом наружу малицы торчал березовый шест с птичьей головой, заканчивавшейся длинным клювом.

Один Жиляй остался в чем был — в красной рубахе и помятом грешневике. Какой-то сердобольный «менкв» в берестяном колпаке сунул ему грубую личину из такой же бересты. Цыган со вздохом надел ее, нахлобучил шляпу. К нему подскочило какое-то существо с огромным горбом и петушиным гребнем, поднесло чашку с мутной жидкостью. Жиляй отрицательно покачал головой. Тогда существо отхлебнуло из чашки и причмокнуло:

— Пить нада! Хорошо будет. Башка веселый будет.

Жиляй с сомнением взял в руки деревянный сосуд, хлебнул. Сморщился. Запустил пальцы в чашку. Поднес к огню бесформенный ослизлый кусок.

— Гриб! — подбадривало существо. — Хорошо!

— Так то ж мухомор! — крикнул Жиляй и плюнул в траву.

— Все пьют! Все башка веселый!

Цыган оглянулся. Возле костра действительно толпились «менквы», «олени», «глухари», «утки» и иные ни на что не похожие твари и, приплясывая на месте, пили из таких же деревянных чаш.

Тогда Жиляй залпом опрокинул в себя мухоморную жижу и с отчаянной бесшабашностью бросил оземь свою многострадальную шляпу…


Караульщик потерянно топтался у входа в капище, не сводя глаз с освещенной костром поляны, где вовсю шло веселье. Гудение струн, сипение свирелей, крики людей и треск углей, скачущие фигуры в причудливых одеяниях, отбрасывающие гигантские тени, — это зловещее действо тревожило сердце одинокого стража, и он то и дело воинственно потряхивал копьем, словно сам собирался пуститься в пляс.

Среди сонма топчущихся и скачущих возле священного кедра уже невозможно было разобрать отдельные фигуры. Только красная рубаха Жиляя мелькала то там, то здесь. Маска сбилась, из-под нее торчала спутанная борода. Цыган откалывал вприсядку, по временам зычно выкрикивая: «Эх, жизнь копейка! Голова — наживное дело!» И снова пропадал в гуще беснующихся…

Когда с краю толпы отделились двое — «журавль» с отчетливо выделяющейся в свете костра деревянной «шеей» и невысокий «менкв», караульщик почтительно отступил в сторону от входа и пропустил обоих участников пляски в капище. Присел на корточки, опершись на копье.

Веселье мало-помалу начинало угасать. В костер давно уже не подбрасывали хворост, и он стал оседать, сгоревшие дрова и ветви рассыпались, угли тлели в траве.

Страж поднял голову — над краем леса едва заметно посветлело, поблекли звезды. Крики и гудение струн слились в монотонный гул, постепенно сходивший на нет. Одна за другой от костра, пошатываясь, брели фигуры в масках, шкурах и колпаках, скрывались в чумах и землянках.

И вдруг караульщика словно подбросило. К нему направлялся «журавль», голова его свесилась набок, клюв уныло колебался, словно подбирая просыпанное зерно.

Страж вскинул копье, загородил вход. Из прорези малицы высунулась седая голова Воюпты. Он с усталой злостью бросил:

— Уйди!

Караульщик отскочил в сторону, с задумчиво-недоуменным выражением уставился на шкуру, закрывавшую дверной проем. И тут же его снова точно в грудь толкнуло — из землянки послышался душераздирающий вопль.

Сбежавшиеся к капищу увидели, как старый шаман, позабыв про усталость, что есть силы колотит журавлиной шеей незадачливого стража, а тот, катаясь у его ног, норовит закрыть голову от ударов клюва.

Когда несколько гостей, одетых кто менквом, кто оленем, кто женщиной, проникли вслед за Воюптой в землянку, они увидели, что у противоположной стены ее навалены связки мехов, мерцают расставленные полукругом лампады.

Старый шаман, не в силах произнести ни слова, только стонал и, исступленно раскачиваясь, показывал на квадратную дыру, вырезанную в углу берестяной крыши.


В высокой траве, росшей вдоль опушки, темнели три бесформенные груды. Но едва по краю леса размеренно прошагала фигура с копьем, две из куч зашевелились, приподнялись над поляной.

Клубок меха прошептал:

— Вроде пронесло. Наляжем, Иван, недалеко до реки.

И распрямился во весь рост. В руке у него была журавлиная «шея» с клювом.

Иван тоже встал и, сдернув с головы колпак менква, сказал:

— Чего мы с собой все это тащим?

— Да впопыхах-то… — С этими словами Алпа отшвырнул «шею» и взялся за край свернутой шкуры, лежавшей рядом с беглецами на траве.

Иван тоже отбросил колпак и взялся за другой конец шкуры.

На берегу реки стояло несколько берестянок. Когда подтащили к ним шкуру, за которой оставался на песке глубокий след, над крайней лодкой поднялось лицо Пилай. Легко выскочив из своего укрытия, девушка столкнула берестянку на воду и бросилась помогать побратимам.

— Ты лучше лодку держи, — сказал Иван и откинул край шкуры.

В предрассветной мгле сокровенно блеснуло тело идола — это была небольшая — в половину человеческого роста — фигура обнаженной женщины с поднятыми руками.

С огромным напряжением подняв Золотую Бабу, Иван и Алпа кое-как дотащили ее до берестянки.


Ряженые, размахивая факелами, как-то развинченно мотаясь во все стороны, мчались вдоль темной полосы, тянувшейся по серой от росы траве.

Жиляй выбежал на берег одним из первых. Крикнул:

— А здесь-то борозду какую пропахали!

Подоспевший Воюпта несколько мгновений не мог заговорить, с трудом переводя дыхание. Все с почтительным страхом смотрели ему в лицо, ожидая приказаний.

— Беда! — наконец прохрипел шаман. — Сушь стоял. Вода совсем мало! Как бы закол не обсох, как бы не убежали…

И быстро оглядев столпившихся вокруг него «менквов», «оленей», «уток», стал распоряжаться. Одному из своих служек велел:

— Десять людей возьми. Бегите Витконайкерас. Качающийся Камень столкните.

Другому показал на лодку:

— Пять людей плывите! Может, перед заколом догоните…

Остальным крикнул:

— Лодки берите! Перешеек побежим! Рущ! Со мной будешь.

Жиляй, с очумелым видом слушавший Воюпту, покорно кивнул и бросился помогать тем, кто взваливал берестянки на плечи.


Лодку несло в «трубе» — река, сжатая отвесными скалами, пенилась и с шумом билась о гранит. Иван и Алпа вовсю работали веслами, а Пилай, сидя на носу, вглядывалась в курящуюся туманом поверхность воды по курсу лодки.

— Ну чего как пришибленные? — прервал молчание Иван. — Все ведь любо-мило вышло.

— Боюсь. Ее боюсь, — повернулась к нему Пилай и украдкой указала на золотую статую.

— А ты пообещай ей подарить чего-нибудь, — с улыбкой посоветовал Иван. — Может, она нам и пособит от Воюпты удрать.

Вскоре Пилай вскрикнула:

— Загорожено! Река загорожена!

Иван даже привстал, чтобы лучше видеть, что делается впереди. Действительно, от одного скалистого берега к другому протянулся высокий забор из бревен.

— Ого! Сажени три будет… — растерянно проговорил Иван. — Во-он почему тебе, Алпа, старики-то толковали, что вверх по реке не даст пройти этот ваш… за народом надзирающий…

— Мирсуснехум, — испуганно подсказала Пилай.

— Во-во. Только, на мои глаза, не его это рук дело.

Закол стремительно приближался. Иван стал поворачивать лодку, чтобы ее навалило на преграду боком. Когда борт ткнулся в обросший илом частокол, он стал перебирать по нему руками, ведя берестянку вдоль бревенчатой стены.

Между тем почти совсем рассвело, и река была видна на всем своем протяжении до первого поворота. Отсюда казалось, что лавина воды катится с холма.

— Назад не выгрести, — обреченно сказал Алпа, проследив за взглядом товарища.

— Сам вижу, — пробормотал Иван. — Думать надо, как вниз пройти… В заколе дырки должны быть — иначе его водой снесло бы… Помогайте!

И с новой силой стал перебирать руками по звеньям городьбы. Но теперь он старался вести лодку на некотором удалении от закола, внимательно вглядываясь в поток за бортом.

— Есть! — Иван кивнул вниз.

В прозрачной воде было хорошо видно, что несколько бревен обрывались недалеко от поверхности.

— Ну, что делать будем? — Иван переводил взгляд с Алпы на Пилай. — Статуя нам не перетащить через закол. Здесь бросать придется, а самим подныривать.

На лице вогула появилась протестующее выражение, он хотел что-то сказать, но побратим не дал ему заговорить.

— Делать-то нечего. Те, знать, нашу хитрость открыли уже… Тут не до жиру, быть бы живу. Черт с ним, с идолом!..

— Не можем мы, — наконец прервал его Алпа. — Не умеют вогулы плавать.

— Ат незадача! — Иван пристукнул кулаком по колену. — А ну давайте еще вдоль загородки проплывем, авось где щелка найдется…

И снова они лихорадочно принялись пересчитывать руками бревна закола. Уткнулись в нависший над водой край скалы.

— Назад пошли! — быстро сказал Иван и глянул в сторону речного поворота.

В глазах его была тревога.

Снова погнали лодку вдоль закола. Руки всех троих мелькали с еле уловимой быстротой. Когда прошли середину реки, Пилай крикнула:

— Стой!

Иван и Алпа вытянули шеи в направлении, указанном девушкой. Перед самым носом берестянки слышался мерный плеск. Казалось, разбухшие торцы четырех бревен размеренно бьют о поверхность потока, поднимая мгновенные буруны.

Подогнав лодку к этому месту, Иван сунул ладонь между водой и концами лесин. С мрачной усмешкой сказал:

— Вершок будет… А у нас борт — во где.

Задумался на несколько мгновений, потом взглянул на потерянные лица вогулов, с тоской всматривавшихся в скалистую расселину, из раствора которой скатывался свинцово отблескивавший вал воды.

— Чего глядеть-то! За весла беритесь.

Алпа и Пилай молча повиновались. Иван энергичными взмахами весла гнал лодку к берегу, противоположному тому, где они только что были. Суденышко с трудом преодолевало мощное течение.

— Крепче, крепче налегайте! — подгонял Иван, а сам то и дело поглядывал в сторону речной излуки.

Он правил к ржаво-бурой осыпи, громоздившейся над скалой. И когда берестянка достигла ее, прыгнул на камни. Кое-как удерживаясь на груде валунов, по временам оступаясь в воду, он принялся нагружать берестянку камнями.

— Разбрасывайте по дну! Притопим лодку, авось проползем…

Алпа и Пилай послушно принялись раскладывать груз. И борта стали постепенно уходить в воду.

Вдруг девушка выронила камень и испуганно охнула. Иван вскинулся и сразу увидел то, что ужаснуло Пилай. Из-за поворота вылетела лодка с несколькими гребцами. Лопасти весел мелькали с угрожающей быстротой.

Почти одновременно и преследователи увидели беглецов. Яростный гомон голосов заметался в гранитном ущелье «трубы». Над лодкой взметнулись несколько рук с копьями.

Алпа закрыл лицо ладонями и ничком сунулся на дно лодки, словно надеясь таким образом укрыться от ревущего воинства. Пилай шарила глазами вокруг себя, будто ища убежища.

— А ну шевелись! — с неожиданной злостью рявкнул Иван и швырнул в свою лодку сразу два камня.

Плечи Алпы вздрогнули, как от удара. Он поднял на Ивана помутившиеся от страха глаза. Встретившись с его горящим взглядом, как-то разом встряхнулся, принялся быстрее прежнего раскладывать груз по дну. Пилай тоже ожила, глядя на побратимов.

Преследователи были в полуверсте, когда Иван, присев на осыпи и прищурившись, прикинул осадку лодки. Жестко сказал:

— Будет!

Осторожно сел на корму, взял весло.

— А теперь ложитесь!

Пилай и Алпа распластались на камнях, а Иван несколькими мощными взмахами отогнал берестянку от осыпи и направил ее к просвету в заколе. Борта едва не черпали воду, когда он перебрасывал весло с руки на руку и делал гребок. До преграды оставалась уже какая-то сажень, и он рухнул грудью на дно лодки. Послышался скрежет, треск, и Ивана обдало водой.

Он осторожно выпрямился. Перед ним плескалась широкая лента воды, круто уходившая за скалистый берег. Повернувшись назад, он увидел быстро удалявшийся закол. И тогда крикнул:

— Ушли!

И тотчас же каньон взорвался воплями преследователей. Спутники Ивана с опаской переглянулись и неожиданно для себя рассмеялись. А он, достав нож, принялся срезать с бортов и кормы лохмотья бересты, задравшейся от удара о торцы бревен.

Когда берестянка проскочила поворот, Пилай сказала:

— Вон та скала с голой вершиной и есть Витконайкерас.

Иван, продолжая работать ножом, скользнул взглядом по изрезанному трещинами утесу. И вдруг озабоченно сощурился:

— Солнце в глаза бьет, не пойму… Ровно как шевелится кто-то.

Алпа тоже поднял голову, всмотрелся. Лицо его посерело.

— Из пауля люди!

Теперь и Иван разглядел, что на вершине копошатся несколько фигур в нелепых одеяниях. Облепив огромный валун, они раскачивались вместе с ним из стороны в сторону. Мгновенно поняв, что происходит, все трое налегли на весла.

Берестянка на большой скорости влетела на шумливый перекат под скалою. И одновременно с вершины сорвалась глыба. Со страшным грохотом прыгая по уступам утеса, она неслась, казалось, прямо на лодку. И все же беглецы, отчаянно колотя веслами по воде, опередили ее. Подняв огромный фонтан брызг, обрушенный преследователями камень пронесся в нескольких саженях от кормы лодки.

Но едва Иван и его спутники успели отдышаться после бешеной гонки, как их ожидала новая неожиданность. Когда, пройдя крутую луку, они выплыли на длинный плес, вольно разбежавшийся между пологими лесистыми берегами, из сосняка, который они только что миновали, высыпало больше дюжины участников ночного действа. Спустив на воду три берестянки, «менквы», «утки», «волки» и прочие существа, предводительствуемые «журавлем», бросились в погоню. Воинственные крики опять заметались над водой.

Расстояние между преследователями и преследуемыми быстро сокращалось. Пока преодолевали плес, все три лодки, вмещавшие ряженых, шли рядом, но потом они растянулись одна за другой. В первой, где среди косматых шкур и берестяных панцирей мелькала красная рубаха Жиляя, сидел и Воюпта. Потрясая копьем, он то и дело хрипло вскрикивал, подбадривая гребцов.

Прошли порог. Мощная струя главного слива с огромной скоростью несла берестяную посудину в облаке водяной пыли, и беглецам лишь в последний момент удавалось заметить и обойти многочисленные камни в русле. Когда молодых людей вынесло на чистую воду, они обернулись назад. Лодка старого шамана, вырвавшаяся вперед, тоже успешно преодолела препятствия.

Проскочила и вторая берестянка, а третьей не повезло. Налетев на камень, она навалилась на него бортом и мгновенно сложилась пополам. В волнах запрыгали, как мячи, головы преследователей.

Когда подошли ко второму порогу, расстояние между лодками сократилось настолько, что Воюпта уже не скрывал своей радости. Он то и дело привставал, воздевая к небу копье и издавая воинственные вопли.

Иван лихорадочно греб, все чаще оглядываясь назад. И вдруг внимание его привлек ствол ели, прибитый течением к камню у входа в порог. Лесина как бы зависла, не решаясь ринуться на стремнину. Ощетинившись обломками ветвей, она подрагивала под напором струи.

Решение пришло мгновенно. Крикнув Алпе: «Держи нос!», молодой человек швырнул весло на дно лодки и схватил топор на длинной суковатой ручке. Когда берестянка уже входила в порог, он с размаху всадил лезвие в еловый ствол и с силой дернул его на себя. Лесина отцепилась от камня и вслед за лодкой полетела в ревущий поток, сжатый валунами. Но поскольку вошла она в порог наискось, ее мгновенно развернуло поперек течения. Иван выдернул топор и, кинув его под ноги, поднял весло. И в самое время — суденышко уже неслось среди крутоверти огромных — в человеческий рост — валов.

Ель, развернувшуюся поперек главной струи, немедленно навалило на камни и как бы запечатало ею порог. Но лодки преследователей, подхваченные мощным течением, уже не могли уклониться от встречи с острыми сучьями, усеявшими ствол. Они почти одновременно налетели на неожиданную преграду. Податливая береста треснула, разодранная сразу во многих местах. В огромные пробоины хлынула вода. Гребцов завертело в толчее волн.

Оглянувшись, беглецы увидели, как на мокрые холки камней, торчащие среди порога, карабкаются «менквы», «гуси», «волки». А безутешный «журавль», с которого ручьями лила вода, стоя на мелководье, куда его выбросила волна, исступленно машет кулаками вслед уносящейся за поворот берестянке.

Через час Иван и его спутники пристали к пологому берегу. Выйдя из лодки и потянувшись, Иван сказал:

— Сейчас костерок соорудим, обсушимся и дальше…

Нагнулся, чтобы взять топор. На мгновение замер, потом сдавленно позвал:

— Сюда! Сюда идите!

Когда встревоженные Алпа и Пилай подбежали к нему, то увидели, что Иван держит топорище, пытаясь оторвать лезвие, словно прикипевшее к большому камню, лежавшему посреди лодки. Вот лезвие с усилием отлепилось, вот снова с легким звоном прильнуло к ржаво-бурой шероховатой поверхности.

Достав из-за пояса нож, молодой человек стал прикладывать его поочередно ко всем камням, набросанным в лодке. И каждый раз слышался легкий щелчок — лезвие притягивала какая-то сила.

Иван распрямился, утер рукавом испарину со лба. Сказал:

— Ладно, что в суматохе не все камни выбросили.

Пилай и Алпа непонимающе смотрели на него. Наконец девушка подавленно сказала:

— Заколдованные… Золотая Баба… Нет, Мирсуснехум…

— Мы же говорили… — охваченный суеверным страхом, Алпа прижал руки к груди, отступил от лодки.

— Да не причитай ты, — недовольно перебил его Иван. — Это же магнит-камень. Знаешь, что это такое?

— Не-ет.

— Да это же… это почище всякой Золотой Бабы будет. Кто магнит-камень найдет, тому от казны знатная награда выйдет. И льгота во всем великая…

— А откуда ты про этот камень ведаешь? — недоверчиво, спросил Алпа.

— Да у нас в деревне любой тебе про то, как искать его, расскажет, по каким приметам на руду выходить, наслышались, какое счастье рудознатцам приваливает, коли на медь али бо на железо наскочат. Уж старики-то ворчать стали: обнищали, мол, оборвались, а все мечтают жар-птицу ухватить, все по горам шатаются…

Иван с торжествующей улыбкой подбросил на руке увесистый камень. И с молодецким превосходством сказал, как будто ворчливые старцы могли слышать его:

— Вот она, жар-птица, попалась…


Взбивая пыль, лошадь летела по улице поселка.

Поминутно приподнимаясь на стременах, Иван вглядывался в открытые окна заводской конторы — приземистого здания, выкрашенного желтой краской. Когда он был уже совсем близко, в глаза ему бросилась тщедушная женская фигурка с коромыслом и ведрами. Придержав лошадь, Иван спрыгнул на землю:

— Маманя!

Женщина обернулась на его голос. Во взгляде полыхнула мгновенная радость. Поставив ведра, она бросилась на грудь сыну.

Поглаживая ее по исхудавшим плечам, Иван ласково говорил:

— Все, все, родная, скоро домой все поедем.

— Я знаю… — Мать подняла на него глаза. На лице ее была скорбь.

— Ч-чего знаешь? — недоверчиво спросил Иван.

— Карла Иваныч уж распорядился, чтоб семью нашу от работ освободили. Днями обещался бумагу дать…

Молодой человек пораженно смотрел на мать, не в силах произнести ни слова. Наконец пробормотал:

— Значит… значит…

— Ради тебя она, ради тебя… — со слезами в голосе говорила мать, обняв Ивана.

— Кто она? — все еще недоумевал он.

Женщина еле слышно прошептала:

— Аннушка…


Управитель уже садился в свою бричку после осмотра доменного цеха, когда на усыпанную шлаком площадку влетел всадник. Подняв облако пыли, он остановился возле экипажа. Брови Фогеля полезли вверх.

— Ты?! — Он обеспокоенно оглянулся, словно боялся, что кто-то может подслушать.

Увидев Тихона с уставщиками, скривился и негромко сказал:

— Поедем отсюда. — И тронул лошадей. Иван пристроился рядом.

Поднялись на плотину.

— Ну и?.. — Немец избегал прямого вопроса о Золотой Бабе.

— Ну и добыл я статуй — уворовал с капища их поганского.

Фогель выронил из рук вожжи.

— Золото?!

— А что же еще? С места кое-как сдвинешь. Тяжеленный болван — вот-вот, гляди, в землю уйдет.

— А велика ли? — Губы управителя побелели, он не замечал, что лошади давно встали посреди плотины.

— С ребятенка десятилетнего будет…

— Так где же она? — нетерпеливо сказал Фогель.

— Как уговорились — в лесу схоронил в приметном месте.

— Тогда…

— Не знаю только, господин управитель, придется ли ехать за ней. — Иван запнулся. Потом сказал через силу, глядя мимо Фогеля: — У тебя, я слышал, с моей невестой другой уговор вышел. Ежели-де пойдет замуж…

— Молчать! — досадливо крикнул управитель и испуганно оглянулся.

— А чего мне? — как можно беспечнее отозвался Иван. — Я от людей не таю ничего.

Лицо немца как-то сразу посерело. Казалось, он стал меньше, вдавившись в кожаные подушки сиденья. И только напряженный блеск глаз свидетельствовал о том, что творится в его душе.

— Откажись от Анютки, господин управитель, — негромко сказал Иван. — Неровня она тебе… Что ей за старого-то идти…

Ответа не было, и тогда, возвысив голос, кержак резко подался к Фогелю, так, что лошадь под ним испуганно вздрогнула всем телом.

— Аль не нужна уж тебе Баба Золотая?!

Немец медленно обратил к нему лицо, прорезанное глубокими морщинами. Казалось, скорбные тени залегли в этих суровых складках. Даже седой парик стал выглядеть как-то траурно.

— Я буду думать… Я завтра скажу тебе…


Приотворив дверь, Тихон прошмыгнул в кабинет управителя. Тот даже головы не поднял. Остановившимся взглядом он смотрел на свои полусжатые кулаки, лежавшие перед ним на столе. Что-то бесформенное, старческое появилось в его ссутулившейся спине, в опущенных плечах.

— Звали-с? — нарушил тишину приказчик.

— Скажи, Тихон, — нетвердым голосом проговорил немец. — Что на свете всего важнее?

— Так это ведь… как кому, — с почтительным смешком сказал приказчик. — Если, примерно, нашему брату, так начальство богопоставленное почитать…

На лице Фогеля появилось выражение досады. Он стукнул по столу своим вялым кулаком и поднялся:

— Самое главное! Что самое главное?! Богатство? Власть? Любовь женская? Что?

— А-а, это-то?.. Тут, Карла Иваныч, по моему разумению, и рядить нечего. Как говорят, крякнешь да денежкой брякнешь — все у тебя будет.

Управитель вышел из-за стола и, покачиваясь, тяжело прошествовал к Тихону. Заговорил, размахивая рукой перед носом приказчика:

— Эта пословица обманывает — здоровье не купишь. Любовь не купишь.

— Не знаю, как насчет здоровья. А касательно любви… Опять же пословка есть: были бы побрякунчики, будут и поплясунчики.

— Какие побрякунчики? — пьяно изумился Фогель.

— А вот эти, — Тихон с радостной улыбкой постукал себя по карману.

Звон монет словно бы несколько отрезвил немца. Он мотнул головой в сторону входа:

— Уйди!

Когда за Тихоном закрылась дверь, Фогель постоял, потерянно озираясь. Нетвердыми шагами прошествовал к клавикорду. Взял с крышки инструмента миниатюру, уставился на портрет налитыми кровью глазами. И вдруг что есть силы хватил его о паркет.

* * *

— Здесь, — сказал Иван, указывая на кучу молодых березок с подвянувшей листвой. И, оглянувшись на управителя, стал отбрасывать деревца в сторону.

Фогель стоял, сложив руки на груди, и ждал. На нем был мундир горного офицера, ботфорты и треуголка. За поясом торчали два пистолета с простыми деревянными рукоятками. На мрачном лице его застыло недоверчивое выражение. Однако, когда среди листвы мелькнули очертания золотой статуи, он весь подался вперед, на щеках выступили багровые пятна. Рука его метнулась к пистолету.

И тут же откуда-то сверху раздался короткий свист. Фогель вскинул голову. На толстой ветви кедра сидел, свесив ноги в ичигах, Алпа. В руке он держал длинный шест с привязанным к нему ножом. Лезвие было направлено на немца.

Вогул укоризненно покачал головой. Не в силах вымолвить ни слова, управитель снял треуголку, трясущимися пальцами достал из-за подклада свернутый лист.

Иван взял бумагу, внимательно прочел, осмотрел подпись и печать. Сунул за пазуху и произнес, обращаясь то ли к Фогелю, то ли к Золотой Бабе:

— Счастливо оставаться.


На берегу лесного ручья сидели Воюпта, Жиляй и несколько вогулов в охотничьей одежде. Все были вооружены луками и копьями. Старый шаман выжидающе поглядывал в сторону бора, тянувшегося вдоль ручья, и по временам чуть запрокидывал голову набок, явно прислушиваясь к отдаленным звукам, напоминавшим потрескивание углей.

Из глубины чащи неслышно появился еще один вогул. Подошел к Воюпте и почтительно доложил:

— Солдаты там. Большой лодка построили. Весла рубят…

Лицо шамана напряглось. Глаза сузились. В его облике появилось что-то хищное — как зверь, учуявший добычу, он жадно вслушивался в цоканье далеких топоров. Медленно сказал:

— Однако, идти нада. С один сторона и с другой сторона.

Оглядел свое воинство.

— Ты, ты, ты… и ты — вокруг идите.

Встал, жестом поманив за собой остальных.

Едва сделали несколько десятков шагов по тайге, шаман вдруг остановился, стал смятенно озираться. Следовавшие за ним вогулы встали, недоуменно глядя на Воюпту.

— Рущ! Рущ! — восклицал старик.

Вернулся назад к ручью, кинулся в одну сторону, в другую. Обескураженно глядя на темную стену бора, с болью проговорил:

— Эй, рущ! Собака пополам рубил, между половинка ходил…


На берегу, усеянном стружками и обрубками бревен, шли приготовления к отплытию. Несколько солдат в синих мундирах увязывали узлы, один из них под руководством Фогеля, распоряжавшегося с берега, устанавливал вырубленные из цельного бревна рулевые весла. Потом сошел с барки и принялся помогать остальным.

Вдруг из кустов тальника, нависавших с яра над полосой гальки, скатилась фигура в красной рубахе.

— Карла Иваныч! Господин управитель, помилуй многогрешного!

Жиляй повалился у ног Фогеля, обняв его сапоги.

Немец с оторопью глядел на кудлатую голову цыгана. В волосах застряли мелкие ветки, трава, какие-то перья. Под замызганной рубахой обозначились острые лопатки, выпирал хребет.

— Ты… ты откуда?..

— От басурманов сбежал, Карла Иваныч. Сюда они идут, вас повоевать хотят.

Сведя брови у переносья, Фогель оглядел берег.

— Ладно, потом с тобой разберусь. Неси вон тот узел в барку.

Когда Григорий оказался на борту судна, ему бросился в глаза продолговатый предмет, обмотанный грубой тканью, лежавший под мачтой. Цыган оглянулся на Фогеля и солдат: они были заняты увязкой последних тюков.

Улучив момент, Жиляй полоснул по мешковине ножом и раздвинул образовавшуюся прореху. На мгновение замер, потом резко сдвинул края ткани. Прошелся по барке, как-то лихорадочно потирая руки и покусывая губу.

Увидев солдат, несущих тюки и фузеи, он бросился к ним, принял сначала поклажу, затем оружие. А когда они вернулись назад, чтобы собрать оставшийся скарб, цыган быстрым движением перерезал веревку, которой барка была привязана к берегу. И сразу встал к рулевому веслу на корме.

Подхваченное сильным течением судно быстро отходило от берега. Жиляй успел несколько раз взмахнуть тяжелым веслом, прежде чем оставшиеся на берегу заметили его бегство. В первое мгновение Фогель остолбенел, затем выхватил из-за пояса пистолет и бросился к воде. Солдаты, ничего не понимая, смотрели то на управителя, то на барку, то друг на друга. Только когда грохнул выстрел, они сообразили, что происходит. Но не бросились вслед за немцем, который, изрыгая проклятия на родном и на русском языках, мчался по берегу вслед уходящему судну.

— Не догнать, — флегматично промолвил один из солдат.

— Не уйдет далеко. На такой барке вчетвером надо выгребаться. Как бог свят, на пороге разобьет… — сказал другой.

А Фогель, совершенно обезумев от случившегося, мчался, не разбирая дороги.


Выстрел услышали и вогулы. Шаман остановился. Постоял, ожидая, не донесется ли еще стрельба, призывно махнул рукой своим соплеменникам и быстро двинулся через березняк. Поднявшись на обрывистый берег, Воюпта увидел барку, несущуюся в лабиринте камней. С высоты порог казался кипящим варевом, из которого то и дело выныривали мокрые лбы валунов.

С кормы на нос поминутно перебегал человек в красной рубахе, — поработав одним веслом, он спешил к другому. Но барка слушалась плохо, по временам начинала поворачиваться поперек потока. Однако рулевому какое-то время удавалось выравнивать ее ход. Когда же судно попало в главную струю порога, оно сразу потеряло управление и его развернуло кормой вперед. Пролетев с полверсты и со скрежетом задев несколько камней, барка с силой ударилась о гряду валунов у противоположного берега и зависла на ней. Вогулы бросились в ту сторону, прячась за кустарником.

Фогель увидел разбившуюся барку совсем близко — едва выбежал из-за поворота. До слуха его донеслись металлические удары. Приостановившись, он увидел, что Жиляй с размаху бьет обухом топора по чему-то у основания мачты. И в следующее мгновение в руке его блеснул продолговатый кусок желтого металла. Поняв, что беглец хочет завладеть хотя бы частью Золотой Бабы, немец со всех ног кинулся к барке.

Но когда он был уже рядом с судном, цыган даже не сделал попытки бежать. Как бы не замечая наведенного на него пистолета, он сидел на корточках, протягивая к Фогелю отбитую руку статуи, и хохотал.

Немец выстрелил почти не целясь. Жиляй ткнулся лицом в днище барки и выронил золотую руку. Когда Фогель схватил ее и поднес к лицу, он увидел, что в месте откола совсем другой — красный — металл, как бы окруженный золотым ободком.

Он медленно распрямился. В глазах его была пустота. И в этот миг в его грудь беззвучно вошла стрела с двойным оперением.

Фогель лежал на спине. Небо стремительно темнело. Солнце рассыпалось черным дождем. Коснеющий язык его выталкивал изо рта только кровавые пузыри. Но в последнем усилии он все же прохрипел:

— Анете! Анете, она не есть золотая…


Вокруг широкого тесового стола в горнице сгрудились братья Ивана. А он сам, сидя на лавке рядом с отцом и матерью, высыпал из сумки ржаво-бурые камни. Анна, присевшая на край лавки у дальнего конца стола, с затаенной гордостью смотрела на жениха. Стоявшие подле нее Пилай и Алпа с любопытством осматривались.

Все вокруг было покрыто слоем пыли, из углов свешивались тяжкие полога паутины.

— Эхма! — воскликнул старший брат Василий, когда Иван прикоснулся лезвием ножа к кучке руды. — А я думал, брешешь…

Мать резко повернулась к Ивану, положила руку ему на плечо.

— Не ходи ты в горное правление, не носи камень! Только беда от него. Опять завод построят да мужика на работы погонят…

— Верно маманя-то говорит, — сказал другой брат — Степан. — Да неужто ты на руки свои не надеешься? Не гонялся бы, паря, за наградой.

— Погодь, — остановил его старик, неотрывно глядя на руду. — Помните того енарала, что с управителем наезжал… как же его… Татищев! Слова-то его не запамятовали? Воля волей, а о благе казенной радей. Крут Татищев, но, по всему видать, не о себе — о казне, о воинстве нашем печется. Зазря над народом не измывается.

— Сами ж говорили, тятя… — с упреком начал Василий.

— А для кого мы годами по горам-то шарили, все шурфами истыкали?! — разошелся старик. — Нешто из-за одной лихой деньги? Не-ет, Вася, для обчества старались. А теперь вот вышел Ивану фарт, а он сокровище от людей запрячет? Да и то сказать: навечно не схоронишь…

В сенях раздался топот множества ног, послышались возбужденные голоса.

Дверь, взвизгнув, распахнулась. В горницу ввалилось несколько человек. За ними теснились еще и еще. Впереди всех был коренастый осанистый мужчина в синем кафтане, в ладном грешневике, с кнутовищем в руке. Чуть позади него два дюжих малых, набычась, оглядывали запущенную избу. Из-за спины предводителя этой компании выглядывал сухонький мужичок с лицом недоросля.

— Явились?! — загремел обладатель синего кафтана, бесцеремонно проходя к столу. — И ты, касатушка, прилетела?..

Он ядовито сощурился, глядя на Анну.

— Ты, Егорий, что, в хлев зашел? — подымаясь с места, тихо спросил Антипа. И вдруг с яростью крикнул: — А ну шапки сымите, охальники!

Но незваные гости и не подумали подчиниться. А Егор, с той же ядовитостью усмехнувшись, сказал:

— Это с тебя, смутьяна, надо было шапку-то снять. Да только с головой вместе.

Его свита с готовностью загоготала.

— Эх вы! — горько произнесла мать Ивана. — Людей не стыдитесь, так хоть образам-то святым честь воздали бы…

— Глядите на нее! — дурашливо крикнул кто-то из толпы. — У самих в красном углу мизгирь в тенетах висит, а она других корит. Хоть бы лампаду-то затеплили, анафемы…

Великовозрастный недоросль все это время с какой-то отрешенной, умильно-умоляющей улыбкой, не отрываясь, смотрел на Анну. Иван, постепенно наливаясь кровью, сидел неподвижно. Только рука его, словно позабытая хозяином, продолжала играть ножом — то со щелчкам приложит лезвие к магнит-камню, то, легко звякнув, отлепит.

Это позвякиванье заставило отца Анны обратить лицо к груде камней на столе. Рот его еще змеился в ядовитой усмешке, он еще хотел бросить что-то дерзко-обидное. Но в глазах его уже мелькнула растерянность. Егор замер, словно прикипев взглядом к груде руды.

А нож все прыгал в руке Ивана — то щелкнет, то звякнет о камень. И один за другим немели лица ворвавшихся в дом, все взгляды были прикованы к ржаво-бурой горке на широком тесовом столе.

Рука Егора как бы помимо его воли потянулась к шляпе, и он медленно стащил грешневик.

Один за другим обнажили головы все, кто толпился у входа.

Леонид Абрамович Юзефович ПЕСЧАНЫЕ ВСАДНИКИ

Летом семидесятого года мы проводили выездные тактические занятия неподалеку от бурятского улуса Хара-Шулун. Там я, в ту пору лейтенант, командир взвода, познакомился с пастухом Больжи и услышал от него историю о том, как барон Унгерн фон Штернберг — тот самый — утратил бессмертие. За подлинность этой удивительной истории я отвечаю целиком, но за правдивость ее не поручусь, тем более что Больжи не все видел собственными глазами, многое узнал от старшего брата. Возможно, тот слегка приукрасил события и свою роль в них, да и сам Больжи, будучи человеком не без воображения, кое-что добавил от себя. Не знаю и судить не берусь. Но считаю необходимым сразу оговорить одно обстоятельство: Хара-Шулун — название условное. Настоящее упоминать не стоит по ряду соображений.

Конечно, я мог бы обойтись вовсе без названия. Просто некий улус Н-ского аймака: полсотни домов, школа-восьмилетка, магазин, небольшая откормочная ферма, за ней сопки. На ближних торчат редкие и как бы ощипанные сосны, дальние темнеют сплошной еловой хвоей — это к северу. К югу сопки голые, с вогнутыми каменистыми склонами, переходящими в степь. Таков пейзаж. Еще, пожалуй, нужно отметить субурган. Раньше он стоял в центре улуса, но за пятьдесят лет дома постепенно стеклись к дороге, вытянулись вдоль нее, и теперь субурган оказался на окраине, за огородами. Его некогда ровные и острые грани выщерблены дождем и ветром, побелка осыпалась, пластами отслоилась штукатурка. Объясняю: субурган — буддийское культовое сооружение в виде обелиска. Впрочем, его хорошо представляет себе всякий, кто когда-нибудь держал в руках топографический справочник. В настоящей гладкой степи субурганы можно использовать как ориентиры, и топографы давно предусмотрели для них специальный значок.

Дом Больжи, построенный незадолго до войны, расположен чуть на отшибе, за фермой. Это четырехстенная изба с дощатыми сенями, крытая рубероидом. Снаружи, как водится в Южной Сибири, бревенчатые стены домов улуса выкрашены масляной краской в синий, желтый или зеленый цвета. У Больжи стены синие, пазы между бревнами промазаны глиной. Зады огорода выходят как раз к субургану, вернее к взгорочку, на котором он стоит. Земля здесь кажется красноватой от втоптанной в нее кирпичной щебенки.

И все-таки для того, чтобы эта картина разом вставала перед глазами, не распадалась на фрагменты, ей нужно имя, хотя бы и вымышленное.


Итак, Хара-Шулун. В переводе это значит «Черный Камень» или — применительно к населенному пункту — Чернокаменный. Кстати, я видел там выходы черного базальта в сопках, так что улус вполне мог носить и такое название.

Он находится в стороне от Кяхтинского тракта и железнодорожной линии Улан-Удэ — Наушки — Улан-Батор, но в старину, как говорил Больжи, через Хара-Шулун шла дорога от одного из монастырей — дацанов на Ургу.

Здесь наша мотострелковая рота с приданным ей взводом «пятьдесятчетверок» отрабатывала тактику танкового десанта. Танки и бронетранспортеры месили сухую песчаную почву, лишь поверху слабо скрепленную корнями трав. Казалось, пустыня прикидывается степью. Но гусеничные траки сдирали травы, и земля вновь становилась песком, зыбким и летучим. Танки волочили за собой высокие шлейфы желтой пыли. Бронетранспортеры разворачивались в линию машин, мы выпрыгивали из люков, цепью бежали по полю. Затем в наушниках моей рации раздавались приказы ротного, я дублировал команду голосом и флажками, одновременно танки замедляли ход, и мы, подтягивая друг друга, взбирались им на броню, пристраивались у башен. Нагретая солнцем броня жгла руки, пыль густо облепляла взмокшее лицо, шею, и все время хотелось пить. Занимались с полной выкладкой и с минимальными ограничениями по боекомплекту.

Руководил занятиями заместитель командира батальона капитан Барабаш, сторонник широкого использования пиротехники: ракеты, взрывпакеты и холостые патроны выдавались в избытке.

Поле рассекала грунтовая дорога, вдоль которой тянулась линия электропередачи. Если встать лицом к улусу, то мы занимались от дороги слева, а справа, примерно в километре, вилась узенькая речушка — для нее я не буду придумывать условного названия, оставлю безымянной. Именно туда колхозный пастух Больжи по утрам выгонял телят с фермы. С понурой дисциплинированностью новобранцев они двигались по дороге, а напротив нашего рубежа спешивания сворачивали к реке. В стороне ехал на лошади Больжи. Он не суетился, не щелкал понапрасну кнутом, да у него, помнится, и кнута-то не было, лишь иногда резкими возгласами подгонял самых мешкотных и мечтательных. Достаточно было одного такого крика, одного легкого взмаха руки, даже не взмаха — повелительного мановения, напоминавшего мне жест дирижера за пультом, чтобы все стадо послушно принимало нужное направление. Маленький, сухощавый, Больжи в самую жару не снимал брезентового плаща и круглой черной шляпы с узкими полями. Из-под шляпы виднелся жесткий бобрик совершенно седых волос. Проезжая мимо нашего КНП, он величественным движением прикладывал к виску свою крохотную коричневую ладошку, и Барабаш козырял ему в ответ: это было приветствие двух полководцев перед строем войск.

В то утро стадо мирно брело по дороге, а мы уже сигали из люков, и сержанты Барабаша разбрасывали перед нами взрывпакеты, которые должны были создать обстановку, приближенную к боевой. На неделе ожидались проверяющие из штаба дивизии. Мой бронетранспортер шел в ряду крайним справа, у обочины. Водитель не успел вовремя сбросить газ, машина вырвалась из линии, и один взрывпакет, щелкнув по борту, отскочил вбок, на дорогу. Пока догорал шнур запала, телята продолжали идти, передние спокойно миновали еле курящуюся трубочку, и тут пакет рванул под копытами второй шеренги. Хлопка я не услышал, увидел только синеватый дымок, пробившийся между рыжими и пятнистыми телячьими спинами, но в тот же момент все стадо кинулось врассыпную.

Сама по себе эта хлопушка не могла причинить им ни малейшего вреда. Наступишь интереса ради сапогом, даже подметку не сорвет. Но телята шли тесно, голова к голове, и опасность, исходящая из самой середины стада, казалась непонятной и грозной. С задранными хвостами они в ужасе неслись по полю через наши боевые порядки. Ротный по рации дал отбой. Танки встали. Солдаты, радуясь неожиданному развлечению, молодецки засвистали, отчего бедные телята припустили еще быстрее. Рассыпавшись веером, они со всех ног «жарили» в сторону сопок. Там начинались заросли багульника, дальше уступами поднимались вверх молодые сосенки.

— Давай по машинам, — приказал мне Барабаш. — Отсеки их от леса, а то еще потеряются! Убытки будем платить.

Минут через десять мы тремя машинами отрезали беглецам дорогу в сопки. Телята начали сбиваться в кучу, некоторые уже пощипывали траву, когда подскакал Больжи. Не слезая с лошади, он вынул из седельной сумки здоровенный кус домашней кровяной колбасы, молча протянул мне.

— Спасибо, не надо, — сказал я.

Все так же без единого слова Больжи примерился и ловко зашвырнул колбасу в открытый люк бронетранспортера. Затем погнал телят обратно через поле.

Над люком показалось лицо моего водителя.

— Смотрите, товарищ лейтенант! — Он удивленно улыбался, показывая мне колбасу. — Может, пожуем? Хлеб есть.

У меня потекли слюнки, но я гордо отказался, велев ему ехать к дороге. Больжи мы обогнали на полпути. Он что-то выговаривал телятам сердито и громко, но мимо Барабаша проследовал с непроницаемым лицом, поджав губы.

— Жаловаться будет, — мрачно сказал Барабаш.

Накануне танкисты своротили «пасынок» на придорожном столбе, и ферма осталась без электричества как раз во время вечерней дойки. А теперь еще эти телята. Барабаш опасался, что из колхоза пошлют жалобу в часть.

Обычно, пока телята паслись у реки, Больжи выходил к дороге посмотреть наши маневры. В перерывах я пару раз беседовал с ним о погоде, спрашивал, как будет по-бурятски «здравствуй», и «до свидания», чтобы после щегольнуть этими словами в письмах к маме. Но в этот день Больжи не показывался, и в обед Барабаш попросил меня:

— Сходи ты к нему, поговори по-хорошему. Возьми вон супу горячего и сходи.

Я пошел к стаду, прихватив два котелка — для себя и для Больжи. В обоих над перловой жижей с ломтиками картофеля возвышались, как утесы, большие куски баранины, обволоченные красноватыми разводами жира.

Больжи сидел на берегу, но не лицом к реке, как сел бы любой европеец, а спиной. И все же в глазах его мелькало то выражение, с каким мы смотрим на текучую воду или языки огня, — выражение отрешенного спокойствия, словно степь, над которой дрожали струи раскаленного воздуха, казалась ему наполненной таким же безостановочным мерным движением, одновременно волнующим и убаюкивающим. Я уже был в двух шагах, а он продолжал сидеть неподвижно, подвернув ноги под своим необъятным плащом, задубелым и выгоревшим на солнце. Меня и позднее удивляла его способность вдруг застыть, но не мертво, не уставившись в одну точку остекленелым взглядом, а как бы прислушиваясь к работе души. Ничего старческого в этом не было. Просто в иные минуты тело и душа Больжи возвращались к исходному раздельному существованию: когда действовало тело, замирала душа, и наоборот.

— Пообедаем? — предложил я, ставя на землю котелки и выкладывая из противогазной сумки ложки и хлеб.

Больжи взял котелок, понюхал и кивнул:

— Можно. — И спросил:

— Зачем колбасу не взял?

Я ел суп так: сперва старательно выхлебал всю жижу, потом принялся за говядину. Больжи осуждающе смотрел на меня, наконец не выдержал:

— Неправильно суп ешь!

— Почему? — удивился я.

— Солдат так ест: первое мясо, второе вода. Вдруг бой? Бах-бах! Вперед! А ты самое главное не съел.

Это было разумно. Согласившись, я начал направлять разговор в интересующее Барабаша русло.

— Тебя начальник послал? — перебил Больжи. — Усатый?

— Он, — признался я,

— А зачем? У всех страх есть. У человека, у теленка. Вот такой. — Больжи сдвинул полусогнутые ладошки, затем развел их в стороны. — Надуется, как пузырь, до головы дойдет, думать мешает. А ногам не мешает… У кого от головы далеко, у кого близко. У теленка совсем близко. Тут! — Он похлопал себя по бурому морщинистому затылку. — Чай будем пить?

Я с готовностью вскочил.

— Сейчас сбегаю.

— Сиди, — Больжи достал из-под плаща огромный китайский термос, разрисованный цветами и птицами, налил смешанный с молоком чай прямо в котелок, где оставалась на дне разбухшая перловка. Выпил, причмокивая. Снова плеснул и подал котелок мне. — На! Хороший чай.

Я проглотил его, стараясь не задерживать во рту.

— У тебя страх тоже близко, — продолжал Больжи. — Но пузырь не шибко большой. Всю голову не займет, если надуется. Маленько оставит соображать. А у начальника твоего пузырь большой, зато от головы далеко.

— И что лучше?

— Оба ничего. Плохо, когда большой и близко.

— А у вас? — спросил я.

— У меня совсем нет, — засмеялся Больжи. — Старый стал, лопнул.

Он щурил глаза и едва заметно раскачивался. От тишины и зноя звенело в ушах. Вдали я видел лобовые силуэты танков с повернутыми вправо пушками. Это означало, что обед еще не кончился. После еды меня разморило, хотелось спать.

Вдруг Больжи перестал качаться.

— Колбасу не взял, — произнес он с внезапной решимостью, — я тебе бурхан дам!

Мне и до сих пор непонятно, почему Больжи захотел осчастливить незнакомого лейтенанта. Что увидел во мне этот человек, знающий, какого размера и где расположен пузырь страха в каждом из нас? Чем вызвал я его симпатию? Может быть, просто своей молодостью, военной формой. А иногда мне кажется, что в нем заговорило чувство надвигающейся смерти, внезапно возникающая у старого человека потребность немедленно составить завещание, и я тут ни при чем, дело не во мне, на моем месте мог оказаться любой другой. Не знаю. Но слово было произнесено, а я, еще не понимая значения этого слова, лениво поинтересовался:

— Что за бурхан такой?

— Саган-Убугуна бурхан, — сказал Больжи. — Белый Старик, так мы зовем.

— А зачем он мне?

— В бой пойдешь, на шею повяжи. Пуля не тронет. Пузырь надуваться не будет. Можно и сюда положить. — Больжи ткнул пальцем в нагрудный карман моей гимнастерки.

— Сами-то вы пробовали?

— Правду скажу: давно пробовал.

Он снова начал тихо раскачиваться из стороны в сторону.

— И не жалко вам отдавать?

Я уже не прочь был заполучить эту экзотическую бирюльку, которой можно будет хвастать перед знакомыми девушками, но в то же время испытывал и легкие уколы совести: имею ли я право брать амулет, если не верю в его спасительные свойства?

— Зачем жалко? Я старый, на войну не пойду. Мне не надо. Ты молодой, тебе надо. Раньше у нас как было? Эмчин парня лечит, денег совсем не берет, баранов не берет. Мужчину лечит женатого, одну цену берет. А старик лечиться пришел, давай две цены: за себя теперь и за молодого. Вот как было!

Наконец заработал двигатель головного танка. Следом загрохотали остальные, башни начали медленно поворачиваться в боевое положение. Я взял котелки, встал.

— Значит, завтра принесете? А то мы скоро снимаемся отсюда.

— Зачем завтра? Вечером приходи. Ферму знаешь? Дальше мой дом.

Я обещал прийти.

Как любой документ, рассказ Больжи требует комментария, который соотнес бы его с общим историческим фоном эпохи. В противном случае для человека, не знакомого с ходом гражданской войны в Забайкалье, эта история останется всего лишь заурядным этнографическим анекдотом, одним из тех смешных на первый взгляд, но, в сущности, мрачноватых казусов, что всегда возникают на границах времен и народов, порождаемые взаимным непониманием.

В начале февраля 1921 года ставленник японцев, новый вождь контрреволюции в Забайкалье генерал-лейтенант Унгерн, командир конно-азиатской дивизии, объединивший под своим началом остатки разбитых и вытесненных в Монголию частей атамана Семенова, после двухдневного сражения занял Ургу, выбив из нее китайский гарнизон. Китайцы бежали на север. Вслед за ними, безжалостно вырезая отстающих, скакали чахары Унгерна. Поверх островков тающего снега мела песчаная поземка, неслись, подпрыгивая, призрачные мячи перекати-поля.

Еще в январе Унгерн объявил себя почитателем Будды Шагамуни, защитником желтой веры. Он помог богдо-хану бежать от китайцев, а теперь, вступив в Ургу, вернул ему власть над всей Монголией. В благодарность богдо-хан пожаловал белому генералу титул вана, а вместе с ним четыре высокие привилегии: право иметь желтые поводья на лошади, носить такого же цвета халат и сапоги, ездить в зеленом паланкине и вдевать в шапку трехочковое павлинье перо.


Желтый цвет — это солнце. Зеленый — земля, степь. Три очка в радужных переливах знаменуют собой третью степень земного могущества — власть, имеющую лишний глаз, чтобы читать в душах.

Из нежно-зеленой завязи родился сияющий золотой плод: в монастыре Узун-хурэ, резиденции богдо-хана, Роман Федорович Унгерн фон Штернберг, откинув занавес паланкина, ступил желтым ичигом на расстеленную в пыли кошму с орнаментом эртнихээ, отвращающим всякое зло. Стоял месяц май, но трава в степи уже утратила первую весеннюю свежесть. Невыносимая жара висела над Ургой. Роман Федорович достал платок и вытер мокрый лоб. Грубо обрезанные ногти и бугристые пальцы с мозолями от поводьев неприятно цепляли шелк халата, приходилось все время держать руки на отлете.

Он прошел мимо молитвенных мельниц, сверкавших отполированными боками, и с облегчением шагнул под резные своды храма. Здесь было прохладнее. Возле жертвенного стола, в окружении высших лам сидел на стопке плоских подушек-олбоков сам богдо-хан. Роман Федорович сделал по направлению к нему три четких шага и по-военному резко вдавил подбородок в ямку между ключицами. В ответ богдо-хан указал на другую стопку подушек, напротив себя. Мгновенно сосчитав их, Роман Федорович отрицательно покачал головой и тут же был понят — тощий хуварак-послушник бесшумно вынырнул откуда-то сбоку, положил еще одну подушку. Роман Федорович кивнул, сел. Офицеры эскорта во главе с подполковником Дерябышевым остались у ворот, рядом встал лишь один человек — ученый лама Цырен-Доржи, бывший некогда священником буддийского храма в Петербурге. Он посвящал вана в учение Будды, а в особых случаях исполнял обязанности переводчика: Унгерн понимал по-монгольски и по-бурятски и сам говорил, но грубо, без тонкостей.

Вначале стороны осведомились о здоровье друг друга, затем ван приглашен был на торжественное богослужение, но отказался, сославшись на обилие дел.

Действительно, дел хватало. Войска готовились к походу на север, набивали вьюки вяленым мясом. Японцы торопили с выступлением, хотели, чтобы красные оттянули свои части от Хабаровска, куда собирались нанести удар каппелевские полки.

По знаку богдо-хана один из лам, мощногрудый и толстый, как борец, встал и с поклоном подал маленький шелковый пакетик. Унгерн принял его тоже с поклоном, но обращенным не к этому ламе, а к богдо-хану.

Сандаловый порошок, тлея в курильницах, источал ненавистный сладковатый запах. Хотелось выйти на воздух.

Толстый лама что-то говорил, но Унгерн не понимал его — все слова были вроде знакомые, но вместе ничего не значили, смысл ускользал.

— Переводи, — приказал он Цырен-Доржи.

Тот зашептал:

— Облаченный в желтое, направляющий свой путь желтым, прими в дар бурхан великого Саган-Убугуна, хранящий землю с его священной могилы. Он будет оберегать тебя в твоих делах… — Поправился: — Оберегать вас… С помощью Саган-Убугуна вы достигнете скорой победы, после чего сможете умилостивить высших, уважить низших и с пользой осуществите свои помыслы…

Лама говорил, а богдо-хан ритмично кивал своей сморщенной голой головой, показывая, что эти слова исходят от него и он согласен с ними.

— Саган-Убугун — один из самых загадочных святых в нашем пантеоне, — объяснял Цырен-Доржи, когда после аудиенции вышли во двор. — Обычно изображается в виде седобородого лысого старца в белых одеждах. В руке — посох. Сидит на берегу озера, куда приходят на водопой дикие звери…

— Что же тут загадочного?

Унгерн быстро шел к воротам — поджарый, молодой: недавно тридцать пять стукнуло. Цырен-Доржи, едва поспевая за его широким шагом, на ходу рассказывал про Саган-Убугуна. Знал, что после ван не станет его слушать.

— Видите ли, это отшельник. Архат. Но почему-то легенда упорно связывает его имя с именем Чингисхана. Тот будто бы всегда пускал впереди войска белую кобылицу, на которой незримо ехал Саган-Убугун, ведущий воинов к победе. Вот почему вам подарили бурхан с его изображением.

— Понятно, — сказал Унгерн. — Вроде святого Георгия.

Цырен-Доржи искренне огорчился при таком сопоставлении: оно показывало, что его ученик по-прежнему все меряет на свой православный аршин.

— Ну как оно, высокочтимый ван? — поинтересовался подполковник Дерябышев. — Сильно воняло?

Раньше он никогда не позволил бы себе подобной фамильярности, и ему бы не позволили, но теперь все сходило с рук, как на маскараде, где все равны, где любая дерзость обращена не к лицу, а к маске, хотя каждый знает, что это не так. В конце концов кто перед ним — генерал-лейтенант русской армии или туземный князек? Кто он сам-то — казачий подполковник или держатель двухочкового пера? Дерябышев не желал принимать всерьез эту павлинью субординацию, однако она существовала и потихоньку начинала размывать прежние отношения.

— У тебя во фляжке ничего не найдется? — спросил Роман Федорович.

— Какой разговор! Для многомудрого вана…

Смеялся, похлопывая себя нагайкой по голенищу.

Барон отхлебнул, поморщился.

— Теплая.

— Зато наша. Не рисовая. — Дерябышев протянул фляжку Цырен-Доржи. — Глотнешь?

