КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Человек, помоги себе [Юрий Васильевич Сальников] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

1


А если мне все-таки нравится Николай Бурков? Ну и что?

Зинуха говорит: в нем нет ничего хорошего. Вика же признает: он — личность!

Но может ли человек быть личностью, если в нем нет ничего хорошего?

В классе Н. Б. держится солидно. Даже — сверх. Начала я сегодня объявлять на перемене:

— Люди! Пишите в «Колючку»!

А он засмеялся — противно так всегда смеется-хмыкает:

— Детсад!

— По-твоему, что же? Не надо выпускать сатирический листок? — взорвалась я.

— И не надо!

Я хотела взорваться еще сильнее, да Вика дернула меня за рукав.

— Хватит приставать к нему, Ольга.

Это я — «пристаю»?

В конце концов, что получается? В седьмом, когда меня впервые сделали редактором классной газеты, все рвались писать фельетоны и рисовать карикатуры. «Колючка» тогда выходила каждую неделю — никто не обижался. Потом пыл у ребят поубавился, но в прошлом году еще дело двигалось. А в нынешнем — все словно перевернулось. Ребята заявили Анне Алексеевне, что на собраниях готовы по-прежнему критиковать друг друга, не взирая на лица, но выставлять себя на посмешище перед посторонними в газете наотрез отказались. И теперь ни у кого не допросишься не то что фельетона — малюсенькой заметеночки. Да еще слова какие придумали: «Выставлять на посмешище»!

И это уж точно — из-за Николая Буркова. С его приходом началась в нашем классе смута.

Вика примечает, как я смотрю в его сторону, и подзуживает:

— Ох и ненавидишь ты его!

Иногда и вправду — ненавижу. А иногда думаю: ведь умный.

Умный, умный, а с Лариски Нечаевой глаз не сводит. Да и Зинуха почему сказала про него: нет в нем хорошего? Тоже из-за Нечаевой. Может ли хороший мальчишка увлечься такой супермоднячкой?

Самого-то, Буркова, едва он появился у нас осенью, сразу оценили: не пустозвон. Высокий, широкоплечий, он сел на заднюю парту рядом с коротышкой Ясеневым и долгое время вообще помалкивал.

А помалкивать тоже можно по-разному. Ясенев девятый год взирает на всех со своей «Камчатки» без единого звука. Однако недаром Марат Галустян еще в шестом сказал про него: «Это ясень, который дуб». У новенького же глаза сообразительные, внимательные.

Я, конечно, не очень его разглядываю. Разве что покосишься изредка в тот угол, где он с Ясеневым. С моего места, с третьей парты у окна, если сесть вполоборота, вся их «Камчатка» как на ладони. И слова оттуда долетают преотлично. Едва Н. Б. что-нибудь пробасит, мне, как через динамик, слышно. Я запоминаю. А дома сяду вот так, как сейчас, и думаю, думаю… Даже самой тошно — истуканом сделалась. Учебник раскрыт, а ничего не соображаю. Сегодня и учебника не положила — завтра воскресенье, успею выучить.

— Ольга, я ухожу. — Мама собралась на дежурство в больницу и вошла ко мне в пальто.

Я быстренько пододвинула чистый лист бумаги. Пусть думает, что готовлю очередную передачу для молодежного радио.

Она так и подумала.

— Опять сочиняешь?

— Угу.

— А в школе все нормально?

— Угу.

— Придет папа, борщ разогреешь. — Поцеловала в щеку и ушла.

Я вздохнула: хорошая мама, а про все и ей не скажешь. Особенно про Н. Б.

А что, если начать дневник?

Эта мысль мелькнула у меня вчера вечером, когда папа сказал: «Ну, дочь, через неделю тебе шестнадцать. Чем же ты ознаменуешь такую дату в своей жизни?» Я засмеялась: «Начну писать мемуары». Папа кивнул, будто принял мое сообщение всерьез: «Пора подводить итог прожитому». Он у нас малоулыбчивый, строгий. Подполковник, преподает в военном училище. Я спросила: «Ты тоже пишешь?» Он ответил: «Думать о жизни не обязательно с пером в руках. Достаточно в нашей семье одной сочинительницы».

Что верно, то верно — родители у меня не «писучие»: маме за письмо сесть — целое событие. И отец к литературе никакого отношения не имеет, хотя книгами увлекается. Дня не проходит, чтоб не купил новые. И не только военные, — их у нас уйма! — но и классику, и современные романы. А я — стихи. Разных сборников у меня тоже уйма. Читать любит и мама, но меня и писать тянет — даром, что ли, с детства прослыла сочинительницей. И после вчерашнего разговора с папой подумала: а почему бы в самом деле не взяться за «мемуары»?

Вот передо мной общая тетрадка с бежевыми корочками, великолепная глянцевая бумага в клеточку так и манит — пиши, пиши, Ольга Кулагина!


«Суббота, 17 ноября.

На днях завуч Юлия Гавриловна объявила: кому в ноябре исполнится шестнадцать, должны принести фотографии и заполнить бланк — в школе на вечере Конституции вручат паспорта.

Это — рубеж! Лермонтов в свои шестнадцать уже написал гениального «Нищего»: «И кто-то камень положил в его протянутую руку». А в чем преуспела ты, уважаемая Ольга Васильевна? Сидела, сидела весь вечер, сочиняла, исчеркала кипу бумаги и… выбросила. Ни строчки, ни рифмы, заслуживающей внимания. Бездарь и ничтожество ты, Ольга Васильевна!»


Ну вот: начала подводить итог прожитому. Но тут зазвонил телефон. Викин голос: «Ольга, где пропала? Мы с Зинухой купили билеты, беги, ждем». И сразу — гудки: пи-пи! Это похоже на Вику — не успеешь сказать слово — беги, спеши, ждем. Но я тоже хороша: пообещала — приду к «Северному», и… Это уж на меня похоже: организованности никакой. Осмысливая собственные поступки, придется обратить на это особое внимание.

К кинотеатру подбежала тютелька в тютельку — третий звонок. Девочки нервничали у входа. Фильм индийский, «Дети до шестнадцати не…» Но контролерша поверила, что мы «достигли». Вика смотрела, повизгивая от восторга. Это для меня загадка: увлекается математикой и астрономией, науками сугубо сухими, с технариком Геной Землюковым ведет бесконечные разговоры про космос, а в кино сидит, как маленькая. Зинуха-толстуха ее поминутно одергивала:

— Потише ты.

А я сидела безмолвно-каменная. Вика даже возмутилась:

— Что с тобой? Раньше тебе индийские картины нравились.

— Раньше человечеству и немые фильмы нравились, — ответила я.

— При чем здесь человечество?

— Ой, девочки, опять вы сцепились? — недовольным голосом пропела Зинуха (ей бы только всех утихомиривать)

— Ладно, — согласилась я. — Будем мирно сосуществовать. — И взяв девочек под руки, крепко прижала их к себе, плечом к плечу, и повела по улице.

Мы ускорили шаг, почти побежали, свернули за угол и… налетели на Николая Буркова.

Он шел не один. Рядом с ним важно шествовала Лариса Нечаева.

— Хо! — враз выдохнули Зннуха и Вика.

А я с нарочитой серьезностью сказала: «Здрасте!»

Н. Б. поклонился мне тоже с деланной серьезностью.

В общем, разыграли сцену встречи — как будто не сидели сегодня целый день в классе.

— А мы в кино, — ничуть не смутившись, объяснила Лариса. — Говорят, интересный — индийский.

— Изумительный! — подтвердила Вика.

— Потрясающий, — добавила я. — Захлебнетесь от удовольствия.

Зинуха, предчувствуя, что в дальнейшем ходе столь светской беседы возможны нежелательные осложнения, поспешила отправить милых дружков восвояси:

— Идите, идите, а то опоздаете. Да завтра-то в музей на выставку не забудьте! — крикнула им вслед (она у нас возглавляет культурно-массовый сектор).

Лариса в ответ на этот призыв лишь помахала издали, а Бурков даже не оглянулся. Все-таки воображала он!

Когда они скрылись за углом, я расхохоталась:

— Чудная парочка, гусь да гагарочка!

Вика взглянула на меня с удивлением. И мне стало неловко: кажется, становлюсь абсолютной дурой. Высмеиваю Ларису. А спрашивается, за что? За то, что Н. Б. пошел в кино с ней, а не со мной? Но, во-первых, еще вопрос: захотела бы я пойти с ним, если б он меня пригласил? А во-вторых, пусть вообще ходит с кем угодно и куда угодно. Только знал бы он, как эта Лариска в прошлом году перебывала в кино чуть ли не со всеми нашими мальчишками! Все они — смешно сказать! — поочередно влюблялись в нее один за другим. Будто эпидемию перенесли, честное слово. Конечно, она красивая, яркая, белые волосы по плечам рассыпаются, фигурка — что надо, платья — шик: одевает ее мамулечка — дай бог! Да что толку? Повертятся около нее ребята, повертятся и «остывают». Вот и Н. Б. С первых дней устремил на нее свои выразительные. Но еще неизвестно, чем это кончится.

— Ой, девочки, не знаю, сколько нас завтра на выставку явится? — забеспокоилась Зинуха. — Вдруг сорвется?

— Не сорвется, — успокоила Вика! — Олимпийцы придут.

Я поддакнула: конечно, наш Олимп — так мы назвали свой кружок любителей искусства — Аннушку не подведет.

Короче, разговаривали мы о том, о сем, но я не переставала думать о Н. Б. Старалась о нем не думать, а думала. И ведь главное, что меня волновало? Сказать смешно: увижу его завтра или нет? Придет он в музей или нет?

2

В музей он не пришел. И Лариса тоже.

Мы собрались, как и уговаривались, к двум часам.

Я чуть не опоздала. Во-первых, из-за соседей.

Интересные у нас соседи. Он — сержант милиции — Данилюк, она — мастер-швея на фабрике — Кошман. А сын у них, — десятилетний Вовка — выходит, Данилюк-Кошман. Но дело не в этом, а в том, что Кошман ужасно ревнует Данилюка. И когда у них начинается очередная баталия, мрачный Вовка приходит к нам готовить уроки. «Надоели, — говорит, — опять разбираются». — «А ты со своими приятелями не разбираешься?» — спрашиваю я его. «Это смотря в чем». — «У каждого возраста свое», — поучаю я, чтобы он не привыкал осуждать взрослых. В общем, веду с ним такую воспитательную беседу. Но сама считаю: Кошман зря мучает Данилюка. Он каждый вечер разъезжает по улицам, следит за порядком — профессия, можно сказать, героическая. А она со своей ревностью.

Сегодня воскресенье, и Вовка пришел не уроки готовить, а просто смотреть телевизор. Немного погодя прибежала и Кошман, плакала на кухне, жаловалась родителям. Вовка рвался туда, я не пустила. Мама потом сказала: «Чужая семья потемки». Я поправила: «Так говорят про чужую душу». В этой-то семье, по-моему, все абсолютно ясно. И уж что-что, а ревновать я себе никогда не позволю.

Однако задержалась я не только из-за соседей. Еще и потому, что села писать дневник. Правда, написала: всего одну фразу: «Что я за человек?» А просидела над раскрытой бежевой тетрадкой чуть не два часа, забыв обо всем на свете. Потому что этот вопрос в последнее время интересует меня, как никакой: сама-то я личность или нет?

Со стороны посмотреть — конечно: фигура! С первого класса примерная ученица, почти круглая отличница и активистка — кем только ни была. Звеньевая, председатель совета отряда, член совета дружины, бессменный редактор классной газеты. И уже печатаюсь в краевой «молодежке». Стихотворение мое передавалось по краевому радио!

Но есть ли у меня хоть малюсенький талантишко?

Что из того — напечатали в разделе «Проба пера молодых» два рассказика? Или прочитали один стишок в передаче для старшеклассников! Да пусть даже дали задание — сделать радиорецензию о выставке в музее! А вот разыскала сейчас в завале бумаг тот стишок, что сочинила летом у моря, когда смотрела на необозримый простор. Когда-то он мне безумно нравился. Сейчас же пригляделась: ужас! Абсолютно бездарный! «Космические страсти». «Бушуют рьяно». «Океан-гигант». Отвратительно!

Только и это не самое главное — стихи, рецензии…

Вот почему в классе не так?

Учителя, конечно, как прежде, ставят меня в пример — и по учебе, и вообще. А ребята… Для них, видите ли, какой-то новенький Бурков куда лучше! Герой! А Лариса Нечаева? С незапамятных времен учится шаляй-валяй. Но он-то задружил не с кем-нибудь, а именно с ней. Что же опять получается? Будь ты хоть семи пядей во лбу, а счастье проходит мимо тебя?..


У входа в музей уже собрались наши ребята, окружая Анну Алексеевну. Конечно, галдели. А она, весело смеясь, что-то говорила Марату Галустяну.

Аннушка пришла к нам три года назад, когда сама еще казалась совсем девочкой. Только прическа у нее и тогда была теперешняя, вполне «взрослая» — тяжелый пучок темных волос, на затылке. За три года на наших глазах в ее жизни произошли огромные перемены — появился Олег Иванович, была их свадьба, родилась Светланка. Но с нами Анна Алексеевна все такая же: требовательная, как учительница, и откровенная, как подруга. За эту ее откровенность и душевность мы платим тем же — дома того не скажешь, чем с ней делишься. Да и к Олегу Ивановичу мы привыкли — если собираем Олимп у них на квартире, он всегда участвует в наших спорах и часто ходит вместе с нами в кино и в музей. А со Светланой мы водимся чуть не с первого дня ее рождения. Вот и сейчас девочки забавляли ее. Только сегодня она не в духе — куксится, хнычет. Анна Алексеевна отвлеклась от разговора с Маратом.

— Устала, дочка?

— К тебе хочу, — потянулась та и, перебравшись с отцовских рук, уткнулась в мамино плечо.

— Опять нездоровится ей, — встревоженно сказала Анна Алексеевна, щупая девочке лоб. — Может, вернетесь домой?

— Пожалуй, — согласился Олег Иванович. Он — ученый, кандидат наук, селекционер, выращивает пшеницу. А похож на артиста Тихонова.

— Не хочу домой! — замотала Светлана кудряшками. — Хочу картинки смотреть.

— Картины будешь смотреть в другой раз. Сейчас пойдешь с папой.

— С тобой хочу!

— Анна Алексеевна, вы и правда идите, — сказал Марат. — Мы одни можем.

— Да, да, — поддержали мы комсорга. — Идите.

— Но мне надо, — ответила Анна Алексеевна. — И Светлана у нас уже не маленькая, должна понять: маме надо!

Когда Олег Иванович ушел с девочкой, Анна Алексеевна заметила:

— Вот что, друзья дорогие, прошу вас — не портить мне дочь своей жалостливостью.

— Так ведь ей нездоровится, сами сказали.

— Не настолько, чтобы потакать капризам. Поблажки только расслабляют волю.

— А вы всегда педагог! — засмеялся Марат.

Девочки начали высказывать предположение — не простудилась ли маленькая, но Анна Алексеевна сказала, что Светлана недомогает уже несколько дней: ей то лучше, то хуже, врачи не могут ничего определить, назначили консилиум.

В этот момент подошел бесстыдно опоздавший Илья Шумейко. Он как ни в чем не бывало поздоровался и, сняв очки, начал протирать их да еще спросил, почему это мы не входим. Как будто не мы его ждали целые полчаса, а он нас. Это всех возмутило, на него накинулись: «Еще бы на два часа опоздал!» Пока кругом шумели, Вика шепнула мне, о чем Аннушка рассказывала до моего прихода. Оказывается, сегодня утром она получила два письма от своих бывших учеников, мы их сокращенно зовем «бывучами». Так вот одно письмо от Майки Федотовой, а другое от «бывуча», который много лет не давал о себе знать и вдруг написал. Учительница читала это письмо и вспоминала, какой был Валерий Заморыш. Заморыш — фамилия. Сам-то он, сказала Вика, наоборот, здоровенный: прислал в письме фотографию.

Мне захотелось взглянуть на здоровенного Заморыша, и я попросила у Аннушки карточку. Она дала и оба письма. На снимке впрямь богатырь в военной форме. Сержант Советской Армии. Только письма я прочитать не успела — мы вошли в музей.

Нас собралось полкласса — большинство кружковцы. Олимпийцы, как и следовало ожидать, не подвели.

До последней минуты я надеялась, что появится Н. Б. Но… ни его, ни Ларисы! Конечно, я не подала вида, как расстроилась, наоборот, весело бросила клич: «Вперед, олимпийцы!» и первая влетела в вестибюль музея.

Дружной стайкой, не отставая от седовласой женщины — экскурсовода, ходили мы по залам выставки московских художников. Я все записывала в блокнот. После осмотра выставки создалось такое впечатление, будто мы сами побывали в столице — на Новом Арбате, в Большом театре и на Красной площади.

Когда экскурсовод завершила рассказ и ушла, мы еще долго стояли перед картиной с видом на Москву-реку. Нам очень понравилось, как выписана вода, и солнечные блики на воде, и белый катер, и ажурные листья на переднем плане. Все было тщательно разрисовано — до каждой прожилочки на зеленом листке. Вика даже возмутилась, что экскурсовод прошла мимо этой картины, не сказав о ней ни слова.

Анна Алексеевна послушала нас, улыбаясь, потом подвела к портрету пятилетней девочки, сидящей на скамейке в сквере — с куклой в руках. И сказала:

— А теперь посмотрите сюда.

Сначала нам показалось, что их нечего и сравнивать, эти картины: с катером на реке — яркая, четкая, а эта — невзрачная, вроде небрежно намалеванная. Но Анна Алексеевна посоветовала приглядеться получше и стала объяснять, как хорошо сидит эта кроха, баюкая куклу, в центре большого города, отрешенная от окружающего ее шума и людей.

И я почему-то вспомнила Викину сестренку Наташку — ей примерно столько же лет. Как часто при мне Вика обижала Наташку невниманием к ее заботам! Мне стало жалко Викину сестренку, я посмотрела на Вику. Она на меня. Мы поняли друг друга. Анна Алексеевна сказала:

— Это и есть подлинное искусство. Оно пробуждает добрые чувства, потому что художник не просто копирует жизнь, он вкладывает в картину свою душу.

Мы пошли к выходу и скоро расстались с учительницей. Хотели ее проводить, но она заторопилась, села в троллейбус, беспокоясь о Светланке. Наверное, все время думала о ней — не случайно и картину выбрала с девочкой. Ведь на выставке были и другие.

От троллейбусной остановки мы зашагали к набережной. Вика с Зинухой, Марат с Шумейко и я.

Марат сказал:

— Все же картина «На реке Москве» классная. И в искусстве нужны разные манеры.

Он сказал это с важностью знатока, потому что сам рисует. Даже мечтает стать художником. Но восхищался сейчас вместе с нами, неучами, работой бездушного копировальщика жизни. Вот и захотелось оправдаться в наших глазах. Я спросила:

— Почему же ты при Аннушке не развивал свою идею про разные манеры?

— Будет час, будет и слово, — ответил он с той же важностью.

— Это конечно, — не удержалась я от иронии, — вам теперь только повод подавай, чтобы спорить, как Бурков.

Но тут мне вдруг возразила Вика:

— А при чем тут Бурков?

— При том, — сказала я, — что это он завел у нас обычай: спорить ради спора.

— Почему же ради спора? — спросил Шумейко. — Про учебу-то он верно, сказал, помнишь?

Еще бы не помнить! Если в классе у нас, как я считаю, завелась смута, то случилось это именно в день, когда Н. Б. затеял с Аннушкой спор об учебе. Я запомнила его слово в слово.

Мы неважно начали учебный год, и в середине той четверти Анна Алексеевна стала пропесочивать отстающих: неужели, дескать, мы, люди вполне взрослые, еще не уразумели, что обязаны хорошо учиться?

Вот тогда-то и встал Николай Бурков. До этого скромный новенький не проявлял себя ничем, а теперь поднялся и вежливо этак, но твердым баском сказал: «Извините, Анна Алексеевна, но вы неправильно требуете». — «Что неправильно?» — удивилась Аннушка. И мы удивились: сказать такое учительнице!

Бурков же нисколько не смутился. «Неправильно, чтобы все мы одинаково учились. Сами сказали — люди взрослые, через год у каждого будет свое дело. Так разве не важнее обратить внимание на предмет, который пригодится в жизни? Об этом и «Комсомолка» пишет. Если я не собираюсь быть биологом или химиком, зачем, спрашивается, уделять им столько же времени, сколько математике?» — «А ты собираешься стать математиком?» — спросила Анна Алексеевна. «Нет, это я к слову, математика везде требуется». — «А какой же у тебя любимый предмет?» — «Лично я в стадии поисков», — ответил Бурков. Анна Алексеевна полушутя сказала, что из этого едва ли вытекает, будто можно узаконить двойки. Тем более что многие ученики, как и Коля Бурков, находятся «в стадии поисков».

Мы, конечно, согласились с учительницей, но когда она ушла, ребята окружили Буркова. Его авторитет за один миг поднялся на небывалую высоту. К тому же он старше всех — не то в четвертом, не то в пятом классе из-за болезни пропустил год, ему давно исполнилось семнадцать.

Вот с тех пор в классе и происходит настоящий ералаш — каждый норовит разговаривать со взрослыми независимым тоном. Уж на что Зинуха послушная, и та недавно предерзко ответила Владимиру Семеновичу. А сейчас, едва Шумейко напомнил про случай, когда Бурков заспорил с Аннушкой, опять заговорила Вика:

— В конце концов, каждый человек имеет право на собственное мнение.

— Да, да, — поддела я Вику. — Свеженькая мысль! Запечатлена еще в наскальных надписях пещерного человека.

— Хватит вам, — стала по своей привычке утихомиривать нас Зинуха.

— Верно, — согласился с ней Шумейко. — Что спорить? Дай-ка мне лучше сержантово письмо.

— Ты его огласи еще раз, — предложил Марат.

Мы как раз дошли до сквера, от которого дальше чуть не на километр тянется широкая набережная. Было сухо, ясно, безоблачно, ноябрьское солнце хорошо, по-южному пригревало, но с противоположного берега дул свежий ветер, и пронизанный солнцем сквер с оголенными ветками кустов и остатками зелени на газонах казался сиротливо незащищенным, раздетым. Он просматривался из конца в конец, безлюдный, серый — пустынные асфальтированные дорожки, свободные скамейки. Мы сели. Илья развернул письмо и прочитал: «Многоуважаемая Анна Алексеевна!» Но в этот миг Вика опять сказала, обращаясь ко мне:

— А знаешь, я никак не пойму — зачем ты все-таки задела сейчас Буркова? Если он тебе лично не нравится, это еще не значит, что он вообще плохой.

Удар! И от кого? От лучшей подруги. Догадывается она, как я отношусь к Н. Б.? Или — не догадывается?

Надо было отвечать, и я деланно засмеялась:

— Так ведь каждый человек имеет право на собственное мнение.

— Ну, девочки, девочки, — опять обеспокоенно завертелась Зинуха.

— Нет, выясним все до конца, — заявила я. — У кого ко мне какие претензии?

— По-моему, ты сама все время предъявляешь к кому-нибудь претензии, — сказала Вика.

— Да? А ты считаешь, у нас все в порядке? Разболтались, развинтились, учимся отвратительно, а вы считаете…

— Я лично считаю собрание закрытым! — замахал руками Марат. И приказал Шумейко: — Давай читай!

Илья начал читать письмо.

А я слушала и ничего не слышала.

Объяснения с ребятами не получилось. И «выступила» я, конечно, глупо, не к месту, поэтому комсорг и оборвал. А о Буркове и вовсе заговорила зря: вон сколько у него защитников.

Ну и пускай! Пускай нравится кому угодно. И в кино сидит с кем угодно. Хотя бы с Лариской Нечаевой. Тем хуже для нее — нашла с кем.

«Нашла с кем, нашел с кем». Я поймала себя на мысли: вчера точно так же осуждала Буркова за то, что он обратил внимание на Нечаеву. Выходит, сама не знаю, чего хочу.

— А как ты думаешь, Ольга-джан? — Марат спрашивал, тыча пальцем в письмо Заморыша. Зинуха сказала: «Перепишу». Я догадалась: хотят поместить в летопись нашего класса, где хранятся многие письма «бывучей». Эту летопись веду я, но у Зинухи великолепный почерк, и все материалы в альбом переписывает она.

— Думаю так же, — ответила я, хотя, может, и невпопад. И сделалось неприятно. Я встала. — Пойдемте…

Раньше все двинулись бы за мной, а теперь…

— Посидим еще, — сказал Марат.

Я взяла у Ильи письмо Заморыша.

— Ну что ж… Гуд бай.

Я надеялась: меня остановят. В пронизанном солнцем голом сквере моя спина была, конечно, видна ребятам долго. И я знала: смотрят мне вслед, даже наверняка толкуют обо мне. Но окликнуть — не окликнули. Не остановили.

Я пошла быстрее, хотя ноги еле волочились. «Для утомительной дороги… нет силы… подкосились ноги», — бормотала я пришедшие на память строчки поэта Курочкина.

3

Он не дает мне покоя — ироничный Василий Степанович, поэт шестидесятых годов прошлого века, редактор сатирического журнала «Искра». Нас познакомила с ним месяц назад Анна Алексеевна, когда мы начали изучать поэтов-искровцев. С тех пор я не разлучаюсь с его серым томиком, как когда-то не разлучалась с голубым — лермонтовским. Конечно, великий Михаил Юрьевич остается любимейшим моим поэтом. Но Курочкин созвучен своей иронией теперешнему моему настроению. Я готова без конца повторять его строки, которые написаны будто про нас.

«Пред нами светлая дорога — проходят лучшие года» — это явно про двоечников.

Есть и про Буркова. Конкретно — так:

Я в обществе наделал шуму, крику
И вот — за них
Увенчанный, как раз причислен к лику
Передовых.
Есть и про меня. Ну, хотя бы… Вот пришла домой, прочитала письма Майи Федотовой и Валерия Заморыша, потом взялась за радиорецензию. Никто не мешал вдохновенно творить, но… не творится, не пишется. Отбросила с досадой, снова взяла Майкино письмо. И — позавидовала! Побывала Майя в Эрмитаже на выставке французской живописи, увидела там редчайшие картины из Парижа и как об этом рассказала! Обыкновенное письмо, а получше всякой рецензии. Да могу ли я думать, что похожа на Майку Федотову!

Так издавна твердит Аннушка. До нашего класса она выпустила один десятый. И очень привязалась к своим ученикам. Мы, новые ее шестиклашки, первое время ужасно страдали: нам казалось, Анна Алексеевна любит только своих «бывучей». Но вскоре мы их всех хорошо узнали — по фотографиям, по письмам, даже лично. И теперь дружим, переписываемся. И Аннушка уверяет, будто я напоминаю ей Федотову. Не внешностью, конечно: на фотографии Майка беловолосая, миленькая, а я — черногривая уродка: нос кнопкой, а глаза чересчур большие. Какая-то лупоглазка. Объединяет же нас любовь к литературе. Майка тоже писала стихи. Сейчас она в Ленинграде, на третьем курсе, изучает оптические приборы. И стихи сочинять бросила. Но искусство любит по-прежнему. А я уж литературу никогда не оставлю! Правда, лирические стихи у меня тоже не получаются, и я переключилась на сатирические. На сатирический лад перестраиваю и нашу классную стенгазету. А в самое последнее время занялась еще прозой. Поэтому и согласилась написать рецензию для радио. Но… ничегошеньки не выходит. Как же опять не вспомнить Курочкина, который, словно про меня, «выдал»:

Свежим воздухом дыши
Без особенных претензий;
Если глуп — так не пиши,
А особенно — рецензий.
— Оля, ты дома? — Я не расслышала, как пришла мама. — Ну, как выставка? Хорошая?.. Послушай, а что случилось с вашей Ларисой? До твоего прихода звонила Анна Алексеевна. Когда она вернулась из музея, ее ждала Ларисина мать. Ларисы нет, она не ночевала дома.

— То есть как нет?

— Ну, Валентина Константиновна не знает, где она.

— А где же она ночевала?

Мама сделала большие глаза. Они у нее и так не маленькие, но когда она их округляет, они становятся похожими на мои, и в этот миг можно понять, почему я лупоглазая.

— Послушай, Ольга, ты когда-нибудь отучишься задавать глупые вопросы? Если бы я знала, где ночевала твоя подруга, неужели бы я…

— Но она мне вовсе не подруга.

— Вы учитесь вместе девять лет…

— Только с пятого.

— Хорошо, пять лет…

— Четыре.

— Хорошо, четыре, — повторила мама, накаляясь: моя невозмутимость всегда выводит ее из себя. — Неужели тебе нет никакого дела до одноклассницы?

— При чем же здесь я? У Нечаевой есть свои близкие друзья.

— Ольга! С тобой что случилось?

— Ну вот! — Я пожала плечами. — То спрашиваешь, что случилось с Ларисой, теперь — что со мной.

— Раньше тебе было дело до всего и всех. А теперь? Уткнулась в книжки…

— Мама, — перебила я. — Что, по-твоему, я должна делать? Сломя голову бежать, искать Ларису? Ну, говорю тебе — у нее есть друзья, которые не спускают с нее глаз.

— Кто?

— Ну, есть.

— Трудно сказать?

— Почему? Пожалуйста. Хотя бы Бурков.

Она опять сделала большие глаза:

— Бурков?

Все три года — с приходом к нам Анны Алексеевны — мама состоит в родительском комитете. И знает наших ребят наперечет. Про Буркова она тоже знает, хотя не все. И на меня сейчас смотрит подозрительно долго. Наконец говорит раздумчиво, словно что-то прикидывая в уме:

— В музее с вами его, конечно, тоже не было?

— Что значит «тоже» и «конечно»? — уточнила я.

— Но Ларисы-то не было? Эх, Ольга, Ольга…

Мама часто восклицает так скорбно, будто в чем-то меня укоряя. Этот ее упрек я воспринимаю как разновидность распространенной родительской формулы: «А вот твои отец и мать в свое время…» Видимо, родителям просто невозможно воспитывать детей без такого элементарного сопоставления.

— Мама, я лучше почитаю.

— Читай, читай. Да поищи что-нибудь про себя подходящее.

Она ушла в другую комнату, и я услышала — поднята телефонная трубка, набран номер: «Анна Алексеевна!» Конечно, я не стала прислушиваться, хотя подмывало.

Но через некоторое время мама снова появилась передо мной.

— Так вот, Ольга, Лариса нашлась.

— Видишь! — сказала я тоном победительницы. — Значит, ничего страшного не произошло. Где же она ночевала?

— У Дины.

— У какой Дины?

— Видишь! — Пришла мамина очередь уколоть меня. — Уверяла — знаешь ее близких друзей, а про Дину даже не слышала.

— Мало ли кто с кем знаком. Я говорила про класс.

— Эх, Ольга, Ольга!..

— Кстати, мама. Я нашла у Курочкина про себя по твоему совету. Хочешь послушать? Стихотворение так и называется «Ни в отца, ни в мать»: «Как же ты — это трудно понять — ни в отца уродилась, ни в мать».

Мама рассмеялась:

— С тобой невозможно разговаривать!

Я протянула ей письмо Заморыша:

— Новый «бывуч» объявился. Хочешь познакомиться?

— Давай. — Она взяла письмо. — А ты иди-ка на стол накрой, скоро придет папа.


«Многоуважаемая Анна Алексеевна! Здравствуйте. Пишет Вам Валерий Заморыш, не удивляйтесь…

Я сам не знаю, почему решил написать. Пришел с дежурства из штаба, сел за книжку, а за окном — заснеженные елочки. Елочки, которые Вы так любите.

И сразу всплыли передо мной картины далекой школьной жизни — она связана для меня с голубым южным небом нашего солнечного города и с Вами, Анна Алексеевна! Вам обязан я всем хорошим, что есть во мне. За это благодарен и всегда с глубоким уважением думаю о Вас.

Может, интересует моя судьба? Вернее, что получилось из шалопая, который когда-то на уроках литературы «витал в облаках». Не потому, что Вы не могли увлечь, нет, лучшего преподавателя я потом не встречал, а просто, действительно, был шалопаем.

В тот день, когда я получил на руки документ об окончании восьми классов и простился с Вами, то сразу ушел из школы и уехал — «куда-нибудь подальше», как мне тогда хотелось. Потом пришло письмо от Майки Федотовой, разыскивала она меня, но я не ответил — обидно: ребята продолжали учиться, а я один… Но человек сам хозяин своей судьбы. И я не жалею, что уехал. Вы же знаете — все равно с отчимом была не жизнь, а в техникум не попал, вернее, попал не сразу, стал работать, и кем только ни был — перечислять мои профессии ни к чему. В вечерней школе закончил десять классов и поступил в машиностроительный техникум, но проучился два года, не понравилось, бросил, теперь вижу: глупость сделал. Сейчас в армии, имею звание — сержант, и приобретаю специальность — сами понимаете, какая нынче техника.

Но моим главным увлечением стали книги. И в этом тоже «виноваты» Вы! Как Вы читали нам стихи! А помните Майкины: «Весна девчонкой озорной пришла негаданно за мной!» Почему-то я все чаще вспоминаю, что было в нашем классе. Где сейчас все наши ребята? Вот бы собраться вместе. Но может быть, они и собираются? Все-таки учились без меня еще два года.

А жив ли наш глиняный Кот Котофеич? Помню, очень хорошо помню тот вечер, когда мы побросали в его утробу наши «послания в будущее». Не разбили еще усача? Хотя уговаривались-то «вскрыть» его лишь через десять лет.

Ладно, не обижайтесь, если что не так. С уважением к Вам, надеюсь, еще не забытый Вами Валерий Заморыш».

4

На урок литературы вместо Аннушки явилась завуч Юлия Гавриловна — высокая и худая, как сухая тростина в очках.

— Некоторое время, — сказала она твердым голосом, каким говорит всегда и везде — в коридоре, останавливая учеников, на собраниях и у себя в кабинете, — я буду замещать у вас Анну Алексеевну.

— А что с ней? — испуганно спросили сразу несколько человек.

— Уезжает! — живо отозвалась со своего места Роза Алямова. — В Анапу. Лечить Светлану.

— Алямова в своем репертуаре, — сказала Юлия Гавриловна.

Мы засмеялись. О нашей Розке, как поставщице последних известий, знает вся школа и все учителя. В музей с нами она не ходит — искусство ее не интересует. Зато интересует все остальное — всякие новости в классе и за его пределами. Еще в седьмом ее прозвали «Сорокой-белобокой». Маленькая, пухленькая, с бойкими светлыми глазками, она за день ухитряется побывать во всех уголках школы и первая преподносит нам всевозможные истории. Но Юлия Гавриловна не терпит на уроке вольностей и потому пресекла наш смех на корню:

— Прекратите шум! Не так много времени, чтобы тратить его попусту.

— Но мы еще увидим Анну Алексеевну до ее отъезда? — спросил Шумейко.

— Успокойтесь, увидите. Так на чем вы остановились по программе? Галустян сейчас скажет, на чем вы остановились, изучая «Кому на Руси жить хорошо». — Размеренный голос учительницы гипнотизировал.

Начался урок, как положено по плану — опрос, новый материал, повторение. Все на своем месте. Эту манеру Юлии — строго методично вести занятия мы уже знали: она и прежде изредка ненадолго замещала Аннушку. Наверное, так преподавать тоже хорошо. Только нам больше нравятся уроки Анны Алексеевны, когда легко течет живая беседа. А у Юлии… Мы хотя и сидим тихо, чувствуем себя скованно. Будто зажатые в тисках.

Вообще я давно заметила — один и тот же предмет у разных учителей не походит на себя. Вот был до Виктора Павловича физиком лысый Палданилыч, так ведь никто не любил решать задачки. Даже Землюков. А пришел Виктор Павлович — веселый, остроумный — и всех увлек. Он так и говорит, входя в класс: друзья, припас вам красивейшую задачку — ахнете! Мы заранее ахаем и смеемся. Он тоже смеется, а сам уже пишет на доске условие. И все с увлечением решают. Даже Ясенев.

Только ни красивые задачки, ни красочный рассказ Владимира Семеновича о Цусиме, ни иксы-игреки на алгебре не отвлекали сегодня от разговоров об отъезде Анны Алексеевны. Так это получилось неожиданно — врачи посоветовали срочно лечить Светлану, и Аннушка достает для нее путевку в пансионат. Весь день у нас прошел в сомнениях: а успеет ли Аннушка выставить отметки за сочинение по Чернышевскому и как быть с Олимпом — собирать ли его без учительницы? И даст ли она теперь нам домашнее сочинение, о котором говорила еще в начале четверти?

На физике судьба в лице Виктора Павловича запрограммировала мне сидеть с Бурковым. Но едва он подошел к столу, я вскочила. Виктору Павловичу объяснила: «Буркову одному тесно — некуда локти расставлять». И перебралась к Зинухе. Н. Б. фыркнул, а я сделала каменное лицо: пусть не мнит, будто любая девчонка умирает от счастья сидеть с ним рядом — в кино или в школе, все равно! Много чести.

Вика не упустила случая поддеть меня: «Для Кулагиной нужен персональный трон!» Розка-белобока захихикала. И Нечаева улыбнулась.

А вот ей-то улыбаться нечего! Она хоть и пришла в школу как ни в чем не бывало, да опять добавила двоечек в свою коллекцию. По алгебре и английскому. Да и Ясенев тоже снова «плавал» на истории.

И после этого еще кое у кого хватает совести говорить, будто у нас все в порядке. Вот Анна Алексеевна уезжает, а мы ей на прощание — такие сюрпризики!

Нет, я твердо решила: «Колючку» надо вывешивать немедленно.

Показала Илье Шумейко, как члену редколлегии, уже готовые свои эпиграммы. Он прочитал и поморщился: «Злые очень».

— А ты хочешь быть добреньким с двоечниками? — спросила я.

Он промычал что-то маловразумительное.

Ну, ничего. Как писал Курочкин: «Призванья нашего достойны, пребудем мудры и спокойны».

5

По словам мамы, я появилась на свет белый в пять часов утра. Из этого следует, что момент, когда мне стукнуло шестнадцать, я благополучно проспала: к восьми часам мне было от роду уже сто восемьдесят минут плюс шестнадцать лет.

Папа и мама поздравили утром. И подарили белые туфли. О таких я давно мечтала. Конечно, сказала «спасибо». Но тоном мрачным. Мама прицепилась: «Неужели ты даже в такой день не можешь не портить нам настроение?» Я ответила: «Мо-гу!» И, включив на полную мощность магнитофон с песней «Течет Волга», стала во все горло помогать Зыкиной: «А мне семнадцать лет!» — «Пока шестнадцать, — поправила мама и покачала головой: — Когда ты станешь взрослой?» С недавних пор у нее это новая присказка при обращении ко мне. Как прежний укор: «Эх, Ольга, Ольга!» Я крикнула: «Ни-ког-да!» Она с грустным вздохом повернулась к папе: «Отказываюсь ее понимать». Он совершенно серьезно спросил: «А сама она себя понимает?»

Что правда, то правда! Я рассмеялась, подскочила к ним, перецеловала: «Вы у меня замечательные!» — «Из крайности в крайность, — заворчала мама, притворившись недовольной. И напомнила: — Раньше двух не приглашай». — «Да, — кивнула я. — В два, не раньше».

У нас традиция — на день своего рождения приглашаю гостей. Нынче в связи со столь серьезной «юбилейной» датой, как шестнадцатилетие, мама разрешила собрать побольше, чем обычно, девочек и ребят. А чтобы угостить их как следует домашними печенюшками и сладостями, посоветовала устроить чаепитие в воскресенье днем, когда она будет свободна.

Потом родители ушли, а я некоторое время стояла посередине комнаты без движения, прислушиваясь к тишине в квартире и к самой себе. Пора было спешить на уроки, но хотелось понять — что же я чувствую в этот миг? Ничего особенного не ощутила. Без двенадцати часов шестнадцать лет или сверх шестнадцати три часа — никаких тебе дополнительных эмоций!..

И все-таки я чего-то ждала. Может быть, поэтому вошла в класс торжественно настроенная? Однако внешне ничем этого не выразила. Даже наоборот: с этаким небрежным видом тащила под мышкой свернутую рулоном, готовую к обнародованию «Колючку», — накануне просидела весь вечер, переписывала крупными печатными буквами.

Ребята — все, кто оказался к этому времени в классе, — встретили меня шумными приветствиями. На стене висел — по заведенному у нас обычаю — намалеванный Маратом плакат: «Дорогая Ольга, поздравляем!». Зинуха на правах культмассового организатора толкнула речугу: «Будь счастлива!» и тэдэ, и тэпэ. К хору ребячьих поздравлений присоединяется, мол, и Аннушка — велела об этом передать. В знак признательности я повертела направо-налево головой и сразу сунула Шумейко рулон: «Повесь», чтобы все видели: особого значения «торжествам» по случаю дня рождения не придаю, на первом месте у меня дела. Илья не успел повесить «Колючку» — начался урок истории. У ребят было игривое настроение. Когда Владимир Семенович вызвал меня, посыпались шуточки: Кулагину спрашивать сегодня нельзя, именинница! К доске все-таки пришлось выйти — ответила на пятерку. Возвращаясь на место, бросила гордый взгляд на Н. Б. Пусть не думает, что у него одного история от зубов отскакивает.

Только он в мою сторону даже не смотрел, а опять… Ну, конечно, на кого же еще!

А Лариска явилась с опозданием — учитель был уже в классе. И что удивительно — на себя не похожая. Обычно — разнаряженная, расфуфыренная, моднячка. А тут — в каком-то затрапезном сереньком платьишке. Роза Алямова за моей спиной зашептала:

— Умора! Свидание было сейчас у нашей Ларки с Бурковым. В школу шли вместе, Кира видела, ей-ей.

Вот, значит, что! Совсем миленькое дело — свидание по утрам! А двойки, значит, пускай копятся?

Я больше не колебалась. До этого мгновения меня еще тревожил вопрос: а вправду, не слишком ли зло, продергиваю Нечаеву?

Теперь сомнения улетучились. Все! Довольно цацкаться!

И на первой же перемене я потребовала от Шумейко — не тянуть и повесить «Колючку». Он развернул ее, а ребята окружили и, с любопытством заглядывая, отпускали реплики: «По Курочкину? — Это как понять? — Списала у Курочкина? — Нет, приспособила к нашим условиям. — Ясенев, смотри, опять про тебя! — А о Ларисе-то как, смотрите!»

Про нее у меня тоже было «по Курочкину». У него — «Жалоба чиновника», у меня — «Жалоба ученицы».

Я ученица хорошего нрава — право!
Но за меня уцепилася двойка — стойко.
Все остальные любые отметки — редки.
Что должна делать, скажите, ребята, — я-то?
Коль не способна учиться прилично — лично?
К Шумейко подошел Бурков. Он постоял сзади, держа обеими руками за спиной большой свой желтый портфель, и, бегло посмотрев все заметки, скривил рот:

— Так я и знал.

— Что — знал? — крикнула я издали. Илья начал молча сворачивать газету — вывесить ее можно в нашем классе, в Аннушкином кабинете литературы. А Н. Б. не ответил мне, направился в коридор. Но я кинулась ему наперерез. — Нет, скажи, что знал? Или неправильно я написала? Если ходим в школу, так надо учиться, а не тянуть класс назад.

Бурков усмехнулся:

— Попугай ты все-таки.

— Я? Да как ты…

— Попугай, — повторил он спокойно. — Только по учительской указке талдычишь: вперед, назад, учиться.

— А ты… А тебе… — Я потеряла дар речи и невольно ухватила Буркова за рукав. — Сам-то про что талдычишь?

Он молча отстранился от меня, небрежно отряхнув двумя пальцами рукав — то место, за которое я держалась. И вышел в коридор.

— Но ведь правда, — вдруг горячо заговорила Вика и хмыкнула: — Зачем нам такой детсад? — Она кивнула на «Колючку», которую Илья Шумейко держал уже свернутой. — В конце концов, мы не первоклашки. — Викин голос звучал скрипуче. Удивительно: никогда не замечала, до чего противно она верещит. — И пускай Нечаева какая ни на есть, — продолжала Вика, — зачем ее преследовать? Зачем унижать детскими стишатами?

Она выкладывала свое мнение, по привычке отбрасывая со лба черные завитушки волос, но при этом еще поминутно хмыкала, и это была уже не ее привычка, а бурковская. Да и мнение было не ее, и все словечки употребляла она бурковские: «детсад», «детские стишата». Только никто этого не замечал, а слушали скрипучий ее голос и поддакивали. Даже Шумейко солидно сказал: «Да, да, я говорил вчера Кулагиной, не надо про способности». И Землюков ввернул: «Опять посмешище для посторонних устраиваем». А комсорг неодобрительно хмыкнул в мою сторону и пошел.

«Все против меня, все», — думала я, направляясь вслед за ребятами в кабинет химии.

На уроке у Доры Тимофеевны мы сидели взвинченные. Она даже спросила: «Что с вами сегодня?» И вызвала Нечаеву. А Лариса отказаласьотвечать. Кто-то ахнул. И тут уж я не выдержала. Обернулась к Вике, к Шумейко, ко всем, кто брал сейчас Нечаеву под защиту, и торжествующе выкрикнула:

— Ага! Видите!

Дора Тимофеевна рассердилась: «Кулагина, ты что?» Но мне было не до учительницы и вообще не до химии. Я просто возликовала: вот, вот, защищали Нечаеву, а она? Словно в насмешку, опять бросила всем вызов. Опять подвела класс! Значит, я права. И больше, действительно, нечего с ней цацкаться, а нужно критиковать еще решительнее. Я пододвинула первую попавшуюся тетрадь, на меня снизошло — вмиг сочинялись стихи. Я переписала их и, едва кончилась химия, размахивая листком, закричала Землюкову:

— Давай клей! — В портфеле у технарика всегда лежит тюбик БФ.

— Что у тебя? — спросил Марат. Он оказался рядом и взял листок из моих рук. А когда прочитал, спрятал в карман своей курточки. — Так вовсе не надо, — сказал он тихо.

И может быть, я вняла бы его совету, не прозвучи в этот миг бурковский басок:

— Что она там еще надумала?

Насмешливый тон, каким Бурков спросил обо мне, сыграл роль искры, родившей взрыв.

— А вот и надумала! Не хотите в газете — могу без нее обойтись. Слушай, Нечаева, ответ на жалобу ученицы:

Нам с тобой не жизнь, одно мученье,
Не идет на ум тебе ученье.
Знаешь только бегать на свидания.
Так скажи нам лучше «До свидания!»
— О! — воскликнул один Ясенев.

А больше никто не отозвался. Стало необыкновенно тихо.

