КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Из чего только сделаны мальчики. Из чего только сделаны девочки (антология) [Макс Фрай] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Из чего только сделаны мальчики. Из чего только сделаны девочки

Из чего только сделаны девочки

Из чего только сделаны мальчики



Из чего только сделаны мальчики. Из чего только сделаны девочки


Составитель Макс Фрай


Из чего только сделаны девочки


Марина Воробьева

Тайна на трех коньках

Мы жили на Поляне и нам завидовал весь поселок. У нас росли сосны, совсем маленькие, только две сосны на всей поляне успели нас перерасти. На концах веток иголки были совсем светлые и мягкие, когда их жуешь, они кислые и немножко горчат, и нёбо пощипывает . А конский щавель еще кислее, зато не горчит.

А еще у нас росли березы, но не рядками, как сосны, а просто так. Если между березами накидать веток и оплести их травой, получится шалаш. Самый лучший шалаш был у Ленки, совсем как дом, даже с окном, окно Ленка затянула целлофановым пакетом. Правда, Ленка с нами теперь почти не играет, она на три года старше.

Мы играем с Лизкой, только она просыпается поздно, а потом помогает деду полоть огород и читает книжки по списку, который дали в школе. Но зато, когда она выходит, мы едем на велосипедах к речке. У моего «орленка» не работает тормоз , поэтому с горки я мчусь впереди всех и от страха закрываю глаза. То есть сначала я их закрывала от страха, а потом уже запомнила все повороты и мне не обязательно смотреть. На кочке тряхнуло, значит, сразу налево и змейкой, а на счет три свернуть на тропинку, досчитать до четырех и остановиться у самой воды. Никто больше так не умеет.

В реке бьют холодные ключи и если в них попасть, кажется, что кто-то ледяной рукой держит за ногу. Мы придумали Ледяного и пугали им девчонок с улицы – вот схватит Ледяной за ногу и утопит. Девчонки боялись и перестали ходить на речку одни, вся река была наша.

С девчонками с улицы вообще скучно, они ничего не делают, только сидят и болтают, а когда проходит мимо взрослая девушка в длинной цветастой юбке, они хихикают и говорят ей, что она красивая, а потом берут у мам помаду и красятся как взрослые, а еще они в кукол играют. Ну их, лучше уж пусть боятся и не ходят за нами.

Ленка с Олей тоже ездят на речку, их возят большие мальчишки на рамах. Только их всего две, а мальчишек трое и Марек всегда едет за ними . У него к раме мягкое одеяло привязано, но никто не хочет к нему пересаживаться, только мы хотим, а нас не берут.

Ленку с Олькой даже в кино на «Клеопатру» пустили, у них есть туфли на каблуках. А нам пришлось лезть на дерево и подглядывать снаружи, там до шестнадцати не пускают. У Клеопатры огромные сиськи почти голые, а в конце ее укусила змея, это было очень долго, мы уже устали на дереве сидеть и даже обрадовались, что кино кончается.

Днем мы помогали лизкиному деду собирать яблоки, он их закатывает в банки и делает вино. Банки потом стоят в углу на веранде а на банках резиновые перчатки. Днем еще ничего, а когда темно, перчатки похожи на чьи-то толстые руки с огромными пальцами, а если окно открыть и пустить ветер, эти пальцы еще и шевелятся, один раз перчатка сложилась в кулак и только указательный палец торчал вверх и грозил нам. Мы тогда в окно выскочили и на улицу, а на веранде хлопок раздался и эта рука как полетит по воздуху! – я с подоконника оглянуться успела и видела, как она летала. Потом дед ругался, думал, что это мы банку открыли, а она сама.

Вечером мы сидели на лавке возле Сашкиного забора, Сашку мать рано спать загоняла, дом был темный совсем уже в девять, только кошка стояла в задумчивости у калитки, потом все же выходила и трусила вглубь поляны. Рыжий хвост вдали становился серым и тонким, как у огромной крысы.

На этой скамейке мы и придумали тайну, вернее, только название – «Тайна на двух коньках».

В тот день мы нашли на поляне книгу. Обычно книги находились не прямо у дома, а на больших лесных свалках за рекой,там можно было найти все что угодно. И назывались эти свалки «первая мировая» и «вторая мировая» . Кто их так назвал, мы не знали, но с первой мировой у нас были старинный медный чайник без свистка, часы без кукушки и картина, а на картине генерал с саблей. Книги водились на второй мировой, «Алиса в зазеркалье» и «Карлсон» были найдены именно там. А тут на тебе – выходишь из дома проверить свои подберезовики, мы их вчера укутали травой и листьями, не рвать же такие маленькие, -выходишь и обнаруживаешь, что грибы уже кто-то раскопал, а зато на их месте лежит книга. Ну и шуточки.

Сказок в книге не было, но мы даже не успели огорчиться и стали рассматривать картинки. На картинках были рыбы всех цветов и самых причудливых форм, нам больше всего понравились рогатый морской дьявол и длиннющий селедочный король с гребешком-короной, почти как у петуха. А желтой рыбой терпуг теперь ругалась вся Поляна – « терпуг какой-то», «пошел ты к терпугу» и даже «терпужь отсюда».

Но тут мы перелистнули страницу и увидели морских коньков. Обычные морские коньки, мы и раньше таких видели.

- Смотри, - говорит Лизка, - тут написано, что они рыбы.

- А кто же они? – я смотрю то на картинку, то на Лизку, на лизкины веснушки, расплывшиеся по щекам восьмерками и девятками, и тут до меня доходит:

- Смотри, а этот на тебя похож!

- А этот на тебя!, - обиженно парирует Лизка, но я не возражаю, пусть будет и у меня морской конек.

- Они на коней похожи, - говорит Лизка, - на настоящих. Как в кино. И морские мушкетеры на них скачут.

- Да! И у морских мушкетеров морские шпаги, как рыба-игла острые! – добавляю я, - и все же этот на тебя похож.

- Да, - соглашается Лизка, - а этот на тебя. А третий на кого?

- Не знаю, на кого третий, но этот, точно, на меня. А давай у нас будет тайна.

- Давай, - Лизка редко со мной соглашается, но если она хоть раз не поспорила, ее можно на все уговорить, только быстро, пока не передумала.

- Тайна на двух коньках? – спрашивает она.

- Да! На двух коньках!

И мы вскакиваем и прыгаем, - на двух коньках, тайна на двух коньках! Надо придумать песню! - А мы уже ее поем! Тайна!

Мы не заметили, как она подошла, так мы прыгали и кричали.

Только вдруг какая-то незнакомая девчонка стоит возле нас и громко орет «Привет!».

- А вот и не привет,- развернулась к ней Лизка, - чего надо?!

У девчонки волосы совсем белые, и вся она совсем белая, я помню, это называется «альбинос».

- Ничего не надо, - девчонка будто и не замечает, что Лизка сжимает кулаки, - я думала, вы орешков в сахарной пудре хотите, а не хотите, так я пошла.

Лизка покосилась на кулек – ну садись, так и быть. Тебя как зовут?

Девчонку звали Оксана. Она была с улицы и только на днях приехала из города к бабушке.

Мы сидим втроем на скамейке и грызем орехи, на поляне совсем темно, луна сегодня маленькая, как корка от мармеладной лимонной дольки, когда все съедаешь, а корку оставляешь посмаковать и смотришь сквозь нее на солнце, и облизываешь, а потом опять смотришь, а она все тоньше и тоньше – вот такая сегодня луна. А звезды еще меньше и почти ничего не видно вокруг, только сосны шуршат и в траве кто-то шевелится, то ли кошка, то ли...

И почему-то взрослые про нас забыли и домой не зовут, везет нам сегодня, посидим еще.

Орешки в кульке как-то быстро кончаются, Оксана вздыхает:

- Ну вот, теперь придется домой вернуться. А я на электричку шла. Я из дома убегаю.

- А почему вернуться? – спрашиваю.

- А припасы кончились, - Оксана смотрит удивленно, как можно не понимать простых вещей, - я припасы неделю собирала, я же надолго ухожу, навсегда. Теперь придется опять собирать, но потом я точно уйду. Не хочу я здесь.

А давайте вместе собирать, а потом уйдем?

Это звучало заманчиво.

- Мы соберем много припасов, - сказала Лизка.

- И тогда все уйдем, - подтвердила я. - Надо только придумать куда.

- В Мексику, конечно, там хорошо, там лошади и мустанги, - Оксана говорила так, словно и сомнений быть не могло, тихо так говорила и мы сразу поверили, что именно туда нам и надо.

И мы сразу поняли, на кого похож третий нераскрашенный конек на картинке. И все рассказали. Теперь у нас была Тайна на трех коньках.

***

Мы собирали припасы долго, наверное, неделю, потом Лизка сказала, что прямо сейчас уйти не может, потому что завтро кино интересное в клубе, сразу после кино я уйти не могла, у меня был день рождения и я уже пригласила всю поляну.

А после моего дня рождения Оксанина бабушка пришла сначала к Лизкиному деду, потом к моим – Оксана ей все рассказала, мы так и не поняли зачем.

Из дома нас не выпускали целых три дня, Лизка все полола огород и читала книги по списку целый день, а я просто гуляла по двору и делать мне было нечего.

***

Только на четвертый день к нам зашел Лизкин дед и позвал меня в гости, и меня отпустили.

Я уже давно не видела нашу Поляну, из-за забора не считается. Мне казалось, сосны за это время подросли и иголки у них потемнели, как у взрослых деревьев. Я шла за дедом и загребала ногами желтые листья, и ветер был холодный, я даже застегнулась, казалось, воздух стал тяжелее и старше, будто и не три дня не выпускали, а целое лето.

На столе у Лизки стояла банка с яблочным вином.

- Готово, - сказал дед, можно открывать, вот и осень пришла. Кто снимет перчатку?

Мы сразу вспомнили, как убегали от летающей перчатки через окно, я подумала, что дотронуться до этой руки с кривыми пальцами должно быть страшно, но страшно не было. Мало ли что должно. И мы сняли перчатку вместе.

Дед налил нам по целому бокалу – пробуйте, сами собирали.

Вино было сладкое и пахло яблоками и немного землей и травой, оно щипало не только язык, а все внутри, оно было такое вкусное, что мы все же допили. Нам стало немножко жарко, ветер то ли утих, то ли мы перестали его замечать.

Мы вышли на Поляну и хотели прогуляться, но идти почему-то было тяжело и лень и мы легли в траву. Мы долго лежали на спине, а сосны над нами кружились, да и облака двигались только по кругу, как карусельные лошадки.

- У тебя небо кружится? – спросила Лизка.

- Да, и у тебя?

- Да... Слушай, мы из-за этой Оксанки остаток лета просидели дома.

- Да, все лето. А давай ее побьем?

- Ты думаешь? А пошли.

Мы встали, держась за руки, оказалось, когда стоишь на ногах, небо уже не кружится, только земля слегка покачивается, но это ничего.

Мы не помним, как дошли до улицы и оказались у Оксанкиной калитки. Калитка была заперта. Уехали в город? Нет, не может быть, она там прячется от нас. Я взялась за маленький висячий замок и покачала, потом еще, и замок пополз по дужке вниз и открылся. Потом мы, кажется, вошли во двор, влезли в дом через открытую форточку, или еще как-то, никого в доме не нашли, попили воды из ведра и вернулись.

На следующий день Лизкин дед рассказывал, как в дом к Оксане проникли воры, сломали замок, но ничего не взяли, только воду разлили по всей веранде. Мы молчали, кивали – ну надо же, какие воры!

Мне почему-то очень захотелось все рассказать, казалось, если расскажу, то забуду этот холодный и скользкий замок, от которого руке больно.

Но я молчала, и Лизка молчала, мы не хотели просидеть взаперти до самой зимы. Конец лета мы пропустили, Лизкин дед говорил, что прошел Самсон и купаться уже нельзя, желтые листья можно было сгребать в кучу и делать из них ковры в шалашах, но не хотелось, хотелось в город, пусть уже наступит настоящая осень.

Тайну на трех коньках мы больше не вспоминали.


Дорога к морю

Мимо плыли провода, то вверх, то вниз, и луна за проводами то вверх, то вниз, до, соль, ми, опять соль, верхнее до. Ми-соль-ля-до. Очень быстро стемнело, мы едем через пустыню, я засыпаю.

- Кинь мне сигареты, - просит Изабель.

Я нашариваю в кармане пачку и протягиваю ей. Пачка зависает в воздухе, Изабель двумя руками держит руль, очень крутой поворот. До-верхнее до-ре-си. Я смотрю сквозь ресницы на свою руку и вместо своих длинных и смуглых пальцев вижу белую руку Изабель. Я не удивляюсь, так у нас случается. Ми-ре-ми, - пошла ровная дорога, Изабель берет у меня сигарету и закуривает.

- Я сменю тебя, только посплю полчасика, - кажется, я это сказала, а может, подумала?

Я пристраиваю пачку сигарет поближе к Изабель, закрываю глаза и опять вижу провода и луну. Теперь уже много лун на нотных строчках, я слышу эту музыку, ее играют две гитары. Луны бегут по проводам вверх и вниз и медленно вплывают в море. Я иду за ними по морскому дну, я иду за музыкой и надо мной плывут разноцветные рыбы, луны опускаются глубже и я за ними, за мной плывет черный скат, глубина. Море надо мной и море вокруг, а я иду и дышу и играет музыка. Луны освещают морское дно, через глубину идет множество лунных дорожек и у меня есть время пройти по всем, я не тороплюсь. Звук гитар закручивается в волнах, то приближается к самому уху, то всплывает на поверхность и накатывает на берег вместе с волной. Но потом возвращается.

Проснуться. Наверное, Изабель устала, глубина, узкая дорога, ночь.

***

Мы останавливаемся на обочине, выходим из машины, перекуриваем вместе. Почти до конца сигареты мы молчим, я пытаюсь проснуться, Изабель клонит в сон.

- Что тебе снилось? - спрашивает Изабель, докурив до фильтра.

- Море. И луны.

Изабель кивает. Тушит сигарету. – И музыка?

- Да. Гитары.

***

Теперь я за рулем, Изабель перебирается на заднее сидение, становится холодно, я прикрываю окно. Пустынные горы ночью почти черные, только иногда высвечивается светло-коричневая порода. Фонарей нет, я включаю дальний свет, и скольжу меж черных ночных гор, как только что ходила под водой – легко и свободно. На заднем сидении спит Изабель и видит мой сон, как я только что видела ее.

***

Мы познакомились около трех лет назад. У меня тогда был тяжелый период, все было настолько плохо, что дни сливались в один бесконечный день, три часа на сон в сутки не в счет. Мне ничего не снилось тогда, слишком мало я спала.

Не стану рассказывать обо всех своих горестях трехлетней давности, сейчас это значения не имеет.

Именно в то время , в одну такую бессонную ночь я решила поехать к морю. Машины у меня тогда не было, транспорт уже не ходил и я вышла на трассу.

Дорога была пустая, через полчаса мимо меня просвистела машина, обдав меня громкой музыкой из окна.

Я уже хотела идти домой, но следующая машина остановилась. Я подбежала и даже не успела ничего спросить. – Я в сторону моря. Годится? – спросила крашеная блондинка за рулем. Я кивнула и села в машину.

Я была такая усталая, что так и подумала «крашеная блондинка за рулем». От усталости я всегда думаю штампами. Вернее, в то время я уставала и думала такими ужасными фразами из анекдотов.

«Блондинка за рулем» оказалась женщиной лет сорока, светлые крашеные волосы с золотистыми полосками были собраны в высокий хвост. У нее была хорошая улыбка, мне она сразу понравилась. Казалось, улыбка бродит в пространстве отдельно от ее владелицы, которая тем временем смотрит на дорогу и думает о чем-то своем. Чеширский кот, - подумалось мне и я рассмеялась почти громко. Очень смешным мне показался переход от крашеной блондинки к чеширскому коту. Женщина и улыбка посмотрели на меня. Не знаю, что меня заставило говорить такие глупости незнакомому человеку, но я рассказала , почему я смеюсь. И про блондинку, и про кота. Мне должно было быть ужасно стыдно говорить такое, но мне не было. А через минуту мы смеялись вместе.

Я не помню, как заснула в тот день в машине Изабель, помню, что мы больше не говорили, я смотрела в темное окно, а потом...

… потом вдруг стало светло и я оказалась одна где-то в горах. Я постояла, осмотрелась. Что-то мне мешало, что-то тянуло чуть ниже затылка. Мои волосы собраны в хвост. Я никогда не носила резинок, мне сразу захотелось распустить волосы, но вместо моих длинных каштановых волос по плечам рассыпались светлые с прокрашенными рыжеватыми полосками. Я тряхнула головой и пошла по тропинке вниз. Там меня ждали. Меня ждал старик, его лица не было видно из-за бороды и большого белого шарфа. Только глаза. Он указал мне на большую оранжевую птицу – ты полетишь на ней. Если найдешь единственное желтое перо, завтра будет солнце.

Я летела на этой птице над горами, на секунду я подумала, что с детства не летала во сне, но тут же вспомнила о желтом пере и стала искать. Если я его не успею найти и проснусь, солнце завтра не взойдет, лучше не думать об этом, у меня мало времени.

Я проснулась оттого что Изабель слегка поглаживала меня по плечу – приехали, мы у моря. – Я успела, я нашла это желтое, - сказала я вслух и тут же проснулась окончательно.

- Перо? – спросила Изабель.

- Да. А откуда...

Изабель не отвечала, она доставала рюкзак с заднего сидения. Потом вернулась, посмотрела на меня внимательно, - Это мой сон, - сказала Изабель. Мне он снился недавно.

- Старик с бородой и оранжевая птица?

- Да, в горах.

- И ты тоже успела?

- Да, я тоже думала, что спасаю мир. Но ты не успела, наверное, досмотреть мой сон до конца. В конце вернулся старик и сказал, что мне удалось разогнать тучи и завтра будет солнечный день. Что тоже неплохо, - добавила Изабель, - пошли к морю.

Мы обе должны были удивиться, испугаться – ведь так не бывает. Но нам было спокойно и хорошо, только море и прохладная ночная вода, высокие волны нас выталкивали, напрыгивали на нас, а мы на них, и так было очень долго.

***

После этой поездки у меня все стало налаживаться. Не то чтобы сразу все изменилось, но я перестала переживать. Невозможно расстраиваться из-за рутины, после того как побываешь кем-то другим и разгонишь тучи.

Мы с Изабель успели обменяться телефонами, но звонить друг другу сразу не стали, хотелось сохранить то, что случилось. Простое дружеское общение, встречи в кафе, посиделки на кухне за чаем могли разрушить чудо и постепенно свести его на нет – так мне казалось тогда.

***

Изабель позвонила мне через полгода.

- Отвези меня к морю, - попросила она, - сегодня ночью, ладно? Мне очень надо.

Я не стала ни о чем спрашивать и мы встретились на том самом месте, где она меня подобрала в первый раз. Теперь за руль села я, а Изабель устроилась рядом со мной и скоро заснула. И увидела мой сон. Во сне у нее было смуглое лицо и длинные каштановые волосы. У нас опять получилось.

*

Мы стали встречаться раз в полгода и ездить вместе к морю. Теперь мы уже заезжали друг за другом, поднимались в дом и пили кофе. Мы изменили марщрут, вместо Средиземного моря ездили к Красному, мы брали отпуск на день, только чтобы ехать четыре часа вместо сорока минут, тогда мы обе успевали поспать в дороге.

Мы купались на коралловом пляже, гуляли по городу,заходили в кафе.

Нам этого хватало, чтобы прожить еще шесть месяцев на одном дыхании.

Изабель говорила, что мы ездим на «перезагрузку» и возвращаемся, как новенькие.

***

Изабель проснулась и села за руль, а мимо меня опять поплыли провода. Ми-до-ми-си-соль. И опять та же музыка и я иду по дну моря, мимо меня проплывает тот же черный скат, глубина. Луны освещают морское дно и через глубину проходит множество лунных дорожек. Но я не могу пройти по всем. Мне надо выбрать. Я не знаю, что зависит от этого выбора. Дорожки перепутываются, разбегаются, вьются, мерцают. Мне надо выбрать одну. Вот сейчас я ступлю на лунную дорогу и уже ничего не изменить. Я могу и не выбирать, а просто проснуться, но я уже ступаю на дорожку, ведущую вверх, к морской поверхности. Я поднимаюсь, а дорога подо мной исчезает, луны меркнут, в небе яркое солнце.

***

Я просыпаюсь. За окном рассвет, красное солнце кажется еще одной горой, оно медленно поднимается над остальными, становится не таким ярким и отправляется в небо.

- Доброе утро, - говорю я Изабель. Вместо моего низкого голоса с утренней хрипотцой это «доброе утро» произносит высокий голос Изабель. Но я уже проснулась? – недоверчиво спрашивает голос Изабель из моего горла. Я смотрю на Изабель. На Изабель? За рулем сижу я, я поправляю своим привычным движением длинные волосы, которые всегда мешают, но я не люблю резинки в волосах, они тянут. Я проснулась, я точно проснулась. Я смотрю на себя со стороны и улыбаюсь. Я знаю, что моя улыбка напоминает ей сейчас чеширского кота.


Гелий

В квартире номер пять разбилась стеклянная банка с зеленой наклейкой «без кофеина» и кофе в гранулах рассыпался по всему полу, растворился в помидорном рассоле (банка с солеными помидорами упала первой), и теперь Анат шла за тряпкой, оставляя на полу красно-коричневые следы.

До тряпки Анат так и не дошла, снова зазвонил телефон, не бежать, а то еще что-нибудь слетит на пол, аккуратно – Алло, кто это? Кто?! Лиэль?! Почему у тебя такой голос?! Что?! Какие гелиевые шарики? Ты знаешь, что гелий – это наркотик? Я же слышу, как там все смеются! Какими голосами все смеются! Это наркотик! Ты связалась с компанией наркоманов! Нет, ты не останешься там на ночь, еще не хватало, чтобы тебя изнасиловали, я твоего ребенка воспитывать не буду! Я уже выезжаю, сейчас я приеду и заберу тебя домой. Всё!

Анат бросила трубку, быстро смела стекла и выбросила в мусор, пол мыть не стала, накинула пальто прямо на домашний спортивный костюм и открыла дверь, чтобы выскочить из дома.

***

В квартире номер четыре две сестры , Рони и Шира, варили суп к маминому возвращению из отпуска. Папа ушел по делам, Рони долго искала в щкафу фасоль, не нашла. – Но мама любит фасолевый суп! – сказала Шира и достала из другого шкафа банку с чем-то зеленым. – Это фасоль, - сказала Шира.

- Но она не гладкая! – возразила старшая Рони, - и она зеленая, а не белая.

- Это фасоль, - повторила Шира, - она бывает красная, бывает белая, а эта зеленая.

Фасоль варилась в кастрюле уже четвертый час, на улице темнело, папа позвонил, сказал, что задержится, а фасоль не стала даже немножко мягче, только слегка окрасила воду в зеленый цвет.

- Фасоль долго варится, - сказала Шира.

- Это не фасоль! Этого у нас раньше не было, - Рони опять помешала ложкой зеленое варево.

- А давай спросим Лиэль! – неуверенно предложила Шира, - она большая, она знает.

- Только мы ей сразу не скажем, что мы варим суп, а то тетя Анат услышит, мы просто позовем ее в гости что-то показать, - Рони отодвигает миску с давно нарезанной для супа картошкой и девочки звонят в пятую квартиру.

***

В одиннадцатой квартире на улице Герцеля день рождения близится к концу. Кто-то играет на гитаре, кто-то доедает торт, кто-то лениво перекидывается шариками.

В соседней комнате плачет Лиэль. Около нее сидит ее подруга Линой.

- Она танк, она просто танк! – всхлипывает Лиэль , - Она всюду за мной ходит, она первый раз, первый раз меня отпустила одну и вот! Она носит за мной термос с супом и миску с котлетами, она, она... она думает, что все кругом наркотики, кроме котлет и кофе без кофеина, какая мерзость! Она встречает меня из школы, она только согласилась ждать за углом, чтобы ее не видели, я ее три года уговаривала! Меня изнасилуют, потому что мы тут смеемся, потому что вдохнули немного воздуха из шарика и я сдуру позвонила ей сразу, я ей всегда по часам звоню, а то примчится, а тут таким писклявым голосом вышло! Я не могу больше, она сейчас примчится, не могу!

***

- Теть Анат, а Лиэль дома? Теть Анат, а во что ты такое коричневое наступила?

Анат смотрит под ноги, за ней все еще тянутся коричневые следы

Опять эти соседские девчонки, маленькие, а ходят к Лиэль. Это, конечно, лучше, чем ровесники, они хотя бы не будут курить, хотя кто их знает, сейчас дети все так рано начинают. Девочки из ужасной семьи, их оставляют дома одних, Анат однажды даже полицию вызывала, поздний вечер, а дети без взрослых.

- Лиэль ушла на день рождения. Зачем вам она? – строго спрашивает Анат.

- Мы только спросить хотели... ну, показать ей что-то, ну, у нас тут дома, - отвечает Шира.

Рони толкает Ширу к двери, - спасибо, теть Анат, мы зайдем в другой раз

Рони уже открывает дверь своей квартиры, но Анат останавливает ее:

- Вы опять дома одни?!

- Нет, - поспешно говорит Рони.

- Да, - успевает сказать Шира.

- Что там за дым в квартире? Что вы успели натворить?!

Анат отодвигает девочек и входит к ним, бежит на кухню, в коридоре остаются липкие следы.

Анат очень торопится забрать Лиэль, девочка не в себе, наверняка она в опасности, может быть, придется везти в больницу, неизвестно, что они там приняли, кроме гелия. Но нельзя же оставить детей одних, когда квартира в дыму!

- Что это вы тут варите?!

- Суп для мамы, - шепчет Шира.

- Суп?! Из кофе?! Кто вас научил варить суп из зеленых кофейных зерен?! Это же наркотик... Анат выключает огонь под кастрюлей.

- А мы думали, это фасоль, - Шира садится на пол и плачет, - скоро папа придет! Мы ничего не сварили, только кофе испортили!

Рони убегает в комнату и возвращается с плюшевым мишкой и огромным шариком-мики-маусом.

Она развязывает шарик, вдыхает их него воздух и говорит тонким голоском за мишку –

- Это ерунда, все ерунда, не реви! Папа конфету принесет, не реви!

- Что ты де... – хочет крикнуть Анат, но Рони успевает дунуть ей из шарика прямо в открытый рот.

- Искусственное дыхание! – говорит она от имени мишки, - всем искусственное дыхание и никто не умрет! Никогда!

Шира уже смеется, дрыгая ногами.

- Что ты сделала, наглая девчонка?! – кричит Анат голосом поросенка из мултфильма.

Рони падает на пол и обнимает сестру. – Ай-аааа, тетя Анат! Какая ты смешная!

Тут входит папа, у папы куча пакетов из супера, в зубах он держит две конфеты на палочках, - это вам, - говорит папа, не разжимая зубов, девчонки смеются, конфеты падают.

Анат смотрит на свои штаны, залитые кофе и рассолом, выбегает, заходит домой отдышаться и переодеться.

Надо позвонить Лиэль, как она там...

Лиэль отвечает только с четвертого раза.

- Чего ты еще хочешь? – говорит Лиэль уже своим заплаканным голосом.

- Я приеду за тобой попозже, только переоденусь и пол помою, - говорит голос мультяшного поросенка.

- Мама?! Это ты?! Что случилось?

- Ничего, - просто я приеду позже, у тебя еще есть время, - отвечает поросенок.

Анат приносит ведро и тряпку, садится на пол прямо в липкую соленую лужу и то ли смеется, то ли плачет, поросячий голос постепенно переходит в хриплый бас.


Нина Хеймец

Ракушки

Ленка – дура, а я вас спасу, вы только не волнуйтесь. Очень скоро, хоть вы об этом еще не знаете. В вашем положении спасения ждать, конечно, неоткуда. Вы, наверное, увидев меня, не поверите. Решите, что это мозг ваш умирает и показывает вам сказки, чтобы вы не расстраивались. Так бабушка говорит. В книжке, которую я нашла на шкафу, было написано, что после смерти люди видят себя со стороны, а потом улетают в светящийся туннель. Бабушка мне тогда объяснила, что это всё – химия нашего мозга. «Гость из сказки» - вы так и подумаете. Вообще-то я не гость, а гостья, но сейчас это неважно.

На голове у меня ветки, я их прикрепила ремнем от джинсов – это называется камуфляж. Чтобы Ленка ничего не заметила. Будет теперь знать. И зеленый свитер тоже для этого. Вообще-то я его не люблю – он колючий, и Ленка говорит, что меня в нем не отличить от мальчика. Ну и пусть не отличает, мне теперь все равно. Она меня, конечно, разоблачит, но будет уже поздно, вы уже будете на свободе. А то, что произойдет потом, надо будет как-то пережить, но я справлюсь. Да и что будет, по большому счету? Ничего не будет. Скажет что-нибудь, да и всё. «Девочки не дерутся» - так Ленка говорит. В высокой траве меня не должно быть заметно, я, перед тем как за вами идти, всё продумала. «Без права на ошибку» - фильм такой был, но бабушка мне смотреть не разрешила, его поздно показывали.

Вообще, если вы сейчас себя со стороны видите, это плохо, конечно. Ничего приятного, и вас это зрелище точно не утешит. Хотя, может, вам иначе кажется. И лежите вы в корыте, где прошлым летом лягушка утонула, но об этом вы не знаете. Мы тоже тем летом не сразу узнали. Потом долго там, за сараем, не играли - ни Ленка не хотела, ни я.

Но с лягушкой мы были ни при чем, а тут этого не скажешь, все-таки. Хотя мы вам вред причинять не собирались. Если бы вы были пустыми, мы сделали бы из вас бусы. Но, раз вы там, внутри, вы должны были стать моллюсками в лавке морских диковин. Вот и всё. Я сказала, что сегодня моя очередь быть продавщицей, а Ленка ответила, что ей играть расхотелось, и что она на меня смотреть не может, после того, как я за вами в пруд залезала, в самую тину, и чтобы я никогда больше к ней не приходила. А я и не к ней иду, я – к вам. Это и неправда совсем, кстати – про тину. Вы там как раз и не водитесь. Вы в прозрачной воде были, у самого берега, вы всегда там. А жука-водомера Ленка уже потом сама поймала, вивисекторша. Тебя тоже выпущу.

Вообще, не повезло Ленке, что их участок – рядом с водокачкой. Издалека она напоминает марсианина из «Войны миров», громоздится над всем дачным поселком на своих сваях-раскоряках. А если под ней стоять, то там всегда тень, в любое время, и трава темная и густая. Каждый вечер, поселковый сторож подходит к ее свае, той, что ближе всего к сторожке, и бьет по ней молотком, шесть раз. Будто склянки отбивает, но это, конечно, никакие не склянки, пусть он себя не обманывает. На свае уже слезла краска и образовалась вмятина. Когда дед это слышит, он берет ведро и идет за водой. «Артезианская, - он говорит, - одно здоровье». Вода льется из трубы к вам в пруд; вам, наверное, тоже приятно. А мне – нет. Я на эту водокачку вообще старюсь не смотреть, хоть это и непросто. Там в баке, величиной с трехэтажный дом, стоит вода, черная и пустая. Может только водомер по поверхности проскользнет, хотя откуда ему там взяться. Иногда я представляю себе, как с этим баком что-то случится, какая-то поломка, и у него распахнется днище. Оттуда хлынет вода, все эти накопившиеся артезианские кубометры, всё это прольется на землю. Думаю, мы тогда станем почти как вы, мало чем будем отличаться; так что я вас хоть чуть-чуть но могу понять, мне кажется.

Я уже двигаюсь к вам, уже продвигаюсь. Нужно ползти по-пластунски, чтобы ничем себя не выдать. Но я точно приду, а не как тот человек, который Элиягу*. Дед с бабушкой о нем недавно вспоминали. Дед сказал, что состарился, но так и не понимает, как это – ждать этого самого Элиягу и знать, что в этот раз он не придет. Класть для него яйцо на пасхальное блюдо, и знать, что оно останется нетронутым. Предвкушать встречу и знать, что она не состоится. Готовиться к веселью, которое заранее отменено. И так из года в год. И про всю жизнь наперед это знать. А бабушка мыла таз для варенья и ничего ему не ответила. Так вот, мне сейчас не до веселья, я не он, и я приду - пусть даже вы меня и не ждете. Может быть, только надеетесь, а на что, и сами не знаете. Я соберу вас в марлю, в которой бабушка отжимает творог, и побегу к вашему пруду, так быстро, как только могу. Вас будет обдувать ветер, и слепить солнце. Непривычная для вас среда, но вы потерпите, совсем немного.

___________

* Пророк Элиягу (то же что Илия-пророк). В еврейских общинах разных стран принято ожидать прихода пророка Элиягу по окончании пасхальной трапезы (сэдера). Для него раскрывают настежь дверь, и присутствующие встают и произносят "Благословен входящий!"


Юлия Боровинская

Рокировка

- Я хочу домой, - заявила Ирка.


Бесполезно это говорить, никто её сейчас домой не повезёт, если бы ещё спокойно и уверенно, по-взрослому сказать, а фигушки, уже на «до» голос задрожал, а из глаз поползли крупные слёзы. Глупо - второклассница, а ревёт, как маленькая, и от этого Ирке стало настолько стыдно и тошно, что она судорожно всхлипнула.

- Ну вот, опять, - скривилась Света, - И чего тебе дома?

Света – двоюродная сестра, вредина, но с ней интересно, она уже в седьмом. Светка умеет рисовать на картоне красивых кукол в купальниках, которых можно потом вырезать и наряжать в бумажные костюмы. Сама Ирка рисует плохо, но это ж проще простого: найти яркую разноцветную картинку в журнале, положить на неё куклу и обвести по контуру, прибавив тут – широкую юбку или брючные штанины, там – фонарики на рукава, и вот уже не кукла, а королева или теледикторша, или укротительница диких львов…


А журналов у тёти Жени – полный шкаф, он стоит в специальной такой комнате, где никто не живёт, в столовой – там только стол, стулья и шкаф этот. Дома у Ирки такой комнаты нет, но они ведь в квартире, а не в частном секторе. И журналов у неё таких нет. Мама с папой выписывают «Науку и жизнь» и «Знание – сила», но цветных картинок там совсем мало, а у тёти Жени – целые подшивки журнала «Крокодил» с «Нарочно не придумаешь» и «Улыбками разных широт», а ещё «Работница» и «Крестьянка» - листочки тонкие, зато цветные. Ещё в шкафу лежат югославские и польские журналы, которые Света покупает в ларьках, ищет там фотографии битлов, но их она резать не даёт, а толку-то в них, кажется, что слова знакомые, а ничего не понятно.

Со Светой даже газеты читать весело. Вот в разделе, где пишут, какие фильмы в кино идут, нужно так названия сложить, чтобы целая история получилась, например, про то, как Винету, вождь апачей шёл тропой бескорыстной любви и видит: на вокзале для двоих – большие гонки между зелёным фургоном и транссибирским экспрессом для тех, кто поедет в Трускавец. А ещё в театр играть можно, вместо актёров они пустые пузырьки из-под духов берут – духов у тёти Жени всегда много – прямоугольные флаконы для мужских ролей, а треугольные, юбочкой, - для женских.

В общем, здорово со Светой, потому-то Ирка и соглашается к ним ночевать ехать, и днём интересно, и вечером тоже, а вот ближе к ночи...

- Ну, и зачем ты расстраиваешься? – говорит тётя Женя, - Сейчас чаю выпьем – и спать, закроешь глаза, а там уже и утро, позавтракаете, поиграете – и мама за тобой приедет.

Тётя Женя на маму совсем не похожа. Мама худенькая, а она толстая, большая, и пахнет от неё папиросами и духами, зато яблочные пироги она печёт здоровско, а по праздникам – утку в тесте, и на ноги ей такие бумажные фонарики надевает, как в «Книге о вкусной и здоровой пище». И ещё тётя Женя гадать на картах умеет: Свете – на четыре короля, а Ирке – просто на желание. Света говорит, что всё сбывается, только Ирка вечно забывает, что ей выпало. Ну, наверное, сбывается, да.

А дяди Севы нет сегодня, он на дежурстве, в колонии для несовершеннолетних работает. Дядя Сева шумный, Свету зовёт Веткой, Ирку – Ру-Ру почему-то, на аккордеоне играет, и вечно разные штучки со своей работы носит – то перочинные ножики с наборной цветной рукояткой, как дамская ножка, то пепельницы-башмачки, то на дереве выжженного, лакированного Есенина с трубкой… Он однажды Ирке такого подарить хотел, но ей конфетный Есенин не нравится, и стихи его не нравятся – сплошная деревня, она читала. Ирка вообще-то Гумилёва любит, в читалке потихоньку в тетрадку переписывает и про конкистадора в панцире железном, и про голову гиены на стройных девичьих плечах, и про колокольчик фарфоровый в жёлтом Китае – это вот стихи, аж сердце замирает, и красиво и страшновато, хотя, конечно, не так страшно, чтобы разреветься.

- Нет, ну, ты можешь объяснить, чего тебе так домой приспичило? – злится Света, - не всё равно тебе, где спать?

Ирка мотает головой, ей не всё равно, она не виновата, что этот сон ей вспоминается только ближе к ночи, слёзы уже капают у неё с подбородка, и горло сжало тесно-тесно, так что она может выдавить из себя только одно:

- Качели…

- Да какие ж тебе сейчас качели? – смеётся тётя Женя, - Уже и программа «Время» закончилась, разве тебя мама ночью отпустит на качелях качаться? Давайте-ка ложитесь, если чаю не хотите, я постелила уже.


Ирка вся сжимается и думает: «А вот не буду спать, вообще спать не буду, дотерплю до утра, раз так…»

Вообще-то качели она любит. У них во дворе стоит здоровенная железная качелина на три сидушки, которую вечно кто-нибудь из взрослых смазывает машинным маслом, иначе скрипит ужасно. Если раскачаться посильней, то нижняя рама начинает приподниматься и с грохотом опускаться, словно стальной великан переминается с ноги на ногу, и тогда мама высовывается из окошка и кричит:

- Ирина, качайся потише, а то перевернёшься!

А перевернуться было бы здорово – наяву Ирка совершенно этого не боится, наоборот, представляет, как она так – ух! – и вниз головой, как в парке на «Петле Нестерова», она каталась один раз, ей разрешили. Только после маминых слов качеля почему-то начинает подниматься всё ниже и ниже, а потом и вовсе останавливается, сколько Ирка ни сгибай и разгибай ноги с вытянутыми носочками, приходится вставать и плестись домой, пить сладкий квас из алюминиевого бидона.

Во сне всё то же самое - и двор, и качели, и вечерние тени (днём малышня качается – фиг сгонишь), только вот когда Ирка поднимает голову, то видит в небе своё отражение. Хотя это и не отражение вовсе – другая, просто очень похожая девочка в такт с ней раскачивается вниз головой, но пышный, как и у самой Ирки, хвост на затылке у неё почему-то вниз не свисает. И откуда-то она абсолютно точно знает, что как только качели перевернутся, Ирка и эта незнакомка поменяются местами, навсегда, навсегда, но Ирка продолжает упрямо сгибать и разгибать ноги, поднимаясь всё выше и выше, пока не раздаётся мамин голос:

- Ирина, качайся потише!

Ну, это дома он всегда раздаётся, и когда все вместе ездили на Иссык-Куль – тоже, а вот в прошлый раз у тёти Жени маминого голоса уже не было, и Ирка раскачалась так высоко, что увидела рядом с небесными качелями незнакомого дядьку, который стоит и ждёт. Тогда она даже проснулась от страха и до самого утра боялась закрыть глаза, чтобы не оказаться на перевернувшихся качелях, которые движутся всё медленней, медленней, а после останавливаются, и дядька берёт её за руку и уводит по серо-розовым, похожим на крем-брюле облакам куда-то очень далеко, так далеко, что не вернуться.

Он и не страшный был, даже красивый – с длинными тёмными прямыми волосами, с овальным бледным и чистым лицом, вот только глаза… У Ирки у самой глаза тёмно-карие, но таких она ещё никогда не видела – чернущие, словно и не глаза, а два длинных-предлинных тоннеля в глухую, зазакатную ночь, где ни звёзд, ни луны, одна только огромная пустота и тьма. И зачем-то нужна этой тьме маленькая пухлая Ирка со своими бумажными куклами и тетрадкой стихов, а может, и не нужна даже, просто тьме нравится меняться со светом, только вот случай редко выпадает.

Ирка вспомнила эти глаза, сглотнула комок в горле и снова подумала: «Не буду спать!» И зевнула.

- А помнишь, как ты у нас ночевала в детстве? - говорит Светка, Светлана Всеволодовна, бухгалтер, муж – проводник на железной дороге, бригадир маршрута, двое детей, кредит за машину, ослабевшие от завивок волосы намертво схвачены лаком.

- Да, конечно, - отвечает Ирина, которая никому не позволяет называть себя по отчеству, непроницаемо-молодая, безукоризненно-спокойная, с лёгким удивлением разглядывающая из-за столика открытого кафе город своего детства.

- Папа тебе ещё всё пытался этого дурацкого Есенина подарить, которого у них в колонии делали, а ты у него перочинный ножик выпрашивала…

- Ну, зачем мне Есенин? Никогда не любила стихов.

- Вот только вечно ты ближе к ночи начинала канючить, что домой хочешь. Вроде, так хорошо играли, а как спать ложиться, так ты ноешь, аж до слёз, уж не знаю, почему.

- Да? Странно.

- Боялась ты что ли чего-то? Или что? Не помнишь?

- Нет, не помню, - отзывается Ирина, и тёмные глаза её, словно два длинных-предлинных тоннеля в глухую зазакатную ночь.


Ирина Комиссарова

Ворона-пучеглазик

– Улицы Гданьска залиты солнцем.

Эка лежит на диване и смотрит в окно. Костлявый шпиль ратуши Главного города похож на мачту старинного корабля, надо только заслонить коленкой часы. Корабль надвигается на Эку безжалостно и надменно. Вечерний свет плещет о стекло мягкими волнами.

– Улицы Гданьска залиты солнцем, – повторяет она. Ждет.

Польская бабушка была недостижима, загадочна и полуневероятна, как фея. Из прекрасного далёка, в котором она проживала, регулярно приходили ошеломительно изысканные письма. С исписанных аккуратным почерком страниц вставали удивительные видения. «Ночью город отрывается от земли и висит в воздухе, сверкая и переливаясь, как рождественское украшение...» «У Марьяцких ворот я каждый раз замедляю шаг и слушаю, как сквозь меня течет время...» «УлицыГданьска залиты солнцем; с янтарной красотой летних вечеров не сравнится даже янтарный алтарь святой Бригиды...»

По ряду неинтересных причин в гости к бабушке не ездили, и на письма не отвечали. Но она продолжала их писать, не давая тонкой лунной тропе, ведущей в волшебный город, исчезнуть в туманах житейских обстоятельств. Старания оказались не напрасны, и через несколько лет после бабушкиной смерти судьба послушно привела Эку в магнетически притягательный польский Авалон. Гданьск оказался совсем не таким, каким рисовался детскому воображению, но бежать было уже поздно. Неизбежное случилось, и все пять въездных ворот города отказались выпускать Эку обратно.

Надоело думать о себе в третьем лице. Я лениво скатываюсь с дивана. Не дождусь я сегодня вороны, ну и фиг с ней. Спать. Завтра для разнообразия наведаюсь на работу. Хотя я и в отпуске.

Толстый хмур. Поссорился с женой.

– Стерва, – говорит он беспомощно. – И так ведь все хреново. Леший контору того и гляди прикроет, который месяц кукуем... А эта вместо поддержки только нервы мотает.

– Из-за пустяка небось поругались, – отвечаю я вяло. Разговоры о закрытии бизнеса, который снабжает меня хлебом насущным, всякий раз вызывают прилив апатии.

– Из-за Леськи, – щеки Толстого обиженно трясутся. – Кого хочет из девки вырастить, не понимаю. На три дня к подруге – пожалуйста. За город – ну и что с того? Они ж с парнями едут, говорю. Разоралась... Ну, ты мне скажи, может, я чего-то не понимаю.

– Конечно, не понимаешь, – я пытаюсь припомнить, мыла ли я в прошлый раз свою кружку. Мысленно махнув рукой, наливаю кофе. – Леське, между прочим, семнадцать, и с этим ничего не поделаешь. Кроме того, доверять надо своим детям. Эке-младшей вон тоже было семнадцать, она уже замуж вовсю собиралась.

Толстый начинает что-то срочно искать в ящике стола. Я подхожу к окну и корчу рожу отражению. Чего это сегодня со мной? Завспоминала Младшую. Это, наверное, из-за призрака польской бабушки...

– Представляешь, видела вчера призрак польской бабушки, – поворачиваюсь к Толстому. Он смотрит на меня пустыми глазами, не зная, как реагировать. – Нет, серьезно. Я шла по Длуги Тарг, а бабушка плыла навстречу. На ней было то же самое платье с тысячей пуговиц, что и на фотографии, и смешная сумочка размером с покетбук. Я испугалась и закрыла глаза, а когда открыла, бабушка исчезла. И я подумала, что зря струсила и упустила возможность поговорить. Как считаешь?

Толстый жует губами.

– Не знаю, – говорит он осторожно. – О чем тебе с ней разговаривать?

Пожимаю плечами. Нашла бы, о чем.

– Хорошо, что пришла, Эчка, – Толстый оставляет ящик стола в покое. – Я здесь дурею в одиночестве. Ты, кстати, по делу или так?

Дела у нас в полнейшем застое с февраля. На российской таможне очередные пертурбации. Два груза застряли мертво, когда дело стронется с мертвой точки, непонятно; в отпуск Леший меня отправил с готовностью. Так что я, конечно, не по делу.

– Я – так, – отвечаю. – Повидаться. Я, похоже, тоже дурею в одиночестве. Разговариваю исключительно сама с собой. И еще с вороной.

– Чего за ворона? – подозрительно спрашивает Толстый.

– Ну, что, ты ворон никогда не видел? Здоровенная такая дурында пучеглазая. Громоздится на карниз и косится на меня. Поначалу просто жуть брала, я занавески задергивала и руками махала. А потом привыкла. Смешная такая птицына. Карниз ей мал, она грохочет по нему лапами, пытается устроиться. Упрямая. Вылитая – ...

Я замолкаю. Толстый глядит на меня, как побитая собака.

– Эчка, – говорит он осторожно, – у меня шурин – очень хороший специалист. Очень. Возьми визитку, а?

"Piotr Kowalczyk", - читаю я и устало пожимаю плечами:

– Лева, ты же знаешь, я почти не пшекаю. Да и в свете обстоятельств – пенёндзе лучше поберечь, не считаешь?

– Он дорого не возьмет, – заверяет Толстый. – А говорить будешь по-русски, моя сестрица, та, что его супружница, по-польски тоже не больно-то...

Я слушаю одним ухом. Думаю, а хорошо бы Леший и впрямь закрыл бизнес. Соберу манатки, попрощаюсь с вороной. Подарю Толстому магнитолу и колонки. С этим городом что-то не так. В этом городе что-то не так со мной. Надо было сказать об этом вчера польской бабушке.

– Сходи, – повторяет Толстый, буравя меня взглядом.

Когда я захожу в дом, на ходу кусая булку, ворона уже восседает на обычном месте.

– Что, – говорю, – пучеглазая, тоже лопать хочешь? Ну, извини. Если бы могла, я бы поделилась.

Окно, за которым топчется серая тушка, не открывается. Что-то там заклинило. История моей жизни.

– Эх, пучеглазик, – (Скорей прими меня в обьятья, о мой продавленный диван!) – Не пойду я к доктору Ковальчику, хоть и не станет он дорого брать. Ни к чему это. В отличие от призрака польской бабушки, шановнему пану доктору мне сказать нечего. Если я поведаю ему, что Гданьск – это ловушка, из которой я не могу выбраться уже который год, он сделает заметку в блокноте. Если я поделюсь подозрением, что это связано с неким случаем в прошлом, о котором я запрещаю себе вспоминать, он пропишет мне прозак. А когда я пожалуюсь на наших с Младшей глупых родителей, которые назвали нас одним именем и тем самым установили между нами нерушимую мистическую связь, доктор порекомендует лоботомию. И он будет прав, дорогая птица, ведь нет лучше средства от мистических связей, чем лоботомия.

Я задумываюсь и какое-то время молча шуршу пакетиком из-под чипсов, а ворона внимательно смотрит на меня тревожным, маслянисто блестящим глазом.

– А может быть, со мной и вправду что-то здорово не так. Со мной, а не с городом. Толстый, например, явно так и считает. В прошлую пятницу на улице меня остановил странный серый человек – буквально серый, от цвета пиджака до цвета глаз и кожи – и прошипел мне в лицо каким-то вопросом по-польски. Я разбираю только «склеп» и «упоминки» и леденею. Пячусь прочь от серого и приползаю в контору, а Толстый смотрит на меня стеклянным взглядом и говорит: не может быть, чтобы я не знала, как будет по-польски «магазин» и «сувениры». И я думаю: и в самом деле, как это может быть? Наверняка знала, но почему-то забыла. Постоянно что-то выпадает из памяти: какое сегодня число, сколько дней я уже в отпуске, Пашкин номер телефона. Выпадает и не вспоминается, потому что вспоминать запрещено. Доктор Ковальчик наверняка сочтет это ненормальным, и это еще одна причина, по которой я к нему не пойду.

Я ложусь лицом к окну и сквозь сгущающуюся дрему гляжу на ворону. Она и в самом деле вылитая Младшая, даже смешно.