Тот помотал головой.

— Вот моська! — разозлился Дерябышев. — Чего тогда стоишь тут? — Взял его за лицо и с силой отшвырнул к ограде. — Стой там!

Барон и это стерпел — перед самым походом лучше не ссориться. Он затоптал недокуренную папиросу, поднялся.

— Ведь лезут, обезьяны, — виновато сказал Дерябышев. — Поговорить не дают.

Тронулись. Впереди с бунчуком ехали подъесаул Ергонов и два трубача, по бокам — офицерский эскорт, сзади — полуэскадрон конвоя.

— Чингисхан умер почти семьсот лет назад, — говорил сидевший рядом Цырен-Доржи. — И тогда же Саган-Убугун из воителя стал отшельником. Он не помогал никому из чингизидов. Если Великий Белый Старец станет вашим покровителем, вы, несомненно, завоюете все Забайкалье…

Роман Федорович молчал. Водка уже ударила в голову, и, как всегда в первые светлые минуты опьянения, когда хмель еще не отяжелел, не опустился на дно души, возникло удивление: да где же это я? Да что же это со мной? Прошлая жизнь, в которой были семья, женщины, служба, война, никак не вязалась с теперешней и оттого утрачивала смысл. Он не мог понять, каким образом одна перетекла в другую. Но сейчас об этом думалось легко: старая кожа сброшена, и черт с ней!

— Я имел приватную беседу с богдо-ханом, — рассказывал Цырен-Доржи. — Возможно, после первых же побед вас официально объявят хубилганом Саган-Убугуна, то есть перерожденцем, несущим его душу. Загляните внутрь себя! Готовы ли вы принять такого постояльца?

Пыль пробивалась сквозь занавеси паланкина, хрустела на зубах. Роман Федорович думал о том, как вернется к себе и сразу же спустится в ледник. У него в подвале устроен был настоящий ледник, лед на арбах привезли с Хангая.

— В этом случае, — бубнил Цырен-Доржи, — далай-лама, конечно, поддержит нас…

— Заткнись! — велел ему Унгерн.

Об этом еще рано было мечтать. И все же нет-нет, а развертывалась в воображении — и даже на трезвую голову — некая карта, на которой его будущая империя, окрашенная в желтый цвет, простиралась от вершин Тибета и до тунгусской тайги.

Сначала на север: поднять казачьи станицы, провести мобилизацию в бурятских улусах, выгнать красных из Верхнеудинска, дойти до Читы и договориться с японцами. Затем повернуть коней на юг, разгромить китайцев, занять тибетские монастыри и договориться с англичанами. Среди развалин Каракорума, древней столицы монголов, он воткнет в землю свой бунчук и воздвигнет на этом месте новый город — чистый, с прямыми улицами и уютными кафе, где торгуют мороженым и прохладительными напитками, с искусственным озером. А пока пусть японские советники купаются в своих деревянных ваннах, наполняемых с помощью пожарных насосов из старого русского консульства. Напрасно эти купальщики полагают, будто его северный поход — всего лишь отвлекающий удар. Маленькие наивные островитяне, логика великих пространств сбивает их с толку.

Вечером ставку Унгерна посетил бежавший из красной Кяхты купец Шустов, известный в прошлом чаеторговец. Он сообщил кое-какие сведения о составе, численности и боевом духе обороняющих город войск, а взамен хотел выяснить, что думает генерал о будущем чайной торговли.

Некогда весь китайский чай шел в Россию через Кяхту. Основание купола крупнейшего в городе Троицкого собора сделано было в виде глобуса — это символизировало всемирное значение кяхтинских торговых домов. Но к началу века Кяхта запустела, обезлюдела, потому что железная дорога пролегла севернее, через Верхнеудинск. Чайная река, намывшая на своем пути как остров город Кяхту, давно обмелела, превратилась в жиденький ручеек, но громадный каменный шар по-прежнему парил над тесовыми крышами величаво, будто монгольфьер, пробуждая воспоминания и вызывая надежды.

Роман Федорович объяснил: отныне чай должен стать фактором большой политики, средством нажима на красных. Россия, кто бы ею ни правил, не может обойтись без чая. А единственным местом, откуда он потечет в Москву, вновь станет Кяхта: через Хабаровск не пропустят японцы, через Балтику — англичане. Необходим, конечно, мир с китайцами, но те пойдут на любые условия. Им свой чай девать некуда, все в Европе кофе пьют, кроме русских. В общем, не заржавеют замоскворецкие подстаканники, потому что без чайку-кипяточку и комиссарам не прожить.

Шустов слушал, преданно смотрел генералу в колючие, с желтыми просверками зеленые глаза и боялся верить. Подтянутый, чисто выбритый, в отутюженном мундире сидел перед Шустовым барон Унгерн.

— Через неделю мои чахары будут в Кяхте, — пообещал он. — Однако и вам придется кое в чем изменить свои взгляды.

Поднявшись, Роман Федорович пригласил гостя пройти в соседнюю комнату. Шустов отодвинул ситцевую занавеску и замер, пораженный, — посреди комнаты ослепительно отливала свежей позолотой бронзовая статуя Будды высотой аршина в полтора, стоящая прямо на полу.

— Это мой дар кяхтинской городской думе. Вы ведь член думы?

— Был, — ответил Шустов, — когда дума была.

— Вот и отлично. Поставите в зале заседаний.

— Никогда! — шепотом проговорил Шустов и, не, прощаясь, пошел прочь. Слышно было, как он зычно харкнул на крыльце.

Когда Унгерн рассказал об этом Цырен-Доржи, тот сказал:

— Вам следовало отвечать так: бог у всех один, только веры разные.

Но Унгерн был не из тех людей, которые способны утешаться умозрительными спекуляциями. Ночью, напившись, он плакал на плече у даурской казачки Степаниды, потом вскочил, голый, схватил пистолет и всадил всю обойму в грудь бронзовому Будде. На металле остались вмятины, пули, рикошетируя, разнесли стекла в двух окнах, разбили фарфоровую вазу и зеркало.

Далеко за полночь Роман Федорович лежал под боком у тихо посапывающей Степаниды и думал о том, что он, в сущности, похож не только на Чингисхана, но и на Александра Македонского. Тот тоже носил восточные одежды и рядом со статуями эллинских богов ставил туземных идолов. За это его осуждали недальновидные соотечественники. Вот и Шустов не понимает, что, если победят красные, не будет никого — ни Христа, ни Будды.

Повторяю: все это лишь комментарий, затянувшееся предисловие к той истории, которую рассказал мне Больжи. Но было бы ошибкой думать, будто я привел здесь только широко известные факты. В том-то и дело, что многие события, происшедшие до того, как барон Унгерн очутился в улусе Хара-Шулун, можно восстановить, лишь опираясь на рассказ Больжи.

Но для того, чтобы это понять, мне понадобилось несколько лет. А тогда, летом семидесятого, я узнал от Больжи следующее: во время наступления Унгерна сотня подъесаула Ергонова без боя вступила в Хара-Шулун. Здесь Ергонов насильно мобилизовал тридцать лошадей и восемь взрослых мужчин. Среди них были отец Больжи и его старший брат Жоргал.

Больжи хорошо помнил, как они уезжали, хотя ему было в ту пору всего восемь лет. Мать стояла у дороги, и отец все время оглядывался на нее, махал рукой, что-то кричал, а Жоргал как сел в седло, так и поехал, ни разу не обернувшись, — молодой был, горячий, глупый, не хотел оглядываться.


В последних числах мая 1921 года белогвардейские войска Унгерна вторглись в пределы Дальневосточной республики в районе Кяхты. Но бронзовому Будде не суждено было украсить собой зал заседаний кяхтинской городской думы. 3 июня отступила на юг колонна генерала Резухина, разбитого под станицей Желтуринской. Еще раньше бежали от Маймачена чахары Баяр-гуна, а через неделю сам Роман Федорович, столкнувшись в ночном бою с частями Народно-революционной армии ДВР и партизанами Щетинкина, ушел обратно в Монголию. Но через полтора месяца, когда экспедиционный корпус 5-й армии и цирики Сухэ-Батора уже заняли Ургу, он вновь пересек границу, внезапно вынырнув из глубины степей, как дух из бездны.

Тогда-то и появилась при штабе Романа Федоровича снежно-белая кобыла Манька. Цырен-Доржи лично за ней присматривал. При переходах на кобылу клали седло, взнуздывали, подвязывая уздечку, но никто никогда на нее не садился. Резухинского казака, спьяну взгромоздившегося ей на спину, Унгерн пристрелил тут же. Невидимый, ехал на Маньке сам Великий Белый Старец — Саган-Убугун, покинувший свое уединение у горного озера, чтобы привести войско вана к победе.

Под копытами коней и верблюдов, под колесами обоза степь дымилась летучим июльским прахом, знойное марево обволакивало горизонт. Азия жарко дышала в затылок.

Двигались на север.

Тесня отряды самообороны, захватили улус Цежей, станицу Атамано-Николаевскую, вышли на Мысовский тракт. 31 июля Унгерн увидел вдали заросшие камышом низкие берега Гусиного озера — до Верхнеудинска оставалось восемьдесят верст.

А двумя днями раньше Ергонов, уводя с собой мобилизованных, покинул Хара-Шулун.


Стол, тумбочка, полки с посудой в доме у Больжи покрыты были клеенкой с одним и тем же рисунком: квадраты, а в них два ананаса на блюде — целый и разрезанный на дольки. Десятки ананасов. Видимо, купили по случаю рулон этой клеенки и застелили все, что можно.

— Вот мы с тобой чай пьем, — говорил Больжи. — Я тебя спрашиваю: что это? Ты говоришь: чай. Правильно, чай. И пьешь его как чай. Потому что ты человек. Для тебя чай — чай. А если дать чашку с чаем счастливому из рая, он скажет: это гной. Дать несчастному из ада, он скажет это божье питье… Когда Жоргал домой вернулся, он чай так пил, будто сейчас из ада вышел. А отец уже мертвый был. Жоргал его мертвого на седле привез… Ты пей чай! Хороший чай, индийский. Зять из Улан-Удэ привез. Тут не купишь…

Обещанный бурхан представлялся мне то в виде золоченого божка, у которого за ушами, как жабры, темнеют просверленные отверстия, куда вдевается шнурок; то осколком черного метеоритного металла с припаянной серебряной петелькой — опять же для шнурка. Ведь амулеты появились гораздо раньше, чем нагрудные карманы. И когда Больжи положил передо мной маленький шелковый пакетик с обмахрившимися краями, я испытал сильное разочарование.

— Саган-Убугун. — Больжи осторожно обвел мизинцем изображение скрюченного лысого старичка с палкой. — Сам Унгерн его на груди носил…

Он говорил «Унгэр».

— Такой же, что ли? — спросил я.

— Зачем? Этот самый… Почему, думаешь, его убить не могли?

— Но Унгерна же расстреляли!

— О! Это потом, — снисходительно улыбнулся Больжи.

Я вежливо попытался выяснить, как он представляет себе действие амулета. Так сказать, механику волшебства. Что, собственно, происходит, если этот пакетик повесить на шею или положить в нагрудный карман? Огибает ли пуля владельца амулета, или не долетает до него, или, может быть, не причиняет ему вреда? На саму пулю действует волшебная сила или на того, кто ее посылает? Возможен был и такой вариант: что-то случается не с пулей и не со стрелком, а с оружием. Например, перекос патрона в патроннике.

Больжи тут же понял, что меня интересует. Бурхан, объяснил он, останавливает пули в воздухе, и они падают на землю.

— Так раньше было, — добавил Больжи.

Амулет, сберегавший от пули пятьдесят лет назад, теперь мог и не подействовать, потому что все изменилось в мире, сама жизнь стала другой.

На стене висела репродукция васнецовской «Аленушки» в багетовой раме. Снизу в раму вставлены были фотокарточки родственников Больжи. Казалось, что Аленушка печально склоняет голову над их круглыми узкоглазыми лицами.

— Дочка моя. — Привстав, Больжи указал на фотографию милой улыбающейся девушки. — Сэсэк зовут. За русского замуж вышла, в Улан-Удэ живут. Один внук родился — чистый русский. Другой родился — чистый бурят. Макароны любят. — Он засмеялся. — Пустая еда… А это Жоргал. Лицом на меня похож. Ты думал, это я, да? Нет, Жоргал. Он сильный был, потому что макароны не ел, мясо любил.

В ту ночь, когда вернулся Жоргал и привез тело отца, шел дождь — небесный верблюд открыл пасть, слюна его с шумом пролилась на землю, заглушила топот коня, смыла след. Никто не видел, как приехал Жоргал, и мать строго наказала Больжи никому об этом не говорить.

Больжи был маленький, не понимал, что брат убежал из отряда Ергонова.

…Они уже соединились с главными силами, уже ходили в атаку на Гусиноозерский дацан, где укрепился батальон красных, и тогда отец сказал:

— Сегодня ночью ускачем домой. Зачем нам с ними воевать?

Жоргал не хотел домой, хотел драться, все равно с кем, лишь бы саблей махать — молодой был, смерти не боялся, но отец пригрозил, что выкуп за невесту не даст. Пришлось ехать. Однако далеко не уехали. Версты через две их перехватил казачий разъезд из ергоновской сотни, опознал и доставил к палатке Унгерна.

Тот еще не спал, сидел у костра, читал книгу.

— Почему, аба, ты не хочешь воевать с красными за нашу веру? — спросил он.

Отец тоже спросил:

— А какая твоя вера?

— Такая же, как и у тебя. Желтая вера, Ширахаджин.

— Нет, — сказал отец, — наша вера такая: овечья, баранья, лошадиная вера. Траве молись, воде молись. Немного ламе молись. Тарасун варишь, на бурхан побрызгай. Ружье — не наша вера. Отпусти нас домой!

— Глупый старик! — закричал Унгерн. — Возвращайся в свою сотню. — И ударил его книгой по щеке.

Тогда отец прыгнул в седло и поскакал прямо в степь. Жоргал хотел скакать следом, но его скрутили, сели на плечи. Унгерн взял у часового винтовку, выстрелил и попал отцу в затылок. А Жоргалу дал бумажку в десять янчанов — китайских рублей, сказав:

— Зарой его.

Жоргал взял деньги и пошел. Отец уже умер. Пуля пробила ему шею насквозь — в затылок вошла, у кадыка вышла. Жоргал сидел над отцом, пока все не уснули, потом отвязал своего коня, подобрал тело и ускакал в Хара-Шулун.

Весь день отец лежал в юрте, под кошмой. Больжи видел у него на шее черную рану и боялся отца. Мать налепила ему на шею шелковый лоскут с заклинанием, чтобы через рану душа не вылетела из тела раньше времени, не услышав последней молитвы. Для такой молитвы нужно было звать ламу, но мать боялась за Жоргала. Она сидела над отцом и плакала, ни на что не могла решиться: облегчишь будущую жизнь мужу — в этой жизни погубишь сына.

От мертвого тела в юрте стоял дух. Вечером мать дала Больжи кусок войлока и послала спать на воздух. Только лег, подошел нагаса — дядька, брат матери — спросил, почему он тут спит. Больжи не знал, что отвечать. Сказал:

— Эжы велела.

Жоргал услышал, как они разговаривают, и спрятался вместе с отцом под козьими хунжэлами. Нагаса заглянул в юрту, но его не заметил.

— Зачем мальчик под луной спит? — стал он ругаться. — Нехорошо, сохнуть будет.

Больжи испугался, и мать увела его в юрту.

Той же ночью Жоргал с матерью вывезли тело отца в сопки, там и закопали.

Три дня Жоргал сидел в юрте, никуда не выходил. На четвертый вернулся сосед — один из тех, кого увел с собой Ергонов, рассказал, что у Гусиного озера их разбили красные. А под вечер того же дня в Хара-Шулун вступил отряд человек в сорок — все верхами. Были тут монгольские чахары, было несколько бурят, были и казаки. Грязные, усталые, многие с кровью на одежде, проехали они через улус. Впереди скакал высокий всадник в желтом дээле, перетянутом черным поясом, но в фуражке и в длинных офицерских сапогах. При езде он не трясся мелко, как буряты на своих лошаденках, а величественно вздымался и опадал в седле, прямой и страшный.

— Это он убил отца! — прошептал Жоргал, смотревший на всадников сквозь прореху в пологе.


Заманчивая это вещь для рассказчика: проследить, как движется человек в ту точку пространства, где становится явным туманный прежде узор его судьбы. Но, по сути дела, вся жизнь — такой путь, и тут нужно сразу поставить ограничитель.

Из жизни Унгерна я выбрал лишь последние три месяца.

Не могу сказать, что моя собственная судьба определилась в Хара-Шулуне. Но кое-что я там понял, следовательно, и моя жизнь была бы другой, не окажись я в этом месте летом семидесятого года.

Из части мы выезжали на занятия уже в первом часу ночи, чтобы к утру прибыть на место. Я съел полбанки консервированного кофе со сгущенным молоком, а вторую половину отдал водителю. Считалось, что так меньше будет хотеться спать. На пути лежал город. Танки обошли его стороной, щадя асфальт, а наши бронетранспортеры двинулись прямиком через центр. Гудение десяти машин далеко разносилось по пустынным ночным улицам. Я видел, как то тут, то там вспыхивает в домах свет, люди подходят к окнам. В огоньках сигарет, в белеющих ночных рубашках женщин была тревога, и я это понимал — сам когда-то так же стоял у окна, думал: куда они идут? Что случилось? И мама вздыхала рядом.

Когда въехали в Хара-Шулун, я увидел ферму, потом школу, теннисный стол возле нее, на котором два подростка неумело гоняли красный почему-то шарик, и, как мне сейчас кажется, увидел и Больжи — он сидел на лавочке у своего синего дома, держа в руках оглушительно орущий транзисторный приемник.


Возле субургана всадники спешились, развели костры, стали мясо жарить. Унгерну поставили палатку. А через час трое верховых объехали юрты и избы улуса, сзывая жителей на сходку. Кто не хотел идти, тех силой гнали. Наконец всех собрали к субургану — и молодых мужчин, и стариков со старухами, и женщин. Мать надела шапку, чтобы не показывать небу голую макушку, надела безрукавку, чтобы не показывать земле неприкрытые лопатки, и тоже пошла. А Больжи с ребятами сами прибежали, хотя никто их не звал. Один Жоргал остался в юрте, смотрел сквозь дырку.

Уже опускались сумерки, было то время дня, когда дым от костра кажется молочно-белым, когда в сопках глаз не различает отдельные деревья, когда каждый звук в степи разносится далеко и долго не тает, чтобы то, чего не видит глаз, слышало бы ухо.

Прямо к субургану привязана была белая кобыла.

Все стояли полукругом у костров, возле которых казаки и чахары доедали жареную баранину. Потом они затоптали костры, отошли в сторону. Из палатки, нагнувшись, вылез Унгерн, сопровождаемый русским офицером и пожилым ламой в очках. Стало тихо. Унгерн медленно поднял вверх правую руку и оглядел собравшихся. Рукав дээла сполз, обнажив белое запястье. Все посмотрели на его руку — на белое запястье и красную ладонь, и даже когда Унгерн начал говорить, некоторое время продолжали смотреть не в лицо ему, а на руку, и потому казалось, что слова падают в толпу сверху, рождаются сами собой, знакомые, но странно измененные чужим выговором.

Сперва Унгерн сказал, что если красные сюда придут, то это ненадолго, скоро вновь примчится войско могучих чахаров с именем Будды Шагамуни на устах и покорит все земли до самого Байкала.

Затем он предупредил, что большевики станут обращать всех в свою красную веру, улан-хаджин, и кто примет ее, у тех при жизни чахары вырвут сердце, а после смерти они попадут в седьмой ад, будут мучиться на меч-горе, поросшей нож-деревом: сорок девять ножей войдет отступнику в печень и по трижды семь — в каждый глаз. А у тех, кто станет проповедовать красную веру, демоны посеют на языке бурьян и колючки.

Очкастый лама слушал и одобрительно кивал головой.

— Сейчас вы все увидите, — объявил он, — что сам великий Саган-Убугун хранит нашего вана. Он не позволит пулям коснуться его тела!

При этих словах Унгерн выпустил поверх дээла шелковый мешочек, висевший у него на шее на кожаном шнурке, и обошел передние ряды, показывая желающим изображение Саган-Убугуна. Больжи, поднырнув под рукой у матери, тоже поглядел, а хитрый нагаса восхищенно поцокал языком:

— Саган-Убугун! О!

Перед палаткой расстелили кошму. Унгерн поклонился толпе, поклонился субургану и сел на кошму. Ноги подвернул под себя, большие пальцы рук заложил за пояс дээла, отчего локти его выставились в стороны. Рядом с ним поставили взнузданную и оседланную белую кобылу. Очкастый лама взял чашу с тарасуном, побрызгал на субурган, на кобылу, на Унгерна, вылил немного себе под ноги, затем простерся в поклоне на окропленной земле, громко читая молитву.

Внезапно кобыла вскинула морду, заржала, и все увидели, как дрогнули у нее задние ноги, словно незримый всадник с размаху опустился в седло.

Вставая, лама воскликнул:

— Он здесь!

Тотчас один из казаков — коротконогий и длиннорукий, с просторным плоским лицом — щелкнул затвором винтовки и пошел прямо на толпу. Толпа зашумела, раздалась надвое. Посередине, как раз напротив Унгерна, образовался проход шириной шага в три. Казак встал в этом проходе, повернулся к палатке, вскинул винтовку, прицелился.

Все стихло.

Нагаса быстро подбежал к ламе, сказал с таким расчетом, чтобы тот услышал, а соседи — нет:

— Не могу глядеть… Лучше глаза закрою!

Но не закрыл, продолжал смотреть.

— Пли! — скомандовал Унгерн.

Хлопнул выстрел, эхо прокатилось, а он, даже не покачнувшись, остался сидеть все с той же кроткой улыбкой на лице.

— Славен будь, о великий! — крикнул лама, падая на колени перед белой кобылой.

— Хум, — отозвался нагаса.

И многие подхватили:

— Хум!

Между тем казак, стрелявший в Унгерна, сказал:

— Кто-нибудь идите ко мне!

И снова поднял винтовку. Нагаса встал у него за спиной, зажмурил один глаз, дабы убедиться, что ствол направлен точно в цель.

— В сердце! — засвидетельствовал он, хлопая себя по левой стороне груди.

Казак целился прямо в сердце Унгерну. Выстрелив, передернул затвор. Пустая гильза, кувыркаясь, полетела на землю. Больжи хотел подобрать ее, но казак оттолкнул его, сам взял гильзу и положил в карман. А Унгерн, показывая, кому он обязан своим чудесным спасением, покачал на ладони шелковый мешочек с изображением Саган-Убугуна.

— Кто хочет сам выстрелить в вана? — спросил лама.

Все молчали.

— Кто хочет, пусть выйдет вперед!

Никто не вышел. Казак усмехался, опираясь на винтовку. Суровые чахары неподвижно стояли справа от палатки, и только русский офицер в блестящих погонах развлекался тем, что метал нож в коновязный столб — сэргэ, ничуть не интересуясь происходящим.

— Эжы, не дави так мою руку, мне больно, — тихо вопросил Больжи.

Мать разжала пальцы, отпустила его ладошку, и он рванулся вперед. Подбежал к ламе, но ничего не мог сказать, лишь тыкал себя пальцем в грудь.

— Ты смелый мальчик, — проговорил лама, кладя руку ему на плечо. — Детский глаз остер. Детская душа не знает обмана… Бери ружье, мальчик, и стреляй!

Посмеиваясь, казак зарядил винтовку. Больжи взял ее и чуть не уронил — тяжелая. Унгерн что-то крикнул ламе по-русски, тот сказал:

— Ложись, мальчик! Стреляй лежа…

Больжи не смотрел на мать, потому что боялся заплакать. Он положил винтовку на жесткую, объеденную овцами траву, лег сам.

— Руку клади сюда, эту — сюда! — Казак приставил приклад к плечу Больжи, но тогда указательный палец не дотягивался до спусковой скобы. Пришлось подать винтовку назад. Ствол качался, рисуя кривые круги около головы Унгерна: до него было шагов пятнадцать. Голова маленькая, живот потолще. Больжи метился в живот, беззвучно шепча: «Не защищай его, Саган-Убугун! Он убил моего отца, я убью его… Отойди от него, Саган-Убугун! Встань далеко от него! Все молочные пенки будут твои, ни одной не съем…»

Будто услышав, белая кобыла вдруг попятилась от палатки. Лама бросился к ней, схватил за узду, и в это мгновение Больжи надавил спуск. Приклад не упирался в плечо, отдачи не было. Он вскочил и сразу уткнулся головой в мягкое и теплое — это мать уже склонялась над ним, обнимала, дышала в ухо:

— Его хранят демоны, сынок!

Унгерн сидел в прежней позе, лицо его было печально.

— Зачем твой сын хотел убить меня? — спросил он у матери.

Она зашевелила губами, но ничего не ответила.

— Подойди сюда, мальчик, — велел Унгерн.

Больжи подошел.

— Зачем ты хотел убить меня? Что я сделал тебе плохого?

Глядя в землю, Больжи катал босой ногой камешек и молчал.

— Садись со мной, — Унгерн притянул его к себе, усадил рядом на кошму, обняв за плечи, а камешек носком сапога отшвырнул в сторону. — Как тебя зовут, мальчик?

— Больжи! — крикнул нагаса.

Вдруг Унгерн снял с шеи шелковый бурхан и надел его на Больжи.

— Дыбов! — обратился он к казаку, который стрелял в него. — Больжи хотел убить меня. Ты готов убить его?

— Так точно, ваше превосходительство!

— Тогда стреляй!

Мать кинулась к Дыбову, схватилась за винтовку, но ее оттащили. Прямо перед собой Больжи увидел черный кружок ружейного дула. Хотел вскочить, но тяжелая ладонь Унгерна не давала подняться, пригибала к кошме. Двое чахаров держали мать за локти. Она кричала, вырывалась. Шапка с ее головы упала на землю. Зажмуренный глаз Дыбова был страшнее всего. Больжи перестал дышать, его стошнило. Кислая жидкость изо рта пролилась на грудь, на бурхан. Грянул выстрел. Больжи упал лицом в кошму, и его еще раз стошнило. Унгерн брезгливо, двумя пальцами, взялся за шнурок, вытянул бурхан, приподняв Больжи подбородок.

— Саган-Убугун, — громко произнес он, обращаясь к толпе, — хранит тех, на кого указываю я!

Почистив бурхан пучком травы, Унгерн снова повесил его себе на грудь.

Мать отпустили. Она подхватила Больжи на руки, отнесла в сторону. Он прижимался лицом к ее мокрой от слез щеке и говорил:

— Эжы, там твоя шапка! Шапку подбери.

А Дыбов повел винтовку вбок, выстрелил. Крутившийся у палатки лохматый пес высоко подпрыгнул, с визгом покатился по песку, оставляя за собой кровавый след, и замер.

Тогда еще трое стариков пожелали выстрелить в Унгерна. Двоим Дыбов разрешил, третьего прогнал сказав:

— Хватит уже! Некогда.

С последним выстрелом Унгерн встал, медленно развязал пояс дээла. На кошму, стукаясь друг о друга, посыпались какие-то металлические комочки.

— Подойдите ближе, — пригласил лама.

Сперва лишь самые смелые подступили к палатке. Затем сзади начали напирать остальные, тесня смельчаков, которые из последних сил старались удержаться у края кошмы, не задеть ногами войлок, где только что сидел Унгерн.

Пять изуродованных кусочков свинца лежали на кошме, пять расплющенных пуль.

Лама сказал, что эти пули сплющились о могучую ладонь Саган-Убугуна, упали и застряли в поясе. И еще упадут в пояс великого вана тысячи тысяч пуль — бессильные, раздавленные божественной любовью, ибо борьба будет долгой. Но разве можно победить человека, перед которым сам Саган-Убугун держит свою ладонь? Сегодня он держал ее неподвижно, просто ловил пули, давил их пальцами и опускал вану за пояс. А если выстрелит настоящий враг, Саган-Убугун отобьет пущенную пулю, пошлет обратно, прямо в сердце стрелявшему.

День нашего возвращения, говорил лама, будет днем радости для добрых людей, днем скорби — для злых, принявших красную веру, изменивших желтой.

Пока он говорил, Унгерн, вновь обмотав пояс вокруг бедер, нагнулся, поднял лежавшую у края кошмы шестую пулю. Она не похожа была на другие пять — целая, блестящая, даже кончик не притуплен. Унгерн поискал глазами Больжи, нашел и кинул ему эту пулю. Зажав ее в кулаке, Больжи понял: Саган-Убугун знал, что он хотел убить Унгерна, и потому его самого спас как бы нехотя, против воли, в знак чего и не раздавил пулю, оставил такой, как была.


К подобным сложным умозаключениям восьмилетний мальчик, пожалуй, не способен. Мне кажется, что эта мысль пришла к Больжи позднее, через много лет, когда он уже стал взрослым. А тогда он крутил пулю в пальцах, совершенно не думая о том, как могла бы она вонзиться в его тело. Зато мать думала.


— Брось ее! — зло сказала она, но Больжи лишь крепче сжал кулак. Мать хотела отобрать пулю, а он быстро сунул ее в рот и вдруг увидел, что от их юрты по направлению к палатке Унгерна бежит Жоргал. Мать его не замечала. В это время она пыталась выковырять пулю у Больжи из-за щеки и не могла, поскольку действовала осторожно, боясь, как бы он нечаянно не проглотил эту пулю.

Все расступились перед Жоргалом. Он подошел к Унгерну, опустился перед ним на колени.

— Кто ты? — не узнавая, спросил Унгерн.

— Его брат, — Жоргал указал на Больжи. — Три дня назад я убежал от тебя, а теперь опять пришел. Возьми меня в свое войско!


На фотографии у Жоргала были толстые щеки, толстая шея, небольшой рот с упрямо оттопыренной нижней губой. На Больжи он ничуть не походил, даже на молодого Больжи, чья фотография — туманно-желтая, словно вытравленная кислотой, тоже имелась в этом ряду. Видимо, Больжи до сих пор хотелось быть похожим на старшего брата. Над судьбой Жоргала грустила Аленушка, а мы сидели за столом, курили, пили чай и ели кровяную колбасу без хлеба. Вокруг желтели ананасы.

Больжи взял пустой стакан, перевернул кверху донышком.

— Вот субурган. Видел его? Тут палатка стояла. — Рядом он поместил спичечный коробок. — А наша юрта совсем близко была. — Больжи подвинул к стакану консервную крышку, которую мы использовали как пепельницу, но тут же передумал и вместо крышки поставил тарелку с колбасой. — Большая юрта. Хорошая.

Я понял, что крышка не может дать мне наглядного представления о размерах юрты. Только тарелка. По ободку ее шла надпись, обрамленная венком из колосьев: «Предприятия общепита под огонь рабочей самокритики».

— Тут дорога. — Между тарелкой и стаканом лег нож. — По ней он и бежал. Я хотел закричать: «Жоргал!» Да пуля во рту. Мешает… Понять не могли, что он задумал.

Я положил шелковый пакетик на ладонь, покачал, пробуя вес. Пакетик был невесом, как сухой осенний лист. И от невесомости его, бесплотности, старческой сухоты, странно противоречащих той грубой материальной силе, которую приписывал Больжи своему амулету, возникло сомнение: а вдруг? Если бы речь шла о каком-то мистическом воздействии на душу, ничего бы не было, а так возникло, царапнуло.


Кошму перетащили в палатку, Унгерн лег на нее и проспал два часа, пока не стемнело. Тогда Дыбов разбудил его:

— Вставайте, ваше превосходительство… Уходить надо!

Небо над улусом покрыто было белыми брызгами. Унгерн ополоснул лицо теплой, не избывшей дневного зноя водой, вскочил на коня. Все уже сидели в седлах, ждали приказа. Подъехал подполковник Дерябышев, яростно зашептал:

— Слушай, давай разгоним к чертям эту монгольскую сволочь! Оставим казаков. Уйдем в Китай. А?

Роман Федорович подумал, что, когда стоишь в огне, полымя кажется предпочтительнее. Издалека, разумеется.

— Да уж! Китайцы нам сильно обрадуются. Помнишь, как мы их под Ургой-то гоняли?

— Было дело, — согласился Дерябышев. — А ведь хорошо гоняли. Скажи!

— Недурно, — сказал Унгерн.

Чтобы запутать след, вначале двинулись в юго-восточном направлении, а потом, версты за три от улуса, повернули на запад, к хребтам Хамар-Дабана. На первых порах отряд растянулся, но уже через час кони и всадники начали жаться друг к другу. Вскоре все ехали тесно, плотной массой, и от этого отряд казался совсем маленьким, беззащитным, затерянным в ночи. Узкая живая полоска, наполненная человечьим и лошадиным дыханием, за пределами которой нет ничего, кроме ветра и смерти.

Нахлестнув своего жеребца, Дерябышев сравнялся с конем Романа Федоровича. Ехали стремя в стремя, но молчали. Под луной волнами серебрилась трава, а вдали все было черно. Сопки на горизонте вершинами заслоняли звезды. Степь была как гигантский прокопченный котел, пустой и гулкий. Лишь на самом дне оставалось сорок просяных крупинок от съеденной похлебки — сорок всадников. После ужина хозяйка отнесла котел собаке, чтобы та вылизала его. На луну наползло облако, упала тень. Собака сунула морду в котел, прошлась языком по стенкам и слизнула разъезд из трех чахаров, высланных в передовое охранение. Больше их никто не видел. Они пропали, ушли в темень, в собачий желудок, в июльскую ночь, сгинули навсегда, хотя на груди у Романа Федоровича, под дээлом, обещая победу, по-прежнему висел шелковый пакетик, на котором лысый седобородый старик покровительственно поднимал маленькую ладошку,

— Видал, какой молодец пришел ко мне сегодня? — Роман Федорович кивнул через плечо назад, где Жоргал, соразмеряя бег коня, чтобы не отставать и не подъезжать чересчур близко, внимательно прислушивался к их разговору. — Между прочим, из дезертиров. Через месяц у меня будут сотни таких, как он! Не веришь?

— Я пока не велел давать ему винтовку, — сказал Дерябышев.

— И зря, — не одобрил барон.

Рядом с Жоргалом, свесив голову на грудь, то засыпая, то вновь просыпаясь, качался в седле Цырен-Доржи, не привыкший к долгим переходам. Его очки лежали в сумке. Сквозь пение ветра и тряскую дремоту он слышал какие-то голоса, иногда звучавшие совсем близко, иногда же долетавшие издалека, из прошлой жизни. Русские слова перебивались бурятскими, монгольскими, тибетскими. Потом вдруг отчетливо донеслась французская речь. По-французски говорил сиамский принц: перед войной он посетил Петербург, присутствовал на богослужении в буддийском храме у Елагина острова. Это был хрупкий изящный человечек, по-европейски одетый, охотно рассуждающий о пользе франко-русского сближения. Цырен-Доржи как единоверца включили в его свиту. Когда осматривали столицу, погода была слякотная, везде стояли лужи. Одна лужа разлилась во всю ширину Университетской набережной. Прежде чем подъехал экипаж, один из приближенных принца спокойно лег в эту лужу, а принц так же спокойно, не переставая разговаривать, по его спине перешел на сухое место. При этом он вспомнил отшельника, который в уединении отрастил себе волосы до земли и покрыл ими грязь под ногами Будды. Однажды Цырен-Доржи рассказал эту легенду Роману Федоровичу, упомянув и про сиамского принца. «Все правители, — говорил Цырен-Доржи, — совершают одну и ту же ошибку: они хотят, чтобы люди устилали перед ними дорогу собственными волосами, но не дают им свободы, чтобы эти волосы отрастить, довольствуясь подставленной спиной…» Но Роман Федорович был глух к подобным аллегориям. Из всех бесчисленных титулов Будды ему больше всего нравился такой: остригший ногти ног своих на головах властителей трех миров. Он серьезно спрашивал: чем остригший? Ножницами? Порой Цырен-Доржи казалось, что его ученик и повелитель мечтает сделать то же самое. Но нельзя отпустить птицу на волю, не поймав ее, утешал он себя, и нельзя предоставить мир естественному течению, не завоевав его прежде. Они с Романом Федоровичем шли по одной дороге, однако в конце ее видели разное. Неправда была мостом над бездной, разверзшейся перед ними после поражения у Кяхты, но Цырен-Доржи верил: он сам разрушит этот мост, едва они окажутся на другой стороне.

Три очка в павлиньем пере — знак трех миров, думал он. Первый — земля, по которой они скачут неведомо куда, убегая от красных. Второй — небо, где неделю назад, над Гусиным озером, он видел аэроплан, похожий на стрекочущего железного кузнечика. Третий мир — область невидимого. Покоривший все три, обнаружит истину в самом себе.

Цырен-Доржи окончательно проснулся. Небо затягивали тучи, луна спряталась, область невидимого начиналась на расстоянии вытянутой руки.

Под утро въехали в большой улус. Дерябышев протестовал, требовал обойти его стороной, чтобы не рисковать, не оставлять следа, но Роман Федорович решительно направил коня в сторону изб. Дерябышев, отчаянно матерясь, двинулся за ним. Здесь повторилось все то, что Жоргал уже видел в родном Хара-Шулуне: гремели выстрелы, ахала толпа, сыпались на кошму расплющенные пули. В результате еще два человека пожелали встать в ряды защитников желтой веры.

— Что с них возьмешь? Азия! — посочувствовал Дерябышев, когда все кончилось, и стали есть шашлык из реквизированного барана.

— А теперь везде она, родимая, — откликнулся Роман Федорович. — В Петрограде — тоже… Пришло ее время!

Сухие кости горели в костре, издавая странное для русского уха писклявое щебетанье.

— Все оглянуться тянет, — сказал Дерябышев, — не синички ли попискивают… В сирени где-нибудь. — Он раскидал сапогами костер, снова сел. — В каждом улусе будем устраивать эти спектакли?

Роман Федорович согласно помычал — рот забит был мясом. Прожевав, спросил:

— Ты когда-нибудь задумывался, что представляют собой красные?

— Ну, растолкуй, — равнодушно сказал Дерябышев.

— Это азиаты в Европе. Откуда они взялись, особый вопрос. Но воевать с ними так, как мы воевали с немцами, нельзя. Пустой номер. Колчак расстрелян, Деникин разбит…

— И из нас они скоро саламат сделают, — вставил Дерябышев.

— Выход один, — все больше распаляясь, говорил Роман Федорович. — Нужно разбудить стихию, такую же дикую, как они сами. Даже почище. Иначе конец. Европа нас не спасет. Только Азия. И не японцы — они слишком цивилизовались. Настоящая степная Азия! Но этого никто не понимает. Один я! И я напущу на них степь. Слышишь? Я вызову духа из бездны!

— Они уже нам наклали, — мрачно напомнил Дерябышев. — И еще накладут.

— Нет! Саган-Убугун поможет мне!

— Ты спятил. — Дерябышев поднялся, выплюнул жесткое сухожилие. — Я ухожу от тебя. Бывай здоров!

Унгерн тоже встал:

— Дай слово, что будешь молчать.

— Плевал я на твои дикарские фокусы! Сейчас беру своих людей, будем пробиваться к Дутову. Он заступится за нас перед китайцами.

— Ты уйдешь один. Твои люди останутся со мной.

Дерябышев потянулся к кобуре, но рядом уже стоял Дыбов с поднятой винтовкой.

— Верни павлинье перо, — сказал Унгерн.

Порывшись в полевой сумке, Дерябышев бросил на землю мятое перо с двумя очками — область невидимого ему не подчинялась:

— На! Можешь воткнуть себе в зад.

— Дай слово, что будешь молчать, — повторил Унгерн. — Слово русского офицера.

— Ну уж нет! Не дождешься. — Дерябышев спокойно собрал все до одного шомполы с нанизанными на них кусками баранины, запихал в мешок.

Дыбов вопросительно взглянул на Романа Федоровича.

— Пускай, — разрешил тот. — Не жалко.

Дерябышев поставил ногу в стремя.

— Прощай, ван!

Когда топот его коня замер за последними избами улуса, Роман Федорович подозвал к себе Дыбова. Через минуту три всадника на полном скаку пронеслись по улице вслед за Дерябышевым, наступила тишина, потом треснул вдали одинокий выстрел.


— Сперва бог сделал человека с душой черной, как ворон, — рассказывал Больжи. — Подумал, подумал… Нет, думает, нехорошо. С такой душой человек прямо в ад пойдет! Сломал его, другого сделал. С душой белой, как лебедь. Подумал, подумал — опять нехорошо. Как такой человек будет барашков резать? С голоду помрет! Опять сломал, третьего сделал. Дал ему душу пеструю, как сорока. От него все люди пошли. У кого черных перьев много, у кого — мало.

Больжи хитро улыбнулся мне: понимаю-понимаю, дескать, что на самом деле все происходило не так, и вдруг добавил:

— У Жоргала черных совсем мало было.


Отдохнув, тронулись дальше. Без привалов двигались полдня и всю ночь. Обок с Романом Федоровичем ехал теперь отоспавшийся за день Цырен-Доржи. К седлу его привязана была белая кобыла Манька. Налегке, едва касаясь травы неистертыми подковами, летела она в лунном сиянии, тревожа смирного иноходца Цырен-Доржи, тонконогая, с лебединой шеей, на которой дымилась грива, — призрак, пятно света, клок ночного тумана, и Жоргал смотрел на нее немигающим волчьим взглядом, пытаясь различить над хребтом силуэт незримого седока. Он хотел увидеть Саган-Убугуна и вот увидел: словно прозрачная тень поднялась от седла, разрастаясь все шире, все выше, и там, где проносилась Манька, тьма как бы выцветала, а звезды бледнели, заслоненные этой тенью.

Унгерн скакал впереди, спина его казалась каменной.

«Уйди от него, Саган-Убугун! — взмолился Жоргал. — Ты видишь: он несет смерть. Зачем ты хранишь его от смерти?»

Цырен-Доржи опять начал клевать носом, отстал. Тогда Жоргал тоже придержал коня, поехал с ним рядом и незаметно отвязал от его седла повод белой кобылы. Она радостно рванулась вперед, но далеко не убежала, ровной рысью пошла в голове отряда, пока кто-то из чахаров не нагнал ее и не отдал повод Цырен-Доржи.


— Жоргал отомстить хотел, — сказал Больжи. — Но еще он так думал: если бессмертный человек затеял войну, она будет всегда. Пожалуйста, воюй, если сам тоже мягкий, как все люди. А нет для тебя смерти, сиди дома, других на войну не зови!


С Больжи я познакомился летом, а осенью того же года, уже с места постоянной дислокации нашей части меня послали в командировку в город. К тому времени привезенный из Хара-Шулуна сувенир лежал в чемодане под моей койкой, я все реже вынимал его оттуда, но, укладывая в дорогу портфель, прихватил подарок Больжи с собой. Решил зайти в краеведческий музей, чтобы выяснить там его научную и художественную ценность.

Милая застенчивая девушка из отдела досоветского прошлого подвела меня к молодому человеку со шкиперской бородкой, предварительно объяснив, что это товарищ Чижов, сотрудник Ленинградского музея истории религии и атеизма («В Казанском соборе, знаете?»), приехавший в Бурятию для завершения работы над диссертацией.

Поначалу Чижов отнесся ко мне с подозрением. Он усмотрел тут какой-то подвох, поскольку не мог уловить связи между моей военной формой и Саган-Убугуном. Наконец, сообразив, что никакой связи нет, взял амулет, зачем-то понюхал его.

— Откуда он у вас?

Я начал рассказывать, но Чижов перебил:

— Все ясно. Трояк.

— Что? — не понял я.

— Три рубля. — Он повернулся к девушке: — У вас ведь есть денежный фонд для приобретения экспонатов?

— Есть, — испуганно подтвердила та. Чижов явно подавлял ее своим авторитетом столичного специалиста. — Но такие вопросы решает завотделом или заместитель директора по науке. Я не вправе…

— У вас в провинции все как-то уж слишком централизованно, — заметил Чижов.

Девушка покраснела. Возможно, на нее действовала также и его бородка. Во всяком случае, на меня она произвела впечатление — настоящий научный работник. Меня призвали в армию на два года после окончания военной кафедры при университете, и я давно решил, что, как только демобилизуюсь, немедленно отпущу себе бороду.

— Советую оформить покупку у товарища лейтенанта, — сказал Чижов. — Но больше трех рублей не давайте! Красная цена!

Я и в мыслях не держал продавать мой пакетик, но меня поразил сам размер предложенной суммы. Это была чудовищная несправедливость. Вещь, с помощью которой пытались изменить судьбы мира, оценивалась в жалкую трешку. Слышал бы Больжи!

— Между прочим, — небрежно сказал я, — этот амулет принадлежал барону Унгерну.

Чижов отреагировал мгновенно:

— Ах вот как? Тогда рубль.

Я опешил:

— Почему рубль?

— Мы невысоко ценим подобные реликвии.

Музейная девушка с обожанием глядела ему в рот. Она восхищалась его решительностью и принципиальностью.

— Мы, специалисты, — добавил Чижов, несколько смягчая акцент предыдущей фразы.

Наверное, я выглядел достаточно жалко, потому что девушка, оторвав взгляд от Чижова, что стоило ей заметных усилий, ободряюще улыбнулась мне:

— Но ведь вам эта вещь дорога как сувенир, правда?

С запоздалым негодованием я заявил, что ничего продавать не собираюсь, не за тем пришел, просто хотел узнать, к какому веку относится этот амулет.

— К двадцатому, — сказал Чижов. — Или вы думали, что он уцелел со времен Чингисхана?

— Ничего я не думал… Вот здесь надпись. Что она означает? — Я показал ему странные знаки над головой Саган-Убугуна, похожие на древесные корни.

— Какие у нас любознательные офицеры! — Чижов мягко взял девушку под локоть. — Вы идите, занимайтесь своими делами. Я и так все время вас отвлекаю. Мы тут с товарищем лейтенантом потолкуем на узкоспециальные темы.

Я почувствовал, что надо бы и мне уйти, но не ушел, поскольку еще не придумал той уничтожающей реплики, которую на прощание брошу Чижову.

— Давайте поступим вот так, — предложил он, когда мы остались вдвоем. — Доверьте мне на сегодняшний вечер ваше сокровище. Словарь у меня в гостинице, попробую перевести эту надпись. Почему-то мне симпатична ваша настойчивость… Встретимся завтра здесь же, в пять часов. Идет?

Польщенный, я отдал ему амулет.

— Если интересуетесь историей, — сказал Чижов, у дверей пожимая мне руку, — могу дать один совет: не разменивайтесь на популярщину, сразу беритесь за серьезную литературу, за источники.

На следующий день в музее я его не нашел, вчерашняя девушка, сообщила, что товарищ Чижов отбыл в Ленинград утренним поездом. В то время, как я сидел в скверике и жевал пирожки, дотягивая до условленного срока, он уже где-то в районе Ангарска прижимал к вагонному стеклу свою шкиперскую бородку.

А вскоре загремел и мой поезд. С одной стороны вагона мелькали белые скалы, сплошь усеянные автографами туристов, с другой — далеко внизу текла зеленоватая Селенга, тянулись плоские, заросшие ивняком песчаные островки, за ними вздымались сопки, где среди темной зелени хвои четкими проплешинами выделялись участки успевшего пожелтеть осинника. Я курил в тамбуре и думал о том, что так и не выслал Больжи обещанные батарейки для транзисторного приемника. О Чижове старался не думать. Дело было не в нем. Все равно бурхан Саган-Убугуна не мог вечно лежать в моем чемодане, ему суждено было продолжить скитания по миру, и какая, в конце концов, разница, что он ушел от меня так, а не иначе.


Вторую неделю Роман Федорович вел свой отряд на запад. За это время дважды нагоняли их партизаны Щетинкина и дважды теряли снова. Отряд тек по степи, как вода по горному склону, — обходя камни, разделяясь на множество ручейков, а в ложбинах опять сливаясь в едином русле. Попадались на пути еще улусы. Смертельно рискуя, входил в них Роман Федорович, наскоро демонстрировал могущество Саган-Убугуна, чтобы весть о его любимице быстрее облетела степь, и вновь мчался дальше. У него отросла мягкая светлая борода. На почерневшем лице она выглядела ненастоящей, сделанной из пакли. У Цырен-Доржи запали виски, очки сваливались. От постоянной тряски болела печень, желудок не принимал пищу. Во сне к нему являлся сиамский принц, они разговаривали по-французски, вспоминали Петербург. Просыпаясь, Цырен-Доржи долго не мог разлепить воспаленные от песка веки. Всадники сидели в седлах как пьяные. Кони отощали: когда в последний раз с боем уходили от Щетинкина, их невозможно было перевести в галоп. Иногда Цырен-Доржи казалось, что они уже вступили в область невидимого и теперь можно не торопиться. На привалах чахары сговаривались убежать, шептались между собой. Двое убежали, а третьего, который пытался их задержать, Роман Федорович, не разобравшись, зарубил саблей. Август перевалил за середину, но они уже потеряли счет дням. Траву в степи подернуло осенней желтизной. Желтые просверки заслонили в глазах Романа Федоровича всю зелень. Всякий раз, приближаясь к нему, Жоргал слышал тяжкий запах зла, дух смерти, и тогда от тоски и бессильной ненависти, как от ледяной воды, начинали ныть зубы. А Роман Федорович был с ним ласков, сулился подарить китайский халат, женить на ханской дочери, если Жоргал после поедет по улусам, рассказывая всем про любовь Саган-Убугуна и сплющенные пули.

От чахаров Жоргал держался в стороне. Ел вместе с двумя близнецами, которые пристали к отряду в первом от Хара-Шулуна улусе, пораженные неуязвимостью русского генерала в бурятском дээле.

Внезапно повернули на север. Прибившиеся ночью казаки сообщили: след его взял 35-й кавполк. Нужно было менять направление, петлять, сбивать с толку. Чахары говорили, будто вернее всего бросить за собой отрубленные уши врага — они заметут след. Но пленных не было, уши резать некому. Унгерн решил дневать в сопках. Поели, не разводя огней, выставили дозоры и легли спать. Жоргала назначили караульным. Он сидел под сосной, вглядывался в залитую солнцем степь, надеясь увидеть вдали чужих всадников и боясь этого.

На сосне истошно трещала сорока, лесная вестовщица. Подошел Дыбов, поднял голову.

— Место указывает, гадина! Снял бы я ее, да стрелять не хочется. Здесь далеко слыхать… А ну пошла!

Он пустил в сороку камнем, но та не испугалась, продолжала верещать, прыгая с ветки на ветку.

— Нельзя в нее стрелять, — сказал Жоргал. — Это чья-то душа.

Дыбов удивился:

— Чья же?

— Того, кто спит. Убьешь ее, он не проснется.

— Ох и дикари! — помотал головой Дыбов. — На кой черт генерал с вами связался!

А Жоргал подумал, что, значит, не он один в отряде желает гибели Унгерну, если отлетела чья-то душа и кричит на дереве, призывая красных.

Потом его сменили, он лег под сосной, уснул, а когда проснулся, еще в полудремоте, услышал прямо над собой затухающий сорочий стрекот. И почувствовал вдруг пронзительную пустоту в груди — души не было на месте. Он снова закрыл глаза, стараясь не проснуться до конца. Сорока затрещала громче. Жоргал не шевелился. Казалось, что все, о чем он сейчас думает, рождается не в голове, не в сердце, а падает сверху вместе с этим птичьим криком. Душа подсказывала ему, как нужно поступить.

Жоргал приподнялся на локте — все спали. Стреноженных лошадей отвели попастись в ложбину между сопками, лишь белая кобыла Манька, по-прежнему упитанная, с расчесанной гривой, была привязана к дереву. Выев траву вокруг себя, она лениво хрупала овес, который Цырен-Доржи высыпал перед ней на попону, и при этом, похоже, задремывала. Воздух над ее спиной был чист и прозрачен.

Спали казаки и чахары. Тоненько похрапывал Цырен-Доржи. Унгерн лежал в тени, на кошме, — палатку давно бросили, не до нее стало. Обычно, пока он спал, Дыбов не ложился, сидел около, но сегодня и его сморило — свистел носом, откинувшись к сосне и держа винтовку на коленях.

Жоргал осторожно встал, осмотрелся. Караульные тоже спали, степь была пуста до самого горизонта. Сорока куда-то исчезла, но шума крыльев он не слышал. Ветка, где она только что сидела, была неподвижна. Зной, тишина. А в груди что-то ерзало, мешало дышать. Это душа-птица устраивалась в своем гнезде. Но вот устроилась, затихла. Жоргал глубоко вздохнул и сделал шаг по направлению к Унгерну.

Тот спал на спине, мелкие капли пота покрывали лоб. Под расстегнутым воротом дээла виден был ременный шнурок. Голова Унгерна покоилась на седле, а седло лежало на сосновом корне.

Жоргал достал нож, перерезал шнурок, придерживая двумя пальцами, потом бережно вытянул бурхан и сунул за голенище.

Унгерн заворочался во сне, открыл один глаз, а Жоргал уже размахивал у него над лицом сухой веткой, отгоняя оводов.

— Уйди, дурак, — сказал Унгерн и повернулся на бок.

Жоргал отошел, сел на землю. В правом сапоге, где лежал бурхан, было горячо, жар поднимался к бедру. Он подумал, что сам, по своей воле, Саган-Убугун никак не мог полюбить этого человека. Бурхан заставил. Только в нем и живет та сила, которая говорит Саган-Убугуну: делай так! Недаром же Унгерн всегда носит на себе этот мешочек из шелка.

Жоргал подобрал кусок песчаника и со стороны, щелчком, послал его в свой правый сапог. Ничего не произошло, камень на лету не рассыпался прахом, но Жоргал не очень огорчился. Догадывался уже, что Саган-Убугун не станет его охранять. Как коню нужна трава, чтобы скакать, а светильнику — жир, чтобы гореть, так и бурхану требуется особая молитва, тайное заклинание, которого он не знал. Но и с одной травой, без лошади, никуда не уедешь. Отныне Саган-Убугун свободен. Он может вернуться к своему горному озеру и там опять кормить птиц с ладони, а не плющить ею свинец. Пестрые сороки будут клевать зерна с его руки, роняя черные перья. И мир придет в улусы.

Жоргал подошел к белой кобыле, ослабил обмотанный вокруг дерева повод. Пусть Саган-Убугун не ломает себе ногти о хитрый степной узел. Теперь-то он может уехать, а раньше не мог. В кустах Жоргал связал концы шнурка и надел бурхан на шею, спрятав под халатом. Он сделал то, что хотел. Пора уходить. Унгерна убьют и без него. Взять мешок, ружье и уходить, пока не поздно.


— Он хитрый был, Жоргал! — засмеялся Больжи. — В год змеи родился…

Тогда я не догадался спросить, сколько лет было Жоргалу, но позднее высчитал, что по двенадцатигодичному циклу год змеи падает на 1892-й и 1904-й. Приблизительно, разумеется, не из месяца в месяц. Значит, Жоргалу в то время было или двадцать девять лет, или семнадцать. Скорее всего, семнадцать. Около того.


Роман Федорович полежал немного на боку, но уснуть не мог. Кожа на шее помнила прикосновение чьих-то пальцев. Томясь, провел рукой по горлу, по груди — бурхан исчез, шнурка тоже не было. Он еще полежал, глядя на валявшуюся возле сухую сосновую ветку, и вдруг ясно увидел, как склоняется над ним Жоргал с этой веткой в руке. И сразу все понял, кроме одного: зачем ему амулет? Хочет он сам стать неуязвимым или сделать уязвимым своего повелителя? Первое еще можно было простить. Второе — никогда.

