КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно  

За Москвой рекой. Перевернувшийся мир (fb2)


Настройки текста:



Родрик Брейтвейт За Москвой-рекой. Перевернувшийся мир


КУЛЬТУРА. ПОЛИТИКА. ФИЛОСОФИЯ



Московская школа политических исследований


Серия основана в 2000 году Московской школой политических исследований и издается под общей редакцией Ю. П. Сенокосова


© Rodric Braithwaite. Across The Moscow River. The World Turned Upside Down. — Yale University Press, New Haven and London, 2002

© Исакович В., перевод, 2004

© Московская школа политических исследований, 2004

* * *

Без энтузиазма Джилл, без ее энергии и безграничной любознательности, без ее знания языка, истории, культуры и народа России моя жизнь в Москве была бы совсем иной, и эта книга не могла бы быть написана. Я посвящаю ее Джилл со всей моей любовью и нежностью.


Пролог

Наш последний день в Петрограде! И все же, несмотря на see то, что мы здесь пережили, у нас грустно на душе. Почему это Россия захватывает всякого, кто ее знает, и это непреодолимое мистическое очарование так велико, что даже тогда, когда ее своенравные дети превратили свою столицу в ад, нам грустно ее покидать?

Джордж Бьюкенен,
посол Великобритании в России, 1910–1918

Джордж Бьюкенен, мой непосредственный предшественник на посту посла в России (те, что были между нами, служили послами в Советском Союзе), покинул Петроград в январе 1918-го, измученный тяжелейшими годами войны и революции. Подобно многим иностранцам до и после него, он никак не мог понять, почему так привязался к этой огромной, неповоротливой, грязной, безалаберной и жестокой стране.

Русские, естественно, и не ждут понимания от иностранцев. Они с одобрением цитируют друга Пушкина князя Вяземского, который как-то заметил: «Если вы хотите, чтобы иностранец показал себя дураком, предложите ему высказаться о России». Сегодня, как и в прошлом, русские считают свою страну бесконечно загадочной и не поддающейся определению с помощью нормальных аналитических мерок, непостижимой для ума. Они полностью согласны с поэтом XIX века Тютчевым, написавшим, что «в Россию можно только верить». Не всякий, кто воспитан в традициях западного рационализма, легко согласится с подобным утверждением.

Я провел в Москве четыре волнующих года, в течение которых прошла так называемая (скорее всего, неточно) вторая русская революция, инициированная Горбачевым и продолженная Ельциным[1]. То было время, когда Россия вновь выкарабкивалась на свет божий из-под панциря Советского Союза. 17 мая 1992 года, в год моего 60-летия и в последний день пребывания в столице России, я тоже попытался решить задачу, заданную Джорджем Бьюкененом. Но до сих пор не нашел лучших, чем тогда, слов.

«С первого взгляда, — записал я тогда, — тебя поражает физический облик страны, эта бескрайняя равнина, где даже древнейшие города расположены как-то непрочно, словно поселения кочевников. Дело тут и не в искусстве, литературе или музыке, входящих в сокровищницу европейской культуры. Дело даже не в чудесном русском языке, который, по мнению одного из наших русских друзей, является единственным из всего созданного русскими, чья ценность не подлежит сомнению. Все эти вещи вызывают восхищение, которое легче пережить, нежели объяснить. В конце концов, богатство этой страны — это ее народ: утверждение совсем не оригинальное, но все-таки справедливое. Политический гнет, раздробленность общества, жизнь в нищете заставили русских людей полагаться друг на друга. Только в небольших компаниях чувствовали они достаточное доверие друг к другу, чтобы не опасаться доносчика. Только на своих кухнях были свободны говорить сколько хотят — бесконечно, бесплодно и увлеченно — о проблемах жизни и Вселенной, так как существовавшая система не позволяла им обсуждать это открыто. Человеческие отношения в России столь хрупки и уязвимы, что обладают одновременно глубиной и силой, не имеющей аналога на более стабильном Западе. Русские могут вас смутить тем, как щедро они тратят свое время и скудные средства. На Западе нам бы и в голову не пришло разделить с гостем последний кусок колбасы, потому что у нас можно выбежать в ближайший супермаркет и купить другой кусок. Отсутствие этих привычек русские замечают, как только выезжают за границу, поэтому им так трудно переносить изгнание».

«Россия — прежде всего страна эпическая, не только по своим размерам, но и по нравственным качествам. Это страна, где ложь была возведена в принцип поведения, и потому такие понятия, как Правда, Честь, Преданность, Мужество сохранили свой смысл для самых простых людей, которым постоянно приходится делать выбор, с каким англичане не сталкивались уже лет триста, со времен гражданской войны. Нас эти высокопарные слова смущают. Для русских они — неотъемлемая часть повседневной жизни. Поскольку их родина всегда была страной негодяев и одновременно — страной святых и героев. Без Сталина не появились бы Солженицын и Сахаров».

Когда мы с Джилл покидали Москву, быть уверенным в будущем России было не так-то легко. Общественные здания столицы ветшали, дороги все были в рытвинах, магазины, в буквальном смысле слова, пусты, старые дамы продавали на тротуарах свои фамильные драгоценности, беженцы с Кавказа и из Средней Азии жили в метро. Видавший виды самолет Аэрофлота «ильюшин», на котором мы летели в Пекин, был битком набит такими же русскими с сумками, заполненными дешевыми потребительскими товарами, которые они собирались продать на китайских рынках. Это было выгодное предприятие, потому что Аэрофлот еще не додумался установить коммерческий тариф на свои билеты.

И все-таки мы уезжали уверенные в том, что Россия сохранит свое величие, и что она способна найти, а если ей будет к тому же сопутствовать удача, обязательно найдет, ответ на беспрецедентные задачи, вставшие перед ней. На протяжении последующих десяти лет, несмотря на трудности и поражения, Россия действительно продолжала, пусть не столь быстро, спотыкаясь, отдаляться от своего авторитарного и имперского прошлого в сторону собственного варианта реально действующей рыночной демократии. Так что даже рационально мыслящему человеку Запада придется, пожалуй, согласиться с тем, что Россию и в самом деле полезно не только понимать, но и верить в нее.

Вера, луч надежды и немного доброжелательного понимания — вот чего русские не часто получали от тех, кто созерцал их извне.

1 Вид через реку

…перед ними

уж белокаменной Москвы,

как жар, крестами золотыми

горят старинные главы.

А. С. Пушкин. «Евгений Онегин»

В ту первую ночь в сентябре 1988 года мы с Джилл с опаской легли спать в великолепном особняке Павла Харитоненко на берегу Москвы-реки. Темный, похожий на пещеру, дом этот казался одиноким и неуютным местом, и именно здесь нам предстояло начать почти четырехлетнее пребывание в Москве во время «второй русской революции». Этот дом с его великолепным видом на Кремль стал, однако, для нас обоих символом России, существовавшей и до первой революции 1917 года; России дерзких и становившихся все более самоуверенными предпринимателей, людей, подобных отцу Павла Харитоненко, Ивану, бывшему крепостному, который разбогател на сахарном деле. Он стал для нас символом той России, которая со временем могла бы, подобно Фениксу, возродиться вновь в результате реформ Горбачева и его преемников.

Вопреки первому впечатлению, мы, конечно, никогда не оставались в здании в одиночестве. У нас не было собственного парадного. Готическая лестница вела в главный холл. На ее перилах были выгравированы сидящий на жердочке орел, восседающий дракон, а также год сооружения дома — 1893-й. В начале дня холл напоминал площадь Пикадилли-серкус, люди потоком устремлялись в кабинеты посольства — отгороженные друг от друга клетушки на нижнем этаже. К позднему вечеру все затихало, и в доме оставались только два человека из охраны, всюду совавшие свой нос, чтобы не дать изобретательным агентам КГБ проникнуть к нам через погреба или двери. То была бесконечная битва за обеспечение безопасности здания, которое по самому своему устройству было проницаемым, как сито. Мы жили как бы в аквариуме для золотых рыбок, никак не напоминавшем об английской традиции — «Мой дом — моя крепость». Частная резиденция посла на втором этаже состояла всего лишь из двух основных помещений — большой гостиной и уступавшей ей по размеру спальни. Они соединялись небольшой комнатой, разделенной в свою очередь перегородкой. По другую сторону перегородки находилась ванная, а также умывальник и уборная. Здесь посол и его жена совершали свои омовения почти так же прилюдно, как Король-солнце Людовик XIV. Впрочем, мы не были окружены свитой придворных, хотя был случай, когда один из моих сотрудников проник в ванную по неотложному официальному делу, видимо, не заметив, что Джилл стоит рядом со мной почти раздетая. Гостиная была завалена книгами, газетами и грудами медикаментов, а также инвалидными колясками — все это предназначалось для различных благотворительных дел, в которых участвовала Джилл, и хранить эти вещи было больше негде.

«Общие» комнаты «резиденции», предназначенные для служебных нужд, были обставлены в невероятно эклектичном стиле Федором (Францем) Шехтелем (1859–1926), в свое время модным архитектором. На втором этаже, рядом с лестницей, помещалась роскошная столовая в стиле Второй империи с массивными портретами королевы Виктории, ее сына Эдуарда VII и внука Георга V, а также их жен. Георг был так похож на своего двоюродного брата, что советские гости обычно замолкали, прежде чем набраться мужества спросить, почему у нас на стене висит портрет царя Николая II.

«Белый с золотом» бальный зал в стиле рококо выходил окнами на реку и на Кремль. В нем все еще оставалась мебель Первой империи в квазиегипетском стиле, известная под названием «Retour de lʼEgypte», когда-то принадлежавшая самому Харитоненко. Этот зал, где больше всего бросалась в глаза мало похожая репродукция портрета молодой Елизаветы II работы Аннигони, идеально подходил для больших приемов и концертов. Там дважды играл для нас квартет имени Бородина и один раз английский виолончелист Стивен Иссерлис. Зал служил прекрасной площадкой для моцартовского «Фигаро» в постановке «Павильон Опера». Студенты консерватории исполняли здесь свою камерную музыку, пользуясь возможностью заодно хоть раз прилично поесть, а иногда они разрешали мне сыграть вместе с ними на моем альте.

Ренессансная комната, обшитая тяжелыми панелями, была украшена целой коллекцией картин английских маринистов XVIII века, которые очень нравились генералу Леонову, первому космонавту, совершившему выход в космос и довольно одаренному художнику-любителю. Из этой комнаты можно было выйти на террасу, с которой открывался вид на реку, или пройти в гостиную. Последняя была обшита еще более толстыми панелями, в ней находился громадный камин, на котором были выгравированы средневековые сцены охоты, а на потолке — гротескные садовые гномы. Однако все это было достаточно уютно для повседневной жизни. Наконец вы попадали в еще более разукрашенную ванную, откуда можно было пройти в комнату для гостей, где еще смутно угадывались художества в стиле Art Nouveau. На третьем этаже находились еще комнаты для гостей, переделанные из чердачного помещения. Попасть туда можно было только через кухню.

На первый этаж великолепие не распространялось. Во времена Харитоненко слева от входа в здание находилась столовая и обшитая панелями библиотека с винтовой чугунной лестницей, по которой можно было добраться до верхних полок. Направо находилось еще несколько комнат для приемов. Все это жестоко пострадало от рук нескольких поколений британских чиновников, которых запихивали в большие комнаты, как сардины в банку. Они навешали полок, просверлили отверстия, протянули проволоку и прикалывали кнопками свои рождественские открытки к тем покрытым элегантной резьбой панелям, которые еще уцелели. Остальное, по слухам, было сожжено одним из послевоенных послов, так как не умещалось на чердаке.

В конце парадного холла начинался коротенький коридорчик, который вел в еще одну большую комнату, выходившую окнами в сад. Это был кабинет посла. Он пострадал по-своему. В 70-е годы он был обставлен новой мебелью, которая, по мнению Министерства общественных работ, представляла собой вершину современного английского дизайна. Мебель была розового дерева, с добавлением нержавеющей стали и черной кожи. Кроме пастельного портрета королевы Виктории в овальной раме и мраморного бюста Уильяма Коббета, картины были современных английских мастеров, по колористике одни — кричаще яркие, другие — тускло-серые. Они вызывали восхищенные замечания знатоков, но мало способствовали украшению комнаты, оставляя общее впечатление неразберихи и дурного либерального вкуса. В течение последующих двух лет, стараниями Джилл, эта комната преобразилась и стала походить на кабинет высокого чиновника Уайтхолла XIX века, с соответствующей мебелью, портретами Чарльза II и других английских знаменитостей, могущих составить достойную компанию королеве Виктории.

Внешний вид особняка был довольно приятным, хотя архитектор Василий Залесский (р. 1847) не был, в отличие от Шехтеля, новатором. Два отдельных флигеля вплотную примыкали к Софийской набережной, где и был возведен весь особняк. Один флигель занимал военный атташе, в другом находилась русская администрация. Оба флигеля стояли впритык к соседним зданиям, что было очень удобно для агентов КГБ. Главная часть здания, выкрашенная в светло-желтый цвет с архитектурными деталями белого цвета, с приподнятым навесом для экипажей и террасой сверху — располагалась в глубине двора. Сзади находился сад с неухоженным теннисным кортом, на котором в зимние месяцы играли в смертельно опасную игру «брумбол» (от «broom» — метла и «ball» — мяч), — примитивную форму хоккея. Здесь же было множество наземных помещений, являвшихся в прошлом конюшнями.

Когда мы прибыли в Москву в сентябре 1988 года, здание было обречено, — по крайней мере, его судьба в качестве посольства была решена. В конце Второй мировой войны Сталин решил, что неудобно и, вероятно, небезопасно иметь посольства своих бывших союзников так близко к Кремлю. После недолгих препирательств американское посольство было выселено из своего прежнего помещения (напротив Красной площади) и переведено на расстояние нескольких километров в ветхое многоэтажное здание. Англичане — то ли потому, что лучше умели вести переговоры, или же были худшими администраторами, остались там же, где были. Переговоры о переезде в другое помещение продолжались с перерывами на протяжении последующих четырех десятилетий. Но к 1988 году безбожный союз между КГБ (который считал, будто англичане подслушивают Кремль), Британской службой безопасности (которая думала, что КГБ подслушивает нас) и Британским казначейством (которое полагало, что все это — недопустимое мотовство), по-видимому, пришел к согласию. Британский посол должен был переселиться под крылышко импозантной резиденции американского посла (подходящая метафора для характеристики «особых отношений» между США и Англией). Далее, по течению реки должно было быть построено новое здание.

Архитектурный конкурс на лучший проект новой резиденции был в полном разгаре. Его председателем был герцог Глостерский. Через три недели после нашего прибытия в посольстве был выставлен «список» лучших проектов, отобранных для конкурса. Большинство из них не подходило или для выполнения служебных функций помещения, или как сооружение, не вписывающееся в архитектурный облик Москвы. Архитекторы — члены жюри были сторонниками проекта, напоминавшего ангар для «цеппелинов» 1930-х годов. Когда мы запротестовали, нам было сказано, что мы недостаточно квалифицированы, чтобы судить. Нам же очень нравился дизайн в неоклассическом стиле Джулиана Бикнелла, который был создан с таким расчетом, чтобы соответствовать московскому стилю и успешно функционировать в качестве роскошного отеля с рестораном, концертного зала и зала для заседаний — для чего, собственно, и предназначается посольская резиденция. Джилл провела целую ночь, сочиняя меморандум для герцога, объясняя практические преимущества дизайна Джулиана Бикнелла. Два архитектора в жюри проголосовали против, но герцог использовал свое право решающего голоса и высказался «за». Архитектурная пресса в Англии единодушно осудила его выбор на том основании, что новое здание «не является символом британской архитектуры в центре Москвы». А один комментатор кисло признал, что победивший проект вполне подходящее место, откуда посол и его супруга смогли бы исполнять свои функции. Но сам он, видимо, считал это еще одним критическим замечанием.

Между тем, мы были не одни в борьбе за то, чтобы сохранить за собой прежнее здание. Леонид Замятин, советский посол в Лондоне, тоже хотел сохранить свою большую официальную резиденцию в Кенсингтон Палас Гарденс и считал, что надо договориться. А профессор Арбатов, влиятельный старый директор Института США и Канады, доказывал, что страхи КГБ абсурдны. Во-первых, говорил он, при современной технологии англичане могут подслушивать что происходит в Кремле из любой точки в городе, а во-вторых, ничто из того, что происходит в Кремле, не стоит того, чтобы это подслушивать.

Окончательную победу одержала миссис Тэтчер. «Одним из немногих пунктов, по которым Форин Оффис и я сходились во взглядах, — говорила она позже, — была необходимость для английского посольства выглядеть архитектурно внушительно и располагать хорошими картинами и мебелью». Или, как она заметила в разговоре со мной: «Ради престижа никакой цены не жалко!». Она отклонила попытки чиновников Уайтхолла продемонстрировать, что в казне нет денег. Она постоянно теребила Горбачева. И в июне 1990 года, во время официального обеда, предприняла последнюю атаку. Горбачев повернулся к Шеварднадзе, своему министру иностранных дел, который нехотя признал, что у него нет серьезных возражений. Чиновники советского министерства иностранных дел, находившиеся снаружи, запротестовали, когда я сообщил им о происшедшем. «Может быть, вы думаете, что Президент Советского Союза и премьер-министр Великобритании только что совершили ошибку?» — спросил я. «Нет, нет, конечно, нет», — хором возразили они. Выцарапать потерянное обратно они попытались позже, но сделка была заключена.

За это пришлось заплатить. В 1931 году дом Харитоненко был достаточно велик, чтобы вместить посла, его семью и небольшой штат. К 1988 году посольство состояло из посла, его заместителя, 6 советников, 9 атташе и других английских сотрудников общим числом 70. Такое количество людей здание и его обитатели могли выдерживать с трудом. Британский Совет, посольский врач, посольский магазин и отдел виз дрались из-за места на задворках, в бывших конюшнях. По два и три сотрудника от политического отдела, отдела связи и архива было втиснуто в одну комнату на первом этаже главного здания.

Это было не только непродуктивно, но еще и небезопасно, и к тому же деморализовало людей, которым приходилось там жить и работать. При всем своем великолепии дом едва ли подходил для выполнения функций хотя и небольшого, но энергично работающего служебного аппарата, включая гостиницу. Перестройка была в моде. Ни один уважающий себя член кабинета не мог себе позволить отправиться в Лондоне на званый обед, если он не побывал перед этим в Москве или вот-вот не собирался туда отправиться. Ко времени нашего отъезда из Москвы нас посетили: Маргарет Тэтчер три раза, Джон Мэйджор — дважды, министр иностранных дел — 6 раз. Кроме того, у нас побывали 9 других членов кабинета, 4 младших министра, 3 члена королевской семьи, директор Английского банка, начальник Штаба обороны, начальник Генштаба, Первый лорд Адмиралтейства, американский Главнокомандующий НАТО и множество других менее значительных сановников. Гостиницы в Москве являли собой что-то страшное: номера ужасные, еда и того хуже, телефоны не работали, факса не было. Так что мы восполняли недостатки питания, помещения, транспорта и связи. Наши домашние дела находились в довольно напряженном состоянии. Закупка продуктов, готовка, составление списков гостей, забота о том, чтобы приглашения были доставлены, проверка получения, — все это создавало ощущение, словно вы идете, все время увязая ногами в какой-то патоке.

Мало-помалу Джилл сколотила кое-какую не слишком устойчивую команду при поддержке моего заместителя Ноэля Маршалла, который был незаменимой опорой в наши первые недели, когда мы чувствовали себя особенно неуверенно. Джилл производила покупки на московских рынках, наблюдала за работой поваров. Горничная, повариха и прачка называли друг друга «девочки», громко окликая одна другую: «Нин», «Люд», «Марин». Их обычно полусонный вид сменялся трудолюбивой и умелой активностью, когда у нас бывали приемы. Конечно, они еще и приглядывали за нами «для органов». Я не имел ничего против, если они забирали мою адресную книжку или банковский счет, чтобы сделать с них копии для КГБ. Для меня не имело значения, знали в КГБ или нет, кто мои друзья в Англии, или что у меня все обстоит в порядке со счетом в банке. Однако я очень рассердился однажды на горничных, когда решил, что они забрали несколько не проявленных фотопленок. Я вызвал их, сказал, что прекрасно знаю, что они затеяли, и попросил немедленно вернуть пленки. Они разбежались в разные стороны в панике, смешанной с раздражением, поскольку я нарушил негласную договоренность: о таких вещах не говорят, даже если знают, что они случаются. Пленки не были найдены, но со временем они очутились у нас под кроватью, где, как я прекрасно знал, их никогда не было.

Джилл восстановила пост личной помощницы, и у нас побывали на этом посту три замечательных девушки, говорившие по-русски: Кармел Пауэр, Алисон Уатт и Энн Браун — все необыкновенно энергичные, исполненные энтузиазма и здравого смысла. Лена, русская повариха, быстро освоила рецепты Джилл. Стивен Болдуин, работавший когда-то в одном мужском австралийском клубе, стал участвовать в покупках, помогал на кухне и работал кондитером. «Девочки» смотрели на него, как на талисман. При всей зыбкости, эта система действовала. К тому времени, когда мы покидали Москву, машина развлечений работала на удивление бесперебойно.

Двумя другими людьми, наиболее сблизившимися со мной, были мои шоферы — Константин Демахин и Саша Мотов. Они исполняли роль греческого хора, комментирующего каждую сцену, или — пожалуй, это будет точнее — роль представителей низов русского общества, фигурирующих в русских операх (я имею в виду Варлаама и Михаила в «Борисе Годунове», Гришу в «Сказании о невидимом граде Китеже», Скулу и Ерошку в «Князе Игоре») и выражающих голоса пьяного, непочтительного народа. Правда, с радостью отмечу, что по профессиональным соображениям ни Саша, ни Константин никогда не были пьяными, во всяком случае, в моем присутствии. Наши разговоры о политике становились все более оживленными по мере того, как мы лучше узнавали друг друга. Их суждения нередко превосходили по глубине мои собственные. Вероятно, мне иной раз стоило бы повнимательнее прислушиваться к ним. Естественно, я полагал, что они оба доносят о наших разговорах в КГБ, но я был почти так же твердо уверен, как леди Петтигрю[2], что я портил их больше, чем они меня.

Старшим из них был Константин: он служил в посольстве 17 лет, из коих большую часть в должности шофера посла. Он мало походил на благоразумного, спокойного, почтительного Сашу. Эти два человека питали друг к другу сильнейшую неприязнь. Константин со своими черными бакенбардами и цыганской внешностью вел себя задиристо, и у него была заговорщическая манера говорить таким тоном, словно все, что он вам говорит, граничит с политической неблагонадежностью. Жизнь его была пестрой. Его дед и бабушка были кулаками из-под Орла. На них донес один из его дядей, что выяснилось, как он утверждал, лишь потом, в годы перестройки. Он работал на космодроме в Казахстане. Был чемпионом по автогонкам, имел приз за езду на мотоцикле по льду и все еще иногда исполнял роль каскадера на московских киностудиях. Он похвалялся своими связями с представителями общественного дна, околачивающимися вокруг советского спорта. По мере того как наши беседы становились все более откровенными, Константин нередко рассказывал и о темной стороне своей жизни. Его отец был офицером в НКВД и, по его словам, возвращался в 1937 году — в год чисток — с работы в 5–6 часов утра, едва отдышавшись после облавы и сбора «урожая» для ГУЛАГа. Только к концу нашего с ним общения он как-то рассказал мне о своей собственной связи с «органами».

Профессиональная ловкость Константина как каскадера не требовалась для водителя посольского «Роллс-ройса». Но он любил покрасоваться, набавляя скорость на избитой колдобинами дороге, и мчался, порой, самым устрашающим образом через сугробы. Вскоре после нашего прибытия в Москву мы поехали провожать Горбачева и его жену, отправлявшихся в поездку, во время которой он должен был посетить ООН и побывать в Англии. Огромный мраморный зал отправления в аэропорту «Внуково» был пуст — не было никого, кроме Горбачева и его жены, а также коллег и чиновников, явившихся засвидетельствовать свое почтение. Мы, иностранцы, толпились в углу зала приемов, пока Горбачев проводил неофициальное совещание с членами политбюро и прочими. Затем, сопровождаемая улыбками и взмахами рук, чета отбыла, мы же, оставшиеся, стояли, согласно строгому протоколу, и делали вид, что нам очень весело. Этот утомительный ритуал повторялся много раз и в дальнейшем. Но в этот раз мы спешили вовремя вернуться к обеду и по глупости попросили Константина поторопиться домой. Он неуклонно следовал в Москву за кортежем черных лимузинов премьер-министра Рыжкова и его коллег. Но когда мы начали обгонять их, грязь и слякоть стали окатывать машины лидеров второй по мощи страны мира. Только после того как машины эскорта начали угрожающе маневрировать впереди нас, Джилл и я, увлеченные разговором, стали замечать, что происходит. Я заставил Константина сбавить скорость, с грустью думая о том, что никогда не встречался с советским премьер-министром, а теперь, вероятно, и вообще с ним уже не встречусь.

Саша Мотов был полной противоположностью Константина. Ярко красивый, франтоватый, плотный, с угольно-черными волосами и глазами, он больше всего старался угождать. У него была больная жена и две дочери, которыми он очень гордился. Подобно множеству русских, ищущих объяснения тому, что мир вокруг них рушится, он верил в экстрасенсорику, летающие тарелки и Кашпировского, модного «духовного» лекаря, демонстрировавшего свои целительские способности доверчивой публике с экрана телевизора. Влияние Кашпировского, который впоследствии стал сторонником националиста-эксгибициониста Жириновского, было какое-то время почти всеобъемлющим. Заместитель директора престижного Института мировой экономики и международных отношений (ИМЭМО) считал, что Кашпировский совершил чудо, исцелив его подагру. Одна женщина, которую я встретил в церкви, попросила меня походатайствовать перед Кашпировским, чтобы он занялся ее больной дочерью, — трогательная вера в силу послов, как и в «духовное лекарство». Вера в летающие тарелки была не менее распространенной. Мать Саши однажды ночью видела летающую тарелку из окна своей спальни. Она нависала над Ярославским шоссе и была похожа на опрокинутое корыто. К сожалению, Саша не успел вовремя найти свой фотоаппарат, чтобы ее сфотографировать. В октябре 1989 года ТАСС, советское информационное агентство, сообщило, что летающая тарелка приземлилась в Парке культуры и отдыха в Воронеже. Какое-то время члены экипажа этой тарелки будто бы бродили по парку, а потом улетели — куда, неизвестно. После этого, сообщало ТАСС, на цветочных клумбах остались отчетливо видимые отпечатки шасси этой машины.

Мой предшественник, Брайан Картледж, предупредил меня, что Саша будет назойливо приставать ко мне с изложением новейших положений линии партии, продиктованных ему его начальством в управлении Дипкорпуса — организации при Министерстве иностранных дел, — снабжавшего наш русский штат средствами контроля КГБ над нами. Я был приятно удивлен. Обычно русские, сокрушаясь по поводу положения своей страны, твердили вам одно и то же: «Что мы можем поделать? Мы люди маленькие. Единственное, на что мы способны, — это страдать, как всегда страдал русский народ». Крайне редко они задумываются над тем, что, возможно, каждый народ получает то правительство, какое заслуживает. С того же начал и Саша. Однако в результате наших многочисленных бесед он постепенно становился менее ортодоксальным. Во время выборов в марте 1989 года он агитировал за оппозицию. За год до запрещения коммунистической партии со страхом и трепетом сдал свой партбилет, простоял положенный срок на баррикадах в августе 1991 года, а впоследствии трудился над тем, чтобы его дочери обучились коммерческим навыкам, которые, по его мнению, будут больше всего нужны в новой России. По мере того как ельцинская Россия начинала выходить из тени Советского Союза, русский патриотизм Саши становился все более ярко выраженным. Он возвратился из семейной поездки по Волге во время летнего отпуска 1990 года, кипя негодованием по поводу упадка, в какой пришли древние города за время коммунистического правления. Во время нашего первого уикенда в Москве он удивил меня, сказав в машине, которая, скорее всего, была снабжена устройством для прослушивания: «Жаль, что Горбачева оставили на 19-й партконференции на второй срок. Хватило бы и одного, тогда мы могли бы от него отделаться и посадить вместо него кого-нибудь, знающего дело». В прежние годы ни один официальный шофер не осмелился бы говорить подобным образом. Это была яркая иллюстрация парадоксальности положения Горбачева. Те самые люди, которым он дал свободу выражать свои мысли, чувствовали себя уже достаточно уверенно, чтобы нападать на него.


Павел Иванович Харитоненко (1853–1914), который построил замечательный особняк, и имя которого выгравировано на воротах двух въездов в него, принадлежал к могущественному московскому купеческому классу. Сам особняк был символом трансформации, происходившей в социальной, политической и культурной жизни России в конце XIX века.

Московские купцы того времени были потомками своих предшественников, подвергавшихся строгой регламентации и контролю при царской системе, начиная с XVII века. Они олицетворяли собой преемственность давно сложившегося образа жизни и фактически не изменившегося до последних 30–40 лет царского режима. Русские купцы XVII, XVIII и первой половины XIX века мало походили на банкиров, промышленников, новаторов и авантюристов современной им Западной Европы. Они торговали пушниной, продуктами, текстилем и изделиями кустарного промысла. На их слово при заключении сделки не всегда можно было положиться, так как они стремились к незаконному обогащению и предпочитали получать быструю прибыль вместо установления долгосрочных отношений со своими клиентами. Они были невежественными людьми, чопорно-благочестивыми и жестокими в домашнем быту. Их возмущали попытки Петра Великого стричь им бороды и надевать европейские платья. Государство разделило их на четко определенные гильдии на предмет сбора налогов и облегчения задач местной администрации. Однако эти гильдии не обрели того политического веса, каким пользовались соответствующие им организации в бурлящих жизнью коммерческих городах Западной Европы. Продвижение из третьей гильдии в первую и, быть может, титул почетного гражданина — таков был предел социальных амбиций этих людей. Их неизменно презирали те, кто стоял выше них — дворяне и интеллигенция, — и ненавидели те, кто был ниже — крестьяне. Жестокие сатиры на них писал первый великий русский драматург Александр Островский (1823–1886).

Однако, несмотря на врожденный консерватизм, наиболее энергичные и предприимчивые среди них наживали промышленные и коммерческие империи со времен XVI века. Некоторые обогатились, став откупщиками, другие — на водочной монополии.

Были среди них и такие, — например, семьи Демидовых и Строгановых, — которые разрабатывали минеральные месторождения Урала при активной помощи царей. К концу XVIII — началу XIX столетия возникло еще одно поразительное явление. Старый купеческий класс, особенно в Москве, начал чувствовать, что его опережают конкуренты из крестьянской среды. Предприимчивые крестьяне необычайно быстро начали откупаться от своих хозяев и искать работу в городе. В одном только 1826 году более полумиллиона крепостных умудрились таким образом получить необходимые бумаги и покинуть землю. Их бывшие владельцы обычно настаивали на отчислении им значительной части прибыли, которую крестьянам удавалось получить. Однако движение продолжало нарастать, пока не достигло своей наивысшей точки накануне освобождения крестьян в 1861 году. Многие из этих людей работали батраками, но немало их занялось бизнесом и промышленностью на собственный страх и риск в городах на Волге и в самой Москве. Они торговали, производили дешевые потребительские товары и текстиль и давали в ссуду деньги. Это было поразительное проявление социальной мобильности, плохо ассоциировавшейся с негибкостью царского режима. Из числа этих людей в последние десятилетия царской империи вышло немало коммерческих династий.

Многие из них происходили из среды староверов, сектантов, порвавших с официальной православной церковью еще в XVII веке в знак протеста против реформ, проведенных царем Алексеем и патриархом Никоном. Отчаянно независимые, глубоко набожные, эти люди готовы были, если понадобится, умереть за свою веру. А пока что они, подобно раскольникам в Англии, действовавшим примерно в это же время, были не прочь более энергично заняться торговлей и коммерцией.

Первое поколение этих людей, процветавших в середине XIX века, было настроено националистически, антисемитски, опасалось конкуренции со стороны еврейской, немецкой и польской диаспор. Они также были глубоко консервативны и почитали власть царя и чиновничества. Не только иностранцы, но и царские чиновники отмечали, что они продолжали использовать нечестные деловые методы своих предков. «Ловкая кража, обман рассматриваются ими как победа их гения», — сказал о них один английский торговец.

Однако у их сыновей стали проявляться иные социальные, коммерческие и даже политические амбиции. Они отказались от старой одежды и многих старых обычаев. Когда Россия в последние тридцать лет существования царского режима начала двигаться к чему-то, напоминающему капиталистическую систему, во главе процесса были уже они, а не дворяне, которые прежде задавали тон. Они отошли от традиционных купеческих видов деятельности — производства текстиля, водки, древесины и сахара — и занялись банковским делом, промышленностью, железными дорогами, газетами, издательским делом, торговлей с заграницей. Эти люди усвоили современные методы бизнеса и поощряли коммерческое и профессиональное образование. Многие из них имели европейское образование и отличались более широким мировоззрением, чем их отцы. Но они тоже были русскими националистами. Подобно многим русским — тем, что жили в их время, и даже столетие спустя, — они верили в то, что Россия может найти некий «третий путь», который позволит стране преуспеть, не переживая болезненной социальной ломки, сопровождавшей индустриализацию в Западной Европе. Они покровительствовали новым направлениям в русском искусстве, литературе и театре. Они поддерживали Дягилева и его балет и поощряли блистательную школу русской живописи 1890-х годов и первых лет XX века. Братья Третьяковы основали в Москве Музей русского искусства. Морозовы и Мамонтовы заложили основу Московского художественного театра, где впервые были поставлены чеховские пьесы. В качестве символа своего освобождения многие из них покинули Замоскворечье, район к югу от реки, где традиционно жили староверы, и построили замечательные особняки в стиле Art Nouveau и Русского Возрождения в более модных районах Москвы. Некоторые из этих особняков были сооружены по проекту Франца Шехтеля.

Обогащение и социальное возвышение семьи Харитоненко происходило по этому образцу. Иван Герасимович Харитоненко (1820–1891) родился близ города Сумы на севере Украины. Современники отмечали, что Иван — «выходец из народа». Члены его семьи были государственными крепостными, и он тоже, возможно, был освобожденным крепостным. Это был человек, обязанный всем только самому себе, своему интеллекту, работоспособности, нравственным принципам, выдающейся предприимчивости и поразительной энергии. «Говорят, — писал восхищавшийся им многословный автор некролога, — что колоссальные состояния не могут быть созданы из ничего, они всегда зиждутся на какой-нибудь темной сделке». Однако, продолжал он, Иван явно опровергал это правило, и даже его враги никогда не пытались доказывать обратное. Начав младшим помощником местного купца, ко времени освобождения крепостных он уже сколотил небольшой капитал. Это высвободило его энергию и толкнуло на независимый путь — он занялся сахарным делом. Украинская сахарная промышленность не процветала в руках пассивных местных землевладельцев, ранее в ней господствовавших. Новые люди типа Ивана Харитоненко превратили ее в один из наиболее динамичных и механизированных секторов индустрии в Российской империи. Отчасти благодаря полученным ими от правительства концессиям, к середине XIX века украинцы производили 4/5 всего сахарного песка империи, а к 1914 году украинское производство сахара уступало по объему только Германии.

Иван тоже процветал. К 1913 году «Харитоненко И. Г. и сын», компания, которую Иван основал в 1884 году в Сумах, владела примерно 65 тысячами гектаров пахотной земли на Украине, рафинадным заводом и восемью сахарными фабриками. В начале 1880-х годов Иван купил на малообещающей песчаной территории к северу от Харькова усадьбу и деревенский дом, который назвал в честь внучки «Наталевка». В 1915 году один модный журнал, все еще выходивший, несмотря на войну, весьма неточно назвал этот дом «смесью швейцарского шале и английского коттеджа»[3].

Скотоводческие и коннозаводческие предприятия Ивана стали известны далеко за пределами Украины — вплоть до Германии, а его лошади регулярно побеждали на московских бегах. Он построил студенческое общежитие в Киеве, церковь в своей родной деревне, основал гражданские и военные академии, бесплатные приюты для бездомных, открыл больницу, собор и сиротский дом в самих Сумах. За эти общественные благотворительные деяния власти присвоили ему официальное звание действительного статского советника (в армии оно соответствует рангу генерала); звание принесло ему официальное наследственное дворянство. Осталась его фотография, относящаяся к этому периоду: лысый, с искринкой юмора в глазах человек, явно сильный и волевой. На его похоронах присутствовало 15 тысяч человек. Благодарные жители города Сумы поставили ему памятник на главной площади (половину средств на это предоставил его сын). После революции памятник был снесен, чтобы водрузить на этом месте статую Ленина.

Развиваясь, сахарная промышленность Украины начала конкурировать с такой же отраслью промышленности, давно утвердившейся в Москве и в глубине России. Это было, конечно, отнюдь не по вкусу московским купцам, которые еще в середине XIX века начали жаловаться на несправедливую конкуренцию. Иван Харитоненко уловил общее настроение. В 1879 году он купил дом на Москве-реке, где ныне стоит его особняк. Сначала он использовал двор старого дома, чтобы хранить там сахар. Однако, когда в 1891 году он умер, его сын, Павел Иванович, начал работы по сооружению нового здания, которые были завершены в 1893 году.

Павел продолжил начатое отцом продвижение по социальной лестнице. Его жена, Вера Андреевна Бакеева, происходила из дворянской семьи, имевшей владения недалеко от Курска, ближе к границе с Украиной. Их дочь, Наталья, вышла замуж за князя Горчакова, внука одного из русских министров иностранных дел с особенно продолжительным стажем. Другая дочь стала женой гвардейского офицера. Как видим, с тех времен, когда Харитоненко были крепостными, их семья успела продвинуться весьма далеко. Однако они не последовали примеру видных московских купцов, которые стали участвовать в муниципальной и национальной политике, не занялись они и каким-либо новым видом коммерческой деятельности. С сахарной промышленностью они не порвали. Когда Павел построил свой модный новый особняк, он не покинул, по примеру Морозовых, Рябушинских и прочих, Замоскворечья с его особой старомодной атмосферой и не переехал в какой-либо из более модных районов к северу от реки. Семья, судя по всему, сохранила консервативные наклонности.

Заботясь о расширении семейного дела (завод по производству сахарного песка в Сумах стал крупнейшим в стране), Павел в то же время обладал острым чувством гражданского долга. Он был старостой своей местной церкви Св. Софии, расположенной на берегу Москвы-реки, неподалеку от его нового особняка, и оплатил ее реставрацию. Он выплачивал стипендию 20 студентам Московской консерватории, членом попечительского совета которой являлся. Для рабочих всех своих заводов он построил школы и больницы. Накануне войны пожертвовал крупную сумму на расширение русского воздушного флота, который на том этапе был, вероятно, самым передовым в мире. С его фотографии на нас смотрит типичный представитель процветающего европейского среднего класса конца века: бородатый, самодовольный человек, неотличимый от равных ему по положению англичан времен короля Эдуарда VII. Однако его портрет, написанный Валентином Серовым (1865–1911), одним из величайших художников России, раскрывает другую сторону его натуры: довольно слабое лицо, лицо одного из незадачливых персонажей-интеллектуалов Чехова. Те, кто знал его в расцвете сил, говорят о нем как о человеке эмоциональном. Он бродил по художественным выставкам, покупал картины и покровительствовал художникам, устраивал роскошные и дорогостоящие приемы, якшался с аристократами, был страстным охотником, пожалуй, немножко снобом и повесой. Харитоненко не был одним из видных коллекционеров-новаторов, таких как Сергей Щукин, который одним из первых оценил и приобрел ранние работы Пикассо и Матисса. Он не оказал помощи становлению русского авангарда, как его собрат-москвич Савва Морозов. Но у него была крупнейшая коллекция картин известного живописца Нестерова (1862–1942), который писал иконы в маленькой церкви, построенной Павлом в Наталевке по проекту архитектора Щусева. На галерее в его доме, которая теперь называется столовой Второй империи, висел тогда портрет надменной «Неизвестной» Ивана Крамского (1837–1887), картина, известная большинству русских, да и многим в Англии, поскольку она была помещена на обложке «Анны Карениной», вышедшей в издательстве «Пингвин».

Подозреваю, что Вера, сдержанная женщина с изможденным лицом, была главным «мотором» светской жизни семьи. Говорят, что в «Белом с золотом» зале пел Шаляпин, а Прокофьев играл на рояле. Нестеров описывает рождественский вечер в этом доме в 1912 году. На нем присутствовало более 300 гостей, среди которых были аристократы и купцы. Двум маленьким детям Нестерова подарили прямо с елки подарки стоимостью сто рублей каждый. За этим следовал «спектакль», который давал какой-то видный актер из МХАТа и в котором участвовали представители московской золотой молодежи во главе с сыном Павла, Иваном, которого Вера мрачно называла «нашим единственным». Хотя веселье продолжалось допоздна, Нестеров и его жена не смогли отговориться от обеда, который за этим последовал. Столы были уставлены элегантными сервизами и цветами. Им удалось уйти только в четыре часа утра, причем хозяин дома отправил их домой в новомодном автомобиле.

Роберт Брюс Локкарт в своих «Мемуарах британского агента» примерно так же описывает стиль приемов, которые устраивала семья Харитоненко. В январе 1912 года, в качестве только что назначенного вице-консула в Москве, он сопровождал английскую парламентскую делегацию на прием к ним. Делегацию численностью в восемьдесят человек, возглавлял спикер; в нее входили четыре епископа и пресловутый адмирал сэр Чарльз Бересфорд. Ко времени прибытия делегации из Санкт-Петербурга в Москву, численность ее уменьшилась из-за пережитого ее членами испытания гостеприимством. Харитоненко пригласили всю Москву встретиться с делегатами. Несмотря на зимнее время, дом был завален цветами; в каждой комнате играли оркестры, а главная лестница была запружена гостями, с трудом прокладывавшими себе дорогу, так же, как это происходило и спустя 80 лет. За бесконечными бокалами с вином и закусками следовали обед, танцы, а рано поутру поездка на тройке в знаменитый (а у кого-то, может быть, пользующийся дурной славой) ресторан с цыганами «Стрельня» на окраине города.

Соседом Брюса Локкарта за обедом был капитан III ранга Каховский, русский офицер, исполнявший роль адъютанта при Бересфорде. На следующее утро Локкарт узнал, что молодой человек застрелился возле телефона, узнав из Санкт-Петербурга, что от него ушла любовница. Несколько поколений британских дипломатов считало, что трагедия, скорее всего, произошла в разгар праздника в доме Харитоненко, хотя это не подтверждается какими-либо свидетельствами или законами вероятности[4].

Ученые решительно расходятся в вопросе о том, насколько экономика России успела продвинуться к 1914 году, и наблюдались ли в стране действительно такие социальные и политические перемены, которые привели бы ее к процветанию и либеральной демократии.

Представители одной школы утверждают, что если как следует посмотреть на статистику, то она показывает, что русская экономика росла, по крайней мере, на протяжении последних тридцати лет до Первой мировой войны. Причем, темпами, сравнимыми с темпами Западной Европы, а то и превосходящими их. Тогда нарождался настоящий капиталистический класс, все более проникавшийся убеждением, что его успех может быть наилучшим образом обеспечен соблюдением норм профессионализма и честности, принятых на Западе. Что экономика России стала частью мировой экономики, и иностранцы готовы были делать весьма значительные капиталовложения в Россию, а ее акции имели хождение не только в Москве и Санкт-Петербурге, но и в Лондоне, Париже, Амстердаме. Даже сельское хозяйство, считают они, давало хорошие показатели, хотя крупный экспорт зерна чередовался время от времени с периодами опустошающего голода. Русские ученые внесли большой вклад в науку и получили в те годы две Нобелевских премии, военные технологи произвели первый в истории четырехмоторный бомбардировщик «Илья Муромец»[5]. И если бы не политическая смута, заявляют эти ученые, то вполне возможно, что к концу XX века Россия стала бы мировой экономической державой, способной обеспечить своим гражданам такой же уровень жизни, как и в Западной Европе. При этом оптимисты полагают, что на протяжении десяти лет после революции 1905 года даже политическая жизнь в России входила в нормальное русло.

Однако очень многие придерживаются противоположного мнения. Они хотя и считают, что два русских премьер-министра — Витте (1849–1915) и Столыпин (1862–1911) — имели ясные представления о том, как модернизировать российскую экономику, признавая при этом, что накануне войны экономика действительно развивалась. Но одновременно они утверждают, что надменная и эгоистичная царская бюрократия вовсе не думала о реальных проблемах бизнеса. Поскольку даже самые прогрессивные чиновники исходили из того, что только выработка все более сложных государственных установлений — наилучший способ направить страну на путь процветания; идея вполне понятная, если учесть, что при этом сохранялась их собственная власть. Согласно взглядам этих ученых, несомненные признаки появления капиталистического класса имелись, но новым людям все еще связывало руки их происхождение, а также мешала та почтительность, которую они продолжали проявлять по отношению к аристократии и придворным. Короче говоря, к началу первой мировой войны в российской экономике произошли кое-какие структурные изменения, но они были слабыми и непродуманными. И шансов на то, что эти достижения сохранятся, практически не оставалось. Их губило сочетание таких факторов как некомпетентность и реакционная политика Николая II, беспощадная, ограниченная, и по-своему столь же некомпетентная революционная политика Ленина и разрушительный ураган Первой мировой войны.

Действительно, даже более просвещенный режим, нежели режим последнего царя, даже если бы ему не препятствовали война и революция, все равно вынужден был бы преодолевать два фактора, которые всегда делали Россию почти неуправляемой, — невероятную бедность страны и ее почти невообразимо громадные просторы. Таким образом, проблема тогда стояла та же, что и сейчас: способна ли Россия изменяться, или она обречена историей и географией без конца повторять свои ошибки? Впрочем, даже осторожный наблюдатель едва ли при этом не согласится с тем, что в харитоненковской России явно происходили далеко идущие перемены. И было бы чрезмерным скептицизмом считать, что Россия, не разоренная войной и революцией, осталась бы в стороне от течений, которые на протяжении ста лет дали народам Запада всеобщее избирательное право, социальную защиту и немыслимый до того уровень процветания.

Московские купцы и их собратья в Санкт-Петербурге, Одессе и других крупных городах империи сыграли бы тут ключевую роль. Возможно, они еще не были капиталистами в западном смысле слова, но это были люди серьезные как в своем бизнесе, так и в понимании своего гражданского долга. Они не были просто охотниками за богатством, спекулянтами, наживавшимися на разваливающемся государстве, подобно «олигархам», появившимся на сцене девятью десятилетиями позже, в ельцинскую эпоху. Они никогда не были многочисленными: ведущих купеческих семей насчитывалось не более ста. И явно чувствовали себя неуютно в обществе, где их простое происхождение и занятие коммерцией все еще вызывали презрение у двора и аристократии. Даже в разгар их влияния, при энергичном Рябушинском, они не слишком успешно проявляли себя в политике, где по-прежнему господствующую роль играли дворяне, петербургское чиновничество и все больше — левые партии. Однако тот факт, что Харитоненкам, Морозовым и Мамонтовым удалось подняться до утонченного процветания, знаменовал собой революцию в социальной и политической жизни России и начало превращения ее в буржуазное капиталистическое государство. Два поколения Харитоненко и им подобных в среде «народа» ярко демонстрируют способность России приспосабливаться к современному миру.

Павел умер в 1914 году и был похоронен в Щусевской церкви в Наталевке. Вера в течение нескольких лет продолжала вести дело, пока в 1917 году не произошла Октябрьская революция. И их дом на какое-то время оказался под перекрестным огнем, когда большевики пытались отбить Кремль у белогвардейцев. Тогда Вера благоразумно пожертвовала свои картины новым революционным властям, и Харитоненко уехали, поселившись кто в Париже, кто в Брюсселе, кто в Канаде. А особняк стал домом для гостей, где принимали приезжающих в страну друзей нового режима: Герберта Уэллса, Артура Рэнсома, Арманда Хаммера и Энвер-пашу, политического деятеля, который втянул Турцию в Первую мировую войну и умер при загадочных обстоятельствах в Центральной Азии, пытаясь поднять «пантюркистское» восстание против большевиков. После этого особняк использовался для размещения советских чиновников Министерства иностранных дел, из которых многие впоследствии были расстреляны во время «чисток».

Наконец, в 1931 году он стал резиденцией и служебным помещением английского посла, вернувшегося в Москву после кратковременного перерыва в отношениях, вызванного рейдом английской полиции в 1927 году на лондонское представительство советской торговой делегации «Аркос». Пока Советское правительство прочно держало страну под контролем, русские осмеливались посещать этот дом, лишь имея для этого неоспоримый официальный предлог. Однако, когда страна при Горбачеве стала открытой, русские, ранее как-то связанные с этим зданием, начали вновь проявлять интерес к нему: родственники самого Харитоненко, внучка Шехтеля, Литвиновы, жившие здесь еще детьми, когда их отец был заместителем наркома иностранных дел нового большевистского государства, а также представители муниципальных властей города Сумы. Они теперь собирались восстановить памятник Ивану Герасимовичу Харитоненко в городе, для которого он так много сделал.

В британском посольстве бытовало предание, согласно которому Харитоненко построил свой особняк на берегу реки, напротив Кремля, потому что, как старообрядец, он хотел постоянно видеть перед своими глазами святыню России. Основания этого предания, мягко говоря, довольно шатки. Старообрядцы считали царя, официальную церковь и все то, что было с ними связано, — включая, без сомнения, и сам Кремль, — символами Антихриста. Истинной причиной, по которой старый Иван Харитоненко выбрал это место, было то, что здесь удобно было хранить сахар. А церковь, старостой которой был его сын, была вполне православной.

Правда, однако, что украшением его особняка являлся вид, открывавшийся с террасы у входа в дом на Кремль по ту сторону реки, на центральный пункт города, ни на что не похожего, — полуевропейский, полуазиатский имперский город, излучающий мощь. Огромные красные стены Кремля, построенные итальянскими архитекторами в XV веке, напоминают стены Вероны; соборы, воздвигнутые в следующем столетии также итальянцами в самом утонченном стиле средневековой русской архитектуры; императорская резиденция XIX века в неоклассическом стиле, исконно русская, независимо от национальности архитектора. И над всем этим — золотые купола, золотые кресты, которые большевики не убрали, красные звезды и красный флаг, которые они водрузили, чтобы провозгласить свое господство, символы двух религий — религии Христа, сосуществующей как бы в неловком подчинении с религией Маркса. На красном закате, золотой осенью или в ясный белый зимний день, под дождем и в слякоть, в тумане, которые бывают в Москве большую часть года, при любой погоде вид через реку — постоянный праздник для глаз. Старшие русские чиновники приходят в посольство по настоянию своих жен только для того, чтобы полюбоваться этим видом. Приезжие министры и журналисты задыхаются от восторга, явно думая о том, когда им удастся в следующий раз стать свидетелями безделья и роскошной жизни британских дипломатических служащих. Этот образ Кремля стал уже штампом для западных радио- и телеведущих, руководителей рекламных агентств и телезрителей.

Что касается нас, то вид через реку никогда не терял власти над нашими эмоциями и воображением. Отсюда мы смотрели на толпы веселых людей, отправляющихся праздновать 1 Мая или годовщину Октябрьской революции. С этой террасы мы видели танки, громыхавшие по Красной площади на параде, или двигавшиеся мимо Кремля для участия в путче. И с этой террасы в 19 часов 35 минут в Рождественский день 1991 года мы видели в последний раз красный флаг, развевавшийся над Кремлем.

2 Русские идут

Когда за последние 1000 лет столь колоссальные приобретения были сделаны за столь короткий срок каким-либо европейским завоевателем?.. Ни один здравомыслящий человек в Европе не может с удовлетворением взирать на громадное и быстрое разрастание Российской державы.

«Таймс», Лондон, 1829

Даже ныне, лишенная своей империи, Россия остается страной превосходных степеней, самым большим государством в мире. Она охватывает почти девятую часть мировой суши — это одиннадцать часовых поясов с Дальнего Запада до Дальнего Востока. Ни одна другая страна не имеет большего числа соседей. До недавнего времени эти громадные пространства и климат делали весьма трудным продвижение товаров, людей, да и идей от одного конца империи до другого. В конце XIX века Чехову потребовалось почти три месяца, чтобы добраться от Москвы до Сахалина на Дальнем Востоке: поездом, экипажем и верхом. В 1960-е годы мне понадобилось пять дней, чтобы доехать поездом от тихоокеанского порта Находка до города Центральной Сибири, Иркутска, — при этом я не покрыл даже половины пути до Москвы. Русский ландшафт не похож ни на один другой: необозримые равнины и леса с неожиданно возникающими кое-где небольшим городком или деревней, отделенными от ближайшего соседа десятками (а в Сибири иногда сотнями) километров и соединенными дорогами, искони славившимися своим ужасным состоянием. Это неэффектный пейзаж, не впечатляющий ни красотой, ни величественностью. Обширное плоское пространство, пастбища с редкой березовой рощицей слева, несколькими избами-развалинами или луковкой купола маленькой церквушки справа, река, протекающая где-то вдали, — все это окружено дремучим непроходимым сосновым лесом, тянущимся до самого горизонта. Лучшие образцы русского пейзажного искусства и грубо выполненные гравюры, красующиеся на стенах самых простых жилищ, изображают какую-нибудь из этих сцен. Этот невыразительный пейзаж овладевает воображением всех русских, особенно осенью, когда они идут в лес собирать кривобокие грибы (которые только славяне считают съедобными), когда великолепные дни бабьего лета, кажется, никогда не кончатся… Этот период, исполненный какого-то особого волшебства, с его бледно-голубым небом, солнцем, теплым, как парное молоко, и серебряными березами, начинающими одеваться в золото.

Древние городишки и деревни России — под стать ландшафту. Построенная из бревен окружающего леса, заброшенная крестьянская изба попросту превращается в перегной. Многие города очень стары. Новгород был основан более тысячи лет назад, Москва — в начале XII столетия. Многие сибирские города построены триста-четыреста лет назад: казацкие искатели приключений достигли Тихого океана примерно тогда же, когда отцы-пилигримы (английские колонисты) достигли Массачусетса. Даже сегодня встречаются — особенно в более отдаленных частях европейской России, никогда не подвергавшихся вторжению татар, поляков, шведов, французов или немцев, — сохранившиеся города с древним Кремлем, с церквями — золото в лазури, с их неоклассическими, XIX века, зданиями чиновников и купцов, с горсткой деревянных изб. А вокруг них — укрепленные монастыри и допотопные усадьбы дворян. Типично русский городской пейзаж и архитектурный стиль.

И все-таки, несмотря на их древность, в русских городах есть что-то от жилищ кочевников. Даже ровные фасады неоклассических зданий часто не имеют иной облицовки кроме штукатурки на дереве — материал нестойкий. Впечатление такое, словно обитатели боятся, что их в любой момент погонит вперед какая-нибудь новая природная катастрофа, новое вторжение или же попросту каприз их собственного правительства.

Чаадаев был инакомыслящим гвардейским офицером, который вернулся из Парижа после наполеоновских войн с такими подрывными взглядами на будущность России, что царь повелел объявить его сумасшедшим. Его сочинения были почти недоступны в России, пока Горбачев не освободил в конце 1980-х годов печатное дело. В своем первом из «Философических писем», датированном 1829 годом, он писал: «В наших домах мы живем как в лагере; в наших семьях мы кажемся новопришельцами; в наших городах мы напоминаем кочевников, хуже, чем кочевников, потому что они крепче привязаны к своим стадам, чем мы к нашим городам».

Мнение Чаадаева — не тривиальная выдумка. Заселенные местности в России то и дело разрушались либо вторжениями, либо пожарами и другими катастрофами. Советский период был пагубным и для ландшафта, и для архитектуры. Церквам, монастырям и деревенским домам позволили прийти в полное запустение. Многие были сознательно разрушены во время атеистических кампаний при Сталине и Хрущеве. Новые здания и заводы строились быстрейшими темпами, дабы выполнить план, не считаясь с эстетическими или экологическими соображениями. Даже сегодня, особенно в сельских районах, Россия, пожалуй, самая неряшливая и неухоженная страна в мире. Сельская местность вблизи промышленных городов советской эпохи загрязнена до такой степени, что на Западе это просто представить себе невозможно. Подъездные пути почти к любому русскому городу производят гнетущее впечатление. Окаймленная деревьями дорога уступает место разбросанным там и сям серым кирпичным жилым зданиям, построенным на скорую руку, с тем чтобы удовлетворить острую нехватку в жилье, ощущавшуюся в 1950-х и 1960-х годах, бензоколонкам с пустыми насосами, ветхим деревянным строениям, еле держащимся, словно пьяные, на своем прогнившем фундаменте. И всюду строительный мусор, груды камней для мостовых, огромные бетонные трубы, сваленные как попало у обочины, ибо для чего они предназначались и кому принадлежали, давно уже никто не помнит. Если в городе есть крупные промышленные предприятия, над ним всегда нависает ядовитое облако. Возмущение тем, что советская система сделала с городами и деревнями России, в конце концов, побудило миллионы простых людей восстать против нее.

По своей истории, культуре и религии Россия — страна европейская. В нечто уникальное ее превращает такой «довесок», как Сибирь. Подобно Канаде, Сибирь стала Эльдорадо для «охотников-трапперов», с помощью капканов промышляющих зверем, для старателей-золотоискателей и авантюристов. Как и в Северной Америке, следом за охотниками пришли солдаты, весьма мало считавшиеся с интересами местного населения. На протяжении последующих четырех веков Сибирь служила прибежищем для беглых преступников и местом ссылки для тех, кто вызывал гнев правительства в Москве.

Именно Сибирь создала образ России как страны несметных богатств, изобилующей пушниной и древесиной, огромными минеральными ресурсами и почти уникальной по запасам нефти и газа, драгоценных и редких металлов.

Однако это богатство не было таким благом, как может показаться на первый взгляд. Оно позволило русским правителям эксплуатировать — обычно самыми грубыми и расточительными методами — природные ресурсы страны и обменивать их на товары, а особенно на усовершенствованные виды вооружения, производимые в других странах с более сложной экономикой. Народ же русский оставался бедным. Правительство тоже оставалось бедным, не способным оплачивать возникавшие в западных районах действенные и сравнительно честные бюрократические структуры. Сталинская политика насильственной индустриализации, эвакуация в Сибирь в годы войны промышленных предприятий из Западной России и возобновившаяся при Хрущеве и Брежневе энергичная кампания по развитию Сибири еще более исказили экономическую географию страны. Там, где какая-нибудь американская компания разбила бы поселок для горняков, были построены громадные города, где нередко использовался принудительный труд для разработки минеральных богатств неприступного Севера и пустынных просторов Центральной Азии. Жить в суровой сибирской тайге по доброй воле отправлялись очень немногие. Когда же рабской рабочей силы не стало, правительству пришлось выплачивать огромные субсидии, чтобы отапливать эти новые города, перевозить их продукцию и убеждать население оставаться жить в этих местах. Когда же Советский Союз рухнул, субсидии начали иссякать, люди стали уезжать, и состояние экономики Сибири становилось все более бедственным.

Тысячу лет назад будущая Россия не слишком отличалась от других государств на периферии Европы. Так же, как большая часть Германии, значительная часть Балкан и вся Скандинавия, древняя Русь никогда не была частью западно-римской империи и не унаследовала ее лингвистические, религиозные и юридические традиции. Однако обращение ее в 988 году в византийское христианство решительно связало страну с совершенно иной европейской традицией. Трения между восточной и западной версиями христианства были не более кровопролитными, чем между католической и протестантской. Согласно взглядам ученых, особенно классической науки, Византия имела перевес над средневековым Римом, пока сама не стала жертвой победителя в 1453 году. Киевская Русь была в европейском мире равным партнером, государством, чьи князья неоднократно вступали в династические браки с дочерьми английского и французского монархов. Политологи, утверждающие, что разделение, существующее между православием и западным христианством, обречено оставаться водоразделом между двумя цивилизациями, стоят на зыбкой почве. В те давние времена Россия, конечно, не была демократической. Но ни одна другая европейская страна демократической также не являлась. Политические, культурные и религиозные институты первого русского государства, основанного в Киеве в девятом веке, не слишком отличались от институтов западноевропейских государств того времени.

Разрушение татарами Киева в 1242 году прервало многие из этих связей, отрезало Россию от идейного брожения, сопровождавшего европейский Ренессанс, и направило ее по несколько иному пути. Русские вынуждены были приспосабливаться к своим могущественным татарским соседям и переняли у них ряд не слишком привлекательных черт. Но, вопреки мнению, ставшему впоследствии распространенным как в России, так и на Западе, страна никогда не подпадала полностью под «татарское иго». В лесах Севера русские решительно оставались христианами. Республиканский город Новгород Великий вел процветающую торговлю с остальной Европой. Великое княжество Московское пошло, однако, иным путем, замкнувшись внутри себя и сосредоточившись на утверждении автократического правления. Это было менее привлекательно, нежели эксперимент Новгорода. Однако и этому в то время имелись параллели на Западе.

Столкновение между Новгородом и Москвой было неизбежным, и победителем из него вышла Москва. В XVI веке Московия начала более чувствительно давить на своих восточно-европейских соседей. С большой осторожностью и подозрительностью она открыла северные морские пути для торговли с Западной Европой. Западные гости, собственные страны которых отнюдь не были образцом либеральной демократии (самого такого понятия тогда еще не изобрели), были по-настоящему шокированы русской системой правления с ее произволом, не ограничиваемым каким-либо законом. Они критиковали русских, как мужчин, так и женщин, за их неухоженность, за их лень, жестокость, пьянство, лживость и распутство. Зигмунд фон Герберштейн, немецкий дипломат XVI века, вопрошал: сделала ли жестокость русских их князя тираном, или же народ сам стал жестоким и грубым из-за тирании князя?[6] Джордж Тербервил, тосковавший по родине молодой член первой английской миссии в Москве, писал в сомнительного качества стишках своему другу Паркеру в Лондон, что Россия «…дикая земля, не подчиненная законам;// казнить иль миловать — все в воле короля…». Впрочем, он одобрительно при этом отмечал, что любимая игра здесь шахматы.

Любой простак вам сделает и шах, и мат,
Поскольку в практике обрел это искусство[7].

Политическая система, которую русские создали, чтобы управлять своей обширной, уязвимой и нищей страной, была действительно весьма неприятной. Однако она не была ни иррациональной, ни случайной. Сохранять целостность громадной страны, выдерживать бремя ее обороны и поддерживать порядок среди невежественного и непокорного населения, было весьма трудной задачей. Екатерина Великая была не единственной властительницей России и не единственным специалистом в области общественных наук, утверждавшей, что «монарх должен быть самодержавным, ибо никакая другая форма правления, кроме этой, сосредоточивающей всю власть в его лице, не соответствует масштабам государства, столь громадного, как наше. Только быстрота решений по делам, происходящим в отдаленных краях, может компенсировать медлительность, сопряженную с большими расстояниями. Любая другая форма правления была бы не только вредной, но совершенно пагубной для России»[8]. Ибо другой стороной медали было то, чего правители России и даже ее обычные граждане всегда боялись. А именно того, что Пушкин назвал «русским бунтом, бессмысленным и беспощадным»[9]. Русские люди не раз бунтовали против угнетения, даже тогда, когда не было надежды на успех: они жгли имущество своих хозяев и уничтожали их самих, пока бунт не подавлялся с такой же или еще большей жестокостью.

Таким образом, русские правители опирались на политические институты, отличавшиеся почти военной суровостью. Цари утверждали, что их власть дарована им Богом. Коммунисты претендовали на то, что их мандат им вручила История. Принцип, согласно которому власть закона выше власти суверена, разделивший на две враждующие стороны народ в английской гражданской войне, никогда не признавался ни царями, ни их преемниками. Граф Бенкендорф, начальник тайной полиции, бравый, но ограниченный офицер, в свое время утверждал, что «законы пишутся для подчиненных, а не для начальства!»[10], — мнение, широко распространенное в сегодняшней России. Старый большевик Каганович, отвечавший при Сталине за беспощадную коллективизацию сельского хозяйства и виновный в разрушении многих московских церквей, доказывал, что правовое государство, которому Горбачев впоследствии придавал так много значения, противоречит марксизму-ленинизму. Положение о том, что закон подчиняется требованиям партии, был организующим принципом сталинской «демократической» Конституции 1936 года и новой Конституции Брежнева 1977 года.

Пренебрежение к власти закона характеризовало не только начальство, с равным презрением к закону относились и интеллектуалы. Достоевский и Толстой считали, что жажда «справедливости», свойственная русским, выше, человечней и нравственно чище, чем формальное и равнодушное уважение к «Закону» на Западе. Они высмеивали попытки русских либералов ввести более гуманную юридическую систему. При этом они не объясняли, почему абстрактная русская жажда справедливости порождала в реальном мире так много вопиющей несправедливости.