Толстый ведет меня обедать. Кафешка на набережной страшненькая и неаппетитная, так что я ограничиваю заказ бялой кавой и бисквитиной. В ярком солнечном свете разномастные домишки на противоположном берегу Мотлавы выглядят уродливо и угнетающе, как никогда. Редкие прохожие скользят мимо, словно тени, а официант, который нас обслуживает, молчалив и изможден, как раб с галер. Я бренчу ложкой о чашку и смотрю на реку, на белые точки чаек. Ворон здесь нет, истеричные чайки выжили отсюда всех прочих крылатых-пернатых. Не люблю это место более других.

К нашему столику подходит невысокий несимпатичный мужчина, и Толстый шумно радуется. Я совсем не удивляюсь появлению доктора Ковальчика: апатия уже обволокла меня густым душным облаком, и такой пустяк, как мелкое предательство Толстого, не может проникнуть сквозь эту ватную пелену. Толстый заискивающе дрожит голосом, бормоча: ну-пожалуйста-эчка-тебе-это-надо, и я понимаю, что снова попалась. Толстый исчезает, и несимпатичный Ковальчик заводит беседу о какой-то дребедени. По-русски он говорит безукоризненно.

Загипнотизированная блеском его очков и тембром голоса, я поддакиваю, киваю и даже, кажется, улыбаюсь. Бросив взгляд на мой кривой оскал, Ковальчик хмурится и переходит к делу.

– Скажите, пани Людович...

– Эка.

– Эка, – согласно блестят очки. – О чем вы думаете по утрам?

Вяло удивляюсь.

– По утрам, – повторяет доктор. – Какая мысль сегодня первой пришла вам в голову, когда вы проснулись?

Задумываюсь.

– Пучеглазик, – отвечаю я честно.

Тренированный Ковальчик непроницаем. Я рассказываю о диване, о вороне, о корабле ратуши, что движется на мой дом неумолимо и неуклонно.

– Это нормально, – вновь удивляет меня пан Ковальчик.

– Да?

– А вы ожидали, что за парочку поэтических образов я надену на вас смирительную рубаху?

– Что-то вроде того, – отвечаю уклончиво, и, в предвкушении лоботомии, выкладываю целый ворох всякой всячины. Повествую про призрак польской бабушки; про ощущение застывшего времени; про то, что странные вещи, происходящие со мной в Гданьске, не поэтические образы, а свидетельства сбоя в ходе вещей.

Я говорю долго и монотонно, но Ковальчик не выглядит усталым или соскучившимся. Делаю глоток остывшего кофе, морщусь.

– Орел или решка? – спрашивает доктор на своем безупречном русском. От удивления я перехожу на свой убогий польский.

– Цо пан поведзял?

Ковальчик подбрасывает монету, припечатывает ее ладонью. Выжидающе смотрит на меня.

– Ну, решка, – говорю я недоуменно.

Он открывает монету. Решка. Ковальчик в задумчивости прикусывает губу.

– Давайте немного прогуляемся, – предлагает он, и я равнодушно пожимаю плечами.

На улице – один из тех самых янтарных вечеров, с которыми, как уверяла польская бабушка, не сравнится даже прославленный алтарь святой Бригиды. В воздухе – запах гнили.

– Лев посвятил меня в детали случившегося с вами, – безмятежно сообщает несимпатичный Ковальчик. – Я осведомлен об аварии и о вашей сестре. Если бы монета упала орлом, я сказал бы обычное: у вас сильный посттравматический стресс, не волнуйтесь, ситуация абсолютно нормальна.

– Но не скажете?

Ковальчик игнорирует вопрос:

– Тем не менее, я настоятельно порекомендовал бы ни в коем случае не плыть по течению и посоветовал бы ряд мер, простейшая из которых – помощь компетентного профессионала.

«Он дорого не возьмет», всплывает в голове, и я мысленно хмыкаю.

– Но монета упала решкой, и я скажу вам совсем другое. Вам некомфортно в этом городе, потому что вас больше не устраивает тут находиться. Вы не можете отсюда уехать, потому что еще не поняли, как.

Он смешно шмыгает носом и лезет в карман за платком.

– Психиатр не мог бы помочь вам в этом, – очки ослепительно вспыхивают. – Но я не психиатр. Во всяком случае постольку, поскольку монета упала решкой.

Громада портового крана вздымается впереди. У крана есть имя – Журавль, но я называю его Бегемотом. Бегемот застыл над водой, высматривая Левиафана.

– Вам нужно только правильно сформулировать вопрос.

Улицы Гданьска залиты солнцем, польская бабушка волшебна и юна, а на моем окне меня ожидает ворона-пучеглазик. И я говорю:

– Это Гданьск.

Вспоминаю, что нужен вопрос. Исправляюсь:

– ... да?

Это все он – город-капкан, город-обман, город-болезнь. Дело не во мне, дело в нем. Да?

Доктор Ковальчик качает круглой головой.

– Это не Гданьск.

Жидкий янтарь начинает загустевать. Идти становится все тяжелее.

Это – не Гданьск. Поднимаю голову и упираюсь взглядом в Бегемота. И это – не Гданьск. И почти неподвижная Мотлава. И стройный ряд фонарей.

– Как? – каркаю я по-вороньи.

И чайка, сидящая на перилах набережной, смотрит на меня настороженно и враждебно.

Я бреду по Королевскому Тракту и вглядываюсь в слепые окна домов. Монета упала решкой, и правильно сформулированный вопрос получил ответ.

Почему вы не появились раньше, доктор Ковальчик? Я и так промешкала слишком долго.

Гданьск. Не-Гданьск. Каким бы ни было твое имя, мне неуютно в тебе, мой призрачный город. Перестанем удерживать друг друга. В той аварии нет виноватых, а в том мире нет смерти. Младшая ждет меня по ту сторону стекла, нетерпеливо сверкая круглым глазом. Она выглядит сердитой – но сердится она не потому, что за рулем «фордика» была тогда я, а потому что я никак не могу осознать, до чего это неважно, и наконец-то открыть безнадежно заклинившее окно.

Марш боевых барабанщиков

Софа Сергеевна была заколдована первой. Просто этого никто не заметил, потому что она и раньше была злой и сердитой.

Заметил только новенький, рыжий Костик Воробьев.

– Всё, – сказал он таинственно. – Она теперь как ведьма.

Над Костиком посмеялись. Павлик Бизяев назвал его «чеканутым», а Танька Шевченко презрительно сказала, что в ведьм и колдуний верят только недоразвитые.

Но Костик не смутился.

– Дура ты, – сказал он Таньке. – Доразвитая.

Танька обиделась и сильно толкнула его в плечо. Но Костик драться не стал. Он пошел сел за столик у двери и стал внимательно смотреть в коридор.

Маша делала вид, что рисует, а сама тайком следила за Костиком, что он там делает.

– Ты что делаешь? – спросила она его через какое-то время, строго нахмурив брови и стукнув по ножке стола носком туфли.

– Слежу, – ответил Костик. – Чтобы в шкафчики не полезла.

– Кто? – шепотом поинтересовалась Маша, перестав дышать от загадочности происходящего.

– Нянька, – сказал Костик сурово и значительно. – Она главная.

Не врет, поняла Маша. Сразу стала понятна куча разных вещей. Почему в коридоре поселились длинные ползучие тени, так что в одиночку туда и нос сунуть страшно; почему двери скрипят теперь так протяжно и визгливо, что кажется: стоит зазеваться, и они откусят тебе руку; почему за окнами то и дело мелькают черные косматые звери с горящими глазами и оскаленными огромными зубами. И что во время тихого часа снятся такие гадкие сны, что хочется плакать; и что некоторые игрушки стали совсем живые и тоже отчего-то недобрые. Как Софа Сергеевна. Насчет нее тоже стало понятно.

Хоть она и раньше все время кричала и сердилась, теперь она кричала и сердилась по-другому. Теперь, если она ругалась на нее, на Машу, Маша чувствовала, как по рукам бегут ледяные мурашки, и голос совсем отнимается, и пошевелиться нет никакой возможности – как будто от Софиных слов она потихоньку превращается в снежный сугроб. Ужасно от этого было плохо – хуже были только косы. Софа завязывала их так туго, что кожа на голове натягивалась, как на барабане, а в глазах щипало, словно от лука. Маша шипела сквозь зубы и дергала ногой, а Софа кричала, чтобы она не вертелась и не дрыгалась, а не то придется заплетать все снова.

И суп, который иногда стал пахнуть кислятиной. И тусклые лампочки. И тоненький вой за окнами, от которого хочется залезть с головой под одеяло и заткнуть уши пальцами. А в садик теперь из-за всего этого идти не хочется совсем. Прямо до невозможности.

«Не капризничай», – говорит мама. И еще: «Ты уже большая».

Считает, что Маша выдумывает, чтобы остаться дома.

А на самом деле вон оно как.

– Хорошо, что ты к нам попал, – сказала она рыжему новенькому.

– Я не попал, – возразил рыжий. – Я специально.

«Как это?» – хотела спросить Маша, но не спросила. Какая разница, как. Главное, что теперь делать.

– Ты только не трусь, – сказал Костик уже потом, после обеда. – Тут самое важное – не трусить. Знаешь, сколько я их уже поборол?

– Сколько? – спросила Маша.

– Пять, – ответил рыжий.

– И все они были нянечками?

Оказалось, нет. Одна была врачихой в поликлинике, другая – продавщицей в магазине, третья работала в библиотеке, а еще две притворялись просто старенькими бабками на пенсии.

– Если забоялся, значит, они победили, – сообщил Костик. – И могут делать, что хотят. Так что если ты бояка или плакса, лучше не лезь. Хуже будет.

– Я не плакса, – твердо сказала Маша, – я хочу помогать.

Ей показалось, что притаившаяся в темном коридоре нянька – та самая нянька – буравит ее колючим внимательным взглядом. Маша втянула голову в плечи и на всякий случай отошла за этажерку.

– Не трусь, – строго сказал Костик.

Маша вытянула голову обратно и кивнула.

– Сейчас поведут спать, – продолжал новенький. – Но ты не усыпляйся. Лежи смирно и читай какой-нибудь стих про себя.

– Какой?

– Все равно. Лучше подлиннее. Поняла?

– Поняла, – неуверенно сказала Маша.

Стихов она вообще-то знала много, правда, почти все не до конца. Она завернулась в одеяло, как в кокон и принялась тихонько шептать под нос: «Муха, муха, цокотуха, позолоченное брюхо». Костик лежал в другом конце спальни, с Машиного места его было совсем не видно.

«Пошла муха на базар», шептала Маша. Дети засыпали быстро и дружно. Не шушукались близнецы Стрельниковы, смирно лежал неугомонный Павлик Бизяев, сосредоточенно посапывала вредная Танька.

За окном вкрадчиво заскрипел снег, и тоненький вой зазвучал над ухом унылой колыбельной. Муха-цокотуха обрадованно потерла лапки и подергала длинным мохнатым хоботком.

«Кажется, усыпляюсь», из последних сил подумала Маша и попыталась приоткрыть слипающиеся глаза. За дверью спальни смутно маячил грузный нянькин силуэт; ее белый халат; толстые руки, сыплющие сонный порошок.

«Скорей, Костик, – хотела крикнуть Маша. – Вставай! Побори ее быстрей, пока она всех тут сама не поборола».

Но рыжая голова никак не поднималась над подушками. Веки становились тяжелыми, как мешочки с песком, кровать мягко покачивалась, будто лодка на волнах, а все стихи вдруг разом улетучились из опустевшей головы. В спальню потянулись длинные щупальца сумеречных теней; жадно всхрапнул под окном Медведь-липовая нога, зашевелились и задвигались узоры на пестрых обоях, распутываясь и складываясь снова – во что-то юркое, стремительное и грозное.

«Спаси меня, Костик», попыталась подумать Маша, неудержимо проваливаясь в холодный, студенистый сон.

– Эх ты, – сказал ей Костик за полдником. – Машка-простоквашка.

– А что она? – залюбопытничала Танька.

Маша съежилась и уткнулась носом в стакан с кефиром. Танька внимательно посмотрела на нее и задумалась.

– Шевченко, отдавай коня, – потребовал из-за соседнего стола Павлик.

На коня была очередь. Его подарил садику Танькин папа, и Танька и так забирала коня чаще других. Конь был большим, белым, с длинной гривой и маленькими колесиками в копытах.

– Отстань, – сказала Танька. – Я не брала.

– Врешь, – возразил Павлик. – Он у тебя был все время. Ты обещала после обеда отдать.

– Я отдала, – огрызнулась Танька. – Он у шкафа стоит.

– Нет его там, – упорствовал Павлик.

– Значит, ускакал. Ты слишком толстый, он тебя не хочет больше возить.

Все засмеялись, кроме Маши и новенького. «Ничего он не ускакал, – подумала Маша грустно. – Это она его украла».

Коня искали всей группой, но, конечно, не нашли.

– Вы его, наверное, опять на улицу таскали, – сказала Софа Сергеевна. – И его, наверное, ребята из другой группы взяли. Мы сейчас попросим нянечек, чтобы они поискали, когда будут вечером убираться.

Маше показалось, что Софа украдкой покосилась в сторону коридора и ухмыльнулась.

Мама пришла неожиданно рано, и Маша так не успела поговорить с новеньким еще раз.

– Какой у тебя сегодня в шкафчике порядок, – одобрительно сказала мама. – Не то что обычно.

– Это потому что Костик следил, – объяснила Маша. – Чтоб она не лазила.

– Кто не лазила?

Маша оглянулась на дверь и промолчала.

– Ну, пойдем, – сказала мама. – Надевай варежки.

А наутро заколдованной оказалась и вторая воспитательница, Алла Константиновна. Она, в отличие от Софы, была добрая и с тихим, ласковым голосом; и косы завязывала не больно, хотя и тоже очень крепко. А теперь она выглядела неприветливой и мрачной, нервно барабанила пальцами по подоконнику и хмурилась.

– Не может быть, – ужаснулась Маша, глядя на воспитательницу круглыми глазами.

– Может, – строго сказал Костик. – Совсем у вас тут все плохо.

– Плохо, – подтвердил Павлик. – В раздевалке кто-то шепчется на потолке. И коня так и не нашли.

В раздевалке и правда шептались. Маша тоже утром услышала, только не подала виду.

– Да, – сказал Костик. – Надо быстрее разбираться, а то она тут все сожрет. Буду сегодня заклинания делать.

Танька открыла рот – наверное, хотела сказать, что заклинания делают только недоразвитые, – но перевела взгляд на Аллу Константиновну, потом на невесть откуда взявшееся уродливое темное пятно на стене у самого входа в спальню и рот закрыла.

– А как их делают? – спросила Маша, затаив дыхание.

Костик достал из оттопыренного кармана какую-то непонятную погромыхивающую штуку, покрытую стеклянным колпаком. Под колпаком были кубики, на кубиках – буквы.

– Вот, – сказал рыжий. – Когда как следует разберешься, надо все как следует представить. Потом как следует потрясти, – он поболтал стеклянной штукой в воздухе, и она слабо громыхнула в ответ. – И бац!

– Что «бац»? – не понял Павлик.

– Готово.

Костик спрятал таинственный колпак обратно и пошел на свой вчерашний пост присматривать за коридором.

– Откуда он все это умеет? – задумчиво спросила Танька. – И почему знает всякое? Про няньку, и вообще.

Павлик пожал плечами. И Маша тоже пожала.

«Какая разница, – сказала она про себя. – Главное, что он пришел. А то бы еще чуть-чуть, и она тут все сожрала».

– Ермакова, – сказала вдруг Алла Константиновна, – ты почему такая растрепанная? Ну-ка иди сюда.

Маша сморщилась. Голос у Аллы Константиновны был неприятный, визгливый, а пальцы скрючились, как птичьи когти, – и идти к ней причесываться совсем не хотелось, тем более что косы еще ни капельки не успели растрепаться.

Не бояться становилось все труднее. За задернутыми занавесками ворочались нетерпеливые чудища, цветные карандаши все, как один, рисовали серым, а игрушки жались друг к другу и испуганно сверкали остекленевшими от тревоги глазами. В середине дня на улице повалил снег – такой густой, что за ним ничего не стало видно: ни деревьев, ни домов, ни забора. Весь мир словно исчез. Остались только страшные сказки и потерявшиеся в снегу дети. Из-за погоды отменили прогулку, и весь день пришлось сидеть взаперти. Снаружи раздавалось металлическое позвякивание и мерный шорох: это были нянечки; нянечки в своих белых халатах мыли лестницы и коридоры, кружили вокруг со своими тряпками и ведрами, перекликались хриплыми каркающими голосами, как хищные птицы. А та, самая хриплая и хищная, молчала. Она плела тени и шепоты, вытягивала свет из лампочек, выдирала из книжек счастливые окончания и заменяла их печальными и недобрыми.

Дети притихли и насупились. Лена Стрельникова хныкала и просилась домой, но ее никто и не утешал, и не дразнил. Павлик угрюмо стучал о стенку наполовину сдувшимся мячом, но Алла Константиновна не делала ему замечаний. Все были вялыми и какими-то безразличными, и с каждой минутой становились все более бледными и тусклыми, словно выцветали потихоньку. Даже рыжая шевелюра новенького слегка поблекла.

– Ну как, получается? – спросила Маша, улучив минутку, когда Алла Константиновна вышла из комнаты.

– Рано еще, – сосредоточенно ответил Костик. – Тут обязательно надо как следует, иначе ничего не выйдет. Пиши пропало.

«Что писать?» – хотела уточнить Маша, но вместо этого сказала:

– Я сегодня точно постараюсь не уснуть. И буду отвлекать.

– А, – махнул рукой Костик. – Сам справлюсь. Я привык. Главное, все правильно рассчитать. Жалко, времени мало.

– Для чего?

– Да для заклинания. Мне бы заклинание хорошее подобрать, я бы ее сразу победил. А пока все чепуха какая-то выпадает. Смотри.

Он крепко зажмурился и потряс свою стеклянную коробочку. Потом поставил ее на стол и подвинул к Маше.

Маша умела читать, но с этими буквами у нее ничего не получилось.

На кубиках было написано вот что:

ЬЛЖ

КЗБ

ЕЭЮ

– Это нельзя прочитать, – сказал Маша уверенно.

– Да говорю же, чепуха, – согласился Костик. – Хитрая она, эта ваша нянька. Увёртливая. Никак не могу ее как следует представить.

– А без заклинания нельзя? – спросила Маша.

– Можно, конечно, и без заклинания, – сказал Костик. – Но трудно. Тем более она у вас такая хитрая.

«Какой он молодец, что пришел, – опять подумала Маша. – Я бы, наверно, не смогла».

Ни за что не усну, решила она. Ни за что на свете.

Но опять ничего не вышло.

В этот раз она уснула еще быстрее. Не помог ни «Мойдодыр», ни щипание себя за руку. Мойдодыр превратился в великана со стеклянными неживыми глазами и пастью, дышащей свирепой ледяной стужей. «Ну-ка, иди сюда, – сказал великан густым скрежещущим басом и поманил Машу рукой-тряпкой. Голова-ведро закачалась и загромыхала. Из носа-крана потекла вода, черная, как смола. Это она, поняла Маша. Не тронь. Не тронь меня, злая нянька, уйди. За синие моря, за крутые горы, далеко-далеко отсюда. Прочь, пошла прочь. Я встряхну волшебным стеклянным колпаком и узнаю заклинание, самое сильное на свете. От него ты сожмешься в маленький грязный комок, и мы выбросим тебя на помойку, чтобы ты там сгнила и сгинула. Огненный воробей Костик Воробьев тебя заклюет, хищная ледяная сова. Убирайся, пока не поздно; отгони своих лютых зверей, забери свои шепоты и тени, унеси их обратно в свой темный лес и не смей возвращаться обратно...

«У-у-у», – тонко и насмешливо выло за спиной. «У-у-у».

А когда тихий час закончился, обнаружилось, что пропал Павлик.

– Никто никуда не пропал, – сказала Алла Константиновна. – За Бизяевым пришли родители и забрали домой.

Враки, покачал головой Костик. Не приходили родители, не забирали домой. Его затащили в сонный мир.

– Куда? – переспросила Танька.

– Сюда, – сказал Рыжий, ткнув пальцем в пестрые обои.

– В стенку?

– Да не стенка там, – Костик вздохнул. – Неужели не понятно?

– Понятно, – сказала Маша. – Я видела. Она оживает.

– Ну да, – подтвердил Костик. – Вот толстого туда и заманили. Уж очень он лошадь хотел заполучить обратно... Пока я главную отгонял, остальные его потихоньку увели, – он опять вздохнул. – Очень уж вас много, не уследишь...

«Нас и правда много, – подумала Маша. – А он один. И никто не помогает, только обещания дают».

«Если бы я не заснула, – сказала она себе, – я бы увидела, что Павлика уводят, и закричала бы. И Костик бы его не отдал. А теперь он за стеной, среди всех этих сонных кошмаров и злых чар и, наверное, никогда уже не вернется обратно».

– Это я виновата, – прошептала Маша, но никто ее не услышал.

– Нянька украла Павлика, – сказала она маме. – Насовсем.

– Какая нянька? – встревожилась мама. – Павлик – это такой полненький?

– Да, – кивнула Маша. – А нянька – колдунья. Она уже давно в садике завелась. Я тебе говорила, но ты мне не верила. А Костик подтвердил.

– Что еще за Костик?

– Новенький. Рыжий, как огонек. Воробьёв.

– Что-то не заметила я никакого огонька, – покачала головой мама. – Ты мне лучше скажи, что это за история с полненьким мальчиком? Он что, пропал?

– Я же говорю! – воскликнула Маша. – Его нянька похитила. А Алла Константиновна сказала, что родители забрали. Только она врет! Она сама заколдованная.

– Охо-хо, – вздохнула мама. – Ты меня с ума когда-нибудь сведешь со своими фантазиями. Это ж надо такое нагородить... Вот вернется отец, скажу, пусть с тобой сам разбирается.

Маша остановилась как вкопанная.

– А где папа? – спросила она.

– В командировке твой папа. Я же тебе говорила утром. Ты что, забыла?

«Забыла», – подумала Маша.

Ей вдруг стало не по себе. Как же она могла такое забыть? Странно.

Снег по-прежнему валил, как сумасшедший, покрывая, заметая все вокруг – даже свет фонарей, даже мамины следы...

А вдруг та уже не только в садике, подумала Маша. Вдруг она уже выбралась наружу, и теперь от нее не скрыться нигде, даже дома? Может, и дома теперь уже никакого нет? Его засыпало снегом, сдуло ветром, а на том месте, где он стоял, рыщут громадные желтоглазые волки. И тоненько воют: «У-у-у, у-у-у»...

– Что ты там замерла, снежный барсук? – окликнула мама. – Опять что-нибудь выдумываешь?

Голос у нее был ласковый и теплый. Как огонек.

«Нет, – сказала себе Маша. – Не выбралась она ни на какую наружу. Костик ей не даст. Завтра он точно подберет заклинание. И Павлик вернется... Ты держись, Павлик. Не сдавайся. Мы к тебе идем на помощь».

– Давай скорее руку, – снова позвала мама. – Варежки не потеряла? Побежали быстрей домой, а то папа позвонит и забеспокоится, что нас нет.

К утру снег устал падать, но солнце так и не выглянуло. Отдельные снежинки продолжали кружиться в воздухе, как осторожные разведчики. Дорожки в парке занесло, и идти приходилось по узким тропинкам, которые проложили самые ранние утренние пешеходы. Маша шла молча, сосредоточенно глядя под ноги. Мама тоже молчала. Лицо у нее было невеселое и какое-то далекое, словно она забыла про Машу и шла сама по себе.

Окна садика светились тускло, еле-еле. В раздевалке было тихо. Шепоты под потолком примолкли. Нянечки будто попрятались. Не гремели ведра, выжидательно застыли швабры, неподвижно висел в углу белый халат.

Маша потянула маму за рукав:

– Смотри, вон Костик.

Но мама смотрела рассеянно, ее далекое лицо осталось равнодушным, как будто она не слышала дочкиных слов.

– Ну, ты иди, – сказала Маша, испугавшись, что мама наглотается отравленного заколдованного воздуха, и та послушно исчезла за дверью, не улыбнувшись даже на прощание.

Подошла Танька, прошептала на ухо, что Павлика сегодня нет. Вид у нее был заплаканный и несчастный.

– Страшно, – сказала Танька жалобно. – Правда?

Маша не ответила.

Костик ходил по комнате – то перебирал игрушки, выглядывал в окно, то принимался изучать трещину на потолке. Он так озабоченно бегал и бормотал, что Маша не решилась отрывать его от дела.

– Пошли, – сказала она Таньке. – Будем поливать цветы, а то они совсем засохли. А еще надо рисовать открытки к двадцать третьему февраля. И вообще.

– Что вообще?

– И вообще, – повторила Маша упрямо. Есть вещи, которые очень трудно объяснить словами.

Время тянулось медленно. Нянька хватала его когтистыми лапами и не давала двигаться. Костик сердито махал руками, как ветряная мельница, и изо всех сил толкал время вперед.

– Меня тошнит, – хныкала Танька.

У всех были кислые, грустные лица. Делать ничего не хотелось, даже думать было тяжело: тягучие, липкие минуты приклеивали к месту, опутывали по рукам и ногам.

– Ух, какая она у вас оказалась сложная, – сказал Костик. – Устал я уже с ней возиться.

Он был весь красный и потный, с оттопыренными ушами и лохматыми волосами; смешной – но Маше было не до смеха.

– Ну как? – спросила она, кивая на карман с заклинательной коробкой. – Получается?

– Получается, – сказал Костик. – Но еще не очень.

Он встряхнул коробкой и показал Маше.

ЭЛЖ

ААБ

КЬЮ

– Да. Это уже читается, – сказала Маша. – «Эл-жааб-кью». Здорово.

– Не совсем, – покачал головой Рыжий и опять громыхнул коробкой.

ЖЛИ

БЭА

ЮРК

– Меняется, – пояснил он Маше. – Когда все как следует, должно выпадать одно и то же. Хоть десять раз тряси. Вот тогда это оно самое и есть, заклинание. А это все не то. Не хватает чего-то. Не до конца я ее, видимо, еще изучил.

Маша прищурилась и посмотрела на буквы, точно хотела взглядом заставить их сложиться в нужном порядке.

– Ты, пожалуйста, быстрей, – тихонько попросила она. – Там же Павлик.

– Я знаю, – сказал Костик сурово и опять отошел.

«Откуда он все-таки взялся? – думала Маша, глядя ему в спину. – Почему он всегда появляется в садике первый и уходит последний? Может быть, его вообще не забирают? Откуда он все знает – и про няньку, и про заклинания?»

Тысяча вопросов вертелась и подпрыгивала на языке, но Маша не задала ни одного. Она обещала помогать, а не мешать. И собиралась сдержать обещание во что бы то ни стало.

Серые, вязкие минуты ползли, как улитки, и наконец наступил тихий час. Залезая под одеяло, Маша перебирала в голове стихи и хмурилась. Все они были ровными, гладкими – как будто нарочно сделанными для дремоты, а не для бодрости. Глаза начали слипаться раньше, чем голова коснулась подушки.

Маша изо всех сил ущипнула себя за бок. Не усну, сказала она шепотом, хоть килограмм порошка высыпи, хоть насылай целую армию котов-баюнов. Пестрые стены уже начинали двигаться, ядовитые пауки уже спускались вниз из трещин на потолке. Хоть целую армию, повторила Маша, сонно моргая. «Муха-муха-цокотуха»... нет, не надо муху, пауки ее враз учуют... «Наша Таня громко плачет» – нет, нет, это опасные стихи! Не надо Тане плакать, никому не надо, слышишь, гадкая старуха? Эх, было бы у меня что-нибудь громкое и звонкое, я бы задудела во весь дух, как те мальчики в кино, которые будят спящих солдат, когда приближаются враг. Горнисты и барабанщики, вот как называются эти звонкие люди. Мой папа, когда был маленьким, был барабанщиком, знаешь ты это, глупая ведьма? Он показал мне, как держать палочки и научил специальной песне, которая сама звучит храбро и громко, как будто зовет в бой. «Бей, барабанщик, в ба-ра-бан. Бей, барабанщик, в ба-ра-бан. Бей, барабанщик, старый барабанщик, бей, барабанщик, в ба-ра-бан». Эта песня называется речёвка, а еще – марш. Марш отсюда, мерзкая карга. Убирайся. За синие моря, за крутые горы. Бей, бей, бей. Бей, барабанщик, в барабан.

Пестрые стены ходили ходуном, распахивались бездонными провалами пещер и громадными пастями ненасытных чудовищ. Занавески сорвались с карнизов стаями летучих мышей, между ножек кроватей заскользили полчища змей. Припадая на хромую ногу, все ближе и ближе подкрадывался горбатый карлик в багровом плаще. Павлик, который был вовсе не Павлик, хихикал и кривлялся на раскачивающейся под потолком лампе. Его лицо резиново растягивалось невероятными уродливыми гримасами, а восемь мохнатых паучьих ног без устали плели что-то – то ли паутину, то ли сеть, то ли еще что-то цепкое и отвратительное. Тесную комнату наполнил незнакомый удушливый запах, от которого слезились глаза, и тревожно стучало сердце. И отовсюду, со всех сторон сразу несся ее хриплый шепот, захлебывающийся радостью и нетерпением.

Бей, бей, бей, повторяла про себя Маша, стараясь не смотреть на багрового карлика, который был уже совсем близко. Я барабанщик, я не трушу. Я тебе помогу, Костик Воробьев. «Марш, марш, марш», сказала она вслух, еле слышным, дрожащим голосом. Непавлик на лампе захлопал в ладошки и издевательски запищал, насмешничая. «Ничего у тебя не выйдет, глупая старуха!» – закричала Маша во все горло, сжав руки в кулаки и колотя по одеялу: марш-марш-марш. «Я тебя не боюсь! Это наш садик. Мы здесь главные, а не ты». Марш, марш, марш. Давай же, Костик Воробьев. В атаку! Я ее хорошо отвлекла, громко и звонко. Давай, теперь твоя очередь.

И, словно услышав ее мысленный приказ, огненный воробей стрелой взлетел под самый потолок. Испуганно взвизгнул паучиный Непавлик, шумно шарахнулись в стороны летучие мыши, багровый карлик замер на месте. Оранжевая искра метнулась вниз, камнем падая на карликову голову, скрытую капюшоном. Карлик упал на землю и покатился красным шаром, на глазах разбухая и увеличиваясь в размерах. Шар вкатился в стену; пестрые узоры торопливо замельтешили и обернулись ледяной пустыней без конца и края. Ничего больше не было с той стороны стены – ни пещер, ни чудовищ, ни голодных призраков со смутно знакомыми лицами – только пустота и холод, и кроваво-красная фигура с закрытым капюшоном лицом.

– Я за ней, – огненный воробей, опять ставший Костиком, повернулся к Маше и победно шмыгнул носом. В руке у него, откуда ни возьмись, вдруг появился длинный сверкающий меч, и Костик взмахнул им, словно расчищая себе путь. – Ты молодец, Машка-простоквашка. Ты ее здорово отвлекла. Теперь у нее только половина силы осталась. Ты сиди здесь, смотри, чтобы мне в спину не зашли, а я быстро.

Он небрежно мотнул ладонью, и вся мерзость, толпившаяся в спальне, как сквозь землю провалилась.

– Я быстро, – повторил Костик на бегу, уже снова ослепительно пламенея оранжевым.

Красная фигура при его приближении вздыбилась, ощетинилась рядами костистых шипов. Серебристо сверкнул тонкий меч, пустыня зазвенела тысячей ледяных голосов. Меч отскочил от бронированного панциря, не оставив даже царапины.

«Как же он его пробьет? – пронеслось в Машиной голове. – У него же нет заклинания!»

Она спрыгнула на пол, торопливо выпутавшись из смятой простыни, и побежала к Костиковой кровати. Футляр лежал на стуле, невозмутимо поблескивая стеклянным боком. Маша схватила его обеими руками и крепко зажмурилась. За спиной опять раздался ледяной крик, и на этот раз Маше показалось, что в нем звучит торжество. «Я тебя знаю, – прошептала Маша. – Я тебя знаю как следует». Она встряхнула футляр и заглянула внутрь. Шевеля губами, прочитала буквы и снова зажмурилась. «Грр-мхх», отозвался футляр. Она снова посмотрела внутрь. От волнения горло у нее стало сухим, как бумага. «Грр-мхх». Третий раз тоже выпали те же самые буквы. Сомневаться не приходилось. Она прижала футляр к груди и со всех ног бросилась к стене.

Костик мелькал огненным пятном – так стремительно, что невозможно было понять, куда ударит в следующий раз стальное острие. Красный великан вертелся и яростно ревел, полы его плаща взлетали вверх огромными волнами. Но Костик всякий раз уворачивался, его сверкающий меч впивался то в один, то в другой шипастый бок. Снова и снова. Но великан, кажется, не слабел и не уставал. Он вертелся все быстрее, плащ вздымался все выше – и вдобавок снова послышался проклятый хриплый шепот, от которого у Маши по рукам побежали ледяные мурашки.

– Хватит, хватит, – закричала она. – Оставь нас в покое!

Она выставила перед собой стеклянный футляр и дрожащим голосом прочитала первые три буквы:

КРО

Великан ощетинился шипами, как дикобраз и снова свернулся в шар – гигантский красный шар, весь покрытый острыми колючками.

ВОЖ

– крикнула Маша следующие три буквы.

Шар катился на нее со страшной скоростью. Пол под ногами загудел и задрожал, так что стеклянный футляр чуть не выпал из рук. В лицо Маше ударил ветер, в ушах раздался тоненький вой: «у-у-у». Она прищурилась, сжала футляр крепко-крепко и громко прочитала три последние буквы:

АБА

Шар уже был совсем близко, еще секунда, и костяные шипы проткнули бы Машу насквозь.

– КРО-ВОЖ-АБА, – повторила Маша, из-за воя в ушах не различая собственного голоса. – Мерзкая, старая кровожаба. Вон, вон!..

Багровый шар взорвался миллионом осколков. В глазах зарябило, в голове зашумело. Маша съежилась и закрыла лицо ладонями.

– Здорово. Здорово ты ее! – услышала она веселый Костиков голос. – Надо же, ты, оказывается, талант, Машка-помогашка. Я бы ее, конечно, и сам победил, но с заклинанием – это же совсем другое дело. Как же это ты ее разгадала?

– Не знаю, – растерянно сказала Маша. – Оно само.

Она оглядела стену. Ледяная пустыня исчезла, пестрые узоры беспорядочно двигались, осторожно огибая рыжую Костикову голову. Костик шмыгнул носом и отсалютовал Маше мечом.

– Тебе тоже надо с ними воевать, раз у тебя талант, – сказал он серьезно. – Ты подумай. А то нас не очень много.

Машино сердце сильно стукнуло.

– Нас? – переспросила она. – Значит, ты не один такой?

– Неа, – качнул головой Костик. – Разве ж одному тут справиться? Знаешь, их еще сколько?

Машино сердце снова стукнуло. Она представила другой садик, чей-нибудь еще: выцветшие краски на картинках и высохшие цветы на подоконниках, щупальца за занавесками и чудищ, притаившихся в шкафчиках. И за всем за этим – пронзительный взгляд из-за плохо закрытой двери и вкрадчивый шепот из-за спины. Белый халат и металлическое позвякивание.

– Я подумала, – сказала она, сама не понимая, что говорит. – Я тоже хочу воевать. Только я ничего не умею. И меня не отпустит мама.

– Маме говорить не надо, – строго возразил Костик. – Она будет волноваться. Пусть думает, что ты по-прежнему в садике.

– А как же? – растерялась Маша.

– А вот так, – сказал Костик. – Давай сюда коробку.

class="book">«Грр-ммх», отозвался футляр.

– Ну вот, – хмыкнул Костик. – Теперь все как положено.

Маша оглянулась. Сначала она не поняла, на что показывает тощий Костиков палец с обкусанным ногтем, а потом увидела. Себя. Мирно спящую в кровати как ни в чем ни бывало. Сидящая на соседней кровати Танька Шевченко, открыв рот, переводила взгляд с одной Маши на другую.

– Это тебе снится, Танька, – сказала Маша. – Ты еще поспи, а нам пора. Дел еще невпроворот, а нас не очень много. Понимаешь?

Танька медленно кивнула.

– Понимаю, – ответила она серьезно. – А как же Павлик?

– А Павлик скоро придет, – ответил Костик. – Вот проснетесь, а он тут как тут. А коня воспитательница найдет. На кухне, что ли. Или в кладовой.

– Да? – удивилась Танька.

– Да, – ответила Маша. – Теперь вообще все будет хорошо. Ты теперь спи, не бойся.

– Ладно, – кивнула Танька. – Вы там поосторожней. И возвращайся, Маша, быстрей. Я тебя буду ждать. Прости, что называла тебя воображалой.

– Ничего, – махнула рукой Маша и повернулась к Костику.

– Пошли, – сказал Костик. – Шагай сюда. Давай руку.

Маша выпрямилась и сделала глубокий вдох.

«Марш, марш, марш», – прошептала она одними губами и сделала шаг вперед, навстречу разноцветной карусели настенных узоров.


Екатерина Перченкова

Янка

Из цикла "Книга живых и мертвых"

Янка как привидение. Веселое привидение, доброе, дневное. Кончики пальцев просвечивают, просвечивают пушистые волосы, под кожей голубые венки, шея тоненькая, глаза прозрачные. Янке тридцать два, и она думает, что лет через пять придется уехать навсегда, чтобы не было лишних сплетен и пересудов.

Ей не продают алкоголь и сигареты. Особо стервозные бабки ругаются вслед, когда она ведет за руку четырехлетнего Женю, а те, что не особо, все равно шепчутся – это во сколько ж она родила-то…

И не родила вовсе, Женя вообще чужой мальчик, но она его очень любит. У него мама с папой зарабатывают деньги. И бабушек нету, и дедушек. И в садике ему плохо. Поэтому его родители платят Янке, чтобы она была с ним рядом весь день, и от этого всем хорошо.

Женя совсем тихий, он много спит, много рисует и любит гулять в сквере, вымощенном разноцветной плиткой, под старыми липами и голубыми фонарями. Прямо как Янка. Они даже чуть-чуть похожи - оба курносые.

Женя играет долго и самозабвенно – катает по лавочкам игрушечные машинки, раскладывает камушки и спички – «Вот тут переход, а вот это пешеход будет, а вот это тоже, а тут у них остановка… Ян, можно я стекло возьму, я не порежусь! Остановка же стеклянная! - А вот тут каток едет большой и все разбегаются, а вот это будет скорая и милиция, а тут такой фольксваген - вж-ж-ж…»

Янка тоже играет. Сидит на краю лавочки, вытащила из сумки косметичку и раскладывает на коленях всякие мелочи. Ниточка бисерная, голубая; засохший сморщенный каштан, календарик с голограммой, пакетик сахара из кафе, кольцо с зеленой стекляшкой, простой карандаш размером с мизинец, заточенный с обеих сторон. Женя просит у нее то кольцо – сделать светофор, то карандаш – «а дай я им переход нарисую!», и Янка дает, но как будто через силу; сидит не дыша, пока все не вернется на место.

У Янки есть старшая сестра. Где-то в Новгороде, или в Пскове, или вообще в Старой Руссе. Даже адреса не осталось, да и не надо – она Янку никогда не простит. Потому что когда позвонили из больницы и сказали, что мама умерла, Янка пошла в коридор, взяла газовый серый шарфик в блестках, который они с мамой купили осенью на рынке, повязала на шею и села на кухне спокойная. И сидела, пока сестра металась по дому, кричала нечеловеческим голосом и стучала кулаками в стенки и мебель так, что вся дверца гардероба потом была во вмятинах. И не было ни слез, ни страха, ни внезапной онемелой пустоты внутри, и даже когда сестра влетела на кухню и со всей дури влепила ей пощечину, ничего не случилось. Янка просто встала, усадила ее на свое место, налила воды в стакан и вышла.

Сестра высохла и почернела за три дня, постарела на десять лет, потом надела очки – все глаза проплакала. Янка так и осталась шестнадцатилетней, фарфоровой, бело-розовой. Наверное, это теперь навсегда. Тихая маленькая девочка. Воплощенный шепот и цыпочки. Бесчувственная идиотка.

Шарфик она через два года потеряла в театре; вернулась с полдороги назад, вместе с гардеробщицей облазила весь пол, выпросила разрешения и в пустой зал сходить, и на балкон, где сидела; и в туалет заглянула. Не было. Тогда она вышла на улицу, закурила под неодобрительным взглядом какого-то солидного дядьки, и поняла, что больше нет того дня, четырнадцатого сентября, когда было тепло и солнце, и ходили с мамой по рынку, и ели мороженое, и говорили, что надо купить новую занавеску на кухню, можно желтенькую, повеселее. И даже не заплакала – почувствовала внутри небьющееся сердце, зашлась сухим мучительным кашлем, села на ступеньки, ткнулась головой в колени и подумала: так же умереть можно. И с тех пор старается ничего нигде не терять.

Еще у Янки есть Константин Сергеевич. Он всего на два года старше, но если их поставить рядом, сразу ясно: вот это – серьезный человек, с именем и отчеством, а вот это – Янка.

Кажется, она его любит.

Ну нельзя его не любить, никак нельзя, он умница, он уже докторскую почти написал, и две книжки напечатал, и лекции читает. Когда у человека есть дело, в которое можно нырнуть с головой, его очень просто любить. Он тогда весь насквозь светится. Янка даже ездила для него по всяким редким библиотекам, даже неплохо выучила английский, даже поступила на филфак – неожиданно и легко; но быстро заскучала, устала и бросила.

Ей с Константином Сергеевичем очень трудно, он совершенно деревянный, и кто про них знает – все говорят: да ты с ума сошла, брось, ты тут в лепешку расшибаешься, а он на тебя и не поглядит лишний раз.


Еще бы. У Янки тридцать восемь чувств, третий глаз во лбу, пара лишних ушей на затылке и азбука Брайля в кончиках пальцев. Что-то из всего этого ей подсказывает: и не надо, чтобы глядел. Привычки нет. Глаза неправильные. А если разрешить себе почувствовать что-нибудь совсем непривычное, можно вообще сломаться, это она по себе знает. Так что пусть лучше не глядит.


Дарит иногда всякие красивые пустяковины и хорошие книжки, по совсем большим праздникам - цветы; когда Янка болеет, приезжает с лекарствами и гранатовым соком; когда она вечером сидит одна и начинает грустить – угадывает и звонит.

И каждый раз, слыша его голос в трубке, Янка едва не умирает. Щеки горят, горло перехватывает и по всему телу мурашки. Она этими мурашками уже десять лет жива. И даже сказала однажды вслух тяжелое, злое – «Нет!», - когда Константин Сергеевич как умел выговорил, что им нужно подумать о будущем. Потому что они бы поженились и через пару лет все стало бы совсем по-другому, притерлись бы, привыкли, и по телефону бы говорили только «скоро буду» или «купи хлеба». Очень было жалко мурашек. И разных чужих людей ей потом тоже было жалко. Им ведь неприятно знать, что Янка любит Константина Сергеевича, а живет с кем-то другим. Неприятно с ней здороваться и думать при этом всякое нехорошее.

Еще у нее есть психолог Антонина Ивановна.

Она видит Янку насквозь, очень сочувствует, по-своему даже любит ее, но помочь ничем не может.

На самом деле Янке не нужен психолог, но она добрая девочка и не любит расстраивать друзей. Надо – так надо. Она честно рассказывает Антонине Ивановне сны и фантазии, пишет коротенькие зарисовки из собственной жизни и рисует цветными карандашами. Признает, что живет не взаправду, вполсилы, что сердце у нее хрустальное и губы холодные. Если как следует прижать, то опускает глаза, но тоже признает – все это ей совершенно не мешает и даже нравится. Она понятия не имеет, зачем выходить замуж и рожать ребенка. Зачем нужна постоянная работа и пенсия. Тем более, что у Антонины Ивановны за пять лет оплыл подбородок и стала почти седая челка, а у Янки ничего не случилось.

Антонина Ивановна думает, что Янка боится жизни, чувствует все вокруг непрочным, хрупким и временным, вот и боится пошевелиться, чтобы не сломать ненароком.

Все наоборот. Нет ничего постоянней и надежнее, нет ничего более вечного, чем она сама. Ничто не вместит прожитый день лучше, чем случайно подхваченная мелочь, ненужная безделушка, а в сумке много места, да и карманы бездонные. Янка плывет через свою жизнь прозрачной спокойной рыбкой и ничего особенного не делает, потому что никуда не торопится.

Иногда она замечает, как меняются чужие лица, как на пустырях растут новые дома, как лавочки перекрашивают из голубого в зеленый цвет, и вспоминает, что смерти нет; и плывет себе дальше, прозрачная рыбка, веселое дневное привидение, самая счастливая девочка на Земле.

Оксана

Из цикла "Книга живых и мертвых"

Цветные фотографии Оксана забирает в «Кодаке», а черно-белые сама печатает в ванной. Ей нравится скатерть, которой занавешивается дурацкое окошко из ванной в кухню, и старое одеяло, которым надо заткнуть щель под дверью, и красная лампочка, и папины заслуженные кюветы в трещинах и рыжих пятнах.

Показывать фотографии папе – то еще удовольствие. Много ли толку рассказывать, что вот эта девушка с мертвыми глазами и чувственным ртом – школьница и ходит в церковь, а вот эта, с внимательным острым взглядом и высоким лбом, - дурочка из понаехавших, рязанская клуша, пэтэушница. А эта трепетная Суламифь, вцепившаяся нежными пальчиками в бронзовый кувшин, - и не Суламифь вовсе, ее зовут Айдан, она уборщица в соседнем доме.

- Смотри, - говорит Оксана, - это Люба.

На фотографии девочка-подросток с недобрым и ярким лицом.

- Правда, красавица?

Папа равнодушно скользит взглядом по черно-белому глянцу и говорит: ты не хуже.

Он всегда так говорит.

Дочь занимается глупостями, вот что написано у него на лице. Виданное ли дело, изводить время на красивых теток в эффектных позах, с них и мыльницы было бы довольно.

Он глядит на свежеотпечатанное фото Оксаны – та сидит на подоконнике в белой майке и широких штанах, грустная, руки у нее не женские – жилистые и крепкие, стрижка глупая, а подбородок тяжелый и резкий, мальчишеский. Как бы у нее спросить, думает он, неужели напрямую: «Девочка моя, ты часом не того… не по бабам?»

Непохожа на мать, и хорошо. Мать в ее возрасте была тонкая, вся будто вытянутая вверх, нежная, - вон висит фотография, где она в майской лесной дымке, укрывшись среди голых веток, прижимает к губам прошлогодние ольховые сережки. Что-то случилось с нею потом, что-то не удержалось на месте, поплыло, растворилось, превратило ее в невзрачную тетку. С Оксаной ничего не случится, она и в старости будет такая, как сейчас.

Сомнения рассеиваются, когда Оксана приводит домой Володю, такого же высокого, угловатого, с крепкими и длинными руками. Папа понимает: это любовь. Это она, дурочка, из кожи вон лезет, пытаясь быть похожей на Володю, как сестра-близнец. Отсюда и стрижка эта, и майка, и гантели по утрам.

Володя снимает натюрморты, он медлителен и флегматичен. Покупает на вернисаже любопытное старье и придирчиво выбирает фрукты в ларьках. Оксана все сует ему под нос своих цветных и черно-белых девочек, все рассказывает про них, сверкая глазами, а Володя глядит вскользь и тоже говорит: ты не хуже. От этого у папы просто камень с сердца падает.

Когда все только начиналось, Оксана с некоторой гордостью считала себя существом меркантильным и циничным. Красивые женщины любят себя, иначе быть не может. Они будут хорошо платить за фотосессии. Но практика, практика и еще раз практика, нужна твердая рука и узнаваемый стиль, нужно хорошее портфолио, в конце концов.

А потом, однажды, пытаясь поймать теплый блик на загорелой коже незнакомой красивой девочки, почувствовала, как сжимается горло от восторга и нежности, будто бы сама своими руками слепила ее из глины, вдохнула душу и выпустила на свет; так Господь любит своих детей, с таким же очумелым восторгом глядит на них сверху.

Это было страшно. Это было невыносимо радостно. Чтобы никто не догадался, Оксана презрительно щурилась, делала безразличное лицо и говорила: я продаю свой влюбленный взгляд, это мой стиль, да, это пошло, чего вы хотите, мне за это платят.

Девушку Веру она просто-напросто украла. Подглядывала, как серьезный юноша фотографировал ее лежащей в кленовых листьях – до тошноты банально. Как он поправлял ей волосы и перекладывал ее тонкую белую руку, будто неживую. Проследила Веру до дома, встретила утром, подошла и познакомилась.

Ездили под Тверь в заброшенную деревню; Вера ходила босая по заросшему пепелищу, Оксана снимала, неудобно примостившись на уцелевшем крыльце. Ходили за город, где товарная узкоколейка; Вера в красном платье прижималась щекой к ржавому вагону и глядела мимо объектива.

Одно было плохо: Вере совершенно не нравились эти фотографии.

Чтобы Веру не упустить, Оксана иногда снимала ее в студии – с зачесанными набок волосами, подкрашенными губами и в цветастой блузке с глубоким вырезом. Сидящей на стуле с широко расставленными ногами, обтянутыми черными колготками. Стоящей у стены в неестественной, вычурной позе. Это Вере нравилось, за это она благодарила и чмокала в щечку, глупо хихикала и говорила: а я все же ничего, скажи, Оксан?

- Это Вера, - говорит Оксана, выкладывая фотографии на кухне перед папой и Володей. Она совершеннейшая идиотка, хотя так сразу и не подумаешь. Красивая, правда?