Роман Федорович вытащил кольт — на тот случай, если Жоргал или кто другой немедленно решат проверить, как отнесется к пропаже Белый Старец. Поодаль зашевелились кусты, вышел Жоргал. Винтовки у него не было.

— Иди сюда! — крикнул Унгерн.

Он подумал, что его политика начинает приносить плоды, правда, пока не совсем те, какие ожидались: на яблоне созрела еловая шишка.

— Коней смотрел? Или так, оправлялся?

— Так, — кивнул Жоргал.

— Живот болит? Если болит, ступай к Цырен-Доржи. Он траву даст.

— Пойду, пожалуй, — согласился Жоргал. — Пускай даст.

— Не надо, — остановил его Унгерн. — Дыбов! Приведи-ка Цырен-Доржи.

— Вот и совсем не болит, — радостно сообщил Жоргал. — Все же пойду.

А к ним уже приближался Цырен-Доржи — заспанный, ничего не понимающий. На щеке у него, как на замерзшем окне, отпечаталась ветка папоротника. Узнав, что разбудили его из-за Жоргала, который заболел животом, Цырен-Доржи изумился, потом обиделся, но ни одно из этих двух чувств не выдал ни голосом, ни выражением лица. Ласково пригласил:

— Пойдем, траву дам. С чаем выпьешь.

— Нет, ты его здесь смотри, — распорядился Унгерн. — Вели халат снять.

— Сними, — послушно сказал Цырен-Доржи.

Дыбов возмущенно засопел: дожили! Какого лешего генерал так нянькается с этим бурятом!

— Зачем снимать? — жалобно спросил Жоргал, — Совсем не болит.

Еще несколько человек проснулось. Сидели под деревьями, смотрели.

— А ну снимай халат! — приказал барон. — Быстро!

Уже все понимая, Жоргал медленно отстегнул верхний крючок. Знал: Саган-Убугун не подставит свою ладонь, чтобы его спасти. Может быть, он ушел пешком, раз белая кобыла здесь? Но вернется к Унгерну, когда Жоргал упадет на траву и бурхан снимут с его мертвого тела. Не захочет, а вернется. И все пойдет, как прежде. Нужно было бросить этот мешочек в лесу или сжечь. Он отстегнул второй крючок. Цырен-Доржи подступил ближе, готовясь начать осмотр. Жоргал глубоко вздохнул и вдруг сам вытащил бурхан, взялся за него обеими руками, не снимая шнурок с шеи.

— Порву! — И напряг пальцы, отчего шелк слабо треснул. — Я сильный!

Барон поднял кольт.

— Выстрелишь, — крикнул Жоргал, — а я все равно порву! Мертвый порву!

— Зачем? — спросил Унгерн.

— Чтобы ты не жил, собака!

— Дурья твоя башка! — громко, дабы все слышали, сказал Роман Федорович. — Думаешь, Саган-Убугун хранит меня только потому, что я ношу его бурхан?

Казаки, посмеиваясь, сидели в отдалении, а чахары и буряты начали подходить ближе.

— Я сражаюсь за веру, поэтому Саган-Убугун любит меня. И без бурхана будет любить…

Но Жоргал ему не поверил. Ясно было: отпустишь бурхан, сразу убьют. Порвешь — тоже убьют. Лишь так вот, вцепившись ногтями в шелк, он еще мог жить.

Роман Федорович повернулся к Цырен-Доржи:

— Спроси-ка, здесь ли Саган-Убугун.

Упав на колени перед Манькой и пробормотав короткую молитву, тот воскликнул:

— О, великий! Подай знак, что ты с нами!

Кобыла чуть присела на задние ноги, заржала, и тогда Жоргал заплакал. Слеза потекла по щеке, по пробивающимся усам, заползла в угол рта. Ослабли сжимавшие шелк пальцы, но он пересилил себя и закричал:

— Говоришь, не нужен бурхан, да? А зачем его моему брату надевал?

Роман Федорович не сразу нашелся, что ответить. Дух, им же самим вызванный из бездны, перестал повиноваться. Узкие глаза его воинов смотрели строго и недоверчиво. Казаки и те притихли. Все ждали, что будет. Роман Федорович улыбался, а душа ныла. Чахары, конечно, считают, что его охраняет этот амулет, подаренный богдо-ханом. Любовь Саган-Убугуна должна быть воплощена в какой-то вещи, иначе в нее трудно поверить. То, что могло его спасти, вновь вознести на вершину власти, могло, оказывается, и погубить. Пуля, пущенная в Жоргала, рикошетом ударит и в него самого. Все пойдет прахом, если этот дурак порвет амулет. А доказать, что Саган Убугун и без бурхана будет вести себя по-прежнему, уже нельзя. Пока нельзя.

Тем временем Дыбов отошел в сторону, затем неслышно начал подкрадываться к Жоргалу сзади. Молодец, подумал Унгерн, догадался.

Но Жоргал заметил, повернул голову.

— Не подходи, порву!

Выругавшись, Дыбов замер, опустил шашку. Цырен-Доржи переводил сострадательный взгляд с Жоргала на Романа Федоровича и обратно — он жалел их обоих. Оба они не знали истинной мудрости, поклонялись фетишам, а теперь расплачивались за это.

Держа бурхан перед грудью, Жоргал то сдвигал руки, то чуть разводил их, натягивая шелк, словно играл на маленькой игрушечной гармонике. Он чувствовал, что не сможет долго так стоять, все равно рано или поздно собьют с ног, отнимут бурхан. Он уже был весь мертвый, только в пальцах оставалась жизнь, но они дрожали от напряжения, слабели. Скоро им не под силу будет справиться с китайским шелком.

— Отдай, — сказал Цырен-Доржи. — Ван простит тебя.

Унгерн кивнул:

— Клянусь Буддой…

— Клянись по-русски, — сказал Жоргал.

— Слово русского офицера. Прошу!

— Нет, — усмехнулся Жоргал. — Не так.

Тогда Унгерн подошел к нему, встал спиной к чахарам и мелко перекрестился, шепнув:

— Вот те крест!

Теперь Жоргал окончательно уверился, что все дело в бурхане. Он понял: наступил час его смерти. Но не было ни тоски, ни страха, только слезы почему-то бежали по щекам. Он видел, как белая кобыла, дергая шеей, стянула с дерева повод и, никем не замеченная, побежала в сторону, скрылась за склоном сопки.

— На! — крикнул Жоргал и со всей силой рванул бурхан, разорвал пополам, но ни одна из половинок не упала на землю, обе повисли на шее, на шнурке. Разорвал и закрыл глаза, ожидая выстрела. Стоял, качаясь, и слезы, затекавшие в рот, уже не казались солеными — он знал, что мертвые плачут пресными слезами. Но выстрела все не было, Жоргал открыл глаза и увидел Дыбова.

— Не стреляйте, ваше превосходительство, — говорил он. — Красные близко… Я его по-казацки успокою.

Дыбов поднял шашку, но руку его перехватил один из чахаров, толстый и веселый.

— Зачем человека без пользы резать? Отрубим ему уши, за собой бросим.

— Потом отрубишь, — сказал Дыбов, пытаясь вырвать руку.

Но чахар держал его крепко.

— С мертвого нельзя, не поможет. С живого надо! Завтра отрубим… Ночевать здесь надо. Кони устали, не пойдут дальше.

— Оставь его, — сказал Дыбову Унгерн. Ссориться с чахарами не хотелось. — Пусть делают, как знают.

Жоргала связали, положили под деревом. Трое всадников, заметив наконец исчезновение Маньки, бросились ее ловить, но через час вернулись обратно, так и не поймав.


Я снова взял со стола бурхан, вгляделся. Как раз посередине тянулся едва заметный нитяной шов, от которого тело Саган-Убугуна и казалось немного скрюченным. Он похудел, когда его сшивали, свел плечи и тянул грудь. Но лицо было спокойно, Саган-Убугун по-прежнему улыбался, и ладонь его, тоже не затронутая швом, выглядела непропорционально большой по сравнению с ушитым телом.

— Мать починила, — объяснил Больжи.


Все кончилось после того, как Жоргал разорвал бурхан и пропала кобыла Манька. Ночью покинули Романа Федоровича последние казаки, а чахары, посовещавшись, под утро связали своего вана, посадили его со связанными руками на лошадь и повезли навстречу 35-му кавполку, который уже вырастал на горизонте, раскидывался извилистой цепочкой головного эскадрона, и барону Унгерну показалось на миг, что это не всадники скачут, а бегут по степи тени полуденных облаков.

Рядом, тоже связанного, везли Цырен-Доржи. На его всегда аккуратно выбритой круглой голове отросли и как-то вдруг сделались заметны торчащие, как у чертика, жесткие черные волосы. Поглядев на них, Роман Федорович вспомнил легенду об отшельнике, зло сплюнул скудную слюну. Цырен-Доржи не обратил на это внимания. У его стремени, по пояс в петербургском холодном тумане, шел сиамский принц, говорил, что даже из тех волос, которые Саган-Убугун отрастил за семьсот лет, невозможно сплести мост через эту бездну.

Жоргала чахары отпустили на все четыре стороны, и он, распевая песни, поехал домой, в Хара-Шулун.


А с Чижовым я встретился через два года, когда после демобилизации решил съездить в Ленинград, где ни разу не бывал. Но встретились мы не в Казанском соборе, не под сенью воронихинских колоннад. Я увидел его в одном из тех букинистических магазинов, где обычно вахту несет всего один продавец, и держится он с царственной неприступностью, потому что магазинчик маленький, клиентура постоянная, цены высокие, а картотека имеющихся в наличии изданий лишь отчасти отражает действительное положение вещей. Именно так и держался Чижов — с безмятежным достоинством профессионала. Был семьдесят второй год — золотой век букинистической торговли, но тогда я этого не понимал. Чижов казался мне Адамом, изгнанным из райского сада науки. Я никак не ожидал увидеть его здесь, вернее, увидеть в таком качестве и все-таки узнал сразу, едва вошел в магазин. Все с той же острой светло-рыжей бородкой, напоминающей ломтик дыни, в сатиновом халате и нарукавниках, он говорил какой-то нервной седовласой женщине, которая порывалась пройти за прилавок и посмотреть книги на полках:

— Нет. Я сам покажу все, что вас интересует.

Я узнал его сразу еще и потому, что думал о нем.

— Разрешите взглянуть вон ту книжку, — попросил я, указывая на верхнюю полку.

Чижов полез по стремянке, достал, положил передо мной. Дождавшись, пока он спустится, я потребовал соседнее издание. Чижов полез опять. Мое лицо не вызывало у него никаких воспоминаний. К тому же я был в штатском.

— Еще, пожалуйста, вот эту…

Я интересовался книгами, расположенными исключительно на самой верхотуре. Труднодоступными.

Чижов недобро покосился на меня, но промолчал. Поволок стремянку в указанном направлении. Он бы и рад был, наверное, пустить меня за прилавок, однако рядом стояла та женщина, которая сама туда просилась и получила отказ.

— Вот видите, — злорадно сказала она. — Вам же было бы легче работать.

Чижов не удостоил ее ответом — он тянулся за книгой. Стремянка опасно раскачивалась на неровном полу. У меня возникла надежда, что он, может быть, упадет. Это был бы лучший вариант. Но Чижов не упал. Протягивая очередной том, спросил:

— Молодой человек, вы нарочно разыгрываете спектакль перед дамой? Она же не подходит вам по возрасту,

— Хам! — сказала женщина и ушла, хлопнув дверью.

— Вы меня не узнаете? — Я чувствовал себя графом Монте-Кристо, явившимся из небытия, чтобы отомстить. — Семидесятый год. Краеведческий музей. Помните лейтенанта, у которого вы взяли амулет с Саган-Убугуном?

— К сожалению, не помню, — сказал Чижов. — Что-то будете брать из этих книг?

— И не подумаю, — нагло улыбнулся я.

Он спокойно убрал всю груду под прилавок.

— Что вас еще интересует?

Был, конечно, соблазн погонять Чижова по полкам, пока не вспомнит, но я вовремя раскусил его хитрость. Та женщина ушла, и попроси я еще какую-нибудь книгу, он тут же пригласил бы меня пройти за прилавок.

Я склонился к самому лицу Чижова:

— Жду вас на улице…

По-прежнему накрапывал дождь, туманил витрину, где лежали раскрытые на титульных листах старые книги — девятнадцатый век, начало двадцатого. Дождь был гораздо старше. Я встал так, чтобы держать под наблюдением оба входа, парадный и служебный. До закрытия магазина оставалось минут сорок. Приятно было думать, как все эти сорок минут Чижов будет маяться ожиданием. Я запросто мог его отлупить — был выше, крепче и, главное, моложе. Не в том смысле моложе, что ловчее, реакция лучше, а так, безответственнее.

Чижов вышел уже около восьми часов — надеялся, видимо, что мне надоест ждать. Заметив меня, быстро зашагал в сторону Невского. Я двинулся за ним. Сразу догонять не стал, чтобы он дольше помучился. Несколько раз Чижов оглядывался, замедлял шаг, хотел остановиться, выяснить отношения, но так и не остановился, а на Невском даже сделал ряд попыток стряхнуть меня с хвоста. Он залетал в гудящие, простроченные треском бесчисленных кассовых автоматов магазины, нырял в толпу, выныривал, однажды перебежал проезжую часть на красный свет, но все в пределах нормы, со стороны не подумаешь. Чижов, похоже, сам внушал себе, что просто он торопится, просто заглядывает по пути в магазины. Ближе к центру толпа густела, словно каша, из которой выпаривается вода. Я не отставал, наслаждаясь этой гонкой по огромному, чужому, залитому огнями мокрому городу. Шел за Чижовым по пятам, как 35-й кавполк за бароном Унгерном. Шел и, подогревая себя, мстительно бормотал: «Вы шулер и подлец! И я вас здесь отмечу, чтоб каждый почитал позором с вами встречу…»

Внезапно Чижов метнулся на край тротуара, взмахнул рукой. Зеленый огонек прижался к обочине. Чижов сел в такси, хлопнул дверцей. Огонек погас. Я едва успел вскочить на заднее сиденье, когда машина уже тронулась.

Водитель притормозил.

— А вам куда?

— Туда же, — сказал я.

Чижов даже головы не повернул. На месте он расплатился сполна. Я платить не стал — денег оставалось на обратный билет, на носки для деда и на то, чтобы пару раз поесть в диетической столовой. Мы вылезли одновременно. Машина уехала, шум дождя сделался слышнее. Может быть, это шумело море. Вроде бы мы находились на Васильевском острове. На доме висела табличка с надписью «…линия», а из художественной литературы я знал, что улицы называются линиями, как в дачном поселке, только на этом острове, где когда-то жили булочники, аптекари и Александр Блок. Рядом сиял стрельчатыми окнами большой гастроном. Мы стояли в луже друг против друга, и я не знал, что говорить. Мелодия разговора звучала во мне, а слов не было.

— Да нет у меня вашего амулета! — не выдержав, заорал Чижов. — Честное слово, нет!

— Где же он?

— Подарил одной знакомой. Она в Москве живет.

— А вы, значит, в Ленинграде.

Пронеслась машина, обдав нас грязью.

— Дурацкий разговор, — сказал Чижов. — Я в Ленинграде. А вы?

— В Перми, — ответил я, хотя можно было и не отвечать.

— Подумать только, как нас всех раскидала жизнь… Хотите, дам десять рублей? Будем в расчете.

— Вы же предлагали рубль? Помните?

Из-за угла, грозя снова окатить нас грязной водой, вынырнула машина. Я схватил Чижова за локоть, чтобы оттянуть подальше от проезжей части.

— Двадцать пять, — накинул он, вырывая руку и оставаясь на месте.

Я успел отскочить, а его забрызгало. Это придало мне уверенности.

— Ладно, — сказал я. — Давайте десять, и пошли в магазин.

— Я не пью, — испугался Чижов.

— Идемте, идемте.

Я затащил его в гастроном, поставил в очередь к кассе, а сам побежал в бакалейный отдел. Индийский чай высшего сорта продавался свободно. Чижов с десяткой наготове честно ждал моих указаний. Я велел ему купить на все деньги чаю. Получалось что-то около восемнадцати пачек, но он проявил неожиданное благородство, выбил чек на двадцать, выйдя за пределы обговоренной суммы. Мы загрузили их в мой портфель.

— Понимаю, — сказал Чижов. — Какие в провинции развлечения? Разве чайком побаловаться.

— Теперь на почту, — ответил я.

— Какая почта? Все закрыто.

— Тогда завтра увидимся.

У Чижова вытянулось лицо:

— Это еще зачем?

Но я уже уходил от него в неизвестном направлении. Мне было все равно, куда идти. Всю ночь я скитался по городу, под утро немного поспал на вокзале, а днем, в два часа, когда букинистический магазин закрывался на обед, опять предстал перед Чижовым. Чуть не силой повел его на почту, и мы отправили посылку с чаем в Хара-Шулун, Будаеву Больжи Будаевичу. Потом зашли в кафетерий, на паях выпили по чашке кофе, съели по пирожку с запеченной сосиской — питерское лакомство, о котором я и не слыхал. На плацкартный билет денег уже не хватало. Я решил, что поеду в общем, и купил еще один пирожок. Чижов стал оправдываться: дескать, получил тогда телеграмму и вынужден был срочно выехать из города. Я видел, что он врет, но мне это даже нравилось — пускай врет. Сосиска брызгала горячим соком, злость куда-то исчезала. Настоящая месть должна быть чуточку сентиментальна, говорил Чижов, имея в виду Жоргала, про которого я ему рассказал по дороге на почту, но как бы и меня тоже. Она должна быть неразумна, смешна, нелепа. В этом случае месть ведет к пониманию между людьми. Расчувствовавшись, Чижов хотел купить еще чаю и послать в Хара-Шулун от своего имени. Я сказал, что хватит, и он тут же со мной согласился. Его научный руководитель умер, диссертацию не удалось защитить. Жена, ребенок, зарплата сто рублей. И никаких перспектив на жилье. А среди собирателей книжного антиквариата есть люди с положением. Обещают помочь с квартирой. Тогда он снова займется наукой. А пока приходится жить с тещей. Но с ним считаются в научном мире. Недавно из Улан-Удэ пришло письмо, просят о консультации. Он им написал: шлите копченого омуля. В шутку, конечно. Кстати, рисунок на амулете нанесен красками, сделанными из рыбьих костей. Надпись тоже. Ничего там особенного не написано. Пустяки… Причем кости не от всякой рыбы. Их, значит, вываривают… Но тут по радио пропикало три часа, и Чижов помчался в свой магазин.

Мой поезд уходил вечером, и я снова отправился бродить по улицам.

Нева была шире, чем Селенга, но уже, чем Кама.

Медный всадник топтал змею, в год которой родился Жоргал.

Отсюда, из этого города, генерал-майор Унгерн фон Штернберг как полномочный эмиссар Керенского летом 1917 года отбыл в Забайкалье, чтобы укрепить среди тамошних казаков доверие к Временному правительству. Обратно уже он не вернулся. Через три с половиной года генерал-лейтенант Унгерн стоял под Ургой, смотрел в бинокль на витую кровлю дацана Узун-хурэ, где рядом с колесом учения Будды, похожим на корабельный штурвал, китайские гамины в пепельно-серых мундирах устанавливали пулемет. Саган-Убугун, Урга, Унгерн. В остзейской фамилии странно отзывалось название монгольской столицы и имя буддийского отшельника с их «у», «г», «р» или «н», словно некто, дающий имена и через имена определяющий судьбы, заранее предвидел, что когда-нибудь они встанут рядом. Унгерн смотрел в бинокль, градуировка шкалы рассекала пыльное облако, в котором скакали чахары с пиками наперевес. Богдо-хан, выкраденный им у китайцев, терпеливо ждал своего часа. Саган-Убугун уже садился на белую кобылу, чтобы ехать не то на восток, не то на запад — никто не знал, в какой стороне расположено его горное озеро. Горы были везде, озера — тоже. Жоргал и Больжи ссорились из-за молочной пенки, мать их мирила. Роман Федорович терпеть не мог молочную пенку — тошнило от одного ее вида, но, несмотря на это, дух, вызванный им из бездны, был еще послушен. Казалось, что походы Чингисхана окончились только вчера. Такое было время. В это время мой дед составлял опись движимого имущества во дворце свергнутого бухарского эмира. Бабушка, беременная моей мамой, шила распашонки и видела за окном тяжелые снежные горбы на домиках Замоскворечья. Февраль был где белым, где желтым, где зеленым. Через полгода, когда конные сотни великого вана пересекли границу Дальневосточной республики, в Петрограде шел дождь, песчаные вихри катились над бурятской степью, а между ними, посередине огромной страны, в деревянном городе моего детства, о котором ни дед, ни бабушка еще не думали как о городе своей старости, вьюгой тополиного пуха заметало недавно переименованные улицы — прямые, немощеные, с заржавелыми водопроводными колонками, торчащими на углах кварталов, как вкопанные в землю старинные пушки. Восток и Запад были двумя зеркалами, с двух сторон поставленными перед Россией. Она гляделась то в правое, то в левое, всякий раз удивляясь тому, что отражения в них не похожи одно на другое.

В юности я сочинял стихи. Сидел на лавочке возле Медного всадника и записывал в книжечку:

«Там, где желтые облака гонит ночь на погибель птахам, всадник выткался из песка, вздыбил прах и распался прахом…»

Московская знакомая Чижова включила пылесос, поднесла его урчащее жерло к маленькому пакетику из шелка, подвешенному на нитке к трюмо или книжному шкафу. Пакетик начал биться, дрожать, а пылесос гудел, вытягивая из него последние пылинки Азии, ее песчинки.


Романа Федоровича Унгерна, карателя и садиста, увезли в Иркутск, затем в Новониколаевск, там судили, приговорили к высшей мере социальной защиты и расстреляли.

А на следующий день Цырен-Доржи, близоруко щурясь, вышел из тюремных ворот на улицу. Ему выдали проездные документы до монгольской границы и отпустили. От солдатика из охранной команды он знал, что расстрелянных закапывают на пустыре за городом.

Цырен-Доржи добрался туда лишь поздно вечером. Прежде побывал на рынке, где приобрел зеркальце и два мешочка: один с конопляным семенем, другой — пустой. Этот мешочек он наполнил на берегу Оби крупным чистым песком. Комья глины над могилой подсохли, рядом валялся расщепленный черенок лопаты. Бродячие псы кружили по пустырю, Цырен-Доржи гнал их, но они не уходили, с волчьей сторожкой настырностью садились в нескольких шагах. В домишках на окраине розовым закатным огнем полыхали окна. Как и везде, на закате здесь тоже подул ветер, остудил голову Цырен-Доржи, чисто выбритую тюремным парикмахером. Вокруг громоздились кучи мусора, поросшие лопухами и крапивой. Мусор был сухой, опрятный, ничем не пах, потому что время голодное, гнить нечему. Пахло чужой травой, чужой осенью. И все-таки запах тления витал над пустырем — почти неуловимый, кажущийся, проникающий в сознание не через ноздри, может быть, а через глаза, которые видят эту подсохшую глину, этот черенок лопаты.

Цырен-Доржи подобрал искалеченный венский стул, добил его о землю и развел из обломков небольшой костерок. Опустившись на корточки, вынул мешочек с заговоренным песком, посыпал приплюснутый бугорок над телом вана, прочитал молитву. Затем достал маленькое круглое зеркальце на ручке, а из другого мешочка высыпал на него горсточку конопли: кунжутных зерен на рынке не оказалось. Осторожно водя пальцем, как это делают женщины, перебирая на столе крупу, он выложил из конопляных зернышек фигурку скорпиона и долго шептал над ней, пока все грехи тела, слова и мысли покойного вана не переселились в этого скорпиона, темневшего на поверхности зеркальца. Тогда Цырен-Доржи начал сбрасывать коноплю в огонь, но не всего скорпиона сразу, а по частям — сначала правые лапки, потом левые, потом загнутый хвост и тулово. Он сбрасывал их резкими щелчками, и грехи Романа Федоровича сгорали вместе с конопляным скорпионом. Горели гордыня и ложь, ненависть и неверие. Они сгорали, чуть потрескивая, в этом костре на окраине Новониколаевска, рассыпались пеплом на обугленном черенке лопаты, которой рыли могилу для вана, — черенок Цырен-Доржи тоже положил в огонь.

Между тем он сел прямо на землю и, раскачиваясь из стороны в сторону, запел, забормотал:

— Ты, создание рода размышляющих, сын рода ушедших из жизни… Послушай… Вот и спустился ты к своему началу… Плоть твоя подобна пене на воде, власть — туман, любовь и поклонение — гости на ярмарке… Все обманчиво и лишено сути… Не стремись к лишенному сути, ибо новое перерождение твое будет исполнено ужаса…

Качался Цырен-Доржи, качалось пламя костра.

— Ты, ушедший из жизни, прислушайся к этим словам… Все собранное на земле истощается… высокое — падает… живое — умирает… соединенное — разъединяется…

Он хотел покорить полмира, как Чингис, а теперь лежал в сибирской глине, и наконец-то Цырен-Доржи, всегда знавший, как печально любое завершение, мог сказать ему об этом прямо. Все на земле проходит, но и тот, кто забывает эту истину, тоже достоин заупокойной молитвы, особенно если он забывал ее с такой яростью, как Роман Федорович, который подчинил силе своего забвения даже всезнающего Цырен-Доржи, заставив и его стремиться к лишенному сути.

— Пусть огонь победит деревья… Вода победит пламя… Ветер победит тучи… Боги да укрепятся истиной, истина да правит, а ложь да будет бессильна, — пел Цырен-Доржи.

Он ждал, что вот сейчас одна звезда над ним загорится ярче других, из сердца Будды исторгнется белый луч, ослепительно сияющий и полый внутри — божественный тростник, растущий вершиной вниз, пронижет могильную глину, и душа Романа Федоровича, покинув мертвое тело через правую ноздрю, втянется в сердцевину этого луча, унесется по нему к звездам, как пуля по ружейному стволу.

Цырен-Доржи смотрел вверх, но темно и пусто было в небесах. Будда Амитаба, владыка Западного рая, не принял душу Унгерна к себе.

Все сильнее дул ветер, догорал костер, комья сухой травы бесшумно пролетали над его синеющими языками и пропадали во тьме.


Пробираясь из Новониколаевска в Тибет, Цырен-Доржи встретил в одном из дацанов хара-шулунского ламу, который позднее стал колхозным счетоводом. На ночлеге Цырен-Доржи рассказал ему о том, как пытался спасти душу Унгерна. Через много лет лама вспомнил об этом в разговоре с Жоргалом. От Жоргала узнал Больжи. Сам Цырен-Доржи считал, что или он опоздал, явившись на могилу через сутки после расстрела и душой Унгерна завладел русский бог, или конопля не смогла заменить кунжутные зерна. Но хара-шулунский лама предполагал, будто владыка ада Чойжал снизу, из-под земли, просунул в могилу свою черную трубу и через левую ноздрю Унгерна высосал его душу к себе, в подземную область.

Рассказывая мне об этом, Больжи для наглядности издал губами протяжный чмокающий звук, после чего добавил:

— Конечно, сказка… Мы не верим.


Пока Жоргал ехал домой, в улусе уже узнали о том, что красные схватили Унгерна, хотя никто не понимал, почему Саган-Убугун его не защитил. Эту весть принес из города Аюша Одоев, служивший в 5-й армии и награжденный за храбрость часами, но даже Аюша никому ничего не мог объяснить, потому что сам не знал. А Жоргал, вернувшись, все рассказал, показал разорванный бурхан, и скоро отец Хандамы, самой красивой девушки улуса, разрешил ему привести к своей избе коня помолвки. Слава Жоргала до краев наполнила Хара-Шулун, потом переплеснула в соседние улусы, разлилась по степи, отчего и маленькому Больжи стало хорошо — старшие ребята его не обижали, взрослые давали лучшие бараньи лодыжки в «шагай» играть. Многие издалека приходили в Хара-Шулун, чтобы взглянуть на человека, который сделал Унгерна мягким, как все люди. Когда же следующей весной посылали делегатов от аймака в Верхнеудинск, на праздник 1 Мая, послали и Жоргала — не посмотрели, что молодой, что совсем недавно отвязал своего коня от материнской золотой коновязи.

Накануне отъезда зашел к ним в юрту нагаса, сказал:

— Ты великий батыр, Жоргал! Почему у тебя нет ордена? У Аюши Одоева и то часы есть, а что перед тобой Аюша? Приедешь в город, иди к начальнику, проси орден. Сам начальником будешь!

На праздник в Верхнеудинск съехалось много народу. В большой комнате маленькие мужчины говорили длинные речи, и все собравшиеся громко били в ладоши, словно отгоняли злых духов. Бойцы народно-революционной армии ДВР с песнями шли по улице, везли пушки. Жоргала с товарищами поселили в каменном доме, у каждого была железная кровать, две простыни и одеяло. Трижды на дню их кормили в столовой и ели бесплатно — вместо денег отдавали простые бумажки с печатью. Жоргалу выдали девять таких бумажек: праздник должен был продолжаться три дня. В первый день он съел завтрак, обед и ужин, во второй ничего не ел, берег бумажки, а на третий день пошел в лавку — хотел на пять бумажек купить косынку для Хандамы, чтобы на шестую еще поужинать напоследок. Но хозяин лавки его прогнал. Тогда Жоргал нашел начальника, который выдавал делегатам эти бумажки, и объяснил ему, почему удалось захватить барона Унгерна. Он думал, что если начальник и не даст ордена, то уж во всяком случае даст часы, как у Аюши Одоева, а эти часы можно подарить Хандаме вместо платка. Но начальник был русский, из всего рассказанного Жоргалом он понял только одно: этот парень сам пришел к Унгерну, воевал против Советской власти, а теперь явился с повинной, потому что увидел, как сильна власть, устроившая такой замечательный праздник, и лучше скорее повиниться перед этой властью, чем ждать, пока она сама обо всем узнает. Он позвал другого начальника, тот позвал солдат, и Жоргала отвели в тюрьму, отобрав талоны на бесплатное питание. Когда их отбирали, Жоргал ударил одного из начальников кулаком, тот упал, из носу у него потекла кровь. Поэтому делегатам, пришедшим просить за Жоргала, его не отдали, сказав, чтобы в следующий раз тщательнее проверяли людей в своем аймаке.

Целый месяц Жоргал просидел в тюрьме, где выучился играть в карты. Следователю на допросах он рассказывал про Саган-Убугуна, сплющенные пули и кобылу Маньку. Следователь записывал и кивал головой. Он понимал, что если все это правда, то Жоргалу нужно дать орден, а не держать в тюрьме. Но, будучи человеком образованным, понимал и другое: правдой это быть никак не может. Через неделю допросы больше стали походить на задушевные беседы. Следователь пытался растолковать Жоргалу вред религиозных пережитков, из-за которых он теперь лишен возможности спать с молодой женой. Жоргал тяжело вздыхал, соглашался, показывал, какие у Хандамы маленькие уши и тонкие руки, по ночам представлял, как она обнимает его, а на запястье у нее тикают золотые часы, охотно ругал лам за жадность, но вины своей не признавал и от рассказанного не отступался. Тогда следователь стал ловить его на противоречиях. Их обнаружилось достаточно, поскольку Жоргал, твердо придерживаясь основной линии, в частностях легко менял показания, чтобы угодить следователю. Но тот не радовался, а, напротив, сердился. Возвращаясь в камеру, Жоргал в бешенстве бил по стене кулаками, потом отсасывал из разбитых костяшек кровь и скулил, как побитый пес.

Приезжал в город отец Хандамы с тремя мужчинами, не родственниками. Они подтвердили, что в Унгерна стреляли из ружья с расстояния пятнадцати шагов и не могли убить. Следователь посоветовался с начальством, но отпускать Жоргала было не велено. Сказали: «Отпустив его, мы продемонстрируем всему бурятскому населению, что верим в эту чертовщину, и тем самым сыграем на руку ламской пропаганде». В конце концов и в самой тюрьме отыскался свидетель, бывший в отряде Унгерна и все видевший. После его очной ставки с Жоргалом следователь не пошел на службу, остался дома. Лежал на койке, бессмысленно уставившись в потолок, и повторял: «Есть многое на свете, друг Горацио…» Этой цитатой он собирался начать разговор с начальством. На следующий день Жоргала отпустили домой.

И Жоргала оставили в покое.

Вернувшись в Хара-Шулун, первым делом он побил нагаса — за то, что дал такой совет. Затем побежал к матери, хотел взять у нее бурхан и разорвать в куски. Но мать не дала. Спрятала. А когда Больжи уходил на фронт, повесила бурхан ему на шею. И он остался жив, ни одна пуля его не задела. А Жоргал погиб. Правда, не от пули, от минного осколка.

После войны Больжи и Хандама вместе работали на ферме. В октябре пятьдесят третьего года они поехали в аймачный центр, на торжественное заседание, посвященное 30-летию Бурят-Монгольской АССР. На этом заседании в клубе выступал Аюша Одоев, делился воспоминаниями о гражданской войне, о боях с Унгерном, которого будто бы он, Аюша, лично и поймал, в решающем поединке выбив саблю у него из руки. Пионеры подарили Аюше модель трактора, оркестр заиграл туш, все захлопали, а Хандама умоляюще взглянула на Больжи:

— Если ты мужчина, иди и скажи, как было на самом деле!

— Почему сама не пойдешь? — спросил он.

— Плакать стану, — ответила Хандама. — Все русские слова забуду.

Но Больжи не пошел, побоялся, и с того вечера Хандама до самой своей смерти с ним не разговаривала.

— Тогда еще не старый был, — сказал Больжи. — Пузырь надувался…

Он стоял у окна, смотрел на улицу. Я подошел, встал рядом. Порывами дул ветер, закручивая вдоль дороги песчаные столбики. Как только их сносило на траву, они тут же рассыпались.

— С Гусинки дует, — определил Больжи.

И вот что странно: к концу его рассказа секрет загадочной неуязвимости Унгерна как-то перестал меня занимать. Расплющенные пули обернулись второстепенной, даже, можно сказать, технической деталью, которая любопытна сама по себе, но не столь уж и важна для понимания целого. Неловко было к ней возвращаться. Все равно, как в присутствии автора картины интересоваться гвоздем, на котором она висит.

Я не думал, что Больжи всерьез верит в волшебную силу своего амулета. А если и верит, то не больше, чем абитуриентка, надевающая стоптанные босоножки, чтобы не провалиться на экзамене. Бурхан был всего лишь поводом зазвать меня в гости и рассказать историю Жоргала.

Все так.

Тем не менее, отойдя на приличное расстояние от крайних домов, я повторил опыт Жоргала — подбросил вверх камешек и поймал на грудь, как футбольный мяч.

Шелковый пакетик покоился в нагрудном кармане гимнастерки. Больжи сам положил его туда и застегнул пуговицу.


Тактику танкового десанта мы отрабатывали в поле, а вечером танки и бронетранспортеры перегоняли в ложбину между сопками, укутывали маскировочными сетями, выставляли часовых. Еще по дороге до меня донеслось пение трубы, мелодично обещавшей кашу с тушенкой и компот. Капитан Барабаш любил классические армейские сигналы. В дни его дежурства по части сначала на плац выходил трубач, а уж потом включалась селекторная связь.

Я зашагал быстрее, немного срезал путь, пройдя кустарником по склону сопки, и лагерь открылся передо мной с высоты, весь разом. Боевые машины казались отсюда огромными бесформенными свертками. Новенькие маскировочные сети с бутафорскими листьями были чуть зеленее, чем рано пожухнувшая трава. Возле переднего танка ходил часовой, на его автомате поблескивал примкнутый штык-нож. Неподалеку стояли наши палатки, среди них одна стационарная, с окном. Возле ручья дымила кухня. Солдаты с котелками сидели на траве: старослужащие группами, молодняк — по одному, по двое. Отдельно расположились офицеры — Барабаш, ротный, командиры взводов. Было такое чувство, будто лагерь подо мной замер в моментальном снимке. Мелкие движения рук, выгребающих из котелков кашу, шаги часового, качание ветки — все это ничего не значило, было несущественно для общей картины. Я видел, как прекрасны лица моих друзей, слышал, не слыша ни одного слова, как значительны их разговоры. Я спускался к ним. Песок, сыпавшийся из-под моих сапог, как в песочных часах, отмеривал минуту счастья и полноты жизни.

Я быстро поел, выпросил на кухне полкотелка горячей воды и пристроился у палатки бриться. Офицеры разошлись, остался один Барабаш. Немыслимо изогнув свое длинное костистое тело, он зашивал порванный брезентовый чехол от сигнальных флажков. Ротный такими вещами не занимался, просил солдат, но Барабаш всегда все делал сам. Соскребая двухдневную щетину, я рассказывал ему про Больжи, Жоргала и барона Унгерна. Барабаш сперва посмеивался, но потом даже иглу отложил, слушал с интересом. А я заливался соловьем. Удивительная вещь, стоит хотя бы раз изложить вслух какую-то историю, и она западает в память уже в том виде, в каком досталась первому слушателю. Действительно бывшее, увиденное или услышанное заслоняется собственными словами, переливается в них. Приноравливаясь к Барабашу, который уже зашил свой чехол и теперь в любой момент мог встать и уйти, я кое-что присочинял на ходу, другое убирал, смещал акценты, делал грубый нажим в соответствующих местах, словом, строил сюжет, вязал интригу и позднее, пытаясь восстановить подлинный рассказ Больжи, с горечью убедился, что у меня это не получается. Видимо, и не получится. История простого человеческого мужества перед лицом власти, тайны и смерти в моем пересказе превратилась в плоское уравнение с одним неизвестным. Этим неизвестным были расплющенные пули.

Побрившись, я щедро полил себе шею и подбородок тройным одеколоном. Барабаш промолчал, хотя обычно, едва я приступал к этой гигиенической процедуре, тут же отходил подальше сам или отсылал меня. Терпеть не мог этот запах.

Однако сейчас Барабаш, исследуя шелковый пакетик, словно и не замечал, как я лью на ладонь ненавистную жидкость.

— Ну, — хищно сощурившись, спросил он, — и что ты об этом думаешь?

— Черт его знает, — сказал я. — Мистика.

— А ты хорошо подумай.

— Может, панцирь был под халатом? — высказал я предположение, которое и раньше приходило мне в голову, но не казалось убедительным.

Барабаш тут же отверг его:

— Это какая броня должна быть, чтобы пули плющились! Соображаешь?

— Тогда не знаю.

Барабаш сдержанно улыбнулся. С такой улыбкой он выходил на огневой рубеж — всегда последним, когда остальные офицеры батальона уже отстрелялись, и руководитель стрельб заткнул щепочками пробоины в мишенях.

— Знаете, так говорите, — сказал я без особого напора.

— Завтра, — пообещал Барабаш, возвращая мне амулет. — А пока думай. Ты же человек военный.

Утром я сунулся было к нему, но он отмахнулся:

— Потом!

Едва мы выехали в поле, забарахлил двигатель у моего бронетранспортера. Пока возились, я и не заметил, как Больжи прогнал мимо своих телят.

В обед Барабаш сам подозвал меня:

— Ну что? Пойдем? — В руке он держал автомат.

— Куда? — спросил я.

— К приятелю твоему.

— А это для чего? — Я указал на автомат.

— Не догадываешься? — Барабаш вскинул его на плечо, и я заметил привернутую к стволу насадку для холостой стрельбы — специальное приспособление, которое часть пороховых газов возвращает в газовую камеру. Иначе нельзя вести огонь очередями: при холостом выстреле не срабатывает возвратно-спусковой механизм.

— А-а! — разочарованно протянул я. Эта мысль тоже приходила мне в голову.

— Что? — насторожился Барабаш. — Понял?

— Да я уж думал… Навряд ли.

— Почему?

— Не мне вам объяснять. Холостой сразу слышно.

Нет в нем настоящей раскатистости, глубины, эха, лишь короткий сухой хлопок, немного напоминающий выстрел из пистолета, но еще, пожалуй, рассеяннее и суше. В этом звуке есть что-то неприятное и фальшивое, как во всякой имитации.

— Если заранее знать, тогда конечно, — сказал Барабаш. — А кто в богом забытом бурятском улусе видал тогда холостые патроны? Пастуху непонятно, зачем они вообще нужны. Да и охотнику тоже. Для этого надо быть военным.

— Можно по внешнему виду отличить, — возразил я.

— Ну да! Издали-то? Если я постараюсь, и ты со стороны не поймешь, какой патрон — холостой или боевой. Никто ведь из своих ружей не стрелял. Всем заряжал винтовку этот Дыбов!

Мы уже шли через поле к реке. Неизменный плащ и черная шляпа Больжи маячили на прежнем месте. Утром прошел дождь, да и сейчас было пасмурно. Телята в воду не лезли, смирно паслись на бережку. В своей брезентухе Больжи издали казался каменным чучелком. Чем ближе мы подходили, тем неспокойнее становилось у меня на душе. Я догадывался, для чего Барабаш прихватил с собой автомат, но надеялся, что до этого дело не дойдет. И без того были опасения, что Больжи сочтет меня болтуном, ничего не понявшим в его истории.

— Может, не ходить? — робко предложил я. — Бог с ним.

Но остановить Барабаша было не в моих силах. С упругой раскачкой кадрового офицера он продолжал идти вперед, исполненный решимости немедленно раскрыть Больжи глаза на обман полувековой давности. Барабаш, видимо, искренне считал, что ему за это будут только благодарны. Он исполнял свой долг.

Мой пузырь, расположенный недалеко от головы, потихоньку начинал раздуваться, однако думать пока не мешал. Кое-какие факты, на которые я вчера не обратил внимания, теперь всплывали, требовали объяснения. Почему, например, Дыбов не разрешил Больжи подобрать стреляную гильзу? Почему в решительную минуту Унгерн побоялся продемонстрировать Жоргалу, что любовь Саган-Убугуна не исчезла вместе с амулетом и белой кобылой? Может быть, холостые патроны кончились?

— Все зависит от настроя, — говорил Барабаш. — От обстановки. Больжи, конечно, и на войне бывал, и холостые патроны видеть наверняка доводилось. Но он просто не связывал их с тем случаем. Звук не такой, значит, этот Убугун ладонью глушит. Наплети мне с три короба, сам все другими ушами услышу.

— А отдача? — выложил я свой последний козырь. — При холостом выстреле отдачи почти нет.

— Что отдача? Они, может, эту винтовку впервые в руки взяли. Откуда ты знаешь, какая, скажем, отдача у американской М-14? Вот и они так же. Нет, значит, и быть не должно.


Огонь горел в горне походной кузницы. Раскаленная пуля, зажатая щипцами, коснулась наковальни, и молот осторожно опустился на нее. Раз, другой. Два удара молота равносильны были одному движению ладони Саган-Убугуна. Белая кобыла Манька, имевшая, разумеется, и другое имя, более подходящее для той роли, которую суждено было ей сыграть, ждала своей очереди. Подручный кузнеца уже снял мерку с ее копыта, отчеркнул углем на палочке. Дыбов складывал в мешок коробки с холостыми патронами. Кончался июль 1921 года. Роман Федорович ходил по лагерю, отдавая распоряжения: готовились вновь выступать на север. Цырен-Доржи с грустью наблюдал за своим учеником. Ученик оказался способным, в благодарность за слово истины он показал учителю, как дрессировать лошадей. И Манька тоже проявила себя способной ученицей. Но уже ничего нельзя было изменить. Цырен-Доржи знал, что власть, опирающаяся на обман, будет свергнута не мудростью познавших, а простотой одураченных. Он, мудрый, был бессилен. Ему оставалось только повиноваться. Если власть заставляет людей верить в то, во что не верит сама, она будет раздавлена тяжестью этой веры, думал Цырен-Доржи. Он понимал, что и сам Роман Федорович чувствует свою обреченность. Недаром драгоценный китайский чай сорта му-шань, предохраняющий от слабоумия в старости, он подарил Цырен-Доржи, сказав с печальной усмешкой:

— До старости я не доживу.


— Мэндэ! — улыбнулся Больжи. — Здравствуйте.

Приветствуя его, Барабаш козырнул изящно и четко, с конечным фиксированием ладони, как перед строем.

Больжи величавым жестом откинул полу плаща.

— Чай будем пить?

Он, оказывается, сидел со своим термосом в обнимку, как ребенок с любимой куклой.

— Будем, — быстро проговорил я, надеясь оттянуть начало разговора.

Нарисованные на термосе птицы топорщили разноцветные хвосты. Больжи отвинтил никелированный колпак, дунул в него, собираясь налить туда чай. Я смотрел, как поднимается пар над горлышком, лихорадочно соображая, чем бы отвлечь Барабаша, когда за спиной у меня внезапно прогремела короткая автоматная очередь. От неожиданности я присел, но тут же смекнул, что к чему. Обернулся. Барабаш стоял сзади, держа автомат у бедра. В шаге от него дымилось пятно обожженной травы. Стрелял он вниз и в сторону. На телят выстрелы произвели гораздо меньшее впечатление, чем на меня. Лишь некоторые медленно повернули головы и, не переставая двигать челюстями, уставились на Барабаша с любопытством, но без страха.

Больжи спокойно, словно ничего не произошло, наполнил чаем колпак, протянул мне:

— На! Хороший чай.

Все, с чем соприкасался Больжи, отмечено было незримым знаком качества.

Увидев, что телята бежать не намерены, ловить их не придется, Барабаш прицелился в стоящего на отшибе рыжего теленка и опять надавил спуск. На этот раз он выпустил длинную очередь — выстрелов пять-шесть. Автомат затрясся в его руках, из ствола вырвался пучок желтого пламени.

Теленок недовольно взмыкнул.

— Ничего, — успокоил его Барабаш. — По технике безопасности дальше семи метров можно. Газы не достают. — Он положил автомат, присел рядом с нами. — Ну что, видели?

— Видели, — кивнул Больжи. — Холостым стрелял. Зачем?

— Да вот, — Барабаш похлопал меня по плечу, — рассказывал вчера, как Унгерна убить не могли. Теперь-то понимаете, почему?

— Нет, — твердо ответил Больжи.

— Чего тут не понять? Я в теленка целился. Так? Теленок живой?

— Жив, — согласился Больжи.

— И с Унгерном то же самое…

— Эх ты! — укоризненно покачал головой Больжи. — Думал, старый дурак, да? Холостой патрон не знает?

— Точно говорю! — Барабаш начал сердиться. — А пули он еще раньше в кузнице расплющил. Тюк-тюк, — и готово! Потом в пояс положит и вытряхнет, сколько нужно.

— Иди, начальник, — сказал ему Больжи. — У тебя свои дела, у меня свои… Давай. — Он взял у меня колпак от термоса. Чай я уже выпил. — И бурхан давай!

Он морщил переносье, будто хотел и никак не мог чихнуть, отчего кожа на лбу у него как-то странно и неприятно двигалась, а вместе с ней как бы сама собой пошевеливалась и шляпа — незнакомый нелепый человечек сидел передо мной. Все чужое проступило в нем резче — удлинились глаза, веки отяжелели, скулы выпятились, даже акцент сделался заметнее.

— Давай, — повторил он. — Тебе не надо.

— Подарки назад не берут, — ответил я детской формулой.

Мне показалось, что в глубине души он и надеялся услышать именно такой ответ: отдал, значит, ничего не понял или все забыл. Ведь мы с ним сами, вдвоем, установили правила этой игры — не сговариваясь, но доверяя друг другу.

Больжи закрутил колпак, встал и направился к телятам, что-то раздраженно крича им по-бурятски, отчасти, вероятно, предназначенное нам — Барабашу и мне. Он шел по берегу, обняв свой термос, огромный, как огнетушитель, рядом с которым выглядел особенно маленьким — со спины вовсе мальчик, только волосы седые, а я молча смотрел ему вслед, и горло перехватывало от дурацкой, необъяснимой, никаких вроде бы разумных оснований не имеющей жалости к этому человеку, чья вера была не чем иным как гордостью, гордость — памятью, а память — любовью. И верностью.

— Эй! — окликнул его Барабаш.

Больжи не оглянулся.

Шепотом выругавшись, Барабаш вскинул автомат и, водя стволом перед собой, как десантник, приземлившийся в самой гуще врагов, расстрелял все оставшиеся в магазине патроны одной бесконечно длинной очередью. Отскочившая гильза обожгла мне руку, и как в этот момент — не знаю, случайно или нет — Больжи остановился.

— Чего палишь? Уже словами сказал.

— А если все было так, как я говорю? — спросил Барабаш. — Тогда что?

— Не было так, — покачал головой Больжи.

— Ну а если было?

— Тогда будешь думать, что Жоргал дурак неграмотный. Зря бурхан порвал. Все зря делал!

— Нет, — серьезно произнес Барабаш. — Этого я думать не буду.

— А что будешь?

— Лихой он парень, этот Жоргал. Вот что буду думать… Я бы лично дал ему орден. Он свое дело сделал.

Барабаш сказал то, что должен был сказать я. Сказав, закинул на плечо автомат и зашагал к дороге. Он тоже сделал свое дело, сомнения его не мучили. Теперь уходил Барабаш, а мы с Больжи смотрели ему вслед. Он шел через поле своей пружинистой прыгающей походкой, раскачиваясь всем корпусом, как разминающийся атлет — однажды мы встретились в городе, Барабаш был в штатском, и эта походка показалась мне смешной — а я стоял на месте, не зная, то ли его догонять, то ли идти к Больжи, который улыбался, но сам ко мне не спешил.


На следующий день приехали проверяющие, но не из дивизии, как ожидалось, а из штаба округа. Все прошло отлично. Ротного и взводных, в том числе и меня, наградили часами. Вернее, объявили о награждении, а сами часы мы получили осенью, на дивизионном строевом смотре. Только Барабашу ничего не досталось. Часы были системы «Командирские», со светящимся циферблатом, пыле- и водонепроницаемые. Кроме того, их можно было использовать как секундомер.

Через много лет моя жена утопила эти часы в Каме, стирая с мостков белье на даче. Примерно в это же время я прочитал книгу Б. Цыбикова «Конец унгерновщины» (Улан-Удэ, 1947), а также ряд других книг на эту тему. В них последние месяцы и недели унгерновской авантюры описаны гораздо подробнее и несколько по-иному, чем следует из рассказа Больжи. Считаю необходимым упомянуть об этом, но на своем стою твердо: что слышал, то слышал.

Наука история изучает причины и следствия. Последние, как правило, признаются всеми, а относительно первых возникают разногласия.

Р. Ф. Унгерн фон Штернберг (1886–1921), барон, генерал-лейтенант, был разбит в августе 1921 года под Гусиным озером, после долгой погони захвачен в плен, судим и расстрелян в Новониколаевске, ныне — Новосибирск.

Это следствие.

А причин много. Помимо изложенной, были, разумеется, другие, более важные и хорошо известные. На них я не останавливался.

Лев Корнешов ПО СЛЕДАМ ЛЕГЕНДЫ

Герою Советского Союза

Алексею Алексеевичу Борканюку

посвящается

От автора

Позвольте рассказать о человеке, которому посвящена эта повесть. Его биография была простой и очень сложной. Родился он на заре нашего века в небольшом закарпатском селе, что расположилось в центре Европы. Да-да, я и сам с удивлением узнал, что географический центр Европейского континента расположен возле Рахова в Закарпатье, обозначен он специальным знаком.

Его родной край не раз за свою длинную историю испытал на себе и чужеземные нашествия, и безжалостный гнет магнатов самых разных национальностей. Оторванный империалистическими хищниками от своей родины — Украины, он и в нашем уже столетии служил разменной монетой в разбойничьем торге колонизаторов разных мастей.

Все это видел Олекса Борканюк — ибо его судьба слилась с судьбой народа. Он стал комсомольцем, а вскоре и коммунистом. Партия направила его на учебу в СССР, он выехал из Закарпатья нелегально, по чужим документам, через несколько границ добрался до нашей страны, получил здесь образование и профессию журналиста, ибо считал, что публицистика должна быть боевым оружием партии в предстоящих классовых битвах.

Многие страницы жизни О. Борканюка, думаю, гораздо увлекательнее иных приключенческих романов, хотя он и был далек от «приключений» — ему приходилось работать в условиях подполья, а с началом Великой Отечественной войны взять в руки оружие.

Каким он был?

Всматриваюсь в его лицо: высокий лоб, тонкие черты, задумчивые глаза, изломанная, словно в удивлении миром, бровь.

Читаю строки, написанные им:

«Всю жизнь я был честным, преданным народу, и никогда у меня в мыслях не было личной выгоды. И таким иду на смерть».

Он написал это ночью 3 октября 1942 года, когда ему сообщили о приговоре хортистского военного суда. Представляете, какое мужество и какая сила воли, уверенность в правоте своего дела и всей своей жизни должны быть у человека, чтобы письмо-завещание сестре и брату начать сообщением о смертном приговоре: «Сегодня меня повесят». В этом письме есть слова, которые объясняют, нет, не его спокойствие перед казнью — мужественное самообладание:

«Верю также, что народ меня не забудет, когда настанут лучшие времена».

Народ не забыл и никогда не забудет своего верного сына — пламенного партийного публициста, замечательного партийного работника Алексея Алексеевича Борканюка, товарища Олексу.

Он прожил короткую жизнь — всего сорок один год. Все сознательные годы отдал, как писал сам, борьбе «за лучшее будущее бедного народа». Сын лесоруба-гуцула, Олекса Борканюк стал видным политическим и общественным деятелем, депутатом от КПЧ в парламенте буржуазной Чехословакии и не раз выступал с его трибуны с беспощадно резкими разоблачениями внутренней и внешней политики ее правительства. Неизменно и твердо защищал он интересы людей труда. Интерпелляции — запросы в парламент О. Борканюка и его товарищей-коммунистов служат образцом того, как, используя легальные возможности, можно защищать исконные права трудящихся на работу, хлеб, мирную жизнь. Работая какое-то время в легальных условиях, О. Борканюк специально изучил законодательство буржуазной Чехословакии, чтобы успешно вести борьбу против беззакония и произвола, насаждаемого в те годы в Закарпатье «отечественной» и зарубежной буржуазией.

Олекса Борканюк был партийным работником подлинно большевистского типа, он много сделал для превращения краевой партийной организации Закарпатья в боевую организацию коммунистов, выражавшую интересы не только рабочих и крестьян, но и всех честных людей, желающих своему краю лучшего будущего. Борканюк резко выступал против сектантства и оппортунизма, национальной ограниченности.

Однажды почти случайно во время работы в Исторической библиотеке мне попала в руки книга «Чем является для нас Советский Союз». Это был сборник статей, выступлений, интерпелляций секретаря Закарпатского крайкома Коммунистической партии Чехословакии Алексея Алексеевича Борканюка. Они были написаны и произнесены в тридцатые годы, когда Закарпатье, оторванное от родной Украины империалистическими договорами после окончания первой мировой войны, входило в состав буржуазной Чехословакии.

Я начал читать книгу и уже не смог оторваться от нее. Будто ветер жестоких классовых битв ворвался из прошлого в наше нынешнее время.

Статьи О. Борканюка поражают талантом, страстностью, умением говорить о самом сложном просто и понятно для тех читателей — зачастую полуграмотных, — которым они предназначались. После учебы в СССР О. Борканюк был редактором молодежной газеты «Трудящаяся молодежь», потом редактировал орган Закарпатского крайкома КПЧ «Карпатскую правду», как уже говорилось, возглавлял краевую партийную организацию.