И я увидела Ларисины глаза. Они смотрели на меня — широко открытые, громадные, синие. Что было в них — не знаю: растерянность? боль? ненависть? Только на какую-то долю секунды мне сделалось не по себе, я отвела взгляд в сторону. А Лариса вскочила, схватила портфель, метнулась к двери.

— Ларка! — крикнули ей. Дверь хлопнула.

Алямова выбежала вслед. Вика проскрипела:

— Это же совсем бессовестно! — И кругом зароптали ребята. Выходя из кабинета химии, они переговаривались, не обращаясь ко мне, но я улавливала отдельные слова и чувствовала: вот теперь они в самом деле все осуждают меня. «Зачем же так — про свидания? — Да вроде из школы гонит? — Злюка Кулагина!» Вика же продолжала громко отчитывать: «Бессовестно преследовать, бессовестно!»

— Почему — преследовать? — заступилась за меня Кира Строкова. — Нечаева плохо учится, а Кулагина…

— Нет, преследует! — стояла на своем Вика.

Я догадалась, на что она намекает. Рассерженная, она, чего доброго, могла запросто бухнуть при всех, и я поспешно вышла из класса. А Вика выскочила за мной.

— Из ревности ты так, из подлой ревности! — выпалила она напрямик в коридоре.

— Неправда! — закричала я. И пошла от нее прочь.

Школа гудела обычной переменой, полнилась голосами, струился по коридору поток вечно переселяющихся из кабинета в кабинет учеников. И в этом потоке был мой девятый «А», с которым я впервые в жизни так разошлась. Да еще поссорилась с Викой. Подумать только! Неужели мы стали совсем разные? И заступилась за меня одна-единственная Кира Строкова, зубрилка, которую я мало уважаю и про которую сочинила, что она «Кира Строкова — нрава строгого». А остальные?.. Идут минуя, обгоняют молча. Кое-кто, конечно, даже не придал никакого значения происшедшему, но есть и такие — злорадствуют. Например, Бурков. А вот Розка-сорока! Тоже промчалась мимо. Без Ларисы. Не уговорила, значит, ее остаться.

Впору и мне бежать, исчезнуть, не заходить в класс.

Но звонок позвал на место. Я села за парту. Как протекла геометрия, а потом английский и две электротехники — лучше не говорить. Будто в насмешку все время маячил перед глазами яркий Маратов плакат со словами: «Дорогая Ольга, поздравляем…»

6

Кто же и в чем виноват?

Обида застилала мне глаза. И все-таки понимаю: в чем-то виновата сама. Сорвалась. Но разве верно сказала Вика — ревную? Я же сама недавно зарекалась…

Раскрыла дневник, хотела излить душу, но просидела над чистой страницей два часа, а написались только три слова: «Отвратительный я человек».

Труднее всего скрывать настроение от родителей.

Мама возилась в кухне с обедом. Папа в ожидании футбольного матча сидел на диване перед включенным — без звука — телевизором, перелистывал книжки. Опять накупил много новых.

Мое появление в доме поначалу не вызвало никаких расспросов. Однако сердце чуяло: все впереди. И не ошиблось. За обедом мама поинтересовалась, кого я пригласила на завтра. Я хотела увильнуть от ответа и заговорила о книжках, которые купил папа. Меня особенно привлекли «Афоризмы» — сборник изречений великих людей.

Мама сделала большие глаза:

— Ты что? Не желаешь отвечать, кто у нас будет?

— Кто будет, тот и будет, — ответила я поддельно-беспечным тоном. — На день рождения вообще не принято приглашать. Если помнят, сами придут.

— Что-то новенькое, — с иронией сказала мама и посмотрела на папу.

А он вдруг поддержал меня:

— Теоретически говоря, в этом есть резон. Приглашая на день рождения, мы как бы напрашиваемся на подарок. А так…

— А так получается практически, — перебила мама, — что я не знаю, на сколько персон готовить. Должна же я рассчитывать.

— И не надо рассчитывать, — сказала я. — Что окажется под рукой, то и подадим на стол. Раз придут неприглашенные, какие претензии.

— Великолепно! Остроумно! — сказала мама. — Но если у меня под рукой не окажется ничего, тогда как ты запоешь?

— Тогда мы споем тебе хором! — Я вскочила, чмокнула ее в щеку и, взяв у папы изречения великих людей, поспешила убраться подальше.

Но… «Кто сам не убедится, того не убедишь», — сказал две с половиной тысячи лет назад греческий философ Платон. Я вычитала его изречение как раз в момент, когда мама вошла ко мне, потому что решила все-таки убедиться сама, что у меня произошло в школе. Она так и спросила: «Что же у тебя случилось?» Когда она задает такой вопрос — отвертеться невозможно. Только о чем говорить сейчас? Не о том же, что я из глупой ревности придралась к Ларке?

— Да ничего особенного, — начала я опять фальшиво-беспечным тоном. — Поссорилась кое с кем в классе.

— Так, — сказала мама, будто иного и не ожидала. — Из-за чего?

— Ну, представляешь? Мы боремся за высокую успеваемость, так? А кое-кто получает двойки. А я выпускаю «Колючку», так? И вот нашлись такие — заступаются за двоечников.

— Ты бы не могла поконкретнее? — попросила мама. — «Кое-кто», «такие». Кто же именно эти такие?

— Хотя бы Ясенев, — не задумываясь ответила я и покраснела. Снова кривлю душой! Поэтому быстро добавила: — Ну, из-за Нечаевой тоже.

— Из-за Нечаевой?

— Да. Она сегодня опять двойки подцепила. Тянет назад. И ее же защищают. А я разве хуже хочу? В конце концов, должны мы бороться за успеваемость?

— Постой, что-то уж очень ты нервничаешь.

— А по-твоему, шуточки, если все наоборот? Меня никто не слушает, а идут на поводу неизвестно у кого.

— У кого же?

— Ой, мама. Ты прямо как прокурор. У кого да из-за чего. Я все изложила ясно.

— Не совсем. Например, не ясно, как могут тебя не слушать, если ты хочешь сделать лучше, а не хуже.

— Это мне и самой непонятно. Но — факт же!

— А факт ли?

Я промолчала, но подумала: в чем же она сомневается? Слушаться меня ребята, действительно, перестали.

Значит, в том — добивалась ли я для класса лучшего?

7

«В каждой жизни — бывает дождливая погода», — нашла я изречение в папиной книжке.

Наступила такая погода и для меня. И воскресное утро из солидарности со мной затосковало: небо обволоклось беспросветными тучами, захлюпал дождь. Не хотелось подниматься с постели, не хотелось даже думать о том, как потянется безрадостный день, оплакивающий со мной вместе мое одиночество.

Мама была на кухне, звякала посудой — что-то пекла-жарила. С трудом пересиливая желание снова лечь, лохматая, расслабленная, я вышла к ней, пробурчала приветствие. Папы не было — ушел в магазин за ванилином. Это в духе нашего дома: вечно не хватает какой-нибудь ерунды в нужный момент. Однако — ванилин?

Неужели мама решила все-таки стряпать для гостей?

— Как настроение?

Вопрос ее продиктован элементарной вежливостью. О моем настроении мама прекрасно информирована. Подбросив вчера свое сомнение, она ни о чем больше не выпытывала и ни в чем не разубеждала. А я весь вечер изучала афоризмы великих людей. Выписала их страшное множество, но не стала от этого более мудрой.

Между прочим, людей, насочинявших разные афоризмы, тоже великое множество — больше половины из них мне совершенно неизвестны.

Так вот — даже познакомившись с их изречениями, я по-прежнему пребывала в заблуждении, что добивалась для класса лучшего. И настроение мое от этого не улучшилось. Мрачная, хмурая, легла я спать и встала сейчас тоже хмурая.

Но пришел из магазина папа, с порога закричал:

— Радио! Твой очерк! Что же не слушаешь?

Я бросилась к приемнику. Совсем забыла — молодежная передача!

Мама, не снимая фартука, вытерла руки, присела на стул у порога.

Я отнесла рецензию Алле Тарасовне позавчера и заслужила от нее похвалу. Мне сказали, что включат мой текст в очередную передачу для молодежи. И вот… Мой текст почти не изменили. Но было чувство, будто слова не мои — необычной интонацией окрашивал их чужой голос. И все-таки сделалось радостно: в серых тучах над моей головой появился просвет, сквозь него упал маленький солнечный лучик. Папа и мама тоже хвалили, им особенно понравилось, как рассказано о девочке, сидящей в сквере с куклой. А я слушала родителей и думала о том, что повсюду сейчас, где включено радио, громко прозвучала заключительная фраза диктора: «Передавали радиорецензию девятиклассницы Ольги Кулагиной». Услышали об этом, конечно, и Н. Б., и Вика. Все ребята. Вот пусть и знают, на что способна их Кулагина!

— Все это расчудесно, — сказал папа, — только смотри, дочь, не заносись. Гордость, обедающая тщеславием, получает на ужин презрение.

Он как бы прочитал мои тайные мысли, и я смутилась. Но засмеялась:

— А ты тоже здорово изучил афоризмы. Это кто изрек-то?

— Неважно кто. Важно — все хорошо сказанное как следует осмыслить.

— Чужим умом все равно в люди не выйдешь, — отозвалась мама уже из кухни.

— Но я надеюсь, — возразил ей папа, — у нашей дочери есть хоть крошечный свой.

— Правильно надеешься, папа! — подтвердила я.

Все-таки хорошо мне с моими родителями! Пилят, конечно, до потери сознания, покоя не дают с назиданиями: «Твой отец и мать в твои годы…» И тем не менее… что бы я делала без них? Кто лучше, чем они, и предостерегут от ошибки, и поддержат?

Я включила магнитофон. Завтрак прошел, как пишут в газетах, в теплой товарищеской атмосфере. А едва встали из-за стола, пропел мелодичную песенку звонок. Я распахнула дверь…

— Оленька! Поздравляем! — На меня обрушились с объятиями Зинуха-толстуха и Розка Алямова. Они вложили мне в руки блокнот в зеленом сафьяновом переплете. — Пиши побольше! — И наперебой затрещали. Зинуха рассказала, как они искали мне этот блокнот, а Роза поведала очередную новость.

Оказывается, наш Ясенев влюбился в Машу Зубареву — из параллельного девятого. И чего только наша Сорока не знает!

Я слушала девочек, а сама ждала: не запоет ли еще звоночек, не объявит ли о приходе еще кого-нибудь?

И он объявил.

Со всех ног я кинулась встречать. За дверью стоял… Ясенев.

Этим была поражена не только я. Все. А Роза даже хихикнула, шепнув мне: «Легок на помине!» Он же страшно сконфузился, увидев девочек, выглядывающих из комнаты, и засобирался уходить. Я потребовала: «Раздевайся!» Девочки скрылись в комнате. Нерешительно расстегивая серый плащ, Ясенев забормотал:

— Просто так я, шел мимо, завернул. Думал, у тебя никого нет. — Словно спохватившись, он вынул из кармана пиджака пачку открыток. — На! Сочи. Давно собираю.

Невысокого роста, щуплый, невзрачный — с оттопыренными ушами, он в классе всегда какой-то встрепанный, вихрастый. А сейчас был аккуратно причесан и приодет — в белой рубашке, в тщательно отутюженных брюках. Соврал, конечно, будто завернул случайно. Шел явно ко мне, да еще с подарком. Первый раз за все годы в гостях у Кулагиной Ясенев. И то неприглашенный. «Кто помнит, тот придет».

Больше никто не вспомнил. Даже Вика.

А мы посидели за столом, с аппетитом умяли мамино ванильное печенье. Потом танцевали. Ясенев топтался неумело, мы учили его, смеясь. Говорили обо всем — о музее, об ясеневских открытках, о моей радиорецензии — Зинуха и Роза слышали передачу, — даже об афоризмах великих людей. Не затрагивали только одну тему: вчерашнее событие в классе. Но маме было интересно узнать о нем. И когда включили телевизор и начался «Клуб кинопутешествий», она поманила Зинуху на кухню. Я шепнула Зинухе:

— Не болтай лишнего.

— За кого ты меня принимаешь! — уверила она.

Я уселась с Ясеневым на диване. И, отвлекая его от телеэкрана, спросила:

— Значит, надумал ко мне завернуть, потому что вообразил — у меня никого нет?

Он честно признался:

— Ага. Одной-то обидно. Была ты у нас всегда заправилой, а теперь… Рассердились ребята. Ты, конечно, хорошего хотела. Только они уже не тебе подчиняются, а Миколе.

— Миколе? — Ах да, конечно, Буркова можно звать и так: Микола. — Почему же они ему подчиняются?

— Не знаю. «Альфа» — он.

— А ты — «Омега»?

Ясенев ухмыльнулся.

«Альфа и Омега» — так их, Буркова и Ясенева, окрестил Гена Землюков. Сидят они за одной партой, а в журнале, по списку — на крайних полюсах: Бурков первый — открывает список, Ясенев — последний, замыкающий.

— А не надоело тебе везде быть замыкающим? — спросила я. — Вот и в «Колючке» опять пришлось прохватить.

Он ответил незлобиво:

— Да это ничего, я привык. — И, таясь от всех, вдруг зашептал доверительно: — А ты мне сочини, а?

— Что? Стихи?

— Ну! Про дружбу. Только про настоящую. С девчонкой.

— Про любовь, что ли? — Он закивал, косясь на Розку. И, глядя на его оттопыренные чебурашкины уши, я едва сдержалась, чтобы не рассмеяться. — Да понимаешь, какое дело. Надо же имя знать. Кому стихи адресовать.

— Имя?

— Да. Как зовут ее, то бишь — предмет твоей симпатии?

Он молчал, должно быть не решаясь открыться, а я вдруг рассердилась на себя: зачем издеваюсь над человеком? Пришел он ко мне, сочувствуя, как товарищ. А я насмешничаю. Почему? Потому что считаю себя умной, хорошей, а его… замыкающим список? Омегой? Или — ясень, который дуб? Смешно, конечно, что по наивности он думает, будто помогут ему дружить с девочкой сочиненные мною стишки. Только, может, и не такой дуб? Все-таки не кто-нибудь, а именно он, Омега, докумекал сейчас, что была Кулагина в классе заправилой, да не стала.

— Не надо, — сказала я поспешно. — Не надо никакого имени, пошутила я.

— Нет, почему, тебе скажу. Ее Маша зовут. Зубарева. Из «Б».

Он открывался передо мной простодушно, а мне стало еще более совестно: не заслужила я такого его доверия.

— Ну, хорошо, — сказала я опять торопливо. — Помогу. Стихами, не стихами, а помогу.

А как — помогу? Болтала невесть что, от растерянности, а он заулыбался, обрадовался. «Я ведь с ней еще и не знаком». Совсем чудненько получается — знакомить их теперь, что ли?

Он такой и ушел — повеселевший, окрыленный. Девочки засмеялись, недоумевая: «Отчего это ожил Ясень?»

Вскоре ушли и они. Прощаясь, Зинуха поведала: «Я твоей маме сказала: ты в классе хотела добра».

«Хотела добра». «Хотела хорошего». И она, и Ясенев выразились одинаково. Впрочем, так же, как я говорила вчера маме: «Хотела для класса лучшего». Но может быть, все они лишь успокаивают меня, а сами тоже, как мама, сомневаются? Теперь уже сомневалась и я…

Мы с мамой долго мыли посуду на кухне, и я ждала: она опять начнет расспрашивать меня о вчерашнем. Но она промолчала.

И с папой у нее тоже не было обо мне никаких разговоров. Сидя у себя в комнате, я прислушивалась к родительским голосам. Только один раз показалось: мама, словно нарочно, повысила голос. «Ты знаешь, этот наш общий друг слишком часто прикрывает дурные поступки благородными мотивами».

Не в мой ли огород камешек? Ведь и я тоже прикрываюсь благородными мотивами: борьба за успеваемость! А сама? Неужели просто преследую Ларису? Свожу с ней счеты? Или хочу вернуть утраченный в классе у ребят авторитет?

— Что сиднем сидишь? Погуляй. — Мама заглянула в комнату. — На улице солнце.

— Нет! — Я замотала головой. — Никуда не пойду.

Для меня не прекратилась дождливая погода. Серые тучи над головой не рассеялись. Наоборот, даже пропал радостный лучик, вспыхнувший утром после радиопередачи…


«Воскресенье, 25 ноября, 6 вечера.

Чего же тебе надо, Кулагина, от других и от себя? «Гордость, обедающая тщеславием, получает на ужин презрение». Вот ты и получила свою долю презрения. А в классе ведет за собой ребят Николай Бурков. Только куда ведет? Он откровенно противопоставляет себя учительнице и всем взрослым. Но разве наша Аннушка такая, что надо ее не слушаться? Или, в самом деле, в классе все поумнели, а одна я еще жалкий примитив?»


— Возьми трубку, Ольга. — Мама держит трубку, ждет, когда я подойду.

Аннушкин голос, как всегда, спокойный, зазвучал по-доброму:

— Оля, не будем вникать во все детали того, что произошло у тебя с ребятами. Надеюсь, ты понимаешь, что не во всем права. Только запомни главное: надо быть справедливой. У Ларисы нелегкое положение дома. И мы с тобой не добьемся ничего хорошего, если она уйдет из школы. Мне, наоборот, хотелось бы помирить вас, чтобы ты оказала на нее доброе влияние. Понимаешь?

Я отвечала «угу». Я все время отвечала Аннушке так, косясь на маму, чтобы она не поняла, о чем у нас с учительницей идет речь. Почему-то было перед мамой стыдно.

И я очень благодарна Аннушке за то, что она вспомнила обо мне в такую, тоже нелегкую для меня минуту…

8

Лариса Нечаева на следующий день в школу не явилась.

Неужели я «изгнала» ее?..

Когда мы пришли в класс с физкультуры, у преподавательского столика стояла Аннушка. Мы расселись, а она все еще стояла и смотрела, будто старалась на прощание запомнить каждого. И ее взгляд с пустующей Ларисиной парты перешел на меня.

Или мне так показалось?

Потом она сказала, что покидать нас в середине года ей не хочется, но за нами будет приглядывать Юлия Гавриловна. Да мы и сами уже достаточно ответственные, не правда ли, не подведем?

— Не подведем, будьте спокойны, — пообещал Марат.

Все присоединились к его мнению. И стали расспрашивать про отметки, про Олимп и сочинение. Анна Алексеевна ответила на все вопросы, потом заговорила о Нечаевой. С ней не все ладно. Ей надо помочь, чтобы она видела в своих одноклассниках настоящих друзей. Когда я услышала эти слова, мне опять показалось, будто учительница намекает на меня: уж кто-кто, а я никак не могла включить себя в число Ларисиных друзей.

— Вот ее и сегодня нет, — продолжала Анна Алексеевна… — А почему? Марат, ты близко живешь, зайди выясни.

Она говорила так, словно не собиралась никуда уезжать и не расставалась с нами надолго, а обсуждала повседневные текущие дела. И вынула из портфеля тетрадный листок: «Получила второе письмо от Валерия Заморыша. Ольга, обнародуй». Я вышла к столику, прочитала новое послание «бывуча»-сержанта. Он рассказывал об армейской жизни, расспрашивал Аннушку о ее теперешних учениках и просил, чтобы мы сами ему написали.

— Напишем, — опять сказал Марат. — Ольга-джан сочинит, а мы одобрим.

— И тоже на ста сорока страницах? — вставил Ясенев.

Дело в том, что домашнее сочинение на вольную тему Анна Алексеевна нам все-таки дала. Притом большущее. К ее возвращению мы обязаны представить исписанными по крайней мере страниц двадцать! «О чем же столько?» — изумилась Зинуха. «О жизни, — ответила Анна Алексеевна. — Существует выражение: «Если я не за себя, то кто же за меня? Но если я только за себя — зачем я?» Вот и поразмыслите, до какого предела полезно стоять за себя, а откуда начинается эгоизм?» — «Философствовать, значит», — умозаключил Гена Землюков. «Стоит и пофилософствовать, когда перед тобой вопрос: «Зачем я живу?» — «Но для этого и сорока страниц не хватит», — заметил кто-то. «А я не ограничиваю, — охотно разрешила Анна Алексеевна. — Хоть сто сорок!»

Вот Ясенев и напомнил об этих ста сорока. Анна Алексеевна засмеялась и сказала:

— Зато меня не забудете. А то, небось, завтра же, как уеду…

— Что вы! — загудели мы вполне искренне — разлучаться с Аннушкой было грустно.

— Тогда я посоветую вам напоследок, — сказала она. — Не позволяйте душе лениться. Поэт Николай Заболоцкий так и написал: «Держи лентяйку в черном теле». Он считал, что душа человека — и его царица, и его раба, и его дочь, и неустанная работница.

Она обязана трудиться
И день и ночь, и день и ночь!
— Отличный поэт! — воскликнула я. — У него есть книжки?

— А как же? Хочешь почитать?

… Мы долго не отпускали от себя Аннушку. Собирались даже проводить ее до дома, но у нее были в школе еще дела. Тогда мы решили: проводим завтра — она уезжала автобусом в пять вечера.


«Дорогой Валерий! Пишем коллективно, по твоей просьбе. Мы заочно с тобой уже знакомы: Анна Алексеевна передала нам для классной летописи твое первое письмо. Мы очень рады, что ты написал Анне Алексеевне и узнал от нее адреса своих бывших товарищей по классу. Ей пишут все «бывучи». Только сейчас она уехала в Анапу с дочкой Светланой. Пробудет там целый месяц. А мы проводили ее вчера и уже скучаем.

Класс у нас дружный. Многие учатся вместе с первого года. А с тех пор как пришла к нам Анна Алексеевна, мы часто занимаем первые места в школьных соревнованиях. Мальчики хорошо играют в волейбол. На математической олимпиаде завоевала первый диплом Вика Еремеенко. И в конкурсе на лучшую туристскую песню тоже отличились (в турпоходы с Анной Алексеевной ходили много раз). Увлекаемся и искусством — есть у нас кружок Олимп. Скоро будем готовить художественный вечер. Ну, а о недостатках своих расскажем в другой раз.

Пиши прямо на школу — девятому «А».

Желаем успехов в боевой и политической подготовке. И в личной жизни тоже. Привет твоим армейским товарищам.

От имени 9-го «А» — комсорг Марат Галустян».

9

Не успела Анна Алексеевна уехать, как ребята объявили Юлии Гавриловне:

— Мы не детсад!

Она согласилась:

— Не беспокойтесь, опекать вас не буду. Конечно, у каждого учителя свои методы, и если вы привыкли у Анны Алексеевны к самостоятельности — пожалуйста. Был бы порядок.

— Порядок будет, — заверили ребята.

И Юлия ушла. Вот тебе и осталась «приглядывать».

А ребята обрадовались — начали «действовать». И прежде всего постановили: готовить не художественный вечер, а кибернетический!

Я запротестовала:

— Но это же Анна Алексеевна посоветовала — провести художественный.

— А если нам хочется кибернетический? — ответили мне.

Пришлось в проект послания Заморышу вносить исправление. И вообще — смешно сказать! Как «одобряли» этот самый проект, который я сочинила? Приняли, что называется, «за основу». А потом? Начали перекраивать и перекореживать. Марат не захотел подписывать единолично — «подпишемся все». Вика не захотела, чтобы ее «выпячивали», предложила вычеркнуть слова «завоевала первый диплом». Вычеркнули. Бурков… Ну, этот тип вообще поднял меня на смех. За фразу: «О недостатках расскажем в другой раз». «Зачем писать о каких-то недостатках — отчитываемся, что ли?» — «Да, не отчитываемся», — подтвердил Марат. Я опять запротестовала: «А по-вашему, у нас тишь, да гладь, да божья благодать? Пусть про недостатки остается!» — «Ну пускай, остается», — милостиво согласился Бурков. Тогда и Марат, глядя на него, сказал: «Пускай остается». А когда спорили, какой вечер устраивать, Марат тоже не спускал глаз с Буркова: «Можно и кибернетический». Уже и не поймешь, кто у нас комсорг!

Да и во время дежурства по школе — что получилось? Бурков так важно вышагивал с красной повязкой, что я сказала Зинухе:

— Ишь, старается!

А она мне: «Мы же ответственные».

Будто при Аннушке ни разу не были такие ответственные! Только тогда норовили увильнуть, относились халатно, а тут — на тебе! — сразу сделались сверхсознательными. И куда как за активничали! Роза-белобока побежала к подшефным третьеклашкам проводить сбор. Вика возглавила комиссию по подготовке общешкольного вечера в день Конституции — наш класс в приказе директора объявлен дежурным на вечере, который состоится четвертого декабря. А вчера гуртом накинулись на Ясенева, ругая за очередную двойку. Можно подумать, не я, а все они всю жизнь выпускали «Колючку», нещадно прохватывая в ней двоечников. В том числе и Нечаеву.

Из-за нее особенное расстройство. Ведь с той субботы, когда я обнародовала свои стишки, она в школу не является. Анна Алексеевна велела Марату побывать у нее, но он не ходил. И когда мы провожали Аннушку, то, уже стоя около автобуса, она снова спросила, почему нет Ларисы. Марат промямлил: дескать, он договорился с Бурковым, а тот должен был увидеть ее и сказал, что скажет ей, что учительница сказала, чтобы она… Терпеливо выслушав эту многоступенчатую Маратову фразу, Анна Алексеевна еще раз попросила нас — не оставлять Ларису без дружеского внимания. И при этом она опять посмотрела на меня.

Буркова с нами у автобуса, понятно, не было. Поэтому только вчера в классе я спросила у него: когда, в конце концов, придет Нечаева?

— А она тебе очень нужна? — нагло спросил он. — Или ты про нее новый пасквилек сочинила?

— Послушай, — сказала я, задыхаясь от гнева. — Как ты смеешь разговаривать со мной таким тоном?

— Я с тобой никак не разговариваю, — отрезал он. — Сама лезешь.

— Не лезу, а спросила. Должна она ходить в школу или не должна?

— А если не хочет?

— То есть как не хочет, если учится?

— А если и учиться не хочет?

Я кинулась к Марату — передала ему, какую ахинею порет Бурков. «Ладно, — отрезал и комсорг, — выясним». И не знаю уж, говорил ли он с Н. Б. или поручил Сороке-Алямовой сходить к Нечаевой, только сегодня к началу уроков Роза принесла сообщение: да, Лариса дальше учиться не намерена. Будет работать.

— Где? Как? Почему? — заволновалась я.

И услышала Зинухин голос:

— Ну что ты волнуешься? И правильно: пускай работает.

— Да, да, — солидно поддержала Зинуху наша отличница Кира Строкова. — Мы же обещали Юлии Гавриловне выправить успеваемость. А Нечаева будет нам только все портить.

— Да вы что? — поразилась я. — Гоните?

— При чем тут мы? — заскрипела Вика. — Ты же сама первая…

— И верно, Оленька! — воскликнула Зинуха. — Ты же сама недавно доказывала: нечего с ней цацкаться, пусть скажет «до свидания». А теперь, когда мы все хотим так, ты опять против нас.

— Но ведь Аннушка-то просила…

— Снова Кулагина по чужой указке долдонит, — насмешливо бросил Бурков.

Все засмеялись.


…И вот сижу дома за столом, заваленным учебниками, книжками, и, как обычно, обдумываю каждую бурковскую фразу.

«Долдоню», «талдычу». Неужели и вправду я — глупый попугай?

Велит учительница бороться за успеваемость, критикую Нечаеву. Велит заботиться о ней — твержу, чтобы осталась в школе.

Только разве быть самостоятельным — значит непременно отказываться от любых советов? И не слушать взрослых?..

Взяла в библиотеке сборник Заболоцкого.

В читальном зале увидела Вику — сидела она над толстым фолиантом, астрономическим альбомом. Меня вроде не заметила. Я тоже ничего не сказала — тихонько ушла.

Но стало почему-то грустно…

По пустынной и голой аллее,
Шелестя облетевшей листвой,
Отчего ты, себя не жалея,
С непокрытой бредешь головой?
А за Аннушку очень обидно. Ну почему ребята пренебрегают ее мнением?

Взялась за ручку: «Дорогая Анна Алексеевна! Вы не можете себе представить! Оправдались Ваши самые плохие предсказания. Едва Вы уехали…»

Нет! Я смяла листок. Зачем расстраивать? И без того у нее хватает переживаний из-за дочки.

«Дорогая Анна Алексеевна! Ребята у нас стали хорошо учиться. Валерию Заморышу ответили. Только вот вечер постановили готовить кибернетический. А Нечаеву Ларису уговариваем учиться…»

Про Нечаеву я добавила потому, что решила: поговорю с ней сама. Если не придет завтра, обязательно схожу к ней.

Я тщательно вывела адрес — прямо на пансионат, как говорила Аннушка. И предупредила маму — иду на почту.

Было темно, сыро, накрапывал дождь. Южная бесснежная зима, переменчивая и слякотная. Но центр города, у магазинов с ярко освещенными витринами, всегда кипит многолюдьем. В любую погоду до глубокой ночи город суетлив и шумен.

Я уже возвращалась от почты и миновала вход в кафе «Светлячок», когда услышала за спиной громкие голоса и крик:

— Держите!

Через дорогу бежал черноволосый курчавый парень с транзистором в руках. За ним гнались. И поймали.

В ту же секунду у «Светлячка» остановилась милицейская машина. Из нее выскочили два милиционера. Они направились к толпе, собравшейся вокруг курчавого. В одном из милиционеров я узнала Данилюка — соседа по квартире. А от двери «Светлячка» донесся визгливый женский голос:

— Не трогайте их, что они сделали?

Кричала девчонка небольшого роста, страшно худая — в узком светло-зеленом пальто с металлическими пряжками. Черные волосы, распущенные до плеч, закрывали ей лицо, и она откидывала их, мотая головой, и хватала за руки людей, которые держали еще одного пьяного парня — высокого, здоровенного и рыжего.

— Отпустите его! — кричала девчонка.

Я хотела уйти. Но… увидела Ларису.

Она стояла рядом с разлохмаченной девицей и, трогая ее за плечо, упрашивала:

— Пойдем, Дина.

Дина! Так вот кто эта защитница вдрызг пьяных парней, которых забирала милиция.

— Они ничего не сделали, не имеете права! — продолжала вопить Дина, отмахиваясь от Ларисы и наседая на Данилюка и его совсем молоденького товарища в милицейской форме, — оба они с помощью дружинников уже вели задержанных к машине.

— Не шумите, разберемся, — говорил Данилюк и вдруг резко повернулся к Дине. — Тише, девушка! На ногах не стоят твои приятели. А еще в кафе рвались. Вот проспятся, завтра получишь свеженькими.

— Нет, отпустите! — не отставала Дина.

Лариса тащилась рядом, уцепившись за локоть подружки.

Милиционеры посадили пьяных в машину и укатили. Толпа разбрелась. Лариса и Дина пошли бок о бок.

Я стояла оглушенная — вот, выходит, какая у нашей Ларисы компания! Вот с какими дружочками развлекается она вечерами!

А может, и не так? Может, эти пьяные не имеют к ней отношения?

Я обругала себя за то, что не подошла. Не хотела при Дине, надеялась — она уйдет. А теперь они уходили вместе.

Только ведь расстанутся же? Лариса пойдет домой. А я тогда к ней. Не когда-нибудь, не завтра-послезавтра, а сейчас!

Разыскав в кармане пальто двухкопеечную монету, я позвонила Алямовой и спросила, где живет Нечаева: Роза недавно была у нее. Я же лишь приблизительно знала, среди каких пятиэтажек стоит ее дом.

Сорока-белобока, конечно, принялась выпытывать, зачем мне понадобился Ларисин адрес, но я сказала: «Потом». И повесила трубку.

И сразу позвонила маме. Ей я сказала, что встретила Розу и что мы погуляем.

Почему солгала? Не было времени объяснять подробно. Мама наверняка бы пристала с расспросами. А так я опять быстренько положила трубку и побежала. Хотелось поскорее добраться до тридцать пятой квартиры в корпусе восемь Д — как объяснила Роза.

И, не переводя дыхания, влетела я на третий этаж, остановилась перед дверью, обитой коричневой клеенкой, и нажала кнопку.

10

— Ты? — Лариса удивленно взметнула брови.

Кого-кого, а меня увидеть она уж никак не предполагала.

— Можно? — спросила я.

Она сделала небольшой шаг назад, я переступила порог, и в этот момент из комнаты выглянула Дина.

Она была в очень коротком темном платье без рукавов, с глубоким вырезом на груди. Волосы ее, как и на улице, струились черным водопадом, закрывая худые плечи. А серые глаза, обведенные густой голубой краской, уставились на меня с откровенной бесцеремонностью. Бесцеремонно она и спросила у Ларисы:

— Это кто?

— Кулагина.

— А-а-а. — Она вроде давно слышала обо мне. — Зачем пожаловала?

— Я к Ларисе.

— Если уговаривать в школу вернуться, не трать силенок.

— Не уговаривать, — ответила я, понимая, что о школе сейчас и вправду лучше не заикаться.

— Так зачем же?

— А ты толмачка?

— Что?

— А то! Обойдемся без переводчика.

Какое-то мгновение Дина смотрела на меня в упор, потом фыркнула:

— Скажите на милость! — Она повернулась спиной — огромный вырез на платье был и сзади. И удалилась в глубь комнаты, оставив после себя терпкий запах духов.

Я тоже фыркнула: скажите на милость! Ведет себя, как хозяйка. И вошла в комнату.

Лариса, закрыв дверь, встала у серванта. Динка распласталась на тахте. Вплотную к тахте был придвинут обеденный стол, загроможденный посудой с остатками пиршества. Над грязными тарелками возвышалась пустая бутылка из-под вина. Стаканы нечистые, в красных потеках.

— Садись, — распорядилась Динка. — Слушаем тебя.

Я машинально села, не потому что вздумала подчиняться Динке, а потому, что не знала, с чего начать. Обе они смотрели на меня молча — ждали. Только и смотрели и ждали по-разному: Лариса с любопытством — зачем Кулагина явилась, а у Дины сквозило злорадство: явилась, так знай — осмотрим и осудим-пересудим, как понравится. Но именно этот недобрый Динин взгляд привел в равновесие мои нервы: я рассердилась на себя за то, что растерялась перед наглой девицей. И с нарочитым вниманием начала рассматривать комнату — ковер над тахтой, телевизор с большим экраном, тяжелые бордовые занавеси на балконной двери. В серванте — хрусталь.

— А вы ничего живете. — Я повернулась к Ларисе.

Отозвалась Дина:

— Гляди-ка — оценщица! Тебе, может, еще холодильник открыть? Или показать — что в шифоньере?

— Спасибо, — ответила я. — Пока не надо.

Я принимала предложенный Диной развязно-иронический тон. Она хотела уронить меня в глазах Ларисы своими колкостями, точно определив, что пришла я неспроста. И вступала со мной в поединок. На ее стороне была сегодняшняя дружба с Ларисой. Но на моей — многолетняя школьная жизнь. В седьмом даже сидели за одной партой. И я сама кинулась в атаку, вспомнив изречение одного из великих о том, что вернейший способ обороны — нападение.

— Послушай, а кто ты?

Она приподняла с тахты взлохмаченную голову, посмотрела на меня насмешливо.

— Ларь! Твоя Кулагина — не шизик? Ввалилась без повестки и еще допрос учиняет.

— Но ведь ты тоже спрашивала, кто я?

— Так я же не вперлась в твою квартиру.

— Положим, и эта квартира — не твоя.

Она вскочила:

— Ларь! А может, нам ее в шею?

Это был уже грубый приемчик. И тут подала голос Лариса:

— Ну что тебе?

Она спросила негромко, глядя на меня в упор. Но как и тогда, в школе, я не поняла, что было в ее глазах — твердость? упрямство? растерянность? Она подстегивала меня, подражая Динке, но не хотела обидеть резкостью. Это мне придало уверенность: мы все-таки найдем с ней общий язык. И лучше всего не юлить.

— Видела сейчас, как забирали этих… ваших.

Ларисины глаза забегали — она посмотрела на Дину, опять на меня и остановила взгляд на столе. «Да они же здесь и пили!» — сообразила я. Мою догадку сразу подтвердила Дина.

— Уродопалы несчастные! Говорила, не рыпайтесь, так поперли. «Посидим культурненько». Вот и загремели. Посидят теперь в вытрезвителе, идиёты! Один твой Сивкин-Буркин, хитрюга, откололся, чистенький.

«Твой Буркин»! Я тоже метнула взгляд на стол — тарелок пять, стаканов пять. Кроме двух парней да Дины с Ларисой, был кто-то еще. Ларисина мать? Нелепо думать: мать в такой компании. Значит, Бурков?

— У тебя где мать-то?

— В командировке.

— Она хоть знает, что ты намерена бросить школу?

— А тебе не все равно? — спросила Дина.

— Да, тебе не все равно? — словно передразнила ее Лариса.

Вот она и вправду как попугай, готова повторять каждую Динкину фразу. И не могло у нас с ней получиться никакого разговора, пока рядом будет эта тонконогая девчонка, которая бродит по комнате, как черная пантера, огрызаясь на любой мой вопрос. Я сказала:

— Надо поговорить наедине.

Черная пантера изогнулась всем телом, замерла в ожидании Ларкиного ответа. И осталась довольна — Лариса сказала:

— А у меня нет от нее секретов.

— Секрет у меня, — сказала я твердо.

Лариса обменялась с Диной взглядом.

— Хорошо. — Она повела меня на кухню.

— Нет. Выйдем совсем.

Мы вышли на лестничную площадку, и я заговорила торопливо:

— Опомнись, Ларка! Кто тебя окружает? И еще — школу бросаешь. Опомнись! Ведь ты…

Она не дослушала:

— Уходи!

— Погоди, Ларка…

— Уходи, — повторила она, и голос ее зазвенел. — Ты мне там вот так! — Она провела ребром ладони по горлу. — А теперь еще сюда? И не твое дело, с кем я и какая она. Уходи.

Вот тебе и общий язык. Моя благородная миссия обрывалась позорным изгнанием. Еще немного — и на истошный Ларисин крик начнут высовываться из соседних дверей головы граждан сопредельных квартир. Не замедлит выскочить и Динка. Вероятнее всего, она уже стоит по ту сторону вклепанной в дверь клеенки и торжествует решительную победу. Но кто сдает свои позиции без последнего боя? Надо иметь хоть какую-нибудь зацепочку, чтобы можно было сюда вернуться. И пока Лариса исступленно кричала, тряся пышными кудрями, в моей голове, как говорится, пронесся вихрь мыслей. Николай Бурков! Вот звено, нас связующее…

— Погоди ты, — сказала я, стараясь унять ее крик своим полушепотом. — Скажи только — тебе очень нравится Бурков?

— Можешь и его забирать с собой! — ответила Лариса, не задумываясь в горячности спора, и вдруг отпрянула от меня. — А ты что? Из-за него?

Мой расчет оказался верным: любопытство вмиг погасило вспышку ее гнева. Я ожидала быстрой реакции, но не думала, что вырву столь откровенное признание: «Забирай и его!» Значит, он ей не нужен? Ну что ж. Пусть думает, что в нем нуждаюсь я.

— Потом, потом, — зашептала я. — Скажу все, только не сейчас, завтра, ладно? Но ты никому не говори — это мой секрет! — Я закрепляла за собой право не только прийти к Ларисе, но и говорить с ней, как с подругой, посвященной в мои сердечные тайны. И когда побежала вниз по лестнице, оставив ее у двери, сама не знала, радоваться или огорчаться, что получилось так…


Мама встретила холодным пристальным взглядом:

— Где была? Только не ври. Звонила Роза сразу после твоего ухода. Вы с ней нигде не встречались и не гуляли. Где ты была?

Пришлось сразу рассказывать о Ларисиных дружках. И о Динке тоже — как она подчинила себе Ларису. И о том, что снова хочу пойти к Нечаевой. Тем более что ее мать сейчас в командировке.

— Уехала? — воскликнула мама. — А ведь Анна Алексеевна беседовала с ней, предупреждала: не оставляйте девочку одну. Да, в такой момент вам, конечно, надо поддержать Ларису.

Но мама еще не знала всего. Я не открыла ей, что Динкины дружки пили прямо на квартире у Ларисы. И не обмолвилась ни словечком о Буркове. Да и Ларису обманула. Потому что разве нужен мне Николай Бурков?

Только пусть будет все так. Пусть.

11

Почему же Лариса сказала: забирай Буркова с собой? Я приглядывалась сегодня к нему в школе. И не выдержала, подошла.

— Слушай, Сивкин-Буркин! Ты хорошо знаешь ребят, которые ходят с Динкой?

Он посмотрел на меня, пораженный моей осведомленностью. А ответил коротко:

— Подонки. — И встал, выложив на парту перед Ясеневым тетрадь по геометрии — списывать.

— Но ведь ты тоже… — продолжала я, двигаясь за ним к двери класса.

— Что — тоже? — Он остановился с грозным видом.

Я хотела сказать — «пьешь», а сказала:

— Бываешь с ними.

Он пожал плечами:

— Велика важность. Меня от этого не убудет.

— И Ларисы не убудет?

— У нее своя голова на плечах.

— А если она ее теряет?

Он засмеялся:

— Девчонкам голова не обязательна. — И вышел.

Вот хам! И еще называется — друг Нечаевой.

Значит, как и Вика, он считает, что нечего вмешиваться в ее жизнь? Или — вернее: она считает, как считает он? Словом, они оба думают одинаково?

А я? Я уже не могла спокойно сидеть на уроках. Почему-то мне все время представлялась Лариса — как идет она по улице бок о бок с Динкой. И едва кончилась биология, я взяла портфель и спустилась в раздевалку.

Незаметно улизнуть не удалось. В нижнем коридоре лицом к лицу столкнулась с Маратом. Он удивился: «Ты куда?» — «Надо». — «Да куда?» — пристал. «Ну, вызывают, — придумала я на ходу. — Во Дворец пионеров». Объяснять что к чему — не было времени, как и вчера маме. Я рассудила просто: надо спешить — Лариса еще не успела выбраться из дома. Всего полдесятого.

Так и вышло. Только войдя в Ларисину прихожую, я почувствовала: кто-то у нее еще есть. Из комнаты доносились звуки радио и два мужских голоса. Я стремительно мчалась по улице и по лестнице и, не останавливаясь, проскочила, можно сказать, пролетела мимо Ларисы прямо в комнату. За столом сидели вчерашние парни: черноволосый, курчавый — он был еще и с усиками — и высокий, рыжий. Перед ними на столе — колбаса, хлеб, сыр. И бутылки. Пиво. Тут же — с края стола — транзистор.

Мое внезапное появление вызвало у парней столбняк: они молча воззрились на меня. Первым вскочил чернявый:

— Рады приветствовать! С кем имею? — Он сделал шутовской поклон и широким жестом предложил, мне сесть. Аккуратные усики, приподымая пухлую верхнюю губу, придавали смазливому лицу развязную самоуверенность. Он был красавчик, но очень уж слащаво-противный.

— Заглохни! — приказал рыжий. Этот невозмутимо потягивал из стакана пиво — громоздкий и мускулистый, как борец-циркач.

Чернявый захихикал:

— Должны же мы… с кем имеем честь.

— Послушай, — повернулась я к Ларисе, не желая входить в объяснение с ее гостями. — Ты почему не в школе?

Чернявый незамедлительно отреагировал:

— Ах, мадмуазель из школы? — Хилый, узкоплечий, он дергался, как марионетка.

Лариса молчала. А я поняла, что начала совсем не с того — ведь у нас с ней не было уговора, что она придет в школу. Я кивнула, приглашая ее пройти со мной в дальнюю комнату, и прошла туда первая. Едва мы оказались одни, я спросила:

— У тебя — что? Постоялый двор? Тебе это нравится?

— Даты мне не нравишься! — вдруг выкрикнула она. — Я еще вчера сказала: уходи! Зачем опять явилась?

За дверью стало тихо. Замолк транзистор. Парни прислушались. Я молниеносно вышла к ним, вывернула рычаг громкости до отказа: музыка загрохотала вовсю.

— Так держать! — сказала я.

— Во дает, — хмыкнул курчавый усатик. Но звук не уменьшил.

Лариса сидела на кровати, уставившись взглядом в окно.

— Вот что, — сказала я, садясь рядом. — Во-первых, не злись. Признаюсь как на духу — придиралась к тебе по-глупому. Но мы все же четыре года учимся вместе. И целый год сидели за одной партой.

— А теперь я не буду учиться, — сказала она.

— Ямщик, не гони лошадей…

— Не буду! — повторила она упрямо.

— Оставим вопрос открытым. Только объясни вразумительно. Не нравится в школе. Не нравлюсь я. Но неужели эти лучше? — Я кивнула на дверь — в сторону парней. — Что тебя с ними связывает?

Она посмотрела на меня с усмешкой:

— А ты как «Деточка».

— Какая деточка?

— Какой… Ходит тут к мамуле. «Могла бы лучше учиться, деточка». «Что у тебя с ними общего, деточка?» А какое ему дело? Кто он, чтобы меня воспитывать? Да я вообще никому не деточка. И хочу быть самостоятельной, а не отчитываться за каждый шаг: где была, да почему поздно пришла, да не гуляй с этим, учи уроки! Вот буду работать, так, по крайней мере, сама себе указчик! — Она выложила все это за один миг.

И я вспомнила Аннушкины слова: «Нелегкое у нее положение дома». Недовольство матерью и каким-то «Деточкой» и желание ни от кого не зависеть гнали ее не только из школы.

— Ты поэтому и не ночевала тогда? — спросила я, и она не удивилась моему вопросу.

— Только и спасение, когда мамуля уматывает с вагоном, — сказала она. — До Иркутска — обратно, глядишь, полмесяца нет.

— И сейчас?

— И сейчас. Посулила: приедет, поменяет работу. А может, еще и передумает. Ей верить! Про «Деточку» тоже клялась — не увидишь его. А я на вокзал пришла — проводить, так они в одном вагоне. Напарнички. Ну, да теперь все — вернется, меня не увидит. Что смотришь? И уйду. Сниму комнату. На угол всегда нацарапаю.

— Где нацарапаешь?

— А в галантерее хотя бы. Динка устроит. У них учениц берут.

— Продавщицей хочешь?

— Причем — «хочешь»? «Лишь бы гроши хороши».

— Но выбирать-то по сердцу нужно.

— Скажите, какая новость. Лошади кушают овес. В книжках так, товарищ Кулагина. А в жизни-то — другое.

— Много ты знаешь про жизнь, — сказала я, делая вид, что не замечаю ее насмешливо-издевательского тона.

— А ты что знаешь? — набросилась она на меня. — Уроки-отметки? Задачники-учебники? Да еще театры-выставки? А когда пьяный отец мать избивает, а она криком кричит, к соседям бежит — и все-таки не уходит, говорит «люблю», это, по-твоему, что?

— У кого так?