- Правда, - говорит папа и надевает очки, чтобы разглядеть получше.

- Правда, - говорит Володя.

Оксана наливает себе суп и быстро ест, обжигаясь, кроша в руке черный хлеб, переводя недоуменный взгляд с Володи на папу, не понимая, откуда взялось чувство, будто ее предали.


Вера Кузмицкая

Игра на выбывание

На улице падает мохнатый снег и наслаивается на наличнике рамы в пористый валик — такой ровный, что так и хочется проткнуть чистое стекло пальцем и нарисовать в нем пошляцкое сердечко. Вот сейчас я сделаю последний глоток, махну рукой в сторону бара, и он подсядет ко мне с каким-нибудь идиотским вопросом:

а) не помешаю?

б) почему такая красивая девушка одна?

в) позволите вас угостить?

г) как вас зовут?

д) тут так скучно, давайте я вас Украду?

Нежное подчеркнуть.

Валяйте, скажу я, вне зависимости от заданного вопроса, и посмотрю, скажем, в стакан, а он будет топтаться возле стула, прикидывая, прошел ли в чертвертьфинал. потом все-таки сядет, подзовет официанта (вариант вэ, молодец, + 1 очко за каждый правильный ответ) и спросит у меня, что я буду (- 1 очко), предложит

а) виски (+ 1 очко)

б) мартини (+ 1 очко)

в) мартини с водкой (+ 1 очко)

г) все остальное, включая претензиозный глинтвейн, кофе и потанцуем под армстронга (-2 очка).

Я люблю эту игру.

Кстати, любите ли вы армстронга? (- 1 очко — господи, почему кстати?); я тоже, чем вы занимаетесь? (- 1 очко); хороший вечер. по-моему (молодец, +1 очко за паузу и каждый честный ответ).

Вы смотрели "Чучу"? спрошу я, это очень важный вопрос, он стоит 7 очков.

а) да (+ 7 очков)

б) все остальное, включая попытки Вспомнить и просьбы Дать Диск (-1; можно бросать трехочковый).

У вас красивые глаза (в пуле в этом месте пьяно кричат "подставы не бьют"!; - 1 очко).

Ну зато у него красивые глаза, хорошее пальто, длинные пальцы и, кажется, он года два жил с нервной сухопарой особой, которая целыми днями ходила по его дому в маске из клубники и говорила ему — лаааапа, ну не дуйся на меня, думаю я, подсчитывая очки, - 3, он спрашивает — вас подвезти?

— I think this is the beginning of a beautiful friendship, — говорит он, прогревая мотор (+1 очко).

— Нет, я не смотрел "Касабланку", — говорит он, трогаясь с места. — я слышал это в каком-то фильме Кустурицы. Ну, и сколько у меня там уже?

Ого, говорю я, категорические шесть ноль. И смотрю на его профиль — как он будет выглядеть утром? Я всегда просыпаюсь раньше. Интересно, он умеет готовить борщ? (+ 1 очко).

А потом мы познакомимся поближе, он повесит в ванной еще одно полотенце и будет говорить всем: "Я увидел ее и потерял дар речи".

— В твоем случае это не дар, это гуманитарная помощь, лапа.

— Вы так хорошо смотритесь вместе, — скажет кто-то из нашей теперь общей компании. Да, мы да, скажу я и пойду пьяно выворачиваться наизнанку в туалете ресторана.

Совместный отпуск, я встречу тебя после работы, что тебе подарить? Тебе не идет этот свитер (+1 очко за зубы, надо же).

А потом я заболею бронхитом и попрошу отвезти меня домой — не любишь, когда тебя видят в таком состоянии? + 5 очков за понятие, но дело не только в этом.

Поэтому я говорю: "Спасибо за хороший вечер. По-моему", - мы вымученно смеемся, как в американских фильмах, когда двое сидят в машине и не знают, чем заполнить молчание перед обязательным поцелуем, но тут не кино, слава богу, и я выхожу из машины, пока всего этого не произошло.

И долго смотрю вверх, запрокинув голову. в глаза падают снежинки, мне не хочется зажмуриваться, мне хочется вернуться обратно за столик перед окном, из которого виден крохотный кинотеатр с придурочными фонариками, и смотреть на то, как снег укладывается в мягкий штабель на раму, а мимо идет девушка с коньками, закинутыми на плечо. Мне нравится думать, что рано или поздно в игру включится кто-то, в пух и прах сделающий меня в первом же сете — принесите девушке то же самое (+10 очков за небрежность), у вас больные глаза и хорошее пальто, мне нравится, что вы не красите губы, кстати, вы смотрели "Чучу"? Вот это и есть рождество, я вам позвоню.

Bang-bang, всухую, принесите счет.

А пока всего этого не произошло, я стою с запрокинутой головой и открытыми глазами, выпрастываю в воздух руки и говорю себе — осталось совсем чуть-чуть, и черт с ним, с борщом.


Катерина Янковская

Время на размышление


- Так о чем ты хотел спросить?

Я рассматриваю двух братков за соседним столиком. Блондин и брюнет, - они кажутся братьями, однояйцевыми близнецами. Одинаковые цепи, одинаковое выражение одинаковых лиц. Одно на двоих. Похожи на макаку резус со школьного плаката, виват, Дарвин!

Ты куришь. Куришь, как паровоз, оставляя за собой землю покрытую пеплом. Говоришь, это помогает думать. Чушь. Ты никогда не думаешь. Твое решение зреет, пока летит на землю брошенная сигарета. Кстати, здесь вот этого не надо. Пепельница – на столе, а мы в открытом, но все же кафе. Поросенок.

- Так о чем…

Действительно, о чем? Мы знакомы пять лет, полгода из них - довольно близко. Я знаю наизусть твои книжки – оба тома Митчелл, а ты перестала меня будить из-за храпа. И сейчас такое лето, что от тополя нечем дышать, а завтра распределение, и тебя ждет, не дождется твой Малый Хомутец – Малый Хомутец, боже, как там люди-то живут?.

Так о чем говорить-то? Ок, я спрошу.

Спрошу о том, о чем должен спросить, следуя логике развития сюжета. О том, о чем тебя уже спрашивали до меня. Представь себе, знаю. Тебе не приходила блажь, делать из личного тайное, да и гнездо твоих подружек менее всего способно хранить исповеди. Вот ведь, черт.

И, конечно же, я знаю ответ. Который щелкнет по мне прежде, чем упадет на землю твой окурок.

Когда потеют ладони, - очень неприятно. Я молчу. Как двоечник. Более идиотской ситуации еще не придумано.

– Так о чем ты…

Я делаю вдох. Милицейская машина катит по тротуару, впритык к стенке кафе. Внезапно врубается сирена.

- Чтоб ты обосрался, обезьяна, дудеть!

- Чтоб на тебя будка упала!

Цепные макаки-резусы выглядят не испуганными – обиженными. Я кладу бумажку на стол и мы уходим.

Так же молча, я провожаю тебя до общаги, по спирали вкруг вечносломанного лифта, на твой десятый. Давлю бычки в пролетах, - о чем ты здесь столько думала вечерами? Затем ты куришь, а мне по уму бы и уйти, но стою, привалившись к подоконнику.. Я говорил, что ситуации глупее не придумано? Врал.

Бросаешь сигарету – щелчком, и в этот момент я спрашиваю тебя. Видишь, как просто? Даже не пришлось делать вдох. Потом мы долго – вечность, смотрим, как окурок кувыркается вдоль стены, касается земли. Ну… почти земли.

- Чтоб ты обосралась, обезьяна, бычки пулять!

- Чтоб на тебя будка упала!

Синхронный вопль заглушает твой голос. Я закрываю глаза, потому что, кажется, прочитал по губам; и того, что прочитал, мне достаточно. А потом ты повторяешь ответ.

Однажды я спрошу тебя, почему. Но это уже - совсем потом, - потом, спустя шестнадцать лет, когда наш сын впервые пригласит в дом девушку. И будет прятать глаза, как нашкодивший Бобик, а ты, случайно промахнувшись карманом, обнаружишь в чужой куртке чужие сигареты. Вот тогда я спрошу тебя.

Ну, это же - десятый этаж, рассмеешься ты, - У меня было время подумать.


Оксана Санжарова

Под Шуберта

Ей снится скрип двери детской и шелест босых ног по паркету. Конечно, это сон, никто не встаёт раньше неё. Она откидывает одеяло.

“В движении мельник должен жить, в движе-ении...” - напевает она, чиркая спичкой, сдвигая на горелку чугунную сковороду, торопливо нарезая мясистые помидоры, взбивая старомодным венчиком яйца.

Пыф, - говорит омлет под тяжёлой крышкой.

В раковине гора посуды со вчера – на поверхности глубокие плошки для хлопьев – жёлтая - младшего, рыжая - старшего, стакан с толстым дном, почему-то один, две чашки с котами, любимая кофейная кружка с трещинкой, вилки-ложки-ножи без счёта, а вот и самые правильные омлетные тарелки – выхватить, ополоснуть, вытереть, разложить.

- Мальчики, подъём, - говорит она, включая свет.

- Ну ма-ам, - ноет младший.

- Не нуди, мартышка, - одёргивает брата старший.

Загнать в ванную, выгнать, вытащить из горы одежды на полу синюю футболку с Йодой и оранжевую толстовку с Джеком-Воробьём. "Капитаном Джеком Воробьём" – уточняет она опасным пиратским тоном.

- Проверь, ты все учебники положил? И литературу?

- Сегодня же вторник, мам!

"Действительно, литературы нет по вторникам."

Скрипнула дверь спальни, зашумел душ. Она спешит на кухню – смолоть кофе, включить чайник, сунуть в тостер два ломтика белого хлеба, на стол мёд, сыр и клубничный джем.

У мужа сонные глаза, и подушечное перышко в волосах.

- Бандиты собираются?

Пока он пьёт кофе, можно домыть посуду. “Вода примером служит нам, приме-ером...”

- Посиди со мной, - говорит он её спине. Разворачивает за плечи, сажает у окна, снимает с сушилки чашку и отливает в неё половину кофе.

Действительно, и почему она не сварила кофе себе?

Она завязывает ему галстук, обирает с пиджака невидимые ворсинки: - Неотразим!

- Юноши, на выход! - командует он.

- Ма-ам, я не хочу в сад, - ноет младший.

- Это что за новости, - удивляется она.

- Ничего страшного, пусть прогуляет разок, - неожиданно легко подаётся муж.

- Я, может, в школу тоже не хочу, - уныло сообщает старший.

- А жизнь несправедлива. Быстро-быстро в машину.

"Ничем вода не дорожит, а дальше дальше всё бежит..." - она торопливо моет посуду, выстраивая по ранжиру тарелки – большие плоские, большие глубокие, маленькие плоские, плошки, споласкивает раковину, протирает от крошек стол.

- Мам, - говорят за спиной, - смотри, я нарисовал марсианского дракона.

Она рассматривает марсианского дракона и критикует анатомию крыла, и они вместе рисуют дракону жену и драконят.

- Пойдём гулять, - говорит сын.

- Конечно, соглашается она.

- Что-то давно вас не видно было, - говорит соседка у подъезда. “Вот старая склеротичка, - думает она, - кому же тогда ты вчера жаловалась на невестку?”

В парке они качаются на соседних качелях долго-долго, приноровившись, чтобы басовитое "сры-ып" одной дополнялось повизгивающим "скри-скри-и" другой. В витрине антикварной лавочке на углу выставлен старинный вертеп. Она просит продавца завести механизм, и под спотыкающуюся мелодию фигурки волхвов снова и снова плывут мимо Девы.

- Смотри, - теребит она маленькую ладонь - ну смотри, какие чудесные.

- Да ну их, - отворачивается сын, - ма-ам, ну пойдём уже отсюда...

- Ничего-ничего, родим вам сестру, и буду я с ней играть в куклы.

"Колёса тоже не стоят, колё-оса", - бормочет она себе под нос. Вот же привязался этот Шуберт.

Она пробует суп, когда звонит телефон.

- Что ты делаешь, маленькая?

- Варю суп, муж и господин мой.

- А если мы сегодня бросим детей и пойдём куда-нибудь?

- Куда-нибудь куда?

- Гулять, в кино, в ресторан – куда ты хочешь.

- О, я очень хочу гулять, в кино и в ресторан. Только не сегодня. У меня сегодня уже отчаянно домашний настрой. Давай мы гулять в кино и в ресторан пойдём завтра.

- Давай, конечно, -говорит он как-то неуверенно, но тут как раз приходит из школы старший.

"Вертятся, пляшут жернова, вертя-атся, - чудовища, руки мыть! - вертятся пляшут жернова, вертя-атся...

Кажись бы им и не под стать, но ведь нельзя от всех отстать...

Насчёт “отстать”, кстати, что у тебя с математикой?"

Ключ поворачивается в замке, и она спешит к двери, потом на кухню.

"Движенье – счастие моё, движе-енье", - мурлычет она, перемывая вечернюю посуду, закидывая с младшим на меткость игрушки с ковра в корзину, проверяя математику у старшего, развешивая на плечиках выглаженную белую рубашку, разбирая постель... Движения её становятся медленными и сонными.

- Ложись-ка спать, девочка, - говорит муж.

- Спокойной ночи, мама, - говорят мальчики.

- Спокойной ночи, милые, - отвечает она едва слышно.

Она ложится, вытягивается, не в силах бороться с оцепенением. Кто-то укутывает её одеялом.

- Давай завтра ещё раз, - говорит младший, теребя цепочку маленького серебряного ключа.

- Даже и не думай, - старший сердито щёлкает выключателем ночника. Жёлтый улыбающийся полумесяц то гаснет, то вновь загорается. - Папа сказал – не чаще раза в три недели, ты же не хочешь, чтобы она опять сломалась.


Евгений Коган

Спасибо за эту радость

Она говорит, - не могу больше я ходить на эту работу, не могу, там из приличных людей только Ирочка Федорова, да и то она через день работает, а еще и ребенок у нее маленький, болеет все время, так она дома остается, а остальные – крысы какие-то. Она говорит, - начальница наша, Инга Матвеевна, стерва, позже всех приходит и орет, орет, орет, иногда хоть к себе в кабинет вызывает, а чаще – при всех, прямо как встанет в середине комнаты, так и орет на кого-нибудь, слюной брызгает, мне тогда хочется прямо в чертежную доску мою прямо впечататься, прямо сквозь землю провалится хочется, как говорится, так стыдно, прямо плакать начинаю. Она говорит, - Инга-то и орет все больше на Ирочку, Ирочка потом плакать убегает в туалет, так жалко ее, а сделать ничего не могу, и никто не может, но Инга – все, не будет больше у нас работать, уволилась, у нее муж богатый, она вообще теперь работать не будет, так что ничего, нормально, только интересно, кого на ее место поставят – главное, чтобы не такую крысу, конечно, потому что остальные все ничего – не такие, как Ирочка, но терпеть их можно, а я – не Инга Матвеевна эта, я без работы пропаду, я с восьми лет работаю, двое младших братьев у меня на руках было, я их растила, родители-то мои умерли, мне как раз только восемь исполнилось. Она говорит, - а что делать, когда жизнь такая, а я и не жалуюсь.

Она говорит, а я слушаю. А она говорит, говорит, остановиться не может, ее же и не слушает тут никто, кроме меня. Тут и людей-то нет, только доктор, но он редко появляется, да санитары толстомордые, как в фильмах показывают, меняются через день, и еще толстая баба Маня, которая еду развозит на металлической тележке, но они слушать не будут. Тем более, такие глупости – она же уже лет шесть тут, а до этого еще сколько дома сидела, как будто под замком – так говорят. Придумывает себе жизнь какую-то, прошлое себе придумывает – и рассказывает. А я слушаю, а больше-то и некому. Потому что кроме медперсонала и бабы Мани с тележкой здесь только она – и тени. Ходят вдоль стен, худые – кожа да кости, синие – под цвет стен, под глазами пролегли тени, а глаза большие, огромные стеклянные глаза, которые ничего не видят – так мне кажется. Что им рассказывать – они и не слышат ничего, только бродят, как тени. А я слышу.

Иногда она приходит – не в себя, никто уже и не помнит, кто она на самом деле, а только она иногда вдруг так посмотрит, что сразу понятно становится – вернулась она куда-то. И вот когда он вдруг возвращается, сразу становится испуганной девчонкой, потерявшейся, оглядывается по сторонам, а что делать – не знает, и только говорит – бежать надо. Она говорит, - бежать надо, бежать надо, нельзя здесь больше, я умру здесь, мы все здесь умрем, и так дрожать начинает, как испуганный зайчонок какой-то перед грозой, как вывалившийся из гнезда птенец, и только повторяет – бежать надо, мы все здесь умрем, здесь вокруг только тени. А потом приходит баба Маня, скрипит своей тележкой, и – все. Она сразу обратно уходит, в свою придуманную жизнь, а когда вернется – этого никто не знает.

А я сразу начинаю думать, что – и правда, бежать надо, только куда бежать-то, вокруг все такое же, а двери заперты. Я уже и не помню, что там, за дверями, я уже совсем ничего не помню, а только помню то, что она мне рассказывает. Я завидую ее умению менять жизни, тасовать их, перекидывая из одной руки в другую, как колоду карт – за то время, что я ее слушаю, она прожила уже много жизней, и я не знаю, где ей лучше. Я знаю, что хуже ей здесь – она только отсюда хочет бежать, а другие свои жизни она готова жить до конца, как бы сложно ей не было. А отсюда – бежать. А что я буду делать, если у нее получится?

А она возвращается сюда, где тени, и говорит – бежать надо, нам всем надо бежать отсюда. А потом приходит баба Маня и скрипит своей тележкой. А я слышу этот скрип и вижу, как все сразу меняется. И тогда я вспоминаю какую-то песню, которую давно слышал, и думаю – спасибо за эту радость. И говорю - спасибо за эту радость.


Дмитрий Дейч

Благоутробие

В коридоре душно и влажно, пахнет потом и карамелью, потом и стиральным порошком, и акварельной краской, и фломастерами, и бумагой, и глиной из школьной мастерской, и хлоркой из туалета. Крик стоит такой, что уличный шум, там, за дверью, покажется райской тишиной – как только она доберётся до выхода...

Если она доберётся...

На прошлой неделе потеряла сознание - прямо посреди школьного коридора. Ощущение полнейшей беспомощности: голова к полу прилипла, не оторвать, волосы расплескались, вокруг – встревоженные, любопытные, на все лады кривляющиеся детские лица.

Гомон легиона глаголов: громче и громче - по нарастающей... на какое-то мгновение ей почудилось, что этот крик, этот разъятый, раздробленный звук, образуемый плеском детских голосов, преобразился в один-единственный голос.

Она услышала его так ясно, так отчётливо, что сразу поверила в реальность происходящего, и подумала: ты должна запомнить это мгновение, этот голос. В памяти отложилось слово «благоутробие», собранное - как мозаика - из хаоса восклицаний. После она пыталась разузнать в интернете, искала в словарях, расспрашивала филологов... никто не сообщил ничего вразумительного, кроме, разве, старенького преподавателя Танаха, тот долго молчал, недоверчиво покачивая головой, затем вдруг хмыкнул и сказал: «Где бы ни услышала это слово, возвращайся и жди своей очереди.» Большего она не сумела добиться от него, как ни старалась.

С тех пор она прислушивается, каждый день, пробираясь к выходу, ждёт чего-то, сама не зная чего именно... Дети кричат. Орут, визжат, исходят криком, вопят как резаные. Они подпрыгивают на месте, толкаются, вырывают друг у друга тетрадки, лупят друг друга пеналами. Плачут, смеются, кричат.

Ничего из ряда вон выходящего...

Она могла бы обратиться к психологу, но побаивается – то ли самой процедуры, то ли ожидаемого вердикта, впрочем, если копнуть глубже, придётся признать, что боится она - разоблачения. Увы, она дорожит своей работой. Нелюбимой. Изматывающей, тупой и никчемной.

Дети. Детишки. Деточки. Как же они орут, госссссподи Боже!

Никто из них не сомневается в том, что вся её жизнь, каждое мгновение принадлежит им по праву.

Она задолжала банкам и кредитным организациям столько, что просто страшно себе представить, страшно подумать. Отсроченные чеки, банковские кредиты, займы, ссуды. Она старается не думать об этом, не знать, но ей напоминают - снова и снова. Дошло до того, что письма она выбрасывает, не распечатывая – кипами, грудами, ей незачем это читать, она и так знает: её никогда не оставят в покое, её не отпустят. Она задолжала одну (1) жизнь: такой долг возвращают с процентами.

Что ни утро, становится к школьной доске: ничего другого она не умеет. Положа руку на сердце, она не умеет и этого, зато научилась – за последние годы – хорошо скрывать своё бессилие, своё неумение, свою ненависть.

Заставьте их замолчать! Зашейте им рты!

«Гилберт, завяжи шнурки. Саманта, отпусти Гилберта, пусть завяжет шнурки. Шимон, верни Саманте резинки и помоги Гилберту завязать шнурки. Гилберт, оставь Саманту, завяжи чёртовы шнурки. Гилберт, ты меня слышишь?»

Она сама себя не слышит. Никто никого не слышит. Она заперта здесь навсегда... или, по крайней мере – до конца текущего Эона. До завершения кальпы.

«Гилберт!»

Гилберт резко дёргает шнурок, шнурок рвётся, и в это мгновение в голове её лопается невидимая струна. Вопли, гул, гомон, всё сливается в звенящий поток, состоящий из множества разнокалиберных голосов. Я падаю, - говорит она, но не слышит звука собственного голоса.

«Благоутробие» звучит в ней и в окружающем пространстве. Звенит, растекается в воздухе, течёт в её венах. Теперь она точно знает что это такое, но подобное знание имеет смысл только по эту сторону яви: когда она очнётся, «благоутробие» вновь потеряет смысл, и ей придётся пуститься на поиски, но это случится потом, когда-нибудь, в другой жизни.

- Ривка заболела, - говорит Гилберт.

- Она упала и ударилась головой, - говорит Саманта.

- Её повезут в больницу и вылечат, - говорит Шимон.

- БЛАГОУТРОБИЕ, - говорят, шепчут, поют они – все до единого, разом, сами не зная об этом.


Татьяна Мэй

Нинка

Лето

Вот, идет. Наконец-то. Медленно бочком заходит в подъезд. Стучит в дверь.

Тетя Ира, Таня выйдет?

Во дворе под золотыми шарами сообща отгребаем сухую землю. Комки и ветки сыплются на ее облупленные сандалии. Толстые коленки промяли две круглые ямки. Давай сюда. Разглаживай. А стеклышко-то красное куда девала? Потеряла опять, ага? Уложили на фантик зеленую витринку, присыпали землей. Протерли сверху окошечко, полюбовались. Только никому не говори, где наш секретик. Беру ее потную короткопалую руку.

Пойдем, вчерашний проверим. А где китайка растет, знаешь? Молчит, сопит, топает сзади.

Волосы у Нинки мышиного цвета, сальные, стрижены под горшок. Пухлые щеки всегда красные. Мы дружим. Нинка, пойдем к тебе - можно? Думает. А может, просто молчит. Поворачивается и идет к третьему подъезду. Мой четвертый. Я живу на первом, она на пятом.

Нинкину маму, тетю Симу, я знаю. Она тоже толстая, с такими же голубыми глазами, только всегда испуганная и улыбается редко и виновато. Тетя Сима приносит нам щербатую тарелку с липкими подушечками. Нинка, а где твои книжки? Нинка молчит и думает. Когда она так молчит, ответа можно не дождаться никогда. Ну хорошо, покажи кукол.

Хлопает дверь. Нинка втягивает голову в плечи. "Папа пришел". Интересно, кто у нее папа? На пороге покачивается краснорожий Колюня. Ну, я пошла.

Осень

В школу нужно идти через пустырь. Мы неторопливо шагаем втроем - я, Светка Капустина и Нинка. Очень весело так идти - на середине пустыря можно повернуться к домам и кричать громко-громко - тогда вернется эхо. А если повернуться к школе, то видна надпись крупными белыми буквами - "Мы идём к победе коммунизма". Еще очень весело читать эту надпись задом наперед. Получается смешное слово - "мёди". Мы кричим в сторону домов "Мё-ё-ё-ёди!" Вдруг Светка говорит: "Пусть Нинка теперь читает".

Нинка напрягается и шевелит губами. Она очень плохо читает, хоть задом наперед, хоть наперед задом. Моя мама говорит, что у Нинки такая болезнь. Правда, завуч придерживается другого мнения и называет Нинку тупой.

Ну, я-то читаю хорошо. У меня первое место в соревновании на скорость чтения.

Зима

Под фонарем копошится, всхрюкивая и кряхтя, темный ком. Мальчишки вокруг лениво пинают ком ногами, наступают на рассыпанные тетрадки. Один поворачивает ко мне белесое лицо. Я ничего не думаю, просто изо всех сил с ненавистью бью в лицо маленьким костлявым кулаком. Пинаю в живот, в пах. Еще. Очень быстро. Папа говорит - побеждает тот, кто злее.

Я явно злее мальчишек. Бешеная, кричит со слезами избитый и отступает вместе со своими осторожными друзьями. Нинка, вставай, они убежали. Она поднимается на четвереньки, застывает в странной позе. Потом с трудом садится. Темные капли из носа капают на изгаженное пальто. Неуклюже шарит в снежной жиже, собирает разбросанные вещи. Я помогаю. Пошли, Нинка. Она не идет, все шарит, шарит, потом вздыхает - слоника нету, стирашки со слоником. Пошли, Нинка.

Я иду, реву и ругаюсь. Нинка, дура, что же ты не убежала. Она молчит, тяжело топает рядом. Шевелит плечами - наверное, снег растаял за воротником.

Весна

На крашеном дощатом полу класса светлые солнечные квадраты, с окон сняты занавески для весенней стирки. Круглые голубые глаза преданно следят за моими действиями. Смотри, говорю я, пошла Красная Шапочка к бабушке. Видишь, какая длинная дорога? - и обвожу ручкой растопыренную Нинкину пятерню, от усердия прилипшую к бумаге. - Шла, шла - забыла пирожки. Вернулась, снова пошла по длинной дороге. Ой, шапочку забыла. Вернулась и думает - ну, руку-то держи, чего убираешь! - вернулась и думает - зачем идти длинным путем, когда есть короткий? И пошла напрямик! - ручка чиркает по Нинкиному запястью. Она смущенно улыбается, помаргивая куцыми ресницами, и потирает руку. Звонок.

На следующей перемене все бегут в столовую - обед. Я так же быстро бегу в туалет, на уроке нельзя отпрашиваться. Выхожу, облегченно вздохнув, и по коридору - за булочками и компотом. Ирка Семенова восторженно вопит мне в лицо что-то странное: "Малышева без трусов! Малышева без трусов!"

У компотного стола веселый гомон - мальчишки и девчонки подскакивают к Нинке и задирают ей подол. Справа-слева, справа-слева, снизу вверх. Нинка яростно отбивается, красная, слепо машет руками. Все хохочут.

Неужели в самом деле без трусов? - думаю я, подхожу, протягиваю руку и поднимаю коричневый, мокрый от компота подол. Все в порядке. Трусы на месте.

К нам уже бежит Тамара Ивановна. С перекошенным лицом уводит в класс. Некоторое время безмолвно расхаживает между рядами. Наконец севшим голосом командует: "Васильев! Выйди к доске!.. Семенова!.. Еременко!" И так всех, кто десять минут назад интересовался Нинкиным нижнем бельем. "Ты тоже!" - поднимает меня голос. Я?! Почему?! Я ничего... Встаю, плетусь к доске.

Тамара Ивановна разглядывает нас, потом, еле разжимая губы, говорит: "Раздевайтесь". - "Совсем?" - в ужасе пищит Семенова. "Совсем". Те, которые там, далеко - за партами, жадно смотрят на съежившуюся горстку у доски. Не все - Нинка не смотрит. Отвернулась, только толстая щека видна. Ей не до нас, она трет запястье. Трет, стирает о заношенный фартук синюю линию от шариковой ручки. Дорожку для умненькой Красной Шапочки.

На следующий год наш класс расформировали. Часть учеников оставили в старой школе, остальных перевели в новую. Я ездила туда на трамвае, две остановки, линию только недавно построили, это было здорово - ездить на красном гремящем трамвае, болтать со Светкой. Нинка осталась в старой школе, и год за годом продолжала ходить через пустырь, к надписи про мёди. Одна.

Со временем мы совсем перестали видеться. Говорили, что она уехала учиться в техникум куда-то в Тутаев, подальше от отца-алкоголика.

Через пятнадцать лет я приехала в родной город с дочкой, кудрявой и очень застенчивой. Мы вышли в мой старый двор, подошли к качелям. Сидевшая на них девочка обернулась и внимательно оглядела нас круглыми голубыми глазами.Быстро слезла, улыбнулась, показав редкие зубы. Хочешь покачаться? - спросила. Дочка смущенно прижалась к моей ноге. Девочка тряхнула короткими пепельными волосами, придвинулась: "Муравья с крыльями видела? Мне мама купила пупсика - вот такого!" Легко засмеялась, запрокинув голову, сморщила нос. "Тебя как зовут?"

Танька чуть слышно ответила. "Ой, вот смешно! И меня Таня!" Уверенно взяла короткопалой ручкой новую подругу за ладонь. Пойдем, покажу, где китайка растет. Тебе нравится китайка?

Нравится. Мне очень нравится китайка.

Подарок

Не удержалась и затормозила перед безукоризненно чистой витриной обувного магазинчика с кокетливым названием "Лизетта", в которой, казалось, нетерпеливо постукивали каблучками изящные черные ботинки, красные босоножки на шпильках, острых, точно стрелы Амура, милые синие в белый горошек туфли и прочая прелесть. Да и кто бы удержался, ведь что есть жена - высокими очами мигающа, ногами играюща, многих тем уязвляюща. Играющие ноги нужно во что-то наряжать, а то особо не поуязвляешь.

Девочки-продавщицы в магазинчике были заняты – бегали с коробками вокруг коренастой пыхтящей фигуры, жестоко втиснутой в красную латексную куртку и обтягивающие штаны с золотыми позументами на необъятном заду. Низко наклонившись, отчего был виден лишь побагровевший пробор в грязно-желтых коротких волосах да нос грушей, она отчаянно запихивала могучую, как пушечное ядро, икру в сияющий черным лаком сапожок на золоченой шпильке. Вокруг женщины витал запах подмышек, раздражения и мутно-сладкого парфюма. Рядом терпеливо ждали заношенные чоботы в разводах соли.

Сапожок с аристократическим высокомерием противился насилию. Судя по тоскливым лицам продавщиц, борьба этих противоположностей длилась уже давно. Было видно, что лучше их всех сейчас не трогать, так что я потоптала по коврику, чтобы сбить грязь, и отправилась разглядывать обувь.

Из любопытства примерила лакированные туфли на Восточно-Европейской платформе, прошлась в них до окна, а потом увидела полосатые черно-зеленые носки. Носки торчали из-за банкетки и энергично шевелили пальцами. Я сделала еще шаг и обнаружила. Рыжую. Щекастую. Без передних зубов, но с мышиными растрепанными косичками. Чудесную. Из тех редких детей, которым нигде никогда не бывает скучно. Рыжая лежала на полу в этих своих арбузных носках и смотрелась в узкую продольную полоску зеркала, присобаченную вместо плинтуса, - смотрелась, широко раскрыв рот и азартно колупая в нем пальцем. Высунулась из-за банкетки, обернулась к толстухе, пытающейся внедриться в сапог, и звонко сообщила: "Мама! Жуб! Жуб растет!" Я жгуче позавидовала, испытывая желание закатиться под банкетку к волшебному зеркалу – может, в нем у всех растут жубы?

Правда, оказалось, что и у меня нашлось чему завидовать. При виде туфель девочка пискнула: "Какая красота!" Я сняла их и молча подвинула к завистнице. Встать ей в них удалось, а вот пройтись уже нет - дискриминация по возрасту, я считаю. Пришлось пойти искать по магазину, где оскорбленному есть чувству уголок. В уголке высилась тщательно выстроенная композиция из лакированных сапог. Рыжая восторженно потрогала ближайший пальцем, обернулась к своей несчастной взмыленной родительнице: "Мама! Давай ку..." - на грохот метнулась одна из продавщиц - спасать инсталляцию. А девица уже засунула указательные пальцы в дырки на «ложках» для примерки обуви. Пальцы познакомились, поженились, потом в ложках застряли, и она запрыгала по магазину, размахивая ложками и крича: "Рыба-меч! Я рыба-меч!"

К этому моменту дверь открылась, и зашел такой же, как покупательница, корявый, приземистый мужик. Выражение лица у него было виноватое.

- Любаша? Ну как? Может, в другой раз?

Женщина разогнулась, угрюмо посмотрела на мужа.

- Ты сказал, что я могу выбрать любой подарок.

- Да я же не отказываюсь! - испугался муж. - Просто, ну... может... Другую модель?

- Просто это говно какое-то, а не магазины, - с горечью вымолвила отвергнутая сапогом Любаша, озирая ряды насмешливо сияющей обуви. - Даже выбрать нечего!

Она влезла в свои разношенные копыта и побрела к выходу. Муж успокаивающе гудел ей в спину.

Дочка подпрыгивала сзади. На улице семейство остановилась. Солнце пьяным хулиганом ломилось в витрину магазина. Весна сбивала с ног. Но Любаша была мрачна, как почерневший сугроб на обочине. Запоздало разъяряясь, она высказывала понурившемуся супругу все, что думает по поводу Лизетт и обувной промышленности.

Дочь ввинтилась в узкое пространство между родителями. Крепко взяла их за руки. Строго сказала:

- Ну, хватит! Теперь... теперь полетели!

И поджала ноги.

Муж и жена грузно зашлепали по Владимирской, медленно набирая скорость.

Рыжая, в съехавшей набок розовой шапке, болталась в воздухе, запрокинув хохочущее, щекастое, беззаботное лицо:

- Полетели-и-и-и!!!

Так и улетели.


Улья Нова

Синяя лампа

Когда-то Рая была чемпионом в поедании сосулек наперегонки. А еще – заядлым исследователем глубины луж. Не удивительно, что она часто болела ангинами. Для бабушки, прошедшей военный госпиталь, а после многие годы проработавшей врачом в детском доме, каждая Раина ангина становилась маленьким квалификационным экзаменом. Стоило серебристой ниточке градусника сверкнуть выше 37◦C, в бабушке что-то заводилось, щелкало, вспыхивало. Она мгновенно превращалась в сурового и непреклонного врача. Доставала из тумбочки необъятную коробку с лекарствами. И после этого капризничать было бессмысленно.

Перебирая в коробке шприцы, ампулы и таблетки, бабушка обычно рассказывала Рае, что после войны, в детском доме, где она работала, самые маленькие воспитанники были сиротами, чьи родители погибли во время бомбежек, на фронте. А дети постарше считались сиротами, ведь, вполне возможно, их родители чахли в лагерях, скитались по этапам. Медикаментов в те времена почти не было. Медицина базировалась в основном на народных средствах и разнообразных припарках, которые по-научному называются «отвлекающие процедуры». Святую веру в пользу отвлекающих процедур бабушка пронесла через всю свою жизнь. Она была уверена в целительном воздействии на организм банок и горчичников. Энергично, не слушая мольбы о пощаде, натирала Рае нос бальзамом «Звездочка». Насыпала в коричневые шерстяные носки горчицу. Ворча, заставляла парить ноги. Рисовала йодом на шее сетку и обвязывала горло колючим шарфом. Но самой удивительной и загадочной из всех бабушкиных процедур была «синяя лампа», медицинский аналог синей птицы.

В обычные дни синяя лампа лежала в шкафу, завернутая в белый целлофановый пакет с застиранной эмблемой фестиваля молодежи и студентов. В дни Раиных ангин лампу извлекали из шкафа, высвобождали из пакета, включали в розетку, и комната наполнялась мягким васильковым сиянием, будто долгожданная синяя птица выбралась из гнезда, где она спала среди отрезов крепдешина на будущие платья и ридикюлей с пожелтевшими документами, дедовыми орденами и старыми рассыпающимися фотографиями.

Хорошенько прогрев лампу, бабушка командовала закрывать глаза и подносила ее совсем близко к Раиному лицу. Вскоре становилось тепло и щекотно. И почему-то именно в этот момент больше всего на свете хотелось: шалить, веселиться, мотать головой. Куда-нибудь убегать. Грызть сосульки наперегонки. Измерять глубину луж. Тогда бабушка строго командовала: «Сиди спокойно! Не егози!» Ей было невдомек, что это самое «не егози» являлось главной отвлекающей процедурой из всех. И намного превосходило по силе целительного воздействия на Раин организм синюю лампу, все вместе взятые горчичники, банки, перцовые пластыри. И даже бальзам «Звездочку». Потому что «не егози» потом полночи порхало в уме Раи, заставляя раздумывать, что это за слово. Откуда оно взялось. В нем было что-то от бабы-яги, от озимых хлебов и ягод. Кто-то что-то гасил, косил и куда-то возил. Постепенно за раздумьями Рая забывала, что больна. Боль в горле незаметно начинала расплываться и остывать. Температура спадала. Как писали в бабушкином любимом журнале для врачей, в этом-то как раз и заключалась главная хитрость отвлекающих процедур – переключить внимание больного на жжение, тепло, запах ментола, свет и щекотку синей лампы. На странное сочетание звуков в слове «не егози». Растирая Раю мазью, бабушка не раз объясняла, что отвлекающие процедуры раздражают кожу, повышают температуру. А еще жжением, теплом, щекоткой, легким покалыванием они стимулируют кровообращение. Иногда, понизив голос, бабушка как сказочница признавалась, что на самом деле все это нужно, чтобы заставить человека забыть, что он болен, переключить его внимание на что-нибудь другое. Тогда злые духи болезни, почуяв, что их больше никто не боится, начнут медленно сдаваться и отступать. Так говорили целители в древности. Они тоже верили в отвлекающие процедуры, ведь ничего другого тогда не существовало, и оставалось натирать всех подряд козьим жиром. Или лежать на разогретых солнцем камнях. Видимо, именно поэтому «не егози», произнесенное в васильковом сиянии синей лампы было главной отвлекающей процедурой Раиного детства. Оно отвлекало от боли, помогало забыть ангину. И на следующее утро, проснувшись, но еще не раскрыв глаза, Рая чувствовала, что все эти ржавые гвозди, железные скобы, кнопки и скрепки, утыкавшие ее горло, куда-то исчезли. Одновременно становилось легко. В груди, там, где накануне тлели обжигающие угли, теперь обнаруживался провал и прохладная пустота. Тело наполняла приятная слабость, похожая на только-только прояснившееся после дождя небо. И можно было целый день валяться в кровати, лениво листать книжки или смотреть телевизор.

Все это Рая часто вспоминала по закону обретения утраченного времени, на заднем сидении машины, когда на Садовом кольце вспыхивала васильковым светом вывеска. Потом зажигались фонари, вечерняя иллюминация, витрины, мерцали фары, мигали рекламные щиты, зазывающие в кафе, в парикмахерские, в боулинг, в ночные клубы. Казалось: множество синих птиц и жар-птиц выпорхнули на улицы с чердаков и подвалов, где они дремали весь день, засунув головы под крылья, прикинувшись пакетами с мусором и ведрами с краской. В их васильковом и золотом сиянии Рае сразу хотелось прокручивать в уме слова того, кто однажды возник в ее жизни и со временем стал самой главной и действенной из всех отвлекающих процедур. Раздумывая о нем, ожидая его звонка, перебирая, будто четки, его слова, Рая забывала о боли, верила, что будет жить вечно, легко летела на шпильках с тяжеленной сумкой на плече, которая казалась ей перышком. И не замечала: красного человечка в светофоре, что на улице промозгло и ветрено, что, кажется, страшно болит горло, а машины оглушительно гудят в пробке.

Как-то в одну ночь ее кровать увеличилась вдвое и утром оказалась необъятной для одной подушки, смятого пледа и сжатого в кулак Раиного тельца, сведенного судорогой незнакомой сизо-серебряной боли с привкусом свинца. Неуютной тягучей боли, с которой невозможно было смириться и жить как прежде. Стараясь убежать от нее, Рая иногда целыми вечерами без цели бродила по переулкам, спешила вниз по бульвару, с интересом, с жадностью осматривая знакомые улицы и вечерние огни, пытаясь понять, для чего теперь ей нужен этот город, освещенный вывесками и вспыхивающими рекламными щитами. Вдруг, закралось подозрение, что эти бутики, уютные кафе, полутемные ресторанчики, торговые центры, в лабиринтах которых так легко потеряться, кинотеатры, салоны-парикмахерские – на самом деле не что иное, как отвлекающие процедуры. Незамысловатые припарки, позволяющие ненадолго притупить сизо-серебряную боль с привкусом свинца, преодолеть страх края пропасти, молчание телефона, забыть о пустоте, горечи и тоске. И на некоторое время обрести уверенность, что все хорошо. Как объясняла когда-то бабушка, для этого и нужны отвлекающие процедуры: чтобы переключить внимание на более мягкий, назойливый, нарастающий по силе раздражитель. И Рая, изо всех сил стремящаяся убежать от своей невыносимой сизо-серебряной боли, старалась отвлечься мерцанием лампочек, грохотом динамиков, жжением коньяка, текущего по пищеводу. Она растворялась в тихой убаюкивающей музыке, вливала в себя горький и крепкий кофе. Она слизывала кончиком языка взбитые сливки и, прикрыв глаза, поглощала ледяную клубнику. Она ненасытно вдыхала ингаляции резких, концентрированных ароматизаторов, парфюмированных отдушек духов и гелей для укладки волос. Жадно поглощала жгучие соусы японской и корейской кухни. Она толкала свое тело в пар сауны. Обрекала его на тайский массаж. Укутывала в мягкий норковый мех. Развлекала маленькой болью от пирсинга.

Скоро город предстал перед ней в дразнящем золотом и синем сиянии, превратился в безразличный механизм, предлагающий мелкие и крупные отвлечения за деньги, всем, кто серьезно болен, кто одинок, кто устал от одних и тех же маршрутов, кто пресытился, страдает от пустоты, озлоблен и утомлен. В отличие от бабушки и древних целителей, стремящихся принести пользу и спасти страдающего человека от болезни, город вел себя жестоко, многие его процедуры дразнили, вызывали привыкание, превращали своего последователя в кого-то другого. А еще подменяли лечение, приносящее утешение и пользу. И следующее утро не несло никакого облегчения. А только усиливало ощущение бессмысленности и пустоты.

Как-то раз, под утро, очнувшись за стойкой бара, Рая всхлипнув, вспомнила, что обычно, включив синюю лампу, бабушка всегда заводила будильник, чтобы точно отмерять время, необходимое для прогревания. «Семь-десять минут», – говорила она. Ведь для того, чтобы процедура не принесла вреда, не повлекла осложнения, ее надо проводить строго определенное время, не слишком затягивая. Больше всего похожая на большую нахохленную сову, во время прогревания бабушка готовила Раю к жизни и рассказывала: что надо говорить мужчинам, куда надо спешить, кому стоит верить. Придерживая за запястье железной рукой, она требовала, чтобы Рая слушала, не вертелась, «не егозила», набиралась ума, прогревалась и выздоравливала. А когда подходил срок, будильник издавал ворчливый кудахтающий сигнал, синее сияние гасло, тепло и щекотка прекращались. Бабушка командовала: «Все, можешь открывать глаза». Сворачивала шнур. Прятала лампу в пакет с эмблемой фестиваля. И теперь Рая подумала, что видимо это именно те слова, которые нужно говорить себе в городе, чтобы его процедуры не слишком затягивали, не шли во вред, не становились целью существования, не подменяли что-то действенное и настоящее, не убаюкивали и не отупляли. Видимо, это те самые спасительные, волшебные слова, которые заставят синих птиц и жар-птиц разлететься по подвалам и чердакам, уложить головы под крылья, ненадолго превратиться обратно в ведра с краской и мусорные пакеты. Тогда станет немного грустно, немного больно. Пусто. Но терпимо. Как наутро, после ангины. И Рая схватила сумочку, вышла из бара, жадно вдохнула фиалковый морозный воздух раннего утра. И побежала в вихре снежинок к метро.

«Все, процедура закончена. Можешь открывать глаза».


Канарейка


Автобусная остановка – прохладный грот с узорами синих и зеленых квадратиков мерцающей керамики. Через дорогу, в трехэтажном доме бывшего общежития, с бело-розовой штукатуркой, искусанной морозами, исхлестанной дождями, изрисованной детьми, прижженной хулиганами, находится магазинчик. Когда поднимаешься туда по ступенькам, деревянная лестница скрипит и стонет, зажатая с обеих сторон бетонными перилами. И негде привязать собаку, чтоб дожидалась, пока хозяин появится из-за зеленой железной двери. С окаменевшими пряниками, завернутыми в кулек грубой серой бумаги. А если прислонил велосипед к стене, так лучше приглядывать через окно. Или попросить об этом продавщицу из газетного киоска.

Над крыльцом магазинчика нависает покосившийся ржавый козырек, напоминающий крылышко засушенного жука. Сквозь решетку окна и черные стволы лип видно, как из недр пыхтящего горбатого автобуса неказисто, поспешно высыпаются люди. Изнемогая в очереди за молоком, черпаемым из громадных алюминиевых бидонов, маленькая девочка переминается с ноги на ногу, ковыряет мысом выщерблину на месте отколотой плитки и начинает прислушиваться, отделяя от густого магазинного гула плескание рыбы в деревянной кадке, стук разделочных топоров в закромах мясного отдела. И, наконец, освоившись, различает, как вязко, липко, топко, причмокивая, льется подсолнечное масло в чью-то бутылку с пластмассовой крышечкой или самодельной целлофановой затычкой.

В очереди ткут паутину шепота с узелками более громких выкриков, приглушенных вздохов и повторяющихся причитаний. Осколки сплетен долетают упаковками и в развесную. Бормочут о женитьбе единственного наркомана городка, о буфетчице, ворующей из школьной столовой капусту, о пропаже Соньки-дурочки, о бездетной полковнице, которая каждую весну топит в ведре дворовых щенков. Объясняют, как вязать из старых тренировочных и ношенных байковых халатов круглые половики. Жалуются, что недавно несколько старушек отравились брусникой, которую украдкой продают на станции, тут рядом, возле входа в заброшенную башню-водокачку.

Бывают такие дни, когда привозят все сразу и в магазинчике продается столько вкусных вещей, что глаза разбегаются, в уме самопроизвольно производятся подсчеты и не вспомнить, за чем именно пришел. В такие дни, как-то разузнав, учуяв или угадав, сюда сбредается поглазеть, пошептаться, потолкаться и чем-нибудь запастись весь городок.

− Клюква в сахаре, свежая, – продавщица в кружевном голубом чепчике, кружась, указывает на полки, где выстроена розовая пирамида из пачек киселя и голубая пониже – из коробочек с клюквой, – изюм в шоколаде только вот привезли. Ириски, они каменные, ой, деточка, только не грызи, а то зуб.

Леденцы пестрят в витрине разноцветными фантиками, краска с которых сходит от воды, и на клеенке останется воспоминание – бесформенное, ничем не смывающееся лиловое пятно.

Кто-то берет спички и соль, кто-то застыл, разглядывая свиные морды колбас, висящие вдоль стен. Или наблюдает за сливочным маслом. Оно называется «крестьянское» и отрезается большим ржавым ножом-саблей, ручка которого обмотана зеленой изолентой. Конечно, лучше не брать это желтое, ломкое, лежалое масло, тающее на шуршащей кальке поверх квадратной чаши синих весов. Зато как дрожит острая одноглазая стрелка, выбирая, в какую бы из цифр уткнуться.

Впереди старушка из соседнего подъезда, в стоптанных войлочных сапогах, в пыльной шифоновой косынке, приколотой к кукольному шиньону рядком черных невидимок, хочет попробовать окорок, что лежал еще вчера за стеклом холодильника, перевязанный грубыми шерстяными нитками. А сегодня в холодильнике-витрине голубая, прохладная пустота. Поэтому старушка просит «два молока». И бережно укладывает бело-голубые пирамидки в коричневую нейлоновую авоську, ручки которой укреплены изолентой, как и нож для масла.

В магазинчике кафельная сырость. Пахнет кислой капустой, какао, рыбой, землей, налипшей на картофель. А еще цейлонским чаем, конфетами «барбарис», солеными огурцами, подгнившим луком. В тихом убаюкивающем шуме, между мясным и бакалейным отделами за железную петельку к оконной раме подвешена небольшая клетка. Многие суетливые, спешащие покупатели вообще не замечают ее, другие почему-то уверены, что клетка продается. Окончательно определяясь, что сегодня возьмет, складывая в уме, сколько придется уплатить, не всякий сразу разглядит из очереди лимонное тельце спящей на жердочке канарейки, что спрятала мокренькую встревоженную голову под крыло.

Птицу утомляют резкие неожиданные выкрики, стуки, магазинный гул, запахи рыбы, гнили и одеколонов. Но особенно ее доводят сюсюкающие дети. Они просовывают между прутьями клетки всякие неожиданные предметы: обертки от конфет, фольгу от жвачки, свернутую в обручальное кольцо, крышечки от лимонада, солдатиков, колпачки фломастеров, монетки, скрепки и пластмассовые ножнички от набора «Парикмахерская».