Чтобы укрепить свою власть, цари намеренно и систематически прибегали к террору. Царь был над законом. И то же самое относилось к его политической полиции. Иван Грозный создал институт опричников, которые, подобно темным всадникам во «Властелине колец» Толкиена, верхом разъезжали по стране, одетые в черные плащи и держа в руках собачьи головы. Им дано было право мучить, грабить и убивать. Петр I лично участвовал в пытках и казнях своих подлинных или подозреваемых противников, включая собственного сына. В период его правления население России сократилось на четверть в результате войн, принудительного труда, голода и бунтов — пропорция бóльшая, чем при Сталине. Николай I создал Третье охранное отделение полиции, которое должно было следить за подозрительными элементами, наблюдать за иностранцами, держать под контролем места ссылки и заключения и представлять «информацию и доклады обо всех событиях без исключения». Даже в сравнительно либеральные 1860-е годы А. К. Толстой написал мрачно-комическую поэму о Попове, несчастном чиновнике, которому приснилось, что он застигнут своим министром при исполнении служебных обязанностей, будучи одетым неположенным образом. Его берут под арест, пытают и заставляют донести на своих соучастников. Образ политического заключенного, бредущего сотни, а то и тысячи верст к месту своего заключения или ссылки в Сибирь, проходит через все русское искусство, литературу и поэзию.

Теория, на которой основывалось применение террора, выглядела достаточно рационально, даже при Иване Грозном, чье здравомыслие, безусловно, сомнительно. Иван стремился раздробить общество и тем самым помешать возникновению организаций, способных бросить вызов его власти. Последующие русские правители также стремились, используя огромные размеры своей страны, изолировать народ от подрывных влияний. Русским не позволяли выезжать за границу и встречаться с немногими иностранцами, посещавшими их страну. Такова была сознательная политика. Богослов Крижанич говорил в XVII веке царю: «Помимо собственно самодержавия, другой ценнейшей нашей традицией является закрытие границ, то есть запрещение легкого проникновения в нашу страну иностранцев и запрет нашим людям выезжать за границы царства без важной причины»[11]. Контролю над физическим передвижением людей соответствовал контроль над движением идей — его осуществляла цензура. В Московском царстве жестоко искоренялась религиозная ересь. Екатерина Великая сажала в тюрьму вольнодумных писателей. Ее внук Николай I объявлял их сумасшедшими, а Пушкина и его сочинения поставил под личный надзор Бенкендорфа.

Число полицейских и их агентов продолжало расти. Они проникали в революционные организации и манипулировали ими, создавали собственные профсоюзы, провоцировали политические покушения и акты насилия на расовой почве. Однако их интриги снова и снова скандально проваливались. Евно Азеф, тайный агент в террористической организации партии социалистов-революционеров, выдал своих товарищей полиции, организовывал покушения на высокопоставленных царских чиновников, но избежал мести и умер в своей постели в 1918 году. К 1917 году революция пустила слишком глубокие корни, чтобы даже самая жестокая и изобретательная полиция могла эти корни вырвать.

Самодержец использовал в качестве орудия власти еще одно средство: манипулирование привилегиями и милостями. Предшественники Петра Великого создали строгую иерархическую систему, чтобы укрепить политический контроль над своими подданными. Петр рационализировал эту систему, превратив ее в военизированную «Табель о рангах», которой надлежало руководствоваться в вопросах званий и привилегий. Согласно этой табели, все должны были служить государству и делать карьеру, поднимаясь с одной ступеньки иерархической лестницы на следующую до тех пор, пока не достигали уровня, позволявшего стать наследственными аристократами. Коммунистическая система номенклатуры была почти точной копией той, что описана выше. В соответствии с обеими, продвижение по службе и наделение привилегиями были во власти самодержавного правителя. Частная собственность — поместья и большие барские дома при Петре, автомобили и дачи при коммунистах — могли быть отобраны, если самодержец был недоволен. Лишение людей всякого независимого источника дохода или приобретения богатства было сознательной мерой социального и политического контроля. Такой порядок укреплял заносчивость власть имущих и угодливость подчиненных. Принцип управления был прост. Как потом это сформулировали сами русские: «Я начальник — ты дурак, ты начальник — я дурак». Именно такое положение дел было сатирически описано в «Ревизоре» Гоголем, автором, который всегда казался лучшим толкователем советской действительности, чем «кремлеведы» в период «холодной войны». Результат был неизбежным: боязнь ответственности, запугивание нижестоящих и взяточничество. И в коммунистические и в царские времена имелись преданные и честные слуги государства. Но сама система была помехой проявлению инициативы как в области государственного управления, так и в сфере бизнеса. В конце концов как царский, так и коммунистический режимы пали из-за их неспособности эффективно использовать таланты людей.

Власть автократического государства опиралась не только на силу — полицию и армию, — никак не связанную законом. Русская политическая система имела также два других важных института: православную церковь и интеллигенцию. Церковь играла двойственную роль: иногда она служила столпом государства, часто — источником утешения для народа, а время от времени — центром оппозиции в системе, где оппозиция была всегда под запретом.

Основной миф России — идея Святой Руси, цитадели чистоты во враждебном море раскольников и неверных. Опера Римского-Корсакова «Сказание о невидимом граде Китеже» — это мистический гимн святому городу, который вначале чудесным образом погрузился в морские волны, чтобы спастись от татарских захватчиков, а спустя несколько столетий, когда злые захватчики ушли, вновь всплыл во всей своей незамутненной красе. Жертва, принесенная Россией, гласит легенда, спасла Европу от Орды, но Европа осталась по сей день неблагодарной.

Русская православная церковь, подобно католической церкви в Польше, на протяжении столетий поддерживала дух нации в годины бедствий. Она сыграла огромную роль в формировании представления русских о себе и своей стране. Во время татарских набегов, когда светские правители были либо убиты, либо рассеяны по свету, либо сотрудничали с врагом, церковь служила для русских объединяющим центром. А падение Константинополя в 1453 году считалось справедливым наказанием для церкви и государства, которые — в отличие от их собственных — попытались в чрезвычайных обстоятельствах вступить в позорный союз с еретической церковью Рима. С тех пор русские стали верить, что они одни владеют истиной, все больше укрепляясь в мысли, что их историческая задача — донести эту истину до «неверных» на Востоке и на Западе. Как выразился Достоевский, «все значение России заключено в православии, в свете с Востока, который потечет к ослепшему на Западе человечеству, потерявшему Христа». Русские называли себя «православными», полагая, что все остальные вероисповедания в той или иной степени ложны, что католики и протестанты вообще едва ли христиане. В своей опере «Борис Годунов» Мусоргский подчеркивает контраст не только между поведением оперных персонажей, но и их музыкальным языком — музыкой, выражающей характер сердечных русских (даже злодеев), и холодных формалистов-католиков, западных поляков, подпавших под влияние иезуитов. Когда Дмитрий Самозванец переходит на сторону поляков и принимает участие в их наступлении на Русь, соответственно меняется в сторону «деградации» и музыка, сопровождающая этого героя. Западные критики считают, что польские сцены оперы в музыкальном отношении уступают другим. А чего еще, — могут сказать в ответ русские, — можно ожидать от поляков?

Русская православная церковь не имеет прочной теологической традиции. Намеренно антиинтеллектуальная линия ее мысли проявляется в романах Достоевского, а также в почтении к «юродивым» — дурачкам, которых можно встретить в православных монастырях даже сегодня: неспособность этих людей жить нормальной жизнью рассматривается как знак к ним Господнего благоволения. Юродивый в «Борисе Годунове» предсказывает беду, грозящую России, и в одной из наиболее впечатляющих сцен оперы осмеливается говорить правду в лицо даже самому царю.

Русская православная церковь доводит поклонение святым мощам до того, что это производит гнетущее впечатление. Посещение монастырских пещер Киево-Печерской лавры, заполненных иссохшими останками сотен давно умерших, но глубоко чтимых церковных деятелей, вызывает сложное чувство у неверующего, как бы он ни был очарован великолепием церквей, величием литургии и набожностью паствы.

Многие иностранцы, русские либералы и революционеры видели в русской церкви всего лишь орудие деспотизма, ветвь русского государства, а ее служителей считали коррумпированными, суеверными, грязными и неинтересными людьми. Однако даже явная угодливость церкви перед государством была далеко не простым явлением. Английским критикам, чей монарх является главой Англиканской церкви, следовало бы соблюдать особую осмотрительность в этом вопросе. Русская православная церковь никогда не была независимой силой, подобной Римской католической церкви: набожные русские считали «светскость» Римской церкви грехом. Но руководители русской церкви не всегда отличались отсутствием мужества или независимости мысли. Они готовы были умереть, если считали, что их вера или долг этого требуют. Иван Грозный убил митрополита Филиппа. Царь Федор сжег заживо вольнодумного священника Аввакума. Петр Великий систематически унижал церковь и нарушал ее независимость. В 1918 Году патриарх Тихон предостерегал большевиков: «вся пролитая вами праведная кровь возопит против вас»[12]. В период между 1917 и 1920 годами было казнено свыше трехсот епископов и священников. Тысячи других служителей церкви погибли во время большого террора 1930-х годов. У полностью подчинившейся церкви мучеников не бывает.

Однако, если не считать немногих одиноких героических деятелей церкви, те, что уцелели, стали сотрудничать с режимом, как и миллионы русских, принадлежавших к самым разным слоям населения. Церковные деятели, оказавшиеся на виду в период перестройки, представляли широкий спектр русских людей. Это — патриарх Алексий II, родившийся в Таллине, в семье прибалтийских немцев фон Ридигеров в 1929 году, церковный государственный муж; митрополит Питирим, красивый и элегантный, глубоко реакционный по своим взглядам; настоятель Печерского монастыря Павел, молодой, честолюбивый и очень умный; настоятель Киевского монастыря Элефтерий, настроенный слегка антикоммунистически; стойкие монахини Толгского женского монастыря на Волге, близ Ярославля; отец Глеб Якунин и отец Георгий из Костромы, расходящиеся во взглядах со своим церковным начальством; глава Богословской академии при монастыре св. Сергия, который сказал мне в 1989 году, что «советский режим начал с гражданской войны, гражданской войной он и закончит: силой меча он жил, от меча и погибнет»; два угодливых священника в Волгограде, лизоблюды режима, как будто бы сошедшие с антирелигиозной карикатуры XIX века; Нафанаил из Печерского монастыря, старец и юродивый; мать Магдалена, англичанка, вышедшая из среднего класса, принявшая православие и ставшая монахиней; отец Александр Мень, полуеврейский религиозный философ, который был убит (зарублен топором) осенью 1990 года.

Мифы и практика самодержавия и православия не оставляли в России места идеям плюрализма, инакомыслия или лояльной оппозиции. Образовавшаяся в результате в русском государстве брешь была заполнена русской интеллигенцией. «Интеллигенция» — русское слово, и русская интеллигенция мало напоминала интеллигенцию других стран. В Западной и даже в Центральной Европе «интеллигенция» — это круг более или менее образованных индивидуумов, занимающихся преимущественно гуманитарными предметами. Иногда они могут устанавливать интеллектуальную или даже политическую моду. Но их политическое значение как определенной группы ничтожно. Этого не скажешь о русской интеллигенции, которая стала политическим явлением, почти политическим классом, реакцией, быть может, единственно возможной, на политическую систему, в которой организованная оппозиция всегда сурово осуждалась и обычно попросту запрещалась.

Русская интеллигенция сформировалась в конце XVIII века в противостоянии крепостному праву и становившемуся все более деспотичным правлению Екатерины Великой. Первые интеллигенты были выходцами из аристократии. Однако с распространением Просвещения и после освобождения крепостных ряды интеллигенции стали все больше пополняться представителями мелкого чиновничества, лиц свободных профессий и крестьянства. Несмотря на слабость этой интеллигенции, режим весьма серьезно отнесся к ее политическим претензиям. КГБ, так же как ранее Охранка, установил над ней строжайший надзор и часто подвергал жестоким репрессиям. Интеллигенция не оставалась в долгу. Лишенная законных способов проявления оппозиции господствующему строю, она все больше стала обращаться к заговорам, терроризму и революционной агитации в среде пролетариата. Декабристы, убийцы царя Александра И, террористы партии эсеров и большевики-ленинцы, — все они были в основном выходцами из интеллигенции. Русские революционные народники XIX века и их социал-демократические соперники боролись, убивали и умирали за революцию; они свергли старый режим и попытались создать на его месте утопическое государство.

Однако до середины XX века подавляющее большинство русских составляли крестьяне и обнищавшие рабочие, нещадно эксплуатируемые и используемые для осуществления амбициозных военных замыслов государства. Как цари, так и коммунисты претендовали на любовь к себе этих классов и требовали их поддержки, не предлагая им какого-либо участия во власти. В результате угнетенные классы изобрели различные способы уклоняться от давления правителей и выживать, несмотря на произвол. Время от времени они поднимали бунт. В более мирные времена они объединялись в небольшие группы — деревенские общины, бригады странствующих ремесленников, группы друзей, члены которых могли доверять друг другу и солидарность которых в какой-то мере защищала от поддерживаемой автократией атмосферы жестокости, подозрительности и предательства. До Октябрьской революции символом этой солидарности была деревенская община, «мир». Русские социалисты романтизировали «мир», который, по их мнению, мог стать основой специфической русской формы социальной демократии. Русские националисты и церковники романтизировали его как символ «соборности», дух общественной солидарности, который (как до сих пор верят многие русские) поднимал их на более высокий нравственный уровень по сравнению с эгоистичными буржуа Запада. Ни те ни другие, видимо, не замечали того, что «мир» служил другой полезной цели: с его помощью властям было удобно взимать налоги и набирать рекрутов, и на него же они могли налагать коллективное наказание при первом признаке неповиновения.

Надо ли говорить, что русские в большинстве своем не чувствовали угрызений совести, игнорируя или обходя при всяком удобном случае требования начальства. Как сказал в середине XIX века либерал Герцен, «вопиющая несправедливость половины ее (России) законов научила русский народ ненавидеть и остальные законы: русский подчиняется только закону, насаждаемому силой. Полнейшее неравенство перед судом убило в нем всякое уважение к законности. Русский, к какой бы профессии он ни принадлежал, избегает соблюдения закона или нарушает его всегда, когда это может пройти безнаказанно, и правительство поступает точно так же».

Это глубоко укоренившееся и вполне разумное при существующих обстоятельствах презрение к чисто формальной системе законности было в посткоммунистической России столь же сильным, как и при Герцене, писавшем об этом более ста лет назад.

В большинстве обществ люди справляются с трудностями повседневной жизни, угождая власть имущим, используя влиятельные связи, оказывая друг другу взаимные услуги, давая взятки, которые они предпочитают называть подарками, — то есть прибегая к действиям, не всегда противозаконным, но редко когда полностью отвечающим установленному порядку. Французы в свое время называли это «lе système D». В России она действовала всегда, и для нее есть специальное название «блат». Блат процветал в царской России. Он помогал делать жизнь более сносной при Сталине. И он остается важным «смазочным материалом» в сегодняшнем русском обществе.

Русские пользовались также другим орудием самообороны — сбивающим с толку враньем — Большой Русской Ложью. Поначалу ложь в России была серьезным средством самосохранения. Говорить правду при Иване Грозном, Петре Великом или Сталине, скорее всего, могло оказаться делом фатальным в самом буквальном смысле. Историк XIX века Костомаров, отправленный царскими властями в ссылку за его украинский национализм, писал:

«Иван (Грозный) вооружил русских людей одних против других, указал им путь искать милостей или спасения в гибели своих ближних <…> В минуты собственной опасности всякий человек, естественно, думает только о себе; но когда такие минуты для русских продолжались целые десятилетия, понятно, что должно было вырасти поколение своекорыстных и жестокосердных себялюбцев, у которых все помыслы, все стремления клонились только к собственной охране, — поколение, для которого при наружном соблюдении обычных форм благочестия, законности и нравственности не оставалось никакой внутренней правды»[13].

Костомаров писал о России XVII века, но от него, конечно, не могла укрыться параллель с его собственным временем. И как это часто бывает, то, что было сказано о царском прошлом, вполне может быть отнесено к настоящему.

Так вранье стало неотъемлемой частью общественной жизни. Младшие чиновники лгали своим начальникам, правительство лгало своему населению и иностранцам. В 1557 году «Компания торговых предпринимателей», направляющихся в Москву, предостерегала своего агента, что русский посол в Лондоне «очень недоверчив и думает, что каждый норовит его обмануть. Поэтому вам надо быть осторожным во взаимоотношениях с ним или с ему подобными, ясно излагать суть предлагаемой вами сделки и закреплять ее в письменном виде. Ибо они люди хитрые и не всегда говорят правду, и думают, что и другие — такие же, как они»[14].

Более чем триста лет спустя Тедди Рузвельт жаловался, что русские дипломаты, с которыми ему пришлось вести переговоры, лгали с «наглым и высокомерным бесстыдством»[15]. Русское военно-морское начальство, лгавшее, объясняя причины гибели подводной лодки «Курск» летом 2000 года, действовало в духе старой традиции.

Вранье до сих пор пронизывает самые тривиальные стороны повседневной жизни, идя намного дальше, чем того требуют соображения самосохранения или карьеризма. В мае 1992 года мы остановились в удивительно хорошем отеле советского стиля в провинциальном городе Костроме. Сидение унитаза в туалете было опечатано, с надписью на четырех языках: «Продезинфицировано для вашего удобства и безопасности». Каждый русский сразу поймет, что это не могло быть правдой. Поверили бы только самые наивные иностранцы. Но в великой стране положено дезинфицировать сидения унитазов, значит, появляется надпись. Вранье — это нечто такое, что русские обычно способны простить как самим себе, так и другим. Достоевский утверждал, что именно через ложь человек может прийти к правде. Однако время от времени русскими овладевает чувство вины за скверные поступки, совершенные сознательно или по чьему-то недосмотру. Избавиться от чувства стыда помогает исповедь. Так Великая Русская Исповедь стала — в романах Достоевского и в бесконечных ночных покаянных беседах, которые велись в горбачевской России, — оборотной стороной Великой Русской Лжи.

И все же в XIX веке царский режим начал вводить перемены и модернизироваться. Он положил конец крепостному праву на пару лет раньше, чем рабство было отменено в Америке. Александр II (1818–1881) предпринял реальные, хотя и ограниченные попытки ввести систему местной демократии и утвердить власть закона. При Николае II (1868–1918) дальновидные министры взялись за радикальную трансформацию русской экономики.

Именно на периоды их правления приходится бурный расцвет русской музыки, литературы, живописи и балета. Европейская культура навсегда преобразилась: сейчас ее невозможно себе представить без великих русских романистов, прежде всего Толстого и Достоевского, без величайшего русского драматурга Чехова, без Чайковского, Мусоргского, Стравинского, Прокофьева и Шостаковича, без великих художников первых десятилетий XX века. Споры о том, является ли Россия европейской или азиатской страной, без сомнения, будут продолжаться. Русские сами не могут этого решить. Но Россия — часть христианского мира, неотъемлемая часть европейской истории, и великих русских романистов читают все образованные англичане, большинство из которых никогда не прочли ни одной страницы Гёте, Данте или Расина и не имеют представления о том, существует ли такая вещь, как великий индийский, японский или китайский роман. Россия представляет для всех нас проблему не потому, что она недостаточно европейская страна, а потому что она недостаточно мала. Большая часть ее территории (где проживает меньшинство населения) обращена к Тихому океану и Азии. Это отражается во взглядах и в политике, но никак не сказывается на европейском по своей сути характере русской цивилизации.

Для самих русских не только их культуру, но и само их представление о себе определяет Пушкин. Пушкин — больше чем поэт. Он воплощение мудрости, источник утешения в годины бедствий. Русские брали его книги с собой в концентрационные лагеря. А когда Советский Союз зашатался накануне крушения, поэта сделали своим знаменем ультранационалисты. Один критик сказал по телевизору в 1990 году: «Пушкин — один из последних святых, оставшихся у нашего народа в это духовно трагическое время»[16].

Примерно в 120 километрах к югу от Пскова, древнего красивого города у западных границ России, остался нетронутый кусок русской сельской местности XIX века — река Сороть, широкие пастбища, леса, ветряная мельница, три барских дома в старинном стиле. Нигде ни единой заводской трубы или электрического столба. Это Михайловское, где Пушкин жил в ссылке и где он написал многие из лучших своих творений. Впрочем, то, что можно увидеть сегодня, — это иллюзия. Михайловское неоднократно сжигалось разъяренными крестьянами, враждующими бандами, за него воевали во время Второй мировой войны. Оно сохранилось и выглядит так, как я сказал, благодаря тому, что было возрождено неутомимым Семеном Гейченко, сыном старшины императорской конной гвардии. До войны Гейченко был хранителем музея и ученым. Во время «чисток» его арестовали; когда началась война, отправили на фронт в штрафной батальон; на войне он потерял руку. Он жил неподалеку от усадьбы Пушкина, в деревянном доме, заполненном самоварами, церковными колоколами и бесчисленными портретами, изображавшими его самого. Гейченко пришлось бороться с вандалами, которые хотели исковеркать местность, возведя здесь современные промышленные предприятия. И он победил. Ландшафт был делом его рук, так же как и строения — точные копии деревенских домов и усадеб конца XVIII века, как бы вновь родившиеся из пепла войны: Михайловское — имение матери Пушкина, Петровское, где жил дед поэта, эфиоп по происхождению, Ганнибал, и Тригорское — здание полотняной фабрики (имение сгорело), где когда-то обосновалось семейство Осиповых-Вульф, послужившее прототипом героев пушкинского «Евгения Онегина»: Татьяны и ее семьи.

Всегда энергичный, величественно красивый, несмотря на свои 80 с лишним лет, Гейченко был одним из настоящих героев России — мужчин, которые перебивались тяжелейшим трудом, подчас за самое мизерное вознаграждение, лишь бы сохранить физические следы своей культуры. Я выразил свое восхищение этим человеком, сказав об этом его жене, Людмиле Джалаловне, с которой он познакомился в военном госпитале в Дагестане. «Не думайте, что он сделал все это один», — ответила она не без некоторой горечи.


Какие бы перспективы либеральных перемен ни открывались перед русским государством в начале XX века, все они были уничтожены войной и революцией. Победившие большевики освоили и использовали для своих целей институты автократического государства. Система, созданная ими, была жестокой сатирой на то, что было раньше. Однако ничего смешного в этом не было. На этот раз новая полицейская организация — Чека[17] была преисполнена решимости. Ее действия, активно поощряемые Лениным, с самого начала основывались на открытом применении террора. Сталин довел большевистскую логику до абсурда. Его режим был почти уникально чудовищен. Подобно Ивану Грозному, он взялся за раздробление общества с целью утверждения своей личной власти. Его политическая практика была такова, что делала жестокость выгодной — как способ выражения революционного пыла, как средство демонстрации рвения в надежде, что молния ударит не в тебя, а в других, и как единственный способ чего-либо добиться в условиях системы, где все нормальные мотивации были уничтожены. Он сознательно подавлял все естественные людские связи, как на уровне семьи, так и государства в целом. Советских детей призывали восхищаться примером Павлика Морозова, который донес на своего отца. В своем личном экземпляре «Государя» Макиавелли Сталин подчеркнул пассаж, где автор приходит к выводу: для правителя лучше, чтобы его боялись, чем любили. Сталину удалось добиться того, что большинство граждан любили его почти так же сильно, как боялись. Такова изнанка политического гения.

В результате сталинских репрессий и жестокой экономической политики почти каждый гражданин России потерял близкого родственника. Семья Горбачева была почти полностью уничтожена в 1933 году во время спровоцированного голода, который сопровождал сталинскую коллективизацию сельского хозяйства. Во время «чисток» оба его деда были арестованы. Деда его жены расстреляли, и он был «реабилитирован» лишь в 1988 году, через три года после того, как Горбачев пришел к власти.

Владимир Лукин, видный поборник реформ в последние годы горбачевской эры и впоследствии посол в Вашингтоне, родился в 1937 году, в самый разгар Большого террора. Вскоре после его рождения арестовали отца. Мать пошла к местному партийному начальству и в НКВД доказывать, что ее муж ни в чем не повинен. Один из местных офицеров НКВД с большим риском для собственной карьеры предупредил ее, что, если она будет продолжать шуметь, ее тоже арестуют. Она не послушалась его совета забрать ребенка и где-нибудь спрятаться и вскоре после этого была арестована. Соседка, жена другого офицера НКВД, кормящая мать, вскармливала маленького Лукина, пока из Москвы за ним не приехала его бабушка.

Писателю Льву Разгону было 80 лет, когда мы с ним познакомились в 1989 году. Он был еще очень активен, этот человек с красивыми чертами лица и тонким интеллектом. Его беззаботные и оживленные манеры и жесты не вязались с грустными еврейскими глазами и воспоминаниями, хранившимися в его памяти. Он помнил выборы в Учредительное собрание в 1917 году. Он присутствовал в качестве наблюдателя на XVII съезде коммунистической партии в 1934 году, более половины делегатов которого была впоследствии расстреляна. Как-то раз ночью в 1937 году пришли за родителями его жены. В 1938 году взяли и самого Разгона, а через неделю и его молодую жену. В 1947 году Разгона выпустили из лагеря и разрешили поселиться в ссылке близ Ставрополя в родном краю Горбачева. Там ему сообщили, что его тесть был расстрелян, а теща и жена умерли в лагерях. Его дочь, которой в момент ареста был всего один год, находилась в сиротском доме. В 1950 году он был вновь арестован и сослан в лагерь.

Окончательно освобожден Разгон был лишь в 1955-м. В 1988 году, когда благодаря Горбачеву это стало возможным, он опубликовал краткое описание того, что пережил в лагерях, сдержанное и гуманное, наподобие книги Примо Леви о его пребывании в Освенциме. И только в 1991 году ему разрешили ознакомиться со своим «делом», хранившимся в папках КГБ. Там не было почти ничего — ни доносов, ни протоколов допросов, только ордер на арест, краткий протокол следствия и приговор. Однако на основании этих скудных документов Разгону удалось установить ряд страшных фактов. Сам Ежов, глава НКВД, которого теща Разгона поддерживала, когда тот был еще молодым коммунистическим чиновником из провинции, нацарапал на ордере на арест мужа этой старой женщины: «Прихватите и жену». Она умерла не от сердечного приступа в лагере, как сообщили Разгону, когда теща была в 1950-х годах «реабилитирована», ее забили, как зверя, в одном из московских подвалов через несколько дней после ареста. Жена Разгона, больная диабетом, умерла в лагере от отсутствия инсулина.

Перед лицом таких открытий Разгон уже не мог сохранять свою философическую нейтральность. Статья, которую он написал для печати, была яростным осуждением КГБ, его прошлого и настоящего.

Иностранным наблюдателям весьма сильно не нравились внутренние порядки в России, но они не были бы особенно встревожены ими, если бы не видели в России угрозу своим собственным интересам. В начале современной истории русские, как известно, постоянно воевали со своими соседями. Они столь же часто были жертвами, как и агрессорами. И в этом отношении мало чем отличались от других европейских государств той эпохи. Время от времени на их территорию вторгались поляки, шведы, татары и турки. Время от времени русские отвечали обидчикам тем же.

Представление о России как об уникальной угрозе для окружающего мира — явление более позднего времени. Пожалуй, его можно датировать появлением Петра Великого, твердо решившего модернизировать свою страну и силой заставить государства Европы обратить на нее внимание. «Мы вышли из темноты на свет, — говорил он, — и люди, не знавшие нас, теперь встречают нас с почетом»[18]. В ужасе были не только непосредственные соседи России. Петр и его преемники вынудили великие державы Европы обращаться с Россией, как с равной. Русские войска сражались во всех европейских войнах на всем континенте — в Германии, Франции, Италии, Голландии, Швейцарии. Русские притязания в Азии, казалось, угрожали империям, которые англичане и другие европейцы создавали там. К началу XIX века западные стратеги-любители были сильно встревожены. Предвосхищая язык «холодной войны», генерал Митчелл писал в 1838 году: «Важнейший политический вопрос, который необходимо сейчас решить, — это политика, которую надобно проводить для поддержания безопасности Западной Европы от возросшей мощи России»[19]. К концу столетия викторианцы боялись, что русские в любой момент хлынут через Гималаи в Индию. Интересно, смотрели ли эти люди когда-нибудь на карту?

Эта английская русофобия была особенно странным явлением. Единственные серьезные вооруженные столкновения между обеими странами произошли на русской территории во время Крымской войны; много позже незначительные стычки, также происходившие на русской территории, возникли в связи с вмешательством англичан в Гражданскую войну после Октябрьской революции. Раздавались, правда, и умеренные голоса. Газета вигов, «Кроникл», предупреждала: «Не следует допускать, чтобы великая нация… сделала себя посмешищем, поддавшись безумной русофобии». Вероятно, тогда это слово и было впервые употреблено. Лорд Дарэм, английский посол в Санкт-Петербурге, писал в 1838 году: «Мощь России сильно преувеличена. В ней нет ни одного элемента силы, которому прямо не противостоял бы элемент слабости. Собственно говоря, мощь ее строго оборонительного свойства. Покрытая неприступными крепостями, дарованными ей природой, — ее климатом и бескрайними пустынями, — она непобедима, в чем убедился, дорого за то поплатившись, Наполеон».

В 1854 году «Эдинбург Ревью» писала, что русское правительство сознательно поместило «плотную завесу между Россией и остальной Европой, предоставив последней гадать относительно ее громадных, но неизвестных ресурсов, пока всех, в конце концов, не охватил панический страх, для которого нет решительно никаких оснований»[20]. Эти дебаты повторились сто лет спустя, когда политические аналитики принялись спорить по поводу масштабов и реальности советской угрозы.

Русские и в самом деле показали себя способными на беспощадную имперскую агрессию в Европе и за ее пределами. Но то же самое можно сказать об англичанах, французах, испанцах, голландцах, португальцах, бельгийцах и немцах. Русские действительно содержали самую большую в Европе постоянную армию вплоть до начала Первой мировой войны. Но русская всесокрушающая сила «парового катка» — этот кошмар, преследовавший викторианских военных аналитиков, — оказалась мнимой. Имперские армии хорошо справлялись с мелкими мусульманскими государствами Центральной Азии и с все уменьшавшейся мощью Турции. На, если не считать войн, в которых решался вопрос выживания нации, Россия терпела поражение всякий раз, когда сталкивалась с современными государствами — Англией и Францией в Крыму, Японией на Дальнем Востоке и Германией в Первой мировой войне. Даже во Второй мировой войне — самой отчаянной из всех российских войн за национальное выживание — Красная Армия на первых порах действовала неудачно, несмотря на свою большую численность, современное оснащение и агрессивную военную доктрину, опираясь на которую она встретила нападение немцев летом 1941 года.

Итак, еще до появления большевиков, претендовавших на то, что России суждено возглавить мировую революцию, в мышлении людей Запада прочно укоренилась русофобия. Она достигла опасного уровня в период «холодной войны», которой ядерная конфронтация придала уникальный характер. На всем протяжении «холодной войны» с американской стороны было много безответственной и хвастливой болтовни, раздувавшейся обычными средствами демократии и свободной печати. В 1953 году журнал «Коллинз» опубликовал подробное описание того, как Запад («Объединенные Нации») выиграют ядерную войну против Советского Союза. Рейгановская политика наращивания вооружений и его рассуждения об Армагеддоне — последней битве между добром и злом (щедрые «утечки» на этот счет проникали в печать) — привели советское руководство в состояние, близкое к панике. В середине 1980-х годов Гордиевский, офицер КГБ, много лет работавший на англичан, оказал всем большую услугу, сообщив об этой панике западным руководителям, которые стали после этого помягче разговаривать с Советами.

После того как обе сверхдержавы достаточно вооружились, каждая из них — прямо или тайно — приняла стратегию гарантированного взаимного уничтожения (Mutual Assured Destruction), известную под сокращенным названием MAD (что по-английски значит «сумасшедший»), грозившую развязать ядерную бойню неизмеримого масштаба, если другая сторона «позволит себе что-нибудь лишнее»[21]. На Западе были люди, говорившие: лучше быть мертвым, чем красным, пусть даже ценой ядерной войны. Другие считали, вероятно, искренне, что Советское правительство пойдет на развязывание ядерной войны ради достижения своих глобальных амбиций, даже если за это придется поплатиться гибелью миллионов собственных граждан. Были и такие, кто полагал, что проблема будет решена наилучшим образом, если Запад сам начнет быструю превентивную ядерную войну против Советов. Время от времени высокопоставленные американские генералы были близки к подобной идее. После Кубинского ракетного кризиса Роберт Кеннеди говорил, что он «много раз слышал военных, занимавших такую позицию, и думал при этом: если они ошибаются, то на их стороне преимущество — узнать об этом будет уже некому»[22]. Предполагаю, что то же самое происходило и в Москве.

Интеллектуальные проблемы, возникшие в связи с существованием и возможным применением ядерного оружия, были одними из самых серьезных, с какими когда-либо приходилось сталкиваться государственным деятелям. Самые крайние идеи обсуждались в то время вполне здравомыслящими и порядочными людьми с обеих сторон и казались неправдоподобными, а теперь, задним числом, представляются немыслимыми. Когда отдельные личности или даже целые группы готовы умереть за свою свободу или за тот или иной идеал, это их право. Но следует ли из этого, что какая-либо группа лиц имеет право обречь весь человеческий род или значительную его часть на гибель в ядерной катастрофе во имя какой-то идеи? Стратегия гарантированного взаимного уничтожения была гигантской игрой. Возможно, она была даже блефом. Как пишет Джеффри Хоскинг, «угроза оружием, которым невозможно воспользоваться, не подвергнув уничтожению самих себя, всегда содержала в себе элемент неуемной фантазии»[23]. Вице-президент Никсон еще в 1958 году публично признал, что американцы вряд ли пошли бы на риск потерять Филадельфию ради того, чтобы отомстить Советам за их ядерный удар по Парижу. В одном из тогдашних документов Уайтхолла говорится, что мы приближаемся «к ситуации, при которой ядерный пат будет полным. Та или другая сторона может временно или долгое время обладать превосходством в одной сфере, но это превосходство будет по определению ограниченным; каждая сторона будет знать, что, если даже она нанесет удар первой, у другой стороны останется практически неограниченная разрушительная способность».

Мы, служащие чиновники, сумели убедить себя в том, что обоюдное запугивание обеспечит обоюдную сдержанность. Так и случилось. Политика Запада принесла свои плоды. Его готовность перейти ядерный порог ни разу не подверглась проверке, так как Советы под конец дрогнули. Однако будущие историки наверняка будут удивляться тому, что наше поколение было готово идти на такой громадный риск[24].

На протяжении многих лет на Западе считалось общепринятым, что «холодная война» была делом рук Сталина и результатом мирового коммунистического заговора. Так же как «Таймс» в 1829 году, люди утверждали, что русское государство — на этот раз советское — было исполнено решимости любой ценой расширить свои границы. Отчасти как реакция на эту точку зрения и возникла школа ревизионистов, доказывавшая в то время и позже, что «холодная война» началась из-за стремления Америки к военной и экономической гегемонии и ее нежелания считаться с законными интересами Советского Союза. Сторонники обеих названных версий приписывали политикам, генералам, производителям вооружения и шпионам неправдоподобную хитрость и компетентность. И обе они были грубейшим упрощением.

Сталин был, несомненно, подлым диктатором. А советская политическая и экономическая система была порочной и недееспособной. Конфликт с капитализмом был прочно укоренен в государственной идеологии. Америка же явно не была диктатурой, и ее экономика, начиная с 1945 года, почти непрерывно процветала, несмотря на предсказания коммунистов о грозящем ей неминуемом крахе. В период «холодной войны» как Советский Союз, так и США осуществляли своего рода имперский контроль над своими партнерами. Но партнерство с Советским Союзом не было добровольным, и советская империя сохранялась с помощью силы. Тогда как партнерство с Америкой, по крайней мере в Западной Европе, было добровольным, и американцы никогда не испытывали искушения применить там силу. Обе стороны в «холодной войне» совершали грубые ошибки и глупости. Однако это не означает, что между ними не было никакой разницы. Счастье, что верх одержала американская мощь и американская воля, хотя с этим вряд ли легко согласятся русские.

Контуры «холодной войны» вчерне определились тем положением, в каком очутились победители, когда смолкли пушки. В 1943 году Советы продемонстрировали в битве под Курском, крупнейшем в истории танковом сражении, что они могут теперь побивать немцев их же оружием — с участием бронетанковых сил. В то время их западные союзники еще не высадились на европейском континенте. Когда западные войска вторглись в Нормандию, Советы начинали прорыв, который десятью месяцами позже привел их в Берлин. Неудивительно, что, по мнению русских, войну выиграли они при небольшой помощи со стороны союзников. Даже менее беспощадный вождь, нежели Сталин, последовал бы древнему девизу: «Победитель получает все». После 1945 года установление господства Советского Союза над Восточной и Центральной Европой было неизбежным. Запад ничего тут не мог поделать, разве что начать войну, или же Советскому Союзу надо было бы радикально перемениться. Первый вариант был Западу нежелателен, над вторым он был не властен.

Сталин после войны добивался четырех целей: восстановить свою страну, закрепить за собой завоевания военного времени, достигнуть равенства с ядерным потенциалом Америки и проверить на практике, в какой мере он может безнаказанно использовать плоды победы. Всякий раз, когда где-то представлялась возможность, он насаждал режимы сателлитов. Он попытался было проникнуть в персидский Азербайджан, подбивал Северную Корею напасть на Южную. Он надеялся, что массовые коммунистические партии во Франции и Италии обеспечат ему решающее влияние в Западной Европе. Однако всюду сталкивался с мощью Америки и благоразумно отступал. Только однажды он отважился на прямую конфронтацию с американцами. Это закончилось унижением, которое причинила ему американская авиация в Берлине. Больше он никогда на подобную конфронтацию не решался.

Преемники Сталина продолжали держать своих восточно-европейских сателлитов в железной узде. Запад соблюдал правила и предпринимал лишь робкие попытки вмешательства. Хрущев искренне верил в конечную победу коммунизма во всем мире. Ему было мало оставаться на оборонительных позициях. В 1961 и 1962 годах он спровоцировал конфликты с Америкой по поводу Берлина и Кубы. То были самые опасные семнадцать месяцев за все время «холодной войны». Однако и он тоже дал задний ход перед лицом американской мощи.

Эти унижения содействовали падению Хрущева в 1964 году. Его преемник, Брежнев, был совсем другим человеком — менее запальчивым, более осторожным и до последних лет своей жизни компетентным, хотя и заурядным политиком. Что касается внутреннего кризиса, то он предпочитал делать вид, что его просто не существует. Он прекратил дискуссию по поводу экономической реформы и покончил с диссидентством. В отличие от своего предшественника, не был готов идти на риск прямой конфронтации с американцами. По словам его сподвижников, его стремление к разрядке в Европе было совершенно искренним. Но теперь пришла очередь Америки испытать величайшее унижение в странах третьего мира. Поражение во Вьетнаме и высокие цены на нефть подорвали дух народов Запада. Брежнев воспользовался удобной возможностью для распространения советского влияния в Азии, Латинской Америке и Африке — в районах, не представлявших непосредственного интереса для Советского Союза. Он продолжал широкомасштабное наращивание вооружений в надежде достигнуть «стратегического паритета» с американцами. Однако в конце концов и он преступил разумные границы. Его коллегам удалось с помощью лживых аргументов втянуть его во вторжение в Афганистан, который стал для Советского Союза своего рода «Вьетнамом». Внешняя политика Брежнева, как и его внутренний курс, обрекли советскую систему на крушение. Ему удалось продержаться долгое время только потому, что советская экономика держалась благодаря высоким ценам на нефть.

Таким образом, в целом (разумеется, оставляя в стороне особый случай: ситуацию в Восточной Европе), летопись советских внешних авантюр в послевоенный период — это летопись неизменных неудач и унижений. «Советская угроза», конечно, не была только мифом. Оптимистичные британские дипломаты, надеявшиеся во время войны, что даже сталинская Россия способна измениться к лучшему, в течение четырех последующих десятилетий испытывали разочарование. К 1980-м годам советское вооружение было совершенным технически и его накопилось огромное количество. Коммунистическая идеология была универсальной и мессианской. Советский Союз осуществлял агрессивную, даже сверхагрессивную экспансию в такие части мира, которые имели весьма отдаленное отношение к реальным интересам страны. Западные аналитики и политические деятели были правы, относясь к этому всерьез. Однако они допустили три серьезные ошибки. Они решили, что универсальная политическая философия распространится на весь мир. Они систематически переоценивали эффективность советских вооруженных сил. И они систематически недооценивали политическую, экономическую и социальную слабость Советов.

Первое положение, из которого они исходили, было неверным в принципе. Переоценка советских вооруженных сил и способности Советов утверждать подрывное влияние за границей была, пожалуй, понятна. Но она была чревата серьезной опасностью. И к тому же игнорировала то, что Клаузевиц называл «трением», — этим проклятием реальной жизни, что заведомо гарантирует невозможность осуществления чьих бы то ни было притязаний на мировое господство.

Менее извинительной была недооценка слабости Советов. То, что западные аналитики не создали трезво взвешенной картины, было очевидно уже тогда, а не только задним числом. К 1945 году Красная Армия была измотана, а ее оснащение износилось. Единственным желанием воинов-победителей было вернуться домой и восстановить свою разрушенную страну, где люди вновь начинали умирать с голода. Воспоминания Примо Леви о Восточной Европе после войны рисуют незабываемую картину возвращения Советской Армии: мужчины, женщины и дети в лохмотьях, сломанные грузовики, запряженные волами и груженные награбленным добром, — движущаяся орда кочевников. Фактически не существовало никакой возможности — политической, военной или психологической, что эта армия способна в ближайшие годы возобновить какие бы то ни было серьезные наступательные операции.

Советы в каком то смысле восстановили и перестроили свою страну, и сделали это поразительно быстро. Советская военная наука и промышленность продвинулись вперед. Советские ученые и инженеры овладели термоядерной реакцией, произвели грозные бомбы и ракеты и запустили в космос сначала собаку, а потом и человека. Советские руководители и советские люди впервые в своей истории чувствовали, что одерживают верх над Западом в его же собственной игре-борьбе за техническое превосходство. Партийная программа 1961 года предсказывала, что через двадцать лет советский потребитель будет в изобилии обеспечен предметами материального и культурного спроса.

Однако Советский Союз уже в те годы переживал глубокий внутренний кризис. Его политическая и экономическая система была негибкой и склеротичной. Сельское хозяйство было в полном развале. Капитальное строительство было чудовищно расточительным. Нужды потребителя игнорировались, на социальное обслуживание средств отпускалось недостаточно. Но самое главное, несмотря на успехи в космосе и оборонном деле, советская техника все больше отставала от западной. К 1960-м годам некоторые мужественные и дальновидные советские граждане начали высказывать вслух горькую правду. Наиболее видным среди них был Сахаров, физик-ядерщик. Он заявил советским руководителям в 1970 году: «Чем новее и революционнее тот или иной аспект экономики, тем шире становится брешь между США и нами». Советский Союз, заявил он, может «постепенно вернуться к статусу второстепенной провинциальной державы».

Хрущев, являвшийся Первым секретарем Коммунистической партии Советского Союза с 1953 по 1964 год, был не дурак. Он понимал, что перед ним стоит серьезная проблема. Он начал с краткосрочных мер — импорта западной технологии и западного зерна. Затем он пошел дальше: развернул широкую дискуссию по поводу экономической реформы. Советские экономисты увлеклись сложными и еретическими идеями. Они ставили вопрос о том, нельзя ли видоизменить централизованное планирование или даже вовсе заменить его рыночным механизмом. Они заговорили о введении процентных выплат на вложенный капитал. Это были концепции, которые при Сталине могли довести их авторов до тюрьмы, а то и до чего-нибудь похуже.

Интеллектуальное брожение в годы правления Хрущева длилось недолго; 1968 год и подавление либерального режима в Праге положили всему этому конец. В публичных дискуссиях вновь стали преобладать избитые лозунги старой идеологии. Лозунги были важны, потому что они эмоционально поддерживали геронтократов в Кремле, служили для них оправданием бессмысленных и провокационных вылазок Советского Союза в Африке и Латинской Америке. Интеллигенция в старые лозунги больше не верила. Многие ударились в усталый цинизм, сатирически описанный биографом Ельцина Леоном Ароном:

«Эти мягкие, умные, милые и насквозь циничные бездельники… проводили целые дни в болтовне, обмене слухами и антисоветскими анекдотами, чтении и передаче подпольных самиздатовских рукописей, флирте, разговорах по телефону, часовых «перекурах», набегах на близлежащие магазины, куда, по слухам, только что прибыла новая партия японских зонтиков, финских сапог или турецких кожаных курток. Это были ветераны уклонения от своих обязанностей, великие мастера надувательства и очковтирательства — настоящие асы в искусстве избегать работы, значительная часть которой, надо признать, была бессмысленной и выдуманной презренными «ими» — партией и бюрократией, которых эти антикоммунистические радикалы, — в большинстве члены партии, — негодуя в довольно узком кругу и не подвергая себя опасности, страстно ненавидели»[25].

Однако не все отказались от борьбы. Некоторые отважные души — Солженицын, Сахаров, Амальрик, Щаранский и другие — высказывали свое мнение публично и публично же карались тюрьмой или ссылкой. Были и другие, чья роль в конечном итоге оказалась не менее значительной. Неверно считать, что слуги авторитарного режима не способны мыслить самостоятельно. Царский цензор Александр Никитенко (1804–1877) писал в своем дневнике: «Наши качества ответственных граждан еще не сформировались, потому что у нас еще нет для этого существенных элементов… а именно — общественного темперамента, чувства законности и чести». Мужчины и женщины, так же понимавшие причины невзгод своей страны, продолжали свои интеллектуальные искания на всем протяжении брежневской эры во всех уголках и закоулках правящего аппарата: в профессиональных журналах, в элитарных экономических и политических научно-исследовательских институтах, в аппарате Центрального Комитета самой Коммунистической партии. Они собирались в маленькие группки, как русские всегда это делали, чтобы защититься от давления властей. Естественно, этих людей мало замечали во внешнем мире, а когда они появились публично, особенно за границей, они по необходимости были осторожны в своих высказываниях. Но они твердо знали, как это смутно сознавал в свое время Хрущев, что так дальше продолжаться не может. Опираясь на новые идеи хрущевской эры, они создали политическую и экономическую теорию, общественное мнение и критическую массу советников-реформаторов, которые обеспечили серьезную поддержку тем решительным переменам, которые суждено было десятилетием позже осуществить Горбачеву.

Все эти сложные обстоятельства не получали достаточно широкой положительной оценки на Западе. Твердолобые западные аналитики продолжали настаивать на том, что в расчет надо принимать поддающиеся измерению возможности Советов, величину их военной мощи, количество ракет, танков, дивизий. Измерить намерения невозможно, а потому нет смысла основывать свою собственную политику на предполагаемых стимулах советской политики.

На практике западным правительствам, конечно, приходилось постоянно делать те или иные выводы о политических целях Советов. В этом, как и во многих других областях внутренней и внешней политики, у них было мало специальных знаний, на которые они могли бы опираться в своих заключениях. В 1969 году, например, Объединенный комитет Британской разведки признал, что его доклад «об основополагающих факторах, влияющих на выработку советской внешней политики и принципы, судя по всему, лежащие в ее основе» не опирается на какие-либо данные секретной разведки и фактически не имеет под собой ничего такого, что не было бы доступно взору вдумчивого наблюдателя извне[26]. Несмотря на свою явную решимость проводить логическое различие между возможностями и намерениями, западные аналитики постоянно отказывались от установления столь важной связи между внешней видимостью советской военной мощи и повседневной реальностью советской экономической и политической системы, которая была явно не способна добиться столь же значительных экономических, технологических, политических и социальных успехов, каких достигли развитые страны Запада.

Не далее как в 1988 году известная американская специалистка по вопросам стратегии вернулась из своей первой поездки в СССР глубоко шокированная состоянием магазинов на самой шикарной улице Москвы: «Что же это за сверхдержава?». Таким образом, на протяжении большей части периода «холодной войны» Запад либо неверно истолковывал, либо переоценивал советскую угрозу. Он не сделал надлежащего вывода из многочисленных явных свидетельств слабости Советов внутри страны и их имперской внешней политики. Западные аналитики, видимо, не могли или не хотели напрячь свое воображение и поставить себя на место своих противников. Задача военного планирования, стоявшая перед советским Генштабом на протяжении большей части периода «холодной войны», была обескураживающе трудной. На западном фланге им противостояла группа процветающих и сплоченных европейских государств под предводительством США. С севера грозила опасность ядерного уничтожения со стороны стратегических военно-воздушных сил. На востоке им противостояло свыше миллиарда потенциально или активно враждебных китайцев. А у Советов, в отличие от их американского противника, не было союзников — только сателлиты, проявлявшие время от времени тревожащую тенденцию к бунту. Как и их западные «аналоги», они неизбежно склонялись к тому, чтобы перестраховаться на случай наихудшего варианта.

Просчеты интерпретации чаще отражали положение дел на Западе, и особенно в Америке, а не серьезные изменения в реальности советской мощи или в способности западных агентур собирать информацию о Советском Союзе и должным образом ее истолковывать. Президент Эйзенхауэр назвал грубое преувеличение авиационной и ракетной мощи Советов американской разведкой — речь шла о большом неравенстве в количестве бомбардировщиков и ракет, обнаруженном в 50-х годах, — «не чем иным, как плодом безответственной фантазии». Здравые люди в Лондоне полагали, что русские хотели бы воспользоваться плодами войны, не идя при этом на риск. Однако были и такие, которые сосредоточивались на наименее вероятной перспективе: на возможности внезапного, как гром среди ясного неба, нападения Советов на Европу или на какой-либо иной район земного шара с целью достичь… Чего? На это никто не давал вразумительного ответа.

Люди же более искушенные утверждали, тогда и спустя годы, что они на самом деле никогда всерьез не верили во внезапный удар русских. Более коварную опасность, считали они, представлял их политический шантаж, подкрепляемый косвенными ссылками на громадную военную мощь. В послевоенное десятилетие это могло представляться разумным аргументом. Западная Европа лежала в развалинах, и в трудную минуту можно было закрыть глаза на тот факт, что Советский Союз тоже лежал в развалинах. Но этот довод стал менее убедительным, когда западные демократии восстановили свое политическое и экономическое равновесие, в то время как ряд восстаний в Восточной Европе показал, сколь неглубоки были корни тамошней советской империи.

К началу 1970-х годов аналитики ЦРУ и других ведомств начали признавать слабости Советского Союза и учитывать их в своих расчетах. Однако во второй половине этого десятилетия горячее стремление американцев к разрядке ослабело. Американские правые обвинили ЦРУ в самодовольном сверхоптимизме. Один из наиболее откровенных советников президента Форда по вопросам разведки утверждал, что советские руководители, находящиеся в безопасности в своих противоядерных укрытиях, не дрогнут перед тем, чтобы пожертвовать несколькими миллионами собственных граждан ради достижения своих идеологических и имперских целей[27]. Поскольку настроения в Америке изменились, президент согласился создать комиссию независимых экспертов для изучения этого вопроса. Эта «Команда Б» («В Team») включала ряд высококомпетентных, но очень консервативных аналитиков. Они сознательно отказались от принципа, что следует учитывать лишь реальные возможности противника. В конце 1976 года «Команда Б» доложила, что Советский Союз готовится к Третьей мировой войне. Советские лидеры, по утверждению этой команды, считали, что превосходящую военную силу можно использовать либо для боевых действий и победы, либо для подчинения себе Запада путем шантажа[28]. В доказательство своих утверждений никаких серьезных свидетельств «Команда Б» не представила.

С окончанием 70-х и началом 80-х годов американская риторика разошлась еще больше. В статье Грэя и Пейна, опубликованной в 1980 году в авторитетном журнале «Форин Полней», говорилось, что «Соединенные Штаты должны планировать военное поражение Советского Союза, которое должно быть осуществлено такой ценой, которая не воспрепятствовала бы восстановлению сил США». Помощник заместителя министра обороны при Рейгане Т. К. Джоунз считал, что для восстановления Америки после ядерной войны потребуется всего лишь от двух до четырех лет при условии, если население будет соблюдать несколько простых правил гражданской обороны. «Если будет иметься в наличии достаточно лопат, с этим справится каждый. Все дело в грязи»[29]. Влиятельные аналитики и политические деятели были одержимы мыслью, что Советы могут применить свои новые ракеты, сверхточные СС-19, чтобы уничтожить первым же ударом все американские ракеты наземного базирования — «Минитмен». Но если бы подобная вещь была технически возможной, американские подводные лодки и военно-воздушные силы остались бы невредимыми. Никто не мог представить убедительных объяснений, с чего бы это советское руководство вознамерилось совершить столь очевидную нелепость.

Участники этих запутанных споров напоминали революционных интеллектуалов в России XIX века своим стремлением доводить аргументацию до логической и потенциально роковой крайности. Их выводы плохо вязались со здравым смыслом. Когда ядерная конфронтация уже подходила к концу, Джон Ньюхауз писал: «То, что сходит в ядерный век за стратегическую доктрину, на самом деле не реальность, а абстракция»[30]. Простые американцы энергично протестовали против явной попытки их руководителей примирить их с идеей, что ядерная война может быть нормальным орудием политики. Организация «Ground Zero» устраивала массовые демонстрации в Вашингтоне под лозунгами, впервые выдвинутыми Движением за ядерное разоружение в Англии. По всей стране сообщества граждан протестовали против размещения нового поколения американских ракет MX.

Сам Рейган, выдающийся, хотя и немало напутавший политик, испытывал искренний нравственный ужас перед ядерным оружием[31]. Но с миссионерским рвением продолжал поддерживать свою непрактичную инициативу стратегической обороны (SDI) — создание «звездного щита», покрывающего все Соединенные Штаты, от которого советские ракеты попросту отскакивали бы, не причинив вреда. Осенью 1986 года в Рейкьявике ему удалось объясниться с Горбачевым, и ядерное противостояние начало ослабевать. Эксперты с обеих сторон были удивлены и обескуражены.

Переоценка советской мощи Западом продолжалась до самого конца. В апреле 1989 года в докладе Национальной разведки правительства США был сделан вывод, что Советский Союз в обозримом будущем будет оставаться противником и представлять серьезную угрозу единству НАТО[32]. Заявление, сделанное Горбачевым в ООН в декабре 1988 года о крупном сокращении советских войск, эксперты не приняли во внимание, посчитав его очередной коммунистической уловкой. Атмосфера, царившая в среде аналитиков, не благоприятствовала более проницательным и тонким толкованиям. Один из руководящих аналитиков ЦРУ признал в 1988 году, что его управление никогда всерьез не изучало возможность политической перемены в Советском Союзе. Если бы он написал и распространил такого рода исследование, заявил он, «народ потребовал бы моей головы»[33].

Американские специалисты по Советскому Союзу были профессиональными, знающими людьми, но придерживавшимися разных точек зрения. Теперь, задним числом, легко смеяться над их ошибками. Существует, однако, ряд причин, в силу которых эти ошибки были, пожалуй, неизбежными. Прежде всего, «холодная война» была настоящей войной, хотя русским и американцам не пришлось стрелять друг в друга. И к тому же с обеих сторон она была религиозной войной. А в военное время — особенно, если это религиозная или идеологическая война, — каждая из сторон демонизирует другую. Во-вторых, военные и те, кто оценивает данные разведки и дает рекомендации правительству, всегда имеют в виду наихудший вариант развития событий. Никто никогда не поплатился еще за то, что предсказал не случившийся кризис. Но, если вы не предупредите свое начальство о том, что надвигается кризис, вы рискуете своей должностью, а то и чем-нибудь более серьезным. Скорее всего, в такой же степени это относилось и к советским военным и разведывательным органам. Следствием этого был неизбежный процесс «инфляции» угроз с обеих сторон. В-третьих, сколь бы неправдоподобными ни были такие предостережения, их отрадным для американского военно-промышленного комплекса результатом было то, что они побуждали Конгресс голосовать за ассигнования на все более мощное, экзотическое и прибыльное для производителей вооружение. В 1979 году начальник разведки американских ВВС выбросил представленную ему оценку, из которой следовало, что Советский Союз не нападет на Западную Европу. Такое, заявил он, только осложнит процесс убеждения американского конгресса ассигновать средства. Рейгановский министр обороны Каспар Уайнбергер не сомневался в правильности такого подхода: «Да, конечно, мы в своем анализе ориентировались на наихудший вариант. В этом деле надо всегда ориентироваться на наихудший вариант. Нельзя позволить себе ошибиться. Если бы мы обеспечили себе победу переизбытком силы, это означало бы многократное уничтожение, ну что ж, значит быть посему»[34].

4 мая 1979 года к власти в Англии пришла госпожа Тэтчер. Она увидела, или ей показалось, что она увидела, становящийся все более уверенным в себе Советский Союз, «распространяющий свое влияние в Афганистане, Южной Африке и Центральной Америке путем подрывных действий и прямого вторжения… размещающий наступательные ракеты на территориях своих восточных сателлитов и наращивающий свои обычные вооружения так, что они намного превышают эквивалент НАТО»[35]. Запад, по ее мнению, не был способен ни психологически, ни в военном и экономическом отношении к сопротивлению. Президент Рейган пришел к власти годом позже на волне еще более преувеличенно алармистской риторики.

Напугано было не только советское правительство. Английский историк Тимоти Гартон Аш записал в своем дневнике 1980 года, что он ожидал начала ядерной войны еще до окончания десятилетия. Казалось, сцена была подготовлена для новой и, как оказалось, последней конфронтации между силами Добра и Света, с одной стороны, и «Империей зла» — с другой.

И все-таки, не кто иной, как г-жа Тэтчер, «железная леди», первой уловила ветер перемен. Она не верила в то, что советская система может существовать вечно. Если Запад не упустит своих преимуществ, справедливо рассуждала она, он выйдет победителем, ибо «опирается на уникальную, почти безграничную, творческую силу и жизнеспособность индивидуумов». Учитывая закрытый характер советской политической системы, считала она, вызов ей может быть брошен лишь «своим», — человеком, сделавшим карьеру изнутри. Она утверждала, что была первым из западных руководителей, заметившим Горбачева, потому что искала кого-нибудь, похожего на него. Она потратила значительную часть своей громадной энергии на то, чтобы попытаться понять суть советской системы. Тэтчер стала своего рода специалистом по этому вопросу, хотя и призналась во время посещения в 1987 году одного жилого района в Москве, что люди, живущие там, «знали систему еще лучше, чем я»[36].


Мое профессиональное участие в этих делах началось в 1959 году, когда я был послан на работу в Варшаву. (Джилл приехала в Варшаву на год позже, и в течение недолгого времени мы представляли политический отдел посольства.) Страна все еще купалась в лучах польской «весны» 1956 года, когда польские рабочие, студенты и даже польская коммунистическая партия успешно оказали противодействие Хрущеву и привели к власти Гомулку. На протяжении пяти лет Польша была уникумом — единственной коммунистической страной в мире, где простые люди могли беспрепятственно высказывать свои политические взгляды, где процветали современное искусство, авангардистская музыка и политический театр. Иностранцы также были популярны — явление необычное в любой стране. Наши польские друзья были до смешного откровенными, невзирая на микрофоны, которые, как мы все были уверены, все еще оставались в стенах нашей квартиры.

К концу нашего пребывания в Варшаве тайная полиция становилась более наглой. Однако поляков это не останавливало. Один знающий, «вхожий наверх» человек, коммунистический журналист, работавший в правительственной газете, взял на себя риск предостеречь меня, что полицейские надеются поймать меня в ловушку. И посоветовал мне в течение следующего месяца держаться подальше от польских девушек.

Поляки боялись немцев, но восхищались ими. Русских они боялись, но презирали. Небольшая горстка оптимистически настроенных коммунистов, которых даже тогда трудно было найти в Польше, все еще верила в конечную победу коммунизма во всем мире. В их числе — Мичеслав Раковский, блестящий редактор либеральной «Политики», ставший позже последним коммунистическим премьер-министром Польши. Однако в глазах большинства идеология была полностью дискредитирована. И нечто подобное произошло с такой чертой польского характера, как отвага, приводившей в прошлом к столь многим неудачным восстаниям против русской и немецкой оккупации. Ныне господствовал реализм. Реалисты прекрасно отдавали себе отчет в том, насколько Польше повезло в сравнении с другими сателлитами России, а также понимали, сколь хрупкой остается их относительная свобода, пока у Советского Союза сохраняется воля и способность удерживать свою империю. Хотя думать об этом им было неприятно, они знали, что Польша никогда не сможет добиться полной независимости, если процесс перемен не начнется в самой России. История доказала правоту реалистов. Валенса, «Солидарность» и другие силы мужественно и неустанно долбили империю. Но имперская система снова и снова сводила на нет их мужество: по всей видимости, она все еще обладала силой и волей, необходимыми для господства. Ситуация изменилась лишь тогда, когда с приходом Горбачева лед тронулся и в самом Советском Союзе.

К началу 60-х годов признаки того, что Советский Союз переживает кризис, стали очевидными даже для посторонних. Мы с Джилл жили в Москве с 1963 по 1966 год. Москва тогда была явно пришедшим в запустение городом. Кроме одного громадного плаката, висевшего над Москвой и призывавшего граждан «летать самолетами Аэрофлота» (призыв совершенно излишний в стране с громадными расстояниями и всего лишь одной авиакомпанией), никакой рекламы не было — одни лишь бесконечные коммунистические лозунги, начертанные белой краской на красном фоне. В магазинах было мало товаров, а высококачественные вовсе отсутствовали. На западную популярную музыку, танцы и одежду власти косились. Сразу же за пределами города вас встречала ужасающая сельская нищета, усиливавшаяся все больше по мере удаления от центра.

Мы жили на десятом этаже одного из новых хрущевских домов на Кутузовском проспекте — на пути, по которому наполеоновская Grande Armee вступила в 1812 году в Москву. Громадное здание, сложенное из серого кирпича, было обнесено забором, который охраняли штатные агенты КГБ, немедленно звонившие в свой штаб, как только мы покидали территорию дома, и не позволявшие русским посещать нас без неопровержимого официального повода. Иностранные обитатели здания были выходцами с разных континентов и из разных стран. Их дети бросали из окон верхних этажей бутылки и превратили маленькую аккуратную детскую площадку во дворе в свалку. Почти прямо напротив нас находилась гостиница «Украина», один из семи небоскребов, выстроенных по приказу Сталина. Громадные строения, представлявшие собой причудливую смесь неоклассицизма, барокко и неоготики господствовали над видимой линией городского горизонта. Большинство москвичей их ненавидело из-за ассоциаций с тираном, которые они вызывали, а также по эстетическим причинам. Мне же они нравились. Они гармонировали с варварским характером города и служили как бы отраженным повторением кольца монастырей Новодевичьего, Спасского и Андроникова, построенных для защиты Москвы от татар, поляков и множества других врагов.

По ту сторону реки старый квартал Арбата был снесен, чтобы расчистить место для другого проспекта, которому было присвоено имя Калинина, угодливого сталинского президента. Огромные служебные и жилые здания, выстроенные вдоль проспекта, мрачные и убогие, походили на выступающие из прогнивших десен зубы, так что непочтительные москвичи тут же стали называть их «вставной челюстью Хрущева». Примерно в середине нового проспекта подъемный кран с чугунным ядром, прикрепленным к тросу, без особого рвения разрушал маленькую элегантную церковь. Это было частью хрущевской антирелигиозной кампании. В центре города церкви и здания старинного делового квартала — Китай-города — сносились, чтобы расчистить место для чудовищной гостиницы «Россия», которая до сих пор нависает над Красной площадью, неудобная и неумело спланированная. Эти разрушения вызывали негодование простых русских, и сразу же после падения Хрущева были прекращены, а кое-что восстановлено. В частности, маленькая церквушка на Калининском проспекте. Разрушениям в Китай-городе тоже был положен конец. Однако многое пропало и, по-видимому, безвозвратно. Происходила как бы репетиция претенциозного строительства с лишенной художественной идеи архитектурой, которая так сильно обезобразила Москву в брежневскую эпоху и явилась впечатляющим символом разложения самого коммунизма со всей характерной для него напыщенностью.