— У Динки. Отец забулдыга, мать тряпка. И ей тоже хоть из дома беги.

Да, наверное, я еще плохо знала жизнь. В самом деле: только уроки да отметки, школа да дом. И нормальные родители. Но ведь и у Ларисы до сих пор было так же. Только и разница — нет отца. Одна мать. И разве сравнишь ее с Динкой?

— Тебе-то какая нужда квартиру искать?

— А у каждого свое.

— Да что твое, что? Ни перед кем не отчитываться? Гулять — сколько хочешь? Работать — где попало? Эх, Ларка! Несерьезно все это. Вот Аннушка, уезжая, дала сочинение писать — чего мы от жизни хотим? Ну, какую кто цель ставит? Зачем живем? Вот ты-то зачем живешь?

Она вскочила:

— Послушай, тебя кто подослал? Юлия? Марат? Наши комсомольцы?

— С чего ты взяла? Никто не подсылал.

— Ах, сама значит? Внимание к живому человеку? Ну и расчудесно. Чего же ты хочешь от меня, чего?

В самом деле: чего я от нее хотела? Чтобы она училась? И не дружила с Динкой? Не была с этими ребятами? Не уходила из дома? А если уж выбирала себе дорогу, так обязательно по сердцу?

— Хочу, — сказала я, — чтобы все было хорошо.

— А к твоему сведению, мне как раз очень даже и хорошо сейчас!

— Да? — Я не могла удержаться от иронии. — Когда за дверью такие?

Там все еще гремела музыка. Лариса ответила вызывающе:

— А что? Ребята как ребята.

— Только с милицией дело имеют.

— С кем не бывает.

— Оправдываешь?

— У них своя голова на плечах.

— Знакомая фразочка. Скажи еще — не детсад.

— Правильно — и не детсад.

— Вот теперь окончательно убедила. — Я тоже встала, глядя на Ларису в упор. Мы снова были на грани разрыва.

Перекрывая звук транзистора, в комнате раздался голос чернявого: «Привет, бабуля!» Что-то неразборчиво прохрипел рыжий. Дверь с шумом распахнулась, и перед нами возникла Дина. Она была в том же зеленом пальто с пряжками и в зеленых туфлях. Черные прямые волосы, как всегда, распущены. И опять от нее несло духами так, будто насквозь ими пропитанная была она окружена невидимым ароматным облаком.

— Скажите на милость! У нас снова гостья! — Она засмеялась. — Все Сивкина-Буркина делите?

— Делим, — ответила Лариса без улыбки.

— Ну и как? — Ответ ей был не нужен, она сразу повернулась, принюхалась. — Фу, и запашок у вас! Ларь! — Голос ее донесся уже из прихожей. — Сардельки я притартала, сваргань по-быстрому, с голодухи дохну.

— Обеденный перерыв у нее, — сказала Лариса, прочитав в моем взгляде вопрос.

— А ты, значит, выдала ей вчера про меня? Про Буркова?

— Нет, нет, — поспешно уверила Лариса. — Сама она услышала, как на лестнице мы. — И ушла на кухню — «варганить» сардельки.

Я стояла у окна в спальне, не зная — выходить в комнату или оставаться здесь, подальше от их компании. Они громко разговаривали, не обращая внимания на то, слышу я их или нет. Динка снова появилась в комнате. «А ну, дайте побрызгаю на вас, уродопалы!» — «Флакона не жалко?» — спросил чернявый. «Она это любит», — прохрипел другой. Должно быть, Дина щедро разливала духи или одеколон, запахло даже в спальне. «Ну вот, хоть дышать можно! А вы — очухаться не успели, снова-здорово взялись?» — «Ни-ни, Ржавому вечером кино крутить, скажи, Ржавый?» — «Все равно — идиёты! — отрезала Дина. — Меня из-за вас в милицию тянут. Повестка к товарищу Лепко, в пятую комнату». — «Твой старый знакомый, бабуля!» — «Тебя бы к нему, внучек». — «А что? Я бы ему вкатил речугу». — «Не спеши, Сирота, — послышался хриплый голос, — он тебя еще сам прижучит». — «За что это? Что я такого делаю?» — «А то-то и оно, — загоготал рыжий, — ничего не делаешь, самый его клиент, тунеядец!» Курчавый усатик — Сирота обозлился: «Ладно, выруби!» Парни зазвякали стаканами. «Эй вы! — голос Дины долетел из кухни. — Хватит, говорю!» — «Да пиво мы, — отозвался Сирота. — Глотни с нами под сардельки». — «Нет, — отказалась она. — Надька за прилавком и без того глаз не спускает — как поставили завсекцией, под колпаком держит. Лучше гостью уважь». — «Точно, где она там прячется?» Чернявый усатик Сирота подлетел к двери спальни, завертелся передо мной вьюном:

— Мадмуазель, просим! Или не пьете пиво? Чего тогда изволите? Бренди? Кальвадос?

— Заглохни! — сказала я и, небрежным движением отодвинув его в сторону, прошла в общую комнату.

Он застыл от неожиданности:

— Ты мне… указывать?

Смешно! Кажется, все они здесь помешались на том, чтобы им никто и ничего не указывал. Тоже все этакие свободные, самостоятельные личности! Вслух я отрезала:

— Не твоего ума дело. Только запомни: со мной так не разговаривают.

Что-то подсказало мне — лишь подобный тон они примут за нормальный. И не ошиблась. Рыжий снова загоготал. И Дина вышла из кухни, смеясь: «Усек, Сирота?»

Сирота не на шутку рассвирепел:

— Нет, вы подумайте! Появилась принцесса и давит на психику! Да я с детства убивал принцесс из рогаток.

Звонок прервал его тираду, оснащенную перлами из лексикона Остапа Бендера. Лариса пошла открывать.

— Здорово, — послышался басок, и я вздрогнула: Бурков! А он начал бодро, но осекся: — Кулагина? Ты что здесь?

— Скажите на милость! — фыркнула Дина, уже одеваясь в коридоре. — Как всем интересно! Сам-то зачем явился, рыцарь? Опять, Ларь, поди, тебя в кино приглашать. А вчера — по-рыцарски от своих умотал?

— А я говорил им — не надо идти.

— Говорил! А потом бросил? Они — в КПЗ, а ты — чистенький? Чистенький! — повторила она, и столько было в ее голосе презрения, что Бурков поджал губы — они стали у него тонкие-тонкие, а серые глаза пожелезнели. — Спасибо скажи, некогда с тобой сейчас возякаться, а то бы я… А на даму сердца не рассчитывай, у нас с ней сегодня вечерок занят.

— Как занят, где? — всполошился рыжий. — А ну, стой! Если опять в ресторан с кем подашься, схлопочешь.

— Не пугай. — Дина взялась за ручку двери. И вдруг игриво ударила рыжего по широкой груди ладошкой. Рядом с ним она казалась совсем хрупкой, изящной. — Переживешь, ржавый гвоздик! А ее устраивать надо. И если посидим с кем вечером, нас от этого не убудет. И тебя тоже. Так что в кино ее приглашай, — повернулась она к Буркову, а кивнула на меня.

— Да не в кино я, — сказал Н. Б., даже не взглянув в мою сторону. — У водников танцы, думал, весь наш косяк туда.

— Вот и мотайте, — одобрила Дина. — Только без нас. Ее веди, — снова показала она на меня взглядом. — Самый раз такому рыцарю принцесса. — И, засмеявшись, вышла.

— Дрянь ты все-таки! — рванулся вслед за ней рыжий, но дверь захлопнулась. Рыжий поплелся назад к столу, повертел одну за другой бутылки. — Эй, Сирота, сгоняй за банкой.

— С превеликим! — усатик изогнулся, выставив ладонь лодочкой. — Лютики-цветики.

Рыжий покосился на Буркова:

— Ссуди.

— Пусто. — Н. Б. провел рукой по карману.

— Ну и жмот! — мрачно объявил рыжий. — Чистенький, верно она сказала. Откололся вчера.

— А что вам за радость была — на рожон переть? Побазарили под газом, получили небо в клеточку.

Сирота хихикнул:

— Раньше сядешь, раньше выйдешь.

— Ладно, не скулите оба! Сирота, отставить банку.

— Отставить так отставить, — согласился Сирота и вынул из кармана колоду карт. — Всадим на цветики-лютики?

Он пригласил Буркова, но тот не захотел. И это было, должно быть, уже столь необычно, что рыжий удивился:

— Ты что?

— Принцессы боится, — захихикал Сирота.

Бурков взглянул на меня, наши глаза встретились, и я поняла: чернявый угадал — его смущает мое присутствие. Но он выдержал взгляд и сказал:

— Тебя там Марат ищет, с ног сбился.

— Зачем?

— Не знаю.

Парни начали резаться в карты. Я прошла на кухню к Ларисе.

— Ты действительно собираешься с Динкой в ресторан?

Она ответила спокойно:

— А что особенного? Сама слышала — меня обещают взять ученицей. Дина договорилась.

— И для этого надо с кем-то провести вечерок в ресторане? Плата за услугу?

— Ну, знаешь! — выкрикнула она уже возмущенно.

— Или, может, рестораны входят в твою желанную свободную жизнь? — продолжала я язвительно.

Лариса посмотрела в упор, прищурившись, и сказала, как вчера на лестнице, коротко:

— Уходи!

Я мешала и ей. Всем ребятам, и Динке, и ей, всем! Но для того я сюда и пришла, чтобы мешать им.

И я замотала головой:

— Никуда не уйду. А ты… Вот зовет тебя Бурков на танцы…

— Да что ты мне его подсовываешь! — опять взорвалась Лариса. — Призналась, что тебе нужен, вот и иди сама.

— Но вы же дружите!

— Дружим? — Она фыркнула, передернув плечами. — Прилип как репей. Лестно сперва было — новенького заарканила. Да только правильно Динка говорит — все они из одного теста. Чуть что — слюнявиться лезут.

— Он? — Я понимала, что вторгаюсь уже в запретную зону тайных чувств и отношений, но откровенность Ларисы позволила мне переступить грань, которую я переступала, все-таки краснея. — И он… лезет?

— А ты думала? С первого вечера! Вообще — темный. Боюсь я его. Пусть уж лучше все они тут, чем он один.

Искренность была у нее в характере. Может, поэтому я и пришла к ней вчера. Да и сегодня. И жалко, что наш разговор затеялся не ко времени, а то бы я расспросила ее подробней. Ведь меня еще ни разу в жизни никто не поцеловал. Имея в виду, конечно, не маму с папой. Впрочем, до сих пор об этом я никогда не думала. Ни один мальчишка не вызывал у меня таких мыслей. Но вот появился в классе Н. Б….

Да что говорить! Он на меня и не смотрит!

И не о том нужно было сейчас говорить с Ларисой, не о том.

12

Мне так и не удалось убедить Ларису — чтобы она не шла с Диной в ресторан.

Расстались мы с ней не скоро. Сирота и Рыжий, расположились основательно. Даже предлагали Ларисе: «Ты иди, мы посидим». Но она их все-таки выпроводила — они убрались недовольные.

Я надеялась: с ними уйдет и Н. Б. Но он потащился с нами, наверняка так же надеясь, что на улице я отстану от них. Мы шли вместе, почти не разговаривая, изредка обмениваясь ничего не значащими фразами. Вместе заглянули и в «Галантерею» — на углу улицы Мира. И здесь я увидела за прилавком Дину.

В синем халате с красным значком — эмблемой магазина — она выглядела величественно. Двигалась еле-еле, на вопросы покупателей отвечала, не поворачивая головы. Когда мы протиснулись к прилавку, она подошла и встала около нас. С другого конца прилавка ее о чем-то спросила пожилая женщина, но Дина не соизволила обратить на нее внимания.

— Тебя спрашивают, — сказала я.

— Подождет, — процедила Дина сквозь зубы. — Целый день спрашивают, их не перестоишь. А ты чего поздно? — накинулась она на Ларису. — Я тебе когда велела? Теперь зам ушел, лови его. Рубль двадцать пять! — бросила она все-таки пожилой женщине и кивнула на дверь в служебное помещение. — Заходи, Ларь, подождешь зама в конторе. А вы — адью! — Она махнула Буркову и мне. — Желаю удачи.

— Ты долго здесь будешь? — спросила я у Ларисы уже у служебного входа.

— Долго! И ты не жди! — заявила она Буркову. — Адью.

Она даже прощалась с нами по-динкиному.

— А все-таки, может, пойдем сегодня на танцы? — попыталась я в последний раз оторвать ее от Дины. Она крикнула: «Нет!» и скрылась за дверью.

Я посмотрела на Буркова с нескрываемой ехидностью:

— Ну и как же? Позволишь ей идти в ресторан?

Он хмыкнул:

— Сама не маленькая.

— Да, да, знаю. Не детсад. И вообще — что хочу, то и делаю. Свобода личности. Но ты, как ее ближайший друг…

— Да какого лешего! — вдруг оборвал он грубо. — Что ты все суешься — и в школе спасу нет, и здесь. Знаешь? — Он не докончил, повернулся ко мне спиной и пошел.

На углу у магазина я долго стояла, задумавшись. Потом пошла к Зинухе. От нее узнала, зачем меня искали. Оказывается, Марат предложил, чтобы я прочитала на вечере свое стихотворение. Миленькое дело! Остались считанные дни, а им — сочиняй. Воображают, будто Ольга Кулагина печет стихи, как ЭВМ.

— Ну, не знаю, — сказала Зинуха. — Как хочешь. А вообще-то был шум. Марат сказал, что тебя вызвали во Дворец пионеров, и Юлия звонила туда, а там сказали — никто не думал вызывать.

Вот так со мной всегда: не успею обмануть — тут же разоблачают. Я объяснила Зинухе, где была. Потому что поняла: одна с Ларисой не справлюсь. Только на сообщение о ресторане Зинуха откликнулась неожиданно:

— Вот здорово! Классно там потанцует.

— Да ты что?

— А что? Я была раз. С родителями. Моего двоюродного братца-студента день рождения там отмечали. Оркестр, скажу тебе, не то что у водников.

— Но она-то идет, ты же не знаешь, с кем?

— А с кем?

— Да я тоже не знаю, но…

— Ну хорошо, — согласилась Зина, — двинули к Розе.

Мы «двинули», но Сороку дома не застали. Тогда я пошла к Марату. Зинуха отказалась — ей пора было в музыкальную.

Марат был дома. Он рисовал. На холсте перед ним алел букет гладиолусов в пузатой глиняной вазе. Сколько помню — вечно он малюет гладиолусы. Да и в доме у Галустянов в любое время — цветы. Своя оранжерея.

— Наконец-то, — сказал Марат. — Где запропала? — Он отступил на шаг от мольберта и прищурился. — Похоже?

В углу у окна на низеньком столике в таком же пузатом глиняном сосуде стоял живой букет красных гладиолусов.

— Даже сверх меры.

— Это как?

— А так. Недаром, видать, хвалил ты картину с катером на реке. У самого — прожилки на каждом лепестке. В копировальщика вырождаешься, Маратик.

— Да ты посмотри, — заговорил он, делая кистью несколько мазков. — Какие полутона. А тут переход в темную зелень. А тут? Мягчайший полусвет.

— Полусвет, полутона. Жизнь надо изображать.

— А без цветов и жизни нет.

В комнату вошла Маратова бабушка, седовласая, грузная.

— Здравствуй, Ольга-джан. Выпей сливового. — Она протянула мне стакан компота.

— Спасибо, тетя Ася. Не хочу.

— Пей! В дом войти — дело гостя, а как выйти — дело хозяина.

Что спорить! Гостеприимство их дома славится. Когда ни придешь, и накормят, и цветами одарят. Тетя Ася без цветов и в школу не является. А бывает она у нас часто — тоже член родительского комитета, как и моя мама. Поэтому на наших классных торжествах цветов видимо-невидимо. Будет много и на общешкольном вечере в день Конституции — Марат с бабушкой обеспечат. Только сейчас меня другое интересовало. И едва тетя Ася вышла, я все выложила о Ларисе и Динке. Марат выслушал, не отрывая взгляда от мольберта и все так же подрисовывая, потом сказал спокойно:

— Да, надо сходить к Нечаевой. Вот и Юлия тоже просила: приведи беседовать.

— Ну и когда же ты сходишь?

— Успею. Не на пожар.

— Именно — что пожар. Надо уговорить — чтоб сегодня в ресторан не ходила.

— Ну, это — уговаривай не уговаривай. Солнце без петуха всходит.

— По-твоему, нечего вмешиваться?

— Зачем шумишь? Сказала: ребята плохие? А в ресторан-то не с ними идет?

— Какая разница. А Динка?

— Один цветок — еще не весна.

— Послушай, Маратик. Оставь свои восточные мудрости для лучших времен. И хочешь знать — с Ларисой уже не весна, а осень, зима и снег, вьюга, замерзнуть можно!

— Да что ты паникуешь? — Он отбросил в сторону кисточку. Спокойный, спокойный, а взорвется — хоть шашлык на щеках жарь. — Научилась у своей Виктории Еремеенко — все вам сразу подавай!

— А ты долго раскачиваться любишь, — сказала я, сообразив, что не зря он сравнил меня сейчас с Викой — должно быть, досталось ему от нее за что-то. Вот и хороший вроде комсорг, а лентяй несусветный — приходится все время подгонять да подстегивать.

Он готов был уже пойти со мной, да тетя Ася попросила помочь по хозяйству. «Подождешь?» — спросил он.

Я не хотела маячить перед Динкиными глазами в магазине. Как комсорг он должен был встретиться с Нечаевой один на один. И поговорить с ней по всей строгости. Мне хотелось лишь поскорее узнать, чем их разговор завершится. Поэтому я взяла с него слово: после встречи с Ларисой он зайдет ко мне. Или позвонит.

И ушла. На прощание тетя Ася все же вручила мне охапку пунцовых роз. Марат шагал со мной до калитки, вдруг хлопнул себя ладонью по лбу:

— Погоди! — Он побежал назад по асфальтовой тропке к кирпичному дому, прикрытому сеткой голых веток яблонь и груш. — Получай, — протянул он мне, вернувшись, листок. — Новое письмо от «бывуча» Заморыша. Тоже берем в летопись. А ты опять ответ сочини.

— Все сочиню, — сказала я. — Только сделай, как уговорились.

Он уверил:

— Лучше глаза лишиться, чем доброго имени!


«Дорогие ребята!

Если бы вы знали, как я обрадовался, когда получил ваше письмо. Правильно: такая у нас Аннушка! Из-за нее я и с вами будто давно знаком. А от нее я тоже получил — из Анапы: дочка лечится, все в порядке. И есть у меня теперь адреса моих товарищей — как вы зовете, «Аннушкиных «бывучей» — она прислала. Я написал уже Майе Федотовой, Герке-Козлику и Сереже Мосягину.

А вам пишу с особым чувством — потому что о школе вспоминаю с нежностью, даром что бросил ее, дуралей, с восьмого класса. И вот вы погрозились: «О своих недостатках расскажем потом». А я думаю: да какие у вас недостатки? Учись да учись — и вся недолга! Тем более что один из вас — математик, другой — физик, третий будет журналист, чуть не каждый, наверное, выбрал себе по вкусу, не то что когда-то я — кинулся со школьной скамьи в жизнь, не ведая, кем хочу быть, и трепало меня, как щепку, натерпелся из-за этого немало. Теперь хоть приткнулся. На такой технике работаю — душа поет! Специальность — и в «гражданке», для мирной техники, подойдет.

Жить интересно!

У нас сейчас проводят инспекторскую проверку. Вчера был случай: заступили мы в наряд по кухне, приготовились к обеду, вдруг открывается дверь, входят майоры, полковники и с ними генерал! Старшой наш по кухне, как увидел пышную свиту, побледнел, шепчет: «Ухожу, ухожу, ухожу». Встал и — боком, словно гусь, вытянув шею, сиганул через запасный выход. Я растерялся. И вокруг меня другие тоже. Смотрим друг на друга. Но я взял себя в руки да как гаркну: «Смирно!» И строевым к начальству. Начальство у двери — руки к козырькам. Я иду, а в мозгу мысль сверлит: ляпну что-нибудь не по уставу. Начал во весь голос: «Товарищ генерал!» Ну и дальше что-то насчет того, что происшествий нет, а на обед приготовлено то-то и то-то. Замолчал, но вижу: еще что-то ждут. Сообразил и добавил: «Дежурный по кухне сержант Заморыш!» Генерал улыбнулся: «Это ты — заморыш?» И этак руками вширь показал: «Глядите, как его в армии заморили». Все засмеялись, и я тоже. А сегодня во время учений генерал меня снова приметил. И похвалил. Выставили мне высший балл.

И еще благодарность объявили.

Пишу это не ради похвальбы, а чтобы сказать: обещали мне в связи с этим кратковременный отпуск. Вот съезжу к матери и заверну к вам, к Анне Алексеевне, хоть на денек, а заеду!

Так что, возможно, до скорой встречи!

Сержант Валерий Заморыш».


По идее — Марат Галустян должен лишиться глаза. Так как своего слова не сдержал.

Придумал объяснение: дескать, Ларису не нашел, а потому и к тебе не явился. И не звонил. «Все равно информировать не о чем». Лень было сделать лишний шаг или поднять трубку ближайшего автомата. И заставил бежать поздно вечером к нему еще раз. Не могла усидеть. Попутно заглянула к Ларисе — ее не было.

А когда вернулась домой, налетела на мамино замечание: «Где сегодня все время мотаешься? На месте не посидишь!» Вот и пойми: то — «сиднем сидишь», то — «где мотаешься?».

Только если по совести — да, замоталась. Весь день бегала, и главное — без толку.

И еще вдобавок выставила себя на посмешище. Когда утром я вошла в класс, ко мне подкатилась Сорока-белобока. Оказывается, ни в каком ресторане Нечаева не была, только в кафе, вдвоем с Динкой, и то не долго, потом они пошли в кино. Эту новость принес Бурков.

И Марат сделал мне выговор:

— Ох и паникерша ты, Ольга-джан. Накрутила с нечаевскими дружками: такие-сякие. А они — ребята как ребята.

Это было поразительно: он говорил Ларискиными словами.

— Кто тебе сказал?

— Бурков. Он же их знает.

Опять Бурков. «Фигаро здесь, Фигаро там». Я немедля подлетела к нему.

— Сивкин-Буркин, как же тебя понимать? Когда я спрашивала про Динкиных, ответил — «подонки». А Марату?

— Для тебя подонки, а для Ларисы, может, хорошие.

— Хорошие… Пьют и — в карты… И вообще неизвестно, чем еще занимаются.

— Почему неизвестно? Гвоздилов киномеханик. Терехин слесарит.

— Чернявый? Где же он слесарит? Сама слышала, как рыжий про него говорил — тунеядец. Ничего не делает.

Все, кто был в классе, с интересом следили за нашим разговором. Илья Шумейко даже рассудил:

— А вдруг и вправду подозрительные? Может, расследовать?

— Мы не милиция, чтобы расследовать, — возразил Марат.

— Вот именно, — поддержала его Вика.

— Но я же их видела! — вырвалось у меня.

— А Бурков тоже видел, — сказала Вика. — Почему мы должны верить тебе, а ему — нет?

«А почему вы должны верить ему? — хотела спросить я. — Разве он все правильно делает? Вот ты осуждаешь Нечаеву — такая она, сякая, а почему же этот твой хороший Бурков связался с ней? Что-то не сходятся у тебя, моя дорогая подруженька, концы с концами!» Но ничего такого я не сказала — не стала спорить с Викой. Тем более что Роза Алямова объявила:

— Уже выясняют. Юлия послала к Нечаевой старшую пионервожатую с запиской.

— Вот видите, — сказала Вика, завершая наш разговор. Звонок расставил нас у парт в ожидании учителя. Но скрипучий голос Вики не умолк. — Вообще, Ольга, — продолжала она, — ты за последнее время слишком часто поднимаешь напрасный шум. Впадаешь из крайности в крайность. Любишь все преувеличивать.

Вот это да! Я-то удержалась, не стала с ней ссориться, а она, значит, не пожалела и снова нанесла мне удар. Да еще какой. Под самое ребрышко. И за что? За что? Что я ей сделала? Чем так раздражаю?

На второй перемене Роза принесла дополнительные известия: записка Ларисе Нечаевой вручена, сегодня Лариса явится к Юлии.

А на геометрию неожиданно пожаловала сама завуч. Оказывается, математичка Клара Михайловна заболела.

— Займемся Некрасовым, — по-обычному сухо сказала Юлия Гавриловна. — Но сначала выньте чистые листки.

И она продиктовала нам три вопроса: первый — кем ты хочешь быть? Второй — под чьим влиянием выбрал себе будущую специальность? Третий — как себя готовишь к ней сейчас?

— Отвечайте быстро и коротко, — потребовала учительница.

— Как в анкете? — ввернул Ясенев.

— А это и есть анкета. Проводим опрос во всех девятых. Посмотрим, что из себя представите в будущем.

— Незаменимые кадры, — опять ввернул Ясенев-Омега.

— Особенно ты, — съехидничала Зинуха. — Номенклатурный кадр.

— Пишите! — пресекла разговоры Юлия Гавриловна.

Я написала предельно коротко: «1. Журналисткой. 2. Самостоятельно. 3. Пишу, публикуюсь». Заглянула в Зинухин листок, у нее всего два слова: «Не знаю». Дальше жирный прочерк. После таких слов на второй и третий пункт, конечно, отвечать нечего. Я удивилась:

— А геологом?

Зинуха, хоть и ходит в музыкальную школу, интереса к музыке никакого не испытывает, за пианино садится, можно сказать, из-под палки. И все время твердила: «Буду геологом». А теперь, значит…

— Нет, тоже не то. Не знаю — и все.

Собрав листки, Юлия Гавриловна сказала, что итоги опроса сообщит в понедельник. И заставила читать отрывки из некрасовской поэмы — мы должны были выучить их наизусть.

К концу уроков Алямова выяснила: Лариса была у Юлии. И Юлия Гавриловна объявила ей, что без матери вопрос об уходе из школы решиться не может. Вот приедет мать, тогда обсудят — учиться Нечаевой дальше или нет. А пока — изволь посещать уроки. Нечаева сказала, что с понедельника придет.

Значит, я и вправду зря паниковала. Все уладилось.

Когда мы уходили домой, Вика в раздевалке напомнила мне:

— Стихи-то для вечера сделай.

Так и сказала — «сделай». Как ни в чем не бывало — будто у нас с ней и не было никакой стычки. Я не стала строить из себя обиженную и ответила тоже как ни в чем не бывало:

— Постараюсь.

А на улице, у школы, увидела Ясенева. Он стоял с независимым видом, спиной к школе, посвистывая, размахивая сумкой на длинном ремне. Сумка, шаркая по земле, болталась, как маятник. А Ясенев-Омега смотрел на крыльцо школы — как шею не своротил! Роза — она шла за мной — сразу заметила:

— С Маши глаз не сводит.

На крыльце кружком стояли девочки из девятого «Б» и среди них худенькая Зубарева — в красной куртке с молниями. Она, явно ощущая на себе ясеневский взгляд, неестественно громко смеялась.

Когда я проходила мимо Ясенева, он отвернулся. Не то смущенно, не то обиженно. Так и не получил от меня заказанные стишки!

Дома я сразу засела сочинять, но не писались никакие стихи ни для вечера, ни для влюбленного Ясенева. Черкала, комкала, бросала.

А вечером у нас были гости — мамина подруга с мужем. Он инженер, а Зоя Николаевна, как и мама, врач. Она долго жила на Севере и интересно рассказывала, как после института начинала работать в маленьком сибирском городке, большую часть года заваленном снегом. Я слушала ее и вспоминала, как мы тоже жили в Сибири — в таежном поселке, пока папу не перевели на юг. Я тогда была совсем кроха, но, когда Зоя Николаевна заговорила про Север, ярко представила себе тот сибирский поселок, тоже заваленный снегом…

13

«…Завьюжило внезапно. В синих сумерках пропала бурая полоска соснового леса за рекой, налетел ветер и запорошил белесой замятью деревянные домики вдоль улицы. До сих пор стойко держалась золотая осень, солнечный август сменился спокойным сухим сентябрем, и, хотя подморозило, снега еще не было. И вот к вечеру накатились на город темные низкие тучи, обрушились неистовым снежным ураганом, и вмиг упряталось под мельтешащим белым пологом все живое…»

С маху, за один присест, написались эти строчки. Как начало какого-то рассказа. Вообразила, будто сама приехала после института в маленький сибирский городок. Я часто думаю, как начнется моя работа в газете. Фильм «Журналист» смотрела пять раз и особенно внимательно те сцены, в которых показана районная редакция. Мне у них там очень нравится. Редактор — чудный парень. А вот секретарша Валя, которую играет артистка Теличкина, выведена просто ради юмора. Такая флегма — еле слова ворочает. Смешно, но не реально. Настоящий журналист должен быть живым, быстрым, оперативным. Как Алла Тарасовна из молодежной радиоредакции. Когда ни придешь, всегда она в движении, в разговорах — телефонная трубка прижата плечом к уху: «Алло! Здравствуйте! Принесла? Так, хорошо. Это исправь. Сегодня сдаем. Приходите записываться. Алло, здравствуйте!» Написать бы про нее рассказ! Только плохо знаю, как у них все делается.

И вообще — права Лариса: что я знаю о жизни? Уроки — учебники, музеи — выставки… Попробуй разберись хотя бы в семье Данилюков-Кошманов. Вовка и сегодня смотрел у нас мультики, ел мамины оладьи, а потом они все, Данилюки-Кошманы, дружно пошли в кино. Опять помирились.

Мои родители тоже ушли — погода отменная. Это в моем будущем рассказе снежная вьюга, а на улице-то за окном — теплынь. Не скажешь, что второе декабря. Небо голубое, солнце. Кра-со-та!

В одиночестве опять взялась за перо.

Через час стихи были почти готовы. Получились — не ахти какие, но огласить можно.

Если не придумается получше.

Скучно стало сидеть, позвонила Розе. Она с ходу объявила:

— Есть новость! Ясенев пошел с Зубаревой.

— Ну и правильно, — сказала я. — Обошелся, значит, без моих стишат. Побродим?

Сорока-белобока согласилась.

— Больше никаких новостей? — спросила я перед тем, как положить трубку.

— Нет, а что?

— Так просто.

Но не «так просто» спросила я. На сердце было все-таки прескверно. Занималась разными делами, а перед глазами маячила Ларисина компанийка — и сама разлохмаченная Динка, и этот усатик Сирота-Терехин, и рыжий Гвоздилов — все они с их грубыми манерами, жаргонными словечками, примитивными шуточками, хихиканьем, гоготаньем. И поднималась во мне волна протеста против благодушия Марата. Да и всех наших ребят. Нет, нет, не видели они их, поэтому и говорят с таким беспечным спокойствием. А вот если бы увидели…

С Розой сбежались, как всегда, на полпути между нашими домами у гастронома. А в гастрономе натолкнулись на Зинуху — она шла с сумкой, нагрузилась пакетами молока, кефиром и творогом. Вместе пошли по скверу и на повороте к набережной встретили Вику с Геной Землюковым. Случайно ли они оказались рядом в этот воскресный вечерок? Вика начала объяснять, что идут они от Шумейко — уточняли у него что-то насчет вечера, насчет записей. Но я взглянула на Розу и по ее улыбке поняла: Сорока соображает, а не окажется ли в этом фактике материальчик для ее очередной новости? Мы немного постояли с Викой и Землюковым, потом они надумали пройтись с нами по набережной. И вот тут, у реки, мы увидели Динкину компанию. Впрочем, не всех. Динки-то не было. И Ларисы тоже. На скамейке сидели курчавый Сирота и Гвоздилов. С ними Бурков. И еще около них стоял какой-то белогривый парень-бородач, тощий, длинный, в потертых джинсах. В руках у Гвоздилова была гитара. У Сироты на коленях лежал его огромный транзистор. А на плече, на ремне, висел фотоаппарат. Транзистор был выключен. Рыжий бренчал на гитаре.

Первым заметил нас Сирота. Точнее сказать — разглядел меня. Остальные, с кем я шла, были ему неизвестны. И он подтолкнул Буркова. Н. Б. нахмурился. Я сказала девочкам и Землюкову: «Подойдем». Сирота вскочил со скамейки:

— Прошу! — Он оглядел моих подруг по очереди, но ни в его улыбке, ни в его движениях сейчас не было той приторной слащавости, какая неприятно резанула меня при нашей встрече в Ларисиной квартире. Рыжий не прекратил бренчать, только кивнул мне. На место, которое освободил Сирота, села Роза. А Вика сказала Буркову недовольным тоном:

— Что же ты не пришел к Шумейко?

— Не смог, — пробасил он и подвинулся. — Садись. В ногах правды нет.

— Правды нигде нет! — захихикал Сирота.

— Удивительное заявление, — воскликнула Зинуха. Она уселась рядом с Розой и спросила у Гвоздилова:

— Поешь под гитару?

Рыжий кивнул на белогривого бородача.

— Он мурлычет.

— Брось придуряться, — скривил бородач пухлую розовую губу. — Сам мастак.

— Спойте, — попросила Зинуха.

— На публику еще не выходят, — ответил за них Сирота.

— Мы не публика, — сказала Зинуха. — В одном с ним классе. — Она показала глазами на Буркова.

— Свои, значит, — сказал Сирота. — А мы вот уже внеклассовое сословие.

— Работаете? — уточнила Роза.

— Вкалываем.

— Выходит, наоборот — вошли в рабочий класс.

— Из класса школы в класс рабочий! — Сирота взглянул на меня. — Стишки! — И вдруг, сдернув с плеча фотоаппарат, навел его на всех. — Момент, не стучите лысиной по паркету! Так! Еще момент. Заседание продолжается, господа!

Зинуха снова попросила ребят спеть. Рыжий исполнил две песенки «под Высоцкого». Голос его — с хрипотцой — подходил для этого репертуара. Потом «промурлыкал» долгогривый в джинсах — у него был жиденький тенорок.

Землюков начал рассматривать огромный транзистор. Усатик Сирота расхвастался: у него есть еще один, да такой, что таскать — руки отвалятся: вмонтирован магнитофончик. А есть и отдельно классный маг — «Грюндиг», люкс! «Обалдеть можно! — гоготнул Гвоздилов. — Еще мопед, уже на приколе, угрохал — тормоза отказали». Глубоко всаженные глазки Терехина зажглись недобрым огоньком: «Сам притормози, Ржавый!»

— А что это вы кличками обзываетесь? — спросила я. — Имен у вас нет?

— У нас все есть, — ответил Сирота и объявил, что его зовут Константином, но он ничего не имеет против, когда кличут Сиротой. Живет он без мамки и папки — они на Севере далеком деньгу зашибают, а он здесь у деда с бабкой, фамилия их — Казанские. Вот и он — подброшенный: сирота казанская. Сирота так сирота, лишь бы «лютики-цветики» не переводились. А Гвоздилова с детства дразнили: «Гвоздь ржавый». За рыжесть, да и тощий был, как пить дать — гвоздь. Только начал заниматься самбо — раздобрел, остался просто — Ржавый. Тоже не обижается.

С хихиканьем посвящал нас в эти подробности курчавый Терехин, а я глядела на Гвоздилова и думала: ему и впрямь подходят и эта фамилия, и эта кличка — весь красный, рыжие волосы растут и на щеках, и на руках, да и серые глаза под белыми спичечками бровей, словно вбитые по шляпку два гвоздя. Всегда тусклые. Даже когда он пел, они были безжизненными. Только заговорив о кинофильмах, Гвоздилов оживился. И глаза у него затеплились. Зинуха сказала, что собирается посмотреть картину «Преждевременный человек», но Гвоздилов сказал:

— Муть! Не трать горючего. Лучше — «Она и дьяволы». Мордастят там законно. Как в «Рокко». А в «Ферране» Жан Габен классно банк обчистил — пятьдесят миллиончиков как не бывало! Микрофон в пылесос зафуговал, и шифр сейфа — его! А в «Фантомасе» Фюнес дает жизни, мировой кривляка, и в «Замороженном» — обалдеть! — из холодильника вываливается. А у Софи Лорен — слыхали? — детей никогда не будет.

Он сыпал названиями фильмов, именами кинозвезд, разными сведениями о них. И Сирота с гордостью оценил:

— Киномеханик!

— Таксистом все равно лучше, — сказал вдруг Бурков.

— Катайся, сколько хочешь, да? — засмеялась Роза.

Гвоздилов провел рукой по струнам гитары.

— Калымно!

Н. Б. на это никак не прореагировал, зато Сирота-Терехин захихикал:

— Точно. По опыту знаю.

— Шоферил? — спросил Гена Землюков.

— Зачем? Пассажирил. Полтину навертит — рубчик выкидываешь.

— Ишь ты какой! — удивилась Зинуха. — Богатый, видно.

— А северные-то идут, — вставил длинногривый бородач тенор. Я спросила у Сироты:

— А сейчас где работаешь?

И увидела: Бурков метнул в мою сторону пронзительный взгляд. Сирота признался:

— Сейчас нигде.

— Готовится, — пояснил Гвоздилов. — В юридический. Блюститель закона будет.

— Точно, — подтвердил Сирота. — Ударим автопробегом по бездорожью и разгильдяйству.

Было непонятно — всерьез они говорят или глумятся? Я сказала девочкам: «Пошли!» Зинуха встала:

— Да, мне надо.

— Не то молоко прокиснет? — опять захихикал Сирота. — У тебя это хобби: молоко носить?

— У нее это обязанности, — ответила я.

Он заметил:

— А что ты все в бутылку лезешь? У каждой уважающей себя личности есть хобби.

— И у тебя? — Роза тоже встала. — Фотки делать?

Гвоздилов засмеялся:

— Хоккей по телеку. И еще — папиросные этикетки. «Филипп-Морис», «Пелл-Мелл»…

— Найдутся пошикарнее, — ответил Сирота. — «Честерфилд», «Кент». Что ни коробочка, видик! «Кэмел» — верблюд в пустыне!..

Я двинулась прочь от них, за мной потянулись девочки и Гена Землюков.

— Момент! — остановил нас Терехин и снова навел фотоаппарат. — С доставкой на дом, по рубчику за штуку. — Он повертел в воздухе растопыренными пальцами.

— Нервных просим не смотреть!

Когда мы отошли на несколько шагов, Вика сказала:

— Ну что ж. Ребята как ребята.

Она все время молчала, присматривалась и вот — сделала вывод: будто нарочно, с вызовом мне. А Роза сказала: «Веселые». И Землюков подтвердил: «С такими не соскучишься».

— Странно вы рассуждаете! — возмутилась я. — По-вашему, не соскучишься — и уже хорошо? А какие у них интересы? Мордобойные фильмики? Этикетки-видики? «Верблюд в пустыне». И не учатся. И что ни словечко — жаргончик. Сплошной примитив!

— Мало ли кто не учится, — сказала Вика. — Вот Ясенев учится, а не примитив? И жаргонных словечек у нас у самих хватает. «Мирово», «железно» — и ты без них не обходишься. И вообще — что хорошо, что плохо? По полочкам порошки-рецептики раскладываешь, как моя мамочка? А мы девять лет вместе, и все разные. Нечего каждую личность под одну мерку подгонять. Жизнь — не черно-белая. Она многоцветная.

Ее будто прорвало. А тут и Роза подкинула — да, да, жизнь сложная, и в ней все перепутано.

— И не спорь, Оленька, не надо, — запела с подругами в общую дуду Зинуха-толстуха, заметив, что я намереваюсь возражать. — Девочки, может, и неправильно говорят, но по жизни-то так выходит.

Наконец-то усвоила! Всех их раздражает моя «правильность». Дескать, все мне ясно — как в аптеке у Викиной мамочки, где порошки-рецепты на полочках. Только кто сказал, что нужно смиряться перед жизнью, какая она ни на есть? Правильно, неправильно, перепутано и сложно, а ты — руки вверх, и сдаюсь, не возражаю? Ну нет уж! Я с этим не согласна! И если Динкины ребята мне не нравятся, то никто меня не заставит уважать в них «свободные личности». Я так и сказала Вике и Гене Землюкову, да и девчонкам, короче, заспорила все-таки с ними, и мы расстались, недовольные друг другом, я опять ушла одна, как и тогда, из сквера.

И все равно! Пусть думают обо мне как угодно. Все равно не могу согласиться. Конечно, если честно судить — ничего страшного в поведении Динкиных дружков на этот раз не было. Ну, пели пустые песенки, натужно пытались остроумничать. И права Вика — примитивные есть везде…

Только вот вопрос: а не слишком ли щедро мы объявляем — он личность! — про любого, кто хочет казаться взрослым?

И не слишком ли низкий уровень привыкаем считать за нормальный?..

14

В понедельник я была поражена результатами анкетного опроса. Половина наших девятиашников, отвечая на первый пункт: «Кем ты будешь?» — как и Зинуха, написали: «Не знаю».

— Когда же вы будете знать? — с обидой и горечью спросила Юлия Гавриловна, тряся перед нами пачкой анкет.

— А что спешить? — сказал Ясенев. — Времени впереди хватает.

На это Юлия разразилась получасовой лекцией — по поводу безвозвратно потерянных дорогих минут жизни.

Ну, с Ясеневым-Омегой понятно. А Роза? А Шумейко? Меня особенно поразил он: с пятого класса твердил, что избрал себе путь в артисты. И вот на тебе: в девятом — не знаю.

Но что значит — не знать, кем будешь? Ведь это значит: ты живешь без всякого серьезного увлечения. Не так ли?

Не буду пересуживать. А то можно подумать — выставляюсь. И без того моя анкета вызвала усмешки. Точнее: ее третий пункт. Еще точнее: словечко «публикуюсь». Даже Юлия заметила: «Не слишком ли сильно сказано?» Когда писала, мне так не казалось, а вот услышала со стороны и поняла: да, звучит слишком самоуверенно. Надо о себе говорить поскромнее. Сумели же написать с достоинством будущий астрофизик Вика Еремеенко или кибернетик Гена Землюков! И даже будущий врач Кира Строкова.

А кто еще поразил — Н. Б.! И не только меня. «Хочу быть строителем». Едва Юлия Гавриловна прочитала этот его ответ, Зинуха невольно выкрикнула на весь класс:

— А как же таксист?

Бурков начал объяснять: строителем — более почетно.

— Но ведь таксистом — «калымно»? — это выкрикнула уже Вика.

Бурков покосился на нее и замолчал. А я подумала: Вика Еремеенко подкалывает Н. Б.? Это уже что-то новое.

Но в целом вся эта Юлина затея с анкетами мне не очень понравилась. Ну, узнали мы кое-что кое про кого — кто кем хочет быть.

Да и то — сомнительно: правду ли написали некоторые. Или прикинулись для отвода глаз. Как Бурков.

Провернула Юлия Гавриловна анкету быстренько, а все равно — разве сравнить ее с сочинением, которое задала нам Аннушка! Конечно, наврать про себя можно и на двадцати страницах. Но, во-первых, это уже не так легко, а во-вторых, все равно надо «поразмыслить о жизни», как сказала Анна Алексеевна. Только будут ли размышлять те, кто до сих пор не знает, кем будет?

Среди ребят пока нет разговоров о сочинении, да я и сама не бралась, ни у кого о нем не допытывалась.

Вообще я решила — больше ни во что не вмешиваться. Пусть жизнь катит по своей колее. Мама сегодня спросила: «Как с Нечаевой?» — «Ходит», — ответила я, будто все в порядке. А какой порядок, если Лариса ходить-то ходит, да ничего не делает? Сидит безучастная, на алгебре не вышла отвечать и по физике получила «кол», а с двух последних уроков сбежала.

На это мало кто обратил внимание, потому что весьдень сегодня прошел в кипучей суетне. После уроков второй смены — вечер, посвященный Конституции, и наш класс вовсю готовится: дежурство у входа, концерт, танцевальная музыка — все на наших плечах. С последнего урока по разрешению Юлии Гавриловны были отпущены для разных дел шесть человек. Под прикрытием этой законной причины исчезло еще пятеро. В том числе и Нечаева. Я успела ее спросить: «На вечер придешь?» Она ничего не ответила.

А я никому ничего не сказала. В конце концов, хватит портить нервы себе и людям. Если считать, что все превосходно и с Нечаевой тоже налажено, — зачем я должна преувеличивать, волноваться и впадать из крайности в крайность?

Дома, когда я пришла из школы, меня ждало письмо. Ответ от Аннушки. Она сообщала о своей жизни в Анапе, о Светлане и передавала привет ребятам и моим родителям. А в конце писала о кибернетическом вечере. Она правильно поняла, что фразой «у нас готовят кибернетический вечер» я выразила ей в своем письме недовольство классом. И вроде бы успокаивала меня: «Красота и поэзия, Оля, могут быть и в машине, и в технике. Разве мы не любуемся красивой формой современного самолета или океанского лайнера? Разве не прекрасен космический корабль? А вспомни нефтеперегонный завод, на который мы ходили с экскурсией, — хитроумное переплетение блестящих труб вокруг огромных котлов-резервуаров. Разве он не вызвал у нас восхищения? Недаром же существует теперь понятие: «производственная эстетика». И не зря упорно работают, думая о красоте заводского цеха, рабочего места, какого-нибудь уголка обычной городской улицы специальные художники — дизайнеры».

Все это, бесспорно, так. Но я восприняла Аннушкины слова еще и как лишнее доказательство, что мне надо остепениться и не поднимать в классе напрасного шума по всяким пустякам.

До вечера оставалось несколько часов. Я выгладила голубое платье, нарядилась — новые белые туфли, белая лента — и отправилась за Зинухой.

У дверей школы толпились ученики из соседней тридцать четвертой. Однако дежурные во главе с Маратом пропускали только тех из «чужих», которые пришли с кем-нибудь из наших.

Уже при входе я услышала, как наверху, в зале громко звучит магнитофон. Народу было пока немного — собираются обычно с прохладцей, опаздывают, а в последние мгновения начинают валить валом.

Разукрашенная сцена с длинным столом для президиума полыхала красными полотнищами, в глубине ее золотом горел огромный государственный герб. А в углу, у сцены, над музыкальной аппаратурой колдовал Землюков с технариками. Вика в синем костюме носилась по школе, встрепанная, затурканная заботами главного распорядителя — где-то не прибит какой-то плакат, где-то не зажигается какая-то лампочка. Меня Вика спросила: «Стихи готовы?» И, не дожидаясь ответа, умчалась.

Я хотела, чтобы передо мной обязательно выступил Шумейко — по программе он читает Маяковского, и решила предупредить Вику об этом. Нашла ее в физкабинете. Сказала про Шумейко, потом, между прочим, спросила, не знает ли она, где Н. Б.?

Она посмотрела на меня насмешливо.