О. Борканюк был среди тех, кто одним из первых почувствовал страшную угрозу, которую нес человечеству гитлеровский фашизм, и вступил в борьбу с ним. Выступления О. Борканюка за единство рядов в отражении фашистской угрозы, за труд, хлеб и мир для трудящихся — эти выступления являют собой образец действий коммуниста-трибуна.

В конце 1941 года О. Борканюк и группа его товарищей были заброшены в оккупированное хортистами Закарпатье. Товарищ Олекса в тяжелейших условиях сделал все, что мог. До своей последней минуты он вел себя мужественно и смерть свою встретил достойно.

Значит, повесть «По следам легенды» — об Алексее Алексеевиче Борканюке?

Утверждать это со стороны ее автора было бы и самонадеянно и неточно. Мотивы этой повести, образы главного героя и его товарищей действительно навеяны, подсказаны мужественной жизнью товарища Олексы. Реальны многие события, в ней происходящие.

В Закарпатье в эти годы активную политическую деятельность вела целая плеяда замечательных партийных деятелей. О. Борканюк был одним из них…

Изучая письма и статьи О. Борканюка, воспоминания современников, исторические документы, я видел перед собой людей не просто особой судьбы. Это были коммунисты, не знавшие страха и сомнений, люди кристальной честности, готовые жертвовать собой во имя счастья народа. Это повесть о них, о друзьях-соратниках О. Борканюка по совместной борьбе.

Однажды у меня появилось сомнение: следует ли давать главному герою повести имя Олексы, не станет ли это поводом полностью отождествить его с Борканюком? Ведь мой рассказ — это всего лишь попытка пересказать легенду жизни замечательного человека, он не претендует на строгость биографических исследований и вобрал в себя эпизоды из жизни других людей, и то, что увиделось автору сквозь глубь минувших времен. Ведь спутником героизма всегда становилась легенда, а легенды рождались как дань мужеству…

Сомнения эти исчезли: ведь легенды — из области творчества, а не протокольных записей.

Когда повесть уже была написана, венгерские друзья сказали мне, что проспект в Будапеште, на котором в печальные времена Хорти и Гитлера находилась зловещая тюрьма Маргит-Керут, ныне носит название проспект Жертв. Так он назван венгерским народом в память о тех, кто стал жертвами фашистского террора, в память и об Олексе Борканюке, о людях его судьбы.

Остается только еще раз сказать: какие замечательные были это люди! И все, что связано с их жизнью, трудом и борьбой, для нас свято.

«…Никогда не теряйте надежду в нашу победу и никогда не теряйте надежду, что я к вам возвращусь» [1]

22 июня 1941 года в четыре часа утра Олекса проснулся внезапно, словно от того, что кто-то резко и грубо царапнул сердце чем-то острым. Над Москвой уже занялся ранний рассвет, в комнате было светло.

— Что с тобой? — спросила сонным голосом Сирена.

Олекса ответил:

— Не знаю…

Стараясь не тревожить жену, он тихо встал, подошел к кроватке Оленьки. Дочка спокойно и уютно причмокивала, посапывала во сне. Олекса долго смотрел на нее, а тревога не проходила…

Он узнал, что фашистская Германия вероломно напала на Советский Союз, на страну, приютившую его после оккупации хортистами родного Закарпатья, утром. Позвонил старый товарищ по работе в Коминтерне и сказал только одно слово, тяжелое и мрачное:

— Война…

Он вышел на улицы Москвы, долго ходил по ним, вроде бы бесцельно, а сам жадно, пристально всматривался в лица встреченных им людей. О том, что гитлеровская авиация бомбила на рассвете Минск, Киев и другие крупнейшие центры СССР, что фашистские дивизии перешли границу, многие уже знали.

Но в утренних газетах об этом еще ничего не было — не успели…

Олекса всматривался в лица людей — уже шла война, и сегодня-завтра многие из них возьмутся за оружие. От них, их мужества и стойкости отныне зависела судьба всей планеты…

Дома Олекса взял на руки Оленьку, прижал к себе, словно хотел защитить, укрыть ее собою, сказал Сирене:

— Первый год прошел для нее в мире… А какими будут другие?

— Советский Союз быстро разгромит фашистов, — уверенно, горячо сказала Сирена. — Нет силы в мире, которая одолела бы эту страну.

— Такой силы нет, — подтвердил Олекса, — но война будет жестокой. Как в старину говорили: не на жизнь, а на смерть… Я видел фашистов вблизи, встречался с ними лицом к лицу… Бешеные собаки кусают, пока их не убивают. Ты их тоже видела, Цико… А когда их стая, огромная, в несколько миллионов…

— Не все там одинаковые, Олекса.

— В бою стреляют, Цико, а не присматриваются к врагам… И ты меня поймешь…

Сирена кивнула согласно:

— На фронт?

— Добьюсь любой ценой разрешения партии уйти на фронт. Мое место там… Место каждого коммуниста, какой бы национальности он ни был, — сегодня на фронте…

— А я? — с отчаянием спросила Сирена и бросила взгляд на дочку.

— Тебе работа найдется в тылу… И береги доченьку — она должна выжить в этом страшном урагане, потому что без детей мы как сосны без корней…

«Я знаю, какие трудности стоят передо мной, но знаю и то, какое… задание доверено мне и моим товарищам»

Свою группу Олекса формировал, готовил тщательно, обращая особое внимание на отработку действий в боевой обстановке, в тылу у фашистов. Там хоть и родные места, но засели в них враги.

Перед отъездом из Москвы Олексу принял Клемент Готвальд. Готвальд много работал в эти напряженные дни, очень устал, но Олексу встретил приветливо, с тем радушием, на которое был щедр к полюбившимся ему людям.

— Как настроение группы? — прежде всего спросил он.

— Боевое, товарищ Готвальд.

— Надежные люди?

— Верю, как в себя.

— Это хорошо, — сказал Готвальд, — без веры в таком деле нельзя… С кем пойдешь в огонь?

— Михаил Мажорович — вы слышали о нем, инструктор Закарпатского крайкома… На партийной работе в Мукачеве был Самуил Габерман. Третий наш товарищ — венгр из Комарово Дьюла Кеваго, токарь, Хорти бросил его за решетку… Выбрался, в эмиграции в СССР, с первых дней войны добровольцем в Красной Армии. Есть боевой опыт и у Иожефа Деканя — бывший боец Интернациональной бригады в Испании, дважды был ранен. Радистом у нас будет хороший паренек, инженер из Москвы Виталий Розовский.

— Действительно, интернациональная группа… Хорошо подготовились? Времени ведь было в обрез…

— Всему обучились — стрелять, взрывать, прыгать с парашютом…

— Все это пригодится. Но задача твоя важнее. Интернациональный состав группы — не случайность. Центральные Комитеты компартий Чехословакии и Венгрии приняли решение о создании на Закарпатье одного из руководящих оперативных центров для координации действий партизанских групп и подпольных организаций. Ты возглавишь его… Желаю успеха, товарищ Олекса.

Помолчал, совсем просто добавил:

— Пусть тебе повезет…

И вот настала та минута, которая должна была настать… Первой из Москвы уезжала Сирена в город, который еще был тыловым, а завтра там ляжет линия фронта. Олекса прощался с женой у теплушки. На руках у Сирены — дочь, у ног — тощая сумочка. Вагоны, весь вокзал забиты красноармейцами — их ждал фронт — и стариками, женщинами, детьми, уезжающими в эвакуацию.

— Сколько раз мы с тобой прощались, Олекса? — грустно спросила Сирена.

— И всегда встречались! — нарочито бодро ответил Олекса.

Медленно уходил эшелон, Олекса бежал рядом с теплушкой, будто старался задержать печальный состав.

— Я напишу тебе! Мы снова встретимся!

Он написал Сирене еще из Москвы:

«Моя любимая Путю!

Завтра мы едем на работу. На этот раз уже наверняка. Наша отправка очень затянулась, и это достаточно усложнит нашу работу в самом начале. Но что поделаешь. Война есть война. Все же я надеюсь, что наша работа увенчается успехом. Мы все от нас зависящее будем делать, чтобы так и случилось.

Пришло то время, о котором мы говорили на протяжении многих лет. Такой войны, которую мы переживаем сейчас, не знала история. Будет это тяжелая и длительная война. Вырвет она немало жизней и принесет большое опустошение. Трудно сказать, какими формами и путями пройдет эта война, но одно можно сказать с уверенностью: в конце концов победа будет нашей. И мое самое большое желание — дожить до той минуты, когда мы будем победителями. И я твердо верю, что доживу до этой счастливой минуты…»

Когда он писал эти строки, война уже бушевала на огромных пространствах. Фашистские армии рвались к Москве, пали Минск, Киев, многие другие города.

Страна, давшая приют Олексе Борканюку, была в огне. На его родной земле над Мукачевом, Ужгородом, Хустом развевались знамена хортистской Венгрии.

Карпаты стояли в осеннем золоте, молчаливые, грозные. На дальних полонинах, на горных тропах появились первые партизаны. Он рвался к ним всем сердцем, торопил подготовку группы. И путь его к Карпатам лежал через Геленджик. Туда Олекса и его товарищи отправились воинским эшелоном. Он медленно пробирался на юг мимо других эшелонов — с красноармейцами, орудиями, мимо санитарных поездов, мимо забитых беженцами вокзалов. Этому составу уступали дорогу…

В Геленджике, где еще было спокойно и море тихо катило волны у самой кромки небольшого аэродрома, Олекса и его товарищи расположились в маленьком домике. В один из вечеров, когда нетерпение уже достигло предела, они слушали сводку от Советского Информбюро.

Левитан с горечью сообщал:

— В истекшие сутки шли тяжелые, кровопролитные бои на всех фронтах… После упорного сопротивления наши войска оставили города…

Над Карпатами свирепствовали необычные для зимней поры грозы. Порывистые ветры схватывались в единоборстве на верховине и полонинах, раскачивали вековые сосны, гнули к земле буки и ясени.

Под снегопадами стыли в молчании редкие села, искали спасения от бурь овечьи отары, вышли из берегов и стремительными потоками ринулись в долины горные реки, разбивая в щепки плоты.

Молнии били огненными стрелами по вершинам.

Вылет в связи с непогодой откладывали несколько раз. Олекса и его товарищи нервничали, ожидание угнетало сильнее предстоящих опасностей. Здесь, над южным маленьким аэродромом, небо было чистым и голубым, как-то даже не верилось, что где-то его рвут на части грозы.

Олекса настаивал на вылете в любых условиях. Его убеждали, что это верная гибель… Он и сам понимал, что с грозой не поспоришь, однако уплывало драгоценное время и рушился так тщательно отработанный план заброски его группы в тыл врага.

Наконец синоптики сообщили, что грозы уходят от Карпат в сторону, однако ветер не стихает… Но ждать уже больше было нельзя, и группа получила «добро» на вылет.

Самолет набрал высоту и взял курс на северо-запад. Он скользил в ночной январской мгле почти бесшумно, без бортовых огней. Сильный встречный ветер раскачивал его, переваливал с крыла на крыло.

В слабо освещенном салоне с наглухо закрытыми шторками иллюминаторами на металлических скамейках расположилась группа десантников из шести человек. Это были люди разного возраста: самому старшему около сорока пяти, самому молодому чуть перевалило за двадцать, остальные — на рубеже четырех десятков. И у всех — оружие, снаряжение, рюкзаки…

Олекса выбрал место ближе к пилотской кабине на откидной скамейке. На нем была армейская форма без знаков отличия, автомат он закрепил ремнями к рюкзаку.

К нему и обратился командир экипажа, вышедший из пилотской кабины:

— Товарищ Первый, через несколько минут будем у цели… Приготовьтесь.

Десантники догадались, что он сказал, задвигались, проверяя снаряжение.

— Где мы сейчас? — Командир группы открыл планшет с картой.

— Вот здесь. — Летчик узким лучом фонарика высветил точку на карте. «Ясиня» — было написано название населенного пункта.

Командир группы сквозь ночную мглу ясно увидел Ясиня — село лесорубов и чабанов, бедняцкие хаты и дома-крепости кулаков. Он родился в этом селе, это была его родная земля.

Ясиня со всех сторон окружены горами, будто каменным поясом. Такие села называли издавна сердцем Карпат. На севере виднеются Горланы. На западе — вершины Близнецов, на юго-востоке — Черные горы с Петросом и горою Поп-Иван. Но над всеми вершинами поднялась красавица Говерла.

Горы и леса долго были для него и жизнью, и всем миром. И даже солнце он встречал, когда оно поднималось из-за гор, и провожал его ночевать тоже за каменную гряду.

Командир группы десантников вдруг так ясно увидел восходящее солнце, что зажмурился, будто лучи его нестерпимо брызнули в глаза. Он пришел в себя оттого, что летчик тряс его за плечо:

— Погода опасная, товарищ Первый. Разбросает вас по всем Карпатам…

— Можно ниже? — спросил Первый.

— Нет! — прокричал летчик. — И так чуть макушки гор не цепляем. Может, возвратимся? Не будем рисковать?

Первый отрицательно покачал головой, поправил лямки своего парашюта.

— Будем выбрасываться.

Летчик взглянул на часы, отбросил массивные защелки на двери, открыл ее. За бортом была мгла, ветер играл в прятки с ночью.

Десантники встали.

— Удачи вам, хлопцы! — крикнул летчик, поднял и резко опустил руку.

Один за другим десантники исчезали в проеме двери. Первый подождал, пока выбросились во тьму его товарищи, улыбнулся летчику — свет сигнального фонаря над дверью к экипажу выхватил из полутьмы его лицо — и шагнул в пропасть.

Он приземлился на склоне горы, среди высоких сосен, черневших в темноте. Здесь, на земле, было тише, и только раскачивавшиеся вершины деревьев говорили о том, что ветер не стих.

Олекса сложил и спрятал в снег под приметным деревом парашют, проверил оружие, сверился по карте, где находится.

Вскинул за плечи вещмешок и побрел по глубокому снегу к месту сбора группы. Там никого не было, и следов к этой поляне он тоже не заметил. Олекса решил дождаться своих, долго сидел у потайного костра. Шли часы, издали доносился лай собак, хлопнуло несколько выстрелов.

Олекса ждал свою группу, еще не зная, что остался один. И, когда ждать стало бесполезно, он побрел по снегу к Ясиням.

…Командир 8-го венгерского королевского корпуса снял трубку глухо заворчавшего телефона.

— Да, их должно быть шесть… Нашли погибшего? Отправьте тело в ближайший населенный пункт и продолжайте поиски…

Хортистские солдаты, растянувшись узенькой цепочкой, прочесывали лес. Идти по снегу были трудно, солдаты зло переругивались. Впереди шли офицеры.

Вот один из солдат заметил следы, показал их товарищу. Тот предостерегающе поднял руку, глянул, заметили ли следы офицеры. Те, проваливаясь в снег, ушли вперед.

Солдаты пошли прямо по чужим следам, разрушая их.

Послышалась частая стрельба, и все заторопились вперед. Это Михаил Мажорович лежал за сваленной сосной, стрелял скупо, экономя патроны. Он знал, что погибнет — никто не мог ему помочь. Мажорович отстреливался, давая время уйти своим товарищам.

Снайпер поймал его в перекрестье прицела…

Каратели провели по улицам села к управлению Виталия Розовского и Иосифа Деканя. Они были сильно избиты, лица в кровоподтеках. На телеге у управления лежал труп. Розовский всмотрелся и отвернулся — это был Дьюла Кеваго…

— Ваш? — спросил его офицер.

Виталий отрицательно покачал головой.

— Зачем врешь? — разозлился офицер. — Он разбился во время прыжка — упал на скалы…

Неожиданно офицер смягчился:

— Если хотите — попрощайтесь…

А в это время еще два человека уходили по склонам гор в противоположные стороны. Самуил Габерман, решив, что вся группа погибла, попытался оторваться от преследователей, выйти за кольцо облавы. Это ему удалось, и еще несколько месяцев он продолжал борьбу, пока не пал в бою с карателями, отстреливаясь до последнего патрона.

Олекса знал, что находится неподалеку от родного села, карта помогла ему сориентироваться. Он побрел по глубокому снегу в ночь. Иногда до него доносились голоса, лай овчарок, выстрелы. Он кружил по снежной целине — горы не отпускали его, он в третий и четвертый раз пересек свои же полузаваленные снегом следы и только тогда нашел укромное убежище под широкой елью, решил ждать рассвета. Невыносимо тяжелой была мысль о том, что его товарищи погибли. Как так могло случиться, что их ждали солдаты и жандармы? Неужели предательство? Тогда кто их выдал?

Олекса гнал прочь от себя такие мысли. Предательства быть не могло — группа готовилась в условиях строжайшей конспирации, считанные люди знали о том, куда и когда ее будут забрасывать. Здесь, в Карпатах, сроки и место десантирования были известны только секретарю подпольного райкома партии, человеку проверенному, давнему его другу.

Тогда что же случилось?

Он терялся в догадках, и эта неизвестность угнетала его сейчас больше всего. Неужели остался один, совсем один?

Только гораздо позже Олекса узнает, что все его товарищи выполнили свой долг, что измены не было, а произошла одна из тех нелепых случайностей, которых так много случается на войне. Из лагеря, который находился неподалеку, бежала группа советских военнопленных, и облава проводилась именно поэтому. Но когда каратели услышали неясный гул самолета, увидели парашютистов, они сразу сообразили, в чем дело…

Это станет известно ему потом, а пока он обессиленно сидел под сосной, привалившись спиной к ее стволу, и поземка постепенно заметала его сухим снегом. Теперь он слышал лишь неясный шум деревьев, которые сплетались где-то там, в близкой вышине, своими вершинами. Да, их всех, кроме него, расстреляли почти в упор… Но задание должно быть выполнено — он ведь пока жив? И Олекса прикидывал, кто из его давних друзей мог уцелеть в лихие дни оккупации, вспоминал старые партийные явки — вдруг их не обнаружили жандармские ищейки?

Нет, он не сложит оружие…

Сидеть в снежном укрытии было хорошо, однако все настойчивее думалось о том, что с рассветом каратели могут возобновить поиски. Тогда ему из этой западни не уйти. Он встал, сделал несколько шагов и вдруг понял, что не в состоянии оставить свое укрытие… И тогда, чтобы превозмочь себя, упал на снег и покатился вниз, по склону. Так он всегда делал в детстве, когда спускался с гор, с лесных делянок в родные Ясиня, и уставал так, что хотелось только одного — сидеть и не двигаться…

Где они сейчас, Ясиня? Небо было низким и темным, даже на десяток шагов впереди не было ничего видно. «Встань и иди!» — резко приказал себе Олекса. Куда угодно надо идти, только подальше от места выброски. Пусть ему поможет чутье горца, пусть помогут ему горы — ведь они свои, родные, не выдадут ворогу…

Лишь перед рассветом небо чуть прояснилось и робко выглянули неяркие звезды. Он достал карту: в Ясиня путь лежал строго на север. Теперь он шел уверенно — туда, где прошла его юность, где начиналась та его жизнь, под которой война резко и безжалостно провела черту. А когда придет время подводить итоги и этим дням, и всему, что было и прошло, он напишет:

«Прожил я 41 год, из них посвятил 20 лет делу бедного народа. Всю жизнь был честным, преданным, неутомимым борцом без личных выгод. Никогда не кривил душой. И таким умираю…»

Эти строки он написал в письме-завещании жене и дочери. Палачи явили неожиданную милость — разрешили письмом попрощаться с женой и маленькой дочуркой. Он догадался, что это игра в милосердие, как могли они отослать письмо отсюда, из хортистского Будапешта, в СССР? Что же, надо было перехитрить тюремщиков, и Олекса написал еще одно письмо, когда ему дали бумагу и чернила… И когда его вели на казнь, чьи-то руки незаметно взяли из его рук этот сложенный в квадратик листик, и письмо по нелегальным каналам выпорхнуло на волю, преодолело поля сражений, пришло к нам…

Ночь перед казнью тянулась невыносимо долго. Сквозь густо заплетенное в решетку окно виделся только черный траурный квадрат ночного неба, но память была сильнее оков решетки, она уводила Олексу на волю, перенесла в Карпаты, в совсем недавнее прошлое.

Это святая правда, что перед смертью и бессмертием человек видит всю свою жизнь. Увидел ее и Олекса — годы борьбы, свою любимую Сирену, своих верных друзей…

«Всю жизнь я был честным, преданным народу, и никогда у меня не было мыслей о личной выгоде»

Узкая дорога петляла у гор. Чуть дальше она стремительно уходила по их склонам вверх, туда, где неясно плыли в дымке вершины. А пока извивалась на склонах, пробивалась сквозь ущелья, старательно обходила убогие нивки — земля здесь была на вес золота. Порой казалось, что дорога исчезла, провалилась в пропасть, а это она просто играла в свои игры с путниками, неожиданно и грациозно пряталась в тени ясеней, буков, кленов.

По дороге катилась легкая бричка-пролетка. Парой лошадей правил пожилой гуцул. Его пассажирами были молодые люди, один из них явно из здешних мест, другой приезжий, городской.

Бричка остановилась у перекрестка, где две дороги образовали крест. Давным-давно поставили здесь каменную капличку. Под щитком из белой жести — иконка с увядшими цветами.

У каплички на траве разложили на холстине скудную еду слепой старик скрипач и девочка-поводырь.

Путешественники подошли к деду.

— Здравствуйте, отец!

— Слава Йсу!

— И ты, дивчинка, здравствуй! Как тебя зовут?

— Маричка, — несмело ответила девочка.

— Какое красивое имя! — сказал один из приехавших.

— Имя красное, да доля тяжкая, — откликнулся старик. — Внучка моя, отца с ненькой недород да голод доконали. Чех? — спросил он молодого человека.

— Да, отец, из Праги.

— А чего занесло в наши края? По голосу слышу, не из купцов-банкиров ты, из других…

Незрячие глаза старика, казалось, видели собеседника, прощупывали его взглядом.

— К другу приехал… — ответил пражанин.

— Ко мне, — подтвердил невысокий, с резко очерченным лицом, быстрый, но несуетливый его спутник. — Я Олекса, из Ясиней…

Дед помолчал, взял скрипку в руки, тронул струну, поплыли в прозрачном воздухе печальные звуки.

— Жив твой отец, Олекса? — спросил он.

— Прощен будет, дедусь, — ответил Олекса так, как велит обычай.

— А старший брат, Василь? — снова спросил слепец.

— Знаете его?

— Помню, в восемнадцатом, когда Советы у нас ненадолго установились, он землей бедноту наделял. Славный опришок[2] был.

— Почему «был»? Живет и сейчас, только не из опришков он — коммунист, — поправил его Олекса.

— Не перечь, — строго ответил слепец, — опришки — то гордость народа нашего, сыны Карпат. И у тебя имя, как у Довбуша, — Олекса…

Снова тронул он струну, и показалось, это не скрипка, это горы зазвенели, затосковали…

— Предскажи нам судьбу, дедусь, — попросил пражанин.

— Я не цыганка-гадалка, — строго ответил слепой старик, — они, цыгане, во-он там таборятся, — указал вдаль. На берегу быстрой речки и в самом деле расположился цыганский табор. — Куда путь держите? — поинтересовался слепец.

— К центру Европы! — ответил Олекса.

— А-а, это туда, где камень со знаками стоит. Возле Рахова… Всю Европу не увидите, хоть и высокое место, но долю свою, говорят в народе, можно там угадать…

— Возьмите нас с собой, — тихо попросила Маричка.

— Подрасти и сама к нам приходи, — ответил ей Олекса, — вместе будем искать лучшую жизнь…

— Не просись с ними, Маричка, — сказал слепец, — неизвестно еще, у кого путь легче, у нас, убогих, или у них.

— Вйо-о! — взмахнул батожком гуцул.

Старик и девочка долго стояли у каплички. И снова показалось, что видит слепец, как по извилистой дороге катит вдаль легкая бричка.

Когда поднялись выше, все Карпаты — их полонины, леса, вершины, поддерживающие небосвод, — раскинулись у ног молодых людей. Они стояли у крутой пропасти — внизу стремительно перекатывала воду через камни горная речка. Неподалеку от них возвышался гранитный обелиск с надписями на нескольких языках.

Карпаты открывались им во всей своей первозданной красоте: бескрайние, могучие, спокойные. Они всматривались в даль и видели небольшие села, отары овец, крутые дороги, исчезающие в зеленом море лесов.

Неподалеку присел на камень-валун возница-гуцул, не хотел мешать молодым в разговоре.

— Хорошо, что ты привез меня сюда, Олекса, — сказал Юлиус. — Я видел Карпаты у нас в Чехословакии, они там тоже прекрасны, но здесь…

Он охватил взглядом бескрайние просторы.

— …Здесь они совсем другие… Даже горы как-то отражают характер живущего в них народа.

— Напиши о наших Карпатах в своей «Творбе», товарищ Фучик.

— И напишу! — горячо пообещал Юлиус. — Только напишу не о том, какие они удивительные, эти горы. Я буду писать, как жандармы расстреляли мирную демонстрацию в самом центре Иршавы, как бастовали рабочие Хуста, как на обочинах горных дорог богатейшего края умирают от голода дети и старики…

— И это все — в самом центре Европы, — горько подтвердил Олекса. Он указал на гранитный обелиск.

— А иные привыкли думать, что центр Европы находится в капиталистических столицах, на Елисейских полях или Унтер-ден-Линден… — улыбнулся Фучик. Он помолчал, сказал с удовлетворением: — А хорошо, что товарищ Готвальд послал меня к тебе.

— Я просил его об этом, когда возвращался после учебы в СССР через Прагу в свое Закарпатье. Товарищ Клемент обещал…

— Знаю, но тогда меня не было в Праге. Потом вызвали в ЦК, говорят: отправляйся в Мукачево, там редактором «Трудящейся молодежи» назначен молодой товарищ. Помоги ему…

— Спасибо тебе, Юлек, — серьезно проговорил Олекса. — Быстро пролетели эти дни, а след от них останется на всю жизнь… Значит, уже завтра — в Прагу?

— Пора. Товарищ Готвальд просил не задерживаться. Сложно у нас, — задумчиво сказал Фучик. — Оппортунисты голову поднимают, есть и откровенные капитулянты… Ну, ничего, у нас с тобой дорога прямая — вместе со всей партией, со всем народом… И навсегда — в братстве с СССР!

— Только так! — подтвердил Олекса.

— Хорошо ты это сказал: «на всю жизнь»… Я чех, ты украинец, гуцул, но судьба у нас одна. Сами ее выбирали…

— А если крушение, гибель? — спросил Олекса. — Об этом не думаешь?

— Такого быть не может, — твердо сказал Фучик. — Временные поражения, неудачи, даже смерть твоя или моя — в борьбе всякое случается. Но впереди — только победа.

Сверкнули молнии, переплелись в небе и вдруг будто высветили для молодых людей их судьбу: тюрьмы в Берлине и Будапеште, решетки на окнах, виселицы на тюремной брусчатке…

Олекса и Юлиус смущенно взглянули друг на друга. Затянувшееся молчание нарушил гуцул.

— Хлопцы, — позвал он, — пора вниз, гроза уже рядом…

В горах мощно полыхали зарницы, край горизонта затягивался темной полосой.

— Сейчас, вуйко, — откликнулся Олекса, — успеем.

— Тебе гроза в горах нипочем, ты вырос здесь, а вот пражский товарищ может простудиться, — чуть насмешливо ответил гуцул.

— А я грозу люблю! — воскликнул Фучик. — И пусть будет гром — настоящий! И ветер — прямо в грудь! Буря в центре Европы! Ради такого стоит и промокнуть под ливнем.

— Тогда нам действительно по пути, — сказал Олекса. — Когда узнал, что ты приезжаешь, заволновался. Твои статьи вся рабочая Чехословакия читает, за твоими плечами — несколько арестов…

— Не печалься, Олекса, все это у тебя еще будет — и аресты, и тюрьмы, — насмешливо откликнулся Фучик.

— Ну, хлопцы, — проворчал гуцул, — напророчите один одному. Про лучшее думайте, а это — на последний случай.

— Судьба у нас такая, вуйко, — посерьезнел Фучик. — Сами предупреждаете — гроза надвигается. А она не только Карпаты захватит своим крылом. Мне кажется, — повернулся он к Олексе, — что я и вправду отсюда, из центра Европы, всю ее вижу. И чувствую: пронесутся над нашей старой Европой ураганы, кого-то унесут с собою.

— Юлек, — протянул руку Олекса, — вот тебе моя рука! Будь моим побратимом — и в счастливое, и в лихое время…

— До самых крайних дней… — протянул Олексе свою руку Фучик. И добавил: — В самые свирепые грозы…

Прямо с гор Олекса и Юлиус подъехали к вокзалу. Был вечер, солнце уже закатилось за дальний горизонт, но еще не стемнело окончательно. И в этом неясном свете, где-то на смене дня и ночи, увидели Олекса и Юлиус на привокзальной площади переселенцев.

Они расположились табором — распряженные подводы, тощие лошади уткнулись в охапки соломы, бегают малые дети, ужинают вместе с провожающими их родственниками перед дальней дорогой. На подводах — деревянные сундуки, фанерные чемоданы, узлы, иконы — убогий скарб, который неизвестно зачем везут они за океан.

Смотрят печально на переселенцев Олекса и Юлиус, видят, как плачут дети, сутулятся старики. Здесь же стоит слепой музыкант со своей внучкой Маричкой. Гомон привокзальной площади перекрывают печальные звуки скрипки, и звучит песня:

Верховине, світе милий,
Рідна моя мати,
Чому твоі діти ходять
По світу блукати?
Чому ходять, блукаючи,
Доленьки шукають?
А пройдисвіти, злодюги
Тебе обкрадають…

— Тысячи людей покидают наш край, — сказал Олекса Фучику, — уезжают в неизвестность. Бегут отсюда от голодной смерти, чтоб встретиться с нею за океаном…

— Мне переселенцы напоминают израненных, измотанных журавлей, которые отбились от своего ключа, — задумчиво проговорил Юлиус.

— Как в «Фата моргана» у Коцюбинского: словно калеки-журавли… И такие же несчастные… Здесь, наверное, и мои земляки есть. — Олекса всматривался в привокзальную площадь, выхватывая из этого человеческого муравейника лица людей, сцены разлуки.

— Вуйко! — окликнул он пожилого гуцула у ближайшей подводы — тот слезно и тяжело прощался с лошадью. — Где люди из Ясиней?

— Та-ам, — гуцул указал на край площади.

Переселенцев было много. Вербовщики специально собирали большие партии, чтобы расходы на дальнюю дорогу были меньшими.

— Эгей, Ясиня! — выкрикнул Олекса во всю свою молодую силу.

— Здесь! — откликнулись издали.

Олекса и Фучик шли в толпе, и обступали их со всех сторон нищета, отчаяние, безысходность. Наконец нашли переселенцев из Ясиней, и Олекса обнялся с односельчанами. Здесь были и совсем молодые люди, его сверстники. Они обступили земляка.

— Это мой друг, журналист из Праги, — представил Олекса Юлиуса Фучика.

— Что, пан журналист любопытствует, как люди нищету на беду меняют? — спросил молодой переселенец в кептаре[3], перетянутом широким кожаным поясом — чересом.

— Товарищ Фучик пишет по правде, — строго сказал Олекса.

— Раз тебе он товарищ, то и нам не чужой человек. — Взгляды у переселенцев стали более доброжелательными.

Все собрались в круг, ждали, что еще скажет Олекса, который был, как и они, с гор.

— Зачем уезжаете, люди добрые? На кого горы наши покидаете? — спросил Олекса.

Площадь и все, кто был на ней, слушали печальную песню:

Верховине, світе милий,
Рідна моя мати,
Чому твоі діти ходять
По світу блукати…

— Горы наши, — продолжал Олекса, — хоть и из камня, но живые, им силы нужны, чтобы стоять вечно! Без людей они поседеют, рухнут, осядут в землю…

— Правильно говоришь, Олексо, — ответили ему, — только что делать?

— У меня убогий шмат земли за долги забрали…

— У меня хату в казну отписали..

— Мои детки у порога хаты голодную смерть встретили…

— Да знаю я, что не от сытости за моря-океаны бежите… Только что найдете вы на чужбине? В Америке хорошо тем, у кого капитал имеется, доллары. Там этому богу молятся. А вы своих богов везете, — указал Олекса на иконы. — Тяжко будет богам нашим древним, русинским, из чужих углов на вашу беду смотреть!

— То правда, Олексо! — зашептались переселенцы. — Только что делать? Здесь конец известный. А там — вдруг повезет… — сказал пожилой лесоруб.

Олекса и Юлиус попрощались с переселенцами, пошли к вокзалу. За ними, словно тень, брел сквозь толпу человек, одетый в одежду явно с чужого плеча.

— Кажется, нас провожают? — заметил его Юлиус.

— Бис с ним, — засмеялся Олекса. — А вот их, — он указал на табор переселенцев, — жалко, ох как жалко!

— Придет время, — твердо сказал Юлиус, — и иной станет этот край, эта земля. Для того живем!

— Для того живем… — повторил Олекса.

По перрону вокзала быстро шла, почти бежала девушка с цветами.

— Еле успела! — перевела она дыхание. — Это вам, товарищ Фучик, — протянула она цветы Юлиусу.

— Познакомься, Юлек, — представил ее Олекса. — Сирена тоже журналистка, работает в нашей партийной газете.

— Значит, Сирена… — весело заулыбался Фучик. — А мою жену зовут Густой! — Юлиус вскочил на ступеньки вагона.

Поезд тронулся, и Юлиус взмахнул рукой на прощание:

— Скоро снова приеду!

«Наши враги знают, что наша нынешняя борьба — это начало их гибели…»

Начальник полиции просматривал донесения агентов в пухлой папке. Взял одно из них, отчеркнул красным карандашом… «Юлиус Фучик»… Нажал на кнопку звонка.

— Позови Будяка, — приказал вошедшему офицеру.

Будяк, бравый хлопец, тот, что «провожал» на вокзале Олексу и Фучика, появился немедленно.

— Твое сочинение? — показал ему бумагу начальник полиции.

— Так точно, господин полковник, — подтвердил Будяк.

— Где сейчас Фучик?

— Отбыл в Прагу вечерним поездом, — доложил Будяк.

— Кто провожал?

— Этот новый редактор «Трудящейся молодежи» и дивчина из «Карпатской правды». Ну и мы, как положено… в стороне постояли, — ухмыльнулся Будяк. — Провели пана коммунистического публициста с почетом…

— Чего он к нам приезжал?

— Не установили.

— Остолопы! — Полковник быстро выходил из себя. — Навели справки о новом редакторе комсомольской газеты?

— Так точно, — тянул Будяк. — Партийная кличка — товарищ Олекса. Родом из Ясиней. Старший брат коммунист. Олекса закончил горожанскую школу в своем селе, потом торговую в Мукачеве. Выезжал года на три в Европу, чтобы, значит, коммерцией заниматься.

— Чем-чем? — удивился полковник. — Да ты еще глупее, чем я думал! Уехал в Европу, торговал неизвестно чем и с кем, а вернулся красным журналистом и редактором газеты…

— Про то не подумали, — растерялся Будяк.

— Так думайте, для того вас кормим и выпить даем. Теперь вот что: взять этого «товарища» Олексу под постоянный надзор, пусть наши люди по пятам за ним ходят, в спину ему дышат. И прятаться им особенно не надо, мы — власть здесь, имеем право. Ясно?

— Куда ж яснее, — ощерился в улыбке Будяк. — Чтоб испугался, значит…

Полковник тяжело задумался. Будяк почтительно молчал.

— Неспокойно в крае, — проговорил начальник полиции, — забастовки, демонстрации, к коммунистам тянутся уже не только рабочие, но и крестьянство, лесовики, те, кто от века политикой не занимался… И Фучик неспроста приезжал…

— А что Прага? — позволил себе поинтересоваться Будяк.

— Прага сообщает, что публицист этот — из готвальдовцев. Готвальд ему обычно ответственные задания дает. И к кому зря посылать не станет. Значит, наш редактор, этот товарищ Олекса, — у них перспективная фигура…

— Держится уверенно, — подтвердил Будяк. — И его слушают. Красиво выступает, — неожиданно для себя сказал Будяк.

— Займитесь паном редактором вплотную, — распорядился полковник. — И выясняйте, на чем его подловить можно, скомпрометировать — вдруг на горилку падкий, до дивчат ласый… Или еще чего… Нет человека без греха…

— Это уж точно. — Такое Будяку было понятно.

— Как твоя сотня? — спросил полковник.

— Формирую из надежных хлопцев. Соколы! По первому приказу будут резать и вешать, кого скажем.

— Про то не мели языком! Мы живем в стране, где законы соблюдают!

— Ага ж, в республике… — ухмыльнулся Будяк.

— Вот-вот! А если кто-то хочет, чтобы всякие лайдаки и голодранцы тихо сидели в своих курятниках, то это тоже понятное желание.

— Мы им пропишем права на том месте, на которое они и сесть не смогут, — мрачно пообещал Будяк.

— Но чтоб недоразумений не было! — повысил голос полковник. — Вы самостоятельно ведете борьбу. Оружие мы вам дадим, а дальше уж ваше дело…

«Хустское кровопролитие свидетельствовало о чрезвычайном обострении классовой борьбы»

Редакция «Трудящейся молодежи» — краевой молодежной газеты выглядела более чем скромно. Это несколько комнат, тесно заставленных столами, стульями, шкафами для книг, газетных подшивок, папок с вырезками.

Олекса поднялся из-за письменного стола с густо исписанными листочками в руке, сказал коллегам:

— Послушайте, что получилось…

Он читал четко, ясно, выделяя интонацией главное:

— «7 ноября трудящиеся Советского Союза вместе с мировым пролетариатом будут отмечать 13-ю годовщину победоносной пролетарской революции в России, годовщину новой эпохи, эпохи диктатуры пролетариата и строительства социализма».

Олекса — невысокого роста, неистраченные силы чувствовались в каждом движении.

— «Буржуазная Чехословакия 28 октября праздновала 11-ю годовщину своего господства, годовщину жестокого ущемления и угнетения трудящихся масс…»

Журналисты слушали редактора с одобрительным вниманием. Это были молодые люди, одетые просто, по-рабочему.

— Очень правильно сказано, — поддержали они Олексу. — Какое название выбрал?

— «Две годовщины», — ответил быстро Олекса, — в этом суть! По времени они почти совпадают, эти две даты истории, но какая социальная пропасть лежит между ними!

В комнату вошла девушка, очень строгая, неулыбчивая.

— Товарищ Олекса, — сказала она, — тебя приглашают в крайком.

— Ну улыбнись же, Мирослава, — шутливо сказал ей Олекса, — тебе будет к лицу улыбка, все это подтвердят!

— Товарищ Олекса, — все так же невозмутимо повторила Мирослава, — тебя просят не задерживаться…

— Иду… — вздохнул Олекса.

Секретарь крайкома КПЧ пожал руку Олексе, садиться не пригласил — времени в обрез.

— Через несколько дней, — сказал устало, — в Хусте начнется забастовка рабочих фирмы «Вейсхауз». Там уже находится сенатор Иван Локота, другие наши товарищи. Жандармы стянули в Хуст дополнительные силы. Крайком партии предлагает выехать тебе в Хуст…

— Еду! — сразу же решительно ответил Олекса. — Сейчас же!

— Возможны провокации, — предупредил секретарь крайкома. — Как стало известно, жандармам выдали боевые патроны.

— Вот уже до чего дошло… — протянул Олекса.

— Да, — подтвердил секретарь крайкома, — буря приближается… И это ее первые порывы…

В Хусте приближение бури Олекса почувствовал сразу. Город волновался. На улицах группками стояли рабочие. Они бросали косые, неприязненные взгляды на вооруженные жандармские патрули.

Обыватели попрятались в домах, лавочники торопливо закрывали железными решетками и ставнями витрины магазинов.

Машины фирмы «Вейсхауз» провезли к строительной площадке штрейкбрехеров. Те спрыгивали с грузовиков, испуганно оглядывались.

— Приступайте к работе! — надсадно распоряжались мастера. Их никто не слушал.

По какой-то команде рабочие выстроились в колонну и преградили штрейкбрехерам дорогу к стройке. Полетели камни и булыжники.

— Знамя вперед! — спокойно сказал Иван Локота. Олекса стоял рядом с ним в первом ряду рабочей колонны.

Назревала схватка. Жандармы бросили карабины на руку, нервно поправляли каски.

— Прекратить беспорядки! Разойтись! — тонкоголосо выкрикивал жандармский офицерик.

— Долой карателей! — отвечали рабочие. — Хлеба и работы!

К офицеру сзади подобрался агент в штатском.

— Тот, что у знамени, — сенатор Локота. Желательно в него не стрелять — политический скандал может случиться. А Олексу мы возьмем на себя…

— Провались ты… — злобствовал офицер. Он скомандовал: — Приготовиться!

Демонстранты, увидев поднятые стволы винтовок, чуть подались назад, теснее сжали ряды.

— В кого стрелять будете? — выкрикивали. — В народ? В голодных? По какому праву? По какому закону?

Олекса, Локота, Мирослава нерушимо стояли у знамени, которое держал в сильных руках молодой рабочий Гинцяк.

Низкорослый агент в штатском поближе пробирался к знаменосцам, к Олексе. Мирослава поискала глазами своих помощников, которым поручила охранять Олексу. Один из них, по виду деревенский хлопец, был совсем рядом, и она еле приметным жестом обратила его внимание на агента. Хлопец почти мгновенно оказался рядом с Олексой, чуть справа от жандармского шпика.

— Огонь! — истерично скомандовал офицер. Свинец хлестнул по рядам рабочих.

Низкорослый, почти вплотную подобравшийся к знамени, к тем, кто стоял под ним, в эти секунды выхватил пистолет. Мирослава рванулась к Олексе, закрывая его собою, а парень сбил шпика на землю резким ударом в висок. Упал от толчка и Олекса. Выстрел хлопнул запоздало, пуля ушла вверх. Парень схватил выбитый у агента пистолет и бросился в толпу, которая оцепенело ждала второго залпа. Пороховой дым закрыл лица людей, страшная тишина несколько мгновений стояла над площадью. Лежали неподвижно несколько человек на брусчатке, раненые пытались отползти в сторону.

Молодой рабочий у знамени, не выпуская древко, медленно опустился на землю, обвел землю и небо последним взглядом. Он что-то хотел сказать, но смерть пришла к нему раньше, чем он успел произнести свое последнее слово.

Локота склонился над ним, потом укрыл погибшего знаменем. Олекса встал на колени перед убитым, слезы текли по его лицу.

— Надо уходить! — уговаривала его Мирослава. Олекса ее не слышал, он смотрел на погибшего будто умолял его встать…

Жандармы с винтовками наперевес теснили рабочих, прижимали к серым стенам домов, некоторых хватали и бросали в крытые кузова машин.

К Локоте подошел жандармский офицер.

— Вы арестованы… Не трудитесь доставать свой мандат, господин сенатор, нам известно, кто вы.

— И не боишься кровавых снов, каратель? — крикнул Локота. — За что у человека жизнь отнял? За то, что он хотел иметь хлеб для себя и своих детей?

— Митинг закончился, сенатор, — нервно задергался офицерик, — советую замолчать!

— Ничего не простим! — гневно продолжал Локота. — Придет время, и тебя, и таких, как ты, будем судить принародно!

— Арестовать! — выкрикнул жандарм. Он испуганно осматривался — к Локоте подходили рабочие, иные из них были в крови раненых товарищей, которых выносили с площади. Локоту увели под усиленной охраной.

— А где тот, Олекса? — спросил офицер у агента. Шпик вытирал окровавленное лицо большим клетчатым платком.

— Где-то здесь, — пробормотал неопределенно.

Но Мирослава, другие рабочие уже оторвали Олексу от Гинцяка, помогли ему выбраться с площади. Олекса и Мирослава держали путь к городской окраине, куда жандармы и шпики боялись соваться. Они долго блуждали по узким улочкам. Быстро темнело, город будто вымер: эхо выстрелов разнеслось повсюду, кого они разгневали, а иных и испугали. Буквально на следующий день о расстреле демонстрации в Хусте узнает весь край, и тысячи людей выйдут со знаменами на улицы и площади. Но это будет завтра, а сейчас Олексу надо было укрыть от жандармов, и Мирослава торопливо вела его подальше от центра, в глубь рабочего предместья. Наконец она остановилась у неприметного, укрывшегося садом домика, осмотрелась, открыла калитку.

Хозяин встретил их у порога.

— Кого бог послал? — спросил хмуро.

— Племянница ваша из Ужгорода, неужели не узнали? — Мирослава подошла поближе, чтобы он мог рассмотреть ее.

— И без предупреждения… — осуждающе проговорил хозяин. — А если бы…

— Не было времени упреждать. Вон все как повернулось.

— Проходите в хату.

Старенькая керосиновая лампа вырывала у темноты стол, кровать с пышными подушками, лавку, застеленную домашней выделки многоцветной дорожкой. Хозяйка, видно, привыкшая к неожиданным гостям, сноровисто собирала ужин.

— Как там? — спросил хозяин. — Мне комитет не разрешил на демонстрацию идти, чтоб, значит, не расконспирироваться. Приказали дома быть, как чувствовали, что здесь понадоблюсь. А выстрелы слышал.

— Убили Гинцяка, — почти со слезами ответила Мирослава. Ее бил нервный озноб.

— Заплатят они еще за это, — хозяин сжал тяжелые кулаки, положил их на стол.

В окошко тихо стукнули, и хозяин вышел на улицу. Он отсутствовал недолго, почти сразу же возвратился.

В ответ на вопрошающий взгляд Мирославы сказал:

— Свой… Предупредил, что похороны Гинцяка будут завтра.

— А что с Локотой? — с тревогой спросил Олекса.

— Увезли… Похватали многих жандармы.

Мирослава настойчиво проговорила:

— Олексо! Тебе не следует идти на похороны Гинцяка. Это все равно что подойти к жандармам и сказать: «Вот он, я. Забирайте».

— Не отговаривай, — возмутился Олекса. — Разве сейчас время прятаться?

— Смотри, — Мирослава достала из кармана пистолет, который успел ей на ходу передать парень, сбивший с ног шпика. — Из него тебя хотели убить…

— Завтра весь рабочий люд на улицы Хуста выйдет, — сказал хозяин. — Любили у нас Гинцяка, уважали. Учиться хлопец мечтал…

Он словно бы и не возражал Мирославе, но явно одобрял намерение Олексы быть на похоронах молодого рабочего.

— Как ты не поймешь, — с болью произнес Олекса, — что не смогу я отсиживаться в безопасном месте, погиб ведь наш товарищ! Давай не будем больше об этом, — он не хотел продолжать разговор.

— Тогда возьми, — Мирослава протянула Олексе пистолет.

— Зачем? Пока наше оружие — слово и гнев… А пистолет… это потом… когда не будет другого выхода. Ложилась бы ты спать, день завтра будет трудный.

Мирослава, не раздеваясь, прилегла на кровати, с нежностью посмотрела долгим взглядом на Олексу. Он сидел у стола, опустив сжатые ладони на чисто выскобленные доски. Сидел и думал о том, что надо достойно провести в последний путь боевого товарища.

…По улицам Хуста шла траурная процессия. Рабочие несли гроб, укрытый красным знаменем. Оркестры играли траурные марши. Весь рабочий Хуст вышел на улицы. Работа всех предприятий остановилась. Бесконечное шествие закрыло проезд по улицам бричкам, автомашинам. К окнам учреждений прилипли барышни и чиновники.

— Кого хоронят?

— Какого-то Мыколу Гинцяка… Того, что в забастовку убили…

Поддерживая вдову, шел в первых рядах за гробом Олекса. Рядом с ним — Мирослава со своими друзьями, они зорко всматривались в людей.

Чиновники в окнах переговаривались:

— Хотя б скорее закопали… Страшно…

— Закопают, но нам припомнят…

— А жандармы зачем?

На углах и перекрестках маячили полицейские, жандармы. И чувствовалось, стоит им сделать лишнее движение — сметут их, растопчут.

— Всех не перебьешь. Видите, панове, сколько их…

На одном из перекрестков выстроились люди в странной форме, очевидно заимствованной у фашистов и несколько видоизмененной под «народный лад». Широко расставлены ноги в кованых высоких ботинках, в руках — то ли палицы, то ли дубинки. Командовал ими Будяк.

— Волошинцы, — негромко сказали Олексе.

— Вижу, — ответил он.

Из рядов процессии выдвинулись вперед крепкие хлопцы-гуцулы, прикрыли ее с флангов.

Олекса попросил Мирославу поддержать вдову Гинцяка, быстро прошел вперед, остановился перед Будяком.

— Геть с дороги, — сказал негромко, спокойно.

Будяк оглянулся на своих — те уже нарушили строй, переминались, озирались.

— Не мешайте проводить в последний путь хорошего человека, хлопцы, — обратился к ним Олекса. — Иначе плохо будет вам, ой как плохо…

Рабочие надвигались уже плотной стеной. И окончательно сломался строй «штурмовиков», разбрелись они кто куда. Будяк в одиночестве заметался на перекрестке и тоже исчез. Процессия подошла к кладбищу. Фабрики, лесопилки, мастерские города откликнулись протяжными гудками.

«У этих господ не лежит сердце ни к языку, ни к культуре, ни к судьбе нашего народа. Они разжигают националистическую травлю…»

Униатский священник Августин Волошин ужинал с близкими друзьями-единомышленниками. На богато сервированный стол с укором смотрели святые с многочисленных икон. Среди гостей — служители церкви, адвокаты, местные дельцы.

— Когда будем брать власть, Августин? — спросил его «оруженосец», крепко скроенный Бращак, напоминавший типичного погромщика из толпы.

— Нам ее отдадут, Бращак, — спокойно ответил Волошин. — Сейчас не восемнадцатый год, когда Антанта в нас не поверила, подарила наш край Массарику. Антанта теперь кончилась, и поднялась над Европой новая сила — немецкий национал-социализм во главе со своим великим фюрером Гитлером.

Волошин фразы произносил торжественно, значительно, будто проповедь читал в соборе. Сухой, аскетичный, с нервным румянцем на щеках, он странно выделялся среди своих раскормленных гостей.

— Не зевай, Августин, а то пока ждать будешь, Бродий к власти прорвется, — серьезно сказал ему Бращак.

— То пустое, — отмахнулся от него Волошин. Он встал: — Дозвольте, панове, поднять эту чарку за колыбель земель украинских, за нашу подкарпатскую Русь!

Выпили дружно, с усердием.

В уголке большой парадной «залы» девушка в строгом темном костюме и расшитой шелком блузке записывала «высказывания» Волошина, который время от времени поглядывал на нее с явной теплотой.

— Кто такая? — спросил у Бращака сосед.

— Пан Волошин новой стенографисткой обзавелся, — ухмыльнулся многозначительно Бращак.

— Еще одной? А София куда подевалась?

— Любит наш Августин… свежих людей. Докладывал мне Будяк, что София, красавица наша, отправилась в батюшкин приход попрощаться, ждет ее дальняя дорога… — Бращак заговорил совсем тихо.

— Не может того быть! — удивился сосед.

— Еще как может. Эта бывшая учительница давно уже служит двум господам. Причем неизвестно еще, какому старательнее.

— Волошину про то известно?

— Не сомневаюсь — знает. Но так нашему дорогому Августину удобнее. — Бращак рассмеялся,

— Панове! — истово обратился ко всем Августин Волошин. — Собирайте, накапливайте силы, гуртуйте вокруг себя всех, кто ненавидит большевизм, кому дороги наша вера и идея! Мы должны с оружием в руках встретить заветный светлый час. А он грядет!

— Светлый час… — прокомментировал Бращак. — Власть он хочет урвать, вот чего он хочет, какие сны видит!

Гости поднялись из-за стола, разбились на чинные группки. Дельцы потели в своих суконных костюмах-тройках «под Европу», сверкали драгоценности на крестах у священников. В передней комнате дремали мордатые хлопцы — волошинская охрана.

Волошин расспрашивал Бращака:

— В последнее время мне все чаще говорят о каком-то «товарище Олексе». Кто такой, узнавали?

Бращак почтительно доложил:

— Олекса — сын лесоруба из Ясиней. Отец умер, старший брат коммунист, в комсомол вступил в двадцать четвертом году, через год — в партию, участвовал в коммунистических демонстрациях, агитировал среди рабочих и лесорубов.

— Из убежденных, — неопределенно протянул Волошин.

— Говорят, из самых идейных, — подтвердил Бращак. — Из края исчезал на три года, — продолжал он. — В полицейском досье…

— Кто его смотрел?

— Будяк… Так вот там эти три года никак не обозначены. А мы установили, что он через Германию и Польшу нелегально уезжал в Советский Союз, учился в Харькове. Возвратился в край тоже по чужим документам.

— Высокого полета птица, — протянул Волошин.

— Полет тот можно и оборвать… — сказал многозначительно Бращак.

— Все можно, — согласился Волошин.

Бращак ехидно спросил:

— А ваша любимица хоть попрощалась с вами?

— Кто? — сделал вид, что не понял, Волошин.

— София, — с удовольствием объяснил Бращак. — Укатила на днях в Берлин. Точно знаю это.

— Пусть посмотрит Европу, — уклончиво прокомментировал Волошин.

«Трудящиеся должны бороться против всякого национализма. Буржуазному национализму следует противопоставить интернациональное, революционное единство»

Начальник полиции докладывал губернатору края:

— Получено сообщение, что к нам направляются известный коммунистический публицист Юлиус Фучик и группа коммунистов из Чехии и Словакии,

— Зачем они жалуют? — удивился губернатор. Он внешне скучающе слушал полицейского.

— Цель поездки — знакомство с положением в Закарпатье.

— Можно представить, что напишет в своей коммунистической газете Фучик! — Губернатор уже не скрывал раздражения.

— Статьи его нам славу не умножат, — подтвердил начальник полиции. — Какие будут распоряжения?

— Ума не приложу, — с досадой ответил губернатор. — С одной стороны — едут открыто, с другой — явно антиправительственная акция.

— А может, турнуть их отсюда, чтоб и следов не осталось? — решительно предложил полицейский.

Губернатор отрицательно покачал головой:

— Скандал разразится колоссальный. Запросы, интерпелляция в парламенте… Нет, что-то другое надо придумывать…

…Олекса, Мирослава, Сирена, несколько активистов крайкома встречали на вокзале Фучика и делегатов от рабочих.

— Смотри, Олекса, — тронула за плечо Олексу Сирена. Впрочем, он и сам уже обратил внимание на то, что перрон вокзала заполнялся суетливыми людьми, одетыми разномастно, но в одном стиле — под «простых» украинцев. Кое-где мелькнули желто-голубые флажки с трезубцем. Было немало и крепко выпивших. Среди толпы сновали Будяк и несколько его подручных.

Олекса посмотрел на часы, подозвал Мирославу.

— Мирослава, времени нет, но вдруг… Быстро пошли хлопцев на заводы, пусть поднимают рабочих.

— Не успеем, — отчаянно сказала Мирослава, — а эти вас затопчут. Напоили, подкупили всю городскую шваль…

Поезд из Праги шел точно по расписанию. В одном из вагонов у окон стояли, смотрели на плавно проплывавшие горы Юлиус Фучик и его товарищи.

— Люблю Карпаты, — сказал один из рабочих. — При взгляде на них начинаешь понимать, что такое вечность.

— Нет в этих горах тишины, — ответил Фучик. — В Закарпатье ежемесячно участвуют в рабочих демонстрациях по пятьдесят-шестьдесят тысяч человек… После тяжелейшего неурожая здесь нищета достигла предела. Безработица, болезни… Добавьте к этому политику насильственной колонизации и вы поймете, сколько отчаяния и гнева накопилось в Карпатах.