Хотя это был период относительной разрядки напряженности, наша повседневная жизнь была совсем иной, чем в Польше. Нарисковавшись в Польше, я решил, что есть смысл начать играть строго по правилам. Мы ходили в театр, проводили время дома с нашими маленькими детьми и, в отличие от некоторых американских коллег, не делали никаких попыток установить контакт с русскими диссидентами. Недостаток человеческого общения в Москве мы компенсировали путешествиями в самые отдаленные из доступных нам районов: в Центральную Азию, на Кавказ, по Транссибирской железной дороге, в Якутск, сибирский город, где температура зимой регулярно опускается до минус 60 градусов. Во время этих поездок мы встречались со многими людьми, которые рады были поговорить с нами, потому что наша встреча была мимолетной. С музыкантом из центра автономной Еврейской республики Биробиджан, работавшим в нелегальной строительной компании на Волге; с отставным офицером разведки, рассказавшим нам о своем участии в раскрытии японского военного шифра; с молодым человеком, обладавшим (так он нам говорил) громадной коллекцией незаконных записей западной поп-музыки; с другим молодым человеком, танцевавшим с Джилл твист в одном из сочинских ресторанов, не обращая внимания на мрачную мину директрисы; с деревенским булочником в Пасанаури на Военно-Грузинской дороге, который ругал Хрущева (в то время еще находившегося у власти) за разорение деловой активности Советского Союза своей политикой передачи советского зерна «всем этим черным» в Африке.

Эти встречи часто оказывались весьма поучительными. Но после Польши они мало что давали. Особенно досаждала мысль, что люди в Москве проводили целые ночи за разговорами на эти темы, сдабривая их водкой и музыкой, то есть занимались тем, в чем мы участвовали с таким удовольствием в Варшаве. Ибо налицо были явные признаки интеллектуального брожения. Хрущев, человек, обязанный всем в своей жизни только самому себе, питал характерное для таких людей презрение к интеллектуалам. Однако он понимал, что с интеллектуальным вырождением, спровоцированным Сталиным, надо что-то делать, если Советский Союз хочет успешно участвовать в конкуренции, происходящей в мире. Он разрешил публикацию короткой повести Солженицына «Один день Ивана Денисовича» о ГУЛАГе и остроумной сатиры на советскую систему «Теркин на том свете» Твардовского. Когда летом 1984 года в Ялте умер итальянский коммунистический лидер Пальмиро Тольятти, его «Завещание», крайне критически оценивавшее, по крайней мере, намеком, жестокости советской системы, было опубликовано в «Правде». Эти события казались нам столь же поразительными, как и среднему скептически настроенному русскому гражданину, однако мы были, к сожалению, отстранены от участия в спорах.

Впрочем, в то время моя задача в посольстве состояла не в том, чтобы следить за политикой, а в том, чтобы докладывать о состоянии советской экономики и заботиться об английских бизнесменах, во все большем числе прибывавших в Москву. Приезжали также английские ученые повидать своих советских коллег. Они возвращались с этих встреч пораженные высоким уровнем, достигнутым советской наукой. Бизнесмены же отправлялись посмотреть грязные, явно малопроизводительные советские промышленные предприятия и, возвращаясь, только качали головой, удивляясь тому, каким образом русским удалось все же проникнуть в космос.

Моя способность докладывать о реальном состоянии советской экономики осложнялась отсутствием у меня технических знаний, обезоруживающей неполнотой советской экономической статистики и нежеланием Казначейства Ее Величества и других чиновников в Лондоне признавать, что экономика фактически любого государства могла бы тоже функционировать (вернее, не функционировать) так, как я это описывал. Тем не менее, следить за начатой Хрущевым экономической дискуссией было захватывающе интересно в интеллектуальном смысле, она очень многое говорила о состоянии страны. Я покинул Москву с убеждением, что, несмотря на свою грозную военную мощь, Советский Союз — очень бедная страна, переживающая серьезные экономические трудности. Политическая система была застойной, она явно мешала той энергии, которую Советскому Союзу необходимо было развить, если он хотел в долгосрочной перспективе успешно состязаться с Западом. Конечно, я не предвидел его крушения в ближайшем будущем. Быть может, думал я, его спасет реформа, «конвергенция» с Западом, о которой в то время стали говорить. Но, в общем, я был довольно твердо уверен, что со временем радикальные перемены все же произойдут.

Хрущевские реформы не привели ни к чему. В октябре 1964 года, в тот самый момент, когда китайцы произвели свой первый ядерный взрыв, он был смещен в результате «дворцового переворота». Все было проделано тайком. В те дни московская фабрика сплетен была недоступной для иностранцев. Официальные контакты между советским и западными правительствами были спорадическими и часто — бесплодными. Советские власти предпочитали доставлять западным дипломатам и журналистам информацию и сообщать им о своих взглядах через неофициальные источники. В 60-х и 70-х годах важную роль такого неофициального посредника играл Виктор Луи, по-своему интересная и не вполне ясная личность. Он отбыл срок в лагере, откуда, как утверждали его враги в Москве, его выпустили благодаря сделке, заключенной им с КГБ. К 60-м годам он был, по советским меркам, богатым человеком, жившим с женой-англичанкой в большой московской квартире и на даче в модном писательском поселке Переделкино. Его влияние в среде иностранцев сильно упало, когда он оказался вовлеченным в кампанию КГБ, направленную на дискредитацию Солженицына. Это он первым сообщил газете «Ивнинг Стандард» весть о падении Хрущева. На следующий день Центральный Комитет объявил, что Хрущев попросил освободить его от должности «ввиду преклонного возраста и ухудшения состояния здоровья».

Какое-то время хрущевский эксперимент еще продолжал трепыхаться вроде петуха с отрубленной головой. Премьер-министр Косыгин старался проводить робкую экономическую реформу. Все еще появлялись книги и фильмы, явно ставившие своей целью заштопать прореху, образовавшуюся в русской истории в результате революции и того, что за ней последовало. Например, фильм о большевистском перевороте в октябре 1917 года, в котором Троцкий был изображен играющим положительную роль; другой фильм был построен в форме пространного и не лишенного интереса интервью с Шульгиным, монархистом, членом Государственной Думы, служившим советником у белогвардейцев во время Гражданской войны. Однако ко времени нашего отъезда из Москвы в середине 1966 года все это начало уже стихать, и общественная жизнь вновь стала погружаться в состояние интеллектуальной апатии. Мы были рады тому, что нам не пришлось жить в Москве в годы брежневского застоя.

Я продолжал заниматься русскими делами, но находясь уже на некотором расстоянии. В конце 1969 года я приступил к работе в отделе западных организаций Форин Оффис. Это учреждение с невразумительным названием занималось проблемами НАТО, трансатлантическими отношениями, ядерной политикой и вопросами европейской безопасности, включая перспективы серьезного военного сотрудничества между европейскими странами.

Я всегда считал, что военные проблемы, в отличие от политических, в какой-то мере относятся к сфере арифметики. Мы знали, сколько у нас танков, орудий, кораблей, самолетов и солдат. Мы могли на основании имеющейся информации прикидывать, сколько всего этого у «них». Мы также могли разработать разумную стратегическую доктрину относительно того, как все это должно взаимодействовать. Вот и все.

В действительности же все было совсем не так просто. Только американцы располагали достаточными разведданными, чтобы создать всеобъемлющее представление о возможностях Советов, нам же, всем остальным, не оставалось иного выбора, как принимать их оценки на веру. Настоящие скандалы происходили из-за споров о том, сколь велики наши собственные вооруженные силы. Некоторые правительства стран НАТО пытались производить большое впечатление, не тратя ради этого больших денег. Немцы стремились преуменьшить масштабы своих военных приготовлений, чтобы не будить память о прошлом. Американцы хотели приглушить опасения насчет того, что давление изоляционистов может вынудить их сократить численность своих войск в Европе. И поэтому они решили продемонстрировать свою решимость, накопив на континенте громадные запасы снаряжения и боеприпасов.

Одной из главных проблем для нашего отдела в то время была следующая: что делать с размещенными в Европе семью тысячами единиц тактического ядерного оружия. Никакой определенной политической линии, касающейся контроля над их использованием, не существовало: один американский командир центрального фронта в Германии как-то сказал моему коллеге, что, если красные все же «появятся из-за холма», он взорвет свое оружие. Пока английские, немецкие и американские официальные лица бились над тем, как исправить неудовлетворительное положение дел, сам я в основном занимался подготовкой конференции по вопросам европейской безопасности, а также работал над предложением начать переговоры с Варшавским пактом о сокращении обычных вооружений — так называемом взаимном и сбалансированном сокращении вооружений. Способность НАТО выработать здравую позицию для переговоров по этим проблемам серьезно подрывалась страхом, что начни мы переговоры по любой из них, дьявольски коварные Советы разнесут нас в пух и прах. Они расколют НАТО и в конце концов добьются официального признания Западом своей империи в Восточной Европе. Американцы, исполненные отвращения, отправятся восвояси, а Европа вновь окажется жертвой собственной глупости, во власти русского могучего «катка».

Я полагал, что подобная оценка крайне преувеличивает искусство Советов в ведении переговоров, а также силу советской позиции внутри страны и в советской империи. Я вовсе не был уверен, что переговоры принесут Западу большую выгоду, но в то же время не считал, что они могут представить серьезную опасность, если мы должным образом поведем себя. Однако добиться признания такого рода идей было нелегко. Когда в 1973 году я провел семинар по этому вопросу в Национальном колледже обороны, один офицер ВВС напустился на меня, утверждая, что я не понимаю катастрофической слабости позиций НАТО в Европе. «Русские, — увещевал он меня, — могут использовать свою новую воздушно-десантную дивизию, чтобы внезапно захватить франкфуртский аэропорт, и у нас не будет сил, чтобы выбить их оттуда». «Но они этого не собираются делать», — возразил я. «Откуда вы знаете?» — спросил он. Рассуждения такого рода лежали в основе западного анализа советской угрозы на всем протяжении «холодной войны».

На самом деле битыми оказались Советы, как на переговорах о европейской безопасности, кульминацией которых была конференция в Хельсинки в 1975 году, так и в вопросе о заключении соглашения об обычных вооружениях, которое было подписано в Вене в 1990-м после многих лет, потраченных впустую. Оба результата превзошли то, что я мог себе представить в 1970 году.

Накануне победы г-жи Тэтчер на выборах 1979 года я был главой штаба политического планирования в Форин Оффис. В порядке подготовки, которую проводят все отделы Уайтхолла во время избирательной кампании, я написал доклад об отношениях между Востоком и Западом для нового министра иностранных дел, кто бы им ни оказался. И назвал Советский Союз «военным гигантом, но при этом политическим, социальным и экономическим пигмеем». В этом и последующих документах я утверждал, что страх Запада перед Советским Союзом преувеличен. В Африке, Азии и Латинской Америке Советы зарываются. Их экономическая система неустойчива. Громадная по численности и вездесущая тайная полиция — признак слабости, а не силы. Советское правительство боится собственного народа. В 1962 году оно подавило бунт в Новочеркасске, прибегнув к кровопролитию. (В разговоре со мной Виктор Луи как-то заметил, что правительство никогда не может быть уверено, что в следующий раз солдаты станут стрелять.) По контрасту с этим положением западный альянс находился в хорошей форме. В разумных пределах уверенный в себе Запад, считал я, сможет успешно справиться с советской угрозой. Мои коллеги находили эти суждения самоуверенными. Никакого заметного влияния на образ мыслей официальных кругов они не имели, и не похоже было, что в тэтчеровскую эру их ожидает успех.

Однако я недооценил Тэтчер. В начале 1980 года ее личный секретарь, Майкл Александер, убедил ее принять участие в дискуссии о России с группой экспертов Форин Оффис. Вначале она заартачилась («Форин Оффис… Форин Оффис… А они-то что знают о России?»). Однако смягчилась и 7 февраля 1980 года в первый и, возможно, единственный раз она пересекла Даунинг-стрит и вошла в нарядный кабинет лорда Каррингтона.

Наша команда состояла из меня и Кристофера Маллаби, который недавно возвратился в Лондон после пребывания в качестве главы политического отдела английского посольства в Москве. Перед тем как г-жа Тэтчер прибыла в его кабинет, лорд Каррингтон дал нам несколько настойчивых советов. Если мы будем с ней не согласны, мы должны довести это до ее сведения, а если она попытается не дать нам вставить ни словечка, надо ее перекричать. Почти с первой же минуты, как она вошла в кабинет, г-жа Тэтчер начала монолог о советской угрозе. Однако она была вся внимание, как это с ней случалось, когда она была по-настоящему заинтересована (как бы переключая в этот момент какую-то внутреннюю зубчатую передачу). И на этот раз произошло то же самое, как только Кристофер приступил к блестяще обоснованному анализу нынешнего состояния Союза. После того как он перечислил экономические, технологические, социальные и политические трудности, с которыми сталкивается Советский Союз, она заметила, что, если Советский Союз действительно находится в столь опасном положении, значит, система в скором времени рухнет. «Нет, нет, — поспешно возразили мы. — Дело обстоит совсем не так. Внутри советского общества пробиваются ростки перемен. Со временем система может стать более демократичной и менее экспансионистской. Однако это произойдет нелегко, пока партия и ее аппарат репрессий остаются в целости».

За этой встречей последовали еще две, в том числе длившееся целый день совещание в Чекерсе, на котором г-жа Тэтчер организовала небольшую команду сотрудников Форин Оффис, которые должны были сразиться с тремя учеными — Майклом Ховардом, Эли Кедури и Хью Томасом. Именно в Чекерсе я впервые услышал ее точку зрения по поводу ядерного оружия как силы, призванной защищать мир. Позже она говорила мне, что вовсе не была уверена, будто бы в случае нужды могла бы нажать на кнопку. «Я тоже хочу иметь внуков», — сказала она с подкупающей улыбкой.

Эти встречи и последующий семинар с участием ученых в Чекерсе в 1983 году продемонстрировали интеллектуальную любознательность г-жи Тэтчер и более глубокое понимание ею проблемы, нежели ей обычно приписывали. Она изменила характер дебатов своим заявлением в декабре 1984 года, что Горбачев — это человек, с которым она может «делать дело» — исторически интуитивное прозрение, за которое Горбачев навсегда остался ей благодарным. Во время ее поездки в Москву весной 1987 года она надолго завоевала восхищение телезрителей, когда отчитала троих советских журналистов во время теледебатов по поводу агрессивной военной позиции Советского Союза. Советские люди впервые узнали правду о том, как их рубли, взимаемые в виде налога, попусту тратятся на бесполезное военное снаряжение. В России она на долгие годы осталась легендой.

В то самое время, когда г-жа Тэтчер пришла к власти, русские отставали в той области, которой они придавали наибольшее значение. Едва они добились стратегического паритета с американцами, как выяснилось, что сохранение его — непосильное для них бремя. Стратегическая оборонная инициатива президента Рейгана стала последней каплей. Программа СОИ стимулировала качественный скачок в развитии американской военной, а также гражданской технологии — области, в которой Советский Союз более не мог надеяться состязаться с противником. Вопреки утверждениям американцев, программа СОИ не явилась причиной краха Советов. К началу 80-х годов лучшие советские военачальники, и среди них начальник Генерального штаба маршал Огарков, а также менее ограниченные советские руководители уже поняли, что Советский Союз не может больше пребывать в состоянии застоя. Когда надутые геронтократы — Брежнев, Андропов, Черненко — один за другим сошли в могилу, стало ясно, что необходим новый подход — процесс реформ, который вновь приведет в движение экономику. В противном случае страна не сможет сохранять статус второй сверхдержавы и выполнять свою мессианскую роль противоположного Соединенным Штатам центра притяжения для народов всего мира. Когда умер Черненко, политбюро обратилось к Горбачеву, самому молодому из своих членов, считая его человеком с богатым воображением, энергичным и в то же время надежным и ортодоксальным. 11 марта 1985 года Горбачев стал седьмым и, как оказалось, последним Генеральным секретарем КПСС, наследником беспощадных тоталитарных традиций Ленина и Сталина и жестокого авторитаризма царей.

Горбачев знал, что Советский Союз не может продолжать двигаться прежним путем. Расшатанность системы он наблюдал в своем родном Ставропольском крае. Он видел своими глазами коррупцию, некомпетентность и финансовую безответственность и в самих «верхах». Интеллектуально любознательный, с непредубежденным для партийного чиновника умом, он внимательно выслушивал экономистов и политологов, разрабатывающих новую линию мышления относительно реальных нужд Советского Союза и того места, которое ему надлежит занимать в мире. Ту самую линию, которую они начали отстаивать двумя десятилетиями раньше, в эпоху Хрущева. Многие из них стали ближайшими советниками Горбачева в начальную пору его правления. Но и сам он уже многие годы размышлял о шагах, которые надо предпринять для того, чтобы Советский Союз преодолел переживаемый кризис. Экономика никогда не будет нормально функционировать, пока она остается во власти людей, осуществляющих центральное планирование, и вынуждена выполнять, судя по всему, безграничные требования военных. Не будет она работать и в том случае, если не позволить простым людям проявлять собственную инициативу, если правительство не будет им доверять, информировать их и с ними советоваться. Эти мысли нашли отражение в лозунгах — Демократия, Перестройка, Гласность[37], выдвинутых Горбачевым, когда он пришел к власти. Эти лозунги не были новыми. Они имели хождение во время недолгого периода реформ при Хрущеве и даже при либерально настроенных царях XIX века. Это было одной из многочисленных причин, по которым многие русские и многие иностранные наблюдатели отказывались считать, что Горбачев осуществляет нечто беспрецедентное в русской истории, нечто такое, что приведет к кончине Советского Союза и будет стоить самому Горбачеву его поста.

Накануне своего избрания Генеральным секретарем в марте 1985 года Горбачев сказал жене, Раисе Максимовне: «Так дальше жить нельзя». Очень немногие сомневались в том, что страна созрела для перемен. Но наблюдателей внутри и вне страны тревожили четыре вопроса. Можно ли вообще реформировать Советский Союз или положение уже невозможно исправить? Можно ли признать Горбачева, человека, взобравшегося по шесту на самый верх умирающей системы, фигурой, подходящей для роли реформатора? Обладает ли он каким-либо стратегическим видением, или движется вперед вслепую? Позволят ли ему многочисленные противники в партийном аппарате, военные и полиция — традиционные бастионы автократии — осуществить задуманное?

Внутри Советского Союза многие считали, что пока страной управляют коммунисты, ничего хорошего ждать не приходится. С характерным для русских экстремизмом, эти люди хотели ни больше ни меньше — безоговорочной капитуляции партии, сколь бы невероятной ни казалась такая перспектива. На Западе многие из тех, кто привык к упрощенным воззрениям «холодной войны», считали, что реформы Горбачева — это ширма, попытка укрепить Советский Союз для следующего раунда его исторического состязания с либеральной демократией, не более чем передышка в осуществлении стратегии утверждения своего мирового господства. В Лондоне и Вашингтоне вплоть до момента падения Горбачева раздавались голоса, призывавшие Запад не дать себя обмануть и не ослаблять своей бдительности в отношении «Империи зла».

Многочисленные критики Горбачева почти с самого начала обвиняли его в том, что он не обладает даром стратегического видения. Это обвинение было несправедливым. Горбачев был преисполнен решимости смягчить конфронтацию между Востоком и Западом, резко уменьшить бремя военных расходов, давившее на советскую экономику, сделать экономическую систему рациональной и высвободить творческую энергию и инициативу простых людей, ликвидировав контроль партии над их повседневной жизнью. Он намерен был осуществить все это в рамках закона, создать Rechtsstaat, правовое государство, которое было идеалом русских либералов XIX века. Зная о том, что большинство прошлых попыток реформирования России заканчивались насилием, он твердо решил не прибегать к силе и кровопролитию. Однако он прекрасно знал также и о мощных силах консерватизма и радикального экстремизма, которые могли сбить его с намеченного курса или лишить должности, как это случилось с Хрущевым. То, что другие считали недостатком решимости, сам он рассматривал как маневрирование ради достижения благородной цели. Он не предвидел, что в итоге этот процесс роковым образом ослабит партию, которой он посвятил всю свою жизнь. Не предвидело этого и большинство тогдашних беспристрастных наблюдателей.

Горбачев высказывался по этим вопросам вполне откровенно и не один раз. В апреле 1990 года он заявил, выступая в Свердловске: «Когда мы начинали перестройку, мы представляли себе наше общество очень просто. Но чем больше мы углублялись в дело, тем яснее начинали понимать, что ничего не достигнем мелким ремонтом, нанесением новой краски или сменой обоев. Перемены нужны были во всем — в экономике, в федерации, в Советах, в культуре, во всей духовной сфере, чтобы обновить общество, создать нормальные условия повседневной жизни… Старые структуры тормозили реформу, и мы прибегли к политической реформе с тем, чтобы разрушить и демонтировать командную систему».

Его решимость войти в историю в качестве первого русского реформатора, избежавшего кровопролития, была искренней. «Мы должны сделать все, — заявил он своим свердловским слушателям, — чтобы избежать конфронтации и даже более того — гражданской войны, применения силы, беззакония, произвола. Закон должен быть превыше всего… Некоторые говорят: «Михаил Сергеевич, стукните кулаком». Но ударом кулака не поможешь выходу из порочного круга». У Горбачева не было законченного, детально разработанного плана, как взяться за решение этих задач. Он сам скептически относился к тому, что такой план вообще может быть составлен и что он окажется действенным на практике. В сложном мире советской (да, собственно, не только советской) политики, даже величайший государственный деятель мог действовать эффективно лишь при условии, если он приправлял принципиальность изрядной дозой оппортунизма.

Я впервые увидел новый, горбачевский Советский Союз, когда приехал в начале 1987 года в Москву для официальных переговоров с экономическим отделом Министерства иностранных дел. Это был один из самых холодных январей за многие десятилетия, и вид на Кремль по ту сторону скованной льдом реки был необычайно эффектным. Горбачев занимал пост первого секретаря партии менее двух лет. При всем возбуждении, царившем на Западе, я не ожидал, что мои официальные переговоры пойдут намного дальше обычного обмена осторожными и надоевшими общими местами. Однако реальность превзошла все мои ожидания. Даже чиновники Министерства иностранных дел горели нетерпением рассказать мне о своих внутренних спорах. Я встретился также с Абалкиным и Богомоловым, двумя экономистами, участвовавшими в нерешительных попытках проведения экономической реформы в 60-х годах. Им хотелось поговорить не только о технических сторонах экономической реформы в условиях, где экономикой управляет государство, но и о традиционном советском отношении к труду (вернее, о том, что им представлялось предпочтением советских людей избегать труда). Они открыто заявляли, что Советский Союз отстает от Запада, и, быть может, необратимо. Понадобятся радикальные меры, и им придется поработать, потому что все другое уже было испробовано и не дало результатов. Перестройка экономики не может быть успешной без параллельной перестройки политической системы в сторону большей открытости, промышленной демократии и отказа партии от управления экономикой.

Это были революционные предложения, из которых вытекали очевидные следствия. Чтобы выжить, Советскому Союзу придется отказаться от социализма и сломить политическую, а также экономическую монополию партии. Однако очень немногие люди внутри или вне страны были уже тогда готовы открыто сказать, что эксперимент 1917 года провалился. Советские консерваторы, и не только они одни, утверждали, что перемены выпустят на волю извечного демона — народный бунт. Конечно, лучше будет, думали многие из них, чтобы все оставалось по-прежнему — можно подремонтировать систему, поддерживать внутреннюю дисциплину, наращивать вооруженные силы, а оставшиеся крохи отдавать терпеливому советскому потребителю. Людям, которых я видел на улицах, явно жилось лучше, чем двадцать лет назад. Я пришел к выводу, что ожидать скорого крушения Советского Союза нет оснований. Горбачев мог послужить катализатором неизбежных перемен. Но он с такой же легкостью мог быть свергнут консерваторами, сторонниками жесткой линии в партии, армией и милицией.

Не все противники реформ были люди скверные. Были среди них и порядочные консерваторы, и крайне неприятные реакционеры. Многие видные советские консерваторы не были, по крайней мере вначале, против реформ как таковых. Они признавали их необходимость, но им страстно хотелось сохранить то, что, по их мнению, было ценным в советской системе. В этом смысле Горбачев сам был консерватором. Реакционеры же представляли более старую и темную традицию крайнего национализма как правого, так и левого толка, уходящую корнями к дореволюционным временам. Она представляла собой крайне неприятную смесь ксенофобии, религиозного мракобесия и антисемитизма. «Память», внешне безобидная организация, возникшая в 1980 году под лозунгом восстановления и сохранения русского прошлого, вскоре выродилась в националистическую и антисемитскую организацию, располагавшую собственными отрядами громил в форменной одежде. В конце 1980-х годов Владимир Жириновский, провинциальный эксцентрик, проживавший ранее в Казахстане, тоже начал строить, как утверждали некоторые, с помощью КГБ, «патриотическую» альтернативу демократам. Впоследствии он был демонизирован западной печатью. Жириновский знал турецкий и английский языки, которые изучал в Москве, работал в 1969 году в Турции переводчиком и в том же году был выдворен из Турции по подозрению в том, что он агент КГБ. Понятно, что он отрицал это обвинение так же, как и все последующие.

Эти реакционеры производили много шума, но мало влияли на ход событий. Рядовые русские испытывали к ним меньшее тяготение, чем того опасались отечественные и иностранные наблюдатели.

Горбачев надеялся, что Советский Союз можно будет сохранить, а советскую систему сделать более рациональной и человечной. Однако судьба в конце концов сказала свое последнее слово: Советский Союз более не был способен противостоять вызову современного мира. Крушение стало неизбежным.

С тех пор западные и русские наблюдатели часто насмехались над недальновидностью Горбачева. Как это он мог не сознавать, что Советский Союз уже невозможно реформировать?

Это, конечно, несправедливо. Когда Горбачев пришел к власти, ортодоксальная точка зрения западных правительств была такова, что Советский Союз и советская угроза еще долгое время не исчезнут. Западные правительства были, по меньшей мере так же, как Горбачев, удивлены, когда Советский Союз так быстро распался. Хотя его распад был необратим, никто не мог заранее предсказать, как он будет происходить. Сторонники жесткой линии могли пойти на то, чтобы противостоять неизбежности с помощью кровопролития. Горбачевскую революцию поразительно бескровную, невозможно по достоинству оценить, не имея в виду того, какой хрупкой она была с самого начала в 1985 году и до конца в 1991-м.

Народная мудрость близка к истине. В то время, когда мы с Джилл приехали в сентябре 1988 года в Москву, таксисты говорили, что нам нечего беспокоиться о Горбачеве. Надо думать о том, что за человек придет на смену ему.

3 Полет шмеля

Отважный юноша, бывало,

С трапецией своей над залом

Как птица вольная летал

(Мюзик-холльная песенка)

Когда мы с Джилл прибыли в Москву на второй срок службы, Горбачев находился у власти три с половиной года. Как у посла, у меня было одно важнейшее преимущество. В России все, от Горбачева до рядового гражданина, были в восхищении от британского премьер-министра. Мне удавалось видеть людей и различные места в Советском Союзе просто благодаря тому, что я был «послом г-жи Тэтчер». Однако отношения между Советским Союзом и Англией по сути своей не отличались такой теплотой, как личные отношения между двумя лидерами. Г-жа Тэтчер и Горбачев продолжали поддерживать энергичное и приятное общение друг с другом. Она продолжала служить важным проводником связи с Вашингтоном, когда прямая линия общения стала малодоступной в первые месяцы 1989 года, после избрания президентом Джорджа Буша. Впрочем, в последующие годы ни Горбачев с Тэтчер, ни их чиновники не вели частых двусторонних переговоров по важнейшим проблемам дня. Об окончании «холодной войны» договоренность была достигнута не г-жой Тэтчер — об этом договорились американцы с немцами. Американцы вели переговоры о контроле над вооружениями, в чем англичане оказывали им серьезную помощь. И когда г-жа Тэтчер стала противиться понятному и неукротимому стремлению немцев к воссоединению, движимая предубеждениями и ложными историческими аналогиями, влияние Англии упало в Москве, так же как в Вашингтоне и Бонне. Только в последний год моего пребывания, в период от начала путча в августе 1991 до весны 1992 года, английское правительство во главе с Джоном Мэйджором вновь на короткое время стало играть значительную роль в отношениях между Востоком и Западом.

Главный вопрос состоял в том, устоят ли Горбачев и его реформы. Моя первая депеша в Лондон положила начало непрерывному обсуждению с Лондоном вопроса о том, удержится ли Горбачев и могут ли увенчаться успехом его реформы. Я назвал свое донесение «Впечатления от дебатов»; в мои первые два месяца в Москве меня больше всего поразила удивительная открытость публичных дискуссий — в печати, на радио, телевидении и в частных разговорах.

Эти дебаты уже коснулись самого слабого места политической и конституционной позиции Горбачева: монополии партии на власть, которая была торжественно закреплена в брежневской конституции 1977 года и поддержана 70 годами беспощадной практической деятельности. Пресса начала утверждать, что люди будут бояться возврата к ужасам прошлого, пока партия оставляет за собой право исключительного контроля. Горбачев еще не был готов сделать неизбежный вывод: ликвидировать монополию КПСС. Он говорил о необходимости «плюрализма» еще в 1987 году. Однако до февраля 1990 года он неизменно сопровождал его прилагательным «социалистический». Под этим он подразумевал, что состязание различных мнений должно быть разрешено, но лишь в партийных рамках. В то же время он избавлялся от «твердолобых» с помощью гуманного метода досрочной отставки, а не путем расстрела, как это делал Сталин, или натравливания на них толпы по примеру Мао Цзэдуна. Однако партия все еще оставалась его орудием власти, и он не мог себе позволить слишком настроить ее против себя. Он доказывал, что партия должна ограничиться «общим руководством», в то время как все остальные будут заниматься своим обычным делом. Однако эта идея не находила поддержки ни у реакционеров, ни у либералов. Многие русские давно уже игнорировали и презирали партию. Сейчас пришло время сказать об этом открыто.

Горбачев продолжал пользоваться громадным успехом на международной арене: он сделал шаги к ослаблению конфронтации сверхдержав, содействовал разоружению в сфере обычных вооружений, вывел войска из Афганистана, демонтировал советскую империю в Восточной Европе. Большинство его собственных граждан приветствовало ослабление внутренней и международной напряженности, хотя они были по большей части слишком поглощены собственными делами, чтобы обращать на все это много внимания. Но советские военные вполне естественно проявляли растущее недовольство отказом от всего того, что они создали после победы над Германией в 1945 году. Горбачев плохо отдавал себе отчет в причинах ропота в Восточной Европе, растущего недовольства на Кавказе и в республиках Прибалтики. Даже тогда никто из нас не предвидел, что Советский Союз в скором времени распадется на составные части.

Подобно диккенсовскому персонажу Микоберу, Горбачев продолжал надеяться, что прибалты и кавказцы каким-то образом смирятся со своим дальнейшим пребыванием в составе реформированного Союза, и именно это стало самой уязвимой точкой его позиции. Подводя итог своим наблюдениям в конце 1988 года, я сообщал Форин Оффис, что, даже если Горбачеву удастся создать либеральное демократическое государство — перспектива весьма отдаленная, Россия останется крупнейшей военной державой в Европе и проблемой для своих соседей и партнеров. Интересы даже либеральной России неизбежно будут иными, чем интересы всех остальных государств.

Когда нас расспрашивали в то время и впоследствии о жизни в Москве, разговор всегда начинался с во-проса: каково это, постоянно ощущать себя объектом надзора и подслушивания КГБ? И действительно это было постоянным фоном нашей повседневной жизни. В 60-х годах газета «Известия» имела обыкновение публиковать — обычно примерно раз в месяц — неприятно фальшивую историю о недостойном поведении какого-нибудь иностранного дипломата или журналиста. Иногда это была чистейшая выдумка, целью которой было напомнить советским людям о необходимости постоянной бдительности во взаимоотношениях с иностранным врагом. Иногда дело обстояло много хуже. КГБ использовал наркотики, секс и шантаж, чтобы поймать в свои сети ни в чем не повинных иностранцев, чтобы помешать установлению слишком дружественных отношений между иностранцами и русскими. Изредка они ловили настоящего шпиона или, по крайней мере, какого-нибудь безрассудного идеалиста, контрабандой ввозившего в страну Библию или вывозившего из нее подпольную литературу.

В посольстве наши собственные стражи безопасности предостерегли нас о том, что может произойти, если нас поймают «на чем-нибудь таком». Ни одна комната — ни в служебном помещении, ни дома — не была защищена от изощренных подслушивающих устройств КГБ. Младшему персоналу велели держаться подальше от советских граждан. Мы, все остальные, обязаны были докладывать о самом невинном и случайном контакте с тем, чтобы в случае неблагоприятных последствий можно было принять меры. Все эти предосторожности были оправданными. КГБ часто пытался, и иной раз небезуспешно, играть на личных слабостях сотрудников посольства. Там не видели оснований ослаблять свои усилия после 1985 года, только из-за начала перестройки. Это осложняло жизнь внутри самого посольства. У нас было около ста советских служащих, которых направляло Управление по обслуживанию дипломатического корпуса (УПДК) Министерства иностранных дел. У КГБ было много способов воздействия на советских служащих, чтобы побудить их доносить о работе посольства, о характере английских сотрудников, взаимоотношениях между ними и их слабостях — финансовых затруднениях, пристрастии к алкоголю и сексу. Должности, занимаемые советскими служащими посольства, хорошо оплачивались и были прочными. Простой угрозы лишить человека работы в посольстве обычно было достаточно, чтобы поставить его на место, не прибегая к более крайним мерам — шантажу или угрозе родственникам. Неудивительно, что английские штатные сотрудники страдали паранойей. Иной раз отдельные смельчаки восставали против того, что они считали ненужными ограничениями, и на этом порой обжигались.

Постоянные придирки к нашим сотрудникам в Москве вызывали непрерывные скандалы с советским правительством. К этому же приводила и решимость английского правительства подрезать крылышки агентам КГБ в Лондоне. В 1971 году англичане выдворили из Лондона 105 советских чиновников — это была массовая акция очищения страны от реальных или подозреваемых агентов. Кроме того, для оставшихся был установлен численный потолок. Дальнейшие высылки последовали в 1985 году, когда двойной агент КГБ Гордиевский бежал с помощью англичан из Москвы. В следующем году наступила очередь американцев. Рейган приказал выслать 25 официальных советских представителей, работавших в ООН. Когда русские предприняли ответную меру, он выслал еще 55 человек из Советского посольства в Вашингтоне и Генерального консульства в Сан-Франциско, а также, по примеру англичан, установил предельное число советских представителей, могущих работать в США. Тогда русские отозвали всех советских граждан, работавших в американском посольстве в Москве. Многих из этих несчастных ни та ни другая сторона заранее ни о чем не предупредила, и когда они явились на работу, охранники КГБ попросту выпроводили их за ворота американского посольства. Некоторые из них после этого долгие месяцы оставались безработными. А американским дипломатам пришлось самим убирать свои квартиры и мыть посуду после приемов. Английская и американская печать высмеивала сложившуюся ситуацию. Между тем этот факт был дополнительной нагрузкой, отвлекавшей от дела злосчастных чиновников, которые и так были отчаянно загружены в условиях ускоряющейся перестройки.

Через восемь месяцев после нашего прибытия в Москву, в пятницу 19 мая 1989 года, я посетил Анатолия Черняева, дипломатического советника Горбачева, с посланием на имя его начальника. Кабинет Черняева находился рядом с кабинетом Горбачева в помещении ЦК КПСС на Старой площади, неподалеку от Лубянки.

Черняев родился в 1921 году в Москве в либерально настроенной семье, взгляды которой определили его будущую позицию в отношении к власти и его политические воззрения. Это был веселый человек с седыми щетинистыми волосами и усами, похожий на английского полковника в отставке. Несмотря на свою внешность, он был несколько романтичен, заразительно смеялся, причем смех этот часто переходил в астматический хрип. Сразу из университета он ушел пехотинцем на войну. Астма чуть не стоила ему жизни, когда у него случился приступ во время патрулирования на ничьей земле. После войны он стал историком, работал в Московском университете, где специализировался по истории английского профсоюзного движения. После смерти Сталина стал работать в аппарате ЦК. Его либеральные идеи окрепли за три года работы в журнале «Проблемы мира и социализма» в Праге. Это было либеральное и интеллектуальное убежище для многих, кому суждено было стать поборниками перемен в Советском Союзе. В брежневские годы он был заместителем начальника Международного отдела ЦК компартии. Однако в то же самое время он поддерживал связи с учеными в области политических наук, экономистами, специалистами по международным делам, жившими в престижных «мозговых центрах», а также с художниками, театральными режиссерами и музыкантами либерального толка. Он, как и они, не был диссидентом. Но и он и они были частью интеллектуального мира, выработавшего «новое мышление», которое принесло практические плоды, когда Горбачев возглавил коммунистическую партию.

В 1986 году Горбачев назначил Черняева своим советником по вопросам внешней политики. Он сопровождал Горбачева во время всех важных внешнеполитических событий до самого конца и ушел вместе с ним в 1991 году в цивилизованную ссылку, в «Горбачевский фонд». Там он написал несколько обстоятельных и весьма содержательных мемуарных работ. В них он с располагающей откровенностью признается, что, в общем, литература и женщины всегда были для него гораздо важнее официальных дел. В этих мемуарах нет попытки оправдаться задним числом. В собственном дневнике Черняев часто критически отзывался о Горбачеве, особенно в последний год. Но он оставался верен стратегическим целям Горбачева. Он стал одним из моих самых полезных посредников, а со временем и близким другом. Он был прямым человеком, который либо говорил мне правду, либо благоразумно хранил молчание.

Посланием, которое я должен был передать, было письмо от г-жи Тэтчер Горбачеву, информировавшее его о том, что она с большой неохотой санкционировала высылку из Англии десяти советских официальных представителей и трех советских журналистов. Чтобы смягчить удар, указывала она, она решила не прибегать к нашей прежней практике, а просто сократить численность сотрудников советских учреждений в Лондоне. Мы не будем добиваться широкой огласки, говорилось в послании, но Советы занимаются воссозданием в Лондоне своей разведывательной сети, и меры принять необходимо. Ответ Черняева отличался характерной для него деликатностью. Он не стал прибегать к ответным упрекам, а спокойно спросил у меня, действительно ли мы располагаем доказательствами? Уверены ли мы в том, что выявили именно тех, кого следовало? Почему мы думаем, что удастся избежать огласки? Почему, учитывая тесные отношения между г-жой Тэтчер и Горбачевым, она ни о чем не предупредила Горбачева во время его визита в Лондон, состоявшегося всего три недели назад? (Вопрос вполне резонный, но такой, на который невозможно ответить.)

Я не мог передать аналогичное послание Успенскому, начальнику Второго Европейского отдела, занимавшемуся нашими делами в Министерстве иностранных дел: он и его сотрудники в это время принимали и развлекали моих коллег на министерской даче — это был жест доброй воли. Однако на следующий день поздно вечером я был приглашен в сталинский небоскреб на Смоленской площади, в Министерство иностранных дел, где первый замминистра Ковалев, человек, всегда производивший впечатление, словно он одной ногой стоит в могиле (как многие советские чиновники, он был к тому же поэтом), отверг наши обвинения. Восемь официальных английских представителей и три английских журналиста должны были в двухнедельный срок покинуть Москву «за деятельность, несовместимую с их статусом» — откровенное возмездие. В дальнейшем Советы установят такой же численный потолок для нашего штата в Москве, включая английских и советских служащих, какой был установлен для официальных советских лиц в Лондоне. Я сказал ему, что у русских нет оснований удивляться или на что-либо пенять. Английские министры и другие чиновники, да и я сам, регулярно жаловались на растущее число советских шпионов в Лондоне. Мы своей позиции не ослабим. Изменять свою политику придется русским. Советский шпионаж в Лондоне никак не помогает рассеять «образ врага», против которого так настойчиво борется Горбачев. При последних словах Ковалев состроил крайне холодную мину, и мы весьма натянуто распрощались.

Выслав трех журналистов, русские сделали огласку неизбежной. Тем не менее, на брифинге, который я устроил для английской печати на следующее утро, это известие было как гром среди ясного неба. Английские журналисты считали, что после успешного визита Горбачева в Лондон все обстояло самым замечательным образом. Несмотря на утечки, которые, как обычно, распространялись агентством безопасности в Лондоне, и несмотря на то, что прошло уже 36 часов со времени моего демарша в Москве, они ничего не знали. Руперт Корнуэлл, корреспондент «Индепендент», не значившийся в списке выдворяемых, покидал брифинг с трясущимися коленями.

Вопреки своему суровому тону, русские были в растерянности. Герасимов, обычно быстро соображавший пресс-секретарь Министерства иностранных дел, не мог объяснить, как будет соблюдаться на практике предполагаемый потолок. («Не спрашивайте меня, я этого документа не писал».) «Представитель КГБ по связям с прессой» (фигура, вероятно, специально придуманная для данного случая) предъявил какие-то неуклюжие улики против одного из журналистов. Однако Александр Яковлев, один из основных союзников Горбачева в политбюро, намекнул, что все трое смогут в скором времени вернуться в Москву. Через два-три дня один из чиновников Министерства иностранных дел заявил нам, что русские хотят, чтобы наше сотрудничество шло обычным порядком, несмотря на действия «горилл с обеих сторон». Высокопоставленные чиновники делали все, что могли, чтобы продемонстрировать свое дружественное расположение. Подготовка к официальным визитам велась в атмосфере еще более тесного сотрудничества, чем прежде. «Московские новости» опубликовали полный текст статьи, поносившей КГБ, которую написал один из трех изгнанных журналистов по возвращении в Англию.

Между тем мы пытались поддержать дух наших сотрудников. Жертвы страдали от перенесенного шока, за исключением немногих счастливчиков, которые не любили Россию, или тех, чей срок службы все равно уже подходил к концу. Устраивались прощальные вечеринки и прощальные поездки в аэропорт. Но даже эти печальные сцены имели свою комичную сторону. Пограничники в аэропорту усмотрели какую-то неточность в визе четырехлетней дочери помощника военного атташе Найджела Шекспира. Они запретили ее вылет. Я указал им на то, что, коль скоро вся семья высылается, нелогично мешать ее отъезду. Чиновники, среди которых появлялись все более высокопоставленные, были непреклонны. Вопрос удалось решить, лишь обратившись в Министерство внутренних дел в Москве.

Больше всего терял штат русских служащих. Я собрал их у себя в кабинете и сказал, что Джилл и я очень любим и будем продолжать любить их страну. Мы благодарны им за все, что они сделали для посольства. Мы считаем их своими коллегами и друзьями и намерены оспаривать советские требования, отстаивая как их, так и свои интересы. Я не видел ничего плохого в том, что КГБ узнает о моих словах, что, несомненно, и произошло, едва я их произнес. Так я вогнал маленький клинышек между КГБ и их ставленниками в посольстве. «Девочки», подавая в тот день ланч, молча обливались слезами.

После этого мы начали готовиться к переговорам. Род Лайн, глава политического отдела посольства, разработал и претворил нашу тактику в жизнь с необыкновенной находчивостью, искусством, энергией и сдержанностью. Нашей долгосрочной целью было добиться от Советов достаточно надежного заверения в том, что они умеряют свою разведывательную активность в Англии. Тогда обе стороны смогут ослабить ограничения «холодной войны», мешающие взаимовыгодным деловым отношениям. Английские министры не хотели, чтобы скандал вышел из-под контроля. Горбачев был в неловком положении. Высылка советских дипломатов, последовавшая так скоро после его триумфального визита в Лондон, делала его дураком в глазах сторонников твердой линии в его собственной стране. Его друг, г-жа Тэтчер, по всей видимости, над ним подшутила. Однако через несколько недель, проявив недюжинный здравый смысл, он заявил одному английскому журналисту, что англо-советские отношения не пострадали из-за этого инцидента. У каждой страны время от времени случаются неприятности из-за шпионов. Когда журналисты пытаются узнать больше, чем того хотелось бы властям, — это нормально. Не следует раздувать недоразумение.

Переговоры длились несколько месяцев и в конце концов завершились рядом открытых или подразумеваемых соглашений. Некоторые официальные советские лица явно предпочитали вести переговоры в лондонских парках, а не в своих кабинетах, где, как они, вероятно, опасались, их подслушивали. Черняев неизменно был очень полезен. Для г-жи Тэтчер все это было неприятным осложнением ее отношений с Горбачевым. Ее сотрудники деликатно намекали представителям английской прессы, что всю ответственность за высылку дипломатов и за тот ущерб, который она могла причинить англо-советским отношениям, лежит на министре иностранных дел Джеффри Хау и тогдашнем министре внутренних дел Дугласе Херде. Однако к тому времени самая трудная часть переговоров была уже позади. КГБ не удалось добиться реванша, мы ни от чего существенного не отказались и здравый смысл возобладал. Это была маленькая победа как для нас, так и для Горбачева.

Накануне нашего прибытия в Москву Горбачев продемонстрировал, что он готов продвинуться по пути реформ гораздо дальше, чем думали скептики в России и за границей. На 19-й конференции Коммунистической партии Советского Союза, состоявшейся в июне 1988 года, он выдвинул план радикального преобразования советской политики, который, хотя он, конечно, такой цели перед собой не ставил, знаменовал начало конца коммунистической партии и самой советской системы. Лозунгом большевиков в 1917 году был призыв «Вся власть Советам!», адресованный выборным органам рабочих, солдат и крестьян, поддержавших их в борьбе против Временного правительства. Однако народная демократия была не по душе Ленину и Сталину. Они быстро урезали полномочия Верховного Совета, так что к 1930-м годам он был еще более слабым, чем Центральный Комитет Коммунистической партии. Верховный Совет собирался ежегодно на несколько дней, чтобы заслушать речи руководства о положении дел в Союзе, единогласно одобрить любое вынесенное на рассмотрение предложение и таким образом создать видимость демократии. Ни один депутат не решался выступать против. Членами Совета были партийные боссы из центра и регионов, видные деятели советского общества — редакторы, директора заводов, выдающиеся интеллектуалы — и определенная «квота» женщин, ветеранов, молодежных лидеров, крестьян и рабочих. Отбирала их партия, во время выборов у них соперников не было, и они регулярно получали более 90 процентов голосов избирателей, которым грозило наказание, если они не явятся на избирательные участки.

Теперь Горбачев предложил создать новый, работающий Верховный Совет, который будет заседать и принимать законы чуть ли не восемь месяцев в году. Его председателю, функции которого были в основном церемониальными, будут даны реальные властные полномочия — сознательный шаг в направлении президентского правления. Правительственные функции, которые десятилетиями узурпировала коммунистическая партия, будут сильно урезаны. Старый Верховный Совет должен собраться осенью в последний раз, чтобы утвердить необходимые изменения в Конституции. Весной будут проведены всеобщие выборы, на которых каждый голосующий получит реальное право выбора, если не между партиями, то, во всяком случае, между кандидатами. Новый орган начнет работу в апреле 1989 года.

Депутаты слушали в оцепенении. Это был сознательный план возродить избирательную систему и передать власть от партии тем, «кому, — как сказал Горбачев, — она должна принадлежать, согласно Конституции, — Советам». Цель состояла в том, чтобы дать избирателям настоящий выбор, сначала внутри самой коммунистической партии, а затем более широко — во всей стране. Таким образом, надеялся Горбачев, он избавится от старой гвардии в партии, правительстве и местных органах управления, противившейся его реформам по идеологическим соображениям или исходя из личных интересов. Он знал, что карьеристы будут сопротивляться. Поэтому он постарался как можно скорее освободиться от консервативных партийных бюрократов и использовал процесс выборов для оказания народного давления на тех, что остались. Его либеральные критики так никогда и не поняли, не оценили и не простили сложных и часто хитрых маневров, к которым ему неизбежно приходилось прибегать.

Вторым, еще более колоритным «шоу», которое Горбачев устроил в 1988 году, было празднование тысячелетия Русской православной церкви, юбилея «Крещения Руси». Разрушенные церкви по всей стране были восстановлены: за год открылось более пятисот церквей (в 1987 году — всего шестнадцать). В 30-х годах Даниловский монастырь в Москве последовательно служил концентрационным лагерем, пересыльным лагерем, транзитным лагерем и сиротским домом для детей врагов народа. Теперь он стал местом пребывания патриархата в Москве, с отремонтированной церковью и новехоньким дворцом для дряхлого патриарха Пимена. На празднества прибыло множество иностранных церковных иерархов и светских руководителей советского государства. Церковь, переставшая быть запуганной сторонницей атеистического режима, начала поднимать голову. Ее здания сверкали свежей краской, а купола — золотом. Церкви и монастыри заполнили новые богомольцы. Закоренелые циники, вроде нашего шофера Константина Демахина, начали ходить в церковь и даже подумывать о крещении и церемонии венчания на предмет закрепления их давних гражданских браков со своими женами. Возможно, к религии как таковой это имело мало отношения, но в огромной степени укрепляло ощущение рядовых граждан, что советская система отняла у них их национальное достояние.

Пимен умер в мае 1990 года. С его преемником Алексием мы встретились всего за несколько недель до нашего отъезда из Москвы в 1992 году, когда он все еще сиял от счастья, впервые отслужив Пасхальную литургию в некоммунистической России. Это был красивый мужчина, физически подтянутый, величественный, но без помпезности, с четками, намотанными на его пухлую левую руку. Как и большинство его собратьев, православных церковников, он был глубоко консервативен. Его возмущало то, как другие христианские церкви пользуются слабостью России, чтобы заниматься прозелитизмом — пропагандой своих взглядов. Годы преследований и антирелигиозной пропаганды, сетовал он, привели к тому, что простые люди не ощущали большой преданности своей собственной церкви. Они легко подпадали под влияние чуждых идей. «Иностранное ведомство Ватикана», по его мнению, обращалось с Россией так, как если бы это была языческая страна, не обладающая христианской традицией и созревшая для обращения в католичество. Этот кошмар подогревался некоторыми крайними высказываниями папы поляка относительно восстановления христианского единства под эгидой Римской церкви. Секты евангелистов из Америки, жаловался он, пытаются подкупать православных обещаниями гуманитарной помощи в обмен на переход в их веру. Кришнаиты, астрологи, ясновидящие, шабаши ведьм — все это процветает.

Алексий был весьма красноречив в изобличении преступлений прежнего режима — расстрелов, коллективизации, искусственно вызванных вспышек голода, от которых погибли миллионы. Его тревожила репутация, которую стяжала себе Церковь своим сотрудничеством с КГБ, и он создал специальную комиссию молодых епископов для расследования этого вопроса. Однако почувствовать себя вполне убежденным было трудно. Реакционное крыло православной Церкви еще задолго до Октябрьской революции было связано с самыми грубыми формами антисемитизма. Некоторые из епископов Алексия и теперь еще позволяли себе выступать с крайне оскорбительными заявлениями. Но кое-что лежало еще глубже, на самом дне. Те, кто убил либерального священника, отца Меня, так и не были пойманы, но либералы подозревали, что убийцы действовали или по указке КГБ, или по наущению крайних националистов-антисемитов в самой церкви, а быть может, и тех и других. Однако Алексий, не дожидаясь никаких вопросов, заверил меня в том, что Церковь не настроена антисемитски. Он был активным противником всякой дискриминации или погромов, направленных против евреев, с которыми Церковь объединяют общие пророки и Ветхий Завет. Довольно неубедительно он утверждал, что Церковь совершенно не претендует на восстановление той роли и того престижа, какими она пользовалась до революции.

Радикальные священники возмущались попытками Алексия отмахнуться от своего прошлого. Они считали, что он всю жизнь был агентом КГБ. Разумеется, в советское время никто не мог сделать карьеры ни в Церкви, ни вне ее, по крайней мере, без молчаливого согласия «органов». Алексий отвечал, что, только приняв на себя грех коллаборационизма, он мог содействовать сохранению Церкви. Не кто иной, как Алексий, осудил в январе 1991 года расстрелы в Вильнюсе. Не кто иной, как Алексий, предостерег против кровопролития во время попытки путча в августе 1991 года. И не кто иной, как Алексий, впоследствии был посредником между Ельциным и российским парламентом накануне кровавого столкновения в октябре 1993 года. В тоталитарном государстве все непросто, и никто не может считать себя совершенно безгрешным.

Еще до 19-й партийной конференции некоторые из старших коллег Горбачева стали тревожиться по поводу того, что он взял слишком быстрый темп, и начали первые выступления против него. Исключение Бориса Ельцина из политбюро в ноябре 1987 года и история с Ниной Андреевой в марте 1988-го вселили страх в сердца многих либералов. По иронии судьбы, первым, кто рекомендовал Горбачеву вызвать Ельцина в Москву из Свердловска, где тот занимал пост секретаря обкома партии, был Егор Лигачев, впоследствии один из самых заклятых врагов Ельцина. В апреле 1985 года Горбачев назначил Ельцина первым секретарем Московского горкома партии и кандидатом в члены политбюро. Однако популистские приемы Ельцина по-настоящему ничуть не разрешили московские проблемы и в то же время настроили против него его коллег, к которым он относился с почти нескрываемым презрением. Осенью 1987 года он заявил Горбачеву, что хочет уйти из политбюро и из московской партийной организации. До него такого еще никто не делал. Помимо всего прочего, это было серьезным нарушением партийной дисциплины.

Горбачев вначале не хотел его отпускать: Ельцин был полезным противовесом Лигачеву и другим консерваторам в политбюро. К тому же партия собиралась праздновать 70-ю годовщину Октябрьской революции — момент, крайне неудобный для публичного скандала. Однако коллеги Горбачева настояли на том, что вызов должен быть принят. Результатом явилась одна из самых позорных сцен за все годы перестройки. Вместо того чтобы позволить ему уйти с достоинством, коллеги Ельцина по политбюро, включая либералов — Шеварднадзе и Яковлева, обрушили на него поток оскорблений, весьма неприятно напоминавший охоту на ведьм в прошлом. Он был изгнан со своих постов в политбюро и Московском горкоме партии. Кампания очерняющей пропаганды обвиняла его в некомпетентности и злоупотреблении властью. Он погрузился в один из длительных периодов депрессии и пассивности, столь часто случавшихся на протяжении его карьеры. Смотреть на это было тяжело.

На авансцену в качестве лидера оппозиции вышел Егор Лигачев, угрюмый, старой закалки человек, веривший в социализм, дисциплину, коллективизацию и рабоче-крестьянское государство. Он считал, что немного увеличенные капиталовложения — это все, что требуется, чтобы сделать Советский Союз процветающим. Весной 1988 года ортодоксальная газета «Советская Россия» опубликовала статью «Не могу поступиться принципами» никому ранее не известной преподавательницы Ленинградского политехнического института Нины Андреевой. Это был старомодный призыв возвратиться к «коммунистическим ценностям» и явный выпад против реформ Горбачева. Лигачев, возможно, помогал в сочинении этой статьи и, конечно, способствовал тому, что она была воспроизведена в других партийных газетах по всей стране. Горбачев в это время находился в заграничной поездке. «Болтуны» умолкли лишь на короткое время, спрашивая себя, не побудили ли их соблазны гласности слишком далеко высунуться. По возвращении Горбачев усмирил бунт и восстановил процесс реформ.

Ельцин начал свое возвращение в политику несколько месяцев спустя, на 19-й партийной конференции. Не без труда он уговорил Горбачева дать ему слово. Речь его была, скорее, извиняющейся, чем вызывающей. Лигачев набросился на него, и настроение в зале было в пользу Лигачева. Впервые в истории Советского Союза простые люди могли наблюдать собственными глазами политическое столкновение между своими руководителями, чьи интриги всегда были окружены завесой кремлевской тайны. Впервые они могли делать самостоятельные выводы. Ельцин перестал быть отрицательным персонажем. Его критика партии и ее политики сразу же нашла сочувственный отклик в сердцах простых людей. Негодующее восклицание Лигачева «Борис, ты не прав!» стало ироническим кличем демократической оппозиции, воспроизводившимся на миллионах плакатов и на значках, прикреплявшихся к лацканам пиджаков. Из окутанных табачным дымом комнат политика вышла на публичную арену, где и осталась. Именно это обстоятельство в еще большей мере, нежели предложенные Горбачевым реформы придали 19-й конференции эпохальное значение.

Лигачев и его друзья на этом не остановились. В августе 1988 года, пока Горбачев находился в отпуске, Лигачев усилил нажим. Он публично выступил против «нового мышления» Горбачева, Шеварднадзе и Яковлева, против идеи, согласно которой в международных отношениях надлежит руководствоваться не идеологией, а интересами, составлявшими основу попыток улучшения отношений между Востоком и Западом. Он настаивал на необходимости ленинской дисциплины в партии. Кроме того, Лигачев заявил, что рыночная экономика, построенная на частной собственности, «в корне неприемлема для социалистической системы». Полиция снова начала запрещать мирные демонстрации в Москве. Консервативная печать усилила свои нападки на либеральные идеи. Были предприняты попытки наложить административные и финансовые ограничения на либеральную печать.

К этому времени даже те, кто готов был поверить в искренность мотивов Горбачева, засомневались: а не может ли он вместе со своими реформами быть в любой момент смещен с помощью заговора? Сахаров предупреждал, что настроения в Москве были такие же, как в дни перед падением Хрущева. Лондонская «Таймс» под огромным заголовком «Советской программе реформ грозит поражение» писала: «Серьезные комментаторы как в Советском Союзе, так и на Западе убеждены, что без быстрого улучшения ситуации со снабжением 57-летний советский лидер может столкнуться с опасной возможностью того, что раздраженное население и недовольные бюрократы объединятся, чтобы свергнуть его». Однако Горбачев все еще пребывал в отличной политической форме. Он перешел в неожиданное контрнаступление, чтобы вывести из равновесия своих противников. 29 сентября все еще в основном консервативному Центральному Комитету было предложено утвердить совершившийся факт: устранение из политбюро нескольких представителей старой гвардии и перераспределение их обязанностей между оставшимися. Количество отделов ЦК было сокращено с двадцати до девяти, что значительно ослабило способность ЦК продолжать душить жизнь страны. На следующий день Верховный Совет собрался, чтобы избрать Горбачева своим председателем вместо Громыко, угрюмого экс-министра иностранных дел, которого Горбачев повысил в должности, чтобы освободить место для Шеварднадзе. Ошеломленные депутаты послушно одобрили его конституционные предложения и утвердили сроки своей собственной политической кончины. Громыко ушел в вынужденную почетную отставку, напутствуемый хвалебными отзывами Горбачева. Либералы облегченно вздохнули. Только брюзги отмечали, что переворот был совершен тайно; это не вязалось с принципами открытости и демократизации, о преданности которым Горбачев с таким энтузиазмом говорил на партийной конференции всего тремя месяцами ранее.

Несмотря на новый климат открытости, познакомиться с высшими руководителями, занятыми людьми, поглощенными революцией, было трудно. Иногда мне надо было решить какое-то официальное дело или представить прибывшего с визитом английского министра. В остальных случаях приходилось пользоваться официальными церемониями советского государства, чтобы вовлечь руководителей и их жен в неофициальный разговор. Горбачев проводил ежегодный прием послов в огромном Георгиевском зале Кремля — белом с золотом, на стенах которого были выгравированы золотыми буквами имена имперских офицеров и воинских частей, удостоенных в свое время царем высшей награды за мужество. Это была беспорядочная и нудная церемония, хотя и позволявшая несколько приблизиться к Горбачеву, его министру иностранных дел Шеварднадзе и премьер-министру Рыжкову. Гораздо более полезными были ежегодные приемы по случаю очередной годовщины Октябрьской революции. Они проводились в Кремлевском дворце съездов, уродливом мраморном здании, построенном Хрущевым на месте древнего монастыря в лишенном фантазии манерном стиле Арт Деко. Дворец был рассчитан на то, чтобы вмещать тысячи делегатов со всего Советского Союза, прибывавших на съезды партии и на менее значительные собрания, например, празднование годовщины со дня рождения Ленина.

Когда съезда не было, а по большей части дело обстояло так, ибо съезд созывался примерно раз в пять лет, Большой театр использовал Дворец съездов как дополнительную сценическую площадку для своих наиболее заметных спектаклей. Официальные приемы проводились в громадном зале на втором этаже здания. Там расставлялись столы, которые ломились от икры, колбас, помидоров и множества бутылок коньяка и водки. В 1988 году на приеме в честь годовщины революции члены политбюро со своими женами еще стояли в одном конце зала, за баррикадой, образованной другими столами. Члены правительства, официальная интеллигенция, провинциальные партийные боссы и послы толклись в остальной части зала, торопливо глотая закуски и пытаясь пробиться к «главным шишкам». В последующие годы, вероятно, по приказу Горбачева баррикада была убрана, и руководители свободно общались с толпой.

Под стать этим церемониям были и большие парады на Красной площади. Они проводились в годовщину революции и 1 Мая: колонны солдат, моряков и летчиков с безупречной четкостью проходили строем, гремели и дымили танки и тягачи, тянувшие за собой ракеты, ревели металлические трубы военных оркестров. В прежние годы за солдатами двигались группы плохо одетых рабочих, крестьян и молодежи, несшие знамена с названиями организаций, которые они представляли. По мере того как Советский Союз приближался к концу своего существования, лозунги рабочих, участвовавших в демонстрациях, становились все более смелыми. Они критиковали Горбачева за невнятную политику, за то, что реформы проводятся слишком быстро или слишком медленно. Некоторые шли еще дальше, угрожая советскому руководству изгнанием, а то и чем-нибудь похуже, нападая на евреев и превознося заслуги Сталина. В мае 1990 года они согнали Горбачева с Мавзолея, с которого многие поколения советских руководителей принимали парад. В 1990 году несколько городов вообще отказались праздновать годовщину революции, и на следующий год эти празднества были отменены. С тех пор годовщину революции отмечали лишь небольшие группы преимущественно престарелых коммунистов — своего рода «диссидентов» новой эпохи.

Когда вы встречались с Горбачевым, сразу становилось понятным, почему г-жа Тэтчер считала, что это человек, с которым она «может делать дело». Человек живого и необыкновенно быстрого ума, он казался меньше ростом, чем вы ожидали: ведь всегда кажется, что крупная личность должна быть большой и высокой. Он был оживленным, разговорчивым, прямым, лишенным всякой напыщенной важности. У него была заразительная улыбка, карие глаза с внутренней искоркой, почти средиземноморское обаяние и открытая доверчивая манера себя держать — так, словно вы, пусть на мгновение, были его лучшим другом. Открытость была, пожалуй, маской. Анатолий Собчак, политик-демократ, ставший впоследствии мэром Санкт-Петербурга, как-то заметил, что всякий, кто думает, что знает, о чем думает Горбачев, ошибается. В личном общении со своими коллегами он был способен проявить авторитарный норов, употребить соленые словечки, показать «железные зубы», о которых говорил Громыко во время избрания Горбачева в 1985 году Генеральным секретарем.

Критики утверждали, что Горбачев не любил присутствия людей ему равных — слабость, нередко свойственная политическим лидерам. Однако его перестроечная команда включала людей значительных самих по себе — министра иностранных дел Шеварднадзе, премьер-министра Рыжкова и советника по теоретическим вопросам Александра Яковлева. В отличие от многих русских руководителей, любящих шумную мужскую компанию, обильную выпивку и русскую парную баню, Горбачев, при всей его внешней общительности, держался особняком. Он не приглашал своих коллег к себе на официальную дачу в окрестностях Москвы, в отпуск обычно отправлялся в сопровождении ближайших членов семьи и двух-трех помощников. Он не скрывал своей преданной любви к жене Раисе Максимовне. Очевидно, он очень нуждался в ее моральной и эмоциональной поддержке и считал, что она должна участвовать в его официальной жизни. Она ежедневно звонила ему по тому или иному поводу и его сотрудникам в их служебные кабинеты. Когда он после долгого рабочего дня возвращался вечером на дачу, он имел обыкновение около часа прогуливаться с ней и обсуждать вопросы, решавшиеся в течение дня. Отправляясь в поездки по официальным делам, брал ее с собой. Русские мужчины видели в этом еще один признак слабости. Впрочем, Раиса Максимовна была непопулярна также и среди русских женщин. Они завидовали ее элегантной одежде и не одобряли того, что им казалось ее властной манерой держаться. Лишь немногие из них воздавали Горбачеву должное за то, что он сделал возможным для жен высокопоставленных деятелей выйти за пределы советского варианта покоев средневекового «терема», отведенных специально для женщин.

