Пути в незнаемое (fb2)


Настройки текста:



Пути в незнаемое

Писатели рассказывают о науке
Сборник двадцать первый
Редакционная коллегия:
А. З. Анфиногенов, Д. М. Балашов, З. Г. Балоян, Ю. Г. Вебер, Б. Г. Володин, Я. К. Голованов, Д. А. Гранин, Д. С. Данин, В. П. Карцев, Л. Э. Разгон, А. Е. Русов, И. В. Скачков, В. М. Стригин, Д. А. Сухарев, М. Б. Чернолусский, Н. Я. Эйдельман, Л. Я. Яншин
Составители:
Б. Г. Володин. B. М. Стригин
Художник
Борис Жутовский

Алесь Адамович Проблемы нового мышления

Вначале было чувство. И слово, его выразившее. Свидетельствуют, что, когда первое ядерное устройство сработало, американский профессор Пендридж воскликнул:

— Теперь все мы негодяи!


Причастные к факту появления, привода в мир, и без того расколотый, тревожный, оружия космической мощи, ученые-физики первые и осознали то, что до остальных людей дошло потом, доходило постепенно. А именно: мир стал совершенно другим и необходим новый способ мышления, чтобы человечество выжило и развивалось дальше.

В манифесте Рассела — Эйнштейна 1955 года, ставшего программным документом Пагуошского движения ученых за мир, мысль эта развивается следующим образом:

«Мы должны научиться мыслить по-новому, мы должны научиться спрашивать себя не о том, какие шаги надо предпринимать для достижения военной победы над тем лагерем, к которому мы не принадлежим, ибо таких шагов не существует; мы должны задавать следующий вопрос: какие шаги можно предпринять для предупреждения вооруженной борьбы, исход которой должен быть катастрофическим для всех ее участников».

Когда-нибудь, очевидно, напишут исследования, какими сложными, противоречивыми путями шли к этой истине и пришли наиболее прозорливые политики, другие ученые, дальновидные военные. Но нам представляется, что решающими были последние годы — первая половина 80-х годов.

Разрядка в 60–70-е годы так и не стала необратимой. Силы милитаризма, правые силы на Западе все сделали, чтобы ее таранить. Сегодня у процесса разрядки возникает дополнительный фактор, глубокий тыл — процесс перестройки всей нашей жизни на путях демократизации экономики, социальных отношений, самого мышления. И что очень важно: осознание, что во всем необходимо новое мышление, адекватное ядерной эре, стало сутью и формой государственной политики нашей страны. Феномен невиданный.

Вот почему наши предложения в Рейкьявике выглядели воистину как из третьего тысячелетия, то, что им противостоит — чем-то дремуче древним. Все сдвигается в нашем мире невероятно круто и стремительно: отстал на год — выглядишь неандертальцем! Какие бы тебя супертехнологические идеи ни обуревали!

Мои рассуждения будут затрагивать узкую проблематику не столько теоретического характера, сколько поведенческого: как каждому из нас мыслить и действовать, дабы не оказаться в положении и роли «неандертальца»? В своей, конечно, области и в своем масштабе. От каждого в конце концов зависит, чтобы необратимым стал процесс перестройки всей нашей жизни, нашего практического мышления. А также и разрядки. Сорвется здесь — сорвется и там: у растянутой пружины два конца и оба должны быть закреплены прочно.


Как-то позвонил мне крупный наш ученый-математик и уличающе зачитал-процитировал мое же — из «Карателей», тогда опубликованных: «И еще неизвестно, по чьим формулам — физиков или поэтов — взорвут Землю…»

Кажется, доволен был «физик» самокритичностью «лириков». И действительно, невиновных не будет, если случится самое страшное. Как сказано в «Катастрофе» белорусского романиста Эдуарда Скобелева:

«Потеряв веру, люди шарахались от мысли о жертве. Никто не восходил на костер, уверенный, что сгорит. И потому все сгорели».

Если и примериваемся — взойти или не взойти, — то все еще с безопасного расстояния. Вот и в связи с чернобыльской аварией, ее последствиями — именно так себя вели, ведем. Свой личный кусок все еще дороже судеб народных, хотя уже и сознаем, что кусок-то уже радиоактивный!

Да, чувство личной исторической ответственности (сознательно ставим рядом слова: личной и исторической) обязательно сегодня не только для тех, кто привел в мир оружие Судного дня, ученых-физиков. В не меньшей степени — и для политиков, и для военных, и для нас, «прочих лириков».

Прошли времена простительной (впрочем, простительной ли?) наивности ученых или суперспециалистов, когда великий Ферми мог, например, вспылить: «При чем тут нравственность? Просто это интересная физика!» Сегодня восемь тысяч ливерморцев разной квалификации занимаются «интересной астрономией» — готовя оружие для самоистребительных «звездных войн». Но уже в условиях моральной осады — даже у себя в Америке. Тысячи и тысячи крупнейших американских ученых (в числе их — более половины проживающих в США нобелевских лауреатов) публично отказались иметь дело с СОИ.

Да что ученые! Появилось невиданное в истории: генералы-пацифисты. И они, так же как ученые, печатают манифесты-предупреждения, объясняющие их позицию:

«В наши дни военный, осознающий свою ответственность, не может проводить грань между выполнением своих военных обязанностей и чувством своего морального долга. Он должен выполнить этот моральный долг, пока не стало слишком поздно и дело не дошло до выполнения им военного приказа. Первый долг современного военного — предотвратить войну»[1].

Ситуация-то какова? Небывалая, невиданная! И самые толковые и честные из военных ее уяснили: профессиональная готовность наилучшим образом выполнить свой долг, когда война началась бы (ядерная война!), — не что иное, как готовность взять на себя бóльшую долю в коллективном самоубийстве. «Лучше», «успешнее» воевать в войне термоядерной означает лишь одно — внести больший «вклад» в убийство человечества и всего живого на Земле.

Вот она, правда нашего времени, придя к ней, уже не спрячешься от всех этих вопросов, от необходимости решать их для себя, в согласии с собственной совестью.

Ну а у «лириков», гуманитариев, обществоведов, философов и пр. и пр. в чем высший профессиональный долг? От гуманитариев если и холодно или жарко, то ведь не в такой степени, как от политиков, военных?

Это как посмотреть!

Кто подсчитает, сколько килотонн угрозы человеческому роду таится в формуле, которую, похоже, какой-то их «лирик» подбросил западным политикам и обывателю: «Лучше быть мертвым, чем красным!»

Орудие нашего труда, а иногда и оружие — слово. Бывают великие слова, когда за ними великое озарение. Вот как эти: в ядерной войне не может быть победителей! Она не должна быть развязана!

Не случайно М. С. Горбачев эти «простые и ясные слова» определил как «аксиому международных отношений нашей эпохи»[2].

Не словами направлялась история, создавались, уничтожались или удерживались от погибели цивилизации. Но и словами тоже: в которых отражены, выражались дела и нормы человеческие.

Не делай другому, чего не пожелал бы себе самому…

Не убий!

Хочешь мира — готовься к войне.

Война — есть продолжение политики иными средствами.

Если враг не сдается — его уничтожают!

Наше дело правое — мы победим!

Погибнет миллион, зато свободу, счастье обретут сотни миллионов.

И наконец:

Если человечество хочет выжить, ему необходима совершенно новая система мышления.

И вот это: в век ядерного оружия невозможно спастись, выжить в одиночку, безопасность может быть только коллективная, всеобщая.

Все что люди думали, произносили, совершали во времена доядерные, имело альтернативный характер. Просто потому что у рода человеческого имелось гарантированное будущее: не через год, так через сто, пятьсот лет опасный или ложный ход истории мог быть выправлен на более приемлемый. Даже планетарная победа «тысячелетнего рейха» Гитлера не отменила бы род человеческий.

А ядерная война отменит.

Потому-то опыт прошлого, всегда служивший копилкой мудрости, не на все дает ответы. Их следует искать и в новых реалиях, а это всегда трудно.

Еще на памяти ныне живущих поколении та эпоха (20–30-е годы), когда локомотив, бульдозер истории, упирался в уровень производительных сил — в будущее, где все проблемы как нам представлялось, решаться будут уже и легче и проще. Избыток энергии материальных благ, мощные производительные силы, возможности, ну и соответственно — более гармонические производственные отношения…

И вдруг стенка проломилась, мы, люди двадцатого века, с разгона пролетели даже дальше, чем рассчитывали. Каждые несколько лет научная и производительная мощь нарастает в невиданной прогрессии, можем всё, почти всё, а чего не можем, так сможем через год, через десять…

Так было буквально вчера. А сегодня?

Сегодня все упирается в мышление.

Каково оно есть, станет, будет — таково и будущее человечества. И вообще быть или не быть самому будущему — зависит прежде всего от мышления, от способности или неспособности как можно большего числа людей мыслить адекватно ядерной действительности.

«Что-то физики в почете, что-то лирики в загоне…» — жаловались поэты в 40–50-е годы.

Времена изменились, в почете сегодня именно «лирики». Они бомб не изобретали. Но это добродетель, так сказать, неделания. Правда, в последнее время проявили себя и в действии, активном: по спасению рек, лесов, почв, а также культурных, духовных ценностей.

Но вот в главное дело — разрушение опасных стереотипов во взгляде на войну — вклад их не столь заметен.

Военно-патриотическое воспитание — в этом литераторы кое-что смыслят. Но скажите им, даже сегодня, что в согласии с ядерным веком вернее было бы: антивоенно-патриотическое воспитание — и посмотрите, как он на вас посмотрит. По крайней мере, многие. С каким недоумением, если не с испугом.

А ведь если военная победа над противной стороной невозможна, а расчет на таковую — просто преступление перед человечеством, тогда логично рассудить, что высший патриотизм, то есть желание исключительно добра своему народу (как и всем другим — сегодня это неразделимо), заключается в ненависти к войне. Не к «противнику», а к войне и всем, кто ее провоцирует, готов развязать.

Впрочем, эта потребность времени все-таки проявилась если не в формулировках, то в самой литературной практике нашей: во всем мире нет такой антивоенной литературы, какая есть у нас. Ее уже называют великой (хотя по инерции мы все еще именуем — «военной»).

Да, говоря словами Вольтера, каждому обрабатывать свой сад. Но дело это все-таки коллективное — выработка нового мышления. Великолепно, когда поможет тебе сосед. Нет, не в качестве этакого недоброй памяти фининспектора послевоенной поры, который если и заглянет в сельский двор, так лишь для того, чтобы уличить и обложить разорительным налогом каждое деревце в саду, каждую курицу. Такими «фининспекторами» по отношению к другим наукам — кибернетике, генетике и пр. — в прежние времена очень часто выступали наши вездесущие философы. Сейчас естественные, точные науки имеют против них высокий забор специальных знаний, перелезть через который не всякому легко.

А вот в наш огород, литературный, они захаживают, набеги делают частенько. Редко с новыми, свежими идеями, чаще с ношкой нафталина. С привычной миссией контролеров-запретителей.

Зато как мы от непривычки благодарны, когда философы-обществоведы сами показывают пример смелого мышления.

Помню, какую радость и именно благодарность испытали мы с Даниилом Граниным, когда прочли в журнале «Век XX и мир» статью Г. Шахназарова «Логика ядерной эры» (1984, № 4). Мы неожиданно для самих себя отправились к незнакомому автору, чтобы выразить благодарность, прямо-таки личную.

Именно личную. Это было время, когда за высказывание мыслей, сродни шахназаровским, в нашей, писательской, среде запросто было заработать ярлык: «пацифист». Притом в ругательном значении. У нас, конечно, свой понятийный аппарат, но тоже «святых коров» достаточно. Некоторые разлеглись прямо-таки посредине дороги — ни пройти, ни проехать.

Такую же прямую помощь ощутили мы, литераторы, в наших попытках мыслить нестандартно — от физика Е. П. Велихова, от его выступлений по проблемам войны и мира. Это сегодня никого таким не удивишь, а когда несколько лет назад Е. П. Велихов сказал (по первому телемосту), что ядерная бомба — такой же всеобщий враг, как вчера был фашизм, что ядерное оружие совсем не мускулы, а раковые клетки и что это безумие — «наращивать» ядерную опухоль, помнится, как растеряны были наши некоторые «идеологи», никак не могли переварить простую эту истину. И как тут же один из «фининспекторов» взялся уличать в «пацифизме» журнал «Век XX и мир», когда тот напечатал статью на тему «бомба — Гиммлер», «бомба — Гитлер»…

Здесь, мол, нужен классовый подход: есть бомба, а есть «бомба»; наша, не наша!.. — глубокомысленно напомнили журналу и автору.

Все еще не по силам было людям с пенсионным мышлением понять истинную диалектику времени: общечеловеческий интерес и есть высший «классовый интерес», особенно в наш век.

Мне и физик один втолковывал: ну что вы все одним миром мажете, ведь ножом можно человека зарезать, а можно хлеб разрезать — важно, в чьих руках. Логично вроде бы. Да только формальная это логика, не учитывающая, что «нож» этот, например, может в руках взорваться, насмерть уложив и правых и виновных. И нет «христианской» ядерной бомбы (это и епископы американские признали), как нет и «марксистской». Единственный аналог ей — фашизм. 20 килотонн — гауляйтер Кубе, 100 — Кох, мегатонна — Гиммлер, 10 мегатонн — Гитлер…

Когда напуганные перспективой остаться один на один с острыми социальными проблемами своих стран, стран, развивающихся соревнованием с социалистической системой, политические деятели не только США, но и Англии, ФРГ, начинают что-то такое бормотать о «ядерной гарантии», о «полисе» в виде космического оружия, — все и сразу понятно: страшновато оставаться без мегатонных гиммлеров, гитлеров…

Нужен, нужен все-таки им фашизм — на крайний случай! Хотя бы в таком вот свернутом виде, в бомбе спрятанный. Прежнего фашизма сегодня вроде бы стыдятся (геноцид, лагеря смерти), этот же, материализованный в бомбе, в складированном виде геноцид, иметь даже «престижно».

За «круглым столом» АПН, в котором мне довелось участвовать в октябре месяце 1986 года, выступал вдохновенный француз… в защиту ядерного оружия как гаранта именно величия Франции. Поразительно!

Думается, что новое политическое мышление должно кликать на помощь и чувства. Например, в этом пункте прямая задача литературы — выработка чувства стыда. Чтобы стыдно было иметь материализованный геноцид в виде бомбы не менее, чем в виде фашистских фабрик смерти. Но для этого нужна вся правда о бомбе, о последствиях не только применения ее, но и о производстве, накоплениях. Правда — без всяких оговорок — исключений в свою пользу, какие выискивал тот француз.


Кажется, что, появись сейчас над нами те самые «неопознанные», да если бы знали про все арсеналы землян, они, наблюдая людей, смотрели бы на многих и многих как на лунатиков. Ходят-бродят по карнизам, чем-то заняты, ораторствуют, не открывая глаз.

Рейкьявик — это встреча не только двух идеологий, но и двух психологий. Одна вот эта, лунатическая, и вторая — людей, заглянувших в пропасть, не уводящих трусливо взгляда от нее, не выпускающих из поля зрения.

Что и говорить, мы — профессия диктует — когда слушали пресс-конференцию Михаила Сергеевича Горбачева после Рейкьявика, не могли не отметить печать личной драмы человека, который не политику приехал делать в обычном понимании, а к такому же человеку: должен же, должен видеть и он, над какой бездной все мы оказались!

Рональда Рейгана, настаивающего на программе «звездных войн», западная пресса предпочитает изображать в этаком снисходительно-ироническом тоне: ну, у кого нет своих чудачеств, слабостей! Оставьте игрушку президенту! Раз уж он так держится за нее, будет неразумно и даже провокационно покушаться на нее.


Все это напоминает сценку-притчу польского драматурга Славомира Мрожека. У Мрожека странный старик бегает по сцене и целится из охотничьего ружья во всех, кто на глаза попадается: в женщину, в ребенка. Люди, конечно, испуганно шарахаются, возмущаются, кое-кто пытается вырвать из рук его ружье.

Но старик не один, за ним следуют два здоровенных молодца и увещевают, устыжают публику вот таким объяснением:

— Дядцэк хцэ щелять!

То есть дедушка хочет стрелять. Ну какие же вы нехорошие, дедушка хочет стрелять, блажь у него такая, а вы мешаете!

Вот и нас уговаривают: не мешайте президенту, его звездное оружие, может быть, еще и не выстрелит. Он, может, даже вам даст поиграться!..

Думается, не случайно и не бескорыстно рисуют нам такой образ президента США — мол, все дело в нем и его звездных чудачествах.

Хотя его скорее представляешь заложником этой программы, с какого-то момента уже не вольным в своих действиях.

Ну, вот вообразим, что Рональд Рейган решил бы ликвидировать те многомиллиардные заказы, которые по программе СОИ получили военные корпорации и которые еще рассчитывают получить — в следующие десятилетия.

И вернулся бы с этим из Рейкьявика. Что бы встретил дома, с чем бы его встретили?..

Кстати, во время упомянутого уже «круглого стола» по теме «Мораторий, разоружение, новое политическое мышление в ядерный век», который в конце октября сего года проводило АПН, я задал вопрос Пьеру Солинджеру, парижскому корреспонденту американской телекомпании Эй-Би-Си, что, по его мнению, произошло бы в таком случае и как бы президента встретили дома?..

Он согласился, что Рейгану не поздоровилось бы, правда, акцент делая на настроениях рядовых американцев, которые, дескать, всерьез поверили в «соивую» защиту от ракет. Ну, а кто такое настроение и в чьих интересах создали и поддерживают — это ни для кого не секрет.

Пример нового мышления, по-особенному драматический (думается, что история еще оценит это), выражен в словах М. С. Горбачева, сказанных на XXVII съезде партии (мысль эту он повторит и после Рейкьявика):

«Мы не можем принять „нет“ в качестве ответа на вопрос, быть или не быть человечеству».

То есть сколько бы ни бросало нам в лицо «нет» другая сторона, порой делая это в сознательно обидной форме, даже провокационной, как бы по-человечески ни хотелось в ответ хлопнуть дверью, на воинственность и непримиримость ответить тем же, — сделать это мы не имеем права. Потому что в конечном счете не о системах уже идет речь — социализме, капитализме, — о самой жизни на Земле, быть или не быть человеку.

Новое мышление стало нашей государственной политикой — и это великий факт, но это никак не избавляет каждого специалиста в отдельности от необходимости самому в этом же направлении трудиться, нарабатывать новые качества мышления. Каждому в своей области.

Очень это важно сегодня всем нам, и «физикам» и «лирикам», — двигаться этим маршрутом. Но хорошо бы при этом не забалтываться. А то ведь это мы умеем. И когда говорим-пишем о перестройке. И вот об этом — новом мышлении. Ведь смысл слова «ускорение» может быть и обратный. Если, например, развернуться на сто восемьдесят градусов и нажать на газ. Это даже привычней.

Развивали, развивали инициативу на местах, чтобы как-то залатать прорехи в снабжении населения овощами, мясом-молоком, но вот прочли Постановление о нетрудовых доходах, и…

Японцы сейчас выпускают фотоаппараты и прочую бытовую технику в расчете на законченных олухов. Не умеешь, а сфотографируешь как следует (по выдержке, по расстоянию), невежда в технике, а не испортишь, хоть не так и не там нажмешь.

Надо бы нам и постановления писать-печатать с прикидкой на олухов: заранее прикидывать, что и где перегнут. Заранее делать нужные оговорки, ставить ограничения.

Не учли этого — и вот перестарались на местах. И что характерно: никогда ведь не перегнут в сторону полезную, всегда в привычном направлении — ищи и вылавливай тех, кто еще не отучен работать, кто готов копаться в земле-навозе.

И снова опустели базары, прилавки.

Подумалось: а что, если какую-нибудь идеологическую передовицу в газете поймут как сигнал: всем назад! С какой интенсивностью, сколь дружно бросятся назад, на стезю привычную. И снова загремит: пацифизм! абстрактный гуманизм! неклассовый подход!

Мечтательно рассуждаем: некоторым товарищам надо бы в отставку попроситься. Пьесы об этом пишем, но чаще это касается практиков, людей дела, отставших от поезда.

Ну а идеологи? Отставшие? С них что, спрашивать нельзя, неловко? В конце концов вовремя меняют лексику и фразеологию, повторяют старательно новые лозунги. Ну а что одним глазом с надеждой косят назад и первые рванули бы в случае чего — так мы их таких сами сделали, хотели иметь таких.

Говорим, сколь старое мышление опасно, если иметь в виду вопросы войны и мира. Но оно и бесчеловечно. Как это проявляется там, хорошо знаем.

Но ведь и в нашем стане, если старое, оно — антигуманно. А порой от него и страшновато.

Наверное, никогда не забуду, как года три назад один местный «идеолог», укоряя нас, литераторов, за «апокалипсические настроения», за «пацифизм» и «абстрактный гуманизм» («Не о ядерной смерти, о жизни надо писать!»), вдруг обосновал собственный свой «оптимизм», объяснил, чем он питается, на чем основан: «Если от нашего народа останется десять человек, важно, чтобы они остались советскими людьми. Вот в чем задача момента!.. В этом вижу смысл своей деятельности! И вашей!»

Так что сравнение «стародумцев» с неандертальцами не такое уж отвлеченное.


Журнал «Дружба народов» в 1984 году напечатал неожиданную для него статью. Очевидно, авторитет человека военного и ученого — автор генерал-майор и одновременно доктор философских наук — подкупил и редакцию.

Читаем:

«Для современной эпохи характерна примечательная особенность: с помощью локальных войн империализм не решил ни одной крупной исторической задачи в борьбе с революционными силами. Все явственнее заявляет о себе тенденция к снижению эффективности захватнических несправедливых войн империализма в борьбе с революционными силами с точки зрения политических целей. Несправедливые войны не могут разрешить исторических противоречий империализма».

Все вроде бы убедительно. И действительно, никакой «неоглобализм» Рейгана ситуацию не изменит, не отменит. Это необратимо. Но читаем дальше. «С другой стороны, если эффективность использования военной силы в руках агрессивных кругов уменьшается, то справедливые войны со стороны революционных сил эпохи остаются важным, а порой и самым существенным средством борьбы против империализма»[3].

Да, это тот случай, когда человеку кажется, что с классовым подходом все проще пареной репы. Как в войну говорилось: что русскому здорово, то немцу смерть!

А надо бы додумать свою мысль до конца, куда это может привести в нынешней мировой ситуации. Ну а если самая справедливая из справедливых да закончится общей свалкой, ядерной?

У нас в партизанах случались печальные ошибки, просчеты, гибли иногда хорошие подрывники из-за такой мелочи: бикфордов шнур, медленно горящий, очень похож был на такой же, но по которому огонь добегал моментально. Рассчитывают точно время, а огонь добежал быстрее — шнур-то не тот. И — взрыв. Прямо в руках, под ногами!

Не сразу, но наиболее прозорливые политики вернулись к реальности ядерного века, очень точно описанной в манифесте крупнейших ученых физиков, получившем название Манифеста Рассела — Эйнштейна. Уже там было сказано: победы в ядерной войне быть не может!

Но там и еще сказано: для того чтобы избавиться от угрозы ядерного всеистребления, надо отказаться от всяких войн. Логика проста: начнется «обыкновенная», неядерная, и ничто уже после какого-то момента не остановит перерастание ее в ядерную (даже когда ядерное оружие уничтожено), ибо каждая сторона будет подозревать, что другая восстанавливает свой ядерный потенциал. А тем более, когда весь мир сидит на ядерном погребе!

Отказаться от любых войн? А справедливые?.. Но ведь никто не знает, какой в руках шнур, куда ведет и на какое время рассчитан.

И вообще можно задать такой детский вопрос: если есть войны «дозволенные», то каким оружием «разрешено» в них пользоваться? Ядерным, ясное дело, нельзя. Химическим? Вроде тоже недопустимо. Обычным? Ну так оно все стремительнее сближается (по убойной силе) с ядерным. Значит, самосовершенствование «обычного оружия» отменяет (а завтра полностью отменит) допустимость любых войн.

Все более обнаруживается ловушка, в которую себя (и человечество) загоняют те, кто мыслят, живут в политике вчерашним днем.

С одной стороны, Запад вроде бы боится и, уж во всяком случае громко, самого себя пугает: у Советского Союза чрезмерные вооружения! И тут же открыто стремится втянуть нас в еще большую гонку вооружений. Видя в этом средство измотать экономически.

То же самое, когда дело касается третьего мира. Если же удастся изолировать социализм от третьего мира, а третий мир от социализма — создавать и углублять кризисные ситуации, затягивать их, чтобы снова-таки изматывать социализм экономически.

Не потому ли изо всех сил препятствуют политическому урегулированию в Афганистане.

Обнаружив, поняв, какими бесконечными сегодня бывают именно «малые», «локальные» конфликты-войны, уже, пожалуй, хотели бы видеть втянутыми в них страны противоположной системы. Опаснейшее безрассудство, но разве его мало в современном мире?

Так что нет поводов здесь для схоластического оптимизма: у них, мол, не получается, а на нашей стороне — прогрессивно-историческая тенденция. Современная историческая тенденция, и она действительно наша, — в полном отказе от любых военных решений.

Никто не может гарантировать, что бикфордов шнур от войны локальной, даже если она справедливая из справедливейших, не ведет в ядерный погреб. Миру, планете одинаково плохо будет, с какого бы конца ни загорелось.

Высшее проявление логики нового мышления в этом направлении — наше предложение очистить планету от войн полностью. В январском Заявлении 1986 года сказано: от ядерного оружия и войн. Напрямую связаны эти вещи.


Американистам особенно знакомо, как это трудно — беседовать с «партнерами по выживанию», с западными оппонентами, о чем бы то ни было, когда над всем маячит их вопрос: но все-таки вы рассчитываете нас «закопать»! Не военными, так иными средствами, путями, но все-таки хотите унифицировать социальные системы, свести к одной!

На этом, именно на этом строит западная пропаганда весь фундамент конфронтации: военно-экономический, психологический и т. п. Спекуляция на страхе, на патриотизме, на чем угодно — и, как венец всего этого: «Лучше быть мертвым, чем красным!» Или, как я видел на плакатике школьницы в ФРГ: «Лучше „звездные войны“, чем колония Москвы!»

Но оставим в стороне пропагандистские страсти и задумаемся о сути. Пытаясь не поддаваться гипнозу стереотипов.

Считается самоочевидным, что богатство и разнообразие биологических форм, генофонда — условие устойчивости жизни на планете, гарант развития фауны, флоры, их будущего.

Сегодня очень актуально звучит мысль В. И. Ленина о том, что разнообразие есть ручательство жизненности.

То же самое с нациями, культурами, языками. Мы, слава богу, уже отказались от упрощенческих представлений, что многообразие наций, культур, языков «мешает» единству человечества, прогрессу. И тут стало очевидным: из богатства и разнообразия, из расцвета культур, языков только и может вырасти истинное необедненное будущее все более единого человечества.

Совершенно ясно, что у природы, у общества должен быть выбор вариантов, нельзя оставить им один-единственный «кончик». И оборваться может, да и кто знает заранее, какой нужен, как это отзовется через сто, через сто тысяч лет.

На сколько шагов вперед могут видеть люди, окруженные стенами своего времени, — достаточно ли далеко, чтобы решать за тысячи поколений последующих?

Не в этом ли ряду и вопрос о многообразии социальных форм развития? Верно сказано: лучше быть разными в жизни, чем одинаковыми в смерти.

Угроза Рейгана отправить социализм «на пепелище истории» сразу же вызвала реплику Карла Сагана, американского астрофизика: а кто сумеет отличить пепел социализма от пепла капиталистического?

И кому — разве что инопланетянам — придется этим заниматься.

Время такой нетерпимости если не прошло, то проходит. И подобных упражнений риторических. Как с их стороны, так и с нашей. Хотя философы-общественники, некоторые, вряд ли с этим согласятся. А надо бы оставить в покое завтрашний день. Будущее само позаботится о своих формах, а наша первая забота — чтобы оно просто было, наступило, это самое будущее. Не имеет никто права рисковать жизнью будущих миллионов миллиардов людей излишней заботой о том, чтобы они жизнь эту получили обязательно в такой-то упаковке. Да разберутся сами, когда придут в этот мир! Дать, позволить им прийти — это самое важное.

На встрече с писателями, участвовавшими в Иссык-кульском форуме, М. С. Горбачев высказал такую мысль:

«Возьмите весь мир — мы все разные. Разве это недостаток? Это — реальность. Значит, надо научиться жить в этом многообразии, уважать выбор каждого народа. Как говорят, солнце не закроется, народ не заблудится»[4].


Как обстоят дела с «новым мышлением», «новым чувствованием» в столь специфической области, как литература?

Расчленим вопрос на несколько подвопросов.

Проблемы гуманизма: как тут с новым мышлением?

Нравственность ядерного века.

Специфически художественные проблемы.

Толстой однажды записал такую мысль: люди на протяжении всей истории работали, торговали, воевали, но главное, что в это время происходило и происходит, — они выясняли и уясняли, что такое добро, а что зло.

А вот что скажет наш современник — Сергей Павлович Залыгин: «…раньше мы решали два уравнения: что такое хорошо и что такое плохо? И им все время, вся мировая литература и эстетика занимались этим вопросом. Но теперь появилось третье уравнение: что такое ничего? Вот мы перед какой реальностью встали»[5].

Вот такая поправка к Толстому — самого нашего времени: что такое ничего?! Эта поправка не может не оказывать, должна бы оказывать огромное воздействие на всю литературу.

А на самом деле? На самом деле — не совсем так. Живем как жили, пишем в основном как писали, а это значит, если иметь в виду нравственную сторону, намного хуже, чем писали в доядерный век. Потому что то, что было тогда «как раз», «в меру», «достаточно», сегодня уже означает, что уходим от всей сложности мира и его главных проблем. Мы сочинительствуем, мы философствуем на мелких местах, а ядерное время: «Мне бы ваши заботы!»

И тем не менее кое-что происходит: если не в сознании, то в подсознании литературы.

А потому и гуманизм, и нравственность, и художественность — все это постепенно меняется. И в литературе, и для литературы.


Гуманизм все больше теряет всякие разные эпитеты ограничивавшие его, потому что объектом его забот стало ни мало ни много — все человечество. Сегодня соперничающие системы являются одновременно партнерами по выживанию, по спасению жизни. Врозь-то и за счет других никому не спастись.

И уж совершенно ясно, все ясно с тем, о чем еще несколько лет назад приходилось спорить, — с так называемым «арифметическим гуманизмом». Это когда подсчитывали заботливо, сколько «голов не жалко» — ради счастья других: если этих «других» больше, а тем паче — намного больше, значит, все в порядке — «активный гуманизм»! Какая там еще слезинка ребенка, одного-единственного!..

Отменена такая арифметика самим временем: слишком близко маячит за любой цифрой то самое залыгинское «ничего». Убить человека и убить человечество — казалось, несопоставимое опасно сблизилось в век ядерного оружия.

Это самое «ничего», грозящее из близкого будущего, проникает неизбежно во все нравственные постулаты, категории, изменяя их. Порой очень заметно.

Мы, род наш, на новом витке, оказались снова на том самом месте (или над тем самым местом), с которого первочеловек начинался, начинал. Когда нравственное (а лучше назовем «преднравственное») регулирование напрямую связано было с вопросом: жить или не жить «прямоходящим».

Если ученые правы и человек действительно появился (в Восточной Африке) благодаря мутациям, вызванным повышенной радиоактивностью, — взамен клыков, когтей, быстрых ног получил невиданный мозг, прямохождение, «человеческие» руки — начало человеческой истории, над которой мы снова, как НЛО, зависли, видится так.

Первочеловек не знал еще, какими преимуществами мутационный случай, природа его одарили — перед всеми другими видами существ. Слишком слабым он был, кроманьонец, рядом с теми, у кого когти и клыки.

Но и сама природа не вполне «представляла», кого породила — голубку или ястреба, зайца или тигра о двух ногах? А лучше бы ей «знать», и именно в самом начале: от этого зависело, какой мощности Инстинкт Самосохранения Вида должен быть вмонтирован. Природа в этом случае оказалась на удивление непредусмотрительной, действовала, прикинула на глазок: когтей нет, зубы не опасные, да и мускулы не ахти какие — зачем ему мощный инстинкт, запрещающий убивать других прямоходящих? Ну, даст подзатыльник, ну, окрысится — а что больше? Птичке первозайцу и вот этому траво-трупоядному прямоходящему существу такой инстинкт — излишняя роскошь! Другое дело тигр, ядовитая змея: не надели их твердым запретом на убийство себе подобных — изведут свой вид!

Так или не так «рассуждала» Природа и вообще рассуждала ли — это другой вопрос. Но результат получился именно такой: существо, вооруженное (потенциально), как никакое другое на Земле, средствами, способностью, причинять урон себе подобным, не несет в себе достаточно мощного Запрета — Инстинкта, защищающего его вид от самого себя.

Когда это человек осознал? А думается, раньше, чем мог понять, что уже осознает. Не этим ли объясняется необъяснимое, казалось бы? Многие ученые (например, наш Б. Ф. Поршнев в книге «О начале человеческой истории») отмечают вот какой труднообъяснимый факт: как только Homo sapiens появился, он тут же устремился вдаль. Этакие неуемные колумбы! В невероятно короткие для того времени сроки разбрелись по всем континентам.

А может, вовсе не «колумбов комплекс», а ощущение, осознание, предосознание, что ни в тебе, ни в других, тебе подобных, нет запрета убить такого же прямоходящего из другого рода-племени, породило этот психоз разбегания по всей планете? Тигру надо столько-то километров для того, чтобы не чувствовал дискомфорта, волку столько-то достаточно. Первочеловеку мало оказалось Африки, мало того, что потом назвали Европой, Азией, добрался до Америки: два племени на одном континенте и уже — дискомфорт!

Но Земля все-таки круглая, в Космос еще не вырвались. Надо было учиться жить рядом с себе подобными. И необходимо было что-то заменяющее тот самый Инстинкт, которым природа обделила.

Вот тут Разум — отличительная особенность кроманьонца, стал Инстинкту заменой: начал вырабатывать законы, правила-запреты, как жить рядом с тебе подобным, запреты, которые позже станут моралью, нравственностью и которые позднейшие религии присвоят как собственные изобретения.

И вот сегодня род человеческий вернулся на новом витке к положению, когда от разрешения или запрета на убийство себе подобных зависят напрямую шансы на выживание самого биологического вида.

Все эти «не убий», «не делай другому, чего не хотел бы себе и своему племени», в доядерные времена все-таки не являвшиеся сигналом смертельной опасности, предупреждающими «Иначе погибнете все!», — теперь они обретают статус почти абсолютов. Можно сказать: а и убиваем, и ничего! И бомб столько наделали, а ничего не случилось!

Ну что ж, живем в долг у случая. Как напомнил наш министр иностранных дел всему сообществу людей — с трибуны ООН. Но этот кредитор-случай пострашнее шекспировского Шейлона: если опротестует вексель, то не на кусок мяса, а на голову всего рода нашего.

Вот почему «новый гуманизм», «новая нравственность» — это не поспешные слова вослед «новому мышлению». Это практическая необходимость меняться адекватно небывалой ситуации, в которую люди сами себя поставили, загнали, — во всем меняться.

Можно, конечно, и не меняться. И даже другим мешать, запрещать. Позицию «ортодокса» и «запретителя» можно вообразить даже в невообразимой ситуации. Говорят (а что, вполне можно допустить, что так и было), морякам с баржи, протаранившей «Адмирала Нахимова», сразу не позволено было участвовать в спасательных работах: а как же, они ведь еще не прошли таможенный досмотр!.. (Не самим ли капитаном, который там, где следовало, бдительности не проявил, а совсем наоборот.)

Что-то подобное происходит и в нашей литературе, в прессе, обсуждающей проблемы, которые наша литература все-таки пытается ставить, решать.

Литература — если иметь в виду лучшие новые произведения — безоглядно бросилась в поток бушующей современной жизни: «Пожар» Распутина, «Печальный детектив» Астафьева, «Плаха» Айтматова… А на берегах этого небезопасного потока стоят некоторые другие писатели, критики (вдруг здесь объявится и какой-нибудь философ, как в старые добрые времена, философ-атеист), судят, судачат: по правилам или против правил такие произведения созданы и не чрезмерно ли в них все, не за много ли?..

Особенно любопытно и поучительно события развиваются вослед и вокруг «Плахи» Айтматова. «Круглый стол» в «Литературной газете», телевизионные выступления критиков — какая-то растерянность. С другой стороны, говорим мы, в романе Айтматова много погрешностей против вкуса, языка, чувство меры то и дело не на высоте. А с другой — небывалая и для этого писателя мощь. Из чего она проистекает, чем питается, как объяснить природу, источник этой мощи, если в романе и это как-то не так, и то не то, а кое-что и просто плохо?

Убедительных обвинений никто не предложил. Не уверен, что и мое будет намного убедительнее.

В дружеском споре с Василем Быковым, которого я совращал на «антиядерные выступления в художественной прозе», вырвалось слово — «сверхлитература». Против жизни вон чего наготовлено — сверхугроза от сверхоружия! Как тут не подумать, не заговорить об адекватном слове и действии в литературе — о сверхлитературе? Пусть, пусть взорвется проклятая бомба в нас самих, в сознании литературы, если недостает нам (а нам действительно недостает) необходимой адекватной реакции на все происходящее, грозящее. Вспыхнет сознание по-новому — будем писать по-иному.

Все это провоцирует спор среди литераторов, критиков, вызывает несогласие многих. Которое можно и понять и объяснить.

Во-первых, обидно для классики. И самонадеянно, если не больше. Что, у классиков не было чего-то такого, а мы сейчас, такие гении, произведем?

Еще обиднее для нас самих. Что же получается, писали все последнее время, пишем, а оказывается — не то, не так?

Возражения, недоумения, обиды вполне законные. Но все равно — куда более обидная и грозная истина в том, что живем мы сегодня в долг у случая. Все существует, пока существует потому лишь, что не случилось. Существует в мире, в реальности, где уже и такая оглушительная глобальная беда, как Чернобыль, выглядит лишь намеком на ту, которая может в любой момент обрушиться на всех.

В этой реальности жить и писать с олимпийской, спокойной уверенностью, что твое творение выполнит свою роль в этом мире — не сегодня, так через десять, через сто лет, — никто уже не может. (Можем, ухитряемся, но какие же мы тогда писатели, какая литература и зачем она?)

Когда говорят: произведение не могло не появиться — имеют в виду высшую в нем необходимость. (Хотя не появись даже «Онегин», даже «Война и мир», мы и не догадались бы, что обделены, что беднее на эти произведения.)

Никогда необходимость произведения, нужда в истинной литературе, в искусстве слова не диктовались столь крутыми и обязывающими обстоятельствами. Можно на это сказать, что и прежние времена бывали крутенькими. Но всегда могли быть мотивы, чтобы отклониться, устраниться — объяснимые, оправданные, даже благородные. Потому что могло быть нечто более высокое, значительное. Более общечеловеческое. Тут же ничего выше и важнее быть не может, не бывает: альтернатива жизни (а уже на нее замахнулась бомба) — ничего. То самое ничего, которое и добро и зло отменит в этом мире.

У Толстого как-то вырвалась жалоба, не ставят пьесу, лежит, а время уходит. Фет пошутил: что боитесь, что поумнеют? То есть люди и без вашей пьесы срочно поумнеют, и она не понадобится?

Так, ну а без твоего сегодняшнего произведения — что, боишься, что мир погибнет? Если ему погибнуть, то и твоя пылинка под колесом неизбежного ничего не переменит. Скорее всего, так оно и есть, и можно бы смириться. Если бы не приходилось смириться с ничем! Но как только такое происходит, смиряешься, «ничем» становится и твое творение. (Которое вчера еще, такое же, было бы литературой. И даже, возможно, не плохой, даже отличной.)

Можно сказать, и говорят: ага, значит, снова «тема» является пропускным билетом в литературу истинную? Было, знакомо, да только большой литературы из этого не получалось! И вон сколько уже появилось конъюнктурных поделок «на ядерную тему». Все верно: и поделки множатся, обидно не адекватные теме, и вообще никогда ничего хорошего из акцента на теме не рождалось.

Но, во-первых, не о литературе, как таковой, теперь уже главная забота. Даже когда о ней речь. Во-вторых, в этом направлении что-то все-таки светит, хотя бы в перспективе, а если не держаться общего направления на это главное, возможна лишь видимость литературы. В которой все вроде есть, все как прежде, «как у больших», но тут же обнаружится, что это одна лишь видимость, оболочка, которую покидает или уже покинул тот самый гегелевский «дух истории».

Как же выходить из положения? Вокалисты, певцы, выступающие перед огромными аудиториями, на площадях и стадионах, выходят из положения с помощью современной техники. Правда, микрофоны распирают стены и малых помещений, стирая грань между выдающимся голосом — чудом природы, и заурядностью. Но это уже издержки, которые в любом деле неизбежно следуют за технической оснасткой.

Как найти, где искать литературе свой «микрофон» — для обращения к современной аудитории. Хорошо бы, к массовой. Но реальность такова, что без усилителя, прессинга, бывает, что не прорваться уже и к отдельному человеку, к его сознанию, душе.

Впрочем, не зря говорят: острая необходимость, потребность обязательно подскажет средства, пути.

Усилитель, «микрофон» в литературе изобретен. Не сегодня, давно. Только литература пользуется им не всегда в одинаковой мере. Но в крутые моменты истории хватается за него, держит близко, использует вовсю. Да, это — публицистическое, прямое, громкое слово, бросаемое в разгоряченное или, наоборот, спящее — но которое надо срочно разбудить — сознание.

Снова наступило время «громкого голоса». Вот и дискуссия у нас прошла в «Литературной газете» — о публицистике и публицистичности, в художественной литературе. Прошла и ушла. Все-таки такое ощущение, что — в песок. Полемизировали, но как-то не очень слыша друг друга. И гипнотизировало само слово «публицистика», «публицистичность»: всегда, мол, это было, к ней обращались при необходимости. А художественность — о, это что-то совсем иное, не столь громко, зато и глубже, и основательнее, и даже действеннее!

Не остановились на мысли: а может, и это художественность, но только какая-то иная, незнакомая, как и все, что истинно новое? А не первые ли шаги к новой художественности — задуматься бы в этом направлении!

Спор шел в основном вокруг «Пожара», «Печального детектива». Появилась «Плаха» Айтматова, засуетились нынче и вокруг нее, но все с теми же мерками. А если задуматься: вдруг да устарели измерительные приборы, инструментарий — для такой вот литературы? Реактивы критические не те? Потому главного не улавливаем, оценить не в состоянии. Достоинства (не до конца еще развившиеся) кажутся недостатками, слабостями, публицистической прямолинейностью, хвалим же только за то, что знакомо, вкладывается в прежние параметры.

Пирамида из циклопических глыб — та же «Плаха», — а мы ходим-судим, достаточно ли отшлифована. Удивиться же, поразиться, поразмыслить, как мастер их вырубил, от чего отколол, от каких гор, как сдвинул, с места и на чем их тревожное равновесие — нет на это у нас ни времени, ни желания.

Но не в этом (желание, умение), видимо, дело. А в том, несет ли сама критика в себе потрясенность, взрыв правды о современном мире, которые определяют пафос, новизну той же «Плахи».

Интересно иногда наблюдать за течением собственной мысли. В последнее время возникло техническое понятие «ядерная накачка», и тут же захотелось его приспособить к «сверхлитературе»: мощная вспышка нового сознания дает и новую литературу! И как-то забылось, а теперь вспомнилось: образ-то возник раньше. На Минской республиканской конференции по «военной» литературе (начало 1983 года) уже звучало, обсуждалось: должна ли литература нести в себе всю правду о ядерной угрозе? («Пусть эта проклятая бомба взорвется в головах писателей, в сознании литературы!»)

В космосе «ядерная накачка» служила бы войне, а в литературе пусть послужит жестокой, отрезвляющей правде — против войны. В самом же образе есть убедительность физического действия, как-то проясняющего еще не вполне ясное — мысль о литературе, какой ей быть.

Но возьмем пока примеры из литературы «обычной». Хотя тоже не традиционной.

Девочка, в литературе еще вчера ничего не значившая, со своими книгами становится вдруг в один ряд с тем лучшим, что наработано за сорок лет. Светлана Алексиевич: «У войны — не женское лицо», «Последние свидетели». И у нее не в переносном значении, а уже в прямом — как в вокале — техника в руках. Только не микрофон, а магнитофон. Следом за теми, кто постарше, пошла слушать, записывать жизнь, и подтвердилась не новая истина: жизнь-то гениальна! Надо лишь услышать и остановить эту гениальность. А затем снова пустить время, но уже по законам документального жанра, создавая новый контекст — голосам, судьбам, пронзительной правде психологических состояний.

Не смущаясь тем, что и сам делал подобную работу (совместно с Граниным, Брылем, Колесником), статью о работах С. Алексиевич назвал: «Как быть гениальным» (в книге: «Выбери — жизнь»). Потому, конечно, что гениальны не авторы, да и человек, говорящий в микрофон, не должен обязательно быть гениальным (хотя случаются рассказчики, чаще рассказчицы — с невероятно талантливой памятью).

Гениальна — жизнь. Особенно в минуты, когда над ней угроза небытия. А значит, в век ядерной угрозы, притом самому роду человеческому угрозы, гениальность ее должна обозначиться, обнаружиться тем сильнее.

Но как подступиться к ней? Кому и когда откроется, открывается? Продолжая известный образ: горы руды — грамм радия, вспомним, что разработка руд ведется или глубинным бурением, шахтным способом, или открытым (промышленным).

Так вот, принципиальная новизна писательской документалистики, о которой зашла речь, выражается в переходе от «глубинного бурения» к «открытому способу». Благо и «экскаваторный ковш» появился — магнитофон.

Глобальные сдвиги, перемещения верхних, и не только верхних, пластов человеческих сообществ (и в самом человеке, его психике) столь грубы, столь резкие, всеобнажающие, вскрывающие нижние, прежде спрятанные от глаз, тайные породы, что действительно можно переходить к «открытому», почти промышленному способу добычи того, что прежде открывалось, в руки давалось только гениям. Бери ковш — магнитофон (или по-другому) и греби прямо из-под ног. Любопытно, что разновидность жанра этого на Западе так и обозначают: «Копай под ногами!», «Рой, где стоишь!»

Помню, как вначале поражался (потом стал относиться к этому как к некой данности, норме), когда простая, часто неграмотная женщина такую правду о человеке, его самых глубинах поведает или когда в дневниках, в письме нечто такое вычитаешь — просто Достоевский! Будто неведомый нам Достоевский, его неизвестные произведения цитируются, пересказываются! Толстой!..

Называть хочется самых-самых.

Умирает от истощения блокадница, окруженная детьми, они сбились испуганной обреченной стайкой. Только закроет глаза — они в крик. Мать снова возвращается на их плач к жизни. И так мучительно, невыносимо долго. Пока девочка постарше не приказала: отвернитесь! Вы не даете маме умереть!..

Цену этой жалости, меру этой правды где искать? Действительно у самых-самых. Только классикой и мерить.

В белорусской деревне Борки, где фашисты убили, сожгли более двух тысяч жителей, в новом, послевоенном доме, стоящем на месте сгоревшего, слушали мы, записывали женщину, все это пережившую, помнящую: глядя в окно так, будто они все еще там, снова идут к ее порогу (как тогда, в июньский день 1942 года), она рассказывала на крике: и прибежала к ней в дом соседка, а мальчик восьмилетний с нею был, так мать ему: «Сынок мой, сынок, зачем же ты ботинки эти надел, резиновые! Твои же ножки долго гореть будут, в резине!»


Давно думаю: разве же возможна и не необходима такая же «магнитофонная» книга о судьбах деревни на грани двадцатых — тридцатых годов? Сколько бы она заново высветила и объяснила — и в дне сегодняшнем. И не только деревни о себе самой рассказ надо выслушать. Много о чем и надо бы и можно — таким вот способом. Жанр есть, работает.

«Печальный детектив» — не документальная проза. Но он рядышком где-то, совсем близко. Даже по приемам письма, когда используется монтаж правдивейших кусков, фактов жизни. («А вот вам еще! Как с гуся? Ну так, может, это проймет?!»)

Сознательная установка: добраться до читателя, до самой души, совести, да так, чтобы не увернулся, не отмахнулся: «Это дело милиции, а у меня своих забот!..»

Что и говорить, печальный парадокс наш в том, что реальную действительность, ее правду умеем, научились не замечать — будто не здесь мы, не часть этой жизни. Приходится писателю возвращать и в день сегодняшний, в современность читательское сознание совершенно так же, как документалистика пытается возвращать его в блокадное время, в хатынское, в военное.

Именно этим занята часть наших публицистов, говорящих о ядерной угрозе: очевидное, но все равно никак не проникающее в глубь сознания, выталкиваемое, как мячик, из воды, все-таки принять в себя! Карякинское «Не опоздать!» — пример такой отчаянной попытки перебороть инертность современного сознания.

И «Плаха» Айтматова раскалена этим чувством: сказать такое, сказать так, чтобы читателю «не отвертеться»!

Помню, как в Ленинграде вместе с Федором Абрамовым смотрел его «Деревянные кони» — во время гастролей Театра на Таганке. Автора сразу же после спектакля уволокли на сцену, за кулисы.

Ночью созвонились. Как ругался, как хрипел своим простуженным голосом Федор: «Да ты смотрел в зал?» — «Я на сцену смотрел». — «На сцену?! Надо было в зал смотреть!..»

Ему казалось или в самом деле разглядел, что его народ крестьянский, все вынесший на своем горбу, для многих «петербуржцев» — далекая экзотика. Слишком отстраненно смотрят, а потому даже их сочувствие «деревне» было обидно, оскорбительно для Абрамова.

Вот и Астафьев этого не хочет позволить своему читателю — отстраняться. Берет за ворот и тащит в ту жизнь, которая есть правда, реальность для стольких людей. Мало, на тебе еще!

«Плаха» Айтматова — в том же ряду. Хотя это скорее роман «идеологический» — если иметь в виду жанр, разрабатывавшийся Достоевским. Тут «идея» — равноценный герой, погибающий или побеждающий. Когда распинают Авдия, равным образом распинают и идею.

Мне кажется совсем не случайной перекличка образа Авдия Каллистратова с Алешей Карамазовым. Более того, в романе она провоцирующе подчеркнута. (Автор даже сохранил инициалы: А. К.)

Грандиозный замысел «Атеизма» (в него и «Братья Карамазовы» должны были войти как одна из частей) включал, содержал, как известно, путь Алеши Карамазова вначале «в мир», затем бунт против церкви, богоискательство, а все вместе должно было привести его, возвести именно на «плаху».

Литературная ниша, не до конца заполненная гением русской литературы, звала, кликала, притягивала сознание литературы, как невидимая «черная звезда» — откликнулся Айтматов. Сегодня говорят, удивляются — даже с укором в сторону русских современных писателей: почему сделали не они, а представитель другой национальной традиции, культуры? А может, так и должно быть, как раз закономерно в столь тонком деле: нужна смелость наивности, смелость первооткрытия для себя и своей культуры (а тем самым снова — для всех). И даже, может быть, нужна была традиция (как раз киргизская и именно айтматовская) мощной мифологизации, не умершая эпическая традиция, наивная и мудрая, чтобы подхватить и продолжить то, что «напрямую» сделать просто невозможно.

Но самое главное, все это совпало с властным требованием самого времени: зовите, сзывайте всех, потому что спасать — всё! И будущее, и настоящее, и прошлое! Да, и прошлое, не рассчитывайте лишь на самих себя — великих зовите на подмогу. Великих мыслителей, художников, подвижников, великие мысли, идеи, открытия гениев — и на них тоже замахнулась бомба. Думать, что «новое мышление» — это нечто такое, что вырастает, вырастет на голом месте, где все заново, значит, повторять самонадеянные ошибки двадцатых годов, когда все старое собирались игнорировать, а «новую культуру» строить из энтузиазма. Мы помним, как отнесся к этому В. И. Ленин: новую культуру строить, возводить можно лишь на основе всего, что накоплено человечеством за его историю! Или, как сказано в книге Д. С. Лихачева «Прошлое — будущему»: «Подлинно новая культурная ценность возникает в старой культурной среде… Нового самого по себе, как самодовлеющего явления, не существует».

Сегодня это тем более верно. «Не делай другому, чего не хотел бы самому себе» и «Если враг не сдается, его уничтожают» — что тут созвучнее новому мышлению, а что старому? Конечно же устарело то, что ближе к нам по времени, и заново, новой правдой засветилось, зазвучало то, что древнее всех религий: «Не делай другому…»

И, кстати, об отношении к религии, а точнее — связанному с этим явлением философско-нравственному наследию. Вопрос этот уже поставлен в связи с романом Айтматова.

Я не стал бы ссылаться на авторитет философа-атеиста Крывелева, напечатавшего статью в «Комсомольской правде» (все это, к сожалению, на уровне журнала «Безбожник» двадцатых годов), если уж на сегодняшний взгляд, то предпочту авторитет Фиделя Кастро, о книге которого по этому вопросу пишет в № 5 за 1986 год журнал «Куба». Вот где диалектически, строго исторически, с учетом и времени нашего, и целей социального и нравственного обновления мира, ставится вопрос об отношении к тысячелетним заблуждениям и истинам человечества.


Слышатся рассуждения, что вся мощь произведений Айтматова — целиком из его умения «писать зверье», из «чувства природы». Эти, мол, сцены все и держат.

Думается, что не только они. Они всего не объясняют. Их самих приходится объяснять, силу этих сцен. Характерно, что именно волки, завораживающе ярко высвеченная Айтматовым пара, семья волков — они выражают в романе наибольший драматизм бытия. Может быть, потому что они первые. Их, как и сайгаков, саму природу, человек в своем неразумии и недальновидности приговорил, обрек на исчезновение и гонит, гонит к небытию. Поспешая и сам к тому же краю — в погоне за дурманом, химерами, ложными целями, лживыми «идеями».

Мысль горькая, резкая, как удар плетью, отрезвляющая. Еще один роман-предупреждение, хотя и не антиутопия (по жанру), а это особенно ценно и должно подействовать. Читателя не извлекают из привычной ему обстановки, не переселяют в условный мир, чтобы там «будить». Нет, тут же, на месте: оглянись на то, чего почему-то не замечаешь! Куда же смотришь, чем живешь, если такое творишь, а что — ведать не желаешь!

Все та же, что и у Распутина, и у Астафьева, задача, заставить, наконец, разглядеть очевидное, чего почему-то видеть человек не склонен.

Да что читатель — сами писатели: как трудно идут, как нелегко выходят ко «всей правде».

Помнится, как на Минской конференции 1983 года по всем этим проблемам (мысли о них еще лишь вызревали) произошел спор: «пугать» ли себя и других и вообще можно ли создавать какую бы то ни было литературу, ногой ощупывая край пропасти? Не отступить ли чуточку, а уже затем «творить»?

Сегодня об этом уже не спорим. Хотя на практике лишь немногие пока способны идти со стороны пропасти. Но они-то и есть заявка на литературу с действительно новым чувствованием, мышлением. (Или, как выражается Юрий Карякин: с новым хронотопом.)

Литература, которая постепенно делается нормой, та, что не отстранилась, а пошла безоглядно навстречу всей угрозе, более того — в которой «бомба» уже взорвалась, — вот что такое «Плаха». При всех неровностях, изъянах и прочее и прочее, что критика и «литературная общественность» тем старательнее фиксируют, чем больше раздражены собственной неготовностью воспринять и объяснить новую литературу.

Что ж, как говорят белорусы, я тоже суну свои «три грошика».

Мне, например, пока что видится художественный сбой на том месте, где Айтматов решается добавить собственного меда в «соты» Булгакова (сцена Христа с Пилатом). С Достоевским определенно получилось, здесь же не настолько. «Ниши»-то нет, «соты» и без того заполнены доверху, добавить что-либо, даже с талантом Айтматова, даже с высоты нового времени — трудненько.

Грозная правда новой литературы обязывает к высшей гражданственности. Хотя бы по принципу: снявши голову, по волосам не плачут!

Мне и всем мною высказанным мыслям-рассуждениям о романе «Плаха» предстояло серьезное испытание, когда, заканчивая свою статью, я прочел в «Известиях» (2–3 декабря 1986 года) статью Владимира Лакшина «По правде говоря!» — первый более или менее обстоятельный критический анализ нового произведения Айтматова. Я читал и соглашался почти со всеми претензиями критика к роману. Более того, осознавал, что явные недостатки произведения и языковые штампы, вдруг ранящие наш вкус как заусенцы, натяжки в жизненной и социальной биографии Авдия, рискованная автономность каждой из частей романа и т. п. — все это и прежде мною ощущалось и замечалось, но вдруг прочел В. Лакшина — высветилось крупно. Настолько, что вроде бы уже и нет большого и неординарного произведения, а нерасхожая гражданская мысль и смелость его — той же, например, третьей «излишне автономной» части! — будто бы и не существует всерьез…


Прочел статью, почти согласился… и она отступила. А роман снова завладел сознанием, захлестнул душу высочайшей волной, магия его непонятной мощи вновь потеснила мысль критическую…

Да, действительно все так нескладно в романе, не подогнано и так же отшлифовано. Грубый кусок железа. Но только намагниченного. Он будто бы живое что-то, сопротивляется вашей воле и мускулам, рвется, вырывается из рук (неужто не помните это чудо из чудес детских своих открытий?)…

Не эта ли «намагниченность» каждой части и частички романа, не она ли создает ощущение таинственной мощи и, как ни удивительно, целостности произведения Айтматова (при всех нарушениях привычных норм архитектуры романа?).

А «намагнитить» свое произведение и каждую его частичку, тем более с такой силой, можно лишь энергией своей собственной мысли и боли.

Чингиз Айтматов — и это следует отметить — раньше многих других заболел неотступной мучительной мыслью о «немыслимом»: так что же ждет людей и планету и как, как об этом писать, кричать, чтобы услышали, чтобы дошло?! Как выразить невыразимое? Чтобы хоть как-то могла литература влиять на ход событий.

Вспомните его статьи, выступления, диалоги — это было не «на потребу дня», а всерьез, из глубины сердца и совести. Доказательство — роман «Плаха».

Выразить невыразимое! Неужто так просто это сделать: взял классические формы и выразил? А если это — как взрыв? Как горы образуются: донным напряжением, сдвигом, а то и вулканическим выбросом. Как разбросает, так и ляжет. Строго направленным сделать такой «взрыв», очевидно, можно. И даже следует — искусство как-никак. Но только не знаем никогда, что потеряем. Выиграем в гармонии, но вдруг потеряем в силе? Наверное, и Достоевский «мог быть более гармоничным» (этого не одному Ивану Бунину хотелось в свое время), но только как бы выразил этот писатель тогда весь трагизм дисгармонии бытия человеческого?..

К таким произведениям, как «Плаха», «Печальный детектив», «Пожар», необходимо еще и привыкнуть. К новым вулканическим горам, наверное, тоже привыкал чей-то глаз нелегко и, скорее всего, с чувством дискомфорта и даже ужаса. Откуда такое, что это?!

А потом уж невозможно и вообразить, что этого не было, представить пейзаж без той или другой горы.

Некоторые произведения мы принимаем с немалым трудом, смущением — что ж, это в порядке вещей. Они врываются в литературу, они будут врываться-взрываться у нас на глазах снова и снова.

Привыкнем.

Ну, а что первые произведения из этого ряда появляются на свет с недостатками, даже с кричащими недостатками, что же, новорожденному даже просто рекомендуется, необходимо покричать!

Во времена всех римских тиранов, Тибериев да Неронов, парадоксально существовал миг высшей свободы для людей, полностью зависящих от их жестоких капризов, дикой паранойи. Миг этот, однако, соседствовал впритык со смертью. Готовясь по приказу тирана вскрыть себе вены, патриций мог сесть за столик и написать — все, о чем вчера и помыслить не решался. Всю правду прямо в лицо. Последний миг поднимал любого лгущего и лебезящего перед тираном до человеческого наконец образа.

Жить каждым мигом как последним — это давно очень много значило в делах литературных. Писать, как если бы это было твое последнее слово! Да и жить, вести себя перед внешней силой так, как если бы тебе надо через мир «предстать»…

Из этого — и Достоевский. Притом, помимо «больной совести» и необычайного дара человечности, был еще и такой момент: биографический. В разных томах последнего нового академического издания напечатаны странноватые столбцы дат: приступы болезни писателя. Мы знаем, как они тяжело проходили, каждый мог стать последними минутами жизни.

Это не само по себе лишь, но в сочетании (как и все в художнике) со всем остальным и давало тот сгусток психологической энергии (пусть и болезненной в чем-то), позволявшей Достоевскому постоянно заглядывать за край… Грозящий опасный рубеж небытия, который для Достоевского — всегда рядом, обострил в нем чувство катастрофы вообще. Которая может прийти, наступить, если человек, люди по-прежнему будут истину искать вне человечности. Топор, который запустила необъяснимая фантазия этого «высшего реалиста» вокруг Земли — вот такое пророчество за сто лет до планируемой милитаристами опаснейшей затеи! — он разглядел раньше под полой у Раскольникова. В душе, в самом дне-донышке человеческом.

Упрекали — пессимист, даже — мизантроп! Сегодня немеем от удивления: да как он мог предвидеть?..

Сегодня можно было бы составить иной список болезненных приступов, поражающих целые страны, бросающих в холодный пот все человечество разом: список-перечень безумных планов ядерной бомбардировки чужих городов — все новых и новых «дропшотов», кризисов, сходных с Карибским… Литература, о которой ведется речь, не может не держать список этот перед глазами постоянно.

В литературе всегда были лжецы. И даже больше. Но с чем сравнить патриция, который и последнее послание своему убийце — перед тем как с бритвой в руке погрузиться в теплую ванну — сдобрил бы ложью, лестью, восхвалениями?

В США в институте имени Кеннона, изучающем «русистку» (так они именуют в высшей степени пристрастное изучение Советского Союза), я взялся толковать о том, как телемосты со временем родят новый вид искусства. (О чем, кстати, была специальная конференция в московском Институте искусствознания.)

Может быть, наивно, но я размечтался о том, как сам масштаб нового вида искусства резко поднимает уровень правдивости народов, самокритичности обществ, людей друг перед другом: представляете аудиторию в два, в четыре миллиарда сограждан Земли! Разве осмелишься — в глаза всем толковать-талдычить привычное: не правы вы все, один я прав?.. А каким надо быть планетарным Хлестаковым, чтобы смотреть в глаза всему человечеству, стоять перед глазами и — лгать!

А мне возразили: чем больше аудитория, тем легче врут ей. Одного человека обманывать труднее, а многих — еще как научились, история тому свидетель!

Смутил меня этот довод. Но ненадолго. Я вспоминал то новое, что рождается в литературе современной — именно из разговора (мысленного) со всем человечеством. В произведениях этих — таких, как айтматовское, — новая мера всего. Да, и гражданственности тоже.

Помню распутинские слова в Иркутском университете, где мы выступали несколько лет назад: на вопрос, что будет, если все старания его и его товарищей разобьются о министерские, бюрократические надолбы и реки все-таки повернут, писатель ответил очень тихо, побледнев даже — да, это не были слова на ветер. Смысл их: останется плаха, «лобное место»!..

«Искусство… Это Рим, который взамен турусов и колес не читки требует с актера, а полной гибели всерьез…» — эти строки Бориса Пастернака — поэтическое выражение природы истинного художника. Но никогда столь всерьез профессия художника не требовала от него: сгори, но загаси пламя!..

Понятие «сверхлитература» — откуда из 1983 года у нас в Минске прошла бурная конференция на тему о роли литературы в условиях ядерной угрозы. Эхо споров длилось долго (даже сейчас нет-нет да и отзовется). Может или не может и как должна литература рассказывать о немыслимом? О всеобщей Хиросиме. На возражение, что реалистическая не может о том, чего не было, и родилось полемическое: «Не может литература? Ну так давайте сверхлитературу! Но не писать, не говорить об этом — это то же самое, что было бы не писать о смертельной угрозе осенью-зимой 1941-го».

Помню, в одном из продолжающихся споров сказано было даже так: уж как ни важно о «культе», но и это теперь на втором плане.

Но очень скоро появилось другое, видимо, более точное ощущение. Да, все «на втором, на третьем плане» — в сравнении с главной угрозой человечеству. Но и все взаимосвязано. В ответ на мое упрекающее письмо: мол, где обещанная повесть о «ноевом ковчеге», о первых ядерных испытаниях, куда он, будучи солдатом, сгонял «чистых и нечистых», разный там скот, все живое? — горячий, честнейший Виктор Конецкий огрел меня по-моряцки: нашел о чем, хлеб отнимаешь у Юрия Жукова! А ты бы написал о том, что не поставлен до сих пор обещанный нами памятник жертвам сталинских репрессий. А мне бы о том написать, как возим за тысячи верст по североморскому пути гниль, в трюм с картошкой без противогаза не спустишься…

Вот такая пошла-поехала перебранка, по-дружески жесткая: считаешь, что о войне и мире писать — конъюнктура? А ты попробуй, но только всерьез, додумывая все и все договаривая до конца? Посмотрим, что за это получишь? Как минимум — «пацифиста», «разоруженца»!

Но вышли и на более серьезные слова и мысли. Хотя бы вот такие. Если мы хотим каких-то перемен и в делах внутренних, тем более нужно донести до как можно большего числа наших людей правду о глобальной угрозе всему и всем. Для таких перемен нужна соответствующая эмоциональная обстановка. Чтобы преодолеть апатию, равнодушие, неверие ни во что. Когда-то сдвиг наметился в условиях эмоциональной бури XX и XXII съездов. Но сила ее оказалась недостаточной. Так, может быть, осознание, что овладевшая обществом пассивность, неподвижность грозит погибелью — может, это разбудит…

Это — такая связь наших внутренних проблем и перспектив всеобщего выживания — сегодня еще очевиднее. Но совсем не мешает на этом делать больший упор. Тогда мы не будем успех или неуспех нашей перестройки мерить лишь комфортностью или дискомфортностью нашей жизни, экономической, духовной, литературной.

Нет, воистину: жить или не жить — вот что такое перестройка!

А уж если о «сверхлитературе» сегодня, то совершенно очевидно, что на это «направление» работают не только «Пожар», «Печальный детектив», «Плаха», о чем мы уже спорили-писали, но и «Белые одежды», и «Зубр», «Мужики и бабы», и «Дети Арбата», и «Ночевала тучка золотая» — все то, что рождает и крепит чувство непримиримости к рецидивам прошлого. Прошлого, в наше время смертельно опасного не только для нас самих, не только для нашего общества.