От шума, выкриков, смешков и обожания всех этих надувающих пузыри из слюны детей канарейка потеряла аппетит, похудела, разучилась летать и петь. Со временем птице удалось отыскать особое место ровно посередине жердочки, куда никто никогда не дотягивается. Там можно целый день дремать, не обращая ни на кого внимания, вцепившись костяшками крохотных пальчиков с коготками в жердочку, исклеванную предыдущим жильцом клетки – синим волнистым попугаем, выдержавшим два с половиной года магазинной жизни. После удачной попытки к бегству, после безумного получасового метания под потолком в тусклом свете пыльных ламп, его истощенная тушка стала добычей кошек – бойкая серая компания кочует между прилавками под ногами покупателей.

Изредка спящую канарейку заставляет вздрогнуть и проснуться скрежет бака с рыбой, который грузчики тащат по коричневому битому кафелю. В чуткий птичий сон вторгается громкая ссора двух старух из-за места в очереди, истошный рев клянчащих ириски детей. Кто-то сморкается в необъятный клетчатый платок. Падает половник. Клетку нечаянно задевает плечом шатающийся красномордый мужик в серой клетчатой фуражке, съехавшей набок. А потом, уже в дверях, потеряв равновесие, он же роняет бутылку пива.

Взрослые с серьезнейшим видом делают покупки, заглядывая в пасти широких клеенчатых бумажников, пересчитывая свернутые гармошкой или же расправленные одна к одной разноцветные деньги. А маленькая девочка стоит у окна, дышит ртом, удерживает равновесие на одной ноге и наблюдает за канарейкой, которая спит, упрятав голову под крыло и не обращает никакого внимания на очередную сопливую зеваку. Маленькую девочку обижает, что канарейка безразлична и не хочет дружить. Она-то пришла в магазин исключительно из-за птицы: протянуть мизинчик, поговорить, угостить уголком печенья. В городке нет зоопарка, птицы на улицах какие-то совершенно непримечательные: блеклые и неяркие. Даже синицы. И редкие-прередкие февральские снегири. Канарейка встряхнулась. Потянула крыло, покосилась на мизинец, на уголок печенья, но не поддалась на уговоры и продолжила неподвижно сидеть посередине жердочки. А потом снова спрятала голову под крыло, заслонившись от всего вокруг. И никто из очереди не заметил или не придал значения этой незначительной будничной сценке.


***

Некоторое время спустя маленькая девочка сидела дома одна и, чтобы не скучать, разрисовывала масляными красками, обнаруженными в секретере у брата, крышку коробки из-под замшевых туфель с серебряной пряжкой, которые мама надевает по праздникам. В комнате было тихо, тепло, где-то вдали, за окном гудела машина. Потом кто-то легонько ударил кулачком в окно. Не показалось, потому что ударил еще раз. И еще. Маленькая девочка насторожившись и, немного струсив, секунду-другую сидела, застыв с кисточкой в руке, чувствуя, как по телу начинают сновать холодные невидимые насекомые, очень суетливые, спешащие куда-то все сильнее, вроде муравьев изо льда. Потом она все же выдохнула, положила кисточку на стол и смело, на цыпочках пошла к окну. Что-то темное отчаянно билось, запутавшись в тюле. Это отчаянье и волнение передались маленькой девочке. Но, тем не менее, она сообразила, что в открытую фортку влетел воробей. Вымытые к Первомаю окна обманули его своей прозрачностью, он был любопытен, бесстрашен и беспечен. Теперь птица маленьким кулачком билась в окно, все сильнее запутываясь в пыльном кружевном тюле.

Встревоженный, перепуганный гость тяжело дышал, неловко бил крыльями, оплетаемый паутиной кружев. Маленькая девочка все же поймала его, кое-как, преодолевая сопротивление, распутала из западни. Обрадованная, онемевшая, с расплетенной в потасовке косичкой, она стояла посреди комнаты и, затаив дыхание, разглядывала крошечный клювик и застывшие от ужаса, настороженные, недружелюбные, остренькие глазенки птицы. Воробей изо всех сил старался спасти свою жизнь, трепыхался, бился в кулачке. И норовил клюнуть маленькую девочку за палец или за руку.

− Что бы с ним такое сделать? − размышляя, она подошла к столу, где были разбросаны мятые тюбики с масляной краской. Вдруг, загоревшись, сообразив, что правильнее всего сделать, она выдавила из желтого тюбика густую яркую каплю. Обмакнула в нее кисточку и, стараясь удерживать в кулачке непослушного, трепещущего воробья, провела кончиком кисти по его коричневой головке.

От старания маленькая девочка даже высунула язык.

Скоро вдоль тельца воробья уже тянулась липкая желтая лента. От запаха масляной краски маленькую девочку штормило, воробей поник, сдался на произвол судьбы, перестал клеваться и с отчаяньем наблюдал происходящее не моргающими черными глазенками. Решив, что он рад и не возражает, маленькая девочка продолжила украшать своего воробья да и сама медленно преображалась: ее пальцы, руки, ворот платья, резинки гольфов, нос, прядка волос и правая щека были в желтых перышках – кляксах. Докрасив спину птицы, маленькая девочка обнаружила, что краска слишком быстро густеет и надо бы немного растворить ее. Она вздохнула, бросила кисточку на круглый журнальный столик, от этого мелкий горошек лимонных брызг усыпал вытертый, застиранный бархат коричневой скатерти. Золотистые блестки усыпали приоткрытую пасть секретера и шершавые ветхие корешки книжек.

Художница одернула рукав, оставив желтые полосы на локте и крапинки на манжете платья, быстро направилась через комнату, украсив дверь пятерней. Она чуть не упала в коридоре, споткнувшись о неубранный с утра пылесос. Не упала, зато на синеньких обоях, усеянных веселыми моряками, плывущими куда-то на лодках под треугольниками парусов, появилось одно на всех небольшое солнце – желтый след ладони. И тут воробей, улучив момент, дернулся, клюнул маленькую девочку за палец, вырвался и теперь метался по коридору, рассыпая по стенам одуванчики, одаривая потолок звездами, раздавая мальчикам-морякам желтые погоны, превращая входную дверь, обитую зеленым дерматином, в готовый к снятию урожая сад лимонных деревьев.

Но уже через пару минут хваткие желтые ручонки извлекли его из пыльной серой марли сачка.

С воробьем в руке маленькая девочка направилась в ванну. Встала на цыпочки, вытянула шею, заглянула на полку над раковиной – ничего похожего на растворитель там не оказалось. В туалете она осмотрела бутыли и банки, пылящиеся на стеллаже за толчком, заметила колбу с блестящей жидкостью, которая показалась ей очень похожей на растворитель.

– Слушай, птиц, – примирительно пробормотала она, – мне же тоже неудобно держать тебя одной рукой, а другой тянуться за колбой, смотри, она стоит среди баночек с мазями, в очереди всяких любопытных коробочек, ворчливых флаконов с зеленкой и йодом. Такая сердитая, возьмет и обо всем нажалуется маме.

Стараясь не слишком сильно сжимать воробья, который не слушал, не хотел дружить и изо всех сил клевался в указательный палец, она дотянулась до колбы, обхватила пыльное горлышко, смахнула упаковку таблеток в озерцо толчка. «Извините, – сказала она таблеткам, – Не беда, купят другие, нечего было ставить сюда ацетон».

И она уже деловито шлепала обратно в комнату, по пути разглядывая желтые пятнышки-бобы, откуда-то появившиеся на серой шерсти ее тапок. Потом она долго давила на брюхо мятого тюбика, но упрямая краска не показывалась и комком сидела внутри. Тогда маленькая девочка положила тюбик на стол и изо всех сил надавила на него, как на кнопку, отчего едко-желтый снаряд выстрелил в стену, украсив ее сентябрьской клумбой золотых шаров. Это ничуть не смутило маленькую девочку, напротив, стена стала достойной палитрой, в которую даже удобнее макать кисточку.

Перышки поддавались краске не сразу, надо было провести по одному и тому же несколько раз. Было неудобно – окрашенные участки воробья становились липкими, вымазывали руку. Скоро птица стала совсем скользкой. А шершавый и блеклый паркет комнаты маленькая девочка попутно усеяла цветочками львиного зева, желтым клевером и еще зверобоем, хотя они обычно цветут в разное время. Мелкие желтые искры красовались на подоконнике, на пыльном кружеве тюля. Тут и там одинокие мать-и-мачехи по-весеннему расцветали на потолке.

Она так ликовала, разукрашивая коротенький хвостик воробья, что даже не заметила, как вернувшийся с футбола старший брат остановился и онемел посреди коридора, потом заглянул в комнату, и тихо наблюдал за чумазой маленькой лгуньей, обещавшей никогда ни под каким предлогом не лазать в его секретер.

С этой минуты начались беды маленькой девочки, которые последовали одна за другой. Придя в себя, брат ворвался в комнату, отнял краски, выбросил воробья, будто ненужный клочок бумаги за окно, отвесил сестре пару подзатыльников и выгнал ее из своей комнаты.

Маленькая девочка тихо всхлипывала от обиды и невезения, а разукрашенный воробей красовался на кусте сирени под окном. Был он желтым тюльпаном, не осознавал своего счастья, суетливо чистил перышки, отряхивался, потом улетел, стараясь укрыться от своего нового запаха. Воробью, видимо, казалось, что желтый слишком ярок, поэтому ему не пришелся по душе новый наряд. Он был скромным, уже немного стареющим воробьем с черточкой на голове, означающей его место в иерархии птиц. Он был мудрым, уравновешенным воробьем, не желавшим выделяться. И поэтому тяжело переживал все случившееся с ним в тот день.

А напротив куста сирени, за окном третьего этажа, замерев на треугольной табуретке перед подоконником, маленькая девочка рассматривала свои пожелтевшие тапочки. Она очень грустила, предчувствуя, что вечером беды продолжатся, ведь матери не нравится желтый, она говорят, что это «цвет разлуки» и очень боится развода. Поэтому, наверняка, вернувшись с завода и обнаружив в своей квартире желтые кляксы и брызги, мать начнет искать в комоде старый дедов ремень. Потом из котельной вернется недовольный, хмурый отец, попахивая сладковатым одеколоном, ища, на ком бы сорвать зло и усталость.

***

Полночи маленькая девочка плакала, накрывшись с головой одеялом, опасаясь, что беды теперь будут преследовать ее ежедневно. Честно говоря, она так и не поняла, за что ее наказали. Но с тех пор на всякий случай она всегда стояла в очереди вместе со взрослыми, вцепившись в отцовское запястье или ухватившись за ручку бабушкиной авоськи, обмотанную изолентой. Теперь маленькая девочка почему-то стеснялась канарейки, что живет в магазинчике у автобусной остановки.

По странному совпадению в том же году, в Париже, один знаменитый художник представил на ежегодной выставке-продаже свою новую работу: комнату, забрызганную желтой краской от пола до потолка с подвешенными на невидимых ниточках желтыми птицами, которые висели на разных уровнях, умиляя посетителей. После аукциона художник получил много-много новеньких серо-зеленых банкнот, на которые можно было бы заполнить канарейками все небо над городком, где живет маленькая девочка, а еще перекрасить в желтый автобусную остановку, магазинчик, сгорбленный пятиэтажный дом из серо-бежевого кирпича, самодельные лоджии и балконы. А также воробьев, голубей, ворон, галок. И немного подновить наряды пугливым, зябнущим на ноябрьском ветру синицам.


Виктор «Зверёк» Шепелев

Против тысячи

В ночь с 6-го на 7-е октября я намазала спину Андрея очень надёжным клеем, уже ближе к утру, когда он спит крепче всего, а утром он проснулся и сказал, что я дура. «Яська, ну ты и дура», — сказал он, и это должна была быть обидная «дура», но чтобы было обидно, надо было ещё и посмотреть на меня по-особому, а этого-то как раз он теперь и не мог. «Дура, прекрати», — сказал он, и это уже было не по-обидному, а как в детском саду.

Тогда Андрей тяжело перекатился на бок и спросил как бы и не у меня, а у стены (потому что я осталась у него за спиной): «И что теперь?» Я сказала:

— Не знаю.



Дело в том, что я и правда не знала. Раньше, вечером, он заснул, а я, не одеваясь, пошла в туалет, и там, открыв навесной шкаф в поисках нового рулона туалетной бумаги, увидела клей; несколько дней думала об этой банке «склеивает всё! потрясающая надёжность! безопасен в быту!», а потом — в тот вечер мы немножко перепили и перетрахались, он заснул, а я осталась проветривать голову и курить у окна, в четыре утра пошла в туалет, сняла с полки банку с клеем, вернулась в комнату, раскрыла Андрея, всегда спящего на животе, и тщательно намазала его спину густой полупрозрачной желтоватой жидкостью.

Потом сняла футболку и легла сверху.



Я не то чтобы думала о том, что и зачем я делаю: в меру забавная попытка почувствовать нас живыми заново: проснёмся, освоимся в общем теле, посмеёмся. Я не могла предположить [не пыталась предположить], что этот надёжный клей нельзя будет просто так смыть, или растворить, скажем, через минут пятнадцать после пробуждения — ещё до завтрака и утреннего туалета. Невозможно будет смыть до вечера. Или неделю. Или несколько месяцев.



— Дурында ты всё же, Яська, — говорит Андрей ласково, или просто устало, я не знаю. Я сижу на полу, обхватив колени руками, и пытаюсь понять, как всё это произошло и где кнопка «Отмена»; Андрей сейчас сидит, наверное, неудобно выгнувшись назад, вслепую нащупывает моё ухо, легонько дёргает. Мы проснулись около часа назад и по-прежнему надёжно склеены по всей поверхности спин, я отчаянно хочу разреветься, есть и в туалет. — Дурында ты. Это очень хороший клей, прочный, неводорастворимый и вообще практически нерастворимый. Те химикаты, которые с ним справятся, справятся и с твоей кожей, и с мышцами, и успеют приняться за кости прежде, чем ты успеешь сказать «мама». Или чем я успею сказать «мама».



Потом мне стало очень одиноко.

— Мне сейчас очень одиноко, — сказала я, устав реветь; Андрей лежал лицом к стене на боку и притворялся что спит, я лежала на боку лицом в нашу изменившуюся комнату и даже не притворялась. Уже несколько недель мы почти или совсем не спали, но он всё равно выключал свет каждый вечер и укладывал нас на диван, а утром рассказывал, что ему будто бы снилось. «Такие, знаешь, бытовые кошмары, когда весь ужас в том, например, что у тебя нечищен левый ботинок, и почистить его не получается, и все это замечают.» «Так вот, мне снится, вроде того что это всё на самом деле твоя хитрость — а на самом деле ты можешь отклеиться, когда захочешь, например, когда я сплю, ты встаёшь и ходишь по квартире». По ночам он иногда вздрагивал, как человек, который только начал задрёмывать, и сразу увидел, как оступается.

Иногда по ночам он тяжело дышал и быстро двигал правым локтем.

Одиноко мне было не только по ночам, это было очень странное чувство. Я ходила по квартире боком, разрезала футболки и свитера Андрея на спине и сшивала попарно в четырёхрукие балахоны, тихо стояла у него за спиной, пока он в дверях разговаривал с курьерами Интернет-магазинов, не впуская их в квартиру. Я была рядом с ним много дней, двадцать четыре часа в сутки, столько, сколько люди не выдерживают, и мне было очень одиноко.

Не видя лица Андрея, я совсем перестала понимать, что и почему он говорит, единственное зеркало в его квартире было в ванной, оно было маленьким, ванная — тесной, стать так, чтобы обоих было видно, было почти невозможно, я и не старалась. А он и говорил только о том, как нам сейчас стать или сесть, и ещё — пересказывал по утрам свои воображаемые сны. Мне тоже один раз приснилось, ещё в самом начале, когда мы только-только склеились и ещё немного спали, но я не стала рассказывать: мне приснился третий глаз, но чей-то чужой, я проснулась с мыслью, что у Андрея теперь должен быть такой же, а ещё — по третьей руке у меня и у него и всему прочему, что должно быть у кого-то чужого. Утром это казалось глупостью, и я не стала рассказывать и с тех пор уже больше не спала, и он тоже.

В голове крутился когда-то любимый стишок: «Всё, что нам нужно — это её душа, её душа. Её восемнадцать пальчиков, шесть языков, одиннадцать полушарий».

— Ничего, Ясенька, всё будет хорошо, — сказал он, перестав притворяться, что спит, и это было самое странное.



Потом был Новый год, настоящей ёлки у нас не было, а всё остальное было, мы сидели в самом центре комнаты, окружённые десятком свечей-«таблеток» на полках и столах, Андрей подливал вино, держа бутылку так, чтобы я не видела, сколько мы уже выпили, и сказал:

— Давай потанцуем, — и прежде, чем я опять начала реветь, встал с пола, потянув меня за собой, поставил старый альбом Бьорк, и мы стали танцевать.

Бьорк и вино: у четырёхногого существа обнаружилась собственная грация, оно двигалось легко и незнакомо, плавными кривыми и внезапными ломаными движениями, я больше не чувствовала, что у меня есть спина, вместо этого я каким-то образом чувствовала руки и ноги Андрея, как будто мы не склеены кожей, а срощены позвонками, и общий спинной мозг беспрепятственно пропускает сигналы на все восемь конечностей.

Может быть, так и стало.



Потом оказалось, что нет слов кроме «мы», а его не нужно произносить.

К весне мы окончательно освоились в общем теле — просто дело привычки и терпения. Сначала ты привыкаешь всё время ощущать кого-то за спиной (даже неудобно, боком, примостившись на унитазе), научаешься не глядя и не думая передавать тарелку, блокнот, шланг душа, осваиваешь искусство перемещения боком на полусогнутых, смиряешься с тем, чтобы спать на одном боку. Потом все эти привычки перестают быть чем-то внешним, как для несдвоенного человека — привычка ходить, поочерёдно перемещая две ноги. Не знаю, как насчёт срастания позвонков, но мы действительно стали осознавать положение всех восьми конечностей (и, если это важно — мы действительно испытывали сдвоенный оргазм, какие бы руки и к каким половым органам не прикладывали усилия).

По ночам, перестав притворяться, что не разучились спать, мы сидели на балконе. В новой жизни не хватало только возможности спокойно пройти по улицам и уехать к морю.



К счастью, в том же году наступил конец света. Сначала все города заволокло дымом горящей земли, и на улицах стало не видно и всё равно, так что мы отваживались шустрым пауком пробегать по улицам в ближайший парк, и сидеть в одиночестве среди умирающих деревьев. Потом начался потоп, и в четверг мы нырнули с балкона в мутное ласковое море и поплыли прочь из города, но вскоре и города не стало видно под водой. За множество следующих дней мы встречали только разрозненные предметы, нам хватало еды и питья, но ни корабля, ни лодки, ни мачты, ни доски достаточно большой чтобы стать плотом. И никого живого.

Это же был конец света, в конце-то концов.



Потом нас вынесло на сушу, в развалины какого-то древнего города.

Может быть, он был и не очень древний, но сохранился только рисунок улиц и основания зданий. Наступил вечер, и мы лежали в густой траве, между двумя тротуарами. Мы устали, мы были живы, были счастливы, мы катались в траве, ударяясь о раскрошившиеся бордюрные камни, над городом была обычная гроза, и что-то ещё мы сделали с собой такое, о чём непонятно как помнить и как говорить.

Потом мы в первый раз заснули. После стольких дней в море, растворившем прошлую цивилизацию, клей между нашими спинами тоже ослабел, я встала и увидела, что Андрей спит. Его тело подрагивало, как у беспокойной собаки, а я чувствовала, как эти импульсы продолжают передаваться в мои руки и ноги, и что мои руки и ноги — не вполне мои. Тогда, я взяла кусок асфальта и разбила ему голову, чтобы вернуть своё тело.

Мы проснулись, и я поняла, что беременна.

Звери ищут лето


...А если быть абсолютно честным,


То пусть тебе будет темно и тесно


То пусть тебе будет предельно страшно.


(Максим Кабир)

1. — Добрый день, вы курите?

— Нет. Я, наоборот, покупаю сладкую вату. Вы когда-нибудь обращали внимание, как делается сладкая вата? Подойдите посмотрите, это правда здорово. Видите, в металлический стакан с дырками насыпается сахар, нагревается и раскручивается. Расплавленный сахар выдавливается сквозь стенки стакана и тонкими паутинками повисает в воздухе — вооот, потекли! Теперь продавец собирает их из воздуха на деревянную палочку — почему-то всегда плохо обработанную, с занозами. Видите, это правда просто — даже ребёнок справится. Собственно, продавцу, кажется, лет двенадцать.

2. А в студенческие времена над этими несчастными девушками-сигаретными промоутерами, с их неизменным «Добрый день, вы курите?», почему-то всегда звучащим абсурдно — как только мы над ними не издевались (было такое чудовищное словечко «задрачивать», вот именно этим мы и занимались, если вдуматься). Просто даже негласное соревнование на самый абсурдный ответ для абсурдного вопроса, а уж если получался диалог реплик на пять, всё в том же духе Кэролла и Клюева — день прожит не зря. Кажется, с тех пор я и не слышал этой дурацкой фразочки — и вот, пожалуйста. Здесь, в пгт Черноморское (западный Крым, полуостров Тарханкут, население 11 тысяч человек), с течением времени особые заморочки.

3. Впрочем, может быть и ничего здесь особого, просто я редко бываю в таких небольших городках. «Будущее уже здесь, просто оно неравномерно распределено» — здесь этовиднее всего. Кинотеатр «Волна» стоит полуразрушенным и заколоченным, в летнем кинотеатре — ночной клуб, голливудские фильмы и мультики с полугодовым отставанием крутят в бывшем ДК. Салон мобильной связи взял в аренду уголок в «Гастрономе», в котором за пятнадцать лет не изменился ни интерьер, ни, кажется, продавщицы. Ассортимент же, впрочем — ...

4. Что касается сладкой ваты, я не то чтобы так уж люблю это облако сахарной паутины. Но у этой сладкой ваты, которую делают на твоих глазах, есть одна особенность: она точно такая же. А когда ты последний раз ела правильное овсяное печенье? (настолько жёсткое, что иначе как размочив в чае, откусить его невозможно — зато безусловно овсяное) Или, к примеру, правильную ириску? Настоящее мороженное «Каштан»? Вот и я же о чём.

5. Сладкая вата остаётся. Всё остальное меняется.

6. Нет, серьёзно.

7. Моя проблема в том, что я вижу вещи целиком — и одновременно в мельчайших деталях. Поэтому могу не заметить — глядя целиком — новую стрижку старой подруги или снесённое здание на главной площади. Поэтому же по мельчайшим деталям сразу узнаю истории, которые мне не предназначены. В принципе, я справляюсь. Но немножко неудобно. Подруга, опять же, обижается.

8. Вот поэтому я стою на главной аллее Приморского парка пгт Черноморское и вот, пожалуйста, рассказываю это всё девушке-сигаретному промоутеру. «Поэтому» — в смысле, потому что здесь всё осталось таким же и всё изменилось, и разница между «таким же» и «изменилось» понятна только наощупь. Пятнадцать лет перерыва, а после него — приезжаю сюда уже третий год подряд. Ты понимаешь, что за год всё меняется больше, чем за те пятнадцать?

9. Или не так: после пятнадцати лет перерыва ты, в общем, ждёшь, что всё изменилось. А вернувшись в привычное место на следующий год? Нет, на следующий год я лично ожидаю, что ничего не изменится. И первые несколько дней хожу по каком-то другому городу, другому, в смысле, относительно настоящего. Настоящего.

10. Собственно, что я хотела сказать: мне пиздец как страшно, что всё меняется, а я не успеваю вовремя этого заметить. Мой организм генетически модифицирован, он вырабатывает этот страх как особую жидкость. Белёсую такую, абсолютно точно. Если в этом году они наконец-то восстановили пирс (тогда, пятнадцать лет назад, к нему причаливал теплоход, а в прошлом и позапрошлом он был похож на собственный скелет — ржавые рассыпавшиеся трубы, гнилые доски), если его восстановили и убрали забор-сетку на входе — я, пожалуй, закричу, я не могу этого видеть.

11. Однажды мне приснился санаторий для неудавшихся монахов. Все кто там жил, пытались принять схиму в одном каком-то монастыре в горах (Тибет?), а там очень-очень сложные условия, мало кто справляется. Так при этом монастыре (снаружи, недалеко от входа) для несправившихся был построен реабилитационный центр. Назывался «Бедные дети». Проснулась в недоумении.

12. «В случае опасности улитка прячется в раковину. У неё там бутылка водки и пистолет». Старая шутка, но зверски смешная (для меня). Как-то задумалась: а что смешного-то? На самом деле непонятно. Но всё равно смешно.

13. Поскольку у меня нет ни бутылки водки, ни пистолета, ни раковины кроме кухонной, я делаю не так; впрочем, люди вообще редко поступают как улитки (почему-то). Даже в случае опасности. Даже когда совсем невыносимо. Кто-то, например, курит. А я, когда страшно (я же сказала уже, да, что страшно — всегда?), я поднимаю руки и быстро-быстро вращаюсь. И почти вижу, как паутинки белёсого страха выдавливаются сквозь поры и повисают в воздухе, если подставить палочку, можно собрать облако ваты размером с меня. Только не уверена, что стоит её есть.

14. Конечно, девочке-промоутеру я этого всего не рассказываю.

15. (На самом деле, уже столько говорили, писали, и шутили о том, кем притворяются ангелы, когда ходят среди людей, что однажды я думала — вот же. Может быть, и это их «Добрый день, вы курите?» — вовсе не подводка к рекламе марки, например, L&M, если верить её футболке. Может быть, это предварительный соцопрос перед Страшным Судом, почему нет? Потом в моём городе сигаретные промоутеры куда-то пропали, а их место заняли представители мобильных операторов. И они никогда не успевают закончить своё «Здравствуйте, вы пользуетесь услугами мобильной связи?» за то время, что я прохожу мимо. Безнадёжное дело.)

16. На самом деле, я говорю ей:

17. — Нет, девушка, я, к сожалению, не курю. Но вы не унывайте — кто-то ведь наверняка курит.

Потом смерть: слово

Тогда, в самом начале, было одно слово, которое часто повторяли. Как некий общий код, наше тайное заклинание, это слово было, можно сказать, нашей сутью. Слово было — «потом».

(Как кто-то говорит, оказавшись в глупом, дурацком, невыносимом положении — «зато смешно», и утешается: так тогда «потом» означало: «ничего, всё ещё будет, всё успеется — потом», и одновременно с этим: «мы догорающие спички в ледяной пустоте, так что лучше давайте притворимся, что всё ещё будет — потом» и всякое такое.)

Он вышел вслед за мной, чуть погодя, и набросил на плечи куртку. Он всегда так старался заботиться обо мне — куда больше, чем хозяину крепости пристало заботиться об одном воине, не самом сильном и умелом. Может быть, он как-то по-своему меня любил, хотя, по правде, куртка была ещё не нужна: чуть прохладный вечер, середина лета. И в некотором смысле с тех пор здесь всегда середина лета.

Я продолжала смотреть вниз и вперёд: в непрочной тьме от подножия крепостной стены и до горизонта зажигались мириады огней — без системы и узора, группами и поодиночке, и совершенно неясно, что я могла бы там рассмотреть, какую надежду, какое спасение? «Я никогда не дам тебе умереть», — вот что он сказал, но я не обернулась.

— Это просто слова, — но, помолчав, добавила: — красивые слова, спасибо.

«Это не просто слова». «Послушай, если я что-то в этом мире и понимаю, так это смерть» — так и сказал, глупо, пафосно, он вообще-то был помоложе и, видимо, поглупее меня. Независимо от этого он был хозяином крепости, а я — его воином. «Она везде, везде, я вижу. Мы должны ежесекундно воевать с ней, прямо сейчас, или не будет никакого „потом“» — а в голосе: и хорошая, мужская жёсткость; и рядом — гордость за то, что он говорит такие важные вещи, и так хорошо, чётко и жёстко. Он был смешной, а я не улыбнулась.

— Всё это игрушки. — по неизвестным причинам, мне позволялось говорить с герцогом даже в таком тоне. И обращаться на «ты»: — Ты извини, но я вот как раз об этом задумалась: мы всё время про неё говорим, но никто же пока не умер по-настоящему? В смысле, ну, многие штуки немножко похожи на смерть, это даже красиво, но ни ты ни я не видели вблизи, что такое реальное умирание, и мёртвых видели только на похоронах каких-то чужаков, мёртвых как декорацию. Я не думаю, что мы что-то о ней знаем. Но наверное, ещё узнаем потом.

А он не стал даже и спорить, не по мудрости, конечно: он был насквозь из своих книжек, и часто пытался действием, жестом сказать больше, чем могут выразить слова. Он мог, например, сделать так: отогнуть воротник куртки, лежащей на моих плечах, ткнуться губами мне в шею, под волосы, и шептать неестественно отчётливо «мы будем жить, будем жить, никогда не дам тебе умереть», и шарить руками по телу, под одеждой, и ветер был уже прохладный, особенно, когда он задрал мне футболку, и всё было так нарочно, так выдуманно, что я не удержалась и попросила:

— Не надо. Давай потом?

(И это «потом» действительно, всё оправдывало и объясняло. Хлипкую ненадёжную крепость, с навсегда пожелтевшей ванной, ободранными обоями, дырой в дальней стене туалета, из которой приходили любопытные крупные пауки, и кроватью, которую каждый вечер заново приходилось восстанавливать из обломков — потом у каждого, кто сидел здесь ночами, всё равно будет своё жильё. Дурацкие работы, какие-то ночные киоски, лаборантство на треть ставки — потом будут офисы. Полтетрадки, в которой ничего не писали уже полгода — потом кто-нибудь допишет или выбросит её.)

Он молча ушёл с балкона в комнату, где как раз открывали третью. А я осталась, думая о том, что крепость слишком ненадёжна, что раздевшись догола в ванной, где осыпалась штукатурка и ржавые трубы, чувствуешь себя беззащитной. Что замок на входной двери легко открыть ножом, и кто угодно может пробраться в крепость или сбежать из неё. Что при всей неизменной готовности герцога к битве, он поразительно хреново вооружён.

(Вероятно, всё это не имело значения; в каком-то смысле. Хотя бы в том смысле, в котором здесь всегда середина лета.)

Ещё я думала, что он вряд ли действительно хотел быть моим хозяином и полководцем. И даже вряд ли хотел быть моим мужчиной. Всё, чего он хотел, и мог бы даже успеть — быть моим отцом. Баюкать меня, рассказывать сказки, когда я не могу заснуть, вытирать мне слёзы и дуть на ранки, смазывая их зелёнкой, больше ничего.

И долго ещё стояла на балконе, твердила литанию против страха («Когда он уйдет, я обращу свой внутренний взор на его путь. Там, где он был, не будет ничего. Останусь лишь я».») и чувствовала себя Полом Атридесом, которому старуха из Бене Гессерит уже предсказала будущее: «А для отца — ничего».


Памяти золотой рыбки

...Он засмеялся, и я его ударила. Наотмашь тыльной стороной ладони по лицу как в кино. И как в кино, струйка крови немедленно стекла из уголка его рта, очень ненатуральной крови, как будто он заблаговременно положил за щёку пакетик с бутафорской. Я ударила ещё раз, и ещё, и не могла остановиться, а он смеялся и не мог остановиться, и это правда было смешно, наверное, и те люди, которые к нам бежали, им всем стоило остановиться и посмеяться, на самом-то деле.

* * *

Во всех мифах демоны, исполняющие желания, в конце концов оставляют героев в дураках. Конечно, в пересказах виноват всегда оказывается герой — его глупость, или жадность, или эгоизм... но, честно говоря, на самом деле им просто нравится оставлять нас в дураках. Теперь я это знаю точно — я была стариком и рыбкой в одном лице (мне так казалось).

* * *

Когда тебе уже всё равно, все проблемы и условности человеческого мира происходят удивительно легко и как бы не с тобой. Так, например, когда я решила, что вот эта дурацкая мечта-на-5-минут стоит всего остального, всё остальное произошло безболезненно. Может быть, я и продала квартиру куда ниже рыночной стоимости, но у меня появились деньги и исчез главный якорь в этом городе. Пока суетились риэлторы, курсы вождения успели закончиться, а вторая сделка (покупка машины) — состояться. Кто-то мог бы сказать, что с этой машиной я всё усложняю, но никто не сказал, так что мне не пришлось объяснять, что ехать в тот город на поезде или автобусе — значит, просто ехать туда, куда тебя кто-то везёт, туда, куда везут ещё несколько десятков человек. А этого я не могла допустить.

Очень немного шагов, как оказалось, отделяет нас от мифических героев. Вчера у тебя только мечты о несбыточном, какая-то работа, вечные долги до зарплаты, а сегодня — только дорога под колёсами и каждый банкомат тебе друг. Вчера ты с трудом разговаривала с людьми (даже по телефону, даже со старыми знакомыми), а сегодня подходишь к нужному, совершенно незнакомому, и просто говоришь ему «Привет, я уезжаю в Феодосию прямо сейчас, едешь со мной?» И что? Он смотрит на тебя, как на идиотку? Нет конечно, ты же мифический герой, старик и золотая рыбка в одном лице: он ничего не спрашивает, выходит из-за стойки, не задерживается даже чтобы переодеться или предупредить коллег. И едет с тобой.

Десять часов в пути, минус ночь в придорожном мотеле в районе Мариуполя (а твой компаньон — очень хороший компаньон, болтает с тобой, но вопросов не задаёт, без просьбы заправляет оба одеяла в хрустящие пододеяльники, а утром успевает выбежать и купить новенькие зубные щётки ещё до того как ты проснулась). И притом он, кажется, правильно понимает свою роль в твоём путешествии, и ничего не имеет против роли реквизита. У него, видать, свои отношения с демонами-исполнителями желаний.

Дорогущая съёмная квартира в старом доме на набережной, потом пара магазинов одежды, где ты наконец-то — впервые в жизни, ага? — одеваешься так, как хочешь, с ног до головы и от трусов до цепочки-браслета. Посидеть на пляже до темноты, в октябре же непоздно темнеет, так что когда вы возвращаетесь на набережную, ещё работает «Дом Кофе», который и является твоей промежуточной целью. Среди полок, банок, ароматов, среди суеты девочек-консультантов и придирчивых клиентов, смакующих «пробники» выбранного сорта из микроскопических чашек, ты наконец-то объясняешь ему, что делать. И тогда он начинает смеяться.

И сквозь смех объясняет, что нет — в вашей съёмной квартире с огромными окнами он не сможет приготовить тебе твой настоящий, собственный капучино, что для этого недостаточно приехать отдельно от всех в чужой город, недостаточно совершенно пустой квартиры с видом на огни набережной, недостаточно середины октября, недостаточно даже собственного баристы, которого ты увела из лучшей кофейни своего города. Объясняет тебе всю эту историю про кофе-машины, молочную пену и современную кофейную культуру. И всё это время продолжает смеяться, и когда ты понимаешь, что ты никогда не выпьешь настоящего капучино, ты изо всех сил бьёшь его, как в кино. И кричишь, и плачешь, и бьёшься в истерике, и всё это очень некрасиво, и когда ты снова можешь дышать, ты уже не видишь его, его нет, а только супер-профессиональные девочки-консультанты успокаивают тебя, и усаживают за столик в углу, и подвигают тебе чашку какой-то бессмысленной жидкости.

* * *

Он возвращается минут через десять, выглядит страшно, разбитый рот, заляпанная кровью белая рубашка, супер-профессиональные девочки улыбаются ему несколько напряжённо, а он вежливо говорит им «Нахуй отсюда». — что-что? — «Нахуй пошли отсюда, я сказал, БЕГОМ!!!» — и бейсбольной битой начинает крушить зеркальные стены, можжевеловой расписной бейсбольной битой, мы приметили её сегодня на сувенирном лотке и смеясь, тыкали пальцами. «Дом Кофе» пустеет, мы остаёмся одни, вдалеке кто-то кричит, в отдалении начинает собираться толпа.

Но ещё до того, как мир опомнился, в пустом помещении с видом на огни набережной он успевает приготовить, а я — выпить чашку самого настоящего капучино.


Ася Датнова

Ол инклюзив

Над всем побережьем осела туча, губчатая, серо-зеленая как древесный мох. Пассажиры сходили с трапа на бетон полосы неуверенно, как входят в воду - долго жили в холоде, успели к нему привыкнуть, и вдруг горячий дождь, высыхающий еще в воздухе. Шли к автобусам турфирм, чтобы скорей соединиться с видом из рекламного буклета, как на стереооткрытке, поместить себя (представление о себе) в пейзаж: море цвета надежды, полосатый пляжный зонт, на заднем плане горы. Турцию в бархатный сезон захлестывала третья волна русской эмиграции - туризм.


Ездили сюда за византийской верой, беглецы в Европу оседали и пропадали в Константинополе. Теперь тут было дешево, и вместе с тем заграница. Их звала власть несбывшегося - и они покупали путевку "все включено".


Тащили детей и чемоданы. Женщины надели золото, чтобы оттенить его загаром; мужчины пили пиво, потому что как еще должен вести себя освободившийся от смертных забот человек? Освободившийся человек имеет право отдыхать с пивом с самого утра. Некоторые женщины приехали без мужчин, компанией, полные бока и добродушные груди обтягивали тесные кофточки; надеялись не только на пляж и коктейль, но и на любовь - в России не достать нормального мужика, а туркам, говорят, все равно с кем - у них ислам.

Автобус, вздрагивая, одолевал семьдесят шесть поворотов серпантина. Гид уверял, что их сто двадцать, словно с кем-то торговался, и напирал на "незабываемое". Молниями сверкали вспышки туристических фотоаппаратов.


С маленькой, сухой фигурой, в простом платье Екатерина Николаевна смотрелась бы еще девочкой, если бы не неуловимо мраморная тяжесть где-то возле скул. Ей было сорок. Екатерина Николаевна не любила туристов, особенно русских туристов, и теперь мучилась, сознавая себя русской туристкой. Вопрос с путешествием решился в два дня, подруги убедили ее сменить обстановку, и если бы она не была так расстроена своей личной жизнью, то подумав, уехала бы в Клайпеду. Или Грецию. Она твердо не собиралась ни с кем общаться, и утешала себя, что будет время поработать над статьей.

- Сын Диониса и Афродиты, - нахваливал гид, - бог полей и садов, плодородия, чувственных наслаждений! Незабываемую статую Приаса...

- Кого? - спросила Екатерина Николаевна от неожиданности.

- Приаса, - уверенно повторил гид.

1

Отель был сложен из множества бетонных ниш, как из слепленных вместе осиных гнезд. Территорию с фасада ограничивало море, с изнанки – горы, окруженные лесом. Под приземистыми соснами с длинными иглами, среди пальм и апельсиновых деревьев вились выложенные камнем дорожки. Здесь были неизбежный аквамариновый бассейн, сильно пахнущий хлоркой, в котором купались чаще, чем в море, пляжный бар и деревянные, всегда пустовавшие беседки.

На грязном песке расстилали полотенца экономные англичане, две молодые немки подпрыгивали в прибое, шлепая по воде голыми грудями. Пахло отдыхом: кислыми полотенцами, морем, горячей хвоей, горелым жиром и кокосовым маслом.

- Два долар, - пляжный смотритель, заросший черным волосом, удерживал шезлонг, на который собиралась лечь Аня. Она смутилась, отошла, села на гальку и стала смотреть, как дети в камнях ловят сачками крабов.


В первый раз она оказывалась одна за границей - родители наградили ее за поступление в институт поездкой к чужому морю. Получив отдельный номер с кондиционером и полотенцами, шампунями и мыльцами в ванной, мини-баром и телевизором, она казалась себе взрослой. Необходимость говорить с иностранцами и ощущение собственной неловкости делали ее несчастной, и все казалось ей более значительным и дорогостоящим, чем на самом деле.

Воздух пах интимно, как сонные объятия. Отяжелев от желаний, он к вечеру испариной оседал на каменные плиты, придавленные им ночные цветы испускали белый, щекочущий аромат. Листья пальм шуршали как хитиновые закрылки. Стрекотали поливалки, орошая газоны, цикады заглушали их слаженным хором. Солнце стремительно ныряло в воду, в один миг наступала ночь.

В соседнем отеле зажглись пульсирующие огни, и приятный баритон принялся выводить проникновенно и глухо: I want marry you, marry you... Аня сидела на балконе, не зажигая света, и от насекомого скрежета пальм, ветра, приносящего кислый запах моря, звенящей тишины цикад делалось ей тревожно. Смутно мечталось, и хотелось зачем-нибудь выйти из номера.

В сезон тысячи людей устремлялись на курорты, чтобы потратить часть годовых доходов в течение одной блестящей, как им казалось, недели. Сонер на курорте жил, ехать ему было некуда. На днях ему должно было исполниться сорок. К такому возрасту человек поневоле узнает о себе все, даже то, чего ему знать не хотелось, а потом пытается это забыть. Сонер знал, что он – человек скучный. Вот уже девять лет он работал портье в отеле на побережье. Летом отрабатывал побольше ночных дежурств, зимой проживал деньги. Жена, после первых приятных лет, относилась к нему с вежливым раздражением. Летом они отдыхали друг от друга, запасая терпение на зиму. Внешне он себе тоже не нравился: маленький скошенный подбородок, выдающий отсутствие воли, с некрасивой ямкой посредине, словно тесто резали леской; мокрые губы, карманный рост, плешь, волосатые пальцы, глаза навыкате, блестящие, как мыльные пузыри... Редко у Сонера случалась summer love с какой-нибудь не слишком молодой туристкой. Правилами отеля это запрещалось, но на деле смотрели на это сквозь пальцы. Сонер дорожил такими эпизодами, думая, что скрывает их от жены и начальства. В силу равнодушия обоих это требовало воображения.

Во втором часу ночи он зевал и томился за стойкой, когда двери лифта бесшумно раскрылись, и мимо прошла через холл девушка в нарядном платье. Выйдя за стеклянные двери, она постояла у входа, всматриваясь в темноту, обхватила себя за плечи, вернулась - он с интересом следил за ней, угадывая, почему она не спит. У нее было озадаченное лицо, словно она не нашла того, что искала.

- Can I help you?

Она испуганно взглянула на него и покачала головой.

- Are you from Russia? - догадался он, - Do you speak English чуть-чуть? Xочишь гаварить парюски? - Сонер, нахватавшийся немного по-русски, английски и немецки, любил это демонстрировать. - Все хорошоу?

- Да.

- Ти грустная, - сказал он, потому что других способов разговора с девушками не знал. - Скушно?

Она, помедлив, подошла, оперлась на стойку грудками, чуть сплющив их, и посмотрела не на него, а куда-то вбок. Была она еще вся белая, ровно покрытая нежным молодым жирком с прозрачным свечением парафина, тугим, не собиравшимся в складочки нигде. В будущем резкие черты ее лица расплывались пока в неопределенности юности, нос был припухшим.

- Угу.

- Ти приехала с мальтшиком? С мамой?

- Одна.

Сонер задрал брови, как бы пораженный ее одиночеством.

- Надо в город. Кафе, гулять, дискотэка. Такси дорого, хочишь, отвезу тибя на машине, - шутил он.

- А вам это будет удобно? - спросила она странно, и вдруг вспыхнула, заулыбалась смущенно, блестя глазами. Сонер сильно удивился.


Он оглядел ее всю заново, уже с иным интересом - молочную белизну, разделенную легкой тенью, безвольные руки, детское выражение лица. Ему прежде не приходилось сближаться с молоденькими, и сейчас он сомневался, зачем она так говорит, чего хочет.

- Завтра вечером, в восемь, - решился он.

Она... кивнула.

2

В темноте Екатерина Николаевна вышла к морю, минуя очаги бурого веселья, располагавшиеся тут и там на территории под подсвеченными кронами, с удовлетворением отмечая, что из всей прибывшей сегодня группы она одна не надралась в первый вечер в зюзю, не бродила по территории с песнями и криком.

На пляже было пусто. По кромке прибоя гулял краб. Не думая встретить никого в ночную пору, увидев ее, ударился в панику и побежал. Она села на мокрую гальку и стала смотреть на море. С моря дул ветер, оно рокотало, колыхаясь во тьме, как кроны деревьев, почти неразличимо и смутно-тревожно. Светила зеленая звезда. Екатерина Николаевна долго смотрела на море. Их сближение всегда происходило постепенно, словно она приручала большого зверя. Сначала можно было только смотреть. Потом подойти ближе и опустить руку в воду. Потом зайти в прибой.


Море пахло вечностью. Печальные подробности ее жизни начинали казаться по сравнению с ним пустяками, оно забирало их и взамен наполняло ее тишиной. Оно шептало «бесстрастие», а потом расшибалось о пирс. И было чем-то похоже на гигантский ткацкий станок.

Искупавшись, она замерзла. Спать не хотелось. Не было очереди в пляжном баре, только одна туристическая группа кутила за столиком, и несмотря на позднее время, сидел вместе с ними мальчик лет пяти, почесывая ногу. Екатерина Николаевна подошла к стойке, огибающей бар, и спросила черный кофе и коньяк. Верткий бармен сделал несколько округлых пассов, поставил перед ней дымящуюся чашку и бокал с долькой лимона. Сделав пару глотков, она закурила, и подумала, что сошлись все условия для работы. Достала лаптоп и стала делать пометки.

В дорогом пятизвездочном "Олимпе" Ахмед работал первый сезон. В прошлом году он еще работал в трехзвездочном. Он был на хорошем счету, управляющий часто просил его отработать две смены подряд. К барному делу у него был талант - кроме ловкости рук, он умел бойко общаться с публикой, что привлекало клиентов и, особенно, клиенток. Заработков хватало на оплату квартиры и еду, остальное он откладывал, мечтая бросить работу и устроиться на солидную должность тревел-менеджера. Для этого он в свободное время учил русский язык, используя трепотню в баре как разговорную практику. Жесткие волосы он смазывал гелем, закатывал рукава белой форменной рубашки, у него были короткие собачьи брови и широкий рот.

Сегодня он был расстроен. В бар пришел управляющий и выгреб из банки почти все чаевые - а чаевых в этот день давали много.

- Павтарой?

Екатерина Николаевна, подняв голову, обнаружила перед собой новую порцию коньяка и кофе.

- Я бистро работаю, - объяснил ей бармен с явной гордостью.

Отошел и стал вращать стеклянные сосуды, ловко управляясь с шестью предметами одновременно. Екатерина Николаевна посматривала в его сторону, думая, что профессия бармена идет мужчинам - чем дольше ты сидишь за стойкой, тем заметней он хорошеет у тебя на глазах. Отвлекаясь от работы, она глядела, как он сливает в треугольный бокал цветные напитки из бутылок, кладет лед, соломинку, украшает фруктами, втыкает бенгальский огонь и поджигает. Сооружение уходило мальчику, сидевшему с изумленно-радостным лицом между родителями. Перед ним уже стояла батарея таких же невыпитых бокалов.

- Малтшик, это последний коктейль! Бармен устал! Go to sleep! Твоим родителям нужна личная жьизн! - кричал бармен с притворным отчаянием.

- А мине не нужна! - перегнувшись через стойку, сообщил он Екатерине Николаевне. - Бармен – много девушек everytime! Лучший жьизн!

- Или нет, - задумчиво, мужчине с обгоревшим лицом, вышедшему из темноты, - Много водка – лучший жьизн?

Сгоревший страстно выдохнул:

- Бакарди!

- This is not Кьюба! - укорил его бармен, ставя перед ним стакан местной дряни.

Екатерина Николаевна решила, что именно так будут проходить ее идеальные вечера.

3

Завтракали неспешно и тяжело. Окна кафе были открыты, в жестяных лотках кисли закуски. Море было равниной свежей травы, на которую невидимые пастухи выгнали пастись белых овец.

Официант, споткнувшись, пролил на блузку тучной женщины минералку и застыл в ужасе. Обмахнувшись блузкой, женщина успокоительно пробасила:

- Ничего. Высохнет. Она быстро сохнет, такая ткань.

Благосклонная к миру с утра Екатерина Николаевна хотела пересмотреть свои отношения с туристами, но уже загорелая дочерна девушка за соседним столом тыкала пальцем в хлеб и кричала:

- Грей, ю ноу? Грей, грин. А вы мне принесли белый - блэк!

"Грэм Грин", - подумала Екатерина Николаевна и, сложив салфетку, отправилась на экскурсию.

По стволу сосны вместо белки сбегала головой вниз крупная ящерица.

На конеферме пахло навозом, прогретым солнцем, когда она шла по узкой дороге через конюшни, из стойл справа и слева смотрели на нее осторожные лошадиные морды. Еще не было полудня. Сразу по холодку поехали в горы - Екатерина Николаевна на белой, проводник на каурой. Лошадь его шла впереди вальяжно, шерсть блестела на солнце, тень от листьев рисовала на боках яблоки на крутом и основательном ее крупе.

Они поднимались по горной каменистой тропе, по обочинам цвели маки, просвеченные солнцем, выползли греться черепахи. Постепенно возвращалось к ней на природе ощущение, которое в молодости она испытывала постоянно - бесконечности жизни и радости бытия, когда шум мира отзывался в ней, как в раковине.

Проводник учил ее ехать рысью, командовал с размеренностью:

- Фистань - садись, фистань - садись!

Когда у нее стало получаться, лошадь Екатерины Николаевны вдруг сильно закашлялась и пошла шагом. Проводник объяснил, что она третий день болеет. Екатерина Николаевна испытала острое чувство стыда перед лошадью, и прогулка была закончена. Встали на отдых у пруда с лягушками. Проводник не знал, что говорить, потому посвистал, а затем спросил:

- Ти знаешь такую песню - "Ой мороз, мороз?"

Она выразительно утерла блестевшее лицо.

- Ой, жэра, жэра, - покладисто запел он.

Проведя день в номере, ночью она снова купалась, а потом зашла в бар, но Ахмед сегодня не работал - была не его смена, и она рано ушла спать - бармен Фарух совершенно не умел варить кофе.