А там, куда они ехали с миссией солидарности, им готовили недобрую встречу. Повинуясь команде Будяка и его подручных, сброд на перроне кое-как выравнивал ряды. Полицейские покидали станцию. Они ухмылялись.

— Всыпьте красным, хлопцы, — бросали на ходу, — чтоб и носа к нам впредь не совали…

Мирослава уже на бегу торопливо сказала Олексе:

— Я к безработным… Они поймут…

Девушка вскочила в пролетку на привокзальной площади, крикнула извозчику:

— Быстрее к бирже!

— Не поеду, — хмуро сказал пожилой гуцул, — убьют вот те… — указал он на вьющуюся на перроне толпу.

— Поедешь, коханый, — зло ответила Мирослава. — Вот деньги, здесь хватит…

— Не-е, — замотал головой извозчик.

Мирослава в другой руке уже держала пистолет.

— Выбирай…

— Вьо-о! — взмахнул батожком извозчик.

— И быстро чтобы!

Пролетка понеслась по узкой улице.

На бирже труда сидели, стояли, перебрасывались фразами сотни безработных. Хмурые, изможденные, они знали, что работы нет и скоро не будет, и пришли сюда скорее по привычке, чем в надежде на счастливый случай.

Пролетка с Мирославой влетела во двор биржи.

— Товарищи!.. — выкрикнула Мирослава. Она стояла в пролетке, на виду у всех. Безработные вяло подошли.

— Товарищи! К нам едут рабочие Чехии и Словакии, чтобы посмотреть, как мы бедствуем, и поддержать наши требования…


— …Жаль, — сказал Олекса своим товарищам, — что поезда из Праги ходят точно по расписанию. Не успеет Мирослава.

Один из коммунистов, в форменной куртке и фуражке железнодорожника, начал пробиваться сквозь толпу к зданию вокзала. Он вошел в комнату дежурного:

— Видишь? — указал в окно на снующих по перрону полупьяных людей.

— Никогда такого не было, — срывающимся голосом сказал дежурный по станции.

— Задержи пражский… Дай красный по линии…

— Не имею такого права! — побледнел дежурный. — С работы погонят, если не посадят, а у меня пятеро на шее, пять ртов голодных…

— Давай красный… От имени крайкома партии прошу… Кровь ведь здесь прольется! Весь сброд сюда сползся… И все жандармское воронье слетелось!

Дежурный, отчаянно махнув рукой, включил красный на семафорах.

А в кабинете начальника станции, где расположились полицейские чины, Бращак и его подручные, уже предвкушали скорую расправу с делегацией пражан. Полицейский полковник сказал одобрительно Бращаку:

— Неплохо поработал… Сколько людей вывел?

— Сотни две, не меньше.

— Да наших с сотню наберется… Сила! Где Будяк? — спросил громко, чуть ли не с воодушевлением.

— Здесь я! — откликнулся Будяк.

— Готова депутация?

— Так точно!

— Значит, подходите к вагону с этими пражскими коммунистами и говорите: так, мол, и так, не желаем мы, народ, видеть вас, чешских колонизаторов, на своей земле. Убирайтесь! Во избежание несчастных случаев из вагона выходить не советуем. Ясно?

— Куда ж яснее! — щерил редкие зубы в злорадной ухмылке Будяк.

— Только смотри мне, не перепутай чего, а то три шкуры спущу и солью присыплю! Дыхни!

— Так я трошки… для бодрости, — не испугался грозного тона Будяк.

— Лайдак! — сплюнул в угол полковник. — Выметайся на перрон.

— Что там происходит? — неожиданно осипшим голосом спросил Бращак, выглянувший в окно.

Пражский поезд, выглянувший из-за поворота, споткнулся о красный свет семафора и замер, паровоз недовольно швырялся сизым паром.

— Что произошло? — заволновались и коммунисты-пражане, окружив в тамбуре вагона Юлиуса Фучика.

— Не знаю, — ответил Фучик, — но, наверное, что-то серьезное, раз задержали скорый. Не всем здесь по вкусу наш приезд…

— Когда в этой стране будет порядок? — ворчал солидный пассажир, обращаясь к своему соседу. — У меня встреча с самим губернатором назначена.

— Земелькой или лесом интересуетесь?

— Изучаю конъюнктуру, — уклонился от ответа толстосум.

— Богатый край… Лес, земля, уголь, рабочие руки — за копейки… Благодать!

А на вокзале обстановка накалилась до предела. Олексу и его товарищей провокаторы окружили плотным кольцом, теснили от перрона, размахивали короткими дубинками. Побледневшая Сирена прижалась к Олексе.

— Забьют? — спросила почему-то шепотом.

— Могут, — неопределенно проговорил Олекса. Он взглянул на часы — задерживалась Мирослава с поддержкой.

— Олекса! — взволнованно сказала Сирена. — Если что случится, знай, я тебя очень люблю…

— Вот теперь ничего не случится, — улыбнулся Олекса. — Мирослава успеет, она должна успеть!

Кое-где уже вспыхнули потасовки.

На бирже труда в это время шел быстрый митинг…

— Товарищи безработные! — Мирославе изменила сдержанность, она страстно, горячо обращалась к толпе хмурых, потрепанных жизнью людей. — Там, на вокзале, жандармы собрали всю городскую гниль, провокаторов и погромщиков, чтобы задушить правду о нашей жизни, о нашей с вами беде. Так неужели же допустим такое?

— Нам что до того? — сказали из толпы. — Ты нам работу дай! Какую угодно, но чтобы хоть на хлеб заработать!

— Товарищи! — уже тихо сказала Мирослава. — Неужели не понимаете? Эти люди из Праги ради вас сюда приехали, а их…

По толпе безработных прошел гул. Несколько человек — вожаки — вышли вперед.

— Двинулись, хлопцы, — скомандовал молодой парень и лихо бросил кептарь на плечо. — Такой случай, что надо помочь…

Из комнаты дежурного по станции хорошо было видно, как на вокзальную площадь вступают безработные. Увидела их из кабинета начальника станции полицейские, Бращак и другие.

— Это еще что такое? — побагровел начальник полиции.

— Кажется, нам здесь больше делать нечего! — Бращак вытирал пот с лица.

— …Давай зеленый, — хлопнул по плечу дежурного железнодорожник-коммунист.

Поезд плавно подкатил к перрону. Олекса встретил Фучика объятиями.

— Вот мы и снова вместе! — радостно сказал другу. — Видишь, как нас встречают!

Безработные выметали с перрона погромщиков.

— Товарищи! Все на площадь! — крикнул Олекса, энергично вскочив на ступеньки вагона.

Из здания вынесли стол, на него встали Олекса, Фучик, их товарищи.

— Друзья! — говорил Фучик. — Рабочие Праги шлют вам свой братский пролетарский привет! Мы знаем, как вам тяжело живется в вашем прекрасном крае. Нет работы, нет хлеба, нет земли… В забастовщиков стреляют, в села посылают карательные отряды… Детей ваших в школах учат на чужом им языке, даже ростки украинской культуры пытаются уничтожить…

Внимательно слушали Фучика участники митинга, слушали его и полицейские в кабинете начальника станции — окна открыты. Начальник полиции бросился к телефону.

— Алло, управление? Отряд полиции к вокзалу! С оружием…

— Не делайте глупостей, — сказал Бращак. — Представляете, каким эхом по стране покатятся эти выстрелы?

Теперь говорил Олекса:

— Спасибо рабочим Чехии и Словакии за поддержку. Мы знаем, — это чешская буржуазия набрасывает на нас ярмо, а рабочий класс Чехословакии протягивает нам руку помощи. Передай, товарищ Фучик, Центральному Комитету партии, товарищу Готвальду: мы боролись и будем бороться до конца вместе с нашими чешскими и словацкими братьями по классу! Да здравствует пролетарский интернационализм!

Олекса и Юлиус спрыгнули с «трибуны». К ним пробилась сквозь толпу девочка-подросток.

— Вот я и пришла к вам, — повзрослевшая Маричка сказала это решительно, но все-таки смущаясь. — Не прогоните?

— Да тебя не узнать, Маричка! — радостно удивился Олекса. — А как дедушка? Живой?

— Слава Йсу! — по-взрослому серьезно ответила Маричка. — Мой братик подрос, теперь он у деда поводырем будет. А мне дедушка сказал: «Иди к Олексе, брату Василя из Ясиней, он правильной дорогой тебя по жизни поведет».

— Миро! — позвал Олекса. И когда девушка подошла, сказал ей: — Вот тебе помощница. Позаботься о ней, хорошей комсомолкой будет наша Маричка! Помнишь ее, Юлек?

Фучик пожал приветливо руку смущенной девочке.

«Энергично стоять и дальше во главе угнетенных масс и развивать борьбу»

Олекса и Фучик зашли в маленький ресторан. Клиентами здесь были люди скромные: рабочие, приезжие крестьяне. Их встретил официант, но без обычного в таких местах подобострастного поклона.

— Определи нас в уютный уголок, Иване, — попросил Олекса.

Иван бросил внимательный взгляд на его спутника, признал своего.

— Добре, товарищ Олекса, — ответил.

Юлиус Фучик улыбнулся.

— Популярная ты особа… товарищ Олекса.

Они заняли столик в углу.

— Иване, — сказал Олекса официанту после того, как сделал скромный заказ, — попроси хлопцев, — он кивнул на маленький оркестр на эстраде, — пусть играют для гостя наши, закарпатские…

Оркестр заиграл народные мелодии, Олекса и Фучик заговорили вполголоса.

— Товарищ Готвальд передает тебе привет. Просил сказать, что ЦК окажет закарпатским коммунистам любую возможную помощь. А я… хочу своими глазами увидеть твое Закарпатье…

— Может, напишешь? Здесь есть о чем писать… Борьба разворачивается нешуточная, ожесточенная…

— По всей Чехословакии так… — задумчиво сказал Фучик. — Гитлер рвется к власти, и обстановка везде резко обострилась. Если фашизм победит — мы станем одной из его первых жертв.

— Да, это ясно каждому здравому человеку, — подтвердил Олекса.

— Плохо то, — говорил далее Фучик, — что в ЦК нет единства… Откровенные капитулянты, уклонисты, деятели с сектантскими замашками ослабляют наши силы. Трудно приходится товарищу Готвальду. Но скоро с разбродом будет покончено…

— Давно пора, — горячо поддержал Олекса. — Сейчас мы должны особенно заботиться о сплоченности, о единстве перед угрозой фашизма и войны… В нашей организации подавляющее большинство выступает именно за это! Нельзя во время боя болтаться на нейтральной полосе…

— Товарищ Готвальд поручил передать, — после паузы сказал Фучик, — что ЦК намерен в скором времени рекомендовать тебя первым секретарем крайкома партии…

— Мне бы опыта побольше, — смутился Олекса.

— Мы свой опыт приобретаем в борьбе.

В зал вошла Сирена. Олекса увидел ее, поднял руку.

— Добрый вечер, товарищ Фучик, — сказала Сирена.

— Вечер добрый… Только зови меня просто Юлеком.

— С радостью, — Сирена просияла. — Как Густа?

— Шлет тебе привет. Приглашает в гости.

— Хорошо бы, — мечтательно протянула Сирена. — Олекса, вокруг ресторана полно шпиков. И наглые такие… Один мне говорит: «Передай своим, пусть заканчивают беседу, а то прохладно стоять…»

Юлиус расхохотался.

— Ну и ну! У вас тут по-домашнему…

— Город небольшой, все друг друга знаем… Я уже привык к сопровождению — наступают на пятки, но пока не наглеют… А померзнуть мы их заставим, уйдем черным ходом…

«Время не ждет. Положение чем дальше, тем напряженнее»

По улицам и площадям Берлина шагали отряды штурмовиков. Коричневые истово чеканили шаг, дружно вскидывали руки в фашистском приветствии. У рейхстага бесновалась огромная толпа — ждали появления Гитлера. Перед Берлинским университетом пылали костры из книг. С заводских конвейеров сходили снаряды, танки, пушки…

Но волны беснующейся толпы не докатывались до мрачных серых стен массивного здания, в котором размещалось гестапо. Здесь в одном из тихих кабинетов за массивным столом просматривал документы молодой штандартенфюрер.

Адъютант доложил ему:

— По вашему вызову… Софья Бой-ко, — славянскую фамилию адъютант произнес по складам.

— Пусть войдет, — ответил штандартенфюрер.

Вошла миловидная девушка, одетая, как все берлинские женщины того времени, безвкусно, но с претензией на переменчивую моду.

— Здравствуйте, господин штандартенфюрер. Мне приказали…

— Знаю, — полковник говорил отрывисто, чеканными фразами. — Вы поступаете в наше распоряжение. Формальности выполнены?

— Да, — кивнула София, — я все подписала.

— Аванс?

— Получила…

— Это вам за прежние заслуги. В принципе мы довольны и вашей преданностью идеям фюрера, и вашей информацией о настроениях среди курсантов спецшколы. Есть изменения в семейном положении?

— Нет.

— И быть без нашего согласия не может, — резко сказал полковник. — Вашего… любовника… мы отправили… знаете куда?

— Да, — опустила голову София, чтобы скрыть слезы.

— Оттуда он не выберется. Не помешает вам выполнить особо важное задание. Для таких, как вы, это недозволенная роскошь — спать по любви.

— Как прикажете, господин штандартенфюрер, — оправилась от удара София.

— Вашим местом службы снова будет Закарпатье. Вы приедете туда с дипломом Венского университета. Наши люди позаботятся о том, чтобы вы заняли достойное место в обществе. Вы станете личным секретарем-стенографисткой хорошо знакомого вам пана Волошина… Он не станет вам мешать, — продолжал штандартенфюрер. — В этом крае есть единственная реально опасная для нас сила — коммунисты. Вы должны знать о них все…

— Позвольте… — осмелилась перебить гестаповца София.

— Нет! Я еще не закончил — вопросы потом. Вас наверняка попытается завербовать местная полиция — поторгуйтесь, но не особенно сопротивляйтесь. Начальник полиции — наш давний друг, но о вашей миссии он не знает… Вопросы?

— У меня нет вопросов, — встала и вытянулась София.

— Уже лучше, — проворчал гестаповец. — После инструктажа в наших отделах собирайтесь в путь.

Он протянул ей фотографию Угрюмого.

— Запомните этого человека. Его приказы для вас — закон.

…Родное село Софии лежало у самых гор.

Посреди села, на возвышенности, красовалась ухоженная церковь. К ней примыкал дом священника с большим садом.

София соскочила с брички, легко побежала к дому:

— Мамо! Тато! — крикнула у порога.

Выплыла мать, грузная, с ключами у пояса.

— Доченька! Слава Йсу! — София утонула в ее объятиях.

— А где отец?

— На службе, — указала попадья на церковь, где на паперти толпились люди.

— Боже! — умиленно шептала София. — Будто в детство возвратилась…

Она еще раз поцеловала мать и пошла по дорожке к церкви, пробралась через молящихся поближе к алтарю.

Священник вел службу:

— Фюреру германского народа… Адольфу Гитлеру… многие лета…

— Многие лета… — взревел полупьяный дьякон.

Верующие удивленно смотрели на своего священника, несколько старух умиленно закрестились

София тихо пошла к выходу.

Она была в саду, когда к хате подкатил тарантас. В нем важно восседал Будяк.

— Ой, кто к нам приехал! — помчалась навстречу ему София.

Стол попадья накрыла им под старой яблоней. Отец-священник осуждающе посмотрел, как София и Будяк лихо опрокинули граненые рюмки, и скрылся в доме.

Попадья ласково улыбалась Будяку.

— Файный хлопец, — улучила она минутку, чтобы сказать это дочке. Будяк вырядился как для вечернего променада. Он и София выпили еще.

— Что нового? — спросила раскрасневшаяся София.

— А ничего! — беспечно ответил Будяк. — Твой Августин ждет, когда ему Гитлер власть подарит… Бращак все такой же желтый и злой. Грызутся с Бродием и другими, будто и не из одной своры… Выпьем?

— Выпьем… А как узнал, что я здесь?

— Угрюмый послал… Чтоб, значит, не задерживалась.

— Перейдем в хату, — предложила София. — Прохладный вечер сегодня…

Они взяли со стола бутылки, хлеб, сало, другую закуску.

— Не туда, — прошептала София, когда Будяк ткнулся в одну из дверей.

Через несколько дней София увиделась с Угрюмым. Они шли по аллеям городского парка. Здесь их разговор никто не слышал.

— Как Волошин встретил? — спросил Угрюмый.

— Радостно, — улыбнулась София.

— Поддерживайте с ним хорошие отношения, — сказал Угрюмый. — Если надо будет… Словом, соображайте сами, наш Августин далеко не святой…

София смотрела на Угрюмого преданно и понимающе.

— Вы знакомы с новым коммунистическим лидером, Олексой?

— Да, — удивилась София, — я недолго учила его…

— Вот Олексой займитесь всерьез… Это приказ.

— Бесполезно, — твердо сказала София. — Ни завербовать, ни переубедить его невозможно. Это я знаю точно.

Она вдруг ясно увидела себя и Олексу в Ясинях, много лет назад. Он шел по селу с фанерным чемоданчиком в руках. Был воскресный день, в церкви только что закончилась служба. София вышла на паперть вместе с отцом, заметила Олексу, сказала:

— Я скоро приду.

— Не надо бы тебе знаться с тем коммунистом, — недовольно проворчал священник.

— Пустое говорите, — передернула плечами София.

— И отец у него был бунтарского рода, а старшие братья — так те среди коммунистов в селе главными стали, — настаивал священник.

София уже подходила к Олексе.

— Куда собрались?

— В Мукачево…

— В науку?

— Как получится, — ответил неопределенно Олекса. Под взглядом односельчан, с любопытством рассматривавших его и дочь священника, он чувствовал себя неловко.

— Я вас провожу, — предложила София.

Они пошли к околице Ясиней, к широкой поляне. На ней обучалась верховой езде группа хлопцев. Они прыгали на бегу в седла, брали барьеры.

— Вот с кем вам надо быть, Олекса, — сказала София.

— С кулацками сынками из «Сельской конницы»? — Олекса пожал плечами.

— Зачем вы так? — примирительно сказала София. — «Сельская конница» — это сугубо спортивная организация. Посмотрите, как прекрасны всадники на фоне наших гор!

— Оно конечно… — иронически протянул Олекса. — На коне сподручнее… топтать лесорубов… Нет уж, в помощники жандармов меня не затащат!

— Не пойму я вас, — сказала София. — Вы — русин, гуцул с дедов-прадедов…

— Я украинец! — Олекса ответил ей с вызовом. — Нас могут называть как угодно — русинами, карпатороссами, но мы — украинцы!

— Не надо горячиться, — София ласково тронула его за плечо. — У нас с вами… и с теми, кто на конях, — она указала на всадников, — одна земля, одна отчизна — Карпаты!

Она вдруг вспыхнула ярким румянцем, и голос ее зазвенел, как натянутая струна:

— Грядет время, и мы погоним отсюда всех, у кого другая кровь! И тогда наши трембиты пропоют славу самостийной державе на земле наших предков.

— Вот вы какая! — удивился Олекса.

— Да, я такая! — с вызовом ответила София. — И я клянусь вам, — она истово перекрестилась, — что такое время наступит!

Всадники перестроились для конной атаки. И вот уже бешено мчится лава, вскинуты руки, как для сабельного удара. Но сабель пока еще у них нет. Пока…

— Так что вы все-таки будете делать в Мукачеве? — спросила София.

— Наверное, поступлю в торговую школу.

— Чтобы торговать дегтем и гвоздями? — с иронией заметила девушка.

— Университет в Праге для таких, как я, закрыт! — ответил с вызовом Олекса.

— Нравитесь вы мне, Олекса, настойчивостью. Жалко, не поняли мы друг друга…

— Почему же? Даже очень хорошо поняли…

…Она вспомнила все это и вновь сказала Угрюмому:

— Бесполезно тратить время. В этом случае возможен только один вариант…

Угрюмый чуть приметно кивнул, и София поняла, что он согласен с нею. Но осуществление «варианта» пришлось отложить — Олекса внезапно исчез из края…

«С большевистской решительностью поднимайтесь все в бой под руководством коммунистов против всякого национализма, против фашизма, против империалистической войны»

Даже самые опытные агенты охранки не смогли установить, когда и как уехал товарищ Олекса через границы — в Москву, на VII конгресс Коминтерна.

Ранним московским утром Олекса шел по набережной Москвы-реки. Всходило солнце и золотило звезды Кремля. Был июнь.

В Новомосковской гостинице он поднялся лифтом на один из этажей, отыскал нужный номер, постучал.

— Одну минутку! Кто там в такую рань? — откликнулись из номера.

— Здесь проживает постоянный корреспондент газеты «Руде право» в Москве товарищ Фучик? — чуть иронично спросил Олекса.

Дверь распахнулась, и друзья обнялись.

— Входи, гуцул, — пригласил Юлиус. — Ишь ты, и не узнать!

Олекса был одет в строгий костюм, галстук со вкусом подобран к рубашке.

— А что? — заулыбался Олекса. — И мы, как говорится, из Европы! Помнишь?

— Как же! Проходи, — вновь пригласил Фучик. — Кофе на столе, обслуживай себя самостоятельно. А мне надо две-три минуты.

Он ушел в соседнюю комнату и, пока Олекса разливал кофе, появился тоже в праздничном костюме, на ходу причесывая влажные волосы.

— Ты чего такой торжественный? — с любопытством спросил Олексу.

— Сегодня на конгрессе Коминтерна выступает товарищ Сыровы, — ответил Олекса.

— Пожелаем успеха товарищу Сыровы, — серьезно сказал Фучик. — Не каждому дано право подняться на такую высокую трибуну, с которой тебя видят лучшие люди земли и ты их видишь… Вырос, гуцул! Рад за тебя!

Фучик знал, что под псевдонимом Сыровы Олекса нелегально прибыл в Москву, чтобы участвовать в работе VII конгресса Коминтерна.

— Наверное, тебя сейчас жандармы по всему Закарпатью ищут, — вдруг рассмеялся он. — Им и в голову не придет, что ты… в Москве!

— А пусть себе ищут, — отмахнулся Олекса.

Они вместе пришли в Колонный зал Дома союзов. И когда председательствующий объявил: «Слово предоставляется товарищу Сыровы, Закарпатская Украина», на трибуну поднялся Олекса. Он явно волновался, но вскоре заговорил уверенно, твердо: ведь все, что он намеревался сказать, продумано, проверено борьбой.

— Каким было положение на Карпатской Украине во время VI Всемирного конгресса Коминтерна? Организация компартии была изолирована от трудящихся масс… Революционное движение на Карпатской Украине регрессировало, компартия утратила свое массовое влияние. Успехами компартии в целом и, в частности, карпато-украинской организации мы обязаны прежде всего VI конгрессу Коминтерна и исполкому Коминтерна, с помощью которых мы смогли вскоре после VI конгресса очистить Компартию Чехословакии от правых оппортунистов и ликвидаторов. Оппортунистическая политическая линия партии была заменена революционной, и был избран новый Центральный Комитет во главе с товарищем Готвальдом…

Завершил свое выступление Олекса словами, которые прозвучали как клятва:

— Мы, украинские коммунисты, заявляем, что наша борьба главным образом направлена против фашистских агентов Гитлера, Пилсудского и Хорти, которые стремятся использовать украинские районы в Чехословакии как плацдарм для антисоветской борьбы в Центральной Европе. Мы заявляем, что приложим все силы для того, чтобы превратить Карпатскую Украину в мощную цитадель для защиты Советского Союза…

После конгресса товарищ Олекса срочно возвратился в Закарпатье. Когда о появлении Олексы в крае стало известно Угрюмому, он через Софию отдал приказ осуществить «вариант» устранения партийного вожака трудящихся Закарпатья.

«У всех у нас беда одна, поэтому надо объединяться и защищаться против войны и фашизма»

Губернатор Закарпатья вызвал начальника полиции.

— Хочу вам сказать то, что вы знаете не хуже меня, — беспорядки в крае достигли предела.

Полицейский развел руками:

— Всему виною коммунисты. Они мутят воду.

— Сколько их? Горстка!

— Вы ошибаетесь, с тех пор как первым секретарем у них стал Олекса, они выросли в несколько раз.

— Наша аграрная партия в десятки, сотни раз превышает по численности коммунистическую. Но рабочие идут за ними, за коммунистами! В наших руках полиция, юстиция, в наших руках все! И в то же время мы бессильны? Неужели ничего нельзя сделать?

— Коммунистическая партия находится на легальном положении, господин губернатор. У полиции связаны руки… Главарь коммунистов Олекса — депутат парламента. Особа неприкосновенная…

— Заладили! Неприкосновенен только бог. Все остальные — смертные… Случаи… несчастные… подстерегают нас неожиданно…

— Вас понял, господин губернатор.

Судя по выражению лица, полицейский действительно правильно понял губернатора. Он срочно встретился с Угрюмым, а тот уже вызвал к себе Будяка.

В здании, принадлежащем националистической спортивной организации «Пласт», были не только спортивный зал, комнаты для тренировок, душевые. Длинный, глухой коридор вел к двери, обитой листовым железом. Угрюмый работал в «Пласте» «тренером». Он и Будяк подошли к этой двери. Угрюмый достал связку ключей, открыл тяжелые замки.

— Заходи, — пригласил он Будяка.

Здесь был небольшой, но вполне современный арсенал — винтовки и автоматы нескольких систем, ручные пулеметы, револьверы, гранаты.

— Выбирай, — лаконично предложил Угрюмый.

Будяк взял из пирамиды короткий австрийский карабин, легко и привычно вскинул его к плечу.

Угрюмый поморщился.

— Не то… Ведь это будет несчастный случай в горах? И о нем обязательно пронюхают газетчики, а эксперты извлекут пулю?

— Вероятно, — подтвердил Будяк, удивившись про себя, откуда тренеру «Пласта» известны подробности.

— Тогда советую вон тот охотничий «зауэр». Нарезные стволы. Калибр 7,8. Цейсовская оптика, еще старая, не та, которую сейчас потоком гонят.

Будяк взял ружье-двустволку.

— В горы ходят с охотничьим ружьем, — рассуждал Угрюмый. — А из этой штуки, — он любовно похлопал приклад ружья, — на пятьсот метров… сам пробовал…

— Беру, — согласился Будяк. — Во что положить? — спросил он, умело разбирая ружье.

— В футляр из-под скрипки. Удобно нести по городу.

Будяк деловито вышел из здания «Пласта» со «скрипкой». Он почти лицом к лицу столкнулся с компанией молодых людей: два парня заигрывали с девушкой.

— Извините, — вежливо попросил Будяк пропустить его, на узком тротуаре было сложно разминуться.

— Шагай… скрипач, — грубо ответили ему, толкнули так, что он прилип к стене. «Скрипка» упала на мостовую, футляр раскрылся, Будяк поспешно схватил его и почти побежал по улице — хулиганы явно затевали скандал. Когда Будяк скрылся за углом, девушка приказала «поклонникам»:

— Вы — за ним, а я к Мирославе.

Мирославу она разыскала в редакции.

— Выйдем, Миро, срочное дело.

Мирослава накинула платок, вышла с девушкой на улицу.

— В «Пласте» побывал Будяк, — взволнованно сказала девушка, — получил оружие. Готовится покушение. На кого — то ясно! Олекса никуда не собирается?

— В горы, к гуцулам.

— Значит, прознали…

Олекса уехал в горы на следующий день. Вез его тот же пожилой гуцул, с которым он вместе с Юлиусом ездил «к центру Европы». Олекса с тех пор подружился с ним, полностью доверял.

— Красота здесь такая, что жить и жить хочется, — сказал Олекса, окидывая взглядом близкие горы.

— Не дают жить, — мрачно ответил гуцул. — И собственные живоглоты, и эти… фашисты.

Встретились им старый музыкант с мальчиком-поводырем. Брели они дорогой, остановились.

— Рад тебя видеть, дедушка, — сердечно сказал слепцу Олекса. — У Марички все хорошо, учиться ее устроили.

— Бог тебе воздаст за добро, — ответил благодарно дедусь. Он предупредил: — Будь осторожен, Олекса, чужие люди в горах бродят, из города, не наши…

— Кто такие? — встревожился возница.

— Не знаю этого. Но вроде прячутся, кого-то ждут…

Будяк с рюкзаком и охотничьим ружьем карабкался по крутым склонам вдоль дороги. Он выбрал место под отвесной скалой, залег, зарядил ружье.

Наверху, прямо над ним, появились трое хлопцев. Будяк у них — как на ладони.

— Лежит, будто муха на стекле, — сказал один из них.

— Сейчас станет эта муха дохлой, — ответил его товарищ, доставая из-под кептаря наган.

Они видели, что бричка с Олексой приближается к засаде.

— Стрелять нельзя…

— Тогда как?

— Есть способ… Помогайте, — один из хлопцев выбрал большой камень, подсунул под него жердь. Камень медленно сдвинулся к обрыву, и хлопцы обрадовались — получалось неплохо…

Будяк поймал в оптический прицел Олексу, увидел, что тот весело смеется, и злорадно подумал: «Отвеселился, коммунист»…

Но камень уже катился вниз, увлекая за собой другие, помельче. Это была все сметающая на своем пути лавина, и Будяк услышал ее грохот, бросил ружье, прыгнул под укрытие скалы.

Гуцул резко остановил лошадей, тревожно огляделся:

— Слава Йсу, мимо… Чудно только, сколько здесь ездим — никогда камнепада не было… Чья-то чистая душа за тебя молится, товарищ Олекса.

— Спасибо ей, — серьезно ответил Олекса. Он и сам понимал, что был на волосок от гибели.

Они молча доехали до развилки, в сторону близких гор ответвлялась еле заметная тропинка.

— Дальше я пешком, — сказал Олекса, — места знакомые.

Он шел уверенно, привычный к горным тропам, и вскоре увидел землянки лесорубов. Его встретили неприязненно. Старший при виде чужака сказал, не ответив на приветствие:

— Уходи, горы не любят чужих.

— Я здесь свой, — ответил спокойно Олекса. Он знал, что лесорубы привыкли видеть в горожанах сборщиков податей и других вестников всяческих бед.

— А свой, тогда бери крису.

Олекса работал весь день, валил сосны. Вечером лесорубы собрались у костра, плеснули и ему в миску похлебки.

— Из Ясиней, говоришь?

— Из них.

— А Василя, который за Советы воевал, знаешь?

— Брат мой старший.

— Так бы сразу и сказал. — Старший отставил в сторону крису, грозное в его руках оружие — топор на длинном топорище, доброжелательно предложил:

— Теперь рассказывай, с чем к людям пришел.

— Скоро Первое мая, — проговорил Олекса. — В этот день пролетарии всего мира показывают буржуям и эксплуататорам свою силу и сплоченность. Рабочие наших городов тоже выйдут на демонстрации. И они хотели бы знать, поддержите ли вы своих братьев по труду.

— Ты где будешь в это время, Олекса, брат Василя? — спросил задумчиво старший.

— В первом ряду.

— А если пуля жандармская?

— Что же, видно, такая судьба…

…Древнее Мукачево праздновало Первое мая. По узким улочкам мимо старинных приземистых зданий, соборов, учреждений со львами на вывесках шли колонны рабочих, крестьян, лесорубов. По призыву Коммунистической партии рабочий народ под красными знаменами вышел на улицы. Колонны вели пять духовых оркестров. На главной улице они соединились, и революционные мелодии слились в одну, мощную — «Интернационал». За оркестрами медленно ехали триста велосипедистов в спортивной форме членов пролетарских физкультурных организаций. Во главе рабочих колонн шли товарищ Олекса, члены крайкома КПЧ. Сирена и Мирослава были неподалеку, как и у других участников манифестации, у них в руках были первые распустившиеся ветки сирени.

По бокам первомайских колонн, охраняя их, шли крепкие парни с гуцульскими топориками в руках. Они опирались на них, как на посохи, но не следовало никому испытывать их терпение…

— Да здравствует единый фронт! Все в бой за лучшую жизнь в Закарпатье!

Эти лозунги были на всех транспарантах: на украинском, чешском, венгерском языках.

Рабочий класс Мукачева праздновал гневно и мощно свой пролетарский праздник — 1 Мая…

«Не отдадим Подкарпатье ни внутренним, ни чужеземным фашистам!»

Клемент Готвальд встретился с группой депутатов-коммунистов чехословацкого парламента. Среди них был и Олекса.

— Приближается, — сказал Готвальд, — особый день. Помните?

— Конечно! — ответили ему. — 7 ноября!

— По недомыслию или чтобы бросить вызов, буржуазное правительство решило, что Национальное собрание будет заседать как обычно. Понимаете?

— Редкая возможность.

Его поняли сразу.

— Вот именно! Кому поручим выступать в палате депутатов?

— Товарищу Олексе!

— Пусть говорит от имени всех нас.

Олекса с трудом, но добился слова на заседании палаты депутатов Национального собрания Чехословакии. В этот день председательствовал Бенеш. Он делал вид, что выступление депутата-коммуниста его не интересует. Олекса говорил вот о чем:

— Свои первые слова с этой трибуны посвящу вопросам внешней политики, которые касаются восточной части республики. Но перед тем, как перейти к этим вопросам, позволю себе от имени трудящихся Подкарпатья передать братский привет трудящимся Советского Союза, особенно трудящимся Советской Украины, которые сегодня отмечают 18-ю годовщину своего победоносного Октября.

Сегодня на улицах Киева, Харькова участвуют в демонстрациях сотни, тысячи, миллионы трудящихся, с радостью подводят они итоги успехам, которых достигли на пути социалистического строительства. А эти успехи немалые…

Среди реакционных депутатов, — а их большинство — поднялся шквал возмущения, свист, выкрики: «Долой!», «Агент Москвы!»

В ложе прессы улыбался Фучик. Он приподнялся, крикнул:

— Молодец, Олекса!

— …Трудящиеся массы Подкарпатья радостно приветствовали тот факт, что чехословацкое правительство изменило свою предыдущую политику по отношению к Советскому Союзу, установило с ним отношения и заключило пакт о взаимопомощи…

Доктор Бенеш опустил голову и отвел глаза — напоминание было ему неприятно.

— …Трудовой народ Подкарпатья не хочет войны, не хочет фашизма, он хочет свободы! Поэтому обращаюсь в адрес правительства: в интересах укрепления позиций мира в таком важном районе, как Подкарпатье, требую, чтобы правительство установило равноправие народа Подкарпатья…

Шум и крики в зале усилились.

— …Все трудящиеся Подкарпатья, все организации, которые действительно хотят бороться против фашизма, за улучшение жизни трудового народа Подкарпатья, должны еще теснее объединяться в один могучий народный фронт. Потому что только могучим фронтом могут они отразить опасность фашизма, опасность войны.

Завершение речи товарища Олексы горстка депутатов-коммунистов встретила аплодисментами, реакционеры — злобными выкриками.

В перерыве между заседаниями Юлиус отыскал Олексу, хлопнул его по плечу.

— Ты прекрасно выступал, Олекса!

— Спасибо, Юлек!

— Слушай, ты ведь приехал в Прагу с Сиреной? Так?

— Да, упросила-таки взять с собой.

— Вечером мы с Густой ждем вас.

…Юлиус, Сирена, Олекса сидели за празднично накрытым столом. Густа разливала чай.

— Честное слово, Олекса, ты здорово сказал! — вернулся к событиям дня Юлиус. — Попомни мои слова — эта банда политических двурушников в решающие дни предаст и продаст народ, родину…

— Ты прав, Юлек. Положение с каждым часом становится все напряженнее. Республика и жизнь народа в опасности — это должен понять каждый честный человек… И помощь к нам может прийти только с Востока!

— Знают ли там, в СССР, о грозящей опасности? — спросила Сирена.

— Знают, — уверенно ответил Юлиус. — Мне не раз приходилось там слышать песню… — Он тихо напел мотив:

Если завтра война,
Если завтра в поход…

— Если завтра война… — с грустью спросила Густа, — что нам предстоит?

— Борьба, — твердо ответил Юлиус, — до победы!

— Тяжкой эта борьба будет, — сказал Олекса. — Знаешь ли ты, Юлек, что фашисты поспешно наводняют Закарпатье своей агентурой? Торопятся, действуют почти открыто, нагло, сколачивают националистические банды, запасают оружие… Пойми меня правильно. Я не страшусь ни борьбы, ни даже смерти. Если мне скажут: «Пойди и умри за наше дело», я пойду и умру. Но принесет ли моя гибель пользу, устоит ли наше дело, если мы — ты, я, Сирена, Густа, все другие наши товарищи — погибнем?

Юлиус долго молчал. Наконец сказал, как глубоко продуманное:

— Смерть — удел человека, но не великого дела, в которое верят миллионы. Наше дело нельзя ни задушить, ни расстрелять!

«Только вместе с великим Советским Союзом мы сможем отбить агрессию фашизма!»

В следующий свой приезд в столицу Чехословакии Олекса поразился переменам, которые в ней произошли. Город вроде бы спокойно дремал под солнцем, но это было обманчивое спокойствие. Тревога витала в воздухе. Заметил Олекса и плакаты с обличьем Гитлера, и группки молодых людей в коричневых рубашках, кожаных куртках, подкованных сапогах. Кто они, откуда вынырнули?

Вот почти лицом к лицу он столкнулся с типом со свастикой на нарукавной повязке, еще один, вот дружно вскинулись руки в фашистском приветствии.

Полицейский отвернулся — это его не касалось. Какая-то дамочка всхлипнула от восторга: «Ах, какие славные!» Прохожие молча обходили группку молодых последышей нацистов, как видно, приехавших на «экскурсию» из Судет.

Олекса вскоре понял, почему они толкутся именно здесь: рядом был киоск, торгующий нацистской литературой и символикой — газеты, журналы, нацистские значки, свастики всевозможных размеров и… короткие дубинки, цепи.

— Можно вот это? — спросил Олекса у продавца, явно из «ветеранов», со шрамом через низкий покатый лоб. Киоскер проследил за его взглядом, протянул массивную цепь с гирькой.

Олекса повертел ее, не зная, как используется эта штука.

— Не так, — киоскер смотрел на странного клиента свысока. — Ганс! — окликнул он одного из молодых. — Покажи!

Ганс умело намотал цепь на ладонь, гирьку зажал в кулаке, кулак упрятал в рукав куртки и вдруг развернул плечи, рука его взметнулась, гирька просвистела в сантиметрах от головы Олексы.

— Ов-ва! — удивился тот. — Можно попробовать?

Он вроде бы неловко намотал цепь, подражая Гансу, взгляд его упал на десяток бюстиков Гитлера, выставленных киоскером напоказ на прилавок. Олекса озорно подмигнул бюстикам, все еще неуклюже разворачиваясь корпусом с отведенной в сторону рукой, и вдруг пружинисто выбросил цепь — гирька смела бюстики на мостовую, как коса сметает бурьян…

— Славянская свинья! — взвизгнул киоскер. Юнцы бросились к Олексе, он отступал, размахивая цепью, осматриваясь, прикидывая, как скрыться.

Внезапно рядом с ним притормозил грузовик, и чья-то крепкая рука почти силой втащила его в кабину. Грузовик рванул на красный свет, мимо полицейского на перекрестке, который демонстративно смотрел в противоположную сторону.

Минуту ехали молча, Олекса пытался успокоиться, шофер искоса посматривал на своего неожиданного пассажира.

— А если бы они тебя прирезали? — спросил.

— Об этом не подумалось, — чуть смущенно ответил Олекса. Ему вроде было и неловко за мальчишескую выходку, но в душе он был собою доволен.

— С такими головорезами шутки шутить опасно. И откуда они выползли? — неожиданно сказал шофер то, о чем раньше размышлял Олекса.

— Пятая колонна прокладывает дорогу главным силам. И не шутки это — кто-то ж должен дать их фюреру по морде…

Шофер снова неожиданно сказал то, о чем думал, в чем был убежден и Олекса:

— На это способны только русские… Тебе куда?

— К парламенту, если не затруднит.

— Депутат? — недоверчиво спросил шофер.

— Он самый.

— От коммунистов?

— От них.

— Тогда понятно.

Грузовик притормозил неподалеку от парламента.

— Дальше не пустят. — Парень пожал Олексе руку.

— Дойду…

Он добился на этом заседании слова. Поднялся на трибуну и гневно бросил в зал:

— Фашисты и их прихвостни, платная агентура и предатели народа действуют уже почти открыто. Цель их ясна — коричневое господство над Европой, а потом и над миром. Разве можно не видеть этого? Разве можно не замечать больше грозу над нашими народами? Гитлер, этот кровавый мясник, не сегодня завтра двинет свои полчища против Чехословакии… Только вместе с великим Советским Союзом мы сможем отбить агрессию фашизма… Наш лозунг, призыв каждого честного человека — за мир и хлеб, против угрозы войны и фашизма!

Под аплодисменты одних, свист и улюлюканье других Олекса покинул трибуну. Во время перерыва к нему подошел Фучик.

— В честь блестящей речи приглашаю депутата товарища Олексу в рабочую пивную «Под звездой». Бывал там?

— Нет.

— Тогда тем более надо пойти.

Пивная находилась в старом подвале и была из разряда тех, в которых проводит вечера рабочий люд. Юлиус и Олекса расположились за угловым столиком, отсюда хорошо просматривался весь зал, невысокие подмостки — сцена. Вскоре началась развлекательная программа — артисты, по всему было видно, — самодеятельные, из рабочих клубов. Певица и небольшой оркестр исполнили несколько народных песен. Был еще жонглер с булавами.

— Ты понимаешь, — горячился Олекса, — такая меня злость взяла, когда увидел, как они в открытую, не таясь, суют прохожим фашистскую погань, кастетами торгуют. Может, и оружие у них найдется, если поискать?

— Вполне вероятно, — согласился Фучик. — Наглеют фашистские прихвостни с каждым днем. Глинковцы уже примериваются, как пройдут маршем по Праге… Смотри на сцену, — вдруг сказал он.

На сцену выскочил актер, удивительно точно загримированный под Гитлера. Такая же липкая прядь упала на глаз, блуждающий взгляд, суматошные движения… Он носился по подмосткам, словно бешеный: вскидывал руку в фашистском приветствии, немо открывал узкогубый рот — произносил «речь», приплясывал в экстазе.

— Ух ты… — удивился Олекса.

— Полиция уже трижды штрафовала владельца пивной за этот номер.

«Гитлер» в припадке бешенства большим мясницким ножом кромсал карту Европы. И вдруг он увидел в зале хрупкую, тоненькую девушку, поманил ее пальцем. Девушка с веночком простеньких цветов на голове испуганно попятилась, попыталась укрыться в глубине зала. «Гитлер» выкрикнул что-то хриплое, угрожающее, и тогда она поднялась на сцену, начала танцевать какой-то свой танец, медленный и грустный, то приближаясь к «Гитлеру», то отдаляясь от него. Она боялась, ее сковывал ужас.

— Кто она? — шепотом спросил Олекса.

— Не знаю… — ответил Юлиус, — может, Судьба, может, История. Или просто: «Гитлер и жизнь»… Смотри…

«Гитлер» все больше выходил из себя, злобно плевался слюной, челка совсем закрыла глаз, а девушка печальным танцем о чем-то его умоляла, наверное, о пощаде и милосердии.

Бесноватый настиг ее, сорвал веночек, бросил на ее волосы терновый венец, ей удалось ускользнуть, и он снова погнался за нею, рассекая воздух ножом. Жадно и цепко рвал он на девушке одежду, и танец девушки уже напоминал агонию обесиленного, вконец загнанного человека. И вот уже руки у нее связаны колючей проволокой, свет стал красным, потом багровым, с потолка спустилась веревочная петля, и «Гитлер» набросил ее на шею девушке, толкнул ее на пол и наступил сапогом на поверженную.

— Такое может случиться и с нашей Прагой, — произнес мужской голос где-то там, в глубине сцены.

Аплодисментов не было. Были угрюмые лица рабочих, тревога и боль.

Олекса и Юлиус долго гуляли в тот вечер по Праге, поднялись к Вацлавской площади.

— Кажется, мы приблизились к финалу, — сказал Юлиус.

— Да, развязка наступит не сегодня завтра, — согласился Олекса. И напомнил: — У меня через два часа поезд.

— Я не смогу тебя проводить. Время тревожное, должен быть в ЦК…

— Не обижусь, — ответил Олекса. — Только вот что: давай попрощаемся, побратим мой дорогой. На всякий случай…

Они обнялись. Было поздно — выключилось вечернее освещение Вацлавской площади. Она внезапно погрузилась в темень…

«Пришел тот час, о котором мы говорили на протяжении многих лет»

15 марта 1939 года где-то после полуночи Густа и Юлиус подъехали на такси к своему дому. Одеты они были немного торжественно. Густа держала в руках гвоздики.

Они поднялись по лестнице, вошли в квартиру.

— Как это хорошо, — сказал Юлиус, снимая галстук и пиджак, — что в Советском Союзе так чтят память о поэтах своих народов. Подумать только: над всем миром нависла опасность, а в советском посольстве — прием в связи со 125-летием со дня рождения Тараса Шевченко.

— Мне кажется, — ответила Густа, — что мужественные стихи Шевченко как-то созвучны нашему грозному времени.

— В этом — сила гения, — поддержал ее Юлиус. Он подошел к ламповому приемнику, включил его. Медленно накаливались лампы…

— Сейчас четыре, — сказала Густа, посмотрев на часы. — А Прага начинает вещание в шесть, так что…

Договорить она не успела. Неожиданно зазвучали пражские позывные — мелодия из «Вышеграда» Сметаны.

Встревоженные, они оба подошли к приемнику. Диктор начал читать правительственное сообщение:

— Сегодня, 15 марта 1939 года, войска рейха перейдут границу Чехословакии… Правительство призывает население не оказывать сопротивления — оно будет немедленно и решительно сокрушено вермахтом… Немецкая армия вступит в Прагу около девяти часов утра…

— Тебе надо сейчас же скрыться, — сказала побледневшая Густа Юлиусу.

…Олекса встретился с Сиреной на окраине города, на берегу реки. Он был одет для дальней дороги, за спиной — небольшой рюкзак.

— Присядем перед дорогой, — сдерживая слезы, сказала Сирена.

Они присели на поваленное дерево.

— Береги себя, Цико, — нежно сказал Олекса, — в тебе вся моя жизнь.

— Не волнуйся, любимый, — ответила Сирена. — Скоро и я постараюсь выбраться отсюда. Встретимся в Москве.

— Ты же знаешь, ЦК решил, чтобы я покинул край. Не думал, что вот так, тайно, придется уходить мне в эмиграцию…

— На чужбину… — эхом откликнулась Сирена.

— Советский Союз для нас, коммунистов, не чужбина, — поправил ее Олекса. Он решительно сказал: — Буду продолжать борьбу… И чувствую, что скоро возвращусь в Закарпатье с оружием в руках…

Пройдет немного времени, и с небольшого аэродрома в Геленджике поднимется в ночное небо самолет, возьмет курс на Карпаты…

«Прожил я 41 год, из них посвятил 20 лет делу трудового народа»

Угрюмый ехал в легковой автомашине вместе с Софией. Они притормозили у патруля — солдаты только-только выволокли на парашютах из леса трех убитых десантников. София всмотрелась в лица погибших.

— Мажорович, — узнала она одного из них.

— Три здесь, двух догоняют, — сказал Угрюмый. — В воздухе было шесть куполов. Наверное, летчик ошибся и выбросил их прямо на комендантский взвод охраны. Где шестой?

София вновь всмотрелась в убитых.

— Габерман, — узнала еще одного. Она что-то напряженно прикидывала.

— Эти двое, — наконец проговорила, — работали вместе с Олексой. А у Олексы сейчас одна тропа — в Ясиня. Рано или поздно он пойдет туда, чтобы найти крышу и кусок хлеба. Ищите его в Ясинях.

О том, что Олекса уйдет в Ясиня, догадалась не только она.

Секретарь подпольного райкома срочно вызвал к себе Мирославу:

— В Ясинях живут родные Олексы. Он, судя по всему, попытается укрыться у них. Надо опередить гестаповцев.

Девушка была одета для дальней дороги.

— Постарайся, — попросил ее секретарь.

— Хорошо, — сказала Мирослава.

— Ты понимаешь ведь, что Олекса не просто наш товарищ — его знает весь край, он как знамя в бою.

— Хорошо… — повторила Мирослава.

Будяк со своими «хлопцами» встретил Мирославу на горной дороге.

Подвыпившие «боевики» окружили девушку. Она держала руку в кармане старенького кептарика.

— Хорошенькая…

— Заберем эту кралю с собой, — предложил один из бандитов и заголосил: — Пидманулы Галю, забралы с собою…

— Заткнись, — прикрикнул Будяк. Он в упор рассматривал девушку, вспоминая что-то. Вспомнил:

— Коммунистка! Вот это подарочек!

Мирослава выхватила пистолет и выстрелила себе в сердце…

И все-таки Олексе удалось уйти от преследователей и вести борьбу еще несколько месяцев. Потом каратели с овчарками плотным кольцом окружили старую усадьбу брата, где он нашел приют и которую вот-вот собирался покинуть…

Олексу вывозили из Ясиней под усиленной охраной. Прибыли грузовики с жандармами, полукольцом окружили пятак земли вокруг сельской управы. Жандармы стояли с винтовками в руках — злые и испуганные, потому что знали, кого будут конвоировать они по горной дороге.

Прошел по Ясиням и соседним селам бовташ-глашатай, бил в барабан, натужно выкрикивал:

— Люди! Биров зовет вас к управе! Бросайте дела, идите к пану бирову!

Бовташа останавливали:

— Что там случилось?

— Не вем! — многим равнодушно отвечал бовташ. И только одному из лесорубов тихо проговорил: — Иди к управе и других зови — проводите Олексу в дальнюю дорогу…

Месила беднота постолами грязь пополам с талым снегом. Застыли, опершись на топорики, лесорубы и чабаны. Из подвала управы вывели Олексу. Четверо жандармов выводили: один впереди с винтовкой, двое по бокам, и еще один замыкал шествие.

— В машину коммуниста!

На допросах с пытками и жестокими побоями он ничего не сказал. Ему предложили подписать «обращение» к населению края: мол, прекращайте сопротивление, усердно трудитесь во имя победы великого фюрера… Олекса только рассмеялся в ответ: «Такой ценой ни свобода, ни даже жизнь не покупаются!»

Тогда его повезли по селам и городкам края, показывали на площадях — закованного в кандалы, со свежими багровыми шрамами на лице:

— Ваш «товарищ Олекса» в наших руках!

Ясно, чего добивались палачи — сломить волю к сопротивлению у населения, представить «доказательство» того, что якобы партийное подполье разгромлено, о чем они неустанно трубили во всех своих газетенках.

Однажды во время таких мучительных «смотрин» Олекса поднял над головой руки в кандалах, тяжело проговорил:

— Люди, меня они заковали, но ваши руки пока не в железе… Возьмите же в них винтовки!

Его жестоко избили, и прошло немало дней, прежде чем он смог подняться на ноги. Потом его привезли в тюрьму, куда оккупанты упрятали наиболее мужественных участников Сопротивления. Из окна одиночной камеры Олекса видел тюремный двор, на котором охрана выстроила заключенных… Они стояли ровной шеренгой, некоторые, как и Олекса, в кандалах. Узники все были избиты, обессиленных поддерживали товарищи, многие были перевязаны грязными тряпками — бинты требовались солдатам фюрера.

Вдоль строя прохаживались охранники с овчарками, и только кованый грохот сапог нарушал тишину.

Олексу вывели из камеры и поставили перед строем. И он узнал сразу же многих в этой печальной шеренге, это были его товарищи по партийной работе, вожаки сельских партийных ячеек. Некоторым из них он когда-то давал рекомендации в партию. И они тоже узнали его…

— Марш перед строем! — скомандовал офицер. Рядом с ним вертелся переводчик из националистов.

Позвякивая кандалами, Олекса пошел по брусчатке.

— Товарищ Олекса, — одними губами шепнул один узник другому.

— Товарищ Олекса… — тихо пронеслось по рядам.

Олекса дошел уже до середины плаца, и здесь его остановили — лицом к лицу с узниками.

— Кто знает этого человека? — спросил громко офицер. — Опознавший опасного преступника получит двойной рацион!

Переводчик хотел перевести эти слова, но Олекса жестом остановил его:

— Этот господин спрашивает, кто из вас знает меня? — Он перевел вопрос, сделал паузу, продолжил: — За это обещают двойную пайку…

Узники молчали.

— Еще раз спрашиваю: кто знает этого человека?

Переводчик на этот раз торопливо сыпал словами — он заметил гневный взгляд офицера, когда прошлый раз замешкался. И, выслуживаясь, выкрикивал уже по собственной инициативе:

— Вы же все знаете его! — Националист подбежал к одному из узников:

— Может, и тебе он неизвестен? — Он ткнул пальцем в грудь его соседа: — И ты его первый раз видишь, да? Будто и не заседали на одних и тех же коммунистических сборищах?

— Спасибо вам, товарищи! — поблагодарил Олекса. — Эти, — он указал на своих палачей, — знают, кто я. Поэтому советую: кто очень ослаб — опознайте меня, может, пайка хлеба спасет от смерти…

— Увести! — яростно завопил офицер. — Всех лишить воды и пищи на двое суток.

— Держитесь, братцы! — проговорил Олекса и медленно пошагал к кованым дверям тюрьмы.

Он прошел тяжкую дорогу свою до конца.

Судили его хортисты в Будапеште…

«…Военный суд присудил меня к смерти. Эти строки пишу за несколько минут перед смертью»

— Вам сообщили приговор? Предупредили, что он окончательный и обжалованию не подлежит?

— Сказали…

— Вы имеете право на последнее желание, — цедил полковник, председатель военного суда. — Просите… Разумеется, кроме жизни. Впрочем…

— Нет! — резко прервал его Олекса. — Я не буду ни просить, ни тем более вымаливать помилование, слишком грязную цену мне предлагали уже не раз за возможность жить дальше.

— Так что же вы хотите? — со скрытым интересом спросил полковник.

— Прикажите дать бумагу и карандаш — хочу написать родным, попрощаться с ними.

— В письмах вы не имеете права сообщать о ходе суда и обвинениях против вас.

— А разве состоялся суд? — с иронией спросил Олекса.

— Не будем об этом, — побагровел полковник. — Разумеется, вы можете сообщить, что казнены…

— Благодарю вас. Это случится завтра? Не беспокойтесь, особой тайны вы не разгласите…

— Утром… Что еще?

— Хотел бы попрощаться с Золтаном Шенгерцом, — сказал Олекса.

— Вас судили венгры, и последний человек, с которым вы хотите увидеться в этой жизни, тоже венгр? — удивился полковник.

— Меня судили не венгры, а фашисты, — резко бросил Олекса. — А венгры… Венгры не забудут мое имя. Я умираю и за их счастье…

— Откуда вы знаете, что секретарь ЦК Венгерской Компартии Золтан Шенгерц тоже находится здесь, в «Маргит-Керут»?

— Не будем задавать друг другу, господин полковник, скажем так, нескромные вопросы…

Полковник позвонил в колокольчик…

— Увести! — приказал конвоирам.

Свидание Олексе он разрешил…

Одновременно распахнулись две противоположные двери, и в камеру вошли Олекса и Золтан, шагнули, загремев кандалами, навстречу друг другу.

Обняться они не смогли, их разделяла решетка.

— Благодарю тебя, товарищ Олекса, за возможность попрощаться. Не держи зла на землю, на которой примешь смерть.