На встрече с творческой интеллигенцией М. С. Горбачев подчеркнул, что мы, с одной стороны, никогда, никогда не забудем и не простим те преступления против партии и народа, которые совершил Сталин. А с другой — что недопустимо неуважительно говорить, писать о поколениях, в тяжелейших условиях заложивших основы нашего сегодняшнего могущества, победивших фашизм.

Да, в тяжелейших условиях. И условия были тем тяжелее, что они создавались не только самой обстановкой, временем, не только извне навалились на нас, но приходилось преодолевать — что было еще труднее — враждебную народу, ленинской партии силу сталинского всевластья, недоброго, капризно-жестокого недоверия к каждому человеку, к целым народам, рождавшего самоистребительные массовые психозы в стране. Вениамин Каверин сказал об этом так: «Трагедия человека, отторгнувшего от себя все естественные чувства любви, дружбы, свободы»… Сталин добивался своей цели, «развязав неслыханный террор, действуя Большим Страхом, как рычагом повиновения» («Московские новости», 2 авг. 1987).

Да, в этих условиях все делалось, давалось трудно и бессчетными, далеко не всегда оправданными жертвами — и до войны, и в войну, и после нее. Тем большего уважения заслуживают люди, поколения, все-таки выстоявшие и душу сохранившие. Которые никогда не смирялись с искажением идеи, реальности, правды — за это снова и снова обрушивался на них слепой гнев так и не поверившего в свою окончательную победу над народом организатора Большого Страха.

Сколько я сам помню людей, которые в годы войны, партизанщины, борясь с фашистами, самоотверженно шли навстречу не только собственной, но детей своих погибели, хотя знали, точно знали, что «он» не простил их и не простит — после войны, после победы снова придется быть без вины виноватыми. Как и до войны.

Неизвестно, за какие провинности всю жизнь платили, расплачивались. Только потому, что «он» объявил очередную формулу об «обострении классовой борьбы», распорядился, чтобы врагов было больше, тем больше — чем большие победы наши.

Как было с белорусским критиком Гришей Березкиным: спасся от расстрела, прошел войну (через Сталинград до Берлина), а после Победы его не без лукавства спросили: «Ну что, будем досиживать?»

И досиживал. До самой реабилитации.

И так было, бывало с миллионами людей наших, наших советских людей: сколько же сил народных, физических и духовных, истрачено и на эту общую тяжесть!

Наш последующий позор и беду — вселенское пьянство — нужно оценивать и понимать, памятуя о той, прошлой, тяжести. Скинув, вдруг ощутили такую опустошенность от перенапряжения… Всё, всё из той ненормальности. Пора же начать жить нормально, без истязания самих себя фанатизмом не проходит это даром, отзывается и через десятилетия.

Во время московского форума «За безъядерный мир, за выживание человечества» выступил американец и сказал, что Запад слишком отождествляет по сию пору социализм со Сталиным. Можно удивляться, но это факт, он-то и придает силу, опасную силу пропагандистской формуле: «Лучше быть мертвым, чем красным».

А с нашей стороны столь же трафаретные зачастую убеждения, что если где-то, в каком-то высказывании или формуле «уточнить» наше отношение к Сталину, разъяснить в постановлении — проблема будет снята. Опять-таки — в нашем лишь представлении. А чтобы снять ее действительно, чтобы прошлое не срабатывало против социализма и против наших мирных предложений, нужно открыто и честно связывать наши идеи, нашу новую политику и идеологию с правдой, всей правдой. В том числе и всей правдой о Сталине и его преступлениях.

Это важно и для наших внутренних дел, напрямую связано с перестройкой в той части, которая касается нашего собственного дома. Такие произведения, как «Реквием» Ахматовой, «Котлован» Платонова, «Собачье сердце» Булгакова, «Белые одежды» Дудинцева, «Зубр» Гранина, «Мужики и бабы» Можаева, «Дети Арбата» Рыбакова и т. д. — никому так не нужны сегодня, как молодежи. Если мы хотим иметь молодежь, активно защищающую перестройку, мы должны учесть опыт 60-х годов, опыт XX и XXII съездов. Там, тогда появилась стойкая когорта людей — их сегодня называют шестидесятниками, — которые, очистившись в огне ошеломительной правды, устояли (большинство) перед напором регрессивных сил общества, сохранили тот огонь, пронесли и вынесли через литературу, искусство на трибуны партийных пленумов, XXVII съезда партии.

Через этот очистительный огонь правды пусть пройдет и нынешняя молодежь. Тогда никакие соблазны, никакая ложь корыстного словоблудия не свернет ее с верного пути. Ей жить в обществе, где больше демократии, а значит, больше социализма. И где не повторится то, что повториться не должно — залог этому вся правда.


Новое мышление не есть что-то, что возникнет из простого понимания целесообразности. Мол, надо, а потому «перейдем на новое» — вроде бы купим новый календарь или переведем часы на столько-то вперед.

А здесь в начале всего и в основе — чувство. Чувство личной исторической ответственности за все на планете. Повторяю это выражение.

Прежде как бывало? Люди сделают, сотворят, натворят, а потом поймут, что не то, не туда, не так. «Мы сделали работу за дьявола!» — слова Роберта Оппенгеймера, отца ядерного оружия.


Новое мышление обязывает просчитывать много ходов вперед. И сворачивать в сторону или назад поворачивать задолго до того, как взгляд упрется в край пропасти. А это одной логикой не достигается, нужна интуиция великой любви к человеку, а сегодня скажем — и к человечеству.

Это всегда было предметом и заботой литературы. Новизна задач в одном лишь: не опоздать!

I

А. Стреляный Приход и расход

1. «Социализм мысли» против «социализма чувства»

Наиболее распространенный взгляд на причины ухудшения наших дел в 70–80-е годы — взгляд экономический. Это были годы, когда, как писала «Правда» осенью 1986 года, «затормозились рост производительности труда и общие темпы развития производства. Все ощутимее чувствовались ведомственность, перестраховка, рапортомания, очковтирательство. Некоторая часть кадров утратила вкус к своевременному проведению диктуемых жизнью реформ и нововведений. Стали проявляться бюрократизм и консерватизм, боязнь смелых решений».

Экономический взгляд на истоки этих явлений выражен в Политическом докладе Центрального Комитета КПСС XXVII съезду КПСС: «Главное в том, что мы своевременно не дали политической оценки изменению экономической ситуации, не осознали всей остроты и неотложности перевода экономики на интенсивные методы развития, активное использование в народном хозяйстве достижений научно-технического прогресса». В докладе выдвинуто требование радикальной реформы, «самой серьезной перестройки социалистического хозяйственного механизма», поставлена и обоснована задача исторической важности: как можно быстрее «перейти к экономическим методам руководства на всех уровнях народного хозяйства».

Есть и другая точка зрения на уроки 70–80-х годов. В предсъездовский период она тоже обсуждалась в печати, хотя и не так подробно. Согласно этой точке зрения слабыми были отнюдь не экономические, а политические и административные рычаги, не хватало прямого приказного действия. Эти годы, писал, например, один довольно известный экономист, показали, что «мнение, будто стоит побольше заплатить, подороже оценить — и тогда многие проблемы экономического роста будут сами собой решены, по меньшей мере наивно».

Предлагая свою особую оценку минувшего десятилетия, свой неодобрительный взгляд на поиск экономических методов управления, на попытки применять что-то более действенное и удобное, чем приказ, распоряжение, инструкция, он доказывал: «Манипулирование цифровыми, стоимостными валовыми показателями не обеспечивает народному хозяйству той продукции, ради которой и существует предприятие».

Чем объяснить это недоверчивое отношение к экономическим методам, которое вряд ли легко исчезнет только оттого, что их недвусмысленно приветствовал XXVII съезд КПСС? Может быть, в семидесятые годы и впрямь наблюдалось преувеличение роли рубля и принижение — приказа и призыва? Нет. «Побольше заплатить, подороже оценить» так грубо никто не рассуждал и не действовал. Сам язык специалистов, призывающих экономические методы на смену административным, был и остается принципиально другой, в нем слову «заплатить» противостоит слово «заработать»: получить за работу часть коллективного валового дохода. «Подороже оценить» — тоже не из этого языка, в нем совсем другие слова, а именно: проверять, обязательно проверять цены рынком, потребителем, что-то, естественно, будет тогда дорожать, что-то дешеветь, а какие-то цены будут оставаться неизменными к удовольствию ценовиков — тут, значит, не промахнулись, угадали, уловили конъюнктуру, как, например, тогда, когда по решению принявшего Продовольственную программу майского (1982 г.) Пленума ЦК КПСС повышали (не убоявшись обвинений в наивности!) закупочные цены на основные продукты. Хватало в семидесятые годы и самых крутых оргвыводов. За годы девятой пятилетки в РСФСР было снято свыше половины колхозных председателей, в десятой — еще больше, известны области, где из каждых десяти руководителей хозяйств сменили восемь, но это мало что дало. В Калининской области, где особенно активно применяли такие внеэкономические методы, производство продуктов в десятой и одиннадцатой пятилетках не только не увеличилось, а даже сократилось.

Когда слушаешь людей, считающих наивным экономический взгляд на трудности семидесятых — начала восьмидесятых годов, иной раз складывается впечатление, что в основе их позиции лежит одно любопытное недоразумение. Оно связано с ростом денежных доходов населения в семидесятые годы. Увеличение количества дензнаков на руках и сберкнижках, многочисленные повышения ставок, окладов, расценок некоторые, похоже, приняли за «разгул» экономических методов и, не видя больших результатов, разочаровались в них. Ведь это же факт, что в те самые годы, когда была сведена почти на нет натуральная оплата в колхозах, когда падала покупательная сила рубля, философы и социологи дружно произносили «новое слово» в своей науке: слово против материальной заинтересованности. Они не посрамляли ее, не обвиняли в низменности, нет, искусство джигитовки было куда выше, чем прежде: они говорили, что материальное стимулирование на их глазах показывает свою недейственность, малую действенность, недостаточную действенность. Вот устои, особенно семейные, вот традиции, особенно трудовые и национальные, вот настроения, особенно политические, вот чувства, особенно гражданские, вот микроклимат в коллективе — другое, дескать, дело.

В 1973 году в большой монографии под названием «Труд» доктор философских наук И. Чангли объявила, что потребность в труде уже осознана всем народом, «за исключением немногих тунеядцев», хотя первой потребностью труд, по ее словам, еще не стал. Эта точка зрения, в которой не было, кажется, ничего, кроме привычного набора громких фраз, как раз и отодвигала на задний план материальную заинтересованность, экономические рычаги. Потребность, какой бы она ни была по счету — второй или третьей, есть именно потребность, а не нужда. Планировать удовлетворение потребности человека в труде — совсем не то, что поощрять его выполнять работу, которая может быть и тяжелой и не очень приятной, но необходимой обществу. Вполне понятно, что, объясняя отрицательные явления в нашей жизни, такие, как, например, прогулы и бесхозяйственность, прежде всего тем, что сознание людей отстало от убежавшего в своем развитии бытия, И. Чангли и ее единомышленники требовали ставить в центр всей деятельности «личность — как обобщенную совокупность социальных и биосоциальных свойств, то есть личность в узком смысле этого понятия». Какая там материальная заинтересованность — надо усилить воспитательную работу!..

Это, наверное, был самый большой грех наших философов за многие десятилетия, — грех не просто пустословия, не перепевания и подпевания, а грех незнания жизни. Причем в этот грех совсем уж противоестественно впадали даже такие люди, которые жизнь должны были бы знать, кажется, лучше всех. «Путь к изобилию представлялся бесспорным: материальная заинтересованность крестьянина. Мы, руководители, стали размахивать рублем и говорить механизатору или доярке: больше сделаешь, больше получишь» — с такой самокритикой выступал, например, в журнале «Наш современник» (1981, № 1) директор совхоза «Андреевский» Владимирской области В. Старостин. С искренним надрывом он брал на себя вину за то, что нынешние совхозные рабочие, в отличие от «прежних колхозных мужиков», требуют достойной оплаты своего труда, не желая сознавать, «что хлеб, земля — это свято и к ним нужно подходить только с чистой душой, без корысти».

Разочарование в материальных стимулах, вернее, в том, что принимали за них, было большое, но им одним всего не объяснить. Не объяснить, пожалуй, главного: саму природу мышления, всегда готового так легко разочаровываться в столь серьезных вещах, настолько приспособленного к восприятию предрассудков — суждений и заключений, которым не предшествует спокойная критическая работа разума, существующих до рассудка, пред рассудком, вне опыта и вопреки опыту. В данном случае предрассудков экономических, лучше сказать — противоэкономических.

В советское время слово «предрассудки» в экономическом разговоре впервые употребил В. И. Ленин. Это было 29 октября 1921 года на VII Московской губернской партконференции. Речь шла о том, как хозяйствовать в мирное время, на каких началах должны строиться отношения города и деревни, заводов и фабрик между собой и с государством. «В настоящее время небольшое число предприятий уже переведено на коммерческий расчет, — говорил Ленин, выступая там, и объяснял, что это значит. — Оплата рабочего труда производится в них по ценам вольного рынка, в расчетах перешли на золото… Мы не должны чуждаться коммерческого расчета, — настаивал он на своей мысли, дороже которой для него тогда не было. — Только на этой почве коммерческого расчета можно строить хозяйство. Мешают этому предрассудки и воспоминания того, что было вчера».

«Вчера» же было не что иное, как «военный коммунизм» — такие порядки, среди которых не было места купцовским способам ведения хозяйства, время, когда поставлять городу продукты деревня должна была бесплатно, по продразверстке, а государство, в свою очередь, раздавало эти продукты в городе тоже не под работу, а пайками, по спискам или по членским билетам потребительских коммун или союзов, о которых через шестьдесят лет напишет в романе «После бури» Сергей Залыгин, — в том числе союзов «полу- и голодных писателей и особенно художников, которые возникали, как грибы, в каждом городишке, каждый Союз со своим собственным манифестом, с заковыристой какой-то творческой программой и обязательно на обеспечении пролетарского государства, причем опять-таки по той же привилегированной категории „А“ с фунтовым хлебным пайком…»

И была такая вера в этот путь к коммунизму, в то, что постепенным увеличением пайка и числа приписанных к категории «А» можно достичь изобилия, что Восьмой съезд партии уже без всяких ссылок на войну постановил этот путь увековечить: «Неуклонно проводить замену торговли планомерным в общегосударственном масштабе распределением продуктов». Эта уверенность, что социализм, а потом и коммунизм нельзя, невозможно, не положено строить с опорой на торговую, коммерческую предприимчивость заводов, трестов, кооперативов, а надо, возможно и положено строить только посредством разверсток всего и вся, от хлеба до пуговиц среди населения и от гаечных ключей до нефти среди заводов, — эта уверенность и была главным предрассудком, который вскоре подвергся ленинской критике.

«Мы решили, что крестьяне по разверстке дадут нужное нам количество хлеба, а мы разверстаем его по заводам, и выйдет у нас коммунистическое производство и распределение… Это, к сожалению, факт. Я говорю: к сожалению, потому что не весьма длинный опыт привел нас к убеждению в ошибочности этого построения», — объяснял Ленин, напряженно размышляя о том, что делать, чтобы как можно скорее не осталось ни одного ошибающегося, чтобы вчерашние кавалеристы сполна овладели купцовскими способами, чтобы они поняли, почему «на экономическом фронте, с попыткой перехода к коммунизму, мы к весне 1921 года потерпели поражение более серьезное, чем какое бы то ни было поражение, нанесенное нам Колчаком, Деникиным или Пилсудским, поражение, гораздо более существенное и опасное».

О «военно-коммунистических» взглядах и настроениях, бытовавших до двадцать первого года, говорить надо со всем уважением, какого достойна всякая великая мечта, а вот после двадцать первого — наоборот, со всем пренебрежением, какого заслуживает всякая твердолобость. В девятнадцатом году, когда решали вести дело к отмене денег, еще нельзя было знать, что из этого, по позднейшим словам Ленина, ничего не выйдет. Ясности на сей счет не было и в теории, ей еще неоткуда было взяться. Профессор В. Новожилов отмечал: «Поскольку К. Маркс и Ф. Энгельс не разрабатывали вопросов организации социалистической экономики, они не предвидели и огромной трудности этой задачи». Они, в частности, предполагали, что «при социализме закон стоимости утратит свою силу». Так думал и Ленин. Принцип демократического централизма мыслился им «вначале как право участия масс в законодательстве и администрации. Хозяйством предполагалось управлять административными методами». Только к двадцать первому году, когда накопился опыт, показавший, что без торговли не обойтись, вера в «пайковый» путь стала предрассудком. Эту перемену оценок интересно наблюдать у Ленина. Буднично-спокойная: «ошибочное построение» быстро сменяется политически резкой, уничтожающей: «коммунистическое чванство». От увещеваний и призывов: «Не дадим себя во власть „социализму чувства“ или старорусскому, полубарскому, полумужицкому, патриархальному настроению, коим свойственно безотчетное пренебрежение к торговле», мысль его соответственно обращается к другим, более действенным средствам: «Я думаю, что тресты и предприятия на хозяйственном расчете основаны именно для того, чтобы они сами отвечали, и притом всецело отвечали, за безубыточность своих предприятий. Если это оказывается ими не достигнуто, то, по-моему, они должны быть привлекаемы к суду и караться в составе всех членов правления длительными лишениями свободы (может быть, с применением по истечении известного срока условного освобождения), конфискацией всего имущества и т. д.».

Большой — самый большой! — вред Ленин видит теперь в деятельности людей, которые «направо и налево махают приказами и декретами», уверенные, «будто „великая, победоносная, мировая“ революция обязательно все и всякие задачи при всяких обстоятельствах во всех областях действия может и должна решать по-революционному», не заметившие, как великое достоинство революции: «энтузиазм, натиск, героизм» стало превращаться в недостаток, когда на первый план выдвинулись хозяйственные задачи.

«Купцовские» идеи Ленина не всеми и не всегда понимались одинаково. В начале тридцатых годов, например, была целая дискуссия о дальнейшей судьбе нэпа, в ходе которой многие авторы выражали мнение, что время этих идей прошло, что от торговли пора возвращаться к продуктообмену, начиная тем самым последний этап новой экономической политики: если при Ленине она означала переход от «штурма» к «осаде», то теперь, мол, пора прекращать «осаду» и опять предпринимать «штурм» — «штурм» задача социалистического строительства. Что и было сделано…

Вернулись к этой теме только через двадцать лет.

Непосредственным поводом оказалось положение в сельском хозяйстве. К этому времени (начало пятидесятых годов) сельское хозяйство было отстающей отраслью, и однако же в чистый доход государства из него брали больше, чем возвращали ему. В нарушение основных начал воспроизводства труд в колхозах оплачивался из остатков, если в остатках что-нибудь оказывалось. В первую очередь выполнялись обязательства перед государством и формировался фонд накопления. Цены на зерно, мясо, молоко не всегда покрывали даже расходы колхозов на доставку этих продуктов к железной дороге. Это и было то, что потом назвали игнорированием товарного характера сельского хозяйства. Успешное производство немыслимо без материальной заинтересованности предприятия в хорошей выручке, а работника — в заработке. Такая заинтересованность не может возникать без полноценной купли-продажи, без товарно-денежных отношений. Эти отношения между сельским хозяйством и государством были просто упразднены. Годы хозяйствования на «продразверсточных» началах нанесли стране большой ущерб. К пятьдесят третьему году по сравнению с сороковым вдвое выросли поставки удобрений, почти в полтора раза — энерговооруженность и основные фонды, а производство продуктов не только не выросло, а даже уменьшилось. Казалось бы, промышленность, получая от сельского хозяйства почти бесплатное сырье, должна была только выигрывать, но нет, она тоже проигрывала, потому что много сырья на таких условиях получать было невозможно. От нарушения принципов взаимовыгодной торговли и материальной заинтересованности страдало все народное хозяйство, хотя в глаза больше всего бросались трудности сельского хозяйства.

Такое положение не могло продолжаться долго, исправлять его взялись уже в 1953 году, всего через семь лет после войны. По решениям сентябрьского (1953 г.) Пленума ЦК КПСС в несколько раз были повышены закупочные цены на основные продукты, списаны огромные долги колхозов и колхозников, снижены налоги, повышена (во многих местах — введена) оплата труда. Подчеркивалось, что тем самым восстанавливаются ленинские принципы материальной заинтересованности и хозяйственного расчета, много говорилось о порочности непосредственного, административного управления колхозами и о преимуществах экономических методов.

Твердо нового курса придерживались три года — в 1954–1956 годах. Благодаря новым закупочным ценам в колхозах в эти годы заметно шла вверх оплата труда, и средний темп роста валовой продукции был 9,2 процента. Это составляло 4 копейки на рубль капиталовложений — вчетверо больше, чем в 1951–1953 годах, но уже в пятьдесят седьмом рост оплаты труда остановили — и сельское хозяйство отозвалось на это мгновенно, словно сработало некое реле. Окупаемость капитальных вложений и темп роста валовой продукции упали вдвое. Падение темпов продолжалось, и обстановка в сельском хозяйстве, да и вокруг сельского хозяйства, все больше напоминала времена десятилетней давности, включая, между прочим, тот же приподнятый уверенно-деловой тон разговоров о нем. Только раньше среди новшеств, которые должны были немедленно принести изобилие, у всех на устах были торфоперегнойные горшочки и устройство лесных полос с квадратно-гнездовыми посадками дуба, теперь — пропашная система земледелия. Крупнейшими событиями внутренней жизни становились зональные совещания специалистов и передовых производственников (в Новосибирске, Целинограде, Воронеже), где обсуждались достоинства и недостатки разных культур и сортов, способов и сроков сева, пород скота. В эти подробности незамедлительно входили везде и всюду, во всех организациях и учреждениях, подсчету кормовых единиц обучались нежинские домохозяйки на курсах кройки и шитья и чукотские охотники, о бобах, о квадратно-гнездовом севе тут же создавались чуть ли не оперы, не говоря о плакатах и мультфильмах.

Соответственно усиливались административные методы, особенно с шестидесятого года. В приподнятой атмосфере внедрения нового и передового колхозам и совхозам опять диктовали, что и как делать, и опять урезали их заявки на технику, удобрения, стройматериалы. После успеха первых трех лет показалось, что овцу уже можно стричь. В итоге в селе, в сельском хозяйстве пятидесятые годы заканчивались, а шестидесятые начинались так неудачно, что откатываться дальше, казалось, было уже некуда, и ждать приходилось только улучшения, только движения вперед. Именно тогда я услышал от одного районного плановика из тех незаметных сельских счетоводов, которые думают побольше главных бухгалтеров, это жизнерадостное толкование слов «хуже некуда». Раз, мол, некуда хуже, значит, вот-вот должен открыться путь в обратную сторону, к лучшему.

Раскрыв утром 28 марта 1965 года газету и увидев набранные крупными буквами слова «О неотложных мерах по дальнейшему развитию сельского хозяйства СССР», не один читатель «Правды» испытал чувство внезапного возбуждения. Когда произносятся такие слова, как «неотложные меры», обычно ждут чего-то резко приказного, ведь «неотложные» — почти то же самое, что «чрезвычайные», «исключительные». На этот раз все было наоборот. Вызванные обстоятельствами поистине чрезвычайными, меры эти были спокойными. Такие случаи и дают основания говорить о политике как об искусстве. Не случайно, наверное, никому не придет в голову заговорить как об искусстве о политике грубого давления, прямого принуждения, административных ограничений. В грубости иногда может быть печальная необходимость, но красоты, искусства, высшей правильности быть не может.

Были списаны большие долги колхозов и совхозов, резко повышены закупочные цены на основные продукты, расширены права хозяйств в планировании, государственный план-заказ обещано было сделать неизменным на пять лет. Сельских руководителей особенно воодушевляли стабильность и умеренность (ее тоже обещали) планов — теперь можно было вести хозяйство на более или менее долгосрочной основе. Кажется, только сейчас они, взглянув на свои вчерашние обстоятельства с внезапной недоверчивой оторопью, по-настоящему осознали, как это было трудно: заводить скот, засевать поля, не зная точно, а иной раз даже приблизительно, сколько какой продукции от тебя потребуют, сколько кормов в конце концов оставят, сколько денег разрешат на оплату труда, сколько — на строительство, закупку машин.

«Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые!..» 1965 год, когда вслед за мартовским Пленумом состоялся и сентябрьский, на котором было решено осуществить крупную хозяйственную реформу в промышленности, настолько крупную, что стоял даже вопрос о постепенной замене фондированного снабжения нормальной оптовой торговлей средствами производства, — многим этот год казался как раз одной из таких минут, решалось очень многое. В последующие два-три года (прекрасные, творческие были годы!) появилась целая литература, в которой самым тщательным образом анализировалось недавнее, а вместе с ним и далекое прошлое, вдруг ставшее волнующе близким.

Опять пробудился интерес к нэпу, к тому, чтó подводило Ленина к этой политике, как действовал при нем коммерческий расчет. Именно теперь многие начинали осознавать, что частное предпринимательство и концессии — это только одна, временная, даже второстепенная сторона нэпа, а другая, главная — коммерческие начала в деятельности государственных предприятий, при которых «казна за долги трестов не отвечает». Суть заложенных тогда Лениным основ управления социалистическим хозяйством профессор В. Новожилов, например, видел в «согласовании личных и коллективных интересов производителей с общественными». Главным содержанием нэпа он считал «систему управления социалистической экономикой на началах демократического централизма» — систему, сочетающую «планирование с товарно-денежными отношениями, план — с хозрасчетом». Такие оценки новой экономической политики не были привычными. У читателей они не могли не вызывать серьезных вопросов насчет исторической судьбы нэпа, и академик от них не уходил. «В 30-х годах система управления нашим народным хозяйством перестроилась, — писал он. — Усилилось централизованное руководство. Централизация тогда была объективно обусловлена необходимостью быстрой индустриализации при ограниченности ресурсов (чем более ограничены ресурсы по сравнению с потребностью в них, тем важнее централизация их распределения). Но, как это обычно бывает, проводившейся централизации сопутствовали лишние „издержки“. В практике планирования эти „издержки“ выражались в недостаточном учете законов экономики (то есть в волюнтаризме в планировании). В области науки издержки централизации выражались в развитии догматизма, в тенденции к ограничению функций экономической науки задачами разъяснения и пропаганды практики».

Тех, кто считал, что и в народном хозяйстве второй половины века торговые отношения должны быть таковыми не только по виду, но и по существу, называли «товарниками». Тех же, кто продолжал думать, что настоящая торговля социалистических предприятий друг с другом была бы нелепостью, поскольку у всех у них один собственник в лице государства, что все дело просто в том, чтобы этот собственник разумно ими управлял, называли «нетоварниками». Тогда эти определения использовались довольно широко, потом они стали встречаться реже — может быть, потому, что грани между двумя основными группами экономистов постепенно размывались, появились люди, придерживающиеся, так сказать, промежуточных позиций. Но суть разногласий не изменилась по сей день. Для наглядности и сейчас можно бы «товарников» окрестить «купцами», а их противников — «кавалеристами». Оба наименования тогда восходили бы прямо к Ленину: первое — к его расчетам на достоинства купцовских способов хозяйствования, второе — к его нелестным отзывам об охотниках вечно вершить все хозяйственные, политические, культурные дела административно, методом кавалерийских налетов. Правда, и «купцы» и «кавалеристы» звучат несовременно — давно нет ни купечества, ни конницы, но, во-первых, не бывает сравнений, которые бы совсем не хромали, а во-вторых, известная устарелость обоих наименований удачно подчеркивает исторические корни еще не закончившейся борьбы взглядов и подходов.

Коренной «кавалерийский» предрассудок, от которого разбегаются все остальные, по-прежнему касается судьбы объективных экономических законов при социализме. Пока говорят коротко, без объяснений: «объективные экономические законы», сознание «кавалериста» покорно, по школьной привычке, заглатывает эти слова и, лениво пожевав, худо-бедно переваривает. Но как только ему начинают расшифровывать их, говорить, например, что объективные экономические законы — это такие свойства и явления хозяйственной жизни, которые не зависят от людей, сколь бы сознательными, подкованными и важными мы ни были, что закон, к примеру, стоимости проявляется в цене, но не в той, которую пишут на бирке товара, а в той, по которой он ходит, если ходит, или мог бы пойти, если бы не мешала слишком большая цифра на бирке[6] что исчислить стоимость на базе издержек производства, как это пытаются делать наши ценообразователи, невозможно в принципе и Маркс эту невозможность доказал теоретически, а они ежедневно, с девяти утра до шести вечера, доказывают практически, — он настораживается. Почти инстинктивно уверенный в своей власти над живой и неживой природой, над всеми ее законами, бравый наш «всадник» в то же время дрожит от страхов — он боится скатиться к капитализму, каковой мерещится ему в словах: торговля, прибыль, товар, товарно-денежные отношения, в самоочевидной для «купца» мысли, что стоимость нельзя исчислить, но можно узнать на рынке, от продавца и покупателя, поставщика и получателя товара после того, как они уговорятся о цене, сторгуются.

Единственно возможным, допустимым, изначально непорочным планом «нетоварник» по-прежнему считает жесткую, скрепленную устрашающими печатями директиву, в которой все расписано: выпускать то-то, столько-то, тогда-то, отправлять туда-то, по такой-то цене, работникам платить так-то, держать их столько-то, все нужное для выпуска указанной продукции получать там-то, тогда-то, по таким-то ценам. Этих «то-то», «так-то», «столько-то» в планах, ежегодно получаемых предприятиями, — многие тысячи, ими заполняются толстейшие тома. Один из таких томов был продемонстрирован на известном совещании по проблемам научно-технического прогресса, состоявшемся в ЦК КПСС летом 1985 года, и подвергся там резкой критике. Что касается сельского хозяйства, то оно получало, как подсчитал профессор Г. Беспахотный для «Правды», «более семисот показателей по производству, заготовкам и реализации продукции, около четырехсот, связанных с использованием капитальных вложений, более ста — по труду, зарплате, финансам».

Едва ли не активнее всех участвуя в обсуждении и, так сказать, объяснении решений шестьдесят пятого года, носители этих представлений, как обычно, не могли убедительно объяснить, чтó происходит в хозяйственной жизни, откуда берется бесхозяйственность, дефициты и затоваривания; у них все сводилось к одному: неумелые плановики, безответственные руководители («только безответственностью можно объяснить»…), несознательные исполнители — и соответственно «кавалеристы» ничего не предлагали, никаких новых мер, кроме кадровых перемен да усиления воспитательной работы. Ну, и еще они одергивали «купцов» и стращали ими честной народ: бяки, мол, тянут нас не туда. «Товарники», «купцы» — те, напротив, убедительно, в полном соответствии с «товарным» духом Марта и Сентября, объясняли недостатки, при этом не мудря, не отрываясь от земли, приводя примеры, которые мог продолжить каждый, — насчет порядков, мешающих работать хорошо, сводящих на нет результаты даже хорошей работы.

В те годы была еще жива, писала свои статьи и преподавала в Академии общественных наук при ЦК КПСС профессор М. Ф. Макарова. Она еще в 1958 году заявила, что нечего и думать, будто увеличением производства и расширением ассортимента можно покончить с таким явлением, как дефицит одних — нужных — товаров и избыток других — ненужных. Наоборот, втолковывала она своим читателям и слушателям, с ростом производства и ассортимента будет меняться только состав дефицита, само же по себе явление никуда не денется и даже будет обостряться день ото дня. И так будет до тех пор, пока мы будем верить учебникам политэкономии, что при социализме нет противоречия между конкретным и абстрактным трудом, что у нас всякий труд необходим по той простой причине, что он запланирован, а раз запланирован, значит, должен быть вознагражден: склад забит неходовыми сарафанами, машина разваливается, едва сойдя с конвейера, а труд, затраченный на изготовление этого тряпья и этой груды железа, все равно должен быть оплачен казной, никого нельзя оставить за это без куска хлеба; социализм, выходит, на то и социализм, чтобы деньги за свой труд мы получали не после того, как он признан потребителем, а до, задолго до, главное, что он признан (предусмотрен) плановиком.

В академии тогда учились некоторые из тех, кто сейчас управляет целыми отраслями. Кто-кто, а они помнят, как их смущали беспощадные предсказания этой ученой-большевички, какими странными казались ее речи: с одной стороны, научность (труд абстрактный, труд конкретный…), академическая солидность, а с другой — такая простота, такая жизненность, с которой делай что хочешь, только не пытайся от нее отговориться. Действительно ведь платим до того, потребитель действительно ведь ноль без палочки, И есть ли противоречие между каким-то там абстрактным и каким-то конкретным трудом, нет ли противоречия — ждать высокого качества и нужного количества в таких условиях не приходится.

Ученики Макаровой часто вспоминают свою учительницу не только потому, что прошедшие годы показали ее правоту, а и потому, что до сих пор можно раскрыть свежую газету и прочитать, как иной доктор экономики требует, чтобы Госплан выделял средства так-то и так-то, а еще — «под устранение дефицита», как выразился один из них, все еще не подозревающий (хоть кол на голове теши!), что вместо одного устраненного дефицита тут же появятся пять новых, не знающий, что механику этого грамотные экономисты исследовали много лет назад, сразу после «военного коммунизма». Именно тогда было показано, как анархия товарного хозяйства сменяется анархией нетоварного, только в первом случае она принимает форму всеобщего избытка, а во втором — всеобщего недостатка. Эту последнюю Л. Крицман, автор книги «Героический период великой русской революции» (1921), назвал «анархией снабжения», которая только усиливается, если производство дефицитных товаров объявляют ударным и обеспечивают его ресурсами в первую очередь, ведь на голодном пайке оказываются остальные производства, и дефицитом становятся другие вещи, которых еще вчера, вполне возможно, всем хватало.

«Искусственные разрывы в границах того или другого производства, отрыв дела снабжения от производственных органов, многочисленность опекающих инстанций — все это в последнем счете придавало производственным программам характер безответственных проектов, составленных, быть может, и с добрыми намерениями, но с хозяйственной точки зрения висящих в воздухе» — это писал Глеб Максимилианович Кржижановский. И он же дал на редкость точное и доступное объяснение того, что такое административное управление хозяйством. Присмотревшись к тогдашним планам, можно было видеть, писал он, что «при составлении таких планов безусловно предполагается, что государственная власть является чудодейственной силой», то есть, что благие пожелания плановиков, превращаемые в приказы низам, способны творить все из ничего.

Становилось ясно, что планирование, не считающееся с потребителем, одинаково во все времена. Какой бы малой и слабой или, напротив, громадной и сильной ни была армия плановиков, они не заменят собою потребителя, и сколько бы они ни бились, в конце концов окажется: то, что никому не нужно, запланировано и выпускается или не запланировано, а выпускается, а то, что всем нужно, не запланировано и не выпускается или запланировано, да не выпускается. Это только Карл Родбертус (1805–1875), как и положено добропорядочному пруссаку, был уверен, что «социалистическое» начальство сможет без труда заменить собою проклятый рынок, расписав, что почем должно продаваться и покупаться в подведомственном ему государстве. Очень хорошо, хохотал по сему поводу Фридрих Энгельс, но «какие у нас гарантии, что каждый продукт будет производиться в необходимом количестве, а не в большем, что мы не будем нуждаться в хлебе и мясе, задыхаясь под грудами свекловичного сахара и утопая в картофельной водке, или что мы не будем испытывать недостатка в брюках, чтобы прикрыть свою наготу, среди миллионов пуговиц для брюк».

Водителей и пассажиров машин, пересекающих границу Курской области по шоссе Москва — Симферополь, уже много лет предупреждают надписью на громадном щите, что вывоз картофеля за пределы курской земли запрещен. Не всякая область обзавелась таким большим, на века построенным щитом, во многих местах стройматериалы расходуют значительно экономнее, но это не значит, что курские служащие, курские «кавалеристы» хуже сахалинских; дело не в том, какие они, а в том, что именно им определено хозяйничать в сфере производства и распределения. Поэтому-то свободное движение продукции по стране и затруднено массой ограничений. Смысл этих ограничений — чтобы торговые отношения не развивались, не лишали бы служащего, распределяющего человека его куска хлеба.

Доктор экономических наук В. Медведев доказывал, что Ленин, требуя коммерческого расчета, заботился не только о товарообороте между городом и деревней, как принято было думать, но имел в виду и «внутренние потребности государственной промышленности». А главнейшая из этих внутренних потребностей — обеспечение материальной заинтересованности трудящихся. В книге Медведева «Закон стоимости и материальные стимулы социалистического производства» (1966) специально исследовалось взаимодействие закона стоимости и материальной заинтересованности. Автор показывал, что самые действенные и правильные материальные стимулы — это те, которые учитывают «приговоры», потребности и особенности внутреннего социалистического рынка. Распределение по труду, считал он, обязательно должно сочетаться с распределением «по стоимости», ведь закон стоимости, если не нарушать его требований, «создает заинтересованность в снижении индивидуальных затрат, в том числе и удельных затрат на заработную плату в сравнении с общественно необходимыми, а тем самым и в росте чистого дохода».

Попытки «отменить» или «обойти» объективные экономические законы вредно сказываются не только на производстве — портятся и нравы, падает дисциплина; экономисты, уяснившие эту связь, были намного глубже в своих оценках текущей действительности, чем люди, которые как раз в те годы входили во вкус болтовни об ослаблении семейных и прочих устоев, подстрочно, втайне, а когда удавалось, то и вслух мечтали о зеленой каше для взрослых, как о самом верном способе решения всех проблем.

«Товарники» писали, что применение плановых показателей, не основанных на показаниях рынка, уверенность руководителей экономики, что они сами с усами и могут безошибочно угадывать и предписывать общественно необходимые затраты для изготовления всего и вся, рождают общественное явление: утаивание ресурсов, искажение, подделку информации, произвол в хозяйственных делах. Поражала прямота слов: общественное явление. Не потеря совести отдельными хозяйственниками, не притупление чувства ответственности, обострить которое ничего не стоит — одних поменять, других попугать, а явление, причины которого не в природе человека, не в атомном веке, не в отрыве от земли и забвении дедовских заветов, а в совершенно определенных порядках, в административных методах управления хозяйством. Впечатляла зоркость, с которой тот же профессор Новожилов определял худшее из последствий этих порядков: не диспропорции в народном хозяйстве — «они, как правило, предупреждаются плановым руководством», а «расхождения между локальной и общей выгодой», «несогласованность личных и локальных интересов с общественными, хозрасчета с планом», — то есть бесхозяйственность, ведомственность, местничество, очковтирательство, если речь идет о предприятиях, отраслях и местностях, пассивность, рвачество, бракодельство, иждивенчество, если — об отдельных работниках. «Эффективность согласования личных материальных интересов с общественными огромна. Отпадают дорогостоящие меры принуждения, а стимулы противодействия плану заменяются стимулами содействия плану», — писал он, показывая, что для оздоровления нравов, «улучшения» людей требуются не призывы, не уговоры (любить труд, природу, семейный очаг, старину, правду-матку), а совершенно конкретные политико-экономические меры. Примеры были свежие: мартовский и сентябрьский Пленумы ЦК КПСС с намеченной ими и частью уже осуществлявшейся программой реформ.

Социализм мысли за эти два-три прекрасных и тревожных года развился в живое дерево с крепким стройным стволом, свободными ветвями и могуче зеленой листвой, и тот, кто мужал под ним, навсегда сохранит в себе спокойный и бодрый дух, проницательность трезвого — и потому светлого! — взгляда на вещи.

Многие экономисты быстро договорились о главном — что успешным может быть производство только товарное, то есть такое, которое рассчитано на потребителя; великолепно усвоили и объясняли публике, для чего нужен коммерческий расчет: чтобы он никому не позволял заметно превышать общественно необходимые затраты труда. Дружно обсуждали конкретные вопросы хозяйствования в новых условиях, размышляли о том, что должно последовать за первыми неотложными мерами, какие из этих мер следует пересмотреть, уточнить, развить. А. Кассиров доказывал «целесообразность и возможность такой хозрасчетной системы», при которой «колхозы и совхозы будут получать лишь задания по сумме чистого дохода (прибыли), отчисляемой государству». В деталях разрабатывались сугубо практические подходы к этому великому делу. В. Венжер, например, говорил о постепенном увеличении той доли продукции колхозов, которую они будут продавать государству добровольно, что «подготовит условия в перспективе к переходу от обязательной продажи к добровольному сбыту колхозами всей товарной продукции». Тон этого ученого, чья книга «Колхозный строй на современном этапе» тогда как раз появилась на прилавках и сразу стала широко известной, был спокойно-внушительный: «Развитие внутреннего социалистического рынка, понимаемого в смысле прямых торговых связей между промышленными и сельскохозяйственными, государственными и кооперативными предприятиями, является самой насущной народнохозяйственной проблемой. Ее решать все равно придется, так лучше решать быстрее, не откладывая в долгий ящик».

Венжер сетовал, что «находящиеся под воздействием прежних (нетоварных. — А. С.) представлений практические работники пока еще плохо поддаются этому убеждению», и был, к сожалению, прав, но были среди них и такие люди с мест, из сельской глубинки, чьи выступления блистали зрелостью политэкономического мышления и выношенностью конкретных предложений. Терентий Мальцев, приветствуя в «Правде» решения мартовского Пленума, писал: «Твердый план продажи — это, на наш взгляд, переходная ступень к чисто экономическим, без остатка директивных мер, способам хозяйствования».

Волнующим событием в нашей умственной жизни тех лет было появление (1967) главной книги профессора В. В. Новожилова, получившего за свои работы Ленинскую премию.

Книга была строго научная, адресовалась экономистам, и в то же время основные ее положения были доступны всякому человеку, имеющему нелиповый вузовский диплом и живо интересующемуся общественными проблемами. Под скромным деловым названием — «Проблемы измерения затрат и результатов при оптимальном планировании» — скрывалось фундаментальное исследование по политической экономии социализма. Там, где автору по ходу изложения не требовались формулы, таблицы, специальные выкладки, текст представлял собою публицистику высокой пробы: редкая чистота, точность и сжатость, большое внутреннее напряжение. Для проблем и явлений, которым мы посвящали газетные подвалы и целые тетради мелкого шрифта в толстых журналах, академику порой хватало нескольких строк, но какие это были строки!

«Трудно представить себе более грубую ошибку в экономических расчетах, чем смешение прихода с расходом, результата с затратами. А между тем элементы этой ошибки содержатся в наиболее распространенных способах измерения результатов живого труда… Ошибка, введенная в плановый показатель, приобретает силу закона для всех исполнителей плана, воздействует на миллионы людей, побуждая их считать расход приходом, а понижение качества продукции — полезным результатом».

Измерение затрат и результатов, доказывал он, — это узловая проблема экономической науки и практики, все остальные или выходят из нее, или сходятся в ней. По тому, какими методами измеряются затраты и результаты, можно судить, как идут дела в экономике, насколько грамотно ею управляют, в каком духе она воспитывает людей, какие порядки, привычки, обычаи, неписаные правила вносит в их повседневную жизнь.

«Применение неправильных методов измерения затрат и результатов ориентирует хозяйственную деятельность на излишние затраты, на погоню за мнимыми результатами, порождает противоречия между хозрасчетом и планом, между интересами предприятия и интересами народного хозяйства, затрудняет распределение по труду, препятствует демократизации управления народным хозяйством и развитию творческой инициативы масс трудящихся».

Говорить же об измерении затрат и результатов — значит говорить прежде всего о ценах, о том, как они устанавливаются и на что нацеливаются, как сделать, чтобы цены не создавали ни дефицита, ни затоваривания, чтобы они спокойно и уверенно поддерживали равновесие между спросом и предложением; причем в торговле предприятий между собою это еще важнее, чем в розничной: при полноценном хозрасчете «цены равенства спроса и предложения обеспечивают такое распределение средств производства между предприятиями, при котором эти средства наиболее эффективно используются и достигается общий минимум затрат на производство конечной продукции народного хозяйства».

Административные методы управления преобладают над экономическими тогда, когда цены, отклоняясь от общественно необходимых затрат, побуждают предприятия делать совсем не то, чего требует план-директива. Тогда-то директиву и приходится подкреплять «достаточно энергичными санкциями», хотя, «как показывает многовековой хозяйственный опыт, административные санкции — менее эффективный стимул к производству, чем экономический или моральный интерес». Насущную, исторической важности задачу Новожилов видел в «демократизации плановой экономики». К объяснению того, что это такое и как это надо делать — как это будет неизбежно делаться! — и сводилась, собственно, его научная деятельность, в этом и был его научный и гражданский подвиг. Демократизировать плановую экономику — значит добиться того, чтобы «план-директива» превратился для каждого трудового коллектива в «план — экономический императив» — то есть в «такую директиву, наилучшее выполнение которой совпадает с личными интересами всех исполнителей».

Путь к «плану-императиву» один — развитие демократического централизма. Выбора здесь нет, вернее выбор заведомо определен самой сутью дела, тем, что речь идет о первейших жизненных интересах и потребностях миллионов: работа, оплата, снабжение. До этого есть дело каждому. Следовательно, каждый должен иметь право голоса, но никому нельзя позволять перекричать в свою пользу всех. Этому требованию соответствует «двустороннее развитие демократического централизма: как в сторону демократизации, так и в сторону централизации управления экономикой», такое положение, «когда все экономические вопросы — вплоть до мелких — решаются кооперацией центра и места».

Это было важнейшее положение профессора Новожилова и как ученого-экономиста, и как политического мыслителя. Это был его главный урок, его завещание «товарникам». Не бросаться в крайность противоположную «кавалерийской» — от мрачного всеохватывающего централизма к глупо-восторженному безбрежному демократизму. Только сочетание двух начал, только оно!.. Да, конечно, соглашались мы, первые его читатели, но… неужели все-таки «вплоть до самых мелких»?! Значит, даже вопрос о том, сколько сторожей иметь в каком-нибудь леспромхозе на Камчатке, должен в идеале (!!) решаться по договоренности с Москвой? Да, учил Новожилов, — не по прямому указанию Москвы, как до сих пор, а по договоренности с нею — раз, а во-вторых, все дело в том, чтó это за договоренность, каково ее экономическое содержание и политическая форма. Новожилов вводит понятие, до которого «кавалеристы» не доросли до сих пор, — понятие косвенной централизации.

«Непосредственная (или прямая) централизация состоит в конкретном решении в плановом центре вопросов того или иного класса». Это приказ, распоряжение, инструкция. Косвенная же централизация «состоит в установлении таких нормативов для расчета затрат и результатов, при помощи которых места, руководствуясь принципом „максимум результатов — минимум затрат“, сами могли бы найти варианты, наиболее соответствующие народнохозяйственному плану». То есть: участие Москвы в решении вопроса о лесхозных сторожах на Камчатке может и должно заключаться в том, что она установит такие экономические нормативы, что лесхозу будет невыгодно иметь сторожей (и любых прочих работников) больше, чем совершенно необходимо. «Косвенная централизация, — подчеркивал профессор, — необходима как в социалистической, так и в коммунистической экономике. Она имеет то замечательное свойство, что подчиняет плану все без исключения местные решения, вплоть до решений самых мелких вопросов, ибо все хозяйственные вопросы решаются на основе сопоставления затрат и результатов». Только так — сочетанием «регулирующих функций товарно-денежных отношений с плановым регулированием», согласованием хозрасчета с планом можно будет «превратить в перспективе органы планирования и учета в органы общественного самоуправления».

Задавшись целью расставить все точки над «и», ни о чем не умолчать, специалисты, естественно, обратились и к вопросу: была ли нужда так долго обделять сельское хозяйство в пользу промышленности? Была ли нужда не допускать так долго товарных отношений, взаимовыгодной торговли и в самой промышленности? Что тут из чего выходило, что к чему вело: переоценка приказных методов — к свертыванию товарных отношений или свертывание товарных отношений — к переоценке приказных методов? М. Колганов в журнале «Вопросы экономики» доказывал, что коммерческим расчетом пренебрегали вынужденно: чтобы ограничить личное потребление и обеспечить «мобилизацию через бюджет все возрастающих объемов накопления, направленного преимущественно на развитие тяжелой промышленности». Правда, уже и в этой старой, многим казавшейся бесспорной точке зрения было кое-что новое. Признавалось главное: что неэквивалентный обмен и приказное управление экономикой «затрудняют материальное стимулирование производства тех или иных продуктов и повышение производительности труда». У читателя, который хорошо помнил, что производительность труда, по Ленину, есть главный пункт соревнования между капитализмом и социализмом, должен был возникнуть вопрос: каким образом то, что препятствует победе социализма в главном пункте, может быть необходимым, да еще «длительное время»?

М. Колганов выступал от имени тех, кто считал, что все, что было действительным, то и было разумным, что административное руководство народным хозяйством соответствовало известному уровню производительных сил. Это успокаивало, укладываясь в азбучное: производственные отношения, мол, всегда отстают, это естественно, ничего особенного не происходило, все было правильно и до мартовского Пленума, и после, и то правильно, что производственные отношения отставали, мешая росту сельского хозяйства, и то правильно, что их решили подогнать, чтобы больше не мешали росту сельского хозяйства. Член-корреспондент ВАСХНИЛ И. Моисеев хорошо показал, отвечая М. Колганову, что это «гегельянское» отношение к домартовским временам, в котором, по виду, так много патриотизма, есть, по существу, принижение политического значения принятых партией мер — принятых будто бы без борьбы, в обыкновенном рабочем порядке, чуть ли не в соответствии с неким давно составленным планом мероприятий. Нет, писал он, «длительное применение прежней системы хозяйственных отношений связано с неправильными представлениями о теории и практике социалистической экономики. С некоторым забвением разработанных Лениным принципов социалистического хозяйствования». Дело в том, что «его учение о принципах организации социалистической экономики на основе использования товарно-денежных отношений ошибочно относили только к переходному от капитализма к социализму периоду. Отсюда недооценка товарно-денежных отношений, стремление опорочить их».

Очень интересное тут слово «опорочить». Именно опорочить — поставить на них клеймо капитализма, вызвать представление о них как о чем-то низменном, пахнущем торгашеством, стяжательством, властью чистогана над людьми. В этом проявлялось комчванство, к которому за годы без Ленина прибавилось еще и ханжество: у нас все на идейном, а не на коммерческом (фи!) расчете! В этих выступлениях чувствовалось то ли желание «поправить» новую линию, пока она еще не совсем укоренилась, то ли укоризненное смущение перед тем, как объяснял ее сам ЦК. Эти объяснения казались некоторым чересчур, что ли, откровенными — точно так, как и в пятьдесят третьем. И в самом деле. В пятьдесят третьем не говорилось, что решениями сентябрьского Пленума (резко поднять закупочные цены, уменьшить налоговое бремя, под которым хирело сельское хозяйство, и ослабить административную опеку над ним) производственные отношения подтягиваются к производительным силам, что учитывается изменившаяся обстановка, что кончилась необходимость почти бесплатно получать от колхозов и совхозов продукты, нет, такой уступки «кавалеристам-гегельянцам» сделано не было. Говорилось прямо и сурово: исправляются ошибки, пресекается отступление от ленинских принципов материальной заинтересованности и делается это не потому, что у казны, пока она бесплатно получала сельскохозяйственное сырье, накопились средства, а для того, чтобы они, наконец, появились, стали накапливаться, чтобы, другими словами, закон стоимости перестал действовать как разрушительная сила и начал — как созидательная. То же самое в марте шестьдесят пятого: пресекается, говорилось, отступление от курса пятьдесят третьего.

Сама прямота, с какой каждый раз объяснялись принимаемые меры, свидетельствовала, что они результат серьезной борьбы. Слово «борьба», мелькающее в газетах, не такое уж неуместное, если понимать его «по жизни»: действительно ведь идет борьба, везде и всюду, в теории и на практике. Если произошло отступление от курса пятьдесят третьего (а потом, как увидим, и от курса шестьдесят пятого) — значит, были люди, были силы, которые или добивались отступления и кое в чем преуспели, или не хотели (не могли…) достаточно настойчиво и умело проводить новую линию в жизнь, отстаивать ее и — главное! — развивать. О том, что совершается крутой поворот во внутренней политике и что надо ждать не только успехов, но и напряженной борьбы — ведь старые линии не стираются, не затухают сразу, они еще долго живут во многих порядках, обычаях, привычках, — об этой инерции, о том, что она представляет собой реальную силу, серьезную угрозу, тогда говорилось отчетливо.

В истории этой борьбы любопытная страничка связана с именем экономиста (теперь члена-корреспондента Академии наук СССР) Н. Петракова. В 1973 году он выступил со статьей, которая называлась «Мифы „рыночного социализма“ и экономическая реальность», в журнале «Проблемы мира и социализма». Важность и определенная пряность этого события была в том, что экономисты-нетоварники к тому времени уже прочно закрепили за ним репутацию одного из самых рьяных поборников стихийности в отечественном хозяйстве. И вот этот будто бы «рыночный социалист» — именно он, а не кто-либо из его обличителей, считавших себя специалистами по борьбе с идеями «рыночного социализма» и уже претендовавших за это на пожизненную ренту, предпринял прямой критический анализ этих самых идей. Читающей публике было показано, что наши противники «товарников», по существу, исповедуют те же ошибки и выдумки, что и западные либералы из числа кабинетных улучшателей социализма. И тех и других вводит в заблуждение «сходство форм хозрасчета с практикой экономических расчетов капиталистических предприятий», как писал еще профессор Новожилов. И те и другие не понимают разницы между рыночными категориями там и носящими те же названия стоимостными показателями у нас: прибыль, рентабельность, рентные платежи, кредиты, плата за фонды. Ведь «уже один тот факт, — писал Петраков, — что рабочая сила не является при социализме товаром, коренным образом меняет существо экономических отношений». Все дело в том, «кто определяет цели социально-экономического развития, во имя чего осуществляется технический прогресс». Не понимать таких вещей — удел вульгарных экономистов всех времен, независимо от того, левые они или правые, красные, белые или полосатые. Он приводил замечание Маркса, что «вульгарный экономист не может представить себе форм, развившихся в недрах капиталистического способа производства, отделенными и освобожденными от их антагонистического капиталистического характера».

Западные либералы восхваляют «рыночный выбор» и рекомендуют его нам. Наши «нетоварники», естественно, ругают «рыночный выбор» и отвергают его. При этом и те и другие смыкаются в одном забавном отношении. Они забывают сущий пустяк: «рыночного выбора» в современном мире уже нигде нет и, стало быть, все разговоры о нем, как хвалебные, так и ругательные, — пустая болтовня. Утверждать, как это нередко делают вульгарные экономисты, что наши «товарники» выступают за «рыночный выбор», в лучшем случае невежественно. Кто-кто, а они, «товарники», знают, что и на рынке капиталов, и на рынке потребительских товаров господствуют монополии, убившие прежнюю свободную конкуренцию. Концентрируя в своих руках капиталы, они, писал Петраков, «в известной мере решают проблему ресурсов для осуществления крупных программ научно-технического развития, требующих больших единовременных вложений, длительного периода разработок и практического внедрения». Планомерность пробивает себе дорогу даже в таких условиях, когда вся система народного хозяйства в целом остается анархичной. Каким же идиотом надо представлять себе и публике «товарника», чтобы говорить, что он против плана в условиях общественной собственности!

В уверенности, будто настоящий социализм — это не «план и рынок», а только «план», буржуазные ученые смыкаются с представителями крайне левых, троцкистских группировок. Н. Петраков приводил рассуждение троцкиста Э. Манделл, что «в развитых социалистических странах, по крайней мере в некоторых отраслях, товарные отношения могут быть ликвидированы», ибо «продукты труда в социалистическом обществе носят непосредственно общественный характер и не имеют стоимости». Читать это, впрочем, было не только весело, ведь можно было раскрыть книгу… ну, скажем, нашего доктора экономических наук М. Соколова «Цены и ценообразование на сельскохозяйственные продукты», выпущенную Московским государственнным университетом, и обнаружить в ней то же самое, черным по белому: назначение цены при социализме — быть неким бухгалтерским подспорьем, она всего-навсего «выполняет функцию учета и распределения». И сколько их тогда было — таких книг, учебников, статей, таких лекций и рассуждений по ходу принятия многих хозяйственных решений! «Идея об ограничении закона стоимости планом является все еще господствующим мнением советских экономистов, — писал и Новожилов. — Предполагается, что закон стоимости в каких-то отношениях ограничивается планом…» И вразумлял: «Одно из двух. Если закон стоимости действует в социалистической экономике, то его нельзя ограничить. Если же он не действует, то его не нужно ограничивать. План так же не может ограничить закон стоимости, как он не может ограничить закон тяготения или равенство квадрата гипотенузы сумме квадратов катетов». И вновь и вновь в числе последствий попыток ограничения закона стоимости называл «отставание сельского хозяйства, нерациональное использование средств производства, ошибки в размещении производства, строительство нерентабельных предприятий».

Эти последствия давали себя знать и после шестьдесят пятого.

Административные рычаги были еще очень сильны и, что особенно тревожило «товарников», в любой момент могли усилиться. Соблазнов ухватиться не за тот рычаг — не за новый, а за старый, привычный, хозяйственная жизнь предоставляла немало. В марте 1965-го, решая довести до хозяйств стабильные и сниженные пятилетние планы, рассчитывали, что эти планы будут сильно перевыполнены, ведь за сверхплановое зерно была установлена полуторная цена. И что же? Какой оказалась картина заготовок в условиях, когда райкомы-исполкомы не оказывали на колхозы-совхозы особого давления, не требовали: к такому-то числу, если не часу, отправить на элеватор столько-то? В этих стихийных заготовках был полный беспорядок. Одно хозяйство продавало половину урожая, другое, соседнее — четверть, третье — пятую часть. На Северном Кавказе, к примеру, процент участия колебался от тридцати процентов до семидесяти! Эта картина таила в себе большую опасность. Некоторые решили, что экономические рычаги показали свою несостоятельность, что деньги, даже хорошие, не способны действовать на наши хозяйства так убедительно, как привычная голая команда: «Давай-давай!» В соответствии с этим выводом вскоре опять вернулись к продразверсточной практике заданий, начав менять их чуть ли не каждую неделю и тем самым все дальше отступая от линии мартовского (1965 г.) Пленума. Раз деньги — и большие! — не побуждают хозяйство продавать много зерна, значит, это не деньги… не те деньги — вот другой, единственно правильный вывод, который, кажется, сам собой вытекал из вопроса: «А что на них можно купить?» — но, как это часто бывает с выводами, за которыми не надо далеко ходить, путь к нему для многих растянулся на десятилетия.

В одной из своих статей шестидесятых годов экономист и публицист Геннадий Лисичкин подробно описывал любопытную и характерную драму, которую он обнаружил, присмотревшись к хозяйственной жизни Северного Кавказа. В одном углу (равном иному европейскому государству), там, где много солнца, чернозема и сравнительный достаток влаги, колхозам было очень выгодно выращивать пшеницу и невыгодно, даже при новых, повышенных ценах на мясо и молоко, заниматься овцеводством и молочным скотоводством. В другом углу, там, где много природных пастбищ, где бедные почвы и такие крутины, на которых не каждый комбайнер решается убирать хлеб, наоборот: выгодно было заниматься животноводством и невыгодно — пшеницей, хлеб получался слишком дорогой. Так вот, в том углу, где выгодна пшеница, колхозам повелевалось раздувать скотоводство и сдерживать зерновое хозяйство, отдавая кормовым культурам «пшеничную» землю, а в том углу, где выгодно скотоводство, — заставляли раздувать зерновое хозяйство, в ущерб овцам и коровам распахивать пастбища.

Это была ничья не глупость, не малограмотность, не безответственность, хотя не всякий читатель мог с этим согласиться, представив, как в одном углу сотни колхозов и совхозов из года в год просят: разрешите больше сеять пшеницы и меньше держать овец, а в другом углу тоже сотни колхозов и совхозов просят: разрешите больше держать овец и меньше сеять пшеницы, и слышат в ответ: первые — что Родине нужна от них, пусть она им и невыгодна, баранина, вторые — что Родине нужна от них, пусть она им и невыгодна, пшеница, а выгодная баранина — то само собой. Это была ничья не глупость, а кое-что похуже — это был принцип планирования «от достигнутого уровня» в действии — самое сильное выражение взгляда на сельское хозяйство как на что-то мертвое, не зависящее от природы и не связанное с нею, «это способ составления плана, когда к достигнутому в прошедшем году показателю механически плюсуется некий средний процент прироста и сумма эта утверждается как задание на следующий год». Такое планирование побуждает руководителей прибедняться перед плановыми органами, скрывать резервы (наша разновидность коммерческой тайны), но это еще не все. «От достигнутого уровня» означает, что если по каким-либо причинам, иногда случайным, где-то вместо пшеницы один раз посеют кактусы, то эти кактусы будут сеять вечно: за тем, чтобы структура хозяйства, набор культур и видов скота, пропорции производства оставались неизменными, неподвижными, следит сам механизм планирования, сбои в нем, к счастью, бывают, но пощады от него не жди.

Даже в Грузии, как известно, мандарины растут не во всех районах. В одном из таких районов местные власти как-то отобрали у перекупщиков 20 тонн мандаринов, доставленных откуда-то из-под Гагры, и продали государству. Так, в сводке о выполнении этим районом годового плана социально-экономического развития появилась строка: «Мандарины. План (в тоннах) — 0, продано государству — 20, процент выполнения — 100». На следующий год району был спущен план — 23 тонны. Если это и легенда, то очень близка к жизни — до сих пор близка. За последние двадцать лет не проходило дня, чтобы в центральных газетах и журналах, по радио и телевидению, на всевозможных совещаниях, на заседаниях постоянных комиссий и на сессиях Верховного Совета СССР не приводились похожие примеры, не доказывалось, что планирование «от достигнутого уровня» наносит крупный ущерб всем отраслям народного хозяйства.

В 1967 году в печати разразилась короткая, но исключительно резкая дискуссия о путях развития сельского хозяйства. Ее начал Л. Ефремов, бывший в ту пору одним из руководителей Ставропольского края. До широкой публики докатился (со страниц «Сельской жизни», где выступил он со своими соавторами, и «Нового мира», где ему отвечал Г. Лисичкин) мощный гул борьбы, которая уже давно шла и в земных недрах, и в небесных сферах между двумя школами, если употребить это невнятное слово. Школа, которую представлял Лисичкин, предлагала искать все входы и выходы в области производственных отношений, в том, что сейчас называют хозяйственным механизмом. Это был путь экономический. Школа, которую представлял Ефремов, выступала против этих взглядов, как против ереси. В производственных отношениях она не видела никаких изъянов, хозяйственный механизм ее вполне устраивал, все действительное она считала разумным и все разумное — действительным: надо, мол, не мудрить, а лучше работать. На мартовском (1965 г.) Пленуме было заявлено о намерении «способствовать всемерному развитию товарных отношений» и «покровительствовать свободным закупкам». Отсюда сами собой напрашивались такие меры, как укрепление рубля, контрактация, оптовая торговля, ценообразование на основе общественно необходимых затрат — все, без чего немыслимо не только всемерное развитие товарных отношений, но и мало-мальски заметное. Обсуждение этих мер Л. Ефремов назвал «фетишизацией товарно-денежных отношений». Тут тоже было ясно направление его критики: свободные заготовки.

В этом пункте, как напишет через шестнадцать лет «Правда», и произошло отступление от политики марта. О свободных заготовках опять оставалось мечтать. Как и прежде, молдавский виноград колхозы-совхозы должны были продавать только в Молдавии, где его и так полно, никаких самодеятельных отправок на Урал или Север, то же с овощами, фруктами. И все это, все эти стеснения торговли, в результате которых до половины урожая тех же овощей и фруктов шло скоту или пропадало, объяснялись тем, что государству виднее, что и как распределять в соответствии с коренными, высшими или какими-то особыми интересами всего общества. Получалось, что действовать против курса мартовского Пленума значило проявлять сознательность, заботиться о государстве. Против цен на продукцию сельского хозяйства, повышенных по решению мартовского Пленума, бороться было сложнее, но и тут «кавалеристы» в конце концов преуспели. Повышение закупочных цен было постепенно сведено на нет повышением отпускных цен — на технику, удобрения, стройматериалы, топливо.

«Товарники» были за преобразования плюс капитальные вложения. Ефремов был за капитальные вложения без каких-либо преобразований, он настойчиво требовал для сельского хозяйства только того, что можно пощупать руками, — машин в первую очередь. Политэкономическому подходу противостоял административно-технический. Ефремов не выдвигал никаких идей, не предлагал никаких улучшений, перемен, он просто протягивал к государству руку: дай то, дай это, и все будет в порядке. Дано было много, очень много. В одиннадцатой пятилетке капитальные вложения в сельское хозяйство достигли фантастической суммы — 170 миллиардов рублей, а отдача от каждой сотни рублей, истраченных на технику, удобрения, стройматериалы, продолжала снижаться. Спор «купцов» и «кавалеристов» оказался далеко не исчерпанным.

Особенно часто фигура «всадника» в семидесятые годы возникала перед нами на холмах Молдовы, именно его размашистый почерк угадывался в неуклонном, казалось, безотчетном стремлении побыстрее свернуть начавшуюся было там межколхозную кооперацию в рамки обычных административных отношений, именно его натура и философия проявлялись в этой роковой, прямо-таки видовой неспособности принимать во внимание, что живая жизнь есть живая жизнь, опираться прежде всего на интересы и природные особенности, будь то интересы и природные особенности человека, хозяйства или местности. Нельзя было не приветствовать переход «от правления колхоза к правлению колхозов», к выборным советам колхозов, которые собирались разрабатывать общую политику хозяйствования и в которых, по идее, решающее слово принадлежало не служащим аппарата или кому-нибудь другому, а председателям колхозов. Но между тем, что должно было быть «по идее» и на первых порах даже бывало, и тем, что происходило потом, была разница, становившаяся все более существенной. Деньги в фонд общего пользования, например, почти сразу начали изымать из колхозов по прямым распоряжениям республиканского совета колхозов. Если деньгами колхоза распоряжается не сам колхоз, толку ждать нечего. Это означает, что совета колхозов, в котором все решают председатели, уже нет, под его вывеской — обыкновеннейшее управленческое учреждение, все там решают один-два человека, а это значит, как известно, что ничего не решают и они, всем заправляют безвестные, незаметные, почти бесплотные служащие, технический аппарат, чьи коренные жизненные интересы никак не связаны с полем и фермой. Подлинный совет колхозов никогда, ни при каких обстоятельствах, ни под каким видом не посягнет ни на одну колхозную копейку, потому что подлинные члены совета, живые, из теплой плоти, председатели колхозов, знают: общий фонд только тогда не будет колхозу безразличен, когда он сам, совершенно добровольно, сто раз прикинув так и эдак, решит участвовать в нем своей копейкой; а общий фонд, который безразличен колхозам, — это выброшенные деньги, на них ничего путного не создашь.