4

Сонер подъехал к отелю на черной машине. Не разбираясь в марках машин, Аня робела перед любой, считая их признаком шикарной жизни. Портье галантно открыл перед ней дверь. Она испугалась, что села в машину к незнакомому мужчине, но скоро ее успокоило мерное покачивание четок на лобовом стекле, говорившее о религиозности водителя. В салоне приятно пахло кожей, табаком, работал кондиционер. Переключая рычаг скоростей, Сонер задевал ее колени костяшками пальцев, она отодвигалась и посматривала на его профиль, не зная, специально он делает это или случайно.

Они долго ехали по шоссе мимо сухой красной земли, потом свернули к морю и сели в кафе под тент, с моря дул ветер и тент хотел улететь, хлопая, как садящаяся чайка крыльями. Аня стеснялась что-нибудь заказать, читая цены в меню. Сонер сам заказал ей коктейль с зонтиком, и внимательно смотрел, как она тянет его через соломинку. Взрослый, к тому же иностранец, он казался ей интересным. У него был горбатый нос и влажные черносливины глаз, он был в белой отглаженной рубашке и черных брюках и, казалось, совсем не потел, не нравился ей только перстень с печаткой на его волосатом мизинце. Он говорил с приятным акцентом, сидел далеко от нее, откинувшись на спинку стула, и спокойно ее рассматривал. Ресницы у него были длинные, как у ишака. Не зная, что говорить, она смущалась и ела оливки. Он стал говорить сам, она замирала, как замирают животные, прислушиваясь к человеческой речи, пытаясь понять, что она для них значит. Потом он отвез ее в отель, прощался равнодушно, она испугалась, что вела себя глупо, но он тут же перезвонил ей в номер.

5

Солнце ставило тяжелый утюг между лопаток, горящими пальцами охватывало щиколотки. Закрывая глаза, Екатерина Николаевна видела красное, ей казалось, что она голой лежит среди тысяч свечей, их колеблющегося жара. На отдыхе один день тянулся бесконечно, время густело, так что нельзя было передвигаться в нем, а вся ее другая жизнь, полная дел, истекала не запоминаясь. Казалось, будто раньше она все время была не совсем собой, и теперь только начинает вспоминать.

Теперь, если не было экскурсий, она целые дни проводила на пляже, потом шла купаться и ночью - луна росла, и на воде играла серебряная дорожка, вода казалась теплее, чем днем. Разгоряченные за день сосны пахли смолкой, и уже была ей дорога эта ежевечерняя дорога по хрустким иглам, таинственная темнота вокруг, и приближающийся свет, и люди, появлявшиеся из темноты, как бабочки на велосипедный фонарь, крепкий кофе и встреча со своими мыслями, которые хоть и были о предметах далеких от южной ночи, но каждый день и вечер добавляли в них что-то новое.

Между ней и барменом возник за неделю род заговора. Отворачиваясь от клиента, он делал гримаску, обращаясь к ней как к единственному здесь человеку, могущему оценить шутку. Следил, чтобы у нее не кончались напитки, не давал ей прикуривать самой и избавлял от разговоров с отдыхающими. Она же обращалась к нему, нарочито демонстрируя вежливость, присущую людям интеллигентным, принявшим близко к сердцу идею всеобщего равенства, в том числе клиента и обслуги.

- Ти вкусно пиешь коньяк, - бормотал он завистливо, и уносился дальше, выкрикивая что-то на ломаном русском, слышать который ей было филологически приятно.

- Добрывечер! – орала новая пьяная компания.

- Госапади памаги мине! – бормотал бармен.

- Пиво принесите, – интимно просил мужчина в пестрой рубахе, и для наглядности выставлял толстый палец. – Один.

- Один или одно? – спрашивал бармен, приподняв бровь.

Садился на корточки за стойку, спрятавшись от управляющего, смешивал себе ром с колой и незаметно для всех потягивал, покачиваясь на пятках, и курил в кулак.

6

По вечерам Сонер и "Аньюта" - у нее было необычное имя, русские имена все оканчивались на "аша": Даша, Маша, Саша, Наташа - гуляли по бульвару, обсаженному волосатыми пальмами. Иногда Сонер брал ее за руку, и она отдавала ему безвольную ладонь, по которой он проводил время от времени кончиками пальцев. Она обмирала, сжималась, смотрела на него снизу вверх овечьим каким-то взглядом... Сонер отступал. Она останавливалась у магазина, в котором жирные золотые цепи были намотаны на барабаны и продавались на отрез, как тесьма, завороженно смотрела, потом вдруг оживленно принималась рассказывать, как за обедом подкармливает кошку. Он говорил, придавая голосу проникновенность: "У тебя такие глаза, что глядя в них, хочется изменить свою жьиз’н!». Она верила, ей делалось неловко, страшно, радостно.

Очевидно, он казался ей не тем, чем на самом деле. Сперва это его обескураживало, но постепенно Сонеру стала нравиться эта игра. Он испытывал снисходительность, говорил нужные красивые фразы, и невольно увлекался, поддаваясь очарованию теплых бессонных ночей, близости ее молодого, слабо пахнущего солью тела, хранящего еще в себе жар дня, и уже начинал сам себе казаться искренним, влюбленным.

Внешне он не очень нравился ей. Был он излишне опрятен, и это почему-то напоминало Ане о его возрасте: свежий белый воротничок его рубашки, высовывающаяся из него сухая, темная, черепашья какая-то шея. Его касания и влажный шепот были ей и противны, но было и любопытно, и замирала она от сладкого страха, щекотавшего между ребер. Когда она оказывалась одна в номере, ложась в кровать, перед сном она мечтала о нем, и пока его не было рядом, он представлялся ей красавцем, она воображала его лицо, темные глаза, глядящие на нее с выражением любви и тоски, и этот образ был лучше, возвышенней, чем на самом деле. Она думала, что у нее наконец-то настоящий роман, и все вокруг было хорошо - духота, крупные звезды, странно лежащие на небосводе, и то, что лодыжки ее стали блестящими от загара.

7

Десять дней пролетели как золотые пчелы, Екатерине Николаевне казалось - прошел месяц, так быстро она перестала тосковать. Разжался кулак внутри, и теперь она присматривалась к жизни не с равнодушием человека здорового, но с внимательной надеждой выздоравливающего. В конце недели она поехала смотреть на покойных ликийцев, живших когда-то в узких норах в горе, как стрижи. От гор отражались крики муэдзинов. На обратном пути экскурсионный автобус высадил их перед храмом святителя Николая. Под тесные каменные своды полз с улицы белый жар. Мужчина с русой бородкой и бледными, словно застиранными руками, в автобусе сидевший рядом с ней, вдруг стал ей рассказывать откровенно, как близкому человеку, что приехал не как простой турист, не за катамаранами и морем, а хотел видеть остатки Византии. Конечной целью его путешествия был Истамбул, Константинополь, а оттуда он следовал в Израиль к Гробу Господню. Он хотел видеть все это своими глазами, а также потрогать, считая, что предметы несут на себе отпечаток истории, и если к ним прикоснуться и войти под нужные своды, на тебя осядет часть золотой пыльцы, называемой верой, а он полагал, что в ней нуждается. Все это он заключил сообщением, что у его собеседницы интеллигентное, располагающее лицо, и Екатерина Николаевна не знала, куда от него деваться.


Гид в своей незабываемой манере рассказывал, как были похищены из храма барийцами святые мощи:

- Когда саркофаг вскрыли, над городом раздался сладкий запах мира, тогда жители поняли, что святыня украдена, и пустились в погоню... Догнать не сумели, но благоухание было таким сильным, незабываемым, что стояло в воздухе еще несколько дней!

Женщина в красной кофте басом спрашивала у мужа:

- Ты сфотографировал меня с саркофагом? - и простиралась на камне.

Паломник тоже потрогал саркофаг и с благоговением понюхал пальцы, заключив:

– Раньше был запах мира, а нам достался только запах пыли! Если хотите освятить крестик, надо приложить его к саркофагу на три секунды.


Екатерина Николаевна провела пальцем по каменному выступу. "Запах мира?" - подумала она о своем. Не пахло ничем.

Вечером в баре было многолюдно и шумно. К Екатерине Николаевне пристал местный фотограф - днем он щелкал ее на пляже, а теперь пытался всучить фотографию за шесть долларов. Был, впрочем, востребован, судя по стенду в холле отеля, увешанном фотографиями девушек и женщин с солнцем на ладони, или змеевидно изогнувшихся в полосе прибоя. Она вынуждена была уйти.

В темноте она слышала за собой шаги, - к ней, нагнув голову, спешил Ахмед. Она удивилась. Покосившись на столики с празднующими, он, понизив голос, зашептал:

- Я заканчиваю через час. Буду ждать тебя за оградой, придешь?

- Почему за оградой? - глупо спросила она.

- Здесь нельзя, - покачал головой, и уже быстро шел обратно. Она пожала плечами и рассмеялась.

8

Некоторые столы выступали из кафе на тротуар, точно отдельно растущие грибы на краю грибницы. Сонер пригласил Аню отметить их первый юбилей. На стол принесли шампанское в серебряном ведерке со льдом, морских гадов, которых Аня жевала из вежливости и потому, что это дорого и незнакомо. Вокруг сидели нарядные веселые люди, над столами стоял гул разговоров, женский смех. Аня и Сонер чокались фужерами с тонким звоном, потом она спохватилась, что он тоже пьет, и спросила, можно ли у них водить машину, выпив. Он помрачнел, потому что ее наивность, так его поначалу возбудившая, сейчас почему-то охлаждала, и он выпил залпом еще пару бокалов, чтобы нельзя было отступать.

Когда он расплатился и они вышли из кафе, Сонер взял ее под руку. Он делал вид, что пьян, дурачился, шатался, опирался на ее плечо и кричал:


- Не могу найти, где ставил машину!

Долго водил ее по соседним улицам, машина не находилась.


- Переночуем здесь, - сказал он наконец, - я сниму номер.

Она шла рядом с ним притихшая, черты лица ее заострились от усталости, и от позднего времени она казалась грустной. Он понял, что теперь может отвести ее куда угодно - и она бы на все соглашалась и молчала.

Они шли по набережной в поисках недорогого отеля, когда путь им преградила толпа, слушавшая уличного музыканта. Они тоже остановились. Певец, молодой парень в джинсах, висящих на бедрах, не понравился Сонеру. Потряхивая смазанными гелем волосами и двигая тазом, он пел модный шлягер Таркана, подвывая, как развязный муэдзин. Женщины слушали его с удовольствием, опуская ресницы. Ревниво следила за ними из толпы девушка, видимо, встречавшаяся с музыкантом. Но и Аня тоже разглядывала певца, подавшись вперед и выпустив руку Сонера. I want marry you, пел парень, и она смотрела на него зачарованно, как ребенок в магазине на леденцы у кассы. Дело было не только в молодости, понял Сонер. Это развязно пела сама жадная жизнь. Обещала ей многое... В отличие от Сонера, которому давно не обещала ничего, и одной ночью этого было не исправить. Он вдруг впал в дурное настроение. Стало скучно. Хотелось спать.

Он отвез ее домой.

9

Всю обратную дорогу Сонер думал. Продолжал он думать всю ночь, лежа в кровати рядом с женой. С моря дул ветер, плющ царапал окно, Сонер лежал с открытыми глазами и страдал, что он уже не молод и не хорош собой. Жизнь его более-менее устроилась, и Сонер боялся потревожить ее. Но вдруг ему стало это горько. Подумал о жене почему-то с ностальгической нежностью. Он не понимал, почему она вышла за него замуж, почему и как получилось, что они должны жить вместе. Вся его понятная, не требовавшая усилий, привычная жизнь вдруг показалась ему чужой и запутанной, как нехороший сон, снящийся в духоте на закате. Как будто что-то дремало в нем все эти годы, и внезапно пришло в движение, и теперь знакомый себе Сонер должен был уступить место кому-то другому, которого он не знал. Думал он про девушку, представлял себя рядом с ней, и был неожиданно себе неприятен, вспоминал ее лицо яблочком и царапину на круглой лодыжке не с яростью желания, а по-отечески, с отстраненностью. Он теперь понимал, что было все это невозможно, не нужно. Именно это и значило, что он любил ее, он ничего не успел испортить. За одну ночь он последовательно разбирался со всей свой жизнью, отделяя важное от неважного, вспоминал, почему работает портье, думал, что надо будет переселяться в края более прохладные и менее удобные для жизни. Теперь ему требовалось много времени в одиночестве и тишине, чтобы наблюдать, как поднимается в нем новое, неизвестное. В первый раз за много лет он знал, что ему надо делать. Решения приходили сами, и было ему спокойно - никогда еще ему не было так спокойно. Сонер был счастлив.

10

Екатерина Николаевна вышла за ворота, слушая, как стучат подметки ее туфель о плиты дорожки. Провожаемая взглядом охранника, она, стыдясь, поспешила выйти на дорогу, за шлагбаум отеля, за подвластную ему территорию, и оказалась в тени. Вокруг жила чужая ночь, дышала жарко и влажно, как животное; и чернота над головой, и страшный лес впереди, качающий макушками незнакомых деревьев, были темной шкурой, на которой звезды дрожали каплями. Белый запах поднимался из горячей темноты, он сладко пах обещанием, какой-то предсмертной истомой, которую надо успеть узнать, или она навсегда останется тебе неизвестна. Она беспокоилась, в ней поднималась почти обморочная тоска, и уже было ясно, что это мучает ее желание, и тем более оно было мучительно, что она в точности не знала, чего именно так сильно желает.

Ночь выпускала облако, как каракатица. Впереди не было ничего, кроме тьмы. Слева вдоль дороги росликусты в длинных шипах, заплетавшие заборы, за заборами были здания отелей, горели огни, звучала музыка, сновали оглушенные радостью безделья люди, и все они в этот час были внутри, за оградами, а она была снаружи. Справа стоял лес и смотрел на нее темными глазами неизвестных ей птиц и животных.

«Что это я делаю?» - подумала она завтрашнюю, дневную мысль. Еще было не поздно повернуть обратно. Но дневная мысль съеживалась и казалось блеклой, неживой, одна оболочка мысли, и любое слово в ней ничего не значило. Поискав опору в себе и не найдя ее, она отпустила никчемную мысль с облегчением. Теперь она мало чем отличалась от окружавшего ее мира: колеблемого ветром, густо растущего, источающего запах и обоняющего, живущего, как придется. И тогда она пошла вперед.

Он ждал ее за поворотом, в стороне от света фонаря, и надо было сперва миновать круг света, чтобы потом увидеть белеющую в темноте рубашку и огонек папиросы, расцветающий хризантемой. И она сразу представила, как он стоял тут, прячась в тени, курил и все думал, что она, наверное, не придет.

Не зная, что сказать, пошли рядом. Он - шаткой мальчишеской походкой, показывавшей независимость, будто он просто так гуляет рядом с ней, случайный прохожий. Угрюмо взглянув на нее, он взял ее за руку, и теперь уже он вел ее, обретя от этого некоторую уверенность. Они миновали несколько отелей, прошли мимо кафе с открытой террасой, хотели присесть, но выглянул хозяин и стал закрывать ставни. Тогда свернули на гравийную дорожку, вышли на пустой остывший пляж, утопая в песке, и сели среди валунов.

Море, казалось, преодолело линию горизонта и поднялось за нее высоко. Далеко в море висел золотой гроздью корабль в огнях. Море было невидимым, тянуло серебряные нити, впереди шел гребень пены, за ним волна, и снова.

- О чем ти думаешь?

- Я думаю – море похоже на вечность, а на горизонте стоит золотой корабль.

- Я боится с тобой.

Глаза у него были черные, сливались с цветом зрачка. Мысли его были какие-то иные, и она ничего не могла в них понять. От него сильно пахло дешевым одеколоном.

Здесь, без публики, он был другим, смуглое лицо было бледным от усталости, так что выделялись на нем оспинки. Он начал пространно ей жаловаться, с детской обидой, как управляющий отбирает чаевые, заставляет работать по две, три смены, и ссориться с ним нельзя, потому что на всем побережье владельцы отелей знают друг друга. Что иногда не успевает на последний автобус, а на такси жалко денег, платят в месяц триста долларов, и ночует прямо тут в лесу, что времени на личную жизнь у него нет, сил тоже нет, и секса не было полтора месяца.

Потом она рассказывала ему, почему приехала.

- Холодно. Пора спать, - наконец сказала она, и они пошли, и она тут же, еще идя с ним рядом, начала вспоминать и камни, на которых они сидели, и холод песка, и корабль, потому что все подробности почему-то казались ей ценными и необходимо было их навсегда запомнить, не потеряв ничего.

В последней тени у трассы он мрачно поглядел на нее и вдруг обнял и поцеловал ее в губы, свет и дорога были так рядом и безопасны, на расстоянии шага, она не стала сопротивляться. Она положила руку ему на затылок, волосы у него были грубые, как на холке лошади, жесткие, и подбородок усыпан был жесткой крошкой.

Вышли на трассу, молча не останавливаясь пересекли ее, вошли в лес на ощупь. Казалось, начали общее дело, а теперь зачем-то вынуждены его довершить. Потом он спросил у нее сигарету и курил, отвернувшись. Она лежала на спине и смотрела, как чужие сосны качают макушками на фоне чужого неба.

Выйдя из леса, пошли по шоссе к отелю, держась теперь на расстоянии. Оказалось, они ушли довольно далеко, и впереди попалась стоянка такси, он попросил ее подождать и один вошел внутрь деревянной будки, где вповалку спали на полу водители, оставив обувь снаружи. Он о чем-то долго говорил с ними по-турецки, потом все засмеялись. Вышел водитель, завел мотор. Ахмед подошел к ней и скоро зашептал каким-то умильным, новым голосом:

- Он отвезет тебя до отеля, а мине нужно в город, автобусы уже не ходят, такси до города пятьдесят долларов - или мне придется ночевать в лесу. У тебя есть пятьдесят долларов? Дашь мне пятьдесят долларов?


Потом ехали в такси, она на заднем сиденье, он рядом с водителем, и всю дорогу она холодно думала: "Почему всего пятьдесят?"

11

Екатерина Николаевна пришла в номер, разделась, долго принимала душ, чистила зубы, потом легла и стала думать. Переворачивала мысль и думала ее с обратной стороны. Разницы не было. "Так, так", - думала она в такт цикадам, и снова - "так, так". Помедлив, оставила она в стороне пошлость. Выходило так-так, что завести курортную интрижку в ее возрасте и обстоятельствах, как русская туристка, не страшно, можно с этим жить, и вполне понятно - жара, безделье. Она раньше презирала рассказы про местные нравы, и потому это застало ее врасплох, что она не подозревала за собой стихии, как случается с людьми, уделяющими много внимания голове и забывающим о своем животном.

Был он ей совершенно чужим, его твердый язык, то, что оказался обрезан, и запах его одеколона, который, казалось, до сих пор исходит от ее рук. Но было еще иное, страшное, глупое.

То, чего она не умела назвать, находилось между событий, как между строк: ночь, и корабль на горизонте, и апельсиновые заросли, и сосны в ветер, и камни, на которых они сидели. Все это было остро, больно, и особая нежность была в сознании того, что все это преходяще, уже и завтра таким не будет. Хотелось что-нибудь сделать с этим, но она не умела и не знала, что. Получалось, своей любовью она не управляла, та просто жила в ней, но никому не принадлежала - только случайно фокусировалась на каком-нибудь предмете, собиралась, как солнце при помощи линзы, неизвестно, зачем, почему, и так нежно.

Правда была такая: она была счастлива всеми этими моментами, никогда это не было курортной интрижкой. И поняв это, тогда уже расплакалась от ужаса.

Наутро, совсем не спав, она встала с тяжелой головой и поехала в аэропорт, и всю дорогу ей казалось, что она галлюцинирует - пел в голове мужской тяжелый хор, начиная с нижних басов, карабкаясь наверх, и повсюду чудился ей сильный запах дешевого одеколона, и много дней еще преследовал ее, истончаясь и превращаясь незаметно в другой, незнакомый, сладкий запах.

12

Анюта была расстроена: Сонер пропал. Он не звонил, не появлялся на работе. Она ждала его четыре дня. Мечтала, что как только он придет, она ему скажет... Что скажет? Стыдясь, она даже зашла к управляющему, тот посмотрел на нее с мужским интересом, и сообщил, что Сонер уволился.


Придя в номер, Аня расплакалась от обиды, плакала долго и сладко, жалея себя. Подушка быстро сохла. Потом, успокоившись и все обдумав, она сообразила, что это к лучшему. Она была наблюдательной во время их прогулок по городу, и оказывалось постепенно, что Сонер - вовсе не тот мужчина, каким представился ей вначале. Всего лишь портье, как она теперь думала с брезгливостью - "какой-то" портье. Она начинала понимать, что ей нравится.


Ей нравились легкие романы, красивые платья, праздные, нарядные люди, жизнь в белых коттеджах, быстрые машины, вечера в кафе за коктейлем, музыка всю ночь, огни дискотек, украшения, деньги, делающие человека свободным, жизнь - праздник, мотыльковое и бездумное порхание в теплом воздухе.


Выйдя на балкон, она смотрела на море и видела вдалеке белые яхты, и думала о тех, кому они принадлежат.


Александр Шуйский

Девочка с куколкой

В городе было холодно и светло. На дворе стояла зима, до нового года оставалось всего ничего, и сотни цветных лампочек отражались в лужицах от подтаявшего снега. Везде пахло елками, выпечкой и фейерверками. Девочка ходила от дома к дому, останавливалась под яркими, теплыми окнами и прислушивалась. Дома с темными окнами она проходила мимо.

Вот дом за аккуратным палисадником: в окнах – свечи и звезды, на входной двери – еловый венок с красными колокольчиками на золотых лентах. В палисаднике, посреди сугробов - упряжка электрических оленей везет сани Санта-Клауса. У оленя Рудольфа вместо носа горит большая красная лампочка. Дверь дома распахивается, на крыльцо выскакивают двое мальчишек, постарше и помладше. Старший внезапно оборачивается:

- Не ходи за мной! И вообще – оставь меня в покое! Слышишь?

И уходит по улице. Младший застывает на ступеньках. Девочка прекрасно видит его в свете рудольфова носа. Девочка садится на корточки, достает из-за пазухи соломенную куклу, а из кармана – кусок кекса. Протягивает кекс кукле.

- На, куколка, покушай, горя моего послушай, - быстро шепчет девочка. – Жили-были добрые люди, и было у них два сына. И вот однажды уехали родители за покупками в город, а братьев оставили дома. И младший все просил брата: поиграй со мной, почитай мне. А старшему не хотелось. И в конце концов он крикнул: оставь меня в покое! – и выгнал младшего за дверь. Да и зачитался книжкой про пиратов. А потом спохватился, выбежал на крыльцо, а брата нет... и понял тогда старший, что ему надо найти брата, пока не пришли родители, и ушел в темный лес.

Все это она бормочет, глядя прямо в кукольные глаза-пуговицы. Куколка сидит в снегу. Девочка шепчет все быстрее и быстрее. Мальчишка, насупясь, сбивает носком ботинка сосульки с крыльца.

- И оба сгинули в лесу, и никогда не вернулись домой, а их родители завели себе другую, хорошую девочку...

Куклины глаза вспыхивают так ярко, будто они не из пластмассы, а по крайней мере из золота. За калиткой слышны шаги. Старший брат сердито зовет с улицы:

- Ну? Что ты там застрял? Магазин закроют!

Младший шмыгает носом и бежит к брату. Девочка умолкает. Потом сует куклу за пазуху, встает и уходит на поиски другого дома.

Девочка не мерзла. Конечно же, она была одета: в шубку, шапочку, варежки и теплые сапожки. Ей никогда не бывало жарко или холодно, одежду она носила только для того, чтобы не отличаться от прохожих. Ну и потому, что ей очень нравились ее шубка на заячьем меху, красные вязаные варежки и шапочка, а больше всего – сапожки из тисненой козлиной кожи. Любая девочка, заполучив такие сапожки, ходила бы только в них, даже летом.

Девочка шла вдоль домов, сжимая в руках соломенную куколку. Раз в год, в один и тот же вечер, в Сочельник, она ходила в своей шубке и сапожках по ярко освещенным улицам, выглядывая дома с детьми. Именно с детьми: семьи с одним ребенком ей не годились. Двое детей ссорятся гораздо чаще. И шуму в такой вечер от них гораздо больше. А где шум, там и подзатыльники. А где подзатыльники, там обида. А где обида, там ее добыча.

Еще один дом. Мягкий желтый свет из-за ситцевых занавесок. Нарядная елка посреди двора, пушистая мишура над дверью. Дверь открывается, и на улицу, кутаясь в огромную шаль, выбегает девочка лет пяти. Огромный мягкий снежок вылетает из-за кустов и едва не сбивает ее с ног.

- Что ты за чучело! – в сердцах кричит девочка. – Бабушка зовет-зовет, уже час зовет! Немедленно иди домой!

Она даже слегка топает ботинком от возмущения.

Над кустами появляется голова в вязаной круглой шапке с огромным пестрым помпоном. Голова показывает девочке язык.

- А ты догони меня! – кричит голова. - Догонишь – пойду домой!

Девочка с куколкой прячется в тени и шепчет, сжимая соломенное тельце обеими руками:

- Жили-были бабушка и двое ее внуков, мальчик и девочка. И вот однажды, когда мальчик играл на дворе в снежки, мимо проезжала Снежная королева.

- Идешь ты или нет?

- Догони! Догони! – В девочку летит еще один снежок.

Девочка с куклой шепчет и шепчет:

- И тогда мальчик прицепил свои санки к саням Королевы, и она увезла его далеко-далеко, на Северный полюс. А девочка пошла его искать, и у бабушки никого не осталось. И так стало бабушке одиноко без внуков, что она взяла себе...

Глаза куколки загораются ярче, чем лампочки на елках. На расчищенной дорожке появляется фигура в белой шубе.

- Что это вы тут затеяли, поросята? – грозно интересуется фигура.

- Тетя Ханна! – кричит девочка и бежит навстречу. – Тетя Ханна, я его зову-зову, и бабушка зовет, а его домой не загнать!

- Да? – басом говорит тетя Ханна. – Ну, значит, обойдемся без него. У меня полная сумка мультфильмов, ваши кузены сегодня прибрали свою комнату. Отнеси, говорят, малышне, мы уже, говорят, взрослые такое смотреть. Ну вот мы с тобой сейчас будем смотреть, что у меня там, а Матиас пусть...

- Мультфильмы! – вопит Матиас и выскакивает из кустов.

Девочка с куклой выдирает из соломенного тельца влажный клок и кидает его в снег. И снова идет вдоль домов.

Куколка у девочки была с тех пор, как умерла мама, то есть почти всегда. Мама долго болела, все лежала у себя и вздыхала, а потом вдруг позвала девочку и отдала ей эту куклу. Сказала: если тебе что-нибудь будет нужно, посади ее перед собой, дай лакомства, скажи «на, куколка, покушай, горя моего послушай», и расскажи о своей нужде. Все тебе будет.

И правда, все девочке было. Что бы она ни загадала – сласти, новая шубка, цветная лента. Нужно было только рассказать про девочку, у которой сначала нет новой шубки или цветной ленты, а потом есть. И глаза у куклы загорались, как свечки, а потом на лавке или под столом или в сенях девочка находила то, что просила. Однажды она рассказала про девочку, которую сводные сестры выгнали ночью за огнем к самой бабе-яге. И про то, как девочка пошла в лес и нашла там дом. И когда она пошла в лес, то очень быстро набрела на маленький дом. Он стоял в самой чаще над болотом, на толстых черных сваях, как на ногах. Бабы-яги дома не оказалось, зато была печь, и медвежья полость на печи, и сундуки с добром, и лари с мукой, и старый колодец чуть поодаль. Девочка твердо решила дождаться бабы-яги и напроситься к ней во внучки, потому что никаких сестер у нее, если честно, не было. То есть к тому времени уже – не было. Когда-то они были, и сестры, и мачеха, и отец, но все куда-то подевались. Девочка не любила об этом вспоминать. Все делала куколка, а девочка была ни при чем.

Баба-яга так и не явилась, а, может, и правда не было ее на самом деле, только в сказках. Девочка осталась жить в доме на черных сваях. Пока с ней была куколка, она ни в чем не знала нужды. Куколка могла все. Одного она только не могла – сделать так, чтобы у девочки снова была мама. Даже в Сочельник, самый волшебный день года, когда сбывается всякое желание.

В Сочельник девочка идет в город искать подходящий дом. А потом просит куколку. И когда глаза куколки загораются, девочка думает, что вот на этот раз непременно все получится, она войдет и скажет «мама!», - и каждый раз случается какой-нибудь досадный пустяк, который все портит.

Девочка снова идет вдоль домов. Улица почти кончилась. На крыльце последнего дома появляется огромная корзина. Того, кто ее держит, почти не видно за переплетенными прутьями. Девочка знает, что это значит. Это значит, что кого-то послали среди зимы за подснежниками. Милую, добрую падчерицу выгнала из дому злая мачеха. Очень жаль, что этот дом не подходит, ведь у него на двери такой красивый венок, и свечи-плошки горят по всему палисаднику. Но злая мачеха никак не годится в мамы. Ладно, хорошо, думает девочка. Если не заполучить маму, то хотя бы сестричку. Им было бы так весело в теплом зимнем доме на сваях. Вот сейчас эта девочка с корзинкой сойдет с крыльца и отправится прямо в темный лес, на верную смерть. Разве это плохо – спасти ее? Разве плохо – забрать у злой мачехи?

Почему ей раньше не приходило это в голову? Год за годом, сочельник за сочельником – она сочиняла сказки, в которых дети уходят в лес и погибают, а она занимает их место. Конечно же, у нее ничего не получалось, ведь это было бы совсем не доброе чудо, теперь она это понимает. Теперь все будет по-другому, думает девочка и смеется, и подходит к самому крыльцу, быстро рассказывая самую чудесную в мире сказку, про то, как среди зимы встретились две сироты, как они ушли вместе и как славно зажили в лесу в доме на черных сваях.

Глаза куколки загораются ярче, чем плошки в саду.

На крыльцо выходит женщина, берет у дочери корзинку.

- Давай-ка я ее понесу.

- А я что понесу? – спрашивает девочка.

- А ты понесешь конфеты. Мы зайдем по дороге к фрау Матильде, поздравим и подарим ей шоколадные шишки.

- Но мы же принесем веток?

- Конечно.

- Но у нас не будет шоколадных шишек?

- Как же у нас их не будет, когда мы купили три коробки? Одну отнесем фрау Матильде, две останется нам. Держи.

Мама отдает дочери коробку, перевязанную широкой золотой лентой, дочь обнимает коробку обеими руками. Они проходят мимо девочки с куклой. Девочка стоит за живой изгородью, не шевелясь и почти не дыша. А потом срывается с места и бежит, бежит к лесу, бежит изо всех сил.

Девочка возвращается в лесной дом. В окнах темно, на крыльцо нанесло снегу. Она бросает одежду в сенях и вбегает в стылую горницу. Соломенная кукла пучком торчит из ее кулака.

«Это все из-за тебя, из-за тебя, из-за тебя!» - кричит девочка и бьет куклу головой о стол. Солома так и летит. Девочка хватает спички, чиркает о коробок сразу тремя, сует их в темную пасть печи. Береста вспыхивает мгновенно, за ней занимаются мелкие щепки, пламя с ревом поднимается над поленьями. Тогда девочка с размаху кидает куклу прямо в печь. И захлопывает дверцу.

Бросив куклу в огонь, девочка плачет. Она плачет и плачет, уткнувшись лицом в медвежью шкуру, плачет горько и громко. В маленьком доме на черных сваях можно плакать вволю, не стесняясь никого, не ожидая, что кто-то услышит и придет. Можно плакать во весь голос, пока не устанешь настолько, что кончатся слезы. А еще девочка знает: если заснешь в слезах, то увидишь во сне маму. Не каждый раз, но часто. И она засыпает, с мокрым и опухшим лицом.

Вот тогда куколка выбирается из печки, целая и невредимая. И начинает хлопотать по хозяйству – все-таки Сочельник на дворе. Дом преображается. Полы светятся воском, в намытые окна заглядывает луна, из печи тянет вкусным духом. Совсем под утро куколка ставит в угол елку, наряжает ее орехами в золотой фольге, яблоками в карамели, конфетами в цветных обертках, добытой в городе мишурой. Закончив все дела, куколка повязывает себя красной ленточкой и ложится под елку.

Скоро ее девочка проснется.


Лея Любомирская

Лежать по коридору

...эти, бело-синие, красивые, оказались бахилы, а я думала - шапочка.

***

лежу по коридору мимо дверей в кабинеты, туалеты, приёмные и процедурные, вверх лицом, на спине, нельзя лежать по коридору, можно идти, но я не иду, нельзя идти на кровати, надо лежать, рука привязана к металлическому прозрачным, в прозрачное капало, уже не капает, я лежу вперёд, а медсестра в кремовом халате идёт, её зовут Лина, медсестра Лина идёт меня по коридору на кровати, так не говорят, надо сказать меня везут, медсестра везёт меня по коридору, я везусь вверх лицом, ногами в бахилах вперёд, на мне синий халат с завязочками и белая простыня в голубой цветочек, нельзя говорить везусь, я лежу на кровати, медсестра Лина идёт по коридору, я слышу, как шуршат подошвы её туфель мимо дверей, и лежу неподвижно под простынёй по коридору вверх лицом, в синем халате с завязочками, мимо меня едут двери...

***

Дверь лифта открывается.

Куда? - без любопытства спрашивает один голос.

Вниз, в морг, - отвечает другой.

***

...жаль, что эти, бело-синие, оказались бахилы, мне почему-то хотелось шапочку...

Другой Иерусалим

Героиня, небольшая девочка, лет, может быть, десяти или чуть меньше, по имени Мария да Луш, протискивается в церковь, с трудом удерживая тяжёлую дверь, и часто моргает круто загнутыми, будто специально закрученными вверх ресницами, привыкая к полумраку. Привыкнув, подходит к большой доске - на ней вывешивают расписание богослужений и всякие приходские новости, - запрокидывает голову и читает недлинный список имён, напечатанный на тонкой шершавой бумаге и прикнопленный в самом верху доски. Дочитав, снова моргает, на этот раз от растерянности. Потом встаёт на цыпочки и читает ешё раз, водя пальцем по строчкам и шевеля губами.

Не может быть, думает героиня, этого просто не может быть, это какая-то ошибка, ведь падре Федерику ещё осенью сказал перед всем классом, что уж кто-кто, а она точно поедет. Мария да Луш, сказал он, точно поедет, а остальным ещё придётся потрудиться. Это ошибка, говорит героиня вслух, это просто ошибка. Она всем телом толкает дверь церкви и выходит на улицу.

Час или два спустя, заплаканная героиня, сидит в кустах у дома своей тётки Мириам и ждёт, чтобы из дома кто-нибудь вышел. У её ног - кучка булыжников. Героиня уже знает, что никакой ошибки не было, и что её, в самом деле, не берут в Святую Землю. Видишь ли, дитя моё, сказал падре Федерику, глядя куда-то поверх её головы, бывают обстоятельства... Но героиня не верит в обстоятельства. Она знает, что во всём виновата тётка и её дети, проклятые нехристи, Иудино племя. Они распяли Господа нашего и поклоняются козлу с копытами, и все думают, что ты такая же, потому что родня, сказала героине лучшая подруга Инелда, героиня верит ей, как себе, потому что Инелда никогда не врёт, и потому что её крёстная, дона Фелижмина, работает экономкой у падре Федерику и всегда всё знает. Героиня думает о том, как она старалась, как два года подряд была лучшей по катехизису, как помогала в церкви, мыла полы и носила цветы, и шмыгает носом. Её удивительные ресницы мгновенно склеиваются от слёз.

В этот момент дверь дома открывается, и во двор степенно выходит старший тёткин сын, Элиаш, за ним гуськом - близнецы Мигел и Рут, одноклассник героини рыжий Рубен, и маленькая Суламит. Героиня ещё раз шмыгает носом, вытирает кулаком глаза и, не глядя, берёт из кучи один камень.

Через минуту героиня со всех ног бежит к церкви, чтобы спрятаться от разъярённых братьев. Она два раза попала в Элиаша и один раз - в Рубена, они вначале стояли, как дураки, только головами вертели, но потом поняли, откуда, летят камни, и погнались за ней. Героиня некстати вспоминает, как в прошлом году Элиаш сломал ногу соседу, который назвал тётку Мириам ведьмой, и прибавляет ходу. Сзади ей что-то кричат, но героиня не разбирает слов. Она бегом заворачивает за угол, цепляется ногой за выступающий камень и с размаху падает на брусчатку.

Героиня лежит на земле, уткнувшись носом в шов между двумя круглыми камнями. Она знает, что сейчас ей не поздоровится, и готовится принять мученическую смерть.

Что с ней, спрашивает кто-то из старших, Элиаш или Мигел, взбесилась что ли? Может, её пнуть? Пни-пни! это Рубен, его голос героиня знает, или дай, я пну. Не трогай её, задыхаясь, говорит Рут, видно, только что подбежала, Её в Иерусалим не берут. Все замолкают. Героиня вспоминает, с чего всё началось и начинает судорожно всхлипывать. В Иерусалим не берут? внезапно очень звонко переспрашивает маленькая Суламит. А почему она плачет? У неё что, своего нету?!

Её подняли, завязали ей глаза и теперь куда-то ведут. Убьют, в панике думает героиня. Осторожно, говорит Рут и придерживает её за локоть, тут ступеньки вниз, не упади. А может и не убьют, успокаивается героиня, нащупывая ногой ступеньки. Если мама узнает, бубнит Рубен. Не ной, обрывает его Мигел, не узнает. Героиня довольно хмыкает. Пришли, говорит Элиаш. Мой! кричит Суламит, Мой покажем, мой, пожалуйста, пожалуйста, покажем мой, да? Твой, твой, говорит Элиаш. Судя по голосу, он улыбается. Кто-то кладёт героине руку на плечо, кто-то возится, снимая с неё повязку, кто-то просто стоит рядом. Раз, говорит Суламит, и её голос дрожит от возбуждения, два...Смотри! В лицо героине ударяет пряный горячий ветер, и она распахивает глаза.

Что это, хочет спросить героиня, но голос её не слушается. Она стоит на холме. Прямо перед ней в лучах заката дрожит и переливается Город - то белый и розовый, как жевательный мармелад, то ослепительно золотой, то дымчатый, как стекло. Это Иерусалим, гордо отвечает Суламит на её беззвучный вопрос. Мой Иерусалим.


Туман

Магазин закрывается через сорок минут, а до него ещё надо доехать, ты выскочила из дома, практически, в чём была, туфли на босу ногу, джинсы и джемпер прямо поверх пижамы, в треугольный вырез предательски торчит трогательный голубой воротничок в сонного зайца, тебя зовут Ана Изабел, ты мать-одиночка, и завтра твоя шестилетняя дочь Соня должна отнести в школу пятнадцать пирожных, пятнадцать упаковок сока, пятнадцать яблок, а ещё бумажные тарелки и стаканы, и пластиковые ложечки, и цветные салфетки, и серпантин, обязательно серпантин, Соня особенно просила серпантин, а ты всё откладывала, откладывала, и дооткладывалась, молодец, и ещё у собаки, как назло, закончились консервы, у тебя же ещё собака, ты помнишь, Ана, как-то это чересчур, и дочь, и собака, пусть будет только собака, даже, скорее, кошка, пусть тебя зовут Паула, и у тебя есть кошка, а у кошки закончились консервы, и она сейчас сидит на кухне перед пустой миской и плачет, как умеют плакать только кошки, или пусть всё-таки собака? Задумавшись, ты проскакиваешь поворот налево к магазину и кричишь от ярости и беспомощности, да что же такое, кричишь ты, ненавижу, ненавижу, и бьёшь кулаком по рулю, а потом вдруг берёшь и сворачиваешь направо и едешь всё быстрее и быстрее, по какой-то незнакомой улице, конечно, ты уже сто раз здесь была, но всё время днём, а ночью и в дождь всё кажется совершенно незнакомым, или пусть лучше будет туман, густой и липкий, болезненно-бледный туман, ты в своём старом фиате вязнешь в нём, как изюмина в овсяной каше, ты каждый день бросаешь в кашу горсть мокрого изюма и смотришь, как он тонет, а потом размешиваешь кашу чайной ложкой и ешь, стараясь дышать ртом, чтобы не чувствовать сырого запаха овсянки.

Тем временем туман нашёл щель и вливается в машину, ты сидишь по пояс в тумане и клянёшься себе, что, если выберешься отсюда, больше никогда не будешь есть овсяную кашу с изюмом. Ты уже почти утонула, но ещё цепляешься за руль и давишь на газ, просто из упрямства, и, видимо, в награду прямо перед тобой появляется светящаяся надпись "Круглосуточный магазин" и ярко освещённая витрина, и полки с журналами и хлебом, и ты снова кричишь, но уже от радости, что, съел, сукин сын, ликующе кричишь ты туману, и туман замирает и начинает неуверенно отступать, пока ты останавливаешь машину и выходишь наружу.

Магазин пуст, даже за кассой никого нет, наверное, спит в подсобке, думаешь ты, тебя зовут Мария Луиза, после школы ты несколько месяцев проработала на заправке, в основном, по ночам, так больше платили, и иногда спала час-другой в подсобке, на трёх сдвинутых стульях. Ты идёшь вдоль полок и ищешь какой-нибудь еды для кошки, и, может, что-нибудь на завтрак, себе и мужу, пусть у тебя будет муж, его зовут Фернанду, и он болеет, лежит дома на диване с температурой и ждёт, пока ты привезёшь еды, или пусть он будет врач и пришёл с суточного дежурства, или просто сказал, сегодня твоя очередь, моя была вчера, и сел убивать компьютерных монстров, а ты одна ходишь ночью по незнакомому пустому магазину, и звуки твоих шагов по серым мраморным плитам не раздаются гулко, а вязнут в чём-то, как в песке или в вате, а за спиной у тебя какой-то шорох, и шепоток, и невнятные шлепки и словно бы чавканье, и волосы у тебя на шее встают дыбом. Ты резко поворачиваешься, роняешь кошачьи консервы, одна банка укатилась под стеллаж, ты наклоняешься за ней и видишь чьи-то лежащие ноги в луже чего-то чёрного, и ещё одни ноги в красивых туфлях, задумчиво покачивающиеся с пятки на носок. Ты зажимаешь себе рот, чтобы не кричать и бежишь к выходу, думаешь, что бежишь, но твои ноги как будто прилипли к полу, ты делаешь отчаянный рывок, больно ударяешься грудью об руль и понимаешь, что не выбралась.


Ветер

...любить можно, нервно говорит дона Амелия, копаясь в сумке, играть можно, а домой брать нельзя, ведь я тебе сколько раз говорила, на улице - пожалуйста, играй, корми, катайся, делай, что хочешь, а домой брать нельзя, это не котёнок и не собачка, это стихия, даже вот Иза моя знает, она на три года младше тебя, на четыре, встревает её чистенькая прилизанная Иза и суёт мне под нос четыре растопыренных пальца, да, кивает дона Амелия, она вытащила из сумки большую связку ключей и перебирает её в поисках нужного, на четыре года младше тебя, а понимает, что ветер тащить домой нельзя, хоть он какой маленький сейчас и тёплый, я уверена, ты даже не представляешь себе, как быстро он растёт!

Я представляю себе, как быстро растёт ветер, у нас дома всегда жил ветер, и даже не один, мама раньше смеялась, что я сама почти ветер, но доне Амелии я этого не говорю, она ветер терпеть не может, у неё давление, головокружения и какая-то ещё ерунда, ей надо, чтобы воздух был стоячий, как в банке, только тогда ей хорошо, ужасная женщина, просто ужасная, не понимаю, как мама могла меня с ней оставить.

Дона Амелия нашла нужный ключ и вставила в замочную скважину, ну, говорит она, выкладывай свой ветер, никуда он не денется, кому он тут нужен. Какой ветер? спрашиваю невинно. Который тут, Иза тычет пальцем мне в карман куртки, где тихонько шуршит старыми билетиками мой новый ветер. Незаметно грожу Изе кулаком. Иза показывает мне язык и отворачивается.

Ночью встаю попить, дона Амелия наглухо закрыла все окна, и дома у неё невыносимо душно и жарко. Из изиной комнаты доносятся какие-то странные звуки, какое-то потрескивание, глухое буханье и, вроде бы, что-то капает. Заглядываю в замочную скважину. Чистенькая и прилизанная Иза сидит на подоконнике в одной ночной рубашке и кормит с рук маленькую грозу. Ага, говорю, и толкаю дверь, интересно, что по этому поводу думает твоя мама? Иза поворачивается ко мне. С волос у неё льёт, глаза сияют. Давай свой ветер, командует она, мы сейчас такое устроим!


Юка Лещенко

Дизель до Африки

Они встречаются на занозистой скамейке – вокруг трава, июль, щекотный стрекот кузнечиков, сзади улица с мелкими, заборами забранными домами, впереди рельсы, нагретые солнцем, горячие серебряные ручейки, окуни палец – пройдет насквозь, слева – переезд с усатой теткой, машущей прощально флажком каждому поезду, справа – соседские козы Маня и Саня, пёстрые и бодучие поедательницы васильков, ромашек, промасленных газетных обрывков, сверху – небо, синее синего, внизу – земля, щебёнка, подорожник, четыре болтающиеся сандалии, муравьиная дорожка, надкушенная груша и бутылочные осколки.

– Ты своим сказала?

– Ещё чего. А ты своим?

– Я записку написала.

– Ну и дурища. Ей-божечки, дурища! И зачем я с тобой связалась?

– Сама дурища. Я её спрятала в шубу, в карман.

За рельсами оплывает – как кремовая башенка на торте – здание вокзала. Там в буфете тёплый «Буратино» и набитые белым холодом вафельные стаканчики, липкие перила, очереди в кассы с недостижимо высокими окошками, хлопающие двери, бесхозная собака Шнырик, и кто-то обязательно ест пупырчатую куриную ногу, а кто-то спит, страшно смяв лицо в сгибе руки.

– У тебя сколько?

– Рубльдвадцатьпять. А у тебя?

– Целых два.

– Думаешь, нам хватит?

– Ну что ты дёргаешься? Испугалась – так и скажи.

– И ничего не испугалась. Только а вдруг там контролёр?

– А мы скажем – родители пошли в соседний вагон к знакомым.

– А вдруг там милиционер?

– Ну и что, мы же не пьяницы и не воры какие-нибудь.

– А вдруг там... Вдруг там цыганы с мешком?

– Цыганы днём не заберут, что они, придурошные?

– А вдруг там хулиганы?

– Хулиганы в дизелях не ездят.

Проползает длинный товарняк, погромыхивая цистернами с чем-то опасным, гудя, проезжает дрезина. Семафоры смаргивают с жёлтого на красный. Прибывает мариупольский, потом – минский, в окнах скучные лица, плещутся занавески, стоянка десять минут, дядьки в шлёпках бегут за пивом, им командуют вслед – семачек купи, мужчина; местные старушки в цветастых халатах продают пирожки, бумажные, в красных и чёрных подтеках кульки с паречкой и черникой, молодую картошку, пучеглазых чебурашек с шерстяными влажными ушами и духи «Ароматы полей». Отбывает минский, прибывает сочинский.

– А скажи ещё раз, как мы поедем.

– Я сто раз говорила уже – дизелем!

– И что?

– И всё. Сначала до Будо-Кошелёва, потом до Гомеля, а потом уже Африка.

– А дедушка говорил, они только до Гомеля идут.

– Это обычные – до Гомеля. А наш – до Африки. Главное, его не пропустить.

Сочинский отбывает, тяжело виляя хвостом. На переезде поднимается шлагбаум, и усатая тётка уходит в свою будку пить чай, не выпуская из рук жёлтого флажка. Небо бледнеет – как будто его штрихуют белым мягким карандашом. На колено садится божья коровка. С улицы, где за заборами пионы, помидоры, брезентовый гамак и фантиком от ириски заложенная книжка, кому-то кричат – Юлька, обедать, суп стынет!

– Твоя бабушка.

– Да слышу я!

– Ну так что, пойдём?

– Пойдём.

Они отлепляются от скамейки, обходят опасных коз, крапиву и канаву с остатками вчерашнего ливня.

– Не реви! Подумаешь – не успели. Завтра уедем.

– Честное октябрятское?

– Да чтоб мне не сойти с этого места!

У кромки асфальтовой дороги они оборачиваются. Красный дизель, перестукивая, медленно уходит на мост – через Днепр, через овраги, деревни, кукурузные поля, перелески, и дальше, дальше – до самой Африки.


Из чего только сделаны мальчики


Евгений Коган

Золотая рыбка

- Да где она?

– Ну вот же, посмотри!

– Да не вижу я, где?

– Ну вот же она, прямо перед тобой.

– Ну папа!

– Да ну вот же… Все, уплыла.

Ивашка всхлипнул, скорее, от обиды, нежели от того, что не увидел. Только за последнюю неделю это было уже в третий раз. Сначала Леха из соседнего дома хвастался во дворе новым пистолетом, который ему то ли подарил дедушка, то ли он у кого-то выменял на набор металлических шариков, а потом Леху наказали за то, что он что-то такое грубое сказал Марии Алексеевне, и заперли дома, пока не осознает, поэтому Ивашка так до сих пор пистолета и не увидел. Вчера бабушка позвала его домой, а была как раз его очередь, и Юркин солдатик стоял так близко, даже наклонился в бок, словно предчувствую свою неминуемую гибель, и, в общем, Ивашка как будто не услышал бабушкин голос, а потом, за обедом, бабушка сказала, что вот, мол, жалко, что не прибежал, потому что такая смешная была картошка, похожая на человечка, и бабушка даже хотела ее сохранить, чтобы попозже Ивашке показать, но чего-то заслушалась радио, что ли песню какую, и, в общем, почистила и покрошила эту картошку в суп вместе с остальными. И вот теперь сейчас, папа только приехал, давно не приезжал, и они сразу пошли гулять – далеко, за овраг, к речке. Папа почти в самую воду тыкал пальцем, а Ивашка все равно не увидел, как под водой проплыла маленькая золотая рыбка. А когда она теперь тут появится – может, вообще никогда больше.