— На этой земле мы боролись вместе, плечом к плечу, товарищ Шенгерц, — ответил Олекса. — И оба любим ее одной любовью…

Наступал рассвет. Последний рассвет в жизни товарища Олексы, 3 октября 1942 года.

Было 8 часов утра, но лучи солнца еще не пробились на широкий квадрат внутреннего двора будапештской тюрьмы «Маргит-Керут». Тихо и пустынно пока еще было, лишь у виселицы на помосте озабоченно суетились палачи: прикидывали, правильно ли, точно под петлей, стоит табурет…

Потом вышел военный оркестр. Его вел молоденький офицер в очках, по внешнему виду — из штатских, недавнего призыва.

На решетках тюремных окон появились ладони — узники по тюремному телеграфу узнали, что происходит во дворе, и, хватаясь за узлы решеток, пытались дотянуться до окон, попрощаться с товарищем Олексой.

Приблизились к виселице начальник тюрьмы, священник, врач в военном мундире, какие-то люди в штатском.

Палачи стояли в сторонке от них, возле виселицы. Их было двое.

Охрана вела Олексу по переходам тюрьмы. Он шел — руки за спину, твердо. И камеры, мимо которых он проходил, откликались грохотом — это заключенные били в двери кулаками, всем, что было под руками.

И узники прощались с товарищем Олексой…

На чешском:

— Прощай, Олекса!

На венгерском:

— Прощай, товарищ Лекса!

На словацком:

— Карпаты у нас одни, и свобода у нас одна! Коммунисты умирают, чтобы жил народ! Прощай…

На немецком:

— Прощай! Смерть фашизму!

На украинском:

— Прощен будешь, Олекса! Мы победим!

— Прощай…

Его поставили у помоста с виселицей. Олекса поднял голову, увидел петлю, и за нею на голубом небе облака, они легкие, вспененные, плыли на восток, и показалось ему на мгновение, что это родные Карпаты…

Виселицу квадратом оцепили солдаты — гонведы, карабины на руку, с примкнутыми штыками, лезвия штыков — в одну точку, к сердцу Олексы.

Начальник тюрьмы беспокойно оглядывался — он ждал еще кого-то. Наконец к группе палачей примкнул гестаповец — ждали его. И сразу заиграл военный оркестр, которым управлял молоденький венгерский офицер. На тюремном дворе неожиданно зазвучали звуки чардаша.

Олекса улыбнулся и взглядом поблагодарил музыкантов. Председатель читал приговор, но слов в вихре музыки не было слышно — только нелепо открывался и захлопывался мясистый рот.

Олекса, в поношенной, изорванной, в бурых пятнах засохшей крови гимнастерке, сам поднялся на помост. Он неожиданно для всех взмахнул рукой, и оркестр смолк.

— Прощайте, товарищи! — крикнул Олекса. И повторил на чешском, немецком, венгерском: — Прощайте, товарищи!

— Играйте! — заорал начальник тюрьмы музыкантам.

Оркестр молчал, а его молоденький офицер каменно смотрел в пространство.

— Меня они сейчас повесят, но правду убить нельзя! Да здравствует Советский Союз! Смерть фашизму…

Один из чинов тюрьмы подскочил к дирижеру, сорвал с него погоны. Офицер-музыкант будто очнулся, сломал свою дирижерскую палочку, как ломают шпагу, и швырнул ее на булыжники тюрьмы.

— Свобода народам! — крикнул Олекса.

Узники тюрьмы откликнулись «Интернационалом». Слова его на разных языках слились в боевой гимн пролетариев, зазвучали как приговор фашизму, вырвались к голубому небу, к облакам… к Карпатам, пламенным сыном которых был товарищ Олекса,

И влился в них клич трембит на верховинах и полонинах, потайными стежками которых шли и шли друзья Олексы — партизаны: чабаны, лесорубы, бокораши, трудари карпатского края…

«Теперь тысячи и сотни тысяч лучших сынов народа умирают за лучшее будущее человечества»

Свои последние дни Юлиус Фучик провел в берлинской тюрьме Плетцензее. Он накануне казни говорил товарищу по заключению:

— Когда мне зачитали приговор, я сказал фашистам: мой приговор вам вынесен уже давно: смерть — фашизму! Жизнь — человеку! Будущее — коммунизму!

Открылась дверь камеры, и вошел надзиратель. Он принес ручку, чернила, лист бумаги.

— Напишите письмо родным, если хотите, — сказал он Фучику.

После его ухода в камере долго стояла тишина.

— Юлек, не отчаивайся, — сказал товарищ по камере, — еще, может, и помилуют…

— Нет, — ответил Фучик, — помилования не будет, да и не нужна она мне, пощада фашистов…

Он сел к столу, на бумагу легли строки прощального письма:

Мои милые!..

Верьте мне: то, что произошло, ничуть не лишило меня радости, она живет во мне и ежедневно проявляется каким-нибудь мотивом из Бетховена. Человек не становится меньше от того, что ему отрубают голову. И я горячо желаю, чтобы после того, как все будет кончено, вы вспоминали обо мне не с грустью, а с такой радостью, с какой я всегда жил…

Далее в письме строки вымарала цензура…

В камере тюрьмы Плетцензее было темно, как в могиле. Юлиус и его товарищ не спали — грохотали кованые сапоги в коридорах, гремел металл, и слышно было, как в соседних камерах прощались, плакали, молились.

— Как ты думаешь, который час? — спросил Юлиуса товарищ.

— Где-то после полуночи, — ответил Фучик. Он, продолжая начатый разговор, сказал: — Умирать легче, когда знаешь, что твоя жизнь принесла людям добро… Сейчас хочу только одного: чтобы сохранились для будущего странички моего «Репортажа».

Грохот сапог усилился и вдруг стих у двери камеры. Щелкнули щитком глазка, загремели тяжелые запоры…

— Пришли за мной, — Юлиус поднялся с откидной койки, встал во весь рост, руки в наручниках.

Вошли охранники, электричества не было, и они высветили камеру, Юлиуса, его товарища лучами фонариков.

Было седьмое сентября 1943 года…

И была сырая, промозглая берлинская ночь. Тюрьма Плетцензее тонула во мраке — вырисовывался на фоне черного неба один из ее сгоревших корпусов, часть разрушенной стены. Прожекторы рвали на части горизонт. Вот-вот должен был начаться налет.

Заключенные стояли в несколько рядов. Перед ними ходили два священника. Дорога с этого плаца уводила в камеру смерти…

Охранники равнодушно вышагивали на плацу, у ворот, по углам каменной стены.

Гестаповец читал фамилии смертников. Восемь человек вышли из рядов и в сопровождении охранников и священника побрели к камере. Священник остался стоять у входа в нее, остальные вошли в черный проем. Один из заключенных бросился на землю, отбиваясь руками и ногами.

— Не хочу умирать! — закричал он, потеряв самообладание. Четверо охранников набросились на него, коваными сапогами подняли с земли. Другой заключенный достал из потайного кармана робы фотографию жены и дочери, долгим взглядом попрощался с ними.

— Юлиус Фучик!

Юлиус присоединился к новой восьмерке заключенных.

Охранники повели их к камере смерти. У ее порога Юлиус Фучик остановился, громко сказал:

— Прощайте, товарищи!

Камера эта была небольшой: квадратная, посредине виселица. Света не было — подача электроэнергии из-за налетов прекратилась, вешали при свечах, язычки огня колебались, когда к виселице шел обреченный.

На глазах у Фучика вынули из петли предыдущую жертву, выволокли за ноги из камеры. Потом подтолкнули к виселице его…

На фашистский Берлин обрушились бомбы невидимых в ночной тьме бомбардировщиков.

О том, что Юлиуса казнили фашисты, Густина узнала гораздо позже. В конце августа этого года колонна женщин-узниц втягивалась в ворота концентрационного лагеря Равенсбрюк. Женщины шли мимо эсэсовцев к длинным рядам темных одноэтажных бараков. Лагерь выглядел аккуратно и пустынно. Среди узниц брела Густина Фучик — она поддерживала измученную подругу.

Колонна остановилась, чтобы пропустить странную процессию: четыре узницы в полосатых платьях тянули небольшую тележку, на которой лежали три гроба, кое-как сколоченные из неотесанных досок. Узницы непрерывно пели веселую песенку. Их сопровождала надзирательница с овчаркой.

Густина отвернулась — она не могла смотреть на это…

«Моя любимая жена, спасибо тебе за прекрасно прожитое время с тобою»

Сирена подняла на руки дочку Оленьку, подошла с нею к окну. Конец августа, безоблачное небо было еще по-летнему голубым, Олечка радостно смеялась.

— Посмотрите за дочкой, мне надо на радио, — попросила Сирена соседку.

…В радиостудии она привычно села за столик с микрофоном, проверила, на месте ли текст передачи. Неожиданно вошел человек в военной форме без знаков различия.

— Сирена Игнатьевна, — обратился он. — Я из Центрального штаба партизанского движения. Это письмо нам только что доставили из Закарпатья. Его передала через надежных людей Дося, сестра товарища Олексы.

Сирена порывисто схватила листки бумаги. Она побледнела, прочитав первые строки, без сил опустилась на стул.

— Я попрошу товарищей отложить передачу, — сочувственно сказал посланец штаба.

— Не надо, — сказала Сирена, — передача должна состояться.

Она придвинула к себе микрофон, вытерла слезы, заговорила:

— Дорогие мои земляки-закарпатцы! Только что я получила прощальное письмо от моего мужа, первого секретаря Закарпатского крайкома партии товарища Олексы. Письмо шло больше года по дорогам подполья, шляхам войны. Мой любимый Олекса писал его мне и дочке Оленьке, но оно адресовано всем живым. Слушайте же, что он написал…

«Мои дорогие, не оплакивайте меня и не горюйте по мне. Сейчас тысячи и сотни тысяч прекрасных сынов народа умирают за лучшее будущее человечества. Война — самое большое несчастье для человечества. Будем надеяться, что после этой войны настанет мир, который надолго, а может, навсегда сделает это несчастье невозможным. Прощаясь с вами, желаю вам дожить до мира и счастливой жизни. Если доживете — и меня помяните незлым, тихим словом».

Еще, — продолжала Сирена, — мой Олекса написал:

«Моя любимая дочка Оленька, как раз год был тебе тогда, когда немилосердная война разлучила нас. Ты была моим утешением, ты была моей жизнью. Иду на смерть, кровь капает из моего сердца, зная, что не увижу больше тебя…»

Вот его последние слова:

«Прощайте, дорогие!

Будапешт, тюрьма, 3.X.1942 г.».

— Прощай, Олекса… — тихо проговорила Сирена. — Прощай… Наша победа уже близко… Части героической Красной Армии скоро выйдут на перевалы, ступят на украинскую землю под Карпатами. Их встретят твои боевые друзья-подпольщики и партизаны-верховинцы. И не будет заклятому врагу пощады! Смерть фашизму, свобода народам!

«…Знаю, что наше дело справедливое и победа будет нашей»

Стонали от взрывов Карпаты. Фашисты бежали из Закарпатья. Горные дороги были забиты до предела: отступали гитлеровские и хортистские части, бежали полицейские, националисты всех мастей. В потоке беженцев тащился открытый автомобиль с Угрюмым, Будяком и Софией. Будяк был за рулем.

— Передохнуть надо. — Будяк и в самом деле устал.

— Тогда только здесь. Поднимемся выше — там такая дорога, что ни вправо, ни влево не шагнуть.

Они свернули на боковую дорогу, остановились под могучими деревьями. Будяк достал флягу, хлебнул шнапса. Угрюмый отошел в сторону, его воротило от горной высоты.

София показала Будяку на него глазами.

— То наше прошлое, — проговорила тихо. — А бывает, когда от прошлого надо избавляться.

Будяк кивнул. И когда снова садились они в машину, Будяк вежливо открыл дверь, поддержал под локоть Софию и ударил эсэсовским кинжалом Угрюмого в спину.

Труп он сбросил в пропасть.

София, когда они отправились дальше, равнодушно думала о том, что вот снова придется менять хозяев. Где теперь все эти волошины, бродии и иже с ними, на которых чуть не молилась? Сгинули, провалились в пропасти, которые сами себе выкопали.

Еще ей было страшно. Совсем рядом катился, настигал ее неумолчный гул. И она торопила Будяка — скорее, если не успеют перевалить через горы, окажутся в ловушке.

А на перевале засели эсэсовцы. Они безжалостно расстреляли из пулеметов колонну беглецов, среди которых было и венгерское подразделение.

Венгерский офицер пытался положить своих людей за камни, яростно кричал:

— Что вы делаете, сволочи! Мы…

И не успел больше ничего сказать — перерезала его очередь.

Некоторые из его солдат сделали по два-три выстрела — эсэсовцы сверху забросали их гранатами.

— Союзнички… — презрительно процедил эсэсовец.

Гранаты рвали на части густую толпу беженцев. Это был ад: трупы устилали всю дорогу, потому что справа и слева были пропасти — укрыться негде. Автомашина с Софией и Будяком почти повисла на краю бездонного обрыва. София, схватив короткий немецкий автомат, выпрыгнула из машины и отбежала в сторону. Будяк лихорадочно выворачивал руль, пытаясь развернуться. Взрыв гранаты сбросил его вместе с машиной в пропасть. София равнодушно проводила взглядом подпрыгнувшую на скалах, словно мячик, машину.

Она залегла за каменным придорожным крестом: впереди были эсэсовцы, за спиной — солдаты Красной Армии. София мысленно попрощалась с лесом и горами, передернула затвор, поднялась, полоснула длинной очередью по тем, что закрыли для нее выход из ловушки.

— Смелая девица, — пробормотал один из фашистских офицеров. Он подождал, пока она подошла поближе, и нажал на спусковой крючок.

Эсэсовские офицеры просматривали в бинокли горы, узкую полосу дороги, сбегающую в долину. Они видели: совсем рядом за камнями, редкими деревьями, скалами залегли советские и чешские солдаты.

— Скоро они поднимутся в атаку, — пробормотал один из эсэсовцев.

— Русским придется туго, у них один путь — на наши пулеметы, — ответил ему второй офицер.

— Продержимся до темноты и уйдем…

…Советские воины и чешские солдаты из корпуса Свободы бросились в первую атаку… Откатились, оставив убитых. Была потом и вторая атака, и третья… Два офицера — советский и чешский — укрылись за скалой.

— Положим всех ребят… Что делать? — спросил советский майор своего коллегу, чешского капитана.

— Эти гады выбрали-таки место, на которое можно идти только в лоб… — ответил капитан.

В это время застучали выстрелы. Там, за спиной у эсэсовцев. Сперва одиночные, прицельные: с деревьев, со скал…

Эсэсовцы заметались, пытаясь укрыться от неведомо откуда взявшихся снайперов.

— Кто-то нам помогает, — сказал майор своему товарищу.

Выстрелы переросли в непрерывный огонь — теперь уже били и из автоматов, ухали гранаты.

— А ну-ка, хлопцы! — поднялся майор. Он вскинул автомат и побежал вперед: — В атаку! За мной!

Чешский капитан бежал рядом с ним.

Оттуда, из-за перевала, донеслось «ура!». Там тоже пошли в атаку.

Через несколько минут все было кончено. На перевале советские, чешские солдаты обнимались с людьми в одежде гуцулов, в ватниках, кожушках.

— Здравия желаем, — сказал майор командиру партизан, — спасибо за помощь. Кто вы?

— Партизанская бригада имени Олексы Борканюка!

Медленно оседали дым и гарь недавнего боя, укатывалось вдаль эхо его, и открывались с перевала бесконечные просторы гор — вершины, скалы, полонины, леса, бурные реки — КАРПАТЫ, те Карпаты, которые видел в свой смертный час с помоста во дворе тюрьмы «Маргит-Керут» товарищ Олекса.

«Я умираю и буду жить!»

На просторную площадь в центре Мукачева пришли рабочие мукачевских заводов, приехали гуцулы с гор. Толпа все росла и росла. В ней было много людей в гуцульской одежде, но было немало и таких, кто носил еще гимнастерки с нашивками за ранения, с боевыми наградами.

На площади стоял со своей скрипкой и слепой старик с внуком. Он еще больше поседел, густые брови совсем закрыли незрячие глаза. Он вслушивался в гомон толпы, взгляды которой были обращены к зданию в центре площади.

Охрану здания несли бойцы народных боевых дружин.

Сквозь толпу протискивалась девушка в гимнастерке, еще хранящей следы недавно снятых погон, с солдатскими наградами на груди. Люди, увидев ее, улыбались, уступая дорогу.

— Дедушка! — вскрикнула девушка, заметив старика музыканта.

— Маричка! — Слепец протянул руку, огладил лицо девушки. — Внучка! Вернулась живая…

— Живая, дедушка, живая! Я знала, что встречу вас здесь!

— А где мне быть? — удивился слепец. — Где народ, там и я… Всю жизнь свою я ждал этого часа… Жаль, что не дожил до него наш Олекса…

— Его жена там, с ними. — Маричка указала на здание…

…В просторном зале завершалась первая конференция коммунистической партии Закарпатской Украины. Делегаты ее стоя пели «Интернационал». Прозвучали заключительные слова боевого гимна коммунистов, и Иван Туряница сказал:

— А сейчас, дорогие товарищи, пойдем к людям. Они ждут, что мы им скажем…

Группа руководителей КПЗУ вышла на балкон. Среди них была и Сирена, избранная членом ЦК. На площади восторженно встретили коммунистов. Взметнулись, развернули свои крылья алые стяги.

— Друзья! — обратился ко всем Иван Туряница. — Товарищи! Трудовой народ Закарпатья! Долгие годы и десятилетия вели мы тяжкую борьбу за счастье народное, за то, чтобы воссоединиться с нашей общей Отчизной — Советской Украиной, с великим Советским Союзом! Нет среди нас сегодня многих героев, пали они в этой битве с врагом: украинцы, чехи, венгры — сыновья и дочери народа.

Встретили люди эти скорбные слова печальным молчанием.

— Но дело, за которое отдали они свою жизнь, наша борьба увенчались победой! Сообщаем вам, что первая конференция Коммунистической партии края, выполняя вашу волю и ваш наказ, только что единогласно приняла резолюцию «О воссоединении Закарпатской Украины с Советской Украиной»… Будем просить Советский Союз принять нас в свою братскую семью!

— Навеки вместе!

И подхватило эти слова эхо, принесло их в горы, на верховины и полонины, вплело в стремительный бег чистых рек.

Эдуард Анатольевич Хруцкий ОПЕРАЦИЯ ПРИКРЫТИЯ

По земле катилась война. Шел сорок четвертый. Каждый день приближал Красную Армию к рубежам Советской страны. Немцы, сопротивляясь, отступали в глубь Европы.


А в Берне было туманно и тихо. Ветер с Ааре нес запах сетей и рыбы. Он разгонял туман, этот ветер, запутавшийся в узких Шпитальгассе, Марктгассе и Крамгассе.

Раннее утро — любимое время детей. Школьники до занятий спешили покормить медведей, живших на берегу реки. Дети покупали в лавочке морковь и угощали зверей, смешно встававших перед ними на задние лапы.

Человек, спустившийся к реке, тоже купил несколько морковок. И, бросая их животным, подумал, что за две такие морковки он в лагере для военнопленных вербовал нужного ему агента.

Где-то в старом городе мелодично запели часы. Они именно не звонили, а пели. И звук их несся над домами предвестием мирного и счастливого полдня.

«Пора». Поднявшись по ступенькам набережной, человек сел в маленький, почти игрушечный вагон трамвайчика, напоминавшего ему детскую железную дорогу в его родном Мекленбурге. Вагончик медленно полз по улицам, огибая многочисленные фонтаны. Возле «Цайт глоксентрум» — башни с часами — человек вышел из трамвая. Его ждали у здания ратуши, чем-то напоминавшего ему старинный русский терем, какие он видел в Смоленске.

У самого большого и нарядного фонтана, перебросив светлый плащ через плечо, опираясь на трость, стоял Алекс. Он был постоянен, как и подобает настоящему британцу. А потому носил в Европе только твид. На этот раз костюм был песочного цвета.

Колецки не любил твид. Он чем-то напоминал ему тяжелый форменный мундир. Вырываясь из Германии в нейтральную тишину, он надевал легкую фланель, в которой чувствовал себя человеком, уехавшим на отдых.

Алекс увидел его и поднял трость, коснувшись набалдашником твердых полей шляпы. Эта немного фамильярная манера завсегдатая лондонского Сохо поначалу коробила Колецки. Он, оберштурмбаннфюрер СС, был старше на два звания англичанина, у которого числился на связи.

— Привет, Алекс, — Колецки приподнял шляпу.

— Здравствуйте, мой дорогой Герберт, — Алекс улыбнулся одним ртом. Глаза его, пусто-светлые, по-прежнему смотрели цепко и настороженно.

— Вас учили улыбаться в вашей хваленой школе? — съязвил Колецки. — Поучились бы у американцев. Люди Даллеса, например, улыбаются так, словно встретили родного брата, вырвавшегося из тюрьмы.

— По тюрьмам специалисты вы, немцы, а американцы молодая нация. Молодая, веселая и богатая. Мы, англосаксы, слишком плотно вжаты в рамки тысяч условностей. Это наше бремя, которое мы стараемся нести с гордостью. Зато мы внимательны к друзьям. У вас в отеле уже стоят три упаковки «Принца Альберта». Кажется, это ваш любимый табак?

— Вы очень внимательны ко мне. Кстати, почему вы не курите трубку, как истинный британец?

— Слишком традиционно — улыбка, твид, трубка. В этом что-то от колониализма.

Колецки засмеялся:

— Может быть, вы и правы.

— Пройдемся, центр города подавляет меня обилием фонтанов.

Они пошли вниз по Крамгассе. Постепенно исчезли нарядные вывески магазинов, контор, ресторанов. Вторая половина улицы была нашпигована мелкими лавочками, кустарными мастерскими, складами.

Элегантный Берн предстал своими задворками. Дома, иссеченные временем и непогодой, устало жались у тротуара.

— Я люблю такие места. — Алекс закурил сигарету. — Анатомия города! Вернее, анатомический атлас. Там, наверху, внешняя, показная часть Берна. Как у человека — глаза, нос, брови, кожа. А здесь, внизу, его чрево — истощенное сердце, изрытая печень. Эти развалины могут больше сказать о городе, чем его фасады.

Колецки усмехнулся про себя. Что знает этот самодовольный англичанин о развалинах? Развалинах тех городов, где сожжены и окраины и центр, где люди боятся выглянуть из подвалов. «Анатомия города!»

Они спустились к мосту Нидербрюкке, пошли вдоль реки. Вода в Ааре была желтой и мутной после дождя. Пенные барашки возникали у быков моста и разлетались, донося брызги до берега.

— С какого года мы работаем вместе? — прищурившись, спросил Алекс.

— С Польши, с тридцать девятого.

— Польша. Польша. Ваш Гитлер совершил серьезный просчет: вместо того чтобы возглавить крестовый поход против мирового коммунизма, он решил стать владыкой всего мира. А коммунизм жив, как видите.

— Но они же ваши союзники!

— Пока, Герберт, пока. Нам вместе с вами бороться против коммунизма. Придет время, и кто-то объявит крестовый поход против этой системы. Наша задача мостить дорогу будущим ландскнехтам Запада.

— Русские скоро станут на границе, Алекс.

— Во-первых, не станут, а понесут в Европу свои идеи. Остановить их не в наших силах. Поэтому у нас общая задача: пока есть возможность, создать разветвленную сеть агентуры в Белоруссии, на Украине.

Мимо них прокатил велосипедист, кудрявый парень. На раме, прижавшись к нему, сидела девчонка.

— А они любят друг друга. — Теперь у Алекса даже глаза улыбались. — Любят, не думая об опасности, идущей с Востока.

Он поковырял песок тростью, подумал.

— Итак, Герберт, что со школой?

— Мы создали ее. Группа прикрытия подготовлена.

— Кто руководит? Поль?

— Поль. Кстати, кто он?

— Поручик. Поляк. Я встречался с ним лично. Школа — база. Как только русские выйдут к границе, никаких активных действий, берегите людей. Вермахту выгодно держать в напряжении русский тыл. Нам же необходимо сохранить кадры для будущего. Ваша задача — ждать резидента. В номере вы найдете документы. Теперь вы станете полковником Армии Крайовой, уполномоченным лондонской беспеки[4]. Ваша кличка «Гром».

— Диверсии вы отвергаете полностью?

— Этим займутся другие. Ваше дело — поддержать резидента, когда придет время.

Алекс отвернулся, прикуривая новую сигарету.

Колецки смотрел на мутную речную воду, на след от велосипедных колес, рельефно впечатанный в песок, и ему очень хотелось ударить этого самоуверенного, ироничного англичанина.


В кабинете начальника Главного управления погранвойск НКВД висела огромная карта. Ее принесли сегодня утром. На плотной бумаге жирным контуром легла полоса. Она шла вдоль рек, по лесу, мимо населенных пунктов. Это была западная граница СССР. Граница, к которой еще были направлены стрелы танковых ударов, штрихи пехотных атак.

Начальник управления разглядывал карту. Он вспоминал сорок первый год, вспоминал, как в тяжелых боях отходили пограничники на восток. А теперь бойцам в зеленых фуражках предстояло охранять тыл действующей Красной Армии. Три года войны прошли перед его глазами. Три долгих года потерь и побед.

— Товарищ генерал, — доложил адъютант, — офицеры в сборе.

— Проси.

Вот и настал долгожданный час. Сегодня ему предстоит инструктировать начальников отрядов вновь созданного Белорусского пограничного округа.

В кабинет один за другим входили офицеры.

— Товарищи, — сказал начальник Главного управления, — через несколько дней наши войска выйдут на государственную границу СССР. Вы назначены начальниками отрядов вновь организованного Белорусского погранокруга НКВД. Прошу к карте, определим места дислокации отрядов.

Офицеры подошли к карте. Как много мог сказать им этот аккуратно расчерченный лист бумаги. Нет, не карта висела перед ними, не карта! Это молодость их смотрела с глянцевого листа. А сколько времени прошло? Всего три года. Но один военный день и за десять мирных посчитать можно, такая уж ему цена.

— Товарищ генерал, разрешите вопрос?

— Слушаю вас.

— Начальник 112-го пограничного отряда полковник Зимин. Как будет формироваться личный состав отряда?

— Вопрос по существу. Нами созданы специальные запасные полки, из подразделений Красной Армии отзываются в распоряжение погранвойск бойцы и офицеры. Личный состав отряда будет пополнен за счет призывников этого года. Ну а костяк будущих отрядов — подразделения по охране тыла действующей Красной Армии. Вас устраивает ответ, полковник Зимин?

— Так точно.

— Тогда обратимся к карте. Товарищи офицеры, вы будете нести охрану границы в условиях военного времени, перед вашими заставами лежит Польша, сожженная войной. Польша, истекающая кровью, ждущая своего освобождения. В тылу пограничных отрядов — банды польских националистов, разрозненные немецкие группировки, шатающиеся по лесам бандеровцы и просто уголовники и контрабандисты, агентура, беспеки Армии Крайовой, СД, абвера. И учтите: пристальное внимание к западным советским землям проявляет Интеллидженс сервис.

Трудная предстояла служба.


Глина была сырая и на ровных срезах блестела под солнцем. Зеленела трава на бруствере, пахло земляным духом и весной. Командир батальона капитан Шкаев шел вдоль окопа, аккуратно ступая до матового блеска начищенными сапогами. Был он совсем молодой, этот комбат. Молодой и удачливый. Пять орденов словно вбиты в гимнастерку, и ни одной нашивки за ранения.

Он шел вдоль окопа, цепко оглядывая сектора обстрела. Остановился у пулеметной ячейки, попрыгал, проверил окопчик с боезапасом, остался доволен.

— А ну-ка, — комбат отодвинул молодого сержанта, стремительно повел стволом противотанкового ружья. — Ничего не видишь? — спросил он.

— Никак нет.

— А то, что у тебя бугорок в левом секторе перекрывает биссектрису огня?

— Так маленько совсем.

— Это ты танку объясни, когда он оттуда на тебя пойдет. Срыть!

И расчет пополз в поле срезать саперными лопатами еле заметную складку на земле.

Он был совсем молодой, этот комбат. В сорок первом прямо со школьной скамьи на курсы младших лейтенантов, потом бои, отступления, оборона, атаки. За свою короткую жизнь он научился командовать людьми, знал назубок любое стрелковое оружие, был храбрым и добрым.

Командир первой роты старший лейтенант Кочин смотрел, как ладно, в обтяжку сидит на комбате гимнастерка, как лихо сдвинута на бровь шерстяная пилотка, и думал: без всего этого героического Шкаев не сможет жить, наверное.

— В общем, я обороной доволен, Кочин, — сказал комбат, — внешним видом людей доволен, оружием.

Они пошли вдоль извилистого окопа, солдаты вскакивали, поправляя гимнастерки. Капитан махал им рукой: мол, сидите, чего там, не на плацу. В землянке, сработанной на совесть, в два наката, комбат сел за стол.

— Дворец. Линия Мажино. Много в обороне сидел?

— Пришлось.

— Смотри, Кочин, — Шкаев растянул на столе карту. — Есть данные разведки, что немцы силами полка атакуют именно на участке твоей роты. Ты завяжешь оборонительный бой. Нужно, чтобы они потоптались перед твоей обороной час или час десять. Понял?

— А чего не понять?

— Радости в голосе не слышу.

— Вы мне, товарищ капитан, минометов подкиньте, взвода два.

— Роту дам. Ну как? — Комбат сам был поражен своей щедростью. — Сейчас артиллеристы придут копать огневые. Так что командуй, а я у себя, в штабе.

Шкаев козырнул и вышел.

К вечеру начался дождь. Мелкий, затяжной и противный. Глина в окопе сразу оплыла, и сапоги вязли в ней, как в трясине. За стеной дождевой пыли почти не просматривалось поле, исчезла видимость и перед окопами. Кочин приказал усилить боевое охранение.

Он вошел в землянку, стянул пудовые от глины сапоги и сел, устало прислонившись к обитой досками стене. На столе стоял холодный ужин, золотились в свете коптилки патроны к ППШ, лежала свернутая карта. Постепенно предметы стали сливаться, выстраиваться в какие-то неясные фигуры, и Кочин задремал. Сон был тяжелый и вязкий, он словно провалился в него. И в этом сне пришел к нему старый контрабандист по кличке Шмель, он резал ножом желтое сало и смеялся щербатым ртом. Потом Шмель достал дудку и загудел. Именно этот звук разбудил командира роты.

Кочин осторожно открыл глаза и понял, что это гудит зуммер полевого телефона. Он поднял трубку.

— Кочин, — в голосе Шкаева переливалась злость, — сдавай роту Алешкину и в распоряжение штаба армии. Срочно!

— Что случилось?

— Ты пограничник?

— Да.

— Забирают вас из Красной Армии.

Дела Кочин передал быстро, потом достал вещмешок, там в глубине лежала его пограничная фуражка. Настоящая, довоенная. В ней в сорок первом прибыл на заставу младший лейтенант Алексей Кочин. Ничего, что опалило тулью, ничего. Фуражка-то боевая, в ней Кочин тем страшным июлем с двумя пограничниками вышел к своим.

Алексей выпрыгнул из окопа, оглянулся. В ночной темноте он угадывал бесконечное поле, а за ним линию вражеской обороны. Дальше была граница.


Ах, как играла музыка на плацу! В звуках духового оркестра слышались щемящая грусть и счастье. Только что они прошли, печатая шаг, мимо генерала — начальника училища. А трубы пели: «Ускоренный выпуск, ускоренный выпуск». И это ничего, что на погонах только одна звездочка.

Главное — они уже офицеры. Скосишь глаза к плечу — и видишь золото погон. Как ладно затянута портупеей шерстяная гимнастерка, как легко двигаться в новых хромовых сапогах! А кобура с пистолетом стучит по бедру при каждом шаге. Заветный ТТ, личное оружие офицера.

А трубы поют. И в тактах вальса слышится: «Ускоренный выпуск». Они танцевали прямо на плацу. И девушки были нарядными, многие из них на время сменили выцветшую военную форму.

Ускоренный выпуск, после него не положен месячный отпуск, а дается тебе всего три дня на сборы, прощания, на всякие тары-бары.

Младшему лейтенанту Сергееву и прощаться-то было не с кем. Только с друзьями, да и то ненадолго, потому что назначения получили они на западную границу.

Все. До одного. Весь ускоренный выпуск.


Вместе с рассветом в город пришла канонада. Звук орудий был настолько явственно слышен, что казалось, стреляют совсем рядом. Орудийный грохот приближался с каждым часом. В некоторых домах начали вылетать стекла. Улицы были пусты. Жители попрятались. На улицах валялись рваные ремни, дырявые подсумки.

Осенний ветер тащил по камням мостовых рваную бумагу, со звоном раскатывал консервную банку. У здания с вывеской, где готическими буквами было выведено «комендатура», стояло несколько грузовиков. Солдаты спешно выносили ящики, бросали их в кузов.

В кабинете коменданта жгли бумаги. Пепел черными хлопьями летал по комнате. Огромный камин был забит пеплом, но бумаги все бросали и бросали. Корчились в огне бланки с черным орлом.

Комендант в расстегнутом кителе с майорскими погонами шуровал кочергой в камине. Китель его был весь обсыпан пеплом.

— Эй, кто-нибудь! — крикнул он.

В кабинет вбежал обер-лейтенант.

— Господин майор…

Он не закончил фразы: оттерев его плечом, в кабинет вошел высокий человек в штатском.

— Можете идти, обер-лейтенант, — приказал он. — Закройте дверь и сделайте так, чтобы нам не мешали.

— Но… — Обер-лейтенант посмотрел на майора.

Комендант бросил кочергу, застегнул китель.

— Идите, Генрих, и закройте дверь.

Посетитель снял плащ, небрежно бросил его на спинку кресла. Майор внимательно разглядывал элегантный штатский костюм вошедшего.

— Ну? — спросил он.

— Служба безопасности, майор. — Посетитель улыбнулся. — Всего-навсего служба безопасности. Оберштурмбаннфюрер Колецки.

Майор продолжал молча глядеть на него. Человек в штатском вынул из кармана удостоверение. Майор взял черную книжку, прочел.

— Слушаю вас, оберштурмбаннфюрер.

— У вас, как в крематории, пепел.

— Крематории больше по вашей части.

Колецки расхохотался.

— А вы не очень-то гостеприимный хозяин, майор.

— Я не люблю гостей из вашего ведомства. После них одна головная боль.

— Ну зачем так прямо! Вам звонили?

— Да.

— Где наши люди?

— В городе.

— Они надежно укрыты?

— А что надежно в наше время?

— Ваша правда, майор, ваша правда, но зачем же столько скептицизма? Надеюсь, что вы сожгли все, что надо, и не откажетесь проводить меня. Кстати, кто еще знает об агентах?

— Я, начальник охраны фельдфебель Кестер и четверо рядовых.

— Прекрасно, — Колецки подошел к окну, — прекрасно. Вы точно выполнили инструкцию.

Он достал портсигар, предложил майору, щелкнул зажигалкой.

— Когда вы хотите ехать? — Майор с удовольствием затянулся.

— Мы с вами поедем немедленно.

— Но я должен эвакуироваться вместе с комендатурой.

— Эту акцию проведет ваш заместитель.

— Но…

— Ах, майор, я бы никогда не стал настаивать ни на чем противозаконном.

Колецки достал из кармана пакет. Майор прочел бумагу, пожал плечами.

— Другое дело. Приказ есть приказ.


На улице их ждал большой, покрытый маскировочной сеткой «опель-капитан». За рулем сидел солдат в полевой форме с буквами СС в петлицах. Он выскочил из машины и распахнул дверцу. Когда «опель» двинулся, из-за угла вслед за ним выехал грузовик и пристроился сзади. Машины подрулили к зданию бывшей ссудной кассы, стоявшему в глубине березового парка. Из дверей, поправляя ремень, выбежал фельдфебель.

— Все в порядке, Кестер, — сказал майор, — снимайте караул.

— Распорядитесь, — приказал Колецки, — чтобы солдаты помогли разгрузить машину!


В комнате, куда сразу прошел Колецки, находилось пятнадцать человек. Лейтенант и четырнадцать солдат.

— Приветствую вас, Поль. Не будем терять ни минуты. Немедленно переодеться в польскую форму, взять рацию и документы.

Увидев поляков, комендант схватился за кобуру.

— Вы слишком нервный, майор, — усмехнулся Колецки, — зовите ваших людей и постройте в коридоре.

— Кестер!

Стуча сапогами, прибежал фельдфебель.

— Вам надо будет помочь кое-что погрузить, положите пока оружие, — сказал Колецки.

Солдаты построились в коридоре.

— Пойдемте со мной и вы, майор. Сюда, в эту комнату.

Последнее, что увидел майор — польского офицера и сноп огня, огромный и желтый, выбивающийся из автоматного ствола. В коридоре люди в польской форме расстреливали немцев.

— Скорее в лес, — крикнул Поль.

…Колецки остановил машину на городской площади, улицы были пусты, только у костела покосился подбитый вездеход. Он закурил. Прислушался к канонаде, достал пистолет, обошел машину и выстрелил шоферу в голову. Открыл дверцу, и труп вывалился на мостовую. Колецки сел за руль и развернул машину.


Старшина Гусев прощался с заставой. Везде, начиная от свежевыкрашенного зеленой краской дома и кончая посыпанными речным песком дорожками, чувствовалась заботливая рука старшины. Он огляделся. Сопки, поросшие дальневосточной елью, кедрачи у ворот. Медленно шел по двору, привычно фиксируя наметанным глазом мелкие недостатки и упущения.

— Дежурный! — крикнул Гусев.

К нему подбежал сержант с красной повязкой на руке.

— Слушаю вас, товарищ старшина.

— Почему пустые бочки от солярки не убраны?

— Не успели.

— Надо успевать, служба короткая, а дел много.

— Слушаю. — Дежурный повернулся и пошел выполнять приказание, думая о том, что старшина остается старшиной даже в день отъезда с заставы.

Гусев отправился на конюшню. Высокий, туго затянутый ремнем, не старшина, а картинка из строевого устава.

В тридцать шестом на плацу вручили ему петлицы с одним треугольником, так стал он отделенным командиром. А через год, в тридцать седьмом, за лучшие показатели в службе и учебе прибавил Гусев на зеленые петлицы еще один треугольник. Потом стал старшим сержантом. А на сверхсрочную остался уже старшиной. Десять лет накрепко связали его с заставой. Здесь был его дом, все личные и служебные устремления. Началась война, и граница, и до этих дней неспокойная, полыхнула прорывами банд, диверсантов-одиночек, контрабандистов.

На западе шла война, а у них тревоги по три раза на день. За ликвидацию банды семеновских белоказаков получил старшина Гусев медаль «За боевые заслуги». Вот теперь самое время поехать в отпуск, но отзывают его на западную границу.

Старшина шел прощаться с конем.

Почувствовав хозяина, Алмаз забил копытами, заржал призывно и негромко. Гусев достал круто посоленный кусок хлеба, протянул коню. Алмаз жевал, кося на хозяина огромный фиолетовый глаз, а старшина прижался щекой к теплой шее коня, гладил его по шелковистой шкуре и повторял:

— Ничего, Алмаз. Так надо, Алмаз. Служба у меня такая.


Поезд нещадно трясло на стыках, старые вагоны скрипели, подпрыгивали, и иногда казалось, что они вот-вот развалятся.

Поезд шел на запад по вновь восстановленной железнодорожной колее. Вернее, не шел, а крался, опасаясь налета немецких самолетов. И хотя бомбежки стали уже значительно реже, все равно в центре состава стояла платформа со спаренными пулеметами.

Капитан Тамбовцев лежал на жесткой полке, положив под голову скрученную шинель и полевую сумку. Все, что нужно ему, поместилось в вещмешке, заброшенном под полку.

В сороковом году лейтенанта Тамбовцева назначили офицером штаба одной из погранчастей НКВД. Потом началась война. Да много чего было потом. И задержание диверсионных групп в тылу, и маршрутная агентура абвера и СД.

Тамбовцев лежал на полке и никак не мог уснуть. В Москве он, кажется, выспался за всю войну сразу. Его вызвали пять дней назад, прилетел в столицу из Молдавии, где его полк нес службу по охране тыла.

— Поедешь на западную границу, — сказал ему в управлении полковник Губин. — Туда, где служил раньше, на должность старшего помощника начальника штаба отряда. Обстановку, Тамбовцев, знаешь сам. Сейчас на территории освобожденной Польши создан Корпус национальной безопасности. Поддерживай связь с ними. Помни другое: наш человек жив. Помогал фронтовым чекистам. Живет там же. Ждет тебя. Тебе придется столкнуться со многими неожиданностями.

— Что вы имеете в виду, товарищ полковник?

— Несколько странно ведут себя наши союзники. Есть данные, что они хотят воспользоваться немецкой агентурой. На, смотри. — Полковник положил на стол фотографии.

Тамбовцев взял немного нечеткий снимок. Два человека стояли, видимо, на берегу реки. Один, в шляпе, низко надвинутой на глаза, опирался на трость, второй был схвачен объективом в профиль. Тяжелые, нависшие надбровья, нос чуть с горбинкой, мощный подбородок.

— Сняли в Швейцарии. Фотографировал наш человек с велосипеда, поэтому нечетко. Этот, — полковник ткнул карандашом в человека в шляпе, — сотрудник отдела М-5 Интеллидженс сервис капитан Уолтер Бернс. Его собеседник — оберштурмбаннфюрер СС Колецки. Вот их служебные фотографии. Смотри. Бернс работает в отделе, занимающемся Польшей, а следовательно, и Западной Белоруссией. Колецки один из бывших руководителей службы безопасности в Белоруссии. По каналам разведки приходят сообщения, что немцы постоянно ищут контакты с союзниками.

— Значит, пушки этой войны еще не отгремели, а союзники готовят агентуру на будущее?

— Так-то вот получается! — усмехнулся полковник. — Надо быть готовыми ко всему.


Лошади шли медленно. Колецки почти лежал, прижавшись к шее коня, но все равно упругие ветки больно били его в темноте по лицу. И чем дальше, деревья, угадываемые в темноте, сходились плотнее и гуще. По крупу лошади хлестнула ветка. Ударила так сильно, что Колецки натянул поводья, сдерживая животное. Лес кончился, и сразу стало светлей. Он поднял голову. На небе сквозь разорванные тучи на короткое мгновение выпрыгнула луна.

— Слезайте, пан полковник, — сказал проводник, — дальше пойдем пешком.

Колецки соскочил с седла, прошелся, разминая ноги. Ночь словно отступила, глаза отчетливо различали светловатую полосу дороги, пересекавшую поле.

— Пойдемте, пан полковник. — Проводник зашагал вперед. Они вышли к маленькому городку. У него не было охраны — их заменяла огромная свалка мусора.

— Попремся через эти кучи? — спросил Колецки.

— Придется, пан полковник. Держитесь за мной. Я знаю тропинку, здесь много битого стекла и жестяных банок.

Колецки шел за проводником, чертыхаясь про себя. Они миновали свалку, перелезли через забор, прошли какой-то сад и очутились на темной улочке с двухэтажными домами. Она, извиваясь, убегала в темноту и была наполнена тревогой и опасностью. Колецки на всякий случай расстегнул кобуру.

— Не беспокойтесь, пан полковник, русских здесь нет, — сказал проводник, — а народная беспека и милиционеры ночью не выходят на улицы. Ночь — наше время.

Они шли вдоль домов, стук сапог разносится в темноте гулко и тревожно. Свернули в щель между домами, настолько узкую, что казалось, плечи задевают за дерево стен. Колецки шел наугад. Ему очень хотелось зажечь фонарь, но он понимал, что этого делать нельзя. Наконец проводник остановился.

После темноты свет керосиновых ламп казался необыкновенно ярким, и Колецки на секунду зажмурился.

В комнате было трое. Они шагнули навстречу. Одинаково рослые, подтянутые, сохранившие офицерскую выправку даже под штатской одеждой.

— Пан майор, — обратился к одному из них проводник, — полковник Гром из Лондона.

Колецки пожал протянутые руки, выслушав псевдонимы: Буря, Волк, Жегота. Потом сел, махнул рукой собравшимся, предлагая место за столом.

— Господа офицеры, — начал он, — прошу доложить обстановку на границе.

— По моим данным, — сказал майор Жегота, — завтра русские станут на границе.

— Завтра, — задумчиво повторил Колецки. — Что ж. Вам известно, что вы и ваши люди придаются мне для выполнения специального задания?

— Да. Я хотел бы узнать, пан полковник, сколько вам нужно людей? — спросил майор.

— Для операции в русском тылу мне нужно минимум пятьдесят человек. Но это должны быть самые подготовленные, самые смелые люди.

— Мы найдем таких.

— Их надо освободить от любых заданий до особого распоряжения.

— Когда оно поступит?

— Это знает Лондон. У вас есть карта, майор?

— Конечно, пан полковник. Я хотел добавить, на той стороне люди Резуна уничтожают всех коммунистов. Поляков, русских…

Один из офицеров расстелил карту района.

— Вот здесь была, следовательно, и будет русская застава, — сказал Колецки. — У отметки 12–44 должна быть полная тишина. На других участках все, что угодно. Но здесь никаких конфликтов. Бандеровцами я займусь лично.


Солдат строили прямо вдоль эшелона, стоявшего на путях. Кочин обходил строй своей заставы, внимательно оглядывая людей. У многих на груди ордена и медали. Почти половина людей — совсем молодые, недавно надевшие военную форму ребята. Но чего-то в строю не хватало. Как-то не так выглядели до войны солдаты-пограничники.

На левом фланге стоял старшина Гусев. В ладно пригнанной гимнастерке, в пограничной фуражке. И старший лейтенант понял, чего не хватало солдатам. Именно этих зеленых фуражек. На головах пограничников были пропотевшие, застиранные пилотки.

Кочин остался доволен внешним видом личного состава заставы. В общем-то народ ему попался хороший. Правда, заместитель, младший лейтенант Сергеев, еще совсем молодой, только что из училища.

— Отряд, равняйсь! — раздалась команда. — Смирно!

Командовал заместитель начальника отряда полковник Творогов. Высокий, широкоплечий, он, кинув руку к козырьку, зашагал навстречу начальнику отряда полковнику Зимину.

— Товарищ полковник, вверенный вам отряд прибыл на место дислокации. Отставших и больных нет. За время следования никаких происшествий не случилось.

— Здравствуйте, товарищи пограничники!

— Здравия желаем, товарищ полковник! — многоголосо и гулко ответил строй.

Полковник Зимин шагнул в сторону и, чуть выдержав паузу, скомандовал:

— Для встречи справа! Под знамя! Слушай! На караул!

Четко печатая шаг, по щебенке насыпи двигался знаменный взвод. Впереди знаменосец и два ассистента с шашками наголо.

Строй следил за знаменем. Тяжелое полотнище, вздрагивая в такт строевому шагу, свисало за плечом знаменосца. Нет, не простое это знамя. Обожжено было полотнище, пробито пулями. Видимо, не всегда оно стояло закрытое чехлом. Алое полотнище плыло вдоль строя, и пограничники провожали его глазами. Гулко печатал шаг знаменный взвод, покачивалось полотнище знамени.

В походной колонне погранотряд втягивался в узкие улочки. Город был почти не тронут войной. Обтекла она его, пожалела. Ломилась через заборы сирень. Целые улицы словно покрылись белой пеной. Горбатились булыжные мостовые, причудливо изгибаясь, бежали мимо маленьких домов, мимо костела и укрытых зеленью двухэтажных особняков с геральдическими щитами на фронтоне.

Отряд шел по городу. И тротуары заполнились народом. Людей встречала новая жизнь. В этом прирубежном городке хорошо знали, что такое граница. Раз вставали на ее охрану солдаты в гимнастерках с зелеными погонами — значит, все, война ушла за пределы Родины.


Штаб отряда разместился в особняке. У дверей его застыли два каменных льва. У одного была отбита часть морды, и казалось, что лев хитро улыбается, глядя на мирскую суету. Рядом стоял часовой.

Кабинет начальника разведотдела был на самом верху, в бывшем зимнем саду. Он располагался в стеклянном эркере, и даже в пасмурную погоду в нем было светло и радостно.

Они сидели вдвоем: грузный, широкоплечий подполковник Середин и капитан Тамбовцев.

— Итак, на границу мы встали. — Середин отхлебнул чай. Подстаканник был сделан из снарядной гильзы, и поэтому красивый хрустальный стакан выглядел в нем чужеродно.

— Конечно, порядок наведем, — продолжал подполковник. — Погранрежим установили почти на всей западной границе. Но в тылу неспокойно. Смотри. Отметка 12–44, здесь расположена третья застава. Начальник — старший лейтенант Кочин. Кадровый пограничник, потом командир роты в Красной Армии, отозван к нам. Офицер боевой, знающий. Его участок наиболее вероятен для прорыва в наш тыл. Сразу за заставой на много километров тянутся леса, болота. По нашим данным, в тылу заставы действует банда оуновцев. Так что направляйся туда и разбирайся на месте.


Старшина Гусев вел наряд вдоль пограничной реки. Он шел впереди, два солдата с автоматами сзади. Пели птицы, плескалась рыба в реке, палило солнце, и Гусеву казалось, что никакой войны нет и в помине. Он остановился, вскинул бинокль, долго разглядывая сопредельную сторону.

Тишина.

Гусев опять повел биноклем, запоминая мельчайшие складки местности, подходы к реке.

— Товарищ старшина, — позвал его пограничник, спустившийся с откоса к реке.

— Что у тебя, Глоба?

— Скорей сюда, товарищ старшина.

Гусев опустил бинокль и легко сбежал по откосу к реке.

— Ну что?.. — начал Гусев. И увидел потускневший металлический герб Советского Союза. — Это же погранзнак!

— Стой, старшина! — крикнул вдруг ефрейтор Климович. — Стой!

— Ты чего, Климович?

— Стой, стой.

Ефрейтор снял автомат, положил на траву, расстегнул ремень, опустился на корточки и медленно начал приближаться к засыпанному погранзнаку.

— Отойдите! — повернулся он к старшине и Глобе.

— Зачем? — опять удивился Гусев.

— На фронте вы не были, старшина. Отойдите на двадцать метров.

Старшина и Глоба отошли.

Климович осторожно лег на землю, медленно ведя по ней руками. Медленно и уверенно. Очень осторожно.

Вот левая рука замерла, нащупав еще невидимый проводок.

Ефрейтор достал нож и начал аккуратно расчищать землю вокруг. Лицо его покрылось влажной испариной. А проводок вел его руки, и наконец они нащупали круглый бок противопехотной мины.

— Натяжная, — сквозь зубы сказал Климович.

Он аккуратно расчистил поверхность, обнажая взрыватель. Вот он. Через минуту Климович разогнул усталую спину, поднял погранзнак.

— Все! — крикнул он. — Идите сюда.

Гусев подошел, долго смотрел на взрыватель, на ладони ефрейтора.


Лес ложился на лобовое стекло «виллиса», как на экран. Темной плотной полосой.

— Тут две дороги, товарищ капитан, — сказал, притормозив, шофер, — одна через лес — короткая, другая в объезд.

Тамбовцев посмотрел на уходящее солнце, на темную стену леса и сказал:

— В объезд.

— Может, лесом, товарищ капитан?

— А зачем зря рисковать?

— Да какой здесь риск!

Наезженное полотно дороги уходило в темноту деревьев, разделяясь у самого леса.

…Трое с пулеметом лежали за деревьями на опушке по правую сторону дороги, двое с автоматами по левую.

Один наблюдал за машиной.

А «виллис» все ближе и ближе. И уже невооруженным глазом различимы офицерские погоны. Пулеметчик передернул затвор МГ. Бандиты начали прилаживать «шмайссеры».

Машина на скорости повернула у самого леса и пошла вдоль опушки.

— Кабан! — крикнул бандит. — Пулемет!

А машина, подпрыгивая на разбитых колеях, уходила все дальше и дальше от засады.

Кабан вскочил и, положив ствол пулемета на сук, дал длинную, почти бесполезную очередь вслед.


Подъезжая к заставе, Тамбовцев увидел вышку. Настоящую пограничную вышку и недостроенный забор. Несколько солдат без гимнастерок прибивали светлые, оструганные доски. И хотя забор не охватил всю территорию заставы, у ворот уже стоял часовой. Он шагнул навстречу машине, поднял автомат. Тамбовцев выпрыгнул на землю, расстегнул карман гимнастерки, достал удостоверение.

В углу у забора стояли палатки, под навесом приткнулась походная кухня с облупленным боком, в двух аккуратно вырытых землянках, видимо, расположились склады.

Из палатки навстречу Тамбовцеву шел высокий старший лейтенант в выгоревшей пограничной фуражке.

— Начальник заставы старший лейтенант Кочин.

— Помощник начальника штаба отряда капитан Тамбовцев.

Офицеры пожали друг другу руки.

— Как на границе? — спросил Тамбовцев.

— Пока сложно. Охраняем секретами, подвижными нарядами. Тянем телефонную связь.

— Спокойно?

— Почти. Это не вас обстреляли?

— Нас, из леса.

— Вчера бандиты напали на наряд. Потерь нет. Но вообще на участке непривычно тихо.

— А как у соседей?

— Прорывы в сторону тыла и за кордон. Правда, и у нас почин.

— Что такое?

— Задержали нарушителя погранрежима.

— Интересно.

— Прошу. — Кочин показал на одну из палаток. — Там канцелярия заставы.

И хотя канцелярия помещалась в палатке, но это все же было подлинно штабное помещение. Стол, секретер для документов, в углу стеллаж, на котором разместились четыре полевых телефона и рация. На стойках закрытые занавесками карта участка и график нарядов.

Горела аккумуляторная лампочка, за столом сидел младший лейтенант Сергеев. Увидев Тамбовцева, он встал.

— Товарищ капитан…

— Продолжайте, продолжайте.

Тамбовцев сел на табуретку в темноту, внимательно разглядывая задержанного.

— Гражданин Ярош Станислав Казимирович, житель пограничного села, задержан за нарушение погранрежима и контрабанду.

— Так какая ж то контрабанда! Бога побойтесь, пан хорунжий…

— Называйте меня «гражданин младший лейтенант», — строго сказал Сергеев.

Задержанный закивал головой. Это был мужчина неопределенного возраста, где-то между тридцатью и сорока. Смотрел он на Сергеева прищуренными, глубоко запавшими глазами. Одет Ярош был в табачного цвета польский форменный френч, пятнистые немецкие маскировочные брюки и крепкие сапоги с пряжками на голенищах.

На столе перед Сергеевым лежали пачки сигарет, стояло несколько бутылок, какие-то пакетики, свертки.

— Гражданин Ярош, — строго, даже преувеличенно строго начал Сергеев.

Тамбовцев усмехнулся. Из темноты он разглядывал руки Яроша. Крепкие, с сильными запястьями, они лежали на столе спокойно, по-хозяйски. И хотя всем своим видом задержанный изображал волнение, руки его говорили о твердой воле и полном спокойствии.

— Вы, — продолжал заместитель начальника заставы, — нарушили пограничный режим. Где вы были?

— Так, пан лейтенант, я до той стороны ходил. К швагеру. Родич у меня в Хлеме.

— А вы знаете, что переходить границу можно только при соответствующем разрешении?

— Так я в Хлем подался семь дней назад, ваших стражников еще не было. А обратно шел, они меня и заарестовали.

— Вас не арестовали, а задержали. Что это за вещи? — Сергеев указал на стол.

— Родич дал и сам наменял в Хлеме.