Чтобы не сгонять тысячу беспородных коров во дворец, обошедшийся в пять миллионов, совсем не обязательно быть семи пядей во лбу. Надо другое, все то же: чтобы хозяйственные дела решались не районным активом, у которого нет ни рубля своих денег и который поэтому не может ни проиграть, если забудет, что мясо наращивается не на бетонных конструкциях ферм, а на костях свиней, ни выиграть, если будет об этом помнить, а имеющим деньги колхозом: чтобы специализация с концентрацией и с чем там еще была исключительно его, колхоза, коммерческим, купцовским делом; тогда колхоз, знающий, что может разориться, сто раз подумал бы, прежде чем испрашивать миллионный кредит, а банк (не районный актив, а Государственный банк Союза ССР!) — прежде чем давать. Низкая квалификация людей, ворочавших чужими — колхозными — миллионами в Молдавии, — не это была причина неудачи; причина была та, что они, более или менее ответственные служащие более или менее важных учреждений, ворочали именно чужими деньгами: нарушали, как это обычно называется, хозрасчетные принципы деятельности колхозов, не считались с их хозяйственной самостоятельностью.

И об этом со всей определенностью, на строгом языке политического документа, было сказано в постановлении Центрального Комитета КПСС (1976 г.) о развитии специализации на базе межхозяйственной кооперации. Оно требовало «не допускать спешки, перепрыгивания через этапы и перегибов», особо предупреждало «о недопустимости гигантомании, строительства экономически необоснованных сверхкрупных предприятий по производству мяса, молока и других продуктов» (и здесь-то он и был — приговор политико-экономическому авантюризму), настаивало на «сохранении хозяйственной самостоятельности колхозов и совхозов, других предприятий и организаций, входящих в межведомственные и агропромышленные объединения». Только такие — самостоятельные, а значит, и заинтересованные участники складчины способны играть «роль дрожжей в квашне» индустриализации сельского хозяйства, без них самые большие капитальные вложения мало что дадут, даже если в административном управлении хозяйством воцарится полная техническая грамотность: деньги будут вкладывать не в стены, а в корма, удобрения направлять в первую очередь туда, где земля лучше всего на них откликается и пр. Вопрос о грамотности административного управления хозяйственной жизнью вообще имеет столько же смысла, сколько вопрос о грамотном передвижении на руках: как бы грамотно мы ни научились ходить на руках, все же на ногах будет лучше, удобнее, быстрее.

Разбирая подобные, сравнительно недавние коллизии плана и хозрасчета, снова и снова спрашиваешь себя, почему экономические способы до сих пор не проникли в хозяйственную жизнь так глубоко, как можно было ожидать в середине шестидесятых годов, почему и через двадцать лет в новой редакции Программы КПСС подчеркивается необходимость, актуальность задачи: «полнее использовать товарно-денежные отношения в соответствии с присущим им при социализме новым содержанием»?

В связи с этим нельзя не вспомнить одно из положений профессора Новожилова насчет хозрасчета. В ходе демократизации плановой экономики, предупреждал он, нельзя будет обойтись без «организации хозрасчета органов управления» — без таких порядков, при которых эти органы несли бы «реальную ответственность за свои решения». (Еще в 1964 году об этом писал в журнале «Коммунист» и академик Несмеянов.) А наиболее полной реальная, то есть материальная ответственность может быть только в том случае, если результаты управленческой деятельности, как и всякой другой, будут измеряться, ведь измерение «результатов работы отдельного звена — основа хозрасчета». Другими словами, ответственные служащие министерств и любых иных управленческих учреждений должны зарабатывать себе на жизнь точно так, как зарабатывают токарь у станка или доярка на ферме: «Вклад высших звеньев состоит в том приращении эффекта работы низших звеньев, которое обусловлено плановыми и регулирующими решениями высших звеньев. Это приращение нелегко отделить от прироста прибыли, являющегося заслугой низших звеньев. Тем не менее эта задача разрешима. Настало время приступить к ее решению».

Новожилов напоминал, какое внимание созданию заинтересованности и ответственности работников управления уделял Ленин. «Политбюро требует безусловно перевода на премию возможно большего числа ответственных лиц за быстроту и увеличение размеров производства и торговли как внутренней, так и внешней», — писал Ленин в проекте директив Политбюро ЦК РКП(б) о новой экономической политике. Новая экономическая политика не была бы новой, не была бы нэпом, если бы она оставила «военно-коммунистическую» систему твердых окладов. Хозрасчет и твердые оклады — вещи несовместимые, вновь и вновь подчеркивал профессор. «Хозяйственный расчет предприятия может быть полным лишь тогда, когда высшие звенья производства (главные управления, министерства) несут ответственность за убытки в эффективности его (предприятия) работы. Лишь при охвате хозрасчетом всех звеньев производства по вертикали подчинения можно добиться объективного измерения результатов деятельности каждого звена».

Вот этого охвата многим и не хотелось, в этом охвате для многих и была опасность. А опасностей люди обычно стараются избегать… Служащий, который получает или пусть даже исправно отрабатывает твердый оклад, и служащий, который зарабатывает себе на жизнь, — это как бы две разные породы людей. Первая всегда готова и всегда способна порождать такие явления, как бюрократизм, субъективизм (почему, кстати, не говорить: волокиту, самоуправство, отсебятину?..), вторая — нет, из нее бюрократы, волюнтаристы, субъективисты не выходят. Профессор Новожилов был прав, когда говорил о неспособности многих своих современников видеть разницу между прибылью капиталиста и прибылью социалистического предприятия, из-за чего они и боятся «купцовских» порядков; стоило бы только добавлять, что бюрократу, да и всякому служащему, которому твердость его оклада дороже всего на свете, не видеть этой разницы, упорствовать в «левацком» отрицании закона стоимости просто-напросто выгодно.

Но дело, наверное, не только в этом — не только в том, что у бюрократа в сохранении административных порядков есть свой прямой жизненный интерес, — скажет всякий, кто знает, как распространены в наших пределах нетоварные понятия и как сильны и стойки противотоварные настроения. Сто лет назад А. Н. Энгельгардт описывал, как вели себя дорогобужские крестьяне, когда их торопили с уплатой податей. «Царю нужны деньги!» — говорили им. «У царя денег много, — невозмутимо отвечали мужики. — А не хватит, велит напечатать, сколь ему надо». Отношение нынешнего населения к деньгам — что такое деньги, для чего они существуют, как с ними обращаться — тоже очень показательно. Сейчас, как известно, на повестке дня очень важная задача: добиться, чтобы рост зарплаты перестал опережать рост производительности труда, — до сих пор не раз бывало, что нет-нет да и велим допечатать, благо царя нет, своя рука владыка. А мало ли еще людей, уверенных, что цена всего и вся не только зависит, но и должна зависеть от начальства? Считается, что с деньгами можно делать все. Например, не только платить их человеку за работу, но и указывать ему, на что он должен их тратить, а на что не должен, продавать ему не то, что он хочет купить, а то, что решат власти, администрация или общественность.

«Да, я понимаю, не может пока наше общество одеть всех людей модно и красиво, — пишет в газету „Комсомольская правда“ двадцатилетняя Татьяна Агапова, токарь из Ростова. — Но всех и не обязательно. Надо тем предоставлять все блага, кто этого больше всего заслуживает, а именно рабочие этого заслуживают больше, чем остальные. Почему бы, например, не построить один-два магазина на территории завода только для рабочих этого завода и снабжать их в первую очередь?» Мышление в духе «военного коммунизма» выражено в этом письме с удивительной чистотой и непосредственностью. Раз человека одевают и обувают не портные и сапожники на его деньги, по его заказу, вкусу, прихоти, а общество, то есть власти, начальство, значит, нет ничего странного в той идее, что всех — не обязательно, что клиентов можно отбирать, сортировать, выстраивать в очередь, кого-то одеть-обуть лучше и прямо сейчас, кого-то — хуже и когда-нибудь потом. Раз «все блага» будут расходиться на таких условиях, значит, слово «торговля» станет неуместным, и Татьяна Агапова не случайно употребляет другие, более точно выражающие суть дела слова: «предоставлять», «снабжать». Рабочие, безусловно, заслуживают «всех благ», сказал бы «товарник» токарю Агаповой, беда только в том, что подрыв авторитета денег продажей лучших вещей не каждому, у кого есть на что их купить, а по выбору, — это уступка тому самому продуктообмену, с которым «ничего не вышло», «военному коммунизму», который был всем хорош, за исключением того, что мешал росту производства, плодил иждивенцев и лодырей.

Подрывать авторитет денег — значит, подрывать оплату по труду, ведь если один за свои деньги может купить то-то и то-то, а другой за такие же деньги не может, значит, это не такие же деньги, значит, оплачивается не только труд, а еще что-то. В руках любого и каждого рубль должен иметь одинаковую покупательную силу, а иначе это не рубль, не всеобщий эквивалент. Он и только он, а не положение, заслуги или знакомство, должен давать доступ к прилавку, и дело тут не просто в справедливости. Рубль, не являющийся всеобщим эквивалентом, снижает материальную заинтересованность людей в труде. Большие силы и таланты некоторых, очень желающих много иметь, уходили бы не на то, чтобы больше работать и, следовательно, зарабатывать, а на то, чтобы лучше устроиться, попасть туда, где лучше со снабжением, и так постепенно в обществе падало бы уважение к труду, и наступил бы момент, когда человека стали бы ценить не по тому, как он трудится, а по тому, где ему дозволено тратить его деньги, в какой список он сумел попасть. Любой законченный, строго выдержанный проект посписочного, «помимоденежного» распределения, что бы ни думал о нем сам его автор, будет проектом всеобщей безалаберности и безответственности, карьеризма, склок и лицемерия, проектом общества, где каждый стремился бы сделать меньше, а получить больше, и в итоге остановился бы рост производства, захирела бы наука и техника, начала бы вырождаться культура. Так, со всем уважением к самым лучшим намерениям Татьяны Агаповой сказал бы ей грамотный экономист, но такового в газете не нашлось, и рабочему человеку ответили по всем правилам словесной джигитовки: «Претензий к торговле у всех нас много, но должны ли мы их ставить в основу нашего отношения к работе?» Разумеется, не должны, мы ведь святым духом питаемся, кто это там говорит, что за рубль, на который нечего купить, хорошей работы ждать не приходится, что все эти дефициты подрывают материальную заинтересованность — действительную, никем не выдуманную, существующую «от природы» основу социалистического и коммунистического строительства!..

Среди «кавалеристов» были люди, которые неподдельно переживали, думая, что «от рынка» может пострадать государство. Это была их боль, их правда. Чувствуя себя уполномоченным печься о народе, блюсти его высшие, коренные интересы, поддерживать устои государства, они в то же время мыслили очень конкретно, без малейшего отрыва от сей минуты с ее земной неотложной потребностью, нехваткой того-другого, пятого-десятого — словно некий добросовестный, вечно чем-то озабоченный, ждущий подвохов и неувязок снабженец. Вдруг чего-то недополучишь для государства! А ну как окажется, что закон стоимости и основанные на нем премудрости будут, а в закромах по осени — хоть шаром покати?! Колхозы-совхозы отбились от рук, зажили своим умом, своим рыночным интересом — и вот нечем кормить города… Судьба заготовок — главная кручина нашего «всадника», все еще находящегося под впечатлением 1928 года с его кризисом хлебозаготовок[7]. Провала заготовок он боится так, что становится от этого смел до дерзости: слова «свободные закупки», на всю страну осуждая их смысл, Ефремов ставит в кавычки через год после того, как в материалах мартовского (1965 г.) Пленума они были употреблены без кавычек и в самом положительном смысле: «свободным закупкам сельскохозяйственной продукции государство будет покровительствовать». Он спасает страну от разброда. Этим и объясняется его особая, саботажная, энергия. Не допускать перемен, ломки, движения — оставлять все по-прежнему, ничего не делать, не рисковать. У этой политики добросовестного, но очень недалекого служащего, уверенного, что без него мы и ложку ко рту не поднесем, ведь это он с утра до вечера только то и делает, что решает, кому дать то, кому это, только он знает, что значит, когда того не хватает здесь, этого — там и надо где-то что-то выкраивать, там урезать, здесь добавлять, — это политика деятельной бездеятельности, топтания на месте, латания тришкина кафтана имеет свое название, хоть оно ему и неизвестно: политика иммобильности…

Бессознательно, а нередко и сознательно он ставит по одну сторону воображаемого барьера себя, а по другую, противоположную, — колхозы-совхозы. Он — это хозяин, а колхозы-совхозы — это что-то вроде работников, за которыми нужен глаз да глаз. Если даже сейчас, когда все им расписано, они не выполняют то одно, то другое — приходится и уполномоченных посылать, и выговоры объявлять, то что же будет, если предоставить их самим себе? Так рассуждая, он считает зловредной демагогией противоположный, новожиловский, ход мысли: если не помогают ни выговоры, ни уполномоченные, надо перестать выговаривать и посылать уполномоченных, надо попробовать совсем другое. Считая себя и только себя зрелым, «нетоварник» в то же время рассуждает по-детски: раз колхоз не дает ни пуха, ни пера, значит, он плохой. Взрослое, подлинно зрелое рассуждение: раз колхоз не дает ни пуха, ни пера, значит, он не заинтересован их давать, — «кавалеристу» не приходит в голову, а когда ему пытаются это вдолбить, он считает себя оскорбленным в лучших своих чувствах. Овец им, видите ли, захотелось разводить! Овец вы и без меня разводили бы, коль это вам выгодно, а со мной вы будете делать то, что вам невыгодно!..

Статья 41 Основ гражданского законодательства предоставляет покупателю право по собственному выбору потребовать, чтобы негодный товар ему сразу же или заменили, или бесплатно отремонтировали, или вернули его стоимость. Обнаружив, что появившаяся в 1973 году инструкция насчет пяти ремонтов противоречит закону, «Правда» обратила на это внимание Прокуратуры СССР. Прокуратура рукой первого заместителя Генерального прокурора Н. Баженова отписалась: для вмешательства, мол, нет оснований. Речь шла о деле очень большой политической и хозяйственной важности. Политической — поскольку нарушение закона затрагивало жизненные интересы миллионов, хозяйственной — поскольку до тех пор, пока потребителю, как пишет 19 июня 1985 года «Правда», «не будет обеспечено безусловное право на обмен дефектных товаров, надеяться на повышение их качества трудно». В том, что Н. Баженов не сумел или не захотел этого понять, нет ничего интересного; среди должностных лиц на твердых окладах всегда находится какое-то число людей, которые или не доросли до своих обязанностей, или просто не любят работать. Интересно другое. Оказывается, противоречащее закону правило было принято Министерством торговли и комитетом стандартов не как-нибудь, а «по согласованию с рядом министерств, выпускающих телерадиоаппаратуру и сложную бытовую технику». На каковом основании Н. Баженов и решил не вмешиваться. Он не только не увидел ничего странного в том, что меры против бракоделов услужливо согласовываются с самими бракоделами, а наоборот, как раз это его и успокоило. Он проявил особую сознательность, солидарность «государственного» человека с казной, философию единого кармана, общего интереса, понимаемого по-чиновничьи грубо и низко — вульгарно, как это обычно называется. Все, что государственное, что согласовано и утверждено, все, что делается по плану, циркуляру, директиве, надлежит так или иначе защищать — особенно перед частными лицами, перед населением, которому никогда не угодишь…

Интересно, однако, что при всем том, что «кавалеристы» чувствуют себя поставленными радеть о благе государства, их как-то не волнуют потери, расточительство ресурсов — все, чем грешит приказное планирование и управление. При нашей, мол, бесхозяйственности потери неизбежны. Потери неизбежны, но это не страшно. Главное не то, сколько потеряно по ходу производства, в поле, например, или по пути с поля, а то, сколько прибрано, заготовлено для государства. О потерянном рассуждают как о чужом, свое только то, что прибрано. Это особый вид государственной озабоченности: любой ценой удовлетворить потребность сей минуты, а завтра хоть трава не расти. В Ефремове, как можно было судить по его борьбе против Марта, этот тип «заготовительного» человека был представлен со всей возможной полнотой. Его философия — философия разовой неотложной потребности, чрезвычайного положения, продразверстки. Довлеет дневи злоба его… Во времена разверсток о производстве не думают, некогда, главное — взять готовое, произведенное. Когда Ленин это заметил, когда стало бросаться в глаза, что разверстка, подрывая материальную заинтересованность людей, тормозит производство, он от нее отказался. Но тот «социализм чувства», о котором писал Ленин, оказался более живуч и властен, чем думалось нам. «Социализм мысли» натолкнулся к тому же на известный «дух народа» — на очень распространенное, нередко почти безотчетное убеждение, что надо не заинтересовывать, а погонять: зачем искать торговый подход к заводу-бракоделу, когда можно применить административный, то есть: директору — велеть ликвидировать брак, а рабочих — призвать? «Люди должны делать все, что нужно, а если дурно будут делать, то на это есть розги», — говаривал легкий на помине граф Аракчеев. Ему тоже непонятным, мудреным казалось, «что будто людей нельзя содержать так, чтобы они делали свое дело. Отчего же солдаты все делают, что им прикажут, ибо знают, что их накажут, если не сделают, что приказано?»

«Кавалерист» знает только, так сказать, отрицательную заинтересованность; его пониманию доступна только принудительная, основанная на страхе перед наказанием или осуждением связь интересов работника и предприятия, предприятия и общества. Он не подозревает, что только положительная материальная заинтересованность способна на чудеса, что она действеннее самой крайней отрицательной.

Перед войной на электростанциях страны случалось много аварий. «Чаще всего они происходили из-за ошибок персонала, — пишет „Правда“ (1 июля 1985 г.). — Время было суровое. Иные работники из-за своей технической малограмотности во всякой аварии склонны были видеть вредительство. Такая оценка сбивала с толку, мешала выявить истинную причину». И вот в инспекцию по расследованию причин аварий пришел молодой инженер Д. Г. Жимерин. По его настоянию был сделан поворот на сто восемьдесят градусов: не карать (меньше карать…) за плохую работу, а поощрять (больше поощрять!) за хорошую. «Так, за экономию топлива при соблюдении диспетчерского графика полагалась ощутимая премия. Кроме того, за год безаварийной работы устанавливалась надбавка — 10 процентов, которая в конце второго безупречного года вырастала до 15 процентов. А если провинился — начинай с нуля». И что же? То, чего люди не могли добиться даже под угрозой обвинения во вредительстве, они сделали в условиях «четкой и ясной» системы положительной — материальной! — заинтересованности, которая заставляла их «не только заботливо ухаживать за машинами, но и активно учиться. За один год число аварий по вине персонала сократилось в пять (!) раз», а молодого инженера Жимерина вскоре назначили наркомом электростанций.

Из того, что «кавалеристы» не верят в положительную заинтересованность, вытекает их приверженность ко всякого рода отработочным порядкам. Уязвленный тем, что многие станичники в Предгорье на Кубани с большой охотой выращивают коконы шелкопряда, за которые государство хорошо платит, а взять в руки тяпку и отправиться в поле на свеклу, где заработки намного хуже, их не допросишься, один молодой «кавалерист» из очерка Гария Немченко «На фоне неба» («Новый мир», 1985, № 3) говорит: «Надо так: хочешь заняться шелкопрядом — отработай столько-то дней в поле, принеси справку». Узнают коней ретивых… Это типичный, просто-таки плакатный «кавалерист», который не в состоянии понять, что чего-то путного можно добиться не принуждением, притеснением, ограничением, а поощрением и разрешением. Умный его собеседник отвечает ему словами американской пословицы: «Бык жиреет от взгляда хозяина». На поле, где люди будут не работать, а отрабатывать для справок, хорошо будут родить только бурьяны — вот в чем все дело.

О том, какой же трудной материей оказываются для многих самые азы, основы коммерческого расчета, можно судить по разговорам о показателях. Год за годом немало ответственных и ученых людей изобретают, конструируют эти показатели, то есть рассуждают, в чем должно отчитываться предприятие перед центральной властью, по каким результатам его деятельности лучше всего судить, хорошо или плохо оно работает. Для «товарника» этот вопрос давно ясен. Показателей, то есть признаков успешной или неудачной деятельности завода ли, совхоза, колхоза, сберкассы или стадиона, нельзя изобрести, выдумать, сконструировать. Их надо увидеть в жизни, обнаружить, открыть — и сделать это можно через законы товарного производства, через знание этих законов и умение использовать их на пользу делу. Эти показатели, эти признаки те же самые, по которым судят и о материальном благополучии отдельного человека. Сколько он зарабатывает? — вот что нам важно знать, чтобы решить, как его дела. Говоря о ком-либо, мы не обсуждаем, сколько болванок он вытачивает, если это токарь, за смену или за месяц, — мы говорим о его заработках, о доходах. Раз деньги — всеобщий эквивалент, раз товарно-денежный обмен — высшая форма обмена, то и реальным показателем деятельности завода может быть только тот, который вытекает из этой денежной природы. Валовой доход, прибыль. «Казна за долги трестов не отвечает», — когда провозглашался этот принцип, то из него сами собою вытекали именно эти показатели, эти признаки. За что Ленин предлагал судить руководство предприятий всем скопом? За то, что мало выпускают каких-то шестерен или машин? За то, что шестерни или машины плохие? Нет, за убытки. Раз убытки — значит, и с шестернями что-то неладно, а что именно — это уже детали, это казну, то есть центральную власть, государство, не интересует, казне подавай не шестерни или машины, а налог.

И вот этот простой вопрос умудрились запутать! Подозревают доход и прибыль, толкуют, что они не все показывают, не то показывают, не на то нацеливают предприятие, не то производить, ради чего оно существует. При этом как-то упускают из виду один пустяк. Когда Ленин говорил, что казна за долги трестов не отвечает, из этого с необходимостью вытекало, что тресты имеют столько прав и простора для своей деятельности, чтобы ответственность за ее результаты была действительно их ответственностью, а не тех, кто ими командует. Назначать цену на изделие, предписывать объемы производства, указывать поставщиков и потребителей, то есть решать за предприятие все его жизненно важные дела и в то же время не отвечать за убытки, — это была бы нелепость, издевательство. Отвечает тот, кто решает. Если завод не решает вопросов, от которых прямо зависит, будет прибыль или убыток, то он не имеет никакого права на прибыль и не может нести никакой ответственности за убыток. Ленинское положение «казна за долги трестов не отвечает» — это и требование, это и гарантия достаточной хозяйственной самостоятельности трестов, это требование и гарантия уважения законов товарного производства. Упустив это из виду, разочаровавшись в стоимостных показателях — стоимостных только по форме, неизбежно пришли к тому, с чего человечество начинало, к натуральным показателям. Доденежный показатель, дикарский, первобытный — это когда о достатке судили по тому, у кого какое стадо, табун или отара.

«Товарник» призывает не мешать предприятиям стремиться к их естественным целям, не мешать им бороться за то, за что не может не бороться всякий участник товарного производства, — за доход и прибыль. Раз продаешь и покупаешь, раз хозяйство ведешь не натуральное, а товарное, значит, тебе нужны деньги, доход, прибыль. А единство, гармонию интересов лучше всего обеспечивать тщательно взвешенной регулировкой цен, ссудного процента, налога, при этом ведя строгий учет потерям от такого вмешательства в естественный ход вещей, проверяя правильность каждого вмешательства рынком. Те, кто изобретает показатели, кто требует натуральных, не понимают природу денег. Для них деньги вроде бы и не бумажки, а в то же время и бумажки. Не понимают, что деньги обслуживают реальный обмен реальными ценностями, и все, что нужно, чтобы обмен был реальным и чтобы ценности были реальными, — это не мешать деньгам быть деньгами.

Так что, может быть, отчасти действительно правы те, кто замечает, пусть с улыбкой, что это — народники наших дней. Народник преувеличивал роль героев, «кавалерист» — роль начальства. (Впрочем, прикидывая, что делать после того, как герои свергнут старый строй, народники тоже полагались исключительно на прямое действие, на команду, на новое начальство и, однако же, искренне обижались, когда Плеханов им говорил, что у них получится «обновленный царский деспотизм на коммунистической подкладке».) У «кавалериста» наших дней находим тот же, что и у народника сто лет назад, бессознательный субъективизм и волюнтаризм — мы такие, мы все можем, в истории нет никакой целесообразности, только желаемое, все тот же расчет на прямое действие, ту же уверенность, что кучка самых сознательных, решительных людей, единодушно пожелав, способна как угодно изменять окружающую действительность, нужное — внедрять, лишнее — искоренять, за каковым единодушным пожеланием только и остановка. Эта склонность считаться не с жизнью, а со своими мнениями о ней, мечтательность, недовольство наличным человеческим материалом, который подпорчен, запятнан корыстолюбием и не готов добровольно идти в рай, решимость загонять его туда палкой и выжигать родимые пятна каленым железом — этот букет действительно заставляет вспоминать не кого иного, как социалистов-утопистов: тех же народников — у нас, тех же сенсимонистов — на Западе, тех же спартанцев, как заметил однажды Геннадий Лисичкин, — в Древней Греции.

Чиновник с циркуляром, наученный, что делать, передовыми людьми общества, то есть адвокатами, приват-доцентами и публицистами, — вот герой поздних народников, именно он должен был вести российскую толпу по их усмотрению; запрещать рост городов с их банками и крупными заводами и приказывать кустарным мастерским, где им быть, чего сколько выпускать, кому и почем продавать; он должен был иметь глаз и за мужиком — как бы тот не стал сеять вместо пшеницы кактусы или, наоборот, вместо кактусов пшеницу, да притом не по науке, а по-своему, и, разумеется, его чиновничьему сугубому попечению должно было подлежать просвещение, вся культура, все духовное, во что и как народу веровать, чему его учить, что давать ему читать, слушать и смотреть, какие обычаи и правила соблюдать (только старые, только проверенные, никаких, к примеру, разводов). Чиновник с циркуляром оказался и героем наших «кавалеристов», теперь, правда, наученный, что делать, ими, а не адвокатами и приват-доцентами.

Нет правды в поношениях — но, истово следуя даже этому правилу, можно, оказывается, перестараться. Если «кавалеристы» всегда знали, чтó сказать о «купцах» («апологеты стихийности…»), и никогда не осторожничали в выборе поносных слов, то самое крепкое, что они слышали в ответ, было «безграмотность». Постоянно сталкиваясь с деятельностью «кавалеристов», дружно, вместе со всеми от нее страдая то в очереди за пучком редиски, то в беготне за кольцом туалетной бумаги, «товарники» не спешили обнажать все пружины этой деятельности, показывать всю ее историческую родословную и теоретическую подноготную, поднимать учения и течения, с которыми она связана. Несколько принципиальных замечаний на сей счет находим опять же в шестидесятых годах. Показывая, как получилось, что рынок был надолго исключен из числа регуляторов народного хозяйства, наши лучшие экономисты тогда прямо связывали это с оживлением идей «левого коммунизма», против которого так настойчиво боролся в свое время Ленин. Именно тогда профессором Новожиловым, например, были процитированы — едва ли не впервые со времен нэпа — слова Ленина о бюрократических утопиях.

Эти поразительные слова Ленин начал обрушивать, как ледяной дождь, на горячие головы лучших вождей и сынов революции тогда, когда ему стало окончательно ясно, что строить социализм в расчете на чистый энтузиазм — значит, никогда его не построить, что опираться надо в первую очередь на материальный интерес, на торговый — предприятий и на личный потребительский — граждан, на естественное желание всякого человека и коллектива получать за свой труд достойное вознаграждение. А составляя хозяйственные планы, рассчитывать на худшее, на трудности и неудачи; расчет на лучшее — это и есть бюрократическая утопия.

Последний раз слово «утопия» употреблено Лениным незадолго до смерти, в статье «О кооперации», когда он увидел (это было как озарение, хотя отнюдь не на пустом месте — на дворе был нэп), что коллективная хозяйственная самодеятельность населения при Советской власти возможна, что без нее никуда, что рост кооперации тождествен росту социализма, что теперь, при общественной собственности на основные средства производства, может быть осуществлено многое из того, что было пошлым в мечтаниях великих теоретиков кооперации, устроителей фаланстеров… Кое-что в мечтаниях социалистов-утопистов перестало быть пошлым, то есть пустым, — и это очень хорошо. А что же осталось пошлым и пребудет пошлым вовеки? Чего следует остерегаться?

Пошлым в мечтаниях социалистов-утопистов остался бюрократизм, вера в силу стола, постановления, распоряжения, инструкции, в то, что декретами из «Центрального банка», где заседают непогрешимые, можно устроить рай на земле, как полагал Сен-Симон[8]. Это он предложил своим современникам и оставил потомкам проект общества, устроенного как один большой завод; это он первый мысленно согнал на этот завод все население страны для «объединенного воздействия на природу» по «общему плану», целью которого являлось, конечно же, предоставление каждому человеку «возможно более удобств и благосостояний». Он не сомневался, что всеми бригадами, участками и цехами этого завода будут управлять лучшие, а в дирекцию («Центральный банк») войдут самые лучшие люди; что же касается директора, то это будет совершенство, гений и святой в одном лице. Руководить они будут по науке, значит, во благо всех и каждого, а раз во благо, значит, правильно, а раз правильно, значит, незачем будет их проверять, критиковать, давать им наказы и советы, отзывать либо перемещать по воле низов: впрочем, у них будет не так уж много власти, ведь их распоряжения будут носить технический характер (как плавить сталь, сеять просо), так что управлять будут фактически не они, а «приобретенное к данному моменту знание»; все будет держаться на исключительной, высшей сознательности населения — однако воспитывать, вбивать в людей эту сознательность надо будет неустанно, придется даже выдумать новую религию и создать новую церковь, ведь «чем больше общество прогрессирует, тем больше оно нуждается в совершенствовании культа»; этому культу — культу не чего-нибудь, а труда — поэты должны будут доставлять воспитательный материал высшей пробы, главнейшим из искусств будет красноречие; само собой разумеется, что новая церковь будет объявлена непогрешимой, ее пастыри будут направлять поведение и «толкать мысли людей» так, с таким расчетом, чтобы они охотно, много и хорошо трудились, ведь других — обычных, привычных — стимулов к труду не будет; материальная заинтересованность — это от нечистого, где она, там никакого равенства имуществ, там вместо благородной взаимовыручки — холодный обмен на основе чистогана, там предпринимательство, торговля, одним словом, излюбленным у наших шестидесятников, — лихоимство.

Эта святая утопическая ненависть к лихоимству, к барышникам, коммерсантам («всякий осел может в один месяц изловчиться и обратиться в искусного торгаша», — писал Фурье) потом и обернулась тем отношением к законам товарного хозяйства, к торговле, которое Ленин должен был назвать коммунистическим чванством, полубарским, полукрестьянским «социализмом чувства», — назвать, кого-то смущая, кого-то восхищая таким решительным сближением низов с верхами, рабов с господами, какое бывает только в жизни.

Отсюда же, из этого красивого, но беспомощного «социализма чувства», выходило и то детское преувеличение возможностей прямого, приказного, революционного действия, которое Ленин считал едва ли не единственной подстерегающей революционеров опасностью — единственной, но смертельной, даже хуже, чем смертельной, потому что речь шла о болезни, от которой они могут погибнуть «в смысле не внешнего поражения, а внутреннего провала из дела». Наверное, не случайно именно об этой болезни вспомнил в одном из первых своих выступлений Генеральный секретарь ЦК КПСС М. С. Горбачев: «Многим еще кажется, что если меньше советоваться, а лишь командовать, то будет проще и короче путь к намеченной цели». «Проще и короче» — это то, о чем иначе говорят: «Не будем разводить демократию». Не разводить демократию можно, но тогда нечего рассчитывать и на достаточный рост производства, на тот же технический прогресс.

И туда же, в глубину того же «социализма чувства», нельзя не бросить хотя бы мимолетного взгляда, когда думаешь, почему по сю пору так просто и коротко относятся к законам товарного хозяйства «самые высокие областные и республиканские инстанции», которые, как пишет в «Правде» (9 июля 1985 г.) начальник Саратовского управления торговли К. Ионов, изо дня в день заставляют его принимать на продажу «то, что негоже», — например, шубы из искусственного меха весной, или какой силой столько десятилетий держится положение, когда «предприятие не распоряжается своей прибылью, а использует ее по строго установленным направлениям», как пишет в той же «Правде» (11 июля 1985 г.) генеральный директор объединения «Станкостроительный завод имени Серго Орджоникидзе» Герой Социалистического Труда Н. Чикирев, объясняя, почему «нет стимула хозяйствовать вдумчиво, рачительно». В этой простоте и короткости можно, между прочим, разглядеть манеры людей, которые умственно и духовно так и не доросли до понимания, чтó такое «обобществление на деле», остановились на самом наивном понятии «единого кармана». Из их-то сладких мечтаний и стали незаметно выходить кислые инструкции наподобие той, в соответствии с которой купленный нами порченный телевизор заменяют только после того, как он пять раз побывает в ремонте.

Бюрократическая утопия — это такой проект лучшего устройства общества, осуществить который надеются бюрократическими способами. Мысли о бюрократизме не случайно самые важные из последних мыслей Ленина, для выражения их им найдены особенно точные и доходчивые слова. Что такое бюрократические способы? Это приказы, циркуляры, инструкции, указания, которые спускаются сверху вниз, от вышестоящих к нижестоящим, из конторы в контору. Это ставка не на интерес, а на послушание. Бюрократические утопии неосуществимы, но попытки осуществления возможны, они редко бывают комичны и безобидны, чаще — мучительны и расточительны.

Раз поставлена утопическая — нереальная, недостижимая, в кабинете высиженная — цель, неизбежным будет формализм, показуха при ее выполнении, все будто оглуплено, доведено до абсурда, верить в эту цель будут только непроходимые дураки, все же остальные будут ее втайне презирать, к ней присосутся рвачи, болтуны, карьеристы, будут под шумок устраивать свои дела и притеснять все умное, талантливое, честное, — наконец, утопическая задача обязательно будет объявлена досрочно выполненной.

Молодой учитель Линь Чжэнь из рассказа китайского писателя Ван Мэна «Новичок в орготделе» (этот рассказ обошелся автору в двадцать лет «трудового перевоспитания» в деревне), попав на работу в один из пекинских райкомов китайской компартии, страдает, вплотную столкнувшись с кадровыми партработниками, вчерашними героями и организаторами вооруженной борьбы с японцами и гоминьданом. Он не может понять, почему на мирной работе по строительству новой жизни они оказались циниками, лжецами, демагогами, самодурами, почему «святыми» и «наполненными сокровенным смыслом» словами они оперируют так легко, словно «перебрасывают косточки на счетах», почему они так вяло, формально, недемократично ведут «домашнее хозяйство» партии, несмотря на то, что умеют великолепно объяснить, что это такое. Линь Чжэнь ответа на свой вопрос не находит, но читателю материал для ответа автор дает. Все дело в том, чем вынуждены заниматься вчерашние красные командиры и герои-подпольщики, в осуществлении какой задачи, спущенной сверху, они участвуют. Задача такая: механическим, кампанейским умножением числа членов партии, простым утолщением партийной прослойки на заводах немедленно поднять производство. Спрашивается: может ли человек, если он не дурак, бороться за выполнение этой задачи от души? Что остается тому, кто понимает, что для немедленного увеличения выпуска мешков на мешочной фабрике в пригороде Пекина требуется увеличение не числа партбилетов, а кое-чего более существенного: например, производственных мощностей, материальной заинтересованности рабочих или поставок сырья? Вот дошлый начальник группы партийного строительства Хань Чан-синь в «Отчете о росте партийных рядов на мешочной фабрике», где в первом квартале пятьдесят шестого года принято два человека, и шпарит: «Товарищи Чжу и Фань, вдохновленные присвоением им высокого звания коммуниста, проявили хозяйское отношение к делу и выполнили напряженный план первого квартала соответственно на 107 и 104 процента. Широкие слои актива, сплотившись вокруг партбюро, вдохновленные примером тт. Чжу и Фаня и движимые стремлением быть принятыми в ряды партии, проявили трудовую активность и инициативу, успешно выполнили и перевыполнили производственные задания…»

Утопическая цель всегда пошла, то есть пуста, она порождает бюрократические способы, которые сразу же начинают служить не ей, поскольку такая служба совершенно бессмысленна, а самим себе. Утопический социализм с его пустыми целями — это «великие скачки», «красные книжечки» и заплывы великого кормчего, это преувеличение успехов и замалчивание провалов, это зажим критики и поощрение угодливого славословия, это ежедневное переписывание истории. Бороться с парадностью, пустословием, формализмом, к чему сейчас так настойчиво призывает партия, — значит, прежде всего бороться за то, чтобы у нас везде и во всем были дельные, жизненные цели, выполнимые программы и посильные задания. На то «сладенькое коммунистическое вранье», от которого бывало «тошнехонько» Ленину, люди часто шли как раз потому, что брались — шумели, что берутся… — за невозможные или преждевременные дела.

Утопии старые, классические отражали тогдашние понятия о лучшей жизни — понятия очень высокие, самые высокие, они связаны с именами крупных и честных мыслителей, одухотворенных любовью к людям и надеждами на неизбежное и бесповоротное торжество добра. Утопии наших «кавалеристов», твердящих зады, повторяющих давно пройденное социалистической мыслью, не подозревающих, что все на этих задах уже не так, как было, что-то выброшено, что-то переделано, переставлено, достроено, отражают слабые, может быть, самые слабые понятия о лучшей жизни, к тому же такие, которые не раз проверялись на практике, неизменно их посрамлявшей. «Когда-то здесь (на привокзальном базарчике одного китайского города. — А. С.) много было всякой съедобной мелочи, местных деликатесов, — пишет тот же Ван Мэн в рассказе „Весенние голоса“. — Ну там арахис, грецкие орехи, семечки подсолнечника, сушеная хурма, хмельные финики, сладкие бобовые лепешки, батат, папоротник в кунжуте. Все было. А потом фокусник двумя перстами левой руки махнул красной тряпицей — и все пропало, а за деликатесами стали исчезать спички, электрические батарейки, мыло…»

Современные социалисты-утописты — это хмурые изобретатели вечных двигателей в общественной жизни. Они деятельны и упрямы, хотя главную причину известной распространенности утопических настроений надо, наверное, искать не в чьей-то бестолковой мечтательности, а в жизни, хозяйственной и общественной, в бытии миллионов, которое отнюдь не забежало вперед их сознания, — в известных экономических трудностях и неудачах семидесятых годов, анализ которых начат весной 1985 года и продолжен на XXVII съезде КПСС. В ответ на эти трудности и неудачи и оживились утопические мечтания, рассуждательство в восторженно-бюрократическом духе — например, о том, что «у нас» никто и ни за что не должен получать от общества больше, чем имеет «человек из народа», и как, внедрением каких параграфов в какие циркуляры этого добиться. В ропот, закономерно поднявшийся против воров, мздоимцев и хапуг, опять вклинились голоса совсем из другой оперы, голоса людей, заставляющих публику недоумевать, с чего бы это вдруг — в то самое время, когда уравниловка уже, кажется, всеми признана крупнейшим злом и помехой на нашем пути, — с чего бы это вдруг кому-то понадобилось вводить в моду не снимающиеся без посторонней помощи жилеты сенсимонистов и черную чечевичную похлебку, которая, по закону Ликурга, была обязательной основной пищей всех граждан Спарты, — те должны были хлебать ее непременно на глазах друг у друга, за общими столами, так что даже царю, просившему себе позволения в виде высшей награды за одержанную им военную победу один раз пообедать наедине с супругой, было отказано в этой роскоши.

Когда я однажды написал про одну современную утопийку, что она, возможно, сочинялась под сильнейшим детским впечатлением от «Города Солнца» и других подобных книг, один читатель, экономист по специальности, прислал мне резкое возражение. Если бы наши «кавалеристы», писал он, читали «такую литературу», они бы невольно воспитались в сознании бесплодности всякого утопического — спартанского ли, сенсимонского, народнического или троцкистского («ударность в труде и равенство в потреблении») — социализма, в их памяти тогда огненными знаками были бы запечатлены многочисленные попытки устройства общих столов, всегда и везде приводящие к одному и тому же: к упадку производительных сил, науки и культуры, хроническим дефицитам при чудовищном расточительстве, к ожесточению нравов и отуплению людей (тут он приводил слова Шиллера: «Ограничен был разум спартанца и бесчувственно было его сердце»), к юродствам, нередко кровавым, всевозможных «великих кормчих», и не стали бы предлагать нам на исходе двадцатого века сбиться в стада потребительских ассоциаций, чтобы заглядывать друг другу в тарелки.

Вместе с тем происходят все более заметные сдвиги в сторону «купцовского» образа мыслей. Уже можно прочитать, что многолетние и по самой своей природе бесплодные попытки «усовершенствования объемных, валовых показателей» только доказали, как пишет в «Правде» экономист В. Тарасенко из Усть-Каменогорска, что «оценка эффективности производства проще всего возможна через прибавочный продукт». «Простота» здесь, пожалуй, не то слово, но про прибавочный продукт — по делу, эти слова в разговорах о показателях не встречались с шестидесятых годов. С того же времени не слышно было и слов «товарно-денежные отношения», прозвучавших сначала на известном совещании в ЦК КПСС по проблемам научно-технического прогресса летом 1985 года, а потом и в Политическом докладе ЦК КПСС XXVII съезду. Был дан прямой ответ на попытки «кавалеристов» настроить общество против стоимостных показателей, опорочить принцип экономической выгоды. Внедрять новое, по-хозяйски расходовать ресурсы, уважать потребителя предприятию должно быть выгодно — эта мысль проходила красной нитью и через доклад, и через большинство выступлений делегатов. В докладе отвечено на предубеждения и опасения «кавалеристов», на тот их гневно-риторический вопрос, которым они до сих пор неизменно встречали любые меры по расширению хозяйственной самостоятельности предприятий и местностей: что, мол, останется от планового руководства, особенно от централизации? Централизация, как видно из доклада, будет не ослаблена, а, наоборот, усилена, но не в мелочах, а в главном — в реализации основных целей экономической стратегии партии, определении темпов и пропорций развития народного хозяйства, его сбалансированности. При сем намного шире будут применяться методы косвенной централизации — в частности, управление посредством нормативов. Это будет делаться вопреки известной «кавалерийской» позиции, «когда в любом изменении хозяйственного механизма усматривают чуть ли не отступление от принципов социализма».

Все чаще производственники, хозяйственные руководители говорят языком лучших ученых шестидесятых годов. Азбуку товарно-денежных отношений: «через цены должен быть реализован основной принцип хозрасчета — самоокупаемость и получение прибыли, необходимой для расширенного воспроизводства и социального прогресса», — формулирует в «Правде» (11 июля 1985 г.) уже упоминавшийся здесь генеральный директор объединения «Станкостроительный завод имени Серго Орджоникидзе» Н. Чикирев. Он при этом недвусмысленно требует, чтобы «автором» цен был рынок; чтобы они устанавливались «в процессе взаимоотношений между поставщиком и потребителем», которые придерживались бы основного рыночного принципа взаимной выгоды.

Поле битвы — умы людей. «Кавалерист» с «купцом» могут сражаться в сознании одного и того же человека, одного и того же ведомства, и усиление накала этой борьбы — тоже примета последнего времени. Комсомольский работник из Липецка рассказывает (в «Комсомольской правде» 20 июля 1984 г.) о том, как в ателье «Трикотаж», идя навстречу юным покупателям, наладили выпуск расписных маек «Леви Штраус», «Суперстар» и пр. «Об идейности рисунков» говорить не приходилось и… «прикрыли мы эту лавочку», сообщает молодой человек. Лет тридцать назад можно было, насмехаясь над ним, добавить, что сообщает он об этом подвиге, пришпоривая коня, как и положено «кавалеристу» в его возрасте, чтобы скакать к следующей лавочке. Но в том-то и дело, в том и примета нынешнего времени, что сейчас наоборот — не пришпоривает он коня, а натягивает поводья и задумывается. О чем же? В голову ему приходит потрясающая мысль: «Но рынок-то не прикроешь!» Это — огромный шаг в его развитии, это уже слова почти образованного человека; если учесть, что он молодой и деятельный (прикрыть государственную «лавочку» — не шутка, напор, видимо, требовался еще тот!), то этот его сдвиг в сторону «купцов» важнее, чем сдвиг иного теоретика.

Этот человек скоро не только сможет или будет вынужден, но и захочет усвоить уроки длительной борьбы «социализма мысли» и «социализма чувства», полем которой были как умы людей, так и хозяйственная жизнь. Привыкший думать, что в самом понятии «рынок» есть что-то крамольное, не наше, он однажды взглянет на дело проще, прямее и обнаружит, что рынок — это граждане покупатели, население, все мы, советские люди, со своими вкусами, потребностями и возможностями, с предприятиями, где мы стоим у станков, и конторами, где сидим за столами, и бояться рынка, его приговоров и подсказок, подозревать его в нечистых намерениях — это значит проклинать, бояться, подозревать самих себя, нас с вами, советских людей, граждан покупателей. Он поймет, что дать слово рынку — значит укрепить власть потребителя, расширить его права, чтобы он больше участвовал в управлении общественным хозяйством и как собственник кошелька, известной суммы денег, тратить которые он волен по своему усмотрению, поощряя своим вниманием изготовителя одних вещей и наказывая своим пренебрежением изготовителя других, и как работник предприятия, которое тоже входит в число потребителей и наделено теми же правами, что и отдельный покупатель. Проверка рынком — это проверка человеком.

Этот уже начинающий задумываться и потому переходящий с галопа на шаг «кавалерист» поймет, наконец, что социалистические «лавочки» — это именно социалистические «лавочки», собственность народная, и обращаться с нею без должного уважения, «по-кавалерийски» ею командовать не только неправомерно, но и вредно, чревато упадком производства, бесхозяйственностью и порчей нравов, что товарно-денежные, коммерческие отношения — это язык, на котором капиталистические предприятия говорят по-своему, по-капиталистически, а социалистические могут и должны говорить по-своему, по-социалистически, в интересах всех и каждого.


2. «Ремесло проверяется торжищем…»

«Чтобы наш разговор мог состояться, позвольте мне первым делом в немногих словах пересказать Вашу статью и спросить, правильно ли я ее понял, — так начинается один из откликов на помещенную в шестом номере „Знамени“ за 1986 год мою статью „Приход и расход“. — Итак, „социализмом чувства“ Ленин называл старорусское полубарское, полумужицкое, патриархальное настроение, коему свойственно безотчетное пренебрежение к торговле — к коммерции, к товарно-денежным отношениям. Этим „социализмом чувства“ оказались проникнуты многие руководящие и рядовые революционеры. Вы называете их „кавалеристами“, вспоминая негативное отношение Ленина к методам кавалерийского наскока при решении задач мирной жизни. „Военный коммунизм“ они, в отличие от Ленина, не считали ни вынужденным, ни ошибочным, а самым естественным делом. Новую экономическую политику (нэп) Ленину пришлось буквально пробивать через них, но до конца они ее так и не поняли и не приняли и при первом же случае отказались от нее.

„Социализмом мысли“ (это выражение я, кстати, встречаю впервые) Вы называете те идеи, которые лежали в основании нэпа: товарно-денежные, коммерческие отношения в народном хозяйстве под осторожным контролем государства, смелое допущение всеохватывающей кооперации и частной трудовой деятельности, поощрение не только хозяйственной, но и общественно-политической самодеятельности населения.

„Социализм мысли“, как Вы его излагаете, — это, короче, полноценное товарное хозяйство в условиях общественной собственности и демократии. Идеологов, приверженцев и мучеников этого социализма Вы называете „купцами“, обосновывая свой термин ленинским выражением „купцовские способы“.

Все это мне, в общих чертах, было известно. С Вашей помощью я уяснил только одну, но для меня очень важную идею, которой мне как раз и не хватало в моей логической цепи. Вы начертили родословное древо „кавалериста“, добравшись до его родителей. Эти родители суть: утопический социализм и казарменный коммунизм. То есть: народничество и, добавил бы я, поскольку Вы, доверяя моей сообразительности, этого не говорите, — „бесы“. Связывать тех, кто привержен административным методам управления хозяйством и обществом, больше не с чем и не с кем. Так я понимаю то, что Вы хотели сказать в своей статье».

И понимает он (школьный историк Л. Т. из Ростова), надо отдать ему должное, правильно, хотя под конец все смазывает довольно странным то ли комплиментом, то ли предостережением:

«Тогда у меня к Вам только один вопрос: кто Вам позволил писать то, чего нет в учебниках по советской истории и политэкономии социализма, составленных в духе соответствующих директивных политико-идеологических документов? (Как известно, так у нас составляются все учебники, включая иногда и учебники по естественным наукам, — вспомните биологию и генетику времен незабвенного Трофима Денисовича Лысенко.)».

Как бы то ни было, это, пожалуй, самый легкий из вопросов, поставленных в письмах читателей, откликнувшихся на «Приход и расход».

Этими вопросами, кстати, специально интересуется Л. Коновалов, харьковский студент-юрист, имеющий опыт хозяйственной работы в студенческих строительных отрядах и собирающийся переходить на экономический факультет.

«Вы рассказываете о борьбе идей — об идейной борьбе, а мы привыкли получать от печати разжеванные объяснения всех вопросов и чтобы были конкретные предложения по каждому пункту жизни. Поэтому Вас засыплют конкретными вопросами о планировании, ценообразовании и прочем, не заметив, что принципиальные ответы на них имеются в статье. Эти ответы надо выводить более-менее самостоятельно, а к этому мы не приучены. В своей практике дискуссий в общежитии я сталкиваюсь с таким явлением постоянно. Сколько бы ни рассказывал лектор о ценообразовании при товарно-денежных отношениях, которое исключало бы теперешние крупнейшие дотации, в конце кто-нибудь обязательно спросит: „А сколько, по-вашему, должна стоить буханка обдирного хлеба?“

Сколько бы Вы ни объясняли про разницу между зарплатой, которую сейчас, если разобраться, неизвестно кто и как устанавливает, и заработком, который являлся бы причитающейся человеку частью валового дохода трудового коллектива, — в конце кто-нибудь обязательно скажет: „Так тогда же скотник в богатом колхозе будет получать в пять раз больше, чем рабочий на конвейере, — и кто тогда захочет собирать машины?“ У нас каждый рассуждает, как глава государства, вернее, как диктатор, который должен всем все приказывать, все за всех предусматривать и решать. Попробуйте объяснить, что вопрос о доходах скотника и сборщика должен решаться не кем-то со стороны, а ими самими, что они, скотник и сборщик, нуждаясь в труде друг друга, всегда договорятся друг с другом ко взаимной выгоде, и единственное, что тут требуется, — соответствующий хозяйственный и общественный механизм!»

Заканчивает студент свое письмо по-юношески уныло:

«Вас не поймут в главном. Вы говорите, что надо пересесть с телеги на самолет и как это сделать. С Вами будут соглашаться, потом скажут: позвольте, но ведь самолет не пойдет по шоссе, телеграфные столбы посбивает. Мы всей душой за самолет, но представить себе, что он будет летать, а не тарахтеть по мостовой, нам трудно. Мы думаем не о том, как сопрягать самолет с воздухом, а о том, как — с мостовой. Так я оцениваю все принятые до сих пор меры по „совершенствованию хозяйственного механизма“. Вопросы, которые Вы получите на свою статью, покажут Вам одну из основных причин этого. А причина кроется в исключительно низком уровне экономического мышления в стране».

Автор прилагал перечень вопросов, которые, по его мнению, последуют от людей, не умеющих даже мысленно сопрягать летательные аппараты с воздухом: «Почему растут цены? Почему увеличиваются штаты? Почему плохо внедряется новая техника? Почему существует уравниловка в зарплате? Почему не сокращаются дефициты? Если человек, прочитавший Вашу статью, задаст Вам хотя бы один из этих вопросов, значит, он ничего в ней не понял и не готов к перестройке».

Вопросы, которые предвидел Л. Коновалов, вскоре действительно были заданы, причем в одном письме и почти теми же словами. Писал В. Четкарев, газетный работник из Ленинграда:

«Вот Вам ряд вопросов, на которые Вы не знаете ответа. 1. Что такое соревнование? 2. Что значит — хорошо работать? 3. С чем связана чехарда в зарплате между работниками одной профессии и квалификации? 4. Почему возник застой во внедрении? 5. Почему тарифная система перестала регулировать уровень жизни? 6. Почему у нас падает качество? 7. Почему растет взяточничество? 8. Почему у предприятий возникают срывы обязательств по поставкам? 9. Почему разбухают штаты — рабочих и управленцев? 10. Почему хозрасчет — это „уступка капитализму“? 11. Почему растут цены?»

В письме был еще один, непронумерованный вопрос: «Скажите, Вам не становится тревожно оттого, что экономика у нас вообще наука гуманитарная?» — вопрос, ответить на который можно было бы кратко (экономика — наука гуманитарная не только у нас, а везде и всюду, и тревожиться по сему поводу — то же самое, что и по поводу того, что математика — наука точная…), если бы автор не считал одинаково бездоказательными доводы как «купцов», так и «кавалеристов» и не был бы трогательно искренен в своем раздражении: «Лично мне делается страшно в этой кутерьме произвольных положений, которые, как и у чтимого Вами проф. Новожилова, не идут дальше „публицистики высокой пробы“».

Этот автор (явно, впрочем, не читавший труды Новожилова, которые полны математики, — профессор и Ленинской премии был удостоен за экономико-математические разработки) удачно выражает настроения и представления, которые характерны сегодня для многих молодых инженеров и научных работников технических специальностей. Это у них своеобразный шик — мазать одним миром всех, кто говорит о хозяйственных проблемах на языке экономики, а значит, не столько вычисляет, сколько думает, — и думает в первую очередь об отношениях людей. Экономика потому и гуманитарная, то есть человековедческая наука, что занимается общественными отношениями. Для нее, к примеру, стоимость вещи, выраженная в цене, — это не цифра на бирке, а момент отношений, товарно-денежных отношений людей. Харьковский студент потому так и расстраивается, когда в общежитии его спрашивают, сколько должна стоить буханка обдирного, что тут дело не в чьем-то мнении и указании, а в том, как сложатся деловые — товарно-денежные — отношения между производителями и потребителями хлеба, а как они сложатся, заранее никто не может знать; сначала нужно посмотреть, как они сложатся, а потом уже решать, вмешиваться ли в них, как вмешиваться и для чего вмешиваться.

«Товарникам» потому так и претит слишком жесткий и произвольный контроль над ценами, что это контроль над отношениями, над людьми, что бюрократия, безраздельно и безответственно властвуя над ценами, тем самым властвует над людьми, сковывает жизнь. И потому же — и не по чему другому! — отстаивают такой контроль «нетоварники». Потому он так и ожесточен, спор «кавалеристов» и «купцов», что это не просто спор, а борьба, и борьба взглядов не просто на планирование и ценообразование, а на человека, на общество, на социализм, на смысл жизни, — самая настоящая идеологическая борьба, то и дело то здесь, то там переходящая в политическую.

Некоторым же «технарям», особенно молодым, кажется, что вести этот спор на экономическом языке — занятие устарелое и бессмысленное, что его можно в два счета решить методами точных наук. Их подход исключительно кибернетический, из всех теорий они признают только теорию управления и регулирования, с точки зрения которой машина, человек и государство подчиняются общим законам. Как пишет занимающийся лазерами молодой инженер В. Н. из Подмосковья, «у всех трех есть: а) датчики (у человека это органы чувств, у государства — его граждане), б) рабочие органы (у человека — руки, ноги, язык, у государства — предприятия и организации), в) управляющее устройство (у человека — мозг, у государства — аппарат). Необходимое условие правильной работы машины, здоровья человека и государства — правильное функционирование всех трех составляющих. Сбой любой из них ведет к нарушению работы целого. Допустим, Вы работаете или отдыхаете на морозе. Ваши органы чувств вовремя сигнализируют о переохлаждении какого-либо пальца, мозг тут же принимает решение усиленно им подвигать, мышцы немедленно выполняют это решение, и палец разогревается. Если хоть один из участков этой операции выполнит свою задачу неправильно или с опозданием — палец будет отморожен. Совершенно то же самое происходит в государстве…»

Один из читателей статьи «Приход и расход» обратил внимание на попытки некоторых авторов изображать «товарников» и «нетоварников» не только как две равноправные, но и равноценные школы, а их отношения — как товарищеский обмен разными мнениями, как спор, доставляющий обеим сторонам одинаковое удовольствие. Это не были споры друзей. Равноценными эти школы сами себя не считали, и каждая была права. «Нетоварники» прозрачно намекали, что «товарники» — это агенты буржуазии, ничего не доказывали, а только ругались: вы, мол, неправильно веруете в социализм, и угрожали: смотрите, плохо вам будет. Этот метод сыграл огромную, еще никем не описанную роль в свертывании хозяйственной реформы шестидесятых годов. Они не подозревали, что дело обстоит еще хуже: «товарник» на веру не принимает ничего, он только исследует. В свою очередь «товарники» показывали, что «кавалеристы», при всех их профессорских и академических званиях, — это не люди науки, что их взгляды основаны не на разуме, не на опыте, не на изучении действительности, а на вере в «административный социализм», как в библию или коран. Вспомнивший о «примеренцах» читатель считает, что пора добавить: «Эти взгляды основаны не только на вере (часто там нет никакой веры), а на самом банальном матинтересе». Действительно, соображения «кавалеристов» такие грубые, а предложения подчас такие страшные (один из них пишет прямо, что борьба за «социалистическое экономическое сознание» должна вестись «со всеми последствиями и издержками, присущими всякой борьбе». Лес рубят — щепки летят…), что одно это нам показывает: дело не в тех или иных особенностях или изъянах мышления, образования, жизненного опыта.

Так упорствовать в отрицании самых азов хозяйствования, так настойчиво призывать к «издержкам, присущим всякой борьбе», можно только в том случае, когда на карту поставлены интересы. В данном случае — интересы бюрократии. Инженер М. Кузовков из Москвы выделяет то место в статье, где говорится, что при фондированном снабжении или, как писал академик Немчинов, «карточном рационировании» средств производства «анархия товарного хозяйства сменяется анархией нетоварного, только в первом случае она принимает форму всеобщего избытка, а во втором — всеобщего недостатка». Недостаток же выгоден тем, кто имеет доступ… Так что «за самыми высокими и благородными словами в защиту административного социализма стоит самое обыкновенное желание материального обогащения. Это всегда так. Когда хотят обмануть государство, говорят о высоких принципах».

Это упускают из виду «технари». Они не замечают, что взаимодействуют, сталкиваются не датчики, рабочие органы и что там еще, не просто мнения (В. Четкарев приводит ряд синонимов этого слова: «суждение, соображение, позиция, взгляд…» и, обращая внимание на то, что все они присутствуют в статье «Приход и расход», замечает: «В общем, царство теней и неопределенностей…»), а именно интересы. «Технарь» не видит этого, и у него, естественно, не возникает желания принять ту или другую сторону, связать себя с бюрократией или с демократией, с тем или другим интересом, он вызывающе ставит на одну доску Новожилова и его противников.

Между тем перед нами не только разные мнения и доказательства, а разное качество доказательств.

В середине двадцатых годов был принят ряд недостаточно взвешенных экономических решений, особенно в ценообразовании. В результате возникло такое явление, как дефицит. Всего стало не хватать. За всем (точнее, за всем действительно нужным и стоящим) выстроились очереди и не рассосались по сей день. Первым и тогда едва ли не единственным человеком, который сразу же, еще в 1926 году, объяснил, отчего это произошло и чтó надо делать, чтобы страна не губила миллиарды человеко-часов в очередях, чтобы люди не теряли человеческий облик в борьбе за дефицит, не видели в нем смысл своей жизни, был молодой ученый-экономист В. Новожилов — впоследствии тот самый профессор, в чьих научных положениях его земляк до сих пор не обнаружил ничего, кроме «публицистики». В его статье «Недостаток товаров», признанной сегодня классической, изложены идеи, которые спустя годы были положены в основу экономических реформ в Венгрии, Болгарии, Китае. С ценами и деньгами, показывал автор, надо обращаться по их законам, а первейший из этих законов — закон стоимости. Несмотря на то что годом раньше (1925) на собрании в Институте красной профессуры было решено его отменить, этот закон существует — и ни в зуб ногой, а одним из условий, при котором этот неподвластный людям закон действует созидательно, является цена равновесия — равновесия между спросом и предложением.

Отвечая на любое, относящееся к недостаткам в экономике «почему?», «нетоварники» десятилетие за десятилетием говорят одно и то же: потому, во-первых, что существуют пережитки проклятого прошлого в сознании населения, и потому, во-вторых, что руководящие кадры перестали чувствовать высокую ответственность за порученное дело, мало думают об интересах государства, а это с ними происходит потому, что другие, более высокие кадры, ослабили требовательность к ним. В одной своей статье, перечислив все основные беды современного народного хозяйства, доктор экономических наук П. Игнатовский объяснял их так: «Хотя ведущую роль в нашей экономике занимают отношения, основанные на совместном планомерном присвоении, распоряжении, потреблении, привычки старого еще давят на сознание части производителей. Это мешает. Отсюда трудности — живучесть старых взглядов на труд, стремление обойти общественный интерес, урвать побольше, уклониться от контроля и ответственности перед обществом».

Равноценны ли эти объяснения объяснениям Новожилова, который писал не о пережитках старого, а о пороках нового — о несогласованности хозрасчета с планом, о смешении результата с затратами, о планировании, которое «воздействует на миллионы людей, побуждая их считать расход приходом, а понижение качества продукции — полезным результатом»?

П. Игнатовский предлагает: «…прежде всего нужны люди, которые стремились бы оправдать доверие партии и народа, действительно были бы политиками социалистического хозяйствования… Нужны не столько новые принципы управления производством, сколько люди, способные их осуществлять в новых условиях, с большей энергией, незыблемой последовательностью, прогрессивными знаниями и опытом…»

Равноценны ли эти предложения предложениям Новожилова, положениям о «демократизации плановой экономики», о введении таких порядков, при которых наилучшее выполнение плана совпадало бы с личными интересами всех исполнителей?

Среди особенно болезненных «привычек старого» на первом месте, конечно, взяточничество и воровство всякого рода. «Плохо боремся!» — говорит обычно «кавалерист», объясняя живучесть этих привычек. Редко и поверхностно проверяем должностных лиц, не присматриваемся, кто как живет, не спрашиваем, откуда что у них берется, мало и мягко судим провинившихся, попустительствуем большим и малым «несунам», слабо ведем профилактическую, то есть воспитательную работу. «Кавалериста» не смущает, что эти разговоры ведутся из года в год, из десятилетия в десятилетие, что время от времени от слов переходят к делу — и тогда многие лишаются должностей, рабочих мест, свободы, а то и голов, а потом все возвращается на круги своя, словно (почему, впрочем, «словно»?) срабатывает некий закон, согласно которому пресечение, принуждение, наказание по самой своей природе не могут действовать с постоянной силой достаточно длительное время: одни устают нагонять страх, другие к нему привыкают, и, глядишь, — то здесь, то там расходятся скрепы, появляются щелки, еще чуть-чуть — и разверзлось, и поволокли через прораны что кому сподручнее, пошли вершить «блатные» дела, очковтирательство, местничество, ведомственность, и вот уже опять кто-то, забывший, что все уже было, было, требует «завинчивать гайки», убеждая сам себя, как тот же П. Игнатовский: «Меры политические, административные, даже самые жесткие, действуют в виде единичного акта, но не в этом их основное назначение. Важно, что они формируют политическую атмосферу, при которой наступают изменения в сознании, становится невозможным пренебрежение общественным делом, общественными интересами…»

Некоторые читатели упрекают «Приход и расход» за напористое разжевывание азов товарно-денежного мышления и преимуществ продналога перед продразверсткой. «Всем сегодня ясно, что „социализм чувства“ себя изжил и будущее за „социализмом мысли“. Доказывать это — значит ломиться в открытую дверь. Приводить примеры с чечевичной похлебкой из глубокой древности, чтобы высмеять сегодняшних приверженцев казарменного коммунизма, — значит не уважать читателя, подозревая его в примитивности понятий, чувств и желаний», — пишет один. Сам этот упрек по-своему свидетельствует, как уже далеко мы продвинулись в сторону товарного образа мыслей. К сожалению, эти авторы меряют всех на свой аршин. То, что ясно им, другие еще и не начинали проходить. Преувеличивать подкованность и понятливость публики вреднее, чем приуменьшать; лучше уж пусть кто-то зевнет, слушая знакомое, чем замолчать как раз тогда, когда многие только приготовились слушать.

«Если человек работает, как сейчас, получая больше, чем позволяет итог его труда, то есть приворовывает, то экономическими мерами с ним не справиться. Его только лагеря или высылка в Сибирь могли бы сделать полезным нашему строю и обществу. То есть: административные факторы!!!»

Можно ли считать законченной проповедь идей продналога, когда смотришь на эти три восклицательных знака и замечаешь отсутствие подписи в конце, создающее впечатление явственного и все еще слаженного многоголосия?

«Если не истреблять столько полезных ископаемых в трудных климатических условиях, а лучше использовать вторсырье, то благосостояние повысится без ничего: без всякой экономики от лукавого и без компьютеров, от которых так и жди шпионажа да случаев, как в Чернобыле».

Тоже — без подписи. Там — нет понимания того, что охота пуще неволи, здесь — что бережное расходование полезных ископаемых иначе называется интенсивным развитием хозяйства, а поставить страну на этот путь приказом невозможно, нужно нечто сложное и тонкое, именно от лукавого — порядки, при которых процветал бы труженик, будь то рабочий или коллектив, и прозябал лодырь.