— Н. Б.? Кстати — по латыни Н. Б. означает «нотабене» — «возьми на заметку». Твоего Буркова тоже надо взять на заметку. Много болтает, да мало делает. Понятия не имею, где он сейчас, хотя обязан давным-давно дежурить по залу. — Она взяла у Виктора Павловича огромную лампочку и, сорвавшись с места, опять умчалась.

Зал заполнялся. Зинуха поманила меня. Мы сели у стенки — дружным островком весь наш девятый. На сцене наметилось оживление — появились Юлия Гавриловна, учителя и солидный майор милиции. Юлия постучала карандашом по графину. На трибуну поднялся директор. Начался доклад.

Я заметила стопку новеньких паспортов, лежащих перед майором. Зинуха проследила за моим взглядом и толкнула меня в бок: «Твой тоже там».

Внезапно через зал к сцене торопливо пронеслась Вика. Тихо что-то сказала Юлии, и в президиуме заволновались. Юлия Гавриловна сразу вышла вслед за Викой. Мы начали оглядываться, а оставшаяся в президиуме за председателя старшая пионервожатая призвала к порядку. Юлия вернулась, когда доклад кончился, мы шумно хлопали. А к нашему девятиашному островку подлетела опоздавшая Роза-сорока, влезла в середку девчоночьего цветника и зашептала:

— Ой, девочки, что сейчас было!

Оказывается, на вечер приходила Лариса. Да не одна. Явились с ней и Динка, и эти парни. Дежурные хотели их пропустить, но Марат заметил: парни пьяные. И преградил им дорогу. Они зашумели. Лариса заявила: не пустят их — и она не останется. И ушла с ними.

— А Бурков? — спросила я.

— Какой Бурков? — Роза пожала плечами. — Его и не было.

— Ольга Кулагина! — Голос Юлии Гавриловны пронесся над залом, усиленный динамиком. — Что же ты?

Широкоплечий майор милиции уже стоял, держа в руках тоненькую краснокожую книжицу.

Я вышла на сцену. Зал смотрел на меня. Майор раскрыл мой паспорт, словно еще раз проверил, я ли там изображена.

— Ольга Васильевна, поздравляю! — Он пожал мне руку.

Ансамблисты из девятого «Б» заиграли туш. Овация. Торжественный акт вручения серьезного документа свершился.

Конечно, если сказать по совести, — как и утром в день рождения, я не ощутила в себе сейчас разительных перемен: держать в руках этот документ часом позже или часом раньше — какая разница? И все-таки… Стоя на сцене, в ряду тех, кто вслед за мной получил паспорт, я глядела на свою красную книжицу, сверкающую золотым тиснением герба. «В руках у меня молоткастый, серпастый…» Серия, номер. Печать. И вид мой на фотографии вполне серьезный. Теперь я не просто лицо, вписанное в графу «Дети». Я сама — гражданин СССР! Фамилия, имя, отчество. Время и место рождения. Национальность. Собственноручная подпись.

Улыбаясь, встают рядом со мной Шумейко, Кира Строкова и девочки из девятого «Б». У каждого в руках алеет книжица.

— Отныне вы — граждане Советского Союза, — говорит нам майор. — Носите же с честью это высокое звание.

Да! Не для того вручают паспорт, чтобы беспрепятственно ходить в кино.

С каким наслажденьем
жандармской кастой
я был бы
исхлестан и распят
за то,
что в руках у меня молоткастый,
серпастый
советский паспорт.
Илья Шумейко читает Маяковского громоподобно, напористо. Любое слово этого стихотворения давным-давно известно каждому, но все слушают, как впервые. И у меня рождается чувство, будто бой, который когда-то вел Владимир Маяковский, не кончен. В мире еще много зла, и никто не имеет права отступать перед ним и прятаться за спины других, а обязан, как настоящий гражданин своей страны, стоять до полной победы добра и правды…

— …свои стихи Ольга Кулагина! — доносится до меня голос учительницы, и я делаю шаг вперед, и тоже громко, напористо декламирую, подхватывая только что прозвучавшие слова Маяковского:

Я — гражданин Советского Союза!
И тем горжусь! Неправда, берегись!
…Я бежала к Ларисе, покинув школу, вечер, ребят, поняв, что не могу больше неволить себя и делать вид, будто мне безразлично, как у нее там с этими парнями и с Динкой. Я обманывала себя все эти дни, а теперь не хотела обманываться и хотела только одного: скорее, как можно скорее добраться до ее дома, увидеть ее и сказать, что ничего не преувеличиваю, а просто не оставлю ее одну.

Гнало ли меня необъяснимое предчувствие опасности, которая ей угрожает, или неколебимая вера в то, что она сейчас нуждается в моей помощи? Знаю только — я не ошиблась и не зря пришла к ней в самый разгар гульбища, которое развернула в Ларисиной квартире Динкина шатия.

15

Открыла мне разлохмаченная, как всегда сильно надушенная, Динка. А за ее спиной сразу появились с криками, деланной восторженностью отмечая мой приход, весьма «тепленькие» Сирота с Гвоздиловым. И белогривый бородач в джинсах. И еще какая-то бледнолицая девица в розовом платье, таком коротком и с такими вырезами, что казалось, будто она не в платье, а в купальнике. Девица бесстыдно висла на белогривом бородаче, обхватив его шею руками. Мне она помахала, как знакомая, хотя видела меня впервые.

Сирота, не дожидаясь пока я войду в комнату, поднес стакан.

— Обмоем паспорт, мадмуазель! — Все они держали стаканы с вином и начали со мной чокаться.

Я вошла в комнату. На диване сидел Бурков. Вид у него был хмурый. Я поставила стакан на стол. Гвоздилов рявкнул:

— Брезгуешь? Как твои чистенькие? Которые не пустили нас?

Сирота уже со злобой сунул стакан мне в руки: «Пей!»

Я опять поставила стакан на стол и кивнула Буркову:

— Вот ты где. А называешься — ответственный по залу.

Дина развалилась в кресле.

— Не трожь Сивкина-Буркина, — сказала она с насмешкой. — Расстроенный он: дико звиняюсь, Ларь отшила.

Сирота засмеялся.

— Теперь я с ней! — Он подскочил к Ларисе и обнял ее.

Она как раз появилась из кухни с блюдом, на котором дымилось жаркое.

— Выпьем под горячее, — призвала она всех и передала Сироте блюдо. — Держи, не грохни.

Большой ложкой она начала раскладывать по тарелкам, обходя вокруг стола, а Сирота, согбенно двигаясь за ней, нес блюдо на вытянутых руках, шутливо демонстрируя свою услужливость. Бледнолицая закричала, что из Терехина получается классный холуй. А бородач, склоняясь над тарелкой, пропел: «Ура!» Лариса разулыбалась.

— Горчицу возьмите! — передала она баночку.

Но гости даже не сели за стол, а, дергаясь, выпили стоя, под музыку. Сирота вдруг, хлопая себя по ляжкам, истошно завопил: «Нет в кармане ни шиша, зато поет моя душа!» И завихлялся всем телом. Гвоздилов потянул Дину танцевать. Бледнолицая уже прыгала в обнимку с бородачом.

Бедлам!

Я оглянулась. Н. Б. сидел все такой же хмурый, будто припаянный к тахте. Ларисы в комнате не было.

Она в кухне доставала из холодильника рыбные консервы. Я сказала:

— Хватит. Им уже ничего не надо.

— Открою еще.

— Не надо.

— Опять секреты? — За моей спиной раздался голос Дины. Она словно караулила нас, чтобы не оставлять наедине.

— Никакие не секреты, — сказала я. — А пора этот базар кончать.

— Три ха-ха, принцесса! — ответила Дина.

И Лариса сказала:

— Что ты, Ольга. Пусть еще веселятся. У меня сегодня вроде второго рождения. На работу устраиваюсь.

— Куда устраиваешься?

— Да, да, Нечаиху пропиваем! — громогласно подтвердил Сирота, вваливаясь в кухню. — Ништяк — сходняк. — Он опять начал обнимать Ларису, а она шутливо стукнула его ладошкой по голове. Я уже не могла понять — всерьез она вырывается из его рук или ей нравится так резвиться?

Войдя в комнату, я все-таки попыталась урезонить их: «Не пора ли по домам?» Но из моей затеи ничего не получилось. Дина вынесла из кухни и поставила на стол еще одну бутылку «Рислинга». Парни начали разливать.

Я подошла к Буркову:

— Что ж ты молчишь?

— А что говорить?

— Но разве не видишь? Как он с ней?

— Теперь его дело — счастье пытать.

— Что мелешь? Зачем ты вообще сидишь здесь?

Он встал.

— Могу и уйти. Кстати — давно хотел.

Его не задерживали. В диком плясе опять все дрожало, ходило ходуном. Заволновались уже соседи — заколотили в стенку.

И я решила — останусь!

Только как сообщить маме? Вечер в школе давно кончился, дома беспокоятся.

Я вышла следом за Бурковым.

— Ужас!

— Каждый хрюкает, как ему нравится, — ответил Бурков, спускаясь по лестнице впереди меня.

Темная ночь была промозглой, мокрой. Голые деревья, казалось, тоже дико плясали вдоль влажно блестевшей асфальтовой дорожки.

— А ты бессовестный, — сказала я. — Уходишь. На твоем бы месте…

— Ты тоже уходишь.

— Я вернусь.

— Что толку?

— Так ведь Ларка… Или уже на нее наплевать?

— Соображаешь!

— Соображаю, какой ты эгоист.

— Какой есть.

— Правильно. Каждый хрюкает, как ему нравится. — Я пошла через дорогу к телефонной будке.

Мама подняла трубку моментально и, взволнованная, забросала вопросами: где я, почему долго, знаю ли, сколько сейчас времени?

— Да, да, — поспешила я оправдаться. — Так получилось. Я у Ларисы. У нее ребята. Я еще должна побыть с ней. Может быть, даже переночую.

— То есть как — переночуешь? Не смей! Возвращайся немедленно. Она собирается там ночевать. — Это мама объяснила папе. И сразу послышался его голос:

— Что за очередной фортель, дочь?

— Папа, никакой не фортель. Просто не могу бросить Ларису. Вы не волнуйтесь. Завтра все расскажу.

— Сейчас же домой! — крикнула мама.

Запели короткие гудки. То ли случайно разъединилось, то ли отец опустил трубку.

Я постояла, раздумывая, не позвонить ли еще? Как будто сказаны не те слова… А может, стало обидно из-за папиного вопроса о моем «очередном фортеле»?

Ну ничего. Обойдется.

Я вышла из телефонной будки и увидела: кто-то жмется к ближайшему дереву. Плечом к стволу. Вроде притаился. Даже струхнула. Но присмотрелась — Бурков.

— Ты что?

— А что ты меня свиньей выставляешь?

Глядите-ка! Не понравилось, что против него повернула его же фразочку про хрюкающих.

— Куда уж! — засмеялась я. — В самом деле — рыцарь. В темноте — оберегаешь. — И пошла к Ларисиному подъезду.

— Хочешь опять туда? — пробасил он, шагая рядом.

— Ты же слышал, — сказала я, понимая, что в ночной тишине до него донеслось каждое мое слово, сказанное по телефону.

— Постой. — Он придержал меня за рукав. Я остановилась, и он сказал, не отпуская моего локтя: — Мне там делать нечего. Мне заявили: «Ты не смотришься!»

— А ты привык считать, что всегда и везде «смотришься»?

— Я не привык навязываться.

— Любовь надо завоевывать, — сказала я иронически.

— Какая любовь? Да мне теперь, может, другая нравится.

— «Может»? Не разобрался еще?

— Не подначивай, — сказал он и положил руку мне на плечо. — Постой.

А я никуда и не думала уходить. У меня в этот миг вообще отнялись ноги. И перехватило дыхание. Очень близко я увидела его глаза — они были широко открыты. А губы шевелились. О чем он говорит?

— Что же? Отвечай! — Он встряхнул меня.

«С первого вечера полез», — вспомнила я Ларисины слова. И, рванувшись, высвободилась из-под его руки.

— Погуляем, говорю, — крикнул он.

Вот о чем! Нет! Я пошла к подъезду.

— Да подожди ты! — Его голос перекрылся другим — родным и взволнованным:

— Ольга!

Бурков черной тенью метнулся и исчез с асфальтовой дорожки. К дверям освещенного подъезда, у которого я остановилась, подбегала мама. На голове косынка от плаща «болоньи», пальто не застегнуто. Она так стремительно шла, вернее, бежала от самого нашего дома, что настигла меня, тяжело дыша и подозрительно вглядываясь в исчезнувшую фигуру, спросила:

— С кем ты была?

Пришлось сказать. С той же нетерпеливой подозрительностью она снова спросила:

— А там кто? — и стала подниматься по лестнице.

— Нет! — Я загородила ей дорогу. — Туда не ходи.

— Это почему же? Да если у Ларисы те, про кого ты нам говорила, я заставлю их убраться.

— Нет, — повторила я. — Если ты сейчас придешь, они подумают — позвала я. А я так не хочу. Я сама.

— Что сама?

— Уходи, — потянула я ее за рукав.

— Но не могу же я оставить тебя, неизвестно с кем, на ночь. Соображаешь?

— Сообрази и ты. — Я вынула из кармана пальто паспорт. — Вот, поизучайте с папой.

— Прекрати неуместные шутки!

— Хорошо, без шуток. Ты постоянно спрашиваешь: когда я буду взрослая? И тут же — не делай ни шагу без спроса. Когда же прикажешь действовать?

— Что ты имеешь в виду? Что ты затеяла?

— Ничего. Просто я должна быть сейчас там. С Ларисой. — Я почувствовала, что мама колеблется, и это придало мне энергии. — Пойми. Я с ними только из-за нее. И ничего со мной не случится. Ну, что так смотришь? В конце концов, веришь мне или не веришь?

Мама вдруг повернулась и стала спускаться по лестнице.

Она так и ушла, не оглянувшись, не оказав ни слова.

А я взбежала на площадку второго этажа, распахнула окно и, насколько могла, высунулась наружу, в черноту ночи.

Одинокая фигура удалялась по блестящему асфальту. Порывистый ветер трепал на маминой голове косынку. Холодным потоком он омыл и мое разгоряченное тело. Жадно вдохнула я мокрый воздух. Я не могла опомниться от только что выигранного сражения с мамой, но еще больше от того возбуждения перед ее приходом, когда тяжелая рука Буркова лежала на моем плече…

Мне почему-то казалось, что Н. Б. еще здесь. Он стоит где-то внизу, под одним из деревьев вдоль дорожки, по которой идет мама. Опять притаился и следит. За мамой и за мной. Я силилась разглядеть, но в бликах света от фонарей и в мельтешении колеблемых ветром веток блуждали лишь расплывчатые таинственные тени.

Сжав ладонями щеки, я полной грудью сделала еще один освежающий глоток холодного воздуха и кинулась наверх, в Ларисину квартиру.

16

Да, все-таки не зря я пришла к Ларисе и осталась у нее на ночь. Конечно, это не значит, что без меня непременно случилось бы что-нибудь непоправимое. Однако мое присутствие сдерживало их. И Сироту-Терехина. И Динку тоже. Она… Даже вспоминать противно, как вела себя она. В пьяном исступлении она кричала нам с Ларисой:

— Вы обе дуры! Дуры-чистюли! Не хотите знать радостей в жизни. А чего боитесь? Все трын-трава, дуры! — И целовала подряд всех парней, когда проигрывала в карты — было такое условие.

Они играли в карты, когда я вернулась.

А когда Сирота снова взял в руки фотоаппарат, Динка потребовала, чтобы он снимал ее крупным планом. И начала раздеваться. Сначала оголила одно плечо, потом другое. Сирота, хихикая, щелкал затвором, а все смеялись, глядя на бесстыдную Динку.

Я не выдержала, бросилась к Сироте, хотела вырвать аппарат.

— Прекрати!

— Нервных просим не смотреть! — ответил он и, оттолкнув, сфотографировал и меня.

А Динка кричала, размахивая руками:

— Ох, ох, такое настроение — всех бы изуродовала!

Мы с Ларисой ушли в спальню. Сирота ворвался следом. Лариса попробовала говорить с ним миролюбиво, отделываясь шуточками. Но он совсем обнаглел. Тогда я сорвалась с места, вытолкала его за дверь. Лариса помогала мне держать дверь.

А Динка опять кричала что-то насчет нашей девчоночьей дурости. Потом уселась играть с Сиротой в карты. Гвоздилов уже спал, свалившись на тахту. Бледнолицая долговязая с белогривым бородачом куда-то удалились. Поп-музыка, которая оглушала нас весь вечер, наконец стихла. Да и все постепенно угомонились — Динка примостилась рядом с Гвоздиловым, Сирота заснул прямо в кресле.

Мы с Ларисой до утра просидели на кровати, забравшись с ногами под одеяло, шепотом разговаривали, вернее — говорила я, убеждала, что надо с этой шарагой кончать. И она соглашалась, ругала парней — не понимают хорошего: хотела сладить для них по-настоящему застолье, принять гостей по-взрослому, они же нализались, как свиньи. Но Динка другая.

— Чем же она другая? — сердито спросила я.

— Добрая.

— Видели мы ее.

— Ну, сегодня и она хватила через край. А вообще — другая.

Я вспомнила, как Динка стоит за прилавком, как разговаривает с пожилыми покупательницами, как развязно ведет себя с парнями, и не могла уразуметь, в чем же она другая…

За окном уже голубело небо, когда мы с Ларисой, прижавшись друг к другу, задремали. Но не успела я закрыть глаза, в квартире оживились. К нам вошла Динка, плюхнулась на кровать.

— Циркуль вам в глаза, лани вы пестрошерстные. Мы там жмемся, а у вас тут раздолье. Три ха-ха! Вечерок провели экстазно! — Она на свой вкус оценила то, что у меня оставило впечатление гнусной оргии. И не только у меня. Когда ночью я убеждала Ларису, что надо гнать всю эту банду, я увидела: ей тоже хочется поскорее выставить их из своей квартиры. И мы договорились, что утром сразу выпроводим всех и уйдем к нам. Но получилось не так.

Динка и ее дружки не намерены были выпроваживаться. Правда, долговязая с бородачом исчезли — я их уже не увидела, когда вышла из спальни в общую комнату, — зато остальные вели себя так, будто обосновались здесь надолго.

— Пожрать бы сейчас, — сказал Гвоздилов, шаря глазами по пустым бутылкам. Голос его хрипел больше, чем обычно, вид был помятый, да и все выглядели, как потрепанные и немытые.

— Не делай из еды культа, — отозвался Сирота, опять беря себе в помощники Остапа Бендера.

Динка крикнула обоим:

— Прошвырнулись бы за кусьмарой. Ох, ох! — застонала она. — В шалабоне трещит. И вонюга опять, фу! — Схватив флакон с одеколоном, она начала разбрызгивать по всей комнате — это у нее был словно «пунктик» — очищать атмосферу.

Вот тут уж я уразумела: всем им не терпелось продолжить попойку. И сказала:

— Нет, довольно!

— А что ты все выступаешь? — накинулся на меня Сирота. — Вчера, сегодня.

— А что вы прилепились к ней?

— Мы? — Дина застыла посреди комнаты с перевернутым флаконом. — Мы прилепились?

Я ждала, что Лариса поддержит меня, но она лишь сказала:

— После приду к тебе.

Гвоздилов услышал:

— Хоть сейчас канай!

Но Дина возразила:

— Дудки! Никуда не пойдет.

Лариса с тоской обвела вокруг взглядом. «Не бросить же квартиру без присмотра», — прочитала я в ее глазах.

— Приду потом, — пообещала она еще раз.

И я ушла с тяжелым сердцем, не зная, когда вернусь, хотя напоследок сказала так, словно ни с кем не прощалась: «До скорого».

Пора было явиться пред грозные очи родителей.

Я не готовилась заранее к тому, что и как буду говорить им. Как получится. А получилось, что папы не оказалось дома — в День Конституции ему выпало дежурство по училищу, а мама… Она вообще не захотела со мной объясняться. Я застала ее, когда она уходила — в руках хозяйственная сумка.

— Живая? — только и произнесла она не без иронии, пропустив меня в узком коридорчике.

— Мама, послушай, — сказала я, но она перебила:

— Не желаю ничего слушать! Только вот что, голубушка. Анна Алексеевна просила оказать доброе влияние на Ларису, а выходит — они с Динкой оказывают на тебя дурное.

— Да откуда ты взяла?

— Молчи! Пусть я для всех вас плохо тебя воспитываю и глупо вмешиваюсь в твою жизнь. Как же! Ты теперь взрослая, с паспортом! Но я мать. И я не спала всю ночь, глотала таблетки, страдала и…

— Мама!

— Молчи, — повторила она неумолимо и вышла.

Я хотела броситься за ней, но осталась на месте, хотя мне было безмерно жалко ее, мою хорошую маму, которая в самом деле страдала из-за меня, и не спала ночь, и глотала таблетки, и поэтому была сейчас измученная, обиженная на меня, да, наверное, и на папу, — ее слова о том, что она для всех нас плохо воспитывает меня, могли означать только одно: у нее с папой был разговор на эту тему, и папа сказал ей, что она зря вмешивается так, зря бегала за мной и к Ларисе. «Наша дочь теперь взрослая, с паспортом», — я как будто слышала сейчас папин голос и даже твердо уверилась, что он сам вчера положил телефонную трубку, доверив мне самой решить — как поступить… Они у меня оба хорошие, но очень разные, и хотя папа не любит лишних слов, я чувствую всегда его поддержку в трудную минуту. Помню — это было еще в пятом классе — я поехала в пионерский лагерь, а там мы пошли в поход, и когда переплывали через реку в лодке, лодка перевернулась, я чуть не утонула. Но когда вернулась домой, ничего не сказала об этом родителям — зачем волновать. И все же они узнали, мама заявила, что никогда больше не пустит меня к воде. А папа… Он обнял меня и тихонько шепнул: «Учись плавать, дочь». Потом сам записал меня в плавательный бассейн. Я ходила целый год и теперь не боюсь воды. Так он учит и своих курсантов в училище — чтобы они были сильными и мужественными.

Я набрала номер училища и сказала:

— Папа, я уже дома.

Он спросил:

— А мамы нет?

— Сейчас ушла. Наверное, в магазин.

— Наверное? — Он, конечно, догадался, почему я не знаю точно, куда она ушла. — Ты пойми ее, Оля. Ведь вчера она чуть не до полночи простояла там — у Лариного дома.

Что? Вот как! Я-то думала — не уйдет Н. Б. А не ушла она. Стояла на ветру, промерзшая. Оберегала доченьку хоть так. Издали.

— Папа, — сказала я, вкладывая в свои слова искреннее признание собственной вины. — Но я не могла иначе. Они опутали Ларису. Оккупировали квартиру и не уходят.

— Да? — Он помолчал. — Что ж. Надо обмозговать. Буду в пять.

Он будет в пять. А сейчас десять. Утра. Но если сказал: «Надо обмозговать», значит, хочет сообразить, как мне помочь. «Надо обмозговать» — у него главный призыв. Думай хорошенько. Чуть не с младенческих лет он приучает меня ворочать мозгами.

Впрочем, мозги у всех ворочаются по-разному. О чем, например, думает Динка? Как повеселее провести вечерок? «Экстазно!»

Я, конечно, знала и раньше, что есть ребята и девчонки, которые шатаются в поисках развлечений по улицам — длинноволосые или нет, крикливые или тихие, «моднячие», с гитарами и транзисторами или попроще одетые — все они казались мне из какого-то другого, далекого, чужого, не школьного мира. И вот я встретила их, увидела рядом с собой и с Ларкой, которая не в восторге, как Динка, от ночной оргии, но не гонит прочь от себя всю эту компанию. Да и многие мирятся с ними: «Ребята как ребята».

Но пусть мирятся, пусть мирится, кто хочет. А я не хочу. И не допущу, чтобы около Ларисы оставались такие. Сейчас они, конечно, заново затевают гульбище. Поэтому нельзя терять ни минуты до папиного прихода. Только что делать? Позвонить Розе? Бежать к Марату? Но они тоже считают: напрасно паникую. Ребята как ребята. Что же им опять доказывать?

Эх, была бы дома Аннушка!

И тут я вспомнила — Данилюк. Сосед Данилюк.

Лестничная площадка, дверь напротив. Мне открыла Кошман — маленькая, щупленькая, словно девочка, с бугристой головой — под газовой косынкой накручены бигуди, в ушах белые серьги, глаза большие, серые. Запахнулась в цветастый байковый халатик.

— Ваня! — крикнула она, когда я спросила, дома ли Иван Григорьевич.

Высокий Данилюк вышел тоже одетый по-домашнему — в майке. Я сказала, что мне надо поговорить по очень важному делу. Меня провели в комнату, усадили на стул. Данилюк накинул на плечи пиджак, сел на другой стул. И я ему все выложила.

Кошман стояла тут же, слушала. И охала. А Вовка, хотя и смотрел по телевизору мультики, косился, прислушивался. Когда я замолчала, Данилюк немного подумал, держась за подбородок, доброе лицо его приобрело озабоченное выражение. И вдруг решил: «Позвоним». Мы прошли к нам, — и он позвонил в милицию.

Не знаю, с кем он говорил, но, когда положил трубку, сказал:

— Шагай сейчас прямо в наш отдел. Знаешь, где он? Там — к товарищу Лепко.

— К Лепко? — переспросила я. Эту же фамилию называла Дина, когда сообщала дружкам, что ее вызывают повесткой в милицию.

— Да. Леонид Петрович. Он в пятой комнате.

«Верно, в пятой», — вспомнила я опять.

— Вот прямо к нему. Товарищ как раз по вашей части — занимается несовершеннолетними. И сегодня дежурит, хотя день у него нерабочий. Так что тебе повезло. Лети!

17

Мне повезло. Это правда. И не в том, что Лепко оказался дежурным в день, когда его могло не быть на своем рабочем месте. Мне повезло потому, что я вообще познакомилась с таким человеком — капитан милиции, старший инспектор уголовного розыска Леонид Петрович Лепко! И я думаю так: радоваться должны, что есть на свете такой человек, все ребята, которые знакомятся с ним и не по собственному желанию.

На его столе в кабинете стоит картотека, в деревянном ящичке — анкеты-бланки из твердой бумаги. И на каждой анкете в верхнем углу — фотография. Он показал мне, и я узнала: белогривый бородач. И белолицая фифа. И Динка тоже! Распущенные волосы, узенькие, жирно подкрашенные глаза. Она давно здесь, у него на учете. И он знает всех, кто шатается по улицам, следит за каждым их шагом, так как они опасные бездельники. Еще не преступники. Но сами не ведают, куда влечет их пустая, бездумная жизнь…

Подходила я к милиции с волнением, даже замедлила шаги перед входом. Никогда прежде не приходилось мне переступать порог этого учреждения, куда привозят, как мне казалось, только отъявленных воров, мошенников и хулиганов. И надо же было случиться такому — едва я поднялась на крыльцо, услышала властный возглас: «Посторонись!» Мимо меня, цокая сапогами по цементным ступенькам, прошагали два милиционера, а между ними — высокий небритый мужчина в помятом сером пиджаке. Руки у него были соединены впереди железными наручниками…

Я не сразу после этого обратилась к дежурному, стояла в сторонке и приходила в себя. Потом уже, когда мы поговорили с Леонидом Петровичем о многом, я осмелилась спросить у него про этого, пойманного. Неужели его поймали за преступление, которое он совершил сегодня, в этот праздничный день, когда, несмотря на пасмурную погоду, на улицах так много народу и везде вывешены красные флаги? Леонид Петрович ответил: нет. Этого преступника искали давно, он на всесоюзном розыске, сведения о нем поступили с Севера, откуда он уехал, заметая следы, но где бы он ни оказался, все равно ждала его эта минута, потому что по всей стране — днем и ночью, в будни и в праздник — перед работниками милиции стоит задача: искать и обезвреживать преступников, чтобы не натворили они новой беды, а за ту, что уже принесли людям, расплатились бы сполна.

Я слушала Леонида Петровича, и мне вспомнилась строчка из Маяковского: «Моя милиция меня бережет!». Давно знаю эти слова и нередко повторяла шутливо. Но сейчас ощутила их смысл со всей серьезностью… Люди в милицейской форме неустанно заботятся обо всех нас. И по-особому — о таких, как Динка. Леонид Петрович как раз заговорил о ней и сказал: такие живут не задумываясь. Приходится с ними много беседовать, вразумлять. Ну, а если, как говорится, не внемлют, — делать официальное предостережение, предупреждать об уголовной ответственности за антиобщественные поступки. Вот и получается — милиция оберегает их от беды, которую они готовят и людям, и себе.

Леонид Петрович подробно расспросил меня о Ларисе и обо мне, о моих родителях. Впрочем, его интересовали и наш класс, и Анна Алексеевна. Он не уставал задавать вопросы, и совсем незаметно пролетел час, а то и больше, пока я была в его кабинете, где только одно окно, стол да сейф в углу. Наш разговор прерывали телефонные звонки. Взяв трубку, Леонид Петрович отвечал приглушенно, а глядел прямо перед собой — глаза у него черные, вдумчивые. Ему уже немало лет — как у папы, на висках седые волосы. Но когда улыбается, его лицо становится мальчишески задорным.

— Вызывают, — объявил он мне после очередного телефонного звонка и встал. К этому моменту мы уже условились, что я пойду за Ларисой и приведу ее к нему сейчас же. — А если меня не будет, подождете здесь. — Он показал на ряд стульев вдоль стены — мы с ним шли уже по коридору.

На улице он сел с двумя сотрудниками в машину и уехал.

Как я приведу Ларису? Захочет ли она пойти со мной? Окажется ли дома? А может, ее совсем не будет? Где тогда искать? Эти вопросы вертелись в моей голове, пока я шагала до ее квартиры.

Но она была дома — одна, без ребят, и пошла со мной.

Только до моего прихода плакала. И первая фраза ее, которой она меня встретила, была полна отчаяния:

— Ой, Олька, сбегу я!

— От них? — спросила я, считая вполне естественным желание избавиться от Динкиной компании.

— От мамули, — сказала Лариса с безнадежной решимостью.

И я растерялась. Потому что вспомнила: верно! Ведь у нее разлад с матерью. Мне-то казалось: достаточно избавить ее от прилепившихся гуляк, и все пойдет как по-писаному. Но она плакала именно оттого, что не видела для себя ничего хорошего в дальнейшей жизни дома.

— Все равно, — сказала я. — Пойдем. Как решишь потом с мамой, дело твое. А сейчас надо немедленно кончать с этими. Или, думаешь, они больше не придут?

— Придут, — едва слышно сказала она. — Я Дине ключ дала.

— Ну вот, еще лучше! Что же ты делаешь, Ларка! Да ты хоть знаешь, что Дина стоит на учете в милиции? Да, да, стоит! Идем скорее. Есть человек, который тебе поможет.

Я твердо верила: Леонид Петрович поможет.

Мы ждали его долго. Лариса волновалась: куда ее Кулагина притащила? Но я рассказала про соседа Данилюка и про инспектора Лепко. Услышав, что на учете в милиции стоят и бледнолицая с бородачом, Лариса совсем расстроилась. Про Динку-то она слышала раньше, но значения не придавала: Дина объяснила, что все пустяки, придираются к ней понапрасну: убегала в школьные годы из дому, и все. А бородач-то уже — не шутка сказать! — наркоман… Правда, Лариса его в этой Динкиной компании и видела-то впервые, но все же… Было из-за чего расстроиться.

Леонид Петрович появился с группой сотрудников, и все они тотчас разбрелись по кабинетам, а он пригласил нас к себе.

И сразу стал расспрашивать Ларису об отце.

О Валентине Константиновне я ему сообщила, когда объясняла, почему Лариса в квартире одна. И теперь, лишь поинтересовавшись, через сколько дней приедет мать, он задал вопрос, а давно ли с ними не живет отец? Лариса ответила, что отца она не помнит. Но Леонид Петрович не переставал допытываться, кто он и где находится. И тут я услышала от Ларисы, что ее отец — совершенно легкомысленный человек. Он не заботился о семье — ни о жене, ни о дочери, и ушел от них, когда Ларисе был всего год. И всю жизнь занимается «детской забавой» — он кукловод.

— Кто? — вскинул брови Леонид Петрович.

Лариса повторила: «Кукловод. — И добавила: — Второй Образцов нашелся!» И по тону, каким она это сказала, да и по самой фразе было понятно: Ларисиными устами отца судит мать. Ведь все, что Лариса могла сказать о нем, она знает со слов мамули. А Валентина Константиновна, оказывается, запретила отцу даже бывать в их доме. И он уехал в другой город. Когда Ларисе исполнилось семь лет — прислал письмо. Лариса уже умела читать, он писал на ее имя. Но мать письмо перехватила, разорвала и заявила: забудь никчемного человека. Вот Лариса и не знает, где он. Знает лишь: кукол своих не бросил, продолжает забавляться где-то на Дальнем Востоке, в каком-то театрике.

Но может, он не такой уж и плохой, этот кукольник-сказочник? И что же, в конце концов, произошло пятнадцать лет назад, когда Ларисе был год? Ушел от них отец или Валентина Константиновна сама не захотела жить с никчемным человеком, который отказался променять любимое дело на более «солидный» заработок? Как же смеет Лариса осуждать его, если ей ничего о нем неизвестно? Опять только с маминых слов? А если мама ошибается?

Не помню, так или не так говорил Леонид Петрович, или вообще ни о чем не говорил, а просто выспрашивал, но его расспросы заставляли меня думать о Ларисиной мамуле именно так.

— А у тебя-то чей характер? Может быть, как раз папин? Какие шутки? Разве дети не продолжают своих родителей словами, помыслами, поступками? Ты сама-то хоть знаешь, что такое кукольный театр?

«Странно он спрашивает», — подумала я. Кто в наше время не видел кукольных представлений? Но Лариса именно на этот вопрос ничего не ответила инспектору. Когда же мы вышли из его кабинета и были уже на улице, сказала тихо, словно выпытывая у самой себя:

— Знаю ли я кукольный театр? — И вдруг объявила: — А ведь Аннушка один раз спросила у меня о том же.

— Аннушка? — Я удивилась потому, что, пока мы сидели у Леонида Петровича, сама то и дело вспоминала Анну Алексеевну. Вернее, думала: Леонид Петрович, как и наша учительница, докапывается до самой сути. И так же, как она, умеет сосредоточенно слушать, не пропуская ни слова. Даже вроде читает скрытые мысли. Недаром он неожиданно спросил у Ларисы:

— Ну, а теперь признавайся, сколько задолжала Черпаковой?

Динина фамилия — Черпакова, это я уже знала. Но о каком долге идет речь? А Лариса призналась:

— Тридцать рублей.

— Надо немедленно рассчитаться с ней, — сказал Леонид Петрович. — Есть где достать?

Лариса неуверенно пожала плечами. Я сказала:

— Может, у нас?

Леонид Петрович посмотрел на Ларису, словно что-то прикидывая в уме, потом достал из кармана пиджака записную книжку, из нее вынул четыре красные десятки.

— Вот, отложили с женой на одну вещь, но потерпим уж несколько дней. До приезда твоей мамы. Отдашь Дине долг, а остатка на жизнь, надеюсь, хватит, если, конечно, кутить больше не будешь.

— Спасибо, — едва слышно проговорила Лариса. — Я верну вам.

— Еще бы, — засмеялся Леонид Петрович. — При свидетелях даю. И чуть что не так — закабалю почище, чем твоя Черпакова.

Лариса улыбнулась. А мне сделалось стыдно. Какая же я… и правда «детсад». Сунулась выручать подругу, ударилась в высокие рассуждения, воспитывать пустилась, а самое простое, житейское не учла: на что ей жить-то, если она раньше времени растратила оставленные матерью деньги? «Прокутила» вместе с Динкой Черпаковой да к ней же в кабалу и попала. Мне невдомек, а вот Леонид Петрович вмиг сообразил. И сразу принял решение. Впрочем, как и с квартирой.

Когда я сказала, что Лариса останется сегодня у меня, Леонид Петрович заметил: «Сегодня-завтра — не проблема. Вот ключ-то у них. Они же его теперь по-хорошему не вернут». И предложил:

— Может, и вправду ты до приезда мамы поживешь у подружки, а я — если доверяешь? — поночую в вашей квартире. Сунутся туда эти развеселые пустоброды, а я уж их у тебя и встречу как полагается.

Мне представилась такая картина: являются к Нечаевой «развеселые пустоброды», открывают ключом дверь, а перед ними инспектор уголовного розыска! Должно быть, и Лариса представила, какой это будет для них сюрпризик, и, взглянув на меня, опять улыбнулась.

— Я принесу вам свой ключ, — сказала она, — когда кое-что дома сделаю.

— Для меня ничего специально не готовь, — предупредил Леонид Петрович. — Я по-походному — простыни есть, диван найдется, ну и чудесно. Значит, жду тебя.

После этого мы и вышли из его кабинета.

18

Перемены в Ларискиной жизни намечались немалые — она освобождалась от Динкиной компании. Только подумала сейчас почему-то совсем не об этом, а вспомнила про кукольный театр. Мне же особенно удивительным показалось, как наша учительница и инспектор милиции одинаково заинтересовались Ларисиным отцом. Словно оба они считали: прежде чем давать совет, как Нечаевой жить, надо непременно разузнать о человеке, которого она даже не помнит.

— И главное, оба они угадали, — сказала Лариса. — Я ведь и в самом деле — не была в кукольном театре. По телеку, конечно, видела, а так… В нашем-то городе его нет, а отдыхали мы с мамулей, давно еще — я тогда во второй класс перешла — у моря. Висели там афиши — «Красная шапочка». Я запросилась: «Сходим», а она — ни в какую! Отвлекла чем-то, еще куда-то повела, лишь бы не в кукольный. Просто ненавидит она кукол. Пока я маленькая была, вроде еще терпела, а как мне в школу — сгребла их все да на помойку, честное слово.

Разговор с инспектором Лепко всколыхнул в Ларисе тревожные воспоминания. Но внезапно она рассмеялась, тряхнув белыми, падающими до плеч локонами.

— Так всю жизнь мамуля из меня отцовский дух и вышибает! Только я, наверное, и вправду в него, а не в нее. Вот ты, например, в кого из родителей?

«Ни в отца я, ни в мать» — вспомнилась мне строчка из Курочкина. Но то была шутка. А если всерьез?

— Все мы в кого-то! — убежденно объявила Лариса. — Вот и он сказал, слышала: дети повторяют своих родителей.

— Он сказал: разве дети не продолжают своих родителей?

— Это все равно.

— Нет, — возразила я. — Продолжать — не значит повторять. И потом далеко не все походят на своих родителей. Возьми Розку-Сороку — отец и мать у нее солидные, а она?

— Это внешне. А видела, как ее степенная мамаша с утра до вечера перемывает косточки знакомым? Как начнет с первой квартиры в своем подъезде, так и шпарит без остановки до девятого этажа. И ты вот спрашивала у меня: зачем я живу? А спросила бы сначала, зачем моя мамуля живет? Отец-то какой-никакой интерес имел. А она? Только выгоду во всем ищет. «Деточку» своего и того ради выгоды заимела.

— Ну почему так думаешь? Может, у них любовь?

— Любовь? Три ха-ха, как говорит Дина. «Мне, Ларочка, с ним легче о тебе заботиться». «Для тебя, доченька, стараюсь». Для меня! А сто работ для меня меняла? Все легче-полегче ищет. Да и сейчас… Эх, что там! — Лариса замолчала, не желая больше распространяться, хотя ей, конечно, было еще о чем сказать про свою мамулю. — Все одно теперь — прикатит, а меня не будет.

Она опять возвращалась к мысли — уйти из дома. Недовольство матерью было у нее стойкое. Только когда-то она жаловалась на мать и «Деточку» за то, что они преследуют ее — туда не ходи, с тем не дружи, а теперь высмеивала мамулю вообще за ее поведение, за стремление жить «легче-полегче», с выгодой.

Я на миг вообразила: а вдруг такое случилось бы со мной? Мы расстаемся с мамой. Она уходит от меня, как вчера, в ветреную ночь, или, как сегодня, хлопнув дверью, обиженная, перестрадавшая в мучительной бессоннице, уходит навсегда. Сердце сразу покатилось в холодную пустоту. Я мысленно кинулась за ней, чтобы остановить, обнять, вернуть. И за все попросить прощения.

Как же выдерживает Лариса? Неужели ей не жалко? Она шла рядом, хмурая, замкнутая, и вдруг снова заговорила, уже с каким-то ожесточением:

— Все от них, от родителей! Думаешь, Динка — почему такая? Отец беспутный. А Гвоздилов? Отчим злой. А Сирота? Мамочка с папочкой на Севере деньгу зашибают, а его деду с бабкой подсунули да и откупаются, задабривают, цветики-лютики в его ладошки без счета сыплют. Он на всех и поплевывает.

— Здорово ты их изучила, — заметила я. — Что же про меня-то скажешь? В кого я все-таки?

— Тебе в любого из своих не страшно.

— Ну, а? — Я помедлила и все же спросила: — А Бурков?

Лариса рассмеялась.

— Этот тоже в любого родителя. Типичный куркуль.

— Он? А разве они….

— Имела счастьице созерцать. Были как-то у Сироты, завлек он к себе, магнитофон обкатывать. А Бурковы-то рядом — соседи, забор в забор. Ну, мы и к нему вкатились. Дом, скажу тебе, дворец из белого кирпича, внутри — полировка, хрусталь, ковры, и везде замки-замочки. На каждой двери. Друг от дружки все прячут.

— Так это они. А он?

— И он такой же. Не видишь, что ли? Ладно, пошла я. — Она свернула за угол.

Не отпускать бы ее, не разлучаться. Недоброе предчувствие охватило меня. Но и вместе идти я уже не могла — опять на весь день пропала из дома. И я лишь крикнула ей вдогонку:

— Ко мне немедленно, слышишь, как ключ отдашь, ко мне!

Она кивнула.

А я пошла своей дорогой, думая, как странно Лариса рассуждала: хорошие родители — хорошие дети, плохие — плохие. Что-то мешало мне полностью соглашаться сней, хотя я и сама вижу: мы зависим от взрослых и многое впитываем от своих родителей. Вот и Зинуха-толстуха — вылитая мать комплекцией и характером. А Гена Землюков — без всяких оговорок — в отца: серьезный отец, мастер по автоматическим линиям, и сын — «технарик». Да и Марат со своими гладиолусами — разве не в отца-цветовода? А у Шумейко мать контролер в театре. Не поэтому ли Илья с детства мечтает о сцене?

С Викой туманно — ее мамочка аптекарша, любит порядок и не любит спешить, а Вика, хотя и склонна к точным наукам, вся порыв и движение, разболтанная. Может, это у нее от отца? Его характер я знала плохо.

Да и многих родителей не знаю. Но как ни крути, мы еще не вполне самостоятельные, даже когда нам по шестнадцать и на руках паспорт. Мы лишь выбираем путь, по которому пойдем, а взрослые давно его выбрали и давно идут. А куда идут? Разве не правильно все-таки сказала Лариса: прежде чем спрашивать, зачем живем мы, нужно посмотреть на тех, кто влияет на нас, с кого берем пример?

А с кого брать пример ей, Ларисе Нечаевой? С мамули, которая рыщет по жизни в поисках выгоды? Или с отца, которого она не помнит?


— Мама, как по-твоему? Я в тебя или в папу?

— Недавно ты утверждала, что ни в меня, ни в папу.

— Это утверждал Курочкин. А я хочу знать всерьез.

— Кто же из нас тебя больше устраивает?

— Вот это я и желаю выяснить. Скажи, ты зачем живешь?

Она готовила в кухне обед. Раскрасневшаяся, в фартуке, стояла у газовой плиты и повернулась ко мне с расширенными глазами:

— Что?

Объяснение по поводу моего ночного пребывания у Ларисы между нами состоялось. Как я и представляла себе, — едва примчавшись домой, расцеловала маму и про все ей рассказала. Папа был тут же — он пришел из училища много раньше, чтобы «побыстрее обмозговать» со мной важный вопрос. И тоже подробно расспрашивал обо всем — и о Ларисе, и о Леониде Петровиче. Оба моих родителя как должное приняли сообщение о том, что Лариса придет к нам ночевать, а может быть, даже и поживет у нас все эти дни, пока не вернется из поездки Валентина Константиновна.

— Да, да, — сказала мама. — Конечно.

Она успокоилась, перестала на меня сердиться.

Тут я и подступила к ней с удивившим ее вопросом. Она ответила небрежно:

— Для того, голубушка, живу, чтобы тебя воспитывать.

Но меня это не удовлетворило.

— А зачем меня воспитывать?

— Чтобы выросла умная и не задавала глупых вопросов.

— А зачем?

— Ты что? Издеваешься?

Из комнаты донесся папин голос:

— Погоди. У нее это, кажется, неспроста.

— Вот именно, — сказала я. — Разве можно жить только для того, чтобы думать: как воспитывать детей?

Мама обиделась:

— Между прочим, это не так уж мало, если воспитывать по-настоящему. Но я думаю не только об этом. Как тебе известно, я еще и работаю.

— А зачем?

— Что опять — зачем?

— Деньги получать? — подсказала я ей возможный вариант ответа.

— Людей лечить! — в тон мне ответила мама.

— Значит, для людей?

До папы «дошло». Остановившись в дверях кухни, он сказал:

— Дочь имеет в виду общественную ценность человека.

— Но это же само собой разумеется, — пожала плечами мама. — Человек живет для общества. Это истина — как дважды два.

— Истина, да не совсем, — возразила я. — Есть и такие — об обществе нисколько не думают. И даже вредят.

— Ясно, — опять догадался папа. — Дочь хочет, чтобы все были сознательными. Но для этого мы и строим…

— А пока не построили? — перебила я его.

— А пока, как тебе известно, — мама начала объяснять, размахивая кухонным ножом, — несознательных тоже воспитывают. Мерами общественного воздействия. Каждый честный труженик должен понимать…

— Понимать должен, обязан! — перебила я и ее. — А если человек хочет жить для своего удовольствия?

— Странное противопоставление! — воскликнула мама. — Как будто для людей — это одно, а для себя — другое? Для чьего же, изволь ответить, удовольствия я живу? Для твоего, что ли? Или, может, для соседа? Нет уж! Не отнимай и у меня собственной радости. Приносить пользу людям — разве не радость?

Я вспомнила, как «приносит пользу» Дина в своем магазине — «Их не перестоишь!» — и ответила:

— Работать можно и без всякой радости.

— Да, если не любить людей, — согласилась мама.

— Как же их «любить»?

— А очень просто. Надо делать для них приятное. Всегда и всем. Даже совершенно чужим.

— И тебе от этого самой приятно, да?

— Вот именно. Или ты сомневаешься?