Горбачев обладал в полной мере честолюбием, энергией, хитростью и, конечно, тщеславием, которые требуются политику, чтобы взобраться по навощенному шесту до самой вершины. Враги обвиняли его в склонности к колебаниям и трусости. Но он обладал мужеством вынашивать неортодоксальные мысли, добиваться их реализации, несмотря на решительное противодействие старой гвардии, и изменять свое мнение, если этого требовали обстоятельства. Он любил споры, беседы, даже болтовню. В первые годы пребывания у власти он руководил дискуссией в партии. Имея дело с западными лидерами, проявлял такую свободу и живой интерес при обсуждении сложных вопросов разоружения и международной политики, какие не были свойственны до него ни одному советскому лидеру. Даже Хрущев, самый человечный из них, не мог сравниться с Горбачевым в умении, проявлявшемся при разрешении труднейших проблем. Враги Горбачева признавали его громадную работоспособность, прекрасную память и владение фактической информацией. Его первые дискуссии с г-жой Тэтчер и Джеффри Хау в декабре 1984 года показали, сколь огромна разница между ним и его предшественниками. Мы видели перед собой человека, который, в отличие от Брежнева, прочитал необходимые документы и приготовленные для него материалы и мог говорить без подсказки — уверенно, живо и умно, и который явно получал удовольствие оттого, что в споре мог платить Тэтчер той же монетой. Даже те из нас, кто видел только сухие официальные протоколы, мог почувствовать возбужденную атмосферу этих дискуссий.

Рядовой русский гражданин поначалу тоже был в восторге от свойственной Горбачеву прямой манеры держаться. Его прогулки по Москве и Ленинграду в первые годы перестройки были радостными событиями. Однако он становился все более и тягуче многоречив. Повторение им общих стратегических принципов не могло заменить решительных действий в условиях распада страны. Он раздражал аудиторию своими бесконечными наставительными разглагольствованиями по телевидению. Московские интеллектуалы неприязненно подсмеивались над его южным говором и довольно небрежным обращением с тонкостями грамматики. Всех возмущало и то, что он проводит много времени с иностранцами, общество которых он, видимо, стал предпочитать, когда дела в стране пошли плохо. Киргизский писатель Чингиз Айтматов рассказывает, как он договорился о встрече с Горбачевым в разгар особенно шумной сессии нового парламента, чтобы обсудить срочный вопрос. Горбачев явился с почти часовым опозданием: «В соседней комнате Джейн Фонда. Пошли, поговорим с ней». Иностранцы, конечно, были очарованы, когда он рисовал им картины будущего, вспоминал былые победы и ругал своих критиков — иногда целый час подряд. Однако, распрощавшись с ним, вы иной раз отдавали себе отчет в том, что при всем обаянии собеседника практически услышали очень немного.

Впоследствии стало модным критиковать Горбачева за то, что он всего лишь аппаратчик, человек, который, в отличие от Ельцина, мало был знаком с реальным миром, потому что сделал свою карьеру в прокуренных комнатах партийных комитетов. Это большое упрощение. Горбачев и его близкие полностью разделили участь всего советского народа при коммунизме. Почти вся его деревня вымерла от голода во время коллективизации в начале 30-х годов. Он и его семья почти так же недоедали в близких к настоящему голоду условиях после войны. Это было время, как он вспоминал впоследствии, когда с советскими крестьянами обращались не лучше, чем с крепостными при царях. Два его деда были арестованы во время «чисток». Отец участвовал в войне, когда немцы на короткое время оккупировали его родную деревню. В детстве и отрочестве он, как и все, проводил долгие часы на работе в колхозе. Он поступил в Московский университет — необыкновенное достижение для молодого крестьянина — не благодаря связям, а лишь благодаря собственным заслугам. Первые 23 года своей партийной карьеры он провел в родном Ставропольском крае. В 1966 году, в возрасте 34 лет, стал первым секретарем Ставропольского горкома партии. Четыре года спустя он был уже секретарем Ставропольского крайкома КПСС, став, таким образом, одним из членов самой влиятельной после политбюро группы людей в Советском Союзе. Он носился по своей области, как окружной комиссар в британской Индии, взбадривая людей, где надо покрикивая на них, разрешая местные проблемы, представляя интересы своих избирателей в Москве и проявляя при этом лихорадочную активность. К тому времени, когда он вошел в политбюро, он так же хорошо убедился на личном опыте в великих достижениях и невзгодах, сопутствовавших жизни в Советском Союзе, как и любой из его сверстников.

Выйдя в отставку, Горбачев читал и перечитывал классиков марксизма. Ему было очень нелегко признать, что за ужасы, творившиеся при Советской власти, был ответственен и Ленин. Он продолжал твердить о своей вере в то, что было, по его мнению, «основными принципами социализма». Однако задолго до его падения эти принципы эволюционировали в его сознании, став значительно ближе к идеям западной социал-демократии, нежели к жестоким и некомпетентным установкам советского коммунизма, хотя сам он, возможно, не понимал, что это может означать на практике. В этом отношении он отличался от тех членов партии, которые всю жизнь твердили ее священные трюизмы, а потом без сожаления вышли из ее рядов. Упорное стремление Горбачева остаться верным своему прошлому и сохранить в какой-то степени интеллектуальную последовательность говорит только в его пользу.

Первая возможность увидеть Горбачева вблизи представилась мне во время его визита в Лондон в апреле 1989 года. Этот визит был для него важен. Он принял твердое решение освободить свою страну от ее непосильно возросших притязаний за границей. Между тем, его собственное положение внутри страны уже начало ослабевать. Русские видели, что Западная Европа стремительно продвигается вперед как политически, так и экономически, привлекая к себе нейтральные страны и даже союзников Советского Союза. На протяжении сорока лет «холодной войны» мы тревожились по поводу того, что Советы вытеснят американцев с европейского континента. Теперь русским приходилось, подобно Королеве Черных из «Зазеркалья» Кэрролла, бежать со всех ног просто для того, чтобы сохранить свое влияние в районе, жизненно важном для их интересов. Горбачева больше всего волновало молчание, которое хранил Вашингтон в течение нескольких месяцев после избрания президентом Буша. Новый президент был занят строгим пересмотром политики по отношению к Советскому Союзу. Правые республиканцы в прошлом обвиняли его в том, что он слишком самонадеянно относится к советской угрозе. Его новый советник по национальной безопасности Брент Скаукрофт считал, что Горбачев потенциально более опасен, чем его предшественники. В январе 1989 года он заявил по телевидению, что новая политика Горбачева, быть может, просто имеет целью сбить Запад с толку, пока советская экономика перестраивается, после чего угроза возникнет вновь. Роберт Гейтс, заместитель Скаукрофта, а впоследствии директор ЦРУ заявил примерно в то же самое время: «Впереди нас ждет еще долгое состязание с Советским Союзом… Диктатура коммунистической партии остается нетронутой и неприкосновенной»[38]. Буш позвонил Горбачеву по телефону и послал ему успокоительное письмо. Однако недели шли за неделями, а американцы продолжали воздерживаться от обсуждения существенных вопросов, и Горбачев начал опасаться самого худшего. Накануне его прибытия в Лондон я сказал ему, что г-жа Тэтчер может донести до Вашингтона, как дело обстоит на самом деле, и тем самым восстановит процесс прекращения «холодной войны».

Горбачев прибыл в аэропорт Хитроу 5 апреля к вечеру. Церемония прибытия прошла скандально. Бетонированная площадка, на которой мы выстроились без особого порядка, покрылась ледяной коркой. Оркестр Королевских воздушных сил исполнил советский национальный гимн вдвое медленнее, чем следовало. Чиновники сновали туда-сюда, словно испуганные кролики. У г-жи Тэтчер вид был мрачный, и все происшедшее не осталось без последствий.

Г-жа Тэтчер никогда не приглашала своего посла участвовать в ее встречах с Горбачевым. Но мне позволили ознакомиться с остроумными и довольно откровенными протоколами, составленными ее личным секретарем Чарльзом Пауэллом и впоследствии дополненными очень полными и документированными мемуарами Черняева. Как я понял, утром в день приезда Горбачева они с г-жой Тэтчер как обычно занялись своими интеллектуальными упражнениями — обсуждением региональных споров, вопросов разоружения и ядерного сдерживания. Я присутствовал на состоявшемся позже в маленькой столовой на Даунинг-стрит, 10 «рабочем завтраке». Г-жа Тэтчер расспрашивала Горбачева о доме Харитоненко. Велась общая беседа о международных делах. Однако реальной работы было проделано мало. Днем Горбачев выступал с речью о советской экономике перед собранием деловых людей в Ланкастер-Хаус. Его беззаботный оптимизм был приправлен модным макроэкономическим жаргоном («бюджетный дефицит», «денежная масса») — словами, которых его предшественники никогда не слыхивали. Однако, когда его спросили, кто управляет экономикой теперь, когда предприятия якобы сами отвечают за свое производство, ответ его был убийственно старомодным: «Спросите Госплан, Государственный плановый комитет. Там во всем разберутся». В своих речах за обедом вечером того же дня на Даунинг-стрит, 10 и в Гилдхолле на следующий день Горбачев выражал преследовавшее его беспокойство, что новый американский президент попался в руки «определенных кругов» — шифрованное обозначение вашингтонских реакционеров. Отвечая своему гостю, г-жа Тэтчер была великодушна, хотя и повторяла свой излюбленный, но приводивший слушателя в смущение тезис — для поддержания мира нет ничего лучше ядерного оружия.

Заключительным «мероприятием» был ланч в Виндзорском замке. Шел дождь, королева и Горбачев приняли парад Колдстримского гвардейского полка, а затем она показала ему свои русские сокровища — портрет Александра I кисти Лоуренса, большую малахитовую вазу, подаренную королеве Виктории Николаем I, коллекцию царских медалей Георга VI, — все это было украшено двуглавыми орлами. Когда перед ланчем подали напитки, оба чувствовали себя натянуто и неловко, быть может, из-за «призрака» убитого царя. За столом королева сидела между Горбачевым и его министром иностранных дел Эдуардом Шеварднадзе — двумя обаятельными мужчинами. Г-жу Тэтчер усадили напротив, рядом с угрюмым Александром Яковлевым, который был до того необщителен, что она в отчаянии повернулась ко мне. Между тем королева и ее соседи по столу проявляли все большее оживление, и, когда после оглушительного удара грома сквозь тучи проглянул луч солнца, осветивший их всех, они даже засмеялись. Наверное, именно в этот момент Горбачев задал вопрос о ее приезде в Советский Союз, и она приняла приглашение, сказав, что посетит Россию «при подходящем случае». («Подходящий случай» пришелся на осень 1994 года, когда порадоваться этому визиту суждено было уже не Горбачеву, а Ельцину.) К концу трапезы «призрак» как будто исчез. В тот вечер моя мать спросила, кормят ли в Виндзоре лучше, чем на Даунинг-стрит. Однако я не мог вспомнить, что ел в каждом из этих мест. К счастью, подробности меню были сохранены для потомства одним из. переводчиков Горбачева в его мемуарах[39].

Горбачев был искренне рад той симпатии, которую проявили к нему простые британцы, окружившие плотным кольцом его автомобиль, когда он вышел из Ланкастер-Хаус. Черняев сказал мне, что важнейшим итогом визита был не обычный обмен мнениями с г-жой Тэтчер по международным вопросам, а то, что ей удалось убедить Горбачева, что президент Буш не собирается отказываться от политики американско-советского сотрудничества. Я объяснил Черняеву, что длительное молчание Вашингтона не было чем-то необычным. Новая администрация США часто месяцами разбирается в положении дел. Кажется, я не вполне его убедил.

Несмотря на все теплые чувства, отмечал я в своем дневнике, состоявшийся визит не дал каких-либо существенных результатов. Самые светлые дни в отношениях между Тэтчер и Горбачевым остались в прошлом. Совсем скоро, полагал я, главная роль перейдет к американцам и немцам, и кроме сантиментов мало что останется. Черняев впоследствии писал, что Горбачева раздражали резкие нападки г-жи Тэтчер на его политические воззрения. И все-таки теплая поддержка г-жи Тэтчер служила ему утешением, особенно в последний год его правления, когда она была уже не у дел. Для Черняева же магическая сила образа Тэтчер оставалась не меркнущей. «Маргарет Тэтчер была по-прежнему великолепна, — писал он об апрельской поездке. — Три часа я сидел напротив нее в кабинете на Даунинг-стрит, 10 и опять любовался ею. Она стремилась заворожить М. С. Он и искренне «откликался» на ее открытость, и подыгрывал ей, и делал вид, что «поддается», но и демонстрировал сдержанность». На обратном пути в самолете Черняев упрекал Горбачева:

«Она делает для нас доброе дело; она подняла планку перестройки и вашего авторитета так, что Колю, Миттерану и даже Бушу придется срочно учиться прыгать повыше. Она публично встала против волны пессимизма, которая начала уже накатывать на образ нашей перестройки… Никто так решительно не помогает нам сейчас менять международную ситуацию. Зачем же делать вид, что вы это не очень цените? И, кроме того, она женщина. Неправильно, будто это мужик в юбке. Весь ее характер, даже вся ее политическая манера поведения — женская. И это еще и англичанка»[40].

Мои отношения с Эдуардом Шеварднадзе развивались более медленно. У меня не было существенных вопросов для обсуждения с ним, кроме споров по поводу шпионов, которых он благоразумно сторонился. У Шеварднадзе была совсем не русская внешность: грива седых волос, проницательные глаза, сильный грузинский акцент и манера поведения, отличавшаяся тем, что моменты, когда он был по-настоящему обаятелен, проявляя живую эмоциональность южанина, чередовались у него с угрюмой замкнутостью. Это был человек большого нравственного мужества, поставивший под угрозу свою карьеру ради женитьбы на женщине, чей отец был расстрелян в годы террора. И одновременно обладавший физическим мужеством. Так, во время футбольного матча в Тбилиси он один противостоял разгневанной толпе недовольных решением судьи болельщиков, вторгшейся на футбольное поле сквозь милицейское ограждение. Шеварднадзе усмирил ее. Большинство грузинских сограждан гордились его видной ролью на международной арене. Но в то же время он не был особенно популярен. На постах министра внутренних дел и секретаря компартии Грузии он нажил себе много врагов. Наши грузинские друзья не простили ему того, что он настоял на казни группы молодых людей из круга тбилисской «золотой молодежи», которые в 1983 году угнали самолет и убили несколько членов экипажа. Шеварднадзе и Горбачев сблизились еще в ту пору, когда Горбачев был первым секретарем Ставрополья, граничащего с Грузией. Именно тогда они пришли к единому мнению, что Советскому Союзу нужны внутренние перемены и что он слишком далеко простер свои амбиции за рубежом. У Шеварднадзе не было опыта в международных делах. Иностранцы были удивлены, а советское Министерство иностранных дел огорчено, когда Горбачев пригласил его в Москву на пост министра. Однако он быстро освоился и вошел в курс дела, занимаясь наиболее сложными проблемами — разоружения и Центральной Европы. Он добивался одного компромисса за другим, несмотря на противодействие Министерства иностранных дел, близкого к мятежу оборонного ведомства и становившегося все более враждебным законодательного органа. Консервативная оппозиция и многие простые граждане стали смотреть на него, как на предателя.

Почти так же сильно им не нравился другой главный помощник Горбачева. Александр Яковлев, человек уже в летах, был ранен на войне, и этот факт служил убедительным доводом в его защиту, когда военные и реакционеры обвинили его впоследствии в измене родине. Не столько политически активный деятель, сколько ученый и теоретик, он тоже вышел на авансцену из низовых партийных рядов. В 1972 году его карьере был нанесен удар, когда он публично осудил русский национализм. Он был «сослан» послом в Канаду. Горбачев встретился с ним во время своего визита в эту страну, и он ему понравился. В 1983 году Яковлев вернулся в Москву и стал директором престижного Института мировой экономики и международных отношений (ИМЭМО). В 1987 году Горбачев сделал его членом политбюро. Несмотря на репутацию неортодоксального человека, он еще в 1988 году публично утверждал, что цель перестройки — вернуть страну к ленинским идеалам социализма. Он вышел из партии лишь накануне путча, немногим меньше чем за неделю до выхода из нее самого Горбачева. Иностранные журналисты называли его «отцом перестройки». И он действительно много сделал в интеллектуальном отношении для осуществления реформы. Однако его коллеги, как реформаторы, так и реакционеры, были раздражены в равной мере. В скором времени он вступил в конфликт с Лигачевым и другими консерваторами. Глава КГБ Крючков очень язвительно отзывается о нем в своих мемуарах. На своих нелестных для него фотографиях Яковлев походил на страдающую поносом лягушку. Однако в жизни он производил более приятное впечатление, чем можно было ожидать, судя по его репутации или внешности. В последние годы существования Советского Союза он, как и Шеварднадзе, играл все более видную роль проводника либеральных идей, и в результате его отношения с Горбачевым стали менее ровными.

Премьер-министр Рыжков был в первое время близок к Горбачеву. В 1983 году больной Генеральный секретарь Андропов поручил им обоим поработать над планом реформы. В течение последующих нескольких лет они разработали много практических мер. Рыжков был красивым мужчиной, тщеславным и обидчивым. Его эмоциональные выступления перед телекамерами заработали ему прозвище «плачущий большевик». Он дослужился от рабочего цеха до генерального директора «Уралмаша» в Свердловске (ныне Екатеринбург). Это завод тяжелого машиностроения, один из флагманов советской индустрии, членом правления которого мне довелось побыть много лет спустя. В 1975 году Рыжков прибыл в Москву уже в должности министра. Десятью годами позже Горбачев ввел его в политбюро и назначил премьер-министром. Его опыт, таким образом, сильно отличался от опыта других деятелей перестройки: он был не партийным чиновником, а практическим менеджером. Его глубоко возмущало то, как партия ограничивала его свободу управлять «Уралмашем», и одной из его главных целей было вообще отстранить партию от контроля над экономикой. Он решительно отстаивал свои прерогативы премьер-министра и руководителя правительства. Он был убежден в том, что правительство может и должно направлять движение страны к рынку продуманным и упорядоченным образом, с тем чтобы причинить минимальный ущерб простым людям. По мере того как темп перемен ускорялся и становился все более противоречивым, его все больше огорчало развитие событий. В середине 1989 года он отдалился от Горбачева, обвинив его в том, что тот не оказывает ему надлежащей поддержки. В ельцинской России он примкнул к правым неокоммунистам, несмотря на сравнительно либеральные взгляды, которые высказывал в разгар перестройки.

Еще одним человеком, близким к Горбачеву, был Вадим Бакатин. Подобно большинству членов команды Горбачева, Бакатин был всю свою профессиональную жизнь коммунистом, «типичным аппаратчиком», но все-таки не совсем обычным. Живой и обаятельный, он был художником-любителем, работы которого висят на стенах в нашем доме. У него было широкое красивое лицо и открытая, доверчивая улыбка, как у Иванушки из русских сказок, которому удается завоевать сердце царевны. Он вырос в Кемерово, в Сибири, где и сделал первые шаги в своей партийной карьере. Вызванный в Москву в 1983 году, он был назначен на должность инспектора ЦК. В его обязанности входило разъезжать по стране и наводить порядок в местных партийных организациях, сбившихся с правильного пути, — задача, которая в сталинские времена имела серьезные, а иной раз роковые последствия для местных чиновников, которых это касалось. Затем Бакатин вернулся в Кемерово, уже в должности первого секретаря — крупный шаг вверх по иерархической лестнице. Горбачев разглядел его в 1989 году и назначил министром внутренних дел. Несмотря на свое прошлое, он был либеральным поборником просвещенной политики в области уголовного права. Он не верил в то, что проблему преступности можно решить лишь с помощью денежных ассигнований. Он повысил зарплату и улучшил экипировку милиции, а также заслужил преданность ее сотрудников, уважение многих либералов и ненависть сторонников жесткого курса. Осенью 1990 года, когда Горбачев качнулся вправо, последние добились смещения Бакатина, а когда в оставшиеся месяцы существования Советского Союза ему было поручено реформировать КГБ, их ненависть к нему удвоилась.

Анатолий Лукьянов был первым из новых советских лидеров, с которым я встретился, когда вручал ему свои верительные грамоты как председателю старого Верховного Совета. Я всегда отказывался купить дипломатическую форму, не желая тратиться на ненужную, старомодную и претенциозную вещь. Поэтому явился засвидетельствовать свое почтение в форме, взятой напрокат в театральной костюмерной фирме «Натан и Берман». Это было великолепное одеяние, увенчанное шляпой с убогим страусовым пером. Церемония происходила в небольшом помещении в Кремле. Лукьянову было в то время под шестьдесят. Это был коренастый человек с восточным типом лица и лоснящимися седыми волосами, плотно облегавшими череп. В нем не было надутого чванства, характерного для старых советских руководителей с их «плоскими анекдотами» и замораживающими собеседника улыбками. Он довольно мило заметил, что и сам впервые участвует в церемонии вручения верительных грамот. Мы были одинаково не уверены, какие от нас требуются балетные па («два шага вперед, шаг назад, поклон, приглашайте своих партнеров…»). Лукьянов заявил, что очень интересуется английской поэзией, оказалось, что он тоже поэт, и в доказательство этого прочитал наизусть довольно большие отрывки в русском переводе. Мы проболтали на различные интеллектуальные темы дольше, чем нам было отпущено времени, и расстались.

Лукьянов изучал право в Московском университете в то же самое время, что и Горбачев. Он был архитипичным представителем бюрократа «из центра». Большую часть своей карьеры провел в секретариате старого Верховного Совета; в 1983 году его перевели в секретариат ЦК, где он также преуспевал, особенно при Горбачеве. В сентябре 1988 года сделали кандидатом в члены политбюро и снова отправили в Верховный Совет, дабы руководить им в интересах Горбачева. Ввиду его близости к Горбачеву иностранцы были склонны видеть в нем одного из главных столпов перестройки. Проницательные наблюдатели, вроде Саши Мотова и Константина Демахина, не обманывались на этот счет и справедливо относились к нему с подозрением. Летом 1991 года он помогал в организации заговора против Горбачева. В своих тюремных мемуарах Лукьянов предстает как человек очень умный и наблюдательный. Он тоже был искренним сторонником некой ограниченной реформы. Но он видел, что кардинальные перемены, затеянные Горбачевым, приведут к распаду Советского Союза и концу социализма. Об этом он не хотел даже думать. За два с половиной года, пока его не посадили в тюрьму, я виделся с ним всего раз или два. Возможности для еще одной приятной беседы мне больше не представилось.

Дмитрий Язов, министр обороны, был типичным советским генералом. Лицо его походило на сморщенную картофелину, и как многие советские генералы он был краснолиц и дороден, не без своеобразного грубоватого шарма, но готовый всегда и постращать подчиненного. Родился он в 1923 году в Язове, деревне в Западной Сибири, — отсюда и фамилия семьи. Отец его умер, когда он был еще совсем маленьким. Деревенские старейшины выдали его мать замуж за мужа ее покойной сестры, и он рос в семье, где было десять детей. Таким образом, своим простым происхождением он походил на Горбачева и многих своих старших коллег. Пожалуй, нет ничего удивительного в том, что, когда наступил решающий момент, он предпочел остаться верным системе, которая дала ему шанс выдвинуться. Когда Горбачев в мае 1987 года назначил Язова министром, он был одним из последних строевых офицеров, действительно участвовавших в войне. Ни наблюдатели извне, ни депутаты нового Верховного Совета не могли понять, почему Горбачев опирался на него как на проводника реформ. Хотя вначале он, видимо, делал все что мог, чтобы верно служить Горбачеву, ничто из того, что я когда-либо слышал из его уст, не свидетельствовало о том, что он действительно всей душой поддерживает эту линию. Многие считали его неотесанным, но это было результатом недооценки его ума и проницательности. Он свободно оперировал подготовленными для него материалами и хотя во время переговоров нередко покрикивал, манеры его, можно сказать, были учтивыми по сравнению с манерами некоторых его коллег. Он тоже был поэт и произвел на Джилл большое впечатление своим знанием как русской, так и английской литературы. Эмма, милая советская женщина, была его второй женой, с которой он познакомился при романтических обстоятельствах. Более благоразумная, чем ее муж, она всячески отговаривала его от участия в августовском путче 1991 года, но безуспешно.

Горбачев назначил Владимира Крючкова главой КГБ в сентябре 1988 года. Вскоре у послов стало модным наносить ему визиты. Но я встретился с ним, маленьким, морщинистым человеком, сопровождаемым пухленькой женой, лишь на двух-трех официальных церемониях. Я не видел смысла в более серьезной встрече, так как мы все равно стали бы без толку препираться по поводу взаимных высылок дипломатов и журналистов или отказа КГБ разрешить Лейле Гордиевской воссоединиться со своим мужем, двойным британским агентом Олегом Гордиевским. Таким образом, я знал его лишь по его публичным высказываниям и по его мемуарам. Мемуары рисуют его как преуспевающего, умного, но старомодного партийного чиновника. Он начинал жизнь фабричным рабочим в Сталинграде, служил в советском посольстве в Венгрии во время восстания в 1956 году, был взят на работу в КГБ Андроповым и в течение четырнадцати лет руководил разведывательными операциями этого учреждения, прежде чем стать его главой. Даже после августовского путча 1991 года, с горечью оглядываясь назад, он признавал, что перемены угрожающе задерживались из-за закостенелой и близорукой позиции советского руководства, а также потому, что партия душила нормальную политическую жизнь и оторвалась от-народа. Он и его сподвижники считали, что перемен можно достигнуть, подлатав кое-какие детали системы. Однако его психология имела глубокие корни в прошлом. Подобно своему царскому предшественнику графу Бенкендорфу, он, по-видимому, искренне верил в то, что истинная и незаменимая роль тайной полиции — служить главным стражем государства и его интересов. В своих мемуарах он говорит о практиковавшемся КГБ подслушивании: «Я не видел и сейчас не вижу в этом никакого нарушения прав человека, поскольку это диктовалось интересами государства»[41].

Крючков был апологетом Сталина и поклонником Жириновского. Когда начались реальные перемены, он не мог этого выдержать. Стал презирать Горбачева, хотя умело маскировал свою враждебность. Еще в марте 1991 года, за пять месяцев до путча, он заявил Ричарду Никсону, что твердо поддерживает реформы, и Никсон, видимо, ему поверил. Однако Крючков передал одному из лиц, сопровождавших Никсона в поездке, сообщение, в котором предупреждал, что Горбачев может быть в скором времени свергнут в результате парламентского переворота, возглавляемого Лукьяновым и поддерживаемого армией и КГБ. В то время я не слышал об этом предупреждении, однако он точно заранее описал «конституционный переворот», который Лукьянов и Крючков попытались произвести в июне следующего года[42]. Постсоветская Россия была страной снисходительной. После недолгой отсидки в тюрьме Крючков стал старшим советником по безопасности «Системы», прибыльного межотраслевого предприятия, контролируемого Лужковым, изобретательным в финансовых делах мэром Москвы при новом режиме.

Был еще один человек, с которым всегда было можно, а иногда и нужно «делать дело», — Евгений Примаков. Высоко компетентный, с медлительной речью и повадками, с глазами, полуприкрытыми тяжелыми веками, и скрытым чувством юмора, Примаков в последние годы советского режима был мастером на все руки. Русский, хотя и родившийся в Тбилиси, он начинал заниматься то тем, то другим, но всякий раз ненадолго. Он был арабистом, журналистом, ученым, главой Института мировой экономики и международных отношений. Иностранцы предполагали, что он был тесно связан с внешней разведкой КГБ. Он был близок к центру самых конфиденциальных дискуссий и большинства важнейших событий последних лет пребывания Горбачева у власти. Очищение ЦК в апреле 1989 года оказалось для него выгодным. Позже в том же году он стал председателем Совета Союза и членом Президентского совета Горбачева. Во время войны в Персидском заливе был специальным послом Горбачева и тем самым снискал по сути неоправданное недоверие американцев. Он оставался в центре и в ельцинские годы. В начале 1992-го он принял от Бакатина руководство внешней разведкой; в 1996 году сменил Козырева на посту министра иностранных дел, а в 1998-м стал премьер-министром. В условиях кризиса он проявлял редкостную способность быть на стороне победителей, которая была тогда и стороной либеральных реформ. Мераб Мамардашвили, грузинский философ, хорошо его знавший, однажды сказал, что Примакова называют «хэрриэр». Когда я спросил, что это означает, он сказал: «Знаете, это такой самолет, который может взлетать вертикально». Но, несмотря на все обвинения в оппортунизме, выдвигавшиеся против него, Примаков был солидным, надежным, действенным и выносливым слушателем и посредником.

Поскольку я мог рассчитывать только на эпизодические встречи с высшими руководителями, в получении информации о происходящем и ее толковании я полагался на других. Моими лучшими гидами были редакторы и журналисты ведущих либеральных газет. Редактор «Известий» Иван Лаптев и редактор «Московских новостей» Егор Яковлев горячо поддерживали перестройку и Горбачева. Они служили проводниками его идей и часто снабжали меня важными сведениями о том, что происходит в партии. Впрочем, они были готовы и покритиковать его в частном разговоре, а иногда и публично.

Лаптеву было за пятьдесят; это был вальяжный человек с вальяжными манерами, изысканный, седой, с загадочной улыбкой, всегда разговорчивый и, видимо, всегда откровенный. Он был хорошим журналистом и профессиональным редактором и, твердо поддерживая либеральное крыло партии, убедительно пропагандировал идеи Горбачева. Он никогда не проявлял нелояльности и ни разу не сказал мне ничего такого, чего не должен был бы говорить. Но, как бы читая между строк то, что он сказал, я обычно мог составить себе довольно ясное представление о происходящем, и оно обычно подтверждалось реальными событиями.

Отец Егора Яковлева был офицером НКВД, умершим, как это ни странно, в своей постели в самый разгар террора в 1937 году. Сам Егор был профессиональным журналистом и писателем, однако понять, что он говорил, было иногда трудно из-за быстрой его речи и неясной дикции. До того как стал редактором «Московских новостей», он то и дело попадал в беду из-за своего нонконформизма. Даже в его новой роли его откровенная редакционная политика не раз вызывала конфликт с Горбачевым. В ноябре 1989 года он устроил большой прием в гостинице «Россия» по случаю годовщины своей газеты. На приеме присутствовала, казалось, вся либеральная московская интеллигенция. Егор объяснил, что он отмечает не круглую дату, а 59-ю годовщину, потому что при нынешней неясной политической обстановке нет уверенности в том, что газета доживет до своего шестидесятилетия. На вечере были многочисленные выступления представителей различных видов искусства, фольклорных коллективов, держал речь православный священник, подробно просвещавший нас относительно смысла святой Троицы, а после него выступал раввин. Я сказал краткое слово о достоинствах свободной печати. Все это «шоу» закончилось сатирическим фильмом о Горбачеве и его семье, включавшим материал, который незадолго до того был запрещен к показу на телевидении. Все это не сделало Яковлева более приятным для Горбачева, который иногда находил, что выдерживать демократию теоретически легче, чем на практике, и впоследствии стал страдать чем-то вроде паранойи британского политика, подвергающегося нападкам английской «желтой прессы».

К некоторому моему удивлению и вопреки опасениям Джилл, взаимные высылки дипломатов в мае 1989 года не отразились на наших отношениях с русскими друзьями. Они довольно здраво не обращали особого внимания на то, что КГБ проделывает за границей. Подобно всем нам, они считали, что нет ничего особенно плохого в шпионаже за иностранцами. Что их действительно волновало, так это то, как КГБ использует свою власть внутри страны. А эта власть наконец-то начинала ослабевать. Горбачев наивно полагался на информацию, — часто сознательно сбивающую с толку, — которой Крючков снабжал его почти до последнего дня. Но одну существенную вещь он сделал. Ему удалось убедить простых людей, что они могут больше не бояться власти тайной полиции, что они могут высказывать свои взгляды, публиковать и читать сочинения, которые были под запретом при советском и даже царском режиме, выезжать за границу и свободно встречаться с иностранцами. Тем самым он нарушил извечный принцип, согласно которому Россией можно надежно управлять лишь при условии ее изоляции. Он открыл целый новый мир для своего народа. Какое-то время даже самые резкие его критики среди русских либералов испытывали к нему чувство благодарности.

Новая открытость преобразила нашу жизнь в Москве. Спустя столько лет уже невозможно передать то чувство радостного волнения, которое возникало, когда одно табу рушилось за другим. Случайному гостю из-за границы крохотные инциденты — словечки, сказанные русским другом, заметка в газете, телевизионная передача — могли показаться чем-то мелким. Но для всякого, кто жил в стране прежде, во всем этом была заключена своя маленькая драма.

Мы решили встречаться с возможно большим числом русских из самых разных слоев общества как в Москве, так и за пределами ее. В шестидесятые годы всякий, пытавшийся подружиться с нами, вызывал у нас тревогу. Либо эти люди уже работают на КГБ, считали мы, либо КГБ скоро призовет их к ответу. Теперь перед нами возникали все новые лица. К осени 1988 года страх начал ослабевать с обеих сторон. Иностранцы вдруг стали модными. Русские приглашали нас к себе домой и охотно приходили к нам. Я потребовал от своих сотрудников называть мне имена новых людей, с которыми можно было бы встретиться, — политических деятелей, чиновников, военных, интеллектуалов, музыкантов, диссидентов, «отказников», журналистов, актеров, деятелей киноискусства, писателей, священников. Я, словно заяц, скакал с встречи на встречу. Мы ходили в театр, в кино, на концерты, выезжали за пределы Москвы куда хотели. Наши дипломатические коллеги были так же заняты, как и мы, так что можно было не заботиться об участии в нудных дипломатических увеселениях. Мы могли заводить дружбу с кем хотели, и принимать их такими, какие они есть.

Однако несмотря на эту новую пьянящую атмосферу свободы, наши новые друзья все-таки беспокоились. Время от времени случалось, что им задавали вопросы «органы». Еще до моего прибытия в Москву председатель советского Госбанка Гаретовский сказал мне во время обеда в Лондоне: «Мы все еще чувствуем себя не вполне уверенно. Я сорок лет в партии. Но я не представляю, как мы можем получить настоящие гарантии своей безопасности, пока партия сохраняет монополию власти», — чрезвычайно откровенное заявление, если учесть занимаемый этим человеком пост.

Центром нашей интеллектуальной жизни в Москве была кухня Лены Сенокосовой. Юра Сенокосов был философом. Это был хорошо сложенный человек сорока с лишним лет, мягкий и спокойный, мудро разбиравшийся в политике и людях и страстный русский патриот. Крестьянский сын, он вырос на Алтае, в деревянном доме, который они с отцом построили своими руками. Чтобы окончить университет, он подрабатывал строительным рабочим в Москве, а во время студенческих каникул — танцором фольклорного коллектива, гастролировавшего по самым отдаленным районам страны. Впоследствии он работал в Праге, в журнале «Проблемы мира и социализма» и в журнале «Вопросы философии». Он специализировался на некоммунистических русских философах конца века, пытавшихся разработать достойную уважения философскую и теологическую основу русского православия. Это вызвало его конфликт с КГБ. Они вторглись в его квартиру и конфисковали его собрание дореволюционных философских трудов. Он заявил налетчикам, что в течение ближайших десяти лет эти книги будут опубликованы в самой России. Они его высмеяли. Но он был прав, а они просчитались. В начале 90-х годов он стал редактором массового издания всех этих книг.

Происхождение Лены Сенокосовой было совсем иным: она была москвичкой, потомственной интеллигенткой, по образованию — историком искусства, выросла на одной из самых шикарных улиц Москвы. Ее отец, высокопоставленный чиновник, был после войны арестован, потому что ему было известно о намерении Сталина отдать Москву немцам. Однако он выжил. Лена прочла все и была знакома с каждым, кто принадлежал к либеральному крылу литературного мира. Ограничения брежневской эры не давали выхода ее неуемной энергии. Поэтому она организовала литературный и политический салон в кухне своей квартиры на Кутузовском проспекте, расположенной почти прямо напротив здания, где мы жили во время своего первого пребывания в Москве. За ее столом мы познакомились со многими из тех, кто стал властителем дум в новой России. А когда Горбачев наконец ослабил ограничения, она получила возможность реализовать свои таланты и создала замечательную Московскую школу политических исследований, призванную прививать принципы гражданского общества новому поколению политиков, журналистов, ученых, чиновников и деловых людей.

Послам редко представляется случай узнать простых людей страны, в которой они работают: они слишком заняты поддержанием официальных контактов. Однако осенью 1988 года я получил письмо от какого-то гражданина, который прочитал в «Известиях» официальное сообщение о моем прибытии. Письмо было подписано: «Константин Викторович Брейтвейт». Константин жил около Новгорода, в нескольких сотнях километров к северо-западу от Москвы, и его интересовало, не родственники ли мы с ним. Какой-нибудь год назад Константин Брейтвейт вообще не посмел бы ко мне обратиться. А сейчас он приехал в Москву навестить нас и привез с собой маленькую бронзовую статуэтку танцовщицы, выполненную в стиле рококо и найденную им в немецком блиндаже на Брянском фронте во время войны. Он выгравировал на ней наши имена.

Оказалось, что в районе Новгорода, в Ленинграде и в Москве существует целое «гнездо» Брейтвейтов. Они были потомками Уильяма Брэйтуэйта, инженера, паровоз которого пришел вторым во время состязания, победителем которого была «Ракета» Стефенсона, впоследствии приглашенного царем Николаем I в Санкт-Петербург. Впрочем, с тех пор они полностью обрусели — и по внешности и по языку. Однако в душе их сохранилась ностальгия по стране, из которой происходили их родные. В советский период помнить об этом было неудобно и даже опасно, а потому воспоминания такого рода решительно подавлялись.

Двоюродный брат Константина Феликс, старший из новгородских Брейтвейтов, родился в 1915 году. До выхода на пенсию он руководил небольшим заводом по производству строительных материалов в Новгороде. Он и его жена Анна жили в крошечной, но вполне респектабельной квартирке близ новгородского Кремля. Его брат Евгений проработал до пенсии транспортным начальником на другом новгородском предприятии, а ныне вынужден был жить в коммунальной квартире и работать ночным сторожем в местном театре. Внучатый племянник Феликса Валерий был профессиональным футболистом в Центральной Азии. По странному совпадению он знал одну из горничных нашей резиденции, которая была в свое время медсестрой и присматривала за его футбольной командой. Теперь он жил в неряшливой квартире и пытался — весьма неудачно — стать «бизнесменом».

Увы, оказалось, что я никак не связан с новгородскими Брейтвейтами, хотя мне все-таки удалось найти их английского кузена Билла Брейтвейта, проживающего в Хертфордшире. Он был таким же англичанином, как его кузены — русскими, но отец его сражался на фронтах Гражданской войны, и он до конца своих дней сохранил русский акцент. Я так и ждал, что отдел безопасности Форин Оффис спросит меня, почему я не сообщил, что имею родственников в России. Но меня об этом так и не спросили.

В январе 1989 года Форин Оффис запросило, верно ли, что Горбачева того и гляди свергнут в результате переворота. Мое мнение было таково. Было уже ясно, что экономические мероприятия Горбачева были путаными, непродуманными и неэффективными. Старая система централизованного планирования была примитивной, но, по крайней мере, она хоть как-то функционировала. Теперь она была подорвана. Публичные дебаты по вопросам экономики велись в терминах, ранее идеологически недопустимых, и они были понятны: сбалансированность бюджета, сокращение инфляции, контроль над денежной массой, соблюдение соответствия между повышением заработной платы и производительностью труда. Но все эти разговоры никаких реальных результатов не приносили. Товары из магазинов исчезали, предприятия переходили на сокращенный рабочий день. С началом выборов делегатов на новый съезд политическая нервозность усилилась. У Горбачева не было ораторского искусства, чтобы вдохновить простой народ на жертвы, как это сделали в свое время Черчилль и Рузвельт. Его бесконечные наставления все больше раздражали слушателей. Некоторые начинали поговаривать, что питались лучше при Сталине. Как русские, так и наблюдатели извне начали бояться, что толпа может выйти на улицы. Это был бы не первый случай, когда русская революция начиналась с «хлебного бунта».

В этих условиях, полагал я, мог произойти ряд вещей. Горбачев мог продолжать свою политику реформ. Он мог отказаться от нее, чтобы остаться у власти. Его место мог занять какой-нибудь ортодоксальный партийный лидер, который попытался бы модернизировать страну с помощью упорной работы и партийной дисциплины, как это делал Андропов. Его мог сменить инертный Король-Чурбан, подобно Брежневу после отставки Хрущева. Возможен был и захват власти военными националистами, русскими шовинистами, антисемитами, об «агрессивном мстительном консерватизме» которых не так давно предостерегал в публичной речи Александр Яковлев. Горбачев и его сторонники составляли в партии меньшинство. И, скорее всего, мы не получили бы никакого, а тем более заблаговременного предупреждения о его падении. Даже в условиях гласности мы мало что знали о внутреннем механизме деятельности политбюро: Горбачев мог исчезнуть в один миг, как это было с Хрущевым.

Я не считал, что ситуация уже достигла столь критической точки. Мне казалось, что политика Горбачева будет продолжать медленно продвигаться вперед, преодолевая неизбежную оппозицию. Реальных сигналов беды еще не было, как и признаков смены курса, навязанной Горбачеву реакционерами или предпринятой им самостоятельно в целях маневра. Его политическая сноровка оставалась прежней. Он не колебался в проведении своей линии в вопросах по правам человека, сокращению военной индустрии, контролю над вооружениями. Не было заметно, чтобы позиции его противников укреплялись. Отсутствовали признаки экономического беспорядка или кровавых репрессий. Со временем его могут заставить сойти с избранного курса или снять с поста. Но реакционеры не смогут разрешить серьезнейшие проблемы России путем возвращения к методам прошлого. Даже если Горбачев уйдет, инициированные им реформы со временем непременно будут возобновлены. Я определил его шансы на успех удобной формулой «фифти-фифти».

Тем не менее, я был достаточно обеспокоен, чтобы обратиться к хранившейся в посольстве подшивке «Правды», дабы освежить в памяти, каким образом было объявлено о смещении Хрущева. Память меня не обманула. 15 октября 1964 года «Правда» писала в своей передовице: «Ленинская партия — враг субъективизма и безвольной пассивности в коммунистическом строительстве. Непродуманные замыслы, незрелые выводы, решения и действия, оторванные от реальности, хвастовство и фразерство, командирские замашки, нежелание принимать в расчет достижения науки и практического опыта — все это ей чуждо». «Полезные формулировки, — подумал я, — пригодятся, если мне когда-нибудь придется писать телеграмму, извещающую об исчезновении Горбачева».

Однако в одно я верил твердо. Я охарактеризовал Горбачева как реформатора, обладающего творческой энергией Петра Великого, но без его жестокости. Мои коллеги в Форин Оффис спорили со мной по этому центральному пункту. Я указывал, что Петр был деспотом, кровожадным садистом в отношении не только стрельцов, взбунтовавшихся против него, но и в обращении с собственным сыном. Горбачев не был ни деспотом, ни садистом. Хотя я вовсе не исключал, что в случае необходимости он прибегнет к силе для подавления мятежа внутри Советского Союза, а, возможно, и даже для сохранения советских стратегических интересов в Центральной Европе. На протяжении следующих двух лет кровь действительно была пролита в Тбилиси, Риге, Вильнюсе, а также в Баку. Какая-то часть вины при этом неизбежно лежала на Горбачеве. Однако, в конце концов, он разошелся с кровавыми реакционерами, по крайней мере — отчасти, потому что не хотел использовать традиционные русские методы для поддержания традиционного порядка как в своей внешней империи, так и внутри страны. Правые критики обвиняли его, и обвиняют по сей день, в слабости. На самом же деле, эта слабость была одним из самых больших его достоинств.

В начале 1989 года один из моих коллег в Лондоне заметил, что политическая система в Москве, описываемая в моих докладах, напоминает аэродинамику шмеля. Все в ней кажется неразумным, но шмель каким-то образом продолжает лететь. В августе 1991 года законы аэродинамики дали о себе знать. Реакционеры устроили путч, и шмель грохнулся на землю. Это было то, чего все мы боялись. Парадокс, которого не предвидели даже те, кто взирал на происходящее особенно мрачно, заключался в том, что путч не замедлил, а ускорил процесс перемен и привел быстро и сравнительно бескровно к распаду самого Советского Союза.

4 В Советский Союз приходит демократия

Народ безмолвствует.

А. С. Пушкин. «Борис Годунов»

Если бы в многочисленных гражданских войнах, которые постоянно велись в средневековой России, победу одержала Новгородская торговая республика с ее примитивной демократией, а не мрачная, сосредоточенная на своих внутренних делах и деспотичная система, созданная великими князьями Московии, Россия стала бы совершенно другим государством. Новгород Великий был так же древен, как и Киев, а его владения — даже более обширными. Это был торговый город, входивший в Ганзейский союз, окно России на Запад. По сравнению с ним Москва была просто выскочкой, лесистым убежищем от татарских набегов. Новгород управлял своими делами через выборных чиновников, а права его князей были строго регламентированы внутренним договором. Власть принадлежала городскому собранию, вече, которое созывалось звоном колокола. Конечно, права, теоретически признававшиеся за вече, на практике жестоко ограничивались местными олигархами. Но по меркам того времени конституционные порядки Новгорода Великого были довольно-таки просвещенными. Однако они были неприемлемыми для московских князей. Иван III и Иван Грозный (первый, кто официально назвал себя царем) чинили расправу над новгородцами, подавив их независимость и свободы, уничтожив вечевой колокол и задушив демократию в самом зародыше. Впоследствии более просвещенные цари и их советники время от времени создавали законодательные органы. Но до последнего десятилетия существования старого режима эти органы были назначаемыми, а не выборными. Принятые ими законы регулярно отменялись указом императора или каким-нибудь актом правительства — вернейший способ порождать неразбериху, которая продолжала царить и в постсоветской России. Половинчатые попытки создания законодательных собраний проваливались одна за другой или просто оказывались неэффективными.

Готовясь все это изменить, Горбачев опирался на свой юридический опыт, хотя это и был опыт человека, обучавшегося в системе советского права. Он твердил, что страна должна, наконец, стать правовым государством, Rechtsstaat, страной, где даже высшая политическая власть подчинена закону. Возможно, Горбачев не представлял себе всех практических и институциональных последствий своих идей: учитывая его жизненный опыт, было бы странно, если бы дело обстояло иначе. Скептики в Советском Союзе и на Западе говорили, что «демократизация» совсем не то же самое, что «демократия», добавляя: все это просто еще один коммунистический заговор. Однако, когда Горбачев заявил в декабре 1988 года на сессии Генеральной Ассамблеи ООН, что он твердо намерен осуществить «демократическую реформу всей системы власти», он имел в виду именно то, что сказал. Николаю II демократию навязали после революции 1905 года, и он со своими реакционными советниками делал все, чтобы подрывать ее. Горбачев ввел демократию добровольно и успешно. После того как Советский Союз распался, общепринятым мифом в самой России и на Западе стало утверждение, что демократия возникла в стране лишь после того, как президентом стал Ельцин. Это большая несправедливость в отношении Горбачева и миллионов людей, которые воспользовались возможностями, представленными им Горбачевым, для выражения своих взглядов.

В конце октября 1988 года Горбачев вынес на публичное обсуждение конституционные предложения, ранее изложенные им на 19-й партконференции. Политическая обстановка становилась все более бурной. Произошли националистические демонстрации в прибалтийских республиках и в Тбилиси. Литовцы отказались от советского флага. Эстонский парламент принял декларацию о суверенитете и присвоил себе право налагать вето на любые советские законы. В конце ноября в Большом Кремлевском дворце, построенном в 1832 году как московская резиденция царей, — массивном здании, расположенном прямо напротив дома Харитоненко, — в последний раз собрался Верховный Совет старого образца. В середине 30-х годов Сталин устроил из двух элегантных залов дворца длинную, узкую безобразную палату, стены которой были обиты столь любимой советским режимом бледной фанерой, а мебель покрыта плюшем — обстановка, рассчитанная на то, чтобы усмирить наиболее непокорных парламентариев, подобно тому, как в чай солдатам подмешивают бром. Политическое руководство сидело на высокой трибуне лицом к делегатам, прижатым друг к другу на выстроенных в несколько рядов узеньких сиденьях, подобно судьям из «Приключений Алисы в Стране Чудес». Дипломаты, журналисты и все остальные, кому удалось получить билет, были тщательно изолированы от всякого контакта с депутатами. Их запихнули в маленькие ложи, похожие на открытые ящики комода. Следить за происходящим они могли, лишь опасно перегнувшись за барьер и чуть не вывихивая шею. Палата была идеально непригодна для свободных дебатов на глазах всей страны.

Депутатам, участвовавшим в этом последнем заседании, было предложено одобрить порядок избрания своих преемников на Съезд народных депутатов нового образца. Они одобрили предложения с традиционной дисциплинированностью, послушно поднимая руку, когда происходило голосование. Это была последняя столь упорядоченная картина в истории Советского Союза.

И все-таки голосование не всегда было единогласным. В соответствии со своими собственными новыми конституционными поправками, правительство было обязано внести на утверждение Верховного Совета два постановления, регулирующие действия властей в случае общественных беспорядков. Члены прибалтийских делегаций проголосовали против обоих. Почти наверняка это был первый случай негативного голосования, имевший место в советском общественном собрании, с тех пор как Сталин вывел подобные протесты из моды. Инцидент произвел на короткое время сенсацию как за границей, так и в стране. Это был предвестник неуправляемой демократии, воцарившейся в Советском Союзе весной 1989 года.

1 декабря 1988 года Верховный Совет утвердил в качестве закона избирательную систему, положившую конец его бесславному существованию.

Ельцин был естественным центром притяжения для всех, кто надеялся на радикальные перемены. Мы увидели его впервые в 1988 году на приеме в Кремле по случаю годовщины Октябрьской революции. Он стоял в стороне от руководителей политбюро и правительства. Некоторые нерешительно к нему подходили, другие осторожно избегали. Джилл хотела сразу же подойти к нему и заговорить. Но я считал, что во время нашего первого появления на публике нас не должны были видеть общающимися запанибрата с человеком, все еще пользующимся скверной политической репутацией. С моей стороны это было проявлением малодушия и одновременно дипломатического благоразумия, о котором я впоследствии сожалел. Джилл могла подойти и поговорить с ним, не обращая на меня внимания, а я бы потом был ей за это благодарен. Но в те первые дни она еще склонна была думать, что я знаю, что делаю. Так или иначе, но мы, по крайней мере, получили представление об этом человеке: солидный, с внушительной внешностью — полная противоположность маленькому непоседливому Горбачеву. Его кажущееся здоровье опровергалось его историей болезни. У него было больное сердце, больной позвоночник, частые приступы депрессии. Даже в самом начале своей политической карьеры он исчезал с публичной сцены иногда на несколько дней, а иной раз и на несколько недель. Но в общем он выглядел как обычный русский мужик или даже русский богатырь, герой фольклорной сказки и народного мифа. Простым русским он понравился с самого начала. Понравился потому, что, в отличие от Горбачева, пил и сваливался в реку так же, как и они сами. А также потому, что выступал против системы, которую они ненавидели, боялись и презирали. И еще он понравился им потому, что был жертвой несправедливости, а у русских слабость к ее жертвам. Он был не чужд личного тщеславия, его седой хохолок был всегда безукоризненно причесан и выложен волнистой линией, которая сохранялась даже в разгар игры на теннисном корте или во время плавания.

Выборы дали Ельцину возможность восстановить свои позиции. Конечно, он был еще далек от того, чтобы его можно было считать либеральным демократом, ориентирующимся на рыночную экономику: он все еще стоял за «социализм с человеческим лицом» и еще не отказался от однопартийной системы[43]. Собственно говоря, прошел почти год, прежде чем он вышел, наконец, из коммунистической партии. Но вокруг него группировалось все большее число демократов и антикоммунистов. Егор Яковлев, считавший Ельцина малопривлекательной личностью, полагал, что его успех на предстоящих выборах был бы событием величайшего символического значения для новой советской демократии. Так оно и оказалось. Ельцин участвовал в блестяще организованной избирательной кампании. По всей стране люди соревновались за то, чтобы иметь его своим кандидатом: в его родном Свердловске и в таких местах, как, например, Архангельск, с которыми раньше он никак не был связан. Но его окончательный выбор пал на Московский регион, электорат которого был равен почти семи миллионам. Как рассказал мне впоследствии Андрей Сахаров, в день голосования Ельцин поставил возле каждой кабины для голосования двух или трех человек, которые должны были следить за тем, чтобы все было по-честному. Это почти десять тысяч человек — громадное достижение, учитывая, в сколь невыгодное положение он был поставлен.

Обратившись к Московскому избирательному округу, Ельцин поднял ставки до предела. Горбачев или, возможно, кто-то из его окружения принял контрмеры. Вновь начала циркулировать очерняющая пропаганда по поводу характера и поведения Ельцина, как это было во время его опалы в 1987 году. Реакционеры в ЦК пытались вычеркнуть из списков его кандидатуру на том основании, что он нарушил партийную дисциплину, высказавшись в пользу многопартийной системы, — курьезный анахронизм, имевший место тогда, когда политическая монополия партии уже явно исчерпала себя. Соперничество между Ельциным и Горбачевым стало теперь движущим фактором русской политики. Однако в этом заключался главный парадокс. Оба они проделали путь от нищеты и безвестности в провинции к центральной власти, и путь этот был ими проделан самым традиционным советским образом — благодаря их личным талантам и покровителям в самой партии. Оба деятеля любили власть, как ее должен любить всякий преуспевающий политик. Однако Горбачев обладал кроме этого чувством стратегии, хотя иногда оно казалось наивным. Но у него были осознанные цели и целый набор тактических приемов для их достижения. Ельцин же в своем стремлении к власти гораздо больше руководствовался интуицией. До последнего момента он высказывался в пользу сохранения федеративных или хотя бы конфедеративных связей между составными частями старой русской империи. В то же самое время на практике он пользовался идеей независимой России для того, чтобы ослабить и дискредитировать советское правительство и таким образом изолировать Горбачева — шаг к тому, чтобы вовсе его устранить. Если не считать нескольких лозунгов, никакой политической философии у него не было. Различные тонкости насчет правового государства, нового мышления в вопросах внешней политики, мира, свободного от ядерного оружия, — все это было не для него. Его познания в области экономики были скудны. Он часто не следил систематически даже за повседневной политической жизнью. Номенклатурные чиновники и их жены либо презирали Ельцина, как клоуна, либо боялись его, как демагога. Я относился к нему с подозрением почти до самого конца, отчасти, без сомнения, под влиянием слухов и сплетен не всегда ложных, усердно распространявшихся против него.

В отличие от самого Ельцина, многие новые демократы, бросившие вызов системе, были интеллектуалами. Большинство из них были выходцами из Москвы и Ленинграда и почти все без исключения были членами коммунистической партии. Некоторые были непоколебимыми поборниками «нового мышления», впервые позволившими себе смотреть на вещи не ортодоксально еще в 60-х годах. Среди них были университетские профессора, не имевшие, несмотря на свое членство в партии, никакого политического опыта. Некоторые весьма успешно проявляли себя на ораторских трибунах, на улицах и в парламенте. Им нравились внешние атрибуты власти. Они делали все что могли для продвижения реформы. Но большинство из них не обладало целеустремленным и интуитивным умением Ельцина эффективно пользоваться властью. Они начинали как союзники Горбачева, разочаровались в нем и в итоге обратились против него. Горбачев сам в скором времени стал называть их «демократами» в кавычках и считать ненадежными и даже настроенными предательски. К концу 1990 года они сникли. После крушения Советского Союза некоторые из них остались на политической арене новой республики, некоторые нашли себе странных попутчиков в среде левых неокоммунистов или отъявленных правых националистов, кое-то вернулся в мир науки или бизнеса, а кое-кто в безвестную частную жизнь.

Поразительный пример являл собой Юрий Афанасьев, красивый коренастый человек родом из Ульяновска, где родился Ленин. В 1986 году он стал ректором Московского государственного историко-архивного института, расположенного в видавшем виды старом здании неоготического стиля в Китай-городе, на месте первой в России типографии и совсем рядом со зданием ЦК. С этого удобного пункта он вел беспощадное наступление на советскую версию истории России. Он считал, что никакие реформы долго не продержатся, если страна не будет знать правду о своем прошлом. Он был одним из первых среди тех, кто утверждал, что Ленин так же преступно виновен в бедствиях, которые начались после Октябрьской революции, как и Сталин. Впоследствии он стал весьма умелым публичным политиком, организуя одну за другой демонстрации против старого режима и против Горбачева. Однако он не был будничным политиком, и когда все кончилось, он вернулся к академической жизни в роли ректора нового независимого Гуманитарного университета в Москве.

Я впервые посетил Юрия Афанасьева в декабре 1988 года. Мы немедленно углубились в спор относительно смысла истории, о вине и о покаянии. В России история никогда не была политически нейтральной. И Сталин, и цари преследовали неортодоксальных историков, всякий раз переписывали историю заново, когда это было политически выгодно. Пересмотр советской истории в условиях гласности начался как акт протеста. Некоторые стыдились того, что делалось от их имени, и просто хотели установить правду. Другие стремились воссоздать ощущение единства их прошлого, ликвидировать брешь, образовавшуюся в результате господства коммунистического режима. Были и такие, кто считал, что исторические споры можно использовать как еще один рычаг для свержения тех, кто находился у власти. Какое-то время царило радикальное отвержение всего, что произошло в России за предыдущие семьдесят лет.

Простые люди, знавшие только ту версию истории, которой их обучали в советских школах, были ошеломлены потоком новых фактов, разоблачений и новых интерпретаций. Они говорили в шутку, что Советский Союз — страна с непредсказуемым прошлым. Летом 1988 года в школах были отменены экзамены по истории, потому что в них больше не было никакого смысла. К осени либеральные газеты состязались друг с другом в описании сталинских зверств. Одно за другим массовые захоронения — 200 тысяч человек под Минском, столько же под Киевом, — которые раньше скрывались или объявлялись делом рук немецких оккупантов, признавались результатом «работы» НКВД — довоенной, периода войны или даже послевоенных лет. Количество людей, пострадавших во время террора и коллективизации, публично обсуждалось. Начали издаваться труды ученых, писателей и экономистов, уничтоженных Сталиным.

Какое-то время Бухарин, старый большевик, казненный по приказу Сталина в 1938 году, превозносился как образец либерального коммуниста, чьи идеи еще могли спасти систему, и его вдова начала давать интервью прессе. Все более объективно исследовалась роль Троцкого. Советская внешняя политика также подвергалась тщательному анализу; прибалты объявили, что пакт Молотова-Риббентропа был не только несправедливым, но и незаконным. Наиболее отважные иконоборцы шли еще дальше и публично провозглашали свой окончательный вывод: эксцессам Сталина предшествовали эксцессы Ленина и, возможно, они были изначально заложены в идеологии самого Маркса. Когда солженицынский «Архипелаг ГУЛАГ» был, наконец, в 1990 году опубликован в Советском Союзе, он стал бестселлером. Еще более шокирующим рядового советского гражданина был беспощадный обвинительный акт против Ленина в книге Василия Гроссмана «Все течет…» и сравнение, которое он проводил между режимом Сталина и Гитлера в романе «Жизнь и судьба».

Дискуссии имели немедленные и мощные политические последствия. По какому праву партия, направлявшая все эти преступления, осуществляет «руководящую роль» в стране? Демократы вовсю использовали этот довод. Реакционеры среди коммунистов пытались положить конец дискуссии. Однако эта проблема, как и многие другие, быстро вышла из-под контроля партии.

Во время нашей первой встречи с Афанасьевым я пытался убедить его, что пересмотр истории уже достиг значительного прогресса. Но все политические системы нуждаются в мифах, которые придавали бы им легитимность. У англичан есть их монархия. Что будет у Советского Союза, если Ленин и Октябрьская революция будут демифологизированы? Сталина и его преступления необходимо было разоблачить и осудить. Советский Союз должен стать правовым государством. Но мог ли Горбачев на практике проводить политику, развенчивая основополагающие мифы? Не даст ли это его противникам важное оружие против него?

Афанасьев решительно с этим не соглашался. У Горбачева могут быть свои тактические проблемы. Но наружу вышли ужасающие факты, а значение их почти никак не было подвергнуто обсуждению. Горбачев все еще пытается доказывать, что коллективизация была оправданным шагом в направлении социализма, хотя за нее и было заплачено слишком дорогой ценой. Но коллективизация вообще не имела к социализму никакого отношения. И пока Ленин и Октябрьская революция остаются окутанными мифами, пока с ними невозможно обращаться как с «объективными фактами» научного исследования, с относительной свободой, которой пользуются историки, может быть в один миг покончено. Афанасьев признал, что всякая попытка подавления натолкнется теперь на сопротивление, и тогда может пролиться кровь. Многие московские интеллектуалы, с которыми я встречался в те первые месяцы, разделяли его пессимизм. Статья, появившаяся в ту зиму в «Новом мире», заканчивалась призывом к свободной переоценке доктрин отцов-основателей советского государства. «Но без пуль и кровопролития. Этого у нас и так было более чем достаточно. Давайте вместо этого сражаться аргументами и фактами».

Афанасьев затронул радикально важную проблему. Сможет ли нация признать свою вину? Психологическая драма, которую испытали русские в связи с крушением Советского Союза, была столь же сильна, как и драма, пережитая немцами и японцами после 1945 года. Многие, как внутри страны, так и за границей, доказывали, что русские не смогут смириться с настоящим, пока не поймут свое прошлое.

Но для них эта задача оказалась еще более трудной, чем для немцев. Немцы боролись с прошлым, которое длилось всего двенадцать лет и которое никто, кроме горстки фанатиков, не намерен был оправдывать; кроме того, они потерпели неоспоримое поражение в войне. Русские выиграли войну, и победа казалась многим своего рода оправданием режима.

К тому же, сколь бы ни был режим действительно жестоким, он опирался на благородную традицию. Европейцев, совершавших революции на континенте во имя «прав человека», «свободы, равенства и братства», воодушевляли благородные идеи. В Западной Европе современники свержения русского царя рассматривали это событие как избавление от тирании, как часть более широкой революционной традиции, родившейся в Европе из движения романтизма и французской революции. Эти образы революции все еще живут в сознании солидных слушателей, аплодирующих музыкальной версии «Отверженных».

Идеалы революционного социализма были дискредитированы преступлениями, которые были совершены под его знаменем. Но некоего рода романтическая традиция продолжала жить в Советском Союзе и в период террора, и в годы войны с Германией, и в годы послевоенного восстановления. Она владела умами и чувствами не только партийной элиты, но почти всех граждан Советского Союза, включая даже тех интеллектуалов, которые воображали, что освободились от своих идеологических цепей. Советский народ, отрезанный от внешнего мира, действительно верил в то, что в наиболее существенных отношениях его система превосходит систему Запада: социализм и идеи Ленина — это ключ к более процветающему и справедливому будущему человечества. Люди сами пережили победы, надежды и бедствия советского периода. И после крушения они не могли согласиться с тем, что их жизни и многочисленные жертвы были напрасны в погоне якобы за ложным и разрушительным идеалом. Они не могли попросту отмахнуться от истории своей страны, как от непрерывной серии катастроф.

Поэтому некоторые из них подчеркивали технические достижения Советского Союза, его победу в войне и его успехи — пусть недолговечные — в состязании с американцами. Незначительному меньшинству удалось себя убедить в том, что преступления большевиков и советского режима были сильно преувеличены внутренними и внешними врагами, или что их вовсе не было, или что это были вовсе не преступления. Хотя было при этом, конечно, немало и тех, кто находил обидным тот факт, что начальники концентрационных лагерей, палачи и агенты тайной полиции живут на государственную пенсию в государственных квартирах, в то время как их жертвы все еще бедствуют. Время от времени раздавались призывы отдать виновных под суд.

Общество «Мемориал», основанное Сахаровым и возглавляемое академиком Лихачевым и другими видными либеральными интеллектуалами, делало что могло, чтобы установить факты и поставить монументы в память миллионов погибших. Однако, в конечном счете, так ничего и не было сделано. Были разоблачения в конце 80-х годов. Было несколько ярких речей Ельцина и его сторонников, сразу же после путча 1991 года. Однако позже лидеры России уже не выступали с официальными признаниями вины, лежащей на советском режиме.

Многие лица, особенно иностранцы, никогда не жившие в России или при каком-либо тоталитарном режиме, считали это роковым упущением. Если русские не предадут виновных суду, если они не признаются в своих коллективных грехах, не может быть никакой гарантии того, что грехи не повторятся. Однако говорить так — значило подходить к России со слишком суровой меркой. В отличие от немцев, чехов или даже южноафриканцев, русские на протяжении трех поколений жили под властью режима, при котором взаимное доносительство и «юридические» убийства были неотъемлемой частью повседневной жизни. Очень немногие люди, принадлежавшие к доперестроечному поколению, имели вполне чистую совесть. Люстрация по примеру чехов, несомненно, выявила бы главных преступников. Но она разоблачила бы и бесчисленное множество в остальном порядочных людей, которые под нажимом полицейского государства были вынуждены идти на компромисс, лгали, доносили на своих коллег или даже на своих друзей и родственников. Бремя, которое легло бы на общество, и без того трудно переносившее травмирующие перемены, могло бы стать совсем нестерпимым. Иллюзией было думать, что в этом случае можно было организовать какой-нибудь приемлемый судебный процесс. Для всех русских это просто был бы еще один процесс в зловещей серии показательных судов, веками калечивших русскую историю. Со временем болезненная проблема рассосется: помогут время, уход поколений, живших при социализме, и радикальные перемены, преобразующие характер русского общества. Хотя это едва ли удовлетворит тех, кто привык мыслить строго и логично, и тех, кто стремился к отмщению или жаждал полной справедливости. Но, вероятно, это было единственно возможное решение, и ему отдавали предпочтение как Горбачев, так и Ельцин.