— Значит, так, — вмешался в разговор Тамбовцев. — Ввиду того, что вы, Ярош, пересекли границу до принятия ее под охрану советскими пограничниками, мы вас отпускаем. Но помните, в следующий раз будем карать по всей строгости советского закона.

— Оформите протокол, — приказал Кочин Сергееву. — Вещи верните, они не подлежат изъятию как контрабанда. Все.

Кочин повернулся и пошел к дверям. За ним поднялся Тамбовцев. Задержанный внимательно посмотрел вслед капитану.


Они сидели в палатке и курили. Тамбовцев, Кочин и Сергеев. Полог палатки был откинут, и в темном проеме виднелся кусок неба с огромными, словно нарисованными звездами.

— Как на юге в августе, — сказал Тамбовцев.

— А вы там служили, товарищ капитан? — спросил Сергеев.

— Да нет, пацаном в «Артеке» был. А служил я здесь.

— На этом участке? — удивился Кочин.

— Именно.

В проем заглянул дежурный.

— Товарищ старший лейтенант, к вам женщина.

— Какая женщина? — Кочин встал.

— Гражданская, говорит — учительница местная.

— Зови.

Она вошла, и в палатке словно светлее стало. Будто не маленькая аккумуляторная лампочка горела, а стосвечовка.

Женщине не было и двадцати пяти.

— Вы ко мне? — после паузы спросил Кочин.

— А вы начальник пограничной стражнины?

— Я начальник заставы.

— Вы уж простите, я не привыкла пока.

— Я вас слушаю.

— Пан начальник…

— Товарищ начальник, — поправил Кочин.

— Простите. Знаете, привычка. Я местная учительница Анна Кучера, вот мои документы. — Она протянула Кочину несколько бумажек и паспорт.

Кочин развернул паспорт.

— Довоенный, — усмехнулся он.

— Да, товарищ начальник, при немцах аусвайс выдали, а паспорт сохранился.

— Вы давно работаете здесь?

— С сорок третьего года. Муж погиб. Он был в подполье. Меня после его смерти друзья устроили в деревню.

— Вы садитесь, товарищ Кучера.

Сергеев вскочил, уступая женщине стул. С первой минуты, как только она появилась в канцелярии, младший лейтенант не сводил с нее глаз.

— Я слушаю вас, — сказал Кочин.

— Понимаете, в лесу банда.

— Мы знаем.

— Я понимаю, но по ночам в деревне появляются люди из леса.

— Вы их видели? — спросил Тамбовцев.

— Да. Вчера ночью, двое с автоматами. Они прошли мимо моего дома. Я испугалась и до рассвета просидела у окна. Они вернулись в лес той же дорогой.

— Значит, ночь они провели в деревне? — Тамбовцев встал.

— Да, наверное.

— А у кого?

— Не знаю.

— Но все же?

— Не знаю. Они шли с левой половины.

— А Ярош там живет? — спросил Кочин.

— Нет, он в другом конце.

— Вы кого-нибудь подозреваете?

— Нет. Но я очень боюсь.

— Анна Брониславна, — Кочин заглянул в паспорт, — вы бы очень помогли нам, если сказали, к кому они ходят.

— Я боюсь этих людей.

— Хорошо, — Тамбовцев подошел к женщине. — Завтра к вам приедет инспектор из района. Вы понимаете меня?..

Тамбовцев спал в машине, не раздеваясь, только сапоги стянул. Лежать было неудобно, ноги и руки затекали, и он ворочался под шинелью.

— Товарищ капитан, — к машине подошел дежурный по заставе, — два часа.

Тамбовцев вскочил, потянулся длинно и хрустко, начал натягивать сапоги. Над лесом висела луна. Огромная и желтая. В свете ее предметы вокруг казались удлиненно-расплывчатыми. Тамбовцев оделся, накинул поверх гимнастерки трофейную маскировочную куртку, достал из кобуры пистолет, сунул его за пояс.

Он отошел к машине и словно растаял в темноте. Тамбовцев шел вдоль лесной опушки осторожно, неслышно, легко перемещая свое большое и сильное тело.

У поворота к деревне Тамбовцев остановился, прислушался. Никого. Только лес шумит да плещет неподалеку река. Он вытер вспотевшие ладони о куртку и зашагал к деревне. В полукилометре от нее, у леса, стояла заброшенная смолокурня. Тамбовцев шел к ней. Луна освещала ее полуразрушенный остов лишь с одной стороны, и зыбкая, размытая тень его таила в себе неосознанную опасность. Тамбовцев даже остановился на секунду, достал пистолет и шагнул к смолокурне.

Вот она совсем рядом. В темноте он различал чуть приоткрытую дверь. Сделал еще шаг. Дверь, протяжно скрипнув, приоткрылась. И звук этот, неприятно неожиданный в тишине ночи, заставил Тамбовцева вскинуть пистолет.

В смолокурне кто-то был. Тамбовцев ощущал присутствие человека.

— Заходите, капитан, — сказал голос из темноты.

Они обнялись, практически не видя друг друга. Но Тамбовцев хорошо знал, с кем шел на встречу.

— У нас мало времени. На той стороне появился оберштурмбаннфюрер Колецки. Сейчас он полковник Гром, представитель службы безопасности лондонского правительства Миколайчика.

— С какой целью он прибыл? — спросил Тамбовцев.

— Пока не знаю, поэтому завтра опять уйду за кордон.

— А если наши задержат?

— Вы должны организовать мне окно.

— Что вы знаете о банде рядом с заставой?

— Бандеровцы. Главарь у них некий Резун.


Ветви затрещали, и ефрейтор Панин едва успел сорвать с плеча автомат, как тишину разорвала длинная пулеметная очередь. Он упал, уронив бесполезное уже ему ружье.

Младший наряда Карпов, молодой парнишка, не нюхавший пороха, попавший в погранвойска сразу из запасного полка, припал к земле. В рассветной качающейся дымке из леса выдвигались полустертые темнотой фигуры людей.

— Раз, — начал он считать, — два, три, четыре…

Он досчитал до пятнадцати.

— Ракету, — прохрипел раненый, — ракету.

Младший наряда выдернул из чехла ракетницу, поднял ее и нажал на спуск. В небе лопнул красный шар.

Бандиты ударили из автомата. Пули выбили фонтаны земли у головы солдата. Но он уже опомнился, пришел в себя. Страха не было. Пограничник поднял автомат и ударил длинной, в полдиска, очередью. Двое бандитов упали, остальные продолжали приближаться.

Тогда он вынул из сумки гранаты, примерился и кинул их одну за другой. Яркое пламя взрывов разорвало предрассветный полумрак, и он увидел фигуру человека с раскинутыми, словно для полета, руками, чье-то лицо с широко раскрытым в крике ртом.

Солдат снова ударил из автомата. Но стрелял он уже в пустоту. Бандиты ушли. Со стороны заставы, ревя на поворотах, мчался грузовик с подкреплением.


Вернувшись на заставу, Тамбовцев снова забрался в «виллис», но заснуть больше не смог. Когда рассвело, к машине подошел Кочин. Тамбовцев вылез, кивнул начальнику заставы.

— Доброе утро. На, держи, — он протянул Кочину документы.

— Может, возьмешь солдат, Борис?

— Нет. Розыск — дело индивидуальное, — он махнул рукой. — Пошел.

— Думаешь найти бандитов?

Кочин смотрел вслед Тамбовцеву. Смотрел долго, пока тот не скрылся за деревьями.


Лес был действительно гиблым. Мрачный, глухой. Солнце почти не пробивалось сквозь густые кроны деревьев, свет задерживался где-то наверху, а внизу были постоянные сумерки.

Тамбовцев, ступая мягко и пружинисто, передвигался почти бесшумно, внимательно разглядывая землю, деревья, кустарник.

Вот желто блеснул автоматный патрон, а рядом след от сапога. Глубокий след, видимо, тащил человек что-то тяжелое. Еще один след, и еще. Вон бинт в крови, свежий совсем. На траве капли крови. Дальше, дальше по следу. Дерн вырублен. Под ним земля свежая. Это могила. После стычки с пограничниками, о которой говорил Кочин при первой встрече, бандиты унесли своих убитых. Значит, здесь их последнее пристанище.

Тамбовцев искал следы.

Вот уже и солнце начало склоняться к верхушкам деревьев, а он все еще кружил в чаще, по маршруту, понятному только ему одному.


Комната Анны Кучеры была просторной и чистой. Стол покрыт домотканой скатертью с веселыми петухами, на окнах стояли в глиняных горшках букеты полевых цветов.

Младший лейтенант Сергеев, в тесноватом пиджаке, в широких брюках, разглядывал полку с книгами. На ней стояли учебники, книги на польском, белорусском, старые издания Толстого и Некрасова.

Вошла Анна, неся миску с дымящейся картошкой.

— С книгами у нас трудно, — сказала она. — Я уже в роно написала, нужно больше книг на русском языке, особенно советских писателей. А там мне отвечают — ждите. А сколько ждать можно? Скоро учебный год начнем.

— Война, — односложно ответил Сергеев.

Ему очень хотелось помочь этой красивой женщине.

— У меня тут тоже кое-что есть. — Сергеев полез в саквояж, с которым, видимо, раньше ходил по деревням умелый коммивояжер или сельский фельдшер, и вытащил две банки консервов.

— Роскошь-то какая, — сказала Анна, разглядывая пестрые наклейки.

— «Второй фронт», — ухмыльнулся Сергеев, — помощь союзников.

Они сидели за столом. Картошка и колбаса лежали в тарелках с синеватыми цветами. И все это — тарелки, вилки и ножи — смущало Сергеева, отвыкшего за годы войны от подобной сервировки.

В дверь постучали.

— Войдите, — сказала Анна.

Вошел плотный усатый человек лет пятидесяти. Одет он был в полосатый пиджак, под которым виднелась сорочка, и латаные немецкие брюки, заправленные в желтые краги.

— Я до вас, панна Анна.

— Это вот наш староста, — пояснила хозяйка. — Ковальский.

— Я, дорогой пан товарищ, пока власть в деревне представляю, — сказал Ковальский, внимательно и цепко разглядывая Сергеева. — Так что документы пожалуйте.

Ковальский расстегнул пиджак, и Сергеев увидел широкий ремень и кобуру.

— Я из районного отделения народного образования. Инспектор Ляцкевич Антон Станиславович. Приехал школу перед началом года проверить, — Сергеев протянул документы.

— Хорошее дело, доброе, пан товарищ, — Ковальский взял паспорт, командировку. — Значит, в пограничной стражнице отметились?

— Конечно.

— Добре, — Ковальский вернул документы, покосился на стол.

— А вы садитесь с нами, пан Ковальский, — предложила учительница.

— Це добро, дзенькую бардзо, — Ковальский сел, взял нож и отрезал здоровенный кусок консервированной колбасы.


Ярош шел по улицам польского пограничного городка. Маленький был городок, зеленый, двухэтажный. Его можно скорее назвать местечком. День сегодня был базарный, поэтому скрипели по улицам колеса телег. Везли крестьяне на рынок немудреную снедь.

Военных в городе много было. Русских и поляков. Ярош вышел на площадь. Над зданием повятского старостата висел красно-белый польский флаг. У костела толпились, ожидая службу, одетые в праздничные темные костюмы люди.

Ярош прошел мимо длинной коновязи, рядом с которой вместе с лошадьми приткнулись два военных «студебеккера», и свернул на узкую улочку. На одном из домов висела жестяная вывеска — огромная кружка пива с белой, кокетливо сбитой чуть вбок шапкой пены. И надпись: «Ресторан Краковское пиво». Ярош толкнул дверь и вошел в чистенький, отделанный светлыми досками зал.

На стенах плотно, одна к другой, висели акварели с видами Кракова. За стойкой парил огромный усатый мужчина. Увидев Яроша, он приветливо закивал ему.

— Как торговля, пан Анджей? — Ярош подошел к стойке и облокотился на нее.

— Сегодня все должно быть хорошо — базарный день. Как всегда?

— Да, — Ярош кивнул.

Хозяин налил рюмку бимбера, наполнил пивом две высокие кружки. Беря деньги, он наклонился, словно случайно, и прошептал:

— Пришли двое из лесу, просили показать тебя.

— Где они?

— Ждут сигнала.

— Ну что ж, знакомь.

Ярош выпил водку, взял пиво и пошел к свободному столику.

Хозяин, подождав, пока он сядет, достал из-под стойки пластинку, положил ее на патефонный круг, опустил мембрану. Зал наполнили звуки грустного танго.

Ярош спокойно пил пиво.

Двое подошли к стойке.

— Ну? — тихо спросил один.

Хозяин глазами указал на Яроша. Он пил пиво и слушал довоенное танго.


Младший лейтенант Сергеев проснулся. Он так и не понял, что его разбудило. В классе, где он спал, было темно, только квадрат окна синел в темноте.

Сергеев прислушался. Тихо. Ветер раскачивал ветви деревьев, и они шуршали за окном.

Но не это разбудило Сергеева. Он сел и начал зашнуровывать ботинки. И тут он услышал шепот, похожий на шорох. Говорили за стеной.

Сергеев достал пистолет, спустил предохранитель и подошел к двери класса, что вела в комнату Анны, нажал. Дверь была заперта. Тогда он осторожно, стараясь не шуметь, открыл окно и вылез на улицу.

Огляделся. Никого.

Сергеев сделал первый шаг к крыльцу.

Из кустов двое в приплюснутых «полювках» наблюдали за ним. Сквозь завешенное окно комнаты Анны пробивалась тонкая полоска света. Сергеев припал лицом к стеклу, стараясь рассмотреть комнату. В узкую щель он увидел широкую спину, обтянутую зеленоватым сукном френча.

Младший лейтенант слишком поздно почувствовал опасность.

На крыльцо вышел человек.

— В чем дело, Поль?

— Убрали чекиста.

— Оттащите его подальше. Лучше к дому Ковальского.


Ковальский чистил наган. Масляные пальцы блестели в свете свечи. Свеча была добрая, из костела, толстая, крашенная золотыми полосками. Она горела ярко, чуть потрескивая.

Распахнулась дверь, и свет свечи забился, заплясал на сквозняке. В комнату вошли двое. Зеленые френчи, «полювки», высокие сапоги с твердыми, негнущимися голенищами, автоматы «стен».

Ковальский замер, с ужасом глядя на белых орлов, увенчанных короной, на конфедератках вошедших.

— Ну, — сказал человек с погонами поручика, — здравствуй, пан войт.

Ковальский попытался что-то сказать, но ужас сделал его тело непослушным. Он что-то замычал, глядя на стволы автоматов, на красивое лицо поручика, подергивающееся нервным тиком.

— Я-а-а, — попробовал выдавить он из горла, — па-ан…

Поручик подошел, выбил из-под него стул и уже упавшего ударил сапогом.

— Ты, прихвостень красный… — Поль усмехнулся, передернул затвор автомата.

— Не надо, — прохрипел Ковальский, — не надо… Я не хочу… пан добрый… пан…

Поручик наклонился, прошептал что-то.

— Нет, — ответил Ковальский. Он дополз до стены и теперь сидел, вжавшись в нее спиной. — Не знаю, — выдавил он.

Поручик опять ударил его ногой, и Ковальский начал сползать безвольно и расслабленно.

В комнату вошел Колецки. Он с интересом поглядел на распростертое тело и сказал, доставая сигарету:

— Надеюсь, Поль, вы не убили его.

— Нет, оберштурмбаннфюрер. Простите, пан полковник. Жив, холера.

Ковальский застонал, открыл глаза, увидел Колецки и вскочил. Разом. Словно в нем распрямилась пружина.

— Господин… — начал он.

— Вы простите нас, надеюсь, за маленькое испытание. Мои люди чуть перестарались. Проводите нас к схрону Резуна. — Колецки прикурил, рассматривая Ковальского сквозь дым сигареты.

— Конечно, господин штурмбаннфюрер, давно ждем вас. — Ковальский вытер рукавом разбитый рот, покосился на поручика.

— Пошли, — сказал Колецки, — нам надо управиться до рассвета.

На крыльце Поль спросил Колецки:

— Он ваш агент?

— Да.

— Что же вы меня не предупредили?

— Хотел его проверить. Мне показалось, что он еще может пригодиться.

— Может или пригодится?

— Вы умный человек, Поль, зачем нам свидетель?

— В отряде Резуна есть надежные люди.

— Это издержки нашей профессии, Поль. Хозяевам надо, чтобы на этом участке границы было тихо, как в морге. Нам слишком дорог человек, который встретит резидента. Есть весьма правдоподобная легенда. Практически безупречная. Тем более что люди идут сюда на долгое оседание. Они станут законопослушными гражданами, попытаются вступить в партию, занять соответствующие посты. Их время придет.

— Значит, мы своей кровью мостим им дорогу? — зло спросил Поль.

— Конечно. Наша задача — провести резидента и уходить. Все.

— А как же…

— Поль, пусть поляки сами разбираются с русскими, а русские с немцами. Поверьте, вам тяжело слушать, а мне тяжело говорить. Но, выполнив приказ, мы уйдем.

— Куда?

— К англичанам. Здесь нас никто не должен видеть. Наше дело проводить человека из Лондона. Он в тысячу раз дороже всех костоломов Резуна и людей Жеготы, думающих только о том, сколько они убили коммунистов. Их диверсии — кровавое, бесполезное сегодня, а за тем человеком — будущее. Будущее новой войны с Советами.

— А мы с вами кто же? Кровавое настоящее?

— Нет, Поль, мы с вами автоматически на службе у будущего. И мы очень нужны тем, кто думает о пятидесятых, шестидесятых годах. А пока пошли мостить дорогу в завтра.


— Приедет взвод маневренной группы отряда, ты дашь человек десять — и конец банде Резуна. Понял? — Тамбовцев лег на раскладушку. — Ох, и устал же я, Кочин, если бы ты знал! Как на границе?

— Спокойно.

— Ну, слава богу.

— Ладно, я пойду наряды проверю. — Кочин встал. — А ты спи…

— Товарищ старший лейтенант… — вошедший дежурный так и не успел договорить.

В палатку вбежала Анна Кучера.

Она была в кофте, юбка сбилась, волосы распущены.

— Скорее… Скорее… Там…

— Что?! Что случилось?!

— Сашу убили.

— Сними маскировочные щитки, — приказал Тамбовцев шоферу, — освети место убийства.

Шофер немного повозился, и фары вспыхнули в темноте нестерпимо ярко.

Сергеев лежал, подогнув под себя руки, белая рубашка стала черной от крови. Тамбовцев наклонился, перевернул его.

Кинжал вошел точно под лопатку и остался в теле.

Тамбовцев осторожно вытащил его, осмотрел. На ручке, сделанной из рога, был прикреплен серебряный трезубец.

— Разверни машину чуть вправо, — крикнул он шоферу.

Свет фар побежал по траве, по поломанным кустам, мимо забора.

Рядом с трупом на влажной земле четко отпечатался след сапога с рифленой подошвой.

Тамбовцев полез в машину, вынул чемодан, достал фотоаппарат. Синевато-дымно вспыхнул магний.

— Его убили не здесь, — повернулся он к Кочину. — Сюда они перетащили труп. А зачем?

На подножке машины сидела закутанная в шинель Анна.

Тамбовцев поднялся, сел рядом с ней, закурил.

— Как вы обнаружили труп?

— Я… Я спала… Потом шум услышала… Я встала… Смотрю, Саша мимо дома крадется…

— Что вы еще видели?

— Потом двух людей видела с автоматами.

— Они шли в ту сторону, что и Сергеев?

— Да.

— Кто видел Сергеева у вас?

— Ковальский. Он у нас вроде как староста, до выборов в сельсовет.

— Кочин, — Тамбовцев встал, — пошли людей за Ковальским. А мы пока к школе подъедем.

У здания школы шофер вновь зажег фары. В их мертвенно-желтом свете кусты, стволы деревьев, трава потеряли свои краски и стали однообразно темными.

Тамбовцев увидел раскрытое окно, подошел к нему, осветил классную комнату фонарем. Потом луч фонаря побежал по траве. Остановился на секунду. Опять побежал.

Тамбовцев шел за лучом, фиксируя каждую мелочь.

Луч фонарика добежал до кустов. И тут Тамбовцев снова увидел тот же след гофрированной подошвы.

— Товарищ капитан, — подошел старшина Гусев, — Ковальского нет.

— Как нет? А кто у него дома?

— Он одинокий. В доме пусто, а вот в конторе…

— Пошли.

Он сразу увидел все. Непогашенную свечу, несобранный наган, опрокинутый стул, окурки на полу.

Вошел Кочин, быстро осмотрел комнату.

— Били они его.

— Да, — Тамбовцев подошел к столу, собрал наган, подкинул его на ладони. — Били и в лес увели. Но ничего, завтра мы с бандой покончим.

— Уже сегодня, — усмехнулся Кочин.

Они вышли на крыльцо. Над леском появилась узкая полоса света. Она увеличивалась с каждой минутой, и предметы стали вполне различимы.

Они погрузили тело Сергеева в машину, накрыли его шинелью. Машина двинулась осторожно. Шофер вел ее аккуратно, словно вез раненого.

…Выстрелы, приглушенные расстоянием, они услышали, подъезжая к заставе.

Навстречу машине бежал дежурный.

— Товарищ начальник! У соседа справа прорыв в сторону границы. Просят подкрепления.

Теперь машину вел сам Тамбовцев. Стрелку спидометра зашкалило у предельной отметки. «Виллис» бросало из стороны в сторону, иногда на колдобине машину подкидывало, и казалось, она вот-вот взлетит. Звуки боя все приближались, и за ревом мотора пограничники точно определяли вид оружия, из которого велась стрельба. Как музыканты определяют голоса инструментов.

Вот тяжело ударил пулемет Горюнова, его поддержали звонкие голоса ППШ. Им ответил басовито и гулко МГ и шипящие очереди автоматов «стен».

Когда Тамбовцев затормозил, бой уже заканчивался, потерял свою цельность, рассыпался на маленькие очаги.

На земле лежали трупы, валялось оружие.

К Тамбовцеву подбежал начальник заставы.

— Прорыв, товарищ капитан. Группа, человек пятнадцать. С того берега их поддержали огнем.

— Ваши потери?

— Один убит, двое раненых.

— У них?

— Шесть человек, одного взяли.

Тамбовцев шел по берегу. Убитые лежали в самых различных позах, на всех были польские мундиры.

Подошел Кочин.

— Поляки.

— Да какие это поляки! — Тамбовцев бросил фуражку. — Поляки на фронте дерутся с немцами, а это бандиты. Фашисты польские.


…На лице у задержанного была кровавая ссадина, мундир порвался, и из-под него выглядывала несвежая белая рубашка.

Он был немолод, лет около сорока, на среднем пальце правой руки намертво засел серебряный перстень с черепом и костями.

— Вы поляк, — сказал Тамбовцев, — а носите эсэсовский перстень.

— Я не поляк, господин капитан.

— А кто же вы?

— Белорус.

— Ваша фамилия и имя.

— Грошевич Олесь Янович.

— Почему вы в польской форме?

— Что со мной будет?

— Это зависит от вас. Если вы скажете правду, то она будет учтена при решении вашей судьбы.

— Судьбы…

Задержанный помолчал.

— Судьбы… — повторил он. — Дайте закурить, капитан.

Тамбовцев протянул ему папиросы и спички.

Грошевич закурил, глядя куда-то поверх головы капитана.

— Слушайте, Грошевич, ну зачем тянуть время? Говорите правду. Вы же прекрасно знаете, что наши органы располагают обширным материалом на всех предателей Родины. Что вы выигрываете? Убежать вам не удастся. Мы доставим вас в город и через неделю, пускай через десять дней, будем знать о вас все.

— Ладно. Пишите. Фамилия моя Кожух, имя Борис, отчество Степанович. До войны был инструктором Осоавиахима в Минске. В сорок первом спрятался от мобилизации. Пришли немцы, предложил свои услуги. Работал инструктором по стрелковой подготовке в минской полиции.

— Участие в расстрелах принимал?

— Нет. Это вы легко проверите. Я учил полицаев стрелять. В сорок третьем вызвали в референтуру СД, беседовал со мной оберштурмбаннфюрер Колецки. Предложил пойти в специальную школу. Я согласился.

— Что это за школа и где она находилась?

— Под Гродно, на двадцатом километре Минского шоссе.

— Чему вас учили?

— Обучали только приемам и навыкам ближнего боя.

— Готовили диверсантов?

— Я бы не сказал. Нас было пятнадцать человек. Готовили группу. Наш командир, бывший польский поручик, мы его звали Поль, часто повторял, что нас готовят для одного боя. Больше мне ничего не известно. Мы взяли какого-то человека, он проводил нас до бункера бандеровцев, и мы их уничтожили.

— Как уничтожили? — изумился Тамбовцев.

— Ножами, — спокойно ответил Кожух. — Всех до одного.

— Зачем?

— Не знаю, клянусь вам.

— Когда вы видели последний раз Колецки?

— Час назад. Он был с нами, его псевдоним — полковник Гром.


Четверо пограничников копали могилу. Прямо в лесу, рядом со схроном банды Резуна. Трупы лежали в стороне, накрытые раскатанным брезентом.

— Двадцать два человека, — сказал Кочин. — Умельцы!

— Немцы эту сволочь хорошо готовили, — ответил Тамбовцев.

— Ты не забудь, чтобы санинструктор хлорку засыпал.

— Слушай, Борис, для чего это они стали нам помогать?

— Пока не знаю. Но скажу одно: на твоем участке готовится какая-то акция. Смотри, чтобы ребята несли службу…


Верхушки кленов разлапились по стеклам зимнего сада. Уходящее солнце высвечивало их неестественно бронзовым светом. И поэтому Тамбовцеву казалось, что он сидит внутри большого красивого фонаря.

— Любопытный у тебя кабинет, Середин.

Полковник Губин, прилетевший из Москвы, стоял спиной к офицерам, любуясь закатом.

— Кабинет на зависть, — Середин потер руки. — Только вот как зимой его топить, не знаю.

— Здесь же зимний сад был? — Губин подошел к стеклу. — Я такие особняки в Антверпене видел. Значит, под полом трубы проложены. Ты в городе мастеров найди, пусть проверят систему отопления. Представляешь, зимой город в снегу, солнце висит красное, а ты сидишь в своем фонаре в полном тепле и любуешься на эту красоту.

— Пал Петрович, — Середин встал, — что в Москве-то слышно?

— А вот о новостях, Иван Сергеевич, — засмеялся Губин, — я у тебя сам спросить хотел.

— У вас там обзор шире.

— Это точно. Так вот, мы внимательно проанализировали ваше сообщение. Да, действительно дела здесь творятся странные. Фашисты уничтожают друг друга. Значит, есть третья заинтересованная сторона. До нас, товарищи, доходят данные о попытках сепаратных переговоров между деятелями УСС[5] и спецслужбами союзников. За нашей спиной начинается не совсем чистая игра. Москва предполагает: Польша и Западная Белоруссия стали объектом пристального внимания Интеллидженс сервис. Нам точно известно, что Колецки, который снова объявился здесь, был в тридцать девятом году завербован английский разведкой. Работал он на временно оккупированной территории, занимался подготовкой разведкадров. Сначала для СД, но мне думается, он готовил кадры для своих лондонских хозяев.

— Товарищ полковник, — Тамбовцев встал, одернул гимнастерку, — но ведь англичане наши союзники.

Губин помолчал, поглядел внимательно на капитана.

— Наши союзники, капитан, простые солдаты и офицеры, сражающиеся с фашизмом. Но, к сожалению, политику своих государств определяют не они. Я думаю, что Лондон не зря поддерживает польское националистское формирование. Мы победим немецкий фашизм. Но империализм будет готовиться к новой войне с нами. То, что враг у нас опасный, говорит хотя бы случай с уничтожением банды Резуна. Установлено: на той стороне действует так называемая бригада Армии Крайовой майора Жеготы. Сейчас приедет наш польский товарищ, полковник Поремский, он вам расскажет о Жеготе.


Полковник Поремский, высокий, совершенно седой, с лицом, обезображенным кривым зубчатым шрамом, вошел в кабинет Середина ровно в девятнадцать тридцать.

Тамбовцев поглядел на внушительную колодку польских и советских наград и понял, что полковник здорово повоевал. По-русски он говорил чисто, но как-то непривычно расставлял слова.

— Я хочу информировать вас о Жеготе. Жегота — это подпольная кличка. Псевдо. Кадровый офицер. Станислав Юрась настоящее его имя. Принял бой со швабами в сентябре тридцать девятого на границе. Был ротным. Через три дня командовал полком, вернее, тем, что осталось от полка. Дрался честно. Потом ушел в лес. Семью его в Кракове расстреляли немцы. Их он ненавидит. Как большинство офицеров из старой армии, от политики далек. Конечно, заражен идеей национализма. Но я знаю, что он с трудом переносит двойственное положение. Хочет сражаться с фашистами. Кстати, очень многие офицеры в Армии Крайовой приходят на наши призывные пункты. Мой совет, Павел, с Жеготой надо встретиться. В этом поможет наш капитан Модзолевский.

Губин взял со стола фотографию Колецки в эсэсовской форме, протянул Тамбовцеву.

— Покажешь Жеготе, — вздохнул. — Я знаю, капитан, что это очень опасно. Но больше нам послать некого.


На городок спускалась темнота. Она накрывала его сразу, словно одеялом, и была плотной. Не горели фонари на улицах, окна домов наглухо закрыли маскировочные шторы.

— Пора, — сказал Тамбовцеву капитан Модзолевский, — пойдем, друг.

У выхода из здания польской комендатуры на диване сидели два капрала с автоматами.

Увидев офицеров, они вскочили.

— Сидите, — сказал Модзолевский, — мы пойдем одни.

— Но, пан капитан, ночь…

— Считайте, что мы пошли на свидание.

Тамбовцев вышел на крыльцо, постоял, привыкая к темноте. Сначала он начал различать силуэты домов, потом предметы помельче. Теперь он уже видел площадь, коновязь, клубящиеся в углах домов, тени.

— Пошли, — Модзолевский зажег фонарик.

— Пошли.

Тамбовцев шагнул вслед за ним и засмеялся.

— Ты чего?

— Как чего, впервые за границу попал.

Модзолевский повел лучом фонаря вокруг и сказал:

— Смотри на нашу заграницу.

Они миновали площадь, свернули на узкую улочку, прошли по ней, опять свернули и уперлись в тупик. В глубине его стоял дом.

Модзолевский осветил вырезанный из жести сапог, висящий над входом.

— «Мастерская «Варшавский шик», — по складам прочел Тамбовцев.

— В маленьких городах так. Если пиво, то краковское, если шик, то варшавский.

Он постучал в окно. Дом молчал. Капитан опять постучал, сильнее. Наконец где-то в глубине послышались шаги, сквозь штору блеснул луч огня.

— Кто? — спросили за дверью.

— Капитан Модзолевский.

Дверь приоткрылась медленно, словно нехотя. Модзолевский направил фонарь. На пороге, закрыв глаза рукой от света, стоял невысокий человек в ночной рубашке.

— Мы зайдем к тебе, Завиша.

— Проше пана.

Хозяин пошел вперед, приговаривая:

— Осторожнее, панове… Не убейтесь, панове… Тесно у бедного сапожника.

Они вошли в мастерскую, и хозяин засветил лампу. Сидел у двери, глядя на офицеров настороженно и зло.

— Слушай, Рысь… — начал Модзолевский.

Рука хозяина нырнула под кусок кожи.

— Не будь дураком. Если бы я хотел арестовать тебя, то окружил бы дом и пришел не с русским офицером, а со своими автоматчиками.

— Что вам нужно? — хрипло спросил хозяин.

— Ты поедешь к Жеготе. Не смотри на меня так. Пойдешь к нему и скажешь, что я и русский капитан хотят с ним поговорить. Мы придем вдвоем. Только вдвоем. Передай ему, что мы доверяем себя его офицерской чести.

Хозяин вышел.

— Связной Жеготы. Личный. Он ему верит. Завиша был сержантом в его роте.

— Слушай, Казик, а не хлопнут они нас? — Тамбовцев прилег на старый диван.

— Могут… У тебя есть другие предложения?

— Нет.

— У меня тоже. Будем уповать на милость божью и офицерскую честь майора Жеготы.


Ах, какое было утро! Солнечное, росистое, чуть туманное. Добрая осень стояла над землей. Красивая, богатая и добрая.

Легко бежала бричка по полевой дороге. На душистом сене лежали Тамбовцев и Модзолевский. Конями правил мрачный Завиша. Бричка бежала по дороге, светило солнце, и Тамбовцев вдруг запел старое довоенное танго.

В этот вечер в танце карнавала
Я руки твоей коснулся вдруг,
И внезапно искра пробежала
В пальцах наших встретившихся рук…

— Я знаю эту песню, — засмеялся Модзолевский, — в нашем партизанском отряде были советские девчата-радистки, они ее пели.

И капитан подхватил:

Если хочешь, найди,
Если можешь, приди…

Завиша удивленно с козел смотрел на них. Поют. Значит, нет у них ничего дурного на уме. Он не знал слов, но поймал мелодию и начал подпевать:

— Трам-пам-пам-пам-пам…

Бричка въехала в лес, и затихла песня. И стали лица напряженнее и старше.

— Тпрру-у, — натянул вожжи Завиша.

Дом. Самый обыкновенный. Даже красивый. И дверь в нем распахнута гостеприимно. Офицеры спрыгнули с повозки, поправили обмундирование, пошли к дому. Завиша глядел им в спины, поигрывая «люггером». Пограничники поднялись на крыльцо. Прошли прихожую, оклеенную обоями в цветочек. Дверь была отворена. И они вошли в нее.

В пустой комнате у стола стоял человек в парадной польской форме. Воротник, шитый серебром, кресты на груди, конфедератка, надвинутая на бровь.

Увидев вошедших, он бросил два пальца к козырьку.

— Майор Жегота.

— Капитан Модзолевский.

— Капитан Тамбовцев.

— Вы, господа, положились на мою офицерскую честь и пришли. Спасибо. Я тоже полагаюсь на вашу честь. Слушаю вас.

— Господин майор, — Тамбовцев подошел к столу. — Мы знаем вас как настоящего солдата Польши. Мы не будем говорить о политике. Я принес вам фотографию человека, которого вы знаете как полковника Грома. Кто он, вы узнаете из справки, которую наше командование поручило передать вам. Мы только надеемся, что солдаты Польши и вы, майор, не будете служить под командой оберштурмбаннфюрера СС.

Тамбовцев положил на стол пакет.

— Как найти нас, вы знаете. Прощайте, майор Юрась.

Капитан кинул руку к козырьку и повернулся, словно на строевом плацу. Пограничники вышли.

Жегота раскрыл конверт, достал фотографию. Долго, очень долго смотрел на нее. Потом начал читать справку.


Война уходила на запад. А у заставы Кочина по-прежнему было тихо. Томился в ожидании капитан Тамбовцев. Каждый день полковник Губин отвечал Москве:

— Пока тихо.

Шлялся по пивным и базару Ярош.

Ждал капитан Модзолевский.


За окном светило неяркое солнце. Осень в Лондоне, как ни странно, выдалась сухой и безветренной. В кабинете было тепло, несмотря на строжайшую экономию, хозяин изредка растапливал камин. Бернс сидел у стола, огромного, темного, без единой бумажки на нем.

— У вас все готово, Уолтер? — спросил шеф.

— Да.

— Я говорил с человеком, он произвел на меня хорошее впечатление. Он умеет думать. А это главное. Легенда?

— Вполне надежная. На ту сторону придет демобилизованный по ранению офицер. Документы подлинные. Он приедет в Минск, поступит работать на стройку техником. У него есть диплом. И будет ждать.

— Вы уверены, что он пройдет границу?

— Да. Люди майора Жеготы нападут на заставу. В момент боя его и переправят.

— А если неудачно?

— Не должно быть, все учтено.

— А если все-таки провал? Не забывайте, мы числимся союзниками.

— У него есть запасная легенда. Что он местный житель, ушел с немцами, возвращается к жене.

— А жена-то есть?

— Конечно, шеф.

— Ну что ж, начинайте. И немедленно Колецки в Лондон. Для него сейчас найдется масса неотложных дел. Ему придется работать с бывшими коллегами. Эти люди очень пригодятся нам в будущем. Начинайте операцию.


Ночью Колецки разбудил радист.

— Вам радиограмма, пан полковник. Вашим шифром.

Колецки сел на топчан, взглянул на колонку цифр.

— Идите, сержант, спасибо.

Когда радист вышел, Колецки поднял Поля.

— Берите всех наших, кто остался, и едем в квадрат 6Н-86.

— Уже? — спросил Поль.

— Да.

— Слава богу.

— Разыщите мне этого контрабандиста.

— Яроша?

— Да. И как можно скорее.

— Человека привезти сюда?

— Ни в коем случае. Спрячьте его в городе у Карла.

— Есть.

Поль встал и начал одеваться.


Утром Колецки пришел к Жеготе. Майор брился, пристроив у окна маленькое зеркало.

— Пан майор, получен приказ. Послезавтра вы должны напасть на заставу у отметки 12–44.

— Чей приказ?

Жегота смотрел на полковника пристально и тяжело.

И Колецки на секунду смутился.

— Это приказ из Лондона.

— Хорошо. — Майор специально не назвал Колецки по званию. — Хорошо, — повторил он, — я буду готовить людей.

Колецки вышел, а Жегота быстро добрился и вызвал адъютанта.

— Завишу ко мне, хорунжий.

— Слушаюсь, пан майор.


Ярош пил пиво. Ресторан был пустой. Занятые люди не заходили сюда с утра. Народ обычно собирался после обеда.

Распахнулась дверь, вошли трое. Они взяли пива и немудреной закуски, сели за столик в углу.

Ярош продолжал тянуть из своей кружки, глядя перед собой устало и тупо.

Один из вошедших подошел к его столу, наклонился.

— Добрый день, пан Ярош.

— Для кого как, — мрачно пробурчал Ярош.

— Дела плохие?

— А у кого они нынче хорошие?

— Не откажитесь подсесть к нашему столу, у нас есть для вас интересное дело.

— Интересное дело! — усмехнулся Ярош. — Какие нынче дела? Штука сукна — уже интересное дело.

Но тем не менее он взял свою кружку и пошел к столу. Сел на свободный стул и очутился между двумя здоровыми парнями, смотревшими на него настороженно и зло.

— Ну что за дело, панове? — Ярош без приглашения налил из их бутылки.

— Надо переправить человека на ту сторону, — сказал Колецки, твердо глядя в глаза Ярошу.

— Нет, — Ярош выпил рюмку, — товар — да, человека — нет.

— Мы хорошо заплатим.

— А что нынче стоят деньги?

— Ярош, — Колецки достал сигарету, — мы о вас знаем много. Вполне достаточно, чтобы Модзолевский передал вас русским. Но мы не будем этого делать. Мы убьем вас, Ярош.

Один из незнакомцев протянул руку, и в бок Яроша уперлось тонкое жало десантного ножа.

— А если меня возьмут русские?

— Они не возьмут вас. Риск минимален.

— Сколько?

— Десять тысяч злотых.

— Злотые нынче меняются на килограммы.

— Сколько ты хочешь?

Ярош покосился на нож, взял бутылку.

Сразу же второй сжал его локоть.

— Пусти, — Ярош вырвал руку. Выпил. Помолчали.

— Еще десять тысяч советских рублей.

— Пять, Ярош, пять, — усмехнулся Колецки.

— Давай.

Хозяин, отойдя в угол стойки, внимательно смотрел за столиком. Одной рукой он расставлял кружки, другой доставал из ящика наган.

Колецки вынул бумажку.

— Подпишите, пан Ярош, так будет спокойнее и вам. Вы же коммерсант, а подлинная коммерция требует порядка.

— Когда вести человека?

— Завтра.

— Давайте деньги.

Ярош считал их долго. Аккуратно складывая каждую бумажку. Колецки презрительно глядел на него. Он слишком хорошо знал таких людей, готовых за деньги на все.

Наконец Ярош выдохнул и сунул деньги в карман.

— Надо было поторговаться, — улыбнулся он.

— Подписывайте.

Ярош взял протянутую ручку, долго читал расписку. Потом поднялся.

— Ну вот и все. — Колецки спрятал расписку в карман.

— Где мы увидимся? — спросил Ярош.

— Нам так приятна ваша компания, что мы просто не расстанемся до завтра.

Ярош хотел что-то сказать. Но, посмотрев на мрачных спутников Колецки, встал и пошел к выходу.

Они уже подходили к дверям, когда хозяин крикнул:

— Пан Ярош! Ваше сало и бимбер.

— Я сейчас, — буркнул Ярош и пошел к стойке.

Трое у дверей провожали его настороженными глазами.

Хозяин достал из-под стойки мешок, протянул Ярошу.

— Передай, — тихо сказал Ярош, — переправляют завтра ночью.

Он взял мешок, кинул на стойку деньги и пошел к дверям.


Завиша стоял на площади у дома, у дверей которого был прибит герб новой Польши. Серебряный орел без короны на красно-белом фоне. Этот герб словно давил на него. Притягивал и пугал одновременно. Завиша стоял на площади у коновязи, смолил огромную самокрутку и все не решался сделать первого шага. А его сделать было нужно. Просто необходимо. И он шагнул, как в воду, и пошел через площадь.

У двери сидел капрал, положив ППШ на колени.

— Тебе чего, Завиша?

— Мне к пану капитану.

— Иди, он на втором этаже.

Завиша толкнул дверь, и она закрылась за его спиной, отгородив от площади, людей у базара, от его прошлого.


Тамбовцев бежал на второй этаж, перескакивая через ступени. Он без стука ворвался в кабинет Середина.

— Что? — спросил его Губин. — Что?

— Радиограмма от Модзолевского.

Губин взял текст, прочел.

— Машину, я лечу в Москву.

Начальник контрразведки, комиссар госбезопасности 2-го ранга, закончил читать документы и потер лицо ладонями.

— Ваше мнение, Павел Петрович?

— Я изложил его в рапорте, товарищ комиссар.

— Кровавую дорожку устелили они для своего агента. Кровавую. Значит, англичанам очень нужно, чтобы этот человек остался у нас на длительное оседание.

— Видимо, так, товарищ комиссар.

— Ну что ж, Павел Петрович, поможем им. Пусть оседает. Под нашим контролем. Пусть. Только Колецки должен быть арестован, он не просто агент разведки, он военный преступник. На его руках кровь советских и польских граждан. Когда вы летите?

— Прямо сейчас.

— Желаю удачи.

Губин встал и пошел к выходу.

— Кстати, Павел Петрович, — сказал ему вслед комиссар, — подготовьте наградные документы на всех участников операции и не забудьте польских товарищей. А Ковалеву скажите, что ему присвоено звание подполковника. Пусть выезжает в Москву. Хватит, погулял в контрабандистах. А то привыкнет к фамилии Ярош и свою забудет.


Ярош не видел лица человека, которого ему нужно было переправить, он видел только его спину.

Они шли к реке. Колецки, двое его людей, агент и он. Ночь была безветренной и светлой.

— Плохая погода для нашего дела, — сказал тихо Ярош.

— Ничего, я обещал, что пограничникам будет не до нас.

Они подошли к реке, и Ярош вывел из зарослей лодку.

— Садитесь, — сказал он агенту и забрался в лодку сам.

Внезапно правее вспыхнула красная ракета, потом еще одна. Ударил пулемет, ему, захлебываясь, вторили автоматы.

— Пошел, — Колецки оттолкнул лодку.

Секунда, и она растаяла в темноте.

— Все, — сказал Колецки, — наша игра сделана. Теперь надо спешить, за нами пришлют самолет.

Они втроем поднялись по тропинке и пошли, сопровождаемые звуками близкого боя. Миновали поле, вошли в березовую рощу. Колецки шел впереди, прислушиваясь к непрекращающейся пальбе.

Он услышал за спиной хриплый крик, обернулся, но чьи-то сильные руки сдавили ему локти, выкручивая их, и он застонал. Вспыхнул свет фонаря, и он увидел Жеготу и Модзолевского. Поль лежал на траве, двое поляков вязали ему руки ремнем.

— Оберштурмбаннфюрер Колецки, — сказал майор, — именем народной Польши вы арестованы.

Капитан Модзолевский поднял ракетницу. В черном небе лопнул зеленый огненный шар. И сразу же стрельба стихла.

Колецки понял все и закричал, забился, пытаясь разорвать сильное кольцо рук, державших его.


Лодка приткнулась к берегу.

— Теперь тихо, — прошептал Ярош, — идите за мной.

Они медленно начали подниматься по склону.

Тамбовцев видел, как две темные фигуры поднялись на склон и пошли вдоль опушки в сторону деревни.

— За мной, — прошептал он солдатам.

Старшина Гусев и трое пограничников неслышно двинулись за капитаном.


Ярош и агент вошли в деревню.

— Где живет Кучера? — спросил агент.

— В школе.

— Я пойду к ней, а ты иди в город, купи мне билет до Минска и жди на площади у вокзала.

— Деньги.

— Какие, тебе же заплатили?

— Только за переход.

— На, — агент протянул ему пачку, — здесь хватит на все.


Из окна вокзала Губин и Тамбовцев наблюдали за площадью. Поезд до Минска должен был отойти через двадцать минут. Ярош стоял у киоска и пил квас.

— Едут, — сказал Губин и облегченно вздохнул.

На площадь выехала бричка, правила ею Анна Кучера.

Агент увидел Яроша и сказал тихо:

— Ликвидируйте его на обратном пути.

Анна молча кивнула.

Ярош подошел к бричке, протянул билет.

— Поезд отходит через пятнадцать минут. Ты подвезешь меня, Анна?

— Конечно, дядя Ярош.

— Тогда я папирос куплю, ты подожди.

Агент шел по перрону. Остановился у шестого вагона, протянул билет проводнику. Поднялся в вагон. Загудел паровоз, вагоны двинулись и медленно поползли вдоль вокзала.

— Все, — сказал Губин, — поехал наш красавец.

Ярош подошел к бричке, легко запрыгнул на козлы.

— Слезай, Анна.

— Почему? — не понимая, спросила она.

Ярош крепко взял ее за руку.

— Тихо, ты арестована.

Анна на секунду отвела глаза и увидела Тамбовцева и троих пограничников, идущих к бричке.


А война уходила дальше и дальше на запад. Заканчивалась осень. Но еще впереди была последняя военная зима, а потом уж весна Победы. Война откатывалась, а на границу выходили наряды. В любую погоду. В любое время.

Даниил Корецкий АДМИРАЛЬСКИЙ КОРТИК

БАРКЕНТИНА «КЕЙФ»

Дача стояла на возвышенности, в центре большой поляны, и чем-то напоминала стремительный старинный корабль.

— На что она похожа, ребята?

— На дачу и похожа, — резонно ответил Генка. — На что же еще?

— Заметим, на классную дачу, — добавил Петр.

Ну что ж, мои впечатления могут объясняться тем, что я уже знал, как называли этот загородный особняк Валерий Золотов и его друзья.

Просторный участок оказался изрядно запущенным, хотя видно было, что он знал и лучшие времена. Асфальтовая лента соединяла ворота с гаражом, выложенные кирпичом дорожки вились между пропаханными грядками и мертвыми клумбами, огибали здание и обрывались у деревянной баньки, сложенной над маленьким, но на удивление чистым прудом.

За банькой стоял огромный ящик, доверху наполненный бутылками из-под портвейна. В гараже тоже обнаружились три набитых бутылками мешка. А в общем осмотр двора ничего не дал.

Я без труда нашел на связке нужный ключ и, сорвав печать, толкнул дверь. На первом этаже располагаются службы, кухня, кабинет и зал, а наверху — спальни и зимняя веранда. Но, переступив порог, мы вначале оказались в небольшом холле перед двустворчатой дверью с табличкой «Кают-компания».

В «кают-компании» стоял спертый плотный воздух, в котором смешивались запахи винного перегара, табачного дыма и перестоявшейся еды. Не знаю, как мои спутники, а я уловил в этой сложной смеси еще один компонент. Раньше, до того, как я стал работать на следствии, я думал, что выражение «запах смерти» не более чем красочная метафора, но потом убедился в обратном. Смерть имеет даже два вида запахов: реально ощутимый обонянием и психологический, воспринимаемый сознанием, создающий особое отношение к месту, которое она посетила. И если первый может отсутствовать, то второй — ее непременный спутник.

В «кают-компании» запах смерти исходил от грубо начерченного мелом на полу силуэта, повторяющего контуры распростертого человеческого тела.

Поскольку я читал протокол, то отчетливо представил позу, в которой лежал убитый. Собственно, первичный осмотр места происшествия проведен толково и грамотно, в принципе можно было им и ограничиться, но я привык детально изучать места преступлений.

Я разъяснил приглашенной с соседней дачи пожилой супружеской паре права и обязанности понятых, затем повернулся к практикантам.

— Мы готовы, — нетерпеливо сказал Генка.

— А раз так, приступаем. Только вначале откройте окна.

Легкий сквозняк быстро выдавил на улицу сизый воздух с его тяжелым духом, и дышать сразу стало легче. С запахами разделаться просто, нетрудно навести порядок в комнате, убрать тарелки с закисшей пищей, стаканы с остатками спиртного и даже стереть мокрой тряпкой зловещий меловой силуэт.

Но самая тщательная уборка не поможет избавиться от того, что превратило уютную загородную дачу в место происшествия. Недаром на предложение поехать сюда вместе глава семейства ответил категорическим отказом.

«Кают-компания» представляла просторную светлую комнату. Три мягких кресла, журнальный столик, декоративный электрокамин-бар, магнитофон. Справа у окна — стол, сервированный на четыре персоны. Открытые консервы, вареная колбаса, сыр, кабачковая икра, ваза с яблоками и виноградом. Французский коньяк «Камю» — треть бутылки, пустая бутылка из-под шампанского, бутылка с незнакомой иностранной этикеткой. Пепельница с окурками,

На стене большая гравюра — фрегат с туго надутыми парусами, накрененный в лихом галсе, орудийные порты окутаны клубами дыма. На журнальном столике искусно выполненная модель парусника, над ним старинный штурвал. Вот и еще атрибут морской романтики, на ковре — ножны от кортика. Того самого, что сейчас лежит у меня в сейфе.

Мы начали делать рулеткой нужные замеры, как вдруг зазвонил телефон.

«Телефон на даче — редкость», — была первая мысль, но я уже прошел в кабинет и взял трубку.

— Все в порядке? — осведомился мужской голос.

— Да, — ответил я. Действительно, не спрашивать же, что он понимает под «порядком».

— О’кэй, — раздались гудки.

Осмотр и составление протокола, планов и схем заняли часа два. Дело шло к концу, и я поднялся наверх, заглянул в две маленькие комнатки с кроватями и вышел на веранду. Отсюда открывался умиротворяющий вид на окрестный пейзаж, и, надо сказать, с приподнятой точки обзора он выглядел еще живописней. А через поляну по направлению к даче шел человек.

Я спустился вниз и вместе с практикантами вышел на крыльцо, чтобы встретить посетителя. Но прошла минута, другая, третья, а в калитку никто не входил.

— Ну-ка, ребята, посмотрите, куда он делся.

Вернувшись в дом, я сел в кресло и услышал тихий тупой скрежет, который то пропадал, то появлялся вновь. Жук-древоточец!

Я подошел к стене и посмотрел вблизи на ровную деревянную поверхность. И точно. Одна дырочка, другая, третья… А сколько ходов уже проделано там, внутри? Дача оказалась больной…

Вернулись Генка с Петром.

— Никого нет. Наверное, он куда-то в другое место шел.

Может быть, конечно, и в другое. Но тропинка ведет прямо к воротам.

Я сфотографировал все помещения, снял со стены ножны от кортика. Подчиняясь внезапно пришедшей мысли, отлил в пронумерованные флаконы образцы спиртного из экзотических бутылок. Кажется, все, можно дописывать протокол.

Хотелось есть, а предстоял еще обратный путь до станции, потом ожидание электрички, потом…

— А почему вы не ездите на машине? — Мысль Петра работала в том же направлении, что и у меня.

— Потому что на ней ездит прокурор, — дал я исчерпывающий ответ и приготовился к следующему вопросу, но его не последовало. Чувствовалось, что ребята устали.

Из окна электрички я все время смотрел в левую сторону. Там, за деревьями, любили проводить время Валерий с друзьями, и, видно, отдых удавался на славу, недаром же они назвали дачу «Баркентина «Кейф».

В названии чувствовалась фантазия, изобретательность и даже некоторый изыск, а слово «кейф» произносилось правильно, без распространенной ошибки.

Грамотные, симпатичные, положительные молодые люди с развитым воображением… Я тем не менее один из участников вчерашней вечеринки лежит сейчас на холодном каменном столе морга, а другая заперта в душной камере.

Лес расступился, и я увидел знакомое здание на холме. Сейчас оно напоминало мне парусник, идущий ко дну.

СВИДЕТЕЛИ

Допрос, можно сказать, не получился. Марина Вершикова дала показания, подписала протокол, но контакта с ней установить не удалось. Она все время плакала и сквозь слезы рассказала, что да, ударила Петренко кортиком, за что — не помнит, так как была пьяна. Убивать не хотела, и как все получилось — сказать не может…

Сплошной туман. Как докладывать шефу?

Прокурор пребывал в благодушном расположении духа, это я понял сразу же, как только он ответил на приветствие.

— Можно направлять в суд. — Я положил перед ним законченное накануне дело.

— Так-так, — Павел Порфирьевич взглянул на обложку. — Иванцов и Петриков, грабеж, две кражи, угон автомобиля и вовлечение несовершеннолетних. Целый букет… А что, Иванцов так и не признался?

Меня всегда поражала феноменальная память шефа, который не только держал в голове перечень всех дел, находившихся в производстве следователей, но и помнил их суть, ориентировался в обстоятельствах преступлений, знал позиции обвиняемых и свидетелей.

— Не признался. Ну это дело его — не новичок. На этот раз влепят ему на всю катушку…

Белов дочитал обвинительное заключение, полистал пухлый том и размашисто подписался под словом «утверждаю».

— А как обстоит дело с убийством на даче Золотовых?

— Вчера делал дополнительный осмотр, сегодня допрашивал подозреваемую…

— Ее фамилия Вершикова, если не ошибаюсь? — Шеф не ошибался и знал это, просто хотел продемонстрировать свою осведомленность и блеснуть памятью — маленькие слабости свойственны людям. — Ну и что она? Признается?

— Признается-то признается, да как-то странно. Дескать, убила, а как — не помню, по деталям ничего не дает.

— Это объяснимо — вечеринка, выпивка… В общем-то дело несложное. Надо в этом месяце и закончить.

Шеф внимательно разглядывал меня. Он был массивным, внушительного вида мужчиной с крупными, простоватыми чертами лица и имел привычку изучающе рассматривать собеседника. Один глаз он потерял на войне, протез был подобран умело, и долгое время я не мог определить, какой глаз у него живой, а какой — стеклянный, и оттого испытывал неловкость, когда он вот так, в упор, меня рассматривал.

— И еще вот что. У меня был Золотов-старший…

— Интересно, когда же он успел?

— …Он просил как можно деликатней отнестись к ним. Они уважаемые люди, и так уже травмированы, а тут следствие, повестки, огласка, ну вы понимаете… Так что постарайтесь как-нибудь помягче. Может быть, вообще не будет необходимости их допрашивать…

— Такая необходимость уже есть! — Я не любил подобных разговоров.

— …а если все-таки понадобится, то можно вызвать по телефону, одним словом, поделикатней. Мы же должны внимательно относиться к людям, с пониманием…

Это уже начинались нравоучения, до которых шеф большой охотник.