Л. И. Котов хочет восполнить «недостаток историчности рассмотрения вопросов экономики» в статье «Приход и расход». Из истории введения нэпа, пишет он, «умный человек возьмет только сам метод исправления допущенной ошибки. Если та или иная политика показала на практике свою непригодность в данное время и в данном месте, надо ее исправлять введением в новых условиях проверенного старого, а затем подправлять это старое известными приемами. Нэп ведь был нов по отношению к „военному коммунизму“, но мало отличался от того, что было в других странах, где фермер, крестьянин свободно продавал свои продукты, выплачивая налоги государству. Только в России эти отношения ужесточались отсталостью сельского хозяйства, промышленности, транспорта, общей разрухой. Поэтому товарные отношения корректировались обстоятельствами, прямо скажем, не товарного порядка. В России всегда был распространен не принцип свободного производства и торговли, а принцип широкого протекционизма, отягощенного рабским трудом крепостного рабочего и крестьянина… В наше время протекционизм тоже действует как в промышленности, так и в сельском хозяйстве и в торговле: государство вмешивается, регулируя цены, капитальные вложения, устанавливая планы производства и каналы сбыта. Но так как до сих пор существует индивидуальное натуральное хозяйство, учет всех затрат и доходов крайне затруднен, а существующие помимо государственной торговли „базарные“ товарные отношения сводят этот учет к нулю. Поэтому наш Приход и Расход по всему народному хозяйству до сих пор не может быть поставлен под контроль строго математического учета, что способствует массовым нетрудовым доходам за счет продажи продуктов труда на свободном рынке без учета и налогообложения. Эти базарные отношения — отдушина для тунеядства и расхищения на производстве».

Таких писем немало. Начинаешь читать — все вроде интересно, по делу, но где-нибудь в середине или в конце вдруг натыкаешься на что-то такое, из чего видно: перед тобою опять реформатор из теоретиков, имеющий о действительной жизни самое смутное представление, но готовый немедленно взяться за ее исправление. «Мы предлагаем, — пишет т. Котов, — чистое товарное хозяйство без протекционизма и „базарного“ хозяйства. Все отрасли народного хозяйства сверх своих затрат должны получать фиксированную прибыль, а частный производитель и колхозник — сбывать свои излишки только через контролируемую государственную и кооперативную торговлю без получения сверхприбыли».

Далось им это несчастное ЛПХ, это личное подсобное хозяйство. Уже и на товарно-денежные отношения (притом «чистые»!) согласны, а оно все еще мешает, все еще!.. Не совсем только понятно, в чем тут должен состоять возврат к «старому, проверенному». К рубежу, что ли, сороковых — пятидесятых годов, когда непосильным налогом облагалась каждая яблоня на подворье колхозника и по стране шла массовая вырубка садов? Так тогда не было главного — «чистого» товарного хозяйства. У т. Котова все новое: отношения пусть будут товарно-денежными, а базары все же прикрыть, чтобы не дразнили запахами восьмирублевого моченого чеснока, не надрывали справедливое сердце старого «кавалериста»…

Интересны письма людей, которые мучаются оттого, что предлагаемое «товарниками» будущее не обещает быть безоблачным. Это, так сказать, метафизики. Им подавай такое новое, которое не было бы чревато никакими изъянами, не обещало никаких сложностей, проблем, ничего непредсказуемого. (Именно жупелом непредсказуемости побивают новаторов и бюрократы — всегда и везде.) Признавая существование двух сторон медали, упорно ищут непротиворечивое третье, что-то, в чем были бы одни плюсы. Некто из этих искателей пишет:

«Я понимаю ваш „социализм мысли“, очень хорошо понимаю. Он поднимет производство, улучшит качество, устранит дефициты — будет у нас, короче, все, а все, в представлении обывателя, — это изобилие хорошего товара и услуг. Но человек — наш человек, лично я и близкие мне по духу мои друзья — мы хотим большего, совсем другого, если честно. Дружбы, братства людей, бескорыстных, принципиальных отношений между администрацией и работником, между гражданами и властью, обществом и государством. Прибавит ли этого „социализм мысли“, то есть ясные, открытые торговые отношения? Из самих слов „торговые отношения“ видно, что не прибавит. А вот неравенства — прибавит. Богатые, всякие „удачники“ будут более открыто себя показывать, потому что их богатство будет законно приобретенным в ходе торговых отношений. В стране установится потогонная система жизни, потогонное настроение, всякий будет из кожи лезть, чтобы больше заработать, будет завидовать „удачникам“ и мучительно мечтать о своем взлете, будет хватать вторую и третью работу, будет загонять себя и свою семью разрешенной теперь индивидуальной трудовой деятельностью. Богатый будет сиживать в ресторанах, отражаясь в зеркальных стенах. Это мы знаем, это все уже было, даже и при Советской власти».

Человек не хочет ни продолжения «продразверстки», ни перехода к «продналогу», ему трудно смириться с тем, что выбирать приходится не между плохим и отличным, а между плохим и хорошим, даже в чем-то средним, что заметное неравенство в доходах (на сей раз трудовых) — цена, которую страна должна будет заплатить за ускорение своего развития, а иначе нечего будет делить. Да не так уж он прав и в том, что «продналог» не обещает существенной очистки нравов. Новожилов и другие «товарники» давно показали, как от административных методов управления возникают известные нам общественные язвы. Не будет невыполнимых заданий — не будет и очковтирательства, формализма, апатии. Не будет очередей, в которых сейчас толкаются и заводы, и граждане, — больше станет учтивости, доброжелательства, достоинства.

Эту группу откликов венчает письмо из Брянки Ворошиловградской области. Адрес указан полный, подпись — неразборчива, то ли Яровой, то ли Яловой. Из его письма вытекает вопрос огромной важности. Это вопрос об исторической роли «кавалеристов»: за что они заслуживают, если заслуживают, доброго слова. Это вопрос о том, как оценивать результаты последних пятидесяти пяти лет «труда и борьбы» и на чей счет их отнести.

Результаты т. Яровой оценивает очень высоко, тут с ним спора быть не может, хотя он и обвиняет автора статьи «Приход и расход» в принижении усилий по строительству новой жизни: «Представлять все эти усилия, зачастую героические, как сплошной оглушительный провал — это слишком большая ложь, это непорядочность, это не знающее чести приспособленчество».

Как он объясняет эти результаты?

«Успехи, достигнутые в экономике в предвоенные годы и сыгравшие свою историческую роль в Великой Отечественной войне, объясняются тем, что, как точно и проницательно подметил И. Стаднюк, „народ пребывал в состоянии духовного и гражданского обновления“. Небывалый подъем энтузиазма, непоколебимая вера людей в избранный путь, беспредельное доверие к своим руководителям — вот та питательная почва, которая родила экономическое чудо или же „Русское чудо“… Стахановское движение родилось не от страха перед обвинением во вредительстве, так же как и амбразуры закрывали своими телами не по приказу „кавалеристов“».

Период тридцатых — шестидесятых годов т. Яровой называет «эпохой „социализма чувства“», подчеркивая, что своим величием она обязана «кавалеристам», сумевшим воодушевить и организовать народ. Нынешние дни, по его периодизации, знаменуют собой начало «эпохи „социализма мысли“», а примерно пятнадцать лет между «социализмом чувства“ и «социализмом мысли» — промежуточная эпоха, которую автор письма предлагает называть «Золотым веком приспособленцев, шкурников, перерожденцев» или же «Эпохой короедов социализма». А если воспользоваться поэтическим осмыслением этой эпохи поэтом Р. Рождественским («Правда», 1986, 12 мая), то можно поставить вопрос и более остро: «Эпоха безнаказанно стрелявших в Ленина».

В том, как читатель из Брянки описывает эту эпоху, много точного знания, боли, страсти.

«То, что сказано было на XXVII съезде, должно было прозвучать на XXV. В век стремительного развития жизни потерять столько времени — история нам этого не простит, как правильно сказал на съезде т. Манякин С. И. Наверстать это время будет ох как трудно. За это время при всех приобретениях так много потеряно. И самая большая потеря — духовное и гражданское оскудение. В сознании кадров произошел какой-то нездоровый сдвиг, первоначальные побудительные истоки которого труднообъяснимы. Равнодушие и апатия к разгулу разнузданной бесхозяйственности, потеря ответственности и вера во вседозволенность, прямое перерождение. Все большее торжество ни с чем не считающегося шкурного, узкогруппового интереса, идущего во имя этого на такие штучки, за которые в свое время ставили к стенке.»

Как видим, даже у такого незаурядного человека, как автор этого письма, вызывает тяжелое недоумение тот самый «нездоровый сдвиг», который был давным-давно и предсказан, и объяснен «купцами» в науке и политике.

«Вырастить целую армию безынициативных, зараженных иждивенчеством и бюрократизмом, бездумных расточителей, действующих без оглядки на век грядущий, — такое невеселое наследство досталось Новому Руководству. Пустивший глубокие корни бюрократизм, пораженный коррупцией, стяжательством, казнокрадством, поляризовал вокруг себя, как магнит, все подлое, низменное, ущербное. Все порядочное, граждански обеспокоенное, непримиримое к такому развитию событий было в глухой изоляции, в окружении недоброжелательства и враждебности.»

В связи с этим он рассказывает об одной поразившей его картине художника, чье имя ему не запомнилось.

«На картине изображена приемная, где в ожидании вызова сидят два человека, Гражданин и Бюрократ. Посмотрите на это бездумное, сытое свинячье рыло — в нем воплощение целой эпохи, воплощение всех наших бед. Почему этот холеный чиновник так спокоен и самоуверен? Конечно же потому, что он во всеоружии бумажек, но, может быть, и потому, что за дверью его ожидает доброжелательный единомышленник. Олицетворять эту утробу с представителем „социализма чувства“ — это кощунство, глумление над светлой памятью всех утопистов-идеалистов, так как эта заплывшая жиром морда не способна ни на какие чувства, кроме одного — звереть, когда замахиваются на ее свинячье благополучие…

А что же выражает лицо Гражданина? К сожалению, мы его не видим, но хорошо понимаем, как ему трудно, сколько забот и тревог отложилось на этом лице. Мы видим только тронутую сединой голову и фигуру, выражающую отчаяние, мятущуюся неуверенность в благополучном исходе этого приема. Прямо скажем, в невеселом положении был Гражданин многие годы. Был ли это „гражданин мысли“ или „гражданин чувства“, в одинаковой мере несладко ему жилось, если он настоящий Гражданин».

С «социализмом мысли» у т. Ярового отношения сложные, мучительные и, кажется, еще не окончательные.

С одной стороны, он признает, что «социализм чувства» себя исчерпал и будущее за «социализмом мысли». Доказывать это — значит ломиться в открытую дверь… Что лучше, «чувства» или «мысли» — здесь нет проблемы. Проблема в другом: чтобы «социализм мысли» не испоганили «наши бюрократы и наши дураки» (это он цитирует стихи Р. Рождественского. — А. С.), равно как и рвачи, приспособленцы, демагоги… «Гражданин купец» — вот желательное словосочетание. Тогда можно надеяться, что эта формула станет формулой успеха. Да плюс к этому творчество масс — совсем будет хорошо.

С другой стороны, «товарники» с их «социализмом мысли» вызывают у него ревность, недоверие и тревогу. Ему не нравится, что они нагнетают неприязнь к «кавалеристам», отрицают способность «социализма чувства» на что-нибудь путное, «тужатся доказать его нетворческую природу ссылками на теоретические построения социалистов-утопистов», на целые этапы нашей жизни смотрят, как на «беспросветные сумерки во власти мрачных несостоятельных „всадников“, не может согласиться, что „социализм чувства“ развивался совсем без мысли», считает, что крах «кавалеризма» вообще нельзя расценивать как поражение «продразверсточных» методов хозяйственного строительства, дело, мол, совсем в другом: «Пока „кавалерист“ был гражданином, он имел кредит доверия в народе, и все шло как следует. А когда гражданина вытеснило безответственное свинячье рыло, мы получили застой, расточительство, дефицит». В сущности, даже и не в «рыле» дело, а в том, что «такой нематериальный фактор ускорения, как Духовное и Гражданское обновление, на сегодня себя исчерпал. Вернее, он исчерпал себя давно».

Автор не скрывает своей тревоги и сарказма: «Как оно обернется с „купцом“, — еще неведомо… Искать ответ на вызов времени мы обязаны все. Одних, даже стройных, теоретических построений явно маловато, во всяком случае, для нашего общественного устройства. „Короеды“ неплохо поработали и многое обесценили из того, что нужно было беречь как зеницу ока. Таким образом, чтобы окончательно развенчать и разоружить „социализм чувства“, т. Стреляному вкупе с Жимериным, как представителям „социализма мысли“, остается решить пустяшную задачу: воодушевить всю нацию, убедить ее принять умом и сердцем „купцовское“ слово, добровольно и с радостью окунуться в купель Духовного и Гражданского обновления на „купцовский“ манер, и когда это случится, все мы воскликнем: да здравствует Жимерин и его апологет т. Стреляный!..»

Сложные, мучительные отношения!.. О сложности и мучительности их, может быть, лучше всего говорит то, как действует на т. Ярового упомянутое в статье «Приход и расход» имя Жимерина. Для него этот Жимерин — не что иное, как «социализм мысли» в стане «социализма чувства», «купец» среди «кавалеристов» в их лучшие времена. Неприязнь к нему (шагал не в ногу!) оказывается трудно сдержать даже сегодня, когда приходится признавать, что будущее за ним, что только он способен распутать клубок нынешних противоречий, вывести нас из того не только тяжелого, опасного, но и унизительного положения, при котором наше богатство оборачивается бедностью, сила — слабостью. Даже и при этом «кавалерийскому» сознанию Жимерин чужд и неприятен едва ли не так же, как «свинячье рыло»!..

Инженер М. Кузовков, чье письмо здесь уже приводилось, заметил точно: «Большинство наших „кавалерийских“ защитников „социализма чувства“ отличаются прежде всего слабостью мысли, если не сказать слабостью ума. Отсюда и перекосы в экономике, постоянные дефициты, замедление развития».

Душа кристальная, а мысль такая нетвердая, что в продолжение каких-то двух страниц не может удержать неизменным сам предмет спора: вдруг оказывается, что «социализм чувства» — это уже не патриархальное полубарское, полумужицкое безотчетное пренебрежение к торговле, которое имел в виду Ленин, а нечто совсем другое — романтическая преданность общему интересу, революционное молодечество… Душа кровоточит, а неопытность мысли такая, что с весомого, грубого, зримого дела — с приключений закона стоимости, однажды отмененного дружным поднятием «кавалерийских» сабель и до сих пор не восстановленного, речь почти сразу соскальзывает на то, что «всадники» были очень хорошими людьми, имели кредит доверия. Хорошими-то были, кредит имели, а дефицит-то, на котором как раз и стали расти «свинячьи рыла», изобрели они! И планы производства, которым как бы даже положено не подкрепляться планами снабжения и, следовательно, постоянно рождать черный рынок средств производства и предметов потребления, должностей и наград, — тоже их находка, «кавалерийская», не «свинячья». И что нам с того, что эти очень хорошие люди, пользуясь кредитом доверия, горели на работе по доставанию недоставаемого, по выполнению невыполнимого, по пресечению непресекаемого — как та машина «скорой помощи» у Твардовского, которая «сама рубит, сама режет, сама помощь подает»!..

Впрочем, в этой слабости антижимеринской мысли есть и некий, может быть, неосознанный расчет. Ведь ею допускается только одна постановка вопроса: все, достигнутое в «эпоху обновления», было достигнуто благодаря «социализму чувства». Признать наши достижения — значит воздать должное этому «социализму», больше ведь нечему, рассуждает т. Яровой. Не потому ли ему так важно договориться с нами насчет достижений, не потому ли он так надрывно предупреждает нас: иначе будет «слишком большая ложь… непорядочность… не знающее чести приспособленчество»? Не потому ли «кавалеристы» вообще всегда такие бдительные, такие непримиримые к каждому, кто, по их мнению, недостаточно сильно бьет в литавры? Им мало того, что они сами себе рокочут славу. В глубине души они не обманываются, в грохоте оваций они хорошо различают затаенно-презрительное молчание тех рядов, где сидит наиболее основательная, «по-купцовски» настроенная часть публики. Оттуда они больше всего ждут признания, из этих рядов, — и напрасно. Поднимается некто внушительный и в наступившей тишине спокойно говорит: «Все успехи мы видим и признаем, но знаем: достигнуты они не благодаря „социализму чувства“, а вопреки ему. В постоянной, трудной, временами трагично неудачной борьбе с ним. Начал эту борьбу Ленин, продолжал Дзержинский — самый крупный после него представитель „социализма мысли“ в нашей стране, за Дзержинским шли Жимерины с Новожиловыми, за ними идут их ученики и единомышленники».

Вот так. Не «благодаря», а — «вопреки».

В сущности, «кавалеристу» сейчас уже не так много и надо. Чтобы было сказано: перед «социализмом чувства» стояли великие задачи, он их успешно выполнил и может с достоинством уходить в историю. Не получится… Не получается, не может быть это сказано, не соответствует это действительности, не может соответствовать! Об отдельном человеке, если он не злодействовал, а заблуждался, сказать, что он не зря прожил, можно. О поколении — тоже. Но об идеях, о началах, если они порочны, о той же «продразверстке», губившей «продналог», так сказать нельзя, не позволяют ни логика, ни факты. Не могут быть удачными решения без научной подоплеки, то есть произвольные, без учета законов жизни, — всякое такое решение будет насилием над природой вещей и над человеком.

Изобретенное «кавалеристами» планирование «от достигнутого уровня» есть наиболее противоестественное и вредоносное из всех мыслимых и немыслимых механических дел, которым когда-либо предавался, предается и будет предаваться общественный человек. Оно принципиально не допускает перемен в характере и структуре производства и тем самым обрекает на застой хозяйственную жизнь. Оно делает невозможной глубокую зональную специализацию в сельском хозяйстве, поэтому там, где лучше всего пасти (и веками пасли) скот, десятилетие за десятилетием сеют пшеницу, и наоборот. Оно делает невозможными своевременные структурные сдвиги в промышленности, поэтому с величайшим трудом появляются новые отрасли и производства, с душераздирающим скрипом идет научно-техническая эволюция, не говоря уж о революции. Оно, это названное «кавалеристами» истинно социалистическим планирование, делает ненужными творческих и деятельных людей в сфере управления, проектирования и конструирования, поэтому на ключевых постах там всегда так много пустоцветов и сорняков. Все, что совершалось и совершается путного в народном хозяйстве, могло и может совершаться только в порядке большого или малого, скрытого или явного, более или менее запоздалого отступления от буквы и духа этого планирования. Изобретение «кавалеристами» затратное ценообразование делает допустимыми, оправданными и неизбежными любые затраты сырья, топлива и труда на изготовление всего и вся, поэтому у нас самые тяжелые в мире тракторы и комбайны, самая тяжелая в мире металлическая стружка, самые пустые удобрения, самые черные и высокие дымы, самые широкие и глубокие карьеры, самые плохие дороги и склады…

Это планирование с этим ценообразованием нанесли народному хозяйству и народной душе неизмеримо больше ущерба, чем все «свинячьи рыла», вместе взятые, за всю тысячелетнюю российскую историю; в них, в этом «кавалерийском» планировании и этом «кавалерийском» ценообразовании, не было, нет и быть не может ничего положительного, и чем лучше осуществляющий это планирование и это ценообразование «кавалерист», чем тверже убежден он в своей вере, чем он идейнее, тем хуже для общего дела, тем больше бед способен натворить такой кристальный гражданин. Это ведь не деляга и не шалопай, который может на что-то закрыть глаза, свернуть какую-нибудь ревизию, то тут, то там, то так, то эдак уступить напору жизни. Кто упразднил ту же промысловую кооперацию? Кто отрубил этот последний «хвостик нэпа»? Может быть, «свинячьи рыла»?

«Кавалерист» имел известный кредит доверия не тогда, когда он был гражданином, а до тех пор, пока не выявилась бесплодность его идей и разрушительность его политики, его продразверстки, выявилось же это все очень быстро, меньше чем за три года, — к концу двадцатого уже все было ясно. С того времени «кавалерист» уже ничего не мог получить ни в кредит, ни в уплату за услуги, а должен был брать самовольно, самозахватом, сделался самозванцем — зловещая судьба, которую предсказывал ему Ленин. Уже готовый уйти, этот самозванец заклинает «говорить не об антагонизме, а о преемственности», как будто нэп не был новой экономической политикой, не отрицал «военного коммунизма», а продолжал его в других условиях, как будто не было «коренной перемены всей точки зрения нашей на социализм» (Ленин).

И планирование «от достигнутого», и затратное ценообразование, и фондированное снабжение, и продразверсточные заготовки — это все вышло из одного заветного «кавалерийского» представления о порядке. Лучший порядок, по этому представлению, тот, который приближается к армейскому. В самой плохой казарме, говаривал некий старшина на студенческих военных сборах, порядка больше, чем в самом лучшем университетском общежитии. «Кавалерийский» порядок — это когда все решается в центре и по лестнице спускается вниз: централизация. Граждански настроенный «кавалерист», когда ему разжуют, покажут, ткнут носом, вполне способен понять, что планирование «от достигнутого» и продразверстка — это застой, а затратное ценообразование и фондированное снабжение — это бесхозяйственность и прямое расточительство. Но как только ему объяснят, что всему виной централизация, что казарменный порядок и продналог, казарменный порядок и оптовую торговлю, казарменный порядок и планирование на потребителя совместить невозможно, он выберет централизацию, и должно произойти что-то из ряда вон, чтобы его сердце беспринципно дрогнуло и позвало к отступлению.

К 1941 году централизация управления народным хозяйством превзошла самые смелые мечты «кавалеристов». В июне начинается война. Всякая большая война всегда и везде сразу же многократно усиливает централизацию. Военное положение означает, что все или почти все основные стороны хозяйственной, гражданской и даже частной жизни ставятся под контроль властей; правительство берет в свои руки многое из того, что до сих пор решали местные органы управления или решалось само собой. У нас произошло наоборот. Война потребовала не усиления — дальше усиливать было некуда, а ослабления централизации. С первых дней войны пришлось не сужать, а расширять права предприятий и местностей, доверять им не меньше, чем до войны, а больше.

Упоминавшиеся в письме т. Ярового стихи Р. Рождественского: «И сегодня целятся в Ленина враги. Но помимо импортных — опаснее всего — наши бюрократы и наши дураки» — приводит еще один читатель, М. Д. из Москвы, бухгалтер-снабженец в области культуры. Он пишет: «Стих, по моему мнению, плохой, просто на редкость плохой — шаблонный, поверхностный, ни одного политически и социально точного слова. Что значит „импортные“ враги? Судя по смыслу слова, это поселившиеся у нас иностранцы. Сколько их живет в нашей стране? Так ли им позволено целиться куда не надо, как пугает нас поэт? Но что такое свой дурак, мне известно по собственному опыту». «Подлее и жесточе этого мерзавца не сыскать, — тоже ссылаясь на свой опыт, писал и т. Яровой. — Объяснить все его штучки наскоком „кавалеристов“, как делает т. Стреляный в статье „Приход и расход“, — это слишком упрощенный подход к проблеме, как и вера во всемогущество „купца“. Что-то тут еще было, что-то тут еще есть, чего автор не договаривает, осторожничает, или сам не знает».

Как видно, из всех «купцовских» мыслей, встречающихся в статье «Приход и расход», хуже всего понятой оказалась самая, как думалось автору, доступная. Это мысль о разлагающей роли утопических целей и планов, о том, что «свинячье рыло» появляется и начинает особенно быстро расти тогда, когда обществу навязываются невыполнимые «шапкозакидательские» задачи. Может быть, где-то здесь и есть то «что-то», в замалчивании которого упрекает т. Яровой «товарников»? Утопические задачи. Бюрократические утопии, на выполнение которых приказными методами мобилизуются массы. Интересно, что и т. Яровой, и другие читатели сходного умонастроения, употребляя такие слова, как «бюрократизм», «бюрократия», «бюрократ», оставляют без применения противоположные слова: «демократизм», «демократия», «демократ». Для этих людей почему-то не само собой разумеется, не как дважды два, что бюрократизм может существовать только за счет демократизма, что там, где бюрократия, там нет демократии, и что славить демократию намного важнее, полезнее, чем позорить бюрократию[9]. Во многом это, наверное, все оттого же: от «утопической» склонности слишком много значения придавать лицам (был бы человек хороший, не свинья и не чинуша, а «товарник» он или «нетоварник» — не суть важно…), видеть их там, где дело не в лицах, а в началах, порядках, институтах и учреждениях. Если учреждение, допустим, карательное, оно не будет миловать, сколько бы милосердных служащих в нем ни сидело. Если учреждение создано для того, чтобы из Москвы в деревню по цепи больших и малых городов ежегодно спускать тысячу двести показателей, связывающих колхоз-совхоз по рукам и ногам, то какими бы умными и добросовестными ни были все работники этого учреждения, от министра до вахтера, ничего, кроме вреда, оно сельскому хозяйству не принесет.

…Эта статья была уже готова, когда один из читателей сделал автору неожиданный подарок: прислал последнюю книгу Ю. Семенова. В сопроводительном письме он (Н. Лосев из Луганска) сообщал, что понять современных «купцов» ему помог не кто иной, как Юлиан Семенов, автор многочисленных детективов, написавший повесть о Петре Первом («Версия-II»). Оказывается, в этом произведении повествуется о том, как Петр, по совету своих прогрессивных друзей, пытался ускорить товарное развитие России, дать больше воли третьему сословию — промышленникам и торговцам, завести такие порядки, чтобы чиновник имел свою долю в казенном доходе от ремесла и торговли, приумноженном его стараниями. «Тогда, — говорит президент берг-коллегии Виллим Брюс, — Россия станет первой державой мира, государь». О том же — и художник Иван Никитин: «Не под силу одному, даже сотне мудрецов страну перевернуть, коли остальные — без интереса, лишь окрика ждут от власти, а своего смысла страшатся». В связи с этим автор письма вспоминает то место в статье «Приход и расход», где приводится ленинский проект директив Политбюро ЦК ВКП(б) по новой экономической политике: «…Политбюро требует безусловно перевода на премию возможно большего числа ответственных лиц за быстроту и увеличение размеров производства и торговли, как внутренней, так и внешней».

Версия Юлиана Семенова состоит в том, что «нэп», задуманный «командой» Петра для превращения России в первую державу мира, напугал проницательных хозяев Запада, «англичанка» быстро стакнулась с внутренними врагами Преобразователя, и тот был умерщвлен. К письму прилагалась подборка выписок из повести, представляющей собою, по мнению Н. Лосева, «в целом правильную, находчивую и своевременную пропаганду „купцовских“ методов управления страной». Это были монологи Татищева:

«— Ежели вы, государь, не дадите свободу действий нашим людям в торговле и ремеслах, будут ждать нас превеликие беды… Три препозиции охранят государство от хворобы: ваш наказ коллегиям не мешать людям дела, поелику они по своим законам живут; ремесло проверяется торжищем, а не указом, пусть даже царским; надобно начать повсюду пути прокладывать, а не между одними лишь столицами, в угоду торговле и ремеслу, сиречь обмену между трудом людей, и, наконец, позволь, государь, наладить на Руси кредит, чтоб каждый смекалистый и умелый человек мог поставить мануфактуру… Сейчас, государь, покудова нет такого закона, вельможи в одном лишь усердны: угадать твою волю, желание, порыв, мечту. Это для них главное: в этом преуспеют, значит, в должности повысятся; от этого им ноне главная прибыль, а не от общего дела. Но ведь нельзя же всем волю одного угадать! Пусть бы они не волю твою угадывали, а давали отчет, сколь денег заработали от честного покровительства делу…»

Брюса: «Только у нас деньгу за должность платят, а не за работу. У нас важно день пересидеть, ничего самому не решать, отнести все бумаги на стол начальнику, что рангом поболе, а тот — в свой черед — то же самое проделает. Рабье иго в людях, государь; ждут указу; самости своей бегут; ведь проверка им — не результат дела, а твое слово!»

Был выделен разговор Петра с консерватором Голицыным. Тот пугает царя бунтом приверженцев старины, на что Петр объясняет ему закон шлюзов: «Когда к делу зовут, бунтов не бывает, князь. Бунт только супротив застою подымается».

Н. Лосев писал: «Как видите, из разных видов оружия Вы с Юлианом Семеновым бьете в одну точку. Значит, вопрос назрел, задача стала неотложной. Приперло». Затем следовала приписка:

«Все, что Вы сейчас прочитали, было написано мною в июне 1986 года, сразу после выхода журнала с Вашей статьей. Написано, но не отправлено. Прошедшее с той поры время привело к тому, что сейчас я сомневаюсь, действительно ли приперло. Так что будьте готовы вновь и вновь долбать теорию, психологию и практику продразверстки, только прошу Вас: не впадайте в отчаяние, не опускайте рук — перестройка все равно начнется — ну, может, не при нашей жизни, так что же? Это не повод для того, чтобы уходить в себя, в свою личную жизнь. Вы пишите, Вы пишите — Вам зачтется».

Через месяц с лишним (2 декабря 1986 г.) была сделана еще одна, последняя, приписка: «Да если и не зачтется, что за беда? Все равно пишите!»

Г. Зеленко, Т. Чеховская Маршрут для путешествия, которое длится вечно

1

— Надежность — вот что бросает вызов воображению биолога, когда он задумывается над феноменом жизни… Не понимаете?

Сергей Георгиевич Инге-Вечтомов — единый в трех лицах шеф генетиков ЛГУ: заведующий кафедрой, декан биофака и завотделом из шести лабораторий, он же Инге или С. Г. — наш постоянный гид в генетических дебрях — терпелив, хоть терпение и дается ему с трудом. Но терпению его приучила профессия педагога, и в этом подчеркнутом смирении, кроме того, проскальзывает видовой признак коллектива, которым Инге руководит, — чуть заметная нервная саркастичность. В данном случае ее выдает лишь блеск глаз и тон, которым высказана вышеприведенная чуть выспренняя фраза. Она для нас — неучей, генетики так не говорят.

Сегодня декану выпала необыкновенная удача: три часа, которые можно освободить от дел. Поздно. Служебные звонки уже прекратились, на остальные Инге не реагирует. Впереди еще есть время — вечером он уезжает по министерскому вызову в Москву и на вокзал отправится, не заезжая к себе домой, в Петергоф. Документы и бритва в портфеле, а больше ничего и не нужно, он едет в столицу на сутки. Можно поговорить и «о жизни». В данном случае это звучит буквально: о Жизни.

— Надежность — это мера жизнеспособности живых систем. И обладает она редким свойством — двуединостью, что ли. Стабильностью и пластичностью одновременно…

— То есть это способность живой системы оставаться самой собой, претерпевая в то же время некие изменения? И подобно этому, хотя и в ином виде — способность изменяться, становясь уже не прежней, но новой системой, и все-таки сохраняясь в некоем вновь приобретенном качестве?

Иначе говоря, все время бежать, чтобы оставаться на месте?

— Точнее, скакать во весь опор — чтобы удержаться в седле!..

— Сергей Георгиевич, хочется точнее представить логику движения идей в генетике. Вот некогда была простая схема «ген-фермент». Потом ее усложнили, возник ряд посредников. Позже и новое представление о внутриклеточном пространстве жизни оказалось примитивным. Понадобились вырезающие ферменты, ремонтные ферменты… Различные полимеразы, рестриктазы, лигазы.

— Выгрызазы и залеплязы, — шуточные термины, предложенные Тимофеевым-Ресовским…

— Обозначилась новая ступенька сложности. Но то, о чем вы, Сергей Георгиевич, толкуете, не просто — еще одна ступенька, ведущая к новому усложнению. Нам кажется, — это переход в иное интеллектуальное пространство, в другой мир идей.

— То, о чем я толкую, переносит нас как раз в этот мир: реальный мир живых существ.

— Ну хорошо, скажем по-другому… У нас есть ощущение, что нынешнее интеллектуальное пространство биологии недостаточно сложно…

— Чтобы поставить простой эксперимент и найти конечную точку вывода?

— Чтобы взять какое-то простое явление, реально существующее в живой природе…

— Предсказать его механизм и получить в эксперименте? Так? Да? Действительно, вот уже два десятилетия мы мучаемся над тем, как поставить нехитрый опыт… А ведь общий ответ на вопрос, как жизнь обеспечивает надежность своего существования, есть…

Способность больших органических молекул копить в матрицах бесчисленных своих элементов огромное количество сведений, копировать их и далее воплощать в неповторимых вариантах сделало возможным существование живых организмов и их разнообразие. Но в том, как это происходит, еще бездна неизвестного. И не только неизвестного, а и труднопринимаемого традиционным мышлением…

«Для выдвижения гипотезы ученому необходимо иметь смелость и ответственность. Первая нужна, чтобы выдержать критику, вторая — чтобы устоять перед истиной.

В лаборатории Моргана в шутку было принято делить ученых на три категории.

Первая — исследователь, которому достаточно взглянуть на три мухи-дрозофилы, чтобы построить новую гипотезу. Представителю второй категории нужно просмотреть сто мух — иначе говоря, получить сто повторений опыта, чтобы построить гипотезу. Ученому же третьего типа требовалась тысяча мух, чтобы построить гипотезу и самому убедиться в том, что она верна. Таким образом, количественная характеристика данных, необходимых для построения гипотезы, измерялась в масштабе — 3–100–1000 повторностей. Для проверки гипотезы существует статистика, а для классификации ученых — отношение к этой статистике.

К первому типу ученых, по существующей легенде, относили Мёллера, ко второму — Бриджеса и Стертеванта, а к третьему — самого Моргана…

Самое заманчивое занятие в научном творчестве — размышление над гипотезами. Гипотеза — это маршрут для путешествия в область неведомого.

Изюминка интереса к исследованию заключается в том, чтобы поставить вопрос и найти своеобразный метод решения, то есть получить ответ на поставленный вопрос. Очень частые ошибки в моей творческой жизни проистекали из-за того, что, имея гипотезу, я не находил адекватных методов ее проверки и доказательства».

Размышления эти — как и слова, вынесенные в заголовок, — принадлежат Михаилу Ефимовичу Лобашеву. Ученому, чья судьба в истории отечественной генетики была особенной. Так случилось, что он оказался в числе тех немногих из старшего поколения наших генетиков, кому предстояло на грани пятидесятых — шестидесятых годов вывести эту науку на современные рубежи, дать ей едва ли не за месяцы пробежать тот путь, что за полтора десятилетия перед тем она прошла в остальном мире, дать ей вспомнить и заново освоить то, что было сделано в первые славные десятилетия советской школой генетиков, и устроить так, чтобы она без задержек зашагала дальше.

Ленинградцу по своей научной родине — Лобашеву предназначено было, кроме того, продолжать и развивать проблемы, традиционно излюбленные ленинградскими генетиками, а среди них — заветную и для самого Лобашева в течение всей его научной деятельности, и для его предшественников тему — изменчивость живых организмов.

А поскольку кафедра генетики ЛГУ, вырастившая Лобашева — ученого, была одним из самых первых возрождающихся научных генетических учреждений и самым первым таким заведением учебным, то приступившему к работе в 1957 году ее новому заведующему предстояло заниматься не только научными проблемами, но и тем, как бы срочно обучить генетике пришедшее в университет поколение студентов и переучить тех, кто хотел переучиваться после курса «творческого дарвинизма».

И может быть, именно потому, что Михаилу Ефимовичу не случилось остаться лишь чистым ученым (к чему, говорят, он был склонен в молодости, и за что его студентом даже упрекали в академизме), последней — неоконченной — книгой его стал труд, до тех пор никем с такой последовательностью не предпринимавшийся. Книга (пока не изданная) называется «Жизнь в биологии», но это не автобиография ученого, хотя отдельные скупые воспоминания в ней есть. Это и не история науки за годы, когда Лобашев работал в ней, хотя и такие главы есть в книге. Это попытка анализа научного творчества как такового, всех сторон научной работы, попытка, в которой и исследователем и исследуемым выступил сам автор.

Науковедение в наше время развивается успешно, и размышления Лобашева в этой области могут показаться сейчас уже не совершенно оригинальными, ведь книга его писалась на рубеже шестидесятых — семидесятых годов, но у нее есть еще одна подкупающая черта: пафос человека, влюбленного в свое дело, «опьяненного» им, как писал он сам. И труд этот оказывается не просто науковедением, сколько «ведением» страсти к познанию, нравственным завещанием, научным анализом одержимости высокой целью. Это попытка охранить выращенных им настоящих и будущих соратников в его любимом деле от ошибок его поколения.

…До знакомства с рукописью Лобашева нам были гораздо менее понятны замкнутые и суховатые, деловитые и ироничные, скупые на откровения — даже на чисто научные — и в основном сравнительно молодые люди, населяющие сейчас кафедру генетики ЛГУ, где на дверях ее нынешнего заведующего до сих пор висит табличка «М. Е. Лобашев». Как увидим, в этом коллективе такое проявление признательности — не просто дань учителю.

Благодаря любезности родственников Михаила Ефимовича и его учеников, разрешивших использовать текст неопубликованной книги, перед нами открылась возможность ввести в повествование как бы новое измерение. Не только вчера — и сегодня. Не просто ошибки, заблуждения — и успехи. Но еще и взгляд изнутри — взгляд исследователя, долгие годы находившегося в центре событий отечественной генетики.


2

Стоит особо поразмышлять о стабильности и изменчивости — эти силы заслуживают того, чтобы приглядеться к ним повнимательнее.

Стабильность делает наследственность наследственностью. Без нее ни один организм не обладал бы свойством порождать себе подобных — то есть из поколения в поколение устойчиво передавать свои качества. Без нее жизнь, живая материя никогда бы не вышли из биохимической колыбели, где, распадаясь, случайным образом возникают вновь сложные органические молекулы. Только тогда, когда на туманной заре жизни появились структуры, способные «запомнить» некие правила, обеспечивающие их собственное существование и устойчиво передавать запомненное своим потомкам, — только тогда преджизнь и смогла стать собственно жизнью. Наследственность обладает гигантской силой стабильности. Подавляющее большинство нынешних видов животных и растений возникло тысячи и миллионы лет назад. Науке известны виды, существующие десятки и более миллионов лет. Возможно, что многие генные комплексы, хранящиеся в хромосомах человека, — точные копии структур, возникших еще на ранних стадиях эволюции. И уж во всяком случае, основной свод генетических «правил», составляющих наследственность каждого организма, сложился у его далеких предков.

Итак, стабильность, устойчивость, можно даже сказать — консервативность. И — гибкость, пластичность, способность быстро применяться к меняющимся условиям внешней среды. И еще вносить изменения в наследственные программы. Из двух семян-близнецов вырастают разительно непохожие растения, если поставить их в различные условия. Виды животных показывают замечательную способность выживать даже тогда, когда на них обрушиваются такие невзгоды, которых уж никак нельзя было ожидать. Виды, возникшие в одном месте, при одних условиях, мигрируют потом на огромные расстояния, занимают порой необъятные пространства ойкумены. Словом, огромны, необозримы, неисчерпаемы резервы пластичности, присущие, казалось бы, донельзя жесткой, консервативной наследственности.

Стабильность наследственности и ее гибкость, изменчивость — это качества-близнецы. Они делают одно дело — поддерживают жизнедеятельность организмов в некоем уравновешенном состоянии: достаточно устойчивом. Как близнецы эти качества только и могут сохраняться. Существуй стабильность одна, она пресекла бы действие сил, требующих перемен, заперла бы движение эволюции, остановила бы усложнение органической материи на самых ранних этапах ее развития. Напротив, действуй в одиночестве гибкость, способность к переменам, она каждый день заново меняла бы то, что только вчера было перекроено. Как белка в колесе крутилась бы жизнь в кругу вечно начинаемых и никогда не оканчиваемых переделок в хаосе «экспериментальных образцов».

Только действуя вместе, хотя и в разных направлениях, стабильность и гибкость позволили жизни возникнуть, вслед за чем она двинулась по пути эволюции — развития и усложнения.

Свойства-близнецы, а вот судьба их познания разная. Никто никогда не сомневался в том, что живое сохраняет постоянство форм и качеств, наследуя их от предков. Медленно, но уверенно и совершенно последовательно наука лишь все глубже проникала в суть этого процесса, все лучше узнавала, как это происходит.

А вот с гибкостью все иначе — почти все драматические события в богатой ими истории биологии связаны с попытками понять, как же меняется живое, какие — внутренние или внешние — силы на это влияют.

В недавно изданных «Записных книжках» поэта Осипа Мандельштама можно отыскать, среди прочего, размышления о Дарвине. «С детства я приучил себя видеть в Дарвине посредственный ум. Его теория казалась мне подозрительно краткой: естественный отбор. Я спрашивал: стоит ли утруждать природу ради столь краткого и невразумительного вывода. Но, познакомившись с сочинениями знаменитого натуралиста, я резко изменил эту незрелую оценку». Точка зрения эта по-своему характерна, в особенности для небиолога: дарвиновская простота поражает до сих пор и невольно вызывает поначалу недоверие. Но с каждым десятилетием развития биологии становится все яснее, что лаконизм дарвиновских выводов сам по себе необычайное достижение. Он потому и привлекает, что является результатом грандиозной по своим усилиям и масштабам обобщающей мысли. Принципиальные выводы Дарвина выдержали все проверки. Несмотря ни на что. Так была велика их обобщающая мощь.

И все-таки это только принципиальное начало, указатель пути, намечающий «маршрут для путешествия, которое длится вечно»…


3

Лобашев видел изменчивость как результат деятельности реальных систем внутри клетки. Он продолжал в этом понимании и в своем особом интересе к изменчивости линию своих учителей. Недаром, с 1912 года занявшись совершенно новой для себя областью — генетикой, Юрий Александрович Филипченко, основатель ленинградской кафедры, начинает свой путь в изучении феномена наследственности именно с изменчивости (уже в 1915 году появляется его труд о ней).

Главная книга Филипченко «Изменчивость и методы ее изучения», как видим из названия, тоже на эту тему. «Эта книга уникальна, — писал генетик П. Ф. Рокицкий в 1978 году в предисловии к ее пятому (!) изданию, — так как во всей мировой литературе нет работы, в которой была бы поставлена задача охватить весь круг проблем изменчивости». Стало быть, тема изменчивости пестуется на ленинградской кафедре генетики от самых истоков этой науки в нашей стране — от девятьсот двенадцатого года, проходя лидером в интересах исследователей через великую и славную генетическую эпоху двадцатых — тридцатых годов. (Труд Ю. А. Филипченко переиздавался в те годы четыре раза.) Именно тогда она подхватывается выросшим к тому времени в незаурядного ученого Лобашевым, который пронес ее через войну и лихолетье, блокаду, засилье лысенковщины, пронес как свою профессиональную научную позицию, чтобы передать — постараться передать! — своим последователям и продолжателям: ведь, едва вернувшись с фронта, Михаил Ефимович садится за труд «Физиологическая гипотеза мутационного процесса», который издает в 1947 году и в котором впервые формулирует идею о том, что наследственные системы должны реагировать на любое воздействие именно как системы.

Под таким углом зрения генетические механизмы представали как нераздельная часть целостного и, главное, живого существа — клетки, находящегося в непрерывном процессе множественных изменений. В процессе — вот что было важно для Лобашева. И такое событие в жизни клетки, как мутация в ее наследственной системе, — тоже виделось ученому в процессе.


Это действительно процесс, потому что он может быть многостадийным, может быть остановлен на любой из стадий, на каждой стадии он может быть подвержен разным влияниям, а отсюда — принимать разное направление или давать разное качество. Но все это стало ясно в науке лишь теперь — в наши дни — и подтверждено опытным путем. Лобашев же своей гипотезой предугадывал такое именно лицо генетического механизма. И взгляд этот, хоть был присущ конечно же не одному Лобашеву, едва ли не до последних лет оставался неординарным. Ибо долгие годы в генетике главенствовали окрашенные физическим миропониманием более простые представления. Примером их может служить хотя бы теория мишени, из одного названия которой очевидно явствует статичное, небиологическое толкование той же мутации. Объяснялось это прежде всего, конечно, плохим знанием интимной кухни наследственной системы. Нужна была незаурядная интуиция и хорошее владение другими разделами биологии, чтобы в едва угадываемых в то время генетических событиях увидеть черты, присущие и иным проявлениям живого — длительность, многочисленность обратных связей, многоступенчатость, иерархичность и т. п.

Эти во многом интуитивные и гипотетические представления об изменчивости следующему поколению генетиков, лобашевским питомцам в том числе, предстояло наделить реальным содержанием. Но сколь же многому их надо было перед тем научить!

Из воспоминаний С. Г. Инге-Вечтомова:

«Мы-то генетику учили „с голоса“. Это относится прежде всего к Кайданову — он постарше. А я учил „с голоса“ Кайданова, сидя в лаборатории, будучи студентом второго курса (то есть еще до общего курса генетики М. Е. Лобашева). Этот путь был тогда единственным, ведь учебников еще не существовало. И начинали мы более чем с нуля, — с отрицательной величины. Всем известен, верно, эпизод, произошедший в конце жизни Дарвина, под названием „кошмар Дженкина“…»

(…Великий мыслитель, естественно, ничего еще не знал о материальных носителях наследственности, о все определяющей альтернативе «либо-либо», на которой основана работа наследственных систем. Он не представлял, что одни задатки могут передаваться по наследству независимо от других. И потому, когда талантливый инженер и математик Дженкин представил расчеты, из которых вытекало, что любой новый признак, разбавляясь в старых, постепенно сойдет на нет, основоположник эволюционной концепции растерялся перед «кошмаром», который был ему обрисован. Скрепя сердце Дарвин признал возможность проявления в иных, пусть в очень редких случаях, «определенной» изменчивости, то есть наследования потомками свойств, приобретенных родительскими особями в течение жизни.)

«…Так вот этот эпизод множество раз толковался ламаркистами в пользу своей теории, согласно которой такое наследование — единственная движущая сила эволюции. О нем не стоило бы вспоминать, если бы он не оказался для меня — тогдашнего студента второго курса — случайным мерилом разности в уровнях научного багажа, — необходимом для равноправного участия в науке и имевшемся „в наличии“ тогда у будущих ученых-генетиков.

Мы почти одновременно пришли на кафедру. Лобашев — заведовать ею, а я — на первый курс университета. На первом же экзамене Лобашев спросил меня, в чем, по мнению юного коллеги, заключается „кошмар Дженкина“, вероятно ожидая, что я проявлю столь же полное неведение основных принципов наследования, что и сам Дженкин. У Михаила Ефимовича было правило ставить „воспитательные“ отметки на экзамене по общей генетике. Качество ответа могло при этом быть и высоким, но это ничего не значило. Воспитательный „импульс“ Лобашева, его подозрительность по отношению ко всем возможным рецидивам в сознании студентов, еще не забывших уроки „научного дарвинизма“, был совершенно естествен. Ведь то, что в семидесятые годы девятнадцатого столетия было лишь кошмаром непонимания, почти век спустя, в эпоху бурного расцвета генетики, проявилось как кошмар совсем иного рода, кошмар заполонившего науку невежества.

Через несколько лет я напомнил Михаилу Ефимовичу об этом эпизоде, и он слово в слово повторил мне мой идиотский ответ…»


Судьба искусней всякого драматурга умеет сплетать людские судьбы и строить из этого переплетения невиданные сюжеты. Не смущаясь драматургическими трудностями, она сводит воедино высокое и низкое, показывает трагическое в обличье фарса, сплетает приключения людей и приключения идей.

Как описать приход Лобашева на ленинградскую кафедру в 1957 году — после восьмилетней разлуки с нею? Какими были его надежды и тревоги? Каким грезился завтрашний день его родной кафедры, где половина людей была чужих — не просто незнакомых, не испытанных в деле сотрудников, а именно чужих: чуждых по своей научной и жизненной философии людей?

1949–1957 годы. Восемь лет — много или мало?

Восемь лет, потерянных, когда исследователь находится в расцвете сил, в расцвете способностей. Но почему — потерянных? Не где-нибудь — во всемирно известном Институте физиологии имени Павлова они были проведены. Оторванность от родной кафедры? Да. Отсутствие Генетики с большой буквы? Да. Но здесь была милая сердцу физиология. Были всю жизнь привлекавшие его проблемы нервной деятельности. Да, была, в конце концов, — чего лукавить? — и генетика, пусть и не совсем с большой буквы. Именно здесь начала вызревать идея о существовании особой формы наследственности — сигнальной, реализация которой опирается на деятельность нервной системы.

Так вот, через восемь лет он вернулся на родную кафедру. Что думал он, чего хотел? Об этом мы можем судить и по делам его. И по тем посаженным им побегам, какие проросли в наш сегодняшний день.

Главное: он с оптимизмом смотрел в будущее своей науки. И хотел приблизить это будущее, подготавливал кадры сейчас, в настоящем. Он помнил, как его наставники двадцатых — тридцатых годов — Ю. А. Филипченко, А. П. Владимирский, Д. Н. Насонов — вели молодежь в науку. И был готов продолжить дело своих учителей. Он томился тем, что под давлением отнюдь не творческого напора «творческих дарвинистов» — как именовали себя «лысенковцы» — был вынужден написать и опубликовать монографию, принципиальных положений которой не разделял. Всю жизнь после этого он испытывал жгучий стыд за то, что взял на душу грех лжи и беспринципности в науке. И считал, что его долг перед его учителями — привить своим ученикам тот же высокий и бескорыстный и ответственный взгляд на место человека в науке, какой был внушен ему самому.

Ни одним, пожалуй, талантом бог не обидел Лобашева. В том числе организаторским. Лобашев видел науку не как администратор — не сквозь перечень лабораторий и сетку штатного расписания. Он видел ее как сложную, разветвленную систему, где успехи достигаются одновременными усилиями множества самых разных исследовательских коллективов. И понимал, чтó ему надо, если он всерьез хочет добиться осуществления поставленной цели. Надо: найти способных молодых ребят и гнать их в рост, не жалея, не щадя, требуя по самой возможно высокой мерке, но зато и помогая им без оглядки. Надо: из этой поросли вырастить исследовательские коллективы, которые потом смогут уже разрастаться почкованием и побегами. Надо: рывком преодолеть восьмилетнее отставание — рывком переброситься на самый передний край науки. Разом переброситься туда, где только наука и делается — где только ей и можно научить. А для этого: найти такой объект исследования, работы на котором вберут в себя все самое современное — и задачи, и цели, и методы, которые придется использовать, одновременно ими же овладевая, и исследовательский взгляд на вещи.

Было еще многое, что тоже требовалось позарез: и дипломатическое лавирование, и административные хитрости, и прямое силовое давление при добыче оборудования, помещений, реактивов. И умение управлять хитростями человеческой психологии…

Среди многих «надо», которыми изобиловала его программа, было одно, пожалуй, все-таки главное. Помимо многих — реально прожитых или лишь намеченных в потенции — человеческих ролей, судьба уготовила Лобашеву еще одну. От него зависело: осуществится или нет преемственность поколений от довоенного коллектива исследователей к тому поколению, вырастить которое предстояло Лобашеву. Вот это и было то, что он сознавал как важнейшее «надо».

Размышления ученого в его «итоговой» книге позволяют отметить, что проблемы становления исследовательского коллектива волновали его всерьез.

«Кажется, Наполеону принадлежит мысль — „Я предпочитаю быть в стаде баранов, возглавляемых львом, нежели в стаде львов под предводительством барана“.

Организация научных и творческих коллективов — одна из самых сложных задач в жизни общества. И это естественно. Чем выше культура членов коллектива, тем ярче выражаются индивидуальные требования личности и тем сложнее их удовлетворить».


4

Не побоимся огорчить читателя повторением главного в итоговой дарвиновской позиции. Дадим слово наиболее страстному в наши дни проповеднику классической традиции в толковании дарвиновского учения, доктору биологических наук Борису Михайловичу Медникову: «Согласно Дарвину, основным движущим фактором эволюции является естественный отбор. Сила наследственности, из поколения в поколение воспроизводящая формы предков, велика, но не безгранична. Организмы изменчивы, причем для эволюции наиболее важна ненаправленная, неопределенная изменчивость. Она неприспособительна, однако условия внешней среды производят жесточайшую браковку в потомстве, оставляя наиболее приспособленных. Отсюда ясно, почему организмы построены целесообразно — все прочие уничтожены в борьбе за существование. Отбор создает приспособленность, но не непосредственно, а через уничтожение неприспособленных, подобно тому, как скульптор создает статую, отбивая от глыбы мрамора лишние куски. Мысль, как видно, гениально проста, но именно поэтому ее трудно было сформулировать…»

Заметим, что ранги составных членов триады, как они толкуются знатоками дарвинизма, далеко не одинаковы. Наследственность и изменчивость — свойства самой живой матери, живого организма. Отбор — выше них. Отбор — то, что лежит вне организма. Это результат игры, которую ведет с ним внешняя среда.

В системе дарвиновской триады отбор расположен уровнем выше наследственности и изменчивости.

Он — судья. Он вершит суд над наследственностью и изменчивостью. Он — активная сила. Отбор наиболее приспособленных.

И вот тут возникает сомнение, которое в чем-то сродни мандельштамовскому. Не слишком ли все-таки просты стали основы эволюционной теории? Не проще ли, чем при ее рождении, когда постулаты скрывали под собой еще во многом неизвестное, а потому многозначное?

Бросается в глаза, что активная сила в них только отбор.

А в чем выражается активность живой материи? Какова же роль наследственности и изменчивости? Простой глины? Камня?

— В клетке все регулируется и все регулируют гены — и себя самих и все остальное. Даже изменчивость. И хочется заметить, что несколько наивны распространенные даже среди генетиков представления о мутационном процессе как о случайных событиях. Скорее стоило бы задать вопрос: а нет ли в клетке специального механизма, который «симулирует» эту случайность? То есть не происходит ли на самом деле так, что, управляя процессом возникновения и проявления мутаций, генетические системы тем самым регулируют уровень изменчивости в соответствии с потребностями своей клетки. А мы, не умея разобраться в делах клетки, оцениваем это все как случайность…

Совсем иная точка зрения, не правда ли? Позиция, учитывающая ту сложную и динамическую взаимосвязь между стабильностью и изменчивостью. Жизни о которой уже толковалось ранее. Она же стоит и за работами, что подкрепляют эту точку зрения.

…Четыреста поколений рода человеческого уводят в седую, глухую древность, в незапамятные времена, которые даже и сказочными не назовешь, потому что эпохи, известные нам по сказкам, гораздо моложе, гораздо ближе к нашим дням.

Четыреста поколений — сто веков, десять тысяч лет. Это срок, который охватывает собой всю историю человеческого общества от ранних побегов цивилизации в первых, еще примитивных поселениях городского типа до космических трасс современности. Все в него вместилось: блеск античного мира, великие переселения народов, рост нынешних мегаполисов, Гильгамеш, Гомер, Данте и научная фантастика. Вся история от эпохи неолита…

Четыреста поколений плодовой мушки — дрозофилы укладываются примерно в семнадцать лет. У мушиного народца свой счет времени, свой бег генетической истории.

С лета 1966 года доктор биологических наук Леонид Зиновьевич Кайданов ведет эксперимент с близкородственными линиями дрозофилы. Более четырехсот ее поколений сменили друг друга за это время в двух скромных комнатках-боксах, принадлежащих отделу генетики и селекции Биологического института в Петергофе.

Кстати, при чем здесь петергофский институт, если речь до сих пор шла о ленинградской кафедре генетики? Но дело в том, что биофак ЛГУ имеет при себе целый исследовательский институт, одновременно служащий местом практики студентов. Институт организован тогда же, когда была создана и кафедра генетики, стараниями в числе прочих и первого ее завкафедрой Ю. А. Филипченко. В девятнадцатом году это было невероятной роскошью для науки — получить дворец, принадлежавший полумифическому герцогу Лейхтенбергскому. И сейчас еще — окружающий институт роскошный, хоть и заброшенный парк, колоннада дворца на высокой террасе над морем впечатляет. Но только не исследователей, здесь работающих. Закутки генетических лабораторий в домиках бывшей дворни, в сравнении хотя бы со специально выстроенными для науки дворцами биогородка Пущино, сильно проигрывают.

Так вот, десятки тысяч мух прошли через дотошные руки Леонида Зиновьевича и его сотрудников. Тысячи особей переданы цитологам и молекулярным биологам для исследований генетических структур.

Берясь за свои эксперименты, Кайданов поставил перед собой задачу, прямо противоположную той, которую ставит перед отбором природа. Исследователь отбирал наиболее неприспособленных, чтобы смотреть, что же из этого получится, как сложится генетическая судьба подопытных мушек.

Отбор все более плохого: хуже, еще хуже, еще… До какой степени деградации может дойти жизнь под давлением жесткого процесса отрицательного отбора, если неумолимо осуществлять его десятки и сотни поколений подряд? Сможет ли она сохранить свою целостность или ей придется, подчиняясь воле обстоятельств, перешагнуть границу жизни и смерти?

Стеллажи от пола до потолка. В боксах, где живут кайдановские дрозофилы, непрерывно поддерживается нормальная для них температура — около двадцати пяти градусов. Мерно журчат люминесцентные лампы. Шестнадцать часов — день. С двенадцати ночи до восьми утра — ночь.

Стеллажи уставлены деревянными лотками, на которых теснятся стаканчики, где обитают дрозофилы. Каждый стаканчик — семья. Примерно каждые две недели происходит смена поколений (скорость, из-за которой дрозофила и вошла в историю науки почетным объектом) — и исследователи совершают новый шаг: снова и снова испытывают действие отбора на состояние дрозофилы и на их генетические системы. Скрупулезная работа. Обычная работа генетика. И все-таки в тихом вежливом с чуть замедленной реакцией докторе наук Кайданова она нашла достаточно выносливого своего исполнителя. Он прошел свой «отбор» на эту выносливость. Десятилетия Леониду Зиновьевичу пришлось ждать ответов на заданный в эксперименте вопрос природы.

Самцов первой партии дрозофил, взятых в работу летом 1966 года, Кайданов и его сотрудники разделили на две группы: те, которые проявляли половую активность выше некоего заданного уровня, были исключены из эксперимента. Для дальнейшей работы были оставлены лишь самые вялые, самые инертные. Их скрестили с их собственными сестрами, чтобы образующиеся у потомков наборы наследственных задатков не были бы «испорчены», разбавлены притоком чужих генов со стороны. Так пошло и дальше — отбор тех, кто более вял, и близкородственное скрещивание полных братьев и сестер, выполняющее роль своеобразного генетического усилителя.

Исходная партия мушек и все нисходящие к ней поколения потомков образуют одну линию, которую исследователи назвали линией НА — низкой активности. Как же сложилась ее история?

«Оцепенелые болванчики» — так назвал своих подопечных однажды Леонид Зиновьевич. Не только по признаку, по которому их отбирали, а и по всем своим приспособительно важным особенностям — жизнеспособности, двигательной активности и многому другому, чем они резко отличаются от нормальных мушек.

Самых серьезных результатов исследователь добился на протяжении первых сорока поколений линии НА. Именно за этот период, меньше чем за два года, у подопытных мушек резко — вчетверо снизился общий показатель жизнеспособности и производительной активности. Дальше дело замедлилось. Популяция почуяла приближение к смертельно опасному рубежу, и тут дальнейшее падение показателя жизнеспособности заметно снизилось. Чтобы преодолеть сопротивление генетических систем и еще раз в четыре раза понизить его, экспериментаторам понадобились долгие годы — время жизни трехсот шестидесяти поколений, то есть примерно пятнадцать лет. И тут уровень жизнеспособности пока стабилизировался. Устойчивость жизни до сих пор берет верх над усилиями генетиков. Но это еще не все.

Следя за состоянием своего мушиного народца, Кайданов и его сотрудники как-то с изумлением подметили, что в линии НА начинает меняться соотношение полов: самцов становилось все больше и больше.

В нормальных условиях на одну самку приходится один самец, если же быть совсем уж точным — самок в популяции даже чуть-чуть больше. А в этой линии кривая численности самцов поползла вверх. Полтора, два и, наконец, три к одному — так складывался счет в их пользу. Гигантский, невероятный перевес. Но объяснимый.

Линия НА ухитрилась так изменить генетические процессы в себе самой, что место одного нормального самца заняли три с пониженной, подавленной жизнеспособностью. Не умением, не активностью — так числом!..

Но в описываемых экспериментах случились события и еще более выразительные.

Исследователи, возглавляемые Кайдановым, выступают для своих подопытных мух действительно в роли всемогущего демона, каковым назвал Айзек Азимов естественный отбор — демоном Дарвина. В их власти перерезать нить жизни линии НА или же, наоборот, влить в нее новые силы. Например, вывести часть очередного поколения из-под жесткого пресса направленного отбора, дать возможность почувствовать прелесть жизни, пусть даже и в лабораторной пробирке, получить, наконец-то, хоть какую-то генетическую свободу.

Из восьмидесятого поколения линии НА были взяты такие же мушки, как и остальные, но их судьба была повернута в другую сторону. Теперь для продолжения рода стали отбирать самых активных.

И что же?

С огромной скоростью — меньше, чем за год, эти мушки вернулись к нормальному состоянию. Так было положено начало линии ВА — высокой активности.

Позже Кайданов еще не раз проделывал ту же операцию. Все круче и круче сгибали линию НА к пределу жизни, он еще дважды выбирал из нее кучку заморышей — каждый раз все более и более вялых, и добивался стремительного ее возвращения к нормальному бытию.

Все вредные мутации у них при том исчезали. Но на этом дело не останавливалось. Линии высокой активности — как и низкой! — отличаются заметным учащением возникновения мутаций в их наследственных системах. Движение вверх по лестнице отбора, как и движение вниз почти в одинаковой степени отмечено активностью мутационного процесса — вот вывод, сделанный Кайдановым.

Казалось бы, с первого взгляда — отбор всемогущ в своей власти над живым организмом. И все же — вспышка мутаций в ответ на отбор, в особенности на неблагоприятный, наглядно показывает, что и наследственные системы не пассивны в реакции на причуды судьбы. «Плата за жизнь» в виде тяжкого груза вредных мутаций у линии НА — это своего рода мутационный поиск, который осуществляют генетические системы в условиях отрицательного отбора. Но такой же поиск ведут наследственные комплексы возрождающихся дрозофил, — процесс их расцвета также отмечен мутационной активностью. Ведь чем больше мутаций, тем больше материала для отбора, чем больше изменений представлено на суд демона Дарвина, тем больше шансов, что среди них будут и такие, которые помогут выжить. И, как мы видели, она выживала, ее деградация задерживалась. А уж когда возрождалась, то тут генетические системы как бы подгоняли ее, увеличивая число изменений, давали более широкие возможности для расцвета.

Центральным пунктом физиологической гипотезы мутационного процесса у Лобашева было признание глубокой, и притом обоюдонаправленной, связи между процессами приспособления, отбора и возникновения мутаций. По мысли Лобашева, связь эта выглядит так: чем меньше организм приспособлен к тем или иным факторам среды, тем эффективнее они вызывают мутационную активность.

Иначе говоря, генетические системы как бы остро чувствуют несоответствие своей клетки или своего организма условиям среды и начинают вырабатывать изменения внутри себя, чтобы отбор выбрал из них те, какие потребны. Леонид Зиновьевич, как и многие другие на кафедре, — ученик Лобашева. Давняя гипотеза учителя становится теорией.

…Профессор Маргарита Михайловна Тихомирова — из того поколения генетиков ЛГУ, которое Лобашев «переучил» заново. Вспоминая слова шефа о том, что среди ученых есть такие, что прокладывают новые пути исследований, а также что, как говаривал Лобашев, «плетут кружева в науке, оторачивая ими чужие идеи», Маргарита Михайловна себя скромно относит к «плетущим кружева». Она доделывает недоделанное учителем. Правда, Лобашев, по воспоминаниям, признавался, что, постоянно переполненный новыми идеями, без помощников, которые бы доводили эти идеи (понимая их с полуслова) до убедительного подтверждения, он не «выжил» бы как исследователь. Он спешил, он подгонял время, прежде утерянное, он подгонял всех вокруг.

Маргарита Михайловна продолжает на другом уровне и с другими задачами давние, оказавшиеся очень показательными, лобашевские эксперименты по влиянию на мутационный процесс температуры окружающей среды.

Очарованность — слово не нашего времени, и трудно ожидать его в контексте рассказа о представителе сообщества людей, чья профессия предполагает обязательную беспристрастность в суждениях и рациональность исследователей, почти все время которых тратится на изнурительный и рутинный труд — генетические эксперименты любого направления — из самых трудоемких в науке вообще. И все-таки, когда Маргарита Михайловна рассказывает о своих мухах, сквозь светскую любезность ученого и педагога с солидным стажем разнообразных видов общения, проскальзывает увлеченность юной аспирантки Михаила Ефимовича, которая когда-то впервые увидела мир сквозь призму, дающую возможность что-то понять в его устройстве.

Кайданову удалось показать, что уровень мутаций у дрозофил зависит от того, кого из них выбирают для продолжения рода. А Маргарита Михайловна изучает ту же самую частоту мутаций в зависимости от приспособленности и приспособляемости мух. Направление — иное, общая цель — одна. Выбирается ситуация, в которой наследственные механизмы активно отвечают на внешние или внутренние встряски, и наблюдается — каким образом это происходит.

Значит, все-таки не ком глины, не глыба мрамора, не пассивный мертвый камень. Значит, все-таки обладают наследственные системы некими свойствами, которые придают им способность отвечать на воздействия внешней среды своей собственной активностью, проявлением внутренних сил и возможностей.

…Михаил Ефимович Лобашев воспитывал своих учеников людьми дотошными и настойчивыми в доведении любой научной работы до ее логического конца. Сам он преклонялся перед учеными, любящими тщательность в своем деле:

«Мне довелось начать первую экспериментальную работу под руководством Дмитрия Николаевича Насонова — по химическому мутагенезу. Вместе с Дмитрием Николаевичем совместно читали, обсуждали, думали и ставили опыты… Наши опыты шли непрерывно, но так, что ночью их контролировать было необязательно. Однако однажды ночью я проснулся и побежал в лабораторию — дело было в Петергофе, — и только я, осмотрев аппаратуру, выхожу из лаборатории, навстречу идет Дмитрий Николаевич. Он тоже пришел проверить опыт. Всю жизнь мне хотелось потом подражать такому ревностному отношению. Ведь Дмитрий Николаевич к тому времени был уже профессором и мог бы оставить опыт на моей совести — аспиранта первого курса».


5

Еще в 1927 году великий русский биолог Николай Константинович Кольцов высказал гипотезу о матричном принципе воспроизведения генетической информации, и она блестяще подтвердилась всеми дальнейшими открытиями генетики и молекулярной биологии.

Как обнаружилось, созидание чего-либо нового по уже готовой матрице — излюбленный метод работы генетических систем. Хромосома — по хромосоме. Ген — по гену. Информационная РНК — по гену. Белковая молекула — по молекуле информационной РНК.