Анатолий Собчак, в отличие от Афанасьева, предпочитал действовать в политических организациях, а не на улицах. Собчак тоже был профессором. Он родился в Сибири и впоследствии стал деканом юридического факультета Ленинграда. Он вступил в партию, по причинам, до сих пор кажущимися неубедительными, лишь в 1988 году. Мы впервые встретились с ним на триумфальном концерте Ашкенази, который только что вернулся на родину — в конце 1989 года. Это историческое событие закончилось фарсом. Вышла из строя звукозаписывающая аппаратура. Аудитория, естественно, решила, что она была советского производства, и испытала громадное облегчение, узнав, что виновником была Би-би-си. Собчак на концерте был с женой. Это была красивая и привлекательная пара. К тому времени он был уже известным политическим деятелем, горячим сторонником Горбачева и перестройки и неутомимым критиком партии. Он провел блестящую кампанию во время выборов в марте 1989 года, баллотируясь в качестве независимого кандидата в одном из избирательных округов Ленинграда против ставленника партии, и одержал сокрушительную победу во втором туре. Он был действенным парламентским реформатором и во многих отношениях искусным политическим деятелем. В мае 1990 года он был избран председателем Ленинградского горсовета, а в июне 1991-го — мэром города, который в скором времени был переименован в Санкт-Петербург. Одно время о нем поговаривали, как о будущем Президенте России.

Но у Собчака было несколько слабостей. Он оказался плохим администратором, и его практические действия на посту мэра не оправдали надежд избирателей. Как и Горбачев, он слишком много говорил как публично, так и в узком кругу, и его высокого тембра голос стал в конце концов действовать слушателям на нервы. Жители Санкт-Петербурга обвиняли его жену в том, что она слишком много себе позволяет, и сравнивали ее с Раисой Горбачевой. Радикалы в городском совете, неспособные, как и многие русские радикалы, к компромиссу ради общего дела, нападали на него еще более ожесточенно. Он держался до момента поражения на выборах мэра летом 1996-го: к тому времени от его популярности ничего не осталось. Политические соперники обвинили его в коррупции, и он попросил политического убежища во Франции. Вскоре после возвращения в Россию весной 1999 года, он умер. В качестве жеста верности (одна из наиболее привлекательных черт президента) Владимир Путин, работавший в свое время в должности заместителя Собчака в Санкт-Петербурге, присутствовал среди тех, кто пришел на его похороны.

Гавриил Попов и Галина Старовойтова были тесно связаны с Собчаком и Афанасьевым. Попов был коммунистом и профессором экономики Московского университета. Это был человек с неуклюжей фигурой, седыми щетинистыми волосами и седыми же усами. Я никогда не видел его в галстуке, кроме одного случая, когда он надел его ради г-жи Тэтчер. Совсем не похожий на смутьяна, он участвовал вместе с Афанасьевым в организации самых массовых демонстраций в Москве в 1990 и 1991 годах. Но он тоже попытался войти во власть. В апреле 1990 года его избрали мэром Москвы. На этом посту он придерживался разумных и умеренных взглядов. Гостям он говорил, что экономика будет функционировать нормально лишь при условии, если правительство, а главное — партия, перестанут в нее вмешиваться. Демократические свободы могут быть обеспечены лишь на основе частной собственности. Однако ему скоро стали завидовать, и он начал подвергаться критике. Критики заявляли, что его методы авторитарны, а меры по приватизации неэффективны. Его обвиняли в том, что он по собственному произволу раздает муниципальную собственность своим дружкам. Фалин, начальник международного отдела ЦК, довольно несправедливо сказал о нем: «Не государственный деятель, даже не профессор, а всего лишь мелкий чиновник, пятая спица в колесе». К концу 1991 года Попов заговорил об уходе в отставку и вскоре вернулся в мир науки.

Галина Старовойтова родилась на Урале в 1945 году. Это была крупная, общительная, энергичная и бескомпромиссная женщина. Она изучала в Ленинграде военно-инженерное дело, но затем переключилась на психологию и этнографию. Ее специальностью были проблемы этнических меньшинств, и хотя она была русская, ее избрали в марте 1989 года депутатом от избирательного округа в Армении — говорить в Верховном Совете о горестях армянского народа, что она и делала с большим жаром.

Старовойтова была одной из горстки женщин-политиков, обязанных своей карьерой только самим себе, женщин, которые выдвинулись на видные роли в последние годы существования советского режима. Несмотря на риторические декларации о социалистическом равенстве и сиропные сентиментальности, которыми сопровождались (даже по сей день) такие события как Международный женский день, всего три женщины за время существования СССР входили в состав политбюро, две из них в годы правления Горбачева. В ЦК партии женщины никогда не составляли более 4 процентов от общего числа членов. В «беззубом» Верховном Совете, не избиравшемся, а назначавшемся, пропорция была выше, отчасти потому, что здесь действовала система квот. Такое же положение наблюдалось в верхних эшелонах Академии наук, в университетах и в организациях, управлявших советской журналистикой, литературой и культурой. Женщин в массовом масштабе обучали различным профессиям, но незримый потолок беспощадно давил на них. Одна женщина, подходившая профессионально на должность в Министерстве иностранных дел, ушла с возмущением, потому что единственное, что ей предложили — работать секретаршей. Женщины больше мужчин страдали от скверного состояния здравоохранения. Отсутствие противозачаточных средств вело к очень большому числу абортов.

В новой России положение несколько улучшилось. Предприимчивые женщины получили возможность заняться бизнесом или своими собственными проектами, и на общественной сцене стали появляться женщины-политики. Но число их оставалось ничтожным. Руководителями новой политики и нового бизнеса по-прежнему оставались мужчины. С отменой квот пропорция женщин в русском парламенте, избранном в 1993 году, оказалась еще меньше, чем в предшествовавшем ему советском. Независимые женские организации, начавшие при Горбачеве борьбу за права женщин, при Ельцине утратили свое влияние. Некоторые учреждения, функционировавшие при старой системе, пришли в упадок. Детские сады и летние лагеря для детей закрылись из-за отсутствия денег. Женщинам пришлось нести на себе еще более тяжелое бремя ответственности за свои семьи, ибо мужья их потеряли работу и впали в депрессию. Россия остается обществом, в котором власть принадлежит мужчинам, и, судя по всему, положение это изменится еще не скоро.

Старовойтова впала в немилость сначала Горбачева, а потом Ельцина: оба они не соответствовали ее неистово пылким идеалам. О ней говорили как о возможном министре обороны (сколь бы невероятно это ни звучало в стране, где вооруженными силами никогда не руководило гражданское лицо, не говоря уже о женщине), и в 1996 году она выдвигала свою кандидатуру на пост президента. В 1995-м ее выдвинули кандидатом от одного из избирательных округов в Санкт-Петербурге. В ноябре 1998 года она была убита наемными убийцами по причинам, невыясненным до сих пор.

Андрей Сахаров был одним из главных наставников Старовойтовой. Я виделся с ним только однажды, так как стеснялся стать еще одним иностранцем, приходившим просто поглазеть на него. Однако в марте 1989 года я должен был передать ему письмо — в связи с подготовкой к предстоящему летом присвоению ему почетного докторского звания в Оксфорде. Он встретил меня очень вежливо, предложив место на диване в маленькой комнате его квартиры. Его тонкое лицо и утонченные манеры излучали атмосферу чистоты. Он был в это время в самой гуще ожесточенной и противной борьбы за избрание на Съезд народных депутатов. Но он считал своим долгом — и я ему верил — стойко выдержать все. Особое беспокойство в тот момент у него вызывала Абхазия. Абхазское меньшинство хотело отделиться от Грузии, и это было чревато большой бедой. Я не признался в том, что имею лишь самое смутное представление, где находится Абхазия, хотя позже вспомнил, что в 1964 году мы с Джилл случайно там побывали, когда местный автобус въехал на ее территорию с одного конца и выехал с другого. В то время это была территория, закрытая для иностранцев, и нам повезло, что нас не задержали и не отправили с позором назад в Москву.

Сахаров тратил массу энергии как на Съезде народных депутатов, так и в отчаянных попытках посредничать в кровавых этнических конфликтах, перекидывавшихся, словно лесной пожар, с одного района на другой. Он постоянно предостерегал, уговаривал, критиковал Горбачева за то, что тот недостаточно быстро продвигается в направлении конституционного государства. Его политическая наивность иной раз вызывала конфликты. Так, он заявил на съезде, что советская авиация бомбила собственные войска в Афганистане, чтобы они не попали в плен к противнику. За это на него жестоко накинулись два высших армейских офицера. Справедливо ли было высказанное им обвинение или нет, оно неизбежно должно было вызвать ярость патриотов и вряд ли могло привести к каким-либо положительным результатам, поскольку афганская война уже закончилась. Надо было быть очень уверенным в своих выводах, прежде чем позволить себе унижать людей в военной форме. В этом убедилась на личном горьком опыте в свое время Барбара Касл, член британского парламента от лейбористов, обвинившая английские войска в том, что они применяли пытки на Кипре.

Я иногда думал, что Сахаров настроен слишком критически, что он делает жизнь для Горбачева излишне трудной и что он с большей легкостью достиг бы своих целей, если был менее категоричен в своих суждениях. Я был неправ. Его противостояние советской системе, его идея, что Россия сможет выжить лишь при условии, если она станет открытым обществом, были незаменимой интеллектуальной и политической предпосылкой перестройки. Его мужество, его стойкость, его целеустремленность заставляли чувствовать себя маленьким рядом с ним. В отличие от Солженицына, он никогда не участвовал в междоусобицах, которые так часто портили отношения между диссидентами. Новая Россия, отчаянно боровшаяся за то, чтобы наконец родиться на свет, нуждалась в таком человеке, как он, — мужественном воплощении совести нации. После его преждевременной смерти, когда перестройка все больше сбивалась с пути, его голоса отчаянно не хватало.

Новая избирательная система Горбачева была причудлива по своей сложности. С ее помощью предполагалось достигнуть двух целей: дать избирателю возможность действительного выбора между кандидатами и обеспечить коммунистической партии господствующее место в парламенте. Независимые кандидаты в этой ситуации не могли быть уверены в своем избрании, и никакого положения об организованных политических партиях не предусматривалось. Горбачев все еще не смирился с идеей многопартийной системы — для окружавших его «твердолобых партийцев» она была настоящим проклятием.

Порядок предлагался следующий. 1500 депутатов должны были избираться от территориальных округов. Половину — составлять депутаты от 750 одномандатных округов, каждый из которых насчитывал около 300 тысяч избирателей. Такие округа должны были появиться по всей стране. А другую половину — депутаты от 750 «национально-территориальных» избирательных округов, созданных на основе составных частей Советского Союза: прибалтийские республики, Грузия, Армения и так далее. Москва, которая была разделена на ряд нормальных избирательных округов, также была «национально-территориальным» округом со своими 6,7 миллионами избирателей. И еще 750 депутатов должны были избираться так называемыми общественными организациями, действовавшими в роли избирательных коллегий. Крупнейшей среди них была Коммунистическая партия Советского Союза, за которой было закреплено сто мест, для того чтобы — признавался Горбачев — гарантировать, что ведущие члены партийного руководства не будут отвергнуты избирателями[44]. Самой маленькой из общественных организаций был Союз советских филателистов, располагавший всего одним местом. В числе других общественных организаций были Академия наук, творческие союзы (писателей, музыкантов, кинематографистов и так далее). Этот явно недемократический порядок вызвал большую критику за рубежом. Мои друзья его защищали. Без какой-то подобной системы, говорили они, в новый законодательный орган будет избрано недостаточно интеллектуалов. На это я возражал, что в Англии большинство из нас меньше всего хочет иметь парламент, в котором много интеллектуалов, — больно много умников! Моих друзей эта шутка не смешила.

Избирательная кампания развернулась в начале января 1989 года. Дело было нешуточное: предвыборные махинации, а то и кое-что похуже, полемика в прессе, публичные скандалы в связи с выдвижением кандидатов, попытки правящей коммунистической партии нарушать свои же собственные правила, когда они приводили к нежелательным результатам. Всюду, где только можно, местные партийные боссы манипулировали процедурой отбора, стараясь обеспечить, чтобы на каждое место был только один кандидат. Они считали, что народ, запуганный и как всегда апатичный, послушается их указки. Но они ошиблись. Избирательный закон предусматривал два основных условия признания результатов выборов правильными. Победивший кандидат должен был получить 50 процентов голосов плюс один голос. И в голосовании должны были принять участие более 50 процентов лиц, имеющих право голоса. Если какое-либо из этих условий не было соблюдено, через две недели назначались новые выборы, в которых два кандидата, набравшие большинство голосов в первом туре, состязались друг с другом. Но если в первом туре был лишь один кандидат, а названные условия не соблюдались, он больше не мог участвовать в выборах. В ряде важнейших избирательных округов быстро сообразили, что если на выборы придет меньше половины избирателей или большинство из них испортит свои бюллетени, можно заблокировать выборы даже в случае, если выдвигается лишь один кандидат.

Таким образом, так же как и на демократических выборах в странах Запада, первая битва велась за то, чтобы быть выдвинутым в кандидаты. Впервые либералы, демократы, политические новички и просто честолюбцы получили возможность прорваться на политическую арену, не проходя трудный путь утверждения различными партийными органами. Между тем могущественные чиновники номенклатуры со всей решимостью держались за свою монополию власти. Баталии происходили на публичных собраниях, на работе, дома, в наполненных табачным дымом комнатах. Произносились страстные речи, шли бесконечные собрания, проводились повторные выборы, результаты фальсифицировались и оспаривались. То был не слишком опрятный демократический процесс, во всех подробностях освещавшийся печатью, которая становилась все более любопытной и все более откровенной. В больших городах — Ленинграде, Киеве и в несколько меньшей степени в Москве — местная партийная машина была достаточно сильной, чтобы уменьшить шансы нежелательных кандидатов, а то и вовсе заблокировать их избрание. В некоторых городах и во многих сельских избирательных округах число вакансий было равно числу кандидатов, каждый из которых был проверенным и испытанным членом номенклатуры. Кандидаты от «общественных организаций» отбирались партийными карьеристами, занимавшимися подобной работой десятилетиями. Они тоже пытались с помощью тайных манипуляций сократить списки, доведя дело до знакомого и удобного порядка: одно место — один кандидат.

Угодливые слуги тоже добивались известных успехов. Многим либералам не удалось стать кандидатами. То там то сям в ход пускались силовые приемы. Собрание избирателей, обсуждавших кандидатуру Коротича, редактора либерального еженедельника «Огонек», было сорвано хулиганами из организации «Память», выкрикивавшими антисемитские лозунги. Однако подручным реакционеров не всегда удавалось добиться своего. В коммунистической партии процесс отбора принес ожидаемые плоды. Было выдвинуто сто кандидатов на сто мест, зарезервированных для партийных руководителей. На заседании ЦК, игравшего роль коллегии выборщиков, присутствовал 641 человек. 78 из них проголосовали против выдвижения Лигачева и 59 — против Яковлева. Собственно говоря, эти люди голосовали против всякого, кто хоть чем-нибудь выделялся: представителей как левого, так и правого крыла в политбюро, представителей либеральной интеллигенции, против любого, на кого было обращено внимание общества. Только никому не ведомые личности получали единогласную поддержку — рабочие и доярки, которые по традиции неизменно получали места в прошлых Верховных Советах. Против самого Горбачева было подано 12 голосов. В Академии наук борьба была более ожесточенной. Процедурой отбора руководил академик Кудрявцев, директор Института государства и права. Он прибегал к всевозможным ухищрениям, чтобы помешать включению в список кандидатов Сахарова и других либеральных ученых. Но либералы не желали, чтобы им навязывали чужое мнение. Они проголосовали против заранее составленного списка, и процедуру отбора пришлось начинать сызнова. На этот раз Сахаров получил место в списке. Обо всех этих волнующих событиях подробно сообщала московская «фабрика слухов» и все более регулярно — печать.


В марте мы с Джилл отправились в северные города Мурманск и Архангельск, чтобы посмотреть, как избирательная кампания проходит в провинции. Мурманск был основан как база для поставок Антантой вооружения во время Первой мировой войны. Этой же цели он служил и в период Второй мировой войны, когда арктические конвои доставляли туда оружие союзников. Тогда его разбомбили вдребезги. В теплую слякотную погоду он выглядел не самым лучшим образом: строй ничем не примечательных советских жилых домов и служебных зданий, протянувшихся на двадцать один километр вдоль голого залива. У северной его оконечности возвышался громадный военный монумент — памятник советскому воину, которого местные жители называли «Алеша». Сюда молодые пары приходили фотографироваться на память о своей свадьбе. Лишь небольшая часть города в самом центре имела сколько-нибудь характерную архитектуру: это была улица сталинских дворцов в стиле барокко, построенных еще в 50-е годы и окрашенных в цвета, характерные для Санкт-Петербурга: охра, желтый, зеленый, голубой.

Архангельск был гораздо более старым городом. Иван Грозный основал его в 1584 году; первые английские гости проезжали через него по пути в Москву, и здесь Петр I производил свои первые опыты в области кораблестроения. Когда-то это был привлекательный город, но Сталин взорвал местный собор, а Хрущев начал заменять деревянные дома многоэтажными бетонными чудищами. К своему удивлению, я обнаружил у себя в дневнике запись о том, что еда и обслуживание в архангельском отеле «Двина» «отличные по любым меркам». Правда, это впечатление было испорчено, когда на следующее утро мы остались без горячей воды и электричества.

В обоих городах наибольший интерес для туристов представляли местные музеи. Здесь мы впервые встретили женщин, посвятивших себя их спасению, — одетые нищенски бедно, так как им очень мало платили, они преследовали всю жизнь одну цель — «не дать погаснуть огню». Так было повсюду в России. Без их незаметного героизма не было бы основы для возрождения русской культуры в 80-х годах. Майя Мицкевич возглавляла Музей пластических искусств в Архангельске. Ее коллеги-женщины совершали экспедиции в глубь сельской местности, чтобы отыскать там остатки умирающей народной культуры и те немногие иконы, что уцелели в разрушенных церквах. Марфа Меншикова, женщина 70 с лишним лет, партийный работник с 50-летним стажем, чистенькая и нарядная, величайший энтузиаст сохранения местного народного искусства, церквей, деревень, руководила учреждением под унылым названием «Дом пропаганды памятников истории и культуры». Это она добилась от городского совета согласия сохранить целую улицу с деревянными мостовыми и фонарными столбами в виде музея старого Архангельска. Старые постройки переносились сюда из других частей города. То был памятник прошлому, а также свидетельство вандализма советской эпохи.

Женщины руководили также монастырем на острове Соловки в Белом море. Это был памятник героизму иного рода. Монастырь, основанный в 1429 году, — сказочное место со своими луковичными куполами, окруженный цепью оборонительных башен; он вырублен на громадной скале. Почти столь же величественный, как Московский Кремль, он опирается на более древнюю архитектурную традицию северо-западной России. При свете бледного зимнего солнца он выглядел особенно красивым. Однако он пользовался зловещей репутацией. Цари использовали его как место ссылки. Пушкин чуть было не был туда сослан. Большевики же превратили Соловки в концентрационный лагерь. В «Архипелаге ГУЛАГ» Солженицын рассказывает, какие там царили порядки. С первой волной на Соловки отправили женщин среднего класса из Ленинграда: когда их привезли, на некоторых из них были вечерние платья. В дальнейшем заключенных эксплуатировали до смерти на строительстве Беломорканала, этого «достижения социализма», полюбоваться на которое в 30-х годах обычно возили западных «попутчиков». Периодически заключенных расстреливали целыми группами. Дмитрий Лихачев, один из самых уважаемых литературных и научных деятелей России, в свое время отбыл там срок заключения. Он спасся по чистой случайности в ту ночь, когда было расстреляно 300 человек — ровно столько, сколько было отправлено на Соловки за пятьсот лет до того, как случилась Октябрьская революция. Директор музея Людмила Лопашкина не говорила об этих ужасах. Она заострила наше внимание на бомбардировке монастыря во время Крымской войны двумя английскими фрегатами «Миранда» и «Бриск» — тогда в течение девятичасового обстрела было выпущено две тысячи снарядов.

Местные чиновники и журналисты были люди достойные, но скучные. Климентюк, хитроватый секретарь Мурманского горсовета, гордо сообщил нам, что мурманские коровы дают самые высокие надои молока в Советском Союзе, — факт (если это был факт), который выглядел к концу перестройки довольно странно. Климентюк и его коллеги пытались — без заметного успеха — убедить себя, что перемены, вводившиеся по приказу генерального секретаря, — это то, что нужно. Они не могли поверить, что простым людям отныне позволено свободно высказывать свои взгляды. Поэтому они делали что могли, дабы «ответственно» обеспечить осуществление народного выбора, то есть в пользу партии и кандидатов, обладающих «надлежащим» опытом. Партийный босс в Мурманске, разумеется, поддерживал перестройку — само собой! Но он не видел ничего хорошего в быстрой перемене. Рыночная экономика вещь, конечно, нужная. Но Советскому Союзу до рынка еще далеко, а в переходный период надо подчиняться приказам.

В Архангельске партийного секретаря повидать не удалось: он сломал ногу, проводя избирательную кампанию, — предлог настолько оригинальный, что я был склонен ему поверить. Его предшественника убило шальной пулей во время демонстрации в середине 50-х годов. Архангельск был явно опасным местом для политиков. Под нажимом партии Архангельская избирательная комиссия сократила число потенциальных кандидатов с 46 до 12 — по два от каждого из четырех избирательных округов и трех от города Архангельска. Один округ был зарезервирован для одного кандидата — члена ЦК Горшкова. Все знали, что, если у Горшкова будет соперник, его не выберут, а потому Избирательная комиссия сумела устранить других претендентов. Все кандидаты были членами партии: несколько рабочих, несколько партийных чиновников, один представитель молодежи, одна женщина, один директор завода — вполне традиционный набор.

Вернувшись накануне выборов в Москву, мы с Джилл пошли посмотреть на заключительный проельцинский митинг в Лужниках — на открытой площади в излучине Москвы-реки неподалеку от Новодевичьего монастыря, где в начале оперы Мусоргского «Борис Годунов» происходят подтасованные выборы. День был солнечный, но очень холодный. Я нахлобучил на голову меховую шапку, чтобы представителям советской тайной полиции и английским журналистам труднее было узнать английского посла, участвующего в политической демонстрации, организованной оппозицией. Власти закрыли ближайшие станции метро — обычная тактика, не помешавшая, однако, массам людей стекаться сюда пешком. Один оратор подсчитал, что собралось сорок тысяч человек. Все были опрятно одеты, настроены добродушно и вели себя спокойно. Среди собравшихся была даже горстка армейских офицеров в форме. Какая-то женщина, принадлежавшая, судя по всему, к среднему классу, уговаривала группу солдат голосовать за Ельцина, а те нервно хихикали в ответ. Впечатление было такое, что все эти люди изо всех сил старались доказать самим себе, что они достаточно зрелы для того, чтобы доверить им кое-какие прерогативы демократии. Тогда как власть была в этом не столь уверена. Люди в штатском, вооруженные фотоаппаратами, фотографировали отдельные лица в толпе. Площадь была окружена кольцом солдат и милиции. По ту сторону железнодорожной насыпи, премыкающей к площади, было размещено 28 армейских грузовиков с солдатами.

Демонстранты несли мало лозунгов и флагов. Красные флаги терялись среди флагов с изображением Креста св. Андрея (диагональный голубой крест на белом поле), считавшегося покровителем флота Российской империи и символом крайне правого национализма. К всеобщему разочарованию, сам Ельцин не появился. Ораторы требовали «хлеба и свободы» — лозунги, послужившие сигналом к революциям 1905 и 1917 годов. Они напоминали слушателям, что партия боролась жестокими и грязными методами, чтобы ограничить выбор делегатов и преградить путь Ельцину Один оратор прибег к типично русскому сравнению, уподобив страдания, пережитые Россией после 1917 года, страданиям Христа на Голгофе. Люди повсюду раздавали самодельные предвыборные листовки и плакатики. Толпа буквально дралась, чтобы заполучить их. Каким образом, недоумевал я, активистам удалось раздобыть компьютер, копировальные машины, факс, — все это оборудование, которое еще хранилось под крепким замком КГБ. Одно стихотворение, размноженное на ксероксе, звучало так:

ЦК нам показал со всею ясностью,
Что понимает он под гласностью.
Что значит для него свобода слова,
Казалось бы, гласности основа.
На полшага лишь Ельцин отступил
Куда-то в сторону, и мигом угодил
Ему громила кулаком в лицо —
У нас всегда хватало подлецов.
Он попросил их: «Ну-ка, расскажите
Про достиженья, в тайне не храните
Свои успехи. Как идут дела?
Как перестройка? Много ль принесла
Реальных результатов? Ведь четыре года
Уже прошло… Меняется погода,
Всюду грязь,
И перестройки воз в грязи увяз.
А не пора ль отправить, наконец, состав в дорогу?».
Что началось тут — не поверите, ей-богу!
Как он разгневал доблестных мужей
С раскормленною ряшкой! Ведь ей-ей
Они родную мать продать готовы
За дачу и машину — вот основа
Всей жизни их. Какая перестройка
Продвинуть сможет нас вперед, пока
По-прежнему у нас такой ЦК?

Стихи чудовищные, но политический смысл их весьма знаменателен.

По всей стране люди впервые в жизни принимали активное участие в политической жизни. Саша Мотов был охвачен лихорадочным политическим возбуждением. Он ходил по улицам, агитировал избирателей у них на квартире и в универсамах, вел кампанию против непопулярных кандидатов. По мере приближения выборов его возбуждение нарастало. Он повторял разнесшийся слух о том, будто Ельцина сбила машина и он умирает, а может быть, уже умер в Кремлевской больнице. Выводы были очевидны. Кто-то пытался избавиться от Ельцина тем же способом, каким несколько лет назад избавились от популярного секретаря Белорусской компартии Машерова. Слух оказался ложным — Ельцин был жив и здоров. Но, окажись он правдой, вполне мог бы произойти народный взрыв.

День выборов в Москве, воскресение 26 марта, прошел спокойно, без беспорядков. Мы заглянули на избирательный участок возле посольства. Люди выполняли свой гражданский долг, и голосование, судя по всему, было действительно тайным. Во всяком случае, в Москве чиновники, руководившие выборами, вели себя безукоризненно. На каждом избирательном участке находился юрист, консультировавший избирателей по поводу их прав. Саша Мотов спросил, будет ли его бюллетень действительным, если он вычеркнет всех кандидатов. Юрист сказал, что будет. Подобно другим «маленьким людям», Саша понял, что он может разрушить надежды партийных боссов, пытавшихся подтасовать списки, просто вычеркнув всех значащихся в бюллетене кандидатов.

Результаты выборов оказались гораздо более эффектными, чем кто-либо мог ожидать. «Тактическое» голосование в одном избирательном участке за другим сводило на нет интриги номенклатуры. Тридцать один человек из первых секретарей обкомов — местных диктаторов, которые при старой системе всегда добивались чего хотели, потерпели поражение — почти каждый четвертый от общего числа. Руководство Ленинграда (включая Соловьева, кандидата в члены политбюро) было сметено. Мэр Киева уныло заметил: «Я проиграл потому, что у меня не было соперника». Мэр Москвы Сайкин не прошел. Такая же участь постигла реакционного писателя Бондарева, командующего советскими вооруженными силами в Германии, и 13 командующих других военных округов, в том числе Московского и Дальневосточного. Все крайние националисты «Памяти» и кандидаты-антисемиты потерпели поражение. Кое-где еще возобладали старые порядки угодливого голосования, но это наблюдалось преимущественно в более отдаленных от центра городах и в Средней Азии.

Самым замечательным было то, что Ельцин получил более 90 процентов голосов в Московском «национально-территориальном» округе, где избиратели решили, что голос, поданный за него, — действенный голос против руководства и системы. Подпольная кампания, развернутая против него партией, дала прямо противоположный результат. Он был избран более чем пятью миллионами простых людей. Горбачева, состоявшего в списке ста членов ЦК, избрали только его коллеги по ЦК. Ельцин располагал теперь неоспоримой политической базой и легитимностью — и в этом никто не мог с ним сравниться. В противоположность ему, Горбачев не желал, а быть может, боялся подчиниться демократическим правилам, которые он устанавливал для своих соотечественников. С этого момента началось неумолимое снижение его политического статуса. Менее чем три года спустя он передал ключи от своего кабинета человеку, чью политическую карьеру когда-то объявил конченной.

Конечно, оставалось еще много острых углов. Нужно было проводить новые выборы во многих избирательных округах, где не было получено ясных результатов. Наемные слуги партии, отрезвленные, но и обогащенные опытом поражения, вступили в решительную борьбу во втором туре. В древнем городе северо-западной России Пскове они добились того, что их человек прошел, не имея соперников. Партийный деятель в Душанбе, столице среднеазиатской республики. Таджикистан, победил, приведя звучащие очень по-старому цифры: 70 процентов голосов при явке избирателей свыше 90 процентов. Но добились успеха и либералы. Сконфуженная Академия наук, в конце концов, выбрала Сахарова. Коротич достойно победил при наличии полудюжины соперников. Иванов, Генеральный прокурор, в свое время привлекший к ответственности по обвинению в коррупции зятя Брежнева Чурбанова, боролся в Ленинградской области под знаменем искоренения коррупции. Накануне голосования он выступил по телевидению и заявил, что его новейшие расследования ведут его к самым верхам. Он сообщил, что располагает уликами против членов политбюро Романова и Соломенцева и даже против Лигачева. Он получил более 60 процентов голосов при наличии 26 претендентов. Его впечатляющая победа, сравнимая с ельцинской, была еще одним свидетельством глубочайшей непопулярности партийного руководства. Власти пытались его дискредитировать. Однако он тут же стал народным героем. Саша и Константин горячо верили даже самым крайним его обвинениям в адрес партийных боссов, хотя обещанных им убедительных улик он так никогда и не предъявил.

Новый Съезд народных депутатов собрался 25 мая 1989 года в Кремлевском Дворце съездов. Он заседал до начала июня, и сразу же после него открылась сессия нового Верховного Совета, исполнительного органа Съезда, который включал 542 депутата. «Президиум» Съезда восседал на сцене. В основном это были никому не известные личности, если не считать киргизского писателя Чингиза Айтматова, члена политбюро Воротникова и самого Горбачева. Остальные члены политбюро и правительства сидели в огороженных закутках сбоку. Делегаты занимали основное помещение зала. Журналисты, дипломаты, и зрители находились на галерее. В отличие от Большого Кремлевского дворца, где обычно собирался старый Верховный Совет, Дворец съездов был хорошо приспособлен для дебатов. Он был скорее широк, чем длинен, отовсюду было хорошо видно, и если вы вставали и хотели попросить слова, честному спикеру трудно было вас не заметить. Дипломатам и журналистам, если они были достаточно упорными, удавалось даже проникнуть в столовую депутатов, чтобы потолкаться среди них, посплетничать и обратиться с вопросами к ранее недосягаемым столпам советского истеблишмента.

Работа Съезда и последовавшего за ним Верховного Совета вышла далеко за рамки гласности, установленные 19-й партийной конференцией. Делегаты с самого начала постановили, что их работа должна транслироваться по телевидению. Результатом явилась политическая «мыльная опера», передававшаяся круглые сутки по всей стране. Всякая работа прекратилась: люди наблюдали за тем, как доселе никому неведомые депутаты подвергали перекрестному допросу своих руководителей и беспрепятственно нападали на «священных коров» советского государства. Даже споры по процедурным вопросам были взволнованными и порой очень горячими. Главную роль в дебатах играли прибалты, грузины, армяне и интеллектуалы из Москвы и Ленинграда, что вызывало ярость правых и гораздо более многочисленных делегатов от провинций. Люди говорили о том, что страна на краю бездны. Это походило на шумные, беспорядочные дебаты в Петрограде 1917 года, описанные Джоном Ридом в его книге «Десять дней, которые потрясли мир».

В первый день Горбачева выдвинули кандидатом для избрания Председателем Верховного Совета (фактически — главой государства). Депутаты воспользовались случаем, чтобы подвергнуть его беспрецедентному перекрестному допросу. Почему он хочет сохранить должность президента и генерального секретаря? Знал ли он заранее о кровавой расправе в Тбилиси, во время которой парашютно-десантные войска убили около 20 человек? Что он может сказать по поводу своей роскошной дачи на Черном море? Жена Наполеона убедила его стать императором — усматривает ли Горбачев тут какую-то параллель? Последние два вопроса были явно направлены против Раисы Горбачевой, а одна женщина-делегат вскочила, чтобы заявить, что в цивилизованных странах жены глав государств сами выполняют государственные функции. Некий никому неизвестный делегат предложил свою кандидатуру в противовес Горбачеву, так как, по его мнению, ни один кандидат не должен выступать на выборах без соперника. Естественно, Горбачев выдержал вызов. В речи по поводу своего избрания он обязался уважать закон и права человека. Людям не надо выходить на улицы, чтобы добиваться своих целей, сказал он. Нужна дисциплина, а не деспотичное, жестокое правление. Всему этому с должным почтением аплодировали.

С Лукьяновым, которого Горбачев предложил на должность заместителя председателя Съезда, обошлись более сурово. Делегаты обвинили его в том, что он плохо справился с подготовительными мероприятиями, связанными со Съездом. Его пытались обвинить в причастности к убийствам в Тбилиси и в очернительной кампании по дискредитации Генерального прокурора Иванова. Однако в конце концов они позволили Горбачеву получить в помощники того, кого он хотел. Это был первый, но не последний случай, когда он протолкнул кандидатуру человека, который впоследствии его предал.

Новые порядки предусматривали, что президент (Горбачев) имеет право сам назначить премьер-министра (Рыжкова), но остальные министры должны предлагаться на утверждение депутатов. Этот шаг в сторону демократии не имел прецедента ни до ни после Октябрьской революции. Рыжков сразу же попал в беду. Он составил свое правительство с большой тщательностью и считал, что это «самое квалифицированное, самое независимое правительство в советской истории»[45]. Но депутаты оказались беспощадны. Ему пришлось взять обратно предложенные им кандидатуры безнадежно непопулярных лиц, таких как Захаров, назначенный на пост министра культуры. Собчак обвинил Каменцева, первого заместителя премьер-министра по внешнеэкономическим связям, в коррупции и кумовстве. Депутаты его отвергли, и его политическая карьера кончилась. Бирюковой, кандидату в члены политбюро и заместителю премьер-министра по социальным вопросам и делам потребителей, пришлось потратить семнадцать часов, чтобы защищаться перед восемью различными комиссиями. Шесть из шестидесяти девяти рыжковских кандидатов не прошли. Он утверждал, что это нормальная пропорция. Это верно, но советские парламентарии никогда прежде не имели возможности осуществлять власть такого рода.

Министерства иностранных дел, внутренних дел и обороны, а также КГБ подчинялись не премьер-министру, а непосредственно Горбачеву. Поэтому предлагать кандидатов на эти посты должен был он. Он выдвинул кандидатуры Шеварднадзе, Бакатина, Язова и Крючкова. Горбачев тут же столкнулся с неприятностями. Власов, бывший олимпийский чемпион по поднятию тяжестей, обрушился с резкими нападками на КГБ и его практику массовых убийств, пыток и запугивания. Он потребовал, чтобы КГБ был подчинен парламентскому контролю, чтобы он открыл свои архивы, предал гласности численность своего штата и свой официальный бюджет, отказался от своей привилегированной больницы на окраине города и освободил помещение на Лубянке. Его речь была напечатана в «Правде», и ее с удивлением читали по всей стране. Крючкову, председателю КГБ, без конца задавали вопросы типа: «Когда вы в последний раз били свою жену?». Он утверждал, что пытки и подслушивание телефонов более не практикуются. Важнее, говорил Крючков, реформировать КГБ, чем перевести его куда-то с Лубянки. Его слушали без всякой симпатии. Но когда было объявлено голосование, против него поднялись только две смелых руки. И наблюдатели нервно захихикали. Министра обороны Язова спросили, собирается ли он организовать переворот. Он это категорически отрицал. Он пытался сыграть на том, что является последним генералом, участвовавшим в Великой Отечественной войне. На это ему грубо ответили, что есть генералы помоложе, воевавшие в недавних войнах. Он едва «проскочил» при энергичной поддержке Горбачева.

Советский правящий класс всегда складывался тайно. Теперь въедливые вопросы, адресованные каждому кандидату на высшую должность, развеяли атмосферу тайны и угрозы. Выборы вовлекли в политический процесс совершенно новые фигуры. Избиратели получили возможность составить собственное мнение о людях, претендовавших на то, чтобы руководить ими. Именно это и входило в планы Горбачева. Однако на практике процедура оказалась более болезненной, чем он рассчитывал.

Консерваторы и делегаты от провинций все еще составляли большинство. Они были в ужасе от происходящего и полны решимости нанести ответный удар. Новые конституционные порядки Горбачева предусматривали, что Съезд народных депутатов избирает из своей среды новый Верховный Совет. Это открывало возможности перед консерваторами. Они использовали силы своих избирателей, чтобы создать то, что Юрий Афанасьев со свойственным ему красочным преувеличением назвал «Советом сталинско-брежневского агрессивно-послушного большинства». Ельцин и большинство либеральных реформаторов-депутатов съезда в Совет не прошли. В знак протеста люди вышли на улицы. Казанник, неизвестный депутат из Сибири, успешно набравший голоса и избранный в Совет, предложил освободить свое место, но лишь при условии, что его займет Ельцин. После некоторых препирательств этот находчивый трюк был санкционирован — решение умелое с политической, но сомнительное с процедурной точки зрения. Ельцин вошел в Верховный Совет и продвинулся еще на один шаг к той позиции, с которой он мог реально угрожать своему сопернику.

Различие между «Съездом» и «Верховным Советом» СССР было сохранено, когда в 1990 году был избран Съезд депутатов РСФСР. Это различие только сбивает с толку и не имеет особого практического значения. Проще пользоваться выражением «Советский парламент» для обозначения обеих организаций, избранных в 1989 году, и «Российский парламент», избранный годом позже. После выборов 1993 года Российский парламент стал именоваться Думой, дабы подчеркнуть преемственную связь с ее дореволюционной предшественницей.

Сразу же после начала работы делегаты начали кружить вокруг ряда основополагающих проблем. Мог ли Советский Союз выжить без сильной, а в случае необходимости и суровой центральной власти? Какие могут быть созданы гарантии против появления нового Сталина? Как можно подчинить власти закона бюрократию, которая привыкла веками издавать декреты, распоряжения и указы, не считаясь ни с каким кодексом? Ничто и никто, даже Ленин, не были священно неприкосновенными: Юрий Карякин, исследователь творчества Достоевского, предложил вынести тело Ленина из Мавзолея на Красной площади. Какой-то никому неизвестный делегат ворчал, что он не слышал, чтобы в выступлениях хоть раз прозвучало слово «коммунистический». В Министерстве иностранных дел качали головой и бормотали, что страна гибнет. Начали расти националистические настроения. Парламент создал комиссию, чтобы установить, кто несет ответственность за расправу военных с мирными демонстрантами в Тбилиси. Затем состоялось закрытое заседание, на котором обсуждалось ужасающее положение в Узбекистане, где узбеки убивали турок-месхетинцев, депортированных с Кавказа Сталиным в 1944 году. Прибалты и грузины требовали экономической автономии. Эстонцы настаивали на том, что их законы имеют преимущество перед советскими законами. Русские и эстонцы пререкались по поводу того, кто извлекал больше выгоды из пребывания в составе Советского Союза, причем обе стороны пытались шантажировать друг друга.

На Кавказе обменивались не словами, а пулями, как того опасался Сахаров. Грузинское правительство решило открыть отделение Тбилисского университета в Сухуми, столице грузинской провинции Абхазии. Абхазы усмотрели в этом проявление сознательного культурного империализма со стороны грузин. Напряженность усиливалась, так что нашему другу, грузинской скрипачке Лиане Исакадзе пришлось отменить свои ежегодные выступления на абхазском курорте Пицунда, в древней Колхиде. К середине июля было убито 16 человек. Совершались налеты на милицейские участки и всюду находили оружие. Все это показывали по национальному телевидению. Мераб Мамардашвили, в высшей степени либеральный, умный и рационально мыслящий человек, впадал в такое страстное волнение, что не мог связно говорить, стоило кому-нибудь среди друзей у Сенокосовых упомянуть об Абхазии. «Абхазы, — заявлял он, — это не нация, это — заговор. У них вообще нет своей культуры. Грузинам пришлось создать для них алфавит. И вот видите, как абхазы отблагодарили грузин за их великодушие». Как и в большинстве этнических споров, в абхазском споре было крайне сложно определить, кто прав, а кто виноват: стороны, участвовавшие в нем, изображали все немногими красками — черной, белой и красной — цветом крови. Посторонние, высказывавшиеся в пользу того или другого участника конфликта, имели серьезные неприятности. Еще большие неприятности обрушивались на тех, кто высказывал мнение, что виноваты обе стороны. Даже выражать полный нейтралитет было небезопасно. В реальной жизни философия имеет свои границы.

Зашевелилась даже Украина. Щербицкий, первый секретарь компартии Украины, все еще прочно правил страной от имени «москалей». Однако инцидент, происшедший в начале июля, был весьма симптоматичным. Группа украинцев решила превратить 280-ю годовщину победы Петра Великого под Полтавой над шведским королем Карлом XII и его украинским союзником Мазепой в празднование украинской государственности. Украинцы считают Мазепу героем. Русские смотрят на него, как на предателя. «Память» мобилизовала своих хулиганов, чтобы сорвать празднество. Коротич, сам по национальности украинец, убедил московские власти принять контрмеры. Беду предотвратили, но лишь на время.

Когда лето подходило к концу, рабочие тоже пришли в движение. Беспорядки в среде рабочих, сообщал я в Форин Оффис еще в январе, один из симптомов, указывающих на то, что перед Горбачевым встают все более серьезные проблемы. Самыми организованными были шахтеры, отличавшиеся также наибольшей стойкостью. Они забастовали в Кузбассе и Донбассе. Шахты Кузбасса были высокопроизводительными, приносили прибыль, и шахтеры хотели, чтобы деньгами распоряжались они. Но добытый ими уголь скапливался на шахтах, потому что разваливавшаяся транспортная система не могла обеспечить доставку его потребителю. В результате внезапного самовозгорания на угольных складах возникали пожары. Шахтеров возмущало, что их труд таким образом терял всякий смысл. В противоположность Кузбассу, шахты Донбасса были уже выработаны и приносили убытки. Украинские шахтеры меньше всего хотели экономической независимости: они бастовали, добиваясь увеличения субсидий из Центра. Впрочем, шахтеры повсюду жили в невыносимых условиях. Пилар Бонет, многоопытный корреспондент испанской газеты «Эль Паис», писала, что шахтеры Кузбасса требовали выдачи одного куска мыла и одного полотенца в месяц, а также покрытий для полов бараков, в которых они жили. А один шахтер как-то спросил, есть ли коммунистическая партия в Испании. «Да, — ответила она. — Маленькая, и становится все меньше». «Хорошо, — заметил он. — Такой ее и держите».

В советском парламенте депутаты от рабочего класса тоже все более настойчиво требовали, чтобы болтливые интеллектуалы и бюрократы уступили трибуну им. И настаивали на том, чтобы место существующих профсоюзов, не боровшихся за интересы своих членов, заняли настоящие представительные организации рабочих. Они хотели, чтобы были изданы новые законы о собственности и о правах рабочих, чтобы правительство приняло должную экономическую программу. Вновь и вновь они заявляли, что не доверяют директорам своих заводов, местным властям, партии, министерствам, вообще кому бы то ни было, облеченному властью. Неприкасаемыми оставались пока только Горбачев и Рыжков.

Рыжков, сын шахтера, побывал на шахтах, проявил свою слезливую эмоциональность, которая становилась уже скандально известной, но которой сам он, видимо, втайне гордился, и успокоил бастующих обещаниями щедрых подачек. Эти последние еще больше подорвали бы экономику и усилили инфляцию. Однако к этому моменту у Рыжкова даже для такой меры не было средств. Независимые лидеры шахтеров, между тем, поддерживали дисциплину. Никаких беспорядков не было. Шахты содержались в надлежащем порядке. Шахтеры отказались, по крайней мере, на время, даже от водки. Они все чаще наведывались в Москву. Весной 1991 года их требования стали приобретать все более политический характер. Они заявляли, что если реакционеры устроят переворот, они затопят свои шахты. Волынко, один из их лидеров, сказал мне, что шахтеры теперь настаивают (существенная перемена) на отставке Горбачева и его правительства. «Несмотря на все трудности жизни, — говорил Волынко, — шахтеров полностью поддерживают их жены, снабдившие их в первый день забастовки бутербродами и велевшие не возвращаться домой без победы». «Со щитом иль на щите», — заметил я.

Наблюдая русскую демократию в действии, я, как и все, был охвачен энтузиазмом. Я тоже следил по телевизору за работой депутатов, слонялся возле зала съездов, дискутировал в коридорах. Однако мои донесения в Форин Оффис были более трезвыми. Новый парламент заслуживал высших отметок за свои старания, но не за реальные достижения. Он задавал правильные вопросы, но не умел дать правильных ответов. Парламент ничего не сделал для разрешения экономического кризиса, о котором говорили один оратор за другим. Он не имел влияния на лежавшие в основе всего конституционные и чисто практические проблемы. И рисковал превратиться просто в говорильню, которую игнорировали как правительство, так и партия. Сам Горбачев в первые недели действовал отлично. Он неизменно играл главную роль во время дебатов. Без его умения убеждать, его готовности разрешить обсуждение самых щекотливых вопросов, его политической хитрости и неутомимой энергии весь этот спектакль сразу бы развалился. Горбачев все еще публично высказывался за Ленина, социализм и ведущую роль партии. Однако его политические методы и его стратегический план демократизации и модернизации государства неумолимо вели и от Ленина, и от социализма, и от ведущей роли партии. Я верил в то, что он искренне хотел создать настоящий парламент, где дискуссии были бы свободными, но велись бы по правилам, где разрабатывались бы законы, обязательные как для правительства, так и для народа, и где власть можно было всерьез призвать к ответу за злоупотребление полномочиями.

Но Горбачев действовал на двойственной платформе. Он продолжал произносить идеологически «правильные» формулы, чтобы сохранить единство партии. Тогда как его мысль уводила прочь от старой ортодоксальности, хотя он сам все еще считал себя коммунистом. Впрочем, я сомневался в том, что его сильно волновали идеологические тонкости. Чингиз Айтматов заявил в парламенте, что Швеция, Швейцария и Англия ближе к настоящему социализму, чем Советский Союз. И если бы Ленину и партии со временем пришлось уступить место нормальной советской сверхдержаве, Горбачев тоже с легкостью назвал бы результат такой замены «социализмом».


Таким образом, лихорадочная атмосфера эйфории, господствовавшая при открытии нового парламента, продержалась недолго. Горбачев и сам начал сникать. Его речи по поводу экономики и нарастающих этнических конфликтов были слабыми — в них было много риторики и мало конкретных идей. Он прибег к смутным угрозам, заявив парламенту, что «страна может оказаться в таком положении, когда придется подумать, какие формы (!) применить, чтобы не дать ситуации выйти из-под контроля». Несмотря на свою загруженность делами, он нашел время съездить в Париж, побывать на встрече стран-членов Варшавского договора в Бухаресте, а также провести чистку партийного руководства в Ленинграде. Даже если эти поездки давали некоторый отдых от московской жизни, они означали, что темп не снижается. Но он все чаще, что называется, тянул резину. Не успела закончиться парламентская сессия, как в обществе стали распространяться мрачные настроения. Московские интеллигенты беспокоились, что русские попадут в старую ловушку: они не смогут поддерживать дисциплину, необходимую для демократических дебатов; «твердолобые» опять возьмут все под контроль, и парламент будет распущен, подобно тому, как Ленин распустил Учредительное собрание в 1918 году. Саша Мотов и Константин Демахин были настроены цинично, их раздражало позирование депутатов, манипуляции Горбачева и Лукьянова и то, что правительство не принимало никаких практических мер в области экономики. В конце июля 1989 года Сахаров заявил редактору «Огонька», что существует опасность переворота либо чрезмерной концентрации власти в руках Горбачева или его преемника. Коротич считал, что Горбачев в панике и что фашистский переворот — реальная угроза. Польский либерал Адам Михник высказал мнение, что Россия вернулась к положению, в каком она была в 1917 году. Хотя пока еще не было ни Ленина, ни Финляндского вокзала, у меня тоже настроение начало портиться из солидарности с московскими интеллигентами. Достиг ли Советский Союз той стадии, на какой находилась Франция в 1789 году — на полпути процесса реформ, запущенного в действие слишком поздно, чтобы можно было избежать катастрофы?

Я сообщил об изменившемся настроении в телеграмме в Форин Оффис, которую озаглавил: «Послесъездовское уныние». Затем стал набрасывать черновик пессимистического письма. Но прежде чем отправить его, решил посоветоваться с моим американским коллегой Джеком Мэтлоком. Джек был большим специалистом по России и необыкновенно опытным дипломатом. Он регулярно и с большим успехом выступал по советскому телевидению. После того как и я стал появляться на телевидении, меня постоянно окликали незнакомцы в самых отдаленных уголках страны. «Нам нравится вас видеть по телевизору, мистер Мэтлок», — говорили они мне. Очевидно, им и в голову не могла прийти мысль, что в Москве могли находиться послы двух англо-саксонских стран, говорящих с телеэкрана по-русски. Эффендиев, главный инженер Азербайджанской нефтяной компании, человек с черными усами и грустным рябым лицом, похожий на бея из «Семи столпов мудрости», даже попросил меня два года спустя передать от него привет «вашему премьер-министру, мистер Мэтлок». Такова слава.

Джек, в отличие от меня, был гораздо ближе к советским руководителям (на что я мог лишь надеяться), ибо ему приходилось вести с ними крупномасштабные деловые переговоры. Он не считал, что Горбачев находится в опасности. Не было никаких признаков того, что КГБ перестает ему подчиняться, — признаков, предшествовавших падению Хрущева. Однако я продолжал считать, что мы вряд ли получим заранее предостережение о каком-либо выступлении против Горбачева. Впрочем, пока что я решил, что начал слишком поддаваться греху московских интеллигентов, резко колебавшихся между эйфорией и отчаянием. Письмо я не отправил. Но черновик сохранил — на тот случай, если в будущем он мне понадобится.

Восстановить душевное равновесие мне помог Константин Демахин. Он считал, что настроения ярости и недовольства идут на спад, поскольку простые люди начали верить в то, что в конечном итоге они могут влиять на ход событий. И привел небольшой пример. Каждый вечер возле парламента и гостиницы «Москва», где жили депутаты, собирались демонстранты. Это были матери студентов и молодых солдат, протестовавшие против жестокого обращения в армии с новобранцами. Константин, который вел свою личную войну против армии, начал участвовать в их демонстрациях. Вскоре женщины приняли его в свою среду, присвоив ему звание «почетной матери». Нажим оказал свое действие. К ярости генералов, бубнивших, что страна катится в бездну, парламент постановил, что студенты должны быть освобождены от военной службы. Матери вывесили на здании гостиницы плакат: «Спасибо вам, депутаты!». Константин ликовал. Наконец-то «маленькие люди», рядовые граждане, настояли на своем.

Я посетил Лаптева. Он отмел всякие разговоры о военном перевороте. Некоторые сторонники «железной руки» хотели бы, чтобы такой переворот произошел. Но армия находится и всегда находилась под политическим контролем, и Горбачев продвигает наверх более молодых офицеров. Нет кандидата на роль Всадника на белой лошади, сказал он мне, генерала, который собирается отбирать власть у коррумпированных политиков, как это происходило во время латиноамериканских переворотов. После расстрелов в Тбилиси армию уже никогда больше не станут использовать для поддержания порядка внутри страны. Это дело КГБ и войск Министерства внутренних дел. Что же касается забастовок, то строгая дисциплинированность, проявлявшаяся до сих пор, свидетельствует, что они тщательно и заранее планируются. Официальным профсоюзам придется позаботиться о сохранении своих лавров. Так что серьезной опасности возникновения движения наподобие «Солидарности» не существует. В отличие от Польши, в России бастующие поддерживают правительственную программу реформ. Гласность процветает. Теперь, когда опубликованы и Солженицын и Гроссман, ей уже, по сути, некуда развиваться дальше. Я покинул кабинет Лаптева в более радостном настроении, чем входил в него.

В конце пушкинского «Бориса Годунова» толпу, собравшуюся возле Кремля, призывают приветствовать нового царя, самозванца Дмитрия. Но «народ безмолвствует». Русские ученые до сих пор спорят о том, кто написал эту самую знаменитую в русской литературе ремарку, равноценную шекспировской «уходит, преследуемый медведем», — Пушкин или царь Николай I, исполнявший роль личного цензора Пушкина.

Горбачев дал русскому народу Голос. Лето 1989 года знаменовало собой гигантский, но пока еще не совсем необратимый шаг в направлении демократизации Советского Союза. То, что было сказано публично о скверном управлении экономикой, о тайной полиции, о будущности империи, — невозможно было считать несказанным. В марте 1989 года и позже рядовые граждане отказывались молчать. В последние дни существования Советского Союза и в новой России они массами пришли на общенациональные и местные выборы, чтобы заставить прислушаться к их голосу. Вышестоящие лица не всегда одобряли взгляды, которые они высказывали. Иногда избиратели поддерживали коммунистов, а случалось — и крайних националистов. Правительство все еще пыталось всюду, где могло, манипулировать голосами. Но кое-что изменилось и, по-видимому, навсегда. Русские лидеры уже не могли рассчитывать на то, что послушные избиратели будут до бесконечности сохранять их власть. Это было нечто качественно новое в русской истории.

Окончательное крушение Советского Союза произошло после падения Берлинской стены и «бархатных» революций 1989 года в Восточной Европе. В результате полякам, венграм, чехам, восточным немцам и даже румынам приписали заслугу, что это они-де были первыми, сбросившими иго коммунизма в своих странах. Но наши польские друзья были правы, предсказывая в самый разгар их эйфории в конце 50-х, что перемены в Восточной Европе могут быть прочными, только если им будут предшествовать или хотя бы сопутствовать настоящие перемены в России. Эта истина была им наглядно втолкована и подавлением Пражской весны в 1968 году, которое было оправдано доктриной Брежнева (согласно этой доктрине Советскому Союзу было позволено применять силу в стране, где создается угроза «социализму»), и введением в 1980 году военного положения в Польше под контролем советской армии.

Советские выборы в марте 1989 года были первыми в социалистической стране, когда избирателям была дана возможность настоящего выбора, и на которых простые люди воспользовались случаем, чтобы нанести смертельный удар правящей партии. Прошло два месяца, прежде чем 4 июня 1989 года состоялись выборы в Польше. Они были подтасованы в пользу коммунистов и характеризовались в то время в западной прессе всего лишь как «отчасти открытые» или «полусвободные»[46]. Но в Польше простые избиратели тоже сообразили, как воспользоваться сложной избирательной системой, чтобы изгнать коммунистов. К тому времени, когда собрался новый польский парламент, поразительные дебаты в советском парламенте уже продемонстрировали, что некий вид демократии, наконец, утвердился в самом Советском Союзе. Посетив обе страны в июле 1989 года, президент Буш сказал своим помощникам: «Если бы не Горбачев, не было бы ничего из того, что мы только что видели в Польше и Венгрии»[47]. 25 октября 1989 года Горбачев заявил в Хельсинки, что Советский Союз не имеет ни морального, ни политического права вмешиваться в события, происходящие в Восточной Европе. Доктрины Брежнева больше не существовало.

Парламент 1989 года был вершиной политической карьеры Горбачева внутри страны. После этого он получал похвалы только от иностранцев. Критика по его адресу, звучавшая в зале съездов, почти мгновенно распространилась среди интеллигенции и рабочих и проникла в печать. Генеральный секретарь коммунистической партии сам теперь был уязвим. Горбачева вынудили пойти на еще более сложные и неясные маневры и компромиссы. Сделав руководство открытой мишенью для критики, он подвел запал под свою собственную позицию.

5 Пепел победы

Действительно, чем, в сущности, держалась российская империя? Не только преимущественно, но исключительно своей армией. Кто создал Российскую империю, обратив московское полуазиатское царство в самую влиятельную, наиболее доминирующую, великую европейскую державу? Только сила штыка. Не перед нашей же культурой, не перед нашей бюрократической церковью, не перед нашим богатством и благосостоянием преклонялся свет. Он преклонялся перед нашей силой…

Сергей Витте, премьер-министр России, 1903–1906. «Воспоминания»

В восьмидесяти километрах к западу от Москвы, мимо маленького городка Можайска шоссе на Варшаву проходит по лесистой сельской местности, мягкой и по суровым меркам России — приятной для глаза. К северу от шоссе расположена небольшая деревня Бородино с ее церковью XVII века. Она окружена крутыми берегами целой сети протоков, слишком маленьких, чтобы называть их реками. Возле церкви находится деревянная больничка, где можно разве что перевязать порезанный палец, сады с подсолнухами, и повсюду разгуливают чистенькие белые гуси.

Это мирное сельское селение — то самое место, где крестьянская армия Кутузова сразилась с Наполеоном и остановила его. В центре села еще можно разглядеть остатки большого редута, где Пьер Безухов наблюдал за ходом битвы. Слева все еще стоит громадный орел, воздвигнутый французами в память первого бородинского сражения, на том месте, где наполеоновская Grande Armée встретилась с достойным ей противником. Пренебрегая менее впечатляющими монументами в честь российских имперских полков, молодые пары приходят к орлу, чтобы сфотографироваться в день бракосочетания. Немного подальше стоит монастырь XIX века, построенный графиней Тучковой в честь ее погибшего брата. Толстой останавливался здесь, когда собирал материал для романа «Война и мир».

Отбывая военную службу в звании сержанта, Саша Мотов в свое время участвовал в массовой сцене, воспроизводившей Бородинскую битву в фильме, который снимал по роману Толстого Бондарчук.

Когда немцы в октябре 1941 года двинулись на Москву, именно среди этих колышущихся лесов, у подножья большого редута и по всей ширине давнего поля битвы окопались бойцы 5-й армии генерала Лелюшенко. Пока они ожидали немецкого наступления, их офицеры проносили перед строем царские полковые знамена, сохранившиеся в маленьком Бородинском музее[48]. Когда появились немецкие танки, русские солдаты вступили с ними в бой, они погибали и угрюмо отступили, как это сделали в свое время их предки. Узкие окопы, наблюдательные посты и большой редут все еще сохранились на этой нетронутой сельской местности, — наглядное свидетельство упорства, проявленного русскими в двух великих отечественных войнах.

Свидетельством того же служит маленькая церковь в Бородино, единственное здание, уцелевшее в деревне, после того как через нее прошел Наполеон. При коммунистической власти она была закрыта и снова открыта для богослужений в 1990 году. Мы побывали в ней через полтора года после этого. Верхний этаж — «летняя церковь» — был все еще завален мусором, но нижняя часть здания была приведена в порядок, и туда доставили иконы из близлежащего можайского собора. Отец Игорь, молодой священник, к нашему удивлению хорошо говорил по-английски. Он выучил язык еще маленьким мальчиком, когда его отец работал в Советском торгпредстве в Хайгейте. Прежде чем стать церковнослужителем, он окончил престижный Московский институт международных отношений, «теплицу», где выращивали советских дипломатов и шпионов.

Советский народ заплатил громадную цену за свою победу над немцами. Точное количество жертв все еще оспаривается, но в их масштабе мало кто сомневается. В войне погибли по меньшей мере 13 миллионов советских солдат и семь миллионов мирных граждан. Некоторые специалисты исчисляют жертвы более высокой цифрой — до 27 миллионов. В каждой из больших братских могил на военном кладбище Санкт-Петербурга похоронено 50 тысяч гражданских лиц. Между тем, англичане потеряли за всю войну 60 тысяч сограждан. На военном памятнике в Орлово, маленькой деревушке под Москвой с населением около 300 человек, указано 70 имен. Либерально настроенные русские утверждают, что потери были неоправданно высоки оттого, что Сталин не проявил в 1941 году дальновидности, а также в связи с тем, что даже самым компетентным советским военачальникам свойственно не принимать в расчет жертвы. Консерваторы отвергают подобную критику, расценивая ее как попытку умалить величие советской победы и бросить тень на маршала Жукова, творца победы. Впрочем, в любом случае большинству англосаксов приведенные цифры кажутся невообразимыми: уж слишком много нулей. По сравнению с этим потери западных стран бледнеют: 300 тысяч британских военнослужащих и примерно столько же американских. Даже немецкие потери не приближаются по численности к русским. Вот почему, когда Сталин в 1945 году использовал потрясающую победу, чтобы создать новую империю, простирающуюся от реки Эльбы до реки Буг, и тем самым претворить в жизнь мечту Петра Великого о России как господствующей державе Центральной Европы, советский народ признал новую империю как справедливое вознаграждение за жертвы, которые он принес, сломав военную машину Гитлера[49].

О характере той или иной нации можно много сказать по тому, как она чтит своих погибших героев. Англичане предпочитают очистить войну от связанных с ней представлений об ужасе и величии. Все приглушено, приуменьшено — потрепанные знамена в древнем соборе, скромные монументы на деревенском лугу, кладбища во Франции, ухоженные так, чтобы они как можно больше походили на английский сад роз. Для немцев война — это нечто темное, обращенное к страстным эмоциям. Их кладбище возле Ипра, где похоронены жертвы Первой мировой войны, — это храм древним богам, Зигфриду, Хагену и Нибелунгам. Русская идея военной славы возвышенно риторична, как и немецкая. Русские военные памятники огромны по размерам. Когда они удачны, в них чувствуется ничем не сдерживаемая эмоциональность и они удивительно трогают, как, например, большие монументальные композиции победителям в битве под Сталинградом на Мамаевом кургане в Волгограде и защитникам Москвы в Алма-Ате. Когда они неудачны, а неудачны очень многие монументы, с опозданием воздвигнутые в последние годы брежневского правления, они часто вульгарны. И хотя советских военных монументов много, военных кладбищ поразительно мало, кладбище в Санкт-Петербурге — исключение. Пафосные речи о русской славе находятся в горьком противоречии с тем, какая участь постигла на самом деле павших воинов. Их десятками тысяч попросту оставляли гнить там, где они пали, останки их были анонимны, пока благочестивые люди не начали проводить их эксгумацию и идентификацию спустя сорок, а то и больше лет после боев.

Победа создала Жукову и его воинам громадный престиж в глазах простых людей. Партийные же лидеры относились к этому более подозрительно. Они боялись того, что на их языке называлось «бонапартизмом» — захвата верховной политической власти честолюбивым военачальником. Сталин, а после него Хрущев постарались отодвинуть Жукова подальше от огней рампы. Но генеральные секретари партии так же, как до них Иван Грозный и Петр Великий, были убеждены, что сила государства зиждется, прежде всего, на мощи вооруженных сил и именно в ней находит свое отражение. Сталин и его преемники заключили с военными сделку. Если они будут оставаться вне политики, им будет принадлежать безусловный приоритет в использовании всех ресурсов страны.

Однако, когда в конце 70-х годов экономика начала приходить в упадок, советские вооруженные силы стали терять почву под ногами. Все чаще появлялась информация о недостаточной оснащенности армии и падении боевого духа. В 1975 году один советский корабль Балтийского флота попытался дезертировать и проделал уже половину пути до Швеции, когда советские военно-воздушные силы с помощью бомб вернули его обратно[50]. Война в Афганистане ускорила процесс упадка. Солдаты продавали свое снаряжение за наркотики, творили чудовищные зверства над местными жителями и воевали — если вообще воевали — не ради славы, не ради советской родины, а ради того, чтобы отомстить за своих павших товарищей. Все это как в зеркале отражало испытания, через которые десятью годами раньше пришлось пройти американской армии во Вьетнаме.