— Нет.

— Действительно, — разве можно сомневаться?

— В таком случае — на! — Мама протянула мне нож и хлеб. — Делай приятное нам — готовь семейную трапезу.

Лариса к семейной трапезе не пришла. Я надеялась, что она успеет к обеду, и, накрывая на стол, поставила для нее тарелку. И поминутно подбегала к окну — с нашей четырехэтажной верхотуры виден краешек троллейбусной остановки. Папа заметил:

— Ну что ты волнуешься? Ей не обязательно так торопиться.

Я согласилась с ним, но за стол села расстроенная. И почти все время молчала, плохо слушая, о чем говорят родители. Но глядела на них и думала: Лариса права — мне можно походить на любого из них. Мама безотказно днем и ночью, себя не жалея, ходит к больным. Папа воспитывает курсантов. Он не воевал на войне, а заслужил военный орден. А вот дедушка — папин папа — тот воевал против фашистов. И у него было много орденов и медалей. Когда четыре года назад он, полковник в отставке, умер, на его похоронах собралась уйма народу. Чуть не на полквартала перед гробом растянулась колонна — шли люди с подушечками и бережно несли дедушкины ордена и медали. А бабушка — мамина мама — и сейчас жива, работает библиотекарем в Подмосковье, в научном институте. Недавно о ней напечатали в «Комсомолке» статью: «Встреча с интересным человеком». Так что я вполне могу брать пример и с них…

После обеда я даже записала в дневнике две фразы — они звучат, как афоризмы: «Ты людям — люди тебе». И «Большое счастье иметь предков, которыми гордишься». Слово «предки» я употребила в самом лучшем его значении. У меня отличные предки.

Но неужели Н. Б. — «типичный куркуль»?

Я закрыла бежевую тетрадку. Больше писать не могла. И вообще ничего делать. О Буркове и то подумала, вспомнив, как о нем отозвалась Лариса. А вот о Ларисе думала непрерывно. Где же она?

За окнами стемнело. Собирался дождь.

— Схожу к ней, — рванулась я к вешалке.

— Может, узнаем сначала, — посоветовал папа, была ли она у Леонида Петровича?

Идея! Номер телефона инспектора Лепко сообщил дежурный милиции. Я боялась, что Леонид Петрович уже не в кабинете. Но он отозвался. И, узнав, что Ларисы до сих пор у меня нет, сказал: ключ она ему принесла. И направилась ко мне. «Так что задержалась где-нибудь», — закончил он, обнадеживая.

А мама сама поговорила с Леонидом Петровичем. Она объяснила ему, что интересуется Ларисой и как член родительского комитета класса. И долго «дадакала», слушая. А когда наконец положила трубку, сказала со вздохом:

— Трудная ситуация.

Что уж наговорил ей Леонид Петрович, не знаю, только она провозгласила, как наше общее решение:

— Будем ждать.

Прошло еще два часа. В надежде, что вот-вот раздастся у двери звонок, оповещающий о Ларисином появлении, я заставила себя сесть за уроки и приготовилась к завтрашней литературе. Юлия любит, когда ей гонят сплошняком наизусть стихотворный текст. И я вызубрила длиннющий кусок из некрасовской поэмы — про холопа примерного Якова верного. И начала решать примеры по алгебре, когда звонок раздался. Только не у двери — мелодичный, а телефонный. Мама опередила меня.

— Лариса? Ты где? Мы все ждем тебя. Что?

— А ну, дай! — Я выхватила трубку: — Ларка, ты что же?

— Оля, не приду я к вам сегодня.

— Как? Алло! — Было плохо слышно, гулкий звон шел будто с другого края земли. — Ты где, где? Алло! — Внезапно меня озарило. — Ты встретила Дину?

— Потом, потом…

И как второе озарение: «Динка сейчас рядом с ней!»

— Алло, Ларка…

Гудки. Что же это?

Папа и мама смотрели вопрошающе.

— Она встретила Дину? — Мама повторила мой вопрос.

— Не знаю.

— Наверное, — мама уже была готова в это поверить. — Вот и он сказал: противоречивая натура.

— Но как же? — воскликнула я. — Обо всем договорились — и опять…

— Тебе не в чем себя упрекнуть. Ты сделала больше, чем кто-либо — и вчера, и эта ночь, и этот Леонид Петрович.

— Да разве во мне дело? Упрекать, не упрекать… Сейчас-то она с ними.

— У нее, кажется, скоро приезжает мать?

— Ну и что? Это, может, еще хуже.

— Почему? Валентина Константиновна так заботится, всегда ходит в школу, следит…

— Но ты сама как-то сказала, — перебила я. — Аннушка просила ее не уезжать с вагоном, а она? Ей выгода дороже дочери!

— Какая выгода?

— Нет. Зря я ее отпустила, зря! — снова воскликнула я.

— Веревкой не привяжешь, — заметил папа. — Человек выбирает сам.

Да, насильно мил не будешь. Я волнуюсь, а она… Вот уж, действительно выкидывает фортель, как сказал про меня вчера папа. Спасибо еще — позвонила!

Я легла спать, но долго не могла уснуть. Ворочалась, зажгла свет, взяла в руки томик Заболоцкого.

Два мира есть у человека.
Один, который нас творил.
Другой, который мы от века
Творим, по мере наших сил.
Правильно! Мало ли кто и как творит нас. Должны же и мы творить сами. И не только мир вокруг. Но и в себе тоже. Самих себя. По мере сил.

19

Взбудораженная, явилась я утром в школу. И огорошила Зинуху-толстуху. Она подлетела ко мне с объятиями: «Оленька, куда запропастилась позавчера с вечера?» Я же ей контрвопросец: «А ты творишь себя?» Да и Марат получил свое: заинтересовался, приготовила ли я письмо, «бывучу» Заморышу, и услышал: «А ты в папу или в маму?» Вике же, будущему астрофизику, я просто процитировала Заболоцкого: «Вселенная шумит и просит красоты… Я разве только я?» Она посмотрела на меня с удивлением.

Короче, еще до появления первого учителя по классу распространилась алямовская версия: «У Кулагиной очередное завихрение».

Я не возражала. Пусть говорят, что хотят.

Ларисы не было. О школе мы с ней вообще не упоминали. Конечно, если бы она переночевала у нас, то непременно сидела бы сейчас в классе, но… И все-таки до последней минуты я надеялась.

Так глупо устроен человек. А может, наоборот? Очень мудро устроен, что надежда не покидает нас до последней минуты?

В общем, я ждала: откроется дверь класса и впустит ее. Но дверь в последний раз перед приходом Юлии открылась, чтобы впустить Буркова.

Он, как обычно, вразвалочку дошел до своей парты, поставил на пол около себя толстенный желтый портфель и, степенно усаживаясь, что-то пробубнил Ясеневу-Омеге. И внезапно выбросил вперед правую руку, ухватил Ясенева пальцами за нос. Ясенев начал отбиваться. Бурков другой рукой вцепился в его плечо.

Я, не отрывая глаз, смотрела на бурковскую руку. Позавчера вечером она лежала на моем плече. Сейчас он держал Ясенева грубо — было даже что-то хищное в дрожащих от напряжения длинных пальцах. А тогда?.. Я снова ощутила твердое прикосновение его ладони и, зажмурившись, мотнула головой.

— Кулагина, тебе особое приглашение? — Юлия уже стояла у стола, ожидая, когда мы будем готовы совершить ритуал коллективного приветствия. — Откройте текст поэмы «Кому на Руси жить хорошо». Сегодняшняя тема: многообразие крестьянских типов.

Многообразие типов… Куда ни ткни — всюду типы. В классе. И в семьях. «Многоцветная жизнь» — Викино выражение. Вика как раз и отвечает. Память у нее великолепная — бойко отчеканивает некрасовские стихи, голос даже не скрипит, а звонко звенит.

Ее слушают и не слушают. У Юлии не поболтаешь, зато занимаются кто чем. Роза что-то торопливо пишет. Н. Б. листает журнал с картинками. Юлия заметила: «Бурков, дополни». Врасплох его не застанешь — дополнил. Да еще разохотился — сам поднял руку. Только что это? Голос Марата: «Сиди, без тебя справится!» И Вика, садясь на место, бросила: «Солидные вперед лезут».

«Что это?» — снова подумала я.

Давно известно: уроки повторяются из недели в неделю, но школьные дни имеют каждый свое лицо. Не сравнишь просто субботу, которая перед воскресеньем, с субботой, за которой идет большой праздник. Вот и сегодняшний четверг не похож на обычный — рабочий ритм недели нарушен вчерашним отдыхом в День Конституции. Или, может быть, всех еще волнуют воспоминания о позавчерашнем вечере? Не поэтому ли и Бурков оказался вдруг в центре всеобщего внимания? А то, что все проявили к нему особый интерес, обнаружилось в кабинете физики. Едва мы перешли туда, Марат спросил у Н. Б.:

— Ты почему не был на вечере?

— Не мог, — ответил тот бодро. И пошел в коридор.

Но Вика его задержала: «Нет, погоди».

В классе был Землюков, Зинуха и Кира Строкова — почти все наше комсомольское бюро. Случайно ли? Будто уловили момент. И должно быть, Бурков понял это, свел брови.

— Ну, что вам?

— А то, — сказала Вика. — Ответственный по залу и не явился.

— Ах, вот оно что! — Он хмыкнул. До чего же это презрительное хмыканье его меня раздражает. — Не умерли ведь?

— Ты не огрызайся, — сказал Марат. — У нас не принято. Или не постиг еще?

Действовало наше неписаное правило — каждый, кто хоть в чем-нибудь провинился перед классом, обязан был молча выслушивать замечания. Родилось это правило с приходом Аннушки, и даже когда ребята отказались выставлять себя на посмешище перед посторонними в газете — как однажды заявил Анне Алексеевне Гена Землюков, — даже после этого остался нерушимым порядок — беспрепятственно говорить друг другу правду в глаза.

— Да не хозяин он своему слову! — заявила Кира Строкова.

И это было уже другое наше правило: пообещал — выполни. Конечно, мы часто его сами нарушали, но, если дело касалось всего класса, стояли твердо. Сейчас был именно такой случай.

— Да вы что, на самом деле? — развел руками Бурков, прикидываясь веселым: он еще надеялся все свести на шутку. — Ну, вообразите — заболел я.

— Что значит — вообразите? — уточнила Вика. — Болел или не болел?

— Да кто болел? — вкатилась в ребячий круг Роза. — Я же видела тебя в тот вечер. Шел откуда-то со стороны набережной.

«Когда расстался со мной, — мелькнуло у меня. — Когда появилась мама».

— Ну, и что? — не сдавался Н. Б. — Может, и шел. Так все равно больной. Хотите справку? Могу достать. За всеми печатями и подписями. От врача. Законную.

— При чем справка? — сказала Зинуха. — Нам нужно, чтоб ты понял.

— Так я понимаю.

— Что понимаешь? — насмешливо перебил Гена Землюков. — Вечер кибернетики сам предложил, а участвовать отказываешься.

— Болтать легче, — вставил Марат. А Вика вспомнила:

— Таксист-строитель.

Они хлестали его справа и слева. Значит, уже не одна Вика, а многие взяли «на заметку» Н. Б. — «нотабене». Только, пожалуй, Вика оценила его безжалостнее, чем другие. Когда прозвучал звонок и мы стали расходиться по местам, она пустила вслед Буркову еще одно словечко — он не услышал, услышала я и еще несколько человек. Она сказала: «Пустобрех!»

Вот так. Давно ли ругала меня, защищая этого самого Буркова? А я ведь тогда говорила про него почти так же: «Демагог».

Сейчас я молчала. Хотя именно я могла добавить про него такое, о чем никто из ребят и не подозревал: в тот самый вечер, когда его встретила Сорока-белобока Розка, он бросил меня и Ларису с пьяными Динкиными дружками и ушел восвояси.

Почему я промолчала? Не хватило времени — вошел Виктор Павлович, и мы начали решать красивую задачку на закон Кулона? Или пожалела? Но Н. Б. не выглядел несчастным. Куда там! С обычной невозмутимостью смотрел он на всех свысока со своей «Камчатки», будто царь, сидящий на троне, от всех на особицу. Ведь даже Омега-Ясенев вроде отодвинулся от него. Нет, я промолчала не из жалости. Просто не захотелось, чтобы ребята узнали о том, что и я в тот вечер была у Ларисы. Тем более что все оказалось бесполезным — Лариса-то где-то опять с Динкой.

Где же?

После физики, когда мы переходили в другой, кабинет, чтобы окунуться в море алгебраических вычислений, я отстала от девочек и бросилась к раздевалке. На этот раз Марат не встал на пути и сочинять про вызов во Дворец пионеров не пришлось.

Только выбравшись из школы, я задумалась: куда же идти, где искать Ларису? Может, она опять привела к себе Дину?

Но напрасно звонила я, стоя перед коричневой клеенчатой дверью. И долго потом стояла в подъезде, глядя на мокрый двор с аллеей пирамидальных тополей, по которой позавчера ночью уходила мама. С того момента не прошло и двух суток, а кажется — вечность.

Куда же идти теперь?

Улица Мира. «Галантерея». Дины за прилавком нет. Я спросила у девушек, они ответили: утром приходила и взяла на сегодня отгул.

Может, Лариса у Дины? По совету девушек, я прошла в контору, мне отыскали Динин адрес. Только — он как далеко! Я села в троллейбус.

В старом двухэтажном корпусе, затерянном среди высоких современных зданий, квартира под номером десять упорно молчала. На мой настойчивый стук выглянула соседка — массивная женщина с мужским голосом. Она мрачно сказала, что я могу палить хоть из пушек, все равно хозяина не добужусь, потому что он набуянился и храпит, а хозяйка в рейсе с автобусом, мальчишка же шлендает с пацанами, ну, а блудная девка их живет здесь не живет — не поймешь, во всяком случае, сегодня ночью ее не было. Соседка намеревалась продолжать рассказ, но я сказала «до свидания» и кинулась назад.

Не бессмысленно ли метаться по городу, ловить Ларису неизвестно где?

Троллейбус вернул меня из Черемушек к «Галантерее». Я снова заглянула: Дины за прилавком так и не было. У одной из девушек в синем халате с красной эмблемой на воротнике я спросила:

— А был с ней еще кто-нибудь?

Девушка задумалась:

— Кажется, черноволосый парень.

— Кудрявый?

Сразу появилась мысль: не у Сироты ли они все? Завлек их опять к себе — обкатывать магнитофон.

Внутренний трезвый голос говорил: брось! Хватит гоняться. Ты ведь и вправду не можешь себя ни в чем упрекнуть. Но другой, нетерпеливый, непослушный, приказывал: проверь еще. Очевидно, этот же голос помог сообразить, где взять адрес Терехина. У Леонида Петровича! В его картотеке — любые сведения о ребятах из Динкиной компании. А номер телефона его я хорошо запомнила.

Инспектор оказался у себя — поднял трубку. Я объяснила ему, что Лариса ко мне вчера так и не пришла и сегодня в школу тоже не явилась. Я ее сейчас ищу, и может быть, она у Сироты. Не скажет ли он, где живет Терехин? «Минутку». Трубка гудела далекой перекличкой таинственных звуков, как вчера, когда на другом конце провода была Лариса. Но сейчас гудение не мешало — голос Леонида Петровича зазвучал близко-близко, он сообщил адрес Сироты.

— Меня держи в курсе, — попросил Леонид Петрович.

20

Когда я попала на эту тихую, по-старинному мощенную булыжником улочку с одноэтажными домишками за глухими заборами, то вдруг вспомнила: рядом же с терехинским стоит бурковский дом!..

Но с какой стороны? Справа или слева? Ах да — дворец из белого кирпича. В самом деле — дворец. Слева. Огромный, высокий. Железная зеленая крыша. Труба и та — красавица: с ажурной шапкой из светлой жести. И все, что полагается: большой сад при доме, во дворе злая собака. Гремит цепью, лает на прохожих.

Больше — ни звука. И ни души. Безмолвная неприступная крепость за прочной калиткой.

Я прошла мимо, силясь что-нибудь разглядеть в щели. Не разглядела. И уже хотела постучать в терехинскую калитку, как увидела идущего Буркова. Коричневая куртка на «молниях». Белая и курчавая, как баран, кепка.

— Ты что здесь? — Он встал передо мной, обеими руками держа за спиной портфель.

Я смутилась, невольно взглянула на часы. Да, время. Пока носилась по городу, уроки кончились.

— Нечаева так и не приходила? — спросила я, и, кажется, это был самый подходящий вопрос, потому что Бурков кивнув на терехинский дом:

— Думаешь, у него?

— Нигде нет ее, — сказала я. — Вчера обо всем договорились, а сегодня… Ты ведь не знаешь, что было, когда ушел в тот вечер.

— Знаю, — сказал он.

— А вчера мы с ней ходили…

— Знаю, — опять перебил он. — В милицию.

— Где же она сейчас? — спросила я, уверенная уже, что он должен знать и это. И он ответил:

— Квартиру снимают.

— Какую квартиру?

— С Динкой. Хотят вместе жить.

— Вместе?

Он хмыкнул:

— А на черта лысого она тебе сдалась? — Но, увидев, что я готова возмутиться, сразу выставил перед собой руку. — Ладно, не ярись. — И тоже посмотрел на часы. — Может, вернулись уже? Погоди. Портфелик заброшу. — Подойдя к калитке, он открыл ее — просунув руку куда-то сбоку, у столбика.

Меня к себе он не пригласил, но дверцу оставил плохо притворенной, и я увидела краешек чистого асфальтированного двора — сложенные штабелем доски, угол беленой летней кухоньки, скрученные огромными кольцами лозы прибранного на зиму винограда. Во всем чувствовались порядок, хозяйская рачительность.

Он вернулся быстро, на ходу присвистнул, помахал собаке и плотно закрыл калитку на засов — снова поколдовал около столбика сбоку.

— Хороший у вас дом, — сказала я, когда мы двинулись по улице. — Дорогой, наверное.

— А ты прицениваешься? Купить хочешь?

— Зачем. У нас трехкомнатная.

— На десятом?

— На четвертом.

— Все равно. Между — небом и землей. В железобетонной коробке.

— Это верно, — сказала я. — Вы к земле ближе. Вот и Марат тоже.

— У Галустянов земля под стеклом. Зато загребают — будь здоров.

— Что загребают?

— Лютики. За свои цветики.

— Продают?

— Еще как?

— Марат говорил?

— Ты даешь! Кто же про это речи толкает?

— А почему думаешь? Может, для красоты разводят.

— Красота — красотой, жизнь — жизнью. Кому интересно даром возиться?

Он сказал это с такой непреклонной убежденностью, что я спросила:

— А вы на чем загребаете?

— Мы ни на чем. У нас, правда, яблоки хорошие. Зимний сорт. Да мало — всего три дерева.

— А родители у тебя? — Мне было любопытно узнать, такие ли у него родители, как говорила Лариса, но я постеснялась.

Бурков же сам сказал:

— Они у меня дело знают, с пользой живут. Отец столяр-мебельщик на комбинате, золотые руки. И дома без дела не посидит, наживистый.

— Наживистый? — удивилась я.

— Бабкино словечко. Она всех так надвое и делит — кто наживистый, кто ветреный.

— А ты какой?

— Нас с тобой будущее рассудит. Только болтаться и я не люблю. Мало что учусь, отцу помогаю. Третий шифоньерчик с ним склеиваем.

— Зачем же вам третий?

— Не нам, так соседям.

— Дарите?

Он усмехнулся, и я почувствовала, что сморозила глупость: кому интересно возиться даром? Вот тебе и не загребают.

Хотя, может, это и не значит — «загребать». А значит лишь — «жить с пользой»? Разве каждый человек не вправе получать за свой труд? Да разве это и не закон нашей жизни? Кто не работает, тот не ест. Так что было в рассуждениях Буркова что-то основательное и прочное, против чего не возразишь.

Хотя уж очень бойко говорил он о деньгах, о заработках, о пользе.

Польза-выгода. Как у Ларисиной мамули.

Не оттого ли и окрестила Лариса его родителей типичными куркулями? Да и его самого.

Мы дошли до кинотеатра «Луч». Здесь работал Гвоздилов. Н. Б. пронзительно свистнул. Гвоздилов показался на высокой площадке перед кинобудкой. С высоты он жестом пригласил нас: «Поднимайтесь».

С той самой минуты, когда Н. Б. повел меня куда-то, я не спрашивала куда. Было ясно: идем к Ларисе. И поднимаясь по крутой лесенке с железными поручнями, я думала, что сразу увижу ее. Но оказалось не так.

Через узенький тамбур с грязными серыми стенами и с плотно закрытой в глубине его темной дверью, на которой висела табличка «Аппаратная. Вход посторонним воспрещен», я попала вслед за Бурковым в какую-то боковую комнатушку, тоже узенькую и грязноватую и полутемную, потому что единственное окно, освещавшее ее, находилось чуть не у самого потолка. В комнатушке стоял стол и несколько стульев. У стола сидели Сирота и белогривый бородач-тенор, играли в карты. Гвоздилов до нашего прихода тоже играл, но теперь остался на ногах, а увидев меня, и Сирота вскочил:

— А-а-а, принцесса! — Он завертел перед моим носом растопыренными пальцами. — Ты что же это: милицию наводишь? — Горящими угольками заискрились глубоко упрятанные его глаза. — Вот как вмажу!

Я отпрянула.

— Кочумай! — раздался окрик Гвоздилова.

Не знаю, какой смысл на их дурацком жаргоне имеет это словечко, прозвучавшее, как приказ, только Сирота не посмел ударить меня.

— Попадись еще!

— По твоей милости нас тягают, — словно закрепил его угрозу Гвоздилов. — А мы — что? Преступники?

— Пусть топает подальше! — оскалился Сирота. — Поняла?

Я поняла. Для них я заклятый враг. Они это хорошо знали. И я не скрываю — нас ничего не связывало. Не могло связывать. Только Лариса.

В наступившем молчании стала слышна тихая музыка. И приглушенно заворковал мягкий женский голос — из вороха оберточной бумаги, лежащей на столе с разной снедью, выглядывал никелевой отделкой включенный транзистор. Блестящий и нарядный, он казался случайным в этом мрачном закутке, куда, словно в насмешку, проник живой голос из светлого мира.

— Хорошо, я уйду, — сказала я. — Только все равно не будет по-вашему, не останется с вами Лариса.

— Да плевать нам на твою Ларису! — выкрикнул Сирота.

И это была тоже правда — им плевать и на нее, и на меня, на всех на свете! Лишь бы никто не мешал жить, как они хотят.

Тенор-бородач внезапно затянул:

Ты сетуй иль не сетуй — все до поры!
И Сирота подхватил, дергаясь всем телом:

Ручей впадает в Сетунь с крутой горы!
Я вышла на площадку, вцепилась руками в железные поручни.

— Канай и ты, рыцарь! — донесся сзади голос Гвоздилова. — Чего ее сюда приволок?

Бурков что-то забубнил, словно оправдываясь. Гвоздилов перебил: «Такой же, такой же, чистенький!» Бурков опять забубнил.

Медленно спустилась я вниз и пошла по улице, ни о чем не думая.

Я вдруг страшно устала. От беготни по городу в поисках Ларисы. От этой короткой стычки сейчас. И кажется от своего собственного упрямства.

— Гады! — Бурков догнал меня, пошел рядом. — Нахлестались как черти. Один дыхнет, всех закусывать тянет. А про Нечаеву не знают они, когда вернется.

— Если и узнают, мне не скажут, — ответила я.

— Да, — согласился он. — Обозлились на тебя зверски.

— А на тебя?

— На меня все злятся.

«Верно», — подумала я, вспомнив, что произошло у него в классе. «Фигаро здесь, Фигаро там». А получается — Бурков ни там, ни тут.

— Ладно, чепуха это! — махнул он рукой. — Пусть хоть кто злится, а я ни с кем.

— Как ни с кем?

— Так. — Его лицо сделалось каменно-твердым, серые глаза похолодели, он сжал губы, и они выстелились в тонкую ниточку. — Себя знать надо. На себя, человек, надейся. Так и учительница сказала, помнишь: «Если я не за себя, то кто за меня?»

— Ты забыл про вторую часть изречения: «Если я только за себя — зачем я?»

— Это уже философия.

— А у тебя что?

— У меня жизнь. Сам не пробьешь дорогу, никто за тебя не сделает. И в наш просвещенный век — нужны только ум и расчет. Хочешь еще изречение: «Обмани ближнего и не забывай о дальнем, ибо тот приблизится к тебе и тоже обманет»?

Я остановилась и посмотрела на него внимательно:

— Ты это всерьез?

Он засмеялся:

— Считай — шучу.

— А если не шутишь, сам недалеко ушел от них.

— Ну да — сравнила! У них за душой — пшик. А я? — Он опять засмеялся — так нелепо показалось ему сравнивать себя с пустыми бездельниками, от которых он безоговорочно отрезал себя потому, что в самом деле у него было кое-что за душой, была своя цель. Он хочет жить, как живут родители-трудяги, неветреные и наживистые.

А может, и вправду что-нибудь путаю? Пытаюсь все разложить по-книжному, по полочкам. А в жизни-то Бурковы существуют. Да еще как живут! Припеваючи — имеют домище-дворец, могут и автомашину приобрести, если захотят. Что угодно!

— До завтра. — Я остановилась. — Мой дворец.

— Нет, до сегодня. До вечера. — Бурков кивнул в сторону ребят. — Я сконтачил с ними. Нечаева придет, тебе туда хода нет. А я ее вызову. Хочешь? — Он угадал — хочу. Только почему такая забота о Нечаевой? — А кстати, и билетики куплю. В «Северный». Какая-то «Честная грешница» там. Фильмик АРЕ. Говорят, ничего.

Вот оно что! Я глядела на него, чувствуя, как неудержимо краснею. В такие моменты на меня смешно смотреть: ничего не могу поделать со своим лицом — пунцовеют щеки, уши, даже кончик длиннющего носа. Даже белки несуразно огромных глаз. Значит, дождалась, Кулагина! Пригласил тебя в кино Николай Бурков. Тебя, а не Ларису Нечаеву. Что же ты ответишь?

Ликуя, ухватишься? Сразу согласишься? Или промолчишь?

Я кашлянула, чтобы не подвел, не дрогнул голос.

— И когда же смогу увидеть Ларису?

Н. Б. деловито взглянул на часы.

— Давай так. В пять прямо к «Лучику».

— В пять? Хорошо. — Я побежала к подъезду.

Правильно. Про кино — ни звука. Пусть думает как хочет — приняла, не приняла его приглашение. Если и приду, то лишь для того, чтобы увидеться с Ларисой. Надо же с ней выяснить все до конца.

21

Дома не было ни мамы, ни папы. И преотлично! Не представляю, о чем говорила бы сейчас с ними. Их расспросы еще впереди: где опять моталась да почему ушла с уроков? Проведают и про это.

Но сейчас, по крайней море, одна.

С Ларисой же увидеться надо. Если уж что-нибудь делать, так делать! Как следует! Железный принцип. И в пять часов я приду к «Лучику», строго спрошу: что она думает? Неужели ей не стыдно? Больше меня никто не интересует.

Никто? Зачем ты снова обманываешь себя, Ольга Кулагина?

Почему же тогда оказалась перед зеркалом, да еще с таким пристальным вниманием разглядываешь лицо, щупаешь щеки и нос? Хочешь убедиться, что не совсем уж уродка? И на щеках приятные ямочки? А взгляд открытый и симпатичный? И глаза, хоть выпученные, все-таки выразительные? Да и фигура, в общем, ничего. Далеко до Ларисиной, но стройная, особенно если затянуть этот белый поясок. А нос… Что ж! Пусть такой, чем кнопкой, как у Алямовой.

Кстати, не позвонить ли ей? Узнать, что было в школе на последних уроках? Нет. Привяжется, Сорока.

«Дзинь и трр» — телефонный звонок.

— Оленька, тебя трудно найти. — «Ну вот — легка на помине!» — Оленька, ты просто неуловимая стала. Куда опять улепетнула? Слушай, завтра у наших третьеклашек сбор, хочу прочитать им письмо «бывуча» Федора-подводника, оно у тебя в летописи, принеси. А Шумейко сегодня получил письмо от Аннушки, Марату показал, они что-то оба скрывают. В воскресенье у Аннушки день рождения, решили завтра навестить Олега Ивановича, ты пойдешь? А Зинуха по истории хорал заработала, Владимир Семенович ее хвалил. А Н. Б… Да, знаешь, что он отмочил позавчера, ну, когда я его встретила…

Пи-пи-пи. Что такое? Я лихорадочно постучала по рычажкам и набрала Розин номер. Но все так же пели короткие гудки. Может, она мне звонит? Немного подождала и набрала снова. Опять занято.

Вот — великое изобретение телефон, а полной гарантии прочной связи не имеешь даже в век кибернетики.

С досадой положила я трубку, и сразу — дзинь и трр! — наконец-то!

— Ну, ну, говори!

— Что — говори? — мамин голос прозвучал глухо и сдержанно.

— Ой, это ты?

— А ты думала кто?

— Думала — Роза. Мы с ней сейчас говорили.

— А где опять бегала?

«Вот — начинается!»

— Потом, мама. В общем, из-за Ларисы.

— Видела ее?

— Нет еще.

— А тебе звонили.

— Кто?

— Кто-то из ребят. Спросил: дома ли мадмуазель принцесса, и захихикал. Сказала — ты в школе. Повесил трубку. Ни здравствуйте, ни до свидания.

— Это один из Динкиных. Я его уже видела.

— Да? Побеседуем обо всем этом потом. Папе скажи — задержусь, у нас профсоюзное. До вечера.

Тоже — «до вечера». Кажется, к нынешнему вечеру накапливается событий более чем предостаточно. Лаконичный мамин стиль не предвещал доброго — «побеседуем потом». Моя беготня уже доводит ее до скрытого раздражения.

«Дзинь!» — папин голос:

— Скажешь маме, я задержусь, у меня политзанятия.

— А она только что звонила, просила передать — у нее профсоюзное.

— Ясно. Что нового? — Папин голос полон доброжелательства.

— Пока ничего.

— Ну, бывай, дочь.

— Бывай, папа.

Да, великое изобретение — ни шага с места и за минуту — общение с обоими родителями.

Я сама покрутила диск.

— Леонид Петрович! Ларису еще не нашла. Но узнала: она с Черпаковой снимает квартиру или комнату. Хотят вместе жить.

— Вот как?

— Да. Вечером я, наверное, ее увижу.

Он помолчал, словно что-то обдумывая.

— Хорошо.

Дзинь и трр! Телефонная связь с миром продолжалась без антракта. Цепочка разговоров замкнулась снова на Розе.

— Оленька, у тебя занято и занято. Уж думала, поломка. Нас междугородка разъединила. Мамин брат из Москвы. Так про Н. Б. Позавчера вечером я к тетушке заходила. Иду от нее — поздно и вдруг — Бурков. Представляешь? «Откуда?» — «От верблюда» — побазарили так, он про болезнь — ни звука. Это перед ребятами сегодня выставлялся, а тогда — «гуляю». И ко мне: погуляем? В классе об этом я, конечно, ни гу-гу, тебе сейчас строго по секрету. Ну, пошли мы, я-то своей дорогой, а он сбоку. Вдруг — шасть меня за руку: «Не отпущу, пока не поцелуешь». Представляешь? Я ему — ты сдурел! А он мне: противный, что ли, тебе? И хохочет. Я ему…

«Я — ему», «Он — мне»… Захлебываясь, Розка изливалась в трубку, но зачем, зачем мне обо всем этом знать? Какое мне дело, как Бурков лез к ней или вообще «лезет» к девчонкам? Да пусть ведет себя как хочет и с кем хочет — с родителями, в классе, с Динкиными лоботрясами, — при чем я?

Болтовня Сороки-белобоки оглушила меня, я не могла опомниться. Хотя ведь не исключено: Николай Бурков мог просто над ней поиздеваться. «Представляешь, хохочет?» Он хохотал, а она развоображалась!

Но мне и это все совершенно безразлично. И в пять часов я пойду к кинотеатру только для того, чтобы поговорить с Ларисой. Поговорить с Ларисой — и точка. Пусть и с помощью Н. Б. Он вызовет ее, и — точка. А его от этого не убудет — как все они любят выражаться…

22

Он был уже на углу. Мы подошли к кинобудке. Я стояла у рекламного щита, а он поднялся и скрылся в тамбуре. Неужели Лариса не выйдет?

Она вышла. На площадку, висящую в воздухе, как балкон с лесенкой на железных столбах, вышли и все парни. И Динка тоже.

Лариса спустилась. Динка за ней.

— Скажите на милость! — заявила она вместо приветствия.

«Опять не даст Ларисе раскрыть рот».

Нет, на этот раз она была немым наблюдателем.

Я начала с заранее приготовленной фразы — не знала, как Ларка воспримет мой приход, и решила пронять ее укорами: «Как тебе не стыдно! Хотя бы перед Леонидом Петровичем». Она выслушала меня спокойно и объяснила: через несколько дней приезжает мамуля. И все равно нужно уходить из дома. А кто поможет отыскать жилье? Вот Дина и помогла. И зря, что ли, договаривалась она о работе, свела Ларису с галантерейным замом? Конечно, перед Леонидом Петровичем неудобно, но деньги ему вернет завтра же: Дина не числит за ней никакого долга. А ходить к инспектору милиции и не следовало — только втравили в историю ребят, которые ни в чем не виноваты.

Я взглянула на парней, стоящих наверху, у перил площадки, — они, притихнув, наблюдали за нашей встречей. Динка — рядом, тощая, размалеванная, ресницы крашеные, на глазах под бровями сплошная зелень, губы масляно-алые, верхняя выпячена в усмешке. Ей да не радоваться! Молчит как рыба, но Лариса-то сыплет ее словами: каждый довод, каждое объяснение — Динкины! И смысл один: куда бедной Нечаевой податься, пропала бы ни за грош, все спасение в Диночке Черпаковой.

И меня взяло зло за такое Ларисино слюнтяйство, за ее бесхарактерность.

— Ты что-же? Забыла ту ночь? Забыла, как мы говорили? Выходит, и ты — безвольная тряпка?

— Ничего я не забыла, — сказала Лариса. И то, что она сказала это чуть слышно и не рассердилась на мои резкие слова о ней, заставило поверить — да, правда, она все помнит и не зачеркивает ни наших разговоров, ни школьной дружбы нашей, но не может поступить сейчас иначе, не видит для себя иного выхода, потерялась, запуталась. Как потерянная, она и пошла назад к лесенке, и уже не злость на нее, а жалость овладела мной.

— Стой же! Ну скажи хоть что-нибудь, скажи, придешь в школу? Еще же не все решено, ну прошу, завтра придешь? — Я говорила сама не знаю что, так хотелось удержать ее, убедить, вырвать обещание. И она сказала:

— Ну приду, приду! — Бросила, как подачку мне, и поднялась наверх. А за ней — Динка, как тень безгласная, но даже молчанием своим демонстрирующая торжество победы. Она вышагивала за Ларисой с таким видом, будто вела ее под конвоем. А наверху сказала что-то ребятам, те загоготали и, тесня друг друга, стали убираться в тамбур, оглядываясь на меня и продолжая гоготать.

На площадке остался один Н. Б. Опять — ни там, ни тут. Ни со мной, ни с ними. Пристыл к перилам.

Но когда я сворачивала за угол, услышала за спиной шаги. И голос-басок:

— Говорил же — наплюй на них.

Он сочувствовал мне. Должно быть, я у него тоже вызывала жалость — так беспомощно трепыхалась сейчас на виду у всей этой гогочущей компании.

Все произошло не так, как мне бы хотелось. Впрочем, как мне хотелось? На что я вообще могла рассчитывать? На то, что Лариса послушается меня и сразу уйдет от Динки? Вот так — помашет им ручкой, скажет «гуд бай» и уйдет? Глупо. Значит, я заведомо знала, что меня ждет поражение, провал и неудача? «Переговорить с Ларисой». Загорелась по-детски и необдуманно, нерасчетливо, тоже по-детски заторопилась, примчалась. И все испортила. Да, безнадежно испортила, потому что где еще теперь и когда смогу я увидеть Ларису — да чтоб без Динки и без дружков? Опять гоняться, ловить, искать? Нет! Все. Завершилась на этом эпопея с устройством Ларисиной жизни по моему хотению. Устраивает она ее все-таки по-своему.

— Да пускай устраивается как хочет, — будто угадав мои мысли, пробасил Бурков. — Подумаешь, матерью недовольна! Мало ли что нам не нравится — сразу и убегать. Могла бы и терпеть — мать-то для нее же старается.

Кажется, он тоже что-то знал о разладе Ларисы с матерью — да иначе и не могло быть, «дружили» все-таки какое-то время! — и, успокаивая меня, разъяснял:

— Плюнь на обеих, обе дуры. Дур-то среди девчонок хватает. Ты, конечно, не в счет, ты — молоток, правда, детсад еще, хотя малость подросла, пионер — всем пример, а еще подрастешь, вовсе поумнеешь. Ты же не Розка. — Он вдруг засмеялся. — Розка — абсолютная дура, встретил на днях, не поверишь? Кинулась мне на шею, еле оторвал. Ну, так как же? — в руках у него засинели билеты в кино.

Если к «Северному» — пора было сворачивать.

«Поговорить с Ларисой, и — точка». Где же твоя решимость, Кулагина, поставить на этом точку?

Но ведь он сам заговорил об Алямовой? И теперь ясно: конечно, она что-то навоображала, Сорока-белобока. А он… Он шел со мной, а не остался с теми. И билеты купил. А дома у меня все равно никого сейчас нет. И настроение такое — хоть куда, только бы рассеяться.

Я повернула к «Северному»…

Вымогатель-подлец со страшным лицом — щеки в складках, глаза сумасшедшие — изгалялся над своими жертвами-женщинами. Одна из них так запуталась — он запугал ее, — что участвовала во всех его преступлениях, но в конце и она все-таки взбунтовалась против подлеца и даже его убила! Арабский фильм до предела разжигал страсти — герои дико кричали, стонали, скрипели зубами, хохотали и рыдали. А полуголая танцовщица выделывала бедрами такое, что не описать. Она откалывала свои номера так долго, что в зале начали смеяться и топать ногами, крича: «Довольно!»

— Ну дает! — повел головой Бурков.

Он сидел в кресле развалившись, широко расставив локти, и часто отпускал свои комментарии, как делает это Вовка Данилюк-Кошман, когда смотрит у нас телевизор.

— Не компот, конечно, — прокомментировал Н. Б. уже при выходе. — Но тип этот здорово всех держал на крючке.

Он готов был всерьез говорить о фильме, а мне стало смешно. Но я вспомнила Вику — понравился же ей тогда индийский. И примирительно сказала:

— Зато она все-таки избавилась от него.

При этом я подумала о Ларисе. И не знаю почему, но Бурков ответил так, словно тоже представил в этот миг Ларку с Диной:

— Избавляются, когда пользы себе ни в чем не видят.

Опять — «польза»!

— А ты все с пользой делаешь?

Он уловил в моем тоне иронию, хмыкнул:

— Стараюсь. — Уже трудно было разобрать, всерьез он отвечает или разыгрывает меня, а он продолжал: — Не всегда и поймешь, в чем она, польза-то. Вот с детства запало: ездили с отцом на его родину, я еще пацаном был. Приезжаем, родни до черта, а отец перед всеми выпендривается — я начальник цеха. Он и сроду им не был. Ну, к нему с особым почтением, он и хвост трубой. А в поезд сели, он же над ними и посмеялся: видал, Колька, какой я им кураж устроил. Польза? Ни съесть, ни выпить.

— Ну, просто самолюбие тешил. Удовольствие получил.

— Во! В том и дело. Каждый свое удовольствие в жизни ищет. Скажешь — не так? Скажешь, ты без удовольствий хочешь жить?

Он рассуждал по своему обыкновению солидно-неторопливо, и опять в его словах было что-то такое весомо-убедительное, житейски-достоверное, против чего невозможно спорить. А об отцовском бахвальстве он говорил с чувством превосходства, со снисходительной усмешкой — это тоже поднимало его в моих глазах, и вообще я уже не раздражалась, а слушала и радовалась, что он идет рядом — такой степенный, серьезный, уверенный в себе. Я искоса поглядывала на его профиль, и в нем мне тоже все нравилось: белый козырек кепки-барана, густые черные брови, твердые губы, острый подбородок, который сильно выдается вперед.

Мы шли от «Северного» до моего дома пешком, через сквер с голыми деревьями. Уже совсем стемнело, горели фонари, народу поубавилось. Перекинулись двумя фразами о погоде, и я замолчала, вдруг показалось — похолодало. Я передернула плечами. Он заметил: «Замерзла?» — «Ничего, — сказала я. — Уже пришли».

На противоположной стороне улицы моя пятиэтажка. Те три окна — наши. Я не показала их ему, просто посмотрела. Свет горит. Родители дома.

— Пока, — сказала я, протянув руку.

Он взял ее обеими своими и крепко сжал.

— Ну-ка, ну-ка, Кулагина, какие у тебя глаза-то?

— Карие, — ответила ямашинально, но он приблизил ко мне лицо. — Тут же темно, — улыбнулась я растерянно.

— Вот и хорошо. — Он обнял меня.

Я зажмурилась и стиснула губы. А он поцеловал меня. Я не вырывалась. Я стояла, замерев, потеряв всякую власть над собой. Он поцеловал еще. Но вдруг сам отстранился. Мимо кто-то шел.

Тогда я тоже отпрянула, побежала через дорогу.

— Куда же ты? — Он кинулся за мной, преградил путь, опять взял за руки. — Постой.

Но тут же я вырвалась и бросилась в подъезд, на лестницу.

— А завтра? Завтра в кино! — уговаривал он, следуя по пятам.

В страхе, как бы он не потащился наверх, я припустила вовсю, без остановки влетела на четвертый этаж и только здесь перевела дух, прислушалась. В подъезде было тихо, он не шел за мной. Да и вообще неизвестно, стоял ли уже там, у выхода.

Я вынула ключ. Но бессильно опустила руку и прислонилась плечом к стенке.

Что с тобой, Кулагина? Почему ты так взволнованна? Даже дрожишь вся…

23

— Ну, ну, голубушка! Где же опять допоздна пропадаешь?

Мамин голос суров, взгляд холоден.

— С Ларисой.

— Ах, с Ларисой? — Мама медленно повернулась к папе. — Слышал? Вот теперь и полюбуйся! — Она как будто подвела итог спору, который шел у них до моего прихода. И когда снова заговорила со мной, тон ее был такой, какого я от нее никогда не слышала. — Уже обманывать начала? Врать? Ты же была в кино. С молодым человеком. Нам только что звонили, чуть ли не поздравляли — им, видите ли, очень понравился Оленькин мальчик. А мы, твои отец и мать, не ведаем, где и с кем наша дочь развлекается.

— Мама…

— До чего ты дожила?

— Да что я сделала? Ну, была. Неужели нельзя?

— А с уроков убегать — тоже: «неужели нельзя»?

Значит, и об этом знают. Опять чей-нибудь телефонный звонок. Вот великое изобретение, но лучше бы его иногда и не было.

— С уроков из-за Ларисы.

— Теперь на все один ответ — Лариса, с Ларисой, из-за Ларисы.

— Послушай, мама…

— Ты уговаривала меня когда-то — все будет чудесно, ничего с тобой не случится, верьте мне, да? А что получается? Я тебя спрашиваю, что получается?

— Да что «получается»?

— С кем ты была?

— Это неважно.

— Ты слышал? — Мама сделала большие глаза.

Папа молчал. Это означало — он тоже не одобряет моего поведения.

— Говори сейчас же — с кем? — жестко повторила мама.

— Да какое это имеет значение?

— Вот как! — мама села и заплакала.

Ну, совсем хорошо! Сама затеяла, сама расстроилась, а я виновата?

— Ольга! — папа не успел меня задержать — я захлопнула за собой дверь в свою комнату.

Этого мне только и не хватало — скандала с родителями.


«6 декабря, 10 вечера.

Противно и гадко, когда теряешь над собой власть. Только что же это? Еще недавно он презирал меня, издевался и вдруг… А я? Готова все забыть? Презираю себя, презираю, потому что противная и гадкая. А может быть?..»

Что — «может быть»?

Отбросила ручку — всегда множество мыслей переполняют голову, когда хватаюсь за дневник, торопясь излить душу. И не могу записать ничего путного. Несколько жалких строчек. И то лишь ругаю себя — «противная», «отвратительный человек». Не хватает слов. И ума тоже. Потому что не понимаю Буркова. И Ларису. И себя. И даже маму. Почему она расплакалась? Ведь я даже не нагрубила ей.

Или все-таки я сделала что-то не так?

Конечно. За последнее время я все делаю не так. Все и везде. И с Ларисой. И с ним тоже. Вот и с мамой. Разве трудно было назвать имя? Подумаешь — так и сказала бы… На миг я представила, как отвечаю маме: «Была с Бурковым». — И — нет! Только не про него. Про кого угодно, только не про него. И повторись сейчас сцена с родителями, опять промолчала бы и утаилась.

Но — почему, почему?

За дверью приглушенно зазвучал телевизор.

Я вышла. Папа один. Сидит на диване у торшера. Читает — книжка на коленях. Или читал. Смотрит на экран. Там какой-то лысый толстяк комментирует шахматную партию. Доска и фигуры.

— А мама?

— Легла. — На меня без внимания, даже головы не повернул.

— Ну, что она так расстроилась? Кажется, ничего я ей не сказала. И ничего не случилось. Ну, сходила в кино. С учеником. Нельзя, что ли?

— Глупости говоришь, дочь. Кто запрещает тебе ходить в кино? Или дружить с мальчиками? Мама плакала от обиды.

— От какой обиды?

— Не понимаешь? Ты была еще вот такая, а она мечтала — будем для нашей дочери первыми друзьями. И вот — дождались, выросла. Какое значение, где ходишь и с кем? Не имеем уже права поинтересоваться. Начала обманывать…

— Да что ты, папа.

— Так сказала сейчас она. С горечью и слезами. Дочь замыкается. Уходит в свой мир, а мы…

— Нет, нет. Ну, не ответила сразу, не всегда же хочется. Не успела прийти, а вы… Да, может, я сама скажу потом. Ведь бывает так?

Он долго не отвечал и уже другим тоном, словно давая понять, что мое примирение с ним состоялось, глухо обронил:

— Таблетки опять глотала. Голова.

Я подошла к двери, заглянула в спальню. В зыбком отсвете уличных фонарей было видно — мама лежит на боку под одеялом, с закрытыми глазами, спит, не спит — ровно дышит. Я на цыпочках приблизилась, отодвинула черную прядь со щеки, осторожно поцеловала. Мне почудилось, будто дрогнули мамины веки, но глаза не открылись. Так же на цыпочках я удалилась.