Строительство новых матриц обеспечивается действием в клетке специальных сил. Например, синтез нового гена по шаблону прежнего ведет целый производственный комплекс — набор из полутора-двух десятков ферментов различных специализаций. Один опознает очередной кодовый символ в нити гена-шаблона, другой ставит на место соответствующий элемент вновь синтезируемого гена, третий сшивает его с уже построенным отрезком.

Подобным же образом организовано созидание матриц и в других случаях.

Достоинства матричных процессов очевидны. Прежде всего — это точность передачи информации. И ясно, что если возникнет изменение в исходной матрице, то оно будет исправно продублировано на всех дальнейших этапах. Мутация в гене — изменение в молекуле информационной РНК — необычная структура белка. Такова цепочка зависимостей, которая постепенно обретает плоть в «молекулярных лицах».

Матричные процессы оказались фундаментом всех свойств наследственности, в том числе, конечно, стабильности и гибкости.

Исследования требовали новых моделей и новых объектов. Дрозофила — высшее существо — оказалась для новой биохимической кухни слишком сложной. Мировая генетика, не оставляя традиционных своих способов и традиционных мушек: они еще о многом расскажут науке, — для молекулярных игр начала использовать микроорганизмы, прежде всего самые простые из них — бактерии. Однородный бактериальный бульон легче разделить на составляющие его группы молекул. На бактериях расцвела молекулярная генетика и родилась генная инженерия.

Возникла лаборатория генетики микроорганизмов и в ЛГУ. Но шеф кафедры, предвидя, что и молекулярные исследования, исчерпывая простое, станут переходить к более сложному, нашел для новой лаборатории не совсем традиционный по тому времени объект. Объект этот обладал достоинствами одноклеточных микроорганизмов — с ним было легче «общаться», чем с той же дрозофилой, но по всем показателям он был высшим существом — эукариотом, то есть имел в клетке ядро, несущее семнадцать пар хромосом.

Лобашев оказался провидцем в этом случае, как и во многих других, предвосхищая закономерный вираж мировой науки и заставив учеников заниматься дрожжами. В наши дни самые интересные и значительные события происходят вокруг наследственного аппарата высших организмов и ленинградцы — участники этих событий на равных, а подчас и опережают своих коллег.

Так что дрожжи оказались объектом, подходящим во всех отношениях. Михаил Ефимович Лобашев остановился на дрожжах, когда они были еще сравнительной новинкой для исследователей. Ими очень мало кто занимался тогда — всего с десяток лабораторий в мире. («Он любил новое и бросал ту работу, которой начинали заниматься другие, — скажет М. М. Тихомирова. — Он всегда видел горячие точки развития. И в смене объекта он увидел точку роста для нас…»)

Новой микробиологической лабораторией занялся Илья Артемьевич Захаров, приглашенный с кафедры микробиологии. Ему были приданы молодые силы, по крохам собрали оборудование. («Не дожидаясь, пока выпишут из-за границы».) Захаров сам помыл полы в будущей лаборатории, и началась ее научная жизнь.

И здесь к сумме соображений Лобашева надо прибавить то — заветное: завкафедрой хотел занять новым делом новый коллектив («выделить свое и знать о нем все с самого начала», скажет потом Сергей Георгиевич).

Из воспоминаний С. Г. Инге-Вечтомова:

«Дали меня Захарову, он втравил меня в дрожжи, и я об этом не жалею. Занявшись дрожжами, год осваивал я вполне кустарную методику. Тогда ручная работа требовала достаточной виртуозности: делали из водной взвеси дрожжевой культуры, так называемый препарат висячей капли, оттягивали каплю микроиглой или через микропипетку вытаскивали из нее дрожжевую клетку. Затем рассекали оболочку дрожжевого аска — сумки, содержащей споры, и если делали это грамотно, то получали для работы нужные нам споры.

Но такая деятельность ныне — далекая история. Теперь все проще — оболочки научились обрабатывать пищеварительным соком виноградной улитки. Отличившиеся сотрудники едут на Кавказ или в Крым, собирают под виноградом улиток и шлют посылки. Несколько десятков килограммов улиток — и литр сока в распоряжении лаборатории. Другого способа освободить дрожжевую аско-спору от оболочки так, чтобы не повредить внутренности клетки, не найти — оболочка эта очень толстая и прочная.

Дрожжи, правда, не всегда прячутся за оболочками спор. Но нам важно иметь их именно в этом споровом состоянии: в таком виде у их клеток имеется только один набор хромосом. А такой набор как бы „голенький“ — он открыт для исследования, для различных манипуляций на нем. Ведь дрожжи нас интересовали, естественно, не сами по себе. Лаборатории нужна была простая и эффективно действующая модель системы „ген-фермент“. Дело в том, что между геном и конечным результатом его работы, каковым можно считать произведенный на свет фермент, лежит арена внутренней жизни клетки. Надо сказать, Лобашев со своим умением видеть генетические процессы в единстве с остальным клеточным механизмом был одним из „крестных отцов“ этого направления в нашей стране. И оно стало центром интересов кафедры, пополняясь тематически и развиваясь далее.

Моделей „ген-фермент“ сейчас множество. Но здесь мы отыскали, опять-таки, свою собственную. Не абсолютно свою, конечно, — сейчас не найти, верно, темы и модели, которой кто-нибудь еще в мире не занимался бы. И все-таки имеем полное право считать облюбованную модель своей. У дрожжей был выбран фермент — маркер, то есть такой продукт работы гена, по которому удобно было бы смотреть (по изменению его количества, качества, отсутствию, присутствию), как он реагирует на все изменения в контролирующем его гене. Выбрали гены, контролирующие синтез аденина. Мутанты по генам, контролирующим производство аденина в клетке, назывались Ад-1, Ад-2, и так далее. Эти мутанты отличаются тем, что накапливают пурпурный пигмент, который окрашивает дрожжевые клетки в красный цвет. Американцы из лаборатории, ведущей работы в близкой области, ехидничали: „Нам понятно, почему русские выбрали эти мутанты — они же красные“. Но вот красненькие мутанты мы освоили. И у нас появился ряд задач. Первая — получить по одному и тому же гену множество мутаций. И вторая — создать карты этих мутаций. И все это изучать, различать, смотреть сразу веер процессов, совершающихся над геном и системой, его обслуживающей».


«Пятеро мужиков в женской науке — биологии, мы были счастливы тогда. И я знал, что больше счастлив так не буду. Мы парили в „высшей математике“ генетических исследований.

А были мы такие хитрые, что занялись сразу всеми этапами работы гена, чтобы постараться успеть сразу в нескольких направлениях. Если где-то не удастся, то в замену остаются другие работы, — а главное, мы увидим действие гена в целом»…

Увидеть действие гена. Подумать только. Ведь еще в конце сороковых это намерение показалось бы фантастикой. Теперь это реальность. В начале шестидесятых это было задачей.

Точнее — суммой задач.

Извлечь из удачного объекта материал для сразу многих задач — именно таков был метод шефа кафедры.

«Лобашева интересовал мутационный процесс — этому он отдал жизнь, — расскажет М. М. Тихомирова. — Но в этом человеке постоянно бушевал поток идей, и он готов был схватить за рукав каждого» «подумай над этим и еще вот над этим, неужели ты не видишь, сколько здесь интересного».

Широта и многосторонность отличает научную жизнь кафедры до сих пор. Но это не разбросанность, это разносторонний охват определенных связанных между собой идей, имеющих то или иное отношение к изменчивости.

Широта взгляда, но притом организуемая направленностью на главную цель, достижению которой исследователь посвящает себя без остатка и в большом и в малом, — этому посвящено немало страниц в рукописи Лобашева.

«Самый главный фактор, увлекающий человека в творчестве, — неудовлетворенность сделанным — наиболее сильное средство, поддерживающее творческие силы. Безнадежно ждать от человека чего-нибудь нового, если он удовлетворен тем, что уже сделал, в каком бы возрасте это ни происходило. Мир явлений в природе настолько взаимосвязан, что, раскрыв одно из них, обнаруживаешь еще больше неизвестного, чем прежде. Поэтому перед творческим человеком всегда встают все новые и новые задачи. При этом растет азарт — от желания удовлетворить свою собственную неудовлетворенность. И возникает замкнутый круг — исследователь становится одержимым.

Существует довольно большая группа исследователей, которая не заинтересована вовсе в том, чтобы их работы были опубликованы или чтобы у них были бы какие-то привилегии, сам процесс исследования составляет для них высшее наслаждение.

Перед моими глазами живо рисуется образ Андрея Петровича Римского-Корсакова — зоолога беспозвоночных. Он увлекался симметрией яичников у сенокосцев и мог сидеть в лаборатории целыми днями, забывая о том, ел он или не ел.

Однажды в Старом Петергофе, в Биологическом институте с ним произошел такой эпизод.

Было солнечное утро выходного дня. Как обычно, Андрей Петрович вышел на охоту в парк — ловить сенокосцев. Ему нужны были спаривающиеся особи. Возвращаясь с неудачной охоты, он встречает прогуливающегося академика Николая Викторовича Насонова (отца Д. Н. Насонова). А надо заметить, что институтский парк, созданный в английском стиле, часто посещался прогуливающимися парочками. Н. В. Насонов, встретив задумчиво бредущего с опущенной головой Римского-Корсакова, начал восхищаться прекрасной погодой, парком и нарядными парочками. Андрей Петрович, продолжая обдумывать свою неудачу, рассеянно заметил: „Да, конечно, правда, но я сегодня не встретил ни одной любовной пары…“ Он имел в виду сенокосцев… Андрей Петрович умер в блокаду от голода.

Одержимость ускоряет бег жизни и делает ее счастливой при всех невзгодах. Даже в пасмурные дни она позволяет видеть солнце. Человеку, не умеющему увлекаться, относящемуся хладнокровно к своим занятиям, очевидно, очень скучно жить. С одержимостью ничто формальное и ложное не уживается. Поэтому одной из главных характеристик творческой жизни, мне кажется, должна быть пожизненная привязанность к предмету увлечения. Только при одержимости идеей главной роли естественного отбора в происхождении видов Чарлз Дарвин мог набирать и обрабатывать факты, подтверждающие или противоречащие теории естественного отбора в течение двадцати лет, прежде чем ее опубликовать… Творчество — это дух протеста, несогласия с существующим, общепринятым, это движение не по следам в любом виде человеческого труда».


6

Обо всяком стоящем исследователе интересно знать разное.

Что он делает, так сказать, руками. Какие идеи вкладывает, как душу, в свои эксперименты. («Что лезет из-под волос», — скажет нам С. Г.)

С какими общенаучными перспективами связывает творимое им дело. Какие хранит тайные помыслы, надежды, дерзкие поползновения.

Ну и прочее.

Инге на работу руками (то есть в лаборатории) отводится такое время: после обеда в субботу, воскресенье и отпуск. Заниматься наукой и административной работой в ней — хлопотное дело. (Лобашев, кстати, считал, что администраторами в науке надо делать людей, которые больше всего эту работу ненавидят — тоже косвенная характеристика для Инге. Ему сейчас часто снится сон, что вдруг оказывается: Лобашев жив и пришел на кафедру и он с восторгом возвращает все его «хозяйство» обратно.) Поэтому наука отгрызает время для себя у «прочего»: «Знаете, где самые хорошие мысли приходили? Когда на озере пеленки стирал!»

…К тем представлениям, которые определяют теперь его собственную работу, Инге-Вечтомов пришел не сразу. В то же время можно сказать, что и они были для него, как и для всей той группы, с которой он начинал, заложены, словно в матрице, в той первоначальной программе деятельности, что создал для своих «мальчиков» Лобашев.

Но для реализации программы с любой матрицы нужна подходящая ситуация. Для молодых ленинградцев она была близка к идеальной. (Вспомним: «Мы были счастливы тогда».) И созревание (сплайсинг, как сказали бы генетики) шло стремительно. Еще большей стремительности ему подбавило обстоятельство трагическое. Михаил Ефимович умер в 1971 году. Кафедра осталась без руководителя, школа без главы.

Сергею Георгиевичу пришлось срочно готовиться к защите докторской. Некоторые выводы претендента на докторскую степень при том звучали неканонически. Так, пункт тринадцатый гласил: «На основании анализа собственных и литературных данных сформулировал принцип поливариантности матричных процессов, который рассмотрен применительно к трансляции».

Теперь уже, обкатанный во многих статьях, он стал одним из краеугольных камней поныне разрабатываемой Инге-Вечтомовым суммы представлений. («Этого хватит на всю жизнь», — скажет нам Сергей Георгиевич.) А объяснение его кратко. Инге-Вечтомов, впрочем, вообще краток. Оно таково.

Как выясняется, в матричных процессах на всех этапах — ген ли копируется по гену, или молекула информационной РНК по гену, или белковая цепочка по матрице информационной РНК — обнаруживается неточность копирования И не просто обнаруживается, а начинает выглядеть как необходимое для этих систем качество.

Тема неоднозначности присутствует в работах Инге-Вечтомова давно — на протяжении почти двадцати лет: тайно или открыто, прямо или косвенно, названная так, или названная поливариантностью, или вообще никак не поименованная. Но присутствует. И в статьях и в устных докладах. Повернутая по-разному, неоднозначность оказывается весьма многоликим свойством…


Известны случаи, когда авангардистские театральные коллективы предлагали своим зрителям экспериментальные постановки — пьесы-загадки, в которых не объявлялись заранее ни списки действующих лиц, ни перечень исполнителей. Зрителям представлялась возможность самим по ходу действия угадывать, кто есть кто. В подобном положении оказались и генетики на первом этапе развития своей науки. Однако с течением времени они все глубже и точнее стали разбираться в сюжетных ходах пьесы наследственности, обретя возможность гораздо предметнее и яснее, чем прежде, обрисовывать принципиальную схему действия генетических механизмов. Однако устрашающе сложными становятся представления о самих этих механизмах.

Небезынтересно сравнить тут генетику с такой вполне на нее похожей наукой, как физика. «Хоть это и звучит парадоксально, но мы можем сказать: современная физика проще, чем старая физика, и поэтому она кажется более трудной и запутанной», — писали Эйнштейн и Инфельд. Действительно, с более фундаментальных позиций объяснение явлений природы оказывается проще, но только, добавим от себя, сами эти позиции, само пространство размышлений новой науки становится много сложнее прежнего. То, что полвека назад произошло в физике, ныне совершается в биологии — она постепенно переходит в новое качество, в то новое интеллектуальное пространство (о котором нам и толковал Инге).

«По-видимому, человеческому уму очень трудно понять, что упорядоченное многообразие может появиться из беспорядка само по себе, хотя обратный процесс — возникновение беспорядка из порядка — кажется ему вполне естественным», — заметил однажды известный голландский эмбриолог Равен.

С детства мы восхищаемся замечательной целесообразностью поведения живых организмов, их жизнедеятельности, находящейся в полном согласии с их устройством. Идея гармонии природы прочно сидит в голове у каждого, кто хотя бы когда-нибудь задумывался над таинствами бытия.

Видимая же гармония живого опирается, должна опираться, не может не опираться, это ясный и безусловный эвристический вывод! — на такую же гармонию внутреннюю: на разных уровнях — тканевую, клеточную, внутриклеточную. Она основывается на точной и целесообразной подгонке всех реакций, обеспечивающих течение всех жизненных процессов. Все в них слажено и согласовано, отработано миллионами лет эволюции. Иначе и быть не может! Иначе такой невероятно сложный механизм, как живая клетка, был бы разодран в лохмотья, в клочья, разнесен на тысячи осколков мощными центробежными силами внутриклеточных молекулярных процессов.

И в конечном счете, основой всего выступает гармония молекул — гармония их взаимодействия.

Матричный синтез действует с необычайной эффективностью. Для него берется только то, что нужно, и то, что взято, используется в дело. Отличает его и высокая точность воспроизведения информации. В наших хромосомах сохраняются блоки, возникшие, вероятно, сотни миллионов лет назад. Словом, гармония достигает здесь наивысшего уровня, казалось бы. И возникающие изменения в самих генах — в исходных матрицах — ее не могут нарушить. Все остальные тут же подстраиваются по-новому.

Но вот оказывается, высокая эта точность до некоторой степени величина лишь среднестатистическая, сумма трудноуловимых неточностей. На всех этапах, во всех матричных процессах обнаруживается разнобой, неточность считывания, неоднозначность воспроизведения наследственной информации.

В ту пору, когда Равен писал свою книгу, генетики уже «взяли след» некоторых необычных интимных событий в жизни клетки. Но освоить эту новую картину полностью — задача непростая, она не решена до сих пор.

Но что же это все-таки такое — неоднозначность в реальном обличье?

Среди экспериментов, которые наглядно демонстрируют ее действия, есть один, простой, но очень убедительный.

У самых элементарных вирусов и фагов иной раз генов бывает очень немного, всего по нескольку штук. Так вот, в нехитрой генетической системе некоего фага один из генов содержит программу белка, из которого строится оболочка, чехольчик фага. Тут надо пояснить, что любой ген у любого организма на концах имеет что-то вроде стоп-сигналов; определенная коротенькая последовательность кодовых единиц-оснований обозначает, что ген кончился и в этом месте надо кончать снимать копию с этого гена, далее пойдет другая запись. Так вот, у нашего фага копирование время от времени идет неоднозначно: стоп-сигнал прочитывается копирующей системой как значащий участок гена. И — вот где зарыта собака! — «ненормальные» молекулы белка, встраиваясь в чехольчик фага, сообщают ему инфекционность. И все потому, что в его системах примерно в двух случаях из ста срабатывает неоднозначность: то ли так прочтется ген, то ли эдак.

Уже из одного этого примера видно, что неоднозначность может оказаться механизмом такого важного свойства живых организмов, как изменчивость. Притом довольно замечательным механизмом — тоже гибким и изменчивым.

Это отчетливо показали, например, красивые опыты известных молекулярных генетиков С. И. Алиханяна и Э. С. Пирузян. Был у них в работе такой фермент — с характером: он менял свое действие в зависимости от того, какая аминокислота, какой строительный блок оказывался на определенном участке его молекулы. Так выходило, что рибосома — «сборочный цех» — пропускала на это место или одну аминокислоту, или другую. И вот с одной из них фермент был мутатором, а со второй — антимутатором. Либо понижал уровень изменчивости в клетке, либо повышал!

«Невидимый колледж» исследователей эффекта неоднозначности стал складываться в начале шестидесятых годов. Первый взнос в него сделал Луиджи Горини. А за минувшие четверть века исследователи обнаружили уже множество различных случаев возникновения эффекта неоднозначности.

Теперь ясно, что его действием отмечен практически любой момент в жизни клетки. Однако самым благодатным полем для его изучения стали те системы, которые занимаются синтезом белковых цепей.


7

«Чем ты хочешь заниматься в аспирантуре?» — спросил Инге Илья Артемьевич Захаров. «Супрессией, потому что ничего в ней не понимаю». Цепочка исследований под таким названием и ведется на кафедре с шестьдесят второго года до сих пор и служит главной экспериментальной «подпиткой» любимой идеи Инге-Вечтомова.

Супрессия — что-то вроде «сотрудничества» генов. Вот такое их сотрудничество при реализации наследственной программы и было взято как главная модель искомой неоднозначности.

Три главных действующих лица строят белковую молекулу. Рибосома, ведущая непосредственно саму сборку. Информационная молекула — программа для синтеза, своеобразный «чертеж» будущего белка. И молекулы-адапторы, которые поставляют на сборочный конвейер строительные блоки-аминокислоты и по чертежу находят им надлежащее место в будущей молекуле белка.

Привычным уже стало сравнение рибосомы с фабрикой белка, со стапелем, со сборочным цехом. И если продолжать это сравнение, то надо сказать, что до относительно недавних пор цех такой представлялся совершенно автоматизированным и в любом случае выдающим строго кондиционную продукцию. При подобной организации работы, если обнаружится ошибка в рабочих чертежах, по которым продукция собирается, цех столь же автоматически сборку прекратит.

Однако многочисленные опыты в различных лабораториях продемонстрировали несколько иную технологию работы нашего воображаемого цеха. Оказалось, что иногда он вырабатывает продукцию и по дефектным чертежам.

Для того чтобы такая возможность осуществилась, фабрика белка должна быть способна действовать не по одной программе, а по нескольким — слегка отличающимся друг от друга. А для этого нужны и необычные адапторы, которые могут читать искаженную запись в чертеже белковой молекулы. Нужны, далее, и такие стапеля-рибосомы, которые стали бы взаимодействовать с измененными, нестандартными адапторами.

Возникновение нестандартного работоспособного комплекса, как легко представить, в большой степени дело случая, результат случайных, статистических процессов. А может ли клетка реально обеспечить такое широкое разнообразие рибосом и молекул-адапторов, какое необходимо, чтобы случай, разгулявшись, дал не один лишь брак, но и нечто полезное?

Оказывается, да! Например, у дрожжей число генов, кодирующих строение молекул-адапторов, достигает трехсот! Это в несколько раз — раз в пять — больше, чем нужно для работы по стандартной программе. Среди излишних же генов, как уже точно выяснено, немало таких, которые и обеспечивают синтез белка по нестандартной технологии.

Так и открывается широкое поле для действия комбинаторики, управляемой случаем. А в результате от действия возникают необычные молекулы белка.

Как и с других кафедр биофака, несколько раз в неделю ездят научные сотрудники кафедры генетики в Петергоф, в свои лаборатории.

Так что дорога Петергоф — Ленинград — молчаливый свидетель, видимо, многих генетических прозрений: в пути ведь всегда хорошо думается. С другой стороны, эта трасса, слишком исторически колоритная, должна одновременно отвлекать от углубленности в предмет. Даже те, кто ездит регулярно, вряд ли настолько привыкают к Истории и Искусству, проносящимся за окном, что перестают вовсе замечать начинающийся за окраинными гигантами-домами города характерный околобывшестоличный ландшафт. Стрельна. Петергоф, несущий на себе отпечаток личности Петра I. А вот совсем новая история: гранитный памятник (сколько их под Ленинградом!) обозначает, что путник въезжает в границы бессмертного Ораниенбаумского пятачка. Здесь в Отечественную войну держалась горстка наших войск, окруженная фашистами. Вскоре надо съезжать с шоссе, дорога к институту в гору, вокруг все круче бастионы овражных склонов, и вот вы наконец на «высоте» перед характерным загородным петербургским дворцом, вокруг старина и некоторое запустение (антураж вполне для средневековых алхимических бдений) — редкостный случай почти полного несоответствия формы и содержания…

Опыты, выявляющие несоответствия в работе матричных систем, — сейчас одна из центральных тем кафедры. Ведь идея еще только прорисовывается, еще только проглядывается в «исключениях» и неожидаемых результатах, и потому вокруг нее постоянные споры. Только недавно закончилась дискуссия о том, что же все-таки происходит в рибосоме, когда она допускает «вранье». Обсуждались два варианта предположений, которые Инге обозначал как вариант резиновой рибосомы и вариант рибосомы деревянной: «Мы спорили с дорогими коллегами, действительно ли в рибосоме что-то портится и она становится столь неосмотрительной, что допускает не очень точные действия, или клетка такая умная, что заранее имеет в запасе некондиционные детали, которые, пока рибосома в норме, остаются вне сферы действий, но как только в ней портится некий белок, задача которого — „тащить и не пущать“, допускаются к работе. Короче говоря, одна гипотеза была: когда нужно, худо-бедно приладим, а другая: клетка, она умная, и там заранее все было, все предвидено».

Спор этот сам по себе был немаловажен, так как в одном случае происходят в клетке более серьезные вещи (возвращаясь к нашему сравнению, цех получает «гибкую» программу), в другом — ничего такого не происходит, зато используются подручные средства, чтобы «ликвидировать простой».

Во многих дискуссиях, подобных этой, постоянный оппонент Сергея Георгиевича — его заместитель Дмитрий Анатольевич Горденин. («Он у нас строгий мыслитель и методист. Педант в самом хорошем смысле слова. И если мне нужна серьезная критика результатов и моего отношения к ним, я зову Горденина.»)

А тем временем работы следуют своей чередой, одна за другой: сначала устанавливается твердо — эффект есть, он не выдуман.

Соратники ленинградцев — В. Н. Смирнов и А. П. Сургучев, исследователи из Всесоюзного кардиологического центра в Москве, изучают эффект неоднозначности «в пробирке» — в системах синтеза, извлеченных из клетки и потому поддающихся точному воздействию. И вот совместной работой этих двух групп в рибосомах у дрожжей были найдены и описаны специальные белки, как правило обеспечивающие точность белкового синтеза, но в «испорченном» виде повышающие его неоднозначность.

Потом узнается, случаен ли этот эффект или нужен, он усиливается или уменьшается в зависимости от условий — значит, нужен. «Когда мы видим, что наши мутантные заморыши вдруг растут на совершенно непригодной для этого среде, а в их генах при этом увеличивается неоднозначность, мы считаем себя победителями. Ведь это говорит о том, что неоднозначность регулируется, а значит, это клетке нужно!»

Далее настает самый интересный этап — зачем нужно. В самом деле, зачем природе непостоянство? Не всякая мутация в программе белка исправима, если поломка заденет, например, активный центр фермента — то белок, пусть и достроенный рибосомой, окажется никуда не годным и пойдет в переработку. Но клетка, в некоторых критических ситуациях (чтобы выжить), готова на любое количество брака, если среди него окажется такая продукция, которая поможет ей это сделать.

А вот представим себе гипотетическую ситуацию, которую Н. Н. Хромов-Борисов назвал «эстафетой ошибок». Положим, что нестандартной получилась молекула одного из ферментов, ведущих синтез новых генов — новых нитей ДНК. Пусть тогда исходная матрица, родительская ДНК, будет в полном порядке — у дочерних клеток генетическая запись может быть искажена как раз в процессе синтеза благодаря участию в нем необычного фермента. Неоднозначность распространится на новый уровень и уже у дочерних клеток вновь даст о себе знать!

И тут — «на бумаге и из-под волос», как говорит Инге, — возникла такая мысль. Ведь все матричные процессы, другими словами, вся работа гена ведется на одних и тех же кодирующих парах AT-ГЦ (вспомним школьный курс и четыре основания, лежащие в основании генетического кода), значит, все эти процессы сходны — как те, что ведут к сохранению и передаче наследственности, так и те, что ведут к ее реализации, а значит, и ферменты, обслуживающие эти процессы, должны тоже быть сходны. Но тогда, может быть, есть такие белки-ферменты, которые работают во всех трех процессах сразу? И тогда, если подействовать на такой белок, он сработает необычным образом во всех этих процессах, заставит работать по-другому и наследственный, воспроизводящий, механизм и тот, что выдает текущую продукцию. А если еще ген, служащий кодом этому ключевому белку, может работать неоднозначно и сам, то…

Так — сначала предположительно — была нащупана уже иная тема: истоки связи наследственной и ненаследственной изменчивости.

Такая вот вытанцовывается механика.

Во всем этом интересна и другая механика — механизм творческой работы современного научного коллектива. У ленинградцев еще при Лобашеве возникла постоянная традиция — петергофские научные среды-семинары, на которых обсуждали все ведущиеся на кафедре работы. Вспоминают, что, когда семинар вел Михаил Ефимович, сотрудники и студенты чувствовали себя соучастниками умело срежиссированного процесса коллективного творчества. Претворение любой идеи в жизнь, в научную реальность невозможно без обсуждения, споров, критического рассмотрения ее. Лобашев считал, что для выяснения истины совершенно необходим критически настроенный оппонент. Если споров не бывает, то «такой коллектив, вероятно, нельзя назвать творческим. Скорее всего, его можно назвать колонией мирно живущих индивидуумов», писал ученый.

Среды сохранились до сих пор. И на классной доске в комнате, где они проходят (дверь направо, перед клетушкой Инге), даже вывешена назидательная надпись, удачно найденная в «Литературной газете», — утверждение симптоматичное для любого биолога: «Человека формирует не только среда», смешно перелицовано газетой, концовка фразы гласит: «…но и другие дни недели». Надо ли говорить, что здесь — на кафедре генетики, в Биологическом институте, фраза обрела совершенно неожиданный, буквальный, будто специально придуманный для этой комнаты, смысл…

«Не только среда, но и другие дни недели». Наука, как говорится, требует жертв. Правила хорошего научного тона требуют, чтобы первым в жертву исследователь приносил самого себя — свои собственные результаты делал первым объектом критического рассмотрения. Ирония, смягчающая всеобщую критичность, — яркая черта в повседневном общении ленинградских генетиков.

Памятка для первой — всесоюзной школы-семинара по генетике и селекции.

1. В научной дискуссии, в поисках истины ни один из оппонентов не выигрывает, выигрывает только истина.

2. Глупых вопросов в научных дискуссиях не бывает, и их можно задавать независимо от ранга, положения и возраста. Умные ответы желательны…

4. «Громкость голоса» (положение оратора и его авторитет), многословие и личные выпады не принимаются за аргументы.

5. Веди дискуссию «на уровне моря» (на уровне современной науки), желательно с превышением…

8. Уважай оппонента, слушай его, рассчитывай свои силы и сдавайся вовремя.

9. Не проигрывай выигрышных партий.

10. Генетики принимают любые фантастические идеи, если к ним прилагается продолжение (экспериментальная проверка)…

Николай Владимирович Тимофеев-Ресовский говорил: «Необходимо устранить звериную серьезность в обсуждении всех проблем, которые стоят перед нашей „наукой“. Вот для этого и написана данная памятка».


8

Понятие неоднозначность — дитя, конечно, молекулярного века. Как видел читатель, подлинное представление о ней, о процессах, ее порождающих, можно составить лишь на уровне молекул. Однако первые ростки этой идеи пробились еще в двадцатые годы, в пору бурного и плодотворного расцвета генетики.

А через несколько лет, например, наблюдения над особенностями индивидуального развития дрозофил-мутантов побудили Б. Л. Астаурова высказать поистине пророческие предположения: проявлению любого признака, писал он, «свойственна известная степень чисто случайной флуктуации, неустранимая даже при идеальном постоянстве генотипа и среды». И далее: «Подобная изменчивость присутствует всегда, отражая неустойчивость фенотипической реализации генотипа». Наблюдательность, зоркость исследовательского взгляда Астаурова поражает. За скупыми экспериментальными фактами он сумел разглядеть нечто выходящее за рамки представлений, признанных современной ему наукой.

Так что можно все-таки провести некую линию, пусть не прямую, пусть прерывающуюся, но все же линию преемственности от предположений и неясных ощущений прозорливых исследователей двадцатых — тридцатых годов к современности.

И в числе прочих — к скромным усилиям ленинградского завкафедрой и его коллег.

Индивидуальный «вклад» Инге во всю эту широкую и неоднозначную тему неоднозначности, попытка оценить ее роль в механизмах наследственности, как и опыты над генами, руководящими рибосомой, были бы невозможны и без первых, давних серий работ с дрожжами. Ведь «пятеро мужиков», можно сказать, попутно «нашли» проблему неоднозначности, когда искали удобный и относительно простой метод картирования конкретных мутаций в каждом отдельном гене, метод воссоздания таким способом структуры отдельного гена.

Из воспоминаний С. Г. Инге-Вечтомова:

«Сойдла принес нам идею этого решения едва ли не в виде готовой концепции. Он сам до всего дошел. Он сам все читает и сам надо всем думает. Как Сойдла размотал это дело — знает только Сойдла. Ну конечно, последовали потом годы совместной работы по доведению нащупанного способа до возможности его практически использовать.

Красивая это была работа! И сколько уверенности она придала, сколькому научила. А к тому же уже именно тогда не в литературе, в опыте, были обнаружены первые проявления неоднозначности в действии гена…

Правда, было не всегда так просто. Только стали разматывать мы одну задачу… опыты были поручены одному из коллег, но никто не верил, что из них что-нибудь получится, слишком невыразительным казался эффект; словом, коллега ушел с кафедры. „Ах изменщик проклятый…“ — я очень переживал, хотя теперь понимаю — людям нужно начинать работать самостоятельно… Потом нашлось время, и я синенькими ручками принялся за работу сам. Довел до конца, довел… правда, это уже не имело смысла, опыт сделали другие. Но все равно это одно из таких дел, что вспомнить приятно»…

…И теперь, как горняки, ведущие встречные штольни с противоположных склонов горы к какой-то одной точке в ее недрах, так и тут встречаются в одной точке исследования, идущие сверху — от организма, от его свойств и наследственных задатков, и работы, поднимающиеся по лестнице организации вверх, от отдельных молекул и молекулярных комплексов.

От изменчивости организма — вниз: к ее молекулярным корням. И от статистики молекулярных процессов к их проявлению в виде реальных свойств клетки или организма.

Методами генетического анализа Кайданов пытается проникнуть в тайну тех особенностей конструкции генома дрозофилы, какие и сообщают ему способность к стабильности и пластичности.

Оказалось: и в поддержании у мух линии низкой активности слабого огонька жизни, и в их стремительном преображении, в стремительном взлете к расцвету особую роль играют одни и те же — «сверхжизненные» мутации. Они выступают мощной силой, придающей генетическому комплексу дрозофилы устойчивость и надежность.

Но вот что крайне важно для исследователей: по крайней мере, в некоторых из этих мутаций им удалось распознать уже известные нам по работам Инге гены, продуцирующие неоднозначность.

Вот тут и встречаются генетические штольни, пробиваемые с разных уровней.

От общего уровня изменчивости — к подвижным генетическим элементам — а дальше: к уровню молекулярной неоднозначности!

«Творчества без ошибок не может быть. Особенно новаторского творчества, которое, с точки зрения обывателя, кажется всегда „ошибкой“. Но настоящая ошибка — это настаивание на ней.

Мне кажется, что есть одна гарантия не краснеть во взрослом состоянии за свою печатную продукцию в молодости. Это быть в них всегда предельно честным. Только в этом случае ты не напишешь себе приговора на всю жизнь.

Честные ошибки тебе простят, да и самому в них признаваться не совестно. За все остальные ошибки ты предстанешь перед судом товарищей».

Слово человеческое многозначно. Лобашев в приведенных строках размышляет об ошибках, без которых невозможно творчество. Словно развивая эту мысль, Инге в нижеследующем диалоге утверждает творческую роль «ошибок» в считывании наследственного кода — неоднозначности.

— Я как на исповеди, право. Да, есть мечта… Так получается — над каким-то узлом в клетке думаешь-думаешь, читаешь, что-то делаешь, и выясняется, что на каждом этапе можно многое еще увидеть. Вот крутим мы все и крутим, раскручиваем эту нашу неоднозначность, к одному процессу в клетке ее примерим, к другому — работает, не работает? А если работает — что от этого меняется? Если не работает — почему? Что тут против? Какие факты? Какие запреты?

А потом вдруг приходит в голову совсем ясная мысль — да ведь это мы такие дураки были, а природа умная…

Напряженный ритм жизни нашего гида виноват в том или его несклонность к словесным «спекуляциям», но мы получали от Сергея Георгиевича комментарии, необходимые нам, в основном, в стиле телеграмм (просится на язык штамп «с фронта исследований», — но это уж слишком).

— Не ошибки, ошибки сами по себе ничего не стоят, никуда не ведут. Закономерность, вырастающая из случайностей. За нею обеспечивающие ее биологические механизмы, которые к тому же генетически регулируются. Неоднозначность управляема — это серия ошибок, приведенная внутренними механизмами клетки в известную систему. Закономерность нерегулярности. Можно сравнить ее с принципом неопределенности в микромире…

Пока мы «пережевываем» эти слова, хозяин кабинета уже куда-то убежал. И остается лишь прислушиваться к далекому гомону студентов во дворе, к Ленинграду за окном, ждущему наводнения. Ветер бьет в окна, на кафедре холодно. При взгляде на дребезжащие стекла вспоминается у Лобашева: «Между зданием кафедры и химическим институтом немцы сбросили бомбу, и поэтому все окна были выбиты и заделаны фанерой и жестью. В лабораториях как-то особенно было холодно и неуютно. Нам, вернувшимся с фронта, пришлось восстанавливать кафедру, ставить печи, заделывать окна». Впрочем, в Ленинграде часто вспоминается минувшая война.

…Итак — на одном уровне статистичность всех генетических процессов, на другом — строгий детерминизм. Вот что следует из логики рассуждений исследователя и логики работы — его и его коллег. Порядок из беспорядка — сам по себе!

Вот, может быть (кроме всего прочего), почему в прежние времена биологи оказывались в непростом положении. Все дальше и дальше проникая в глубь живой материи, они воочию видели все глубже уходящие истоки причинности. Пока не дошли до уровня молекул. И не столкнулись здесь лицом к лицу с миром молекулярных взаимодействий. И не увидели тут гармонию в совершенно ином обличье — в обличье случайности, неопределенности, постоянной изменчивости.

Остается найти силы, распоряжающиеся в этом мире молекул, которые, действуя в русле своих, неведомых прежде, закономерностей, «сами по себе» творили бы из беспорядка порядок.

И силы эти вроде бы найдены.

«Кто не работает — того едят!» — эта идея, еще не получившая поначалу остроумную формулировку, как нельзя более впору пришлась тем генетикам, чьи интересы оказались связаны с изучением действия продуктов гена на внутренней сцене жизни клетки.

«Кто будет платить за это?» — сразу же напрашивается вопрос, когда знакомишься с исследованиями по неоднозначности. Кто будет платить за созданные, но неиспользованные цепочки дефектного белка? За искаженные и потому в нормальных условиях не работающие молекулы транспортной РНК? За весь прочий молекулярный балласт в клетке, обязанный своим появлением действию неоднозначности? Клетка, конечно, — кто же еще? Но как она будет расплачиваться, откуда возьмет средства, за счет чего сэкономит?

В исследованиях биохимиков с первой половины семидесятых годов постепенно стала вырисовываться поразительная, не влезающая ни в какие рамки прежних представлений картина.

Картина внутриклеточного «самоедства». «Самоедства» на молекулярном уровне.

Представим себе результаты действия, неоднозначности.

Тьма молекул в клетке — нормальны. Тьма — их близких собратьев, отличающихся друг от друга чуть-чуть. И в эту толпу замешиваются белки дефектные, сильно искаженные. Вот тут и срабатывает некий принцип: кто у дела — сохраняется. Остальные — в разборку, чтобы дать материал для синтеза новых молекул. А между тем это уже действует отбор. Он исходит из того, что клетке нужно сейчас, вот сию минуту. Лишнего он не оставит. Но потребности клетки минуту назад были одни — а теперь совсем иные. И у дела, у молекулярного станка теперь — иные ферменты. А в бездельниках — прежние работяги. И ферменты-чистильщики съедают именно тех, что сейчас прохлаждаются. Вот тут отбор и накладывает свою лапу на неоднозначность, направляет ее в нужную для клетки сторону.

Молекулярное самоедство весьма эффективно помогло Инге-Вечтомову обрисовать последствия деятельности неоднозначности на арене внутриклеточной жизни. Но само по себе оно оказалось лишь частью более широкого и капитального явления в жизни клетки.

«Кто не работает — того едят!» А там уже все равно: не работаешь потому, что дела не нашлось в этот момент или потому, что дефектен.

До недавних пор казалось несомненным, что живая клетка жестко, до жестокости экономно должна расходовать свои ресурсы — энергию, вещество, мощности синтезирующих систем. И это убеждение остается справедливым, если речь идет о клетках бактерий. В мире безъядерных организмов действительно господствует режим экономии. Но для других случаев идея строгой экономики «не прошла». Выяснилось, что «экономика» у клеток высших организмов совершенно иная.

Поток информации, исходящий из ядра клетки, намного шире ее реальных сиюминутных потребностей. Он способен обеспечить производство множества самых различных продуктов. Все они нарабатываются в клетке, но в дело идет лишь часть из них. Тут и вступают в дело специальные ферменты-хищники, ферменты-чистильщики. Неработающий фермент — беззащитен перед ним. И оказывается «съеденным», то есть расщепленным на составные блоки, которые тут же снова и идут в дело.

Имея возможность вести такой «расточительный» образ жизни, клетка все время держит себя наготове: не изменятся ли воздействия внешней среды. Оперативно, по первому сигналу, она начнет оставлять в работе понадобившиеся белки.

И все же прежний вопрос: не это — расточительность? Нет, это — плата за жизнь. А еще точнее — это и есть сама жизнь во всем многообразии своей гибкости, пластичности, надежности. Усидеть в седле! — вот главное. А цену жизни каждый заплатит, какую надо: у бактерий — свою цену, у высших свою.


10

…Этот эксперимент особенно дорог Инге. Может быть, потому, что он многообещающий, как мы сейчас это увидим. Может быть, потому, что когда он уже был сделан и результаты получены, потом возникло в них удручающее сомнение и на время исследователям пришлось расстаться с надеждами на «хорошую» работу. А может быть, и потому, что работа эта — попытка вторгнуться в самую пока еще больную, самую спорную и темную проблему изменчивости: проблему соотношения наследственных и ненаследственных изменений в организме.

— То, чего мы почти не представляем себе, — это механизмы ненаследственной изменчивости. И сами механизмы явления, и, тем более, роль его в эволюции, если говорить осторожнее, — в приспособлении живого в среде… — говорил Инге. — В этой проблеме есть две стороны. Одна та, как данный генотип, данный набор генов, реагирует на изменение среды, не меняя себя самого: как говорят генетики — в пределах нормы реакции организма, определяющей широту ненаследственной изменчивости. И есть другая сторона дела — как эта рутинная работа генотипа, реализующего норму реакции, связана с переменами в нем самом, обеспечением другой его функции — наследственной изменчивости. Вот тут и начинаются всякие тонкости и сложности. И, отбрасывая в сторону все разговоры о неоламаркизме и т. п., надо отметить, что уже при более подробном знакомстве с нестабильностью генома мы видим, как некоторые, казалось бы, ненаследственные реакции организма на внешний агент оказываются связанными с изменениями генов.

Но чтобы все рассуждения не оставались «на бумаге», следовало искать факты. Некоторые из них, убедившие Инге в том, что родившаяся мысль — не фантастика, принесла нашему герою литература. Например, работа зарубежных исследователей Холлидея и Резника показала ясный пример того, как ненаследственная изменчивость связана с явными нарушениями на уровне гена.

В своем эксперименте ленинградцы стремились найти такую модель, которая позволила бы изучать явление более строго количественно. Они ее нашли. И показали, как такое временное обратимое изменение гена вызывает необратимые последствия для организма и даже для генотипа…

Но ведь обратимое генное изменение, с другой стороны, один из источников неоднозначности!

Нужно здесь сказать, что о явлении, которое Инге положил в основу своего опыта, опять-таки говорил в свое время еще М. Е. Лобашев. «Всякой мутации предшествует предмутационное состояние, — утверждал он. — Такое состояние еще не мутация. Оно станет мутацией в последующем. Но есть огромный в микроизмерениях период, пока в гене что-то есть, но он еще не изменен до мутационного состояния так, чтобы это могло передаваться из поколения в поколение». Так что опыт подтвердил, в частности, существование феномена, давно предсказанного.

О содержании и ходе эксперимента, если уклониться от подробностей, сказать можно немногое. Известно, что у дрожжей два пола. Они могут превращаться друг в друга за счет изменений одного регулярного гена. Как оказалось, дрожжевые «индивиды» одинакового пола иногда преодолевают обычную несовместимость и сливаются в тот момент, когда заведующий у них этим процессом регуляторный ген находится в предмутационном состоянии — в нем уже произошли какие-то перемены, но еще не закрепились в полноценную мутацию, Рубикон не перейден, и еще возможно отступление.

Но и в таком временном состоянии ген срабатывает нестандартно. Надо добиться, однако, этого его состояния по заказу (в данном случае традиционным ультрафиолетом).

В опыте, как об этом уже скупо обмолвился Инге, кроме результата, интересна не столько техническая сторона дела, не столько точность работы — в век генной инженерии этим трудно поразить кого-нибудь, — сколько его продуманность, изобретальность его автора в выборе нужных для гарантированного успеха условий. Исследователи сознательно вели поиск объекта для эксперимента именно среди регуляторных генов, то есть таких, что с началом своей работы запускают целую цепочку внутриклеточных процессов, так что даже малейшее изменение в их работе даст лавину последствий, результат которых должен быть необратимым и легко обнаружимым и измеряемым.

Неоднозначность, претворяющая ненаследственные изменения в наследственные, — такому результату можно радоваться.

(Недавно поиски связи наследственной и ненаследственной изменчивости пополнились у ленинградцев еще одним — простым и ярким экспериментом совсем иного рода, который принадлежит Римме Ивановне Цапыгиной. Подопытными у нее служат мышата, их поселяют на подстилку, сохраняющую запах взрослых самцов. И они, вырастая, плодят нежизнеспособное потомство!)

…Начиная с самого отца биологии Аристотеля и до сей поры тема эта волнует биологов и служит оселком противоречий для эволюционистов. И нет среди них такого, который был бы равнодушен к ней, как нет, наверное, и читателя, о ней не осведомленного. Столь редкостная для научной идеи популярность пресловутой дилеммы наследования или ненаследования приобретенных признаков — предмет размышлений для социального психолога или историка науки, но в самой эволюции биологических идей все-таки только частное производное из той или иной картины деятельности различных сил на арене жизни.

И именно так оно и смотрится в распрях менделистов и дарвинистов первых двух десятилетий нашего века. И если бы эту дилемму не возвело на щит невежество лысенковцев в ту пору, когда ее пора бы уже похоронить, она осталась бы отдельным эпизодом на определенном этапе развития биологии.

И что это так и никак иначе, может подтвердить убедительный опыт, поставленный стечением жизненных обстоятельств опять-таки над нашими ленинградцами, точнее, над их предшественниками — у Инге «наследственное» отсутствие боязни перед пресловутой темой. Ибо так случилось, что Юрий Александрович Филипченко — один из главных идеологов советской генетики, человек, до конца убежденный в перспективности именно этого пути в науке, завещал ленинградскую кафедру в 1930 году в некотором роде своему противнику по научным взглядам А. П. Владимирскому, и именно под руководством А. П. Владимирского, ученого редкой объективности, вырос один из лидеров следующего поколения генетиков Михаил Ефимович Лобашев, да и не он один. Лобашев не стал ламаркистом, он стал генетиком и продолжал развивать идеи Филипченко. Но на всю жизнь у него остался непредвзятый интерес к этой проблеме — связи, казалось бы, вещей несвязанных — к проблеме, которую в то время генетика еще никак не объясняла. И вот этот интерес перековался в дело уже в третьем кафедральном поколении. История эта — прекрасная иллюстрация и того, как даже взаимоисключающие взгляды могут питать друг друга, если к ним подходить непредвзято, и того, что все становится на свои места, если недостаток знания понимается именно как недостаток знания.


11

Усидеть в седле! — вот главное для жизни. Помните? Не погибнуть. Не исчезнуть.

Есть в биологии проклятые вопросы; один из самых таких проклятых — как объяснить неукротимую, неодолимую, бьющую через край активность жизни.

Перед наукой всегда — так или иначе — стоит удивительный, поражающий воображение феномен приспособительной активности жизни. Пусть даже обычно и неосознаваемый в текучке лабораторных буден, в бдениях курилок, сквозь чинный уклад академических собраний, над наукой все равно — всегда и везде — тяготеет требовательность категорического императива: феномен жизни должен быть объяснен.

На ум здесь вновь приходит оценка свойств стабильности и изменчивости. Свойства-близнецы — так они были названы прежде. Идущие рука об руку…

Нет! Начинающие открываться нам тайны механизмов изменчивости показывают совершенно иное. Возникающая ныне картина скорее напоминает гонки за лидером, когда, стремительно накручивая круг за кругом, велосипедист сжимается в комок и несется вперед в том узком пространстве рассеченного, отброшенного в стороны воздуха, какое остается позади мотоциклиста.

Вот так же — подобно мотоциклисту — в миллионолетней гонке эволюции лидирует изменчивость. А стабильность — выступает ведомым. Ведь только то, что сперва предложено изменчивостью и признано отбором, — только то и обладает шансами закрепиться в наследственности и попасть под охрану стабильности.

И сквозь таинственное мерцание молекулярных процессов все яснее обрисовываются черты главного действующего лица в пьесе, разыгрывающейся на подмостках приспособительной активности жизни, — неоднозначности матричных процессов. Той самой неоднозначности, которая генерируется самими генетическими системами, служит естественным результатом их деятельности. А потом, в свою очередь, на следующем этапе развития событий становится источником активно вырабатываемой изменчивости.

В новом образе генетических систем естественность возникновения и закономерность действия неоднозначности — видная особенность.

Она лишний раз свидетельствует, что изменчивость — не состояние, как думало большинство биологов лет тридцать — сорок назад и как считают поныне те, кто по выражению Майра, «все еще продолжает битву прошлого поколения».

Не состояние — процесс. Процесс непрерывный и нескончаемый. Бесконечная гонка на треке жизни, в которой главный и единственный приз — сама жизнь.

Придется здесь вернуться к парадоксу, о котором у нас уже шла речь: совершенство жизни, совершенство ее тварей растет из несовершенства — как же иначе поименовать неоднозначность?

Широкий допуск, колебания, поливариантность — как ни назови, все равно любые слова — лишь синонимы несовершенства. И вот оно-то и становится главной пружиной, движущей жизнь вперед по путям эволюции.

Несовершенство, порождая материал для игры «демона» Дарвина, дает старт движению. А затем накладывается на движение, сообщая ему все новые и новые импульсы стремления вперед — к существованию, к совершенству. То есть к тому, чтобы усидеть в седле!

Гармония — из хаоса. Совершенство из несовершенства.

«Нечаянные радости духа», как говаривал еще Гегель.

Веками лучшие умы человечества дискутировали о том, какие особенности составляют сущность жизни, на каких своеобычных основаниях они зиждятся. И самые проницательные из естествоиспытателей относили выяснение жгуче волнующих вопросов в грядущее — в ту пору, когда доступными для исследования и обдумывания станут интимные процессы жизни. И вот теперь мы видим, что эта прозорливая осторожность была вполне оправданной: нужно точное знание, чтобы и умом и воображением постигнуть неординарность жизни, нетривиальность ее склада.

Матричные процессы — как просто! Да, но зато — как эффективно! И как единообразны механизмы, их обеспечивающие. Вот и еще один из парадоксов жизни: на выставке индивидуумов, на параде видов жизнь максимально разнообразна. И правильно, потому что, действуя именно через виды, она открывает для себя возможность завоевать всю планету, просочиться в каждую экологическую нишу, обрести подлинную «всюдность». Но у людей, заинтересованно размышляющих над странностями и обыденностями живой материи, возникает впечатление, что и за фасадом этого парадного разнообразия скрывается, уходит в клеточную и молекулярную даль все та же непохожесть, индивидуальность решений. Словом, опять-таки возникает ощущение — как это было и в случае с гармонией — что источником и фундаментом видимого разнообразия служит разнообразие скрытое. И опять-таки, как и тогда, это впечатление — ошибочно. Природа, по-видимому, крайне экономна и в образе жизни своих генетических систем стремится возможно шире и с максимальным эффектом использовать однажды найденные и многократно опробованные, обкатанные, отработанные решения.

«В научном творчестве есть своя технология, которая чрезвычайно сложна и разнообразна, но я полагаю, что эта технология во многом зависит от той точки зрения, с которой подходит исследователь к представлению о природе. Одна точка зрения такова, что природа устроена чрезвычайно сложно, она гипнотизирует ученого, вызывая известную пассивность. Другая — противоположная — точка зрения состоит в том, что строение природы гораздо проще, однообразнее, чем мы о ней думаем, и лишь наше недостаточное знание ею создает впечатление о ее разнообразии. Быть может, дальнейшее накопление знаний приведет к утверждению этой точки зрения, но об этом говорить пока преждевременно», — писал Лобашев. Не так уж и преждевременно — можно сказать лишь десять лет спустя.

Впрочем, здесь следовало сделать оговорку — и для того, чтобы рельефнее осмыслить современные движения мысли в молекулярной генетике, и на случай возможных возражений со стороны тех, «кто все еще продолжает битву прошлого поколения».

Оговорка, и в самом деле, необходимая. Сказанное чуть раньше не стоит воспринимать в том духе, что на молекулярно-генетическом уровне все облечено в одинаковую униформу и выстроено в одинаковые каре. Нет, смысл сказанного в другом. В генах, в той области, где дело касается содержания наследственных задатков, жизнь охотно допускает любое разнообразие, лишь бы оно шло на пользу, хотя не преминет, как нам известно, использовать при случае и готовые решения. Так, глобины, служащие молекулярным транспортом кислорода из легких во все ткани организма, почти одинаковы у самых различных видов живых существ: человека, свиньи, кита.

Но это — то, что касается содержания наследственности. А в том, что касается механизмов, которые определяют формирование этого наследственного содержания и его использования клеткой, — вот тут именно природа и стремится использовать типовые, но зато надежные, испытанные решения.

А чтобы из типового набора типовых решений получить требуемую для разнообразия жизни неординарность, природа прибегает к различным способам действия.


12

«…Мне не пришлось непосредственно работать под руководством крупных исследователей. Когда я избрал кафедру на первом курсе, то профессор Юрий Александрович Филипченко скончался. А заведование принял на себя профессор А. П. Владимирский, который сам получил очень хорошую зоологическую школу у профессоров Шимкевича и Шевякова, но генетической школы у него не было. Однако ученики Ю. А. Филипченко и А. П. Владимирский соблюдали традиции своих школ. Поэтому я на себе испытал влияние нескольких научных школ и сильно ощущал отсутствие одной научной школы. Правда, я благодарен своим учителям за то, что от них я воспринял разные стили и направления исследований, различные методы работы, так сказать „всего попробовал“. И это наложило отпечаток на мою деятельность. В своем творчестве я наблюдаю разбросанность, незаконченность в исследованиях тех проблем, которые меня интересовали. Я думаю, что каждому молодому научному работнику совершенно необходима научная творческая школа. Без школы и научного воспитания очень трудно последовательно и логически изучать избранную проблему. Тем более трудно быть не привязанному к какому-то творческому коллективу», — писал Михаил Ефимович в своей книге.

Коллектив кафедры генетики ЛГУ организовывался, по крайней мере, дважды за ее историю, совсем недолгую, в сущности, историю. И два замечательных биолога сыграли при этом чрезвычайную роль — Юрий Александрович Филипченко и Михаил Ефимович Лобашев. Основатель первой в стране кафедры генетики, автор первых учебников по генетике, редактор первого генетического журнала и тот, под чьим руководством кафедра сложилась в современный научный коллектив, автор учебника генетики, созданного им, когда страна больше всего нуждалась в переосмыслении достижений мировой науки, основатель издания «Исследования по генетике» и редактор его до последних дней жизни.

Это люди очень разные. Разные по своей судьбе, по воспитанию и образованию, по-разному пришедшие в науку, в университет. Но оба они возглавляли ленинградскую университетскую генетику в наиболее сложные и ответственные периоды ее истории.

Их роднит беззаветная преданность науке, умение находить выход из самых сложных ситуаций, и широта таланта в редком сочетании с предприимчивостью. Их отличали некий общий стиль — работы и отношения к ней. И стиль научного мышления. И тяга к неожиданностям.

Об удивительной широте интересов Ю. А. Филипченко говорит хотя бы тот факт, что в ряду других своих многочисленных дел он вывел новый сорт пшеницы. Возможно, это был самый первый сорт, и уж во всяком случае — один из первых, полученных со знанием основ наследственности: «по науке». Назвал Юрий Александрович свой сорт «Петергофкой».

Замечательный советский генетик умер рано, в сорок восемь лет, простудившись во время весеннего сева на опытном поле в Петергофе. (Гроб его провожал на кладбище весь биологический Ленинград, и перед процессией торжественно плыл венок из колосьев коллекционных пшениц, собранных со всего света.)

Петергоф никак не сопоставляется в сознании с пшеницей. Какая пшеница под Ленинградом! Но и сам Юрий Александрович — мыслитель, теоретик, зоолог — наконец (!), плохо представляется в роли селекционера пшениц. Столь же неожиданным человеком в разнообразии своих увлечений был и Лобашев.

Несходство же в биографиях лишь подчеркивает эти параллели. Они пришли к одним и тем же целям — сын агронома, то есть биолог почти наследственный, последовательно прошедший все ступени обучения, необходимые для будущего исследователя, и беспризорник, превратившийся в научного работника за десять лет.

Впрочем, судьба Лобашева столь уникальна, что его жизненные перипетии послужили Вениамину Каверину при создании образа Сани Григорьева в романе «Два капитана». Об этом свидетельствуют близкие к Лобашеву люди. Но они свидетельствуют и другое, для нашего рассказа весьма более значительное: Лобашев на всю свою жизнь сохранил благодарность русской университетской интеллигенции, в среде которой вырос как исследователь и как человек и которой стремился подражать.

Мальчик, родившийся в семье волжского грузчика, до семи лет оставался немым. В двенадцать лет, в разгар гражданской войны, потерял родителей. Попал в детский дом. Бежал. Бродяжничал. Путешествовал под вагонами. Три года мыканья. Нашел наконец стоящих людей — прижился в Ташкенте, в Трудовой школе-коммуне имени Либкнехта. В двадцать один год, получив обширное по тем временам образование в объеме девяти классов, владея попутно квалификацией столяра третьей руки, приезжает в Ленинград. Год — рабочий судостроительного, ныне Адмиралтейского завода. В двадцать два года — студент-биолог. Через три года — исследователь. Не просто по административному статусу: по сути дела. Еще молодой, но уже примеченный великими мира тогдашней генетики — Г. Меллером и К. Бриджесом, которых в свое время отличил и благословил в науку ставший уже в те годы почти легендарным Томас Гент Морган, глава школы, создавшей хромосомную теорию наследственности. Уже начаты эксперименты по изменению наследственности у дрозофилы, морской свинки генетиков. Из экспериментов этих вырастет через ряд лет кандидатская диссертация, оппонировать на которой захотят такие светила, как Г. Меллер, Г. Карпеченко, Э. Бауэр.

Судьба Лобашева — замечательный пример того, что человека формирует и среда. Конечно, не только она — согласно лозунгу, который, как мы помним, висит в петергофской лаборатории, — но и она тоже. А средой, в которой проходило формирование личности будущего генетического лидера, оказались среди прочих «компонентов» эти самые стены на петергофской окраине, вкупе со стенами на Университетской набережной.

Есть несколько толкований понятия — научная школа. Говорят о школе Павлова, школе Насонова, школе Ландау. Чаще всего школа — это группа единомышленников, продолжающая и завершающая дело своего основоположника. Но говорят и о школах другого рода: школа Тимофеева-Ресовского, например, чьи ученики вовсе не обязательно занимались милой сердцу учителя радиологией или популяционной генетикой и принадлежали к совершенно различным биологическим профессиям. В таком случае, речь уже идет скорее о характере мышления вообще и об общем стиле подхода к науке, чем о каких-нибудь конкретных взглядах на конкретный предмет. Ленинградская школа генетики — понятие еще более широкое. А потому вряд ли можно что-либо из него извлечь, сопоставляя или противопоставляя эту группу каким бы то ни было другим группировкам в науке. Гораздо плодотворнее тут окажутся исторические экскурсы. Но и они сами по себе мало скажут. Юрий Александрович Филипченко имел много учеников, хотя прямое дело его на кафедре продолжали главным образом не они. Так уж сложилось. Михаил Ефимович Лобашев, напротив, насадив поросль молодых в своих лабораториях и спешно вырастив эту поросль, позаботился о смене. Бессменным, как мы видели, оказался общий круг интересов ленинградцев. И все же более всего остального индивидуальность этой генетической школы охраняют ветшающие университетские стены, в которых родилась и продолжала развиваться русская наука в целом.

Три поколения ленинградских генетиков дышали одним и тем же воздухом — сырым воздухом Ленинграда, пыльным воздухом коридоров Двенадцати коллегий, свежим воздухом Аптекарского огорода и специфическим воздухом Зоологического музея и, наконец, воздухом знаменитой 133-й аудитории биофака, где, как вспоминают старожилы факультета, происходили все сколько-нибудь заметные биологические перипетии. Эта аудитория помнит Мечникова, Насонова, Заварзина, Филипченко, Шмальгаузена и Берга, Карпеченко, молодого Раппопорта и Лобашева. В ней, правда, не читали лекции Кольцов и Вавилов. Но ведь дело — снова стоит повторить — не в противопоставлении и не в сопоставлении. Тот сгусток интеллектуальной энергии, которой постоянно насыщены стены Ленинградского университета, та среда, в которой растится всякое новое поколение его ученых, и придает здешним питомцам определенный облик, словно наделяет фирменной маркой — выращены в стенах ЛГУ. И в этот облик, как составные элементы, входит и культура мышления, и культура сдержанного выражения мыслей, и незаемность гипотез, и бережное отношение к традициям, даже чисто внешним, и ироничность, и закрытость, и нелюбовь к рекламе и многое, многое другое.

II

А. Городницкий Сколько миль до Атлантиды?

(Из дневника экспедиции)

Никто не знает флага той страны.

Александр Кушнер
1. Шаг в глубину

Поздним июльским вечером, борясь с сильным «прижимным» ветром, разогнавшим крутую волну, наше судно покинуло Цемесскую бухту и взяло курс на Варну. Главное, как говорит наш старший механик, отпихнуть ногой берег. И он прав: прежние земные заботы позади, начинается новая жизнь.

Если спускаться из моей каюты по главному трапу, ведущему во внутренние помещения судна, то сразу увидишь на переборке три яркие акварели с изображениями старинных судов. Корабли эти, разные с виду, носят одно и то же имя «Витязь». Так издавна по традиции называли в России научно-исследовательские суда. Вот трехмачтовый корвет, как бы возникший из рассказов Станюковича. Построенный в семидесятые годы прошлого века, он был когда-то новинкой техники. Именно на нем Миклухо-Маклай достиг островов Океании.

Неподалеку второй «Витязь», тоже парусно-паровой, но уже более совершенный, спущенный на воду в 1886 году. Он стоит на рейде в каком-то порту одного из юго-восточных морей, — рядом китайская джонка с ярко-красными косыми парусами. Это судно тоже прожило долгую и славную жизнь. Знаменитый русский флотоводец и ученый-океанолог адмирал Макаров совершил на нем кругосветное путешествие. Открытий на втором «Витязе» сделано немало. Недаром это имя выгравировано на доске Музея океанологии в Монако в списке самых знаменитых в истории научных судов.

А вот и третий «Витязь» — уже из наших дней. Тяжелые штормовые волны обрушиваются на его палубу, над гребнем пенной волны с криком несется альбатрос. Небо в тучах. Зарываясь носом в кипящую темную воду, корабль упорно идет своим курсом. Более тридцати лет проплавал третий «Витязь» после второй мировой войны — 65 океанских рейсов под вымпелом Академии наук СССР. На морских картах — подводная гора имени «Витязя», разлом имени «Витязя», самая глубокая впадина в океане в Марианском желобе глубиной свыше одиннадцати тысяч метров. Этот «Витязь» бросал якорь в бухтах островов Океании и Антарктиды, у берегов Южной Америки и в таинственном «Бермудском треугольнике», он был настоящим плавучим институтом. До сих пор помню то чувство ученической робости, с которым в 1966 году во Владивостоке я впервые ступил на палубу прославленного судна. Каким современным и недоступно-роскошным (красное дерево, зеркала) показался он мне, плававшему в те годы на прокопченном угольном паровичке «Охотск»!

Но корабли, особенно построенные в двадцатом веке, быстро старятся. Их расшатывают удары волн, разъедает беспощадная коррозия. Гниет и сгорает без огня дерево. Устает металл. Корабли уходят на пенсию. Третий «Витязь» тоже встал на вечный прикол в Калининградском порту. Сначала собирались создать на его базе мемориальный музей советской океанологии и даже отбуксировать его для этого в московские Химки. Но потом как-то забыли. Прошло уже несколько лет. Заслуженное судно так и ржавеет, всеми позабытое, у пустынного причала, заваленного железным хламом. Видеть его здесь грустно и обидно. Выведенное славянской вязью имя еле просматривается на некрашеном и проржавевшем борту.

Наш «Витязь» — четвертый по счету, изображен на последней акварели. Построен он на Гданьской верфи в Польской Народной Республике в 1981 году. Со стороны его облик кажется странным: нет обтекаемых, наклоненных назад контуров рубки и мачт, как на «Академике Курчатове» или «Дмитрии Менделееве», нет поджарой и грациозной кормы. Судно похоже скорее на утюг: короткий нос, скошенная корма со «слипом», как у рыболовных траулеров, раздвоенная труба. «Современный дизайн», как мне объяснили. Зато мореходные качества у него отличные — он устойчив в любую штормовую погоду, снабжен дополнительными винтами, позволяющими перемещаться вбок (так называемый «активный руль»). Новый «Витязь» может работать даже в зимнем штормовом океане, что другим современным судам не под силу. Поэтому ему и достаются самые трудные рейсы. На борту более тридцати лабораторий, современная электронно-счетная машина, спутниковая навигация, самое совершенное оборудование, включая лебедки с гидравлическим приводом. Но главное не в этом: четвертый «Витязь» — судно нового поколения, первый в советском научном флоте корабль, оборудованный для ведения не только надводных, но и подводных исследований — орбитальная станция на орбите гидрокосмоса. Вся кормовая часть судна занята уникальным оборудованием, позволяющим человеку опуститься на морское дно. В специальном эллинге спрятан обитаемый подводный аппарат «Аргус» — маленькая подводная лодка, рассчитанная на трех человек. Здесь же размещен водолазный гипербарический комплекс с барокамерой и своеобразным подводным лифтом — водолазным колоколом.

Мы живем на планете Земля и наивно полагаем себя ее хозяевами, однако более двух третей земной поверхности покрыты водой и для нас недоступны. Можно, конечно, исследовать дно с поверхности воды, опуская туда разного рода приборы и тралы, что и делается много лет, но возможности таких исследований невелики. Представьте себе, что геолог, вместо того чтобы ходить с молотком и компасом по земле, вынужден лететь на высоте около 5 километров (примерная глубина океанского ложа), а Земля скрыта под облаками (с поверхности воды океанского дна не видно). И вот в такой обстановке нужно изучить геологическое строение огромного хребта и прежде всего отобрать образцы горных пород. Для этого используется нехитрое оборудование, которое морские геологи называют драгой. Драга — большое стальное ведро без дна. Верхние края у него зазубрены, а к нижним приделана стальная сетка, так называемая «юбка», для сбора образцов. Ведро это на мощном стальном тросе с помощью лебедки опускают на дно и волокут, пока оно не зацепится за какой-нибудь скальный выступ, а дальше — «Тянут-потянут — вытянуть не могут». Чаще всего после мучительных дерганий трос лопается — и драга остается на дне или срывается со скалы и приходит наверх пустая. Только в редких случаях этим методом — «забрось на авось» — удается выудить на поверхность случайные образцы. А определить, оторваны они от коренных пород или упали откуда-то сверху, например, с растаявшего айсберга, и вовсе нельзя. Даже если мы и поднимем вслепую несколько образцов с отдельных гор подводного хребта, разве этого достаточно, чтобы получить исчерпывающие сведения о его геологическом строении?