— …проявить терпимость и такт. Так?

Он выжидающе посмотрел на меня, ожидая подтверждения.

— Так. — Действительно, что можно еще сказать в ответ? — Я могу идти?

Шеф был прав — дело из той категории, которые следователю нужно лишь должным образом задокументировать и оформить, закончить его можно довольно быстро.

Я набросал план расследования и отпечатал необходимые документы: запросы на характеристики всех участников вечеринки, сведения о наличии у них судимостей и постановление о назначении судебно-медицинской экспертизы. Обычные вопросы: причина и время наступления смерти, характер и локализация телесных повреждений, причинная связь их с наступившими последствиями, наличие алкоголя и ядов в крови.

— Можно? — Дверь кабинета приоткрылась.

— Входите.

Блондинка лет двадцати двух, короткая стрижка, аккуратно уложенные волосы, гладкая кожа, чуть-чуть косметики — личико красивое и какое-то кукольное.

— Присаживайтесь. Вы, как я понимаю, Марочникова?

Она кивнула.

— Паспорт с собой?

— Да. — Девушка положила документ на стол, и я начал переписывать установочные данные в протокол. Марочникова Ирина Васильевна, двадцать три года, образование 10 классов, работает на студии телевидения, ассистент режиссера, не замужем, ранее несудима…

— Допрашиваетесь в качестве свидетеля, должны говорить правду, за дачу ложных показаний предусмотрена уголовная ответственность. Распишитесь, что предупреждены об этом. — Я подвинул свидетельнице протокол.

— Я всегда говорю правду! — Она округлила глаза и, приподняв брови, с укором посмотрела на меня.

Я подождал, пока она распишется.

— Теперь расскажите, давно ли знаете Золотова, как часто ездили на его дачу, кто еще там бывал, как проводили время, а потом подробно про последнюю вечеринку.

Марочникова развела руками:

— Так много вопросов… Давайте я буду рассказывать все подряд, а если чего упущу — вы напомните?

— Ну что ж, давайте так. — Про себя я отметил, что она уверенно держится в кабинете следователя, пожалуй, слишком уверенно для своего возраста.

— Значит, так… С Валеркой мы познакомились года два назад, кажется, на какой-то вечеринке или на танцах, точно не помню. Ну, встречались, ходили в кино, театры, кафе. Знакомых у него много, да и у меня тоже, часто собирались компаниями, ну, музыку послушать, шампанского выпить. Вначале в городе, у кого-нибудь дома, а потом стали ездить на дачу к Валере. У него дедушка был адмирал… — Ирина на мгновение умолкла и выжидающе посмотрела на меня, очевидно, ожидая реакции удивления. Но я молча ждал, и она продолжила:

— И у дедушки чудесная дача, знаете, такое уютное место — кругом лес, в общем, красота. Мы туда приезжали обычно на день-два, человек по шесть, и всегда было все нормально. Музыку слушали, у него записи классные, танцевали, вина хорошего выпьем, там запас марочного, импортного… В общем, отлично время проводили. Дача со всеми удобствами, даже финская баня есть…

— Почему финская? — не выдержал я.

— А какая же? Финская баня, так и Валера говорил…

— Ну хорошо, продолжайте.

— Всегда все нормально было, ни драк, ни скандалов, а тут вдруг такое дело… Не надо было в этот вечер ездить, ничего бы и не случилось…

— Подробнее, пожалуйста.

— Ну все как обычно — приехали вечером я, Машка Вершикова, Валера и Федор. Машку-то я уже давно знаю, а Федю в первый раз в жизни видела, это она его привела. Ну, сели, поужинали, магнитофон послушали, потанцевали… Все нормально… Я пошла наверх спать, а разбудила меня уже милиция… Оказывается, такое несчастье…

— Скажите, Марочникова, вы были сильно пьяны в тот вечер?

— Кто, я?! — Ирина посмотрела такими изумленными чистыми глазами, что мне должно было стать стыдно за допущенную бестактность. И может быть, стало бы, если бы я не читал справку дежурного следователя, в которой черным по белому написано:

«Опросить Марочникову не представилось возможным ввиду того, что она находится в сильной степени опьянения».

— Кто, я?! — повторила она. — Да я вообще больше трех рюмок никогда не пью!

— Значит, это были вместительные рюмки. — Я показал свидетельнице справку, и она мгновенно перестроилась:

— В этот вечер и правда немного перебрала. Знаете, коньяк на шампанское…

— А остальные?

— Да как вам сказать… Валерка выпил прилично, Машка тоже свою норму выбрала. А Федя — тот сачковал.

— Не ссорились?

— Нет, что вы! Какие там ссоры! Все чинно-благородно.

— Чинно-благородно! Прямо тишь да гладь! Как же в такой благополучной компании могло произойти убийство?

— Понять не могу! Машка, конечно, деваха с закидонами, но такое… Может, баловались по пьянке, он и напоролся случайно?

— Вы ее хорошо знаете?

— А как же! Подружками были! Развлекались вместе, то да се… Она баба компанейская, веселая. Но с вывертами. Никогда не знаешь, что выкинет. Бывает, сядет ни с того ни с сего в угол — все танцуют, а у нее глаза на мокром месте. Что у человека внутри, разве ж узнаешь. Чужая душа — потемки…

— Какие у вас с Золотовым отношения?

— Ну ясно какие! Неужели непонятно?

Мне было понятно, но допрос тем и отличается от обычного разговора, что в протокол вносятся не догадки, умозаключения и намеки, а слова, прямо и недвусмысленно высказанные собеседником. Хотя бывает, что добиваться этих прямых слов неудобно. Но ничего не поделаешь.

— Признаться, непонятно. — Я выжидающе смотрел на Марочникову.

Она досадливо поморщилась и передернула плечами.

— Ну живу я с ним. Что такого — мне же не шестнадцать лет. Надеюсь, в протокол вы этого записывать не будете?

— Придется записать. Как и все, о чем говорим. Так что собой представляет Золотов?

— Нормальный парень, как все. Пофорсить, правда, любит, как же адмиральский внук! А так ничего…

Марочникова неторопливо прочитала протокол.

— Правильно записано?

— Правильно. Только вот стиль. — Она неодобрительно покачала головой.

— Сделайте скидку на то, что это все-таки не роман. — Я не нашелся, чтобы ответить более хлестко и сразу поставить ее на место, да и немудрено: впервые свидетель обращает внимание на стиль протокола.

— Да, это явно не роман. — Марочникова расписалась и внимательно посмотрела на меня. — А жаль. Ну ладно, до свидания.


Золотов Валерий Федорович, 29 лет, образование высшее техническое, работает в горкоммунхозе, инженер по озеленению, неженат, несудим… Среднего роста, выглядит старше своих лет, полный, лицо обрюзгшее. Что Марочникова в нем нашла?

Одет дорого, но безвкусно. Старается держаться солидно, но ему это не совсем удается — нервничает, а оттого делает много ненужных движений: поминутно вытирает лоб большим клетчатым платком, обмахивается им, смотрит на часы, достает и прячет обратно в пачку сигарету.

Мы беседуем почти час. Он очень внимательно выслушивает вопросы, понимающе кивает головой, с готовностью отвечает, но чрезмерно многословен, часто сбивается с мысли, отвлекается на мелочи, второстепенные детали и выжидающе смотрит на меня, ожидая знака или жеста, поощряющего его к дальнейшему повествованию.

Несколько раз он, как бы к слову, вспомнил своего дедушку-адмирала, между делом небрежно назвал по имени несколько известных в городе людей, дав понять, что он с ними на короткой ноге.

И то, что Золотов таким примитивным способом пытается произвести впечатление на собеседника, выдавало в нем человека недалекого. По существу дела он фактически ничего не сказал.

— Все шло нормально, послушали музыку — последние записи, выпили. У меня хороший бар — «Камю», «Бордо»… Ире стало нехорошо, не надо было коньяк с шампанским мешать, я отвел ее наверх, слышу — Маринка кричит. Сбегаю в «кают-компанию», — Золотов испуганно выпучил глаза, — она в истерике, а Федор — на полу. Вначале подумал, что это он спьяну, гляжу — в сердце кортик…

Золотов перевел дух и снова вытер вспотевший лоб.

— Это же надо… В моем доме… Ну скажите, мне это надо? — Он искательно посмотрел на меня, ожидая сочувствия и одобрения.

Но сочувствия не последовало, и он, сокрушенно разведя руками, продолжил:

— Тогда я позвонил… Конечно, неприятно — милиция, понятые, одним словом, скандал, но что поделаешь…

— Почему вы сказали, что произошел несчастный случай и Петренко сам напоролся на кортик?

— Так я ж когда звонил, так и думал. А потом Маринка рассказала мне, что это она его…

— За что же?

— Да разве ее поймешь? Ревела все время, толком ничего не добился. Полез он к ней, что ли… А вам она разве не объясняла?

В этот момент мне не понравился его взгляд, настороженный и цепкий, не соответствующий растерянной позе и недоумевающему лицу.

— Что вы можете сказать о своих гостях? — Я сделал вид, что не обратил внимания на вопрос, и Золотов не переспросил.

— Люди как люди. — Он сделал неопределенный жест.

— Подробней, пожалуйста.

— Да я их знаю мало. Разве что Марочникову… — Я понял, что Ирина проинформировала своего друга, о чем мы с ней говорили. — Маринка ее подружка, но встречался я с ней раз пять, и все больше в компаниях. Перебросимся словами, потанцуем — и все… С Петренко тоже шапочное знакомство…

— Как же вы собрались под одной крышей — четыре малознакомых человека?

— Да так как-то… От скуки. И потом знаете, как бывает: я — с Ирой, она позвала подругу, а та привела своего парня… Так сказать, четверо в одной лодке… Мне не жалко, дача большая, места всем хватит, думал, компанией веселей будет. — Золотов опять печально улыбнулся, приглашая к ответной понимающей улыбке. — А вышло вон как…

Попрощался он важно, с достоинством.

Итак, факт убийства налицо, есть труп, и есть признание убийцы. Но обстоятельства и причины преступления по-прежнему непонятны. Неясно и многое другое в этой истории. Путей восполнить пробелы уже нет: все, кого можно допросить, допрошены. Впрочем, остался еще один свидетель…

Кортик был устаревшего образца и напоминал сужающийся к концам католический крест. Чешуйчатые ножны, резные перекрестья и набалдашник. В свое время он, сверкая бронзой, висел у бедра какого-нибудь флотского офицера и, болтаясь в такт ходьбе, придавал особый шик морской форме. Сейчас все металлические детали покрылись слоем патины, витая костяная ручка потускнела и подернулась сеткой мельчайших трещинок. Проволочный шнур, повторяющий извивы рукоятки, тоже потемнел, выцвела перевязь. И этот налет старины придавал кортику вид дорогой антикварной вещи.

Я нажал едва заметную в рельефных выпуклостях перекрестья кнопку замка и потянул рукоятку, освобождая блестящую сталь, лишь в нескольких местах тронутую мелкими точками коррозии. Обоюдоострый ромбический клинок с обеих сторон покрывал тонкий узор травленого рисунка — парусники, якорь, перевитый канатом, затейливая вязь сложного орнамента. Кружево травления нанесено мастерски, так что даже продольные выемки — долы — не искажали изображения. Красивая отделка, изящная форма, продуманные пропорции клинка и рукоятки, искусная резьба… В таком сочетании стали, кости и бронзы эстетическая функция вытеснила утилитарную, эта привлекательная вещица воспринималась как настенное украшение, произведение искусства, а не оружие…

На клинке не осталось криминальных следов, благородная сталь отталкивает жидкость, и она скатывается каплями, но если присмотреться, в углублениях рисунка увидишь бурые разводы…

Странно, что на ножнах и рукоятке не обнаружены отпечатки пальцев: не протирала же их Вершикова после убийства! Очень странно.

ИСКУШЕНИЯ ДЛЯ ИЩУЩЕГО ИСТИНУ

Характеристики на всех участников трагической вечеринки были одинаковыми, хотя и написаны разными словами. Если бы их заложили в компьютер с заданием выдать портреты охарактеризованных лиц, мы бы получили фотографии близнецов среднего пола.

Такого же однообразия я ожидал и от справок о судимости, однако, к своему удивлению, обнаружил, что Валерий Золотов тринадцать лет назад привлекался к уголовной ответственности за мошенничество, но, учитывая его несовершеннолетний возраст, дело прекратили, ограничившись мерами общественного воздействия.

Никакого юридического значения этот факт не имел, но как штрих, характеризующий личность Золотова, был довольно красноречив. Любопытными были и другие новости: экспертиза дала заключение, что бутылки в «кают-компании» «Баркентины «Кейф» вместо благородного «Камю» и марочного импортного вина содержали низкосортный коньячный напиток и дешевый портвейн. И заключительный аккорд — дедушка Золотова действительно служил во флоте и перед выходом в отставку имел звание капитана 1-го ранга, но адмиралом он никогда не был.

Вот вам и почтеннейший Валерий Федорович! Человек-блеф! Теперь понятно, почему Ирина Марочникова обычную черную баню величает финской…

Зачем ему нужно это нагромождение лжи? Ну, положим, звание «внука адмирала» могло давать ему в школе какие-то крохотные привилегии, например: «Из уважения к дедушке я тебе, Золотов, сегодня двойку не поставлю» — ведь проверять действительное звание дедушки никому бы не пришло в голову. Я до сих пор не могу сказать, что заставило меня сделать соответствующий запрос… Но школу-то он закончил давным-давно, а продолжает ходить во внуках. Да еще фальсификация спиртного, упоминание о знакомствах с «сильными мира сего»… Скорее всего этот камуфляж следствие укоренившейся привычки прикрывать собственную незначительность близостью к авторитетным людям и организациям. Но может ли эта привычка иметь какую-нибудь связь с преступлением?

С человеком-блефом нужно держать ухо востро: все, что его окружает, может оказаться фикцией, надувательством, мистификацией. А что, если и та картина преступления, которая мне подсовывается, тоже блеф? Тогда все неясности и неувязки объясняются очень просто.

Следствие практически закончено, надо получить еще пару-тройку документов, и можно составлять обвинительное заключение. И если мои сомнения небезосновательны, то этим актом блефу будет придана юридическая сила.

Но кто может быть заинтересован в такой игре? Как могли развиваться события на самом деле?

Я вышел в коридор и толкнул дверь соседнего кабинета с табличкой «Лагин Ю. Л.».

— Добрый вечер, Юрий Львович. Как поживаете?

— Мы поживаем. А ты, я вижу, бездельничаешь?

Лагин — добрый и умный человек, с огромным житейским и профессиональным опытом, но за тридцать лет следственной работы накопил немалый запас сарказма. Впрочем, я уже привык к его манере разговора, и мне нравилось общаться с ним, личностью интересной и незаурядной. К тому же всегда можно было рассчитывать получить от него дельный совет.

— Бездельничаю, Юрий Львович. От вас ничего не скроешь.

— Ну тогда подожди пару минут, я допишу, и побездельничаем вместе.

Ему было пятьдесят пять. Высокий, плотный, с большой головой, Лагин держался всегда солидно и внушительностью вида мог поспорить с шефом, недаром посетители, встречая в коридоре, часто принимали его за прокурора.

— Ну-ну, так что, ты говоришь, у тебя стряслось? — Лагин закончил писать и откинулся на спинку стула.

— Стрястись ничего не стряслось…

— Отчего же тогда тебя гложут сомнения? И что ты хотел спросить у старика Лагина?

Нет, он не читал мысли. Но как всякий хороший следователь умел определять направление хода размышлений собеседника и его ближайшие намерения.

— Странная штука получается, Юрий Львович. По делу практически все сделано, а ясности никакой…

— Такое бывает. — Лагин неопределенно крякнул.

Я пересказал обстоятельства дела. Лагин, снисходительно улыбаясь, перебирал мелкие предметы в объемистом ящике своего огромного, обтянутого зеленым сукном стола, но по глазам было видно, что слушает он внимательно.

— И что же тебя смущает?

— Да как-то неопределенно все. Нет четкой картины происшедшего.

— А ты хотел получить незамутненную, химически чистую истину, так сказать, рафинированный вариант? Впадаешь в ошибку новичков и забываешь, что она многолика.

— Сейчас вы начнете про абсолютную и относительную, формальную и материальную, квази- и псевдоистину…

— Нет уж, учить тебя философии не собираюсь. Речь о другом. Как я понял, ты боишься, что найденная тобой истина слишком туманна? — Лагин слегка улыбнулся.

— Пожалуй.

— Истина приговора должна быть ЮРИДИЧЕСКОЙ истиной. Пусть она неполна по сравнению с самим преступлением, пусть упущены какие-то детали, пропали оттенки и психологические нюансы, но эта неполнота не должна касаться основного: кто совершил преступление и как надо квалифицировать его действия. Именно здесь проходит грань, отделяющая правосудный приговор от неправосудного! И в этих вопросах истина не многолика — она одна. Ее нельзя установить неполно, можно либо найти ее, либо нет. Любая неполнота превратит истину в заблуждение, а на нашем языке — в судебную ошибку!

Лагин опять посерьезнел.

— И тут следователя подстерегает опасность. Помнишь, где это сказано: «Ищущий истину да убоится искушений»? Искушение действительно велико: хотя концы с концами не вяжутся, но в мелочах, в деталях, а все остальное понятно, ну ничего, пусть суд разберется!

А есть противоположная крайность — раздувать червячок сомнений, бояться очевидного, метаться в поисках новых фактов, запутываться в доказательствах. И в поисках несуществующей терять реальную цель.

— Вы думаете, я беспричинно раздуваю сомнения?

— Не знаю. То, что твой Золотов враль, еще ни о чем не говорит. Ну хвастался дедом, ну поил дурех портвейном вместо заморского вина, что из этого? И неясность картины преступления может объясняться очень просто: все пьяны, где уж тут восстановить детали! А раз так — твои сомнения повисают в воздухе. Если бы был хоть один факт, один камень для опоры…

Лагин прав. И когда я вышел на улицу, сомнения почти перестали меня мучить. Стоял мягкий теплый вечер, недавно прошел дождь, и воздух был чистым и непривычно свежим, асфальт впитал воду и оттого казался гладким и жирным. Я прошел через аккуратный, с умытой зеленью сквер и собирался повернуть к дому, когда меня окликнули.

Сухощавый, юркий и отчаянный Коля Таганцев, с ним здоровенный Роман Полугаров и Костя Азаров из ОБХСС. Все трое радостно улыбаются.

— Ты как раз кстати. — Таганцев хлопнул меня по плечу. — Пойдем в «Интурист» поужинаем.

— Вам что, опять зарплату повысили?

— Еще нет, но повод есть — Ромка старшего лейтенанта получил.

Предложение было заманчивым, но кое-что меня смущало.

— Неудобно, в своем районе…

— А что тут неудобного? — прогудел Полугаров. — Что мы, не можем в нерабочее время за свои деньги в ресторан сходить?

Несмотря на ранний час, ресторан был почти полон. На низкой эстраде рассаживалась за инструменты четверка длинноволосых молодцов.

Мы сосредоточенно поглощали пищу и слушали музыку. Певица низким, чуть хрипловатым голосом повествовала о девушке, сообщающей матери, что она влюбилась в цыгана по имени Ян. Девушка была примерной дочерью и подробно информировала родительницу о вкусах и запросах своего избранника. Ян оказался разносторонней личностью: он любил золотые кольца, дорогие шубы и вина армянского разлива. Н-да… То-то мама обрадуется!

Из-за столиков поднимались пары и выходили на танцевальную площадку под сплошную россыпь хрустальных многоцветных светильников. На плечо легла чья-то рука, я скосил глаза и увидел тонкие пальцы с аккуратным маникюром — бордовый лак с золотыми блестками.

— Можно вас пригласить?

Ирина Марочникова была в коротком синем платье простого покроя, без украшений. На ногах красивые босоножки — сильно изогнутая тонкая подошва на высоченной «шпильке», пристегнутая к обнаженной маленькой ступне двумя тонкими ремешками, перекрещивающимися на подъеме и щиколотках.

— Меня? — Придумать вопрос глупее было трудно. Но, честно говоря, я растерялся.

— Вас, — Марочникова обворожительно улыбалась. — Можно? Вы, конечно, думаете сейчас, зачем я вас пригласила? — Марочникова заглянула мне в глаза. — Угадала?

— Нет, — ответил я чистую правду. То, о чем она спросила, я обдумал раньше, в те короткие секунды, когда поднимался со стула. Потом, когда мы шли между столиками к эстраде и я поддерживал ее за руку, чуть выше локтя, я перепроверил свои выводы и окончательно убедился, что никаких определенных целей Марочникова преследовать не может, скорее всего ею просто руководит интерес экзальтированной девицы к человеку экзотической, на ее взгляд, профессии. Да еще, быть может, желание завести на всякий случай «нужное» знакомство. В этом последнем ей, бедняжке, предстоит пережить глубокое разочарование.

— Я думаю, с кем вы сюда пришли.

— С Валерием. Он любит «Интурист» и бывает здесь почти каждый день.

— И зарплаты инженера-озеленителя хватает?

— Что ему зарплата! Он же как-никак внук адмирала…

— Кстати, кто вам сказал эту чепуху?

— Какую чепуху? О чем вы?

— Что Золотов — внук адмирала?

— Господи! Да это всем известно! Почему вы говорите «чепуху»?

— Да потому, что дедушка уважаемого Валерия Федоровича никогда не был адмиралом!

— То есть как «не был»? Кем же он был?

— А вы поинтересуйтесь у своего приятеля.

Но Марочникова поверила удивительно быстро.

— Вот фанфарон! Вы знаете, ложь у него в крови. Он врет по любому поводу, по мелочам, когда это не дает ему никаких выгод. Но врать про дедушку… Ведь все, ну абсолютно все знают, что он внук адмирала… Зачем ему это?

— По-моему, вы только что сами ответили.

Музыка кончилась, и я повел Марочникову к ее столику, в малый зал, примыкающий к основному под прямым углом.

— Кого мы видим! Почет и уважение! — Золотов был изрядно навеселе и улыбался так, что можно было пересчитать все его зубы. — Ай да Куколка! Молодчина! Такого гостя нам привела!

Непонятно, объяснялась его аффектация алкоголем или укоренившимся представлением, что именно так бурно надо выражать свои чувства в подобных ситуациях.

— Познакомьтесь — Жора и Таня.

Напротив Золотова сидел крепкий парень с грушевидным, расширяющимся книзу лицом и обвислыми щеками и смазливая, неряшливого вида девица, которые приторно разулыбались и угодливо закивали головами. Жора дернулся было, чтобы протянуть руку, но передумал и правильно сделал.

— Это уважаемые люди, — продолжал распинаться Золотов. — Жора замдиректора магазина, а Таня — его помощник.

— А что, разве есть зависимость между занимаемой должностью и степенью уважения? — осведомился я.

— Самая прямая. — Он тоненько, визгливо засмеялся, дурашливо тряся головой. — Да вы и сами это прекрасно знаете. Потому и хотел бы я быть купцом. Купец первой гильдии Золотов! Звучит? Склады, лабазы, мануфактура. Баржи с зерном по рекам ходят. Заводишко небольшой, коптильня, винокурня. — Он мечтательно закатил глаза. — Отпустил бы бороду лопатой, пароходик бы завел, как водится, банька, бильярдная, цыгане… Ирку бы с собой возил. Только фамилию ей бы заменил, надо что-нибудь звучное — Ирэн Маркизова, танцы на столе! Ножки у Ирки классные, да и фигурка — все в порядке.

Золотов победоносно посмотрел на Жору и, чуть скривившись, перевел взгляд на Таню.

— …Так что была бы вне конкуренции. Полный сбор обеспечен!

Он залпом выпил бокал и утерся тыльной стороной руки, а руку вытер о скатерть. Потом придвинул зернистую икру и, намазав толстый бутерброд, смачно откусил.

— Вы любите икру? — обратился он ко мне, бодро двигая челюстями. И, не дожидаясь ответа, продолжил: — А я терпеть ее не могу. — Он развел руками. — Но ем. И знаете почему?

— Нетрудно догадаться. Это же по-купечески — икру есть. И шикарно: она дорогая, значит, престижу способствует.

— Ну нет! — Золотов опять хохотнул. — Вы уж меня совсем примитивом считаете! Я вот жую и чувствую, как лопаются на языке, зубах маленькие шарики. Хрусть, хрусть, хрусть… Каждая икринка — осетр! Сколько я съел за вечер икринок? Тысячи полторы? Значит, полторы тысячи осетров! Громадных, тяжелых, в толстой ороговевшей чешуе, с пилообразными спинами и мощными хвостами! Говорят, осетр еще с мезозойской эры сохранился, пережил ящеров, динозавров, птеродактилей всяких… Царь-рыба!

А я за один присест целый косяк сожрал, семьдесят пять тонн осетрины! А если посчитать, сколько они икры наметали? Миллионы, миллиарды осетров! А я один! И где все эти миллиарды царей-рыб? Вот здесь! — Он похлопал себя по отвисающему животу. — Вот когда ощущаешь себя венцом природы!

Он перевернул бутылку над бокалом вверх дном, выливая остатки. Шампанское наполнило бокал и побежало через край, заливая скатерть. Я смотрел на него и думал, что ошибся, считая его амебой. Нет, это совсем иной зверь… Одноклеточна в нем, пожалуй, только мораль.

Я высвободил руку и кивнул Марочниковой.

— Благодарю вас, мне пора.

Она слабо кивнула в ответ, не сводя с Золотова взгляда, в котором отчетливо читалась откровенная брезгливость. Очевидно, он даже через свою толстую шкуру почувствовал этот взгляд.

Когда я вернулся к своему столику, ребята допивали кофе.

— Ну ты даешь! — встретил меня Таганцев. — Как же ты такую девушку приманил?

Мы расплатились и прошли к выходу, на улице попрощались, ребята повернули налево, а я — направо.

Аллеи сквера были пустынны, только кое-где в тени уютно устроились влюбленные парочки да впереди, на ярко освещенной площадке перед памятником, сидела одинокая девушка. Это оказалась Марочникова.

— Почему вы не идете домой?

— Да так как-то… Засиделась, задумалась… — В мертвенном свете ртутных ламп я рассмотрел, что карандашные контуры ее глаз чуть-чуть расплылись. Плакала?

— О чем же, если не секрет?

— О жизни. У каждого своя жизнь, и каждый сам ее устраивает. Так ведь считается? — В голосе чувствовалась горечь.

Точно, плакала.

— Считается-то так, но бывает и по-другому. И вообще, пустынный сквер в вечернее время не лучшее место для подобных размышлений.

— Сейчас пойду. — Она встала и, зябко поежившись, обхватила плечи руками. — Вы не можете меня проводить?

— Увы, нет. Танца вполне достаточно.

— Достаточно? Для чего?

— Для выговора.

— Но почему? — Марочникова снова опустилась на скамейку. — Что в этом плохого?

— Потому что внеслужебные контакты с лицами, проходящими по делу, являются грубым нарушением следственной этики.

— Вот оно как… А посидеть со мной вы можете?

Я замялся, но потом сел, стараясь держаться от нее как можно дальше.

Ситуация складывалась нелепая. Выйдя из ресторана в центре родного района, я сижу на скамейке с хорошенькой девушкой, с которой очень мило танцевал сорок минут назад и которая является свидетельницей по расследуемому делу. Готовый компрометирующий материал. Информация к размышлению о моральном облике следователя Корнилова.

Но, с другой стороны, сейчас она может сказать гораздо больше того, что сказала на допросе. Доказательством не зафиксированные в протоколе слова не станут, но ориентиром на пути к истине — вполне.

— Знаете, так бывает скверно на душе, а когда остаешься одна, то еще хуже… С вами я почему-то чувствую себя свободно, как с хорошим знакомым, и мне кажется, могу говорить о чем угодно…

— Да, я исповедник в силу профессии, — попытался я перевести разговор в шутку. — Только вот грехов не отпускаю.

— Жалко… Сейчас никто не отпускает грехов. Что же Маринке делать?

— Как говорится, искупать вину.

— Искупать… Как она там?

— Давайте поговорим о чем-нибудь другом. Ладно?

— Скажите, я вам нравлюсь?

— Гм… Ну…

— Я неточно выразилась, — поправилась она. — Я вообще могу кому-нибудь нравиться?

— Несомненно, и, наверное, очень многим… — Я все еще пребывал в растерянности.

— А для Золотова я только безделушка, которой можно хвастать перед другими. Ему самому безразлично, как выглядит женщина! Он так и говорит: «Мне все равно, пусть будет рожа овечья, ничего, прикроем!» Для него главное — тряпки, деньги… Если у какой-нибудь уродины двадцать платьев да все руки в кольцах, он ей будет пятки лизать и каждое слово ловить! А мне: «Знай свое место!» Я для него не человек, а лошадь, даже стихи про это написал! Он ведь еще и поэт!

— Какие стихи?

— О, там очень тонкая издевка! Мол, кто он и кто я! Если найду, дам вам почитать.

Марочникова разволновалась не на шутку, она глубоко дышала, лицо раскраснелось и приняло неожиданно злое выражение.

— А сам-то… Если бы вы знали, какое он ничтожество!

Она на секунду замолчала и устало махнула рукой.

— Ладно, не хочу сейчас об этом говорить…

— На допросе вы были настроены по-другому. И считали Золотова «нормальным парнем».

— Ну вы же меня спрашивали об убийстве… К этому он отношения не имеет. А мои впечатления и переживания к делу не пришьешь, вас же интересуют факты. И вообще, со следователем лучше не откровенничать…

— Если вы так расцениваете Золотова, то почему же продолжаете с ним… — я запнулся, подбирая слово, — дружить?

— Куда от него денешься? Он как паук — оплетает со всех сторон… — Марочникова уткнулась лицом в спинку скамейки и заплакала. Плакала она тихо, но горько и безысходно…

Эти резкие смены настроения, быстрый переход от смеха к слезам и наоборот выдавали в ней натуру нервную, со слабым типом характера, вынужденную нести в себе какой-то тяжкий груз, который не с кем разделить.

— Ну, мне пора. — Я написал номер своего телефона, протянул листок Марочниковой и встал.

Марочникова подняла голову и смахнула слезы со щек. В глазах продолжала блестеть влага, и мне показалось, что она смотрит с некоторой укоризной. Очевидно, в ее представлении совсем не так должен вести себя мужчина в подобной ситуации.

— Знаете, как мне плохо одной… — Во взгляде теплилась надежда.

Я вспомнил разговор с Лагиным, когда он предостерегал меня от поджидающих следователя искушений.

— Я не гожусь на роль утешителя.

Искушение не овладело мною, так что даже не с чем было бороться. Слишком многое стояло между нами.

Начался мелкий дождик. В асфальте отражались уличные фонари и свет фар проезжающих автомобилей. Было свежо, даже прохладно. И я не мог надышаться чистым, без ароматов, дистиллированным воздухом умытого ночного города.

ПЕРВЫЙ КАМЕНЬ

На следующий день с утра я занялся текущими делами. Напечатал обвинительное заключение по делу Криницына, подшил его, заполнил карточки статотчетности и пошел к прокурору.

Белов сидел, закопавшись в бумаги, и время от времени делал какие-то пометки большой синей ручкой.

— Дело Криницына, Павел Порфирьевич, — ответил я на его вопросительный взгляд.

— Хорошо. — Белов достал листок учета дел, находящихся в производстве следователей, и поставил птичку. — А что у вас с другими делами?

— Акименко и Годенко — почти окончено.

Белов сделал еще одну пометку.

— Дело Вершиковой, конечно, тоже окончите.

— Не уверен.

И в ответ на вопросительно выгнутую бровь я выложил прокурору все свои сомнения.

— Э, Дмитрий Арсентьевич, признаться, такого от вас не ожидал, — с укоризной проговорил он, когда я закончил.

— Чего «такого»? — не понял я.

— Такого мальчишества, даже, извините, дилетантства! «Кажется, наверное, не похоже…» Да разве это следственные категории? Вы же профессионал и должны оперировать только фактами. Фактами! Ваши внутренние сомнения к делу не приобщишь и в приговоре на них не сошлешься… — Белов говорил устало и даже несколько обиженно оттого, что ему приходится повторять банальные вещи, учить меня прописным истинам, азам следственного ремесла.

— Я это хорошо понимаю, Павел Порфирьевич, и все же…

— …искусство следователя, я имею в виду хорошего следователя, невозмутимо продолжал Белов, — в том и состоит, чтобы уметь интуитивные догадки превращать в доказательства. А все эти голые сомнения… — Он махнул рукой. — Грош им цена.

Белов замолчал, выжидательно разглядывая меня.

— По делу все сделано? — спросил он, не дождавшись реакции на свой монолог.

— Практически все. Осталось получить акт судебно-медицинской экспертизы.

— Получайте и заканчивайте следствие. Ясно?

Все было ясно. Я вел себя как неопытный стажер, еще не распрощавшийся со студенческой инфантильностью, и Белов недвусмысленно указал мне на это. Обидно. И я злился на себя за то, что еще после разговора с Лагиным не отделался от своих навязчивых сомнений. Все, баста! В акте экспертизы, конечно, ничего неожиданного не будет, иначе мне бы уже позвонили. Значит, приобщаю его к делу, составляю обвинительное — и в суд. Хватит плутать в трех соснах!

Действительно, заключение эксперта не содержало неожиданностей. Смерть наступила около полуночи от проникающего ранения сердца, других повреждений не обнаружено. Легкая степень опьянения, ядов в крови нет. Все ясно и понятно, с самого начала можно было предположить, что заключение будет именно таким. Надо заканчивать дело…

Ругая себя последними словами, я набрал номер Бюро судмедэкспертизы и вызвал на допрос Кобульяна.

Это был полный крепкий мужчина с близко посаженными глазами и мясистым носом. Лицо его постоянно имело недовольное выражение неудивительно при такой профессии. Сейчас его недовольству была еще одна причина.

— Не понимаю, что за моду взяли следователи — по каждому делу допрашивать! — брюзжал он. — Вам разве что-то непонятно в акте? Или есть какие-то сомнения? Нет, надо перестраховаться и еще допросить Кобульяна! Ну что я скажу нового, кроме того, что написал в заключении? Скажите, что?

Он обличающе наставил на меня указательный палец.

— Может, что-нибудь и скажете, Гаригин Ованесович. Сами понимаете, читать бумагу — одно, а разговаривать с живым человеком — совсем другое, миролюбиво произнес я. Характер у Кобульяна тяжелый, и излишне раздражать его не следовало. Впрочем, предугадать заранее, что может вызвать его раздражение, было невозможно.

— С живым человеком! — передразнил он меня. — Если бы мы требовали для работы живых людей, то как бы вы расследовали убийства?

Это был уже черный юмор.

— Распишитесь, что будете говорить правду, — холодно сказал я, переходя на официальный тон. — И расскажите о результатах исследования.

Кобульян тяжело вздохнул и, смирившись, начал рассказывать. Он почти слово в слово повторил все то, что написал в акте, и замолчал, ожидая вопросов.

— Скажите, вы ни на что не обратили внимания? Может, какая-то мелкая деталь, которой обычно не придают значения?

— Не было никаких деталей! — отрезал Кобульян. — То, что убийца здоровенный лоб, вы и так знаете, преступление раскрыто, и он арестован.

— Подождите, подождите, Гаригин Ованесович, что значит «здоровенный лоб»?

— То и значит, что удар чудовищной силы, клинок прошел через грудную кость. Средний мужчина так не ударит…

— А женщина? — У меня даже дыхание перехватило: вот оно!

— Что «женщина»? — хмуро переспросил Кобульян.

— Женщина может так ударить?

— А у вас что, подозревается женщина? — оживился он.

Я промолчал.

— Определять, кто нанес удар, не в компетенции эксперта, это задача следствия, — нравоучительно произнес Кобульян. — Но могу высказать свое неофициальное мнение: за двадцать лет работы я повидал всякого, но чтобы женщина могла так сильно ударить — сомневаюсь.

Эксперт понял, что вызван не зря, и настроение у него заметно улучшилось.

— И еще одно, — Кобульян взял со стола линейку и зажал ее в кулаке. Обычно нож держат от себя, в сторону большого пальца, или к себе — в сторону мизинца. Соответственно, раневой канал идет снизу вверх, — он взмахнул линейкой, — или сверху вниз, — он опять показал. — А в данном случае клинок вошел под прямым углом! Если потерпевший лежал, то это объяснимо, а иначе так сильно не ударить!

Кобульян замолчал, выжидающе глядя на меня.

— Нет, по показаниям обвиняемой он стоял… — Уточнение оказалось настолько неожиданным, что я несколько растерялся. — Как же это могло произойти!

— Чего не знаю, того не знаю, — развел руками эксперт. — Что мог сказал, а разобраться во всех тонкостях — ваша задача.

Когда Кобульян ушел, я внимательно перечитал его показания. Это уже кое-что. Если раньше мои сомнения в выдвинутой Вершиковой версии убийства были чисто интуитивными, то теперь они обретали фундамент. Протокол допроса эксперта являлся первым камнем, теперь надо собирать остальные.

Я достал план расследования. Только где они, остальные? Все намеченные мероприятия выполнены, на первый взгляд искать больше нечего и негде… Но я знал, что существует еще один путь — проникновение внутрь событий, во внутренний мир участвовавших в них людей, в хитросплетения их чувств, помыслов, в лабиринт межличностных взаимоотношений, где можно отыскать скрытые мотивы тех или иных действий, их цели…

Одним словом, путь в души участников этого дела.

ПУТЬ В ПОТЕМКАХ. ВЕРШИКОВА

Она уже не плакала. Бледная, с отеками под глазами, с сухим опустошенным взглядом, равнодушная ко всему окружающему. Модное нарядное платье измято, волосы растрепаны.

— Закурить не найдется? — Голос хриплый, чужой.

Я полез в портфель. Тусклый свет слабой лампочки рассеивался в крохотном, без окон, кабинете. Стол прибит к полу, стул и табурет по обе стороны от него тоже прихвачены металлическими уголками. Под высоким потолком лениво вращались лопасти вентилятора, натужно гудел мотор в черном отверстии вытяжной системы. Они включались автоматически, одновременно с электрическим освещением.

Не помогало. Воздух оставался душным, накрепко пропитанным до кислоты застарелым запахом дыма тысяч папирос и сигарет. Их курили взвинченные, издерганные оперативники и усталые следователи, угощали людей, сидящих напротив, — без этого устоявшегося ритуала не обходится почти ни один допрос. Глубоко затягивались подозреваемые, облегчившие душу признанием, нервно глотали дым те, кто был «в отрицаловке». Хотя это и шаблонно, но маленький, начиненный табаком бумажный цилиндрик очень часто оказывал растормаживающее действие и способствовал установлению взаимопонимания.

Я не курил, но всегда носил для подследственных дешевые крепкие папиросы.

— Сколько мне дадут?

Обычно это спрашивают на первом же допросе. И отвечать приходится каждый раз одно и то же.

— Не знаю. Суд решит.

— Суд, суд! Вы же заодно все! Как следователь напишет, так суд и заштампует!

— Это вас соседки по камере научили?

— А хотя бы! Не все же такие дуры, как я!

— Ну-ну… Только не советую у них учиться. Такая «наука» обычно боком выходит!

— А что же вы мне посоветуете? — Вершикова заметно успокоилась и подобралась. — Рассказывать чистую правду? Ладно, расскажу!

Она с силой выпустила тонкую струйку дыма.

— Полез он ко мне! Хватать за разные места начал, платье срывал… Я от него побежала, глядь — на стене кортик висит… Схватила, выставила не подходи! А он налетел с разбегу…

Такое объяснение ставило все на свои места. Но… Во-первых, оно запоздало на два дня. В деле появились показания Кобульяна, и то, что раньше не вызывало бы никаких сомнений, теперь воспринималось несколько в другом свете. А во-вторых, мне не понравилось, как Вершикова говорила: слишком расчетливо. Не понравилась резкая смена занимаемой позиции и настроения. И самое главное — не понравилось, что названный ею мотив, такой удобный, обтекаемый и подходящий к ситуации, Золотов уже пытался исподволь подсунуть следствию…

— Почему же вы сразу об этом не рассказали?

— Не знаю, — глядя в сторону, ответила она. — Да и какая разница когда?

— Действительно никакой. Вы в любой момент можете изменять показания и даже не несете ответственности за лжесвидетельство. Знаете почему?

Вершикова слушала внимательно.

— Потому что ложь — одна из форм защиты. А закон предоставляет подозреваемому право защищаться любыми способами.

— И зачем вы мне это сообщаете?

— Но лучше все-таки говорить правду, — я пропустил ее реплику мимо ушей. — Это не нравоучения, не назидания и не моралистика. Все подследственные сами приходят к такому выводу рано или поздно. Лучше раньше.

— Сейчас я рассказала все как было!

Я молча смотрел на нее, и она не отводила взгляда, в котором отчетливо читался вызов.

— Ну, хорошо. Тогда объясните, пожалуйста, как вам удалось нанести такой удар? — Я положил на стол протокол допроса судмедэксперта.

Читала Вершикова долго, и на лице ее отражалась растерянность.

— Ну, что скажете?

— Не знаю, не помню… Налетел с разбегу… А как все получилось, не могу сказать…

— Придется проверять! Что такое следственный эксперимент, знаете?

— Проверяйте, — упавшим голосом сказала она.

Вершиковой было двадцать два года. Уроженка сельской местности, после окончания школы приехала в областной центр с мечтой поступить в училище искусств. Попытка окончилась неудачей, но домой она не вернулась — сняла угол на окраине и устроилась в парикмахерскую кассиром. Пять лет спустя в ней уже нельзя было узнать прежнюю скромную деревенскую девочку.

Работала маникюрщицей, имела «своих» клиентов, обзавелась обширными связями среди «нужных» и «деловых» людей. Жила на широкую ногу, переехала в изолированную квартиру в центре. Обилие и разнообразие нарядов в ее гардеробе явно не соответствовало скромной зарплате.

— Скажите, Вершикова, за что вас привлекали к уголовной ответственности год назад?

— Никто меня не привлекал, — с оттенком оскорбленности ответила она. — Подозревали в спекуляции, потом разобрались, что ошиблись.

— Давно ли вы знаете Золотова?

— Не очень. Месяц-два.

В голосе чувствовалось напряжение.

— А у меня складывается впечатление, что вы знакомы гораздо дольше. Около двух лет.

— Почему это? Нет, вовсе нет! — Она говорила чуть быстрее, чем требовала ситуация.

— И что вы можете сказать о нем?

— Да что вы ко мне пристали! Ничего я вам больше не скажу! Слышите, ничего!

— Отчего же? Вопрос вам неприятен?

— Отстаньте наконец! Хватит! Я устала! — Закрыв лицо руками, Вершикова разрыдалась.

Продолжать допрос не имело смысла.

ПЕТРЕНКО

Дверь была заперта.

— Только ключа у меня нет, — развела руками хозяйка. — Если убрать надо было, я просила, чтобы он свой оставил.

— Этот? — Я показал ключ.

— Да, этот… — Клавдия Дмитриевна как-то с опаской протянула руку и так же нерешительно отперла замок.

Маленькая комнатка, стены оклеены желтыми обоями, старинный розовый абажур с бахромой, круглый стол, накрытый плюшевой скатертью. Учебники…

— Собирался поступать? — Я полистал «Физику» и «Математику» для десятого класса.

— Да, в мореходное. На штурмана.

Старый платяной шкаф со скрипучей дверцей. Пиджак, брюки, рубашка и плащ. В карманах ничего интересного.

Под кроватью — шикарный импортный чемодан с хромированными замками. Огромный, солидный, матово блестящий натуральной кожей. На дне чемодана свитер, джинсы, несколько открыток со стереоэффектом, россыпь шариковых ручек, значки… Больше, кажется, ничего. Хотя вот, в углу… Странно! Полотняный, явно самодельный мешочек колбаской, с тесемочками…

— Как вы думаете, что это?

Практиканты пожали плечами.

— А это товарищ Федора принес, — вмешалась хозяйка. — Я тоже подивилась, когда увидела.

— Какой товарищ?

— Да этот, представительный, из горисполкома. Валерий! Вот отчества не помню.

— Почему «из горисполкома»?

— Как почему? Он же сам и говорил…

— А почему вы думаете, что это он принес?

— Да я как раз заглянула спросить что-то, вижу, он разворачивает сверток и вытаскивает… Я еще посмеялась — мужчины, а с тряпками возятся. А он говорит: «Что делать, иногда без этого не обойтись».

— И часто он приходил к Петренко?

— Частенько. И девушку с собой приводил. Марину…

— Марину или Иру?

— Марину. Черненькая такая. Феде она, как видно, нравилась…

— А не знаете, что за дела были у Петренко с этим Валерием?

— Да они же старые знакомые, еще со школьных лет. А сейчас встретились — Федя простой моряк, а Валерий какой-то начальник… А дела у них обоюдные. Федя перед экзаменами волновался: желающих много, конкурс большой… Валерий помочь обещался, говорил, на заочном отделении у него есть свои люди. Но ему тоже от Федора чего-то надо было — все его уговаривал, коньяком угощал, золотые горы сулил.

— А о чем шла речь?

— Вот этого не скажу. Я же только отрывки разговора слышала.

— И какое впечатление производил на вас Валерий?

— О, видать человек влиятельный, со связями. Такой если захочет — все сможет.

Ай да Золотов! Услышь он эту восторженность в тоне Клавдии Дмитриевны, был бы на седьмом небе от счастья. Меня так и подмывало разочаровать ее, но я сдержался.

Последние восемь лет из своих двадцати девяти Федор Петренко плавал. В начале в каботаже, потом стал ходить за границу. Сейчас его сухогруз заканчивал профилактический ремонт, значит, была возможность допросить членов команды.

После бесед с замполитом и старпомом я вызвал тех матросов, которые близко знали убитого.

Начальство недолюбливало Петренко: его называли анархистом и демагогом, это означало, что держался он независимо, чинов и рангов не признавал, позволял дерзкие шуточки, любил «резать правду-матку». Товарищи по команде отзывались о нем, в общем, хорошо: «душа нараспашку», смелый, рисковый, немного склонен к авантюрам. Слов на ветер не бросает, уживчив для дальних рейсов это немаловажно.

Больше всех рассказал о Федоре его сосед по каюте Василий Егоров здоровенный парень с красным, задубелым от ветра лицом.

— Влюбился Федька крепко. И было бы в кого, а то девчонка, пигалица, ни тут, ни там… — Он показал руками. — Вначале вроде все у них складывалось, а потом вдруг раз — она ему отлуп! В рейс ушел сам не свой, ходит мрачнее тучи, не разговаривает.

Егор вздохнул.

— Потом у него вдруг идея появилась — учиться пойти! Ни с того ни с сего… Его вообще понять трудно. Парень неплохой, но со странностями. Раз зашел в каюту, а он панель отвинчивает. Снял, посмотрел и на место поставил. Я говорю: «Ты чего?» А он отвечает: «Смотрю, нет ли здесь тараканов».

Свидетель округлил глаза и сделал паузу, чтобы я тоже почувствовал всю нелепость такого поведения.

— А вы что?

— А я говорю: «Ты лучше пойди в трюм, крыс погоняй, если больше заняться нечем. А тараканы у нас пока еще не завелись». В общем, чудаковатый был парень.

МАРОЧНИКОВА

Крикливая, бурлящая толпа,
Копыта, высекающие гром.
Таким был этот жаркий день, когда
Я взял тебя с собой на ипподром.
Споткнулся конь или ошибся всадник,
Победа будет равно далека,
Но одному выигрыш — это праздник,
Другому — только горсточка овса.
Обидно за неравенство партнеров,
Вдвойне обиднее, когда глядишь
На лошадей красивых и здоровых
И всадников невзрачных и худых.
И у тебя мелькнет сама собой
Мыслишка, затаенная слегка:
Когда была бы я вон той гнедой,
Не выбрала б такого ездока!
Но скажет вам, не подбирая слов,
И самый завалящийся жокей:
Не лошадь выбирает ездоков,
А всадник выбирает лошадей!

— Ну как? — спросила она. — Написано специально для меня!

Я промолчал, обдумывая прочитанное. Очень интересный штрих к характеристике Золотова. Оказывается, у него своя философия… Толпа, лошади, женщины — там, внизу… И он — на трибуне, бесстрастный наблюдатель. Да, пожалуй, не просто наблюдатель. Он претендовал на роль вершителя судеб, этакого сверхсущества. Очень интересно… Кто бы мог подумать!

Выявить это обычными средствами не удавалось: подобные вещи не находят отражения в характеристиках… И опять-таки, если судить по стихам, то Золотову в гораздо большей степени свойственно поведение, которое он и Вершикова пытаются приписать Петренко. Но почему Вершикова? Впрочем, если моя догадка правильна…

— Скажите, какие отношения у Золотова и Вершиковой?

Марочникова помедлила с ответом.

— Ладно. Плевать я на него хотела!

Она сосредоточилась.

— Машка у него была до меня. Уже несколько лет. Он хвастался, что в люди ее вывел…

— Каким же образом?

— В маникюрши устроил, квартиру хорошую снял — у него знакомые где-то в жилуправлении. Приучил делишки разные обделывать… И мне предлагал: «Займись делом — всегда при деньгах будешь!» Но я на Машкином опыте ученная — она из-за этого чуть в тюрьму не села. И держал он ее «на крючке» — чуть-что — сразу: «Смотри, со мной тебе лучше не ссориться!» Боялась она его. И зависела. Пугал: «Из квартиры выселю, пойдешь опять углы снимать…»

Я вспомнил, что Марочникова тоже живет в комфортабельной квартире, снятой по договору…

— Когда такое на даче получилось, он мне перед допросом сказал, как говорить и что… Скрывал почему-то, что с Машкой знаком давно… И что с Федей отношения поддерживал… Вообще, говорил, меньше языком болтай, а то у всех неприятности будут, а у тебя — в первую очередь…

— Зачем ему эта ложь?

— Не знаю. Он же все время врет. Феде голову морочил, обещал в училище устроить. Да и многих дурил: «Приходите ко мне в горисполком, ждите в вестибюле, я спущусь…» А сам за полчаса до встречи зайдет туда и в туалет. К назначенному времени спускается важно по лестнице. Цену себе набивал, чтобы за важную персону принимали. И многие верили…

— А что он от Федора хотел?

— Не знаю. Раньше Федор пару раз привозил ему вещички кое-какие, больше по мелочи — белье, косметику. Потом не захотел. Так Золото Машу научил, чтобы она Феде голову закрутила, влюбила в себя, чтобы он ее слушаться стал…

— Золотов сильный физически?

— Толстый. Жиром заплыл. Какая в жире сила…

— Как ведет себя Золотов после происшедшего? Что говорит о следствии?

— После того вечера в ресторане я его не видела. А вообще напуган: на даче, говорил, засада, за всеми нами следят…

— Почему он так решил?

— Да приятель его, Жора, позвонил туда — ему ответили, показалось, Валерка, а подошел — знака нет… Еле ноги унес.

— Какого знака?

— Условный сигнал: на ручку калитки подкову надевал. Значит, все в порядке, ждет в гости. А если подковы нет — и идти нечего: или родители там, или еще что… Подкова эта обычно с обратной стороны на заборе висела.

— Скажите, Ира, с кем дружил Золотов?

— Да есть некоторые… — Она презрительно сморщилась. — Работают, на собраниях выступают, правильные речи произносят… А сами спекулируют, пьянствуют, развратничают… Как оборотни… Только разве это дружба? При случае один другого с потрохами продаст!

Марочникова назвала несколько фамилий, я записал. Сейчас она держалась совсем иначе, чем на предыдущем допросе, кажется, начала выходить из-под влияния Золотова.

Когда свидетельница ушла, я взял чистый лист бумаги и выписал добытые факты.

Итак, мнение судебно-медицинского эксперта о силе удара противоречит нарисованной Вершиковой версии убийства.

Вершикова полностью зависит от Золотова и подчиняется всему, что он скажет. Похоже, что картина преступления тоже придумана Золотовым.

От Золотова зависит в какой-то степени и Марочникова, что-то удерживает ее от того, чтобы рассказать все известное по делу.

Федор Петренко тоже был тесно связан с Золотовым какими-то взаимными интересами.

Золотов, Золотов, Золотов…

Да, для того чтобы разобраться во всех неувязках и противоречиях, необходимо было проникнуть во внутренний мир Валерия Золотова, через увеличительное стекло заглянуть ему в душу.

Я знал, что ничего хорошего там не увижу, предстояла грязная, неприятная работа, и если бы можно было ее избежать, я бы с удовольствием это сделал. Но иного пути не было.

ЗОЛОТОВ

— Штука в том, что понимать под словом «любовь», — он картинно взмахнул рукой. — Если определить содержание термина, все сразу станет на свои места и никаких вопросов не возникнет.

— Это уже пытались сделать и классики художественной литературы и отпетые циники. Вы же не надеетесь дать какое-то качественно новое объяснение?

— Представьте, надеюсь. И очень простое. Вы, конечно, считаете меня циником и ожидаете услышать нечто непотребное. Напрасно. Я не собираюсь затрагивать физиологическую сторону, нет, будем рассуждать с позиций обычной человеческой психологии.

Золотов сел посвободнее и даже положил руку на край стола.

— Есть люди замкнутые, есть общительные, одни быстро сходятся с окружающими, другие — нет. Стеснительные мужчины неуверены в себе, оттого держатся скованно, боятся даже спросить что-нибудь у незнакомки, не то что заговорить или в кино позвать. Им нравятся красивые, стройные, веселые и независимые женщины, но они их панически боятся и не рассматривают как реальную для себя пару.

Но вот попадется такому какая-то замухрышка — случайно, то ли работали вместе или ехали куда-то в одном купе… Познакомились, гулять стали. Это уже синица в руках, реальная ситуация! И вот наш скромник жизни без нее не представляет! В любви объяснился, замуж зовет! Пошла — верный муж. Не пошла — драма, неудачная любовь. Может даже утопиться!

Золотов чуть заметно улыбнулся.

— Вижу ваше разочарование. Действительно, до сих пор я не сказал ничего нового и открытия не совершил. Но не торопитесь с выводами. Давайте препарировать дальше тончайшую, трепетную материю чувств. Итак, с робкими все ясно, но парадоксальный факт — то же самое, хотя и в несколько другой форме, мы наблюдаем и у вполне нормальных, развитых, смелых людей!

Он склонил голову набок, чтобы лучше воспринимать производимый эффект.

— Да, да, да! Смотрите: он и она. Познакомились. Первый поцелуй. Признание в любви. Близкие отношения. Все хорошо, все нормально. Но вдруг разрыв — и для нашего героя он оборачивается трагедией! Помилуйте, почему? Ты же мужественный парень, с сильным характером! А вокруг столько девушек — брюнеток, блондинок, худых и полных. Среди них так легко найти замену отвергнувшей подруге. Они не хуже ее, многие даже лучше!

А он отвечает: «Я ее люблю, других мне не надо!» Что же такое любовь? Вонзаем грубый скальпель исследователя еще глубже, в святая святых…

И что окажется? Влюбленный находится в плену иллюзий! Коль он объяснился своей избраннице, стал близок ей, так сказать, раскрылся, то этим связал себя по рукам и ногам! И теперь его помыслы только о той, с которой достигнуто единство душ!

Искать замену для него оказывается труднее: надо начинать все сначала, заново устанавливать контакт, вновь открывать душу! Человек натыкается на психологический барьер и, сам того не подозревая, приобретает комплекс, низводящий его до уровня того самого стыдливого неудачника!

Как вам нравится такой подход к проблеме?

В голосе чувствовалась скрытая гордость.