24

«Все не так, все не так» — с этой мыслью я проснулась.

И странное охватило меня состояние — ко всему безразличие. Я шла в школу, зная, что у меня не выучены уроки, но нисколько не была этим расстроена. Спокойно села за парту и совсем не слушала Виктора Павловича. Он объяснял про электрическое поле и о чем-то спросил меня. Я сказала, что ничего не поняла. Все уставились на меня, как на заморское чудовище. Ясенев даже присвистнул. А я? Я находилась в прострации. Есть такое словечко. По-русски — постылость. Мне все опостылело. Почему? Не знаю сама. Дома с мамой вроде улеглось, наверное, ей кое-что сказал папа. А в классе?..

Ларисы, конечно, не было. Впрочем, я и не надеялась, что она выполнит обещание, оброненное мне в последний миг, как милостыню.

Висел опять разрисованный Маратом плакат: «Дорогая Анна Алексеевна, поздравляем с днем рождения!» Пусть наша Аннушка его сейчас не видит — традиция есть традиция. Зинуха во все горло объявила: «Сегодня идем к Олегу Ивановичу! Гоните монеты на сувенирчик Аннушке».

Роза-сорока подлетела оживленная: «Оленька, давай подводниковское письмо. Как забыла? А сбор у третьеклашек? Ох, ах! Тогда вот что — после уроков пойдем к тебе вместе». — Марат подступил с комсоргскими заботами: «Ольга-джан, когда будет новая «Колючка»?» — «Кулагина! — это уже «технарик» Гена Землюков подступил с другого боку. — Сочини стихи для кибернетического вечера». Смотрите-ка, оказывается, и кибернетика нуждается в стихах! — «Внимание, олимпийцы! — Кира Строкова перекрыла общий гомон своим писком. — В воскресенье собираем очередной Олимп, как решали еще при Аннушке: артист Залесский, воспоминания о МХАТе». — «Погоди ты с Олимпом! — перебила Зинуха. — До воскресенья два дня. Вы не забудьте про сегодня, про Олега Ивановича…»

Суета сует, всяческая суета.

А может, мне только так кажется? И каждый день у нас такой говорливо-суматошный? Или неповторимость сегодняшней пятницы как раз в этой всеобщей хлопотливости? А может, моя апатия — от той усталости, которую я ощутила вчера после стычки с Сиротой и Гвоздиловым в их закутке в кинотеатре «Луч»?

Нет, все не так, все не так…

— Оленька! — Зинуха догнала меня в коридорном столпотворении при переходе на биологию — в руках у нее фотокарточки. — Помнишь, в сквере щелкал усатый кудряш? Сегодня Бурков принес. Ничего мы получились, правда?

Бурков! Вот кто оставался невозмутимым и сегодня. Как будто вчера ничего не произошло.

А собственно, что произошло? Что я от него хочу? Даже фотоснимки он показал не мне, а кому-то. Раздал вокруг ребятам. И до меня они дошли через десятые руки. Я на них и не взглянула.

Все не так.

Полбиологии занял учебный фильм — «Виды и видообразование». В темноте острили. Ясенев делился сведениями из «Юного натуралиста» — сколько на земле видов жуков. Роза заахала — подумать только! — двести тысяч. Как будто ей от этого хуже. Или лучше.

А на алгебре решали примеры. Бурков и Вика у доски. Вика вмиг исчеркала свою половину сверху донизу. Н. Б. скреб мелом неторопливо. Клара-всевидящая заметила: «У тебя там двойка или червяк?» И еще сказала: «Кто же сокращает на икс? Запомните раз и навсегда — на неизвестное не сокращают. Нельзя что-то разделить на ничто. В математике это закон».

Хороший закон в математике. На ничто не сократишь. А в жизни? Не слишком ли много неизвестных бывает у нас в знаменателе?

Когда Н. Б. возвращался на свое место, он взглянул на меня. Нет, не на меня. На мои коленки. Я как раз передавала Кире Строковой задачник и потянулась через проход между партами… Заметив взгляд Н. Б., я поспешно одернула юбку и села как следует. А он прошел мимо, не поднял глаз, и на губах усмешечка. Или и это мне показалось?

Опять сплошные неизвестные в знаменателе. Только мне стало совсем плохо. И на географии я заявила Зинаиде Захаровне, что ничего сегодня не знаю. Шариковая ручка учительницы поставила напротив, моей фамилии точку. Двоек З. З. не выводит: чуть что — деликатная точечка.

— Члены бюро остаются, — протрубил Марат после уроков. — И члены редколлегии тоже. Слышишь, Ольга-джан?

Ко мне персонально он обратился потому, что увидел: хочу улепетнуть. Пришлось подтолкнуть Розу: «Скажи, нам за письмом надо». — «Да, да». — Она подкатилась к Марату, начала что-то доказывать. Я поспешила в раздевалку.

Но одеться не успела — комсорг последовал за мной. Только ловил он не одну меня. Убегал и Шумейко. И еще кто-то. Марат разозлился:

— Вы что? До обеда здоров, после обеда больной? А ну, назад. И ты туда же! — накинулся он на меня, отвел в сторону и зашептал, сверкая глазищами: — Слушай, мышь рыла, рыла, до кошки дорылась! С уроков убегаешь, сегодня два отказа, «Колючку» не выпускаешь, скандала хочешь? Такой ты актив?

Я запальчиво ответила:

— По-твоему, если актив, так без сучка, без задоринки? А я не ангел. И жизнь не одни уроки-учебники. Спроси Вику, она тебе разобъяснит, какая жизнь — не черно-белая, а многоцветная.

— Что с тобой, Ольга-джан? — оторопел Марат.

Я выскочила на улицу. Роза подхватила меня на школьном крыльце под руку.

— Приставучий Маратик, — затараторила она. — Я еле успеваю — пока к тебе, потом переодеться, потом к Олегу Ивановичу, а потом и сбор. Да, представляешь! Забегаю вчера к Вике, а у нее Землюков. Сидят птенчики-бубенчики, про небо читают, про Юпитер спорят. А его рука — представляешь! — вот так — на ее руке.

Я плохо слушала Розкин стрекот. Как ни постыло мне было все, схватка с Маратом неприятно царапнула. «Скандала хочешь?» Не угрозы комсорга расстроили, а мысль, мучающая с утра: Не так у тебя все получается, Кулагина, не так. Вот уже и другие заметили.

— Ой, смотри! — Роза внезапно остановилась.

Прямо на меня шел Сирота-Терехин. В руке — неизменный транзистор, другая рука засунута в карман короткополого серого плаща с поясом. Через плечо — фотоаппарат. Курчавый, без головного убора, в огромных на толстой подошве желтых ботинках, двигался разболтанной походкой, втянув голову в плечи.

— Так что ж, принцесса, — начал он без предисловий, — опять на нас мента навела? Не успела вчера ломануться с Сивкиным-Буркиным от «Лучика», как притопал этот инспекторик и увел Нечаиху. Твоя работенка?

Он стоял вплотную, усики дергались, черные глазки буравили. А я обрадовалась, значит, Леонид Петрович увел от них Ларису! Явился вчера и увел. Он сделал то, что должна была сделать я. И хотя я не имела к этому событию никакого отношения, захотелось быть к нему причастной, и не задумываясь, я выпалила:

— Моя работенка, моя!

Сирота высоко над моей головой вскинул транзистор — Роза даже вскрикнула. Но, как в закутке, остановленный гвоздиловским приказом, замер с поднятой рукой и только процедил сквозь зубы:

— Ну, дождешься ты!

И когда мы с Розой прошли мимо, отвратительно выругался.

Роза была ошеломлена. До немоты. До полного паралича своего сорочьего языка. А я мысленно продолжала твердить: «Увел! Леонид Петрович увел от них Ларису!»

— Как же это, как? — заговорила наконец пришедшая в себя Белобока. — Тогда в сквере их видели — и не подумать, что такой. А ты, выходит, с ними воюешь? Из-за Ларки, да?

— Вы же отступились от нее, — сказала я.

Роза без возражений приняла мой упрек. И лишь дома у меня, после того как я разыскала и вручила ей письмо «бывуча»-подводника, пробежав его глазами, она снова воскликнула:

— Нет, как все в жизни по-разному! Вот эти подонки — такие, а вот! — она потрясла листком. — Послушай, что пишет.

Я хорошо знала, что писал курсант высшего военно-морского инженерного училища Федя Гузеев, проходящий со своими товарищами практику-службу на подводной лодке в Ледовитом океане, — его письмо было получено нами в начале учебного года.

Роза все-таки прочитала.


«Наконец-то показал свой необузданный характер наш Океан! Временами казалось — ничто живое не выдержит его мощного напора. Когда наша лодка всплывала на поверхность, гигантские валы подхватывали ее и кидали вниз, поднимали и снова кидали. Только нет силы, которая могла бы вытряхнуть нас из нашего — пусть крохотного! — островка в безбрежной пучине. Мы продолжали упрямо работать. Порой было невозможно стоять на ногах. Позже, на берегу, мы как бы заново учились ходить: земля исчезала из-под ног, со стороны смешно было смотреть, спотыкались. Очень правильно говориться в песне: «Море, ты придумано, море, чтобы мы понимали, как надежна земля!» И мы не сдались. Мы сделали все, что от нас требовалось. В самый напряженный момент, когда, казалось, лодка проваливается в бездну, каждый думал не о себе, проявляя выдержку и хладнокровие. Нелегко? Да. Но зато радостно сознавать, что ты не подвел товарищей, что они могут положиться на тебя в трудную минуту. Вообразите себя внутри подлодки: отсеки, агрегаты, сверкают и гудят диковинные механизмы, залоснилась форма, потрескались замасленные ладони. Покрытый графитовой пылью, копается в электродвигателе Гриша Малков. А сам что-то бормочет. Прислушайтесь: стихи Светлова! А Тарасов? Признанный наш виртуоз-баянист, он может часами слушать Чайковского. Однажды мы были в первом отсеке, трудились сосредоточенно. И вдруг голос Тарасова: «Тихо, ребята!» Послышалась музыка. Она прорвалась к нам откуда-то и забилась среди трубопроводов. Бетховен! Скерцо. Огнями просторного концертного зала засиял тесный отсек. Замерли наши руки. Заулыбались потные лица…»


Роза ушла, еще раз покрутив письмом: «Что и надо третьеклашкам — про дружбу!»

А я начала слоняться из угла в угол, не находя себе места. Знакомые гузеевские строчки довершили то, что сделали столкновение с Маратом и неожиданная встреча с Сиротой. Жизнь идет, как шла, никакая не суетная, обыкновенная, деятельная, и все люди вокруг выполняют свои дела — ребята в классе, курсанты на подводной лодке, Леонид Петрович в милиции. Только я одна — беспомощная, ничего не добилась с Ларисой. И запустила уроки, не выпускаю «Колючку», не пишу ни стихи, ни рассказы и давно не была на радио, да и «творческое» свое хозяйство не собираю под бежевые корочки. Нахватала много, а ничего не довожу до конца, вот тебе и железный принцип: делать так делать!

Телефонный звонок пресек мое мотание от окна к стене и обратно — голос Марата взорвал тишину квартиры:

— Ольга-джан, ты дома? Я мигом к тебе.

Он и вправду примчался мигом — звонил из ближайшего автомата, — с порога набросился:

— Почему молчала? Роза охает, глаза — тарелки: ты с этими? Милиция! А я ничего не знаю.

— Сам же говорил — паникую. А они — «ребята как ребята».

— Ну, виноват маленько. А Юлия сегодня опять спрашивала: где Нечаева, не приехала ли ее мать?

— Так я же — из крайности в крайность и все преувеличиваю, — не в силах удержаться, зудела я. И он взъярился:

— Да что трясешь дерево, когда плоды сняты? Сказал — есть моя ошибка. Хотя и ты хороша — зачем молчала? Видишь — дело серьезное, могла бы без гордости. Чтобы мы заодно в класс ее вернули. А то ходишь сама не своя, давно вижу.

Он готов был не только признать свою ошибку, но и меня прощал за мою, потому что переосмыслил все, за что ругался со мной у раздевалки, понимая, как неладно у нас получилось с Нечаевой, и взывал — действовать сообща, лишь бы Лариса ходила в школу. Но я-то знала: не так просто решалась ее судьба и не от нас зависело, останется она в классе или не останется. Мне вообще казалось, что я знаю много такого, о чем наш комсорг, увлеченный малеванием своих нарядных гладиолусов, еще не имеет и представления. И куда более взрослой почувствовала я себя перед ним в этот момент, поэтому рассудительно сказала:

— Все гораздо сложнее, Маратик. Это нам с тобой первее первого — уроки да отметочки.

— Почему так говоришь? — обиделся он. — Уроки уроками, а у каждого свое.

Который раз за последнее время слышу эти слова. Только разные люди вкладывают в них разные понятия. Когда-то Лариса отделяла ими себя от нас, чтобы жить, как ей нравится. Для Марата же, наоборот, они вроде мостика, который связывает всех друг с другом. И с Ларисой тоже. Потому что каждому из нас становится ясно: в жизни не все просто. Недаром и Марат заговорил сейчас сразу о Шумейко — дескать, вот тоже: потерял человек детскую мечту, рвался в артисты, а понял, нет у него способностей. Да и внешность неподходящая. И не успокаивают его теперь хорошие отметки: растерялся, успеваемость снизил, не знает, что делать. Даже письмо Аннушке накатал. А она в ответ: правильно, без способностей не стоит в артисты идти. Только если театр любишь, разве одна тропка к любимому делу? Много дорог. Как и в живописи — не одни пейзажики-натюрморты малевать можно. — Есть, например, еще и такие художники: дизайнеры. Художники-конструкторы, создающие людям обстановку, в которой радостно жить и работать. Эстетика улицы, цеха, завода…

— Это она Илье написала? — спросила я. — Про дизайнеров?

— Да, — ответил Марат. — А что?

— Так, — сказала и подумала: какая же все-таки Аннушка! Даже издалека всем помогает. И мне написала про дизайнеров, и Шумейко вот тоже. Да не для меня, не для Шумейко о них сказано, а для Марата. Чтоб узнал о них Галустян и тоже о своей детской мечте — быть художником — задумался по-серьезному. Вот он и узнал. От Шумейки. А могла бы и я напомнить, если бы в эти дни была повнимательнее. Ну, да хоть сейчас подтвердить стоит.

— Глядишь, и переквалифицируешься. С гладиолусов-то, — улыбнулась я.

Марат не потерял серьезности.

— А что? Зуб болит, зуб выдергивают. Лучше заранее найти себя, чем завтра кричать: зачем я?

Ого! Оказывается, он еще и об этом думает.

— Пишешь?

Он помотал головой, догадавшись, что я спросила о сочинении.

— Не начинал еще.

Не начинал, а думает. Как и я. Да, наверное, и еще кто-нибудь. Тот же Шумейко. Каждый про свое.

— Вот что, — заговорил он авторитетным тоном руководящего деятеля. — Идем к Нечаевой. Только сначала к Олегу Ивановичу. Зинуха предупредила — уезжает он сегодня в Анапу, надо успеть. Так что быстро, Ольга-джан, быстро!

25

Десятью минутами раньше, болтаясь между окном и стеной, я не собиралась ни к Олегу Ивановичу, ни к Ларисе. Но теперь не возразила Марату ни словом.

Олега Ивановича я не видела со дня, когда мы провожали Анну Алексеевну и Светланку, — он был тогда с нами у автобусной остановки. Он все такой же — похожий на артиста Тихонова в роли учителя из фильма «Доживем до понедельника» — мягко улыбается, говорит мало, глядит задумчивыми глазами. Нагрянули мы к нему неожиданно — всей оравой. Предварительный сбор Зинуха устроила на углу у киоска Союзпечати. Сувенирчик для Аннушки она раздобыла отменный: авторучку с подставкой в виде пшеничных колосьев — как раз для жены селекционера. Правда, Землюков сказал, что подобный сноп более подходил бы для самого Олега Ивановича. Но это не помешало нам одобрить Зинухино приобретение.

Олег Иванович встретил нас радушно, рассадил, угостил конфетами и пообещал передать Анне Алексеевне наш привет и подарок. Она только что, утром, звонила из Анапы — у них со Светой там все хорошо, но обе сильно соскучились по дому, и вот Олег Иванович поедет к ним денька на два. Что еще передать? Мы начали наперебой сыпать, чем хотели бы поделиться с учительницей, и при этом выяснилось: Олег Иванович о многом из нашей классной жизни знает — то ли Зинуха, то ли Кира Строкова держали его в курсе. Лишь про Нечаеву мы не говорили, и я подумала: а не сказать ли? Пусть Олег Иванович сообщит Аннушке, что Лариса до сих пор не учится. Но я не стала ничего говорить. Опять расстраивать? А слушая ребят, я смотрела на Котофеича.

Люблю бывать в квартире у Аннушки — всегда у них просто, без вычурностей, и очень уютно, много книг, а среди них — в шкафу — стоит тот самый Кот Котофеич, о котором упомянул в письме Валерий Заморыш, — глиняная копилка, какие продавались когда-то на рынке. Аннушка рассказывала, что лет пять назад ее «бывучи» — в то время еще восьмиклассники — шли с ней из кинотеатра, увидели этого Котофеича и смеха ради купили в складчину, а потом кому-то пришла идея: сделать его хранителем записок, посланных как бы в будущее. И каждый написал, какой он видит для себя жизнь впереди, кем хочет быть и все такое. Посовали эти послания в щель на спине Котофеича и уговорились собраться через десять лет, вынуть и обнародовать, кто про что написал. С тех пор и живет важный Котофеич в этой Аннушкиной комнате — правда, без правого уха: по неосторожности отбила его погремушкой маленькая Светланка. Тогда его переместили в шкаф под стекло, чтобы сберечь в целости до назначенного «бывучами» срока.

Всякий раз, когда я смотрю на этого сфинкса в кошачьем обличье, меня одолевает любопытство: какие же тайны хранит он? И сбываются ли мечты у «бывучей»? Предполагал ли Федя Гузеев, что через пять лет окажется на подводной лодке? А Майка Федотова — думала ли, что перестанет писать стихи, а займется оптическими приборами? И стоял ли перед ними тогда вопрос, который мы задаем сегодня себе: «Зачем я?»

Да что говорить! Конечно — стоял. Ведь и у них и у нас одна учительница — Анна Алексеевна. Потому и смотрит на меня безухий Котофеич с хитринкой, словно прощупывает: «А что же ты, Ольга Кулагина, хочешь от своего будущего? И знаешь ли ты, что ждет тебя хотя бы через пять лет, которые остается прожить всем до дня, когда произойдет мое торжественное вскрытие?»

Я улыбнулась безухому сфинксу, как доброму приятелю.

Мы побыли недолго, погалдели, посмеялись и стали прощаться, чтобы не задерживать Олега Ивановича. Он поблагодарил за то, что навестили, и сказал, что в понедельник сообщит подробности из анапской жизни Анны Алексеевны и Светланки.

У киоска Союзпечати наша шумная ватага распалась — группами и в одиночку рассеялись кто куда. Роза помчалась проводить сбор у третьеклашек. Вика пошла с Зинухой. И с Землюковым. Гена Землюков перед этим поспорил с Кирой Строковой — сказал ей что-то про кибернетический вечер, а она заявила: «Эта наука меня не интересует». — «Вот и напрасно, — ответил он. — Кибернетика затрагивает и твое искусство, и твою медицину». — «Знаю, знаю, ваши ЭВМ и картины рисуют», — с иронией сказала Кира. Землюков только махнул рукой и отошел. А за ним и Вика с Зинухой.

Зинуха хоть и сидит со мной, не отходит сейчас от Вики. Они все время вместе. И у меня не появилось желания идти с ними. Да и в спор я не вмешивалась. Прежде наверняка не удержалась бы, заступилась за лирику, но сейчас промолчала.

К тому же Марат предложил:

— Пойдем к Нечаевой.

Не забыл, значит.

Только Ларисы дома не оказалось.

— Ну, я к ней завтра перед школой забегу, — сказал Марат.

Обратно он шел со мной, хотя мог сразу свернуть к себе. Лишь когда впереди замаячила моя пятиэтажка, остановился, кивнул, прощаясь. И вдруг воскликнул: «Ого, что это он?» Я взглянула и увидела: на пустынной детской площадке, около малышовой песочницы, стоит Бурков. Кепка-баран, желтая куртка на «молниях». Н. Б. по привычке, широко расставив ноги, держал руки за спиной. Портфеля у него сейчас не было, должно быть, успел занести домой. А глядел он, задрав голову, куда-то вверх. «На наши окна», — сообразила я. Бурков, увидев нас, рванулся было прочь, но передумал и пошел навстречу.

— Ты что? — спросил Марат. — Ждешь кого-то?

— Да. Вот… Здесь надо, — невнятно забубнил Н. Б.

«Меня», — поняла я. А Марат, так ни о чем и не догадавшись, сказал «пока». И оставил нас.

— Стой! — Бурков бросился за ним, крикнув мне: — Я сейчас, жди!

Он пошел рядом с Маратом, что-то ему толкуя, и они скрылись за углом.

А я послушно стояла. Почему? Зачем? Что заставило меня подчиниться грубоватому приказу?

Он вернулся скоро и сказал, смеясь:

— Те окна — твои, да? По списку ваша квартира пятьдесят третья на четвертом этаже? А у вас никого сейчас. Да нет, я не сам ходил, — поспешно объяснил он, поймав мой удивленный взгляд. — Пацан тут бегал, я попросил его, чтобы вызвал тебя. Он слетал вверх, позвонил, никого, говорит. Да вот он. — У соседнего подъезда стоял с приятелями Вовка Данилюк-Кошман. Они с любопытством смотрели в нашу сторону. — Пойдем, — кивнул Н. Б., и я опять послушалась, мы обогнули дом, двинулись по переулку. — С квартирными номерами вообще забавно бывает, — продолжал Н. Б. — У тебя пятьдесят три, а у Нечаевой тридцать пять. Цифры наоборот. У Алямовой семнадцать на первом этаже, а у Зинки-толстой семнадцать на пятом.

— Откуда ты знаешь Зинухин номер?

— Был когда-то.

— У нее?

— Нет, мимо шли, разговаривали. С тобой-то куда сейчас двинем? — Он постарался переменить тему.

Но я не думала с ним никуда «двигать» и от своего подъезда отошла, только чтобы не болтаться на виду у пацанов. И взрослых соседей тоже. Да и мои родители могли заявиться с минуты на минуту. Я просто увела Н. Б. подальше. И осознала это неожиданно для себя, едва он спросил, куда мы пойдем.

— Никуда, — ответила я решительно.

— А это? — он выхватил из кармана куртки голубую бумажку. — Сеанс в восемнадцать ноль-ноль. Давай так. Топай пока до хаты, а в полшестого, как штык, у «Северного».

Он уже не спрашивал моего согласия, а властно диктовал — выкладывал намеченный им план, видно, нисколько не сомневаясь, что я непременно поступлю так, как он захочет.

Но я повторила:

— Нет!

— Почему? Разве не хочешь?

В том-то и дело — мне очень даже хотелось опять пойти с ним. Просто по улице. И в кино. А потом снова по затемненной улице. И может, опять испытать необъяснимое волнение…

— Нет, — сказала я еще раз твердо. — Никуда я с тобой не пойду.

— Стой! — Он догнал меня и схватил за руку, но я вырвала ее. Тогда он загородил мне дорогу. — Что дуришь?

И вдруг оглянулся.

Почему оглянулся — не знаю. Вокруг никого не было. Только именно в этот миг, когда он вот так, словно чего-то испугавшись, воровато посмотрел вокруг, я поняла: боится. Боится, как бы кто-нибудь не увидел его со мной. Поэтому и в школе при ребятах тоже не подходил ко мне. Не смотрел открыто. А если смотрел, то нехорошо, грязно, как сегодня на алгебре. И Марата увлек отсюда сейчас поэтому же — чтобы Марат не увидел нас вместе. Все хочет сделать исподтишка, скрытно, таясь.

Но ведь и я ничего не сказала о нем дома, не захотела назвать его имя родителям!

Не потому ли, что оба мы творим постыдное? Зазорное перед людьми?

Любовь? Какая же любовь у него ко мне, если до последних дней он не признавал меня за человека, а так… козявка, «пигалица», «детсад»… Ну какая, какая может быть любовь, если в тот вечер, едва ушел от меня, полез к Розке целоваться. Да, да, не она же в самом деле кинулась к нему на шею, как он сочинил, а я поверила в эту чепуху. И к Лариске лез — получил отпор, так он к Розке, а может, и к Зинухе? Недаром знает номер ее квартиры, тоже провожал и подкатывался. Ему ведь все равно с кем. И когда не вышло с другими, он со мной… Только все девчонки оттолкнули, а одна я, хотя и знала, что нет у него ко мне никакой любви и дружбы, ни даже крошечного уважения, согласилась с ним пойти в кино, а потом… Потом сама переживала и переживаю, ругаю себя на все корки — все не так!

Конечно, не так, но из всего, что за последнее время сделала я плохо, самым мерзким было именно это.

Ларису не смогла увести и отнять от Динки — от бессилия.

С ребятами и с Маратом не посоветовалась о Нечаевой — из гордости.

А с ним? Отчего с ним-то? Разве и у меня — любовь? А не просто ли глупость, глупый интерес, девчоночье любопытство? Не устояла, потянулась — для своего удовольствия, потеряв и волю, и разум, и гордость. Значит, сама я мерзкая, гадкая, безвольная.

— Что дуришь, говорю? — Он шел за мной по пятам, пытаясь еще остановить, но я прибавляла шаг, и он опять схватил меня за руку, тогда я оттолкнула его и побежала.

— Ну и дура! — крикнул он, внезапно обозлившись. — Что строишь из себя? Подумаешь, цаца! Да у меня навалом таких, как ты! Подумаешь, катись, катись!

Он грубо бросал слова, тяжелые, как булыжники, — в слепой ярости, наотмашь, швыряло их в мою спину разъяренное его самолюбие, они били одно сильнее, другого…

И поделом тебе, Кулагина, получай, получай, так и надо, несчастный детсад ты, козявка, пигалица!

Он кричал, разгневанный тем, что я, — даже я! — отвергла его, такого великолепного, неотразимого, и не было у него ни благородства, ни достоинства, ни великодушия, чтобы не оскорбить ту, с которой минутой раньше намеревался он провести ласковый вечер. Вот цена его чувствам, мера его рыцарства, глубина жестокости. Но это и моя цена! Цена моей глупости…

Я бежала, а слезы застилали глаза, и сквозь их зыбкую пелену, будто в тумане, я не различала дороги, натыкаясь на встречных, и бежала все быстрее, низко склонив голову, чтобы никто не заметил, как плачу. На безлюдной набережной я опустилась на скамейку и тут уж дала полную волю слезам, нещадно казня себя, и проклиная, и жалея.

С первых робких мечтаний о будущих радостях жизни девчонки как главный зарок, как самую великую клятву произносят чуть ли не с детства откуда-то услышанные слова: «Без любви не дари поцелуя». Путеводной звездой для каждой из них горит эта клятва на пороге неизведанной дали взрослого счастья. И разве не горько осознавать, что ты нарушила эту клятву, что недостойным оказался первый избранник, кому позволила ты впервые прикоснуться к твоим губам?

Я оплакивала утраченный миг первого поцелуя, который, как святыня, мог принести мне радость, а принес стыд и мучительное страдание. Но в этом никто не виноват, никто, кроме меня, только я сама, и никто другой…

«Нет на свете печальней измены, чем измена себе самому».

Я тоже много раз в жизни давала бесчисленные зароки — важные и не столь важные, и нарушала их много раз. Но разве сравнишь все с забвением этой главной девчоночьей клятвы: «Не дари без любви…»

Я поняла наконец, отчего у меня с утра жуткое настроение, такая апатия и недовольство собой.

Но теперь все, все, все, мысленно твердила я, внушая себе, что надо успокоиться и забыть о случившемся. И главное — навсегда вырвать из сердца, забыть Николая Буркова и его грубые слова, которые он бросал мне сейчас, стараясь как можно больнее обидеть. «Все, все, все!» — говорила я вслух, будто ставила на прошлом печать, которая поможет сохранить в тайне от мира, от всех людей — даже от самых близких! — незримый мой стыд, и собственную ошибку, и это по заслугам венчающее ее бурковское поношение.

Сделалось темно, зажглись матовые шары вдоль пустынной набережной, замелькали слабые огоньки редких домиков на противоположном берегу, смолянисто-черная вода в реке будто застыла, густая и вязкая. Я почувствовала, что замерзла. Домой не хотелось: дважды из конца в конец измерила набережную, потом бездумно свернула в какой-то переулок. И неожиданно для себя очутилась перед Ларисиным домом.

Во всех окнах горел яркий свет. Немного постояв в нерешительности, я стала подниматься на третий этаж.

26

В квартире у Ларисы был полнейший беспорядок, как при генеральной уборке, — мебель сдвинута, ковры свалены в углу кучей, в ванне булькала вода, в кухне шипела газовая горелка. Вдобавок во все горло орало радио, а в руках у Ларисы рычал пылесос. Мудрено ли, что мои звонки не были услышаны, пришлось барабанить кулаками. Но и после этого дверь открылась не сразу.

Лариса, как Золушка — в затрапезном фартуке, босая, впустила меня вроде с опаской, заглядывая за спину: нет ли еще кого? И торопливо щелкнула замком, да еще и другим — этого, нового, я раньше и не видела.

— Надоели, шастают, — объяснила она, усаживаясь рядом со мной на тахту, с которой было содрано тут же комом брошенное покрывало. — Сироту Леонид Петрович к себе вызвал. — Я вспомнила, как Гвоздилов смеялся над чернявым, пророча, что инспектор Лепко доберется до него, тунеядца, и «прижучит». Добрался, значит. — А Сирота разозлился, — продолжала Лариса и, поймав мой взгляд, перескочила на другое: — Видишь, затеяла к мамулиному приезду.

Странно. Собиралась уйти из дома, для этого сняла с Динкой комнату, а теперь готовится к мамулиному приезду. Правда, Леонид Петрович увел ее вчера от Дины. Но о чем же они говорили?

Будто угадав, что меня интересует, Лариса начала объяснять: она уже работает! Да, со вчерашнего дня. Дина устроила — не в их магазине, но все же от галантереи, пока ученицей, в киоске на колхозном рынке. И Леонид Петрович одобрил.

А за комнату, которую сняла с Динкой, поругал. Самостоятельной можно быть и дома. И Лариса вчера переночевала уже здесь, у себя, — хотела уехать к Дине, но было поздно, осталась. Леонид Петрович ушел, сделав замок, чтобы не ворвались нахрапом Сирота с Гвоздиловым — ключ-то Дина передала им. Леонид Петрович пообещал его у них отобрать.

Вообще он все хорошо понимает, этот черноволосый с проседью, спокойный, рассудительный человек: правильно его Кулагина расхваливала. И про мамулю понял — о мамуле они все время и разговаривали. Почему она такая, почему всех обманывает? Была Лариса маленькая, обманывала ее — будто умер папа. Потом незаконно получала какую-то пенсию — разоблачили. И на каждой работе ловчит. Попадается и снова ловчит. В детсадике завхозом была — с каким позором изгнали! Лариса тогда плохо еще вникала во взрослую жизнь, но помнит: ходила мамуля мрачнее тучи, да только сама же всех подряд ругала — дескать, несправедливо с ней обошлись. Но роскошные платья для любимой доченьки по-прежнему покупала. Не задумывалась Лариса, откуда эти наряды берутся, носила, фасонила, перед подругами выхвалялась, пока вдруг, нынче летом не подумала: а ведь нечисто живет мамуля! И с вагоном, с дальними поездками расстаться не хочет, потому что и тут ловчить приспособилась — тюки-сверточки какие-то туда-обратно возит, кофточки-мофточки продает перепродает, из-под полы, с оглядкой, в страхе за каждый свой шаг, дорогой товарик «клиенткам» сует. — «Хватит, мама, не надо, не хочу больше так». — «Молчи, глупая! Твои же тряпки гроши-хороши стоят, на что они куплены?» — «Вот и не хочу, не хочу, если так!» — «Носи да помалкивай!» — «А если не замолчу? Уйду вот!» — И уходила. Но далеко ли убежишь? Возвращалась. И опять надевала те платья, только разгуливала в них уже не радуясь, а злясь на мамулю, да и себя презирая. И наконец решила бесповоротно — уйду навсегда, сама себе зарабатывать буду, зато честно жить…

С безжалостной откровенностью обнажала Лариса передо мной подноготную своих отношений с матерью, будто легко шла уже знакомым путем — после вчерашней беседы с Леонидом Петровичем. А может быть, ей хотелось этим рассказом укрепить себя в решении, которое приняла она под влиянием инспектора милиции, — все же не уходить из дома? Да, да, стой на том твердо, Нечаева, живи честно, не так, как мамуля, но будь по-настоящему взрослой. Ведь бегство из дома — ребяческий бунт. Тычешься ты, как слепой кутенок, из угла в угол: пожелала выйти из тупика с мамулей, а попала в плен к Динке. А ты действуй так, чтобы все вокруг — и первая — мама! — по достоинству оценили твою правоту и твою силу. Говорила ли ты с ней хоть раз по душам, на равных? Разобралась ли во всем глубоко, как следует? И что ты, в конце концов, знаешь о ней, о ее личной жизни, хотя бы даже об этом ненавистном тебе «Деточке»? Пособник он в темных ее делишках или, наоборот, хочет добра и ей, и тебе тоже? Не потому ли и требует с тебя по-отцовски отчета — где да с кем ты проводишь вечер? Как же смеешь ты бунтовать против него, если не отделила истину фактов от досужих догадок и вымыслов? Неужели опять хочешь повторить свою ошибку с отцом? Но ведь тебе уже не семь, даже не десять, тебе — шестнадцать! Когда же ты станешь по-настоящему взрослой?!

Не знаю, может, и не такими словами внушал Леонид Петрович свои взгляды Ларисе. Только мне стало ясно, что как при первом разговоре в милиции помог он ей лучше разобраться в отце, так сейчас по-новому раскрыл для нее смысл поведения с матерью.

— Я докажу ей, докажу! — говорила мне Лариса, сидя на тахте, и слушая ее, я поверила — она передо мной уже не такая, какой привыкли мы видеть ее в классе — не легкомысленная модница, а повзрослевший человек, который сумеет доказать маме, как им лучше жить вместе на новый лад.

Впрочем, и я перед ней сидела не та, какой была полчаса назад, до своего последнего разговора с Бурковым, до слез, выплаканных на набережной. Бывают у человека такие моменты, когда, прислушиваясь к себе, улавливает он, что сделался хоть немного другим.

Только что это? О чем еще говорит Лариса?

— Вот буду теперь сама себе власть! Куда пойду, уже никто не указчик мне.

— Постой, постой, — перебила я с тревогой. — Куда ты хочешь идти? Опять к Динке?

— А что? — откликнулась она с усмешкой. — С ней тоже неплохо.

— Конечно, сплошное веселье. Третье или уже четвертое рождение отмечать?

— Про них не говори, — мотнула Лариса головой, поняв, что я с иронией напомнила о Динкиных друзьях, пьяно оравших в этих стенах несколько дней назад. — Они мелочевка, шантрапа, одно слово — уродопалы. Дина с ними только так… Ну, было у нее что-то с Гвоздиловым. А теперь все обрезано. Теперь другие знакомые, не чета этим. Сегодня я ее с солидным хахалем видела.

— С кем, с кем?

— Ну, с полюбовником. — Лариса засмеялась. — Так говорят. Не слышала? Они как раз сейчас в ресторане сидят. Жизняга, скажу тебе. Мы же с тобой и вправду — дуры: что до сих пор видели? На свете столько радостей, а ты и в ресторане ни разу не была.

— Успею еще.

— Ну и жди.

— А ты торопишься?

— Век такой — дни летят, часы стучат. А ты, признайся, с мальчишками еще не целовалась? Динка-то уже все, понимаешь, ну все испытала. И притом — никому не отчитывается.

— Так тебе-то чего же надо? — сердито спросила я. — Чтобы у мамули все хорошо было или чтоб тоже такая свобода?

Лариса опять рассмеялась:

— А свобода тоже не мешает!

Я взглянула на нее растерянно. «Противоречивая натура», — сказала моя мама после телефонного разговора с Леонидом Петровичем. Это его слова. Что он имел в виду, когда говорил так о Нечаевой, не знаю, но если даже он сказал так, могла ли я в чем-то убедить ее?

Я чувствовала себя перед ней ничтожной, неискушенной малявкой — вот уже доподлинно «детсадовская крохотуля», ничего не изведавшая, ничего не познавшая. Наивно смешным представился мне весь мой собственный «опыт», включая и то, что произошло сегодня с Бурковым, то, что еще полчаса назад меня волновало и что в глазах Ларисы, а тем более Динки Черпаковой или какой-нибудь другой на нее похожей девчонки, выглядит сущей пустяковиной.

Не это ли превосходство над такими, как я, «малолетками» и дает право некоторым нашим ровесницам смеяться и разговаривать с нами, пигалицами, снисходительным тоном бывалых знатоков жизни? Вот в соседнем девятом все девочки разделились на две группы — на «модных» и «немодных». Но «модных» объединяют не одни тряпки и прически. Их объединяют мальчишки, потому что «модные» презирают «немодных» не только за то, что те хуже одеваются, но и за то, что «не ходят с мальчиками».

Наш класс в этом отношении все-таки другой. У нас хоть некоторые ребята и перебывали в прошлом году с Лариской в кино — все равно от нее отступились. А в других девочек еще не влюблялись. «Лопухи они у вас лопухами», — оценила их одна «моднячка» из девятого «Б». Только, может, это и хорошо, что они такие «лопухи», а мы — «малолетки». Может, поэтому и дружим без глупостей, ребята с девочками сообща, и все вместе с Анной Алексеевной. Хотя подметила же Розка-белобока про Вику с Землюковым… Значит, все идет своим чередом, возникают и любовь, и дружба, и нечего раньше времени торопиться, как торопится Ларка. Или для нее пришло время? Как и для Динки тоже? Вот и влечет их друг к другу. И потому отдалилась Лариса от нашего класса, рвется к самостоятельной жизни, захотела работать.

Не из-за мамули вовсе, а именно поэтому.

Или вернее — и потому и поэтому?

О чем же мне сказать ей сейчас?

— Давай помогу тебе.

Она кивнула.

И порядок был вскоре наведен. Когда, кроме приглушенного радио, уже никакие звуки не нарушали уютной домашней тишины, в дверь квартиры кто-то торкнулся. В замке заскрежетал ключ.

Мы с Ларисой расстилали последний ковер — в коридоре, и замерли, как были, на корточках, на полу. «Мамуля?» На мой безмолвный вопрос Лариса покачала головой. А за дверью дал знать о себе нетерпеливый терехинский голос:

— Нечаиха! — Сирота стал ломиться, загрохотал кулаками — дополнительный замок вывел его из себя.

Я встала вплотную к двери:

— А ну, прекрати.

Стук оборвался, Сирота пробормотал что-то невнятное, растерянное. Очевидно, не рассчитывал услышать мой голос. В ответ же ему послышался спокойный басок: «Ладно, потопали».

Я вздрогнула: Бурков?

И не долго думая, щелкнула замком, распахнула дверь.

Курчавый оказался передо мной — в обычном своем виде — без головного убора, с транзистором. В другой руке он держал темную бутылку с вином. А в отдалении, на площадке, запрятав обе руки в карманы курточки и надвинув низко на брови кепку-баран, стоял, небрежно облокотившись на перила, Николай Бурков.

— Так-то лучше, — ухмыльнулся Сирота, полагая, что я впустила их, и сделал попытку переступить порог. Но я преградила путь. Он хотел отстранить меня, тогда перед ним встала Лариса. — Да вы что? — Он потряс бутылкой. — Осушим и мотанем, жалко? Сейчас и Ржавый придет, ну? — Он нахально толкнул Ларису и вошел в коридор. Но я схватила его за плечо и рывком —откуда силы взялись — вышвырнула на площадку. Он полетел, запнувшись за порожек, чуть не упал и, обозлившись, кинулся на меня. — Сдурела, телка?

Я не испугалась и, тесня его на лестничную площадку, закричала:

— Драться будешь? А может, и ты? — Я стояла уже перед Бурковым, кричала ему в лицо.

А он даже не пошевелился, не выпрямился, так и стоял, навалившись на перила, только глядел на меня сузившимися стальными щелочками глаз и тонкие губы его слегка подрагивали — почти невидимой ниточкой.

Мой крик взбудоражил соседей, одна дверь открылась, из нее выглянула женщина.

Сирота, прикрыв бутылку полой плаща, осклабился и, паясничая, поклонился:

— Звиняйте, гражданочка, все в порядке. Переговоры на высшем уровне закончены. — И кивнув Буркову, начал спускаться по лестнице.

Соседка скрылась. Бурков тоже начал спускаться, а Сирота задержался на площадке между этажами и сказал:

— Ну, принцесса, теперь — все. Теперь — рыдай.

Который уже раз он угрожал мне. Только сейчас я почему-то совсем его не боялась и ответила со смехом:

— Не забудь полотенце захватить — слезы вытирать!

Бурков не оглянулся. Лариса втащила меня в квартиру.

— Дура! Зачем открыла?

Я и сама не понимала, зачем мне понадобилось открывать. Чтобы взглянуть еще раз на Николая Буркова? Именно в этот момент? Посмотреть, как он будет сейчас вести себя? Заступится за меня с Ларисой или нет?

Впрочем, я заранее знала: все будет именно так, как вышло, — не заступится, не поддержит, сохранит полный нейтралитет. Не помог нам. Ничего не сказал и Сироте. Ни к кому не примкнул. Сам по себе. Ходит рядом и никого не касается. «Его от этого не убудет».

— Прикрыли их забегаловку в «Лучике», — продолжала Лариса, — вот и шастают, злые, ищут, где бы выпить.

И все-таки мне очень хотелось, чтобы Бурков проявился иначе. Да, да, я хотела убедиться: не настолько же он плохой человек?

Но зачем? Разве мало того, что случилось на улице полчаса назад? Что со мной вообще делается?

— Что с тобой? — где-то в отдалении звучал голос Ларисы, и вдруг — как выстрел — ее догадка: — Он тебе все еще нравится, да?

Как-то папа полушутя сказал, что я едва ли понимаю себя. Это действительно так. А еще хочу понять Ларису. Да можно ли вообще что-нибудь понять в этой жизни, в которой все перемешано?

— А ну их всех! — не дождавшись моего ответа, воскликнула Лариса беспечно. — Будем чай пить?

Могла ли я так же беспечно воскликнуть: «А, ну их!»

— Будем, — сказала я. — Только не у тебя. Пойдем ко мне. У нас переночуешь.

Она согласилась. Ей все равно предстояло провести вечер без Дины. Динка-то сейчас сидит с «хахалем» в ресторане.

Какое же противное словечко — «хахаль»! С оттенком презрения. Не друг и не любимый. А так… Временный развлекатель.

Будто нарочно и создано-то оно из Динкиной присказки: «Три ха-ха!»

27

«Жизнь не зрелище и не праздник. Жизнь трудное занятие».

Это сказала не я, а какой-то Сантаяна — американский поэт и философ. Ни его стихов, ни философских произведений не знаю: изречение вычитала все из той же книжки «Афоризмы».

И давным-давно записала себе в дневник. А вспомнила сейчас, лежа среди тишины в темноте ночи. Мирно посапывают рядом Лариса, в дальней комнате — родители. В сонном покое весь мир вокруг — огромный город за стенами нашего дома — другие дома, улицы, скверы, безлюдные магазины, уставшие за день богатыри-троллейбусы. Отстукали запоздало чьи-то одинокие шаги далеко внизу по асфальту, и опять словно глохнешь от непривычной беззвучности.

За последнее время я часто лежу так — в ночной тиши, таращась на потолок, по которому бродят смутные желтые блики уличных фонарей. И думаю, думаю. Вот и сейчас — не в силах заснуть взбаламученная Ларискиными словами.

Долго шептались мы с ней, забравшись в постель и прикрыв дверь, чтобы ни единого словечка не донеслось до моих родителей.

Постаралась об этом я, потому что с того мгновения, как пригласила Ларису к нам переночевать, держала в голове этот план — уединиться с ней и поговорить обо всем, о самом для нас важном и сокровенном. Мне лично это было просто необходимо — я не отдавала еще себе отчета, почему именно, но твердо знала — начну первая ее расспрашивать, едва наступит подходящий момент. И как это будет, тоже не ведала, но ждала, когда же наконец мы останемся одни.

Только мама и папа, будто нарочно, не спешили оставить нас, а охотно сидели с нами за столом после ужина, говорили о Ларисиных делах. Особенно мама.

Когда мы вошли, она, увидев Ларису, обрадовалась: «Давненько ты у нас не была! Проходи. Как настроение? Хочешь работать, слышала? А как же со школой?» — Она забросала Ларису вопросами, из которых стало ясно, что источником ее информации о Ларисиной жизни, кроме меня, был еще кто-то. Скорее всего — Леонид Петрович. Телефонная связь делала свое дело. В этом убедило меня и мамино обращение ко мне: — А ты, значит, все-таки разыскала Ларису? Звонил Марат, сказал — вы вместе ходили. А еще Роза звонила — хотела тебе что-то сообщить о сборе у третьеклассников. Итак, с этой подозрительной компанией ты покончила? — снова переключилась мама на Ларису и, пока мы ужинали, да и после того, как убрали со стола посуду и уселись перед телевизором, не переставала интересоваться ее делами, и давала советы.

Папа сдержанно поддакивал, Лариса вежливо и так же сдержанно отвечала на вопросы, а я молчала. Меня раздражали мамины расспросы и еще сильнее ее советы, которые почти все были невпопад. «Да, да, так и надо, рви дружбу с Диной», — говорила мама поучительным тоном, но с Динкой-то рвать Лариса как раз и не собиралась. «А дома разберись как следует». Этот совет был похож на тот, что давал Леонид Петрович, но о всех сложных Ларисиных отношениях с мамулей моя мама понятия не имела, поэтому и эти ее слова тоже звучали как-то невпопад. Потом, не помню уж из-за чего, упомянула она Буркова. И сказала о нем, что он очень авторитетный в классе. А какой уж сейчас у него авторитет?

Я рассердилась и, вставая, резко сказала:

— Ну, хватит нам лясы точить, спать пойдем.

Мама взглянула на меня удивленно, папа тоже. Да и Лариса удивилась, когда мы остались одни:

— Ты что так?