У биологов дело обстоит еще хуже. Вспомним, как рыбачил старик в пушкинской сказке:

В первый раз он закинул невод,—
Пришел невод с травой морскою.
Второй раз он закинул невод,—
Пришел невод с одною тиной…

А золотая рыбка ему попалась только на третий раз, и можно считать, что старику крупно повезло. Ведь морские биологи уже долгие годы именно так и работают в океане, только вот невод и на третий, и на пятнадцатый раз может принести одну тину или морскую траву, а вместо злой старухи результаты их находок будет принимать суровый ученый совет.

Что же касается археологов, то им приходится совсем плохо — с поверхности моря ничего не увидишь и ничего путного не найдешь. Разве только то, что совсем недавно упало. Дно морей и океанов непрерывно засыпается илисто-глинистыми осадками — от нескольких миллиметров до двух-трех сантиметров в год. За десятки и сотни лет они бесследно хоронят под собой не только древние амфоры или обломки боевых трирем, но и целые города. Когда не так давно поднимали английский крейсер, затонувший в Баренцевом море во время второй мировой войны с грузом золота на борту, то он оказался погребенным под осадками, которые доставили много хлопот водолазам даже на сравнительно небольшой глубине. Как же обнаружить то, что затонуло не 40, а несколько тысяч лет назад?

Для того чтобы изучить геологию дна океана, найти залежи новых полезных ископаемых, обнаружить неведомую жизнь подводных глубин, недостаточно исследовать океан с поверхности — надо самим опуститься в таинственную пучину. Достаточно сказать, что первые же погружения биологов Института океанологии им. П. П. Ширшова Академии наук СССР на обитаемом подводном аппарате «Пайсис» позволили обнаружить целый ряд новых видов обитателей океанского дна и сделать неожиданные выводы о соотношениях численности различных видов, населяющих океан.

Все это хорошо. Но как попасть на дно? Помню, несколько лет назад руководитель отдела подводных исследований нашего института профессор Ястребов, чествуя одного из ученых-подводников, заявил: «Сейчас во всем мире можно насчитать не более ста человек, которые сумели побывать на дне океана». (Случившийся рядом Фазиль Искандер мрачно добавил: «Не считая утопленников».) Действительно, дно океана, вроде бы такое близкое от нас, оказалось менее доступным, чем космос, — это не преувеличение.

Доставить человека на поверхность Луны, как считают специалисты, легче, чем на дно океана на глубину пять километров, а выйти в открытый космос реальнее, чем в открытую воду. Проще создать крупную научную лабораторию на орбите, чем на глубине в несколько тысяч метров.

Первыми такими лабораториями стали подводные обитаемые аппараты, маленькие подводные лодки с прочным корпусом, способные опускаться на глубину в сотни и даже тысячи метров. Аппараты эти с небольшой скоростью перемещаются в толще воды, зависают на любом уровне в режиме полной тишины, ложатся на грунт. Находящиеся в них люди могут вблизи наблюдать интересующие их объекты, отбирать образцы и пробы, проводить фото- и киносъемку.

Такой подводный обитаемый аппарат есть и на борту «Витязя». Создан он в Южном отделении Института океанологии в Геленджике. Назвали его «Аргусом» в честь мифического стоглазого существа. У нашего «Аргуса» тоже много глаз — это три иллюминатора в обитаемом отсеке, откуда можно вести наблюдение вверх и вниз, и выведенные на борт объективы фотокамер. Экипаж «Аргуса» состоит из трех человек: первый и второй пилот сидят наверху в креслах, перед ними верхний иллюминатор, а пилот-наблюдатель лежит внизу, удобно устроившись на тюфяке, и ведет наблюдение через нижние иллюминаторы. Собственный опыт позволяет сказать мне, что под водой вести геологические наблюдения гораздо приятнее, чем на суше. Не надо карабкаться, рискуя сорваться, по горным кручам, — тебя доставят со всеми удобствами на любую, даже самую отвесную, скалу — ведь «Аргус» может зависнуть в любой точке, приобретя нейтральную плавучесть (у пилотов это называется «в нуле»). Не нужно, примостившись где-нибудь на камне, да еще под дождем, или отмахиваясь от комаров, торопливо записывать в пикетажку результаты наблюдений. Лежишь себе здесь на тюфяке и, глядя в иллюминатор, «наговариваешь» то, что видишь, на магнитофон, а под рукой — тумблеры прожекторов и спусковой крючок фотокамеры. Кроме глаз у нашего «Аргуса» есть и механическая рука — стальной манипулятор, которым можно взять с морского дна образцы растений и фауны, или камни. В обитаемом отсеке поддерживается нормальное давление. Запас кислорода дает возможность экипажу находиться под водой до 48 часов, а подводные движители — винты — позволяют аппарату перемещаться под водой со скоростью около двух узлов (две мили в час).

В нашем рейсе подводное судно обслуживает его постоянный экипаж: командир Виталий Булыга, инженеры Леонид Воронов и Сергей Холмов — молодые, спокойные, немногословные, фанатично влюбленные в свой «Аргус» и далеко не безопасные погружения. Круглые сутки возятся они в эллинге, где стоит аппарат, отлаживая его сложные механизмы и системы жизнеобеспечения. У них, как и у саперов, нет вариантов для ошибок. Характеры у ребят разные: Виталий — человек решительный, увлекающийся, иногда резковатый, Леонид — более мягкий, улыбчивый и спокойный, Сережа Холмов — задумчивый, немногословный и скромный, пишет стихи и песни, хотя показывать их по застенчивости не любит. Нервы у ребят стальные. Я никогда не слышал, чтобы они раздражались и ссорились даже в самой критической ситуации.

Вспоминается драматический случай: несколько лет назад во время одного из погружений неподалеку от Геленджика «Аргус» «ухитрился» проползти под толстый кабель, проложенный по дну и накрепко застрять там. Аппарат так «ловко» заклинило между рубкой и сигнальным буйком, что ни работа винтами, ни даже аварийный сброс балласта для срочного всплытия не помогли. На этот случай есть у «Аргуса» аварийный буек на длинном и тонком тросе, который должен выстреливаться на поверхность. На нем лампочка-мигалка и радиомаяк. Однако по нелепой случайности еще на суше буек закрепили наглухо, «чтобы зря не выстреливался». Оставалось одно — лежать на грунте и ждать помощи сверху. Экипаж прекрасно понимал, что найти «Аргус», да еще и освободить его от кабеля, будет нелегко. На берегу все были подняты по тревоге. Надо было спешить — 48 часов — срок небольшой. А на морском дне царило полное спокойствие, никакой паники и уныния. Чтобы продержаться, нужно было экономить кислород. Известно, что минимум кислорода человек расходует во сне, поэтому спали все время, оставляя вахтенного для связи. Сережа Холмов, например, проснувшись однажды, когда положение на вторые сутки стало почти критическим, спросил: «Нас еще не нашли? Ну ладно, тогда я еще посплю».

Виталия Булыгу я только один раз видел в разъяренном состоянии: когда во время сильной качки «Аргус» ударился при подъеме о борт судна, отчего прогнулся и вышел из строя винт вертикального движителя. Наверное, если бы Виталий вывихнул собственную руку или ногу, то реагировал бы на это менее болезненно.

Кстати сказать, «Витязь» специально оборудован для спуска подводного обитаемого аппарата на воду. Для этого на корме есть специальная П-рама и уже упомянутый «слип», и труба у него раздвоена не для красоты, а чтобы вахтенный с мостика видел, что происходит на корме, и мог отдавать нужные команды. Экипаж «Аргуса» может занимать свои места прямо на борту судна в эллинге. После этого «потолок» эллинга автоматически раздвигается, и сам «Аргус» на гидравлической платформе подается вверх на кормовую палубу. Здесь его цепляют тросом и с помощью П-рамы осторожно опускают в воду. Затем водолазы обеспечения отцепляют трос, и тогда «Аргус» готов к погружению. Связь с ним поддерживается по подводному телефону. А смена экипажа на воде проводится с помощью мотобота и резиновой надувной лодки.

И все-таки подводный обитаемый аппарат человека на дне полностью заменить не может. Например, механической рукой никак не оторвешь образец породы от сплошной скалы. Мы много раз пытались это сделать, но ничего не вышло. А вот если опустить на дно водолаза, да еще с кувалдой, тогда, конечно, выйдет. Да и обзор из иллюминатора сравнительно невелик, а водолаз повернул голову — и все увидел. Вот и получается, что человек все равно должен выходить в открытую воду.

Сделать же это совсем не просто: в океанских глубинах подстерегает страшный враг — высокое давление. Уже на глубине 40–50 метров входящий в состав воздуха азот вступает в реакцию с клетками головного мозга, вызывая отравление, ведущее к параличу и гибели. Поэтому при погружениях азот надо заменять гелием. С другой стороны, если водолаза с большой глубины быстро поднимать на поверхность, начинается чрезвычайно опасное для организма закипание крови — «кессонная болезнь». Для борьбы с этим грозным врагом и служит специальный водолазный гипербарический комплекс — сердце нового «Витязя». Он состоит из двух частей — судовой гипербарической системы и водолазного колокола. Основа системы — барокамера, настоящий дом, занимающий большую часть кормового отсека. Если через толстые стекла иллюминатора заглянуть внутрь, то увидишь жилые «комнаты» для акванавтов. Здесь ставятся ответственные, полные риска и напряжения, эксперименты по имитации условий высокого давления и последующего постепенного снижения его до «выхода на поверхность». В камеру, где находятся акванавты-испытатели, подается смесь кислорода и гелия, соотношения между которыми при разных давлениях рассчитываются на специальной ЭВМ. После достижения заданной «глубины» давление медленно и последовательно снижается. Живущие в камере акванавты находятся от нас на расстоянии вытянутой руки, и все-таки они — в другом мире. Вынужденные долгие дни проводить в барокамере в условиях полной изоляции, чтобы снова вернуться «на поверхность», они ближе всего к космонавтам, совершающим многодневный орбитальный полет.

Смесь гелия с кислородом сильно меняет условия артикуляции языка и губ. Поэтому разговаривать в барокамере нельзя, — приходится объясняться записками. В Южном отделении Института океанологии в Геленджике по инициативе члена-корреспондента Академии наук А. С. Монина создан наземный гипербарический комплекс. В нем работает большой коллектив инженеров, врачей-физиологов, акванавтов. Недавно там впервые в нашей стране был успешно завершен эксперимент — создание условий давления, соответствующих погружению человека на 400 метров. Сейчас на борту «Витязя» главные его участники во главе с заведующим лабораторией подводных исследований Олегом Николаевичем Скалацким.

Что касается судового гипербарического комплекса, то в него входит также водолазный колокол. Это своего рода подводный лифт. Он герметично стыкуется с барокамерой. Опускающиеся на дно акванавты занимают в нем места прямо на борту, и внутри колокола устанавливается то же давление, что и на глубине, куда они должны спуститься. После этого колокол автоматически подается на верхнюю кормовую палубу и на специальном кабеле-тросе, с помощью все той же П-рамы, опускается в воду. Экипаж колокола состоит из трех человек. Два из них работают на грунте, а третий поддерживает связь с судном и следит за системами жизнеобеспечения. Закончив работу, акванавты возвращаются в колокол, который герметизируется и поднимается на борт, где снова стыкуется с барокамерой. После этого акванавты переходят в барокамеру для декомпрессии.

Новый «Витязь» снабжен также подводными роботами. Это буксируемая система «Звук», с помощью которой можно вести телевизионное наблюдение и фотографирование дна с близкого расстояния и даже брать образцы грунта. Прибавим к этому стандартные методы исследования океанского дна: аппаратуру для непрерывных измерений интенсивности магнитного поля, приборы для определения величины теплового потока, стальные геологические трубы и черпаки для отбора донных осадков, эхолоты для определения глубины дна и многое другое.

Новый «Витязь» молод, и молод его капитан — Николай Вадимович Апехтин, хотя морской опыт у него солидный. Мы познакомились в 1974 году, в Тихом океане, на борту «Дмитрия Менделеева», когда его капитанская карьера только начиналась. В джинсах и модной цветной рубашке он тогда показался мне совсем мальчишкой.

За двадцать четыре года плаваний в океане на разных судах — от старого парусника «Крузенштерна» до нового «Витязя» — мне довелось встречаться со многими капитанами. А что ни капитан — то характер, и от этого характера во многом зависит успех экспедиции. Я помню капитанов старого поколения, с лицами, выдубленными ветрами и солеными брызгами от долгого стояния на открытом мостике, и с голосами, осипшими от громких команд, усиленных для лучшего понимания крутыми морскими оборотами. Тех волновали главным образом безопасность судна и его внешний вид. На науку иногда смотрели как на досадную помеху «флотскому порядку». Николай Апехтин — капитан нового поколения, скромный, образованный, любит стихи, штурман по призванию, и морского волка, «обветренного как скалы», не изображает. Зато в результатах исследований заинтересован всегда не меньше, чем сами ученые. Я его видел в разной, иногда очень сложной обстановке, например, во время урагана в юго-восточной части Тихого океана, когда огромные волны ломали надстройки и угол крена достиг критического. Спокойствие и чувство юмора ему не изменили и тогда.

Руководит экспедицией профессор Вячеслав Семенович Ястребов, ныне директор Института океанологии, один из ведущих ученых в области техники подводных исследований. Это он во главе группы таких же энтузиастов на берегу Голубой бухты в Геленджике, под открытым небом, часто без нужных средств, своими руками конструировал когда-то первые подводные аппараты. Сейчас там уже построены специальные эллинги, ангары, корпус «Кролик» для гипербарического комплекса. Подводный робот «Звук», аппарат «Аргус» — это детища Ястребова. И коллектив подводников подбирал тоже он. Начинали с небольшой бухты, и вот вышли в океан.

Путь «Витязя» лежит сейчас в Тирренское море, а затем за Геркулесовы Столбы в Северную Атлантику. Цель наших исследований — подводные горы, древние вулканы, возникшие когда-то на дне морей и океанов. Широкое распространение на океанском дне вулканических гор — одна из замечательных особенностей его геологического строения. Только в Тихом океане их обнаружено уже более пяти тысяч, около двух тысяч — в Атлантическом и Индийском. Эти горы либо образуют цепи и вулканические хребты, либо причудливо рассеяны по дну.

Многие из этих вулканов были прежде островами, а затем опустились под воду. Когда и как они образовались? Какая неведомая сила заставила их погрузиться в пучину? Это — вопросы из числа главных проблем науки о строении и геологическом развитии дна морей и океанов, а значит, и всей планеты.

Современные плавучие буровые установки могут пробурить твердое дно океана всего лишь на десятки метров. А подводные вулканы — это природные буровые, дающие возможность судить о составе глубинного вещества в недрах Земли, под ее жесткой оболочкой — литосферой. Отсюда вместе с расплавленной магмой выносится большое количество рудных компонентов, формирующих на океанском дне полезные ископаемые. И это еще не все. В последние годы появились гипотезы, связывающие с подводными вулканами само возникновение жизни на нашей планете.

До недавнего времени изучать подводные горы можно было только с океанской поверхности. И хотя за последние годы морские геологи получили на вооружение самую совершенную аппаратуру, включая подводное фото- и телевидение, им необходимо самим опуститься на дно, чтобы на склонах тамошних гор, как на суше, своими глазами увидеть и своими руками ощупать породы, зарисовать их, отобрать образцы, нужные для анализа.

Для нынешней подводной техники именно вершины этих гор — наиболее доступный объект изучения. Ведь они находятся сравнительно неглубоко — всего десятки и сотни метров от поверхности воды, и вполне доступны не только для обитаемых аппаратов, но и для водолазов.


…Пройдя через взбаламученное штормами Черное море, наше судно зашло в Варну — там расположен Институт океанологии Академии наук Болгарии. Советские ученые оказали большую помощь в его организации и работе — многие болгарские специалисты учились у нас. Им в свое время был передан «Черномор» — одна из первых подводных лабораторий, на базе которой проводились опыты по долговременному пребыванию человека под водой. (Теперь «Черномор» на почетном месте в морском музее.) Отряд болгарских океанологов участвовал в первом рейсе нового «Витязя». Вместе с нами болгарские акванавты осваивали водолазный колокол и набортную гипербарическую систему и участвовали в рекордном тогда погружении на глубину 150 метров у берегов Кипра. Они будут работать с нами и в этом рейсе.


2. По следам исчезнувшего океана

Миновав Босфор и Дарданеллы, «Витязь» направился к берегам Италии в Тирренское море, к первому району наших работ. Дно этого моря усеяно многочисленными подводными горами, большинство из которых были когда-то вулканами. Их образование и развитие, как считают ученые, тесно связано с геологической историей Средиземноморья. А вот само Средиземное море, а кроме того, и Черное и Каспийское, не что иное, как остатки исчезнувшего когда-то огромного древнего океана Тетис.

Помню, как в нетопленой ленинградской «мужской» школе военной поры учительница приносила в наш серый утренний класс празднично-нарядный глобус, где на голубом фоне океанов ярко выделялись знакомые желто-зеленые контуры материков. Как мечтали мы, тогдашние полуголодные мальчишки, побывать у мыса Горн, в пампасах Южной Америки, в густо-зеленой долине Амазонки, на песке пронзительно-желтой пустыни Сахары! Какими незыблемыми и нерушимыми казались эти огромные континенты, на поверхности которых шли войны, горели города, прерывались недолгие человеческие жизни! Так именно нас и учили в школе: материки во все времена располагались на поверхности Земли точно так же, как и сейчас. Действительно, незыблемость расположения огромных континентов представлялась совершенно очевидной — ведь земные породы столь тверды, а массы материков громадны, что кажется: нет таких сил, которые могли бы сдвинуть их с места. Именно так и думали геологи в начале нашего века. Никому даже в голову не приходило усомниться в этой очевидной аксиоме, тем более что господствовавшая в то время контракционная теория объясняла образование гор остыванием Земли и сокращением ее радиуса. Но ведь в Англии, кстати, до сих пор существует общество сторонников плоской Земли, и собирающиеся на его заседаниях ученые джентльмены делают глубоко научные доклады, убедительно опровергая результаты давних плаваний Магеллана и современных полетов орбитальных космических станций.

Человеческое сознание консервативно. Трудно представить себе картину мироздания, резко отличную от усвоенной с детства. Вспомним, как встревожились физики и философы, когда незыблемая масса вдруг стала «исчезать», после появления эйнштейновской теории относительности! Примерно то же самое происходит и сегодня. Одна из наиболее «спокойных» областей науки — геология вдруг превратилась в арену поистине революционных событий, и привело к этому изучение океанского дна.

Судьба научных открытий различна. В результате математических расчетов и физического эксперимента привычная картина может измениться почти мгновенно. Однако когда речь заходит о природе, повседневно окружающей человека, и о новом, непривычном для большинства толковании фактов, казалось бы, очевидных, дело обстоит гораздо сложнее.

Пионером и основоположником новой идеи об устройстве и развитии нашей планеты был выдающийся немецкий ученый и естествоиспытатель Альфред Вегенер. Метеоролог по профессии, он прожил недолгую и героическую жизнь, безвременно оборвавшуюся во время экспедиции в Гренландию. Но и смерть его не была напрасной: он первым проник в недоступные прежде центральные районы Гренландии и положил начало их освоению. Он был одним из пионеров в области метеорологических наблюдений в верхних слоях атмосферы. Однако главной научной идеей Альфреда Вегенера, обеспечившей ему бессмертие, стала гипотеза дрейфа континентов.

Еще в 1912 году он обратил внимание на то, что очертания континентов, окружающих Атлантический океан, если их мысленно соединить, складываются как рисунки на детских кубиках. Казалось бы, просто — взгляните на глобус и убедитесь сами. Но эта простая идея «складывания материков» вызвала настоящую бурю. Сейчас говорят о том, что дрейф континентов предполагали и раньше, и даже знаменитый Фрэнсис Бэкон писал о нем еще в 1620 году. Однако только Альфред Вегенер сформулировал эту гипотезу, сразу ставшую предметом ожесточенной дискуссии.

Согласно гипотезе Вегенера, континенты по обе стороны Атлантического океана, Северная и Южная Америка с одной стороны и Африка и Европа — с другой, когда-то были единым материком, который потом раскололся, а его части разошлись, образовав Атлантический океан. Вегенер первым предположил, что все материки около 300 млн. лет назад были объединены в один гигантский суперматерик — Пангею, окруженную одним Палеотихим океаном. Потом континенты разошлись, образовав современные океаны. Несмотря на то, что эта гипотеза даже ее автору сначала показалась фантастической, он смело взялся за разработку. Для этого Вегенеру пришлось изучить области наук, далекие от его специальности — геологию, палеонтологию, палеоклиматологию. Эту упорную работу он продолжал и в длительных экспедициях в Гренландию, которые уносили много сил и времени, и несмотря на первую мировую войну, где был тяжело ранен. Наконец в 1915 году Вегенер опубликовал свой главный труд «Происхождение материков и океанов», а в 1924 году совместно с метеорологом В. Кеппеном выпустил книгу «Климаты геологического прошлого». Этими революционными трудами, выдержавшими много переизданий, он обосновал идею дрейфа континентов и дал необратимый толчок наукам о твердой Земле, намного опередив своих ученых современников. Гипотеза Вегенера бросила дерзкий вызов всей классической геологии. Камнем преткновения был вопрос: если материки движутся, то за счет каких сил? Вот этого Вегенер объяснить не смог, и теория начала рушиться. Тягчайший удар ей нанес знаменитый английский геофизик Г. Джеффрис. Он показал, что нет силы, способной двигать континенты по твердой мантии, слою, подстилающему земную кору, и назвал дрейф континентов «физически нереальным».

К началу тридцатых годов теория Вегенера, родившаяся в 1912 году, была похоронена, ненадолго пережив своего автора.

Окончательно ли? Новые драматические события, воскресившие эту идею, развернулись на рубеже пятидесятых и шестидесятых годов нашего века. Толчок дало изучение магнетизма горных пород — стало известно, что большинство из них, особенно те, которые образовались при застывании магмы, обладают сильной намагниченностью. Когда порода застывает, образующиеся в ней магнитные минералы ориентируются на юг или на север. Значит, определив географические координаты изучаемой породы и направление вектора намагниченности, можно узнать, где находился магнитный полюс Земли в то время, когда порода застывала. Если поверхность Земли всегда была неподвижна, то положения древних магнитных полюсов для пород разного возраста должны полностью совпадать с современным. А если нет?

Много лет посвятил этой проблеме ленинградский геофизик профессор Алексей Никитович Храмов. Год за годом он и его немногочисленные помощники отбирали ориентированные образцы в разных областях нашей огромной страны, на Русской платформе, на Сибирской платформе. В лаборатории эти образцы распиливали и подвергали нагреванию и обработке переменными магнитными полями, чтобы выделить ту самую первичную намагниченность, по которой определяется древний магнитный полюс.

Невысокий, с тихим голосом и мягкой улыбкой, Храмов внешне мало походил на ниспровергателя основ. Однако именно его исследования показали: древние магнитные полюса (при сегодняшнем расположении континентов!) не совпадают с современными, а вот если континенты соединить так, чтобы получилась вегенеровская Пангея, то они совпадут для возраста около 300 млн. лет. Такие же результаты получили и зарубежные палеомагнитологи Мак-Элхинни, Ирвинг и Ранкорн. Поэтому именно магнитологи стали первыми последователями преданной забвению теории Вегенера.

Но подлинное возрождение теории континентального дрейфа наступило с началом изучения океанского дна, уже в середине шестидесятых годов. Именно тогда в океанских глубинах открыли Срединные хребты, обрамляющие гигантские «рифтовые» трещины. По этим трещинам из земных недр, как установлено при глубоководных исследованиях, постоянно поступают новые порции расплавленной магмы, «раздвигающие» океанское дно.

В 1979 году в Красном море геофизики Института океанологии АН СССР во главе с А. С. Мониным с борта подводного обитаемого аппарата «Пайсис» на глубинах более 1500 метров прямо наблюдали и фотографировали раскрытие трещин в океанском дне, которое сопровождалось извержениями базальтовых расплавов и соляных растворов.

Одновременно появились новые свидетельства дрейфа материков: специфическая картина магнитных аномалий над срединно-океанскими хребтами и глубоководными котловинами и результаты бурения океанского дна. Современная геофизика дала возможность объяснить, какие силы сталкивают с места гигантские материковые массивы. Согласно новым физическим моделям, разработанным, в частности, А. С. Мониным и О. Г. Сорохтиным, в глубинах нашей планеты возникают восходящие и нисходящие течения мантийного вещества, они-то и преобразуются у поверхности Земли в горизонтальное движение материков.

Так старая гипотеза превратилась в новую убедительную теорию, получившую название тектоники литосферных плит. Согласно ее основным положениям, верхняя жесткая оболочка Земли — литосфера, подстилаемая снизу частично расплавленным веществом «астеносферы», состоит из отдельных плит, которые могут перемещаться по астеносфере на большие расстояния — в десятки тысяч километров. Там, где конвективные течения в недрах нашей планеты идут наверх, плиты расходятся (как, например, в Атлантике), возникают рифтовые зоны и срединно-океанские хребты. Происходит раскрытие океана, и континенты, Африка и Европа с одной стороны, Северная и Южная Америка с другой, отодвигаются друг от друга. Там, где конвективные течения идут вниз — например, вдоль Курильских островов и побережья Камчатки, — плиты, наоборот, сближаются, сталкиваются, пододвигаются одна под другую.

Когда два материка сходятся вместе, то разделяющий их океан «закрывается», а сами континенты, сталкиваясь своими краями, образуют в пограничной зоне высокие горы, такие, как Альпы или Гималаи. С этими процессами связано образование полезных ископаемых, прежде всего, нефти и газа.


…Вернемся к океану Тетис. Несколько лет назад доктор геолого-минералогических наук Лев Павлович Зоненшайн и я составили серию карт-реконструкций расположения континентов и океанов за время существования явной жизни на поверхности нашей планеты, то есть от 570 млн. лет до наших дней. Получилось несколько «древних глобусов» с интервалами 100 млн. лет. По этим реконструкциям около 200 млн. лет назад, в юрскую эпоху, между северными континентами — Европой, Азией и южными — Африкой, Индией и Австралией располагался огромный океан Тетис, соединявший Палеотихий океан с начинавшим раскрываться Атлантическим. После раскола огромного суперконтинента Гондвана и движения южных континентов на север, Тетис стал уменьшаться в размерах и «захлопываться». На его северном краю в результате сближения Африки и Евразии возник гигантский пояс островных дуг с огнедышащими вулканами, протянувшийся от Юго-Восточной Европы до Гималаев и давший богатейшие месторождения золота, олова, вольфрама, полиметаллов. За последние 60 млн. лет, в кайнозойскую эру, океан Тесис почти полностью закрылся и Африка неотвратимо надвинулась на Европу, сминая ее южную часть. Так образовались Альпы. Этот натиск Африканской плиты продолжается и в наши дни. Частые землетрясения сотрясают шов между Африкой и Европой. Время от времени возобновляются извержения вулканов в Италии. Только узкая полоска Тетиса осталась незакрытой — это Средиземное и Черное моря. Незаживший шов, граница между Африканской и Евразиатской плитами, протягивается и к западу от Гибралтарского пролива, уже в Атлантике, до самых Азорских островов. Здесь она проходит по Азоро-Гибралтарской зоне трещин.

В 1982 году, в первом рейсе «Витязя», мы детально исследовали дно в восточной части Средиземноморья у берегов Кипра, где на поверхность выходят остатки древней океанской коры — офиолиты. Теперь предстояло изучить подводные горы в Тирренском море и в Атлантике и связь их эволюции с закрытием древнего океана.

…В яркий солнечный день «Витязь» медленно идет через Мессинский пролив. На воде сильная рябь не только из-за ветра, здесь сходятся два течения, образуя завихрения и круговороты. Слева высвечиваются желто-зеленые склоны Сицилии. Справа грозно торчит из моря огромный вулкан-остров Стромболи. Не здесь ли Одиссей проплыл когда-то между «Сициллой и Харибдой»? Ведь для маленьких, плохо управляемых весельно-парусных древнегреческих судов именно этот скалистый пролив с его сильными течениями, резкой сменой шквалистых ветров и угрозой внезапного вулканического извержения был поистине роковым. Теперь, в век дизель-электроходов, радиомаяков, штормовых предупреждений и спутниковой навигации, страхи вроде бы позади. На зеленом склоне спящего вулкана, у самого его подножия, доверчиво приютился живописный белый городок. Маленький пассажирский пароход, отчаянно дымя, спешит к берегу, пересекая пролив. Почему люди так упорно живут рядом с вулканами? Ведь покой и сон их обманчивы. Никто не может предсказать, когда снова пробудятся эти исполины.

Я вспоминаю городок Сен-Пьер, на далеком острове Мартиника, куда наше судно «Дмитрий Менделеев» зашло несколько лет назад, — цветущее райское место у подножия спящего вулкана Мон-Пеле.

В начале нашего века этот вулкан неожиданно проснулся и в течение нескольких часов сжег весь город с его обитателями — 18 000 человек погибло. Катастрофа произошла так молниеносно, что стоявшие на рейде корабли сгорели, не успев выбрать якоря.

Несколько лет назад на острове Кунашир, где расположен грозный вулкан с обманчиво ласковым именем Тятя, местные жители поведали мне весьма поучительную историю, довольно точно отображающую возможности научного предсказания вулканических извержений. У них в Южно-Курильске выступал как-то один из известнейших наших вулканологов, профессор, доктор наук, автор многих книг о вулканах. Он рассказывал о признаках, по которым можно опознать угрозу близкого извержения. Лекция прошла с большим успехом. После лекции заинтересованные слушатели спросили у профессора, когда, по данным науки, можно ожидать извержения вулкана Тятя. Вопрос, сами понимаете, не праздный: вулкан — вот он, из окна виден. Лектор успокоил собравшихся, обстоятельно разъяснив, что следующего извержения вулкана следует ожидать не ранее, чем через сто лет. Все довольные разошлись по домам, а на следующее утро неожиданно началось сильное извержение Тяти, и в первых рядах бегущих видели уважаемого профессора.

Как же предсказать столь внезапные катастрофы? Для этого необходимо изучить, как связана вулканическая деятельность с движением плит.

27 июля судно встало к пирсу в небольшом итальянском городе Чивита-Веккья — аванпорте Рима. Огромные морские паромы «Леонардо да Винчи», «Палермо» и другие, вмещающие сотни автомашин с туристами, идут отсюда на остров Сардиния и в другие места Средиземноморья. Июль — время летних отпусков, и порт буквально забит автомобилями, до отказа заполненными многодетными и шумными семьями. Длинные автомобильные очереди выстраиваются к причалам уже с утра. А вот и цыганский табор. Только вместо традиционных коней, телег и пестрых шатров на их «вооружении» вполне современные и комфортабельные фургоны «фиат».

На судно приехали итальянские участники экспедиции: доктор Карло Савелли, ученый-петрограф из Геологического института в Болонье, автор известных работ по геологии Тирренского моря и Апеннинского полуострова, и Марчелло Грелини, представитель концерна, занимающегося поисками полезных ископаемых. Вместе с ними — еще несколько специалистов. Решается вопрос — какую гору выбрать для подводных исследований. Тирренское море хоть и невелико, но по сложности своего геологического строения не уступит любому океану. Большая группа гор расположена в центральной и южной его частях, — это подводные вулканы, напоминающие океанские. Один из них несколько лет назад был открыт советскими учеными на судне «Академик Вавилов». Он так и назван на всех картах «Гора Вавилова».

Другая группа гор протягивается цепочкой в северо-западной части моря вдоль побережья Корсики и Сардинии. Сюда входит и подводная гора Верчелли, и, как это ни странно, о составе пород, слагающих гору Верчелли, ни у нас, ни у наших итальянских коллег никаких сведений нет. Что это — вулкан или гряда, отделившаяся от острова Сардиния? Вершина горы находится на небольшой глубине, доступной для подводного аппарата и для водолазов. Решено поэтому начать с нее.

После совещания гости совершают экскурсию по нашему судну, подробно, с большим интересом знакомятся с гипербарической системой и подводным обитаемым аппаратом. Еще бы! Ведь такого оборудования у них пока нет. Потом итальянцы приглашают нас на берег, где становятся хозяевами. Они ведут нас обедать в маленькую тратторию неподалеку от старинных выщербленных временем ворот порта. Традиционное сардинское меню — мидии, королевские креветки, кальмары, острый пахучий сыр. Все это так щедро посыпано перцем, что нужен огнетушитель.

В часы послеобеденной сиесты город вымирает. Только к вечеру, когда спадает жара, набережная заполняется молодежью. Юноши и девушки, одетые с весьма продуманной небрежностью (в моде стиль «фама»), медленно разъезжают на мотороллерах взад и вперед, курят, пьют и целуются, решительно ни на кого не обращая внимания. Рядом с портом — развалины римской крепости. Неподалеку от нее — средневековый форт, когда-то надежно охранявший вход в гавань. Над неопрятным каменистым городским пляжем неподвижно изогнулись редкие пинии.

Поздним вечером «Витязь» выходит из гавани. Навстречу один за другим бесшумно скользят океанские паромы. В неподвижном зеркале Тирренского моря медленно плавится огромное солнце. Берем курс на него, туда, где в конце этой пылающей багряной дорожки скрывается под водой гора Верчелли.

К вечеру следующего дня вышли в район горы по эхолоту, нашли ее вершину на глубине 30 метров и поставили на ней буй. Не теряя времени понапрасну, сразу же ночью начали детальную геомагнитную съемку и промер, однако уже под утро выяснилось, что стараемся мы зря — буй снесло. Пришлось все начинать сначала.

Пока идет съемка, геоморфологи срочно строят детальную карту рельефа дна, чтобы наметить место погружения подводного аппарата. Командир подводников инструктирует научных наблюдателей, которые будут участвовать в погружении. Тема инструктажа — техника безопасности, и он сразу предупреждает: при любой аварийной ситуации первейшая задача наблюдателя лежать тихо, не давать умных советов и не мешать пилотам работать. А главное, не хвататься ни за какие ручки и тумблеры. Затем притихшим новичкам показывают, как надо обращаться с противогазом в случае, если возникнет пожар.

Итальянцы внимательно слушают перевод наставлений, и лица их полны серьезности.

Назавтра — первый день погружений. Все как будто готово. Выбраны места спуска. «Аргус», сверкая свежей бело-алой краской, стоит на кормовой палубе. На рубке надпись «Академия наук СССР». Экипаж занят последними приготовлениями. На воду спускается мотобот с резиновой лодкой для пересадки экипажа и группой обеспечения, в которую входят наши водолазы. К «Аргусу» прикрепляют трос и осторожно опускают его за корму. Виталий Булыга прыгает из лодки на скользкую яйцеобразную обшивку аппарата и ловко «отдает» крюк с тросом. Теперь «Аргус» полностью автономен. Все три пилота один за другим скрываются в люке. Первое погружение — пробное, техническое. Второе — уже рабочее. Я стою в рубке «Витязя» рядом с вахтенным штурманом, и мне хорошо слышны переговоры по «подводному телефону»: «„Витязь“, я — „Аргус“. Проверку систем закончил. Люк задраен. Прошу разрешить погружение». Капитан отвечает: «„Аргус“, я — „Витязь“. Слышу вас хорошо. Погружение разрешаю». Яркое сверкающее на солнце белое яйцо с красным поплавком аварийного буйка начинает тускнеть, медленно уходя в воду. Вот уже только краешек рубки торчит из воды. Вот и он скрылся, как будто не было никакого аппарата. Только в динамике звучит голос Виталия: «„Витязь“, я — „Аргус“. Глубина 30 метров, продолжаю погружение».

Дальше, однако, слушать некогда, следующее погружение — мое. Захожу в каюту к начальнику экспедиции. Он вручает мне кальку-схему с намеченным маршрутом и дает последние наставления: надо погрузиться на склоне горы и двигаться снизу вверх к ее вершине, осматривая, описывая и фотографируя скальные выходы пород. Необходимо наметить место работы для водолазов и, если удастся, взять образцы пород. Не успели закончить разговор, как за иллюминатором уже застучал мотор приближающегося мотобота. Я хватаю кальку с картой и выскакиваю из-за стола. Мой собеседник недовольно морщится: «Да что ты ее схватил, как сторублевку? Не спеши, не все еще обговорили».

Дальнейший мой маршрут лежит на камбуз. Здесь мне вручают бачок с дымящимися котлетами: обед для экипажа — он состоится на дне Тирренского моря. Надо еще успеть переодеться, точнее — раздеться, так как в аппарате жарко. Наконец я прибываю в «ландспорт» — специальное помещение на борту недалеко от кормы, откуда обычно высаживают в шлюпки. Мотобот, взревев двигателем, резко стартует от борта «Витязя» и, оставляя за собой пенный след, несется по длинным и плоским волнам туда, где сверкает на зеленом фоне яркая красная точка, рубка уже всплывшего «Аргуса».

Люк открыт, пилот, высунувшись из рубки, машет нам рукой. Подходить к «Аргусу» вплотную нельзя — волна может навалить мотобот на аппарат и повредить его хрупкие системы. Поэтому за борт выгружается резиновая надувная лодка. Несколько ударов короткого деревянного весла — и мы возле «Аргуса». Смена экипажа: пилот ловко прыгает в лодку, а я, ухватившись за край рубки, пытаюсь перебраться на «Аргус». Это не просто: босые ноги скользят по мокрой покатой обшивке корпуса. Наконец, завершив пересадку, передаю в люк вещи и втискиваюсь в него сам, попадая таким образом в обитаемый отсек. Встаю ногой на кресло и, стараясь не задевать острые углы, проскальзываю в самый низ, на дно отсека, где перед нижним иллюминатором лежит тюфяк. Это мое рабочее место. Ложусь на правый бок и осматриваюсь. Прямо надо мной торчат босые ноги Булыги и Холмова. Выше, за толстым стеклом иллюминатора, в желтизне дробящихся волн ослепительно вспыхивают солнечные лучи. На уровне глаз — два нижних иллюминатора, за которыми качается ярко-бирюзовая вода с серебряными пузырьками. Правое плечо упирается в пульт с рядом тумблеров — ими включают забортные прожекторы и другие электрические приборы. Под правым локтем микрофон магнитофона, рядом на резиновом шланге спусковой крючок подводной фотокамеры. Стоит нажать на него, и включается ослепительная фотовспышка. Слева, недалеко от тюфяка — два аварийных противогаза.

Люк задраен. Холмов включает микрофон подводного телефона: «„Витязь“, я — „Аргус“. Прошу разрешить погружение». Тотчас ответ: «„Аргус“, я — „Витязь“. Погружение разрешаю». Солнечный свет в иллюминаторе начинает гаснуть. Аппарат поскрипывает. Капли соленой воды из-под люка падают мне на спину. Вплотную приникаю к стеклу. Мелкие пузыри воздуха стремительно проносятся кверху. Рядом с ними медленно перемещаются вверх большие белые хлопья, похожие на снег. Помню, во время моего первого погружения в Тихом океане я спросил у командира аппарата: «Саша, почему они всплывают?» — и тот усмехнулся: «Это планктон. Не он всплывает, а мы погружаемся».

В отсеке снова звучит голос Холмова: «„Витязь“, я — „Аргус“. Глубина сорок метров. Продолжаю погружение». Снова две холодные капли обжигают разгоряченную спину.


…В 78-м году специальных судов-носителей подводных аппаратов еще не было, и «Пайсис» опускался прямо с борта «Дмитрия Менделеева». Мне с большим трудом удалось попасть в число научных наблюдателей. А подводные пилоты Александр Подражанский, Анатолий Сагалевич и Владимир Кузин относились к нам, новичкам, покровительственно и несколько насмешливо. Еще бы! У них за плечами были многочисленные погружения и на Байкале, и у берегов Канады. Об этом писали все газеты. Они были настоящими героями, подводными «волками», а мы — робкими «чечако», «салагами». Тогда погружения на «Пайсисах» в океане только начинались. Аппараты, не имевшие специальных помещений на судах, стояли просто на верхней палубе, что не улучшало их состояния. Иногда поэтому возникали отказы разных систем.

Инструктируя нас, пилоты строго предупреждали, что в обязанности подводного наблюдателя входит прежде всего слежение за неполадками в электросети (короткое замыкание может привести к пожару — так уже погиб один американский экипаж), в герметичности обитаемого отсека (водяная тревога), и в системе очистки отсека от углекислого газа. Обо всех нарушениях надо срочно докладывать командиру. Мы должны также научиться управлять аппаратом, чтобы «в случае, если два других члена экипажа выйдут из строя, обеспечить его всплытие».

Инструктируя меня, Саша Подражанский сказал: «Ну, это-то вряд ли понадобится. — И улыбнулся: — Ну что, нагнал на тебя страху? Пойдем, кофе выпьем».

«Во время первого погружения, — говорят пилоты, — от наблюдателя проку мало — он обалдевает». Могу подтвердить — они правы. Я как-то спросил одного из наших солидных ученых, первый раз в жизни участвовавшего в погружении, о его впечатлениях. «Понимаешь, — ответил он мне, — когда задраили люк и аппарат стал погружаться, и все вокруг как-то странно заскрипело и закачалось, я подумал: „Господи, и зачем я сюда залез, чего мне в жизни не хватало?“»

Во время моего первого погружения на «Пайсисе» в Тихом океане на атолле Хермит я старался ни в коем случае не показывать своего волнения и в то же время внимательно следить за всем, что грозит аварийной ситуацией. Помнится, мы уже легли на грунт на склоне океанского вулкана на глубине 400 метров, и я только начал, забыв про все, увлеченно диктовать на магнитофон первые наблюдения, как вдруг мне на спину что-то капнуло. Поднял голову — и в лицо брызнула вода. Вглядевшись, я, несмотря на жару, похолодел: от крышки люка в верхней части отсека медленно змеились струйки.

«Саша, вода», — окликнул я командира, как мне казалось, спокойным (но, как выяснилось, сдавленным) голосом. «Не бери в голову», — ответил он, не оборачиваясь и не отрывая рук от рычагов управления. Оказалось, что при погружении подводный аппарат попадает из теплых верхних слоев океанской воды в нижние — холодные. Из-за охлаждения на его стенах образуется конденсированная вода. Новичков об этом не всегда предупреждают (то ли — по забывчивости, то ли — чтобы испытать их «на прочность»).


…«Аргус» покачнулся и заскрипел. Голос пилота вернул меня в сегодняшний день: «„Витязь“, я — „Аргус“. Легли на грунт. Глубина 211 метров. Начали работать». Я щелкаю тумблером, включаю забортные прожектора. Перед иллюминатором в желтом рассеянном свете луча виден пологий склон, покрытый белым песком, на котором лежат мелкие обломки раковин и кораллов. Судя по карте и компасу, мы находимся сейчас на северном склоне горы Верчелли. Булыга включает винт вертикального движителя. Аппарат, оторвавшись от дна, зависает на расстоянии около метра от него. Пилоты переговариваются: «Перехожу в плюс» (значит, всплываем), или: «Перехожу в минус» — погружаемся, или: «Сидим в нуле». Вот сейчас мы «в нуле» — висим неподвижно в воде. Такая маневренность дает «Аргусу» возможность вплотную приближаться к интересующим нас подводным объектам и долго наблюдать их.

Ложимся по компасу на курс 140°, туда, где предположительно должна быть вершина горы, и медленно начинаем двигаться. Скорость небольшая — около полутора узлов. Прямо по маршруту, полузарывшись в песок, лежит какая-то большая рыба, похожая на морского окуня, она не обращает на нас внимания. Слева и справа в луче прожектора вспыхивают редкие кустики водорослей, удивительно похожие на перья. Этими подводными перьями буквально усеяно все дно. Песчаный склон — пологий, и трудно определить, где низ, а где верх. Кажется, все же глубина понемногу уменьшается. Аппарат входит в огромный косяк ставриды. Рыбы обтекают нас сверху, сверкая в лучах светильников серебряными боками, — будто монеты сыплются из рога изобилия в немом кино. Следом за первым косяком идет второй. Я пытаюсь его сфотографировать. От яркой вспышки косяк взмывает и растворяется в сумерках. Мы продолжаем ползти вверх по песчаному склону, покрытому водорослями, напоминающими уже не перья, а веера.

Здесь перед нами неожиданно возникает целое семейство огромных лангустов. Какие красавцы! Медленно проплываем над ними. Они шевелят длинными усами и неохотно пятятся. Впереди на песке еще один гигант длиной не меньше 70 сантиметров. Виталий делает маневр и пытается ухватить его манипулятором. При виде надвигающегося аппарата, который должен ему казаться великаном, лангуст нисколько не пугается, наоборот, — становится в боевую позицию, угрожающе задрав передние клешни. Только в последний момент, когда стальная кисть почти смыкается, он неожиданно делает стремительный рывок и ускользает от нас. Поднимаемся по склону. То тут, то там встречаются рыбы, полузарывшиеся в песок, и какие-то непонятные воронки. Такие воронки в песчаном грунте я встречал в разных местах — и в Тихом океане, и на подводных склонах острова Кипр. Что это такое? Никто не знает. Биологи кивают на геологов, геологи — на биологов. Здесь же на грунте отчетливо видны похожие на палочки белые черви вроде карандашей. Они то лежат неподвижно, то перемещаются рывком, цепляясь за песок носом, как крючком. Большая черная голотурия проплывает под нами. Огромный краб тащится вверх по склону, держа в задних поднятых клешнях зеленый лист водорослей. Попав в луч прожектора, он, не выпуская свою находку, принимает оборонительную позу, но, видя, что ему не угрожают, продолжает свой путь.

Большой скат пересекает наш курс, плавно обтекая поверхность дна. Его плавники-крылья медленно и мерно вздымаются, как у планирующего альбатроса.

На глубине 148 метров перед аппаратом возникает отвесная скала, сложенная коренными породами. Наконец-то! «Аргус» подходит к подножию и начинает медленно всплывать вдоль нее. Внизу видны глыбы, засыпанные песком и заросшие водорослями. Какие это породы? Поди разбери через стекло! Скала темно-серого цвета. Обрыв крутой — почти вертикальный, разбит глубокими трещинами, засыпанными белым песком. В стенах каверны и ниши, словно настоящие пещеры. Похоже, что скала разрушалась не под водой, а на поверхности моря. Все наши многочисленные попытки оторвать образец оказываются безуспешными — «механическая рука» скользит по скалам, заросшим органикой. Аппарат кружится на месте, тыкаясь в выступы, Виталий сдержанно бранится, но все старания напрасны — без кувалды здесь не обойтись. Мы оставляем свои попытки и всплываем выше. За первой скальной грядой обнаруживается вторая, такая же темно-серая. Ее очертания похожи на изображения скал на древних иконах. Выше второй гряды — третья, с карнизами, напоминающими террасы. Наверное, здесь гуляли когда-то волны прибоя. Отсюда до самой вершины горы склон как ковром покрыт густой растительностью, губками, мягкими кораллами и водорослями, а над всем этим торчат острые скальные щетки. В глазах рябит от ярко-зеленых сочных и больших листьев ламинарий и каких-то красных водорослей, напоминающих альпийские маки.

Так, всплывая от скалы к скале, мы медленно поднимаемся к самой вершине. Пешком такой маршрут не сделать никаким альпинистам. С вершины, расположенной на глубине 56–60 метров и прорезанной глубокими ущельями с осыпями, которые держатся на «честном слове», хорошо видны крутые склоны, уходящие вниз.

«„Аргус“, я — „Витязь“, — неожиданно громко раздается в отсеке. — Время вашего погружения вышло. Сообщите готовность к всплытию». Мне показалось, что с начала спуска прошло минут сорок — оказывается, около четырех часов. С неохотой вырубаю магнитофон. На глубине 60 метров отрываемся от грунта и начинаем всплытие. В иллюминаторах светает. Хлопья планктона на этот раз движутся вниз, как будто падает снег. Еще несколько минут — и пронзительно-алый солнечный свет вспыхивает в верхнем иллюминаторе. Аппарат начинает резко раскачиваться на волнах. «„Аргус“, я — „Витязь“, — оглушительно звучит в ушах. — Вижу вас, иду к вам». Люк открыт, и я с наслаждением, словно после многочасовой финской бани, плюхаюсь в соленую морскую воду на пути к резиновой лодке.


При последующих погружениях, в которых приняли участие и итальянские ученые, были обследованы и сфотографированы со всех сторон склоны горы, составлена ее детальная геолого-геоморфологическая карта. Наши геотермики впервые измерили с «Аргуса» тепловой поток через морское дно. Обычно он измеряется с борта судна специальным прибором — погружным термоградиентометром, но измерения эти, по существу, проводятся вслепую, ведь никогда не знаешь, куда именно воткнулся (и воткнулся ли вообще) зонд прибора. Так что надежность таких измерений невелика. А из подводного аппарата все видно, и прицельно можно выбрать место для зонда, облюбовав подходящий «карман» с осадками, и запустить туда «механическую руку». Именно на горе Верчелли были сделаны первые успешные измерения теплового потока с подводного аппарата. Тепловой поток оказался низким. Еще одно доказательство невулканического происхождения горы? Ведь построенная только что магнитная карта показала, что аномалии магнитного поля над горой Верчелли невелики, а над базальтовыми вулканами они обычно большие. Теперь слово за водолазами.

Место для погружения колокола выбрали неподалеку от вершины на одной из скальных гряд. На этом месте «Аргус» установил специальный буй, на глубине 83 метра. Капитан с ювелирной точностью поставил «Витязь» на два якоря в точке погружения. Три водолаза — Анатолий Юрчик, Владимир Тутубалин и болгарин Николай Дуков, надев снаряжение, заняли свои места в колоколе, который медленно вывели за борт и погрузили в воду. На глубине 73 метра, в 10 метрах от скальных выходов, аппарат остановился. Анатолий Юрчик вышел на платформу колокола, осмотрел участок сверху и затем осторожно спустился на дно. Второй водолаз внимательно следил за шлангами, позволяющими отойти от колокола на 30–40 метров. Третий остался в колоколе для телефонной связи с судном.

Образцы обычно откалывают кувалдой и ломом, ибо — как говорят водолазы: «Против лома нет приема». Более совершенных средств пока не изобретено. Анатолий, осмотрев скалу, очистил участок от наростов ракушек и водорослей, а потом с помощью ломика и кувалды отбил большой образец, пометив на нем стрелкой направление на север. Освещение на этой небольшой глубине было хорошее, да и течение здесь невелико — не более пол-узла. Взяв два образца, водолаз благополучно вернулся в колокол. Уже на борту «Витязя», сидя в барокамере, во время декомпрессии, Анатолий сделал подробную зарисовку скалы и отметил на ней точки отбора. Так впервые человек отобрал ориентированные образцы коренных пород с морского дна.

Попав к геологам, образцы сразу же стали предметом всестороннего изучения. Часть их была передана итальянским коллегам, в Болонский институт для петрохимического анализа и определения возраста. Но уже на борту стало ясно, что скалы на вершине горы из гранита. Значит, гора Верчелли вовсе не вулкан, а часть гранитного массива. Это хорошо подтверждалось тем, что магнитная съемка над горой не обнаружила аномалии: ведь граниты — не магниты.

Уже значительно позже, после возвращения в Москву, я показал эти образцы ведущему советскому специалисту по геологии Средиземного моря — Ивану Сергеевичу Чумакову. Оказалось, что точно такие же розовые граниты выходят на острове Гигла в Тирренском море и на островах Эльба и Монтекристо, там даже сувениры из них делают и продают туристам. Это сравнительно молодые породы. Дно северной части Тирренского моря не более 7 млн. лет назад было сушей, которая только потом ушла под воду, и связано это с поздним этапом закрытия Тетиса.

А закончив работы на горе Верчелли, мы с нашими итальянскими друзьями еще два дня проработали на подводном вулкане Вавилова в центре Тирренского моря. Глубины здесь для наших подводных средств великоваты. Пришлось ограничиться отбором проб с поверхности моря и подводным фотографированием. Эта гора когда-то была вулканом, и, видимо, совсем недавно. Недаром измерения теплового потока показывают, что под ней сравнительно неглубоко залегает расплавленная лава. Да и аномалия магнитного поля над горой Вавилова большая, ведь вулканические базальты — самые магнитные из всех пород морского дна. Южная часть Тирренского моря оказалась еще не зажившим кусочком океана, на котором и возникают молодые вулканы, такие, как Вавилов.


3. Возрождение легенды

Поздним вечером «Витязь», покинув мерцающую разноцветными огнями Чивита-Веккью, взял курс на Гибралтар — на Геркулесовы Столбы, как называли его когда-то греки, — места, овеянные мифами и преданиями. Здесь в Атлантике, в зоне огромных разломов, тянущихся от Гибралтара до Азорских островов, проходит граница между двумя гигантскими литосферными плитами, Африканской и Евразиатской. К восточной части этой зоны приурочена подковообразная цепь древних подводных вулканов. Она так и называется «Хосшу», что по-русски значит «Подкова». Самые крупные из этих гор — Ампер с глубиной вершины 67 метров и Жозефин — около 150 метров. Они вполне достижимы не только для нашего «Аргуса», но и для водолазного колокола. Эти горы интересны еще и потому, что, возвышаясь неподалеку друг от друга, они расположены на разных плитах. Гора Ампер находится на Африканской литосферной плите, а ее соседка уже на Евразиатской. Детальное изучение границы между плитами может пролить свет на то, как движутся плиты в области их соприкосновения и как связано с этим образование и развитие древних вулканов. Вопрос не простой. Чтобы решить его, мало опуститься на дно и взять образцы. Необходимо исследовать глубинное строение литосферных плит вблизи их границы. Поэтому второе наше судно «Рифт» сейчас направляется туда же. На его борту установлена аппаратура для глубинных сейсмических исследований. Упругие волны, созданные пневмопушкой, распространяются в воде и в толще пород океанского дна. Отражаясь от слоев с разной плотностью, они снова приходят к поверхности и регистрируются специальными сейсмоприемниками, которые буксируются за судном в длинной пластиковой кишке, именуемой «косой». Одновременно с борта «Рифта» проводятся измерения магнитного и гравитационного полей. Все эти данные должны помочь геологам понять главное — как устроено дно океана в этом районе, смяты ли осадки, разбита ли кора трещинами, куда движется литосферная плита.

Обязанности между судами в рейсе четко распределены: «Рифт» ведет региональную геофизическую съемку для изучения глубинного строения океанской коры, а «Витязь» производит геофизическую съемку в зоне подводных гор, чтобы обеспечить работу «Аргуса» и водолазного колокола и все дальнейшие подводные геологические изыскания. Все результаты обрабатывает бортовая ЭВМ «Витязя». Она рисует геофизические графики, сейсмические разрезы и даже карты рельефа дна, и на стенке моей каюты уже красуется свежая карта горы Верчелли.

Что же касается подводной горы Ампер, то интерес к ней — не только геологический. С этой горой связано возрождение одной из древнейших тайн — легенды об Атлантиде, но прежде вернемся на десяток лет назад.

Все началось с фотографии. В 1973 году с борта научно-исследовательского судна МГУ «Академик Петровский» сотрудником Института океанологии им. П. П. Ширшова АН СССР В. И. Маракуевым была сделана серия подводных снимков вершины горы Ампер. На некоторых из них под слоем светлого песка ясно просматривались вертикальные гряды, похожие на стены древнего города. Ко всеобщему удивлению, эти гряды располагались под прямым углом друг к другу, а ведь известно, что природа не любит прямых углов. Не следы ли это легендарной Атлантиды, спор о которой идет вот уже около двух тысячелетий? Снимки попали в журналы. Страницы испанских, голландских, французских и английских газет запестрели захватывающими названиями: «Русские нашли Атлантиду», «Новое открытие древней тайны». Писатель Глеб Голубев написал темпераментный рассказ о поисках Атлантиды на горе Ампер. Отважные французские акванавты в этом рассказе, «поверив русским», опускаются на вершину горы в обитаемом подводном аппарате, но терпят бедствие, — их аппарат запутывается в электрических кабелях, проложенных здесь жадными до сенсаций телекомпаниями…

Так в очередной раз ожила древняя легенда — об Атлантиде в Атлантическом океане.

Чем дальше люди проникают в океан, тем больше убеждаются в том, что даже у самых невероятных мифов и легенд были когда-то вполне реальные основания. Оказывается, гигантские морские драконы, описанные в сказках многих народов мира, некогда существовали в действительности. Одного из таких огромных змеев несколько лет назад выловило японское рыболовное судно в Тихом океане. К сожалению, капитан, более всего озабоченный уловом рыбы, приказал выбросить «дракона» за борт, и бесценная находка пропала для науки. Неоднократно происходил на Земле «всемирный потоп». Ужасная Сцилла, губившая мореходов, не что иное, как остров Сицилия. Есть основания считать, что воспетый Пушкиным легендарный остров Буян — это Кипр. Здесь действительно правил в средние века герцог Гвидо — князь Гвидон, и отношения с «царем Салтаном» (турецким Султаном) у него были довольно сложные.

Разные легенды связаны с океаном. Одни возникли в глубокой древности и давно развеялись, другие порождены нашим веком, как захватывающий миф о зловещем «Бермудском треугольнике», который до сих пор будоражит воображение доверчивых читателей. Но долго ли он проживет?

И только одна легенда, возникнув в глубокой древности, не только дошла до наших дней, но и ничуть не утратила заманчивости.


Ее родоначальник — Платон, ученик знаменитого Сократа, живший с 427 до 347 года до нашей эры. Предание об Атлантиде Платон изложил в двух диалогах — «Тимей» и «Критий». При этом он утверждал, что сведения об Атлантиде достались ему от афинского законодателя Солона, его прапрадеда по материнской линии, почитавшегося в Древней Греции как «мудрейший из семи мудрых».

Около десяти лет Солон путешествовал по странам Средиземноморья и побывал в Египте, где был с почетом принят в древней столице Саисе. При посещении храма богини Нейт жрецы сообщили Солону, что девять тысяч лет назад в Афинах существовало могучее государство, и в это же время в Атлантическом океане за Геркулесовыми Столбами располагался большой остров. «А с него, — пишет Платон, — открывался плавателям доступ к прочим островам, а с тех островов — ко всему противолежащему материку, которым ограничивался тот истинный понт». На острове Атлантида, как рассказали жрецы Солону, существовало некогда грозное государство, представляющее союз царей, которым принадлежала власть над многими другими островами и странами. В те времена атланты владели всей Ливией вплоть до Египта и Европой до Апеннинского полуострова.

Этот союз, собрав все свои силы, напал на праафинское и древнеегипетское государства. Началась длительная война — древняя Мировая между народами, живущими по ту и эту сторону Геркулесовых Столбов. В той войне Праафины то воевали во главе эллинов, то противостояли врагам в одиночку и наконец добились победы. Но затем, как рассказано в «Тимее», произошли страшные землетрясения и потопы. И «в один день и бедственную ночь» древний город — Праафины — «разом провалился в землю», и остров Атлантида тоже исчез, погрузившись в море. «Поэтому и тамошнее море оказывается теперь несудоходным и неисследуемым; плаванию препятствует множество окаменелой грязи, которую оставил за собой осевший остров».

В другом диалоге «Критий» в роли рассказчика выступает Критий Младший, которому Платон приходился внучатым племянником. Здесь подробно описывается мифологическая история создания государства Атлантиды богом морей Посейдоном и дается детальная картина главного города. Судя по описанию, это был крупнейший порт древнего мира, снабженный сложной системой каналов. В его огромной гавани размещалось более 1200 кораблей. Акрополь города, где располагался храм Посейдона и царский дворец, был окружен тремя концентрическими рвами, наполненными водой и представлявшими собой внутренние гавани. Центральный остров с царским акрополем был обведен каменными стенами. Соединявшие их мосты имели башни и ворота. Важная деталь: камень для стен был трех цветов — белого, черного и красного и добывался на месте. Как отмечает Н. Ф. Жиров в своей книге «Атлантида», подобный камень встречается на Азорских островах, — это вулканические туфы, хорошо поддающиеся обработке.

Замечательная особенность главного города Атлантиды — его геометрически правильная круговая планировка. Улицы города будто бы были расположены радиально по направлению сторон света и имели закругленные углы перекрестков, а стены и каналы образовывали концентрические окружности. Жиров объясняет такое описание любовью бывшего пифагорейца Платона к мистике чисел. Но планировка столицы Атлантиды похожа на планировку других древних городов — Мохенджо Даро в долине Инда, древнего Карфагена и столицы ацтекского государства Теночтитлана. Жиров считает, что традиция строительства городов в древности по кольцевой системе была скорее всего связана с культом солнца. А мне кажется, что причина кольцевой планировки столицы Атлантиды (если она реально существовала) была иной. Древние города, как правило, использовали в своем строительстве естественные черты природного ландшафта. План столицы очень напоминает форму древнего кратера, и не случайно строительным материалом на острове, видимо, был трехцветный вулканический туф, и, по словам Платона, там еще существовали источники с холодной и горячей водой — то есть термальные, характерные для вулканической зоны.

Интересно приведенное в «Критии» описание природы Атлантиды. Рассказывается, в частности, о таинственном дереве, которое давало «и питье, и пищу, и мазь». Многие комментаторы Платона считают, что это скорее всего — кокосовая пальма, дающая кокосовое молоко, пищу (сам орех) и масло (мазь). Значит, некоторые острова этого огромного архипелага должны были располагаться южнее 25° с. ш., там, где кокосовая пальма растет, — то есть в Атлантике.

Внешняя стена города была покрыта медью, средняя — оловом, а внутренняя — сплавом, носившим название «орихалк» и имевшим «блеск огня». В храме Посейдона, украшенном слоновой костью, золотом и серебром, была установлена золотая статуя морского бога, а вокруг него сто золотых статуй нереид на дельфинах. Вне храма располагались золотые статуи царей, их жен и потомков. В городе было немало храмов и других богов, гимнасии, сады, манежи и даже ипподром.

Это, пожалуй, самое удивительное место в описании Платона. Ведь в эпоху гибели Атлантиды, около 10 000 лет до нашей эры, большая часть человечества жила еще в мезолите. Человек был знаком всего лишь с луком и стрелами, а также прибрежным рыболовством. Лишь через несколько тысячелетий он познакомился с природными металлами и методами их холодной обработки! А в Атлантиде уже знали секрет выплавки и золота, и меди, и олова, и медного сплава. Ведь орихалк вовсе не выдумка Платона, он упоминается у Гомера и других античных авторов. По-видимому, это сплав, близкий к латуни. Какое же место занимала культура атлантов в общем развитии человеческой цивилизации?

Первым критиком Платона выступил его ученик — знаменитый философ Аристотель. Дело в том, что общественное и государственное устройство, описанное в «Тимее», уж слишком напоминает идеальное государство, проповедуемое Платоном. Аристотель считает, что описание Праафинского государства и Атлантиды, а также история их войны, попросту выдуманы Платоном, чтобы обосновать свои философские взгляды и превознести афинян, якобы победивших атлантов. Платона не раз упрекали в том, что он не точно передает чужие слова и мысли. Когда философ публично читал один из своих первых диалогов «Лисий», его учитель Сократ выражал неудовольствие явными преувеличениями в тексте. В знаменитой «Апологии Сократа», посвященной Платоном своему учителю, содержится множество отступлений от реальных фактов.

Как же быть нам? Верить Платону или не верить? Ведь до сих пор не найдено ни единого источника из послуживших основанием для легенды об Атлантиде — ни записей, которые цитирует Платон, ни следов самой Атлантиды. Это более чем странно, если Атлантида действительно веками граничила с Египтом и Элладой, — ведь даже недалеко от Перми в раскопках нашли египетских «скарабеев», служивших разменной монетой древности. С другой стороны, лишь совсем недавно, в конце XIX века, обнаружены следы огромного Хетского государства, о котором прежде ничего не было известно!

Более двух тысячелетий, то затихая, то вновь вспыхивая, продолжается спор об Атлантиде, и ей посвящено знаменательное число — более двух тысяч! — научных работ и художественных произведений. Бальмонт создал поэму «Город Золотых Ворот». У Жюля Верна «Наутилус» проходит над развалинами Атлантиды. Конан Дойл упоминает о ней в повести «Маракотова бездна». История гибели Атлантиды использована Алексеем Толстым в его «Аэлите» и фантастом Александром Беляевым, а также французским романистом Пьером Бенуа, поместившим Атлантиду в Сахаре. Драмы, оперы, кинофильмы и — ни единого прямого следа.

Прямых следов как будто нет.

Но со временем возникли некоторые интересные косвенные соображения. К их числу, прежде всего, относится загадка древнего населения Канарских островов — гуанчей.

Когда в начале 15 века испанцы впервые высадились на Канарские острова, они обнаружили там многочисленное местное население — более 20 тысяч человек. Почти столетие продолжалась яростная и непримиримая борьба аборигенов с безжалостными испанскими захватчиками. Она была неравной — гуанчи не знали ни металлического, ни огнестрельного оружия, и тем не менее для захвата маленьких Канарских островов испанцам пришлось затратить не меньше времени, чем для покорения всего огромного Южно-Американского материка. Но через 150 лет после начала завоевания островов местное население было истреблено поголовно: в живых не осталось ни одного чистокровного гуанча.

На острове Гран-Канария, где мне удалось побывать дважды, можно увидеть немногие памятники культуры этого удивительного народа. Пирамиды над древними захоронениями, сложенные из больших необработанных камней. Каменные насыпи, похожие на невысокие терриконы. Знатных покойников бальзамировали примерно так же, как в Древнем Египте, а мумии зашивали в шкуры животных. Сохранились и остатки каменных жилищ, и старинная керамика, которая напоминает раннюю керамику Крита и Кипра, и небольшие статуэтки людей и зверей, и специальные трафареты из дерева и камня для татуировки — они выставлены в музее гуанчей в Лас-Пальмасе. У аборигенов Гран-Канарии была каста жрецов и своеобразный женский монастырь. Интересно, что в Перуанском музее в Лиме нам рассказывали об очень похожем монастыре древних инков — о так называемых «девах солнца».

Как попало на Канарские острова его былое коренное население, до сих пор загадка. Дело в том, что гуанчи не были знакомы с мореплаванием, не имели лодок и плотов и даже не умели плавать. По мнению многих атлантологов, они, возможно, были потомками атлантов, а Канарские острова — последними остатками Атлантиды.