Советское офицерство составляло отдельную привилегированную касту, изолированную от гражданского общества собственной страны и застрявшую на уровне идей Второй мировой войны или даже XIX века. У них, как и у всех советских граждан, отбивали охоту рассуждать о политических проблемах современного мира и о характере международных отношений в ядерный век. Их невежественность относительно мира, находившегося за пределами их узко профессиональной сферы, ослабляла их. Жуков писал в своих мемуарах: «У меня всегда было такое ощущение, что сфера моих познаний гораздо уже того, что мне бы хотелось знать, и что, на мой взгляд, было необходимо для работы»[51]. Офицерам было трудно, а во многих случаях невозможно приспособиться к переменам, которые вот-вот должны были произойти в их стране. Поскольку достижения военных внутри страны, в Центральной Европе и в их глобальном состязании с американцами потускнели, инициатива перешла к гражданским лицам, лучше разбиравшимся в действительном положении дел. Гражданские аналитики публиковали свои мнения по военным вопросам в гражданских изданиях. Все это вызвало у профессиональных военных сначала раздражение, а потом тревогу.

Чтобы скрыть как свои слабые, так и сильные стороны, военные широко пользовались, даже после того как появились разведывательные спутники, тем, что маркиз де Кюстин назвал в 1839 году «секретностью полезной и секретностью бесполезной»[52]. Советский оборонный истеблишмент считал своим патриотическим долгом вводить в заблуждение не только иностранцев, но и собственных политических руководителей. Карты, издававшиеся в Советском Союзе, содержали сознательные искажения, с тем чтобы американские бомбардировщики и русские туристы не могли найти дорогу. Когда Горбачев стал в 1980 году членом политбюро, он был шокирован, узнав, что расходы на оборону имеют приоритет перед расходами на продовольствие. Действительные цифры держались в тайне, а некоторые скрывали от него даже тогда, когда он был избран Генеральным секретарем. Простые же люди пребывали в гораздо большем неведении. Для них телевизионное выступление г-жи Тэтчер в Москве в марте 1987 года стало в буквальном смысле началом прозрения.

С одной стороны, секретность и вранье, с другой — потемкинские деревни и показуха. В середине XIX века газета «Эдинбург Ревью» выражала сомнение в реальности русской военной мощи, скрытой под завесой секретности. Советская военная мощь, естественно, была гораздо более реальной. Но военные считали не вредным усилить впечатление. Поэтому они ослепляли иностранных гостей нарочито пышными зрелищами. Когда английский министр обороны Том Кинг приехал в мае 1990 года в Советский Союз, его повезли на военно-воздушную базу Кубинка под Москвой, где «МИГи» и самолеты конструктора Сухого совершали над авиабазой акробатические пируэты. В Севастополе безупречно обмундированные офицеры и матросы ракетного крейсера «Слава» выглядели так, словно они только что сошли с кадра фильма «В городе»; при этом те, что запускали ракеты, стреляли из скрытых люков и вновь, как по волшебству, исчезали. На парадном плацу отборной Таманской гвардейской дивизии под Москвой краской были обведены места, которые должны были занять участвующие в параде бронемашины. В Высшей воздушно-десантной академии в Рязани генерал Слюсарь, покрытый шрамами командир, герой войны в Афганистане, угрюмо стоял на бетонированной площадке, наблюдая за тем, как десять девушек и десять крепких солдат спускались на парашютах, чтобы с цветами в руках приветствовать британского министра. Молодые бойцы генерала продемонстрировали массовую сцену борьбы без оружия: рубящий прием каратэ, удар ножом, пинок в пах. Все это на фоне бравурной музыки напоминало версию балета «Спартак», поставленную на открытом воздухе, под дождем. На ракетной учебной базе в Балабаново увлеченные молодые офицеры отзывались хором на зашифрованную команду «пуск» свои стратегические ракеты против «потенциального врага», то есть против нас. Весь этот парад походил на спектакль Большого театра, а не на реальное положение советских вооруженных сил в последние годы их существования.


Поскольку англичане принимали участие в воссоединении Германии и отводе войск из Восточной Европы, а также в различных мероприятиях по контролю над вооружениями, я постоянно имел дело с военной верхушкой: министром обороны Язовым, начальником Генерального штаба Моисеевым, военным советником Горбачева маршалом Ахромеевым и главнокомандующим советским Военно-морским флотом адмиралом Чернавиным. Перестройка и гласность оказали на генералов достаточное влияние, чтобы они в какой-то мере отбросили свою традиционную настороженность. Иногда мы получали информацию из независимых источников — не всегда точную, что позволяло мне «давить» на них сильнее, чем им хотелось бы. Некоторые наши встречи были шумными, но они обычно кончались на доброжелательной ноте. Присутствовавшие при этом иностранные гости помогали «вытянуть» советских генералов из их бункеров. Среди гостей были министр обороны, генеральный секретарь Министерства обороны, начальники штабов обороны, ВВС, оборонной разведки, первый лорд Адмиралтейства и наш посол в НАТО. Летом 1990 года на британской выставке в Киеве «Красные стрелы» Королевских ВВС демонстрировали для русских фигуры высшего пилотажа. Корабль «Лондон» помог отпраздновать в августе 1991 года пятидесятую годовщину первого английского арктического конвоя; в ноябре того же года английский корабль «Фирлес» посетил Севастополь. По какой-то причуде протокола НАТО, на мою долю выпало быть принимающей стороной во время визита в СССР осенью 1990 года генерала Галвина, Верховного главнокомандующего союзными войсками в Европе.

Эти визиты перемежались увеселениями на деревянной даче советского Министерства обороны в подмосковном лесу. Во время обеда, данного Язовым в честь Тома Кинга, хозяева пригласили отличный джаз-оркестр, которому начальник штаба ВВС Питер Хардинг подыграл на рояле, продемонстрировав виртуозность музыканта бара-салона. Генерал Моисеев, начальник Генерального штаба, предложил несколько традиционных казацких тостов в честь Галвина, опрокидывая после каждого стопку водки. Галвин ответил изящной цитатой из Т. С. Элиота. На этом же обеде жена какого-то угрюмого генерала по фамилии Шеин очень подробно поясняла, что фамилия ее не еврейская, хотя она, возможно, и кажется такой на слух. Она спросила, верю ли я в летающие тарелки. Когда я сказал, что не верю, она была шокирована.

Генералы являлись в дом Харитоненко стаями. Язов и Моисеев, Ачалов, генерал парашютно-десантных войск, участвовавший вместе с Язовым в августовском путче 1991 года, командующий ракетными войсками, командующий сухопутными войсками, два адмирала, — все в то или иное время побывали у нас в гостях. Входя, они складывали в кучу на столе в холле свои фуражки с громадными тульями, напоминавшими нимбы средневековых святых на картинах. Но, уходя, каждый безошибочно находил свою фуражку. В 1991 году, в годовщину Трафальгарской битвы, британский морской атташе дал в посольстве традиционный обед для своих коллег, представителей стран-членов НАТО. Присутствовали на нем и русские гости — адмирал Чернавин и адмирал Алексеев, приятель Джилл с Северного флота. Все гости были в полном военном обмундировании, особенно же выделялся адмирал сэр Джеймс Эберли, имевший от природы внушительную внешность даже без звезды и ленты Высшего кавалера Ордена Бани (Grand Commander of the Bath). Обеденный стол был уставлен моделями кораблей враждующих сторон, вылепленными из теста нашим поваром Стивеном Болдуином. Я произнес тост в память адмирала лорда Нельсона. Французский морской атташе командор Майард ответил нервозной смесью остроумия, страсти и ломаного английского языка, вполне законно подчеркнув, что англичане не могли бы одержать столь славной победы, если бы их противник не оказал столь упорного сопротивления. Во время всей этой сцены русские были совершенно озадачены.


Я нанес свой первый официальный визит Язову в декабре 1988 года в Министерстве обороны, помпезном новом здании недалеко от Кремля, облицованном тем особенным мертвенного вида мрамором, который был характерен для монументальных построек брежневского периода. Коридоры, напоминавшие собой пещеры, были украшены гобеленами, мозаикой и медалями во славу воинских подвигов царей. Кабинет Язова гармонировал с остальным зданием. В одном углу стоял неимоверных размеров письменный стол с множеством телефонных аппаратов, включая «Горбифон» — прямая линия связи с Генеральным секретарем. Язов усадил меня на диван у другой стены кабинета и предложил неизменный стакан чая. Отсутствие армянского коньяка во время утренних визитов — в 60-х годах его распитие в такой час было предосудительным — явилось одним из положительных результатов антиалкогольной кампании Горбачева. Кампания была очень непопулярна в ту пору и вызывала немало насмешек впоследствии. Сопутствовавшее ей сокращение доходов от продажи водки образовало большую дыру в советском бюджете. Но алкоголизм в России извечное бедствие. За последние десятилетия существования Советского Союза продажа алкоголя более чем удвоилась. Преемники Горбачева также не решили эту проблему.

Намекнув мне, что, по данным его картотеки, ему известно, что в начале 50-х годов я служил в военной разведке в Вене, Язов начал довольно жестко у меня допытываться, какова позиция НАТО в вопросе о контроле над вооружениями. Дискуссии не получалось, и я сменил тему разговора. Что он скажет о слухах, будто бы вооруженные силы переведут на профессиональную основу? Язов заявил, что он решительно против использования «наемников»: для молодых советских мужчин служить родине — это честь.

Я спросил, добился ли он каких-либо успехов в борьбе с дедовщиной — жестоким обращением с новобранцами, — из-за которой, по утверждениям радикальной прессы, в армии регулярно погибает больше солдат, чем во время войны в Афганистане. Все это, успокоительным тоном ответил он, выдумки журналистов. Он дал указание, чтобы о любых проявлениях дедовщины непосредственно докладывали ему. Он сомневался, что подобных случаев было больше, чем два-три в год. Это был незначительный, но убедительный пример вранья. И в то время и впоследствии каждый год сотни новобранцев продолжали погибать или кончать жизнь самоубийством.

Впрочем, основные дела мне приходилось вести не с Язовым, а с начальником советского Генерального штаба генералом Моисеевым. Красивый (как заметил один из моих коллег, в нем было что-то, напоминавшее Берта Ланкастера), с проницательными голубыми глазами и густыми бровями, он происходил из бедной сибирской казацкой семьи — еще один простой человек, которому советская система обеспечила карьеру и престиж, о каких в прежние времена можно было только мечтать. Он был эмоционален, шумлив и любил сильно выпить, как водилось прежде. Иметь с ним дело было одно удовольствие, хотя несколько извращенное. Когда он хотел, он мог быть обаятельным, демонстрируя грубоватое, но развитое чувство юмора. Но он мог неожиданно и агрессивно «показать зубы». Время от времени он покрикивал на меня, как полковой старшина, шел ли разговор о необходимости мира и дружбы, или о прегрешениях НАТО, или о крайней нежелательности войны в Персидском заливе против Саддама Хусейна. Он был русским патриотом старой закваски. Он хотел возродить дореволюционные гвардейские полки, а когда на него находило особенно экспансивное настроение, рассказывал истории о военных героях России, звучавшие, как статейки из английского «Журнала для мальчиков», содержавшего назидательные материалы для юношества. Он считал, что сталинский период был хорош, потому что в то время люди были дисциплинированны и горели энтузиазмом. Его глубоко возмущала критика, которой подвергались вооруженные силы. По его мнению, демократия вещь хорошая, при условии, если ею руководят те, кто как следует разбирается в деле. Г-жа Тэтчер его восхищала не в последнюю очередь тем, что могла по собственному усмотрению увольнять министров.

Стройно-импозантная жена Моисеева Галина, по-видимому, считала, что он немножко позер. Однако он был достаточно способным человеком, так как закончил Академию Генерального штаба одним из пяти золотых медалистов. Г-жа Тэтчер находила, что «его манера вести себя выделяла его как человека необыкновенного ума и сильного характера». Он охотно приходил на официальные приемы в посольство, но, когда я пригласил его прийти с женой и еще несколькими военными вместе с их женами на неофициальный обед, ему очень не хотелось назвать какую-то определенную дату. В итоге он сдался, когда я сказал, что он уклоняется из трусости. Обеду предшествовали напряженные переговоры сначала между мной и моими военными атташе, а затем между военными атташе и Министерством обороны по поводу того, надо ли участникам обеда быть в военной форме. Наконец, военные договорились, что одежда должна быть штатской. Это была ошибка. Я еле узнал Моисеева в его светло-сером костюме советского пошива и светло-серых штиблетах. Они не шли ему. Он преподнес Джилл розы, выращенные в собственном саду, и говорил со своим обычным энтузиазмом о внучке и о сибирских казаках. Несколькими неделями позже он подвергся опале в связи с его предполагавшимся участием в августовском путче 1991 года. Через много лет я пригласил его на обед в Лондоне. Это был человек, полный горечи, но сохранивший былое обаяние и одетый на этот раз гораздо наряднее.

Некоторые советские генералы были более склонны к размышлениям. Маршал Ахромеев, возглавлявший Генштаб до Моисеева, был вдумчив, спокоен, рассудителен, вежлив, по-военному корректен и глубоко консервативен. У него было удлиненное лицо, голубые глаза с насмешливым огоньком, квадратный череп и коротко подстриженные волосы. Он участвовал в обороне Ленинграда, а после войны служил на Маньчжурской границе в условиях настолько примитивных, что его последующее назначение в Белоруссию представлялось его жене столь же романтично-заманчивым, как переезд в Париж.

У генерала Родионова были седые волосы, подстриженные ежиком, и интеллигентная внешность французского полковника парашютно-десантных войск. Во время расстрелов в Тбилиси в апреле 1989 года он был командующим Закавказским военным округом. Его сделали козлом отпущения в этом запутанном деле и послали руководить Академией Генерального штаба, чтобы не путался под ногами. Ельцин назначил его в 1996 году министром обороны. Он усвоил уроки крушения Союза и разработал разумный план, по-новому определявший роль вооруженных сил и предусматривавший резкое сокращение их численности и оснащение новым вооружением. Но он не был достаточно искусным политиком или администратором для того, чтобы претворить в жизнь свои дорогостоящие идеи в условиях, когда Россия находилась в состоянии экономической разрухи. Через несколько месяцев его бесцеремонно уволили. После гибели подводной лодки «Курск» в сентябре 2000 года он напечатал в одной московской газете эмоциональную статью, упрекая военные власти в равнодушии к жертвам и непрерывной лжи. «Только свободная печать, — писал он, — может раскрыть истину». Таких слов я никогда не ожидал услышать от русского генерала.

Генерал Волкогонов сломал интеллектуальный панцирь, в котором застряли столь многие из его коллег. Он тоже был родом из простой семьи сибиряков. Отец его был расстрелян в 1937 году, а его брат все еще оставался простым рабочим. Первый раз он принял меня весной 1989 года в полном обмундировании генерал-полковника в Институте военной истории на Ленинских горах. Прежде чем стать профессиональным историком, он был заместителем начальника политуправления Министерства обороны, отвечавшим среди прочего за психологическую войну в Афганистане. Открытый, искренний, с большим чувством юмора, тщеславный, насмешливо умный — таким был этот человек, и мне трудно было представить его в роли комиссара, ортодоксального политрука, этого неизменного персонажа множества советских военных фильмов. К тому времени, когда я с ним познакомился, он уже начал ратовать за ликвидацию ячеек коммунистической партии в армии. Он получал огромную враждебную почту из-за недавно опубликованной им новой оценки роли Сталина, основанной на архивах Министерства обороны, к которым он имел доступ. Конечно, наиболее секретные документы из архива исчезли, поскольку Сталин прибегал к различным маневрам, чтобы сохранить свое место в истории. Как сказал мне Волкогонов, в конце 20-х годов Сталин потребовал, чтобы ему показали документы, относящиеся к советско-польской войне 1920 года, в которой он сыграл бесславную роль. Когда архивист затребовал их обратно, Сталин сказал, что они уничтожены, поскольку не представляли никакого исторического интереса: то был зашифрованный смертный приговор несчастному архивисту.

По мере развития горбачевской революции Волкогонов все больше отдалялся от своих старых коллег. Окончательный разрыв произошел в марте 1991 года, когда его раскритиковали за гигантский труд по истории Великой Отечественной войны. То было судилище, учиненное высокопоставленными военачальниками. Их возмущало, что он не признал, что Советский Союз создал накануне войны удобный стратегический плацдарм, «освободив» Западную Украину, проведя войну с Финляндией и включив в свой состав страны Балтии и Молдавию. Они не могли ему простить того, что катастрофические поражения Советского Союза в первые месяцы войны он объяснял неподготовленностью вооруженных сил и тем, что Сталин уничтожил после 1937 года офицерский корпус. Они назвали его книгу антипатриотической и антикоммунистической. Все это напоминало коллективные нападки на писателей и ученых в брежневскую эпоху и до нее. Написанная им история не была опубликована. Волкогонова уволили из Института военной истории. Но к тому времени он был уже депутатом российского парламента, близким к Ельцину, и мог себе позволить показать нос динозаврам.


Горбачев и Шеварднадзе были глубоко убеждены в том, что ядерное противостояние смертельно опасно и что советская политическая и экономическая система более не в состоянии его выдерживать. Шеварднадзе особенно ясно сознавал, что «страх, недоверие, ненависть, постоянное ожидание мощного удара и громадные военные расходы в конечном итоге порождали материальные лишения и неизменно низкий уровень жизни. Победители стали, таким образом, побежденными»[53]. Он предостерегал своих коллег в Министерстве иностранных дел, что Советский Союз неизбежно отстанет от американцев в области военной техники, если не примет соглашений о контроле над вооружениями, о которых велись переговоры с Западом, и не обеспечит тем самым себе передышку, необходимую для того, чтобы экономическая реформа по-настоящему заработала. Эти прозорливые мысли были трезвыми, ответственными и в высшей степени соответствовали интересам советского народа, как и всех нас. Однако они привели Горбачева и Шеварднадзе к обострению конфликта с военными и с твердолобыми в коммунистической партии.


Задним числом видишь, что крушение советской восточно-европейской империи было неизбежным. Однако в то время такого впечатления не было. К 70-м годам эксперты Форин Оффис в Лондоне и Министерства иностранных дел в Бонне пришли к выводу, что в Германской Демократической Республике укрепляется подлинный патриотизм и что подрастающее поколение западных немцев забыло о восточной части страны. Журнал «Экономист» объявил, что экономика Восточной Германии развивается успешнее английской. И если на кого и можно положиться, так это на немцев, — только они заставят социализм приносить плоды. Не специалистам эти доводы казались неубедительными. Представлялось вполне очевидным, что ГДР — искусственная и эфемерная конструкция и объединение Германии неизбежно.

Но ортодоксия имела глубокие корни. Осенью 1987 года Штаб планирования Форин Оффис попытался изменить ход обсуждения этой проблемы. Разделение Германии, говорилось в его докладе, было непрочным и дестабилизирующим фактором. Горбачев может вернуться к сделке, которой русские так часто пытались соблазнить немцев в 70-е годы: нейтралитет в обмен на скорое воссоединение. Это приведет к рождению новой Европы, в которой будет господствовать воссоединенная и, вероятно, нейтральная Германия, ничем не ограничиваемая, процветающая — естественный партнер урезанного в масштабах Советского Союза. Но такие перемены опасны и для русских. Они могут подорвать их военные и политические позиции во всей Центральной и Восточной Европе, а возможно также в Прибалтике и на Украине. Русские будут этому противиться, если понадобится, то и с помощью силы. Таким образом, перемены — неблизкая перспектива. Германия, скорее всего, останется разделенной, а Восточная Европа будет пребывать под советским господством еще и в XXI веке. Однако это не означает, что сейчас слишком рано думать о том, как действовать в новой ситуации, когда она наступит.

Некоторые из высокопоставленных чиновников, ознакомившихся с этим докладом, отвергли его исходную идею. Они считали, что близкой перспективы воссоединения Германии не существует, и полагали, что ее продолжающееся разделение вовсе не обязательно считать злом. Другие, и я в том числе, считали, что воссоединение не только неизбежно, но и желательно, ибо оно, в конце концов, поможет стабилизации положения в Европе, несмотря на очевидные трудности переходного периода. Но никто из нас не думал тогда, что оно свершится в сроки, требующие принятия политических решений. В этом отношении мы были не одиноки. Этого же мнения придерживались руководители и большинство чиновников в Лондоне и Вашингтоне. Тогда как в московских научных институтах и в окружении Шеварднадзе люди были более дальновидными, хотя мы, конечно, этого не знали. Однако в скором времени события стали развиваться в убыстряющемся темпе, которого не ожидали даже они.


В сентябре 1989 года — почти день в день через два года после дебатов в Форин Оффис и за два месяца до падения Берлинской стены — я записал в своем дневнике кое-какие мысли, дающие представление о наших страхах.

«Мы являемся свидетелями развала последней великой европейской империи… послевоенный период, наконец, завершился. В связи с этим возникают весьма серьезные вопросы. Трудно себе представить, что даже Горбачев (если, конечно, он останется у власти) решится на такой смелый и прозорливый поступок, как вывод войск из Германии, и согласится на ее воссоединение на условиях, которые неизбежно в гораздо большей мере будут формулироваться преуспевающей ФРГ, нежели слабой ГДР.

Однако если русские ничего не предпримут, они не могут исключить возможности серьезного краха в Польше и (или) в Восточной Германии, что, помимо неприятных политических последствий, могло бы создать реальную угрозу их гарнизону в Восточной Германии и их линиям коммуникаций в Польше. Это угроза, на которую им придется отвечать, если понадобится, силой. А с другой стороны, они могут относиться более спокойно к Венгрии, Чехословакии и Балканам. Их отпадение от Москвы не создало бы угрозы основным стратегическим интересам русских, сколь бы сильным ударом оно ни оказалось для их имперской гордости.

Перспективы, таким образом, весьма неясны, но в общем не внушают оптимизма. И то же самое можно сказать о последствиях, которые все это может иметь для политики Запада. Военное вторжение Советов в Германию или Польшу нарушило бы начавшееся улучшение отношений между Востоком и Западом; к тому же результату привело бы и серьезное кровопролитие внутри самого Советского Союза. Однако противоположный сценарий имел бы столь же неприятные последствия: НАТО и Европейский союз во многом утратили бы свое разумное влияние, если бы мы начали двигаться в направлении создания воссоединенной и существенно демилитаризованной Германии».


6 октября 1989 года Горбачев отправился в Берлин, чтобы присутствовать на праздновании 40-й годовщины Германской Демократической республики. Это была, пожалуй, самая сложная заграничная поездка, когда-либо им предпринимавшаяся. Я написал в Форин Оффис, что у Горбачева нет какой-либо продуманной политической линии поведения, просто надежда, свойственная диккенсоновскому Микоберу, что в решающий момент он что-нибудь сымпровизирует. Но ГДР была искусственным творением. Поэтому импровизация неизбежно привела бы к возникновению единой и некоммунистической Германии. А с этим, как я все еще думал, русские смириться не смогут. В чрезвычайной ситуации они все-таки прибегнут к силе. Но я ошибался. К тому времени Шеварднадзе уже вплотную подошел к выводу, что «у Советского Союза было в действительности только два выбора. Первый заключался в том, чтобы достигнуть соглашения об окончательном законном разрешении германского вопроса, которое служило бы интересам нашей безопасности и делу стабильности в Европе… Второй выбор состоял в том, чтобы использовать наши полумиллионные войска в Восточной Германии, дабы воспрепятствовать объединению… Но это поставило бы нас на грань третьей мировой войны»[54].

Идти на такой риск ни он, ни Горбачев не хотели.

По поручению г-жи Тэтчер в субботу 4 ноября я посетил Черняева. Накануне новый генеральный секретарь партии в Берлине вывел из политбюро пятерых семидесятилетних старцев и пообещал ввести в стране либеральные новые законы. Но тысячи восточных немцев по-прежнему стремились вон из страны. Я сказал Черняеву, что, по-нашему мнению, НАТО и Варшавский договор должны сохраняться, по крайней мере, в настоящее время, чтобы помочь упорядоченному осуществлению перемен. Черняев ответил, что перемены эти естественны. Надо предоставить немцам самим разобраться в сложившейся ситуации. Однако чрезмерная спешка будет иметь дестабилизирующий характер. Таким образом, подумал я, между английским и советским правительствами существует некое согласие в этом вопросе. Но определенной политической линии ни у того ни у другого все еще не было.

Берлинская стена пала в ночь на 9 ноября. То, что в октябре представляло для русских серьезную дилемму, ныне превратилось в кризис. Они стояли перед лицом неминуемого крушения их восточно-европейской империи. Торжествующие голоса в Федеративной республике Германии и в Соединенных Штатах призывали к немедленному воссоединению. Горбачев и люди из его окружения заявляли публично и в частных беседах, что ни при каких обстоятельствах не прибегнут к силе. Однако я опасался, что какой-нибудь спонтанный или спровоцированный инцидент — например, нападение восточных немцев на советские казармы — может вызвать со стороны военных категорическое требование пустить в ход силу. Горбачев послал г-же Тэтчер бессвязную просьбу о помощи. Я порекомендовал ответить ему словами поддержки. Ей следует предложить поделиться своей тревогой с Бушем, с которым ей предстояло вскоре увидеться. Она могла бы предложить в качестве процедуры разрешения кризиса возродить механизм, использованный во время берлинского урегулирования в 70-х годах: комбинацию четверки союзников военного времени — Франции, Англии, Америки и Советского Союза плюс «две Германии» — Восточная и Западная. Мне хочется думать, что это предложение, быть может, дало толчок процедуре «два плюс четыре», которая была впоследствии разработана для переговоров о воссоединении Германии. На эти лавры, конечно, претендуют и многие другие, и, наверное, с большим основанием.

Род Лайн и я передали ответ британского премьер-министра Горбачеву 17 ноября. Мы встретились в его кремлевском кабинете, обставленном мебелью в довольно хорошем вкусе — синее с серебром вместо традиционного советского сочетания красного с золотом. При передаче присутствовал Черняев. Горбачев был розовощек, выглядел упитанным и здоровым — совсем не похож на того измученного человека, которого я видел в последние месяцы по телевизору, когда он выступал (или бахвалился) перед Верховным Советом. Он был в веселом настроении — спокоен, прост, оживлен и исполнен энтузиазма. После обмена приветственными шутками я передал ему послание премьер-министра. Британское правительство высоко ценит ту ответственность, с какой советское правительство реагирует на события в Германии. Возникшие поначалу проблемы, судя по всему, становятся менее острыми. Тем не менее, г-жа Тэтчер встревожена и желает поддерживать тесный контакт. Горбачев сказал, что наши взгляды сходятся. То, что произошло в Германии — исторический поворотный момент. Сказать, к чему это приведет, невозможно. Его поездка в Восточную Германию убедила его в том, что перемены там существенно назрели. Он чувствовал себя глупо, стоя рядом с немецким коммунистическим лидером Хонеккером во время празднования годовщины в Берлине, в то время когда колонны студентов с факелами в руках шагали мимо трибуны, крича: «Горби! Горби! Помоги нам!». Происходящие перемены захватывают глубокие пласты. Он намерен поощрять их, несмотря на трудности, которые это создаст для него внутри собственной страны. Однако он будет противиться вмешательству извне. Существование двух Германий — это пока еще реальность.

Как и все остальные, Горбачев не поспевал за ходом событий. В конце ноября кто-то написал на стене дома в Праге: «Кончилось! Чехи свободны». В начале декабря члены политбюро и ЦК соцпартии Восточной Германии подали в отставку. В конце месяца взбунтовался народ Румынии. Чаушеску попробовал прибегнуть к репрессиям. Попытка провалилась. В день Рождества он и его жена были расстреляны без суда. Все это показывали по советскому телевидению. Советские зрители видели, как коммунистические партии Восточной Европы рушились одна за другой, полностью потеряв свой престиж и былые претензии. Советские коммунисты начали опасаться за свою собственную партию, за свою работу и даже за свою жизнь. Даже простых людей пробирал по спине холодок. После событий на площади Тянь Ань Мынь, после Румынии, может быть, и Советский Союз на краю кровопролития? В ту зиму одна английская телевизионная компания постоянно держала в Москве свою команду, чтобы показать, когда понадобится, падение Горбачева. На следующее лето, в июне 1990 года, английская Национальная опера показала в Киеве и Ленинграде свою версию «Макбета» Верди. Действие происходит в — условиях разваливающейся на части диктатуры в Центральной Европе. В Лондоне с его спокойствием и комфортом спектакль раздражал публику. В крайне нервозной атмосфере Советского Союза, находившегося на краю взрыва, он производил на аудиторию до боли сильное впечатление.

Теперь остались только два важных вопроса. Как и когда Германии следует воссоединиться? И каковы должны быть взаимоотношения между новой Германией и НАТО? Коль и Буш уже нашли ответ на этот вопрос. Восточная Германия должна быть включена в Федеративную республику как можно скорее. Воссоединенная Германия должна быть полноправным членом западного альянса. Горбачев и Шеварднадзе вскоре поняли, что теперь они мало что могут сделать, кроме того, чтобы попытаться спасти свое достоинство. Менее чем через месяц после падения Берлинской стены они стали все чаще встречаться с немцами. Геншер и Коль приехали в Москву, чтобы подготовить позиции для переговоров, которые они не всегда заранее согласовывали со своими союзниками: к раздражению г-жи Тэтчер, «наши» немцы начинали высказывать независимые суждения. В феврале 1990 года на совещании в Оттаве был достигнут серьезный успех в вопросе о темпах разоружения. Шеварднадзе согласился с тем, чтобы были начаты переговоры о воссоединении Германии на основе формулы «два плюс четыре», согласно которой Восточная и Западная Германия проведут переговоры между собой, а четыре союзника военного времени — Англия, Франция, США и Советский Союз — обсудят вытекающие из их договоренности последствия более широкого плана. Шеварднадзе, по-видимому, вышел за пределы данных ему полномочий. Он нервно заявил на собрании членов Канадского парламента, что воссоединение должно происходить медленно. Советский Союз «болен», и с ним надо обращаться осторожно — поразительное, даже опрометчивое признание слабости.

Советские чиновники не обладали проницательностью Шеварднадзе и его быстротой реакции. Их глубокое огорчение было очевидным. Они нас предупреждали, что генералы не откажутся от стратегического положения Советского Союза в Центральной Европе. Если Германия будет воссоединена, простой народ в стране поднимет страшный шум. Валентин Фалин, горбачевский специалист по Германии в ЦК, провел большую часть 70-х годов в должности посла в Бонне. Это был человек, отличавшийся суровой красотой, голубоглазый, угрюмый и скрытный. Теперь он утверждал, что за много месяцев до падения Берлинской стены предостерегал Хонеккера о том, что произойдет, если он не изменит своей линии поведения применительно к обстановке. Но Хонеккер не внял предупреждению. Поэтому русские ожидали потрясения, но не в таких масштабах, какие наблюдаются ныне. Фалина одолевали смутные опасения относительно долгосрочной цели Германии установить свое господство в Европе («Deutschland über alles»).

На посту заместителя министра иностранных дел, курирующего Европу, Ковалева сменил Анатолий Адамишин. Об Англии и Франции он говорил со мной с язвительным сарказмом. Мы против воссоединения, говорил он, но они так напуганы, что предпочитают, чтобы русские вытаскивали для них каштаны из огня.

В январе 1990 года, в порыве почти истерического негодования, он заявил прибывшему с визитом Государственному министру Форин Оффис Уильяму Уолдгрэйву, что Запад настойчиво ведет дело к свержению коммунизма во всей Восточной Европе, даже там, где коммунисты проводят разумную политику. Советский Союз отказался от идеологической борьбы, и вот теперь ее ведет Запад. Терпимость Советского Союза имеет свои пределы. Немыслимо, чтобы Восточная Германия стала членом НАТО, или чтобы американские войска продвинулись до польской границы. Простой народ не признает воссоединенную Германию. Из-за этой проблемы в советском правительстве может произойти раскол между штатскими и военными. Горбачев может быть свергнут. Возможны события, которые ошеломят всех нас.

Черняев был настроен более философически. 15 февраля я сообщил ему, что, по мнению г-жи Тэтчер, наилучшей гарантией стабильности в Европе было бы включить Германию в НАТО и Европейский союз. Она готова рассмотреть дополнительную гарантию: граница НАТО может остаться на Эльбе, а советские войска могут остаться в бывшей Восточной Германии. Черняев сказал, что русские отнюдь не согласны с тем, что воссоединенная Германия должна быть в НАТО. Они не боятся, что немцы когда-нибудь вновь пойдут в наступление, но они помнят войну и не могут попросту отказаться от плодов победы. Это вполне реальная внутренняя проблема для советского руководства. Да и вообще, зачем нам нужно НАТО теперь, когда отношения в Европе меняются? Я ответил, что все мы желаем успеха перестройке. Однако существует вероятность, по меньшей мере на 30 процентов, что она не увенчается успехом. (Черняев заметил, что процент, как он опасается, возможно, даже выше.) И с географией не поспоришь. Одна сверхдержава находится в Европе, другая — по ту сторону Атлантики, и нам нужна уравновешивающая сила. Он довольно оптимистично согласился с этими доводами, хотя был явно огорчен тем, что мы хотим сохранить НАТО на тот случай, если Горбачев падет.

23 февраля я снова его посетил, на этот раз вместе с Перси Крэдоком, советником премьер-министра по вопросам внешней политики, прибывшим, чтобы на месте ознакомиться с ситуацией. (Мой немецкий коллега, по-видимому, был убежден, что Крэдок прибыл в качестве специального эмиссара премьер-министра для переговоров по поводу Германии за спиной ее союзников. Это было не так.) Черняев был особенно откровенен с нами. (Возможно, признался он мне впоследствии, даже чрезмерно.) Мы доказывали, что русские будут чувствовать себя в большей безопасности, если воссоединенная Германия прочно утвердится в НАТО и таким образом будет «вакцинирована» от соблазна нанести удар самостоятельно, что причиняло столько страданий Европе на протяжении более века. Почему, возражал на это Черняев, русские должны радоваться тому, что Атлантический союз, созданный для противостояния им, будет теперь расширен? Он утешал себя мыслью, что воссоединение будет происходить медленнее, чем мы думаем. После выборов в Восточной Германии, предстоящих в середине марта, политическое давление ослабнет, и западные немцы начнут сознавать практические трудности, с которыми сопряжен процесс воссоединения. Вот почему русские освободились от первоначально охватившей их паники. Теперь они считали, что времени будет достаточно для того, чтобы все заинтересованные стороны должным образом и в полном сотрудничестве друг с другом создали архитектурный план будущей Европы.

Отказ Коля публично подтвердить, что у него нет никаких притязаний на бывшие немецкие земли к востоку от линии Одер-Нейсе, вызвал холодок страха даже у умеренно настроенных русских и поляков и усилил худшие опасения у таких людей, как Фалин и Адамишин. Даже Черняева встревожил отказ Коля выложить все начистоту, хотя он сознавал, какой нажим оказывают на Коля миллионы избирателей, родовые корни которых находились в утраченных восточных землях. Ясно помня о том, что чувствовали в связи с этой проблемой поляки, я доложил в Форин Оффис, что, по-моему, Лондону следует урезонить Коля. Однако это противоречило политике Запада, состоявшей в том, чтобы предоставить Колю вести дело по-своему усмотрению, ибо у него в стране были обстоятельства, заставлявшие его лукавить. Несмотря на мое беспокойство, соглашение о польско-германской границе было, в конце концов, подписано, но лишь через месяц после того, как воссоединение осуществилось.

К лету слабость советской позиции на переговорах уже невозможно было как-либо замаскировать. 6 июля 1990 года НАТО объявила в Лондоне, что Советский Союз более не является противником. Русские ухватились за это как за удобный предлог, чтобы склониться перед неизбежным. Спустя неделю Коль и Горбачев встретились в Москве и договорились о том, что Германия может, если захочет, вступить в НАТО; советские войска в течение трех-четырех лет уйдут из Германии; Бундесвер вступит в Восточную Германию сразу же после воссоединения, но общая его численность будет сокращена. Подозрения Фалина от этого не уменьшились. Кое-кто в окружении Коля, неясно намекал он мне, уже поговаривает о том времени, когда у Германии может появиться надежда провести новые переговоры о своих восточных границах и потребовать компенсации за Польшу в Белоруссии и на Украине, которые к тому времени уже не будут находиться под советским контролем. Тем самым, он стал одним из первых, кто предсказал распад Советского Союза именно в той форме, в какой он на самом деле произошел.

В конце августа 1990 года мы с Джилл проехали через Восточную Германию, возвращаясь в Москву после летнего отдыха. Это было наше первое посещение Германской Демократической Республики, находившейся в тот момент на последнем издыхании. После того как мы пересекли старый барьер — сторожевые башни и колючая проволока были разобраны, пограничные посты никем не охранялись, — дорожное покрытие на шоссе резко ухудшилось. Мы оказались вновь в Восточной Европе. Мы въехали в Эйзенах, где родился Бах, проехали мимо заводов, производивших столь же гнетущее впечатление, как подступы к любому советскому городу. В убогом «Парк-отеле» — пережитке XIX века — в уборных стоял отвратительный запах, а обслуживающий персонал состоял из людей, прибитых жизнью. В Дрездене центр города все еще представлял собой пустыню, и не только из-за разрушений, произведенных в конце Второй мировой войны английской и американской авиацией, но и потому, что коммунисты восстановили всего лишь несколько крупных зданий. Советская система оказалась в Восточной Германии таким же банкротом, как и повсюду. Даже немцы не в состоянии были заставить ее работать.

Однако новая жизнь прокладывала себе дорогу. В магазинах Эйзенаха было уже полно западных товаров. Дрезденский банк открыл маленькое отделение прямо напротив нашего отеля; там было полно народу, охотно открывавшего счета и менявшего деньги, — люди были в восхищении от своих вновь обретенных «Deutschmarks». Супермаркет в маленькой деревушке возле дороги на Веймар был набит людьми, веселыми и процветающими на вид, которые покупали западную зубную пасту и консервированные фрукты, в то время как вполне пристойные болгарские фруктовые консервы лежали на нижней полке — их никто не замечал и не покупал. Старая рыночная площадь в Дрездене была забита западногерманскими автомобилями, доставленными сюда на продажу, в магазинах было полно новейших электронных приборов, и всюду висели объявления о курсах, где обучают, как выжить в условиях рыночной экономики. Русские печально слонялись по улицам; они уже не были победителями. Магазин книг на русском языке в Веймаре и бюсты Пушкина на улицах были теперь не более чем памятниками краха русского культурного империализма.


12 сентября, всего за какие-нибудь три недели до воссоединения, соглашение о Германии и НАТО было окончательно утверждено в Москве Министерствами иностранных дел четырех держав и двух Германий. Переговоры происходили в гостинице «Октябрьская» — еще одном помпезном здании брежневского периода, которое в прошлом служило базой для партийных делегаций, прибывавших в Москву. Случались и элементы фарса. Англичане привели в ярость Геншера и Шеварднадзе тем, что стали в последнюю минуту настаивать на внесении изменений. У французов сломался компьютер. Немцы потеряли свою копию текста. Однако, в конце концов, Горбачев смог председательствовать на церемонии подписания Договора, положившего конец второй мировой войне.

К этому времени советских военных обуревали все возраставшие подозрения относительно того, что им еще предстоит проглотить. Кончится ли дело лишь включением воссоединенной Германии в НАТО? Западные политики пытались развеять эти подозрения. Джеймс Бейкер заверил Горбачева в феврале 1990 года и еще раз в мае того же года, что сфера юрисдикции НАТО и ее войска не выйдут за установленные границы. В марте 1991 года Язов запросил у Джона Мэйджора разъяснений по поводу призыва президента Гавела к НАТО включить в состав чехов, поляков и венгров. Премьер-министр заверил его в том, что ничего такого не произойдет[55]. В апреле Черняев известил Майкла Александера, постоянного британского представителя в НАТО, что Горбачев сам хочет, чтобы НАТО оставалась как стабилизирующая сила теперь, когда Варшавский пакт рухнул. Но НАТО не должна приближаться к советским границам или поддерживать старые страхи перед советской угрозой: такой угрозы более не существует, кто бы ни пришел к власти в Москве. Настоящая угроза возникла бы в результате распространения ядерного оружия в случае распада Союза. Маршал Ахромеев приводил такие же аргументы. Отношения между Востоком и Западом должны строиться на доверии. Русские не хотят конфронтации с американцами: более того (поразительное признание!) они его уже не выдержат. Советский Союз останется великой державой, однако, не имея собственных союзников, он все еще имеет против себя большой и крепко спаянный альянс. Как солдат, Ахромеев не мог игнорировать эти реальные военные обстоятельства.

Заверения, данные западными политиками относительно будущего НАТО, не были обязывающими, они нигде не были записаны, их давали люди спешившие, поглощенные стремлением достигнуть более непосредственных задач. Их целью не было ввести в заблуждение. Но русские, конечно же, истолковали их в том смысле, что дальнейшего расширения НАТО на восток от новой границы Германии не будет. Последующая политика расширения НАТО была для них явно недобросовестной.

Роль Англии в этих великих событиях была минимальной. На стороне Запада ведущая роль, естественно, досталась немцам и американцам. Но как одна из стран-победительниц, Британия по праву участвовала в переговорах о Германии. Однако г-жа Тэтчер решительно отказывалась взглянуть в лицо реальной действительности. Я посетил ее на Даунинг-стрит в начале сентября 1989 года. Когда я пытался развивать какие-то мысли по поводу того, что происходит в Германии, она отрешенно смотрела в пол. Немцы, заявила она, согласятся на нейтралитет, на воссоединение, или и на то и на другое. Она списала их со счета.

Несколько недель спустя она прибыла в Москву на обратном пути из поездки в Токио. Она посетила нас фактически впервые. До этого она приезжала в 1987-м в качестве премьер-министра и еще один раз, когда утратила этот пост. Всякий визит премьер-министра дело хлопотное. Случалось, что неугодных послов увольняли с работы. Но есть здесь и компенсирующие моменты. Премьер-министров во время их путешествий сопровождает высоко профессиональная и опытная команда: личный секретарь, советник по печати, секретарши, делопроизводители и небольшая группа военных полицейских для обеспечения безопасности. Г-жа Тэтчер пронеслась через наш дом освежающим вихрем. Ее штат обычно завладевал моим кабинетом, и его постоянно кормила посольская прислуга, работавшая на кухне. Секретарши посольства водили секретарш премьер-министра по городу, показывая им достопримечательности. А потом все они уезжали. Сотрудники посольства издавали коллективный вздох облегчения, когда самолет премьер-министра отрывался от взлетной полосы и мы могли вернуться к нормальной жизни.

Поскольку визиты г-жи Тэтчер были должным образом организованы, они доставляли нам меньше забот, чем посещения министров более низкого ранга с неопытным штатом и преувеличенным представлением о значимости своей персоны. Как гость, она была приятна, интересна, откровенна и совершенно раскованна в разговоре. Но что самое главное, она была неизменно добра и заботлива в общении с нижестоящим персоналом, что можно сказать далеко не о каждом высокопоставленном руководителе. В роли премьер-министра ее сопровождали Чарльз Пауэлл, личный секретарь и доверенное лицо — человек выдающихся способностей, Бернард Ингам, ее сварливый пресс-секретарь, и ее парикмахер. Она вставала на рассвете и вызывала ее причесать Нину, одну из русских женщин, служивших в резиденции посла. После завтрака мы снабжали ее информацией, собираясь для этого небольшой группой, потому что в таком случае у нее было меньше соблазна порисоваться и она слушала более внимательно. После этого она стремглав отправлялась выполнять свое немыслимо трудное расписание деловых встреч, сопровождаемая обычно только личным секретарем Чарльзом и переводчиком.

В этот визит она приземлилась уже за полночь 23 сентября, после заправочной остановки в Братске, в Сибири, где очаровала несгибаемых местных коммунистов. Как всегда неутомимая, она с радостью уселась поболтать с нами часок за виски с содовой, прежде чем пойти спать. На следующее утро она встретилась с Горбачевым в элегантном Екатерининском зале Большого Кремлевского дворца и передала ему ободряющее послание от Буша. Горбачев был, рассказала она мне позже, спокойным и уверенным, несмотря на трудности. В армии положение напряженное, сообщил он. Но он имеет сильную поддержку. Это были стандартные хвастливые слова, хотя с ней он был откровеннее, чем с другими, потому что (как отметил Черняев) знал, что «она внимательно изучает нашу ситуацию и лукавить с нею рискованно»[56]. Наиболее важной частью беседы был разговор о Германии. Г-жа Тэтчер считала (она пишет об этом в своих мемуарах), что Германия «по самой своей природе — дестабилизирующая сила в Европе». И объяснила Горбачеву, что союзники Германии с опаской относятся к воссоединению, вопреки их традиционным заявлениям в поддержку этой акции. Горбачев сказал, что русские тоже не хотят воссоединения Германии. «Это укрепило меня, — писала она впоследствии, — в моей решимости замедлить уже набравший крайне быстрый темп ход событий». Но она неправильно поняла Горбачева: он не собирался бессмысленно противостоять натиску истории. Его проблема заключалась в другом: добиться наибольшей выгоды в обмен на неизбежное отступление России.

Ровно за месяц до падения Стены я присутствовал на совещании в Форин Оффис. К тому времени в Восточной Германии прошли массовые демонстрации, а Венгерская коммунистическая партия проголосовала за свой самороспуск. Мы все знали, что две Германии объединятся по модели Западной Германии, — нравится нам это или нет. Политическое обоснование наших оборонительных мер как-то вдруг стало казаться шатким. Если подавляющие по своей численности советские войска в Европе будут резко сокращены, либо в результате переговоров, либо вследствие отвода самих войск, то чем мы оправдаем размещение ядерного оружия для их сдерживания? Каким образом должны быть распределены между союзниками сокращения наших собственных обычных вооружений, с тем чтобы каждый получил справедливую долю «мирных дивидендов»? Кристофер Маллаби, ставший к этому времени нашим послом в Бонне, сообщал, что Геншер хочет включить Австрию, а со временем также Польшу и Венгрию в Европейское сообщество. Удобных простых понятий «холодной войны» более не существовало.

Однако г-жа Тэтчер приказала чиновникам даже не помышлять о воссоединении Германии. Она полагала, что Горбачев и Миттеран помогут ей переломить ситуацию. На встрече в верхах, состоявшейся в конце ноября 1989 года в Париже, она заявила своим европейским коллегам, что «всякая попытка говорить как об изменении границ Германии, так и о ее воссоединении подорвет позиции Горбачева и откроет ящик Пандоры — по всей Центральной Европе начнут выдвигаться претензии, касающиеся границ… Чтобы создать основу стабильности, мы должны сохранить как НАТО, так и Варшавский договор»[57]. Дабы усилить впечатление, она добавила, что смотрит довольно мрачно на перспективы Горбачева. Слухи о ее позиции начали циркулировать по Москве. Ее отношения с президентом Бушем ухудшились. Люди начали сознавать, что дни ее сочтены. Завистники и обиженные ею увидели, что им представляется случай расквитаться с ней.

В конце года премьер-министр, наконец, перестала прятать как страус голову в песок и признала, что Германия воссоединится. Однако ее идеи были нереалистично грандиозны: по ее мнению, НАТО и Варшавский договор должны сохраниться, чтобы уравновешивать друг друга. Однако их роли радикально изменятся. Американцы могут уйти из Европы. Теперь она требовала от своих чиновников, чтобы они думали о возможных альтернативах НАТО. В феврале 1990 года она признала в разговоре с прибывшим в Лондон членом политбюро Вадимом Медведевым, что с чаяниями немцев придется посчитаться.

Но если умом она признавала, что воссоединение Германии неизбежно, сердцем она еще никак не могла с этим примириться. Сразу же после встречи с Медведевым она призналась мне, что быстрота, с какой развертываются события, приводит ее в ужас. Джеймс Бейкер — слабак. Горбачев колеблется, несмотря на все, что он говорил ей в Москве. Советским войскам следует разрешить остаться в бывшей ГДР. Окончательная договоренность должна дать ясно понять, что немцам все еще не доверяют целиком и полностью. Через месяц она пригласила группу ученых в Чекерс на свой пресловутый семинар по германскому вопросу. Несколько участников выразили старомодные антигерманские настроения. Сведения о происходившем на семинаре проникли в печать. Немцы были обижены. Однако, что бы ни предприняла г-жа Тэтчер к тому времени, это уже никак не могло отразиться на ходе событий. Семинар подкрепил ее предубеждения и предрассудки, но никак не помог процессу разработки разумного политического курса. В июне 1990 года г-жа Тэтчер прибыла в Москву в последний раз в должности премьер-министра. К этому времени ее позиция изменилась, и она пыталась убедить Горбачева, что присутствие объединенной Германии в НАТО будет определенно выгодно Советскому Союзу. Она была несколько удивлена, когда не встретила негативной реакции с его стороны на это утверждение.

Теперь было уже слишком поздно исправлять нанесенный ущерб. Тщетная попытка г-жи Тэтчер противодействовать ходу истории подорвала международные позиции Англии и ее отношения с Германией. Если добавить к этому ее ошибки в решении европейских проблем и просчеты с определением подушного налога, ее предубеждение против воссоединения Германии показывало, что политическая интуиция «железной леди» более не служит так исправно, как прежде. Менее чем через два месяца после воссоединения Германии она лишилась своего поста.

Советских генералов не пригласили участвовать в переговорах о Германии, хотя именно им предстояло справляться с последствиями принятых решений: отводом полумиллиона солдат и офицеров вместе с их снаряжением и членами семей в страну, где не было необходимых условий для их размещения и обустройства. К тому времени, когда в сентябре 1990 года германский договор был подписан, они были уже в беде. Примерно за два года до этого, 7 декабря 1988 года Горбачев объявил в сенсационном выступлении на сессии Генеральной Ассамблеи ООН, что Советский Союз сократит свои вооруженные силы на 500 тысяч человек и соответственно уменьшит численность своих войск в Восточной Европе. В будущем Советский Союз будет строить свои внешние отношения не на принципе классовой борьбы, а на взаимозависимости. Он обещал укрепить власть закона и основные свободы у себя в стране, то есть создать то, что он называл основанным на законе социалистическим государством. По своему стилю, лексике и содержанию его речь резко отличалась от речей его предшественников. Главный специалист ЦРУ по советским делам заявил через несколько дней в Конгрессе США: «Если бы нам неделю тому назад сказали, что Горбачев может явиться в ООН и предложить в одностороннем порядке сократить на полмиллиона свои вооруженные силы, нас назвали бы сумасшедшими»[58]. Тем не менее, мои посольские коллеги считали, что это не более чем старые советские трескучие фразы, «мирная пропаганда», рассчитанная на то, чтобы ослабить волю неосторожного Запада. Я указывал на то, что Горбачев предлагал сократить именно те наступательные силы в Центральной Европе, сокращения которых требовали от него мы: шесть танковых дивизий, саперно-понтонные части и десантные соединения, количество танков в мотострелковых дивизиях. Моих коллег это не убеждало, и я начал сомневаться в правильности моих рассуждений. Однако Джек Мэтлок, американский посол, был со мной согласен. Он был в Нью-Йорке, слышал собственными ушами выступление Горбачева и поражался тому, что дожил до такого дня, когда ему доведется услышать подобные речи из уст генерального секретаря. У меня стало легче на душе.

Отвод войск, о котором распорядился Горбачев, уже осуществлялся, когда к нам пожаловал первый военный гость. В конце ноября 1989 года в Москву прибыл Ричард Винсент, заместитель начальника штаба обороны. Доброжелательный, отзывчивый, он хорошо подходил для роли «первопроходца». Он посетил в Кривом Роге на Украине танковую дивизию, предназначавшуюся к ликвидации в соответствии с решением Горбачева об одностороннем сокращении вооруженных сил. Кривой Рог имеет протяженность 120 километров — это бесконечная череда угольных шахт, где добыча ведется открытым способом, по всему длинному краю которой расположен унылый городишко. Винсент прибыл в танковый парк в слепящий буран. В течение трех часов он ехал мимо кучек людей, жмущихся к пустым магазинам. Картина была невообразимо безотрадной и тяжкой. Побродив около часа вокруг замерзших танков, Винсент был приглашен на что-то вроде вечеринки в палатку. Атмосфера сразу стала непринужденной. Генерал-майор, командовавший дивизией, поднялся и сказал: «Некоторые начинают поговаривать, что всю армию бросают на помойку (пауза)… Я согласен с теми, кто так говорит». Начальство постаралось изо всех сил загладить происшедшее, но слова были произнесены.

Проблемы генералов осложнялись возобновлением серьезных переговоров о взаимном сокращении обычных вооруженных сил в Европе. Переговоры, сокращенно именовавшиеся MBFR, свидетелем начала которых я был в Вене в 1973 году, вяло тянулись с тех пор. В апреле 1986 года Горбачев предложил возможные пути их возобновления. Его предложение было одобрено странами Варшавского договора в июне, в Будапеште. В декабре 1986 года НАТО выступила с собственными предложениями. Переговоры о заключении Договора об обычных вооружениях в Европе (CFE) начались в Вене 9 марта 1989 года и завершились торжественной церемонией на Парижской встрече в верхах в ноябре 1990-го. Это было последнее появление г-жи Тэтчер на международной арене в качестве премьер-министра.

По этому вопросу у меня с Моисеевым чаще всего происходили стычки. Почти сразу после подписания Договор стал яблоком раздора между русскими и Западом. НАТО обвиняла русских в попытке уклониться от его выполнения или в намерении обеспечить себе преимущества, вытекающие из его статей. Военно-морские силы Договором не охватывались, поэтому советские военные руководители передали некоторое количество армейских бомбардировщиков военно-морскому флоту, а три пехотных дивизии преобразовали в морскую пехоту. Договор предусматривал уничтожение излишков вооружения в районе, входящем в сферу его действия; Советы перебросили массу танков и орудий за Урал, с тем чтобы они не учитывались. Эти действия противоречили букве и духу Договора. Но переговоры и Договор имели место в то время, когда еще существовал Варшавский пакт. Теперь его уже не было. Советские военные были твердо убеждены в том, что Договор дает Западу в высшей степени несправедливые преимущества, и что они вправе использовать любую лазейку, чтобы спасти что можно из своих прежних позиций.

Американцы и англичане были также исполнены твердой решимости и настаивали на точном исполнении Договора, вплоть до мельчайших деталей. В январе 1991 года я передал Моисееву письмо, в котором излагались вопросы, вызывавшие у нас беспокойство. Его излюбленной оборонительной тактикой было обрушивать на слушателя каскад слов и фактов, причем делалось это с присущим ему задиристым обаянием. Едва я успел войти в его кабинет, как он начал длиннейшую тираду о предстоящей войне в Персидском заливе. Я прервал его, чтобы сказать, что его правительство поддерживает политику ООН в Заливе. Так он что — против? Нет, конечно, ответил он. Но война — ужасная штука, людей убивают. Я воздержался от замечания, что об этом ему следовало бы подумать до того, как он стал профессиональным военным.

Моисеев и его коллеги были огорчены в связи с войной в Персидском заливе не по гуманистическим, а по профессиональным причинам. Война показала, как сильно отстала их военная машина; кроме того, война вновь продемонстрировала, что американцы, в отличие от русских, могут безнаказанно применять военную силу под прикрытием мандата ООН, или — как это было годом ранее в Панаме — почти без всякого юридического оправдания. Советским чиновникам война не нравилась потому, что она угрожала политическим, торговым и промышленным связям, которые они установили с Ираком и которые намеревались по окончании войны восстановить. Несколькими днями ранее я посетил Белоусова, заместителя премьер-министра, ведавшего военной промышленностью. Он сказал мне, что никогда раньше не встречался с западным дипломатом, и мне, разумеется, с ним тоже ранее не доводилось видеться. Он недавно побывал в Багдаде, где вел переговоры о репатриации советских граждан, оказавшихся в Ираке в ловушке накануне войны. Иракцы обещали Примакову отправить их на родину. Однако ничего в этом направлении не делалось, и советский парламент начинал бить тревогу. Белоусов добился того, что на этот раз была достигнута личная договоренность с Саддамом Хусейном. Небольшой контингент инженеров-эксплуатационников должен был остаться, чтобы не допустить развала предприятий. Никто из этих инженеров, сказал Белоусов, не является военным советником. В компенсацию за все это он договорился с Саддамом Хусейном, что советские строительные контракты лишь временно приостанавливаются, а не аннулируются и к концу кризиса вновь вступят в силу. Однако он вполне откровенно признал, что цель его заключалась в сохранении позиций, созданных Советами в Ираке за несколько десятков лет. Больше я его никогда не видел. Предпринятая Горбачевым в последнюю минуту попытка договориться с Саддамом об отступлении при минимальном кровопролитии могла бы увенчаться успехом, если бы американская военная колесница не разогналась к тому времени так, что ее уже было не остановить. Он и Шеварднадзе остались верны обещаниям, которые они дали Западу, но это не принесло им пользы во взаимоотношениях с реакционерами в их собственной стране.

Когда Моисеев успокоился, я передал письмо. Я полагаю, сказал я, что русские понимают: Договор об обычных вооруженных силах в Европе в их интересах, так же как он отвечает и нашим интересам. Однако он не будет действенным, если обе стороны не будут относиться к нему с полным доверием. Эти слова вызвали новую тираду. Договор односторонний, кричал Моисеев. НАТО его использует, чтобы получить преимущество перед Советским Союзом. Множество людей в Москве считают, что «наш главный переговорщик» (то есть Шеварднадзе) пошел на слишком большие уступки, Верховный Совет вполне может отказаться ратифицировать Договор, если НАТО будет продолжать оказывать свой необоснованный нажим. Его коллега генерал Денисов вмешался в разговор и заявил, что Договор только в интересах НАТО, но никак не в интересах Советского Союза. Я спросил, должен ли я доложить в Лондоне, что советский Генеральный штаб считает договор, подписанный Советским правительством, противоречащим советским интересам? Денисов дал задний ход, утратив, таким образом, высоконравственную позицию, которую пытался было отстаивать. Моисеев попробовал исправить положение, обрушившись на поляков. Они мешают выводу советских войск через свою территорию, а между тем им следовало бы помнить о 650 тысячах русских, погибших ради их освобождения. Я заявил в ответ, что провел в Польше три года и хорошо знаю поляков. Они помнят многое: например, три раздела Польши, три варшавских восстания и предательство 1939 года. Как это часто бывает, меня поражало, что русским, как и англичанам, бывает трудно понять, за что их так не любят соседи. Несколькими годами позже я сказал Дмитрию Рюрикову, советнику Ельцина по международным вопросам, что было бы неплохо, если бы Польша вступила в НАТО и таким образом перестала служить предметом соблазна для обоих своих великих соседей. «Но мы не собираемся вторгаться в Польшу», — возразил он. «Я вам верю, — сказал я. — Но поляки об этом не знают». Я коротко напомнил факты истории, сделав особый упор на введении в Польше в 1980 году военного положения. «Зачем вы вытаскиваете на свет божий весь этот старый хлам?» — недовольно фыркнул он.

Однако бессмысленно было ссориться с Моисеевым по поводу трехсотлетней истории русско-польских отношений, поэтому я вернул нашу дискуссию к вопросу, актуальному сегодня. Я повторил наши разнообразные жалобы и в заключение сказал, что дух Договора столь же важен, как и его буква. Или относительно фактов действительно существует какая-то путаница, или русские сталкиваются с реальными практическими трудностями, мешающими выполнению их обязательств, а может быть, они сознательно пытаются уклониться от выполнения этих обязательств. Что касается первых двух вариантов, то тут проблемы, без сомнения, можно было разрешить путем обсуждения. Третий вариант может оказаться очень серьезным. Моисеев не взорвался, хотя я этого ожидал, и согласился с тем, что подробности следует обсудить между специалистами.

На протяжении последующих месяцев Язов и Моисеев продолжали произносить громкие угрожающие слова. Но Ахромеев заверил нас в апреле, что русские будут придерживаться согласованных цифр. Им эти цифры не нравятся, но они сами виноваты в том, что не смогли более успешно вести переговоры из-за внутренних разногласий. Используя давнишний политический прием, Горбачев послал Моисеева в Вашингтон для переговоров непосредственно с американцами: в этом случае ответственность за успех или неудачу переговоров ляжет на генерала. 14 июня 1991 года переговоры, наконец, завершились в Вене, где они начались почти 18 лет назад.

Согласно Конвенции о биологической войне 1972 года, русские, так же как и мы, обязались не производить биологического оружия. Конвенция страдает одним фундаментальным недостатком. Для исследовательских работ не требуется сложного оборудования, и секретные исследовательские программы трудно обнаружить даже с помощью самых изощренных методов. Ну а после того как исследования произведены, производство оружия — уже дело сравнительно легкое. Мы всегда подозревали, что Советы что-то такое готовят. В 1979 году американцы объявили, что вспышка сибирской язвы с летальным исходом в Свердловске (ныне Екатеринбург) была результатом несчастного случая в ходе работы над программой производства биологического оружия. Осенью 1989 года Владимир Пасечник, сотрудник Ленинградского научного института, бежавший на Запад, сообщил нам, что исследовательские работы по производству незаконного оружия прикрываются якобы коммерческой деятельностью организации, именуемой «Биопрепарат». Спустя несколько лет он повторил всю эту историю по английскому телевидению. Возможно, это было частью маневра с целью оказать давление на все еще колеблющихся русских.

Разумеется, мы не могли отнестись к этому безучастно. Но Лондон видел здесь серьезную тактическую проблему. Каким образом мы можем оказывать нажим на русских, не раскрывая наш источник информации? Я считал, что трудность преувеличивают. Наш «источник» находится теперь в безопасности в Англии. Надо полагать, русские заметили, что он перестал приходить на работу. Мы могли сообщить то, что нам было известно, не причиняя ему вреда. И если мы не дадим ясно понять, что знаем, о чем говорим, русские могут легко уйти от наших вопросов. Мое мнение не было поддержано другими. Но в мае 1990 года Том Кинг должен был посетить Советский Союз: это был первый в истории визит британского министра обороны. Нам надо было действовать, но мы боялись, что ссора испортит визит. Джек Мэтлок и я предупредили Черняева и заместителя министра иностранных дел Бессмертных, о чем может зайти речь. Кинг задавал вопросы Язову во время частной встречи, но подходил к делу все время окольным путем. Язов пробормотал своему адъютанту, что англичанин, по-видимому, что-то узнал от «того перебежчика»; Кинг покраснел, но вежливо отрицал, будто ему что-то известно.

Месяц спустя, когда г-жа Тэтчер в последний раз приехала в Москву в качестве премьер-министра, она вела себя в разговоре с Горбачевым гораздо прямее. Он заявил, что ничего не знает, но обещал выяснить. Аналитики из разведывательных служб Лондона и Вашингтона, многие из которых считали, что между Горбачевым и его предшественниками нет особой разницы, полагали, что он прекрасно знал о происходившем и сам участвовал в сознательном обмане, подстроенном его генералами. Черняев, с которым я обсуждал этот вопрос в апреле и декабре 1991 года, утверждал, что Горбачеву не было никакого смысла обманывать Запад. Горбачев сам горячо верил в то, что прозрачность в военной сфере столь же выгодна Советскому Союзу, как и остальному миру. Я предположил, что военные просто обманули Горбачева относительно программы производства биологического оружия, также как они обманули своих штатских начальников относительно программы антибаллистических ракет[59] и относительно вывода обычных вооруженных сил из Европы. Черняев обдумал мои слова, но все-таки готов был принять на веру заявления генералов ввиду отсутствия доказательств. Я был настроен более скептично. Горбачев вполне мог быть не в курсе того, что замышляют генералы. Но генералы были способны, из чувства ложного патриотизма, ввести его в заблуждение, твердо веря в старый принцип — «секретность полезная и секретность бесполезная». Горбачев не мог знать и не знал всего, что происходит в стране. Впрочем, к тому времени он уже был бессилен отстаивать свои позиции.

Когда Дуглас Херд посетил в январе 1992 года Президента России, Ельцин без всякой просьбы и понуканий сказал: «Мне все известно о советской программе биологического оружия. Она все еще действует, хотя ее организаторы утверждают, что это всего лишь оборонные исследовательские работы. Они фанатики и добровольно не остановятся. Я лично знаю этих людей, знаю их фамилии, знаю адреса институтов, где они работают. Я закрою институты, отправлю в отставку руководителя программы и заставлю остальных заняться чем-нибудь полезным. После того как я сам проверю, прекратили ли институты свою работу, я намерен пригласить международных инспекторов».

Мы были поражены, и могли лишь поблагодарить его. Ельцин повторил свои обещания во время визита в США в мае 1992 года. Но на этом история еще не кончилась. Русские военные изворачивались, виляли, как они это делали еще тогда, когда носили советскую военную форму. Был произведен обмен делегациями специалистов, но никаких исчерпывающих свидетельств получено не было. Американцы, как и русские, объясняли, что они не открывают полностью свои карты из соображений коммерческой тайны. Гражданские наблюдатели предостерегали об опасности. Но главная проблема оставалась: исследования в области биологического оружия могут проводиться настолько скрытно, что окружающий мир не будет в состоянии их обнаружить[60].