— Да надоело, — сказала я все еще не в состоянии перебороть своего раздражения. — Ничего толком не знают, а судить обо всем берутся да на свой аршин мерят. «Твой отец и мать в твое время…»

Лариса возразила:

— Нет, они у тебя хорошие. Свое не навязывают.

Хорошие — сама знаю. А — «не навязывают»? Наверное, Лариса сказала так, сравнив их с собственной мамулей.

Но может, и правда не знаю я, как другие родители навязывают детям свое мнение, вот и придираюсь? А мои-то — деликатно помогают, стремясь приобщиться к жизни дочки — им ведь так хочется быть для нее настоящими друзьями! Это папины слова о маме, но они касаются и его.

Вот и волнуются и за меня, и за Ларису, «обмозговывают» вместе с нами, а если и путаются в чем-то и невпопад советуют, так не потому ли, что знают-то про вас все наполовину, а то и того меньше — всего-то я им сама не говорю, держу на полуголодном пайке беглой информации — между супом и вторым блюдом за обедом или между телепередачами, сообщаю обрывки новостей, а когда пытаются они что-то извлечь из этих скудных сведений, чтобы разобраться, мы же обижаемся — дескать, все не так и ничего они не понимают, лучше им никогда ни о чем не рассказывать. Сами мы во всем виноваты, а взрослых обвиняем.

Нет, я не думала так в тот момент — это я сейчас лежу и размышляю: после того как поговорила с Ларисой, и мне стало стыдно. И жалко родителей. Ведь если быть честной до конца, надо признаться — не терпелось поскорее уединиться с Ларисой, мама же со своими советами мешала, и выходит, даже не то, о чем она говорила — впопад или невпопад, — а сама беседа ее была мне в тягость, я и не сдержалась, оборвала.

Почему же я думаю сейчас об этом? Разговор-то с Ларисой шел у меня про любовь…

Я сразу решила, что поговорю с ней, когда она неожиданно спросила у меня: «А тебе еще нравится Бурков?» Я ничего тогда не ответила, а поделиться хотелось. И теперь, едва мы забрались под одеяло, я погасила свет и, придвинувшись поближе, сказала шепотом:

— А у меня есть секрет.

— Какой? — спросила она так же шепотом. Я не знала, как начать про Буркова, и она подтолкнула меня локтем: — Говори.

Я спросила:

— Динка, что ли, замуж выходила?

— Да, — зашептала Лариса, не удивившись, что я вдруг заговорила о Дине. — Да, неладно у нее получилось. Уехал он, бросил ее. Они же не расписывались, ей тогда и семнадцати не было.

— Какой же это «замуж»? — сказала я.

— Конечно, — согласилась Лариса. — Без свадьбы. Но мать-то ее знала. Из-за матери все и заварилось.

— Почему?

— Ну, говорила тебе — безвольная она, тряпка, от Динкиного отца беспутного отстать не может и всех из-за того мучает. Дина с десяти лет из дома бегала — милиция ловила, а она опять убегала. Мишка такой же растет. А когда Дина встретила этого, ну, своего, матери сказала, а та вроде и обрадовалась, что от нее избавится, — иди, мол. Вот она и пошла.

— Глупо.

— Конечно. Только она смеется.

— Кто?

— Дина. Говорит — жизнь ничтяк и все трын-трава. Главное — свобода. Не теряться. У нее, знаешь, сколько поклонников? Сегодня один, завтра другой.

— Что же в этом хорошего?

— А весело!

— Ох, Ларка! — Меня снова охватило беспокойство, как дома у Ларисы, когда она так же легкомысленно, бездумно говорила про веселье и свободу, которая никому не мешает. — Сегодня один, завтра другой. Разве это любовь?

— А любви вообще нет, — отрезала она.

Еще лучше! Не хватает, чтобы она повторила распространенную глупость, будто любовь выдумывают лишь писатели в книгах. И она повторила:

— Про любовь только в кино показывают.

— Это тоже Динка говорит?

— Так все говорят. Вот и мамуля.

— Мамуля?

— Ну! Сколько помню: как увидит в кино — рукой машет, чепуха, говорит, один обман. Главное — за солидным устроиться.

— Главное — устроиться, главное — свобода. А сама-то ты думаешь? Если нет любви, что есть?

— А одна фантазия. Понимаешь, вот познакомилась ты на танцах с мальчишкой. Первый раз его увидела и даже, как зовут, не знаешь. А он тебе понравился. И пошли вы домой. Ну, провожает он тебя. И вдруг — целовать начал. А ты и не возражаешь. Потому что тебе приятно. Ведь приятно? Было у тебя хоть раз так?

На танцах я ни с кем не знакомилась. Но так у меня было. Или почти так. Потому что как его зовут, я знаю. И многое другое о нем знаю. И нравится он мне давно. Только все равно — разве это любовь у меня? А у него ко мне — тем более нет! И все-таки права Ларка: мне было с ним приятно. Но значит, она права и в остальном? И нечего себя стыдить и казнить за то, что произошло так, — пусть ее и нет, любви, пусть одна фантазия?

Нет, все же нет! Потому что если так — значит, побоку всякие высокие чувства и стихи, поэзия и пусть побольше поклонников, как у Динки, — чем больше, тем приятнее — развеселая жизняга, черт возьми! Вот уж чепуха-то, вот настоящая глупость, и не может такого быть, не могу я с этим опять согласиться, да и не живут так взрослые…

Взрослые? А собственно, что я знаю о взрослых? Их поведение — загадка, иногда даже, если они делают что-то, казалось бы, открыто для всех. О чем же говорить, когда коснешься их жизни, утаиваемой от других? Динкин отец — беспутный, а мать его не бросает. И у Ларисы мамуля смеется над любовью, но зачем же тогда у нее «Деточка»? Неужели и вправду лишь ради выгоды? А Данилюки-Кошманы — и хорошо живут, и ссорятся. Чужая семья — потемки, сказала мама. А сама она, моя мама, — любовь ли у нее с папой? Как будто — да. А точнее? Про работу — зачем живут? — спросила я у них, и то — озадачила, а разве спросишь про это?..

Вот и теряюсь я снова — который раз! Все просто в жизни, пока сидишь на уроках или дома, за учебниками, а чуть высунешься на улицу, будто окунулся — сразу в стремительную реку с каверзным руслом — то широко разливается, то клокочет в узкой теснине, то захватит тебя мощным водопадом, то выкинет на мелкий перекатик с камешками, зальет сверху пенным потоком так, что захлебнешься, и тут же обожжет в глубине струей ледяного подводного течения — аж ноги сводит, попробуй выплыви.

И — попробуй пойми: кто — кто. Честный, да злой. Обманщик, а веселый. И с любовью или без любви? Или уж кому какая выпадет планида?

Лариса спала, посапывая, — уснула сразу. Так я ничего и не сказала ей о Буркове. Она забыла спросить про него, а я не стала открываться. Пусть. Все равно осуждаю себя и не могу иначе, потому что хочу, чтобы меня уважали.

Стоп! Вот, кажется, и нашла я самое нужное слово: уважать.

Пусть нет ее, этой любви, если кто-то в нее не верит, но должно быть уважение. И не знаю, как у других, а про своих родителей скажу, да — они друг друга уважают. Про это я уже могу у них и спросить без всякого колебания. Хотя и сама вижу: уважают!

А вот уважаю ли их я? Мама сейчас хотела помочь нам. Пусть неумело, невпопад, но с доброй заботой о Ларисе. А мы? Ушли, оставили без внимания. Но ведь внимание — начало уважения к человеку. А я же люблю маму. Значит — люблю и не уважаю?

Сказал когда-то Курочкин: «В природе нет шагов понятных». В природе. А у людей?

Вот и верно: жизнь не праздник и не зрелище.

Трудное занятие.

28

Утром после завтрака, подойдя к маме и чмокнув ее в щеку, я сказала:

— Ты прости меня.

— За что? — Она сделала большие глаза.

— Сама знаю — за что.

— Ну вот. — Она взглянула на папу. — Что с ней делать?

— А ничего. Все сами с собой сделаем, верно? — Я брала в союзницы Ларису, хотя она и представить не могла, о чем идет речь.

Из дома мы вышли вместе. «Загляну к себе, потом уж на работу», — сказала она, и я решила дать небольшой крюк, чтобы проводить ее, — времени до школы хватало.

Около Ларисиной пятиэтажки мы хотели расстаться, но вдруг она дернула меня за рукав. Я оглянулась. К нам приближался Леонид Петрович. Был он не в милицейской форме, а в плаще и шапке и показался мне сейчас более высоким, чем у себя в кабинете, — молодцевато подобранный, спортивного типа, шел бодрой, упругой походкой, издали махал рукой и заговорил за несколько шагов:

— Здравствуйте, девочки. Хорошо, что застал. Я как раз к тебе. В школу собралась?

Лариса честно ответила:

— Нет.

— Но мы ведь договорились. — Черные глаза Леонида Петровича смотрели на Ларису строго. — Договорились же: до маминого приезда — учиться!

Вот тебе и «одобрил»! Я вспомнила вчерашние слова Ларисы — будто инспектор милиции полностью согласился, что она должна работать. А получается?

— Торопишься, торопишься, — сказал Леонид Петрович, и я подумала: мы с ним одинаково оценили ее поведение, я тоже сказала, что она торопится.

— Да все равно уже, — начала она оправдываться. — Днем раньше, днем позже. Мамуля вот-вот вернется. И меня там ждут. Чтобы оформить.

— Могут и не оформить, — сказал Леонид Петрович, многозначительно глядя на Ларису.

— Но вы же обещали, что не будете мне мешать.

— Я обещал решать по справедливости. А можно ли мне принимать решение, не поговорив с твоей матерью?

— Значит, вы мне не верите?

— Не суди по-детски. Для полной объективности всегда надо знать все. Как говорят юристы: «Выслушай другую сторону». А я ведь тоже юрист. Так что будем соблюдать наши условия. Если тебя сейчас там ждут, ступай, но… — Он постучал указательным пальцем по циферблату своих часов. — До двенадцати я буду у себя, у телефона, который ты знаешь. Позвонишь мне и свяжешь с твоим будущим начальством. Я должен с ним побеседовать, ясно? А как они? — Он кивнул на дом, и Лариса поняла, о ком он спрашивает.

— Не знаю. Я у нее ночевала.

Леонид Петрович посмотрел на меня.

— Это хорошо. От них будьте подальше. Бесшабашные разгуляи.

«Развеселые пустоброды», «бесшабашные разгуляи». Как он еще может их окрестить? Я улыбнулась. Он спросил:

— Радостно?

— Грустно.

— То-то и оно, — согласился он и обратился опять к Ларисе: — Значит, все ясно?

— Да, — сказала она тихо.

Он ушел так же бодро, молодо вышагивая, седовласый взрослый, с которым было удивительно легко разговаривать. Не поэтому ли Лариса и сказала мне вчера о нем с искренней убежденностью, что он все понимает? Вот и сейчас — шел на работу, но думал о ней и тоже, наверное, сделал крюк, чтобы застать до школы и спросить, как у нее с мамой, с учебой, с этими Динкиными разгуляями. И не просто спросить, не просто узнать, но и помочь. Таким он предстал передо мной и перед Ларисой в первый же день, когда мы были у него в милиции, — человеком конкретного дела, умеющим без лишних слов оказать немедленно помощь. Вот бы такой и мне!

Литература, стихи, очерки-заметочки — конечно, прекрасно. Но разве менее прекрасно повседневное вторжение в судьбы людей, которым ты нужен сию минуту. Юрист! Кончить юридический институт и работать, как Леонид Петрович? Чтобы каждый день помогать таким, как Лариса, разбираться в противоречиях жизни — тебе же самой-то в ней станет все ясно. И вот, как уверенный лоцман, поведешь ты к желанной цели по реке с ее каверзным руслом всех беспомощных и заблудших…

Далекая мыслями от наших классных забот, влетела я в кабинет истории за несколько минут до звонка. И сразу попала в обычный многоголосый хаос. Сухощавый Гена Землюков, стоя у доски, что-то доказывал сидящему за своей партой у стенки Илье Шумейко. Вика, окруженная девочками, разговаривала с Зинухой, а Николай Бурков в другом углу — с Кирой Строковой. Ясенев же на «Камчатке» без видимого смысла громыхал крышкой парты. Вдобавок ко всему за моей спиной раздался Маратов голос:

— Внимание, внимание, граждане! — Комсорг вошел за мной по пятам, потрясая какой-то бумаженцией. — Телеграмма девятому «А»! — Все притихли, и он прочитал: — «Дорогие ребята! Получил отпуск. Скоро увидимся. Еду. Привет Анне Алексеевне. Валерий Заморыш».

— Ура! — завопил Ясенев, опять громыхая крышкой.

Разноголосый гам вспыхнул с новой силой.

Марат подошел ко мне, протянул телеграмму.

— Видала, Ольга-джан? Пока ты раскачивалась писать ему, сам едет. Ну, а с Нечаевой — выяснила?

Я не успела ответить, вошел Владимир Семенович. Мы быстренько растасовались по местам. И когда уже усаживались, дверь распахнулась — появилась вечно опаздывающая Розка-белобока, красная, запыхавшаяся и словно чем-то ошарашенная. Она попросила у учителя разрешения сесть и стремительно покатилась по классу, вызвав общий смех. Только на этот раз она не ответила смехом же и не махнула рукой, приветствуя девочек, а, уставив глаза в мою спину, застыла неподвижно.

— Ты что? — шепнула я. Она посмотрела на меня странно — не то испуганно, не то растерянно, и ничего не ответила. — Заболела? — опять шепнула я. Она помотала головой.

Я подсунула ей Заморышеву телеграмму. Она прочитала равнодушно и даже не пошевелилась. Поразительно. Заводную Розку и не растормошила такая новость.

Но едва кончилась история, Белобока зашепталась с Зинухой. Стоя в ряду между партами, они обе принялись разглядывать что-то, упрятанное в Розкином портфеле. Я уже двинулась из класса, когда услышала истошный Розкин крик: «Отдай!» Омега-Ясенев скакал по нартам, размахивая над головой какой-то фотокарточкой. Он выхватил ее у Розы, проходя мимо, и даже не успел еще взглянуть — его перехватил Илья Шумейко. Роза с Зинухой верещали: «Дураки, отдайте!» И вдруг Шумейко замер.

Посмотрел на фотографию и замер, тоже очень странно уставившись на меня. А Гена Землюков вырвал квадратик плотной бумаги у него, тоже взглянул и… Теперь вид ошарашенный был у него.

Я подскочила к нему, желая помочь девчонкам отобрать фотокарточку. И сцапала Землюкова за руку. Карточка оказалась у меня, я поднесла ее к глазам…

Если бы я знала, что увижу! Если бы вообще можно было предугадать, что ждет тебя в следующее мгновение жизни!

На фото была я. Но в каком виде? Бесстыдно развалившаяся на тахте, закинув руку за голову, улыбающаяся и… почти голая.

— Что это? — вскрикнула я. Откуда? — Роза что-то залепетала непонятное, или я уже ничего не могла понять и услышать, на меня в этот миг словно спустилась черная пелена — я оглохла, ослепла и перестала дышать, но сразу очнулась и бросилась вон из класса, побежала по коридору, но тут же остановилась, пригвожденная к полу мыслью: «Это же не я, не я!» Я никогда и нигде не лежала на тахте в таком виде, тем более развалившись перед наглым фотографом. И новая мысль пронзила меня: «Это — Динка!» Я вспомнила, как фотографировал ее у Ларисы Сирота. Да, да, тогда ночью, во время их кутежа.

Отойдя в уголок, хоронясь от всех, чувствуя, как трясутся руки, я снова поднесла карточку к глазам — мое лицо, моя улыбка, мой сияющий безмятежный взгляд, но… Динкины руки, Динкино тело. Искусный монтаж. Подделка. Фотофальшивка!

Затуманенным взглядом обвела я неумолчное школьное столпотворение и рванулась назад, в класс, но никого из своих уже не застала — все ушли в кабинет химии. Немедленно туда! Узнать у Розки, как попала к ней эта дурацкая страшная фальшивка и доказать, что это не я!

И опять остановилась — но как докажешь? Пустить фальшивку по рукам? Уже и без того не слишком ли долго была она в чужих руках?

— Ольга-джан! — навстречу мне шел Марат.

Я представила себе, как сейчас комсорг или кто-нибудь еще из ребят начнет придирчиво рассматривать фотокарточку и при этом непременно мысленно раздевать меня, чтобы проверить, я это или не я… Нет, нет, такой позор!

Не в силах больше ничего объяснять, я крикнула подошедшему Марату: «Это не я, не я!» Он даже остолбенел, должно быть, вообще еще ничего не знал и не помял. А я побежала от него прочь, с этажа вниз, в раздевалку, схватила пальто и выскочила на улицу, разгоряченная, еле переводя дыхание, и пошла, не думая, куда иду, пока не поняла — иду к Ларисе. Только ее же нет дома. Я повернула к колхозному рынку, шла и вслух твердила: «Сирота! Сирота! Это он!» Это дело его рук — поняла я в тот самый миг, когда догадалась, что передо мной фотофальшивка.

— Сирота! — воскликнула и Лариса, едва взглянула на карточку. — Вот подлец!

Я разыскала Ларису легко — «Галантерея» в ряду промтоварных киосков, и сразу же она отпросилась у толстой женщины, к которой приставлена ученицей: женщина отпустила ее со мной, и мы пошли вместе — не сговариваясь, пошли так, будто заранее было понятно, что надо идти и выяснять про фальшивку до конца, и не мне одной, а именно нам вместе. Лариса шла рядом и все время возмущалась: «Вот подлец!» И вдруг остановилась на тротуаре.

— Послушай! А как фотография очутилась у Розки? — Ей пришел в голову этот вопрос, как и мне, но я не знала, что ответить, она же сама заявила: — Подкинул, конечно, подкинул!

Я плохо понимала, куда мы идем и где сейчас искать Сироту, ведь их притончик в кинотеатре «Луч» ликвидирован, а если прямо домой к нему, надо ехать на трамвае. Но Лариса шла уверенно, и привела меня к Динкиному магазину. Только Дины на месте не оказалось. Одна из девушек-продавщиц крикнула другой, высокой и степенной: «Надя, тут про Черпакову спрашивают». Степенная завсекцией подошла и недовольным тоном сказала, что Черпакова вообще обнаглела — вчера ей дали отгул, а она и сегодня не явилась на работу.

— Пойдем, — хмуро сказала мне Лариса. Кому приятно выслушивать выговор за подругу?

И мы сели в трамвай. Я решила: теперь-то уж едем к Сироте. Но и на этот раз ошиблась.

Лариса привела меня к калитке на тихой улочке, мы вошли в длинный двор, где было множество квартир, а в самой глубине двора деревянная пристройка к беленой стене, желтая дверь, кирпичный порожек и одно оконце, подслеповатое, задернутое белой занавеской. Лариса постучала, занавеска на окне дрогнула, приподнялась, на нас глянула древняя старушка. Лариса махнула рукой: «Откройте». Старушкино лицо скрылось, и где-то хлопнула дверь.

Я поняла — это та самая халупа, которую Дина и Лариса сняли, чтобы жить вместе.

Мы вошли через сени в низенькую кухню. Перед нами стояла очень худая, словно почерневшая от старости женщина в сером платке, повязанном у подбородка. Она хмуро посмотрела на нас, бросила неодобрительный взгляд в сторону комнаты, откуда неслись звуки гитары, и, поджав бескровные губы, по-хозяйски важно удалилась за темный полог в глубине кухни. Владелица халупы явно не испытывала радости от квартирантки, которую послала ей судьба.

Да и чем могла порадовать Динка?

Она валялась полураздетая, растрепанная, с гитарой в руках, закинув голые ноги на спинку кровати, и неистово била пальцами по струнам, будто играла не на гитаре, а на балалайке. В комнате, тесно заставленной громоздкими вещами, поражал беспорядок — повсюду небрежно раскиданы чулки, кофточки, платья, на столе сохли остатки еды, среди грязных стаканов высилась неизменная бутылка, на этот раз недопитая, с портвейном.

— Скажите на милость! — Дина села, свесив ноги, и с насмешкой согнулась, вроде сделала мне поклон. Увидеть здесь Ларису ей было не в диковинку, на нее она даже не взглянула. А меня сразу обдало запахом духов или одеколона, будто ароматное облако, постоянно окружавшее Дину, распространилось на всю комнату. Должно быть, не один пузырек вылила Черпакова, «очищая атмосферу» этой халупы, где многолетняя затхлость старомодного уюта перемешалась с парфюмерной терпкостью, табачным дымом и винными парами. — Прошу, пане! — Царственным жестом, в котором тоже просквозила насмешка, Дина показала на стол и сама потянулась к бутылке. — Давай стаканы, Ларь! Эх, пить будем, гулять будем, — запела она вдруг пронзительным голосом, притоптывая. — А смерть придет…

— Не надо, — сказала Лариса, отбирая у нее бутылку. — Тебе уже сверх нормы.

— А ты учетчик? Контролер надо мной? Лей, говорю!

— Нет. — Лариса решительно отставила бутылку подальше и протянула фотографию. — Вот, смотри.

— Что это? — Динка тупо воззрилась и тут же расхохоталась, падая на кровать. — Состряпал-таки, уродопал!

— Что же смешного? — не выдержала я.

— А что прикажешь? Плакать? — Лежа на спине, она потрясла фальшивкой. — Техничная получилась хохмочка, правда?

— Так ты знала? — испуганно, боясь поверить, что это возможно, выдохнула Лариса.

Дина расхохоталась громче прежнего.

Лариса растерянно пробормотала:

— Это же гадость.

— Да дуры вы обе, дуры стоеросовые! Я бы гордилась — такое тело! — Она вскочила и с бравым видом прошлась по комнате, хвастливо красуясь голыми ногами.

— Гадость, гадость, — повторяла Лариса.

— Что причитаешь? — разозлилась Динка. — Ну, переснял Сирота, подумаешь, телячьи нежности! Да, вот, вот! — с яростью разорвала она фотографию в мелкие клочья и бросила вверх — взмыли черно-белые бумажки и рассыпались по полу, а Динка начала их топтать, приговаривая: — Вот и все, вот и все!

— Нет, не все, — сказала Лариса. — А позор? Ее позор там, перед всеми?

Динка замерла передо мной.

— Ах, позор? Позора, значит, испугались? А какой он бывает, этот самый позор, знаешь ли хоть? — И вдруг снова, повернулась к Ларисе. — Зачем ее привела? Честь принцессину отстаивать? Гада-фотографа на чистую воду выводить? Защиты искать? От подонков? Справедливости? А я сама такая… Да, да! Еще хуже! Ты жить со мной здесь раздумала, инспекторик уговорил вернуться, и с ней теперь водишься? Так чего же хочешь? Чтоб я о вас беспокоилась? А обо мне кто будет? Кому я нужна? Такая вот… Дешевка распоследняя, да, да, вот! — Она лихорадочно задвигала тарелками, что-то выискивая среди них, и нашла — показала измятую десятирублевую бумажку. — Вот, вот! — Выставила на ладони, снова скомкала, отбросила с брезгливым выражением и ухватилась за бутылку. Но тут же села, сгорбившись, обмякнув, опустив плечи, отрешенно уставившись взглядом в пол.

Мы с Ларисой переглянулись. А Дина заговорила, не глядя на нас, сама с собой, тихо, будто через силу ворочая мысли-камни:

— Докатилась! Все нипочем — один, другой, третий… Куда как весело. А сегодня — этот… красавчик, стихи читал и вот — выложил! С грязью смешал. Никто еще так… Ну, да стою того, стою, королева для всех. А вы про это? — Она пнула ногой клочки фотографии на полу и опять, вскочив, взялась за бутылку, но вина уже не было. Динка с ожесточением всадила червонец в горлышко. — Вот, вот, ночь любви, счастье-утехи, вранье все, тоска смертная, противно все, пакостно! — Она уронила на стол голову и навзрыд заплакала, вцепившись побелевшими пальцами в волосы.

— Дин, ну, Дин, — подошла к ней Лариса и тронула за плечо, но участливый тон и это легкое прикосновение окончательно вывели Динку из себя — разъяренная, с покрасневшими и распухшими от слез глазами, она оттолкнула Ларису, закричала:

— Катитесь, катитесь от меня, чистенькие! И так дышать нечем, вонюга кругом! — Она засуетилась, зашарила по карманам халата и, вынув флакончик с духами, начала расплескивать духи направо и налево, неистово бормоча: — Вонюга, вонюга!

Она была как очумелая, и я и Лариса глядели на нее со страхом, не зная, как успокоить. В этот момент в комнату вошла хозяйка. Она стремительно, с удивительной для ее возраста проворностью приблизилась к Динке, обняла за плечи и, прижав к себе, сказала властным глухим голосом:

— А ну, уймись!

И Дина покорилась — на руке, по-матерински ее приласкавшей, беспомощно всхлипывая, затихла.

29

Стародавняя истина: все познается в сравнении…

Еще час назад мне казалось — я самый разнесчастный человек на свете. Я не знала, куда деваться от стыда, обиды и оскорбления. И прижимая к груди злополучную фальшивку, сломя голову мчалась к Ларисе, не ведая зачем, но с тайной надеждой — она мне чем-то поможет.

Но вот обрушилось на нас с Ларисой у Динки такое, что затмило мои горести, наполнив сердце болью и состраданием к девчонке, ощутившей ужас своего падения.

Что уж говорить о собственном позоре, если так безжалостно растоптано Динкино достоинство? Виновата в этом она сама или еще кто-то — какая ей сейчас разница? Сейчас ей тошно и она плачет обессиливающими слезами. Хорошо еще, что в такой момент оказалась рядом с ней мудрая старая женщина, на плечо которой Дина смогла приклонить свою забубенную голову.

Мы долго стояли с Ларисой на трамвайной остановке в толпе ожидающих третьего маршрута и молчали, лишь изредка переглядываясь, без слов понимая друг друга. То, что переживала где-то там, на узкой улочке, за нашими спинами, в низенькой тесной халупе, Дина Черпакова, ждало бы и ее, Ларису Нечаеву, не удержись она от соблазна — шагать навстречу развеселой жизни. Теперь-то видно: не очень и весело было Динке — смеялась и хорохорилась она всегда с деланной удалью, выставлялась с бравадой, но уже не раз и звериным воплем прорывалась у нее эта смертная тоска: «Эх, изуродовала бы всех!» Конечно. Разве можно жить, когда в душе ни любви, ни святости, и никакой привязанности, — и даже спасительной веры в будущее свое счастье нет ни капельки…

Мы сошли с трамвая в центре. И я остановилась на углу.

— Ты что? — спросила Лариса.

— Ничего.

— Так пойдем. — Она кивнула в сторону. — По-моему, надо к нему.

Я догадалась: к Леониду Петровичу. Но покачала головой.

— Никуда я не пойду.

— Как же? Да и про нее надо сказать.

— Про нее скажи, — согласилась я.

— А про этого типа? Негативы-то остались. Он может снова их отпечатать.

— Пусть.

— Да ты что? Не понимаю.

Они и вправду не понимали меня. А я вдруг обрела необыкновенное спокойствие. По сравнению с тем, что совершается с другими людьми, случившееся со мной лишь досадное недоразумение. Не сегодня-завтра все выяснится и никакой беды — не то что с Динкой. Но даже из-за Дины идти к Леониду Петровичу я сейчас не могла. Потому что все равно пришлось бы говорить о себе. А мне хотелось просто переждать, пока все пройдет и забудется само собой.

— А ты иди, — сказала я Ларисе. — О Дине ему надо сказать.

И она пошла одна.

Я повернула к дому.

«Сказать обо всем сразу или не сказать родителям?» — я задавала себе этот вопрос и не знала, как на него ответить, и, уже поднимаясь по лестнице, решила: пока промолчу. Может, все и улеглось? Ребята в школе посудачили и перестали, фотографии у них больше нет, да и вообще ее нет — мелкими клочками устилает она пол в Динкиной комнате… Так думала я, открывая дверь и входя в квартиру, и все же с настороженным вниманием притихла в прихожей, пока снимала пальто и сапожки, — прислушалась, дома ли?

Да, дома. Но что-то уж очень подозрительно молчат. Или нет. Раздался мамин голос из дальней комнаты:

— Ольга, ты?

Смешные иногда задаются вопросы: кто же еще может войти, открыв дверь своим ключом?

Папа сидел на диване, читал газеты, мама появилась в дверях спальни с шитьем в руках.

— Есть хочешь? А то скоро все будем обедать, подождешь? Что нового?

Она каждый раз забрасывает меня вопросами и часто спрашивает именно так: «Что нового?» Но сейчас в ее интонации я уловила непонятный оттенок. И промелькнуло в ее взгляде все-таки что-то подозрительное. Я ответила как можно равнодушнее:

— Ничего. — И прошла в свою комнату, почти физически ощутив спиной на себе родительские взгляды. Несомненно, провожая меня молчанием, они переглянулись.

И папа пошел за мной, остановился на пороге, держа руки за спиной.

— Вот что, дочь. Мы хотели бы с тобой кое-что выяснить. Я сейчас брал почту. И вынул из ящика… Ты не пугайся. Мы с мамой рассмотрели и поняли — это не ты. Это чья-то злая шутка. Видишь? — Он протянул мне из-за спины фотокарточку, точно такую же, какую разорвала Динка.

Я взяла ее и швырнула что есть силы на стол.

Я думала — та была единственная. Но вот другая.

И села, зажав щеки ладонями.

На пороге появилась мама.

— Я говорила!

Что говорила она до моего прихода, не знаю. Но этот ее возглас, вроде осуждающий папу, привел меня в чувство. Я спокойно взяла фотофальшивку, положила ее перед собой и рассказала родителям обо всем. Как Розка-белобока принесла такую же в школу, как мы с Ларисой ходили к Дине и как Дина разорвала ту… Я ничего не сказала о самой Дине — это было сейчас не к месту, только упомянула, что она подтвердила нашу с Ларисой догадку — фальшивка дело рук Сироты-Терехина.

— Понятно, — сказал папа. — Они тебе мстят.

— Поменьше бы с ними крутилась, — заявила мама.

— Но так было надо, — возразил ей папа. — В борьбе не бывает без жертв. Вопрос только — обошлись ли они этими двумя?

Его прервал телефонный звонок. Мама взяла трубку и сказала кому-то «здравствуй». Потом позвала меня.

— Оленька, — начала Зинуха приглушенным голосом. — Ты не расстраивайся. Все чепуха. Если у тебя дома еще ничего не знают, не показывай вида, о чем я сейчас скажу. Понимаешь, я только что из школы и… в почтовом ящике у нас… Ну, в общем, лежала такая же. Я спрятала и никому не покажу, отдам тебе, ты уничтожишь. Какая-то тварь разносит. Розке ведь тоже: утром она выбежала, почты еще не было, а видит — что-то белеет. Вернулась за ключом, открыла ящик, из-за этого даже на урок опоздала. И только мне показать хотела, посоветоваться, как быть, а ребята дураки. Но они и сами не рады, что так получилось, ты на них не сердись, все возмущаются. Особенно Марат, говорит, этого не оставит. Я к тебе потом забегу, принесу, хорошо? Только не расстраивайся.

Трогательная была в своей заботливости вечно всех утихомиривающая Зинуха-толстуха. Я сказала ей, что рада буду ее видеть, а когда положила трубку, то сообщила родителям: вот гуляет по свету и третья фальшивка.

Сколько же их еще? А еще и негативы.

— Этого оставить нельзя, — сказал папа, как и Марат, принимая какое-то решение.

И я с ним согласилась: да, само собой ничего не пройдет, не забудется.

— Нужно позвонить Леониду Петровичу, — поняла его мама.

Но прежде чем они успели позвонить Леониду Петровичу, уже заверещал телефон. Тоже не зная, в курсе ли событий мои родители, Лариса осторожно, таясь от них, рассказала мне, что Леонид Петрович уже вызывает к себе Сироту. Он давно предупреждал этого бездельника и вот теперь будет говорить с ним со всей строгостью.

В заключение и Лариса пообещала забежать ко мне.

Мама после этого сразу набрала номер Леонида Петровича и поставила его в известность, что обнаружены еще две фотографии. Он что-то долго ей объяснял.

— Есть статья в уголовном кодексе, — сказала она нам с напой, когда положила трубку. — За оскорбление клеветой. Он просил доставить ему и эту, — она кивнула на карточку.

— Я отнесу, — сказал папа.

После обеда он ушел. Я осталась в своей комнате одна. За обедом мы не говорили о фотографиях, а включили телевизор, но изредка я ловила на себе тревожные мамины взгляды. И обрадовалась, когда она тоже ушла в гастроном.

Вынула дневник и хотела записать в нем, что чувствую.

Только мысли мои разбегались. Я была совершенно спокойна за себя. Чем больше людей включалось в эту историю с фотофальшивками, тем спокойнее я становилась, потому что ведь все понимают — я-то ни в чем не виновата.

И думала я опять о Дине и о Ларисе.

Им обеим сейчас хуже, чем мне. Черпаковой потому, что она — как в пропасти. Лежит на жестком каменистом дне, шмякнувшись с высоты, перекалеченная, стонет от боли в отчаянии. А Нечаева застыла у обрыва — вот-вот тоже рухнула бы вниз, да удержалась и смотрит сверху на поверженную Динку с испугом. По легкомыслию своему тянулась она к Динке, то играя во взрослую хозяйку, принимающую у себя гостей, то усматривая в ее распущенности чуть не образец для собственного поведения. А теперь-то небось присмирела, когда на полном бегу едва зацепилась на краю обрыва, ощутив, что могла бы и сама оказаться там, где валяется сейчас Дина.

Нет, я не ставила себе в заслугу, что удержала Ларису. В конце концов, Динкина истерика могла разразиться без моего присутствия. Рано или поздно — это обязательно бы случилось на глазах Ларисы. И независимо от моих усилий — оторвать Ларку от такой подружки — ее жизнь повернулась бы к лучшему, я так считаю. И все-таки, думая сейчас о них обеих, я невольно перебирала в памяти собственные попытки помочь Ларисе. Пусть я достигла малого и тот же Леонид Петрович или просто определенные обстоятельства помогли ей куда больше, я все же старалась не зря.

И если бы пришлось начать сначала, я повела бы себя точно так же, даже зная, что расплатой за это будут фотофальшивки. Потому что пусть мстит мне кто хочет — и Сирота, и Динка, и вся их шатия! — я для всех для них враг, — ну и пусть, все равно не отступлюсь от Ларисы, как она сейчас не отступается от меня, а помогает, стараясь вывести этого Сироту на чистую воду.

Обо всем этом хотела я написать в дневник, но, пока сидела и соображала над белым листком, в прихожей мелодично и нежно пропел звонок: кто-то явился.

Зинуха или Лариса? Я подлетела к двери, и не спрашивая ничего, распахнула ее и… Нет, конечно, от неожиданности не умирают. Но несомненно — каменеют. Я закаменела. Передо мной стоял Бурков.

— Здравствуй, — пробасил он глухо, переминаясь с ноги на ногу. С него стекала вода: мокрая куртка, мокрая кепка-баран, грязные ботинки. — К тебе я.

Этого можно было не говорить — ясно, не к родителям. Он помолчал.

— Выйди на минутку.

— К-куда? — Я обрела наконец дар речи, хотя и не полностью.

— Ну, сюда. — Он бросил настороженный взгляд в глубь квартиры, и я поняла: стесняется войти не только потому что мокрый и грязный, но и потому прежде всего, что не хочет говорить при моих домашних.

Я отступила на шаг:

— Входи. Никого нет.

Он вошел и остановился у самого порога, по-прежнему переминаясь с ноги на ногу, и снял кепку, не глядя на меня.

— Я ненадолго.

Мы стояли друг перед другом и молчали — он хмурился, сводя брови-спичечки на переносице, уставившись глазами в глухую стенку прихожей, а я смотрела на него и ждала, что он скажет.

И он сказал:

— У тебя «Господа Головлевы» есть?

— Хочешь прочитать?

На днях Юлия предупредила нас, что вслед за Некрасовым мы начинаем изучать Салтыкова-Щедрина — готовьтесь, читайте. Вот, значит, Бурков и забеспокоился. Похвальное рвение. Только похоже — это примитивный ход. Я вспомнила, как в день моего рождения так же, стоя на этом месте, лепетал Ясенев-Омега: шел мимо, заглянул случайно. Велика у мальчишек охота темнить! Нет чтобы сразу признаться: пришел потому-то. Непременно сочинят какую-нибудь дурацкую причину.

Я вынесла книгу. Н. Б. взял ее, даже не взглянув. Вид у него был необычный. Не то смущен враньем про книгу. Не то мучает еще что-то.

— Послушай. — Басок вибрировал, срывался. Глаза все также упирались в стенку. — Ты на меня не сердись, ладно?

— Я?

— Ну, бывает ведь. Сотворишь. А потом сам не рад. Так что не сердись.

— Да за что?

— За все. — Он впервые посмотрел прямо на меня, и я подметила в его глазах такое страдальческое выражение, что мне сделалось не по себе. А он громко повторил: — Ну, за все, за все, поняла? — И ринулся из квартиры, с силой захлопнув за собой дверь, затопал по лестнице вниз, я слышала, как тяжело удаляются его шаги.

Я стояла опять закаменелая, не пытаясь остановить или окликнуть Буркова, отгороженная от него не только звонко щелкнувшей замком дверью, но и стремительным потоком мыслей, которые захлестнули меня. Зачем он приходил? За что извинялся? За грубость вчера на улице? За свои приставания? За неуважительный тон и оскорбления раньше, в классе? «За все, за все, поняла?»

Нет, я ничего не понимала. Стояла уже у окна в комнате, глядела, как заливает неприютную улицу дождь, как бегут по стеклу расплющенные капли шустрыми змейками, и не могла понять, зачем Н. Б. приходил, не побоявшись даже такой погоды, весь вымокший…

30

Я никому не сказала о том, что он был у меня. Ни родителям, ни девочкам. С Зинухой встретилась не сразу — она не явилась ко мне, как хотела. Уже вечером позвонила, сказала: приду завтра.

А Лариса прибежала. Тоже вся мокрая — дождь не переставал хлестать. Но ей не хотелось сидеть дома. Потянуло к нам, и мы опять все вместе — с мамой и папой — ужинали, смотрели телевизор и разговаривали о разном. О фальшивках, конечно, тоже.

Папа пришел от Леонида Петровича, уверившись, что виновный за грязную подделку будет наказан. А мама удивлялась, как это можно докатиться до подобной гадости. Лариса сказала, что ни у Сироты, ни у Гвоздилова нет совести, они ни с кем не считаются, делают только то, что им хочется.

А едва мы остались с ней перед сном одни, она со вздохом сказала, что ей очень жалко Дину. При родителях о Дине мы не вспоминали — может, потому, что ни папа, ни мама не знали про нее всех подробностей, мы с Ларисой так и не посвятили их в ее дела.

Теперь же, лежа, шептались, иЛариса сказала: Леонид Петрович обещал поговорить с Черпаковой безотлагательно.

— А у меня завтра мамуля прикатывает, — вдруг сообщила Лариса и не то усмехнулась, не то снова вздохнула. Я не стала ее ни о чем больше расспрашивать — тут уж мне все было понятно: ожидает Ларку серьезное испытание. Но опять-таки обещал Леонид Петрович помочь и ей. И он уже говорил с ее новым начальством из галантереи — только неизвестно, останется ли Лариса там или подыщут ей другое место или вообще закончит девятый класс, а потом уже уйдет в техникум. Ей ведь надо добиться главного — выйти из-под мамулиной опеки, чтобы жить независимо от ее денег, которые добывает она всякими махинациями.

Утром Лариса ушла — до приезда мамули она должна все-таки помогать толстой женщине в киоске на базаре.

А я села готовить уроки. Их было немного на понедельник, и расправившись с учебниками, я попробовала писать сочинение. То самое, с вопросом: «Зачем я?» Хотя бы начать. Но, как и вчера над дневником, разбегались мысли. Не придумывалась даже первая фраза.

А тут еще папа опустился за почтой и принес среди вороха газет конверт из Ленинграда. От Майки Федотовой, Аннушкиной «бывучки».

Она оправдывалась, что долго не отвечала — находится в страшном цейтноте: перешла в группу СОП, специальных оптических приборов, и проходила технологическую практику на заводе медицинского оборудования. На этом заводе медицинский инструмент изготовлялся еще при Петре Первом. Конечно, вместо громадных нынешних цехов была здесь тогда одна-единственная крохотная избенка. А занятия сейчас у студентов отнимают массу времени, причем половина — занята электроникой. «Из этого ты сама можешь сделать вывод, — писала Майя, — какой ответ напрашивается на твой вопрос: почему я теперь не пишу стихи? Нет, не только из-за недостатка времени. А потому, что все мое время уходит на дело, которое будет главным делом в моей жизни. Искусство люблю по-прежнему, стихи тоже, но вижу: мало преуспеваю в их сотворении и потому предпочитаю наслаждаться чужими, истинно великолепными. Но по-настоящему увлечена я сейчас поэзией, заключенной в потоке цифр и математических формул. Могла ли я предполагать, что так увлекусь техникой? Все же каждому человеку предназначено любимое дело! Только надо его найти. Плохо, когда ничем не интересуешься в школе, но плохо, когда интересует и слишком многое — не знаешь, что выбрать. И все-таки самое главное — как ты будешь свое избранное дело делать! Потому что ведь, даже имея самую возвышенную профессию, можно оставаться ничтожным обывателем. И летчик может быть слепым кротом, а шахтер — парящим в небе звездочетом. «Рвись в небо, даже зарываясь в землю» — вот лозунг, который провозгласил недавно в письме ко мне Валерий Заморыш. Поразил он меня: ушел из восьмого и затерялся, да подал голос, написал Анне Алексеевне. Был вроде не очень выдающейся личностью, хотя и с характером, — таким запомнился, а теперь… «Рвись в небо…» Молодец, право. И еще вообрази — до сих пор помнит мои стишки, написанные тогда и уже забытые мною, — про весну в октябре. Там есть строчки (он переписал мне все целиком): «Весна девчонкой озорной пришла негаданно за мной. И даже звезды в вышине трубят мне громко о весне». Говорит, что скоро приедет к вам. И сообщает, что наш Кот-Котофеич хранит какую-то очень важную его тайну. Даже вроде намекает — связано это со мной. Совсем заинтриговал — интересно! Жалеет, что не сможем с ним пока увидеться. Подчеркивает — пока! Судя по письму и по фотографии (которую прислал) — хороший он стал паренек, право! Когда увидите его — непременно передайте большущий привет, в дополнение к посланию, которое я ему уже отправила. И Анне Алексеевне, конечно, тоже привет, и всем вашим тоже. Как твои дела? Надеюсь, черкнешь? Майя Федотова».


Зинуха заявилась с Розой-белобокой. И первым делом сунула мне фотофальшивку, завернутую в белый листок бумаги. Я небрежно кинула ее на свой письменный стол. А Роза, оглядываясь на дверь, за которой остались мои родители, приглушенным голосом сообщила, что Марат уже ищет.

— Что ищет? — не поняла я.

— Не «что», а «кого», — уточнила Роза. И кивнула на фотофальшивку в бумаге. — Ищет, кто нам их подкинул.

— Занялся расследованием, — добавила Зинуха, смеясь. — Сыщиком заделался. И забрал у меня карточку, помнишь — где мы в сквере сидим.

— Зачем?

— Не знаю. Но ведь ее тоже курчавый делал. И потом на ней все ребята. Не только наши, а кто был тогда, помнишь?

Я вспомнила: кроме наших, были Гвоздилов с гитарой, Бурков, белогривый бородач. И сам Сирота-фотограф.

— Что же выяснять, — сказала я. — Яснее ясного, кто подкинул. Терехин.

— Ясно, да не очень, — возразила Роза. — А откуда он наши адреса узнал? У кого карточки-то обнаружились? У меня, у тебя да у нее. Может, и еще у кого-то в ящике лежат, пока неизвестно. Но если даже только у нас? Кто про наши квартирные номера знал?

Квартирные? «У Алямовой — семнадцать, но на первом этаже, а у Зинки-толстой тоже семнадцать, да уже на пятом!» Явственно услышала я насмешливый басок Буркова. Неужели?..

Нет, нет, не может быть!

— Что с тобой? — спросила Зинуха обеспокоенно.

— Что?

— Побледнела вся. Верно, Розка, смотри…

— Да нет, нет, ничего…

Ужасных своих подозрений я не могла высказать даже верным подружкам. Но неужели он? Нет, нет…

Только как он сказал-то вчера, нанеся мне свой неожиданный визит? «Бывает, сорвешься, потом сам не рад. Не сердись. За что? За все, за все…»

Нет, все равно — невозможно! Неужели еще и это он смог?

Я не только побледнела, но и вспотела от волнения и, чтобы как-то отвлечь девочек, дала им Майкино письмо. Зинуха сразу принялась читать вслух. И обе они начали говорливо обсуждать его содержание. Розку-белобоку особенно заинтересовала Заморышева тайна, доверенная Коту Котофеичу. А Зинуха обратила внимание на слова о выборе профессии.

— Вот это верно! — воскликнула она. — Очень трудно выбрать, если увлекаешься многим. Вот нравится мне и геология, и химия, и стенография.

Пишет Зинуха действительно отменно — необыкновенно быстро и все равно красиво.

— А что? — согласилась Роза. — Чудесно — стенографисткой. Сиди себе на совещаниях и узнавай разные новости.

Так они тараторили, а я молчала, лишь кивала, соглашаясь то с одной, то с другой. А сама думала о Буркове: неужели, неужели, неужели? И еще: выяснить, выяснить, как можно скорее надо о нем выяснить. И решила: девчонки пойдут домой, а я их провожу и помчусь к Марату. Уж он-то обязательно все знает!

Так я и сделала. Только перед самым нашим выходом из квартиры явился неожиданно еще один гость. Ясенев-Омега! И везет же ему — второй раз он заглядывает ко мне и второй раз налетает на Розку-белобоку с Зинухой. Увидев их в прихожей, уже готовых выбраться на лестничную площадку, он залепетал, комкая в руках шапку:

— Да я вот… Шел вот… — чебурашкинские уши его маково закраснелись.

— Знаю уже, — сказала я. — Шел мимо, зашел случайно. Входи.

— Можно и тут, — отступил он от порога, поняв, что я в пальто — собралась, значит, выйти вместе с девчонками.

— Тут так тут, — согласилась я и крикнула маме: — Я скоро!

От подъезда девочки пошли вперед, а мы с Ясеневым немного отстали.

— Ну, что скажешь?

Он ответил:

— Ничего.

— Как так? А зачем пришел?

— Да просто так.

— На меня посмотреть?

— И посмотреть тоже.

— «Тоже». Значит, все-таки, еще что-то?

Он засмеялся.