Ивашка знал, что золотые рыбки живут в аквариуме. Вон, у Марии Алексеевны стоял такой, она даже раньше приходила в магазин, чтобы покормить золотую рыбку, пока покупателей нет. Но чтобы настоящая рыбка плавала в речке – такого Ивашка, конечно, не ожидал. Поэтому он всхлипнул и повернул обиженное лицо к папе – ну почему, а? Папа потрепал Ивашку по голове, а потом протянул руку – пошли. Пошли, пожал плечами Ивашка. Он думал о том, что, когда вырастет, ничего не пропустит, везде будет успевать и все увидит. Поможешь, спросил только у папы. Конечно, улыбнулся папа, всегда во всем помогу, всегда буду с тобой, и крепко сжал Ивашкину ладошку.

Где опять шляешься, я голос сорвала, вскрикнула бабушка, как только они появились у дома. Мы за овраг ходили, ответил Ивашка и, чуть помедлив, добавил – я золотую рыбку видел, и посмотрел на папу. Папа кивнул. Какую рыбку, всплеснула руками бабушка, как же к оврагу, далеко же, я запретила ведь! Так я с папой же, насупился Ивашка. С папой он, опять, пробормотала бабушка и, махнув рукой, ушла в дом. Пойдем, бросила через плечо, фрикадельки есть. Ивашка фрикадельки любил, поэтому почти забыл обиду и запрыгал следом.

Ночью, перед тем, как закрыть глаза, Ивашка совсем тихо спросил – когда еще приедешь? Скоро приеду, ответил из темноты папа, может, через несколько дней, не скучай. И за овраг пойдем, еще тише спросил Ивашка. Обязательно пойдем, сказал папа, а сейчас мне пора, спи. Сплю, подумал Ивашка и сразу заснул. На кухне бабушка прислонилась к стене и, уже не сдерживаясь, заплакала, но Ивашка не слышал. Ему снилась золотая рыбка, и на этот раз он ее, наконец-то, увидел.


Дым

Когда я умер, не было никого, кто бы это опроверг…

Егор Летов

В среду утром Игорь Дмитриевич официально объявил соседям о своей смерти. Он долго правил текст, сидя перед компьютером, который уже третий год стоял на кухонном столе – в комнате стол был захламлен, завален книгами и какими-то старыми журналами, как, впрочем, и вообще вся комната. Когда-то Игорь Дмитриевич решил превратить ее в библиотеку, но вечно копался в книгах, которые сначала расставлял по порядку – по темами и авторам. В результате часть его обширной библиотеки перекочевывала на стол, на пол и, в результате, заняла всю комнату – комната от того приобрела очень кинематографичный вид. И, хоть найти в этой книжной свалке что-то нужное было практически невозможно, Игорю Дмитриевичу нравилось – два или три раза в неделю он заходил в эту комнату, проводил рукой по пыльным корешкам и глубоко вдыхал висящий вокруг воздух с хороводом пылинок, от чего в носу становилось щекотно. В остальное время Игорь Дмитриевич про книги не думал, потому что очень уставал на работе и предпочитал читать журналы, если вообще что-то читал. Периодика его тоже не слишком занимала, но привычку к чтению, выработанную с детства, девать было некуда. Так что приходилось читать журналы, которые, отжив свое, отправлялись в комнату – к книгам.

Однако в результате появления в квартире библиотеки («библиотеки» - Игорь Дмитриевич, когда думал об этой своей функциональной комнате, всегда брал ее в кавычки, потому что понимал – никакая это не библиотека, а собрание никому не нужных томов и журналов, от которых уже давно пора бы избавиться, да все руки не доходят), так вот, из-за «библиотеки» Игорь Дмитриевич, так получилось, переехал на кухню. Потому что кухня была большой, почти самостоятельная комната, в ней, кроме кухонного стола, помещались еще диван, тумбочка с телевизором, полки с посудой и даже шкаф, куда довольно компактно переселились немногочисленные вещи Игоря Дмитриевича. Компьютер тоже теперь стоял на кухонном столе, и это Игоря Дмитриевича устраивало – сидя перед компьютером, он по утрам пил чай, жевал немудреный холостяцкий завтрак, а вечером позволял себе пару бутылочек пива. То есть вел до омерзения предсказуемую жизнь сорокалетнего одинокого мужчины – брился два раза в неделю, дома ходил в рваной футболке и перебивался случайным сексом, которого, к слову, не было уже пару месяцев.

Каждый день Игорь Дмитриевич ходил на работу, которая ему наскучила примерно через полгода после того, как его взяли. Но он продолжал на нее ходить – не ходить на работу он не мог по причинам, которых не мог себе объяснить, к тому же, не умел распоряжаться свободным временем, по выходным все больше просиживая перед компьютером, или перед телевизором, или просто так, уткнувшись в журналы или в случайную книжку, таинственным образом просочившуюся из «библиотеки», ни иначе как через щель под дверью.На кухне у Игоря Дмитриевича стоял очень удобный диван, и это многое объясняло.

Вчера вечером, возвращаясь с работы, Игорь Дмитриевич долго шел вдоль металлического забора – за ним, за забором, располагалось какое-то учреждение, то ли школа, то ли больница, любопытством Игорь Дмитриевич никогда не отличался. Стояло позднее лето, конец августа заставлял по ночам кутаться в одеяло, листья медленно желтели и уже шелестели под ногами. Игорь Дмитриевич даже несколько раз пнул их ногами, и листья, лежащие вокруг пыльным дырявым покрывалом, отозвались уютным шелестом. И как раз в этот момент пахнуло дымом. Игорь Дмитриевич остановился и еще раз вдохнул в себя этот холодный копченый запах. И еще раз вдохнул, полной грудью. И потом еще раз, и даже зажмурился. Из-за забора, где дворники жгли листья, на Игоря Дмитриевича пахнуло детством – он помнил этот запах с тех пор, как на даче нелепым лопоухим мальчуганом носился между грядок с какой-то морковкой, а потом бежал к деду, который ворошил в бочке прозрачный огонь, пожирающий сырые осенние листья. Ничего особенного, но запах горящих листьев вдруг вернул Игоря Дмитриевича на тридцать пять лет назад, когда еще был жив дед, а жизнь была наполнена множеством очень важных смыслов. Игорь Дмитриевич стоял около этого забора, вдыхал запах горящих листьев, и думал о чем-то таком, что не смог бы выразить словами даже для себя, а уж если бы кто-то спросил его, о чем он сейчас думает, то он бы точно не ответил.

А на следующее утро Игорь Дмитриевич официально объявил соседям освоей смерти. На первом этаже, справа от лифта, он прикрепил к доске объявлений бумажку, на которой было написано, что он, Игорь Дмитриевич, умер, что и доносит до сведения своих соседей. Прикрепив бумажку, Игорь Дмитриевич ушел на работу.

Вечером, когда Игорь Дмитриевич вернулся домой, у доски объявлений стояло несколько человек. Двоих он знал – Инга Матвеевна с третьего этажа, толстенькая простодушная дурочка, учительница младших классов, и Степан, алкоголик с четвертого, в своей вечной кепке и заляпанной чем-то майке. Остальных Игорь Дмитриевич иногда встречал на лестнице, или во дворе, или сталкивался с ними нос к носу в лифте, но на этом их общение заканчивалось. Кошмар, сказала незнакомая женщина в сером плаще, и Инга Матвеевна украдкой смахнула слезу. Кошмар, продолжила женщина, не обратив внимания на ненужные проявления чувств, вот так живешь, живешь, а потом – раз, и все. Да, кивнул Степан. А мне кажется, он что-то чувствовал, сказала другая женщина, интересная, в сапогах на высоких каблуках, последние дни ходил грустный какой-то, потерянный. Что вы говорите, снова всхлипнула Инга Матвеевна. А потом заметила Игоря Дмитриевича. Ой, сказала она, добрый вечер. Здравствуйте, поздоровался со всеми Игорь Дмитриевич. Ну как вы, спросила Инга Матвеевна. Да ничего, вроде, ответил Игорь Дмитриевич. А вот тут женщина говорит, что вы последние дни что-то чувствовали, спросила Инга Матвеевна, это правда? Да вроде нет, ответил Игорь Дмитриевич, вроде, все как обычно было. Вы меня простите, я пойду – дел много. Да, конечно, закивали все, а потом, когда за Игорем Дмитриевичем закрылись двери лифта, снова попытались начать разговор, но говорить было, в общем-то, не о чем. Кошмар, снова сказала женщина в сером плаще. Ага, в очередной раз кивнул Степан, и уже потом все разошлись.

Игорь Дмитриевич поднялся к себе, переоделся в домашнее и плюхнулся на диван. Чувствовал ли он что-то последние несколько дней, что-то особенное? Игорь Дмитриевич задумался – нет, вроде, ничего такого не чувствовал, все шло как обычно, если бы не дым… Но теперь уже невозможно было что-то изменить. Игорь Дмитриевич вздохнул и вдруг почувствовал, что устал. Странно, подумал он, еще только середина недели, и прилег, с удовольствием вытянувшись на диване.

Игорь Дмитриевич пролежал так до вечера, то впадая в легкую дрему, то снова открывая глаза. Когда на улице уже совсем стемнело, неожиданно зазвонил телефон. Вообще-то телефон всегда звонил неожиданно, потому что редко, но сегодняшний звонок заставил Игоря Дмитриевича вздрогнуть. Звонил отец. Они разговаривали редко, не чаще раза в месяц, и разговоры их были пусты и бессмысленны. Ну, сказал отец, как ты? Да ничего, вроде, ответил Игорь Дмитриевич, только чего-то устал сильно. Понимаю, сказал отец и помолчал. А ты как, спросил Игорь Дмитриевич. Да все без изменений, ответил отец. Потом они еще немного помолчали, и Игорь Дмитриевич подумал, что пора прощаться и вешать трубку. Слушай, вдруг спросил отец, и голос у него еле заметно дрогнул, сынок, а как там? Да нормально, пап, ответил Игорь Дмитриевич, все так же. Ну, сказал отец, я так и думал. Ты береги себя, там. Буду беречь, пап, сказал Игорь Дмитриевич, ты тоже береги себя. А потом раздались короткие гудки.


Ночью все кошки серы

Ты спишь, спросил он тихо, одними губами. Она пробормотала что-то в ответ, тоже одними губами, и он не понял, что именно, а понял только, что она спит, раскидав по подушке длинные мягкие волосы. Тогда он неслышно разделся, скинул с себя джинсы и футболку, и вместе с уличной одеждой он словно сбросил все грустные мысли, которые владели им весь этот день, и предыдущий, и еще день, который был до того. Сейчас ему не хотелось ни о чем думать, а хотелось только смотреть на нее, и он еще на какое-то время замер, вглядываясь в ее силуэт под легким одеялом, и в эти раскиданные по подушке волосы. Он любил ее, эту женщину, которая спала перед ним, он вдруг почувствовал это так отчетливо, так ясно, как никогда раньше не чувствовал, и даже прижал руку к губам, чтобы не разбудить, чтобы ни одним вздохом не потревожить ее сон.

Потом он лег рядом с ней и аккуратно обнял ее, и она, не просыпаясь, прижалась к нему спиной и вздохнула. Ты спишь, еще раз одними губами спросил он, и она не ответила, и тогда он закрыл глаза. И сразу перед ним возникли улицы, такие шумные при свете дня – улицы, заполненные толпами спешащих куда-то людей и чередой еле ползущих машин, улицы, раскрашенные всеми возможными и невозможными цветами, шумящие на разных языках и бурлящие, кружащиеся, словно в огромном котле с кипящей водой, в которую сыпанули горсть разноцветных специй. Порой на улице у него кружилась голова, он не любил городской шум, не любил эти многолюдные улицы, но не мог без них – как и все окружающие его люди, он питался этим шумом, и этим движением, и этими запахами и огнями вывесок и реклам, и не мог представить себе жизнь без этой бестолковой суеты. И только ночью приходило спасение.

Сейчас, лежа в чуть прохладной постели, он ощущал на своей коже легкое дуновение ночного воздуха из чуть приоткрытого окна, и слышал дыхание спящей рядом женщины, и ему становилось все спокойнее, словно и не было никаких дневных дел и тревог, а была только эта тишина и дыхание спящей женщины, и ничего вокруг.

И тогда он заснул, и ему ничего не снилось. Лишь за мгновение до пробуждения им овладела тревога, предчувствие опасности – так бывает, когда чувство приближающейся опасности является к тебе во сне, словно предупреждая о происходящем наяву. И, как только он, еще не проснувшись, почувствовал эту опасность, его буквально выбросил из сна истошный, незнакомый крик. Так кричит от страха животное, загнанное в угол, и так кричала эта женщина, не в силах оторвать взгляда от мужчины, лежащего рядом. Она кричала, а потом, внезапно, начала плакать, прикрывая руками то лицо, то грудь под ночной рубашкой, то снова лицо. Было раннее утро, и она плакала и просила, чтобы он не трогал ее, она молила его о пощаде, и ему самому стало страшно. Он, стараясь не смотреть в раскрасневшееся лицо этой женщины, быстро встал и оделся. Сон еще не отпустил его, и он тряхнул головой, стараясь стряхнуть с себя ночной покой, а за окном уже начиналась шумная жизнь. И тогда он последний раз взглянул на эту женщину, у которой от страха уже не было сил плакать, и поэтому она только всхлипывала, не отводя от него глаз. Он последний раз посмотрел на нее и, не говоря ни слова, вышел и затерялся в толпе.

***

Полиция США разыскивает мужчину, который совершает противоправные действия в отношении спящих женщин. Забираясь в чужие дома, он проводит ночь в обнимку со спящими жертвами. Наутро женщины, увидев в своей постели незнакомца, кричат от ужаса, и мужчина убегает. Последняя жалоба на насильника, которого в прессе уже окрестили «Обнимашкой» (Cuddler), поступила от жительницы вашингтонского района Гловер-парк. К сожалению, ни эта, ни другие пострадавшие женщины, не могут дать приметы злоумышленника кроме его короткой стрижки. За последние годы от этого человека пострадало более десяти женщин. Полиция прилагает все усилия для поимки преступника. В случае задержания ему инкриминируют незаконные вторжения в частные владения, а также насильственные действия сексуального характера.


Гала Рубинштейн

Осколки

Когда она умерла, у него в груди что-то треснуло, сперва в одной точке, где-то за грудиной, а потом трещина с тонким противным звоном расползлась во все стороны. Он не любил слово "душа", считал его вычурным, нарочитым, так что вполне возможно, что на сотню мелких кусочков рассыпалась вовсе не душа, а какая-то другая субстанция. Он даже сходил к семейному врачу - конечно, не сразу после ее смерти, а спустя несколько месяцев, может, семь, или восемь. Врач успокоил его: сердце оказалось в порядке, легкие тоже, оставалось предположить межреберную невралгию, тем более, что проверить это предположение все равно не представлялось возможным. Впрочем, к тому времени кусочки непонятно чего уже перестали царапать его своими острыми краями, они пообтесались, как зеленые осколки бутылочного стекла, которые он еще мальчиком любил собирать на морском берегу. Боль улеглась, и он почти перестал обращать внимание на постоянное беспорядочное шевеление в груди. Особого беспокойства оно не приносило, если не считать того, что ему с каждым днем все труднее становилось выбирать, даже когда речь шла о мелочах. Он проводил уйму времени перед распахнутым гардеробом, не зная, что надеть - хотя его никогда не волновало, как именно он выглядит. Ужинал он всегда в одном и том же месте, где знакомый официант вежливо уточнял "как обычно?" и улыбался в ответ на утвердительный кивок головой. Однажды он попытался поесть в другом ресторане, но вынужден был уйти, после того как два часа просидел над меню, не в силах сделать заказ. Ему казалось, что он стремится во все стороны сразу, и от этого вынужден оставаться на месте. Для того, чтобы хоть что-то выбрать, хоть чего-то по-настоящему захотеть, надо было если не объединить в одно целое груду осколков, бестолково копошащихся в груди, то хотя бы остановить их.

Иногда он приходил на ее могилу, и ложился грудью на землю. Это приносило временное облегчение, осколки затихали, переставали двигаться и лишь слегка вибрировали. По крайней мере в эти минуты он успокаивался - ведь самый главный выбор был сделан давно и без его участия. Раньше это приводило его в отчаяние, а теперь умиротворяло. Но наступал вечер, и он возвращался домой по знакомой аллее, чувствуя, как с каждым шагом что-то внутри него оживает, начинает шевелиться и разбегаться в разные стороны, делая его движения нервными, отрывистыми, как будто все части тела жили сами по себе.

Иногда ему казалось, что он хочет посмотреть телевизор, но его нога - вроде бы случайно - сильно, с хрустом наступала на пульт. Иногда он готовил себе кофе, но - тоже не намеренно - разливал на пол две чашки подряд, пока его другая рука тянулась к бутылке с минеральной водой.

Он почти перестал выходить из дома, разговаривать с людьми становилось все сложнее, стоило ему открыть рот, как в голове возникало несколько разных фраз одновременно. Усилием воли он начинал произносить одну из них, но сбивался на другую, и друзья не сговариваясь решили, что бедняга тронулся умом - "странно, вроде бы он довольно быстро оправился, мы даже удивлялись, а вот теперь на тебе"... Они старались навещать его, но скоро заметили, что его это тяготит, и визиты, поначалу довольно частые, постепенно сошли на нет, так что однажды вечером, проснувшись от резкого звонка, он удивился и долго медлил, перед тем, как открыть дверь.

Он не разглядел того, кто стоял на пороге, потому что как завороженный не мог отвести взгляда от маленького черного дула, направленного прямо в его лоб. Тот, кто стоял на пороге, что-то выкрикнул срывающимся голосом, но он не обратил внимания - ужас, заполнивший его в первый момент, постепенно уходил, уступая место непривычному, головокружительному чувству, что кусочки в его груди вдруг стали вместе, подобно намагниченным иголкам, дружно указывающим на север.

Когда-то в океанариуме он целый день разглядывал косяк мелких серебристых рыбешек, которые в одно мгновение безо всякой видимой причины разворачивались и плыли в другую сторону. Именно это произошло у него внутри, как будто пистолет и был тем самым магнитом, который неумолимо притягивал все разрозненные осколки того, что он старательно избегал называть душой.

Он не помнил, чем кончился странный визит - скорее всего, незванный гость, испуганный неадекватной реакцией, попросту сбежал - но зато помнил пьянящее чувство цельности, которое длилось всю ночь, и весь следующий день, а потом постепенно исчезло.

Смерть, думал он, вот что может - не склеить, нет, разбитого не склеишь, - но объединить, направить, вернее даже не Смерть, а близость Смерти, не умереть, а скользить по краю, не отводя взгляда от маленького черного зрачка.

Говорят, что у каждого человека есть свой собственный наркотик, вызывающий мгновенное и необратимое привыкание - и он свой наркотик попробовал. После этого жизнь обрела смысл - возможно, сомнительный для стороннего наблюдателя, но безоговорочный для него самого.

Уже через три дня его, отчаянно сопротивляющегося, выбросил из самолета инструктор по прыжкам с парашютом. Несколько следующих лет он провел в постоянном поиске все новых и новых источников адреналина. Некоторое время он был вполне счастлив, но уже через пять лет, перепробовав дайвинг, бейс-джампинг, серфинг на большой волне - да только черта лысого не перепробовав - понял что ему опять пора увеличивать дозу. Прыгать, падать и летать он уже давно не боялся, поэтому, поразмыслив, решил заняться ловлей ядовитых змей. После первой пойманной кобры он даже почувствовал некоторую передозировку - его сутки шатало, тошнило, и отчаянно кружилась голова.

Еще через полгода в Алжире, умирая от укуса песчаной эфы, вколов противоядие, и точно зная, что оно не подействовало, он вспомнил, что несколько лет не был на кладбище, и загрустил, но потом перевернулся на живот и прижался грудью к земле, в которой лежала она - какая разница, на какой глубине. Он столько лет балансировал на тонкой проволоке между прошлым, слишком прекрасным, чтобы он мог позволить себе к нему прикоснуться, и будущим, от которого его надежно отделяла серая плита с выбитыми на ней датами, а теперь и настоящее уходило из-под его ног. Уже задыхаясь и изнемогая от боли, он почувствовал, как осколки в его груди на мгновение замерли, как бы прислушиваясь, а потом спокойно и деловито двинулись куда-то вверх, оставив его самого лежать на желтой каменистой земле.


***

Они выпили больше обычного и заснули на диване в обнимку. Он неловко поджал под себя правую руку и прижался лбом к ее виску, несколько раз моргнул, пытаясь ресницами погладить ее щеку, но вино уже раскрутило черную воронку, и его постепенно затягивало в муторный алкогольный сон. Он вздохнул, уткнулся в нее сильнее, и неторопливо пошел вниз по скрипучей деревянной лестнице.

Ступеньки вели в подвал, из которого доносился шепот - он остановился и начал прислушиваться, холодея от пока еще необъяснимого ужаса. Но сон внезапно задрожал, задергался, как кинолента в старом, неисправном проекторе. На мгновение все вокруг потемнело и понеслось в стороны с огромной скоростью, и он, уже почти проснувшись, подумал, что именно так чувствует себя центр стремительно расширяющейся вселенной.

Он немного полежал с закрытыми глазами, надеясь – и одновременно сожалея – что никогда не узнает, что же происходило в том страшном подвале.

В лицо ему подул свежий прохладный воздух, и он подумал, что надо встать и затворить окно, а заодно и напиться – опьянение прошло, сменившись сильной жаждой.

Открыв глаза, он долго озирался по сторонам, щурясь и изумленно хлопая ресницами. Вокруг него раскинулся хрустальный мир, звонкий, прозрачный и невероятно прекрасный. Деревья, фонтаны, дворцы, резные мосты над рекой – все блестело, переливалось на солнце, звенело и позвякивало, словно тысячи нежных колокольчиков.

Он не знал, сколько прошло времени, да и какое может быть время во сне? Помнил только, что проснулся от удара – как будто сон выбросил его, чужака, наружу, и он упал на диван, ушибив при падении спину.

Она уже собиралась уходить и одевалась, а он наблюдал сквозь неплотно сжатые ресницы. Услышав, как хлопнула входная дверь, он перевернулся на другой бок и торопливо заснул, гадая, куда вынесет его волна – в чудесный хрустальный город, или в давешний деревянный кошмар. Вместо этого он собирал в банку разноцветных рыб, выброшенных волной на песчаный берег. Рыбы смотрели на него твердыми янтарными глазами и волнисто помахивали хвостами, а он ждал пробуждения, чтобы наконец заплакать от разочарования.

Всю следующую неделю он ложился в постель рано, но сны ему доставались мелкие и торопливые. Проснувшись, он несколько минут перебирал их в памяти, как четки, надеясь, что между сотен обычных бусин чудом затесалась хотя бы одна хрустальная, но бусины глухо постукивали друг о друга, словно готовя его к следующей ночи, где ему придется выковыривать глаза у мертвых рыб и нанизывать их на тонкую позолоченную проволоку.

Он бы и сам не мог объяснить, чем именно околдовал его хрустальных город. В нем не было ничего особенного, ни людей, ни чудес, ни приключений, один только прозрачный контур, слишком нереальный даже для сна. Ничего, совсем ничего, кроме ожидания.

Разве что воздух, тугой и звонкий, будто где-то неподалеку порвалась натянутая тетива; он проникал в кровь, холодил, покалывал изнутри микроскопическими хрусталиками, кружил голову, заполнял все тело надеждой полета...

Через месяц он отчаялся и запретил себе даже вспоминать о хрустальном городе. В конце концов, он взрослый человек, и все эти романтические сны настолько смешны, что он не решается рассказать о них даже любимой женщине – с этой мыслью он позвонил подруге и позвал ее в кино, но во время сеанса заснул, уронив голову ей на плечо. В ту же секунду он оказался в хрустальном городе, и даже немного удивился тому, как он мог быть таким дураком.

Вечером он предложил ей выйти за него замуж, и она, слегка растерявшись, обещала подумать. Счастливый и возбужденный, он расценил ее ответ как "да", и уже через несколько часов затаив дыхание ступил на хрустальную набережную.

Некоторое время она с удивлением наблюдала за тем, как близкий человек, с которым она давно уже привыкла делить если не всю жизнь, то довольно большую ее часть, стремительно превращается в незнакомца, пришельца с другой планеты, разговаривающего на непонятном языке, и то и дело засыпающего в неудобной позе, прижимаясь лбом к ее виску.

Она пыталась поговорить с ним, но он со счастливым лицом нес совершенную околесицу – что-то про ее хрустальный сон, в который она его впускает. Она никогда в жизни не видела снов, а если видела, то не запоминала. Во всяком случае, ничего необыкновенного ей никогда не снилось, в этом она была абсолютно уверена. Он не то чтобы не верил – просто не слушал, улыбался и прижимал ее руку к своему лбу.

Она спрашивала себя, действительно ли любит этого человека, но ответить не могла, и когда на работе ей предложили двухмесячную командировку в Новую Зеландию, с радостью согласилась – весь жизненный опыт учил ее: не торопись решать проблемы, просто подожди, пока они решатся сами собой.

Поначалу он не очень расстроился, но уже через три дня понял, что два месяца ему не выдержать.

Он начал встречаться с другими женщинами – но безрезультатно. Несколько раз ему снились сны, которые казались чужими, но ничего завораживающего в них не было, одна суета и скука.

Он от корки до корки изучил книгу "Осознанные сновидения", пробовал медитировать, неделями не менял наволочку на подушке, которая все еще хранила запах ее волос, и даже купил у проститутки грамм гашиша, который выглядел, как кусок темного пластилина, а на поверку им и оказался.

Все чаще и чаще, засыпая и погружаясь в не тот сон, он испытывал физическую боль, и торопился поскорее проснуться. Вскоре он почти перестал спать, и бродил по квартире, время от времени проваливаясь в беспамятство, но тут же просыпался и с диким видом бежал в ванную комнату, обливаться холодной водой.

Он все-таки продержался два месяца, и в тот день, когда она должна была вернуться, лег в ванну с холодной водой. По его расчетам оставалось не больше получаса до момента, когда она войдет в дом, но рейс задержали чуть ли не на целый день. В конце концов он задремал, мирно и без сновидений, но в какой-то момент обнаружил себя на деревянной лестнице, ведущей в подвал. На этот раз он точно знал, что именно там увидит, поэтому даже не попытался проснуться, а просто нащупывал босыми ногами ступеньки, пока не уперся в тяжелую дощатую дверь. Он нажал на ручку, и дверь бесшумно отворилась, как будто приглашая его войти.

Когда она обнаружила его в остывшей воде, он еще дышал. Она вызвала амбуланс, думая о том, что жизненный опыт ее не обманул – проблемы действительно решаются сами, жаль, что не так, как нам хотелось бы.

Пока машина с воем неслась по вечернему городу, она держала его за руку и разглаживала на нем электрическое одеяло. Перед глазами покачивался пакет с теплым физраствором, ее замутило, и она едва успела схватить пластиковое ведро для мусора.

Повезло, - сказал фельдшер, - оно обычно привинчено к стене, а сегодня оторвалось. Надо починить, да руки не доходят.

Она не поняла ни слова, но на всякий случай кивнула, и продолжала сидеть, зажмурившись, абсолютно уверенная в том, что стоит ей открыть глаза, как она увидит полное ведро хрустальных осколков. Горло саднило, как будто и в самом деле что-то оцарапало ей гортань, и она, не оборачиваясь, сунула ведро фельдшеру.

Тот хмыкнул и зашуршал пакетами, она прислушалась, но никакого звона не услышала, осторожно открыла глаза и засунула озябшие руки под электрическое одеяло, стараясь не смотреть на безмятежно-счастливое, улыбающееся лицо.


Вик. Рудченко

Анестезиолог

1.

Витька Емельянов читал книгу уже третий час. Вцепившись руками в потрепанный картонный переплет, он отчаянно бегал глазами по строчкам и время от времени посматривал на страницы сбоку: много ли еще осталось? Книжка была казенная, библиотечная, и хотя отчитано было всего две трети, возвращать ее нужно было уже сегодня.

В деревнях вообще жизнь невеселая. И Витькина деревня в этом смысле не была исключением. Но помимо основных недостатков - нет газа, горячей воды, отопления - существовал еще один серьезный минус. Не было никаких развлечений. Клуб чаще всего не работал, гармонистов приглашали только на свадьбы, и каждодневный молодежный досуг сводился к неумеренным водочным возлияниям и дракам.

С появлением Веры Поташниковой четырнадцатилетний Витька пристрастился к художественной литературе. Вера приносила книги с работы и под честное слово давала почитать - на недельку, на две. Обычно Витька проглатывал их за пару дней. Ему вообще нравилась Вера: с ней было всегда интересно. Умная, с институтским образованием, она знала множество удивительных фактов из области науки. Например, то, что Земля не круглая, а слегка приплюснутая, или что существуют звери, которые насиживают яйца как куры.

Старший брат не разделял Витькиной привязанности к книгам. Сам он, впрочем, тоже приносил брошюрки про следователей и сыщиков, но чтобы прочитать стоящую вещь – на это у него всегда не хватало времени. Витькин брат работал в совхозе водителем.

- Чего ты все изучаешь? Сгонял бы с пацанами на пруд, искупался.

- Не могу, - Витька всегда говорил с братом серьезно, искренне. Он на минуту оторвался от чтения. - Понимаешь, интересная книга. Нужно дочитать. Там такой сюжет: три толстяка...

- Погодь, Витёк, не сейчас! - Было видно, что брат действительно куда-то спешил. Схватив лежавшие на комоде путёвки, он сунул ноги в разношенные ботинки и уже на ходу бросил: - Матери скажешь - в контору пошел.

Книжка была дочитана часам к семи, когда пастухи погнали по деревне стадо коров. Удовлетворенно выдохнув, Витька съел холодный сырник, обулся и, сунув книгу под мышку, побежал на другой конец деревни - к Зотовым.

2.

До войны у Зотовых была большая семья. Старшая, Мария Федоровна, рано осталась без мужа (умер от туберкулеза), но за короткую семейную жизнь успела родить двух сыновей и дочь. Дочь, Галина, первая вышла замуж и укатила в Москву, на фабрику. Сыновья же оказались дружными; переженившись перед самой войной, завели совместное хозяйство, огород, починили избу. Задумали строить второй дом (и завезли уже материал), - но на этом все и закончилось. Одного убили под Москвой, второго - где-то в Польше.

Дочери тоже не повезло. Ее муж, летчик-испытатель, прошел всю войну, получил звезду героя, а в 52-м по-глупому разбился на летном полигоне. Авария случилась по вине механика, который не закрепил какой-то трос.

Галина не стала возвращаться в деревню. Оставшись вдвоем с маленькой дочкой, она перешла на сдельную работу, переехала из коммуналки в хорошую квартиру. Мария Федоровна несколько раз приезжала к ней в гости, но перебраться в город насовсем так и не решилась.

Дочь Галины, Вера, так же, как и мать, выросла без отца. С детства она мечтала стать врачом. В совсем еще юном возрасте Вера успела перечитать массу всевозможных книг по медицине, начиная от журнала "Здоровье" и кончая малопонятными фармакологическими справочниками. В мединститут она поступила со второго раза, но училась очень старательно: хотелось попасть в ординатуру.

После окончания института Веру распределили на работу в одну из больниц г.Балашихи - в ту, где оперируют опухоли. Больница считалась очень престижной, и попасть туда было непросто, но за выпускницу похлопотал ее руководитель, известный профессор. Веру взяли бы и в ординатуру, - не сразу, конечно, а через пару лет, - но этому продвижению воспрепятствовали сугубо личные обстоятельства.

Сама Вера об этих обстоятельствах никому не рассказывала, но от сослуживцев стало известно, что у нее случился роман с молодым хирургом, - роман очень бурный, сумасшедший, завершившийся через год грандиозным скандалом. Поговаривали даже, что ей пришлось в той же больнице делать аборт. После всех личных неудач Вера поставила крест на дальнейшей карьере и переехала жить к бабушке.

Мать пару раз приезжала к ней, уговаривала вернуться, восстановиться на работе, но в девушку словно вселился бес. Ни о каком возвращении не могло быть и речи. В подтверждение серьёзности своего решения она уничтожила все свои диссертационные записи - швырнула их в печку.

На новом месте Вера прижилась на удивление быстро. Устроилась работать в районную больницу, навела в доме идеальный порядок и развесила по окнам белые шторки, отчего изба стала напоминать операционную. В довершение всего она привезла из Балашихи свои инструменты - блестящие железяки, упакованные в аккуратную металлическую коробочку. Баба Маня, женщина, вообще говоря, мужественная, немного даже оробела при виде позвякивающих шприцов и зажимов. «Теперь тебя буду лечить, бабушка», - весело пообещала ей внучка.

В деревне приезд новой "врачихи" не мог остаться незамеченным. В первый же месяц к ней раз десять наведывались соседи - "за анальгином"; парни вовсю звали в поселок - на танцы, а кто-то просто останавливался у забора - поболтать. Их гоняла баба Маня - не любила трепачей. Единственный, кого она не трогала, был Витька. Во-первых, он был слишком молод, чтобы приставать к Верке, а во-вторых, она просто неплохо к нему относилась. Витька не лазил с другими мальчишками за клубникой.

3.

- Здрасьте, баб Мань! А Вера дома?

- Здорово, - Мария Федоровна щипала на заулке траву для кроликов. Подняла голову: - Обедает она, проходи в избу.

Витька привычным жестом дернул щеколду и проскочил в сени.

Вера в длинном полосатом платье мыла возле рукомойника посуду. Увидев гостя, она улыбнулась и кивком головы указала на скамейку:

- Садись. Молодец, что книгу принес. Я как раз сегодня вспоминала.

- Сейчас дочитал. Интересная, - застенчиво отозвался Витька.

Девушка подняла стопку вымытых тарелок, подержала ребром вниз (чтобы сбежала вода) и понесла убирать. Витька уселся на скамью, в красный угол.

- Я тебе еще одну принесла. До следующего понедельника осилишь? - Вера вытерла руки о полотенце и прошла в переднюю комнату. Оттуда крикнула: - Иди сюда!

Новая книжка называлась "Приключения Оливера Твиста". Вера с важным видом вытащила ее из сумки и для верности еще раз уточнила дату возврата.

- До понедельника, слышишь?

Но Витька уже вовсю листал картинки.

Их было немного, и о художественных достоинствах книги они ничего не говорили. Витька не вытерпел, поинтересовался:

- А кто автор?

- Чарлз Диккенс, великий английский писатель прошлого века. Хороший роман.

Вера набросила на плечи легкую кофточку.

- Пойдем, поможешь мне огурцы полить.

Они вышли из избы и друг за дружкой направились в огород. Возле сарая баба Маня кормила кроликов - их дощатые клетки располагались в два ряда вдоль стены.

- Верк! - окликнула она внучку. - Переодень ты сарафан-то, чего в рукавах париться? Закуталась, как монашка. Хороший сарафан мать привезла, чего не носишь?

- Бабушка, мне холодно. Будет тепло, надену сарафан.

- Какого ж тепла тебе надо?

Но внучка уже не слушала. Вручив Витьке два ведра, сама взяла лейку и направилась к большой крашеной бочке.

- Вот вода. Я буду поливать, а ты подноси воду к грядкам. Лады?

...Вдвоем с работой справились быстро, быстрее, чем ожидала Вера. Поэтому она предложила помощнику отдохнуть под яблонкой - там были врыты небольшая скамеечка и деревянный стол.

- Между прочим, хорошая яблоня. Она, правда, зимняя, зато яблоки лежат до Нового Года. Во какие здоровенные!

- Антоновка, что ли?

- Не антоновка. Я забыла название. У нас возле больницы такая же растет, - только ту еще неспелую пациенты обдирают. Представляешь: на вид все вроде больные, а как начинают по веткам карабкаться - быстрее здоровых! Была у нас как-то неприятность: один язвенник сбежал на ночь, а утром, под хмельком, решил вернуться через окно. Забрался на яблоню (у него палата была на втором этаже), подполз к окну, да с подоконника-то и сорвался. Сотрясение получил сильное и ногу поранил. Ничего… откачали общими усилиями.

- А ты какие болезни лечишь? - спросил Витька.

- Я не лечу болезни. Я анестезиолог. Знаешь, что это такое?

- Нет.

Вера повернулась вполоборота к собеседнику.

- Это когда пациенту делают операцию, специальный человек, помощник хирурга, занимается обезболиванием. Потому что когда режут или зашивают, больно бывает так, что невозможно терпеть. Может наступить шок и даже остановка сердца. И я делаю больному наркоз.

- А под наркозом что, не больно? - спросил Витька, шмыгнув носом. Он вообще-то и раньше слышал про обезболивание, но как-то не очень в него верил.

- Конечно, нет, - девушка улыбнулась. - Больной сразу же засыпает и ничего не чувствует.

Витька поежился. Он не понимал, как можно заснуть, зная, что тебя сейчас начнут кромсать на кусочки: вырезать кишки, вставлять трубки... Как люди вообще соглашаются на операции?

- А тебе самой наркоз делали?

Девушка быстро отвела взгляд и кивнула:

- Один раз.

...После короткого молчанья Витька с неожиданной заинтересованностью покосился на собеседницу и спросил, немножко не по теме:

- Послушай! а вот если я заболею, ты сможешь меня вылечить?

- Смотря чем заболеешь, - резонно ответила Вера. - Но первую помощь окажу в любом случае. Да я и так тут у вас вместо фельдшера.

Парень кивнул: Вера действительно многим помогала. В прошлом месяце, например, поставила на ноги Николая Резчикова. У него был запущенный радикулит, и Вера каждый вечер ходила его растирать вонючей мазью. За две недели лечения боль отступила, и спина стала наконец разгибаться. Витька немножко гордился тем, что водит дружбу с деревенской знаменитостью.

- Вер, а почему баба Маня - Зотова, а твоя фамилия Поташникова?

"Врачиха" удивилась.

- Что же тут особенного? Просто моя мама взяла папину фамилию.

- А мне Зотова больше нравится.

Вера пожала плечами, но промолчала.

- Слушай, а вы там, в Москве, без отца, что ли, жили?

- Ага, - девушка кивнула. - Я папу почти не помню. Мне было шесть лет, когда он разбился. Они военные самолеты испытывали.

- Ух ты! - Витька с восторгом присвистнул. - Как Юрий Гагарин?

Собеседница засмеялась.

- При чем тут Юрий Гагарин? Он же космонавт. А мой папа всю войну в авиации прослужил. Ему, между прочим, в Кремле звезду героя вручили. Герой Советского Союза капитан Поташников. Понял?

- Понял, - парень кивнул головой. - А у меня вот отец электрик. Когда после грозы подстанцию вырубает, он едет линию проверять. Тоже нужная работа.

Спохватившись, Вера посмотрела на часы.

- Ладно, Витька! Беги книжку читай, а то мне сегодня еще клеенку подшить надо...

Витька направился было к калитке, но в нерешительности остановился и, не глядя на девушку, предложил:

- Пойдешь завтра со мной на бучаг?

- Зачем? - не поняла Вера.

- Ты знаешь где это? За бывшей мельницей, третий поворот. Знаешь?

- Ну. Знаю.

- Там пацаны вчера сома ловили. Рыбина - килограмм на десять! - Витька в восторге раскинул по сторонам руки. - Только они по-глупому ловили - на малька. Они и сегодня не поймают - не будет сом на малька клевать. Меня брат научил: надо на лягушку ставить. Хочешь, пойдем завтра вместе, я у брата донки заберу?

- Хочу, конечно! - Вере сделалось смешно и любопытно. Она на секунду представила, как маленький Витька будет тащить сома. - Пойдем.

- Только ты после работы сразу спать ложись. На всю ночь пойдем.

- Как это на всю ночь? Что же мы там делать будем?

- Посидим у костра, картошку попечем. Ты думала, он нам сразу попадется?

- Ну, может... - Вера хотела договорить, но не нашла что.

- Ничего, пошли.

4.

На рассвете над деревней прошел ливень. Разбуженный шумом дождя, Витька вскочил с кровати, подбежал к маленькому окошку и, сообразив в чем дело, нырнул обратно под одеяло. Ливень шел минут пятнадцать, промочив землю, вишни и мшистую, крытую дранкой, крышу. В сенях звонко закапала вода - кто-то успел подставить таз.

Второй раз Витька проснулся часа через два, когда брат, тихо матерясь, загрохотал в темных сенях лестницей - он направлялся в сад опиливать яблоню.

- Гришк, слышь... Дождик кончился?

Брат легонько ткнул лестницей в дверь.

- Вставай. Поможешь мне.

...Через полчаса братья закончили работу (Витька держал лестницу, а Григорий пилил ножовкой сухие сучки) и пошли завтракать. За чаем брат поинтересовался:

- Когда на рыбалку-то идешь?

- Сегодня в ночь. Сейчас лягушат наловлю - после дождя в самый раз.

- Донки в сарае лежат. Если тройники оборвешь, учти, - Григорий направил на Витьку указательный палец. - Шею сверну.

Солнце жарило вовсю, но под вишнями еще стоял туман, и было душно от влаги. Капли воды блестели на траве и приятно охлаждали босые ноги. Витька шастал между шершавых стволов с литровой банкой - искал лягушек. К горловине банки - вместо ручки - был примотан взятый у отца синий изолированный провод.

В какой-то момент Витька остановился и из озорства тряхнул одну из вишен - серебристые брызги воды веером посыпались в разные стороны. Ух-х-х!!! Это была последняя обжигающая влага - вверху, среди изумрудных шевелящихся листьев, как фотовспышка, мелькнуло солнце: день обещал быть жарким.

Откуда-то из-за дома послышались удары топора: там, на тополевой колоде, брат рубил спиленные ветки. Древесина у яблони прочная, тяжелая, и Григорий, порубив, пошел в сарай за пилой. Витька видел, как он шел, на ходу снимая рубаху.

Лягушек попадалось немного, зато все они были жирнющие, аппетитные. Будь сам Витька сомом, у него бы такая наживка не залежалась! В вишнях лягушкам самое раздолье: по вечерам здесь самый плотный туман, и больше всего роится мошкары. А днем сюда прячутся от жары надоедливые мухи.

Дойдя до крайнего дерева, Витька обратил внимание: на соседском заборе, где уже сейчас вовсю припекало, застрекотал первый за все утро кузнечик. Отсюда начиналась картофельная делянка, где тоже водятся лягушата, но ботва настолько перепуталась, что ходить между борозд, не наступая на плети, было очень трудно.

Витька остановился и, повинуясь озорному ребяческому порыву, широко открытыми глазами взглянул на Солнце.

Ослепительная волна света моментально резанула по глазам, причинив острую физическую боль. Ультрафиолетовые иголки заплясали по роговице, заиграли бешеными оттенками лилового. Парень испуганно зажмурился, и Солнце сразу же покраснело, превращаясь из опасного белого диска в пушистый махровый цветок. Витька хорошо видел, как раскрываются его малиновые лепестки - пять, десять секунд, двенадцать, а затем все потемнело и исчезло.

Он открыл глаза и, улыбнувшись каким-то своим мыслям, подумал: "Сегодня обязательно искупаюсь".

5.

Часа в четыре пополудни на калистратовской скамейке собралась местная молодежь: Павлик Голынин, Чеграш, Любка Царькова, Лева Калистратов и двое парней из поселка. Гостям лавочки не хватило, и они уселись рядом на корточки. Курили.

Через пару дней Лева собирался отметить свое восемнадцатилетие. Праздник боль-шой, ответственный, и ребята обсуждали его уже не в первый раз.

- Три пузыря водяры я поставлю, - важно рассуждал именинник. - Хватит нам? Сколько человек придет?

После некоторой паузы отозвался Павлик.

- Да все, кто здесь, и придут. Кто еще-то? - Он был самым молодым в компании.

- Любаш, ты кого-нибудь приведешь?

Любка неопределенно тряхнула кудряшками. Ей нравилось, что старшие парни с ней советуются.

- Не знаю... Маринку можно позвать. Со Светкой. Позвать?

- Муравьевских, что ли? - Лева сам знал, что муравьевских, но хотелось что-нибудь такое сказать.

- Ну, - буркнула Любаша.

- А этих-то зачем звать?! - запротестовал Павлик. - Ладно бы своих еще...

Любаша-язва ехидно заквохтала:

- Ой-ой-ой! Это кто ж это не свои? Не надо, Павлуша, пожалуйста. Мы все видели, как ты с Мариночкой кадришься.

Это было своеобразным юмором. Павлик действительно недолюбливал соседских девок: вечно они издевались над его неуклюжестью. Особенно Маринка.

- Не пи...

- Пашка, кончай! - не выдержал Чеграш. - Тебя не спрашивают.

- Кадришься ведь, скажи?

- Заткнись, а?

- "Бэ"! Тоже витамин. "Цэ" - тоже не отрава, - жестко отрезала Любаша.

С ней было трудно разговаривать. Старшие ребята относились к ней покровительственно, а младшие предпочитали не связываться. Несмотря на 14 лет, Любка славилась по всей округе своей независимостью и вызывающими манерами. Она уважала Левиных ровесников, но никогда не боялась их. Она всегда умела за себя постоять.

- Ладно, хватит, - именинник нетерпеливо махнул рукой. - Значит, еще двое. Надо отдельно кислятины докупить - девкам.

Чеграш развел руками:

- Сделаем... - И, повернувшись к Любке, уточнил: - Они точно придут?

- Ты сомневаешься? Им только про какую халяву скажи.

Слева от сидящих, со стороны автобусной остановки показалась девушка в длинном платье с толстой заплетенной косой. Внимание молодежи сразу же переключилось на нее.

- О! Врачиха с работы идет!

- Может, ее позвать, а? - сумничал Лева. - Вдруг кому плохо станет после бухла. А, мужики?

Вместо мужиков опять выступила Любаша.

- А Павлик не будет против? Она ведь тоже не из нашей компании.

- Павлух! - Чеграш фамильярно обнял приятеля за плечо. - Ты не возражаешь против врачихи? Может, сгоняешь, пригласишь?

Компания залилась счастливым смехом. Засмеялся даже Павлик, представив себе нелепость ситуации.

Между тем Вера проходила мимо сидящих. Тропинка, по которой она шла, находилась на отдалении от дома Калистратовых, поэтому здороваться с ней никто не стал. Все только на минуту притихли.

- Во идет! - пробубнила Любка, - Уставилась себе под ноги - в упор никого не видит.

- Оттого, что городская, - пояснил Лева. - Городские привычки. Там сейчас такие толпы на улицах - только под ноги и смотреть.

...Некоторое время сидели молча, глядя на удаляющуюся фигурку "врачихи". Вера шла какой-то семенящей, торопливой походкой, действительно не по-деревенски. Пару раз споткнулась обо что-то, потерла ладонью туфлю и вскоре пропала за большой раскидистой ивой.

Наконец Чеграш не выдержал. Сплюнув сквозь зубы, с чувством произнес:

- Не уважаю врачей. От ихней медицины только вред один.

- Почему вред? - возразил Павлик. - Лечат же простуды.

- Чего-о? Простуду не лечат, простуда сама проходит! Полежал два дня в койке и все. А у этих начинается: анализы им сдавай...

Любаша хихикнула.

- Нет, серьезно. Какая польза-то?

- Кольку Резчикова она вылечила? Вылечила, - Лева опять напустил на себя солидность. - Моей матери рецепт от сердца выписала? Выписала. Говорит, ничего, помогает.

- Да ну, ерунда, - махнул рукой Чеграш. - Вон смотри, Витек вышел.

Общество заволновалось. Когда обсуждали день рождения, про Витьку как-то забыли. Он вообще держался особняком - редко гулял вместе со всеми. Девки его сторонились; не смеялись, как над Голыниным, но и дружбу не водили. Странный он.

- Здорово, Витёк! Как рыбалка?

Витька подошел к сидящим, молча пожал всем (и Любке тоже) руки. Присел на корточки.

- Я сегодня не ходил.

- Будешь сома стеречь? - поинтересовался Павлик.

- Не знаю, - Витьканеопределенно пожал плечами и с деланным безразличием добавил: - Посмотрим.

Лева сорвал за лавочкой травинку, сунул в рот. Покосился на рыбака.

- Не затевай. Только намаешься, - и, выдержав паузу, спросил: - Придешь ко мне на день рождения?

- К тебе? - Витька удивленно посмотрел на парня. - А ты что, отмечать будешь?

- Надо. Восемнадцать лет. Приходи в субботу, шашлыков нажарим.

- Приду. А вы все будете?

В разговор встряла Любаша. Она долго ждала.

- Витек! Ты бы нас со своей кралей познакомил. А то она с нами и не здоровается.

- А чего она тебе? Вот ангину схлопочешь или понос проберет, - тогда и познакомитесь.

Любашу Витька ненавидел по-настоящему, по-взрослому. Ко всем нормально относился, но Любку-стерву на дух не выносил. И та платила ему тем же.