Ну а как же все-таки быть с Платоном? Мог ли он выдумать Атлантиду?.. Историк Н. Я. Эйдельман, например, считает, что психология древних греков должна была немало отличаться от психологии людей нашего времени. Их легенды более, чем нынешние, должны основываться на реальных вещах — Шлиман поверил Гомеру и нашел Трою! Чтобы оценить степень правдивости Платона, надо понять психологию его времени. Мы не вправе смотреть на его «Диалоги» как на произведения современных фантастов — например, братьев Стругацких или Брэдбери. Родовые отношения у древних греков почитались священными, и вряд ли Платон мог приписать явные небылицы такому уважаемому всеми предку, как Солон. Что же касается его хронологической точности — его счете на тысячелетия, — к этому стоит отнестись снисходительно. Геродот нередко путал хронологию событий, отдаленных от него всего на сто лет. Мы сейчас знаем историю древнего мира гораздо лучше, чем древние греки или римляне.

И все же у историков ответа на вопрос об Атлантиде нет!


Но если археология и история не дают ответа, то, может быть, геология способна его дать? Нужно выяснить для начала, существовал ли в послеледниковое время в Северной Атлантике микроконтинент или большой архипелаг, который опустился затем в океан, — в этом случае след Атлантиды обнаружится на подводных горах.

Многие считают, что Атлантида находилась не в Атлантике, а в Восточном Средиземноморье, на одном из островов неподалеку от Крита. Гипотеза о гибели Атлантиды в Эгейском море была впервые высказана А. Норовым еще в 1854 году. В 1983 году, из работ французского вулканолога Ф. Фукэ, стало известно, что на острове Санторин под слоем пепла найдены остатки древних построек. Этому посвящена целая книга Галанопулоса и Бэкона. Действительно, в Эгейском море, неподалеку от Крита, существовал в древности остров, остатки которого известны под названием Тира. Подводные исследования, проведенные здесь совсем недавно акванавтами под руководством знаменитого Жака Ива Кусто, обнаружили под водой обломки внезапно затонувших древних судов и целые залежи старинных амфор и других предметов. По данным, полученным археологами и морскими геологами, древний город на острове мог погибнуть в результате чудовищного извержения вулкана Санторин около 1500 года до нашей эры. Именно с этим извержением связывается в греческой мифологии так называемый Девкалионов потоп. Галанопулос считает, что Атлантида — это Крито-Минойская держава. В итоге извержения остров Санторин раскололся на части и погрузился в море.

Как же быть тогда со знаменитыми Геркулесовыми Столбами? Ведь у Платона ясно сказано, что Атлантида располагалась по ту сторону Геркулесовых Столбов, то есть в Атлантическом океане! Может быть, на Санторине погибла не Атлантида, а противостоящее ей Праафинское государство? А Атлантиду нужно искать все-таки в Атлантике, в районе горы Ампер?


Первая попытка проникнуть в тайны горы Ампер и загадочных подводных фотоснимков была предпринята в 1982 году в «испытательном» рейсе нового «Витязя», где мне довелось руководить геологическими работами. Тогда нам не повезло с погодой: Атлантический океан встретил затяжными мартовскими штормами. Волна в районе горы Ампер все дни была не ниже шести-семи баллов, прогноз ничего хорошего не сулил, а времени было в обрез. Нечего и думать, чтобы в такой обстановке опустить за борт «Аргус». «Опустить-то нетрудно, — мрачно шутил капитан Апехтин, — труднее обратно вынуть». Тогда было принято другое решение.

Прямо на вершину горы, на тот участок, где, судя по подводным фотографиям, располагаются таинственные стены, был опущен на стальном тросе водолазный колокол с тремя акванавтами. Задача эта была нелегкая, — штормовые волны не давали возможности встать на вершине горы на два якоря, и только высокое морское искусство капитана и экипажа одержало верх над негостеприимной стихией.

Группой акванавтов руководил Николай Ризенков, за несколько лет до этого участвовавший в первом погружении на дно Байкала в подводном обитаемом аппарате. Для балансировки колокол был снабжен двумя дополнительными грузами по 450 килограммов каждый, которые опускались одновременно с ним на двух дополнительных тросах. Операция предстояла рискованная, шторм на поверхности гулял вовсю. Когда колокол достиг вершины горы, его начало трясти и бить о выступы скал. Выбрав подходящий момент, Николай вышел на платформу и решительно прыгнул прямо на скалу. «Как с трамвая на полном ходу», — рассказывал он потом.

Перед погружением я его инструктировал: «Внимательно осмотри стены, — нет ли следов обработки какими-нибудь инструментами. Тщательно проверь трещины — может быть, заделаны чем-нибудь». Но какой уж тут внимательный осмотр в такой «антисанитарной» обстановке! При каждом качании судна наверху тяжелая махина водолазного колокола бьет о скалы. В довершение всего от сильного очередного удара оборвался свинцовый балластный груз и ударился о скалу, чудом не прихлопнув Николая. Зато от стенки рядом с акванавтом откололось несколько кусков породы. Не растерявшись, он схватил один из них и устремился обратно в колокол.

Когда, закончив рейс, «Витязь» возвратился в Новороссийск, на берегу нас ждала торжественная встреча. Судно осадили многочисленные журналисты. На пирсе был организован митинг. Сам Иван Дмитриевич Папанин приехал встречать новый «Витязь». По указанию Новороссийского горсовета в день нашего возвращения во всех кинотеатрах города шел один и тот же фильм «Вожди Атлантиды». И конечно, в центре внимания был уникальный камень, извлеченный из глубин Николаем Ризенковым. Еще бы, — кусок Атлантиды! Его многократно снимали на фото- и телекамеры. Его просили «подержать». Газета «Москоу Ньюс» даже изобразила меня с этим камнем в руках и бессмысленной улыбкой на лице, снабдив заметку своего корреспондента многообещающей надписью: «Атлантида — вероятна». Все наши скромные попытки охладить энтузиазм журналистов успеха не имели. Наиболее решительные из них, объединившись в коллектив, предложили мне обменять уникальный образец на ящик коньяка. Я с негодованием отверг предложение и с возмущением сообщил об этом начальнику рейса Ястребову, гордясь своей неподкупностью. «Ну и дурень, — недовольно сказал Вячеслав Семенович, — ты что, не мог им какой-нибудь другой камень подсунуть? Им-то ведь все равно».

Смелая вылазка Ризенкова не позволила все же судить о том, рукотворные ли стены на вершине горы Ампер, или это природа так искусно их возвела. Гораздо важнее другое: геологическое и особенно петрохимическое исследование образца, отобранного с вершины горы, показало, что базальт такого типа мог образоваться только при застывании лавы на воздухе, а не под водой, то есть на поверхности океана.

Значит, гора Ампер в начале своего существования была вулканическим островом!

В августе того же года к берегам Кубы отправилось для работы научно-исследовательское судно нашего Института «Рифт» с «Аргусом» на борту.

Для технической проверки подводного аппарата решено было по дороге сделать пробное погружение «Аргуса», где-нибудь на небольшой глубине. А гора Ампер как раз на пути. И в этом районе, не в пример первому рейсу «Витязя», — полный штиль. Задачи «Аргуса» были далеки от поиска Атлантиды. Экипажу предстояло только проверить, слаженно ли работают системы подводного аппарата и провести опытные биологические наблюдения. И все-таки…

Примерно через месяц в институт пришло письмо от командира подводников Виталия Васильевича Булыги.

Что я видел на Ампере
(из воспоминаний подводного пилота)

До нашего погружения я знал об этой горе следующее:

1. Из-за плохой погоды здесь сорвались четыре попытки спустить обитаемый аппарат. В трех разных экспедициях (аппараты «Пайсис» и «Аргус»).

2. В институте имеются фотографии, выполненные глубоководной фотокамерой на этой горе, которых я не видел и на которых запечатлены стенки якобы искусственного происхождения.

3. На гору опускали колокол с водолазами, они взяли «камушек» вроде бы от стенки, но я его не видел. Говорят, что «камушек» не искусственный, а настоящий природный базальт, и поэтому стенки, наверное, тоже.

Поэтому ни о каких «Атлантидах» ни перед погружением, ни в первые часы погружения я не думал. Меня, как пилота, интересовало в первую очередь, как себя будет вести аппарат в океанской воде и как бы не влететь в какие-нибудь рыбацкие сети. А рыбу там ловили, вы это, наверное, видели. И ловят ее там давно, в чем мы убедились на грунте, встречаясь несколько раз с переметами, обрывками ваеров и т. п. Романтического настроения, как вы понимаете, это не создавало. Сели на склоне на глубине 210 метров и «поползли» вверх, так как все живое тянется вверх к солнышку. Наблюдатель тем временем «изводил» пленку на рыбок. Я, занятый со вторым пилотом сугубо техническими делами: «дифферент?.. глубина?.. скорость?..», между делом заметил наблюдателю, чтобы он не увлекался, а поберег пленку на какую-нибудь «каменную бабу». Но он не очень послушался, в чем сам потом раскаивался больше всех. Хотя в душе я его понимал: как не снять мурену, которая пыталась откусить нашу механическую руку? Аппарат же нас слушался хорошо, и мы потихоньку «выползли» на стометровую отметку, где начиналось плато — вершина горы. Видимость достигала 40 метров. И здесь вот начали встречаться первые «стены» с ярко выраженной кладкой. Но к этому мы были морально подготовлены, так как я говорил выше, что о существовании этих стен было известно и ранее. Стены как стены, но когда мы подвсплыли над грунтом на 20–30 метров, то нам открылась панорама развалин города, так как стены уж очень похоже имитировали остатки комнат, улиц, площадей.

Схожесть добавляли форма и цвет милых нам земных кирпичей (из которых, например, строят новую котельную в отделении института). Но попытка отломать один такой «кирпичик» не увенчалась успехом. То ли это действительно стена базальта, то ли предки строили на совесть. Этот вопрос остался открытым. Удалось взять только камушек — окатыш, из которого была сложена арка, самое, на мой взгляд, сооружение, удивительно похожее на творение рук человеческих, из всего, что мы видели.

Об организации «Клуба атлантоведов», конечно, говорить рано. Но предварительные списки можно составлять.

Вот что я видел на Ампере. И очень хотел бы еще там побывать и побродить по удивительным и загадочным развалинам, зарядив много-много фотопленки, чтобы показать всем вам те красоты.

Автор этого письма Виталий Булыга и второй пилот, участвовавший в том уникальном погружении, — Леонид Воронов, находились сейчас на борту «Витязя», и можно было надеяться, что на этот раз они скорее смогут отыскать на вершине горы Ампер уже виденные ими «развалины затонувшего города».

…Наш «Витязь» тем временем весело бежит по Средиземному морю, и через двое суток в закатной дымке перед нами открывается синяя от сумерек Гибралтарская скала. С левого борта смутным контуром проступает высокий африканский берег. Вот они, «Геркулесовы Столбы». На верхней палубе звенит гитара, и несколько мужских голосов негромко поют:

У Геркулесовых Столбов лежит моя дорога,
У Геркулесовых Столбов, где плавал Одиссей…

На борту у нас журналисты — Александр Сергеевич Андрошин, представляющий центральную «Правду», и писатель Леонид Викторович Почивалов, корреспондент «Литературной газеты». Оба чуть ли не каждый день сидят в радиорубке «Витязя», передавая корреспонденции в свои редакции. Больше всего их, без сомнения, интересует Атлантида. Особенно Почивалова, который пишет книгу о тайнах океана. Обоих представителей прессы обещали допустить к погружениям на горе Ампер, «если погода позволит».

В кают-компании я сижу за большим прямоугольным столом, по одну сторону которого — места для руководства экспедиции, а по другую — для руководства экипажа. Сидящий напротив старпом Алексей Петрович Кодачигов немало лет бороздит на судах океаны. Он уверяет, что если все макароны, съеденные им на флоте, вытянуть в одну линию, то можно несколько раз обернуть земной шар по экватору. Главный шутник за столом — наш старший механик — Анатолий Георгиевич Прожогин. За его спиной тридцать лет плаваний на танкерах. Худощавый и темноволосый, с живыми острыми глазами южанина, он — неисчерпаемый источник всевозможных морских историй.

«А то еще был капитан, — продолжает он очередной рассказ, — который у нас на танкере вместе с собой в капитанской каюте петуха возил. Шли мы как-то Зундом, ну, натурально, — с лоцманом. Идем еле-еле, туман непроглядный. Лоцман нервничает и все время команды подает по-немецки, пролив-то узкий, того и гляди на берег наскочишь. Наконец лоцман успокоился и говорит: „Зер гут“ — вышли, значит, из пролива на открытую воду. И вдруг рядом с рубкой как заорет петух! Значит, берег-то рядом! Лоцман за сердце взялся и в осадок выпал — еле откачали». Наш капитан петуха с собой не возит и поэтому смеется громче всех.

«А дальше двинулись мы через Атлантику в Бостон, — не унимается стармех, — ну и, конечно, судовые часы все время переводили, поскольку на запад идем. А петух-то этого не знает. У него свои часы заведены — они ведь не переводятся. Так он и кукарекал как и прежде, пока однажды не заорал истошным голосом посреди бела дня и сам своего крика испугался. И замолк на весь рейс. Доктор говорил, что у него нервный шок наступил».

Пройдя Гибралтарский пролив, мы повернули налево вдоль африканского берега и зашли на пару дней в Танжер пополнить запасы топлива и продовольствия. Помню, в конце сороковых годов еще в школе мы, мальчишки, бегали смотреть знаменитый приключенческий фильм, «взятый в качестве трофея войсками Советской Армии». Фильм назывался «Сети шпионажа», и действие там происходило в Танжере, где скрещивались интересы тайных разведок всего мира. Преступный и таинственный буржуазный «Вольный город» мерцал на экране, притягивая и отпугивая полуголодных юнцов своими опасными соблазнами. Теперь Танжер входит в состав Арабского Королевства Марокко, и опасных соблазнов там нет.

Не обошлось, однако, и тут без приключений. Поздним вечером, так и не дождавшись конца внезапно налетевшего шторма, «Витязь» покинул порт и взял курс на вест в направлении горы Ампер. Всю ночь судно скрипело и раскачивалось под ударами взбаламученной воды. Утром следующего дня я, как обычно, проснулся от голоса старпома, зазвучавшего в динамике: «Доброе утро, товарищи. Судовое время — семь часов. Волна — семь баллов, ветер — четыре балла. До Танжера осталось тридцать миль». То есть как это — до Танжера? Мы ведь только вчера вечером ушли оттуда? Оговорился он, что ли? Выскакиваю на палубу и вижу: солнце сияет по курсу судна. Значит, действительно повернули на восток, обратно в Танжер. Что случилось?

Поднимаюсь на мостик и узнаю новость: на корабле обнаружили «зайца». Молодой араб накануне вечером пробрался к нам на «Витязь», спрыгнул с пирса прямо на корму и спрятался в кормовом трюме. Нашли его только около четырех часов утра и повернули обратно сдавать беглеца. А вот и сам виновник — сидит в конференц-зале под охраной вахтенного матроса. Он объясняет по-французски, что ему 27 лет, он механик, денег на билет нет. Надеялся добраться с нами до Франции или до Италии, но, когда увидел, что судно идет от берегов Африки на запад, «пошел сдаваться». Одет он в старую затертую кожаную куртку и брюки. Все пожитки в тощей кошелке. Благодарит за то, что не утопили. «Другие бы утопили, кто же будет из-за меня судно обратно поворачивать, время и топливо тратить. Это ведь деньги, и немалые». Его, конечно, кормят. Навстречу нам на рейде Танжера выходит портовый буксир, и беглеца забирают. Мы разворачиваемся обратно.

Радости от этого неожиданного происшествия мало. Раз посторонний проник в чужом порту к нам на борт, значит, плохо несется вахтенная служба. А вдруг он подложил что-нибудь? Да и один ли он был? Может, еще кто-нибудь на борту прячется? Вечером того же дня сидят себе старший помощник вместе с первым помощником в каюте у старпома и пьют чай. Разговор невеселый — кто и за что теперь отвечать будет. «Витязь» между тем полным ходом идет к горе Ампер. Вдруг без стука открывается дверь каюты, и в нее входит второй араб — в бурнусе и в чалме. Старпом и помполит как сидели, так и остолбенели с чашками в руках. Араб подходит к онемевшему старпому, протягивает руку и говорит: «Русский, дай дирхам!» У старпома отвисает челюсть. Тут гость скидывает чалму и бурнус и преображается в старшего механика.

«Что за дурацкие шутки?» — возмущается капитан. «Да это что, Николай Вадимович, — оправдывается стармех. — Вот мы также как-то на танкере из Адена вышли, а капитан наш тоже вот переоделся арабом, чалму напялил, бурнус и вышел на палубу на носу прямо перед ходовой рубкой. Вахтенная служба его, конечно, из рубки видит, а что делать, не знает. Звонят капитану в каюту, а его, понятно, нет. Объявляют по судовой трансляции: „Капитана срочно просят позвонить на мостик!“ Никто не откликается. Мало того что араб появился, а тут еще и капитан пропал! Что делать? Сколотили кое-как бригаду из добровольцев, кто поздоровее, и послали их на бак араба взять. А палуба у танкера огромная. Спрятался куда-то араб в носовую часть, и не видно его. Добежала бригада до носового трюма, а вниз лезть никто не хочет — мнутся. Наконец набрались смелости и вломились втроем. А араб чалму снял и говорит капитанским голосом: „Так-то вы, растяпы, вахту несете!“»


4. Тайны подводных гор

Вечером следующего дня пришли на гору Ампер, вышли по эхолоту на участок ее вершины и, выбрав плоское место, поставили буй. Вокруг нас крутится не меньше десятка рыболовных судов, здесь на мелководье много всякой рыбы. Нам они изрядно мешают. Дело не только в том, что все эти суда все время ходят взад и вперед, волоча за собой тралы и мешая нашей съемке: обрывки рыбацких сетей и переметы густо усеивают неглубокое дно у вершины горы и создают нешуточную опасность для «Аргуса». Зато погода нас на этот раз балует, поэтому нужно использовать каждый час. Решено ночью делать съемку рельефа дна, измерения магнитного поля и подводное фотографирование, а все светлое время суток использовать для «Аргуса» и водолазного колокола. Погружения «Аргуса» начались сразу же, на следующее утро. Прежде всего нужно найти участок со «стенами» и внимательно их обследовать. С помощью буксируемого аппарата «Звук» сделана детальная фотопанорама вершины горы, на которой снова отчетливо видны узкие вертикальные гряды, как бы сложенные из отдельных блоков. Может быть, это все-таки не гряды, а стены? Чтобы ответить на этот вопрос, надо погрузиться в воду. Никакие фотографии и телевизионные осмотры сверху ничего толком об этом не скажут, смотреть надо не сверху, а сбоку. Осадков на вершине горы как будто немного — повсеместно из-под белого песка торчат черные скалы. Здесь работает сильное Португальское течение, которое гонит океанские волны с севера на юг со скоростью два узла. Поэтому илистых осадков на вершине горы нет. А стены вертикальные с глубокими расселинами.

Составили списки подводных наблюдателей. В них вошли и оба наших корреспондента. Поскольку подводная фотокамера может снимать только очень близкие объекты, а человеческий глаз видит дальше, то наблюдателей просили зарисовать все, что они увидят из иллюминатора. Ведь в прошлые века именно рисунки ученых и натуралистов и были главными документами! Ни у Крашенинникова на Камчатке, ни у Миклухо-Маклая в Океании фотоаппаратов не было, зато как они рисовали! Решено было каждый день после погружений собирать научно-технический совет для обсуждения результатов.

А подводные пилоты должны были вывести «Аргус» именно на то место, которое они так красочно описали в своем письме. Акванавты в это время усиленно готовили к спуску свой водолазный колокол, в котором после работ на горе Верчелли обнаружились неполадки.

В первый же день на «Аргусе» в качестве наблюдателя погружался и я. Однако на участок «со стенами» тогда выйти не удалось. Сильное течение сносило аппарат под водой, не давая удержаться на курсе. Дно вершины оказалось разбитым многочисленными трещинами и ущельями, засыпанными белым песком. Сами скалы заросли мелкими красными водорослями — литатамниями. Целые косяки рыб скользят перед иллюминаторами, но нам не до них. Повсюду обрывки сетей и переметов, опасные для аппарата, так что экипаж в постоянном напряжении. Правда, в первом же погружении я нашел, как мне показалось, амфору. Булыга долго и старательно маневрировал, чтобы взять ее манипулятором. Каждый раз при включении винтов мелкий песок вихрем взлетал вверх, и желанная находка скрывалась от нас. Наконец мы ухватили заросший ракушками явно рукотворный предмет и торжественно погрузили его в бункер, сообщив об этом на поверхность. Когда «Аргус» поднялся наверх, все население «Витязя» высыпало на корму посмотреть на находку. Каково же было наше разочарование, когда под слоем ракушек обнаружилась старая алюминиевая кастрюля, уж никак не «атлантического» происхождения. В этом же первом погружении нас атаковала большая пятнистая мурена. Когда видишь в двух шагах от себя через стекло ее зубы и безумные глаза, то хоть и знаешь, что ты в безопасности, а все-таки страшновато.

В последующие дни тщательно обследовалась с «Аргуса» вся вершина горы. Шаг за шагом просматривались и фотографировались выходы пород на северном, южном, восточном и западном склонах. Отбирались образцы базальтов, проводились фотосъемки и зарисовки скальных выходов, измерялись по компасу направления простирания трещин и скальных гряд. Уже на второй день геофизик Анатолий Шрейдер обнаружил в районе вершины какие-то округлые сооружения, напоминающие цирки, диаметром 40–50 метров, и квадратные углубления в скалах, похожие на «комнаты». Однако стен с «кладкой» никто не нашел. Пилоты наши пожимают плечами и никак не могут вспомнить, где они видели «развалины города». Наконец на четвертый день геолог Николай Прокопцев, человек тщательный и скрупулезный, неодобрительно относящийся к фантазиям, а вслед за ним и его болгарский коллега Петко Димитров, обнаружили странные «стены», «комнаты» и даже что-то вроде «арки». Вечером того же дня на «Витязь» пришла радиограмма из города Новокузнецка. Какой-то энтузиаст сообщал нам «точные координаты Атлантиды» и требовал, чтобы мы не теряли здесь зря время и немедленно шли туда, если хотим ее найти.

На пятый день в районе, где были обнаружены стены, погрузили в «Аргусе» представителей прессы, предложив им зарисовать увиденное. Они тоже сделали наброски «стен». Леонид Почивалов нарисовал даже в одной из «комнат» круглый каменный стол, похожий на жертвенник. Вскоре погода стала портиться, внезапный ветер разогнал волну, и последнее «рабочее» погружение предложили сделать мне. Это было уже четвертое опускание за день, однако пилоты хотя и устали, но охотно согласились «еще поработать», справедливо опасаясь, что в будущие дни погода не даст такой возможности. Я сменил Александра Андрошина. Мотобот, раскачиваясь и подлетая на сильной волне, помчался к всплывшему «Аргусу», рубку которого почти захлестывала вода. Это момент для аппарата неприятный. Поэтому мы с Андрошиным постарались не держать лишнее время люк «Аргуса» открытым. Проскальзывая в люк и захлопывая за собой его тяжелую крышку, я второпях сильно прищемил руку, хотя в первый момент даже не заметил этого. Еще бы — ведь предстояло самому взглянуть на «развалины Атлантиды», да еще в компании тех самых пилотов, которые ее «уже видели». «Ну, что, — спросил я у Булыги, как только плюхнулся на „свой“ тюфяк, — нашли это место?» — «Да кто его знает, вроде похоже». Связываемся с «Витязем» и просим засечь наши координаты. Сильное течение сносит аппарат в сторону от вершины. Надо торопиться. Задраивается люк и объявляется готовность к погружению. «Аргус» идет вниз. Привожу дальше отрывки из наблюдений, продиктованных мною под водой на магнитофон:

«Аппарат лег на грунт в 13 часов 20 минут на глубине 110 метров на южном склоне вершины горы Ампер. Координаты точки погружения: широта 35°03′ север, долгота 12°53′ запад. Видимость примерно 50 километров[10], поэтому можно работать без светильников. В поле зрения скальные выходы, хорошо видные на фоне белого песка и образующие прямоугольные гряды высотой около полутора метров, отдаленно напоминающие развалины домов. Всплываем над грунтом на 3–4 метра и ложимся на курс 90° На глубине 90 метров перед нами возникает вертикальная стенка высотой 2 метра и шириной около метра. Поверхность ее заросла красными литатамниями. На их фоне видны как бы следы кирпичной кладки, очень напоминающие на самом деле кубическую отдельность, образующуюся при застывании излившихся базальтов. Стенка упирается в скалу. Хорошо бы посмотреть ее контакт со скалой! Тогда будет ясно, рукотворная это кладка, или же по трещине в старой скале внедрилась новая порция расплавленной базальтовой лавы и застыла, образовав „стенку“. В последнем случае край скалы должен носить следы обжига расплавленной лавой. Булыга подводит аппарат вплотную, так что наша „механическая рука“ царапает скалу. Но вся эта часть наглухо закрыта сросшимися глыбами, покрытыми густыми водорослями, и контакт не виден.

Всплываем над скалой, и перед нами снова открывается панорама прямоугольных гряд, чередующихся с долинами, засыпанными белым песком. На песке хорошо видны вытянутые борозды. Это так называемые рифели — следы сильного подводного течения, скорость которого на этой глубине достигает полтора узла, то есть почти столько же, сколько может давать наш „Аргус“. Подходим вплотную к одной из гряд и обнаруживаем в стене большие ниши и каверны, явные следы разрушительного действия волн. Значит, эта стена была раньше на поверхности? Она разбита трещинами, заваленными базальтовыми глыбами, которые хорошо окатаны. Между глыбами — галька разного размера, значит, здесь гуляли когда-то волны прибоя. Да и края скал сильно разрушены выветриванием. Все это говорит о том, что гора Ампер была когда-то островом. Аппарат медленно всплывает над сильно разрушенными грядами. Они вытянуты в двух направлениях — на северо-восток и юго-восток. Вершины гряд напоминают зубья пилы. Где-то здесь мы потеряли в первом рейсе якорь: отдали его, а обратно выбрать не смогли, он зацепился за скалу и оторвался. Неудивительно при таком рельефе!

Неожиданно прямо перед „Аргусом“ возникает из зеленых сумерек тонкая нить, пересекающая наш курс. На ней борода водорослей. Лежащий рядом со мной Булыга настораживается, его мышцы напрягаются: перемет! Аппарат взмывает вверх, и опасная снасть остается под нами.

Двигаясь тем же курсом, на глубине около 90 метров снова выходим на стенку высотой около 2 метров и шириной полтора метра с отчетливыми следами „кладки“. У ее подножия на песке — целая колония морских ежей. Поверхность стенки, сплошь заросшая водорослями, плоская, как будто обработанная какими-то орудиями. Так же как и в предыдущем случае, она упирается в сильно разрушенную скалу, но контакт завален камнями и все попытки расчистить его оказываются безуспешными. Подходим к стене вплотную. Ее верхний край разбит на правильные кубики с гранью около 15 сантиметров. С большим трудом, раскачивая аппарат из стороны в сторону, Булыга берет манипулятором два образца „кубиков“ и кидает их в бункер.

Движемся дальше вдоль двух параллельных стенок. Их внутренняя поверхность разбита прямоугольными трещинами. Впечатление такое, что плывешь на „речном трамвае“ по родной Мойке. В конце канала между стенами — пещера с полуразрушенным навесом из крупных глыб. Все вокруг засыпано галечником и глыбами. В конце сходящегося ущелья между стенами зияет пещера. Перед ней лежит большой электрический скат, полузарывшийся в песок. Заметив наше приближение, он неспешно скользит в сторону.

Долина под нами, засыпанная песком, напоминает горную реку, врезавшуюся в скалы. Впечатление такое, будто летишь на вертолете над заснеженной землей. Перед нами по курсу возникает новая гряда с глубокими расселинами по краю. Ее вершина похожа на полуразрушенную башню. В верхней части „башни“ прилепился к скале крупный осьминог. Подходим к нему вплотную и делаем фотоснимок. При вспышке света он дергается, как от удара. За грядой внизу на дне овальное углубление в скале диаметром около тридцати метров, похожее на цирк. Рядом с ним — целый ярус рыбацких сетей. Да, здесь нужно быть начеку!

На глубине 78 метров перед аппаратом снова возникает стенка со следами „кладки“. Она упирается в скалу, в которой видна пещера. Вдоль стены к пещере ведут как бы ступени, засыпанные песком. Ширина ступеней около двух метров. На внутренней стороне стены у ее основания выступ шириной около 20 см. Ниже по склону под „лестницей“ прямоугольный участок, засыпанный песком. Сильно разрушенный „свод“ над пещерой отдаленно напоминает кладку радиально расходящихся камней. Неужели все это сделала природа?

В 16 ч. 30 мин., получив команду с „Витязя“, отрываемся от грунта с глубины 108 м. Координаты точки всплытия — широта 35°03′15″ с. ш., долгота — 12°53′15″ з. д.»

На следующий день было проведено погружение водолазного колокола на вершину горы Ампер, — прямо на обнаруженные «Аргусом» стены. Сделать это оказалось непросто — мешало сильное подводное течение.

Наконец Апехтин искусно поставил «Витязя» на два носовых якоря, и в воду пошел водолазный колокол с экипажем из трех человек — водолазы Анатолий Юрчик и Николай Левченко и оператор Владимир Антипов, способный художник. Уже с глубины 83 метра из колокола в прозрачной воде можно было отчетливо разглядеть на дне чередование ровных гряд, похожих на стены и вытянутых примерно в направлении «нос — корма». (Направление под водой водолазы определяли по отношению к корпусу стоящего на якорях «Витязя».) Анатолий Юрчик опустился с платформы колокола прямо на участок, где эти «стены» соединялись между собой. Их поверхность полностью заросла мелкими водорослями, как будто мхом. Понадобилось немало усилий, чтобы соскоблить их с камня. После этого Юрчик расшатал один из «кубиков» ломиком и взял образец, отметив предварительно, как он был ориентирован относительно самой стенки. В это время другой водолаз, Владимир Антипов, сделал несколько снимков, но старания его, к сожалению, оказались напрасны: когда колокол подняли на «Витязь», выяснилось, что в фотосистему попала вода и из всего материала сохранился только один кадр, на котором запечатлен водолаз Левченко на платформе колокола.

Однако главная цель погружения колокола осуществилась — были отобраны образцы пород с таинственных стен.

Последнее заседание научно-технического совета, происходившее на «Витязе», раскачивающемся над вершиной горы Ампер, было таким же бурным, как и океан. Небольшой конференц-зал был набит до отказа. После долгого обсуждения геологи сошлись на том, что найденные стены все же нерукотворные. Даже Леонид Викторович Почивалов, который, несмотря на свою седину, яростно, с детской настойчивостью, защищал идею Атлантиды, вынужден был отступить перед бесстрастными доводами геологов. «Я так понимаю, что сегодня выносится смертный приговор Атлантиде», — горько заявил он. «Ничего подобного, — возразил я, — речь идет только о стенах на горе Ампер».

Изучение поверхности горы Ампер показало, что глубокие трещины, разбившие этот старый, давно погасший вулкан, строго ориентированы в двух направлениях: на северо-восток и на юго-запад примерно под прямым углом друг к другу. Точно такое же направление имеют и таинственные «стены». Такое впечатление, что они образовались в связи с этими трещинами. Дело в том, что по трещинам, разбившим старую, уже застывшую породу, могут внедряться новые порции лавы. Достигнув поверхности, они застывают, отражая прямые линии вмещающих их трещин. Эти внедрения называются дайками. Именно с такими двумя перпендикулярными системами базальтовых даек мы, по всей видимости, и имели дело. Дайки эти, секущие склоны и вершину горы Ампер, сложены более молодыми базальтами, которые меньше поддаются разрушительному действию выветривания, чем старые породы, слагающие вершину. Более древние базальты в промежутках между «стенками» разрушились, и между ними образовались углубления, так похожие на «комнаты».

Ну а как же «кирпичная кладка»? Скорее всего это не что иное, как система небольших параллельных трещин на поверхности базальтовых гряд, иногда засыпанных белым песком, подчеркивающим впечатление кладки. Так называемая отдельность. Подобное я видел не впервые — когда-то в молодости мне пришлось несколько лет работать в северо-западной части Сибирской платформы, на знаменитых сибирских траппах. При выветривании базальтовые образования могут образовывать самые причудливые формы, напоминающие башни и стены. Вспомним известные всем Красноярские столбы! Вот и получается, что никаких «развалин древнего города» на вершине горы Ампер все-таки нет.


Уже стемнело, когда «Витязь» покинул гору Ампер и направился к ее недалекой соседке — подводной горе Жозефин. Из предыдущих исследований, проведенных несколько лет назад немецким научно-исследовательским судном «Метеор», было известно, что гора эта тоже потухший вулкан, образовавшийся примерно 13 миллионов лет назад.

Несколько раз опускался на вершину и склоны горы «Аргус». Подводный телевизор и фотопулемет «Звук-4» дали возможность получить полную визуальную фотопанораму вершины. Детально были изучены рельеф и структура аномального магнитного поля. На склон горы на рекордную глубину 200 метров был опущен водолазный колокол. Поднятые водолазами базальты оказались моложе, чем базальты, слагающие гору Ампер. Значит, если возраст горы Жозефин около 13 миллионов лет, то гора Ампер древнее? Немаловажно еще одно обстоятельство: плоская вершина и многочисленная галька, обнаруженная при подводном фотографировании и погружениях «Аргуса», однозначно указывают на то, что гора Жозефин была когда-то островом. Острая вершина вулкана, возвышавшаяся над поверхностью воды, срезана эрозией, а сам остров по каким-то причинам погрузился в океанские волны. Значит, не только гора Ампер «затонула», ее участь разделили и соседние острова. И только ли они?


5. Сколько миль до Атлантиды?

В конце сентября «Витязь» вернулся в Новороссийск. Встреча на этот раз была скромной: ни митинга, ни журналистов. Ведь это не первый рейс нового судна, а очередной, рабочий. И вопросов об Атлантиде уже поменьше, сенсация прошла. Любители невероятного снова переключились на «летающие тарелки» и экстрасенсов. Груда образцов, которую с таким трудом удалось добыть с вершин подводных гор Ампер и Жозефин, тоже уже никого не волновала, кроме специалистов.

Примерно через полтора месяца после нашего возвращения состоялось заседание ученого совета Института океанологии, на котором докладывались результаты рейса. Много видных геологов и геофизиков, специалистов по геологии океанского дна, собралось в зале. Отчетный доклад о работах экспедиции делал начальник рейса. Присутствующим продемонстрировали многочисленные (несколько сот) подводные фотографии вершин и склонов подводных гор, образцы горных пород, детальные карты и схемы рельефа дна, аномального магнитного поля, теплового потока через океанское дно, мощности и состава морских осадков и многие другие материалы.

Собравшихся интересовали прежде всего методические результаты рейса. Еще бы, ведь впервые в мировой практике человек вышел на океанское дно и отобрал образцы прямо из коренного залегания горных пород! И не просто образцы, а ориентированные в пространстве, пригодные для последующего палеомагнитного анализа. Таких образцов никто и никогда еще не получал. Это был первый шаг в глубину, отмечали выступавшие, шаг, который положил начало новой эпохе геологических исследований: подводной геологической съемке. Большие возможности открывают также и проведенные впервые измерения теплового потока с подводного обитаемого аппарата. Получены впервые надежные данные, по которым можно судить о глубинном тепле Земли. Подводные обитаемые аппараты, снабженные соответствующей аппаратурой, способны очень точно проводить комплексную геофизическую съемку с измерением магнитного поля Земли, и поля силы тяжести, и величины теплового потока.

Не менее интересными были признаны и геологические результаты рейса. Впервые были определены состав и природа подводной горы Верчелли.

Проведенные измерения теплового потока дали возможность высчитать глубину, на которой под дном Тирренского моря залегает расплавленная магма. Толщина твердой оболочки в южной части моря оказалась очень невелика — всего два-три десятка километров. Мощность и строение литосферы здесь такие же, как у типичных океанов. Значит, здесь остался либо незаживший кусочек древнего Тетиса, либо образуется новый, еще не ведомый, «микроокеан». Недаром именно здесь обнаружены молодые вулканы Вавилова и Маняги.

Самые важные результаты, однако, были получены в Атлантике. Анализ данных показал, что горы Ампер и Жозефин были когда-то островами и лишь позднее погрузились в воду. Они разбиты трещинами, которые расположены строго под углом 45° по отношению к зоне разломов, тянущейся от Гибралтара до Азорских островов. Случайно ли это? Если пластину из твердого материала сжимать с силой, превышающей предел ее прочности, то по законам механики в ней образуются трещины скола под углом 45° к направлению основного сжатия. Значит, этот участок испытывал сильное сжатие с юга на север, то есть как раз там, где Африканская плита наталкивается на Евразиатскую?

В то время когда мы работали на горах Ампер и Жозефин, второе наше судно «Рифт» провело глубинное сейсмическое исследование по профилю, пересекающему края обеих плит как раз перпендикулярно Азоро-Гибралтарской зоне. Выяснилось, что океанская литосфера Африканской плиты как бы пододвигается здесь под литосферу Евразиатской плиты. Из-за этого сжатия и возникают трещины! Со сжатием могут быть связаны и новые вспышки вулканической активности. На самих Азорских островах, например, и в наши дни происходят извержения вулканов. А раскалывание океанской литосферы может вызвать быстрые катастрофические погружения ее отдельных участков, вместе с образовавшимися на ней островами. Не так ли ушли под воду вулканические острова Ампер и Жозефин? На склонах горы Ампер, наряду с «сухопутными» типами базальтовых лав, были обнаружены лавы, образующиеся только при подводных извержениях. Эти лавы — самые молодые — излились уже после того, как остров Ампер ушел под воду.

Так нашей экспедиции удалось заглянуть в историю подводных гор всего этого района Северной Атлантики. Материалы рейса были признаны настолько интересными, что еще через месяц состоялся специальный доклад на президиуме Академии наук СССР и было принято решение о новых обширных программах по совершенствованию техники подводных исследований, а также о новых океанских рейсах по изучению подводных гор.

А как же все-таки с Атлантидой? Конечно же вопрос о природе таинственных стен тоже возникал при обсуждении результатов экспедиции. И мое сообщение об их естественном происхождении было выслушано с большим вниманием, но — честно говоря — без особого сочувствия. Председатель ученого совета Андрей Сергеевич Монин в заключительном слове неодобрительно заметил: «Рано делать окончательные выводы. Городницкий говорит одно, а рисует другое. Посмотрите на его подводные рисунки. С этим еще нужно разобраться».

Примерно в это же время Леонид Почивалов опубликовал в «Литературной газете» большую статью, в которой подробно описал наши работы на горе Ампер и свое погружение в «Аргусе» на загадочные стены. Он не оставлял надежду найти там Атлантиду. Вскоре я случайно встретился в театре с известным сторонником «летающих тарелок» и экстрасенсов — Феликсом Юрьевичем Зигелем. «Послушайте, — сказал он мне, — как вы относитесь к тому, что на вашей горе Ампер нашли недавно кусок мрамора? Об этом сообщалось в газетах». «Ну что же, — ответил я, — ничего удивительного. Мы сами дважды находили там куски песчаника и мраморизованного известняка. Их рыбаки привязывают к сетям вместо грузил, вот они и падают на дно». «Скучный вы человек, — расстроился Зигель. — Неинтересно с вами разговаривать».

И все-таки — где же искать Атлантиду? Правда, чтобы ответить на этот вопрос, надо вернуться снова к геологии океанского дна и тектонике литосферных плит. Когда в геологии господствовали представления о неизменности положения земных континентов (у них и сейчас еще немало именитых сторонников — «фиксистов»), легче жилось и атлантологам, ибо предполагалось, что океанские впадины возникли в результате опусканий отдельных блоков литосферы. Веский козырь! А если могли быть резкие опускания целых континентов, то это как будто легко объясняло причины гибели Атлантиды!

Увы! Сегодняшние многочисленные факты указывают на то, что в океане нет погруженных участков континентальной коры. И это, на первый взгляд, противоречит существованию Атлантиды. Один из основоположников теории тектоники литосферных плит Олег Георгиевич Сорохтин, заведующий нашим отделом, как-то сказал мне: «Никакой Атлантиды быть не может. Это противоречит тектонике плит. Если ты будешь верить в оккультные науки, я тебя уволю».

Ну что ж, континенты действительно не могут погружаться. А архипелаги? Проведенные нами исследования убедительно показали, что подводные горы Ампер и Жозефин были когда-то островами. И весь подводный хребет, в состав которого они входят, тоже, возможно, был когда-то на поверхности. А если были острова, то на них могли жить люди. Весь вопрос в том, почему и когда эти острова погрузились в океанские волны.

Попробуем посмотреть на эту загадку с позиций сегодняшних. Образующаяся в океане литосфера тяжелее, чем расплав, из которого она кристаллизуется. Поэтому чем толще она становится, тем глубже опускается в расположенную под ней полужидкую астеносферу. Значит, в направлении от срединных хребтов к более древним районам океана глубина дна должна расти. Кстати, первым расчет величины этого погружения сделал именно Сорохтин.

…Итак, поверхность океанского дна постепенно опускается вместе со всем, что на ней находится, — островами, хребтами и архипелагами. Срезанные плоские вершины таких вулканов, как Ампер, — это как раз типичные признаки такого погружения. Американский исследователь Хесс, впервые детально изучивший подобные плосковершинные горы в Тихом океане, дал им название «гайоты» — в честь известного французского геолога Гийо. На их плоских вершинах, медленно погружающихся в воды океана, вырастают коралловые атоллы и рифы. Больше всего их в Тихом океане. Но есть они и в Атлантике. Так, крупный гайот Грейт-Метеор входит в ту же систему подводных гор Подкова. Да и другие вулканические горы, входящие в эту систему — Атлантис, Плейто, Круизер, Йер, Эрвинг, также имеют плоские вершины и, значит, были прежде островами.

Но ведь, с другой стороны, такое опускание поверхности дна идет очень медленно и не может быть причиной внезапной катастрофы!

Когда я прикинул, с какой скоростью погружались в воду бывшие острова Ампер и Жозефин, то неожиданно оказалось, что скорость эта в несколько раз больше, чем должна быть по формуле Сорохтина. Такие же следы быстрого погружения были найдены американскими геологами, изучавшими несколько лет назад плосковершинную гору Атлантис, тоже входящую в систему Подкова. Еще 12 тысяч лет назад гора Атлантис была островом. С ее вершины были подняты драгой странные образования из известняка — так называемые «морские бисквиты», очень похожие на тарелки. Их диаметр — около 15 сантиметров, толщина — примерно 4 сантиметра, да еще и углубление посередине! Возраст «бисквитов» — около 12 тысяч лет. Доказано, что материал, из которого состоят диски, был когда-то на суше.

Значит, острова, входившие в систему Подкова, затонули катастрофически быстро, что никак не могло случиться при простом утолщении океанской литосферы! Что же заставило их столь внезапно погрузиться? Вспомним, как в описании Платона (если ему, конечно, верить) говорится, что гибель Атлантиды произошла «в один бедственный день и одну бедственную ночь».

Несколько лет назад все экраны мира обошел японский фантастический кинофильм «Гибель Японии». Грозные извержения вулканов и моретрясения вызывают неотвратимую катастрофу — и Японские острова начинают неожиданно разламываться и погружаться в океан. Миллионы беженцев, навсегда потерявших родину, ищут спасения на других материках. Не правда ли, похоже на гибель Атлантиды? Так вот, с современных геологических позиций ничего фантастического в кинофильме «Гибель Японии» нет. Ситуация вполне вероятная.

Там, где плиты сталкиваются, более тонкая и глубоко погруженная океанская литосфера ломается и «ныряет» под континентальную, унося в глубины на своей спине океанские острова. Именно такая картина наблюдается сейчас в Тихом океане, дно которого со сравнительно большой скоростью — около пяти сантиметров в год — пододвигается под край Азиатского континента: под Камчатку, Курильскую и Японскую островные дуги.

На восточной оконечности Камчатки, на полуострове Кроноцкий геологи нашли остатки двух океанских вулканов. Они сорвались с ушедшей вниз океанской плиты и «впечатались» в берег. Вся эта огромная полоса, протягивающаяся на юг до Новой Зеландии, называется «огненным кольцом» Тихого океана. И не случайно здесь происходят многочисленные извержения. Безжалостные волны цунами обрушиваются на побережья. Грозные землетрясения постоянно тревожат жителей этих мест.

Похожая картина могла наблюдаться и при закрытии древнего океана Тесис. Известно, что около тридцати миллионов лет назад Индия ударилась об огромную плиту Евразии. От этого мощного удара (к счастью, никаких Атлантид там еще в ту пору не было) южный край Евразиатской плиты смялся в складки, и образовались высочайшие в мире Гималайские горы, а сама Евразия раскололась на столько частей, что геологи до сих пор не могут их сосчитать.

В 1982 году в первом рейсе «Витязя» мы видели на острове Кипр остаток ложа древнего Тетиса — Троодосский офиолитовый комплекс. Как он туда попал? Похоже, что был выдавлен наверх, когда при закрытии океана Африка навалилась на юг Европы, сминая ее край. А большая часть дна Тетиса вместе с островами ушла в глубину. Не случайно к западу от Кипра расположена Эллинская островная дуга, под которую ушло дно древнего океана. Катастрофические извержения — Санторина, Везувия, Этны — все это следствия закрытия Тетиса.

Вспомним слова Платона, он пишет, что катастрофа произошла одновременно на всем Средиземноморье при извержении вулкана Санторин в Эгейском море. Можно предположить, что на востоке погибло Праафинское государство и эллинское войско. А на западе по ту сторону Геркулесовых Столбов от той же катастрофы, раскололся и погрузился в воду огромный архипелаг, протянувшийся от Азорских островов до Гибралтара, а вместе с ним и Атлантида. Значит, чтобы решить задачу, надо продолжить изучение подводных гор Азоро-Гибралтарской системы и прежде всего выяснить, была ли эта огромная горная страна на поверхности океана. А если была, то когда погрузилась? Вопрос — очень важный. Ведь если ее погружение совпадает с эпохой человеческой цивилизации, и особенно со временем извержения вулкана Санторин, то именно здесь могла погибнуть Атлантида!

Убедительный ответ могут дать только дальнейшие подводные исследования.

…Ну а если вслед за Аристотелем и современными скептиками считать, что никакой Атлантиды вообще не было и все это — миф, выдуманный Платоном, то и тогда можно сказать, что миф этот — полезный. Ведь не удалось же алхимикам в средние века синтезировать золото, найти секрет «философского камня», а сколько полезного принесли они науке!

В те дни, когда на «Витязе» исследовали подводные горы в Атлантике, другое судно нашего института «Академик Мстислав Келдыш» проводило их изучение в Тихом океане. Подводным аппаратом на одной из гор были обнаружены признаки богатого месторождения кобальта и меди. Так что первые шаги в океанские глубины сулят человеку открытия не только мифические, но и вполне реальные.

С. Старикович Рангифер

В диких местах человек лишен важнейшего орудия своей власти над природой, которое он для себя выковал и без которого трудно представить себе его жизнь, до такой степени человек от него зависит. Это орудие — способность предвидеть.

Лоис Крайслер. Тропами карибу

Карибу, говоря попросту, — северный олень. И не только в зоологической номенклатуре, но и в общечеловеческом понимании, хотя точный перевод слова карибу, бытовавшего сперва лишь у коренных народностей Аляски и полярной Канады, означает разгребатель. Здорово сказано — разгребатель! И наш, и канадский северные олени исчезли бы с лика Земли, если бы перестали разгребать копытами снег, доставать себе пропитание — ягель.

И давайте отправимся в путь туда, где растет ягель, на Север, в недавнем дикий край — на Колыму, а точнее на Рангифер — единственный не только в стране, но и в мире стационар по изучению хитроумнейшей физиологии северного оленя — вроде бы затрапезного, но на поверку очень и очень выдающегося существа. Там мы прикоснемся к энергетической тайне, скрытой за ласковым носом да и во всей не очень вместительной и отнюдь не прожорливой оленьей утробе. Исследования на Рангифере как раз и нужны, чтобы не только предвидеть, но и точно знать пределы возможного для организма северного оленя при тех или иных коллизиях.

Спешу предуведомить: не ждите в тексте столкновений людских характеров, будет лишь эволюция идей. Бытовые зарисовки тоже на заднем плане. Моя цель иная — нарисовать эколого-физиологический портрет преполезнейшего животного. И все же мой герой — северный олень — представляется мне интереснейшей, многогранной личностью, сочетающей в себе покладистый нрав с железной жизнестойкостью. Однако сперва все-таки придется поговорить об ином. Ведь не только наше, но и оленье существование не сводимо лишь к жизнестойкости.

Пожалуйста, примите к сведению, что у по-настоящему бездомного домашнего существа, у которого никогда не было, да и не предвидится ни стойла, ни крыши над головой, у трудяги северного оленя, как и у нас с вами, полно дальних родственников, которым судьба уготовила теплые местечки под солнцем. Особенно повезло так называемым благородным оленям (изюбр, марал…).

И о них, не очень греша перед истиной, стоит сказать несколько нелицеприятных слов. Этих заносчивых копытных благородными назвали скорее всего за высокомерную осанку, вернее, за их манеру высоко держать голову. Северные же олени — сама скромность. И уж, конечно, нос не задирают. Но это отнюдь не означает, будто они склоняют голову перед кем угодно. Наоборот. У северных оленей такой немаловажный инструмент защиты, как рога, венчает головы и самцов, и самок. А ведь этого инструмента начисто лишены представительницы прекрасного пола всех его кичливых четвероногих родственников. И если благородные рогоносцы хоть как-то могут постоять за себя — скажем, при неожиданной встрече с врагом нос к носу, — то их комолые подруги, застигнутые врасплох, беспомощны. К тому же, рогатым главам семейств легко шпынять подруг, не опасаясь получить сдачи. Разве это благородно? Или вот такая фраза из научного фолианта: «В период гона самцы много пьют… и часто валяются в грязи». Красиво ли ведут себя перед свадьбой благородные женихи?

И после всего этого, право, обидно, что кроткого детеныша северного оленя, нетребовательное существо, которому от роду нет и года, зовут издевательски неблагозвучно — неплюй или, того хуже, — неблюй. И не только зовут, а прямо так и пишут даже в самых наиученейших книгах. Правда, новорожденного олененка именуют душевнее — пыжиком, да и мамашу величают ласково — важенкой. Увы, от названий северных оленей разного пола и возраста у непривычного человека рябит в глазах: годовалый олененок уже не неплюй, а лоншак; молодая олениха — вонделка, старая — хаптарка; самец в расцвете сил — гирвас, он же — хирвас, хор…

И за частоколом этих имен как-то ускользает главное. Так вот, будь на то моя воля, я бы переименовал не только неплюя, но и всего северного оленя как такового. Ведь чует сердце, не от хорошей жизни он подался на Север, скажем, из благодатной Швейцарии или с Украины. А может, на Севере он был спокон веку и просто-напросто там его не успели съесть ни волки, ни люди?

Как бы там ни было, но в биографии северного оленя, пожалуй, самое пикантное то, что в недавнем прошлом он чувствовал себя истым южанином. Ну уж если и не южанином, то обычным середнячком — обитателем средних широт. Вот тому доказательства. В каменном веке за вкусным и в общем-то безобидным животным, которое впоследствии стали именовать северным оленем, охотились тогдашние жители тех мест, где потом появились Франция и Швейцария. Пообедав, набравшись сил, древние европейцы иногда увековечивали свои гастрономические утехи — высекали или рисовали на скалах изображения северного оленя или бизона. Кое-какие монументальные произведения такого рода дошли и до нас. Вроде бы не менее весомые сведения гласят, будто на территории древней Германии герой этого очерка пасся еще во времена Цезаря, а на Украине его вроде можно было встретить гораздо позже.

Да и сейчас северный олень обитает не только на Севере, а, например, в Шотландии. Бродит по горам Южной (!) Сибири, по Алтаю. Есть он и в Монголии. Недавно аж перешагнул экватор — его акклиматизировали в Антарктике, на островах Южная Георгия и Кергелен. Как говорится, южнее некуда.

А вот про то, почему, когда и как этот олень пристрастился к Северу, к тундре с ее небезызвестным ягелем, история пока многое умалчивает. Скрыто туманом веков и другое обстоятельство — время одомашнивания северного оленя. Однако со всей категоричностью следует заявить, что этот дар фауны стал приближенным человека только в Евразии. А точнее — в горах Южной Сибири, в Саянах. Ни в Америке, ни в Канаде приблизить оленя не удосужились. С. Б. Помишин в работе «Из истории оленеводства» высказывается за то, что одомашнивание произошло давным-давно, где-то во втором тысячелетии до нашей эры. О времени появления домашних уз есть и материальные свидетельства — деревянные фигурки взнузданных северных оленей (I в. до н. э. — V в. н. э.), найденные в Хакассии. На Чукотке же заря оленеводства забрезжила будто бы позже — в IX веке.

Вот, пожалуй, и все более или менее достоверные пункты в анкете рогатого обитателя тундры. Увы, ему вообще не нашлось места даже в такой книге, как «Древнейшие домашние животные Восточной Европы» В. И. Цалкина, где обстоятельно повествуется о турах и лошадях, свиньях и козах. Встречаются в книге даже хорьки и благородные олени. Но северный олень напрочь отсутствует, наверное потому, что Цалкин обработал только материалы из раскопок в Молдавии, на Украине и Предкавказье.

Этнографию иногда величают сестрой истории. И не заглянуть ли в анналы этой сестрицы? Пожалуй, заглянем.

Так вот олени — надо полагать, не только благородные — фигурировали в свадебных песнях в качестве дивных животных с десятью или даже семьюдесятью рогами. Славянский фольклор утверждал, будто на конце самого последнего рога есть просторный терем, хозяйничает в котором девица-красавица. В старинных русских песнях олени порой выступали и в обличье громаднейшего быка-тура, прародителя домашнего скота. Может быть, это хоть как-то свидетельствует о том, что предки про одомашнивание оленей знали больше нашего? В самом деле, прикиньте — дикий олень, мечтающий при первой возможности улепетнуть от человека, вряд ли бы занял столько места в песнях, религиозных легендах или в житиях святых, где олени то и дело маячат с распятием между рогами.

Шаманы с распятием старались не общаться, но вот без оленей не могли и шагу ступить. Долгие два-три года посвящаемый эвенк готовился к шаманству. Когда он чувствовал, что созрел для таинственной деятельности, делал колотушку для бубна. А сделав и воткнув ее в землю, начинал петь шаманские песни, пока в грезах ему не являлся северный олень, из кожи которого только и можно было изготовить бубен. Сородичи шамана по высказанным признакам (раскраска шкуры, особенности рогов) искали такого оленя порой чуть ли не год. Раздобыв, привозили в стойбище и свежевали. Шаман тут же накидывал на себя шкуру, а охотники стреляли в него из маленьких луков. Только после этого мог получиться кондиционный бубен. Однако новый шаман не мог начать камлать без обновления бубна, для чего губили еще одну оленью жизнь — мазали бубен свежей теплой кровью. Зато потом с помощью такого бубна можно было устанавливать контакты с таинственным невидимым миром.

Долгие века олень для народов Севера был самым крепким связующим звеном между этим и потусторонним миром — кормил, одевал и возил здесь, а потом переправлял душу хозяина в специально отведенное место. И за все труды не требовал никакой компенсации — ни избавления от пытки гнусом, ни хлеба-соли, ни душевного тепла, ласки. В общем, всем обеспечивал себя сам и, не гневаясь, сносил нахлебничество человека, который напоследок, вытянув из него жилы, делал из них нитки. Это ли не вершина самопожертвования среди когорты домашних животных всех времен и народов?!

Суровый читатель, наверное, хмурит брови, мол, хватит патетики, не пора ли брать оленя за рога? Не знаю, право, как насчет рогов, но на Рангифер действительно пора.

Вот и позади солидный отрезок знаменитой Колымской трассы с перевалом Яблоневым, где самый большой перепад высот на здешней автодороге. Едем с ветерком — ширина и состояние полотна дороги, обслуживающей Колыму, таковы, что можно не снижая скорости разминуться даже с громадным встречным грузовиком. Во всяком случае, скорость 70 км в час чрезмерна. А кое-где «Запорожцы», «Москвичи» — и прочая личная техника, которой тут предостаточно, — могут нестись чуть ли не во всю прыть.

Позади вкусный и недорогой обед в придорожной столовой УРСа «Северовостокзолото»: брусника с сахаром, маринованные подосиновики, щи… Поев, заправили коня — фургончик Ульяновского автозавода. В машине десятеро: четверо хозяев — сотрудников магаданского Института биологических проблем Севера АН СССР, и гости — ваш корреспондент и другие участники X Всесоюзного симпозиума, поименованного очень сходно с названием института-организатора — «Биологические проблемы Севера».

Заседания и доклады тоже позади, теперь черед научных экскурсий.

Именно поэтому в кузове на полу ерзает ящик с сухим пайком, к которому, однако, чтоб не был совсем сухим, придана батарея бутылок с местной «Тальской» минеральной. На этикетках черным по белому написано: вода столовая, но пить ее разрешено лишь по стакану в день. А на местных же бутылках с более серьезным содержимым таких страшных надписей нет. Надо же!

Наконец машина сворачивает на старую лесовозную дорогу: домик стационара Рангифер, принадлежащий институту, стоит в 30 километрах от трассы, неподалеку от мест, где пасут оленей. Здесь сопки покруче, лиственницы не в два человеческих роста, а повыше. Брусничный ковер под ними погуще. В долине — озерки и озера блестят на солнце. По пути хозяева дают разнокалиберные пояснения — в этом озерке недавно утонул трактор, но его скоро вытащат; глубина вот этого озера неизвестна — когда меряли, не хватило стометровой веревки…

Вечереет. Сергей Владимирович Задальский — неутомимый опекун Рангифера, рассуждает, что хорошо бы засветло переехать речки, особенно реку Яму с верткими камнями на дне. Ибо дальше дороги, в общепризнанном смысле слова, нет. Машине нужно продираться по скользким камням в русле ручья, и по вязкому месиву протаявшей вечной мерзлоты. Ну что ж, по месиву, так по месиву…

Не судьба! Сломалась полуось заднего колеса. И пока шофер делал так, чтобы задние колеса могли хотя бы катиться, наваливается тьма-тьмущая. Но добраться до оленей все-таки еще есть шанс — у «уазика», как известно, два ведущих моста. И вот, влекомые передними колесами, мотаемся на рытвинах и камнях, которые в качающемся свете фар кажутся серьезными препятствиями. Но это цветочки, ягодки — впереди. И в первой же ягодке наполовину лишенная движителя машина встает намертво — замирает посреди речки Майманчан.

Коротаем ночь то в фургончике, то выскакиваем на близлежащий галечный островок. Жжем стволики лиственниц, которые паводок притащил сюда. От здоровенной, не растаявшей за лето наледи, в которую чуть ниже впивается Маймачан, ползет туман. Холодно. Бутылки без страшных надписей на этикетках пустеют, едва согревая и вовсе не поднимая настроения — близок локоток, то бишь Рангифер, да, наверное, теперь не укусишь.

Но сверкнула гениальная идея и окрасила ночь в радужные тона: нас десятеро, а на Рангифере много болотных, до пояса сапог. И если сапоги притащить сюда, неужто не протолкаем машину через речки? Посуху-то она и сама небось пойдет… И Александр Яковлевич Соколов — шеф группы по изучению биоэнергетики северного оленя, молчаливо маявшийся именно в таких сапогах от самого Магадана, не дождавшись рассвета, пускается в 12-километровый вояж.

Потом, когда мы чаевничали в уютном двухэтажном бревенчатом домике Рангифера, он сказал: «Все решили сапоги». И вправду, без двух рюкзаков резиновых сапог-вездеходов, доставленных к Майманчану, машину бы не протолкать ни босиком, ни в городских штиблетах. Вода холоднющая, кое-где с корочкой льда, а камни на дне скользкие как мыло.

Пьем чай. А рядом с лиственниц опадает хвоя. И все вокруг, даже мягкий моховой ковер, в котором приятно утопает нога, посыпано этими хвоинками, словно нежным песочком. Неподалеку деревянная изгородь экспериментального корраля — сюда для опытов приводят оленей. Вернее, приученные олени, почуяв работу, сами направляются туда. Они знают, что после не очень-то обременительного опыта тут же получат шикарную зарплату — толику комбикорма, до которого весьма охочи.

А уж коли так, то не побеседовать ли нам поначалу не об экспериментах, не о лакомстве, а о первооснове трудной оленьей жизни — ягеле?

Похоже, олени самые совестливые едоки из всех, кому природа накрывает стол.

Лоис Крайслер. Тропами карибу

С этим высказыванием Лоис Крайслер можно поспорить. Совестливы не только олени. Зайцы, кролики, бобры и некоторые другие создания относятся к еде с превеликой экономией и частенько дважды съедают обед. Более того, зверьки-вегетарианцы собственными силами, с помощью кишечной микрофлоры, из коры и трав готовят белковые блюда и витаминные приправы группы В, появляющиеся на свет не совсем обычным способом — из-под хвоста. Свое всегда вкуснее. Вот для непривычного человека не очень аппетитное, но зато достоверное описание специалистом такой трапезы: «…бобр садится, подвернув под себя хвост и согнувшись так, что позадитазовая область располагается перед его мордой. Передними лапками он начинает массировать область клоаки. Затем с громким звуком извергает из клоаки кал и с причмокиванием пожирает его, подтягивая при этом клоаку лапками ко рту». Зайцам, чтобы слопать собственное кушанье, так изворачиваться не надо: катышки сами падают из-под хвоста.

И все-таки Крайслер права. Зайцы и бобры экономят то, что побывало у них в животе и транжирят в зеленой столовой. Так, бобры, ничтоже сумняшеся, бросают наполовину подгрызенное дерево, которое потом засохнет. Дикие же северные олени не разоряют скатерть-самобранку — тундру. И оленей много в тундре потому, что они не портили жизнь ягелю, не подрывали его естественное воспроизводство. К сожалению, домашние северные олени не очень совестливы и с ягелем не церемонятся. Почему и как это безобразие получается — вскоре будет сказано.

Ныне топтать ягель, олений мох, в котором так приятно утопает нога, все равно что топтать кусок хлеба на глазах страждущего. И все-таки этим неприятным делом однажды занялись достойные люди — сотрудники Института экологии растений и животных АН СССР. В трудах симпозиума рассказано, как они, выбрав в тундре типичные площадки пять на пять метров, ранней весной стали их усердно топтать, а потом смотреть, что из этого выйдет. Вышло же то, что после 2000 шагов лишайники и мхи словно растаяли, кустарнички исчезли почти наполовину. Зато пушица, осока и мятлик тут же заняли чужое место под солнцем. Занять-то заняли, но не зацвели — цветение наладилось лишь на третий год после топтанья. Дальнейшие наблюдения поведали о серьезной травме — жизнь сообщества тундровых растений там, где научные сотрудники на славу поработали ногами, вернется на круги своя лишь через десятилетия.

Стада домашних оленей волею человека то и дело теряют совестливость — топчутся на месте. Летом в Якутии в километровом радиусе от палатки пастуха олени невольно съедают половину растений, а в полукилометре — 60–70 %. На Таймыре зимой из-под снега домашний олень, ставший почти оседлым, достает половину того, что растет на пастбище, а треть — вытаптывает. И так далее, и тому подобное. В результате складывается неважная картина. Вот ее фрагменты. В Беринговском районе Магаданской области оленьи пастбища уменьшились почти наполовину. В южной тундре междуречья Енисея и Хатанги лишайники вовсе сошли на нет.

Но это еще что — нежные ягельники терзают колеса тракторов и гусеницы вездеходов, их гложут пожары, любая буровая поганит вокруг себя все что можно и все что нельзя. Из-за этих и других напастей, по мнению сотрудников Государственного научно-исследовательского центра изучения природных ресурсов, страна ежегодно теряет 2–3 % ягельников. Прикиньте — если так пойдет и дальше, через сколько лет северному оленю нечего будет кушать?

Прикинули? Ужаснулись? Конечно, это невероятно. Конечно, так не будет. Не век бушевать пожарам. Сделают же, наконец, снего-болотоходы на воздушной подушке, которые перестанут калечить тундру. Внедрится же в головы всех хозяйственников немудреная истина, что сердцевина оленеводства — это рачительное пользование круглогодичными пастбищами, и численность стад обязательно должна соответствовать их емкости. А за наукой дело не станет. Знаток оленьей проблемы профессор В. Н. Андреев из якутского Института биологии полон надежд. Выступая на пленарном заседании симпозиума, он выстреливал в зал доводы один железнее другого. Из доводов складывалась картина, что и на нынешних выпасах за счет оптимизации системы олень — пастбище Север способен дать не 40 тысяч тонн оленины, как сейчас, а 60, да еще от диких оленей без особых хлопот можно добыть кусище мяса в 8–10 тысяч тонн.

Но мясо мясу рознь. Затраты на промысел и доставку столь велики, что мясо дикого оленя пока впятеро дороже домашнего. Поэтому-то и встречаются в серьезных книгах фразы вроде вот этой: «Экономически невыгодно создавать для оленей новую среду обитания: заготовлять корм, оборудовать помещения и т. п.» Как будет дальше? Поживем — увидим. Но чтобы научно обоснованная мечта стала былью, настала пора неукоснительного соблюдения пастбищной дисциплины, сооружения или маркировки длиннющих изгородей для разграничения владений дикого и домашнего оленей, и прочая, и прочая.

Историки уверяют, будто цивилизация не только сейчас, при молниеносном росте населения, а спокон веку хронически мается белковым голодом. Так, в Древнем Риме крестьянина, отважившегося зарезать свою собственную скотину, ждала страшная кара, вплоть до смертной казни. Зато на лукулловых пирах знать могла до отвала тешиться муренами, говядиной или крохотными поджаренными язычками жаворонков. Иногда подавали и бешено дорогое, чуть ли не на вес золота мясо экзотического лося. Но для простонародья, в особенности для горожан, мясо всегда было и сегодня во многих странах (особенно африканских) все еще остается редким праздничным угощением. И количество мяса, приходящегося на душу населения, не просто экономический показатель, а категория социальная. По крайней мере так считают солидные исследователи.