Поскольку на стратегическом уровне ядерные проблемы были предметом обсуждения между американцами и русскими, а на тактическом уровне они велись с альянсом НАТО в целом, англичане не играли самостоятельной роли в переговорах о контроле над ядерным оружием, проводившихся на протяжении всего периода правления Горбачева. На практике их роль сводилась к тому, чтобы пытаться повлиять на политику американцев или НАТО. При г-же Тэтчер они выполняли эту роль энергично и действенно. Советские лидеры были озадачены энтузиазмом, с каким г-жа Тэтчер высказывалась в пользу ядерного оружия, что она делала весьма напористо при всякой встрече с ними. В июне 1990 года она пожелала встретиться с военачальниками, «чтобы увидеть, как они настроены, и ясно изложить им, что я сама думаю по этому поводу». Встреча состоялась в большом конференц-зале Министерства обороны, украшенном картинами с изображениями русских побед. Язов пришел вместе с Моисеевым и несколькими коллегами — так они чувствовали себя увереннее. Они были страшно возбуждены от перспективы встречи с премьером. Однако их снедали опасения, и их явно подготовили к встрече. Они знали о ее грозной репутации спорщика и, без сомнения, помнили, как она превратила советских корреспондентов в посмешище, выступая три года назад по телевидению. Язов крепко держал в узде свою команду и шлепнул Моисеева по руке, когда тот попытался вмешаться. Г-жа Тэтчер заявила, что именно ядерное оружие до сих пор поддерживало мир: его великое преимущество состоит в том, что, коль скоро вы им владеете, никто не захочет на вас напасть. Генералы мудро кивали головами в знак согласия. Язову, который все время порывался вставить словечко, удалось, наконец, сказать, что ядерное оружие, возможно, содействовало сохранению мира в Европе. Однако в других местах особенного успеха в поддержании мира оно не принесло. А после взрыва ядерного реактора в Чернобыле в 1986 году русские вообще относятся к ядерному оружию гораздо прохладнее.

Язов развил этот аргумент во время своей встречи с Верховным главнокомандующим союзными войсками в Европе генералом Галвином в ноябре 1990 года. Жизнь на земле можно сделать невозможной и при гораздо меньшем количестве оружия, чем то, каким уже располагают нынешние ядерные державы. Он, Язов, не понимает, ради чего военные обеих сторон напроизводили его в таком количестве. Ядерное оружие необходимо уничтожить. Иначе оно будет пущено в ход. Возражая ему, Галвин оперировал такими доводами, как целесообразность политики минимального сдерживания, а также невозможностью не считаться с тем, что бомба изобретена, и этого уже не изменишь. Язова это не убедило. Генерал Карпов, начальник Главного оперативного отдела Генерального штаба, заметил, что в основе советской стратегии всегда лежала оборонительная идея. Но мы, добавил он, были привержены оперативной доктрине наступления. Поэтому наращивали свои бронетанковые силы и ядерное оружие. Однако не сумели правильно оценить последствия ядерной войны и невозможность победы в третьей мировой войне. Все это обострило «холодную войну» и привело к тупику в вопросе о ядерном оружии. В конце концов, экономическое бремя стало непосильным. Перемены, происшедшие после 1985 года, имели целью привести в соответствие советскую внешнюю оборонную и экономическую политику. Это было довольно точное изложение идей, лежавших в основе перестройки, и первый случай, когда советский генерал во всеуслышание признал, что Советский Союз также несет ответственность за «холодную войну».

Видя, что их превосходство в обычных вооруженных силах рухнуло, русские генералы начали подумывать, что ядерное оружие, может быть, все-таки не такая плохая штука. В прежние годы НАТО рассматривала свое ядерное оружие как фактор, компенсирующий их отставание от Советского Союза в обычных вооруженных силах. Трудно было понять, почему западные комментаторы пришли в такое негодование, когда русские в апреле 2000 года приняли такую же доктрину. Ведь в конечном итоге, как Черняев заявил Перси Крэдоку в феврале 1990 года, пока у русских сохраняется их ядерное оружие, они могут постоять за себя. Более того, добавил Черняев с характерной для него широкой улыбкой, кто бы вообще пожелал разговаривать с русскими, если бы они при своих нынешних политических и экономических трудностях отказались еще и от своего ядерного оружия?

Заключение Договора о Германии было погребальным звоном по сталинской империи в Европе, а также по старой советской армии. В начале 1988 года в Восточной и Центральной Европе находилось двадцать шесть советских дивизий. Шестью годами позже они вернулись в ту страну, которая когда-то была Советским Союзом. Отвод советских легионов со всем их снаряжением в столь короткий срок был с точки зрения логистики подвигом, за который советскому Генеральному штабу никто никогда не воздал должного. Условия для размещения возвращающихся солдат никуда не годились. Лишь незначительному меньшинству посчастливилось разместиться в новых жилых зданиях, построенных на немецкие деньги. Десятки тысяч офицеров и членов их семей были размещены в убогих палатках или транспортных контейнерах. Советские армии, возвратившиеся из Европы в 1945 и 1946 годах, были в еще худшем положении. Но их дух поддерживало сознание одержанной победы. Их преемники потерпели полное поражение, не сделав ни единого выстрела. Растерянные и глубоко униженные, военачальники винили штатских за то, что им представлялось вопиющим и ничем не вызванным параличом воли.

Пока что они скрежетали зубами и продолжали подчиняться гражданскому контролю. Но никто из нас не мог быть уверен в том, что в конце концов их терпение не лопнет. Уже в марте 1989 года «Вашингтон Таймс» распространила слух, исходивший из среды американских разведчиков, будто бы Язов попытался убить Горбачева, после чего перестал появляться на публике. История была испорчена, когда Язов пришел на избирательный участок, чтобы принять участие в выборах. Но московская интеллигенция проявляла растущую нервозность. Она боялась кровопролития — военного переворота или повторения расправы, учиненной китайцами на площади Тянь Ань Мынь. Горбачев и его советники, так же как и эксперты в Лондоне, с презрением отметали всякую мысль о военном перевороте. Такого, говорили они (неправильно говорили!), никогда не бывало за всю долгую историю России. Я не вполне разделял мнение оптимистов. К весне 1990 года акции Горбачева очень сильно упали. Он дал людям свободу, и они утратили тот благоговейный страх, с каким прежде относились к столпам тоталитарного государства — армии, партии и КГБ. Он не понимал генералов и не сочувствовал им и, по-видимому, даже не считал политически целесообразным оказывать им моральную поддержку или утешать их. 8 мая, в 45-ю годовщину Победы, он выступал в Большом театре перед старшими офицерами и партийными руководителями. Он говорил ясно, взвешенно и исторически правильно. С безупречной логикой он объяснил необходимость военной реформы. Однако он не проявил заботы о насущных проблемах военных и не апеллировал к их патриотизму. Он получил не более обычной дозы аплодисментов, причем многие престарелые генералы от аплодисментов воздержались. Г-жа Тэтчер, живущая в западной демократической стране, всегда гораздо больше заботилась о своих военных избирателях.

Язов и его коллеги смутно сознавали, что провал экономики означал существенное сокращение бюджетов, численности войск и их оснащения. Но старая вера в то, что Бог, царь или партия все обеспечат, умирала очень медленно. Я спросил генерала Лобова, который осенью 1991 года недолгое время был начальником штаба, откуда возьмутся деньги на задуманную им военную реформу. Он ответил: «Откуда я знаю? Я не бизнесмен». Восточно-европейская империя — плод победы — ускользала теперь из рук военных. Поскольку беспорядки усиливались внутри самого Советского Союза, политики обратились именно к военным с просьбой помочь гражданским властям в Тбилиси, в Баку, в Риге и в Вильнюсе. Но когда дела пошли плохо, во всем обвинили не политиков, а военных. Их сыновья и внуки более не считали за честь служить в армии и даже не находили в этом выгодного приложения своих сил. Единство в военной среде также ослабевало, так как между престарелыми генералами и напористыми строевыми офицерами и между солдатами, принадлежавшими к различным этническим группам, усиливались разногласия. Дезертирство и уклонение от призыва становились все более частым явлением. Либеральная пресса постоянно высмеивала профессиональную честь и компетентность военных. Насмешкам подвергались и их неуклюжие попытки публично защищаться. В сентябре 1989 года один адмирал сказал мне, что он уже не может уговорить своих сыновей последовать по его стопам и избрать для себя военную карьеру, — грустное признание в стране, где еще встречались офицеры, чей род на протяжении восьми поколений служил в вооруженных силах.

Все это привело меня к выводу, что старые предубеждения против «бонапартизма» ослабевают по мере того, как падает престиж партии. Чисто военный переворот все еще казался маловероятным. Однако интеллигенция внутренне содрогнулась, когда летом 1989 года прочитала сценарий кинодраматурга Александра Кабакова «Невозвращенец», в котором описывался захват власти в Москве после крушения перестройки, крах всякого порядка и распад Советского Союза. В мае 1990 года я писал в Форин Оффис, что даже без военного переворота военные начнут исподтишка усиливать свое влияние на контроль над вооружениями, на составление военного бюджета и на те меры, которые следует предпринять, чтобы сохранить целостность Советского Союза. Наличие единых и дисциплинированных вооруженных сил, способных поддерживать порядок, в конце концов, может показаться желанным всем тем русским, которые боятся хаоса больше, нежели авторитарного правления.

Для этих опасений имелись реальные основания. Во время уличных демонстраций в Москве в феврале 1990 года появились слухи, что армия приготовилась вмешаться. В сентябре 1990 года на окраины Москвы были доставлены парашютно-десантные войска, одетые в военную форму и снабженные боеприпасами. Депутаты потребовали, чтобы им сообщили, для чего это сделано. Язов заявил им, что солдаты прибыли на маневры, а может быть, и для того, чтобы помочь в сборе картофеля, или же попрактиковаться перед ноябрьским парадом. Он пообещал, что никакого переворота не будет, и уволил заместителя начальника Рязанской воздушно-десантной академии за то, что тот сказал, что его войска «готовы к бою». Я обращал слишком мало внимания на эти дела в то время: теперь, задним числом, все это выглядит как материально-техническая подготовка к путчу в августе 1991 года. Спустя несколько недель Язов заявил по телевидению, что армия будет защищаться от нападок на нее, если понадобится, с помощью силы. В декабре 23 видных деятеля, в том числе генералы Варенников и Моисеев и адмирал Чернавин, публично призывали к введению чрезвычайного положения и прямого президентского правления в зонах конфликта, если конституционные меры окажутся неэффективными[61]. Впоследствии один из моих русских друзей рассказал мне, что в конце года двадцать маршалов и генералов, включая Ахромеева, предъявили Горбачеву рукописный ультиматум, в котором излагались их упреки и требования. В конце марта 1991 года на улицах было размещено по продуманному плану большое количество танков. Атмосфера была насыщена духом насилия.

На публике генералы до последней минуты утверждали, что не станут вмешиваться в политику. В июне 1991 года Моисеев сообщил мне, что русские пошли на последние уступки в вопросе о разоружения войск, снабженных обычными видами вооружения, чтобы опровергнуть все более распространяющиеся домыслы, будто бы советские военные руководители «навязывают свою волю» Горбачеву. Разговоры о возможном военном перевороте абсурдны. Советские военные и так уже заняты по горло, перестраивая советские вооруженные силы и повышая их качество. У них нет времени заниматься политикой, сказал Моисеев, а «тем более, разлеживаться, как если бы они находились на необитаемом острове и ждали, когда бананы сами начнут падать им в рот». Переворот, застигший военных в состоянии разброда, произошел через пять недель после этого заявления.

В этих условиях взаимоотношения между Горбачевым и военными становились все более напряженными. К осени 1990 года он стал часто подвергаться злобным нападкам, как публичным, так и личным, со стороны двух «черных полковников» — Алксниса и Петрушенко, которые неизменно обвиняли его и Шеварднадзе в прямом предательстве. Когда Горбачев получил Нобелевскую премию мира, взбешенные члены партии стали писать письма, в которых обвиняли его в том, что он предал Восточную Европу, развалил Советский Союз и Советские Вооруженные силы и передал природные ресурсы страны американцам, а прессу — сионистам. Письма тщательно собирались КГБ. Крючков позаботился о том, чтобы Горбачев с ними ознакомился.

Шеварднадзе яростно отбивался. Весной 1990 года, в разгар переговоров о воссоединении Германии и контроле над вооружениями, он призвал коммунистов — сотрудников Министерства иностранных дел — поддержать его кандидатуру на предстоящем XXVIII съезде партии. Его обвиняют, сказал он, в отсутствии патриотизма. Он так же как и все считает, что Советский Союз — великая страна.

«Но великая в каком отношении? По размеру нашей территории? По численности нашего населения? По числу имеющихся у нас единиц оружия? Или по количеству пережитых нами национальных бедствий? По отсутствию прав человека? По дезорганизованности нашей повседневной жизни? Почему мы должны гордиться тем, что у нас чуть ли не самая высокая детская смертность на планете? Хотим ли мы быть страной, которой боятся, или страной, которую уважают?»[62].

Кто-то в зале негромко сказал, что он подорвал безопасность страны. Шеварднадзе предостерег свою аудиторию, что если переговоры о контроле над вооружениями сорвутся, а перестройка ни к чему не приведет, Советский Союз в скором времени окажется неспособным технически состязаться с кем бы то ни было. Его аргументация была безупречной. Она мало чем отличалась от того, что генерал Карпов сказал Галвину. Но основная идея, лежавшая в основе его рассуждений, а именно — величие нации зависит не только от ее военной мощи, — противоречила всей истории русской государственной мысли со времен Ивана Грозного. Шеварднадзе был избран делегатом на съезд, но двадцать процентов его слушателей проголосовало за шофера, возившего одного из его заместителей. К концу года он ушел в отставку.

Советское Министерство иностранных дел проводило свои собственные опросы общественного мнения в Москве и других местах и с удивлением, а также, без сомнения, с чувством обиды и разочарования обнаружило, что даже среди военных многих не интересовало воссоединение Германии[63]. Саша Мотов считал: что бы ни делали немцы во время войны, нет никакого смысла удерживать их в состоянии разъединения пятьдесят лет спустя. Пара веселых советских шоферов, с которыми мы познакомились в Веймаре летом 1991 года, приятно удивленные тем, что с ними говорят по-русски, были очень довольны, что немцы могут теперь сами, без их указки, заняться своей жизнью. Естественно простых людей возмущала та поспешность, с какой русских солдат выпроваживали из Европы, и убогие условия в тех местах, куда они были вынуждены возвратиться. Но опасность народного гнева оставалась плодом воображения политиков. Русский народ воевал с Гитлером, так же как он воевал с Наполеоном, чтобы очистить свою страну от вторгшихся захватчиков. И в 1813-м, и в 1944 году русские армии двинулись за пределы границы в глубь Центральной Европы, скорее не из-за вполне понятного стремления к реваншу, а в силу честолюбивых помыслов руководителей. Когда пришло время, народ без особого сожаления отказался от своих завоеваний. Ему приходилось думать о куда более неотложных проблемах у себя дома.

Каждый год 9 мая русские все еще празднуют День Победы. В 1991 году Майкл Александер и мы с Джилл отправились в Парк имени Горького, залитый весенним солнышком, посмотреть на ветеранов. Повсюду в киосках продавали пирожки и сосиски — не было и намека на нехватку продовольствия, ощущавшуюся в стране. Старые мужчины и женщины в выцветшей военной форме, с медалями и орденами на груди, собирались кучками вокруг флагов и знамен своих прежних военных частей. Один старик расхаживал с надетым на палку плакатом: «Есть здесь кто-нибудь из 213-й Гвардейской стрелковой дивизии?». В одном углу пухленькая старая женщина играла на гармошке, а две другие распевали хриплыми голосами частушки, грубоватые импровизированные куплеты, сатирически высмеивавшие зрителей. Были тут и новые ветераны — молодые афганцы в камуфляжной форме, беретах и полосатых тельняшках. Два худосочных юнца в сапогах с высокими голенищами продавали выдержки из «Протоколов Сионских мудрецов». Еще двое торговали националистической газетой со старого военного грузовика с портретом Сталина на лобовом стекле. Меня остановил серьезного вида пожилой человек: «Верите ли вы в возможность создания вполне справедливого общества?». Тощий, престарелый и слегка пьяный мужчина, спотыкаясь, подошел ко мне, чтобы сказать, что первым человеком, умершим у него на руках, был англичанин. Ему самому было тогда пятнадцать лет, он был механиком на торпедном катере, пришвартованном в Мурманске, когда англичане высадили раненого с одного из судов конвоя, который был атакован в Арктике. Внутренности матроса вылезали наружу, когда его переносили на берег, и молодому механику пришлось запихивать их обратно. Английская команда завернула раненого в два одеяла. Когда он умер, боцман посоветовал юноше продать одеяла, а вырученные деньги пропить. Он мучился от похмелья два дня. Когда он пришел в себя, его катер должен был выйти в море, в патрульный рейс. Боцман посоветовал ему остаться на берегу. Катер из рейса не вернулся.

Писатель Анатолий Приставкин сказал мне несколько дней спустя, что память о Победе — это единственное, чем русские еще могут гордиться. Но силы, обеспечившие Победу, распадаются. К концу века в дивизиях, которые в разгар конфронтации с Америкой насчитывали по десять тысяч человек, оставалось не более пятисот, причем из них четыреста были офицеры[64]. Воинская повинность фактически перестала функционировать, не хватало горючего для Военно-морского флота и ВВС, а поставки нового снаряжения сократились до минимума.

Для некоторых профессионалов смириться с этим было невозможно. Маршал Ахромеев, порядочный, честный человек, все это предвидел. После августовского путча 1991 года в отчаянии от гибели армии, которой он посвятил всю свою жизнь, Ахромеев покончил с собой.

6 Потрепанные края

«Не вижу, почему мы должны быть независимыми. Мы ничего плохого не сделали».

«Сегодня мы проголосуем за украинскую независимость, потому что если мы этого не сделаем, мы погрязнем в дерьме».

Из выступлений депутатов Украинской рады 24 августа 1991 г.

Крах Советов был многосторонним, но ни один из его аспектов не получил столь успешного объяснения задним числом, в свете уже произошедших событий, как процесс, в результате которого Советский Союз распался на пятнадцать отдельных национальных государств. Горбачева пригвоздили к позорному столбу за то, что он не занялся разрешением кризиса раньше и эффективнее. Иностранцы критиковали его за то, что он не сумел обеспечить более плавный переход. Русские — за то, что он не сохранил единство Союза. Сам Горбачев считал, что одним из самых больших его промахов была линия в отношении различных национальностей, населявших страну. И все они, вероятно, ошибались.

Все европейские империи в XX столетии распались. Процесс распада в каждом случае был одинаков, и крушение происходило по схожему сценарию. Имперская держава считала, что ее господство якобы было законным в силу расового превосходства, более развитой цивилизации, поскольку таков был промысел божий. И на протяжении столетий покоренные народы признавали этот миф. Но вот, совершенно неожиданно перестали признавать. Стоило идее национального самосознания и стремлению к национальной независимости возникнуть и пустить корни, истребить их было уже невозможно даже самыми драконовскими мерами. Именно это произошло в заморских колониях Англии, Франции, Голландии, Португалии и Бельгии. То же самое случилось с Турецкой и Австро-Венгерской империями в самой Европе. И это же произошло с Русской империей, которая на протяжении последних семидесяти лет была замаскирована под названием Советский Союз.

Время от времени русские просили меня — публично и в личных беседах — поделиться британским опытом демонтажа империи. Однако большинству из них было трудно согласиться с тем, что Советский Союз тоже являлся империей. Подобно Достоевскому, они считали, что «для настоящего русского Европа так же дорога, как и сама Россия, как и удел своей родной земли, потому что наш удел и есть всемирность, и не мечом приобретенная, а силой братства и братского стремления нашего к воссоединению людей»[65]. Спустя годы после того, как от Советского Союза мало что осталось кроме воспоминаний, простые граждане все еще выражали чувства, сформулированные Горбачевым в выступлении по телевидению весной 1991 года: «Истории было суждено, чтобы несколько более крупных и менее крупных наций объединилось вокруг России… Этому процессу содействовала открытость русской натуры, ее готовность трудиться вместе с народами других национальностей»[66].

На самом деле, русское, а впоследствии советское имперское правление было, по меньшей мере, столь же жестоким, как и правление других имперских держав. В своих кампаниях русификации цари сажали в тюрьму и ссылали финнов, украинцев и представителей других народов, осмеливавшихся говорить на своем родном языке и поддерживать национальную культуру. Коммунисты продолжали эту практику с еще большей жестокостью под предлогом искоренения «буржуазного национализма». Множество интеллектуалов, особенно на Украине и в прибалтийских республиках, было убито или отправлено в ссылку Сталиным. При его преемниках казней стало меньше, но давление не ослабевало.

Коммунистические партии со своими местными первыми секретарями существовали, кроме самой России, во всех пятнадцати республиках, входивших в состав Союза. Русские усматривали в этом дискриминацию. На самом же деле это было знаком того, что им не нужна была собственная партия, ибо они играли господствующую роль в Коммунистической партии Советского Союза и осуществляли действенный централизованный контроль над республиканскими партиями. На протяжении всего советского периода то в той, то в другой республике вспыхивало недовольство, которое тут же жестоко подавлялось.

Однако то, что народы Союза имели общие интересы и общее гражданство, не было всего лишь мифом. Этнические русские составляли не более половины населения Советского Союза, и из них свыше двадцати миллионов жили вне пределов РСФСР, Российской Советской Федеративной Социалистической Республики. Многие другие этнические группы, из которых наиболее многочисленную составляли украинцы, имели собственные советские республики. А внутри РСФСР — татары, чеченцы и другие малые горные народы Северного Кавказа, а также якуты, буряты и прочие имели свои автономные республики. Советский режим установил подобие порядка в стране, когда ввел всеобщее образование и примитивную систему социального обеспечения. Способные юноши и девушки из республик имели возможность сделать карьеру в центре имперской державы — Москве. Идея «советского гражданства» избавляла их от чувства вины за то, что они служат имперскому угнетателю.

После того как Советский Союз распался, русские составили четыре пятых населения Российской Федерации. Для обозначения всех этнических групп страны стали употреблять слово «россияне», то есть российские граждане. Этнических же русских так и называют — русские. Различие, подобное тому, которое существует в Соединенном Королевстве между словами «британский» и «английский». Неверное употребление слов «русские» и «россияне» — тоже может породить недоразумение.

Время от времени нерусские народы Советского Союза мечтали о независимости, но перспектива эта всем, кроме прибалтов, внушала страх, особенно республикам Средней Азии, не имевшим настоящей истории существования в качестве национальных государств. Теоретически можно себе представить, что Москва могла сохранить какую-то форму Союза, если бы действовала более творчески и своевременно. Уступки Горбачева, подобно тем, на какие пошел лорд Норт в американских колониях, были слишком малы и запоздали. Чувство общего гражданства также было недостаточно сильным, чтобы противостоять давлению возрождавшегося национализма. Даже те, кто считал, что советское господство в Восточной Европе не будет продолжаться долго, не предвидели, как быстро и основательно рухнет Союз. Весной 1989 года люди умеренных взглядов, вроде Владимира Беекмана, председателя Эстонского союза писателей, который сопровождал Горбачева во время поездки в Лондон, считали, что отношения Эстонии с Союзом можно выстроить путем переговоров на новых приемлемых основах. Но уже осенью того же года эти идеи утратили актуальность. В самой Эстонии их расценили как консервативные и даже предательские. Русские — даже радикально мыслящие, такие, как Юрий Афанасьев, — все еще верили, что Союз устоит. На Кавказе, возможно, придется применить силу, и если она будет применена, говорил он, это даст нужные результаты. Но сила окажется неэффективной в Прибалтике, поэтому надо будет убедить эти государства остаться в Союзе добровольно. Афанасьев был прав и не прав. Через полтора года после того, как он поделился со мной своими мыслями, сила была применена в Прибалтике. Но, как он и предсказывал, своей цели она не достигла.


Даже теперь, когда мы уже знаем, как в действительности развивались события, довольно трудно себе представить, какой другой курс Горбачев мог бы реально проводить. Он действительно не хотел проливать кровь для подавления националистических чаяний республик. Увы, большинство его коллег было не готово позволить ему привести Союз к мирному прекращению своего существования. Да и сам он, подобно Черчиллю, не считал, что его избрали для того, чтобы он руководил ликвидацией империи. Впрочем, на то, что Советский Союз устоит, надеялось не только советское правительство. Шеварднадзе регулярно предостерегал своих западных коллег, что распад Советского Союза может сопровождаться кровопролитием — это будет Югославия в континентальном масштабе, но на этот раз при наличии ядерного оружия. Эта перспектива внушала западным правительствам ужас. До самой последней минуты они делали все, что могли (практически — очень мало), чтобы помочь Горбачеву сохранить целостность страны. Однако русские убедились, так же как до них другие, в том, что джинна национализма, выпущенного из бутылки, невозможно загнать обратно. Покоренные народы не хотели подчиняться русскому владычеству. А русские утратили свою имперскую волю. Единственное, что оставалось Горбачеву, — это хитрить и изворачиваться, преуменьшать масштабы кровопролития, пытаться установить новые отношения между отдельными частями прежнего Союза и, в конце концов, примириться с неизбежным, насколько возможно — достойно.

К сентябрю 1989 года признаки распада становилось уже трудно не замечать. Я записал в своем дневнике: «Крайне трудно представить себе какую бы то ни было политическую линию, которая могла бы эффективно остановить национальные волнения. Народы чувствуют, что их русские имперские хозяева утратили волю к управлению. Но для сухопутной империи деколонизация — предприятие гораздо более сложное, чем для морской империи. Британский народ мог довольно быстро забыть о том, что он когда-то правил Индией, Индия далеко, и большинство британцев никогда там не бывало. В противоположность этому в большинстве (советских) республик имеется значительное русское меньшинство, и русские считают своим естественным правом проводить в своих колониях отпуск, рыть там шахты и строить загрязняющие воздух заводы, не считаясь с тем, что думает по этому поводу местное население. Если бы началась гражданская война, ее мог бы вызвать инцидент в одной из республик, связанный с убийством какого-то числа русских. Нажим в Москве на Горбачева с требованием подавить беспорядки мог бы тогда стать непреодолимым. Но это завело бы русских (я имею в виду именно русских, не Советы) в трясину Алжира, Родезии, Ольстера, — нов гораздо худшем варианте, чем тот, с которым пришлось столкнуться нам или французам. Ключевую роль могла бы сыграть Украина. Пока что она оставалась сравнительно (и зловеще) спокойной. Если она сейчас придет в движение, последствия могут оказаться поистине весьма мрачными».

Годом позже, в день, когда Горбачев подписал соглашение о воссоединении Германии, знаменовавшее собой конец существования восточно-европейской империи Советского Союза, я сказал Дугласу Херду, что Союз вряд ли сможет сохраниться в своей нынешней форме. Может остаться некий сердцевинный Союз, состоящий из трех славянских республик — России, Украины и Белоруссии, — связанный определенными договоренностями с тремя независимыми балтийскими государствами. Кавказ и Средняя Азия могут оказаться ввергнутыми в постоянную межклановую борьбу. Я не мог себе представить, чтобы русские стали воевать ради восстановления своей прежней империи. Но я вполне мог представить, сколько крови прольется, если русским придется взяться за оружие, чтобы прикрыть возвращение своих жен и детей, крупных русских сообществ из Казахстана и других мест. Кровопролитие в Вильнюсе в январе 1991 года подтвердило мои опасения. В мае я заявил на совещании высших военных командующих НАТО, что Советский Союз вряд ли сможет сохраниться в своем нынешнем строго централизованном виде, однако маловероятно, чтобы он распался на 15 своих составных частей. Это было не самое точное из моих предсказаний. Прошло всего лишь семь месяцев, и Советский Союз распался. Проблема, возникшая перед западными политиками, состояла лишь в том, как скоро и в каком порядке признавать появившиеся в результате этого на свет новые государства. Даже на этой поздней стадии некоторые все еще пытались сконструировать некое объединение трех славянских государств, связанных так или иначе с другими республиками бывшего Советского Союза. Большинство русских считало, что это в порядке вещей. Именно так думал Ельцин, а его украинский коллега Кравчук делал вид, что именно это он и предлагает, когда 8 декабря 1991 года они подписали в Беловежской пуще смертный приговор Союзу.

Один западный ученый в свое время предсказывал, что Советский Союз падет в результате мятежа мусульманских народов, чья более высокая рождаемость приведет к тому, что в скором времени они будут по численности превосходить русских[67]. Этого не произошло. Мусульмане оставались пассивными, а Союз был разрушен в результате решимости прибалтов вернуть себе независимость, недовольства украинцев многовековым владычеством Москвы и сознанием самих русских, что их империя принесла им больше тягот, чем выгод. Однако насилия начались на Кавказе.

Дикий народ и суровый ландшафт Кавказа вдохновили Пушкина на лучшие его произведения. Туда был сослан Лермонтов, и там произошла его роковая дуэль. Поэт-дипломат Грибоедов женился на грузинке и похоронен в Тбилиси. На протяжении столетий Кавказ служил стратегическим буфером между Россией и враждебными ей империями — Турцией и Персией. Великая грузинская царица Тамара вышла замуж за одного из князей Московского княжества в XIII веке. Борис Годунов и Петр Великий посылали на Кавказ экспедиции. К началу XIX века Армения, Грузия и значительная часть Азербайджана находились под контролем России. С современной точки зрения, окончательное покорение Кавказа, свершившееся 150 лет назад, было классическим примером имперской кампании — беспощадно жестокой, имевшей своей целью территориальное расширение державы и удовлетворение других ее интересов. Но с течением времени суждения меняются. Один английский историк высказал в начале XX века мнение, что эта кампания была необходима для спасения христианских государств Кавказа «от полного разорения, которым им грозили эти ужасные турки и еще более ужасные персы… — поистине справедливая идея, какая когда-либо вдохновляла военное или политическое предприятие. И в силу обстоятельств единственной христианской державой, которая хотела и могла что-либо тут сделать, оказалась Россия»[68].

Первая мировая война привела к крушению Австро-Венгрии и Турции, двух из трех многонациональных империй Европы и Ближнего Востока. Третья империя, Россия, зашаталась и едва не пала. Большевики объединили и вновь включили в Российскую империю (переименованную в Советский Союз) независимые государства, которые армянам и грузинам удалось создать на короткое время. Перестройка возродила стремление к независимости и вскоре привела к кровопролитию. Столкновения с имперской державой произошли в апреле 1989 года в Тбилиси, а в январе 1990 — в Баку. В Грузии возник этнический конфликт. Спор между Арменией и Азербайджаном из-за Нагорного Карабаха привел к этническим чисткам с обеих сторон и к состоянию необъявленной войны между двумя союзными республиками. Это был уже не бунт против имперской державы, а событие международного масштаба — настоящая война между двумя советскими республиками. Советский Союз начал раскалываться.

Попытки Горбачева уговорами и запугиваниями привести в чувство армян и азербайджанцев успеха не имели. Его дезориентация в обстановке была жестоко продемонстрирована после трагического землетрясения в Армении, которое произошло утром того самого дня, когда он выступал с триумфальной речью в ООН в декабре 1988 года. В первые часы после катастрофы советские власти были подавлены происшедшим. Отклик из-за границы был незамедлительным и ошеломляюще великодушным. Итальянцы прислали отряд карабинеров, обученных действиям в чрезвычайных обстоятельствах. Французы прислали на специально оборудованном самолете роту солдат. Немцы организовали воздушный мост. Англичане, как обычно, полагались на добровольцев — горевших энтузиазмом, но неорганизованных и очень слабо поддерживаемых правительством. Когда прибыла первая волна — пожарные и крепкие молодцы из Международного спасательного отряда, я провел ночь в Шереметьевском аэропорту, помогая погрузить их и снаряжение на один из немногих самолетов, направлявшихся в столицу Армении Ереван. Никто из добровольцев по-русски не говорил, поэтому я посадил на самолет вместе с ними Дэвида Лудлоу, крепкого жителя Ольстера, работавшего в политическом отделе посольства. Я не стал просить разрешения советских властей или нашего собственного начальника службы безопасности. Никто не стал жаловаться на это нарушение правил. Через несколько дней за Лудлоу последовал Найджел Шекспир, помощник военного атташе, и Адам Нобл, один из наших экспертов по России из исследовательского отдела Форин Оффис. Хотя это не было следствием их работы в Армении, оба они были высланы из Советского Союза, когда весной следующего года между разведками обеих стран произошел «обмен любезностями».

Через четыре дня бригада Международного спасательного отряда вернулась из Армении. Входивший в бригаду пожилой врач сказал, что то, что он видел, было хуже того, что ему довелось видеть в Аахене и Дрездене в конце войны. Бригада подсчитала — на основе своего опыта в Сальвадоре, Мексике и Колумбии, — что общее число погибших может достигать 200 тысяч. Первая официальная цифра была 40 тысяч. Окончательное количество жертв было определено примерно в 20 тысяч: убедительный пример ненадежности статистики. Члены бригады испытывали к армянам громадное сочувствие, но они критически отзывались о русской системе командования и контроля. Даже самое простое решение принималось после получасовых споров. Из-за плохо организованной работы спасателей уцелевшие люди погибали под завалами или умирали от удушья раньше, чем их успевали освободить. Много людей быстро погибло от одной пыли. Одна женщина все еще сидела за завтраком с ребенком; не раненная — она была мертва. Даже птицы не успели улететь и лежали мертвые на улицах.

Члены бригады МСО были уверены, что больше нет надежды найти уцелевших и что спасательным командам и врачам делать тут больше нечего. Что сейчас требовалось, — это средства для вывоза обломков зданий, палатки, продовольствие.

Однако английские пожарные, врачи, медсестры все прибывали и прибывали. Некоторые вскоре начали жаловаться на то, что работы для них нет. Через десять дней большинство из них уехало обратно. Они хорошо потрудились в совершенно ужасающих условиях. Но и с английской стороны координация оставляла желать лучшего. Некоторые добровольцы игнорировали указания местных властей, ссылаясь на то, что они лучше знают, что и как следует делать. Находились и такие, что обвиняли своих товарищей в пьянстве и в желании приобрести популярность. Можно было услышать угрозы подать в суд за клевету. Я послал в Лондон письмо, в котором рекомендовал, чтобы английское правительство создало постоянную организацию быстрого реагирования на случай стихийных бедствий, основанную на вооруженных силах и располагающую собственным транспортом. Я получил ожидаемый ответ. То, что делают итальянцы и французы, нам не указ. Наша система может показаться странной, но (так было мне сообщено) она действенна. Иначе говоря, для внесения в эту систему каких-либо перемен не было ни денег, ни воли.

Советские люди были удивлены и тронуты щедрым проявлением западного сочувствия и поддержки. Ольгу Дмитриеву, преподавательницу русского языка в посольстве, и Сашу Мотова всегда учили, что окружающий мир и капиталисты ненавидят СССР. Они были убеждены, что Запад может быть только враждебным, и что нашей естественной реакцией должна была бы быть радость по. поводу бедствия и попытка воспользоваться им в своих целях. Когда произошло нечто противоположное, они и многие другие начали верить в то, что «холодная война» на самом деле приходит к концу.

Однако катастрофа не привела к тому, на что я и другие наивно надеялись, — она не сблизила армян и советское правительство. Рыжков, премьер-министр, проявил себя хорошо. Телезрители видели его говорящим с людьми, лишившимися всего своего имущества, теплосердечного, человечного, готового разразиться слезами. Это было начало его репутации «плачущего большевика». Но Горбачев повел себя абсолютно неправильно. Он отправился в Армению вскоре после возвращения из Нью-Йорка. В частных беседах и на заседаниях политбюро он выражал горячее сочувствие армянам. Но телевидение показывало, как он обвинял Тер-Петросяна и других членов армянского комитета защиты Нагорного Карабаха в том, что они используют бедствие в политических целях. Говорят, армяне на улицах плевались в его сторону. Зарубежные и отечественные циники заявляли, что для Горбачева пять миллионов армян значат меньше, чем 50 миллионов азербайджанцев и других мусульман, живущих в Советском Союзе. Один из русских служащих посольства в приливе шокирующего, но, без сомнения, широко распространенного великорусского шовинизма заявил мне, что Горбачев был совершенно прав, поставив на место этих ноющих, продажных, неблагодарных армян. Все это укрепляло глубокие, почти параноидальные подозрения армян. Некоторые из них считали, что землетрясение было вызвано секретным русским испытанием ядерного оружия. Другие думали, что эвакуация бездомных и осиротевших детей в Россию — это трюк, сознательная политика депортации, и дети никогда домой не вернутся. Много лет спустя даже здравомыслящие армяне все еще не простили Горбачева.

В июне 1990 года мы полетели с г-жой Тэтчер в Ленинакан, один из городов, больше всего пострадавших от землетрясения, чтобы открыть школу, построенную там англичанами. Мы столкнулись с поразительными сценами. Встречать г-жу Тэтчер пришло 150 тысяч человек, более половины населения города. Люди запрудили улицы, взобрались на деревья и крыши. Все приготовления службы безопасности пошли прахом. Нам пришлось выйти из машин и чуть ли ни с боем продираться через толпу. Я мысленно спрашивал себя — а ну-ка вдруг кто-нибудь запаникует — что тут начнется? Это походило на прибытие Королевы Виктории в Британскую Индию — вплоть до таких деталей, как высокомерное высказывание Замятина, советского посла в Лондоне, и других русских в адрес местных жителей («Ну и хаос! Впрочем, чего можно ожидать от этих людей?»).

Мы с Джилл впервые увидели Армению в 1960-х. В отличие от Баку и Тбилиси, Ереван был почти совершенно советским городом, хотя некоторые его здания были довольно красивы. За городом вы обнаруживаете эллинские районы и древние церкви Армении, древнейшего христианского государства. Интеллектуально-просвещенный дух, присущий армянской церкви, выгодно отличает ее от русского православия. В апреле 1991 года мы вернулись туда с официальным визитом. Левон Тер-Петросян, бывший диссидент и арестант, стал теперь президентом. Он был молод, красив, умен, воротник его под галстуком был по кавказскому обычаю расстегнут. Он родился в Сирии, где его отец был одним из основателей Сирийской и Ливанской коммунистических партий. По профессии ученый, он был в 1988 году заключен в тюрьму за членство в Комитете по защите Нагорного Карабаха и, таким образом, пришел в национальную политику с почтенным послужным списком.

Тер-Петросян был настолько рассудителен и уравновешен в анализе проблем Армении — в вопросе о Нагорном Карабахе он был почти противоестественно справедлив, — что я невольно спрашивал себя, как в этом кипящем водовороте кавказских эмоций он смог подняться до вершины власти. Армения, безусловно, станет независимой, сказал он. Но, в отличие от прибалтов, армяне будут следовать затяжному процессу, вытекающему из горбачевского закона 1990 года об отделении республик от Союза. Будет множество вопросов, требующих переговоров. Армянская экономика почти полностью интегрирована в экономику остального Союза. Это ограничивает свободу Армении идти своим путем, а также проводить экономическую реформу так быстро, как ей хотелось бы. Но хотя армяне готовы вести себя разумно и участвовать в игре в соответствии с советским законом, Горбачев выдохся и вряд ли пойдет на какие-либо добровольные уступки республикам. Консерваторы в Москве перешли в контрнаступление. Однако в Армении коммунистическая партия больше не пользуется влиянием и, по словам Тер-Петросяна, он заключил собственное соглашение с советскими военными и КГБ.

Лидеры парламентской оппозиции встретили нас в здании Верховного Совета. Коммунистов не было: о них говорили, что они боятся показаться на люди. Из всех присутствующих наиболее четко формулировал свои мысли Айрикян, человек сорока с лишним лет, красивый, бородатый и элегантно одетый, который провел много лет в тюрьме за «терроризм». В июле 1988 года он был арестован, выдворен Горбачевым из страны, и только недавно вернулся. В отличие от Тер-Петросяна, он считал, что Армения должна добиваться независимости немедленно, а не тащиться, пробираясь через советский юридический лабиринт. Далее армянская независимость должна быть гарантирована пятью постоянными членами Совета Безопасности ООН. Я предостерег его относительно гарантий других стран, сказав, что поляки до сих пор не простили англичанам бессмысленную гарантию, которую они дали Польше в марте 1939 года. Я считал, что армянам надо оставаться в нормальных отношениях с русскими — это будет служить противовесом, учитывая то море мусульман, которым они фактически полностью окружены. Так они и поступили, став независимыми.

Мы посетили также премьер-министра Манукяна, небольшого роста интеллектуала в очках. Он настаивал на том, чтобы говорить по-армянски, так что мы потеряли массу времени на перевод. Я пытался убедить его в том, что республики укрепят свои будущие позиции в переговорах с Москвой, если уже сейчас создадут рабочие группы по разработке практических способов разделения экономических и иных обязательств после отхода от центра. Однако Манукян, как и большинство остальных, был одержим политикой. Практические проблемы раскола Союза были ярко продемонстрированы нам, когда мы посетили одну из строек — крупнейший в Европе завод по производству программных устройств для компьютеров, который строился с участием английской фирмы «Саймон Карвз» в окрестностях Еревана. Завод, естественно, принадлежал Союзу и им финансировался. Его рынок и поставщики комплектующих находились в России. Армяне не могли даже надеяться когда-нибудь выкупить его у Москвы. Что же произойдет, если они получат независимость? Кроме Тер-Петросяна, никто из политиков, очевидно, не задумывался над такими проблемами. Но в одном важном вопросе инакомыслящие оказались правы, а он ошибся: к концу года Армения стала независимой.

В апреле 1989 года Горбачев вернулся из еще одной заграничной поездки, на этот раз из Лондона, и сразу же столкнулся с новым кризисом на Кавказе. Однако в данном случае трагедия не была результатом разгула стихии — ее сотворили люди. Утром в воскресение 9 апреля мы услышали по Би-би-си, что предыдущей ночью во время беспорядков в Тбилиси было убито 16 человек. Эти люди, как было сказано, участвовали в демонстрации за независимость Грузии. Адам Нобл, находившийся на дежурстве, связался с английскими преподавателями в Тбилиси. С ними все было в порядке. Один из них находился в центре города в 4 часа утра, когда произошло столкновение. По его словам, солдаты парашютно-десантных войск вошли в толпу, держа в руках лопаты. Было убито около 20 человек, в основном женщины. История происшедшего восстанавливалась постепенно, по частям.

Осенью 1988 года студенты разбили палаточный городок напротив парламента в центре Тбилиси. Они требовали большей автономии для Грузии и меньшей автономии для менее крупных этнических групп, таких как абхазы, также проживавшие в республике. Демонстрации были мирными. Однако их продолжительный вызов власти раздражал грузинских партийных руководителей. Первый секретарь Коммунистической партии Грузии Патиашвили обратился за помощью к Москве. Перед самым возвращением Горбачева из Лондона Лигачев и Язов отдали приказ об отправке дополнительных войск в Тбилиси. Премьер-министра Рыжкова они не информировали, а Горбачев узнал о том, что произошло, только когда приземлился во Внуково. На следующий день грузинских партийных руководителей охватила паника (по элегантному выражению Горбачева, они «наложили в штаны»). Патиашвили велел местному военному командующему, генерал-полковнику Родионову, послать войска. Со временем оба, естественно, стали козлами отпущения. Горбачев обвинил Язова, Крючкова и других в том, что они не считаются с его авторитетом, придерживаются старых насильственных методов, полагая, что тактика убеждения означает слабость. Разве они не понимают, что демократия требует новых методов? Он не убедил их ни тогда, ни позже. В ту ночь Черняев пророчески записал в своем дневнике: «Горбачев стоит перед выбором: либо (военная) оккупация и снова — империя, либо федерация, или, вернее, конфедерация… Готов ли Горбачев к этому? Или он думает, что другие ему не позволят?». К тому времени, когда Горбачев нашел ответ на этот вопрос, было уже слишком поздно.

Однако впервые кровавая советская расправа стала предметом публичного разбирательства. Съезд народных депутатов создал комиссию по расследованию. Одним из членов ее был Собчак. В комиссию вошел также специалист по конституционному праву Александр Максимович Яковлев. Несколько месяцев спустя Яковлев сказал мне, что Москва действительно дала разрешение использовать войска, но только для охраны стратегических объектов в городе. Руководство грузинской компартии решило очистить площадь рано утром, когда там будет мало народа. Но все произошло не так, как предполагалось. Приготовления сил безопасности были такими демонстративными и такими продолжительными, что еще до прибытия войск на площадь устремились тысячи людей. Они соорудили баррикады на дорогах, ведущих к площади, чтобы помешать прибытию новых войск, однако, эти заграждения помешали им самим спастись, когда началось столкновение. Невооруженные войска, размещенные позади полиции, были снабжены лишь щитами и дубинками. Солдаты начали действовать, когда демонстранты прорвали линию полицейских. Тогда-то они и пустили в ход свои лопаты. Конечно, они были совершенно не обучены обращению с толпой, и у них не было никакого специального снаряжения. Было применено некоторое количество газа «Черемуха», используемого для подавления беспорядков, и ничего другого, что имело бы смертоносное действие. Жертвы были, главным образом, в результате паники и давки в толпе.

Я заметил, что это описание звучит подозрительно, как попытка обелить виновников. Но Яковлев заверил меня, что комиссия подвергла строжайшему допросу всех причастных лиц, включая Лигачева и Язова, которые полностью сотрудничали с комиссией. Сами грузины, сказал он, не выражают неудовлетворенности по поводу отчета комиссии. Собчак впоследствии проницательно указал, что такое решение было результатом «коллективной безответственности, которая на языке партийных функционеров называется «коллегиальностью принятия решений». Так рождается пресловутая «коллективная мысль», коллективное, речевое мышление системы, больше напоминающая животные инстинкты»[69].

Сколь бы ни был правдив окончательный доклад, сам факт, что парламентская комиссия могла собирать свидетельские показания и докладывать о действиях исполнительной ветви власти, был крупнейшим достижением. Увы, этот эксперимент не был повторен после других кровавых инцидентов, запятнавших последние два года пребывания Горбачева у власти. По меркам XX столетия «Тбилисская расправа» была мелким событием, сравнимым разве что с «Бостонской резней» 1773 года, когда английские войска убили в стычке восьмерых американцев. Но так же, как американские революционеры получили в результате мучеников, которые были им нужны, чтобы вытеснить англичан из Северной Америки, жертвы в Тбилиси явились водоразделом во все более меняющейся этнической политике последних лет перестройки.

Даже после небольшой, но ожесточенной гражданской войны, разыгравшейся в Грузии зимой 1991 года и разрушившей значительную часть главной улицы Тбилиси возле парламента, и несмотря на унылые окраины, застроенные после нашего первого посещения в 1964 году, этот небольшой город остается очень красивым — со своим замком, церквями, синагогой и деревянными домами с балконами, льнущими к скалам ущелья, по дну которого протекает река Кура. Когда мы отправились туда осенью 1990 года, грузины уже выметали последние следы старого режима. В центре города напротив Городского совета на Площади Свободы (в прошлом площадь Ленина) находилась зеленая поляна, где еще несколько недель назад стоял памятник Ленину. Институт марксизма-ленинизма превратился теперь в штаб-квартиру многочисленных партий и группировок, созданных в последние месяцы. Нашими гостеприимными хозяевами были Бачи Бегишвили и его жена Нино. Брат Нино, популярный пианист Александр Торадзе, в 1983 году, находясь на гастролях в Испании, остался на Западе. От пережитого шока его отец через несколько недель скончался. Поначалу никто из его друзей не отваживался нанести семье усопшего традиционный визит соболезнования. Тогда Шеварднадзе, бывший в то время Первым секретарем Коммунистической партии Грузии, демонстративно явился на похороны, после чего мигом пришли все друзья покойного.

Бачи и Нино показали нам, насколько лучше живет сплоченная грузинская элита, чем ее собратья в Москве. Сами они жили в собственном доме, построенном дедом Бачи, выдающимся ученым, возле центра Тбилиси. При доме был свой сад: виноградник и смоковница. Мать Нино, бывшая актриса со следами былой исключительной красоты, — жила с ними. Друг семьи, престарелый композитор Алексей Мачавариани, жил в большой квартире, на маленькой площади между русской православной церковью и грузинской церковью XII века. Музыкальный зал в квартире был так велик, что в нем терялись два больших концертных рояля. Мачавариани был уроженцем Гори, города, где родился Сталин. Мать Сталина в свое время работала в доме его родителей. Он принадлежал к тому поколению, которое считало, что в сталинские времена все были гораздо дисциплинированнее и честнее. Бачи заметил: это и неудивительно, в противном случае их бы отправили в лагерь. Мачавариани это не убеждало.

Верхушка среднего класса и интеллигенция Грузии проводила свой отдых в санатории в Боржоми, где заместителем директора был отец Бачи. По пути туда мы заехали в Гори. Маленький домик, где родился Сталин, был прикрыт мраморным навесом, чтобы защитить его от капризов погоды. Находившийся рядом с ним музей был «закрыт на ремонт» уже два года. Но огромный памятник Сталину перед городским советом пребывал во всей своей красе на прежнем месте, быть может, последний во всем Советском Союзе. По мере нашего приближения к Боржоми местность становилась все красивее. Долина сузилась, и почти на каждом повороте дороги возвышался небольшой замок. Деревья только-только начинали окрашиваться в осенние цвета. В горных деревнях по главной дороге разгуливали большие толстые свиньи. На заправочных станциях висели объявления «Бензин» — на английском и грузинском языках, но ни одного — на русском. Бензина было очень мало, как и в Москве. Но Бачи запасся бензином для поездки у своего друга — в Грузии так делаются все дела. В Боржоми мы остановились в небольшом дворце в квазиренессансном стиле, построенном в 1893 году в середине обширного парка одним из Великих князей Романовых. В конце 60-х годов романовские мебель и посуда были разворованы местными партийными боссами. В один из оставшихся письменных столов был вбит гвоздь: Сталин имел обыкновение во время своих визитов сюда вешать на него свою фуражку. На внешней террасе имелась маленькая ниша. Над ней была надпись: «Этот бюст В. И. Ленина был установлен здесь в сентябре 1951 года по приказу и в присутствии В. И. Сталина». Правда, бюста там не было, а на стене была лишь незаконченная надпись по-грузински «Здесь был Ленин…».

В течение нескольких месяцев, к весне 1991 года, общественный порядок, политическая обстановка, отношения между грузинским большинством и южно-осетинцами, абхазами и другими народами, составлявшими часть Грузинской «империи», ухудшились. Все чаще применялось насилие. Национальные чувства грузин бессовестно использовал Гамсахурдиа, интеллектуал и бывший диссидент, проведший некоторое время в одной из тюрем КГБ, где, как утверждали злые языки, он обучился искусству коллаборационизма. Мы вернулись в Тбилиси 31 марта

1991 года, в день выборов президента Грузии. В аэропорту со мной заговорил какой-то человек, до тех пор мрачно сидевший где-то в углу и заявивший, что он член Верховного Совета Грузии. Он вручил мне приглашение Гамсахурдиа на свой день рождения, отмечавшийся вечером этого дня. Бывшая с нами Кэролин Браун, специалист по Кавказу, настойчиво рекомендовала мне отклонить приглашение — Гамсахурдиа, вероятно, пытался использовать мое присутствие в своих целях. Я подумал, что вечер, наверное, будет интересным, и весьма неохотно последовал совету Кэролин. Но она была, конечно, совершенно права. В результате мы провели конец дня за обедом с Бачи и его семьей. К вечеру мы заглянули на избирательный участок, который был устроен в старой школе Бачи, чтобы посмотреть, где он будет голосовать.

Гамсахурдиа одержал блистательную победу. На следующий день, 1-го апреля, в «день смеха», мы нанесли ему визит в здании парламента. Группа неряшливых бойцов новой Грузинской национальной гвардии, одетых в плохо пригнанную форму цвета хаки и красные береты, толкались возле входа с автоматами в руках. На Гамсахурдиа недавно было совершено покушение (хотя его враги говорили, что он его инсценировал, чтобы заполучить сочувственные голоса), и охрана, без сомнения, была необходима. Однако она производила неприятное впечатление. Сам Гамсахурдиа был в изящном синем костюме; его седые усы были тщательно подстрижены. Он был окружен подхалимами. Он спросил меня, уменьшается ли за границей сочувственное отношение к Грузии.

Я сказал, что западная общественность поддерживает расширение демократии и прав человека в Советском Союзе. Она сочувствует желанию республик по-новому построить свои взаимоотношения с Москвой. Но западные правительства не одобряют его наступление на права человека, и если он не изменит своей линии, их сочувствие к Грузии, несомненно, ослабеет.

Гамсахурдиа энергично защищался. Во всем виновата Москва. Советское правительство не желает позволить ни одной республике отделиться от Союза. Расстрелы в Тбилиси, Баку и Вильнюсе показали, как далеко готова зайти Москва. Поддержка Западом Горбачева просто содействует сохранению советского империализма. Иностранным правительствам следует незамедлительно признать независимость Грузии.

Я ответил, что мы можем признать только такое государство, которое обладает реальными атрибутами независимости. Мы говорим как Москве, так и республикам, что путь к независимости лежит через переговоры, благодаря которым учитываются интересы всех причастных сторон.

Многое из того, что говорил Гамсахурдиа, было на первый взгляд резонно. Он старался вести себя как можно лучше, был буквально и фигурально «застегнут на все пуговицы». По внешнему виду он совсем не был похож на фанатика, которого я ожидал увидеть. Но его холодные голубые глаза смотрели исступленно. Во всем, что он говорил, слышалась приглушенная нота опасного, даже безумного экстремизма. Я не встречал никого, кто бы больше него походил на неистового диктатора. Это его политические действия послужили сигналом к боям в конце 1991 года, в результате которых был разрушен центр Тбилиси. Позже он погиб при неясных обстоятельствах в результате какого-то второстепенного инцидента гражданской войны, для развязывания которой он так много сделал.

Самым жестоким образом советская власть проявила себя в последние годы режима в Баку. События, происшедшие там, были гораздо более кровавыми, чем в Тбилиси, но в мире о них помнят гораздо меньше. После резни армян в азербайджанском городе Сумгаите, азербайджанские беженцы из Нагорного Карабаха устроили 13 января 1990 года погром в Баку, во время которого было зверски убито около 50 армян. На следующий день в Ереване состоялся массовый митинг протеста, и вновь вспыхнули бои вокруг Нагорного Карабаха, причем обе стороны использовали тяжелое вооружение, приобретенное ими у продажных служащих Советской Армии. Власть в Азербайджане перешла в руки Национального фронта, антикоммунистического движения азербайджанского народа за независимость, и 18 января Москва послала в Баку армию. Насилие зашло гораздо дальше, чем это когда-либо имело место со времени прихода к власти Горбачева. Даже в официальных сообщениях признавалось, что было убито около 90 человек, включая десяток солдат и двух жен советских бойцов. Настоящая цифра почти наверняка составляла более 200. Русские, армяне и евреи начали уезжать семьями. Телевидение Би-би-си показывало русских матерей, протестующих против призыва резервистов для участия в боях в Азербайджане. Две уборщицы в редакции «Московских новостей» сказали Егору Яковлеву, что они заставят своих мужей спрятаться, только бы им не очутиться снова в армии.

Горбачев и его чиновники заявили всему миру, что Советская Армия вынуждена была вмешаться, чтобы защитить армян от дальнейшей расправы. Горбачев, без сомнения, был искренен. Западные правительства не хотели осложнять ему жизнь. После расстрелов в Тбилиси американцы дали ему знать, что они поймут, если Советы употребят силу для восстановления порядка, но осудят применение силы для предотвращения свободного выражения гражданами своих взглядов[70]. Г-жа Тэтчер повторила это заверение члену политбюро Вадиму Медведеву, когда он посетил ее в Лондоне через месяц после резни в Баку. Действенная центральная власть, заявила она, обязана обеспечивать порядок.

На самом деле истина была более сложной. Вскоре после расстрелов Воронцов, первый заместитель министра иностранных дел, сказал Уильяму Уолдгрэйву, что обе стороны виноваты в равной степени. Решение официально включить Нагорный Карабах в состав Армении, принятое армянами в начале декабря, неизбежно должно было возмутить все еще проживавших там азербайджанцев и их родственников, которые были вынуждены переехать в Азербайджан. Ради 150 тысяч армян, живших в Нагорном Карабахе, ереванское правительство подвергло опасности 200 тысяч армян, мирно живших в Азербайджане, все они теперь могли превратиться в беженцев. Москва не понимала, почему армяне ведут себя так опрометчиво.

Однако у некоторых политиков в Москве было другое на уме. Язов хвастался, ничуть не скрываясь, публично, что войска отправились в Баку, чтобы разобраться с Национальным фронтом. Фалин в частных беседах признавал, что подлинная цель Москвы была политическая и имперская, а не гуманитарная. Национальный фронт, говорил он, милитаризованная, дисциплинированная организация, построенная по иерархическому принципу. Она добивается оружия, денег и политических связей с Турцией, Ираном и другими странами, «далее к югу». Москва применила умеренную силу, чтобы избежать тысяч жертв в будущем. Фалин не распространялся о том, что вмешательство Москвы имело побочную выгоду — восстановление в Баку власти коммунистов.


Баку — чарующий древний город. В центре находятся средневековый форт, старый дворец, древние турецкие бани, мечети и старые дома. Вдоль одной стороны старого города расположены особняки, построенные Нобелем, Гульбенкяном и другими нефтяными магнатами в конце XIX века. Когда мы впервые приехали туда в апреле 1991 года, все это находилось в плачевном состоянии разорения, присущего последним годам советского режима. В одном отношении Баку находится в невыгодном положении. Он построен на откосе, напротив которого тянется плоское морское побережье, заставленное насосами, выкачивающими нефть. Попутный газ не удаляется, а просто поступает в атмосферу, так что запах стоит такой, что кажется — зажги кто-нибудь неосторожно спичку, и все взлетит на воздух. Тем не менее, появились первые признаки национальной реставрации. В старых караван-сараях были устроены маленькие уютные ресторанчики. Над городом уже не господствовали коммунистические символы. Их заменил новый флаг Азербайджана: синяя, красная и зеленая горизонтальные полосы со звездой и полумесяцем в центре. Большая часть вывесок все еще имела надписи кириллицей. Но то тут, то там в употребление входила тюркская версия латинского алфавита, как символ новой ориентации страны.

Президент Муталибов, поставленный на этот пост русскими после резни в январе 1990 года, оказался красивым человеком могучего телосложения. Он говорил тихо (порой его было почти не слышно), оснащая свою речь неуверенными апелляциями к исламу. Его честолюбивой целью было связать Азербайджан через Турцию с Европой. Он критиковал Горбачева за то, что тот не поставил армян на место, когда начались беспорядки в Нагорном Карабахе. Горбачев, мол, говорит банальные слова о ленинской политике дружбы между народами. Но Ленин в наше время устарел, и с ним считаться не приходится. До сих пор Азербайджан обладал лишь «марионеточной независимостью». Это положение надо менять.

Премьер-министр Гасан Гасанов был его противоположностью: шумный человек, очень простой, в очках. Он говорил очень быстро, касаясь лишь самых что ни на есть общих мест: это был официальный говорун, предпочитавший выкрикивать что попало, но только не связывать себя какими-либо конкретными предложениями. Он считал, что Азербайджан может стать Абу-Даби Каспия, если только русские уйдут с дороги. За обедом он не умолкал почти ни на минуту: любой человек, сыгравший сколько-нибудь значительную роль в истории Европы или Среднего Востока, был на самом деле турком; никакой опасности исламского фундаментализма не существует; исламские страны более нравственны, чем западные, так как полигамия уменьшает угрозу внебрачных связей. Его жена, удивительно «блондинистая» для азербайджанки, скучала и молчала. Мне было трудно решить, серьезный ли он человек. Однако доказанная им способность оставаться в том или ином руководящем кресле, несмотря на последующие смены режима, показала, что он обладает незаурядной политической ловкостью.

В мае 1991 года мы с нашими друзьями, Сашей и Мариной Чудаковыми, приехали в Кабардино-Балкарию, одну из пяти «автономных республик» Северного Кавказа. Саша был членом советской Академии наук. На протяжении почти двадцати лет он проводил сложный эксперимент в глубине громадной искусственной пещеры, вырубленной в горном граните под сенью горы Эльбрус, высочайшего пика Европы. Целью эксперимента было улавливать и считать нейтрино (стабильные субатомные элементарные частицы, испускаемые Солнцем), проносившиеся через десятки сосудов с нефтью, снабженные фотоэлектронными элементами. Пока что у Саши было мало значительных результатов, как, впрочем, и у американцев, проводивших столь же грандиозный эксперимент на другом краю света.

В 1943 году балкарцы были депортированы в Центральную Азию вместе с чеченцами, ингушами и другими народами Северного Кавказа, которые, по мнению Сталина, были не вполне чистосердечны в своем сопротивлении немецкому вторжению. Тысячи из них умерли в поездах и во время пеших переходов. Наш друг Анатолий Приставкин описал все это в своем полуавтобиографическом романе «Ночевала тучка золотая». Подруге Марины, Джемилиат, жившей в долине, пришлось оставить весь свой скот и все имущество, когда явились солдаты. Она взяла с собой четверых маленьких детей и приобрела еще семерых в Центральной Азии. Когда она и другие вернулись в 1958 году домой, им пришлось практически восстанавливать все с нуля. Младшая дочь Джемилиат, Асиат, полненькая молодая женщина в красных сапогах и с ребенком на руках, недавно справила свадьбу по традиционному обряду. Молодой человек из соседней деревни похитил ее и увез в горы на мотоцикле — в прежние годы он бы увез ее на лошади. Ее семья отнеслась к происшедшему с полным одобрением: Асиат завела уже много знакомств с женатыми мужчинами деревни. Младший сын Джемилиат, Хазир, был совсем другим. Несмотря на перестройку, в долине все еще не было проведено настоящих выборов. «Всем, — с пылом воскликнул он, — управляют из Москвы, и точно таким же образом, как прежде». Ему это надоело.

Русские веками считали крайне важным удерживать в своих руках Северный Кавказ как трамплин для себя и одновременно как барьер против Турецкой и Персидской империй на юге — это был своего рода эквивалент британского северо-западного пограничного района Индии. Но русские были не слишком разборчивы в методах, с помощью которых удерживали эту территорию. В своей повести «Хаджи Мурат» о завоевании русскими Кавказа Толстой описывает чеченскую деревню, разоренную русскими солдатами:

«Старики хозяева собрались на площади и, сидя на корточках, обсуждали свое положение. О ненависти к русским никто и не говорил. Чувство, которое испытывали все чеченцы от мала до велика, было сильнее ненависти. Это была не ненависть, а непризнание этих русских собак людьми и такое отвращение, гадливость и недоумение перед нелепой жестокостью этих существ, что желание истребления их, как желание истребления крыс, ядовитых пауков и волков, было таким же естественным чувством, как чувство самосохранения»[71].

По мере того как советская империя расползалась по швам, становилось все яснее, что настоящие сражения произойдут на Кавказе.


Все, что было двусмысленного и неопределенного в старой Российской империи, воплотила в себе Украина. Даже здравомыслящие русские с трудом соглашались признать, что Украина — это какая-то отдельная территория. Их с детства научили верить, что русская история восходит по прямой от средневекового Киева, через Московскую Русь, к империи Петра и Екатерины, к Советскому Союзу и, наконец, к сегодняшней России. Они говорят, что само слово «Украина» означает «окраина», что это вовсе не название настоящей страны. Украинский язык, добавляют они, всего лишь неуклюжий старомодный диалект крестьянской русской речи. По их мнению, именно поэтому лучшие писатели Украины предпочитали писать по-русски, а не на своем родном языке. Русские не могли понять, почему такая несуществующая страна должна быть отделена от основной русской территории. В глубине души вряд ли кто-либо из них верил в то, что такое отделение может быть длительным.