Поселковые поднялись на ноги, собрались уходить. В этот самый момент с автобусной остановки показалась еще одна фигура. Это был дядя Лёша Клёнов, вдымину пьяный, но бодрый, - как и всегда, когда возвращался из бани. В баню дядя Лёша ходил в дни отгулов и по выходным, причем признавал только городскую, общественную парилку, для чего каждую неделю мотался в райцентр.

Несмотря на зигзаги, шел дядя Леша весьма твердо, делая широкие, уверенные шаги. Еще издали завидев пацанов, он слегка изменил курс и направился прямо к скамейке.

Чеграш развеселился.

- О, гляньте, - Водородная Бомба шкандыбает! Тыц-тыц, тыц-тыц, тыц-тыц...

Лева и Витька хохотнули, а Любаша злобно сплюнула:

- Черт несет! Теперь не отвяжется.

- Да ты чо, Любах? - удивился Чеграш. - Сейчас театр миниатюр начнется. Клён когда бухой, с ним что угодно можно делать. Можно ноги об него вытереть - он поутру все забывает.

- А если что-нибудь вспомнит? - усмехнулся Лева.

- Ты Клёна не знаешь?! Да его грабили три раза, он на утро не мог вспомнить где. Он, протрезвев, вообще ни хрена не помнит!

Тем временем дядя Леша приблизился к сидящим.

- Мужики! Заку-урить дадите?

- Да мы же не курим, дядь Лёш, - отозвался Павлик.

- Ты, я знаю. Я у вз-рослых спрашиваю.

- А мы уже бросили, - ответил Лева. - И ты бросай, Клён, а то избу спалишь.

- Я... - Дядя Лёша напрягся, но его мысли спутал наглый Чеграш.

- Харе, пацаны! Дядь Лёш, ты водородную бомбу-то сделал?

- Б-омбу?

- Ну ты ж обещал в прошлый раз.

- Обещал, обещал, дядь Леш, - поддакнула вредная Любаша.

- А ты мне пл-утоний достал? Что?.. - дядя Леша икнул. – Я же тебе расписал: н-нужны две полусферы, а внутри пл-утоний. Вот ты сперва достань пл...

Павлик утомленно закатил глаза. Все решили, что дискуссия опять скатится на академика Келдыша, но на этот раз ошиблись. Разговор оказался очень непродолжительным.

Выслушав болтовню про полусферы, Чеграш вдруг поднялся на ноги и спокойно, словно бы с неохотой заявил:

- Козел ты, Клён.

Дядя Лёша не расслышал и вопросительно уставился на пацана.

- Козел ты, урод, понял?!

- Че-о? - Пьяный глуповато склонил голову набок и угрожающе сжал кулаки.

- Чего слышал! Дерьмо коровье! - Чеграш отскочил на пару шагов назад и вдруг очень метко плюнул в дядю Лёшу. Попал на пиджак.

- Ах ты, с-сучонок! - Клён поискал глазами хворостину, но, не найдя ничего, подался на Чеграша. - А ну, стоять!

Парень избрал очень верную тактику. Он сиганул прочь, но не по лужайке, а через грунтовую дорогу, разбитую в ненастные дни грузовиками. Преодолеть такой барьер с разбега было для дяди Леши не под силу. Споткнувшись о колею, он смешно подскочил и растянулся аккурат поперек проезжей части. Чеграш сразу же остановился и захохотал:

- Зачем ты моешься, Клён? Один хрен тебе в грязи валяться. Козёл ты, Клен!! Козлом был и останешься!

6.

Что-то нехорошее произошло у Веры на работе. С полчаса они беседовали с бабушкой возле крыльца, после чего девушка ушла в огород, а баба Маня отправилась разогревать картошку.

Когда пришел Витька (не утерпел!), бабушка встретила его против обыкновения недружелюбно:

- Ну, тебя только не хватало! Каждый день теперь бегать будешь?

- Нельзя, что ли? - опешил парень.

- Не до тебя ей сейчас, понимаешь?

- Не понимаю.

- На работе ей сегодня попало. Врач на неё наорал, обещал уволить. Лекарство у них какое-то украли, очень ценное. Она его только под расписку получает. А сегодня начальник полез в шкаф и трех коробочек недосчитался.

- Хи! Делов-то!.. - рассмеялся Витька. - Ладно бы, если б ящик потерялся, тогда бы конечно уволили. Три коробочки!

Баба Маня сокрушенно покачала головой.

- Говорит, сильно редкое лекарство. Хотели даже милицию вызывать, но завотделением не разрешила. И все на Верку, как собаки, набросились... - Она только сейчас начала заводиться. - Господи! Ведь поди ж ты им поперечь - начальники! Козла отпущения нашли. Пусть вон сторожа стерегут! Или шкаф свой лучше запирают. Кольца-браслеты небось дальше прячут.

- Да ладно, баб Мань! Завтра забудут.

- Не знаю. Они бумаги какие-то составляли, - сказав про бумаги, баба Маня сразу же упала духом: она хорошо знала могущество документов. - Уж не увольняли бы... чего, правда, из-за трех-то коробочек...

- Да не уволят её! Поорать им, дуракам, надо было. Поорали и заткнулись.

В избу тихо вошла Вера. Услышав последние Витькины слова, невесело улыбнулась:

- Обсуждаете? Я уж позабыла давно, развеялась.

- Что за коробочки-то? - поинтересовался любознательный Витька.

- А... Три упаковки ампул исчезли из сейфа. Сейф-то у нас не запирается, - кто угодно мог войти и взять. А я отвечаю за них.

- Штраф будешь платить? - и, видя, что она не понимает, спросил: - Дорогое лекарство?

- Да не то, чтобы дорогое... Просто мы используем его иногда. А привозят его редко. Совсем не привозят.

Витьке было очень жалко "врачиху". Нашли ведь, сволочи, кого послабее, и тюкают. Вот ведь влипла!

- Ничего они тебе не сделают! Ну, может, выговор какой-нибудь паршивый объявят. Не уволят. Где они сейчас хорошего врача найдут?

Девушка тихо засмеялась и благодарно потрепала Витьку по голове.

- Да я забыла уже про это. Хватит тебе, заводной!

Бабка и внучка ужинали. Витька устроился на тахте с книжкой "Общая физиология" Розенталя. Вера купила ее в Москве в "Букинисте" и время от времени вычитывала из нее отдельные главы. Книга была старая, дореволюционная, и парню нравилось разбирать смешные слова с "ятями" и твердыми знаками.

- Вера! Что такое "резекция"?

- Иссечение пораженного органа, - не задумываясь, ответила девушка. - Да не забивай ты себе голову! Тоже нашел что почитать.

- Я школу закончу, может, тоже в медицинский поступлю. Примут меня?

- А это как закончишь. Если с двойками, могут даже к экзаменам не допустить.

...После ужина вышли на крыльцо. Погода была то, что надо - не холодно и не жарко, не пасмурно и не солнечно. Тихий комариный вечер. Вера, казалось, совсем уже успокоилась насчет работы. Она стояла, облокотившись о бортик, и лениво теребила в руках кисточку косы.

- Чувствуешь, как левкои пахнут?

Витька шумно вдохнул воздух и шумно выдохнул. На всякий случай уточнил:

- Это которые вокруг клумбы посажены?

- Ага. Приятный запах, правда? - Вера повернулась к парню и без особой связи заметила: - Хорошо у вас в деревне. Мне особенно вот такие вечера нравятся - когда тихо и спокойно. Нет городского грохота.

- Зато зимой здесь плохо. По снегу-то не походишь, - Витька усмехнулся. - Только на лыжах.

- Ничего. Все равно. Здесь себя человеком чувствуешь.

Витька не понял смысла последней фразы и подумал, что было бы неплохо напомнить гражданке о сегодняшнем мероприятии.

- Ты спать-то что, не будешь? Перед рыбалкой?

- Не хочется, - рассеянно отозвалась девушка и зябко поежилась.

- Я часов в десять зайду. Ничего не бери с собой. Брат еще котелок обещал дать и картошки. Только оденься потеплее.

Постояли молча. Витьке не хотелось сразу уходить. Хохотнув, он повернулся к Вере:

- Знаешь, Чеграш сегодня Клёна матюгами обложил. При всех.

Девушка удивленно приподняла брови.

- Поругались, что ли?

- Не. Просто так, для прикола, - Витька воодушевился. - Клён вдугаря был. Погнался за Чеграшем, споткнулся и поперек дороги - шарах!! В самую пыль. Матерился потом минут двадцать.

- А Чеграш чего?

- Да ничего. Плюнул в него и домой пошел. Интересно, запомнит его Клён?

Вера улыбнулась и пожала плечами.

Витька помолчал немного - для паузы, - а затем сообщил:

- У Левки день рождения в субботу. 18 лет. Я не пойду, наверное.

- Почему же? - Вера вдруг внимательно посмотрела на собеседника.

- А-а, - парень пренебрежительно махнул рукой. - Ничего хорошего. Заведут радиолу на заулке, танцы устроят. Любашу позвали.

- Ну и ты потанцуй.

- Я не умею. Да и не хочу с Любашей. Уж лучше дома посидеть.

- А хочешь, я научу тебя? - Врачиха положила руку Витьке на плечо. Парень застеснялся, отвел глаза. - Хочешь?

- Да зачем... Не надо.

- Эх, Витька! Ничего ты не понимаешь в жизни! Сидишь себе, как сыч, дома, - так состаришься и не заметишь. А жизнь такая замечательная штука... Самое прекрасное, что есть на земле. Самое светлое. Никто не имеет права отнять ее у человека. Никто!! - Вере захотелось внушить это пацану, убедить его в этом: - Нужно радоваться жизни - солнцу, траве, цветам. Понимаешь? Мы живем в прекрасное время, в прекрасной стране. Что нам еще надо? Мы просто обязаны быть счастливыми - растить детей, учиться, влюбляться. Чем тебе не нравится эта Любка?

- Она стерва.

- Сами вы... - Девушка закинула косу за спину и негодующе посмотрела на Витьку. Было смешно видеть, как эта молодая совсем девушка учит жизни мальчишку. - Ищете себе обиды, неприятности. А потом кто-то другой оказывается виноват. Будешь учиться танцевать?

- Не знаю.

- Приходи завтра. В восемь. Придешь?

- Приду.

7.

Половина десятого.

Поужинав, Витька накинул на плечи телогрейку и через двор бесшумно выскочил в огород. На терраске горел свет: отец с братом резались в "дурака". Проскочив в сарай, Витька нащупал в темноте брезентовый дорожный мешок; в нем лежало припасенное заранее оборудование - снасти, наживка, котелок и еда.

"Отцу не буду про Веру говорить - засмеют с братом…"

К Зотовым на этот раз пришлось пробираться задами. С улицы слышались песни, смех, и рыбаку совсем не улыбалось привлекать к себе общественное внимание. Пробравшись через калитку в огород, Витька прошел мимо кроличьих клеток и сзади по тропинке приблизился к крыльцу.

Стучал он довольно долго. Наконец где-то внутри зашлепали босоножки, и Вера, в одной белой ночнушке, распахнула входную дверь.

- Витька?!

- Ты чего не одетая? - не понял парень. - Я за тобой, пора уж...

- Куда? - Вера откинула назад растрепанные волосы.

- На бучаг, за сомом. Ты же хотела...

Девушка в ужасе отшатнулась. Она забыла! Совсем забыла про рыбалку! Обещала пойти и не пошла. Было безумно стыдно перед Витькой.

- Витя... Ты понимаешь... Ты прости меня, но сегодня я никак не смогу. Давай потом, в другой день?

- В другой день нельзя, - сурово отрезал Витька. Он был оскорблен в лучших чувствах. - Я сегодня пойду.

- Я забыла сказать тебе вечером. У меня такое дело... - Вера продолжала бессмысленно оправдываться, но парень ее уже не слушал.

"Застеснялась идти со мной на ночь. Или Зотиха запретила, - чтобы люди сплетни не распускали. А никто бы и не узнал, - мы бы на рассвете вернулись. Дура Зотиха. Да и Верка тоже: нашла кого слушать!"

- Слышь, Вить! Не сердись, пожалуйста... Ну прости меня!

- А я и не сержусь. Я и один отлично управлюсь.

- Витя!! Ну я тебя очень прошу!

- Ладно, спи. Чего извиняться-то, - Витька закинул мешок на плечо и, не прощаясь, скрылся в темноте.

Вера постояла еще пару минут, словно раздумывая, а затем сжала губы и с силой захлопнула дверь. Откуда-то из сеней послышался бабкин голос:

- Спровадила его, что ли? Так и надо. Уже по ночам шляться стал.

- Помолчи, бабушка.

- Чего "помолчи"-то? Я правильно говорю.

- Хватит! - заявила внучка. - Тебя еще не слушала. Советчики...

Баба Маня прошла за ней в избу, но на пороге в нерешительности остановилась. Поправила платок.

- Ну тебе еще чего нужно, а то я спать пойду? Слышь?

Вера обернулась и, с трудом сдерживая раздражение, произнесла:

- Ничего не нужно. Я только чаю попью. - И, отведя глаза, добавила: - Дверь на крыльце запри, я забыла.

- Ну ладно... Спокойной ночи, - баба Маня торопливо перекрестилась на иконы и вышла в сени. Уже выходя, крикнула: - Там в буфете конфеты возьми. И халву.

Наконец-то! Ушла.

...Чайник, который Вера поставила еще до появления Витьки, уже подавал первые признаки закипания. Девушка приоткрыла крышку и неторопливо прошла в переднюю избу.

На столе ее уже ждала чашка - тоже привезенная, с большой нарисованной на боку клубничиной. Вера положила рядом чайную ложечку, а затем достала конфеты, - но не из буфета, а почему-то из-под подушки. Красивую продолговатую коробку с надписью "Вишня в шоколаде".

Вода наконец вскипела, - чайник зашипел по-змеиному и задребезжал крышкой. Девушка быстро схватила вафельное полотенце и побежала на кухню. Сняв чайник с керосинки, Вера аккуратно задула три желтеньких полоски пламени. Часть кипятка она слила в старую заварку, а остальное понесла в комнату.

Там она проделала следующее: вытащив из ящика буфета длинный хромированный пинцет, она открыла крышку и извлекла из кипятка небольшой шприц и поршень к нему. Оттуда же выудила тоненькую иголку. В конфетной коробке оказались ампулы - около дюжины. Профессиональным движением Вера надломила две штуки, высосала иголкой содержимое и затем, перевернув шприц, выжала на острие маленькую каплю.

Чайник ее больше не интересовал. Подойдя к разобранной кровати, врачиха присела на одеяло и свободной рукой откинула подол ночнушки. В следующее мгновенье жало шприца влетело ей в бедро - метко, торопливо и жестоко. Сладострастно зажмурившись, Вера прикусила губу и надавила указательным пальцем на поршень.

Через полторы минуты все закончилось. Шприц и ампулы были спрятаны под подушку, чашка и пинцет - в буфет, а чайник вернулся обратно на керосинку. Осколки стекла девушка сгребла на ладонь и швырнула в печку - подальше.

За стеной завозилась бабушка. Почуяв неладное, Вера быстро захлопнула задвижку и с разбегу прыгнула в постель. Почти одновременно с этим распахнулась дверь, и вошла баба Маня.

- Хлеб-то я не убрала. Мыши съедят.

Девушка промолчала. На кухне зашелестел пакет с хлебом.

- Спишь, что ли? Чай-то небось не пила?

- Пила.

- Ну, я пошла.

По спине пробежал знакомый холодок; Вера съежилась, но тут же расслабилась: где-то глубоко в черепной коробке медленно распускался огромный бархатистый цветок.

Девушка протянула руку и погасила ночник.

Витьку жалко. Не придет он танцевать.


Лея Любомирская

Гостья

Привет, говорит, отдуваясь. Не ждал?

Ждал, говорю. Ты же обещала.

Ну да, соглашается и усаживается у кровати. Я же обещала.

Лежу тихонько. Молчу. И она молчит. Достала платок из сумки и обмахивается им. Платок большой, мятый. В коричневую клетку.

Устала? спрашиваю.

Пожимает плечами.

Как тебе сказать, говорит и вытирает платком лоб. Не так чтобы очень. Чуть-чуть.

А вид усталый, говорю я.

Не выспалась, отвечает. Устать не устала, но не выспалась. Очень рано встала.

Я киваю. Я тоже что-то не высыпаюсь в последнее время.

Ну что, говорит она, сказку?

Каждый вечер, монотонно говорит дона Силвия, сжимая и разжимая руки. Глаза у неё блестят, как будто она специально что-то в них закапала. Каждый вечер жар. Вчера было тридцать девять и пять. Сегодня уже сорок.

Доктор Канелаш морщится и тихонько вздыхает.

Ну, мамочка, говорит он. Ну, что же я могу сделать? Анализы у него хорошие, отличные просто анализы. Лёгкие чистые. Ну дайте ему жаропонижающего, если что, привезёте прямо с утра.

Они умерли в один день, говорит она, и потом жили долго и счастливо.

Так не бывает, говорю я. Надо - они жили долго и счастливо и умерли в один день.

Ещё как бывает, говорит она и нажимает мне на нос. Скажи "дзынь-дзынь".

Дзынь-дзынь, говорю я.

О! она поднимает палец. Мне звонят. Пора на работу.

К кому, спрашиваю.

Она закатывает глаза, как будто вспоминает или прислушивается к чему-то. Хмурит брови. Потом встряхивает головой. К одной бабушке, говорит, тут недалеко. Ещё к тому парню, который на перекрёстке с мотоцикла слетел. Ещё к кролику. Он попал под машину, бедный.

Хватит! кричу я. Не рассказывай!

Извини, говорит она, увлеклась.

Ничего, говорю я. Бывает. Завтра придёшь?

А куда ж я денусь, отвечает она и встаёт.

Погоди, говорю я. А если меня в больницу утром положат, тоже придёшь?

В больницу тем более, говорит она. У меня там всё время какие-то дела.


Алексей Толкачев

Слежка

Я спасся в последнюю минуту. Змеи и живые грибы!

Ты себе даже не представляешь...

Туве Янссон. Ужасная история

Последняя улица в городке носит название Северная. Последний дом на ней - номер 36. За ним котельная. А дальше начинается узкая асфальтовая дорожка. Она ведет в лес. Если долго по ней идти, придешь в какое-то секретное военное место. Папа военный, и он каждый день ходит на работу по этой дорожке. А вечером, возвращаясь, приносит из леса грибы или орехи. Это, конечно, летом или в начале осени.

Сейчас сентябрь. 1973-й год.

Сначала дорожка идет между полем и болотом. Потом по мостику через овраг.

Дальше небольшой лесок. Дубы и сосны. Тут грибы не растут. Зато растут сломанные кольца от лыжных палок. Если подержать такое кольцо над пламенем костра, оно загорится и будет бомбить землю едкими огненными каплями. Еще тут растут газеты, бутылки из-под портвейна и пустые папиросные пачки.

Дальше дорожка выводит к пруду. На воде у берега тут и там крупные зеленые пятна ряски. Если парусный кораблик на полном ходу врежется в какой-нибудь из этих плавучих островов - беда. Застрянет надолго. Но если повезет, он выйдет на середину пруда, на открытый простор. Справа шипит плотина. Туда корабликам лучше бы не плавать. Там смертоносный водопад. Хотя, с другой стороны, это единственный выход отсюда в мировой океан - через водопад и дальше по ручью, который местные жители почему-то называют речкой.

Считается, что в гражданскую войну купец Решетников спрятал на дне этого пруда свое золото. Здорово было бы устроить поиск сокровищ, но подводных лодок Косой делать не умеет. Он умеет делать только парусные кораблики из сосновой коры. Она легкая, мягкая, легко отламывается от ствола и режется ножиком. Еще бывает такая классная вещь - пенопласт. Но это большой дефицит. Его только на помойке можно найти, и то очень редко.

- Держи, старик!

Рыжий Мишка вручает Косому палочку от мороженого. Это самый лучший в мире руль для корабля. Конечно, руль можно и выстругать из палки, но это ж сколько возиться надо. И, все равно, такой ровный и плоский не получится. А без руля никак: попутного ветра в этих местах почему-то не бывает никогда. Ветер всегда дует на этот берег, то чуть слева, то чуть справа. Но если воткнуть руль в корму под правильным углом, кораблик будет галсами удаляться от берега и выйдет на водный простор, если только не попадет в ряску. Насчет руля, это Косому папа объяснил. И показал, как надо делать.

Только у папы почему-то получается подобрать правильный угол, а у Косого пока еще ни разу не получилось. Мишка тоже любит пускать кораблики, но сам он даже корпус толком вырезать не может, поэтому свой вклад в кораблестроение вносит палочками от мороженого.

- Я уж думал, ты не придешь сегодня, - говорит Мишка, - Я тебе во дворе кричал, а ты не выглянул.

Косой вставил палочку в корму, поправил бумажный парус и опустил кораблик на воду. Но тот тут же повернулся кормой к ветру и уткнулся носом в берег.

- Ты мне, Миш, лучше с другой стороны дома кричи. А то я сейчас к окну во двор боюсь подходить.

- Чего это?

- Да со мной в воскресенье такое было... Положили меня днем спать. Ну, я не сплю, конечно. Так, лежу, дурью маюсь. Скучно. Решил в окно посмотреть. Развернулся на кровати, подлез к окну, и тут с другой стороны старуха к стеклу прилипла!

- Как это? Ты ж на третьем этаже.

- Вот! Представляешь? Взлетела откуда-то снизу и к моему окну! Наверно, сидела там где-то в кустах, ждала, когда я выгляну.

- Да ладно! Заливаешь!

- Честное слово.

- А говоришь, не спишь днем. Спишь, как маленький! И старуха эта тебе приснилась.

- Да иди ты в жопу! Я тебе говорю, не спал я. Все по правде было.

- Гы! А что за старуха?

- Я откуда знаю? Ведьма какая-то летающая... Хотя, на самом деле, я уже видел ее однажды. Тут, в лесу.

Мишка вздрогнул и обернулся в сторону леса.

- Ага, рыжий, тоже боишься?

- Мне-то чего бояться? - взяв себя в руки, солидно ответил Мишка. - Я ж не малышня, в Бабу-Ягу не верю. И днем, между прочим, уже со второго класса не сплю!

- Мы тут летом с мамой гуляли. Проходим через одну полянку. И вдруг сверху голос раздается: "Не подскажете, сколько времени?" Я наверх смотрю, а там в дупле дерева бабка сидит. Я сначала не испугался. Спрашиваю маму: "Сколько времени?" Она говорит: "Полпятого. А что?" Я говорю: "Это бабушка спрашивает". И на дупло показываю. А мама смотрит на старуху в упор и не видит ее. А та улыбается так страшно и мне подмигивает.

- Кстати, насчет времени, - озаботился вдруг Мишка, - Я еще уроки не делал. Ты делал?

- Не-а.

- Айда по домам. Все равно твой корабль не плывет никуда.

В кораблестроении пришлось сделать перерыв. На дом задали много. Четвертый класс, не шутки. Больше всего Косой ненавидел русский. Все эти правила дурацкие. Почему он должен их учить, если он и так все диктанты пишет без ошибок? Книги-то он читает, и как слова пишутся, знает. Зачем же правила? А вредная русская специально маме на родительском собрании сказала: "Вы последите, чтобы Костя учил правила!"

В следующий раз Косой с Мишкой пошли на пруд в воскресенье. Родители с утра уехали на какую-то свадьбу, доверив Косому, как уже большому, провести весь день самостоятельно. И даже разрешили погулять. При условии, что он вернется домой к двум и честно поест суп.

- Палочку для руля не забыл?

- Обижаешь, старик! – ответил Рыжий. – Смотрел ща "Ну погоди"?

- Нет. Не смотрел.

- Ты че, дурак?! – Мишка аж остановился от изумления, - Сегодня же новую серию показывали! Седьмую. Как они на корабле.

- Да, жалко, - сказал Косой, - Но у меня сегодня родителей дома нет. А без них я телевизор на всякий случай не включаю.

- Сломать боишься? – заржал Мишка.

- Да нет. Просто... В нем сейчас моя старуха сидит. Ну че ты встал? Пошли, пошли. Не бойся, в лесу ее сейчас нет. Я ж говорю, она у меня в телевизоре.

- Опять врать будешь?

- Не веришь, не буду рассказывать.

- Ладно, не обижайся.

- Миш, если б я врал, я б что-нибудь поинтереснее придумал. Сказал бы, что я ее снова вживую видел. Но нет. Теперь она мне приснилась. Как будто сижу я за столом, делаю уроки. И вдруг она к окну подлетает и просачивается через стекло ко мне в комнату. Я от нее убегаю на кровать. И кричу. Появляются родители. Ведьма от них прячется под стол. Я родителям на нее показываю, а они ее не видят! Тогда я бегу в другую комнату. Ведьма за мной. А там телевизор работает. Я думаю: "Ну-ка, я ее обману!" Бегу к телевизору и делаю вид, что собираюсь в него прыгнуть. А сам прячусь за ним. И получилось! Ведьма нырнула в телевизор и оказалась на экране. А я его выключил... Чудом спасся.

- Чего спасся? Ты ж говоришь, это сон.

- Но это не только сон, Миш. Я точно знаю, что она сейчас на самом деле в телевизоре сидит.

- Я тоже знаю одну ведьму, - сказал Мишка. - Я ее, правда, не видел, но знаю, где она живет. За оврагом, за забором, где деревенские дома. Там они все пустые, а в одном она живет. Мы там в овраге зимой на лыжах катались. С пацанами из десятой школы. Вечером, в темноте. Страшно было.

На этот раз корабельный руль, вроде бы, удалось поставить правильно. Но ветер был сильным, и парус оказался великоват. Сначала кораблик стал довольно резво удаляться от берега, но вскоре порыв ветра перевернул его кверху дном. Над торчащей из кормы палочкой от мороженого повисла, словно спасательный вертолет, большая стрекоза.

Домой Косой пришел, как и было наказано, к двум. Попробуй не приди. Косой знал, что его контролируют. Утром, уходя, мама заскочила к соседке напротив и попросила: "Загляните к нам, пожалуйста, в два, последите, чтобы Костя суп поел".

Очередной поход на пруд удалось совершить только через пару недель. Помимо уроков появились и другие дела. Косой с Мишкой увлеклись футболом и почти каждый день играли с ребятами из 10-й школы. А еще родители зачем-то записали Косого в музыкальную школу.

- На скрипочке пиликать будешь? - издевался Мишка.

- Хуже, - вздохнул Косой, - На аккордеоне. Я говорю: "Запишите меня хотя бы на гитару". А родители: "Вот еще! Начнешь тогда каких-нибудь битлов дурацких бренчать!"

- Битлы - клево, - сказал рыжий, - Американский оркестр.

Ветер опять дул сильно, но на этот раз Косой был умнее. Чтобы повысить устойчивость кораблика, он проковырял ножиком отверстие в дне и вставил туда камушек. Бумажный парус затрепетал на ветру, и кораблик стал выписывать зигзаги на воде, кренясь на борт, но не переворачиваясь.

- А как твоя ведьма? - спросил Мишка, - Все в телевизоре?

- Да нет, выскочила давно. Родители же телевизор включали. Она и выскочила.

- Ну и че? Лезла к тебе опять после этого?

- Еще как. Снова во сне.

- Слушай, а может, ее не надо бояться? Может, она не злая?

- А чего тогда она ко мне привязалась?

- Может, сказать что-то хочет? Предупредить, спасти от чего-то?

- Ага, как же! Ты б видел, какая она страшная! На фиг мне не надо таких спасателей... Но я ее, кажется, победил.

- А как?

- Она, оказывается, тапочек боится. Че ты ржешь? Мне приснилось, что она ко мне на балкон залетела. А балконная дверь открыта. Она только собралась в комнату войти, и тут я в нее тапочком кинул. Она испугалась и улетела. Но я знаю, сейчас она другим путем пойдет. Через дверь квартиры. Я беру второй тапочек и выхожу в подъезд. И точно, слышу: шаги по лестнице. Ведьма ко мне поднимается. Как только она появилась, я в нее опять тапочком кинул. И она убежала. Я понял, теперь всегда надо будет в нее тапочками кидаться. Но она с тех пор больше не показывалась. Несколько ночей уже прошло. Понимает, видно, что у меня теперь оружие есть. И боится.

Плавание кораблика опять оказалось недолгим. На этот раз он застрял в ряске.

- Обидно! - сказал Косой. - Давай еще один сделаем.

- Хватит, старик, надоело, - ответил Мишка, - И вообще нам на футбол пора. Мне пацаны, между прочим, поручение дали. "Последи, - говорят, - Чтоб Косой футбол не пропускал". И так в команде народу не хватает. А ты вчера не играл из-за своего баяна.

- Не баян, а аккордеон. Кстати, у нас там один парень на гитаре умеет играть. Он мне даже аккорды показывал.

И снова в кораблестроении наступил перерыв. Опять накопились дела. Футбол, музыка. Уроки, уроки, уроки. Четвертый класс. Пятый, шестой, седьмой. Школьный ансамбль. Окончание школы. Институт. Ансамбль. Армия. Ансамбль. Женитьба, рождение дочери. Ансамбль. Развод. Ансамбль, ансамбль, ансамбль. Лечение от алкоголизма. Какая-то дурацкая работа. Потом бизнес. Потом суд. Бизнес, деньги. Вторая жена. Пожар на даче. Бизнес, бизнес. Смерть второй жены. Деньги. Деньги. Большие деньги. Инсульт.

Забирая Косого из больницы, дочь спросила врача:

- Его как, вообще, одного-то можно оставлять?

- Ну, он сейчас, конечно, несколько неадекватен, - ответил врач, - Но, думаю, особенно страшного ничего нет. Но вы, конечно, первое время за Константином Игоревичем последите.

Инсульт пошел Косому очень сильно на пользу. Голова волшебным образом очистилась от всякого мусора, накопившегося за шестьдесят, без малого, лет. Скучная суетливая информация о тысяче скучных и ненужных вещей оказалась стерта без следа. Память стала прозрачной и звонкой как стекло.

Когда дочь ушла, Косой оделся, взял нож и вышел из дома. Приехал на вокзал. Купил мороженое. Съел, а палочку положил в карман. Сел на электричку и приехал в городок. Автобусом добрался до улицы Северной. Спустился к котельной и по асфальтовой дорожке пришел на пруд. Отломил от соснового ствола крупный кусок коры. Вырезал корпус. Вставил мачту. Надел парус. (В кармане нашлась бумажка с каким-то рецептом).

- Глазам не верю! Старик! Неужто это ты?

Перед Косым стоял пожилой человек с седыми волосами и огненно-рыжей бородой. Косой сразу догадался, что это купец Решетников.

- Любимое дело вспомнил? Извини, не знал, что встречу. Палочки от мороженого не принес.

- У меня есть, - ответил Косой. - Простите, не знаю вашего имени-отчества.

- Ну ты даешь, старик! Михаил Евгеньич я.

- Очень приятно. А что, Михаил Евгеньевич, вы еще не достали со дна свое золото?

- Не достал, - хохотнул купец, - Следят постоянно.

- За мной тоже следят, - пожаловался Косой, - Все время. Чтоб я суп ел, уроки делал, в футбол играл... Теперь вообще какую-то женщину ко мне приставили. Привезла меня домой из больницы, сказала, что ей поручили за мной следить. Куда бы скрыться от этой слежки?

- А вот сейчас ты корабль свой достроишь и уплывешь на нем, - сказал купец.

С кораблем в этот раз все сложилось очень удачно. Правильный угол руля. Камушек в днище. Хороший ветер. Косой едва успел прыгнуть на корму, и корабль понесся, рассекая водную гладь. В нос ударил резкий, но приятный запах сосновой смолы. Парус был наполнен ветром, мачта слегка поскрипывала. В небе над головой проплыл крылатый вертолет, похожий на стрекозу, на несколько мгновений заслонив свет еще теплого сентябрьского солнца. Сердце Косого замерло от восторга. "Одного только жаль, - подумал он вдруг, - Сегодня, наверно, папа из лесу грибов принесет, а я их не поем". Справа грохотал водопад. Косой решительно направил корабль направо.

Водопад - единственный выход в мировой океан. Пройти его - не такая уж проблема. Тяжелый каменный киль не даст перевернуться. Надо только покрепче схватиться за мачту, чтобы удержаться на борту.

Судно уверенно шло прямо посередине пролива между двумя Саргассовыми морями водорослей. С берега, высунувшись по пояс из дупла дуба, вслед кораблю смотрела старая ведьма.


Виктор «Зверёк» Шепелев

Счёт идёт на «никогда»

Небольшой грузовичок-«ГАЗель» идёт по трассе Феодосия-Ялта-Севастополь с неразумной скоростью. Горный серпантин местами обледенел, ограждение установлено лишь кое-где, да и то не выглядит надёжным. Но человек за рулём скорость не сбавляет, только на каждом повороте «на удачу» скрещивает пальцы обеих рук, не отрывая их от руля.

Его, кстати, нельзя назвать особо суеверным — не в большей степени, чем любого из нас. Ну, скажем, ещё в детстве он как-то всерьёз верил в некоторые приметы — у родителей тогда ещё часто собирались гости, и гости эти ещё были весёлыми и нестарыми, и весело подыгрывали: «ээээ, не наливай на весу — денег не будет!», «вилку уронил? (вот, возьми эту) значит, Валя таки придёт», «ай, не страшно, на счастье разбилось! (где веник?)» — в общем, такие даже не то чтобы приметы, просто фразочки, которые взрослые используют для заполнения пауз и заглаживания неловкостей.

Но он-то об этом не задумывался — он видел это как такую обыденную, бытовую магию, которой владеет любой взрослый (и, кстати, если бы взрослые серьёзнее относились к тому, что они говорят, в конечном итоге всем было бы лучше — например, кто-нибудь мог бы заметить, что невнимательно брошенные на этих застольях «предсказания» сбывались — всегда.) В общем, пока взрослые пили и ели, он по этим их дурацким фразочкам выстраивал свою систему невозможного. Она привела его на горный серпантин в декабре.

При этом он не только ведёт грузовик с неразумной скоростью, но ещё и наращивает её. Со стороны можно подумать, что водитель пьян, но нет. Он вообще не большой любитель выпить — хотя это заявление и удивило бы большинство знакомых. Они даже сказали бы, что он зачастую бывал «душой компании».

А дело в том, что — как он это себе мог объяснить — магию глупых примет он увёз из дома постаревших родителей. Она и стала его наркотиком и дурной привычкой. Пока его близкие люди, друзья и женщины, пили и ели, он едва сдерживал нетерпение, ждал возможности вставить очередное — «ножик упал — кого ждём?», «со своим мужем только через мужика чокайся — а то счастья в семье не будет», «ооо, на углу сидишь — жених со своим углом будет» (оптимистичный вариант предпочитал пессимистичному «семь лет замуж не выйдешь»).

Всё сбывалось, по возможности — немедленно. Прекрасные люди приходили, стоило упасть хотя бы десертной ложечке, милые девушки выгодно выскакивали замуж, просыпавшие соль — ссорились, а наливавшие на весу — теряли кошельки... Со временем он развил свою систему, придумывал альтернативные «хорошие» версии печальных примет, создавал особые, личные приметы будущего счастья для самых близких друзей — было важно. У всех всё сбывалось. Зачем же тогда грузовик, горная трасса, декабрь?

Затем, что со временем главной его приметой стала самая банальная — вот те падающие со стола приборы, которые предвещают приход новых гостей. Что-то случилось с этим странным механизмом, или что-то случилось с ним самим, что застолья стали реже, и радости от них — меньше, восхищение безотказной работой собственной магии потускнело.

Короче говоря, он стал неискренним. Это случилось уже после сорока, хотя возраст, возможно, и ни при чём — просто привычка одним движением изменять мир вокруг привела его к вопросу: а я, когда сбудется что-то для меня? Я роняю вилку или нож уже нарочно, просто чтобы те, хорошие, нужные, пусть постаревшие, приходили, пили и ели, чтобы у них всё сбывалось — но только пусть они приходят ко мне.

И эта, главная, примета начала слабеть. Разбитые тарелки по-прежнему приносили счастье кому ни попадя, женщины ходили с влюблёнными глазами и пересаливали еду, пустые бутылки на столе приносили несчастья, но тот, по ком роняли нож, приходил уже не в течение получаса, а, например, на следующий день. Или где-то на неделе забегал ненадолго. Вокруг по-прежнему пили и ели, но уже и все приметы стали сбываться реже, а некоторые — не сбываться вовсе.

И в какой-то момент он заметил, что тех, кто давно не приходил, стало слишком много. Как и того, что уже не сбылось. Кто-то может вернуться через год или пару лет, что-то может сбыться со временем, но чем дальше, тем больше понимаешь, что «пару лет» и «со временем» — просто сказки, дурацкие суеверия. Счёт отсутствующих и несбывшегося идёт уже не на месяцы и годы — счёт идёт на «никогда».

После сорока он чувствовал себя как человек, который всё это время шёл по пустыне.

Он останавливается на крутом повороте над селом Рыбачье. Сдаёт задом поперёк дороги на обочину, так что край кузова повисает над ограждением трассы. Из сумки достаёт надпитую бутылку коньяка и окоченелый хот-дог, и при этом, наверное, молится про себя, чтобы это застолье на обочине засчиталось за настоящее. Только один раз отхлебнув коньяк и надкусив булку, откидывает задний борт.

...Ливень, водопад вилок, ножей и ложек, мельхиоровых, серебряных, стальных, пластиковых, хлынул из кузова, с края обрыва, по выступам скал, на пляж. Сам он при этом, возможно, думал: «Вы все сюда придёте. Не можете не придти. Я покажу вам Землю Обетованную».


Ангел недоумения

и кричит неизвестно кому:




остановись, подожди,


ты прекрасно,


я всё подниму, всё найду.


всё


исправлю.


(С.Львовский)

— Ну всё уже, хватит. Эй? Хватит, говорю, достал. Ну что ты, ей-богу? Пройдёт, всё пройдёт, заживёт до свадьбы.

Я и сам не знаю, как так получилось. Я в не-до-у-мении. Само получилось. Ну что ты уселся там в углу? Давай хоть гляну, что там у тебя, не размазывай кровь. Ну ладно, не буду трогать, не ори только. Мне тоже это всё не нравится, и тоже — и тебе ведь, да? — хотелось бы быть не здесь. Или здесь, но без тебя. Или хотя бы чтобы ты прекратил рыдать. И орать, когда я подхожу. Кажется, у меня сейчас голова разболится, хотя она не разболится, у меня никогда в жизни не болела голова, но ощущение именно такое, да заткнись ты, блядь!

Извини.

Но я уже ничего не понимаю. Не понимаю, как здесь оказался, и почему всё вот именно таким образом происходит, всё у нас вот так произошло. Глупо. Как же так получилось? — вот ты, ты успел понять? Блин, ну а что ты понимаешь?

А как по мне, это и есть главный вопрос жизни, вселенной и всего остального: «Как же так получилось?» [Как с осколками любимой чашки, смотришь на неё, на осколки. Смотришь и не можешь понять: как же так получилось? Столько-то лет это была твоя чашка, твоя любимая чашка, ты к ней привык, руки привыкли, все знакомые привыкли, ты хвастался. Ни разу даже не переворачивал случайно, и тут: пытаешься понять, вспомнить, как это произошло, только что. Вот ты ещё пьёшь из неё чай, допил, отставил в сторону, а через пару минут — локтем, и даже успел подумать «Чёрт, чашку же уроню», и действительно. Но всё это совсем не ответ на главный вопрос: «Как же так получилось?» И завтра, и послезавтра, и через неделю пьёшь чай из чего попало, а ответа всё ещё нет. А вопрос есть.]

Вот и мы с тобой так же. Сидим тут — сколько, часа четыре уже? С полпятого, значит, четыре с половиной — и никто не скажет, как так получилось, ну как это получилось-то? Я думаю, совершенно случайно, но это ничего не объясняет. О, гляди-ка, успокоился. Давай хоть кровь сотру, где у меня была перекись? вот, давай, и ничего страшного, пара порезов, чего выть-то так было? Эх ты, солдат.

Как же ты так вляпался? «Случайно». Случайно он, блядь. А что, блядь, не случайно, ты мне скажи? Что-то, может быть, и неслучайно, но и что неслучайно, то — ве-ро-ят-нос-тно. Я себе так это представляю, как такое кино, типа, авангардное: герой, допустим, просыпается утром, куда-то идёт, едет, сидит где-то, а вокруг, вместо нормального мира, сплошное мельтешение, он нормально двигается, а всё остальное сменяется десять раз в секунду: то он из такой постели проснулся, то из эдакой, то вообще с нижней полки плацкарта, то из подъезда вышел, то из трамвая, то из офиса, то из тюрьмы, то из себя, то на нём галстук в полоску в тон, а то косуха с цепями — вероятности, только вероятности мелькают. И у каждой на тебя свои планы, своя, скажем, повестка в военкомат.

Вот так и тебе пришла повестка, да? Вероятность ничтожна, для тебя она казалась ничтожной, говорили, что в этот призыв ещё нет, а там уже летние экзамены, ВУЗ, военная кафедра, и никаких повесток? А она пришла, да? Вот, какая вероятность? И вот ты сидишь здесь, вытираешь сопли, и весь пол в крови. И скажи мне теперь: ты понимаешь, как так получилось? Вот. Вооооот.

А что ты мог сделать? Что угодно. Ты мог сделаться непригодным. Не просто негодным к регулярной воинской службе, далась тебе эта служба. Ещё полтора года бы, и все дела, а теперь-то уже и непонятно, что с тобой будет. Ну, в любом случае — полтора года бы, а потом что? А потом каждый день рассматривать разбитые чашки и думать: как же так получилось? И находить какие-то осмысленные ответы: так получилось, потому что тогда-то я сказал то-то (а не стоило, или: и молодец, что сказал), туда-то пошёл, что-то решил... Вот так бы всё и было.

Вот бред-то, скажи?

Но ведь можно: сделаться непригодным, ни к чему неподходящим, никуда не применимым, как деталька не того конструктора, сделаться таким, чтобы все обычные ответы на вопрос «как так получилось?» были не про тебя. Чтобы их не было, надо сделаться непригодным. Специалистом по пуговицам Третьего Рейха. Пилотом дирижабля. Или, смотри: смотрителем маяка, как я,автоматизированного маяка, напичканного электроникой, здесь и сторож же не нужен, не то что смотритель. Разве что вот, чтобы ты сюда пришёл.

Но и ты тоже ничего, молодец. Ведь мог бы дезертировать как все: спиздить где-то штатское, до города пешком пятнадцать минут, бегом десять, а там уже — автобусы, такси, набережная, отдыхающие, поезда, самолёты, палатки. Так нет же, всё тебе не так: прёшься с этим автоматом, в форме своей, к морю, сюда. Ты чего хотел-то, боец? В заложники меня взять или что? Или убиться со скалы вниз, а автомат по ошибке прихватил? Сидишь же, думаешь, как в анекдоте: «а и правда, чо это я?» Думаешь? Воооот. И ещё один вопрос тебе теперь не даёт покоя.

Но у меня ответа нету. Я тоже не знаю, как и почему. Ты вломился с автоматом, распсиховался, и не успокоился бы по-другому, а ножик это — обычный мой походный ножик, я им колбасу режу. Ну и тебе вот немножко... фэйс попортил. Заживёт до свадьбы, говорю же, я не знаю, зачем и как я это сделал, я никогда раньше с этим ножиком... Хотя и давно с ним хожу, но никогда не думал даже. Просто вот такая тебе выпала вероятность, что маяк, на маяке я, у меня ножик. И мне тоже такая выпала.

Во, едет кто-то. Никто здесь не ездит, тупик, здесь только маяк. Впотёмках, ясно, за тобой. Так что — сказать, что никого не видел-ничего не знаю, посидишь ещё? Долго не отсидишься, ну хоть что-то.

— Не надо. Я пойду. Они ничего мне не сделают.

— Хм. Ну давай. Удачи. Автомат забери, спросят же. Слушай, а что ты им скажешь?

— Я скажу: «я не знаю, как так получилось».


Улья Нова

Силачи

Перед встречей я так волновался, что поломал насос – очень хотелось предстать перед ними во всей красе. Огромных усилий требовал галоп по городу в поисках нового насоса, подходящего для меня и приемлемого по цене. Когда нужно срочно что-то купить, всегда попадаешь в перерыв. В ближайшем магазине учет, в самом большом – выходной. Наконец, пробежав не один километр, я оказался перед неплохим, хотя и не верх мечтаний насосом, со скромными возможностями и минимумом – то есть совершенным отсутствием дополнительных функций.

Прочитав на бегу руководство, серый лист оберточной бумаги с незатейливыми советами по применению, дома я уже знал свой агрегат как родной, тем более, что он оказался примитивнее поломанного.

Подкачку я начал в приподнятом настроении. Ввинтил шланг в живот и самодовольно наблюдал увеличение его размеров. Но радость была недолгой, стоило перейти к бедрам, обнаружилось все несовершенство аппарата – неспособность равномерно наращивать размеры и придавать вновь выросшим мускулам приятную, эффектную форму. Приходилось доделывать вручную, я уплотнял и находил наилучшее положение своему увеличенному бицепсу, ягодичной мышце, как мог, регулировал увеличение роста и пропорции тела. Этому меня никогда не учили, выходило плохо, кустарно, я раздражался. Существо, которое получалось из меня после подкачек было обычным, стандартным, не отличалось ни красотой, ни запоминающимися изгибами или черточками фигуры. Я злился. С досады спустил подкаченное и принялся заново. Надутое тело было неравномерным и неказистым. Кожа кое-где начала воспаляться, значит назавтра не миновать синяков.

Проведя бессонную ночь, под утро я не помещался в комнатке, но был удовлетворен тем, что увидел в зеркале. Мне нравился этот громила величиной с небоскреб. Дефекты, бросавшиеся в глаза в ночной панике, терялись на фоне мощи моего натертого маслами обнаженного тела.

Утром я был представлен силачам. Они, кажется, встретили меня благосклонно, внимательно оглядели, заставили походить по небольшому подиуму, принимая позы, эффектно подчеркивающие мускулы. Они приглядывались ко мне полчаса, потом, кажется, приняли в свой круг, хотя ничего определенного не сказали. Силачи промолчали, это означало, что они не против. Я стал двенадцатым, последним в группе. Отдыхая после волнений, я пил холодную воду, брызгая на разгоряченные руки и грудь. Их староста составлял какие-то списки ежедневных дежурств. Со слов я догадался, что в первый день будут работать все участники группы, каждый следующий день количество работающих сокращается на одного, до двенадцатого дня, когда всю работу будет выполнять оставшийся, последний.

Первым убывающим оказался староста, который и составлял списки. Следующим был эффектно, но умеренно накаченный блондин лет тридцати, он все время вился перед взглядом старосты и, видимо, был его правой рукой. Должно быть, их сближали узы родства или какие-то другие неизвестные мне отношения. Я пытался крутиться точно так же и даже поднял упавшую ручку, но староста строго попросил меня отойти в сторону и не мешать. Показалось, что очередность убывания давно продумана: третьим и четвертым назначили братьев-близнецов, светлокожих мулатов, с крепкими треугольными телами и сравнительно короткими ногами. Потом работающих должен был покинуть самый высокий, блестящий негр, видимо, хороший приятель блондина. Каждый раз, когда староста называл очередного убывающего, я подходил поближе, догадываясь, работа, с которой будут в первый день справляться двенадцать человек, постепенно навалится на одиннадцать, десять, девять... пять, четыре и среди них я, новенький, не знающий, что предстоит делать и как. Я осмелел и стал настаивать на своей кандидатуре, но староста был глух. Он смотрел на небольшую кучку оставшихся, чьи глаза молили о милости. Позади нас счастливчики загорали, разгуливали по песку, пинали кочки. Нас осталось двое – я и сероглазый брюнет со шрамом вдоль лба. Неизвестно, по молчаливому соглашению или по договоренности, староста одобрительно смерил его взглядом и, назвав следующим, дружески похлопал по плечу: «Ты молодой, выдержишь, все будет ОК. А кто последний, надеюсь, понятно», – спокойно произнес он. В его словах не было желания унизить или наказать, не было насмешки или превосходства. Констатация факта – мне в двенадцатый день предстоит выполнить работу двенадцати мощных, высоченных, сверкающих бицепсами, вымазанных маслом для загара силачей. Это была данность. На моем месте мог оказаться любой. Но не оказался.

Вся сложность создавшегося положения дошла до меня лишь по дороге домой. Я злился, от этого вспыхивали всякие неправдоподобные предположения. Про какой-то заговор. Про тайные узы, объединяющие силачей. Да и приняли ли они меня в свой круг? Или просто решили подшутить. Решение завтра же бросить эту затею, пересилила догадка: вдруг, список и предстоящая работа – всего лишь проверка. Или розыгрыш, с целью обнаружить мои истинные размеры и посмеяться? Я решил не сдаваться, был готов пройти любые испытания. Уж очень хотелось примкнуть к ним и стать своим, даже не знаю, почему.

Придя домой, усталый как никогда, я открутил вентиль и сдулся. Завел будильник на пять – два часа накачаться, позавтракать, настроиться и, не спеша, дойти до места работы. Включил фумигатор, упал в гамак и уснул.

Утром, беспрерывно ругаясь, от отчаяния готовый все бросить, я кое-как приготовил тело, увеличив размеры раз в сто. На всякий случай брызнул одеколоном за уши, надел новую белую рубашку, узкие голубые джинсы и отправился в неизвестность первого рабочего дня.

К моему приходу все члены группы собрались на небольшой, усыпанной песком и гравием, площадке. Староста озабоченно перебегал от одной группки силачей к другой и давал указания. Заметив меня, он хмуро глянул на часы, но ничего не сказал. Быстро и довольно грубо хватая за плечи и локти, он вел каждого к его месту. Я был последним, завершающим шахматный порядок расположения двенадцати бодрых, крепких мужчин.