И хотя молва твердит, будто на вкус, на цвет товарища нет, смею вас уверить — оленина много лучше лосятины. И если лосятина пока еще экзотична, то олениной запросто торгуют в магазинах Норильска и других заполярных центров, а жаркое из мяса северного оленя — обычная вещь в столовых тамошних маленьких поселков.

С легкой руки Ильфа и Петрова повелось верить, что статистика знает все. Так вот, если обратиться к статистике, то она нас порадует — по поголовью северных оленей мы впереди планеты всей. У нас в стране пасется более трех четвертей домашних оленей мира. В США, на Аляске, и в Канаде их жалкие пустяки — менее полутора процентов, остальные щиплют ягель в Швеции, Финляндии и Норвегии, где, однако, оленеемкость пастбищ почти исчерпана.

И если население планеты на наших глазах стремительно перевалило аж сразу за пять миллиардов, то мировое поголовье северных оленей более или менее стабильно и держится где-то возле четырех с половиной миллионов особей, из коих почти три миллиона домашних. По-моему, это не капля в море. Тем более что оленей никто не кормит и не поит. И на рубль затрат наши оленеводческие хозяйства получают никак не меньше двух рублей прибыли от продажи мяса и шкур.

Как ни странно, великие преимущества регулируемого оленеводства на Западе поняли недавно — лишь в последние десятилетия появились соответствующие исследовательские коллективы в Скандинавских странах и на Аляске.

Оленеводство чрезвычайно выгодно и экологически. Пожалуйста, вдумайтесь в высказывание профессора В. Н. Андреева, которое я заимствовал из его статьи в журнале «Экология». «В биологическом круговороте особая роль оленеводства заключается в том, что с его помощью ценная, хозяйственно полезная продукция создается на основе не используемого ни в одной из форм человеческой деятельности природного ресурса — оленьих пастбищ. В СССР оленьи пастбища занимают не менее половины территории Крайнего Севера. Проблемы рационального использования биологических ресурсов и охраны окружающей среды на этой огромной территории не могут решаться без учета оленеводства — его влияния на весь природный комплекс Севера».

Краеугольный камень оленеводства покоится на ягеле. Так что же такое ягель, знаменитый олений мох? Это дружественное сообщество, букет из трех лишайников, именуемых кладониями (альпийская, лесная и оленья). Наш рогатый герой уплетает и другие лишайники, те, что растут на скалах и деревьях (уснея, алектория и прочие). Всего в его меню полсотни лишайниковых блюд, однако ягель — превыше всего. Это любимая, предпочитаемая четвероногими младенцами и стариками еда, на которую обычно приходится две трети того, что попадает в лохматые животы. Летом язык и нутро олень балует еще и травами, брусникой, грибами, веточками полярной ивы… И не только балует, а в усвоенном виде заготавливает впрок. На зиму. Но и летом, когда вокруг столько съестного, олень от ягеля морду не воротит. На то есть весомая причина — отсутствие в рационе лишайников чревато расстройством желудка.

Однако ягель достоин и порицания. Ведь у него немало общего с быстрорастворимым сахаром-рафинадом, правда очень жиденьким, — лишь углеводы и сущие крохи белков, витаминов, минеральных солей. Попробуйте месяц-другой посидеть на диете из чуть сладенького чая. Нет, не пробуйте — добром вряд ли кончится. Ведь как раз из-за обожаемого и не очень калорийного ягеля оленю приходится уподобляться аккумулятору, чтоб летнего белково-витаминно-солевого заряда хватило на длиннющую свирепую северную зиму.

Чего это стоит! Чтоб перенести солевую голодовку, олень заблаговременно, еще летом, запасается солями во все тяжкие: лижет морскую пену на побережье, ищет сдохшую гнилую рыбу, глодает чужие рога; приходится уподобляться хищникам, ловить полярных мышей — леммингов. Казалось бы, проще простого: взять да и накормить оленей солью до отвала. Это только кажется — корабли тундры попадут из огня в полымя — наевшись соли, начнут страдать от жажды. Снегом-то вволю не напьешься. А про поилки в скованной морозом тундре пока ничего не слышно.


Физиологи недавно выяснили, что за зиму живой аккумулятор тратит все резервы, вплоть до того, что «переваривает» пятую часть своих мышц по весу. Из костей вымывается кальций, и они, ясное дело, от этого крепче не становятся. Безжалостная рука витаминного, минерального и белкового голода стискивает оленье горло. Но отступать некуда — кроме него, ни одна из божьих тварей не может заполнить экологическую нишу, где нескончаемую полярную зиму придется сидеть на тоскливой диете из ягеля и снега, которые природа не удосужилась даже посолить.

В работе финского биолога X. Хиваринена «Пищевая адаптация северного оленя к зимним условиям» отчетливо звучит призыв к коллегам как можно быстрее найти биохимические и прочие объяснения оленьего феномена. К живому сейфу уже начали подбирать ключи. Вслед за другими исследователями Хиваринен предполагает, что оленья утроба даст сто очков форы заячьей или бобровой. Еще бы — нутро северного оленя способно многократно использовать дефицитные вещества. Так, истощая свои кости, олень не разбазаривает их содержимое направо и налево — у него «происходит рециркуляция неорганических веществ между организменной жидкостью, тканевым пулом и пищеварительным трактом». Вот так-то.

Пожалуй, наиважнейший внутриолений круговорот — это круговорот азота, которого мало. За пределы организма олень не выпускает даже азот слюны. Но это еще что — жизнь рогатого корабля тундры, как и других жвачных, воедино спаяна с квартирантами — микробами, обосновавшимися в рубце. И не прелюбопытно ли, что оленьи бактерии обслуживают хозяина на манер бригады сезонников — зимой отдыхают, резко снижают ферментацию. Однако микробный синтез белка все же теплится. И это принципиально важно — к рафинаду, то бишь ягелю, олень добавляет толику белка, синтезированного собственными руками, вернее, собственными бактериями. Азотным же сырьем для этого синтеза служит — опять-таки внутренний, для большинства тварей земных бросовый ресурс — мочевина. Будучи полноправным жвачным, олень может свести к минимуму выброс этого чудесного для него вещества во внешнюю среду. Не мочевина ли помогает северному оленю зимой ноги не протягивать? Если это так, то с его точки зрения разбрызгивать желтую жидкость все равно что расставаться с жизнью.


И вот тут самое время обратиться к словам профессора А. А. Яхонтова: «Единственное, чем пользуется олень от человека, — это человеческая моча, к которой в зимнее время олени проявляют особую жадность, так как чистый снег не дает им необходимых солей, имеющихся в обычной питьевой воде. Оленям скармливают политый мочой снег, благо этот „продукт“ всегда скапливается около жилья, а свежей жидкостью пользуются для того, чтобы подманить упряжного оленя». Это написано лет двенадцать назад. Теперь-то мы знаем, что магнетическая сила желтых пятен на снегу заключена не столько в солях, сколько в азоте, коим богата жидкость, бездумно изливаемая человеком наружу. А впрочем, не столь уж бездумно — существует версия, согласно которой судьба заставила оленя променять свободу на эти желтые разводы на снегу. Азотный голод — не тетка…

Версий много. Но добывать факты труднее, чем плодить версии.

Тундра — это мир вне нашего мира, это тонкий покров мхов и лишайников, разостланный над толщей льда, под небом, где летом солнце не садится, а зимой не встает, где северное сияние призрачно-бледными огнями перебегает между звездами.

Лоис Крайслер. Тропами карибу

Вверх по долине в нескольких километрах от симпатичного двухэтажного домика Рангифера, вобравшего в себя лабораторию со всякими там самописцами, жилые комнатушки и небольшую кухню с «кают-компанией», там, где лиственницы растут совсем уж не густо, бригада орочей присматривает за совхозным стадом в 1400 голов. Я не оговорился, именно присматривает — олений пастух не бегает с кнутом за своими подопечными и не скачет на лошади в поисках отбившихся непутевых созданий. Здешнее стадо, так сказать, за решеткой: долина перегорожена плотной деревянной изгородью. Плотной настолько, чтоб не протиснулся и олененок. Стоит удрать одному, как остальные ринутся за ним. Видно, страсть к перемене мест еще угасла не совсем.

Раздвигаем то, что могло бы именоваться воротами, и, проникнув за ограду, тщательно заделываем вход. За решеткой вольготно — оленьи группки, пасущиеся вдали, не очень-то разглядишь без бинокля. А разглядеть хочется. Кручу головой — вон группа, занятая весьма уважаемым делом — жвачкой, а вот те аж на склон забрались… Продираясь сквозь кедровый стланик к подножию сопки, где белеют видавшие виды брезентовые палатки, замечаю, что возле них слоняются упитанные, с лоснящейся шкурой ездовые олени. Мне тут же поясняют: в упряжку берут крупных самцов, и чтоб они не теряли уйму сил во время гона и вообще были сговорчивей, спокон веку их кастрируют. Вот те на!

Подходим. Навстречу вылетают заходящиеся лаем здоровенные оленегонные псы. Когда владельцы их утихомирили, последовали взаимные приветствия. Осматриваюсь. Из брезентовых боков палаток торчат трубы буржуек. Скоро затрещат морозы, да, по правде, и сейчас не жарко. От палатки к палатке тянутся провода, кои берут начало в переносном генераторе, виднеющемся поодаль под деревом. В одной из палаток рация — связь с совхозом обязательна и ежедневна.

Раньше говаривали: «Где два оленя пройдут, там тунгусу большая дорога». Теперь-то палатки и утварь с места на место перетаскивают в основном вездеходы…


И прежде чем пуститься в рассуждения о заботах оленеводов или про иерархию стада, давайте посмотрим со стороны на жизнь бесхозных оленей, за которыми нет никакого присмотра. Поинтересуемся бытом дикого оленя, чьи стада, несмотря на все невзгоды, растут не по дням, а по часам. Хотя на него нынче ополчились не только браконьеры, но и оленеводы. Мол, и такой он и сякой. А он — хороший. Правда, не во всем безгрешен, но к главным преступлениям, приписываемым ему, непричастен. Во всяком случае, строгая научная экспертиза реабилитировала четвероногого обвиняемого, которому инкриминировали стравливание пастбищ, подпитывание очагов инфекции, увод домашних оленей.


Первое обвинение было опровергнуто цифрами и наблюдениями за примерным пастбищным поведением обвиняемого. Он всегда бережливо относится к тому, что растет под ногами в силу для нас дурной, но для него спасительной привычки есть на ходу. Осмотр места происшествия в Якутии, где рогатых обвиняемых сейчас более 100 тысяч (на Таймыре их полмиллиона и всего 55 тысяч потенциально потерпевших — домашних оленей) показал, что бродяги летом изымают с пастбищ в пять — десять раз меньше биомассы, чем их домашние собратья. Зимой из лунки они берут втрое или впятеро меньше, чем домоседы. Так кто стравливает пастбища?


Второе обвинение вообще повисло в воздухе — инфекционная обстановка среди дикарей благополучнее таковой в огромных малоподвижных домашних стадах. Третье же обвинение, простите, не по адресу — смотреть за тем, чтоб домашняя скотинка далеко не отлучалась, должны пастухи, а не дикие бродяги, напрочь незнакомые с колхозными правилами.


Но вообще-то бродяги не промах. Вот одна история. Долгие годы те бесхозные корабли тундры, которые зимовали на Ямале, на лето отправлялись на дачу — на близлежащий остров Белый, где можно отдохнуть от оводов и других кровососов. Недавно они вознамерились прописаться там постоянно. И зря. Пастбище на Белом не ахти. И когда в апреле 1981 года оседлое оленье население острова приблизилось к двум тысячам, с пропитанием стало туго. Раздались призывы спасти от несознательных оленей тундру, а их самих от мучительной голодной смерти. Но олени, наверное, поняли, что почем, и не стали ждать пуль — осенью того же года все до единого ушли на материк. (На островах советского сектора Арктики сейчас обитает примерно 16 тысяч диких северных оленей.)


Однако, если вам кажется, будто рогатые бродяги всюду могут идти куда вздумается, вы примете желаемое за действительное. Север не тот, что раньше. И на исконных путях естественных миграций там и сям выросли такие баррикады, что на их приступ олени и не отваживаются. Еще бы! В стародавние времена при охоте на северных оленей небезуспешно пользовались тем, что те боялись переступить лыжню. А теперь надо переступать тракторные колеи, газопроводы… Дабы не подливать масла в огонь, ограничусь цитатой из трудов симпозиума: «Задержка диких оленей перед газопроводом Норильск — Мессояха, скученный и беспокойный их выпас здесь приводят к вытаптыванию и стравливанию пастбищ, чего не наблюдается в условиях естественной миграции. В последнее десятилетие в период осенних миграций у линии газопровода ежегодно скапливается до 100 тысяч голов. При попытке обойти препятствия часть животных (3–5 тыс.) попадает в зону промышленных сооружений Норильского комбината и частично гибнет от браконьерства и истощения. Предложенный проект направляющих изгородей вдоль промышленных сооружений выполнен не полностью, построенные отсечные изгороди не ремонтируются. Отрицательное влияние оказывают и старые изгороди в долинах гор Путорана, использовавшиеся для содержания домашних оленей. С началом круглогодичной навигации на Енисее отмечается гибель оленей в крошеве разбитого льда после прохода судов».

В Скандинавских странах, где, прямо скажем, диких оленей не густо, в местах серьезных препон на пути их миграций не поленились построить, как сообщил журнал «Охота и охотничье хозяйство», покрытые естественным грунтом мосты шириной 10–15 метров. Для отпугивания же оленей от автодорог и прочих губительных мест там в ходу полосы мешковины шириной в метр, усеянные яркими пластинами, которые давят на оленью психику своими флюоресцирующими красками. Бег оленей изменяют и самые простецкие направляющие темные полосы, нарисованные на снегу порошкообразными красками, той же золой. Так что для разгребателей снега не везде стоит огород городить.


Когда-то в Туруханском крае местные жители, зная, где олени переплывают реки, гнали их между двумя суживающимися заборами, ведущими к обрыву. В воде под обрывом натягивали сеть покрепче, и запутавшихся в ней рогатых пловцов добивали дубинами, а тех, кто все-таки вырвался, догоняли на лодках. Сейчас такого варварства, конечно, нет. Но если вы решите, будто там, где на естественных путях миграций не выросли искусственные препоны, у оленей все идет как по маслу, вы опять-таки примете желаемое за действительное. И да простит меня читатель, снова кровавая цитата, на этот раз о бедствиях на реке Пясина. «Реку шириной 1000–1100 м при температуре воды 8–10° олени пересекают за 12–15 мин. Снос по течению незначителен и составляет в среднем 150–200 м. На переправах происходит значительный отход телят в возрасте 7–15 дней. (Представляете — на губах еще молоко не обсохло, а уже километровый заплыв! — С. С.) Гибель, как правило, происходит после преодоления реки в 2–5 м от берега. Слабые телята увязают в иле прибрежной полосы по скакательный сустав и не могут выбраться на берег. Через 2–3 часа теленок ложится в воду, затем погибает».

Неужели ничем не помочь? А что, если вычерпать или завалить смертоносную полоску ила? Конечно же кое-кто возразит, мол, это пустяк, есть беды и пострашнее — ящур, копытная болезнь, гнус, волки… Но по мне, чем меньше бед, пусть даже пустячных, тем лучше. Да и как можно счесть пустяком чью-то жизнь?

А ведь нынче срок жизни, если и не всей когорты диких оленей, то существенной ее части, предрешен заготовщиками, но подчас не лучшим образом. На той самой Пясине бригады профессиональных охотников подкарауливают оленей осенью, и, бывает, в сутки по 500–600 разгребателей расстаются с жизнью. Их тела отнюдь не всегда превращаются в бифштексы или рагу, потому что превосходное, не боюсь сказать — деликатесное мясо долгие месяцы валяется в тундре и попадает в магазины в таком прискорбном виде, что люди не хотят его брать. Недавно «Комсомолка» писала, например, о продукции отстрела, которая до весны лежала в мерзлотнике таймырского совхоза «Волочанский». Оленина долежалась до того, что стала, мягко говоря, некондиционной. Тонны мяса пришлось мыть, зачищать и подрезать. И все равно оно пошло не в магазин, а на промышленную переработку. «Комсомолка» не раз била тревогу о прорехах и неувязках в промысле северного оленя на Таймыре. Самый явный недостаток вылился в хлесткий газетный заголовок: «Нужен тундре холодильник».


Эх, если бы добытую оленину тут же грузили в вертолеты, а те спешили бы в Норильск или Дудинку! А если вертолету далеко, и рейс влетает в копеечку, мясо бы хорошенько заморозить до поры до времени. Так вот: промысел даст деликатес, когда обзаведется емкими скороморозильными установками, когда катер-рефрижератор или судно посолиднее (они пока что в мечтах) начнут усердно собирать мясо с горячих мест — с промысловых точек. И тогда до городской кухни сможет добраться и та треть мяса, которая сейчас по замерам ветеринаров попросту выбрасывается при разделке убиенных рогатых бродяг на берегу Пясины.

Поживите достаточно долго среди дикой природы, и вы почувствуете себя изгоем — все живое будет сторониться вас. Тень человеческой жестокости покрывает Землю. Незаметно для нас самих она омрачает и наши души.

Лоис Крайслер. Тропами карибу

Жизнь пыжика, пусть самого что ни на есть домашнего, начинается не в теплом коровнике, а на чересчур свежем воздухе, порой в весеннем сугробе. Важенка тщательно вылижет новорожденного, чтобы он не заледенел, обнюхает, покормит, и спустя считанные часы маленький кораблик тундры готов пуститься в странствие. Ясно, что для круглогодичных променадов в студеных краях требуется отменная спецодежда. И у северного оленя она есть.

Специалисты по синтетическим тканям мечтают скопировать олений мех с полыми волосками. Если они умудрятся перенять эту особенность, то люди, возможно, перестанут зябнуть в синтетических шубах. У оленьей одежды есть и другое завидное качество: зимой кончики волосков разбухают, утолщаются, и мех становится чем-то вроде брони, которой ветер нипочем.

Величину теплоизоляции принято выражать в так называемых кло. Так вот, зимой олений мех дает теплоизоляцию в 7 кло, а мех белки — всего 2,5 кло. По этим самым кло среди наземных млекопитающих северного оленя перещеголял, пожалуй, лишь песец. Однако любая палка о двух концах — защита может обернуться помехой. И хотя летом одежда оленя скромнее, она все равно заставляет изнывать от жары. Разгребатели норовят прилечь на нерастаявший снег или стоят как истуканы в ледяной воде. Но и истуканят со смыслом — в жару это способствует пищеварению.

Наговорил я тут про оленя и то, и се, и это… И кому-то может показаться, будто рогатый зверь досконально исследован со всех сторон в мельчайших подробностях. Что вы! Наука про оленя пока знает меньше, чем не ведает. Олень, так сказать, плавает в океане незнания. Копилка сведений о нем полупуста. В ней меньше фактов, чем, например, в дельфиньей копилке. А ведь дельфины, в отличие от оленя, не живут с нами бок о бок долгие века и резвятся сами по себе в морях и океанах.

Про веселый нрав, звуковой локатор и прочие достоинства дельфинов бойко рассказывало радио. Телевидение демонстрировало игровые, научно-популярные и мультипликационные фильмы. Биологи и писатели плодили монографии, газетные статьи и детские книжки. И теперь граждане планеты впитывают информацию о дельфинах чуть ли не с пеленок.

Северный же олень почему-то остался на обочине извилистой дороги прессы. Да и научные силы, занимающиеся им, куда скромнее армады дельфинологов. Результат всего этого досадный — сведения о причудливой физиологии преполезнейшего обитателя тундры и о его анатомии пестрят белыми пятнами и уж, конечно, не доходят до широкой публики. Вот только один факт.

Знаете ли вы, что в сердце северного оленя засела самая что ни на есть всамделишная кость? Это не заноза и не камень за пазухой — олень не мнителен и не злопамятен. И не уникален — кость непременная принадлежность сердца пышущей здоровьем овцы, сайгака, коровы…

В пятидесятых годах зоологи сильно удивились, узнав о не совсем обычном обнаружении оленьей сердечной косточки. В своем высокомерии наука редко прислушивается к практике, но на сей раз ученого мужа просветил пастух. Когда один из научных работников, препарируя для скелета кости северного оленя, отпрепарировал последнюю и с удовлетворением вздохнул, помогавший ему местный житель сказал, что тут кости не все. «Как так не все?! Мы же аккуратно подобрали весь скелет». — «Скелет — да. А у оленя есть еще кость в сердце». Честь и хвала препаратору, отбросившему фанаберию. Вскрыв оленье сердце, он обогатил науку еще одним фактом, который, однако, до сих пор должным образом не истолкован.

Прямо-таки злость берет, что с тех пор этой витиеватой косточкой никто из ученого люда толком не заинтересовался. Удивительно, как она вырастает в отдалении от других частей скелета, где кость за кость так и цепляются. Но все же кое-что сделано — правда, не на северном олене. В 1964 году новосибирский биолог Н. П. Садовская защитила докторскую диссертацию о строении клапанов сердца рыб, ящериц, гусей и уток, кротов, крыс, морских свинок и кроликов, кошек и собак, а также свиней, коров и лошадей. Сердца этой разношерстной компании, положенные на алтарь науки, позволили исследовательнице впечатляюще назвать одну из глав диссертации: «Скелет сердца».

У млекопитающих скелет что надо, у прочих обитателей планеты какой-то квелый — у рыб перетяжки из сухожильных нитей, у птиц так называемое фиброзное кольцо, которое пучками коллагеновых волокон вплетено в ткань миокарда, у серых крыс — хрящ, у лошади — пластинки. Про сердечные тайны рогатой живности в диссертации черным по белому написано: «У овец и коров в фиброзных треугольниках имеется кость. У молодых животных здесь расположена хрящевая ткань, на месте которой у взрослых животных развивается пластинчатая кость с хорошо выраженными Гаверсовыми каналами. Внутри кости имеется полость, заполненная красным костным мозгом. По мере старения животного красный костный мозг, заполняющий полость кости, заменяется желтым костным мозгом».

Общий же вывод таков: «В скелет миокарда представителей различных классов позвоночных животных входят все виды соединительной ткани: рыхлой, плотной, хрящевой, костной и ретикулярной, со всеми присущими ей свойствами (вплоть до кроветворения у копытных млекопитающих)».

Шли годы, и коровьими сердцами увлекся кандидат ветеринарных наук Е. М. Пяткин. Его фотографии сердечных косточек, напоминающих миниатюрные бумеранги, были напечатаны в журнале «Химия и жизнь». В разговоре со мной (я редактировал этот материал) Пяткин развивал интереснейшую мысль. А что, если «сердечное кроветворение» в той самой косточке, которая имеется и у северного оленя, играет роль регулятора, синхронизирует дыхательные и окислительные процессы в организмах жвачных животных, задает ритм обмену веществ? Не любопытно ли? Если и в самом деле окажется, что это так, станет четче понимание и кое-каких сердечных недугов человека. Вот как далеко может увести изучение одной-единственной косточки.

Но не костью единой славен разгребатель — парнокопытные родственники северного оленя обходятся двумя легкими, а он зачем-то обзавелся третьим. Сперва думали, что третье легкое — это подспорье для быстрого бега по снежной целине. Но выяснилось, что на бегу олень потребляет всего в семь раз больше кислорода, чем в полном покое. (Нам во время бега надо в 10–14 раз больше кислорода, чем обычно.) Значит, чтобы удрать от волков, ему хватило бы и двух легких. Природа не прощает излишеств. И ею северный олень скроен на совесть. Зачем же ему столько легких? Олень молчит, а физиологи начинают склоняться к тому, что третье легкое может служить дополнительной печкой, обогревающей его изнутри. Не удивляйтесь — в легких млекопитающих при окислении жиров выделяется тепло. А тепло — первейшая необходимость в зимнюю стужу, особенно когда нет ни крыши над головой, ни костра под боком.

Вот мы с вами и добрались наконец до того, чем занимаются на Рангифере, до биоэнергетики северного оленя.

Стационар Рангифер — младенец, ему нет и десяти лет. И работают на нем четверо довольно молодых специалистов, причем работают почти круглый год. Летом их поедом ест комарье, зимой мороз старается пробрать до костей. Научные сотрудники с самым обычным цинковым ведром ходят по воду к ближайшему ручью, а зимой в таком же ведре растапливают лед и снег, сами рубят дрова, сами на здоровенной печке-плите готовят обед. И уж когда совсем невмоготу, едут к семьям в Магадан, благо до столицы Колымы не так уж и далеко. В городе они выглядели совсем по-городскому: костюмы, галстуки, никакой экзотики, даже бород нет. А здесь смотрятся по-домашнему — ватники, меховые куртки и сапоги на Рангифере гармоничнее вписываются в окружающее естество, нежели галстуки.

Изюминка здешних исследований в том, что удалось выявить корреляцию между частотой оленьего пульса и энерготратами животного. Иначе говоря, регистрируя биения оленьего сердца, можно сравнительно легко и быстро подсчитать, сколько энергии тратит олень, чтобы повернуть голову, или сколько калорий улетучивается в окружающую среду, если над рогатой головой промчится самолет, взбудораживший мирное существо. Фантастика? Нет. Уже зарегистрированы энерготраты, например, на жевание: во время жвачки траты возрастают на 6 % по отношению к полному покою.

Зачем все это? Вот зачем. Вспомните — олень подобен аккумулятору, расходующему зимой энергию, накопленную летом. И в том, чтобы вегетарианский аккумулятор разряжался помедленней, а не вконец измочаленным дотягивал до весны, заинтересованы не одни олени, но и мы с вами. Узнав, сколько энергии отвел естественный отбор на ту или иную форму поведения, можно будет не только давать прогнозы энергетики популяций (стад), но и корректировать эту энергетику.

На бумаге все просто. А на деле приходится битый месяц приучать рогатого подопытного, чтобы он не протестовал и не нервничал, когда ему на холку, бок и крестец прикрепляют датчики, которые будут ловить биения оленьего сердца. Но на одних биениях далеко не уедешь. Их нужно сопоставить с газообменом, свидетельствующим о том, на какую мощность олень запускает свой энергетический котел в той или иной ситуации. А чтобы познать газообмен, на лохматую морду надо надеть маску со шлангом и собрать выдыхаемый воздух в пустую оболочку от аэрозонда. Потом выдохнутую оленем смесь пропускают сквозь газоанализатор. И лишь тогда можно сопоставить пульс со скоростью обмена веществ, то есть с конкретными энерготратами. Вот несколько цифр. Зимой сердце лежащего оленя делает 35 сокращений в минуту, летом — 59. Зимой при ходьбе — 60 ударов в минуту, летом — 80. Отсюда недалеко до вывода, что зимой энергетическая стоимость каждого оленьего шага на 20 % дороже. И не потому ли он зимой лежит куда больше, нежели летом? Конечно, поэтому, но еще и потому, что зимой приходится вести тяжелые снегоройные работы — доставать ягель.

Такая энергостатистика, собранная на все сезоны года и на все главные случаи оленьей жизни, и даст нам в руки рецепт для уменьшения разрядки живого аккумулятора. Невысокий, кажущийся хрупким, Александр Яковлевич Соколов, руководящий такого рода исследованиями, чуть заикаясь, тихонько, но неумолимо сетует:

— Мы пользуемся радиотелеметрической установкой «Спорт». Она сконструирована для стадиона, для спортсменов, а не для оленей. Ее чувствительность и дальность действия ниже всякой критики. Правда, есть еще аппаратура «Опыт-4», применяемая в исследованиях по физиологии труда. Но и это не то, что надо. Ее передатчик тяжел и боится не то что мороза, а и дождя.

А вот зарубежные зоологи, — продолжает Соколов, — в брюшину медведя гризли вшивали автономный передатчик размером с сигару. Радиус действия — 10 километров, рабочий ресурс — год. Представляете, сколько можно узнать о жизни мишки? Да что там медведь — в мире есть передатчики, которые прикрепляли к голубям! Олень — не бабочка и не голубь, выдержит и полукилограммовый аппарат. Однако он должен быть надежен, герметичен, не бояться жары, холода и не менять параметры при погодных передрягах.

И все-таки с почти бесчувственным «Спортом», и даже без оного, получены любопытные результаты. Так, меряя электротермометрами температуру воздуха на вдохе и выдохе и следя за его влажностью, а также за теплоизолирующими свойствами оленьей шкуры и тканей, узнали, что дрожать от холода, то есть тратить на обогрев внутренние резервы, он начнет лишь при минус 61° Получается, что олень не только аккумулятор, но еще и превосходный термос. Как же сохранить внутреннее тепло, когда и пробки-то нет?

Вот как. В стужу, чтобы не отморозить легкие, надо дышать редко и неглубоко: летом 130-килограммовый олень за один вдох вбирает в себя примерно три литра воздуха, а на трескучем морозе вдвое меньше. Причем на выдохе, в носу, умудряется извлечь три четверти влаги, которая попала в нагретый внутри воздух. Из-за обратной конденсации этой влаги в верхних дыхательных путях при минус 40° на каждом выдохе сберегается 48,5 калории. Согласитесь — такое не каждому по носу.

Молодой, разудалый Сергей Владимирович Задальский по характеру прямая противоположность своего непосредственного шефа. Задальский из тех, без кого на далеких стационарах как без рук: и вездеход водит, и оленя освежевать ему ничего не стоит, а доску прибить — тем более. Так вот он разузнал, что за черными оленьими ноздрями скрывается нечто вроде змеевика самогонного аппарата. Это устройство, именуемое раковиной и имеющее площадь 0,15 м2 (в обеих ноздрях), не выпускает влагу, а с нею и тепло, наружу. У северного оленя расстояние между витками раковины 2–4 мм, у верблюда — 1 мм (верблюд затесался в текст не случайно — в раскаленной пустыне и на скованном морозом Севере животные всячески экономят воду, в том числе и с помощью носовых поглотителей).

Наверное, я замучил вас цифрами. Каюсь. Однако позволю себе еще несколько подробностей. Кроме носа олень обладает еще по крайней мере шестью теплообменниками: два уха плюс четыре ноги, вернее голени, где прямо под кожей сосредоточена многоярусная сеть кровеносных сосудов. По приказу центральной нервной системы скорость кровотока в этих сетях меняется словно по мановению волшебной палочки. Если нужно избавиться от излишков тепла в организме, скорость увеличивается, при противоположной надобности — уменьшается.

Такая же чудесная сеть размещена и в носу, который к тому же напичкан потовыми железами, напрочь отсутствующими на других участках оленьей фигуры. И ноги от копыта до колен с энергетической точки зрения прямо-таки прелесть. Зимой их температура бывает ниже плюс десяти. И ничего — олень копыта не откидывает. А летом зайдет в воду по коленки — и остудит всего себя.

Вроде бы со схемой оленьего термоса все ясно. Отнюдь нет. Наплевательское отношение северных оленей к холоду не дает покоя исследователям. Так, новосибирские физиологи докладывали на симпозиуме о некоей тепловой ловушке, найденной ими в оленьих легких. Допустим, ловушка играет роль войлока зимой, а что она делает летом? Сезонных-то органов олень не потерпит. Не служит ли ловушка, как и загадочное третье легкое, некоей дублирующей системой? Биоэнергетикой северного оленя давно и успешно занимаются и сыктывкарские физиологи, и приходят к своим, особым выводам. Методики же, придуманные в Сыктывкаре Н. А. Чермных, в ходу и на Рангифере.

Олень-жертва — это олень, который не может быстро бежать. А бежать быстро он не может либо по причине копытной болезни, либо от того, что его легкие поражены ленточным червем, либо оттого, что его ноздри забиты личинками носового овода. И если больной олень погибает, это не урон для стада, а для самого оленя — избавление от мук.

Лоис Крайслер. Тропами карибу

Олень в хорошей спортивной форме может хоть час мчаться со скоростью 70–80 километров. Волк, даже если очень постарается, в такой гонке выдохнется за пять минут. Но о волках, которые не обошли своим вниманием и Рангифер, поговорим в конце главки. А сейчас мирно переночуем на стационаре и обсудим житье-бытье здорового оленьего коллектива, то есть стада.

Не обладая оленьей холодоустойчивостью, на ночь лучше протопить буржуйку, стоящую в углу комнатки Рангифера, отведенной мне и маститому московскому профессору. По неопытности накаляем печку так, что дышать невозможно. Из-за отсутствия в наших организмах могучих теплообменников, приходится открывать дверь, чтобы холодок прошел по коже. Наконец можно лезть под одеяло. В предвидении суматохи завтрашнего дня приятно вспомнить, что под домиком жил горностай, что неподалеку бегают зайцы. Как у них с теплообменниками?

…Я был в оленеводческой бригаде, когда наступил гон, который по весьма уважительной причине не интересовал ездовых оленей. И поначалу, сидя возле на бревнышке, можно было их принять за флегматиков. Живых тягачей понять можно — в свое время они нанервничались, выясняя отношения, устанавливая иерархию, насаждая уважительное отношение к старшим по званию. И вот в эту устоявшуюся компанию, вслед за изящной молоденькой оленихой врезался пышущий страстью гирвас. И началось коловращение. Презрительное фырканье чередовалось с наскоками и отскоками, с ляганьем и выпадами рогами. И все в таком темпе, что голова идет кругом. Какое поле деятельности для биоэнергетиков! Да, по числу движений в единицу времени олень лицом в грязь не ударит. А рога-то, рога-то какие мелькают! Иные, пожалуй, полпуда тянут. И вот с этакими-то гирями на голове цирковые номера. Именно — номера, война понарошку, ибо особых грубостей нет, кровопролития — тем более. В разгар представления слышу, что самые здоровенные рога у бывших самцов, у ездовых оленей, которые и зимой таскают на себе эту тяжесть. Ого! Не это ли позволяет им безбедно (по оленьим меркам, разумеется) скоротать зиму? И вот тут самое место проникнуться скорбью к переменчивому счастью оленьего рыцарства. После скоротечной поры любви они, утратив турнирное оружие, влачат самое жалкое существование. Не удивляйтесь — разоруженные рыцари опускаются на дно оленьего общества.

Представительницы же прекрасного пола, любезные и покладистые летом, свирепеют и захватывают власть. Всю зиму комолые самцы стонут под дланью рогатого матриархата, который наносит удар за ударом не только по их самолюбию, но и по животу.

Вот бытовая картинка. Безрогий вегетарианец широкими передними копытами, загнутыми на манер ложки, истово копает лунку в снегу, чтобы достать ягель. Едва доберется и сунет в лунку морду, подходит милая и, словно бездушный бульдозер, отодвигает, а то и отшвыривает работягу рогами. Вздохнув, гирвас принимается за рытье следующей столовой, из которой его тоже могут выгнать. Ужас какой-то: кто не работает, тот ест! Но это как посмотреть. Самец набьет брюхо лишь после того, как насытятся важенки и подрастающее поколение. Оно и правильно — в них будущее оленьего народца. Их благосостояние превыше всего.

Однако мысли о будущем вряд ли блуждают в оленьих головах, особенно в рыцарских. Увы, многое говорит о том, что среди самцов яркую индивидуальность надо искать днем с огнем. В книге «Северный олень. Экология и поведение» доктор биологических наук Л. М. Баскин, в свое время работавший зоотехником в оленеводческих хозяйствах, пишет: «…индивидуализация поведения происходит главным образом во время нахождения животных вне стада… Важенки накапливают дополнительный опыт с той же необходимостью, с какой они должны отелиться, отстать от стада вместе с новорожденным и научиться самостоятельно взаимодействовать со средой».

Важенки, умнеющие год от года, могут презрительно смотреть на представителей сильного пола, ведь любая из них потенциальный вожак, а самцы в силу обстоятельств остаются балбесами. Читатель вправе возмутиться — огульное охаивание не к лицу любому автору. И дабы такая грязь поменьше прилипала к мундиру пишущей братии, стремлюсь восстановить справедливость. Так вот Баскин сомневается в мыслительных способностях отнюдь не всех самцов; чуть далее он пишет, что примерно третья их часть те самые, кто особо измотался во время гона и не способен даже плестись за стадом, на два — восемь месяцев остаются с тундрой один на один. И если не съедят волки, то обогатят себя индивидуальным опытом борьбы за существование. Ездовые же вегетарианцы, повидавшие разные там трактора и посетившие поселки, столь раздвигают свой кругозор, что становятся кладезем рогатой премудрости.

Есть и мнение, будто неинтеллектуальные невежды обитают лишь в Азии, по крайней мере те гирвасы (хирвасы), что живут в Карелии, зимой лихо правят стадами в 200–300 подданных. И что особенно похвально — не только правят, но и от черновой работы не отлынивают: роют в снегу ямы, площадью аж в пять квадратных метров. И важенки в Европе трудятся в поте лица, не нахлебничают. Вот хронометраж рабочей смены некоей особы: копала ягель то одной, то другой ногой в течение 2 мин., затем стояла и жевала ягель 10 сек. Потом копала 1 мин., и так далее. А вообще-то в любом оленьем стаде даже изнуренная голытьба может покормиться в оставленной кем-то лунке.

Стадо — великая сила. Оно прикрывает своих членов и от гнуса. На Чукотке в центре стада из тысячи оленей 600 могут спокойно лежать, не подвергаясь уколам оводов, комаров и кровососущих мух, пока не нарушится боевое охранение из внешних пяти рядов движущихся собратьев, мучимых кровососами. Когда нет терпения сносить пытку, часть боевого охранения силой проламывается в центр, причем дорогу телятам прокладывают мамаши. И вот уже отдохнувшие олени принимают на себя атаки кровопийц. На Таймыре дикие оленьи армии, организованно обороняющиеся от гнуса, порой насчитывают по 70 тысяч солдат.

Однако и крылатые неприятельницы не лыком шиты. Почему только неприятельницы? Куда подевались комары-самцы, — взволнуется иной читатель. Никуда они не делись, летают рядом, просто до оленей им нет дела. Да, да, мужская часть кровососущего крылатого племени к злодеяниям непричастна. Комары-мужики этакие лапушки, истые вегетарианцы, пробавляющиеся только безалкогольными напитками — соками растений. Зато их подруги лютуют до невозможности. Так, дотошные энтомологи подсчитали, что в разгар лёта гнуса в оленя единовременно впиваются в среднем 8500 комарих.

Если б все комарами и кончалось… Сколько мук от носоглоточных оводов и прочей мерзости, помещающей яички в олений нос или под кожу. Раздобревшие под кожей личинки, вылупившиеся из яиц, терзают живую плоть и в конце концов буравят кожу изнутри, чтобы улететь и снова плодить мучения. Совсем уж по-инквизиторски поступает та крылатая нечисть, которая свое детство проводит в оленьем носу или в легких. Красноватые личинки носоглоточных оводов иногда почти закупоривают дыхательные пути, олень испытывает как бы постоянный приступ тяжелейшей астмы. Бедолага становится либо легкой добычей хищников, либо умирает от удушья.

Жизнь великомученика северного оленя сплошная пытка. Летом пытка жарой и гнусом, зимой — холодом, солевым и прочим голодом. Так всю жизнь, день за днем. Такое вне стада, пожалуй, и не перенесешь.

На краю стада в оленей впиваются и волчьи зубы, но отнюдь не столь часто, как гласит молва. Опытнейший полярный волчатник В. П. Макридин, от руки которого 500 хищников расстались с жизнью, в разговоре со мной оценил их численность менее чем в 10 тысяч. Но от ответа на вопрос, на сколько же менее, воздержался: мол, в тундре ни у кого руки не дошли до волчьей переписи, да и вообще полярный волк сегодня тут, а завтра там.

Пятерка серых пиратов пробовала взять на абордаж и Рангифер. Сидя на сопке, долго караулили момент, и, когда казалось, что вот-вот намнут оленям бока, те стремглав бросались к людям. После нескольких неудачных атак волки ушли несолоно хлебавши.

А вообще-то полярные волки не промах и не любят пустой беготни. Да и до беготни ли на голодный желудок? Охотятся они обстоятельно, по правилам: из засады, облавой или скрадом. Волк-загонщик гонит впавший в панику рогатый обед туда, где в засаде сидят другие члены банды, если же обед пытается улизнуть в сторону, те устремляются наперехват. Но догнать оленя им отнюдь не всегда по плечу.

Мне рассказывали, что ныне и охотникам трудновато добыть волка, если даже его преследуют на вертолете по следам на снегу. Например, в лесотундре, заслышав стрекот железной смерти, волк прижимается к дереву покрупнее, встает на задние лапы и, прильнув к стволу, вытягивается в струнку. Вертолет кружит над деревом, вокруг спасительного ствола кружит и волк, недосягаемый для пуль. А когда вертолет уберется восвояси, волк из преследуемого тут же превращается в беспощадного преследователя.

Серого агрессора, блуждающего вслед за стадами домашних оленей, понять можно. Зимой в тундре съестного не густо. Не по зубам даже песец, погибший в капкане, — клыки скользят по заледеневшему на лютом морозе мясу. Вот уж воистину: видит око, да зуб неймет. Уразуметь бы это серому и, дорвавшись до стада, не губить зазря десятки оленьих душ. Ан нет, натура не позволяет. Иные оленеводы в отчетных документах в графу «пропавшие без вести» порой вписывают и тех своих подопечных, кои исчезли с глаз вовсе не по причине преследования волками.

Кстати, из беседы с молодыми оленеводами выясняется, что самую большую трудность в работе они видят не в кочевой жизни, не в противостоянии холоду, нападению волков или атакам гнуса, а в сохранении доброжелательного психологического климата в крошечном людском коллективе, оторванном от цивилизации почти весь год.

На свете едва ли найдется другое животное, чьи рога могут соперничать по красоте с рогами северного оленя, одетыми в черный бархат. Рога бывают и рыжевато-коричневые, но только черный цвет придает им какую-то драматичность.

Лоис Крайслер. Тропами карибу

С легкой руки небезызвестного Остапа Бендера среди читающего люда укоренилось ироническое отношение к рогам и копытам. Мне же больше по душе та драматичность, о которой пишет Крайслер. Судите сами — разве не драматично, что комолый самец северного оленя зимой, выбиваясь из сил, вынужден работать за троих, разгребать снег не только для еще хиловатого потомства, но и для рогатых подруг, шпыняющих его почем зря? И не драматично ли то, что иным самцам теперь приходится прощаться с едва начавшими расти рогами и во внеурочное время, летом? Их спиленную неокрепшую красоту присваивает — кто бы вы думали? — человек.

О могучем безвредном биостимуляторе пантокрине, добываемом из пантов пятнистого оленя, марала и изюбра, наслышаны все. И не мудрено — его громкая слава уходит в глубь веков к самым корням тибетской и восточной медицины. Славу подогревает и малодоступность лекарства. Увы, пантокрин — великий дефицит. Те двадцать тонн пантов, что заготавливают ежегодно, покрывают лишь десятую часть потребности в природном биостимуляторе.

…Передо мной не очень новехонький, но все еще красочный проспект, выпущенный в 1973 году Внешторгиздатом. На глянцевой обложке — символический рисунок: между рогами элегантного северного оленя зыбко мерцает северное сияние. Внизу заголовок: «РАНТАРИН», далее в скобках — «новый лекарственный препарат из пантов северного оленя». Проспект и подборку других материалов о рантарине подарил мне автор — владивостокский профессор И. И. Брехман. В руководимом им отделе и создан этот отменный и, по всему видно, вечный препарат.

Когда речь заходит о лекарствах, лучше сразу выложить официальные сведения. Вот они. В качестве тонизирующего средства рантарин утвержден для медицинской практики Фармакологическим комитетом Министерства здравоохранения СССР 12 февраля 1971 года. А 7 июня 1972 года в Государственном реестре изобретений Советского Союза под № 350840 зарегистрировано безвредное общетонизирующее лекарство из пантов самцов северного оленя. Авторов добрый десяток. Идейно-творческое ядро этой весьма энергичной десятки, пожалуй, треугольное. На вершине — маститый, великолепно эрудированный фармаколог профессор Брехман; его правая и левая научно-практические руки — Ю. И. Добряков и А. М. Юдин.

И очень может быть, что вскоре в реестре появится новая запись, под новым номером. Ибо рогата и женская половина миллионных стад северного оленя. Целебное зелье можно взять и из их ветвистого оружия, носимого на голове. Тем самым обитатель тундры дарит нам редчайшую в животном царстве возможность снимать урожай пантов дважды в год. Благородные южные родственники разгребателя снега тем самым остаются далеко позади.

Отдав дань официозу, можно поболтать о самих рогах и копытах. Так вот, из более чем двух десятков видов парнокопытных обитателей страны разве лишь свинья да кабарга начисто безроги. А по части обеспеченности рогами обоих полов, как мы уже знаем, с нашим героем и сравнить-то некого. Долгое-предолгое время наука и рога едва соприкасались. Самое первое, но зато обстоятельное изучение строения рогов северного оленя предприняли в 1936 году Б. К. Боль и Л. Н. Николаевский, чем несказанно удивили ученый мир: «…ни одна ткань, ни один регенерирующий орган у позвоночных не обладает таким бурным ростом, какой наблюдается при регенерации рогов северного оленя». Еще бы не удивиться — если и не слышно, то отлично видно, как растут рога. В июне они прибавляют на сантиметр-два в день!

И чего только не откопали в рогах последователи первопроходцев. Не странно ли, что в минеральном составе чудовищно довлеет крылатый металл — алюминий? Его до 8,5 грамма на сто граммов рога. Здесь же и плеяда других элементов: натрий, кальций, магний, сера, кремний, фосфор, хлор и даже железо. Растущие рога пропитаны кровью с пестрым букетом активных веществ. Выделены аминокислоты, кристаллы холина, азотные фракции, моно- и дисахарида… Но не будем тонуть в химических тонкостях. Давайте займемся тем, что попроще.

Сборник «Сибирская живая старина», вышедший в Иркутске лет этак шестьдесят назад, не без знания дела утверждал: «Роговой хрящ так любим тунгусами, что некоторые лакомки решаются обрезать рога у живых оленей». Еще раньше, в середине прошлого века врач, этнограф, писатель, а затем и почетный академик С. В. Максимов, не указывая, впрочем, на питательную или лекарственную ценность тех или иных частей оленьего тела, впечатляюще констатировал: «Свежее мясо оленя служит самоедам пищею летом; вяленное на солнце идет в зимние запасы. Вареные языки и губы нравятся самым избалованным лакомкам из русских, а наросты молодых рогов… студенистые, хрящеватые наросты, вырезанные из-под кожи, китайцы покупают на вес золота. Сами самоеды считают великим лакомством теплую кровь убитого оленя и находят великое блаженство в том, чтобы съедать с гостями и друзьями еще парное сердце, еще дымящиеся и сейчас вынутые из груди легкое и печень». И другой штрих, уже нашего времени. В архиве Магаданской оленеводческой опытной станции создатели рантарина нашли рукописный отчет о работах на Чукотке в 1956 году. Там среди прочего написано: «Во время недельного перехода пищей для нас были только оленьи рога, пресные лепешки и чай с остатками сахара».

Потом владивостокские исследователи самолично убедились, что коренные жители Заполярья с удовольствием и не без пользы для здоровья едят верхушки растущих оленьих рогов, чуть опалив их на огне. А это уже само по себе неимоверно расширяло спектр возможного использования рогов и копыт, которые раньше лишь кое-где шли на подкормку животных, изготовление столярного клея или на мундштуки и вешалки, а также для выработки железистосинеродистого калия, необходимого в производстве цветной бумаги и чернил. Во всяком случае, в 20-х годах наша страна вывозила на европейский рынок по добрых 20–40 тонн рогов оленей и лосей.

Но не про клей и вешалки тут речь. Про медицину. И не отрадно ли, что не только в Тибете, но и в нашем отечестве были медицинские предтечи. Лечебники XVII века советовали прибегнуть к оленьим рогам в случае эпилепсии, язв, малокровия, суставного ревматизма и головных болей. Ветеринарная фармакопея, изданная на русском языке в 1881 году на благо сельских хозяев, призывала отваром из рогов, копыт и хрящей пичкать захворавшую породистую скотину «для более скорого образования кровяных шариков». И тут же жаловалась: мол, «пригорелое масло» из оленьего рога многим не по карману.

Конечно же о рантарине никто и не заикался — все были заворожены рогами пятнистого оленя, которые использовали, как говорится, в хвост и в гриву. Рантарин — близнец пантокрина, хотя родился позже. Родство подтверждено серьезным свидетелем — наукой. «Близкое родство северного оленя к пятнистому оленю, маралу и изюбру давало основание предполагать весьма сходное строение и химический состав рогов». Так на поверку и вышло.


Воплощение идеи началось летом 1965 года, когда Брехман, Добряков и Юдин отправились в Магаданскую область в оленесовхоз «Омолон», чтобы впервые в мире начать заготовку и консервирование пантов северного оленя.

Стационара Рангифер тогда еще и в помине не было. Но северных оленей, как и сейчас, было предостаточно. И если толково вести дело, их пантов с лихвой хватит для внутреннего и внешнего рынка (кстати, экспорт уже начался). Рантарин — это таблетки, содержащие полграмма веществ, экстрагированных из пантов выносливого, живучего разгребателя снега.

Панторезных станков в северном оленеводстве еще нет. И приходится пользоваться дедовскими методами. Арканом, сплетенным из узких полос оленьей кожи, ловят рогача, валят и связывают. Продезинфицировав шейку рога, надрезают нежную бархатную кожу и мелкозубчатой пилкой из ветеринарного набора спиливают пант. Чтобы не было сильного кровотечения, пилят всегда выше первого, а то и второго надглазных отростков. Пенек сдавливают, и кровь перестает сочиться. Обычно вся операция занимает семь минут.

Тибетские лекари неделями сушили целые панты или разрезали их на кусочки и нанизывали на нитки. В сухом, почти стерильном горном воздухе так можно — панты не портились. Иное дело в тундре или в тайге. Панты пятнистых оленей либо сушат в электрокалориферах, либо многократно «заваривают» — то и дело ненадолго опускают в кипяток, а потом сушат. От этого панты, естественно, лучше не становятся, хотя и при «заварке» в них увеличивается уровень пептидов и аминокислот. Об окончании сушки сигнализирует «сухой звук» от удара пантов друг о друга. Правильно высушенные или, что то же самое, законсервированные панты не меняют вес битый год.

На что же способен рантарин? Да на все то, что и пантокрин: снимает утомление, улучшает работу сердца, нормализует кровяное давление, повышает физическую и умственную работоспособность, обладает противовоспалительными и антистрессорными качествами. Кажется, вряд ли найдешь в природе еще что-нибудь этакое. Ан нет — нашли. На фармацевтическом горизонте уже всерьез маячат рога лося, сайгака и косули. Но это особый разговор. А здесь мне кажется уместным привести слова профессора Брехмана, воздающего должное своему детищу — рантарину.

— Пятнистые олени не кочуют. За загородкой, на отведенной им территории быстро изничтожают любимые растения. И невольно получается так, что с годами в их меню преобладают не самые вкусные и предпочитаемые травы, а комбикорм или то, что человек заготовил впрок. Северный же олень, даже домашний, бродит весь год и пользуется только свежими дарами тундры. Весной это ягель, осоковые и злаковые растения, летом — карликовые березы, ивы, вика, астрагал, злаковые, осенью — ягель, хвощи, грибы и бобовые растения и все разнотравье. Возможно, этим и объясняется некоторая бóльшая биологическая активность рантарина по сравнению с пантокрином.


О северном олене можно писать, писать и писать. Ведь еще не сказано про то, что его кровь тоже кладезь загадок и подарков. Так, ее состав весьма схож с составом крови высокогорных животных и гематоген из нее получится преотличнейший. И житье-бытье разгребателя снега обрисовано отнюдь не досконально. Например, не сказано о редчайшей, но все же случающейся трагедии третьего члена семьи, когда важенка приносит двойню; о том, как оленята-сироты подкармливаются у чужих матерей; о том, как пастухи на путь истинный наставляют четвероногих недорослей, если те не хотят вовремя распрощаться с материнской юбкой. Порассуждать бы и о том, почему оленья грива (подвес) больше смахивает на бороду. И многом, многом другом.

Но не лучше ли вспомнить великий завет незабвенного Козьмы Пруткова: «Никто не обнимет необъятного». В самом деле, наука еще не способна дать исчерпывающий этологический, физиологический, биохимический и любой другой портрет не то что оленя, а даже инфузории. И сколько про оленя ни пиши, все равно непознанное будет подобно океану, в котором затерялся крошечный островок фактов.

И посему предлагаю попрощаться с Рангифером и с самим «Rangifer tarandus», с северным оленем, великолепным существом, описание которого в новейшем справочнике начинается с того, что он «имеет удлиненное туловище и шею, но относительно короткие ноги». Обладателям пыжиковых шапок, модницам, щеголяющим в замшевых юбках, гурманам, отведавшим котлету из оленины, право, поклониться бы в ноги этому зверю, который не за страх, а на совесть служит людям всем своим существом.

М. Черкасова Птицы и люди

(Записки орнитолога)

Каким скучным местом был бы мир без птиц!

Дж. Бартон

1. КОГДА И ПОЧЕМУ ВЫ УВЛЕКЛИСЬ ПТИЦАМИ?

— С трех лет, почему — не знаю, генетика? (К. Альгирдас, Вильнюс)

— С пяти лет; я вырос на ферме и постоянно с ними встречался. (Т. де Руз, Нидерланды)

— Это было генетически предопределено. (С. Москвитин, Томск)

— С раннего детского возраста по склонности своего характера. (В. Немцев, Дарвинский заповедник)

— С детства, когда увидела в небе золотистых щурок и услышала их голоса. (Н. Скокова, Москва)

— Восхищалась птицами с детства, часами искала их гнезда. (Т. Нор, Франция)

(Из ответов участников XVIII Международного орнитологического конгресса, происходившего в Москве в августе 1982 года, на вопросы моей анкеты.)


— Сегодня такой счастливый день! Я нашел гнездо, по-моему камышовки, — срывающимся от волнения голосом сообщает по телефону мой десятилетний друг Илья. Родители его — типичные горожане — физик, филолог. Откуда у Ильи всепоглощающая страсть к птицам, понять нельзя. Каждую свободную минуту он стремится провести в лесу, благо лес рядом — живут в Беляеве.

— Скажите, камышовка живет на земле? Яички такие бурые, в пятнышках. А хвост у птицы красноватый. Голос? Трещит: т-ррррр…

— Все верно, — отвечаю я ему, — соловей!

Илья на том конце провода захлебывается от восторга, а на меня откуда-то из моего дальнего детства выплескивается волна сырой грибной прели, и я отчетливо вижу лесной овражек, где жили «мои» соловьи, и вновь переживаю дивный миг, когда, пробившись сквозь крапивные джунгли, увидела все то же самое, чем восторгался теперь мальчик.

С этим действительно надо родиться. И самая моя большая жизненная удача в том, пожалуй, и состоит, что среди доставшихся мне генов один оказался «орнитологическим». Потому что птицы, на мой взгляд, — самые чудесные создания на свете, и я не знаю занятия более увлекательного, чем наблюдать за ними. Вся их жизнь как на ладони: птицы, за редким исключением, не прячутся в глухие темные уголки и норы. Они любят солнце, воздух, простор, и никто, как птицы, не умеет так славно радоваться жизни и слагать в ее честь такие великолепные гимны.

А гнезда! Раздвинув колкие еловые ветки, видишь перед собой целое созвездие голубых, словно осколочки неба, яиц, сияющих на изумрудно-зеленом ложе. Так выглядит дом лесной завирушки — поразительной искусницы по части семейного уюта. Сама птичка маленькая, неприметная, и песенка у нее слабовата, зато гнездо — высший класс. В основание его завирушка укладывает тонкие еловые прутики, а лоток, внутреннюю чашечку гнезда, выстилает мягким лесным мхом.

Меня всегда занимало, как из нехитрых лесных материалов умудряются птицы возводить такие прочные и совершенные по форме сооружения. Подглядеть, как они строят, очень непросто: обычно это таинство совершается в ранние утренние часы, да и птицы в это время держатся очень скрытно. Но однажды, когда, еще будучи юннаткой, я работала в Дарвинском заповеднике, мне крупно повезло. Пробираясь по мокрому от росы весеннему лесу, я заметила серенькую самочку зяблика, копошившуюся на высоком кусте можжевельника. Разглядев, чем она занята, я позабыла обо всех своих делах и, осчастливив окрестных комаров, просидела на этом месте не одно, а целых три утра.

Жилищное строительство у зябликов — занятие, как оказалось, чисто женское. Самец выполняет роль подсобного рабочего, подтаскивая строительный материал, а поскольку немалое время он уделяет пению, то работает, скажем прямо, не слишком усердно. Зато супруга его трудится, что называется, не покладая рук. Как всякий уважающий себя архитектор, она начала с эскиза: в облюбованном местечке между стволом и боковой веткой можжевельника точно по форме гнезда натянула паутину и в этот прозрачный гамачок начала вплетать сухие травинки, корешки и тонкие веточки. Каждую новую деталь дома она заботливо пристраивала на свое место, а всего ей пришлось уложить их не менее тысячи. В качестве цемента птица использовала также паутину — вещь в лесном строительном деле совершенно незаменимую и явно дефицитную. Нередко, не дождавшись замешкавшегося супруга, она сама отправлялась на поиски нужного материала, чаще всего именно паутины, притаскивая ее вместе с паучьими коконами, а то и самим хозяином.

К концу второго утра основная часть работы была закончена: стенки гнезда достигли нужной высоты и толщины, осталась незавершенной только внутренняя и внешняя отделка. Однако эта деликатная работа требовала особо тщательного подбора материала, и на третье утро зябловка отлучалась особенно часто. Раз она явилась с длинным волосом в клюве, который, судя по всему, лошадь еще недавно носила в своем хвосте. Этот злополучный волос никак не умещался в лотке и причинил бедной птице особенно много хлопот. Самый последний штрих во внутреннем убранстве квартиры составило куриное перо, мягкое, с пушистой белой опушкой, принесенное торжествующим зябликом и помещенное вместо перины. Снаружи птица старательно облицевала гнездо кусочками лишайника и волокнами можжевеловой коры. Зяблики — непревзойденные мастера камуфляжа, и, даже прекрасно зная, где находится гнездо, я ловила себя на том, что постоянно теряю его из вида.

О гнездах можно говорить без конца: я перевидала их многие сотни, самых разных, больших и маленьких, спрятанных на земле, в дуплах, в кустах, на деревьях, являвших собой чудо строительного искусства и просто бездарных. Но среди всех них есть для меня одно, внешне совершенно заурядное, которое, тем не менее, я ставлю на самое первое место: гнездо, что я нашла под розовой горой.

Тогда я уже работала в Зоологическом музее, том самом, что в Москве на улице Герцена. Здесь, на «хорах» музея и состоялась моя первая встреча с горным вьюрком — хозяином гнезда. Строители музея отличались странной фантазией: большой верхний зал почти под самым потолком опоясывает узкая галерея с гулким железным полом и оградой, похожей на садовую, — это и есть хоры. По самой середине зала с одной их стороны на другую перекинут горбатый мостик. Все кругом, даже мостик, уставлено шкапами, сундуками, экспедиционными ящиками, где хранятся главные сокровища музея — научные коллекции. Сотни тысяч зверей и птиц со всех концов света собраны здесь трудами зоологов многих поколений. Только на хорах не чучела, как внизу, в зале для неискушенных посетителей, а тушки — набитые ватой шкурки, сделанные так, чтобы каждый волосок, каждое перышко были на виду.

В тот день рано стемнело, на хорах было сумрачно, и я долго копалась в огромном шкафу, подбирая нужные коробки. Потом, нагруженная целой их башней, пустилась к своему столу. Одуряюще пахло нафталином, снизу доносился нудный голос экскурсовода, и сами собой слипались глаза. Я совсем было собралась отложить дело до следующего раза и только приоткрыла крышку верхней коробки. Приоткрыла и обмерла: серебро с малиновым и карминным, радужные перламутровые струйки на черном бархатном фоне — тесно, грудка к грудке лежали невероятные птицы…

Коробки с горными вьюрками долго не сходили с моего стола. Оказалось, что кроме черных вьюрков есть еще и серые. Эти тоже очень хороши: поверх серого пера у них перламутрово-розовый налет. Черные вьюрки — орнитологи называют их сибирскими — распространены в горах Сибири, серые, окрещенные жемчужными, живут южнее — в горах Средней и Центральной Азии. Трудно сыскать птиц, избравших для своей жизни места более недоступные: они водятся в горах на самых больших высотах, где только возможна жизнь. А потому и сведения о них крайне скупы, даже гнезд их в ту пору никто еще не находил.

Теперь даже не верится, что тогда я наткнулась на горных вьюрков случайно, просто перепутав коробки. Но с того дня меня уже не оставляла мечта увидеть этих птиц живыми. И главное, они дарили счастливую возможность сочетать в работе птиц и снежные вершины.

С раннего детства жила во мне мечта о горах. Был даже любимый и время от времени навещавший меня сон: высокая снежная гора, розовая в лучах восходящего солнца и очень похожая на священную Фудзи на гравюрах Хокусаи. Утром после такого сна долго сохранялось праздничное настроение, как после нежданного подарка. Прошло много лет, прежде чем снежная вершина приобрела наконец реальные очертания, и когда это случилось, меня охватило странно знакомое чувство: она действительно была розовой в лучах восходящего солнца и почти столь же недосягаемой, как во сне. Когда же все-таки я добралась до кромки ее снежного покрывала, поняла раз и навсегда: нет на Земле места прекраснее снежных гор с их нескончаемой все лето весной.

Отныне тема моей работы стала называться так: «Птицы высокогорий Алтая».

…Где-то наверху тает снежник. Разливаясь бесчисленными струйками, по скале сбегает вода. Блестят мокрые гранитные лбы, отороченные снизу живой водяной бахромой. Я смотрю и не верю своим глазам: вот он, мой вьюрок, безмятежно разгуливает по скальной полочке, освещенный косыми лучами заходящего солнца. Невелик ростом, чуть крупнее воробья, но оперение, какое оперение! Черный глубокой матовой чернотой, хвост и крылья белые, а поверх черного пера на груди и брюшке нарядный серебряно-малиновый румянец. Вьюрок подставляет спинку под капли воды, встряхивает крыльями, рассыпая радужные брызги. Из трещины скалы прямо перед ним выглядывает целый букет голубых цветов. На мгновение птица замирает, будто в раздумье, а потом срывает лепесток и пускает его вниз со скалы. Нагнув головку и блестя смышленым глазком, следит за его полетом, срывает новый и снова бросает. Ни с чем не сравнимое чудо живой птицы.

Игра кончилась внезапно, как на сцене: погас солнечный луч, померкла, слившись с темным камнем, грудка птицы. Еще миг — и вскрикнув, она исчезла за скалой.

В первый же день и такая удача! Восьмого июля 1965 года, как значится в моем дневнике, вдвоем со студенткой Таней, тоже орнитологом, мы поднялись сюда, на трехкилометровую высоту. Путь с тяжелыми рюкзаками по крутому скальному кулуару, заваленному заплесневелыми глыбами, занял чуть ли не целый день. Пока было еще светло, я отправилась побродить…

Мы обосновались в небольшом и очень уютном старом ледниковом цирке — окаймленной скалистыми стенами впадине, где когда-то в незапамятные времена лежал ледник. Ледник этот растаял, и теперь на днище цирка росла мелкая изумрудная травка и причудливо извивался студеный ручей. С одной стороны цирка скальные стены расступались, образуя широкий проход, куда устремлялся ручей. Здесь на относительно ровной площадке и стояла наша палатка.

Прямо над лагерем искрилась на солнце округлая снежная вершина Купол, похожая на гигантскую сахарную голову. По утрам солнечный луч ложился на нее и постепенно, шаг за шагом, перекрашивал снега из синих в розовые. Из-за вершины, как шарф из-за плеча, выбегал застывший голубой поток ледника. Крутыми ступенями ледник спускался вниз, обрываясь далеко под нами у самого леса, деревья которого отсюда, с высоты, казались не больше волосков сапожной щетки. Там, в долине, ревел мутный бешеный поток, вырывавшийся из черной дыры под другим ледником. Немного ниже по его течению находился альпинистский лагерь Ак-Тру, куда время от времени мы спускались за продуктами и почтой.

Место для лагеря мы выбрали удачно: вьюрков даже не надо было искать, они сами исправно являлись к палатке, поодиночке и небольшими компаниями. И что самое замечательное, здесь в Северо-Чуйских Альпах, расположенных на стыке горных цепей Сибири и северного форпоста хребтов Центральной Азии, живут, как оказалось, не только черные — сибирские, но и серые — жемчужные вьюрки. Правда, последние показывались значительно реже, но наши сердца неизменно наполняли восторгом. Было тут одно обстоятельство, о котором стоит сказать. Среди орнитологов в то время шел спор: считать ли черных и серых вьюрков разными видами или это — всего лишь разные подвиды одного и того же вида? Теперь же, когда они разгуливали перед нами, не оставалось сомнений, что речь идет о разных видах. По голосу, манере поведения, даже в полете, сразу можно было безошибочно определить, какой это вьюрок. Но главное, если это подвиды одного вида, живя рядом, они непременно должны были бы образовывать смешанные браки. Однако птицы явно не признавали друг друга за родственников, и мы с радостью убеждались в правоте московских орнитологов — именно они были противниками объединения горных вьюрков в один вид.

Но вьюрки не только радовали, но и глубоко огорчали нас: дни шли за днями, а мы даже близко не подвинулись к разгадке того, где они гнездятся, в каком состоянии их семейные дела. Можно было только догадываться, что самки все еще сидят на гнездах, а самцы снабжают их провиантом, хотя и без особого усердия. Тщательным образом мы изучили окрестности и стали «в лицо» узнавать многих своих соседей. Мы разгуливали по своим владениям как по собственному курятнику, и только вьюрки по-прежнему водили нас за нос. Мы в кровь обдирали колени и руки, обшаривая завалы отвратительных камней, куда на наших глазах ныряли вьюрки, а они взвивались из-под ног — и, как всегда, только мы их и видели. И тогда, изрядно намучившись, мы решили изменить тактику. Еще немного — и у вьюрков должны появиться птенцы, настанет же такое время — июль подходит к концу, и у всех остальных птиц молодежь давно покинула гнезда. А вот когда у вьюрков начнется пора выкармливания прожорливого потомства — тут уж им от нас не уйти… Мы решили подождать.


Мы совсем прижились в «Зеленой гостинице» у подножия Купола, и наши соседи признали нас