Многие украинцы тоже не были уверены в долговечности своей страны, и не без оснований. После того как Киевская Русь была раздроблена на части татарами, на долю Украины редко выпадало больше нескольких коротких и трудных лет существования в качестве независимого государства. Украинские земли подвергались постоянным набегам русских, турок, татар, казаков, поляков, шведов и немцев. Поляки и иезуиты пытались подорвать Украинскую православную церковь, создав Греко-католическую (униатскую) церковь, которая сохраняла православную литургию и в то же время признавала власть Папы. То, что началось в результате политического маневра, превратилось в настоящую церковь, приверженцы которой готовы были положить за нее свою жизнь. Украинские земли были объединенными с 1569 по 1648 год, но лишь под польским суверенитетом. Казацкий гетман Хмельницкий попытался избавиться от владычества Польши и заключил в 1654 году союз с Москвой. Это значило попасть из огня да в полымя. После победы под Полтавой в 1709 году Петр Великий лишил Украину последних претензий на автономию. Цари делали все, что могли, для русификации Украины. Даже либеральный царь Александр II запретил печатание книг на украинском языке и использование этого языка в высших учебных заведениях. Тараса Шевченко, самого знаменитого поэта Украины, отправили в ссылку в Среднюю Азию простым солдатом. Только в Западной Украине, которую австрийцы выкроили из территории Польши в конце XVIII века, украинцы могли развиваться в условиях относительной свободы.

Однако, несмотря на все эти притеснения, украинцы нашли в себе силы создать независимое государство после падения царизма. Но после непродолжительного союза с поляками против большевиков, в 1921 году они были преданы теми и другими, и их страна вновь была разделена. Западная Украина стала бесправной и угнетенной частью Польской республики. Судьба Советской Украины была намного хуже. Около шести миллионов украинцев умерло от «голодомора» — искусственного голода, созданного Сталиным в 1932 и 1933 годах, чтобы насильственно внедрить коллективизацию. Все коммунистическое руководство Украины и значительная часть украинской интеллигенции были уничтожены во время «чисток». Хрущев, секретарь Украинской компартии с 1938 года, вновь ввел жестокую политику русификации. Когда Советский Союз в соответствии со своим соглашением с нацистской Германией аннексировал Западную Украину за два года до немецкого вторжения в СССР, сотни тысяч людей были депортированы, сосланы или убиты. Неудивительно, что многие украинцы приветствовали немцев, когда те пришли на их территорию в 1941 году. Однако зря украинцы на них надеялись. Немцы намеревались использовать Украину просто как источник сырья и рабской рабочей силы. В боях и в результате немецких расправ погибло от пяти до семи миллионов украинцев. А когда война закончилась, между украинскими националистами и советскими войсками началась партизанская война, и репрессии возобновились.

В 1954 году советские власти отпраздновали трехсотлетнюю годовщину договора с Хмельницким и преподнесли Украине в подарок Крым, который русские захватили у турок в 1783 году. Первым украинцем, возглавившим Коммунистическую партию Украины, стал Шелест. Однако к тому времени на сцену выходило более молодое и менее послушное поколение украинских интеллектуалов. При Брежневе репрессии возобновились. Диссидентов ссылали, сажали в тюрьмы, а в некоторых случаях казнили. Шелеста сняли и заменили Щербицким, верным Москве сторонником жесткого курса. Снова были закрыты периодические издания на украинском языке, а в сфере образования возобновлена русификация. Такая политика продолжалась вплоть до начала 80-х годов. Между тем, русские, составлявшие большинство на востоке, вокруг Харькова, в Крыму и на Черноморском побережье, продолжали переезжать на Украину. Пока Горбачев не вывел Щербицкого из политбюро в сентябре 1989 года, Украина оставалась по всем признакам образцом старомодной советской республики. Однако внешние признаки были обманчивы. Внешнее спокойствие, которое поддерживал Щербицкий, быстро подходило к концу.

Киев стоит на зеленом холме — на западном берегу реки Днепр. Когда вы приближаетесь к нему по плоской равнине, вы видите золотые купола древнего монастыря — Киево-Печерской Лавры, башню Святой Софии, воздвигнутую в XI веке в подражание ее тезке в Константинополе; из темной листвы деревьев эффектно выступают одна за другой сверкающие золотом церкви. Это один из самых замечательных городских ландшафтов в мире. Впечатление портит лишь огромная статуя «Матери Родины» — памятник в честь Победы. Он возвышается надо всем, памятник вульгарности последних лет брежневского правления; громадная, безвкусная скульптура, вполне созревшая для того, чтобы быть демонтированной после того, как уйдет на вечный покой последний ветеран. Сюда приходят фотографироваться молодые пары в день свадьбы, так же как в Мурманске они приходят к «Алеше». Нескольким парам посчастливилось сфотографироваться рядом с г-жой Тэтчер, которая побывала здесь в июне 1990 года — для них это было своего рода материнское благословение, которого они никогда не забудут.

Киев производит совсем иное впечатление, чем Москва. Величественные жилые дома, бульвары, окаймленные каштанами, — все это напоминает Вену XIX века. Летом юноши и девушки прогуливаются, разглядывая друг друга, по центральной улице города Крещатику или нежатся на золотых берегах Днепра. Это чистейшая Средняя Европа, город, в котором ничто не подавляет человека. Вдоль отвесно поднимающейся вверх улицы, мощенной булыжником, где жил автор «Мастера и Маргариты» Булгаков, тянутся маленькие кафе, театры и картинные галереи — этакий миниатюрный обветшалый Челси. Дом Булгакова — № 13 — был местом действия многих сцен «Белой гвардии», его романа о Киеве в 1918 году. Сейчас это чудесный музей, руководимый, как водится, женщинами-энтузиастами. В 1990 году новый музей Ленина, выглядевший анахронизмом чуть ли не с того дня, когда он был построен, демонстрировал выставку современной русской живописи, спасенной от уничтожения, к которому ее приговорил некий советский судья. В историческом музее была развернута выставка, посвященная Солженицыну: «От ГУЛАГа до Нобелевской премии». Целая серия камешков в огород советского режима. Как заверил нас местный шофер, есть даже выставка, посвященная летающим тарелкам. Часть ее, по его словам, посвящена метрового роста крысам, появившимся в последнее время в Москве. У этих крыс пуленепробиваемая шкура, и если посадить их в клетку, они могут зубами перегрызать прутья решетки. Нам хотелось посетить эту выставку, но времени не хватило.

Имеются и другие памятники прошлому, например, массовые захоронения в Борисполе, где НКВД похоронил свыше 200 тысяч жертв; ров в Бабьем Яре — ныне парк в окрестностях города, не так далеко от центра; там было убито немцами 150 тысяч человек, в основном евреев.

Англичане собирались устроить в Киеве в июне 1990 года большую торговую выставку. Мы опасались, что она может попасть под перекрестный огонь, так как украинские националисты начинали давать знать о себе. Подобно прибалтам, они выставляли напоказ свои традиционные цвета: желтый с синим флаг независимой Украины. Устроят ли они скандал, если мы не представим его на выставке? А если представим, то не устроят ли скандал советские власти? Уильям Уолдгрэйв отправился в Киев выяснять ситуацию. Во время наших официальных визитов уже чувствовалось, что ветер дует в новом направлении. Анатолий Зленко, спокойный красивый заместитель министра иностранных дел, твердо заявил, что сейчас на Украине все хотят большей политической автономии. Более того, все большее число людей настаивает на полной политической независимости. Правда, это еще не мнение большинства, сказал он. Однако его это, по-видимому, совсем не шокировало. Ельченко, второй секретарь Украинской коммунистической партии, огромный, как слон, человек с красным лицом, олицетворение местного партийного босса, изложил нам неуклюжую версию знакомой песни о перестройке. Ему это давалось нелегко. Руководство Украинской партии, заявил он, обвиняют в чрезмерном консерватизме. Но Украина тоже испытывает бури перемен: забастовка шахтеров, Чернобыль, давление движения защитников окружающей среды, усиливающиеся националистические настроения. Украинцы погибали, сражаясь во имя справедливых и несправедливых целей. После Октябрьской революции украинская интеллигенция была почти полностью истреблена тремя волнами террора. Украинская коммунистическая партия ныне смирилась с существованием главного националистического движения — «Народный Рух». Но сепаратисты и прочие антипартийные, антисоветские элементы, стоящие за отделение от Союза, бередят старые раны, воздействуя в особенности на молодежь. Будущее Украины в максимальной политической и экономической автономии в рамках Союза. Положение на Украине в основе своей стабильно. Партия управляет всем. Она старается найти общую платформу с другими политическими элементами. Но она знает, где скрываются «негативные силы». Это последнее замечание прозвучало явно угрожающе. Но в целом для ортодоксального партийного чиновника это было поразительное заявление. Ельченко был, по-видимому, действительно взволнован. Быть может, подумал я, несмотря ни на что, он настоящий украинец.

В этот вечер в охотничьем домике на окраине Киева мы обедали с его политическими противниками, главой «Народного Руха» Иваном Драчом и его коллегами. Люди постарше вели себя осторожно. Более молодые бормотали что-то насчет независимости. Вечер закончился народными танцами и бесчисленными тостами. Уолдгрэйв неосторожно провозгласил тост за «Украинскую независимость». Тут же вмешался один английский чиновник, заявивший, что в своем тосте министр в действительности имел в виду «Украинскую культурную независимость». «Ничего подобного!» — твердо возразил Уолдгрэйв и вновь поднял свой бокал. В последующие годы я нередко напоминал лидерам Руха, что первым официально высказался в поддержку независимости Украины англичанин.

Принцесса Анна открыла выставку в Киеве в начале июня. Мы жили в правительственном доме для гостей в центре города; за углом от нас находился украинский парламент, красивое здание в неоклассическом стиле, построенное после Второй мировой войны. Парламент (по-украински Верховная Рада) переживал муки избрания нового председателя. Кандидатов было девять, включая Драча и Ивашко, преемника Щербицкого на посту Первого секретаря Украинской коммунистической партии. Здание пикетировали демонстранты, державшие в руках украинский национальный флаг и плакаты, поносившие Ивашко как партийного наемника. Немного подальше, на Октябрьской площади возле памятника Ленину, группки людей выкрикивали что-то насчет независимости. В самой Верховной Раде вспыхивали стычки между теми, кто говорил по-украински, и русскими депутатами. Националисты совершили классическую ошибку. Они стали настаивать на том, чтобы Ивашко отказался от поста секретаря партии, прежде чем баллотироваться в председатели парламента. Когда он отказался, они стремительно покинули зал. Таким образом, он получил около 270 голосов, а следующий за ним кандидат — около 40. Если бы националисты остались и приняли участие в голосовании, они образовали бы солидный блок против Ивашко, и если бы даже он был избран, ему пришлось бы с ними считаться.

Когда стали известны результаты, толпы народа выразили свой протест громкими криками. Они издевались над депутатами, пробиравшимися в свою гостиницу. Одна негодующая женщина убеждала милиционера: партийный аппарат фальсифицировал итоги; после демонстраций ее сына и невестку задержали одетые в штатское агенты. Милиционер, похоже, ей сочувствовал. К нам присоединился Константин Демахин. Я спросил его: «Это революция или еще один бунт?». Он сказал, что народ «репетирует».

Спустя неделю мы вновь полетели в Киев с г-жой Тэтчер. Ивашко уговорил ее выступить перед Радой. К своему удивлению, она нашла полукруглый зал полным. (Почему это ее удивило при ее-то репутации, я не знаю. Но позже она записала: «Я справилась неплохо, как всегда».) Она произнесла экспромтом суровую лекцию о власти закона и успешно уклонилась от вопросов бородатого представителя парламентской группы бывших политических заключенных, который хотел, чтобы она высказалась по поводу местных политических проблем. Меньший успех сопутствовал ей, когда ее попросили открыть в Киеве посольство. Она ответила, что так же не может открыть независимое посольство в Киеве, как не может этого сделать в Сан-Франциско. Националистические депутаты никогда ей этого не простили.

Вечером мы присутствовали на торжественном представлении Английской национальной оперы «Ксеркса» Генделя. Все мы едва держались на ногах от усталости. По окончании спектакля назойливые офицеры службы безопасности КГБ попытались помешать премьер-министру пройти за кулисы и встретиться с труппой, на том основании, что они еще не произвели «разведку маршрута». Мы отодвинули их в сторону. Молодой студент пригласил меня к себе домой на чашку чая и был разочарован, узнав, что я все-таки не Джек Мэтлок. После спектакля мы проехали 30 километров из Киева до официального дома для гостей, который Щербицкий построил для себя самого: в лесистом парке стояло огромное здание, заставленное громоздкой, безвкусной мебелью, в каждой комнате — громадные пошлые картины. Здание и лес охраняла, по меньшей мере, рота сотрудников КГБ в форме и в штатском, несмотря на отсутствие какой-либо мыслимой угрозы. На следующий день по дороге в аэропорт мы увидели столь же внушительные силы безопасности. Константин Демахин сказал, что украинцы более дисциплинированны и трудолюбивы, чем русские: «Из них выходят лучшие ефрейторы в армии. Они всегда в точности выполняют любой приказ, каким бы глупым он ни был».

После закрытия выставки украинцы перешли на украинское время — на один час больше московского, — еще один жест независимости от России.


Двумя месяцами позже, возвращаясь после отдыха летом 1990 года, мы заехали во Львов. До 1918 года он был австрийским городом, с 1918 до 1939-го польским, а в наше посещение — столицей советской Западной Украины. Нас не приняли в старомодном отеле в центре города, потому что у них кончились все запасы воды. Поэтому мы остановились в громадной советской гостинице на вершине холма. Над крышей ее возвышались две огромные радиоантенны, ранее использовавшиеся для глушения иностранных радиопередач. Львов был чистейшая Центральная Европа. Он ни в чем не походил на города Советского Союза, если не считать пустых магазинов. До войны треть населения города составляли евреи — теперь их осталось всего 14 тысяч. Польское население тоже в основном исчезло, хотя две польских церкви остались. Под Львовом, так же, как под Минском и Киевом, были массовые захоронения: здесь тоже НКВД был в той же мере виновен в расправах, как и немецкие эсэсовцы. Послевоенная индустриализация утроила население, численность которого теперь превышала миллион человек. В центре города находились руководящие органы Пушкинского общества и Общества Сахарова. Последнее, как сообщил нам наш украинский гид, было «прогрессивным», первое таковым определенно не являлось. Во Львове, как в Веймаре, русские националисты превратили Пушкина в символ имперской державы, и местным жителям это не нравилось.

Совсем рядом с нашей гостиницей на холме находился собор св. Георгия в стиле барокко. Русская православная церковь завладела им, когда Западная Украина была присоединена к Советскому Союзу. Теперь собор был возвращен греко-католикам. Мне показал его их митрополит Володимир, плотный 80-летний старец с седой бородой, в черной сутане. Он изучал теологию на Западе, после 1946 года был посажен советскими властями в тюрьму на пять лет, а после этого работал кладовщиком и сторожем. Своими церковными делами он занимался тайно и открыто признался, что получил сан священника лишь в 1988 году. Из собора св. Георгия он проводил меня в Преображенский собор в центре города. Униаты весной заполучили его обратно без всякого шума: в один прекрасный день православная конгрегация и все православные священники попросту объявили, что отныне будут считать себя греко-католиками. После этого Володимир привел меня к себе домой: это была одна единственная маленькая комната, в которой он жил уже тридцать лет. После того как он стал епископом, двор перед его домом замостили в его честь.

Представители Руха заверили нас, что в независимой Украине не будет этнических беспорядков, несмотря на то, что история страны знает немало проявлений антисемитизма и кровопролитных столкновений между поляками и украинцами. То же самое говорил председатель Львовского городского совета. После того, как мы посетили редакцию местной националистической газеты «За вильну Украину», мои сомнения не рассеялись. Газета была основана всего три месяца назад и отличалась экстремистской направленностью. Редактором был обходительный человек с лисьим лицом и манерами, не внушавшими доверия. Его заместителем был полоумный археолог. Он утверждал, что шотландцы и украинцы — потомки скифов. Русские, заявлял он, «генетически» ниже, и именно поэтому они нецивилизованны, жестоки и имеют врожденную склонность строить концентрационные лагери.

Бюст Ленина был уже вынесен из парадного входа в старое муниципальное здание. Руководители местной коммунистической партии занимали теперь только один этаж. От них осталась лишь тень того, чем они были раньше; они все время оправдывались и извинялись. Они признавали, что партия в прошлом совершала преступления, и соглашались с тем, что она не может больше рассчитывать на привилегированное положение в состязании с другими партиями. В прошлом это были большие люди, уверенные в себе, наделенные властью. Теперь они не играли никакой реальной роли в жизни города. Мне было их почти жалко.

Люди, узурпировавшие их позиции, занимали теперь остальную часть здания: председатель областного Совета Давымуха, импозантный молодой человек, в прошлом инженер-электронщик, и три его заместителя — Иван Хел (который провел 17 лет в лагерях), Михаил Косив, поэт, и Игорь Юхновский, физик, лидер оппозиции в Раде. По словам Давымухи, он стоит за постепенное и упорядоченное продвижение к рыночной системе и к полному суверенитету Украины. Украине нужно как можно скорее иметь свои собственные деньги, банк и таможню, хотя это и противоречит тенденции Западной Европы к большей интеграции. Украина не может иметь отношения, основанные на принципах кооперации и общего рынка, с другими республиками или с Советским Союзом, пока она не будет обладать достаточным реальным суверенитетом, чтобы вести переговоры на началах равенства. Во Львове это общая точка зрения. Даже коммунисты, те, что этажом выше, согласились с декларациями о суверенитете и экономической автономии, принятыми Верховной Радой 16 июля. Эти идеи еще не полностью разделялись в Киеве, где аппаратчики, вроде Ивашко, все еще старались сохранить целостность Союза. Однако через год они стали уже общим местом.

Весной 1991 года я вновь отправился на Украину с Дугласом Хердом. В результате политических потрясений, имевших место летом и осенью предыдущего года, Ивашко был сменен на посту председателя Украинского Верховного Совета Кравчуком, а спокойный Зленко был теперь министром иностранных дел. Они излучали уверенность в самих себе и в будущем своей страны.

У Кравчука была типичная внешность кряжистого украинца и благодушные манеры. Он имел репутацию партийного служаки: будучи областным партийным секретарем, он был одним из самых активных проводников русификации в Западной Украине. Теперь он заявил Херду, что между Украиной и Москвой не должно быть железного занавеса. Но Украина должна быть равноправным партнером. Она должна владеть и распоряжаться всеми основными средствами и природными ресурсами на своей территории. Она должна собирать все налоги, отдавая согласованную часть центру. Прямое налогообложение из центра должно прекратиться. В течение семидесяти лет партия и правительство были слиты воедино в рамках жестокой тоталитарной системы. Бюрократы в центре вцепились в свои кресла «как блохи в шерсть». Украинские депутаты все еще проявляют угодливость, когда приходится решать трудные проблемы; у них «от страха глаза становятся круглыми» при мысли, что скажет Москва или ЦК Украинской коммунистической партии. И все это говорил человек, который всю свою жизнь преданно проводил политику Москвы на Украине. Тем не менее, этот крупный политик производил освежающее впечатление. Прошло девять месяцев, и ему удалось с помощью различных маневров добиться независимости для своей страны.

В то самое время, когда остальной Советский Союз становился более открытым, политическая линия среднеазиатских республик оставалась неясной. Внешне они имели те же самые государственные институты, что и другие союзные республики: Коммунистическую партию, Верховный Совет, Академию наук, Министерство иностранных дел и свою местную ветвь КГБ. Однако отчасти это было фасадом, под прикрытием которого продолжались политические манипуляции могущественных древних кланов. В годы перестройки вспышки насилия случались и в Средней Азии. В 1986 году в Алма-Ате произошли беспорядки в связи с назначением русского Первым секретарем Казахской компартии. В остальных случаях насилие применялось спорадически, и причины его были скорее общинными, нежели политическими. В 1992 году в Таджикистане началась разрушительная гражданская война, подогревавшаяся интригами с пограничным Афганистаном. Однако в основном партийные руководители в среднеазиатских республиках были уверены в своей власти, сознавали выгоды связи с Москвой и были готовы выжидать, с тем чтобы изменить свои позиции тогда, когда это будет удобно.

В апреле 1990 года мы с семьей отправились в Казахстан и Киргизию — отчасти по делам службы, отчасти для отдыха. Мой отъезд в последнюю минуту был задержан служебным делом. Джилл и остальные уехали без меня. Это оказалось весьма кстати, так как благодаря этому я избежал присутствия на церемонии, во время которой мне пришлось бы отрезать голову овце и съесть ее глаз. Джилл вела себя на моем месте мужественно. Я прибыл в Алма-Ату поздно вечером и прямо из аэропорта поехал к родителям Марата Бисенгалиева, молодого казахского скрипача, вместе с которым я часто музицировал в Москве. Семья Бисенгалиевых, которые были музыкантами более двухсот лет, жила в небольшом доме на окраине города. Позади дома у них был сад с юртой, овцами и козами, а внутри дома, на стенах — портреты британской королевской семьи. Старик был когда-то инженером-железнодорожником; он показал нам фотографию, на которой были изображены он сам и его жена в их бытность студентами в Санкт-Петербурге. Теперь он носил на голове тюбетейку и аккомпанировал на двухструнной домбре своей жене, которая пела казахские песни с таким жаром, что у нее то и дело выскакивала искусственная челюсть, которую приходилось в середине фразы запихивать обратно. Их пятилетняя внучка спела «Alouette» по-английски. Маленький внук сыграл на миниатюрной скрипке «Twinkle, Twinkle, Little Star» (через десять лет Амир стал известным концертным солистом). Марат предложил мне великолепный тирольский альт, который он взял в консерватории, и мы с двумя его друзьями играли Шумана. После этого мы основательно закусили — баранина, изделия из теста, десятки тостов. При всем этом присутствовал «представитель протокольного отдела Министерства иностранных дел» — агрессивный молодой человек, упорно наставлявший Бисенгалиевых относительно того, как им следует меня именовать. Несколько лет спустя Марат рассказал мне, что местные власти заранее посетили их и предложили полный комплект новой мебели, приличествующей приему посла. Бисенгалиевы, естественно, отказались. Во время самого вечера в окрестностях было полно милицейских машин. Таким образом власти напоминали жителям, что порядки не так уж сильно изменились. Однако даже в Казахстане серьезных последствий происшествие не имело.

Во Фрунзе, столице Киргизии (ныне Бишкек, столица Кыргызстана), мы провели ночь в роскошном правительственном доме для приема гостей, расположенном за городом во фруктовом саду. Утром нас повезли на озеро Иссык-Куль в кортеже, состоявшем из двух милицейских машин, лимузина «Чайка», трех машин «Волга» и специальной кареты скорой помощи, в которой находились три медсестры, — в их обязанности входило проследить за тем, чтобы я не умер на месте от сердечного приступа. Мы остановились в еще одном мраморном доме для гостей в курортном селении Чолпон-Ата, в огромном двойном номере со спальней и утепленной ванной. В нашем распоряжении были зимний сад, кинозал, банкетный зал и отличный ресторан, но самое главное — потрясающий вид на озеро и северные склоны Тянь-Шаня. Среди недавних гостей здесь побывали два президента Финляндии и Раджив Ганди. Предметы роскоши были определенно румынские.

Все эти удовольствия оставляли мне мало времени для официальных дел. В Алма-Ате моим главным официальным визитом было посещение Нурсултана Назарбаева, Первого секретаря компартии и Председателя Верховного Совета Казахстана. Я нашел его внушительным, но лишенным обаяния, — правда, впоследствии он стал производить более приятное впечатление. Он считал, что для разрешения многочисленных проблем страны нужны быстрые реформы. Он все еще полагал, что партия лучше всех знает, что и как делать. «Мы будем крепко держать в руках бразды правления. В Казахстане никто всерьез не хочет создавать соперничающие партии». Он стоял за экономическую автономию для республики и намеревался предоставить большую свободу бизнесу. Через несколько дней предстояли выборы Президента Казахстана, на которых он баллотировался. Никто не ожидал его поражения.

В Бишкеке я посетил премьер-министра и министра иностранных дел. Премьер-министр Джумагулов оказался более мягким и разговорчивым человеком, чем Назарбаев. Он тоже говорил о растущей экономической автономии своей республики. В стране существует громадная этническая мешанина, но межэтнической борьбы нет, утверждал он, и никто особенно не настаивает на создании каких-либо альтернативных политических организаций (через неделю после нашего отъезда между различными общинами произошли ожесточенные столкновения). Люди хотели восстановления киргизских традиций. Наконец-то вышел из печати национальный эпос «Манас» об освобождении Киргизии от китайцев. Этому эпосу тысяча лет и он длиннее «Одиссеи» и «Илиады», вместе взятых. Мне трудно было составить ясное представление о Джумагулове. Наверное, несмотря на свою мягкую внешность, человек он жесткий. И, несмотря на разговорчивость, он сообщал меньше фактической информации, чем казалось. На ланче у министра иностранных дел Киргизии, самым разговорчивым оказался Шеремкулов, второй секретарь ЦК компартии Киргизии. Он восхвалял Ленина, день рождения которого приходился на следующее воскресение. Некоторые считали Ленина диктатором, некоторые думали, что он ответственен за репрессии, но Шеремкулов считал Ленина великим вождем, который ввел в стране социализм, будущее всего человечества. В апреле 1990 года это звучало анахронизмом.


В начале 1990 года Лондон запросил у меня оценку состояния Союза. Я повторил свою стандартную линию. Реформа породила сопротивление. Переворот против Горбачева возможен. Успешным переворотом по определению будет такой, момент и способ осуществления которого никто заранее предсказать не может. Я обращал особое внимание на ухудшающееся положение в прибалтийских государствах, особенно в Литве. Москва, возможно, позволит прибалтам покинуть Союз мирно. Но нам надо заранее определить свою публичную линию поведения на тот случай, если Горбачев прибегнет к силе. Мы могли бы поддержать насильственное восстановление порядка. Но применение силы для подавления законных политических чаяний народов Прибалтики — это было бы уже нечто совсем другое. Я указал на то, что провести в этом деле различие будет непросто. Две недели спустя мы столкнулись с трудностью именно такого порядка в связи с расстрелами в Баку.

На протяжении всего 1990 года у Горбачева оставалось все меньше пространства для маневра. Москва применила к Литве экономическое давление. Оно не дало результата. 11 марта Литва объявила о своем суверенитете. 12 июня ее примеру последовала Россия; 16 июля — Украина; 27 июля — Белоруссия, в августе — Татарстан. Эти акты были символическими. Даже на этой стадии «суверенитет» означал для всех, кроме прибалтов, автономию внутри конфедерации, а не действительную независимость. Однако 13 января 1991 года советские специальные воинские части штурмовали телевизионную вышку в Вильнюсе, столице Литвы. 13 человек было убито, более 100 ранено. Количество жертв было значительно меньше, чем в предыдущем году в Баку. Но возмущение, вызванное этим событием, как за границей, так и внутри страны, было гораздо сильнее. Черняев саркастически спросил меня: «Быть может, мертвые мусульмане в Баку волнуют Запад меньше, чем мертвые христиане в Вильнюсе?».

Расстрел в Вильнюсе стал поворотным пунктом. Общественность в республиках стала непримиримой. Горбачев окончательно упустил из своих рук инициативу. Однако он продолжал бороться. В отчаянной попытке сплотить вокруг себя общественное мнение он объявил референдум о будущности Советского Союза. 17 марта 1991 года советскому народу должен был быть задан вопрос: «Считаете ли вы необходимым сохранить Союз Советских Социалистических Республик в качестве обновленной федерации равноправных суверенных республик, в которой права и свободы людей всех национальностей будут в полной мере гарантированы?». Эти права и свободы, объявил Горбачев, будут охраняться и поддерживаться новым «Союзным договором», который он заключит с пятнадцатью республиками СССР.

За месяц до референдума я посетил Ельцина с Тони Лонгриггом, начальником отдела внутренней политики посольства. Впервые я заметил, что на левой руке у Ельцина не хватает пальцев: их оторвало найденной им ручной гранатой, которой он играл в детстве. Он был в лучшей, чем обычно, физической форме, а его суждения были здравыми и подобающими государственному деятелю. Однако на этот раз он был менее радостно возбужденным и менее уверенным в себе: возможно, подумал я, это результат непрерывной кампании поношения и подлых трюков, которые над ним учиняли. Он говорил тихо, почти час, называя Горбачева не иначе, как «Он». Ельцин настаивал на том, что Союз должен быть сохранен, однако, организован по новому принципу: снизу вверх, а не сверху вниз. Россия развивает прямые взаимоотношения с другими республиками. Он не станет пытаться мешать проведению референдума. Но в добавление к вопросу Горбачева избирателей РСФСР спросят также, хотят ли они избрать собственного президента на основе всеобщего избирательного права.

Это предложение было мастерским ходом. Горбачев пытался помешать Ельцину пропагандировать себя среди избирателей. Ельцину не предоставили времени для выступления на телевидении. Вместо этого он блестяще выступил на радио «Россия». Он повторил, что поддерживает союз. Но весь вопрос в том, какой союз? Такой, в котором различные республики удерживались бы силой? Или же это должен быть добровольный союз, из которого республики могли бы выйти, если они того пожелают? Горбачев призывает людей голосовать за социалистический союз. А что если они хотят иметь несоциалистический союз? Горбачев спрашивает людей, хотят ли они, чтобы союз соблюдал права человека. Но, справедливо заметил Ельцин, правительство обязано гарантировать права человека, независимо от того, существует союз или нет. Выходит, сказал он, что те, кто проголосует против союза, стоят за нарушение прав человека? Заключил свою речь Ельцин воодушевляющим призывом к народу голосовать за него как президента России.

Накануне референдума мы отправились с Ольгой Трифоновой, вдовой одного из лучших советских писателей 70-х годов, осмотреть чеховскую усадьбу «Мелихово» в 90 километрах к югу от Москвы. В соседнем городе было церковное кладбище с могилами сына и дочери Пушкина. Дочь Пушкина умерла в 1919 году, через два года после Октябрьской революции. Несмотря на культ Пушкина, которым отмечен каждый фактический след жизни поэта, могилы были почти совершенно запущены. Погода была кошмарная: дождь, слякоть, грязь. Дача Чехова была расположена в очень приятной и типично русской сельской местности. Но это была подделка. Она несколько раз сгорала дотла и была восстановлена ученым Авдеевым, ослепшим во время войны. Его жена служила ему поводырем в долгой борьбе с властями за то, чтобы с чеховской территории убрали совхоз и восстановили усадьбу в том виде, в каком она была при Чехове. Авдеев вскоре умер, и новым хранителем музея стала еще одна героическая женщина.

Ольга спросила меня, как ей следует проголосовать на следующий день. Я сказал, что не знаю. Дипломатически это был правильный ответ: не мое дело было вмешиваться во внутреннюю советскую политику. Но кроме дипломатии, это и в самом деле было так: я понятия не имел, какой ответ был бы наилучшим для России. Горбачев пытался превратить референдум в вотум доверия. Если бы он выиграл, то есть получил бы ответ «да» более чем от половины избирателей, все равно это мало бы что значило. Он мог заявить, что получил мандат на суровые меры в области экономики и против непослушных республик. Но это не повлияло бы на рядовых граждан, которые уже выражали протест против экономических лишений, или на непослушные республики, большинство которых уже заявило, что в любом случае намерены игнорировать результаты референдума. Если бы он получил менее половины голосов, это было бы для него катастрофой. Юрий Афанасьев высказал предположение, что в этом случае он мог бы попытаться сфальсифицировать результаты. Что касается Ельцина, то для него стало бы настоящим триумфом, если бы он получил больше половины голосов за создание поста Президента России, и катастрофой, если бы получил меньше. Впрочем, ему было бы нетрудно продемонстрировать, что голосование по поводу Союза было бессмысленным, каковыми бы ни были его результаты. Пожалуй, подумал я, наилучшим вариантом было бы большинство по обоим вопросам.

Собственно говоря, именно так и случилось. Значительная часть советского электората поддержала союз. Но русские столь же единодушно высказались за избрание собственного президента. Через четыре дня после этих событий я вместе с Дугласом Хердом нанес визит как Горбачеву, так и Ельцину. Время от времени Горбачев излучал свое обычное обаяние. Но в остальные моменты, а они становились все более продолжительными, он был мрачен и замкнут — заметная перемена. Он думал, что оппозиция попытается теперь дестабилизировать обстановку. Предстоят ожесточенные политические бои. Он не допустит дальнейшего развала государственных структур. В то же время казалось, что он полон решимости и дальше осуществлять перемены. Этот процесс потребует времени, за которое сменятся не одно правительство и не одно поколение. Несмотря ни на что, «мы вползаем в глубочайшую реформу». Референдум показал, что большинство граждан хочет, чтобы Советский Союз сохранился. Демонстрируя поразительный самообман, порожденный подтасованной информацией, которой его снабжал Крючков, он утверждал, что даже прибалты и кавказцы хотят остаться в Союзе: это местные власти помешали им свободно голосовать. Теперь должны будут начаться переговоры о новом союзном договоре — в первую очередь с девятью республиками, которые недвусмысленно ответили «да». Различные республики могли бы потребовать для себя разные условия: ведь, в конце концов, в царской империи Польша, Финляндия и Бухара — все имели особый статус. Теперь он неохотно соглашался на то, чтобы республики, желающие выйти из Союза, могли это сделать, при условии, если они готовы решить путем переговоров такие вопросы, как права меньшинств, стратегические проблемы и экономические связи. Процесс будет болезненным. Но «нам придется пойти по этому пути в близком будущем». Херд твердо заявил Горбачеву, что мы не одобряем того, что произошло недавно в государствах Прибалтики. Но распад Советского Союза был бы вреден для всех нас. Он заявил прессе, что по этой причине Англия решительно поддерживает «обновленный и добровольный союз». Когда мы после этого обменивались с ним мнениями, я сказал, что все еще не верю, что Горбачев собирается начать настоящие переговоры с прибалтами. Херд не согласился со мной.

Ельцин многозначительно заявил нам, что с тех пор, как Херд был у него в сентябре 1990 года, все изменилось к худшему. Горбачев связал свою судьбу с консерваторами. Он убедил советский парламент отклонить 500-дневный план быстрых экономических реформ. После расстрелов в Прибалтике он согласился с фронтальной атакой на гласность, худшей, чем в брежневские времена. Ельцин был вынужден дистанцироваться от него. Россия, сказал он, сейчас работает над своим собственным планом экономической реформы, и представил нам проект преобразований в экономике, обеспечивающий снабжение необходимыми ресурсами, от простоты которого захватывало дух. Однако Ельцин опять же настаивал на том, что союз должен быть сохранен. Он никогда не сомневался, что большинство проголосует за союз. Он готов к переговорам. Но проект договора, предложенный Горбачевым, не годится. Нельзя согласиться с предложенным им разделением функций между центром и республиками. Шесть республик вообще не останутся в союзе. Несколько других откажутся называться «социалистическими». Тогда центральное руководство начнет проводить еще более жесткую линию. Он и Горбачев олицетворяют два непримиримых подхода к этому вопросу. Он считает, что тоталитарную систему надо сейчас ликвидировать, но не силой, а законными и конституционными методами. Риска гражданской войны нет, сказал он, хотя Горбачев пытается всех пугать этой перспективой. Сейчас важно избрать Президента России — эту идею поддержало на референдуме 70 процентов русского электората.

Когда мы распрощались, Херд сказал мне, что Ельцин «опасный человек», едва поддающийся контролю. Но его анализ ситуации, в общем-то, верен. Горбачев сейчас почти всецело живет в заоблачных высях. Референдум ничего не дал для прояснения отношений между центром и республиками. В лучшем случае он создал почву для мужественной, уклончивой и в конечном итоге неудачной попытки Горбачева ратовать за союзный договор, федеративное или конфедеративное соглашение между республиками, которое сохранило хотя бы тень союза. Пожалуй, самым значительным результатом референдума было то, что он открыл путь к народному голосованию 12 июня 1991 года, сделавшему Ельцина Президентом России и давшему ему моральное превосходство над Горбачевым, а также законное право подавить августовский путч.

Российская империя представляла собой организм с очень прочными корнями, складывавшийся на протяжении почти тысячи лет в результате войн, мирной колонизации, географических открытий и заселения. Русские жили не только в крупных городах, но и за пределами древних земель самой России, где они чувствовали себя так же, как дома. Но эта империя не была морской державой, где различие между колониями и метрополией является очевидным. Поэтому сравнивать ее надо не с Британской империей, где, в конце концов, единственное, что надо было предпринять колонизаторам во время ее распада, это сесть на свои корабли и отплыть, например, из Индии на родину. Сравнивать ее надо с Австро-Венгрией и Турцией или с Канадой и Северной Америкой.

Подобные сравнения, однако, нелегко признают те, кто считает, что русские — уникально имперский народ. Они забывают о том, что, по словам Самюэля Хантингтона (явно звучащих как бессознательный отклик на размышления Сергея Витте о характере русской мощи, которые приведены в качестве эпиграфа к предыдущей главе), «Запад завоевал мир не превосходством своих идей, или ценностей, или религии (к которой было приобщено мало представителей других цивилизаций), а, скорее, своим превосходством в применении организованного насилия. Люди Запада часто забывают об этом факте. Те же, что не живут на Западе, не забывают никогда»[72].

Крушение советской империи сопровождалось гораздо меньшим кровопролитием, чем крушение заморских европейских империй. Причем больше крови было пролито в результате борьбы между этническими группами, предотвратить которые имперская держава не хотела или не могла. Самая крупная расправа, учиненная советскими войсками, — в Баку в январе 1990 года — сопровождалась значительно меньшим числом жертв, чем Амритсарский расстрел, произведенный британскими войсками в 1919-м. Количество жертв в Вильнюсе в 1991 году равно по численности погибшим от британских парашютно-десантных войск в «кровавое воскресенье» 1972 года в Лондондерри.

Русские продолжали интриги за пределами своих границ — на Кавказе, в Молдавии, в Средней Азии. В Западной Европе мы еще пятьдесят лет назад усвоили, что уже нельзя вторгнуться в Бельгию или Люксембург, когда нам этого захочется. Русская риторика, особенно когда речь заходит о государствах Прибалтики, создает впечатление, что русские этого урока еще не усвоили. И пока они его не усвоят, соседи будут их бояться. Однако, когда доходит до практических дел, русские, если не считать кровавого и неумелого вторжения в Чечню, не предпринимали серьезных попыток восстановить свои имперские притязания. Подобно лапкам лягушки, к которым прикасаются электрическим проводом, остатки империи время от времени содрогаются. Но имперский напор иссяк.

7 Крен вправо

Распаду центр не в силах помешать;

На мире всем анархии печать.

У. Б. Йитс. Второе пришествие[73]

Стратегической целью Горбачева всегда была реформа — насколько далеко идущая, он вначале и сам точно не знал. Однако тактика его состояла в том, чтобы занимать центристскую позицию. Он заручался поддержкой как радикалов, так и реакционеров — в зависимости от того, кто мог послужить его целям в данный момент, и натравливал экстремистов друг на друга, когда это представлялось целесообразным. Однако, начиная с лета 1989 года, эта тактика стала давать слабые результаты. Горбачев становился все меньше хозяином положения. Он уже больше не маневрировал. Он колебался, склоняясь то к одному крылу, то к другому. К концу 1990 года, который Черняев назвал «потерянным годом», ему совершенно не доверяли ни те ни другие.

Этот процесс упадка время от времени знаменовался похоронами. В июле 1989 года умер Громыко. Политические волнения в Москве были в самом разгаре. Европейская империя Сталина, сохранению которой Громыко посвятил всю свою жизнь, начинала разваливаться. Сталин рекрутировал Громыко на дипломатическую службу в 1939 году — это было частью его кампании по замене старых большевистских дипломатов, которых он систематически расстреливал. Как министр иностранных дел Громыко был связан со многими советскими преступлениями и глупостями. Сейчас он был выставлен для торжественного прощания в пышном Доме Советской Армии, построенном в неоклассическом стиле. Снаружи километровая очередь простых людей ждала момента, чтобы отдать последний долг покойному. Зеркала и люстры были задрапированы черной тканью. Военный оркестр играл похоронную музыку. Повсюду стояли солдаты по стойке смирно. Угодливые молодые люди из протокольного отдела Министерства иностранных дел изображали горе. Гроб Громыко был водружен на высоком катафалке под таким углом, что мои глаза упирались прямо в его ноздри. Его медали и ордена — многие десятки — были разложены перед ним на алом бархате. Я тронул его вдову за руку; она тихо сказала мне что-то по-английски, я ей — по-русски. Громыко, возможно, и не был симпатичным человеком, он не умел мыслить конструктивно, не был наделен воображением. Но вдова его не была в этом виновата, сейчас она просто плакала.

Конец 1989 года был отмечен еще более значительной смертью. Горбачев восхищался Сахаровым, но ему нелегко было с ним ладить. Сахаров был слишком независимым, слишком мало считался с правилами разумной политики и был склонен сводить сложные тактические вопросы к простым моральным истинам. На Съезде народных депутатов между ними постоянно происходили столкновения. 14 декабря 1989 года, грубо используя свое право председателя, Горбачев запретил Сахарову высказаться по поводу монополии коммунистической партии, вытекавшей из статьи 6-й Конституции. Но Сахаров не собирался сдаваться. Последнее, что он сказал в ту ночь перед тем, как лечь спать, было: «Завтра будет бой». Утром жена нашла его мертвым: он умер от сердечного приступа во сне.

Три дня спустя его тело было выставлено для прощания в громадном «Дворце молодежи» на Комсомольском проспекте. Это было политическое событие, а также повод для выражения народных чувств, подобных тем, что сопровождали когда-то похороны Льва Толстого. Ближайшие станции метро были закрыты, как это делается всегда, когда власти надеются таким способом помешать людям собираться без официального разрешения. На соседних улицах в автобусах находилось большое количество войск, готовых приступить к действиям, если что-нибудь пойдет не так. Люди, пришедшие на прощание, — их было, пожалуй, около 250 тысяч, — выстроились в километровую очередь на 20-градусном морозе, чтобы отдать последний долг умершему. Внутри здания квартет имени Бородина исполнял камерную музыку, как это бывало на похоронах каждого генерального секретаря коммунистической партии после смерти Сталина. Московская интеллигенция поочередно стояла в почетном карауле. Губенко, актер театра на Таганке, который был теперь министром культуры, сидел на сцене. Пока мы наблюдали за происходящим, какая-то пожилая женщина начала кричать: «Они убили его — диктатура и узурпаторы». Ее тихонечко увели. Группа молодых людей была одета в национальные украинские костюмы; их шапки обвивали ленты с надписью «Чернобыль!». У других были нарукавные повязки с перечеркнутой цифрой 6, что означало: долой 6-ю статью Конституции и монополию коммунистической партии — за это Сахаров боролся в день смерти.

Когда мы встали утром в день похорон, мы услышали по Би-би-си первые сообщения о беспорядках и демонстрациях в Румынии. Сильнейший мороз, стоявший накануне, сменился серой слякотью с густым туманом. Джилл и я вместе с детьми два часа ждали в Лужниках прибытия траурного кортежа. Были группы людей с плакатами, на которых была изображена символическая цифра 6, группы с русским Андреевским флагом и люди с плакатами, на которых было написано: «Простите нас! Мы должны были поддержать вас в 1980-м!». (Тогда Сахаров был отправлен в ссылку в Горький.) Между тем, добродушно настроенная толпа все время увеличивалась. Молодые милиционеры, окружавшие толпу, очевидно, не получив никакой команды, не знали, как себя вести. Толпа же бесцельно колыхалась, и мы боялись, что кто-нибудь может поскользнуться и упасть на покрытую слякотью землю; начнется паника, а значит, возможны и жертвы. С огромным трудом удалось расчистить проход, чтобы пронести гроб к трибуне. Вдова Сахарова Елена Боннэр взяла микрофон и прокричала: «Вы несете плакаты с надписью: «Мудрость, Честь, Совесть». Почему бы вам самим не проявить чуточку мудрости, чести и совести вместо того, чтобы беспорядочно толпиться, как животные. Вспомните всех тех, кто был задавлен насмерть на похоронах Сталина в 1953 году». Это прозвучало зловеще.

Первым говорил академик Лихачев, единственный человек в России, который пользовался частью того уважения, которое народ питал к Сахарову. Он назвал Сахарова одним из лучших представителей русской интеллигенции (с ударением на слове «русской») и сравнил его с Толстым, еще одним борцом за справедливость. Евтушенко прочитал напыщенное стихотворение, в котором было много самолюбования. Собчак напомнил о том, что Сахаров умер в годовщину восстания декабристов, первого либерального восстания против царизма. Юрий Афанасьев призвал всех бороться, как боролся Сахаров, против статьи 6 и за создание настоящей демократической оппозиции. После этого гроб с телом понесли под звуки «Адажио» Альбинони, любимого музыкального произведения Сахарова. Когда мы уходили, нас узнала маленькая женщина в красном берете. Ее звали Елена, и она предложила познакомить нас с Даниэлем Митлянским, скульптором, который снял с Сахарова посмертную маску. Она сдержала слово, скульптор подарил нам копию маски.

В тот вечер нас пригласили на поминки, которые были устроены в огромном ресторане гостиницы «Россия». На них присутствовало, по меньшей мере, тысяча человек. Люди стояли в очередь к микрофону, чтобы поделиться своими воспоминаниями о Сахарове — афганские ветераны, инвалиды, люди, которым он помог получить квартиру, представители всей той массы людей, которым он неустанно помогал. Ораторы подчеркивали, что Сахаров не был таким политически наивным и непрактичным, каким казался, и он был прав, отказываясь идти на компромисс.

Я же думал, что его время прошло, что сейчас не время для героев, а время для практичных государственных деятелей, таких как Горбачев, жизнь которого Сахаров без нужды осложнял. Однако теперь, когда его не стало, я уже не был в этом уверен. Наступивший год показал, что России все еще была нужна ее совесть и что у либеральной оппозиции не было другого лидера, который мог бы сравниться с Сахаровым в верности нравственным принципам и в чистоте помыслов. То, что он иной раз неверно оценивал тактическую ситуацию, было менее важно. Его смерть была сильным ударом для демократического процесса. Спустя некоторое время я прочел его «Воспоминания». Его мужество и целеустремленность, его стойкость и убежденность, выраженная в статьях, обращенных к широкой публике и непосредственно к советскому руководству, в том, что Россия может уцелеть только при условии, если она станет открытым обществом, — были незаменимой интеллектуальной и политической подготовкой перестройки.

Трагедия 1990 года была в том, что демократы, пришедшие на смену Сахарову, не смогли отрешиться от своих разногласий. Они в достаточной мере не освободились от подозрений по отношению к Горбачеву, чтобы оказывать ему и его реформам последовательную поддержку, в которой они нуждались, и тем самым преградить путь реакции в лице «твердолобых коммунистов». Вместо этого они стали поддерживать Ельцина. Если бы Сахаров был жив, то, я думаю, он мог бы сыграть роль катализатора более широкого сотрудничества между демократами и либеральными коммунистами, а это могло бы спасти страну от многих последующих испытаний.

Между тем старая гвардия в коммунистической партии начала проявлять недовольство. Первоначально эти люди поддерживали Горбачева, полагая, видимо, что он может заставить старую систему заработать вновь. Однако на 19-й партийной конференции он достаточно ясно их предостерег, что политическое их влияние в будущем будет основываться на заслугах и поддержке общественности, а не на тайных интригах в прокуренных комнатах. Он знал, что ни конфронтация, ни уговоры не заставят их отказаться от власти. Поэтому прибег к тактике «салями», отрезая от реакционного большинства по кусочку — сначала он это проделал посредством «мини-переворота» в сентябре 1988 года, а потом еще раз — с помощью выборов в марте 1989 года. Видя, что в одном городе за другим избиратели лишают их должности, партийные боссы поняли, что цели Горбачева несовместимы с их целями. Зарождался дух мятежа, который в течение последующих двух лет объединил ведущих деятелей в партии, армии и тайной полиции. Они надеялись таким образом вновь подчинить себе Горбачева. Зимой 1990–1991 годов им это почти удалось.

Сразу же после выборов в марте 1989 года состоялся пленум ЦК Коммунистической партии. Применив весьма изящный тактический маневр, Горбачев воспользовался представившейся возможностью, чтобы организовать «отставку» 110 членов ЦК — одного из каждых шести. В их числе были такие «тяжеловесы» как Громыко, Алиев, бывший Первый секретарь компартии Азербайджана, престарелый человек, наделенный каким-то зловещим обаянием, который в 1993 году вновь появился на сцене в качестве Президента уже независимого Азербайджана, а также маршал Огарков, который, будучи начальником Генерального штаба, пытался оправдать факт уничтожения корейского пассажирского самолета в 1983 году. То была крупнейшая «чистка» после той, которую учинил Сталин среди делегатов XVII партийного съезда в 1934 году. Для жертв существенная разница состояла в том, что на этот раз их не расстреляли, а предложили тихо уйти, посулив щедрые пенсии и завесу молчания над их прошлым. Образовавшиеся вакансии заполнили среди прочих Евгений Примаков, академик Велихов, физик-ядерщик и специалист по контролю над вооружениями, Валентин Фалин, заведующий Международным отделом ЦК компартии, и Юлий Квицинский, советский посол в Бонне. Все они сыграли видную роль на последнем этапе перестройки. Из них в дальнейшем сохранился лишь Примаков, став предпоследним премьер-министром во времена Ельцина.

Горбачев, таким образом, избавился от мертвого груза консерваторов. Однако те, кто поддерживал его в ЦК, все еще были в меньшинстве. Дискуссия на пленуме была шумной и продолжительной. «Лоялисты» были в смятении, возмущены растущей критикой партии в печати, но самое главное, что вызывало у них ярость и страх, это растущая возможность утраты партией политической монополии. Горбачева поносили в таких выражениях, какие раньше не допускались в отношении действующего генерального секретаря; были слухи, что его снимут. Пространные выдержки из протокола пленума появились в «Правде», все еще находившейся в руках его противников. Сайкин и Соловьев, бывшие партийные боссы Москвы и Ленинграда, потерпевшие поражение на выборах, высказывались особенно озлобленно. Экономические реформы непоследовательны, говорили они. Частный бизнес обогащается за счет государственных предприятий. Эта критика не была лишена основания. Горбачев сопротивлялся упорно и отвечал своим противникам характерными для него длинными речами. Экономика действительно находится в полном беспорядке. «Надо смотреть правде в лицо: многие люди разучились работать. Они привыкли к тому, что им платят просто за то, что они сидят на рабочем месте». Надо, чтобы рядовые граждане взяли на себя ответственность за процветание страны. Именно для этого нужна демократия. Партия в прошлом указывала путь. Но реформа надвигается снизу, а не насаждается сверху. В этом нет никакой угрозы ни партии, ни социализму. «Если диалог со всеми уровнями общества — это трусость, тогда я не знаю, что такое мужество».

На время Горбачеву удалось унять мятежные настроения. Но ситуация, наблюдавшаяся на апрельском пленуме 1989 года, повторилась на пленумах в феврале 1990-го и в апреле и июле 1991 года, на Первом съезде Российской коммунистической партии в июне 1990 года, на XXVIII и последнем съезде КПСС месяцем позже. Всякий раз Горбачев оказывал сопротивление, уговаривал, стращал и грозил в случае необходимости уйти в отставку. И каждый раз в руках у него оставалось все меньше реальной власти, чем прежде.

Перед партией стояли два не терпящие отлагательства решения. Способна ли она сохранить свою конституционную монополию власти, против которой боролись Сахаров и его друзья? И есть ли в одной партии место для Лигачева и реакционеров с одной стороны, и Горбачева и его последователей — с другой? Эти два вопроса были тесно связаны между собой. От ответа на них зависел сам характер Советского Союза как политического организма.

Статья 6 Конституции СССР 1977 года — «брежневской» — характеризовала Коммунистическую партию как «ведущую и направляющую силу советского общества, ядро его политической системы, а также государственных и общественных организаций». На практике партия, разумеется, и без этой формулы владычествовала над политической жизнью страны. Однако формула имела не только символическое значение, поскольку служила юридической помехой любой форме многопартийной демократии. Даже внутри самой партии были люди, считавшие, что пришло время для перемен. В конце 1985 года Александр Яковлев в порядке гипотезы предложил Горбачеву разделить партию на две отдельные партии — социал-демократическую и коммунистическую, которые стали бы состязаться друг с другом за поддержку электората[74].

В то время Горбачев счел эту идею преждевременной, но продолжал мысленно возвращаться к ней. Уже в январе 1990 года его сподвижники открыто говорили мне, что партия может расколоться. Лаптев считал, что многопартийная система ныне неизбежна. Само слово «коммунист» может стать в глазах избирателей недостатком. А в конце января Си-эн-эн сообщила, что Горбачев собирается уйти с поста генерального секретаря и использовать в качестве основы своей власти облечённый усиленными полномочиями пост президента. Я отнесся к этому скептически. Но Егор Яковлев из «Московских новостей» сказал, что эта идея действительно носится в воздухе. Партия настолько дискредитирована, что уже не играет существенной роли как орудие управления страной. Горбачев может продол: жать двигать вперед перестройку как глава парламента — ведь он в 1989 году уже трижды грозился уйти с поста генерального секретаря. Яковлев не думал, что Горбачев пойдет на этот шаг в скором времени. Сторонники жесткого курса все еще слишком опасались реакции в народе, чтобы заставить его форсировать события. Но Горбачев больше не мог лавировать между радикальным и реакционным крылом партии. Чтобы держать политический процесс под контролем, он должен был теперь руководить, идя впереди. В противном случае Советский Союз ожидала одна из двух восточно-европейских версий: румынская или югославская — кровавое восстание или распад.

Осмыслив эти сведения, я сообщил в Форин Оффис, что Горбачев полон решимости сломить власть партийной бюрократии и ее политическую монополию и что он полностью контролирует положение. Эта моя уверенность была, однако, сильно подорвана пленумом, который партия созвала в феврале 1990 года. Когда он начался, я находился в Лондоне, где занимался подготовкой к приезду делегации парламентских депутатов во главе с членом политбюро Вадимом Медведевым. Я услышал по Би-би-си, что в первый день Горбачеву не удалось настоять на своем. Лигачев подверг резкой критике его политическую линию в области экономики, по национальному вопросу, по проблемам Германии и единства партии. Бровиков, советский посол в Варшаве, обрушился с резкими нападками на самого Горбачева. Телевидение показало поток генералов, выходивших из Кремля с ничего не выражающими лицами и отказывавшихся от комментариев. И все-таки Горбачев вновь предпринял успешную контратаку. Он убедил весь Центральный комитет, кроме Ельцина, у которого на сей счет были свои идеи, проголосовать за поправку к Конституции, аннулирующую ведущую роль партии, и одобрить либеральный проект новой программы партии для ее утверждения на XXVIII съезде, который должен был быть созван позже в том же году. По своему языку этот проект значительно отличался от заклинаний, содержавшихся в прежних партийных документах. Горбачев, наконец, сам употребил слово «плюрализм» без прилагательного «социалистический». Выражения вроде «социалистический рынок», «социалистическая законность» и другие оруэлловские иносказания были отброшены. Для внешнего мира эти перемены казались малозначительными, какими-то талмудистскими тонкостями. Между тем они знаменовали собой отказ от целого блока укоренившихся идеологических формул, которые не позволяли партии высказывать политически и экономически осмысленные идеи относительно реального мира.

Противники Горбачева внутри партии начали теперь обдумывать новую стратегию, поразительно похожую на ту, которой придерживался его заклятый враг, Ельцин; она предполагала использование институтов России в борьбе против институтов центра. И Ельцин мог, по крайней мере, опираться на призрачные правительственные институты РСФСР. Учитывая, что у РСФСР, в отличие от других Советских республик, не было ни своей собственной коммунистической партии, ни собственных органов безопасности, ни даже Академии наук. Русские не имели ничего против этой видимой дискриминации до тех пор, пока Советский Союз функционировал как действенная замена старой Российской империи. Но когда Союз стал приходить в упадок, они начали призывать к созданию собственных институтов. В частности, требования о создании Российской коммунистической партии стали усиливаться с начала 1990 года. Сторонники Горбачева были от этого в ужасе. Когда я спросил, почему, Лаптев сказал мне, что Российская коммунистическая партия обязательно попадет в руки правых, консервативных поборников порядка, квазифашистских экстремистов.

Надо сказать, что в последние годы существования Советского Союза разделить политические группировки на «левые» и «правые» было нелегко. Гитлеровская партия, как известно, называлась Национал-социалистической партией немецких рабочих. Муссолини, прежде чем стать фашистом, был социалистом. И поскольку крайности часто сходятся, крайне правые в Советском Союзе включали как коммунистических сторонников жесткого курса, так и националистов; их взгляды были порой неразличимы. Позиции же умеренных коммунистов типа Горбачева — людей левых взглядов — эволюционировали в нечто, очень похожее на социал-демократию Западной Европы. Многие из более ранних сторонников Ельцина были «либералами» скорее в английском, нежели американском или континентальном смысле слова.

Горбачев попытался помешать созданию Российской коммунистической партии, но неудачно. Новая партия провела свой Учредительный съезд в Москве в июне 1990 года. Горбачев в начале съезда пространно настаивал на том, что новая партия должна быть подчинена КПСС. На него тут же набросился командующий Приволжским военным округом генерал Макашов, ставший впоследствии крайним националистом наихудшего сорта. К ужасу либералов, Горбачев не уволил генерала за его вопиюще неуместное вмешательство в вопросы внутренней политики. Отвергнув более либеральных кандидатов, делегаты съезда выбрали генеральным секретарем новой партии реакционного партийного секретаря из Краснодара Полозкова. Я слышал от разных лиц, что этот малоизвестный партийный бюрократ — сила, с которой надо считаться. Но когда я посетил его весной 1991 года в официальном центре Российской коммунистической партии, помещавшемся в старом здании на краю комплекса зданий ЦК в Китай-городе, он показался мне маленьким человеком во всех смыслах этого слова. Его последующая ничем не примечательная карьера подтвердила справедливость моего впечатления.

Реакционеры добились новых успехов на XXVIII — и, как оказалось, последнем — съезде КПСС в июле 1990 года. Вопрос был ясен: будут ли аппаратчики все-таки подчиняться руководству Горбачева? Захотят ли они поддерживать его реформы? Есть ли в партии место для самих реформаторов? Ко времени окончания съезда стало ясно, что партия к реформам не готова; было очевидно, что ей нанесен урон, от которого она уже не оправится. Правые вели себя шумно и оскорбительно. Но их главный представитель, Лигачев, был снят с поста при голосовании, и его активная политическая карьера на этом закончилась. Несмотря на недобрые предчувствия, делегаты неохотно проголосовали за горбачевскую программу социал-демократической партии. Столь же неохотно — четверть всех присутствующих проголосовала против — они вновь избрали его генеральным секретарем. Они согласились на серьезную перестройку организации партии, в результате которой были разорваны почти все остававшиеся связи между партией и государством. Впервые после Октябрьской революции ни один член нового политбюро, кроме самого Горбачева, не занимал никакого поста в государственной системе. С политбюро и партией как инструментами власти было покончено.

Именно в этот момент несколько наиболее радикальных реформаторов, не сразу набравшись мужества, вышли из партии. Ельцин предостерег аппаратчиков, что если они не модернизируют партию, то она вместе с ними проделает путь коммунистических партий Восточной Европы. После этого он, Собчак и Попов мерным шагом вышли из зала под крики: «Позор!». За ними последовали немногие. Шеварднадзе и Александр Яковлев остались на своих местах. Но эффектный выход Ельцина из партии вдохнул мужество в тех, кто, подобно Саше Мотову, откладывали отказ от своих партийных билетов из страха потерять работу, а может быть, испытать кое-что и похуже. С этого момента узенький ручеек людей, покидавших партию, превратился в мощный поток.

Но хотя партия была ослаблена, аппаратчики все еще контролировали органы местной власти: в их распоряжении были кабинеты, телефоны, местная пресса и пока — телевидение. Я предупредил Форин Оффис, что, несмотря на поражение аппаратчиков, недооценивать их не следует. В своем дневнике я записал: «Нет ясной картины того, что аппаратчики пользуются большой поддержкой в стране в целом; судя по позиции горняков, эта поддержка очень мала. Поэтому они могут организовывать путч, но не контрреволюцию».

Наряду с борьбой внутри партии шла борьба на улицах. В первые годы перестройки публичные демонстрации были еще запрещены и разгонялись милицией и КГБ, часто с большой жестокостью. Но по мере того как 1989 год подходил к концу, Юрий Афанасьев и его демократические коллеги начали переносить политическое дебаты на улицы. На их призыв откликнулись сотни тысяч дисциплинированных москвичей. Теперь милиция пассивно наблюдала за тем, как рядовые граждане выражают свою глубокую ненависть к партии. К всеобщему удивлению оказалось, что русский народ столь же политически искушен и в той же мере способен на организованный протест, как и восточные немцы. В то самое время, когда в ноябре 1989 года на Красной площади происходил официальный парад, соперничающая демонстрация требовала отмены руководящей роли партии; на ее знаменах было написано: «Рабочие всего мира — простите нас!». В северном городе Воркуте забастовали шахтеры, требовавшие отмены статьи 6. В декабре население Москвы вышло на демонстрацию в ответ на последний призыв Сахарова. Волгоградская партийная организация в пароксизме атавистического идеологического пыла приказала уничтожить несколько частных парников на окраинах города на том основании, что они представляют собой источник «незаконной спекуляции». С волгоградских рынков тотчас исчезли помидоры, народ в ярости вышел на улицы, и в начале следующего года горком партии был снят в полном составе. То же самое случилось с местным партийным руководством в Тюмени. В Чернигове пьяный шофер разбил казенную машину. Багажник открылся, и в нем оказалась масса продуктов из партийного магазина. Партийные боссы забеспокоились, не сметут ли их «стихийные силы» народного гнева, подобно тому, как они смели Чаушеску.

Вечером 4 февраля 1990 года несколько сотен тысяч человек собрались на Крымском мосту возле Парка Горького. Они прошли по Садовому кольцу, мимо Музея Революции на улице Горького до Манежной площади, находящейся прямо под стенами Кремля. Впервые демонстрации оппозиционеров позволили подойти так близко к самому центру власти. Некоторые несли царские флаги и флаги Временного правительства, «созванного в феврале 1917 года», как бы намеренно пытаясь перекинуть мост в докоммунистическое прошлое. Другие несли лозунги: «Долой КГБ!», «Армия, не стреляй!», «Партийные бюрократы, помните о Румынии!». Константин Демахин шел в рядах этих демонстрантов. Шла с ними и Джилл, которая пошла просто посмотреть, а затем присоединилась к общей массе. На Манежной площади к ним обратились Ельцин, Гавриил Попов, Коротич и поэт Евтушенко. Большинство демонстрантов составляли пожилые люди, принадлежавшие к средним классам. Молодежи среди них было сравнительно мало. Несколько человек узнали Джилл, которая недавно выступала по телевидению: «О! Вы жена «нашего» английского посла!».

Вторая демонстрация состоялась 25 февраля — в годовщину падения царизма в 1917 году. Она была кульминационным моментом кампании выборов в Российский парламент. Власти начали намеренно нагнетать напряженность. Советский парламент предостерегал от «гражданской конфронтации». «Правда» опубликовала обращение ЦК к народу с призывом вести себя спокойно. Джилл принесла из университета, где она регулярно давала уроки разговорного английского, слухи о том, что вокруг Москвы концентрируются войска и демонстрация будет подавлена силой. По телевидению Рыжков говорил веско, но угрожающе о необходимости порядка. Я спрашивал себя, не зайдут ли Афанасьев и его единомышленники слишком далеко.

В субботу 24 февраля — накануне демонстрации демократов — московские коммунисты и военные организовали в центре Москвы антиельцинский митинг. На их плакатах были лозунги: «Народ и партия едины!», «Россия для русских!», «Ельцин и его компания — слуги сионизма!». Я в то время этого не знал, но на митинге присутствовали Крючков, Язов и Пуго — люди, которые впоследствии организовали путч 1991 года.

На следующий день рано утром радио сообщило, что Москва окружена войсками. Медицинские службы были приведены в состояние готовности. Некий православный епископ призывал жителей провести день дома. Мы с Джилл прошли по Большому каменному мосту, ведущему через реку к Кремлю, через парк, раскинувшийся под стенами Кремля, в центр города. Все выглядело мирно. Люди прогуливались, радуясь не по сезону теплой погоде. Но в боковых улицах выжидали войска и милиция; там были припаркованы грузовики, предназначавшиеся для того, чтобы заблокировать улицы, и большое количество закрытых фургонов с надписью «Детское питание», — довольно прозрачная маскировка: в солженицынские времена «черные воронки» обычно имели надпись: «Хлеб» или «Мясо». На крышах дежурили снайперы в бронежилетах. В одном из переулков в конце улицы Горького мы осмотрели Церковь Воскресения, находящуюся в хорошем состоянии и усиленно посещаемую. Внутри она вся была увешана великолепными иконами, спасенными из церквей и монастырей, которые были разрушены в 30-х годах. Холеный священник интеллигентного вида читал в высшей степени «подрывную» и сложную проповедь о взаимоотношениях между Богом, человеком и историей. О том, что человек повел себя неправильно в