— Да нет, просто.

— Просто, сложно! — Я рассердилась. — Хватит морочить голову. Выкладывай, что случилось?

— У меня правда — ничего. А вот у тебя. Ну, после вчерашнего, в школе. Когда ты ушла-то… Ведь это я у них вырвал фотку. Не хотел, а сдуру. Да о тебе никто плохое и не думает, ты на меня не злись.

Вот оно что! Тоже пришел объясняться-извиняться. Тоже?

Да они словно сговорились — Альфа-Бурков и Омега-Ясенев, сидящие за одной партой. «Ты не сердись». «Ты не злись». Оба чувствуют какую-то свою вину передо мной. Только у Ясенева — пустяки, обычное озорство, а у Н. Б.? Что у него?

Мне снова ярко представилось, как, блуждая по стенке прихожей, старались не останавливаться на мне бурковские глаза. Грустные глаза.

Неужели, неужели он мог оказаться способным на такую пакость?

Я не слышала, о чем еще невнятно и путано говорил Ясенев. Опамятовалась, когда он остановился: «Ну, я пойду». Тогда и я остановилась, взглянула на него, ответила:

— Хорошо, иди. — И вдруг добавила: — Ты тоже на меня не злись. — Он заморгал непонимающе. Я объяснила: — Так ведь не написала я тебе стишки-то. Ну, про которые просил тогда.

Он махнул рукой и засмеялся.

— Ладно. Я уже сам.

— Что сам?

— Ну, сам написал. — Он опять засмеялся. — Не шибко гладко, правда, у тебя бы лучше вышло, но ей понравилось. — И, посерьезнев, заключил: — Тебе же не до этого было, с Нечаевой возилась.

Он пошел — невысокий, щуплый и несуразный, напялив на голову шапку так, что чебурашкинские уши его оттопырились еще сильнее. А я провожала его признательным взглядом, — уже не впервые удивляясь: Ясень ты. Ясень, как чутко все понимаешь!

Девочки ждали меня на углу. Их распирало любопытство: какие у меня с Омегой секреты? Но я только сказала:

— Жалеет, что вырвал у вас вчера фотку.

— А ты знаешь, — подхватила Зинуха. — Он и в классе костерил себя на чем свет стоит, когда Юлия пришла.

Юлия? Значит, уже и она знает об этих фальшивках? Да, наверное, и другие учителя… Но никто из девочек не говорил мне про это. Не хотят лишних слов? Оберегают от ненужных пересудов?

С признательностью посмотрела я на них, расставаясь.

И побежала к Марату.

На этот раз мне не повезло — дома его не застала. Тетя Ася сказала, что он недавно умчался на вокзал — кого-то встречать.

— Прибежал из школы и заспешил — успеть бы! Кто у вас там должен приехать?

Кто? Я сначала даже не сообразила. Потом подумала: неужели Заморыш? И тоже заторопилась проститься с тетей Асей. Может, и мне побежать на вокзал?

Декабрьские сумерки незаметно перешли в непроглядную ночь. Я шагала по залитому огнями городскому центру. Дождливая непогода кончилась, и, хотя пахло сыростью, воздух был теплый. Не спеша струился нарядный поток пешеходов. Я решила укоротить себе путь и свернула в проулок.

Здесь оказалось меньше людей и тускло тлели приномерные лампочки у домов. На фоне черного неба четко обозначились голые ветви деревьев, а в вышине, словно внезапно проявленные при слабой освещенности проулка, засверкали крупные, чистые, умытые многодневным дождем звезды.

Я задрала голову, ощущая себя одновременно крохотной и безмерно сильной в этом мире — недалеко от шумного центра города перед лицом безмолвной вселенной, распахнувшей свои необозримые владения. Бескрайность звездного неба с детства волнует меня, часами могу смотреть на него и часто упрашивала Вику рассказывать мне — она знает небо, как город, в котором мы родились, и сколько раз мы вместе, стоя на балконе их дома, приставив к глазам подзорную трубу, доставшуюся Вике еще от деда, совершали прогулки по загадочным проспектам далеких созвездий. Всякий раз при этом испытывала я чувство слитности своего маленького «я» с окружающим миром, включая в него и наш город, и страну, всю землю и небо над головой — весь непостижимый, за пределами видимого разлившийся космос…

— Ого-го, Ржавый! Гляди, кто топает? Узнаешь? Три ха-ха.

Я спустилась с небес на грешную землю: передо мной стоял Сирота.

Он вылез из какой-то подворотни в простенке между низенькими кирпичными строениями. Я увидела там еще Гвоздилова — он допивал прямо из горлышка бутылки вино. И отбросив пустую бутылку, тоже встал передо мной, опалив пьяным перегаром.

— А-а-а, принцесса!

Был он вдрызг пьян и оттого вдвойне противен, как и Сирота, с хихиканьем заверещавший:

— Попалась, которая кусалась! Тебя-то нам и надо, сами искали, скажи, Ржавый, как повезло.

Я сделала попытку обойти их, но Гвоздилов толкнул меня в угол, где только что стоял сам.

— Пустите! — крикнула я, чувствуя, что дело принимает серьезный оборот — вокруг ни души и закоулок в полной тьме: кто и пройдет, так не обратит внимания, если не позвать.

— Заглохни! — сказал Сирота злобно. — И слушай. Тягают меня за твою морду переснятую. И от тебя зависит теперь — прикрыть это дельце. Скажешь ему — ничего не имеешь ко мне, шутка, мол.

— Шутка? — гневно переспросила я. — А не подлость?

— Храбрая! — прохрипел Гвоздилов. — С понтом храбрая.

— В натуре, — усмехнулся Сирота и вдруг взвизгнул. — Сама виновата! Боролась-напоролась, вот и не стучи лысиной по паркету, не то схлопочешь прочуханки.

— Да вмажь ты ей, — посоветовал рыжий.

Сирота уцепился за мое плечо.

— А ну, клянись сейчас же, что дело прикроешь!

Гвоздилов тоже выставил кулак:

— Ну?

И тут уж — не знаю, то ли с отчаяния, то ли от страха, — я жахнула Гвоздилова по его кулаку рукой, да так, что он, пьяный, не удержался на ногах, качнулся в одну сторону, потом в другую и с грязным ругательством запахал носом землю. Я рванулась с места.

— Стой! — Сирота бросился по пятам. Я слышала за спиной его тяжелые шаги и прерывистое дыхание и вдруг почувствовала сильный удар в спину и тоже не удержалась, полетела вперед, упала и начала подниматься, но получила еще удар — в бок. Сирота пнул меня, я громко вскрикнула, и в этот миг из темноты донесся мужской голос:

— Эй, что у вас там?

Сирота отпрянул, а я, превозмогая боль в боку и поднимаясь, увидела: с разных сторон подбегают двое. Но один из них был Гвоздилов. А другой какой-то неизвестный — высокий парень в черном пальто, в меховой шапке, с чемоданчиком в руке.

— Что случилось? — спросил незнакомый, силясь разглядеть, кто перед ним.

Гвоздилов, не замедляя бега, мчался прямо на меня. Парень встал на его пути:

— Ты что?

— А ну, прочь! — заорал свирепо Гвоздилов и замахнулся.

В его руке блеснул нож. Я закричала.

— Брось! — сказал парень.

Но Гвоздилов ударил.

— Сволочь, — простонал парень, качнувшись, и ухватился за грудь обеими руками, выпустив чемоданчик.

— Ржавый, канай! — засипел Сирота.

И исчез в темноте.

На мой крик кто-то приближался. И Гвоздилов не успел уйти. Парень нашел в себе силы — рывком настиг его и повалил. Подбежали люди. Парень пробормотал: «Он меня…» — отнял от груди руки — они были в крови. Шапка с его головы слетела. На какую-то долю секунды мне почудилось: я его где-то встречала. Он еще раз качнулся и медленно, грузно осел на землю.

31

Я плохо помню, что было потом.

Голоса. Люди. Шум машины. Свет фар. Милиционер.

Парня подняли. В руках у меня оказался его чемоданчик. Кто-то спросил:

— Ты с ним?

— Да я…

— Садись.

Меня усадили в машину, рядом с шофером, — пожилой дядечка всю дорогу хмурился. На заднем сиденье два мужчины — между ними безжизненно обмякший парень. Голова свесилась на грудь. Лицо бледное. Опять мысль: кого-то напоминает.

Его сразу унесли в операционную. Женщина в белом халате подступила ко мне:

— Как его фамилия?

— Не знаю.

— А ты кто ему?

— Никто.

— Зачем же здесь?

— Так он из-за меня. Заступился.

— Подожди.

Скамейка у стены. Стена белая. Его чемоданчик на скамейке черный. Лампочка у потолка ослепительно яркая.

Молодой очкарик, тоже в белом халате, принес женщине бумажку:

— Его документ.

Я встала.

— Как он?

— Потерял много крови. Но рана не опасная.

«Не опасная». У меня отлегло от сердца.

Женщина развернула бумажку, прочитала:

— Отпускной билет. Сержант Заморыш…

Я подскочила:

— Валерий?

— Знакомый, что ли?

— Знакомый.

— Ну, вот. То не знаешь, то знаешь.

Как ей объяснить?

— Можно от вас позвонить?

— Звони.

— Мама, это я…


Что было бы со мной, если бы не Валерий Заморыш?

Ведь нож, который ранил его, был предназначен мне. Гвоздилов, разъяренный, летел на меня. А угодил в Заморыша. «Мы не преступники!» — кричал он недавно в ответ на предупреждения Леонида Петровича.

Вчера они не были преступниками. А сегодня? За один миг…

Их арестовали обоих — и Гвоздилова, и Сироту.

Папа разговаривал по телефону с дежурным милиции. Еще до моего возвращения из больницы. До меня звонила и Розка. Потом Марат. Да, он хотел встретить Заморыша и опоздал — они разминулись. Потом, уже при мне, позвонил Аннушкин Олег Иванович. Только что прилетел из Анапы, передал от Анны Алексеевны и Светланки всем нам привет. И начал расспрашивать о Заморыше. Должно быть, ему сообщила Кира Строкова. Она с нетерпением ждала его приезда и висела на Аннушкином телефоне. А ее могла оповестить та же Розка. Короче, великое изобретение всех связало-перевязало.

Мама набрала номер больницы, еще раз выяснила про Валерия. Ему оказали необходимую помощь, остановили кровотечение, сделали переливание. Сейчас он спит. «Организм молодой, здоровый, все будет в порядке», — успокоили маму, а она — нас с папой.

Не успела она положить трубку, к нам ворвалась Зинуха-толстуха, взбулгаченная, с дикими глазами, охая: «Ох, как же, Оленька, ох, твое счастье, случайно поблизости оказался Заморыш! А эти-то… И держит же земля… Хотя — кое-кому даже нравятся, скажи? Он-то с ними ходил!» — зашептала она, оглядываясь на дверь, понимая, что коснулась предмета, о котором лучше не намекать при моих родителях.

И убежала, как влетела, не переставая охать.

Последним в этот вечер был телефонный разговор с Ларисой. Она тоже уже все знала, и, хотя не охала, не ахала, в ее сдержанном голосе чувствовалось не меньшее волнение:

— Допрыгались, субчики. Ты-то перепугалась как — воображаю. Хорошо хоть с солдатом-«бывучем» в порядке. А у меня мамуля прикатила. Да! Ко мне Марат завернул. Он ведь докопался.

— До чего докопался?

— Еще не знаешь? Ну, ладно, — словно заспешила она. — Завтра.

— Говори! — потребовала я.

— Завтра, завтра. — Запели тоненькие гудки.

Я застыла у телефона в задумчивости. «Марат докопался». Из-за этого происшествия на задний план отодвинулась история с фотофальшивками. И все мои мысли о Буркове. Но вот на что-то намекнула Зинуха. И не захотела ответить Лариса. Да и мама смотрит настороженно.

— С Ларисой сейчас разговаривала?

— Да.

— Как у нее?

— Ничего. Завтра придет в школу. — Я нахмурилась и, съежившись, передернула плечами. Сделалось вдруг зябко.

— Ты что? — с тревогой спросила мама.

Не зажигая света, не раздеваясь, прямо в халате, повалилась я на кровать. И невольно ойкнула: острой болью отозвалось в боку, куда ударил этот подонок.

За дверью о чем-то пошептались родители. И мама появилась на пороге, в полосе света черным силуэтом. Только пышные волосы озарились золотым венцом.

— Почему не ложишься как следует? — Я промолчала. — Нездоровится? — Она закрыла дверь, полоса света исчезла. Мама подошла ко мне и легла рядом, пристроив локоть на подушке, подперев голову рукой. Ее глаза близко-близко от моих — в отблесках фонарей с улицы влажно блестят. — Что, дочь? Навалилось сразу многовато, да?

— Да.

— Ну, ничего. — Мама положила руку под мою голову, сама тоже улеглась на спину. — На то и жизнь. Так бывает.

— Да. Трудное занятие.

— Что?

— Жизнь — трудное занятие.

— Нелегкое.

Она тоже умолкла. Мы думали, каждая о своем.

— Мам…

— Ну?

— А почему в жизни много плохого?

— Много?

— А по-твоему, мало?

— Есть. Но не больше, чем хорошего.

— Половина наполовину?

— Это — как взглянуть.

— А-а-а, все перемешано. Разноцветный винегрет.

— Ну, нет, — возразила мама. — Я бы сказала иначе: цветная картина. Не мазня без смысла, а гармония. Кровь — красная. Снег — белый. Небо — голубое. Трава — зеленая. У всего свой цвет. Если же перемешать, будет серый.

— А черный?

— Черный вообще — не жизнь. Пустота и мрак. Смерть.

Я прикрыла глаза и увидела руки Заморыша — все в крови. Как он держал их перед собой, грузно оседая на землю.

— Мам…

— Ну?

— А он будет жить?

— Конечно.

— Из-за меня же с ним так…

— Нет. — Опять возразила мама. — Была бы не ты, он поступил бы точно так же.

— Но если бы я не связалась с этими, они не напали бы на меня и ничего бы не было.

— Ты раскаиваешься?

— Подальше от таких надо.

— Ну вот! А недавно сама утверждала: надо действовать! Испугалась? Пасуешь?

Было странно слышать от мамы эти слова: кажется, впервые в нашей жизни она не уговаривала меня быть осторожной, а, наоборот, хотела, чтобы я не пасовала перед опасностью, не отступала и не боялась. Но я и не испугалась. Просто обидно — мало успела.

— Ты сделала главное, — продолжала мама, будто прочитав мои мысли. — Правильно оценила их, какие они и что стоят. Своими поступками они показали, что ты не ошиблась. Самое тяжелое, дочь, именно это — ошибаться в людях. Разочаровываться. Особенно если поначалу тебе человек казался хорошим. Тут требуются большие душевные силы — выстоять.

Она говорила так, словно подготавливала меня к чему-то важному, на что еще потребуются мои душевные силы. А я вспомнила, как в позапрошлую ночь, лежа здесь же, мы шептались с Ларисой. И неожиданно для себя самой спросила:

— Мам… А ты любишь папу?

Она ответила не сразу:

— А ты как думаешь?

— Кто вас знает, взрослых. Вы иногда и обманываете нас.

— Когда обманываем самих себя. Потому что никуда не скроешься от самого себя.

Она опять помолчала, и я подумала: неужели отделается сейчас какой-нибудь нравоучительной фразочкой, вроде излюбленной: «В твои годы отец и мать…» Но нет! Она заговорила совсем иначе.

— В молодости, Оля, я любила одного человека. У нас с ним не получилось семьи. А потом встретила папу.

— А где он сейчас?

— Тот?

— Да.

Она опять помолчала.

— Умер.

— А папа знает о нем?

— Да.

— Но папу-то ты любишь? — повторила я свой вопрос.

— Да, я люблю папу. Только это сложное чувство, дочка, — любовь. Понимаешь, временами я думаю, что с тем человеком мне было бы лучше…

Я, не шевелясь, замерла. Даже затаила дыхание. Никогда, никогда еще мама не разговаривала со мной так откровенно, по-взрослому, по-женски. На какую-то секунду мне стало неловко. И очень обидно за папу. Он так любит ее, а она? Думает еще о ком-то. О чужом для нас человеке. Но тут же я подумала о ней самой. А разве ей легко, если через столько лет — вот уже и я совсем большая! — все еще вспоминает она, с кем ей было бы лучше?

Нет, наверное, мне этого пока не понять. Так могу ли я беспощадно судить ее?

— Мам, а знаешь. Фотографии-то разбросал, должно быть, Бурков.

Мгновение назад я и не предполагала, что скажу про него. Назову его имя. Да еще — возводя столь чудовищное обвинение-подозрение. Но откровенность за откровенность.

Мама спокойно ответила — без малейшего колебания:

— Да.

— Так ты знала?

— Нам с папой сообщил Леонид Петрович.

— Значит, поэтому ты…

— Что?

Нет, я не была уверена, что она заговорила со мной о том, как тяжело разочаровываться в человеке, имея в виду Николая Буркова. И все-таки? Неужели решила подготовить меня? Не поучать, как до сих пор, а, окончательно отказываясь от всяких нотаций: «Мы в твои годы…» — говорить опять-таки только по-взрослому, на равных.

Зачем же мне еще от нее таиться?

— Знаешь, мама. В кино я тогда с ним была.

Она легонько прижала меня к себе.

— Знаю.

Как? И об этом? Неужели давно догадалась, что он мне нравился? Но ни словом не выдавала себя, стараясь молча понять и меня, и его — какой же он, новенький ученик, признанный в классе авторитет, заморочивший голову глупенькой доченьке?

А правда — какой?

Я и сейчас не знаю — типичный куркуль, достойный наживистых родителей с их домом-дворцом или еще хуже — себялюбивый подлец, дружок преступников?

Но еще же и человек, который пришел ко мне и сказал: «Ты не сердись, я сам не рад».

Только все равно, все равно! Какой бы он ни был, нет мне до него дела. И пусть не волнуется мама — я стойко перенесу разочарование в том, кто мне когда-то нравился. И не буду думать о нем — не то что всю жизнь, как думает о ком-то она, но уже и завтра, и сегодня, сию минуту.

Я повернулась к ней и обняла, зарывшись лицом в пышную россыпь душистых волос.

32

Школьный день начался бурным обменом информации. В любой понедельник чувствуется оживление — после воскресенья разговоров всегда хоть отбавляй. Но сегодня все были на особицу взвинченные: к субботней истории с кулагинскими фотографиями прибавилась еще новая — покушение на ту же Кулагину! И сообщение о «бывуче» Заморыше, который лежит в больнице. Говорили об этом и в классе, кладя сумки, и в коридоре, топчась группами, у стен, подпирая подоконники.

Я задолго до звонка уселась за свою парту, чтобы не болтаться у всех на виду, но и здесь непрерывно ловила на себе чей-нибудь взгляд. Не все лезли с вопросами: «А как это было?» Не любопытничали. Но даже если подходили для того, чтобы попросить тетрадку или учебник, все равно глядели не так, как обычно. А всеведущая Розка — то в одном, то в другом углу охотно балаболила. Она откуда-то уже прознала, как Валерий Заморыш решил из станицы, где гостит у матери, позвонить Аннушке, да не дозвонился и позвонил прямо в школу, вот Марат и хотел его встретить, чтобы пригласить сразу к себе. А у матери в станице Валерий переоделся в гражданский костюм. Поэтому я не смогла его узнать — мелькало в лице что-то знакомое — по карточке! — да не догадалась. «Ему лучше», — говорила Роза, а все ее слушали, окружив и поглядывая то на меня, то на Буркова.

Он и сегодня вошел в класс с видом независимым. На меня даже не посмотрел. И нисколько не поразился, что рядом со мной сидит Нечаева.

Хотя это — еще одна сенсация сегодняшнего понедельника: Лариса пришла в школу. И Марат Галустян, например, не смог скрыть своего удивления. Он ворвался в дверь, когда на урок уже входила Юлия. Розовощекий и разлохмаченный (за последнее время отрастил «художническую» прическу!), он застыл на пороге вытаращив глазища и повел горбатым носом, как пеликан, важно-недоверчиво. Но тут же разулыбался и помахал Ларисе рукой: «Привет!»

Юлия Гавриловна, конечно, тоже знала о новостях, взбудораживших класс.

— Успокойтесь, — сказала она. — Вам есть о чем побеседовать, но мы этим займемся после пятого урока.

«Мы этим». Стало ясно: будем обсуждать случившееся. Марат немедленно подтвердил:

— Да, да, после уроков открытое комсомольское собрание. Всем остаться обязательно. Чтобы ни один не ушел! — строго добавил он, глядя в упор на Буркова.

Бурков исподлобья смотрел в окно и лишь зашевелился неуклюже, как медведь, будто поудобнее примащиваясь, но ничего не сказал.

Кое-как прошли уроки.

На большой перемене я ходила по коридору с Ларисой. Она одна из первых спросила у меня запросто: «Как же вчера случилось?» Я рассказала и сама спросила, а видела ли она Дину? И как дела с мамулей?

Дину она видела — та места себе не находит, говорит, что уедет. Только Леонид Петрович сказал — от себя не уедешь. И собирается к ней сам. Ну, а мамуля…

Лариса нахмурилась. Война объявлена. Крик, слезы, опять привезла кучу барахла. «Туфли тебе к Новому году». Лариса нарочно надела сегодня эти, старенькие, и пошла в школьной форме, все же свои наряды сложила в чемодан и выставила в прихожую, чтобы мамуля их девала куда хочет. Потому что никогда больше не наденет ее «доченька» ни одного платья, купленного на «гроши-хороши». Всю ночь не спали, ссорились.

Я смотрела на измученное Ларисино лицо, на черные круги под глазами и понимала, как тошно ей сейчас от всей такой жизни за последние месяцы — и от Динки, и от своей противоречивой натуры, и от этой нескончаемой войны с мамулей.

Когда кончилась история, перед уходом в спортзал Марат еще раз предупредил: пусть никто не вздумает смываться. Юлия Гавриловна велела передать: на собрании будет и она, и гость. «Какой гость?» — «Увидите».

Только сегодня комсоргу можно было не волноваться — с утра наэлектризованные разными слухами и разговорами, все ждали собрания с нетерпением. И после физкультуры поднялись, как один, в свой класс, едва успев переодеться и не остыв еще от беготни.

Юлия Гавриловна появилась с Леонидом Петровичем. Вот, оказывается, какой «гость»! Собрание — не урок, расселись кто где. Впереди сгрудились сразу трое — Вика, Зинуха и Розка-белобока. Юлия Гавриловна строго посмотрела на них:

— Вам что? Места нет, жаться решили?

— Не писать ведь, — отозвалась Роза.

Проходя с Леонидом Петровичем в конец класса, Юлия сделала Марату знак: «Начинай». Он встал за преподавательским столиком и сказал:

— Надо выбрать председателя и секретаря.

— Веди сам! — разрешил кто-то, но Марат непреклонно повторил:

— Выбирайте.

Избрали Землюкова председателем, Розу Алямову секретарем.

— Пришлось-таки писать, — поддел Ясенев.

— Тише. — Землюков взял в свои руки бразды правления. — На повестке один вопрос. Слово имеет комсорг.

Марат прокашлялся, вертя в руках какую-то бумажку.

— Ребята, вы уже знаете, у нас в классе ЧП. Вчера вечером ранен Валерий Заморыш. Два гада напали на Кулагину. А с этими преступниками дружили некоторые наши ученики.

— Не дружили, а просто ходили, — пробасил Бурков.

— Ты помолчи! — оборвал Марат. — До тебя дойдет. А ты веди собрание! — сделал он тут же замечание Землюкову. — Почему разрешаешь прерывать?

— Не прерывайте вы, — сказал Землюков всем нам, а Марата вроде подогнал: — Давай, давай.

— Так вот, значит, — начал опять комсорг. — Дружили с преступниками наши ученики Бурков и Нечаева. Нечаева вообще и в школу не ходила. Но дело не только в этом. Позавчера у нас появилась гнусная фотография. Касается тоже Кулагиной. Выяснилось, что это, конечно, типичная липа, подделка. Но вот в чем вопрос? Как они попали в почтовые ящики к нашим девчонкам. К Розе, Зине и к самой Кулагиной. Я провел расследование. Кто же распространял эту гнусь? А распространял ее тот же Бурков.

— Врешь! — крикнул Бурков.

— Нет, не вру. Ты!

— Тише вы, тише! — Землюков неистово застучал ладонью по столу, успокаивая не только Марата с Бурковым, но и всех, потому что поднялся невообразимый шум. Ведь если раньше только немногие догадывались или предполагали, что фотофальшивки подкинул Николай Бурков, то теперь это чудовищное обвинение ему прозвучало в официальном выступлении комсорга.

— Да врет он! — закричал Бурков. — Я и в руках их не держал.

— Сам нахально врешь! — распалился Марат. — Ответственно заявляю.

— Докажи!

— И докажу! — сказал Марат. — Я же ходил по дворам девчонок, которым эти подделки подброшены.

И он рассказал, как показывал пацанам в наших дворах фотографию, которую взял у Зинухи. На той фотографии сидят в сквере на скамейке парни из компании Дины. И среди них Бурков. Вот во дворе у Кулагиной один мальчишка и признал: видел Буркова. Да не один раз. Сначала с Олькой из пятьдесят третьей квартиры, она в соседках у мальчишки. А потом как-то гоняли пацаны допоздна шайбу и вдруг заметили — кудрявый, с усиками, без шапки, зашел к ним в подъезд. И сразу вышел. Мальчишки подумали: что ему понадобилось? И направились следом. А за углом стоял Бурков. Кудрявый подошел к Буркову, что-то сказал, смеясь, и они пошли вместе. Мальчишка, конечно, не знает Буркова по фамилии. Просто показал на фотографии — в куртке, в белой мохнатой кепке.

Марат рассказывал подробно, не спеша, никто его не перебивал. Но с каждым словом комсорга становилось очевиднее, что Бурков и в самом деле врет и вывертывается, но никуда ему уже не деться от обвинения, которое подтверждает своими показаниями мой маленький сосед Вовка Данилюк-Кошман. И хотя клянется Н. Б., что не держал в руках фотофальшивки, все равно распространял их вместе с Сиротой-Терехиным.

— Что же, значит, получается? — воскликнула Кира Строкова, пораженная этой мыслью. — В руках не держал, а рассовать по ящикам подделку помог?

— Да он сам подлец после этого! — выкрикнул Илья Шумейко, и снова все разволновались. Землюков начал успокаивать, кто-то громко потребовал:

— Пусть Бурков скажет.

Все притихли. Бурков молчал.

— Говори же, — произнес председатель.

Даже не пошевелившись, Н. Б. пробасил:

— Ничего не знаю.

— Как то есть не знаешь? — вспылила Кира Строкова. — Марат-то что сказал? Объясни.

— Ничего я не знаю, — повторил он упрямо.

— А ну, встань! — рассердился Землюков. — Перед собранием находишься. Развалился…

— Наговорить на человека всякое можно, — поднялся наконец Бурков, пряча от всех глаза, переводя взгляд на окно. — Если малолеток каких-то слушать. Еще в детсад пойди, расследуй.

— Ты мозги не засоряй, — не выдержал Шумейко. — Скажи прямо, знал про карточки или не знал?

— И как они к нашим девочкам попали, если ты ни при чем? — напомнила Роза.

— Откуда тот тип наши адреса узнал, если не ты ему сообщил? — подбросила Зинуха.

Бурков, плотно сжав губы, по-прежнему неотрывно глядел за окно, и повернутое к свету лицо его было бледным, а в серых глазах, отразивших пасмурное небо, как и вчера, когда стоял он в моей прихожей, уловила я грустное выражение. Он молчал потому, что запираться было уже бессмысленно, а сказать правду не хватало мужества, и он не знал, как выйти из тупика, в который сам забрался. Вот и стоял столбом, а все ждали, что он скажет, и томительно тянулось время. Мне стало невыносимо, и я сказала:

— Послушай, ну зачем ты приходил ко мне вчера? «Не сердись, бывает, сам не рад». Ну, признайся сейчас, и тебе станет легче.

Он посмотрел на меня, будто стрельнул взглядом, и сел. В ту же секунду громыхнул ясеневский голос:

— Наводчик! Подлюжный человек.

— Ты не ругайся, — не очень уверенно предупредил Омегу Землюков. — На собрании все же.

— На собрании, на собрании. Да за такие дела его, знаешь, что надо!

— Гнать из комсомола таких надо — вот что!

Это выкрикнула уже Роза.

И встала. А за ней Кира Строкова. И Шумейко. Даже Зинуха. Они выступали коротко, но горячо и выкладывали Буркову все сполна. За эту его подлость. И за высокомерие. Грубость. Двуличие. Нет ему дела ни до кого, знает только себя. Вот и ходил с такими — меня не убудет! А убыло. Убыло потому, что нельзя быть рядом с грязью и не запачкаться. Вот и результат. И действительно — гнать надо его! — сказала даже Зинуха. Я подивилась ее непримиримости, никогда раньше не выступала она так запальчиво.

— Да у нас же никогда и не было такого, не было! — говорила она. — А этот новенький…

— Погоди, — сказала Вика. — «Новенький», «новенький». А где были мы в начале года? Разве не поддались мы все влиянию этой личности?

— Это кто же личность? — грозно вопросил Шумейко. — Преступник, а не личность!

— Ты того, — одернул его Землюков. — Преступления-то Бурков не совершал.

— Нет, совершал! Да еще чужими руками!

— Правильно! — подхватила Кира. — И мало ли кто считает себя личностью? Пожалуй, и тот, с ножом?

— А по-вашему, нет? — заспорил вдруг сам председатель. — Или если плохой человек, уже и личностью быть не может?

— Личность — это когда гармонически развитая!

— Да стойте вы! — закричал Марат, вскакивая. — Диспут открыли! Будешь ты наконец председательствовать как надо? — сердито повернулся он к Землюкову. — Личность, не личность не в этом дело.

— И в этом, — сказала Вика.

— А ты помолчи.

— Почему это я должна молчать? Я слово взяла.

— Она взяла, — подтвердил Землюков и солидно разрешил, снова беря бразды правления. — Говори, Еремеенко, а остальные — давайте тихо!

33

— Да, да, — продолжала Вика. — Мы пришли в неописуемый восторг от его грубости и развязности, потянулись за ним, стали подражать. Почему? Тоже захотели быть взрослыми? Не захотели детсадом быть, а сделались совсем пеленашками? И с Нечаевой, как повернули? Чуть сами ее не вышвырнули. — Говоря так, Вика выразительно посмотрела в мою сторону.

Только меня сразу взяла под защиту Роза:

— Ну нет, если про Нечаеву говорить, то Кулагина как раз одна не отступилась. За это на нее те и злые.

— Послушайте, — вышел из себя Землюков. — Будете вы когда-нибудь по порядку слово брать?

— Пусть Нечаева тоже скажет, — потребовал кто-то.

Лариса поднялась не сразу, а когда заговорила — очень тихо, медленно, тщательно обдумывая каждое слово, — то первым долгом возразила Вике: никто ее не вышвыривал, она сама собиралась бросить школу. И на то есть причина, не хочется объяснять, но если опять сказать о Кулагиной, то Кулагина — настоящая подруга. Кулагиной она, Нечаева, очень даже благодарна.

Мне стало неудобно, как Ларка меня сильно нахваливает.

— Ты давай по существу, — прервала я.

А Марат весело поддержал Ларису:

— Давай про все — и про Кулагину. И про то, как со школой думаешь дальше.

— Со школой? Доучусь. А по существу — еще раз скажу: в жизни у каждого свои причины, отчего он такой или сякой. Мы еще не самостоятельные, зависим от взрослых. И у кого какие родители, тот и сам такой. — Лариса заговорила уже быстрее, без запинки. «Села на своего конька», — подумала я, а она переключилась на Динку Черпакову. — Вот вы меня ругаете за дружбу с девчонкой, с которой я летом познакомилась, а она, может, самая разнесчастная на свете. Вы же не знаете, какие у нее родители! И легко осуждать. А если жизнь складывается так — с кого возьмешь?

— С кого? — прозвучал сзади громкий мужской голос. И Леонид Петрович встал. — Можно? — спросил он у Землюкова, а сам уже шел к преподавательскому столику. — Извини, Лариса, перебил тебя, но не смог удержаться. Когда перед работниками милиции стоит закоренелый преступник, неисправимый пьяница-бродяга — это одно. А вот другое — когда перед нами юноша или девушка потерявшие себя или, точнее, — еще не сумевшие себя найти, этакие праздношаты! — Он сказал так, и я невольно улыбнулась: нашел ведь как еще окрестить их. — «С кого возьмешь?» — спрашивает Лариса. Да, конечно, в ваши годы поведение во многом зависит от окружающих взрослых. И тем не менее позволительно спросить: но до каких же лет человеку можно прикрывать своей зависимостью от взрослых собственную безответственность? Когда же приходит время самостоятельных решений?

— Вот у Черпаковой трудно в семье, — продолжал он. — Да, очень трудно. И начала она чуть ли не с десяти лет бунтовать против нескладной жизни родителей. Сначала по-детски наивно. Бегством из дома. Нежеланием учиться. А потом в пору повзросления — бездумным развлекательством, свободным разгулом… Но разве единственный путь был предуготован для нее жизнью? А сколько с ней беседовали, внушали, убеждали, взывали и к ее сердцу, и к разуму учителя, работники милиции, представители разных общественных организаций? Почему она никого не послушалась, а выбрала дорожку полегче — под уклон? И к чему пришла? Так разве ничего не зависит от самого человека, если уж он хочет считать себя взрослым?

— Человек, помоги себе сам, — сказала Зинуха.

— Что? — не расслышал Леонид Петрович.

Краснея от смущения, Зинуха объяснила:

— Это слова композитора Бетховена. «Человек, помоги себе сам».

Леонид Петрович обрадованно, по-мальчишески воскликнул, ткнув указательным пальцем в воздух:

— Вот, вот, точно! Помогай, человек, себе! Кстати, Нечаева-то начала помогать себе. Чего, к сожалению, не могу я сказать кое о ком другом.

Леонид Петрович посмотрел в угол, на Буркова. И я покосилась туда: Н. Б. сидел — низко опустив голову, навалившись грудью на парту.

Неужели и в самом деле он не хочет помочь себе?

Ведь правда же — безразлично, какие у него родители. Пусть наживистые в своем богатейшем доме… Ему-то разве обязательно быть похожим на них? Да и неизвестно еще, в кого мы больше получаемся. Лариса, во всяком случае, не в мамулю. А может, и не в родного отца. Просто — в хороших людей, которых много вокруг нее. В нашу Аннушку, в ее Олега Ивановича, в Леонида Петровича. Даже в мою маму! А что? Влияют на нас не одни родители! Вообще взрослые. Так зачем же Николаю Буркову брать пример только с плохих? А почему бы и не с хороших?

Должно быть, все догадались, что инспектор милиции намекнул на Буркова, и Землюков спросил:

— Что же будем с ним делать?

— Дай ему последнее слово, — подсказал Марат.

«Последнее. Как подсудимому», — подумала я.

— Говори, — сказал Землюков.

Но Бурков и теперь упрямо молчал.

— Тогда будем голосовать, — сказал комсорг.

— За что? — спросила Розка.

— Здрасте! Сама предлагала: гнать из комсомола.

— Пусть он все-таки скажет, — послышались голоса.

Нервная усмешка передернула его тонкие губы, он еще ниже опустил голову, крепко сцепленные пальцы лежащих на парте рук побелели от напряжения. Где же твоя былая невозмутимость, солидность, степенная независимость, жалкий ты, жалкий Сивкин-Буркин?

Я не могла больше смотреть на него, отвернулась и неожиданно для самой себя сказала:

— Оставьте его! Он больше не будет.

— Что не будет? — Марат сердито уставился на меня. — Это просто какая-то комедия, фарс, сказки Шехерезады! Мы хотим, чтобы сказал он, а ты? За него уполномочена? Адвокат? Жалеешь? А он тебя жалел, когда картиночки в почтовый ящик подкидывал?

— Мстить ему, что ли? — спросила я.

— Не мстить, а чтоб понял! — выкрикнул Ясенев.

— Да не в одной Кулагиной дело, — заговорила Кира. — Он же всех нас презирает, не видите?

— Вот именно, — поддакнул теперь Шумейко. — Новенький не новенький, а пока его не было, ЧП не было. Представить немыслимо — какое подонство!

Бурков вдруг стремительно направился к двери.

— Куда? — преградил ему путь Землюков.

И Юлия Гавриловна окликнула с задней парты: «Бурков!» Но он не ответил учительнице, оттолкнул председателя и вышел.

— Вот твое заступничество! — вскочил Марат, накидываясь на меня. — О чем теперь прикажете говорить?

— Голосуй! — решительно сказала Зинуха, и я опять подивилась ее непримиримости.

— Нет, подождите. — Кира Строкова встала. — Из комсомола исключить, — не шутка. Без него не можем.

— На бюро его вызвать! — предложил кто-то.

— На бюро, на бюро, — загудели со всех сторон.

— Хорошо, — сказал Марат. — Завтра же созовем бюро. И чтоб он был обязательно. Припомним ему и этот уход. А ты куда? — спросил он у Ясенева, который тоже, взяв сумку, направился из класса.

— Так уж все понятно.

— Что тебе понятно?

— Ну, на бюро будете. А я не комсомолец.

— Ясенев! — Юлия двинулась между партами и встала рядом с Землюковым. — Давай без анархии.

Неизвестно, как повернулось бы наше собрание, но в тот самый момент, когда Юлия Гавриловна хотелатолкнуть основательную речугу, дверь класса открылась и… Ликующий вопль исторгся из наших глоток:

— Анна Алексеевна!

Мы вскочили, готовые броситься навстречу Аннушке.

Но она подняла руку, сказала негромко: «Здравствуйте». Мы остались на своих местах. А она, поздоровавшись с Юлией Гавриловной и Леонидом Петровичем, кивнула: «Продолжайте». И села за парту рядом с Ясеневым.

34

Собрание продолжалось, хотя не знаю, как вернее и сказать: было ли это уже собрание?

Юлия Гавриловна свою речь все-таки произнесла, повоспитала нас. Марат объявил, что резолюции мы принимать не будем. Потом Юлия сказала, что передает нас в руки нашей руководительнице, и ушла.

Собрание вроде бы и закрылось. Но председатель остался на месте. А вот Анна Алексеевна осталась за партой, рядом с Ясеневым. Она и Леонид Петрович сделались центром нашего общего внимания. Началось с того, что ребята забросали Анну Алексеевну вопросами — как и почему она здесь очутилась? Оказывается, вчера вечером Олег Иванович сообщил ей по телефону обо мне и о Заморыше. И, оставив Светлану на день под присмотром воспитательницы в пансионате, Анна Алексеевна села на утренний самолет и, едва успев забежать домой, чтобы позвонить в больницу, справиться о здоровье Заморыша, поспешила к нам.

А Леонид Петрович объяснил, что он позвонил сегодня в школу, интересуясь характеристикой ученика Николая Буркова, и охотно принял приглашение завуча прийти на наше собрание. И не жалеет, потому что ему понравилось, как мы обо всем толкуем. «В общем-то, они у вас ничего», — сказал он, улыбнувшись.

— Бывают разные, — покачала головой Аннушка. — Видите, до чего дожили.

— До понедельника, — сказала Кира Строкова.

В любимом Аннушкином фильме ребята с учителем Мельниковым собирались дожить до понедельника. А вот для нас он уже наступил. Но за понедельником, как заведено, пойдут другие дни. Много всяких — трудных и радующих. Жизнь разноцветная…

— Сочинение-то пишете? — поинтересовалась Анна Алексеевна. И этот ее вопрос был не случаен — ведь ясно, что каждому из нас следует сначала научиться глубоко думать о жизни. Я ответила:

— Думаем.

— И много ли ты надумала? — улыбнулась Аннушка.

— Есть уже первая фраза, — сказала я.

Ребята засмеялись: «Много!» Но Анна Алексеевна с серьезным видом заметила:

— Немало. Первая фраза как начальный аккорд. Как ключ к мелодии. Мелодия-то звучит?

— Звучит, — ответила я.

И не солгала. Потому что в самом деле у меня появилась первая фраза для сочинения и звучит она, как сказала Аннушка, будто сильный аккорд к замечательной музыке. Родилась она сейчас, на собрании, когда я окончательно поняла, кем буду.

Зачем ждать, пока вспыхнет опасная искра да разгорится губительным пламенем, на которое бросаются бесстрашные пожарные? Разве не лучше — предотвращать беду? А учитель — как боец перед лицом зла. И за спиной у него — ученики. Пусть они видят, как надо отважно бросаться в бой. И становятся такими, как Аннушка…


Мы решили идти всем классом в больницу к Заморышу. Только Нечаева не могла — затеяла канитель с этим киоском, не столько работала, сколько приходится теперь отчитываться перед тетушкой-продавщицей.

— Я вечером приду к тебе, — сказала она мне.

И ушла с Леонидом Петровичем. А когда я с девочками двинулась к раздевалке, то услышала дикий мальчишеский рев — с улицы в школу ворвалась ватага пятиклассников с криком: «Дерутся!» Техничка тетя Варя бросилась на улицу. И ввела в школу Ясенева, которого сопровождала огромная свита любопытной малышни. Вид у Ясенева был страшный: лицо в крови, глаз подбит. Увидев нас, он озорно подмигнул заплывшим глазом и выставил большой палец.

— Безобразие! — возмутилась прибежавшая Юлия Гавриловна. И повела Ясенева — производить следствие. Анна Алексеевна, Марат и еще несколько человек из нашего класса пошли с ними. Разволновавшиеся малыши рассказали о том, что видели.

Сидел на бревнах за углом школы высокий старшеклассник — с желтым портфелищем, в куртке, мохнатая белая кепка, описали они его. Ну, а этот щупляк длинноухий подошел к высокому, встал лицом к лицу, сказал что-то коротко, а потом как двинет! Высокий дал сдачи. И началось. Их окружили, закричали, но щуплый, хоть ростом не вышел, наскакивал, как лев, никого не слушая, и досталось тому высокому — будь здоров! Тоже кровь из носа, кепка на земле, от грязи стала не белая, а серая, и отступил он, как побитый щенок, не то испугался, не то пожалел щуплого, а этот, ваш Ясенев, только смеется, довольный, будто чему-то радуется.

Ну, Ясенев, Ясенев, чебурашкины уши! Взял последний аккорд, звучит бравурная музыка! И я уже не знаю — радоваться мне или печалиться? Жалко Буркова или горжусь Омегой?..

35

Я поняла: это — счастье, когда увидела живого Заморыша. Улыбающегося, веселого. И очень симпатичного. С живым блеском глаз.

Он крепко сжал мне руку и сказал, смеясь:

— Так вот ты какая, Ольга Кулагина!

Конечно, ему интересно знать, какая я — та девчонка, из-за которой он чуть не погиб. Поэтому меня и вытолкнули к нему в числе первых.

Нас собралось у больницы много — почти весь класс, даже Ясенев пришел с подбитым глазом. А Кира и Шумейко явились с Аннушкой, и Шумейко нес что-то завернутое в газету, прижимая к груди и оберегая от дождя, будто сокровище. Оказалось — Кот Котофеич!

«Ой, не все сразу!» — замахала руками седая старушка нянечка, когда мы ввалились — мокрые и шумные — со служебного входа. И позволила пройти Анне Алексеевне. А потом установила порядок — стала пропускать нас группами по четыре человека. Я попала в первую группу с Шумейко, Кирой и Маратом. Валерий и Анна Алексеевна уже сидели в комнате для свидания с больными. Мы разместились вокруг них и с шутливой церемонностью усадили на стул Кота Котофеича.

Как уж обрадовался Валерий, увидев его! Даже совсем по-детски потрогал, провел пальцами по щели, в которую пять лет назад опустил свое послание в Будущее. О чем оно? Я не выдержала и спросила. Валерий только рассмеялся: «Забыл!» Мы поняли: не хочет говорить. Да и ни к чему! Тайна есть тайна. Тем более если она связана с Майкой Федотовой. Я передала ему от нее привет. Мне вспомнились ее слова о Заморыше и его девиз: «Рвись в небо, даже зарываясь в землю».

— Это я плохо придумал, — смутясь, сказал он.

— А среди офицеров очкастые встречаются? — спросил Шумейко.

— В офицеры хочешь? — поинтересовалась Кира. — А как же артистом?

— Мало ли кто кем хотел в детстве, — ответил за Илью Марат. — Наверное, и тут, — он показал на Котофеича, — не все мечты сбудутся.

— Но мечтать-то можно не только про то, кем будешь, — сказал Заморыш. Я вскочила.

— Ребята! А что, если и нам бросить сюда свои записки? Хотя бы на оставшиеся пять лет. Вот съедутся Аннушкины «бывучи» и мы с ними. Ну что, ну что? — растерялась я, не понимая, почему все весело засмеялись. И покраснела, сообразив: сказала-то — «Аннушкины бывучи»! Но Аннушка Алексеевна добродушно качнула головой и одобрила мою мысль.

— Верно, обсудите. Узнайте мнение «бывучей», не возразят они, если и вы к ним присоединитесь?

— Я лично не возражаю, — сказал Заморыш.

— А Котофеич не возражает? — спросила я, беря копилку в руки. Все опять засмеялись.

Быстро пролетели десять минут, отпущенные по уговору на свидание нашей четверке.

Розка подлетела в коридоре ко мне: «Ну как?»

— Живой! — ответила я, не задумываясь.

И тем повергла Белобоку в недоумение.

— Да ты что? Разве он…

— Успокойся. Живой, боевой, кипучий!

Она бесспорно решила, что у Кулагиной очередное завихрение.

Но я-то отлично знала, о чем говорю. Валерий Заморыш был, есть и всегда будет жить, читать стихи, рваться в небо, мечтать о будущем. Потому что такие, как он, побеждают, вопреки черной силе, которая грозила ему, и мне, и, может быть, угрожает еще кому-то. Потому что все люди на земле должны быть непременно счастливыми!

Даже в такой пасмурный день, как сейчас, когда с тусклого неба моросит серенький дождик.



Писатель Юрий Васильевич Сальников в большинстве своих книг затрагивает серьезные темы морально-нравственного воспитания молодежи. Активными, боевыми, способными твердо стоять за справедливость и преодолевать трудности на жизненном пути выступают многие его герои — школьники-подростки, юноши, девушки в повестях «Шестиклассники», «Экзамен Гали Перфильевой», «Пусть не близка награда», «БУПШ действует!», «Джемпер с синими елками» и другие.


Оглавление

  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • 15
  • 16
  • 17
  • 18
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • 23
  • 24
  • 25
  • 26
  • 27
  • 28
  • 29
  • 30
  • 31
  • 32
  • 33
  • 34
  • 35