Потом староста скомандовал снять одежду, все раздевались, бросали на песок штаны и рубахи, оставшись, кто в боксерских шортах, кто − в узенькой полоске плавок, кто − в полупрозрачных трикотажных трусах. Тогда староста громко скомандовал поднять руки. Все и я, подчинились. В следующее мгновение что-то непередаваемо тяжелое легло на мои руки. По выражению лиц стоящих рядом я понял, что они испытывают то же неожиданное и неприятное чувство навалившейся на руки невыносимой тяжести. На лбу моего соседа, блондина, приятеля старосты, выступили крупные капли пота, они стекали по щекам на шею и грудь. Тяжесть проявлялась болезненным натяжением кожи. Не знаю, сколько мы так стояли, час или два, но вскоре я почувствовал, что ручеек пота змейкой сползает по спине.

Вскоре руки заныли, отнялись, стали ватными. Рой мелких мошек кружил в них. Больше всего я боялся, что под тяжестью воздух начнет медленно уходить через щели вентиля или кожа, не выдержав давления, треснет, тогда я начну сдуваться и опозорюсь. Я нашел удобное положение пальцев, слегка опустив руки вниз, отдав большую часть ноши остальным. Я стоял и касался лишь ладонями, не ощущая давления. Так было совсем легко, почти удобно, но все равно, устав от неподвижности, тело зудело, а лунка на спине, по которой тек ручеек пота, стала чесаться. Полуденный зной нестерпимо пек голову, волосы дымились от жары, словно вот-вот загорятся. Я закрыл глаза, сосчитал до тысячи, потом попытался представить ясный осенний день в горах, маленький каменный домик без электричества, с буржуйкой и низкими окнами, что затерялся на небольшой лужайке, поросшей мхом и травкой, среди серых скал. От этих мыслей клонило в сон, хотелось скорей опустить руки, лечь и дремать прямо на песке под палящим солнцем. Негр опустил одну руку, снял флягу, прикрепленную к поясу, глотнул, обрызгал потный шоколад тела, передал флягу соседу, рыжему мужчине, убывающему в числе последних. Тот глотнул, умылся, передал флягу мне. Там оставалось немного воды, я потряс, давая понять остальным, чьи усталые потухшие от жары зрачки были прикованы к моей руке с флягой, что остаток мой. Я допил, бросил пустую флягу на песок, закрыл глаза и замер. Было неловко, что я допил все до конца. Потом я стоял, зажмурившись, борясь с дремотой. От усталости тело стало свинцовым.

Кто-то тронул меня. Я открыл глаза. Негр улыбался, укрепляя пустую флягу у пояса. Блондин крестом растянулся на песке, рядом с ним по-турецки сидели два мулата-близнеца, пили воду из пластиковых бутылок, говорили о чем-то. Все остальные, видимо, ушли тут же, как ноша отпустила. Первый рабочий день закончился.

Второй и третий дни были мало примечательными. Видимость усердия и халтура экономили мне силы. Другие силачи как могли старались облегчить себе труд. Все, почти одновременно поняли, что намного удобнее стоять в легких набедренных повязках. Многие повесили на шеи или укрепили на бедрах пластиковые фляги. На головы повязали белые платки. Рыжий принес пульверизатор, периодически брызгал на себя и окружающих. На четвертый день, привыкнув неподвижно стоять с вытянутыми руками, я решил немного поддержать товарищей, и, выпрямившись, принял часть тяжести на себя.

С уходом негра и близнецов ноша стала заметно тяжелее. Не знаю почему, из чувства ли группы, из-за совести или из спортивного интереса, я держал ношу, переживая ее давящую тяжесть. Неожиданно на меня налетал страх, что под давлением мое тело сдуется. Тогда я внимательно оглядывал свои руки с набухшими венами, грудь и наклонялся осмотреть окаменевший от напряжения и боли живот, межреберные мышцы, торс в набедренной повязке, пальцы ног на раскаленном серо-желтом песке.

Не знаю, сколько я стоял с закрытыми глазами, возомнив себя толстой белой колонной из мрамора. Потом шагал на месте, чтобы размять затекшие ноги, и, вдруг, почувствовал, как что-то больно укололо в пятку. Последовала характерная слабость, какая обычно сопровождает сдутие. Напрягшись всем телом, я вслушивался, пытаясь уловить звук уходящего из ноги воздуха, ощутить, не становится ли голень короче, не уменьшается ли стопа в размерах. Но ничего не почувствовал. За холодком, на некоторое время пронизавшим меня, огромные капли пота покатились по спине, стоящий рядом рыжий спросил: «Ты нормально?» – «А что?» – «Ты белый, как мел». Я сказал, что в порядке, закрыл глаза и продолжал представлять себя мраморной колонной с завитушками вместо головы и рук, белой, лучистой, подпирающей многотонный портик.

Проснувшись утром шестого дня, я заметил на коже растяжения, в некоторых местах она обвисла, как морда бульдога. Я немного полежал в гамаке, прижав колени к животу, потом принялся за ежедневную процедуру подкачки, не без удивления обнаружив, как сильно увеличились мои мускулы за это время. По цифрам датчика насоса, было видно, что надувать можно уже меньше, да и ростом я, кажется, стал повыше.

Шестой день прошел быстро – погода испортилась, было прохладно. Остывшее тело жаждало тепла – я напрягся и честно принял на себя добрую долю ноши. От напряжения мышцы ныли, зато тело согрелось. К вечеру нас атаковали мошки, прилетевшие роем на прохладу и человеческие испарения. Сначала, освободив руку, я пытался отгонять или прихлопывать ползающих по лицу насекомых, потом понял, что это бесполезно. Мои руки покрылись черным бархатом кровопийц, на спинах стоящих впереди рыжего и брюнета, копошился целый рой этих тварей. К концу дня, кажется, образовалась компания, состоящая из меня, рыжего и брюнета. Скоро нас останется трое. Рабочий день был окончен, все разбежались, а мы продолжали разговаривать о продуктах, содержащих большой процент белка, о подходящей диете для силачей. В этот день я вернулся домой хоть и с зудящей от укусов кожей, но довольный собой.

На следующий день они встали рядом, и, когда солнце пряталось за тучей, даря ненадолго долгожданную тень, мы втроем вполголоса разговаривали. Ноша, упавшая в этот день на нас, показалась намного тяжелее. Ближе к вечеру явился староста с фонендоскопом на шее, он прослушивал каждого, ощупывал мускулы и мерил давление. Я поморщился, представляя, что будет, когда он дойдет до меня и обнаружит надутые мышцы. Померив давление у рыжего, староста передвинулся ко мне и проделал все те же процедуры: сдвинул брови, несколько раз приложил к моей груди холодную медальку фонендоскопа, вдавил в кожу предплечья электронный тонометр, ощупал мышцы. Потом он покачал головой, внимательно глянул мне в глаза, занес что-то в регистрационный журнал, пожелал всем удачи и удалился.

Остаток дня я ждал, что за мной придут, опозорят при всех и прогонят из группы. Я старался успокоиться: в этом есть плюс – не придется работать одному в двенадцатый день. Но было неуютно и тревожно. В ожидании скандала день тянулся медленнее. Последние минуты казались нестерпимо длинными. Наступил срок окончания работы, а ноша продолжала давить. Особенно невыносимо было седеющему черноглазому еврею, который освобождался сегодня. Он стоял, опуская голову, вращая ей, чтоб размять затекшие мышцы шеи, потом его голова в изнеможении падала на грудь. Ноша задержалась на полчаса. Когда она отпустила, еврей издал победный возглас, на манер установившего мировой рекорд, упал на колени в песок и умылся им. Встав, он громко говорил всем и никому, что сейчас дома примет душ, а с завтрашнего дня возобновит изучение гомеопатии, которую пришлось отложить в связи с этой, как он выразился, миссией.

Держать ношу втроем было до головокружения тяжело, но, когда прошло пара часов десятого дня, я и мои два товарища с горем пополам приспособились. Рыжий начал рассказывать о занятиях медитацией, но усталость и отдышка помешали, он закашлял, подавившись песком, который приносил сухой жгучий ветер. Я впервые, закрыв глаза, подумал о ноше, стал изучать ощущения в кистях: какая она, что происходит в ней. Показалось, что ноша шевелится, возможно, растет, но, главное, час от часу становится тяжелее. Под конец дня я сказал об этом вслух. Брюнет не раскрыл глаз, а рыжий ответил, что давно знает – ноша становится тяжелее, растет и движется там внутри. Вечером брюнету стало совсем плохо. Ноша задержалась на три часа. Она отпустила, когда было уже темно. Обессиливший брюнет упал. Пришел староста с санитарами, они уложили брюнета на носилки и унесли. Рыжий рассказывал мне о типах дыхания по йоге, которые должны были помочь мне выжить в два ближайших дня. Мы обнялись, он похлопал меня по плечу. В его глазах был блеск, обычный для посетителя больничной палаты, где страдает кто-то из знакомых.

Утром одиннадцатого дня я отметил, что подкачивать приходится еще меньше. Но это мало беспокоило сегодня по сравнению со здоровьем товарища, с которым предстояло разделить тяжесть. Когда я пришел, брюнет, бледный, но настроенный бодро, был на месте и разминался. Мы встали лицом друг к другу, напялив улыбки, вытянули руки, и ноша налегла. От давления и нестерпимой боли в мышцах, я поморщился, ни о какой халтуре не могло быть и речи: брюнету нездоровилось, я принял большую часть веса на себя. Мы стояли, рассматривая друг друга и пустынный горизонт. Потом пришел негр, в плюшевой панаме. Весело суетясь, он начал кормить нас холодным стейком и поить «Колой». Веселость негра сначала раздражала, потом нам никак не хотелось его отпускать. Он предложил сыграть в футбол, принес несколько кольев и, вкопав по обе стороны от меня и брюнета, соорудил подобие ворот.

Суета негра, ямайский акцент, бесконечные шутки, заставили нас отвлечься. Вскоре я почти забыл о тяжести, которая беспрерывно лежала на моих дрожащих от напряжения руках. Брюнет тоже, казалось, взбодрился. Негр бегал по песку, вздымая пыль, и забил первый гол мне. Сначала было непривычно совмещать обязанности вратаря и подпорки для ноши, потом я приспособился. Негр выполняя разные футбольные трюки – бил мяч попеременно коленом и стопой, делал дорожку, бил мяч лбом. В перерывах он обдавал прохладной водой из шланга меня и брюнета. Было бы совсем хорошо, если бы не ощущение, что тяжесть ноши с каждой секундой все увеличивается. Следующие два гола были мастерски забиты брюнету в левый край ворот. Через некоторое время мы устали, и негр почувствовал, что игру надо прекращать. Напоследок он напоил нас минеральной водой и ушел. Жаль. Все это время я втайне надеялся, что он немного постоит с нами и поможет.

Внимание вернулось к ноше, она разрасталась, будто кто-то подкидывал туда новые камни или доливал по капле. Брюнет нахмурился и закрыл глаза. Он не сдавался и держался из последних сил. Во второй половине дня явился полный лысый мужчина, оставивший нашу команду на седьмой день. Когда он держал ношу, неописуемый водопад пота струился по его лицу. Сейчас он был необыкновенно серьезен и в белом халате. Он уселся в шезлонг под зонтиком от солнца, читал журнал, маяча перед глазами расплывающимся белым пятном. К концу дня поднялся ветер, исколовший нас песком. Несколькими каплями удивил дождь, который здесь большая редкость. К вечеру мои колени дрожали. Брюнет уходил ногами в землю. Ноша, наклонившись над ним, большей частью веса давила на меня. С трудом разомкнув глаза, я убедился, что брюнет стал значительно ниже и сильно похудел.

Ноша задерживалась, я перестал считать время, прошли все сроки – была середина ночи. Приглядевшись в темноте, я заметил, что брюнет дрожит, его щеки ввалились, а уголки губ подрагивают. В четыре до меня дошло, что перерыва не будет, после ухода брюнета я останусь держать ношу один. Врач громко храпел в шезлонге, уронив на песок журнал. Мои колени дрожали, пальцы рук невыносимо затекли. Тогда я, аккуратно опуская руки, уложил ношу на голову, разминал затекшие кисти, гадая, какое наибольшее давление способен вынести череп. Капли пота текли змейками по спине. В горле пересохло. Очень хотелось пить. Вдруг, я почувствовал сильный толчок, от которого потемнело в глазах, а голова закружилась. Порыв ветра осыпал меня песком. Я подумал, что это землетрясение. Брюнета нигде не было. Врач проснувшись, осмотрелся, всплеснул руками и подбежал месту, где недавно стоял брюнет. Скоро он подошел ко мне, показывая на какой-то лоскутик материи, лежащий у него на ладони.

− Сдулся, – буркнул врач, запихал лоскутик в саквояж с красным крестом, сложил шезлонг, зонтик, выключил фонарь и ушел, оставив меня в непроглядной темноте.

Я закрыл глаза, ощущая дрожь в коленях, руки не слушались, сгибались в локтях, и ноша давила. Я пытался найти положение, в котором будет чуть-чуть удобнее переносить тяжесть. В итоге согнулся и уложил ношу на спину. Поза была не красива и не удобна, но так было чуть легче. Я задремал. Утром спина отнялась, невозможно было распрямиться. В ступню впился мелкий камешек, я боялся, что сдуюсь, как брюнет. Так я и стоял, согнувшись, уперев руки в колени. Сначала рассматривал песчинки, потом пальцы ног и волоски на голени. Заштормило, я зажмурился, продолжая стоять, ощущая гудение в пояснице, гадал, долго ли сумею так протянуть, размышлял, почему ноша не отпустила накануне, что станет с брюнетом. Пришел рыжий, усмехнулся моей новой позе, перехватил ношу, помог выпрямиться, размять спину и упереться снова руками. Он стер с моего лба пот вперемешку с песком. Я решил не говорить ему про брюнета, вдруг рыжий тоже признается, что надут, тогда придется признаться и мне. Казалось, если я произнесу это, то тут же упаду без сил. Лучше пусть обман покоится в моей душе неявный для других, не оглашенный вслух. Через час после ухода рыжего явились староста и блондин. От них пахло дорогим ароматным мылом. Я почувствовал, как ужасен едкий запах моего пота, что, не переставая, тек по спине. Староста внимательно осмотрел меня, пощупал мои бицепсы, усмехнувшись, тихо сказал, что мускулы заметно окрепли. Прищурившись, понаблюдал за мной, словно, прикидывая, сколько я протяну, и ушел. Блондин постоял некоторое время, у меня не было сил и особенного желания разговаривать с ним. Вскоре и он, кивнув на прощание, ушел.

Не знаю, сколько я стоял в тягостном забытьи, то впадая в дремоту, то пробуждаясь, различая песок до горизонта, дрожащие вытянутые руки, согнутые в локтях и зловонный запах собственных испарений. Я мочился, закрывал глаза и начинал бредить, мне казалось, что кто-то поставил меня в ванну под горячий душ, и кожа горит от кипятка. Придя в сознанье, я опустил ношу на склоненную шею, рискуя вывихнуть позвонки. Был вечер второго дня борьбы с ней один на один. Я гнал прочь догадку, что с этих пор так и буду подпоркой для ноши, пока не сдуюсь или не отдам концы от усиливающейся тяжести. То, что никто не придет меня сменить, я уже знал наверняка. От этого сердцу становилось тесно и душно. Я продолжал стоять, хотя всякие там «должен», «надо» и «стыдно» уже не работали. Все сознание занимали усталость и тяжесть. Как смириться и научиться продолжать жизнь с ношей на себе, я не знал. Под вечер меня навестили мулаты-близнецы, одетые в сутаны, они читали молитву всем святым, призывали не сетовать, и покорно принимать выпавшее на мою долю. Они накормили меня облаткой, напоили вином из большой серебряной чаши и ушли, довольные собой.

Опьянев, я разглядывал холмики песка и пустынный горизонт. Хотелось погулять в сумерках по улицам и, не дойдя до дома, завалиться спать прямо в парке, на скамейке, свинцовым сном. Ноша продолжала давить. Устав от окружающего меня однообразия, впервые за эти тринадцать дней, я поднял голову и принялся рассматривать, что же я такое держу.

Я видел чернично-синий аквариум, в нем что-то переливалось, густая, тягучая синяя жидкость, похожая на нефть кое-где темнела, становясь почти черной. В тех местах проступали серебристые огоньки, вроде лампочек глубоководных рыб. Моя голова кружилась от тяжести, а тело даже не чувствовало ночную прохладу. Стоять было невыносимо. Но что был вид бесконечной плоскости, заполненной песком и даже город с виднеющейся вдалеке крошечной трубой ангела на флигеле моего дома по сравнению с красотой ноши. Я снова терялся, испуганно и восторженно скользя от одного серебристого огонька к другому. И летел взглядом вглубь, рассматривал гирлянды огоньков, скупо отдающих свет.

Второе дыхание открылось неожиданно, как подарок, как удар в грудь. Новые силы позволили расправить кисти и держать ношу лишь кончиками пальцев. Я выпрямился, чувствуя, что пустое раздутое пространство под моей кожей заполняется мускулами. К середине ночи я заметил, что кто-то копошится в глубине ноши, среди огоньков. Прищурившись, я смог разглядеть худого старичка с лохматыми серыми патлами и рыбьим телом. Он суетился и что-то делал там, внутри гигантского аквариума ноши. Видимо, то, что он делал, не совсем ладилось, от этого на его лице застыло страдальческое, несимпатичное выражение. Наблюдая за ним, я заметил, что старичок не имеет контуров и плавно переходит в посеребренную темноту ноши. При этом он бойко двигался. Прищурившись, я обнаружил, что в его живот вкручен точно такой же насос, как тот, которым я сам подкачивался до нужных размеров, чтобы выдать себя за силача и получить работу. Насос доставлял старичку много неудобств – откручивался вентиль, воздух прекращал поступать, выскакивала ручка. При каждой новой неполадке старичок прекращал суетился, что-то шептал тонкими сине-серыми губами. Неожиданно, наши глаза встретились. Он нахмурился, попытался спрятать насос за спину. Мы, не моргая, смотрели друг на друга довольно долго. Я понял, что должен отвести глаза, сделать вид, что я ничего не заметил. Два чувства боролись во мне: испуг от собственной дерзости и восторг ослушания. Наконец, он не выдержал, отвернулся и стал уплывать в темно-синюю даль ноши.

У часов пересохло горло, они никак не могли сглотнуть сонные песчинки времени. Утром никто не приходил, это тянулось сквозь тяжесть и боль. Ветер приносил мелкие камешки и безжалостно осыпал ими лицо. С каждой новой атакой ноша все яростнее давила на онемевшие руки. Вечер следующего дня или следующего года окутал огромное пространство, усыпанное разгоряченным песком. Было ясно: никто не придет ни ночью, ни завтра утром. Никто не сменит меня, не даст мне воды. Но я не выпущу ношу. Я так и стою, потеряв счет часам. Вполне возможно, когда ко мне наконец-то придут и объявят, что я свободен, я уже не захочу уйти отсюда ни за что на свете, и любые уговоры будут бессмысленны. Почему-почему? Да потому.


Три…два…один…

Алексей Блохин в новый век попал стихийно, не заметив для себя и окружающих ничего особенного. Ночью завалили тротуары фантиками, жестянками от Колы и осколками бутылок. Утром первого января 2000 года, как по волшебству, улица была снова чистой.

Ничего не изменилось – Леха продолжал жить в Москве, в девятиэтажном доме грязного цвета, что портил своим картонным видом скверик в трех минутах ходьбы от метро Текстильщики. Целыми днями Леха по-прежнему развозил по Москве со склада аптечки медицинской помощи для фирм, поликлиник, больниц и детских садов. По дороге, чтобы укрыться от городского шума, гудков и выкриков, чтобы не вникать в обрывки чужих бесед, помехами вторгавшихся на каждом шагу в жизнь, он прятался от мира за наушниками. Предоставлял голову на растерзание сборников электронных хитов.

Однокомнатная тесная «кабина» на пятом этаже вполне вмещала скромные пожитки Лехи: компьютер, прабабушкину кровать с железной решеткой, как на кладбище, и еще деревянный стул, найденный как-то вечером на помойке.

Вдоль стены единственной Лехиной комнатки чернел стеллаж с коллекцией книг по истории России. Надо сказать, Леха собрал довольно редкие тома, которые читал по вечерам, праздникам и выходным дням. Началось увлечение еще в институте, где Блоха учился на инженера космических кораблей. Многие сокурсники тоже считали своим призванием кто иностранные языки, кто ботанику, кто режиссуру, Леха же сожалел, что в нем умер выдающийся историк отечества. Теперь диплом инженера космических кораблей висел, заключенный в темно-бордовую кожаную рамочку, рядом с облезлой ниткой выключателя. Применения диплому не нашлось, о чем Леха не особенно сожалел – курьером он зарабатывал больше, чем любой инженер. По странной случайности, когда он окончательно убедился, что работы по специальности ему не видать, сама собой медленно стала таять и его коллекция книг по истории России: Карамзин был подарен на свадьбу другу, Соловьева и Ключевского вместе с «Великой степью» пришлось преподнести девушке на Новый год. Свободные полки стеллажа постепенно заполнялись томиками по научной фантастике. Леха с наслаждением читал описания инопланетных кораблей, восхищался удобством и легкостью, а так же совершенством этих машин. Постепенно история отечества редела, разобранная почитать разными людьми, нет да нет, навещавших кабину Лехи. Кто-то из приятелей одолжил курс истории XIX века, Корнилова. Сосед, ворвавшийся в приступе депрессии после запоя, унес «Опыт политической истории». Слесарь, так и не сумевший пробить вековой засор в ванне, зато прекрасно рассуждавший об обязанностях министра, захватил «Петра первого и его время». Новая девушка грациозно извлекла из поредевшего строя разноцветных корешков «Смутное время». Сломала ноготь на одном из своих тоненьких пальчиков с безупречным инкрустированным стразами маникюром. Расстроилась, разобиделась. И больше не приходила, заиграв таким образом и книгу. Некоторые гости одалживали почитать сразу два-три тома, а возвращать забывали. Но Леха не особенно печалился по этому поводу. Сначала стыдливо, как бы случайно, а потом уж и не таясь, он закупал собрания сочинений Лема, Шекли, Брэдбери и Стругацких. Вскоре уже подбирал с лотков все, что попадалось под руку, главное, чтоб писали о галактиках, удаленных подальше от солнечной системы. И о захватывающих, остросюжетных приключениях с перестрелками, секретными спецзаданиями и космическими монстрами.

За чашечкой полуночного кофе, съежившись на стуле у подоконника, Леха больше не раздумывал о земельной реформе Столыпина, самозванцах и февральской революции. Теперь, устремив взгляд в черное задымленное небо Текстильщиков, он пытался осознать скорость света, представлял расположение различных кнопок и рычажков на пульте управления межгалактической станцией и удивлялся, сколько лет пройдет на Земле, пока долетишь до созвездия Скорпиона или на Сириус.

Тем временем уехал в Америку Лехин друг, давший ему когда-то прозвище Блоха. На эту свою кличку Леха всегда брезгливо морщился – уж очень он не любил всяких блох, клещей, жуков и насекомых вообще. Теперь Косяк изредка писал из Америки краткие письма на e-mail, вместо обычных воскресных посиделок за кружкой пива или обеда в Пицце Хат всей их компанией.

От скуки Леха Блоха устроился на курсы Web-дизайна и, забывая родной язык, принялся изучать HTML. Свободного времени прибавилось – новая девушка наградила Леху маленькой неприятностью, которая, по словам врача, при лечении пройдет без следа, а если запустить – «не советую…». Однако Блоха заключил, что тратиться на лечение накладно, выбрал продолжение курсов Web-дизайна, завел виртуальную подружку и кратковременные виртуальные интрижки в сети без выхода из дома, потери времени и всяких нежелательных трат.

Первый заказ Леха Блоха по странному совпадению получил от одного маленького провинциального космодрома. Позвонили, густой бас заявил, что надо бы встретиться и все обсудить. В скверике у метро Текстильщики, на облезлой лавочке обсуждали дизайн сайта и гонорар. Заказ Блоха выполнял тщательно, уволился из конторы, три недели не выходил из дому, жил на диете из куриных пельменей. Сайт стоил того – на зеленоватом фоне крупными буквами было написано: «Космические новости» и столбиком подзаголовки: «Все о личной жизни Юрия Гагарина», «Любовница покорителя Луны», «Новая квартира первой женщины-космонавта», «Паломничество на могилу Белки и Стрелки».

Заплатили меньше половины обещанного. Зато прислали сувенир – стеклянный кубик, в центре которого, как муха в янтаре, замурован ржавый кусочек обшивки орбитальной станции «Мир», некогда канувшей в глубины Тихого океана. Сувенир Леха привесил на шею за шнурок. Первым заказом он остался доволен.

На радостях, давно мечтающий об апгрейде, он продал через сетевой аукцион диплом – необходимости в нем не было никакой, а прибыль тут же пошла в дело – мощный макбук работал как волшебная палочка.

Постепенно стали возникать и другие заказы. В перерывах круглосуточной работы Блоха отдыхал на лавочке в том же скверике, поглощая на свежем воздухе пирожки вприкуску с томиками про инопланетные путешествия и войны. Однажды, во время такой посиделки кто-то неожиданно схватил его за шею и начал душись тоненькими холодными пальцами.

Испуганный Леха уронил пирожок, кое-как обернулся и увидел за спиной двух чумазых мальчишек, которые минут десять назад рылись в урне у соседней скамейки. Мальчишки картаво обругали Леху, а сами дружно вцепились в лямку его портфеля и тянули на себя. Блоха это движение пресек сразу же, пригрозил, что сейчас позовет милиционера. Шпаненок постарше схватил приятеля за рукав. Второй, главарь крошечной банды, шпаненок и чертенок с пепельными волосами и бегающими голубыми глазенками, смело прошепелявил, что его папа всю эту милицию одним пальцем придавит. Блоха как мог, постарался оставаться спокойным. В итоге мальчишки все же сдались, выпустили лямку портфеля и пару минут спустя уже колотили старым пожарным шлангом машину, что стояла на обочине неподалеку от сквера.

Леха вытер шею платком, пролистал несколько страниц, бездумно скользя глазами по буквам, чтобы не показаться трусом и не уйти сразу. Минуты через три он медленно, с достоинством поднялся и пошел прогулочным шагом по дорожке. Мальчишки все еще колотили машину. Больше в скверике Леха не читал, да и времени не было – заказы повалили один за другим.

Вскоре он стал так популярен, что дома ему только и оставалось – сидеть за макбуком, делать сайты. Скрыться от работы все же иногда удавалось в маленьком кинотеатре, где за 300 рублей он смотрел фантастические боевики, грыз попкорн и запивал Колой.

Однажды, во время ретроспективы «Звездных войн» рядом с ним какая-то девица сползла с сидения и большим, хорошо очерченным в темноте ртом чмокала и чавкала между ног у соседнего парня. Леха Блоха брезгливо отодвинулся. Аккуратно, чтобы не рассыпать, поставил пакетик попкорна на пол. Рядом, как шахматную ладью, робко пододвинул стакан с Колой, бросил полный тоски взгляд на экран и покинул кинозал. Дома он обнаружил, что кошелек с двумя недавними гонорарами исчез. Хороший был кошелек. Подарок отца на поступление в институт. Уж очень отец хотел, чтобы Леха стал инженером космических кораблей. Так и продолжалось, пока Блоха жил с родителями – они самостоятельно определяли, каким должно быть Лехино «я» изнутри и снаружи. Внешне Леха без труда соответствовал предлагаемым стандартам. Изнутри – никогда. Все мечтал поступить на истфак. Теперь весь этот институт, студенчество, истфак казались позапрошлой жизнью. И последнее, что с ней связывало – кошелек, увели карманники, пока Леха мечтательно растворялся в темном межпланетном небе.

После этого он перестал ходить в маленький кинотеатр. Теперь, ожидая, пока макбук загрузится, Леха дремал с чашечкой кофе и позволял программам радионовостей влетать в одно ухо и тут же вылетать в другое.

На выходных, как и обычно за два года одиночного проживания в «кабине», Леха заскочил в кондитерскую и купил более дорогой аналог вафельного тортика «Причуда». С коробочкой под мышкой он направился через весь город, до метро Щукинская, оттуда на маршрутке – до Бульвара генерала Картышева и вот уже настойчиво звонил в квартиру 332, дома номер шесть. Открыла мать – в белой выходной блузке и с порога упрекнула за опоздание: «никогда не придешь вовремя». Дальше посещение родителей разворачивалось по обычному сюжету. Вытер ноги о коврик в прихожей. Отец, заметно поседевший за последнее время, схватил его за краешек пиджака, пощупал, понял, что 50% синтетики, недовольно поморщился. Зная цену своему новому пиджаку, Леха скромно промолчал и направился на кухню – скрыться за накрытым к обеду столом. Пять минут мать гладила сына по голове, а отец преподносил в подарок новый учебник физики, соавтор которого – бывший Лехин сокурсник.

На шестой минуте обеда, мать, похлебывая суп, как обычно жаловалась на боли в пояснице, на колит, запор, частые бессонницы и выпадение волос. Леха сочувственно кивал, разглядывал куриную ногу в тарелке, гладил мать по затянутым в тугой пучок черно-серым волосам.

На восьмой минуте обеда отец прервал жалобы на здоровье и начал расспрашивать сына о делах. Блоха оживился и стал увлеченно рассказывать о последних заказах – порно-сайте и портале трех женских журналов, воспарил к потолку, но взгляд отца усадил его на место – за обеденный стол, под салфетку. Блоха сбивчиво продолжил рассказ о сайте бутика на Неглинной, но от пристального взгляда серых отцовских глаз, тонущих в морщинках, его затрясло, голос осекся, словно на гонках неожиданно поставили препятствия. Наконец у Лехи как обычно запершило в горле, он замолк, насупился и молча глотал обжигающий все внутренности кисель.

На десятой минуте обеда Блоху трясло под рассуждения отца об освободившемся месте преподавателя на кафедре их института, которое сокурсник предлагает Лехе, помня об его удачной дипломной работе.

Он изучал танец золотистых блесток жира на поверхности бульона, трясущимися руками крутил самокрутки из салфетки, старался проглотить разжеванный хлеб с кусочками курицы. Отец тем временем убеждал, что работа на кафедре не тяжелая, четыре дня в неделю, с десяти до шести. Кое-как Леха проглотил бульон, допил кисель. Посидел с матерью, поглаживая ее мягкую руку в узоре пятнышек и морщинок. Натянул улыбку, как мог серьезнее глянул на отца и сказал, что подумает. В коридоре перед уходом чмокнул мать в теплую, увядшую щеку. Дотронулся губами до щетины отцовской щеки.

С тех пор к родителям он ездить перестал, раз в месяц отправлял матери по почте деньги. И тортик – через службу доставки. Да и времени не было – осенью заказами его завалили по горло – знай, разгребай, прожигая жизнь за макбуком.

С работой Леха справлялся успешно и скоро. Отрывался от экрана только попить кофе, сбегать в соседний супермаркет за пельменями и еще иногда ездил за авансом. Работал ночью. Днем спал. Вечерами в полусне листал очередную книжечку фантастики, раздумывал над новым сайтом и мечтал сделать ремонт.

Так он лежал и в сентябре, даже не догадываясь – это начало или конец месяца. Хорошо хоть вспомнил, что сентябрь, значит надо спешить за августовским гонораром на Пушкинскую, в офис обувного магазина. Оделся и тридцать пять минут спустя, в огромной пыльной толпе ждал милости от светофора – чтоб открыл зеленый глаз и пустил пересечь без происшествий Тверской бульвар. Не тут-то было, машины, отрезанные на Тверской, гудели, светофор упрямо сверлил красным, в толпе шептались и покрикивали, пахло человечеством, потом, перхотью и псиной. Лехе показалось, что он стоит в пучке грязных волос из подмышки и эти чужие, немытые волосы лезут к нему в карманы, в нос и в рот. Он морщился, как мог старался не касаться чужих рук и одежды. Потом его сдавили так, что он расслышал биение нескольких соседних сердец. Минуты две Леха мучился и наконец не удержался, рванулся вперед, наперерез потоку машин. Он успешно пробрался мимо громадных микроавтобусов. И все бы хорошо, но кто-то на «вольве» легонько подтолкнул его в бок, он отлетел на тротуар, упал на колени, стер ладони в кровь, пропечатал щекой асфальт и порвал новые брюки. Когда ему помогли подняться, Леха на чем свет стоит обругал Тверскую, светофор, «вольву», обувной магазин и всех окружающих, без разбора. Происшествие заставило задуматься, он решил, что это на самом деле было предостережение – с тех пор курьер приносил деньги в конвертике и просовывал под дверь Лехиной квартиры.

Круглые сутки, сутулясь, сидел Леха за макбуком. Когда мысль шла туго – дремал, не сходя с места. В свой рабочий угол он перетащил чайник, морозильную камеру и переносную электрическую плитку – варить пельмени. А на подкопленные денежки решил сделать в кабине ремонт, как и намечал – к первому снегу. Какое было число и месяц, Леха не знал. И знать не желал. Выглянул в окно, увидел на съеженных ржавых листьях иней, тут же зашел на сайт ремонтной конторы – вызвал бригаду. Пока трое рабочих гремели и сверлили, производя шуму как в настоящем цехе, Леха Блоха в наушниках редактировал свою фотографию – растягивал плечи, делал себе голубые глаза, вьющиеся волосы, узкие бедра и мускулистые ягодицы. В итоге он обвел получившегося супермена черным контуром, загрузил в анимационную программу, получил из себя настоящего героя мультиков. И отправил Кризе – новой подружке. С Кризой он познакомился дня два назад в сети и она тут же прислала на его ящик свое анимированное фото – длинноногая девица в лоскутиках, едва прикрывающих тело. Она строила глазки, то и дело меняющие цвет. Леха воспользовался случаем и придумал себе новое имя – Леон. Он тут же исправил ник – стал Леон Блоха. Широкоплечий Леон в узких потертых джинсах вырвался в сеть и уже во всю кокетничал на экране с вертлявой Кризой. А тем временам настоящий Блоха из плоти и крови, морщась тащил прабабкину кровать, стул и стеллаж со всем содержимым к мусорными бакам – может, подберет кто-нибудь из прохожих. За три дня квартирку превратили в один большой зал, стены и потолок покрыли серебристой фольгой, оплели проводками и лампочками – как в настоящем космическом корабле. Вдоль стен установили алюминиевые кадки с хвощами – любимыми растениями Блохи. Вместо кровати кинули в угол матрасик – спал Блоха у макбука, который теперь стоял я окна, напоминая пульт управления. Казалось, набери несколько цифр, и кабина оторвется от земли.

В день первого основательного снегопада, накрывшего унылое темя бабушки-земли пухом, Леха сидел вечером у окна и удовлетворенно созерцал результаты ремонта. Между тем на улице все громче выкрикивали пьяные голоса:

– ...держи ее…– ревел парень

– ...кусаешься, сука, – огрызался другой

– ...у него нож, − визжал женский голос на весь район.

− ...собака-а-а-а

– ...господи, да что ж это –продолжал визжать женский голос, смешиваясь со сгустками мужских пьяных возгласов и обрывками протяжного воя.

– Зверье, – проговорил Леха вслух и задвинул шторы, – житья от вас нет.

– Ленка, пошла отсюда, дура-а-а-а

–... они его ранили, ранили – скулил женский голос. И пахло от этого выкрика старой кожей, пылью и псиной.

Уличная драка мешала сосредоточиться. Смятение согнало его с кресла, толкнуло сновать взад вперед по комнате. Леха Блоха не находил себе места. Он и сам не понимал, зачем, но все равно с тревогой прислушивался к стонам, к шарканью убегающих, к густым, грубым бабьим рыданьям. Заголосили из окна соседнего дома, послышались две вопящие наперебой сирены скорой. Леха еще немного побегал из конца в конец, происшествие лишило его сил и желания работать этой ночью. Он поморщился и решил устроить выходной – упал на матрасик и тут же, как был в пиджаке и джинсах, заснул, заполняя кабину тихим, беззащитным храпом.

Утром, проснувшись от холода, Леха уловил острый щелчок в окно. Он лежал на спине, разглядывал безупречный потолок, гадая, что бы это могло быть. Крупная градина. Ошалевшая от мороза птица. А, лучше бы, звезда царапнула окно истрепавшимся о небо, но все еще мерцающим хвостом. Он немного полежал, вслушиваясь в тишину, в шаги соседей сверху, в шуршание машин на улице. Полюбовался макбуком, что тихо приветствовал хозяина своим внутренним кряхтением, похожим на пищеварение и ворчание одновременно. Там, в утробе микросхем, в закоулках сети Лехин двойник – Леон во всю крутил роман с вертлявой Кризой, успев изучить пиксель за пикселем ее стройное тело и кажется даже виртуально зачал ребенка. Об этом Леха пока не знал. Он, позевывая, поднялся, протер лицо ладонями, пригладил спутанные волосы, раздвинул шторы, впустив в кабину день. И тут же застыл, внимательно разглядывая окно. Прямо посредине сияло крошечное отверстие с расходящимися в разные стороны трещинками-лучами. Блоха пододвинулся ближе, разглядывая рану стекла, словно надеясь, что от его внимания она сама собой зарастет. И исчезнет. Чем дольше он наблюдал, тем сильнее и настойчивее ныло у него за грудиной, словно ранили не стекло, а его, Леху. Виновник – мятый кусочек свинца неприметно чернел на подоконнике. Леха неохотно подобрал, покрутил пульку в пальцах. Грозно окинув окна дома напротив, представил явление мента – в форме крысиного цвета, с автоматом наголо, который, не скинув обувь, зайдет в его дом, внимательно осмотрится и ухмыльнется: кто ж так квартирку-то искромсал? От этого видения Блоха поморщился, одним стремительным движением прыгнул в кресло, включил макбук, сделал заказ на сайте пластиковых окон – два окна, плюс тонированные, звуконепроницаемые и пуленепробиваемые стекла. На них ушли деньги – все до копеечки:

Окна получились на славу, а новые стекла в четыре ряда были прочны, хоть вправляй в иллюминатор межпланетной станции – никакая комета не прошибет. Теперь в Лехиной кабине клубился приятный, ласкающий глаз полумрак днем и полная темнота – ночью. В тишине мягко жужжала звездочка – голубоватая лампочка макбука, освещая сгорбленную фигуру, и пальцы, крючковато выстукивающие по клавишам.

Между делом Леха узнал, что Леон поселился в двухэтажном сетевом особняке с женой Кризой и сыном Марком. От второго ребенка избавились – Леон еще недостаточно укрепился на службе. Успехом своего виртуального «я» Блоха остался доволен, а сам поглатывал холодный кофе и подыскивал фон для гостевой книги нового сайта. Но маленькая, слабая ручонка пощипывала его за сердце – Леон так много успел, а ты?

Неизбежно, приблизительно раз в две недели полностью истощались запасы продуктов. Тогда Лехе предстояло совершить вылазку в свет – в супермаркет «24 часа». Это была сложная и рискованная авантюра. Увидев в морозилке арктическую пустыню и шершавую шубу льда, Леха некоторое время гладил колючие кристаллы своей крошечной, личной зимы, несколько раз произнося вслух:

– В магазин бы сгонять.

Потом он сидел перед экраном, наводил порядок на рабочем столе. Неожиданно принимался вытирать пыль с подоконника, зачем-то наблюдал за сканированием. И снова тихо декламировал:

– В магазин бы сгонять.

Он не двигался с места, еще минут пятнадцать рассматривал безупречный потолок кабины. Поняв, что отступать некуда, что необходимость прижалась к горлу ножом, он, кряхтя, завязывал шнурки кроссовок, медленно застегивал пуговицы пиджака – не хватало еще простудиться на сквозняке.

Улицу Леха пересекал быстро, потонув в воротнике и скрыв лицо за толстым вязаным шарфом. Раньше он ходил в разные магазины – то в продуктовый у метро, то в «Диету», но после того, как летом отравился йогуртом, решил посещать только австрийский супермаркет в доме напротив – там с наценкой, зато не подсунут гадость и людей немного.

После пасмурной и ветреной улицы в супермаркете было тепло и светло, прямо как в гостеприимном дворце. Продукты на полках пестрели цветными упаковками и Лехиными большими друзьями – шрифтами. Кому как не ему было понять, насколько важно правильно подобрать шрифт для «Моментального супчика» или для пельменей «Объеденье». Часто он отдавал предпочтение тем продуктам, на которых надпись казалась более эстетичной, а сочетание нескольких шрифтов радовало глаз. Между стеллажами с едой Леха медленно и осторожно катил большую тележку, а то столкнешься с чем-нибудь – испортят настроение на остаток дня. Он укладывал туда обычный набор – семь пачек «Богатырских пельменей», баночку кофе и разные мелочи: леденцы, сыр, батон, оливки и горчицу. Потом несколько раз кружил на одном месте – уже не высматривал, что бы прихватить, а оттягивал мучительное ожидание в очереди, когда ты зажат с обеих сторон какими-нибудь девицами или парнями, которые громко смеются, хмыкают, дрыгаются и навязчиво галдят. Была вторая половина декабря – Новый год оповестил о своем приближении всполохами хлопушек, звуками запускаемых в небо петард, что вторгались в кабину даже сквозь звуконепроницаемые стекла. В честь предстоящего Нового года, Леха уж и потерял счет, какого именно, 2008 или 2010, он купил пучок петрушки, два помидора, тепличный огурец. Чтобы вместе с таким незамысловатым салатом потихоньку впустить в себя еще один год, разрешить жизни новый круг от зимы к весне, от весны к лету, от лета к осени, от осени к зиме и так далее, сколько уж повезет. В супермаркете было что-то больно много народа. Леха, несмотря на осторожность, попал в аварию – столкнулся с тележкой красномордого мужика, услышав в спину «слепой, что ли». Такое количество людей всегда и, особенно, сейчас очень выводило Леху из равновесия. Он стоял в кассу за двумя нобуковыми куртками и бритыми маленькими головами, старался пропускать мимо ушей дворовый акцент, смешки, сипение и внимательно рассматривал свои старые кроссовки. Вдруг, Леха понял, что не знает и знать не хочет, кто сейчас командует страной, на территории которой находится этот супермаркет, как изменились всякие там законы, традиции и границы. До кассы осталось человека четыре. Леха выкладывал покупки на черную ленту перед заспанной кассиршей в синем халатике, надетом на толстый серый свитер. Дальнейшее неожиданно смешалось в кислый брикетик-кисель. Кто-то крикнул:

– ...ложись!

Громкоговоритель встревоженным осипшим голосом предложил всем срочно покинуть помещение. Началась паника. Все, кто еще минуту назад спокойно толкал перед собой тележки, теперь бросились к выходу. Некоторые прихватили неоплаченный сок, пучок лука или пачку чая. Другие, напротив, забыли куртки и шарфы, скомканные в тележках.

Леха оставил оплаченную гору продуктов, которой бы хватило ему на неделю. Спокойно направился к выходу, освобождаясь от преграждающих путь рук и тел. Но вскоре, стыдясь самого себя, Блоха тоже толкался, пихал, кого придется локтем между ребер – не от желания спасти свою шкуру, а от злости и отчаянья.

Прибежав домой, Леха упал на матрасик и пролежал без движений, без еды и питья дня два. На третий день голод победил апатию и уныние, заставив заказать через Интернет пакетик растворимого супа и тюбик гречневой каши.

Теперь Леха круглосуточно безвылазно сидел в кабине. Вечерами бродил из конца в конец, чтобы размяться. По ночам гулял на балконе – не шумят, а воздух временно свеж, без примеси дыма и пепла соседней фабрики.

Однажды внимание его привлекла серебристая кнопка макбука, которая скромненько поблескивала в стороне от остальных. Почему-то раньше он не замечал эту неброскую кнопку с крошечной надписью «пуск». Откуда ей было взяться? Не особенно раздумывая, какие могут быть последствия, Леха неуверенно нажал на нее указательным пальцем, но этого оказалось недостаточно. Тогда он огляделся по сторонам, решился, рывком напялил наушники, сгорая от нетерпения включил свою любимую «Space Oddity» и прихлопнул загадочную кнопку со всей силы кулаком. Так однажды жмешь на серый квадратик, отправляя письмо. Три… Два… Один… Enter… ПУСК


Юлия Боровинская

Настоящий хозяин

Владимир Осипович был тихим пенсионером, и хотя в дни праздников именовали его внушительно и, пожалуй, даже грозно – «ветеран МВД», но вёл он себя, как обычный, ничем не примечательный пожилой гражданин: права не качал, связями не грозился, собственных порядков не устанавливал – сидел себе целыми днями на лавочке под деревьями, читал газету или так просто щурился на солнце да ковырял палкой в земле. Впрочем соседка Анна Александровна, время от времени заглядывавшая к Галке одолжить то соль, то отвёртку, а заодно и поделиться надеждами на повышение пенсии, опасениями по поводу мирового терроризма и скудными новостями об обитателях двора, давно уже рассказала, что пистолета Владимир Осипович и в руках не держал, за бандитами сроду не гонялся, а спокойно проработал всю жизнь завхозом в довольно крупном учреждении, которое хоть и относилось к Министерству Внутренних Дел, но столы и стулья там требовали такой же инвентаризации, а штат уборщиц – такого же присмотра, как и в других, менее важных конторах. Она же поведала о нехитрой семейной истории ветерана: жена у него после двух десятков мирной супружеской жизни внезапно со всем отчаяньем последней страсти влюбилась в пожилого профессора, приехавшего к ним на кафедру не то в командировку, не то по обмену опытом, да так и умчалась за новым счастьем без оглядки, оставив Владимиру Осиповичу сына-школьника, больше её Анна Александровна и не видела никогда. Сын вырос под суровой отцовской рукой, отслужил в армии, закончил институт и уже в постперестроечные лихие времена внезапно объявил, что женится на немке и уезжает вместе с ней в Германию. Шумели они с отцом по этому поводу, вспоминает соседка, куда дольше и яростней, чем при уходе жены. Владимир Осипович стучал в пол палкой и, прорываясь командным басом сквозь бетонные перекрытия и кирпичные стены, кричал о предательстве родины, которая всё дала неблагодарному сыну: и жизнь, и здоровье, и образование, потенциальный эмигрант же отвечал много тише и неразборчивей, но не менее непреклонно. В один действительно прекрасный для всего дома день всё стихло намертво – сын уехал и более в жизни двора не объявлялся. Ветеран остался один, если не считать старинного приятеля – такого же пожилого, но всё же предпочитавшего китель штатскому пиджаку, который неизменно носил галкин сосед. В солнечные дни они частенько играли в шахматы прямо во дворе, прихлёбывая принесённый в термосе чай из жестяных кружек и негромко беседуя о каких-то вовсе уж неизвестных никому людях и событиях. Однако и приятель в конце концов исчез, да и ничего удивительного: выглядел он много хуже бодрого и подтянутого Владимира Осиповича, а к тому же ещё и гулко кашлял едва ли не каждые десять минут.

Вся эта информация была Галке решительно без надобности, но Анну Александровну, живущую только дворовыми сплетнями, бесконечными телесериалами да редкими визитами дочери с зятем, она жалела. В конце концов, работала она дома, а поговорить полчасика с пожилой женщиной не так уж и сложно.

С самим Владимиром Осиповичем Галка общалась и того меньше. Изредка он окликал её во дворе, безошибочно выбирая моменты, когда она направлялась в ближайший супермаркет, и просил купить шипучего бутылочного кваса, который обожал, как ребёнок Кока-колу, и мог пить целыми днями. Галке не слишком нравилось возиться с чужой сдачей, но при родителях-геологах она выросла на руках у двух бабушек, так что стариков привыкла уважать.

Несколько раз в году – Первого мая, Седьмого ноября и в День милиции – Владимир Осипович появлялся во дворе при параде. Форму он, правда, не надевал, но выходной чёрный пиджак под горделиво распахнутым пальто украшали многочисленные ветеранские медальки, а обычную металлическую палку с чёрной гнутой ручкой и резиновой нашлёпкой на конце он менял на резную деревянную с неразборчивой подарочной надписью во всю длину. Надо заметить, что хромал пенсионер довольно сильно и как-то привычно, стремительно и размашисто: то ли прямо с увечной ногой и родился, то ли ещё в ранней юности бандитская пуля оборвала его милицейскую карьеру – кто знает? И всюду он ходил сам – и за пенсией, и по магазинам, и в ларёк за газетой, только вот квас всегда просил Галку купить, может, неудобно ему было полуторалитровые бутылки таскать, с палкой-то, а может, просто приятно, что молодая-здоровая ради него хлопочет. Вот и в этот ноябрьский день, вечером которого, как обычно, по телевизору ожидался главный официальный концерт года, Галка возвращалась домой не только со своими сигаретами, кофе и пачкой вареников, но и с квасом. Не увидев Владимира Осиповича на лавочке, где он читал всего полчаса назад, она вначале удивилась, но почти сразу же заметила, что пенсионер просто перебрался на другое место и теперь сидел на невесть откуда взявшейся низенькой табуретке прямо у самых вязов, водя рукой по земле. Галка подошла, отдала бутылку и сдачу и, не удержавшись, поинтересовалась:

- А что это Вы здесь? Потеряли что-нибудь?

- Потерял? – переспросил Владимир Осипович, как-то хитро улыбаясь, - Да нет, Галочка, я никогда ничего не теряю. У меня здесь, знаешь, секретики… секретики…

- Какие секретики? – озадачилась Галка. Ну, вот, такой вполне вменяемый старик всегда был, не мог же он в одночасье в маразм впасть! Или мог?

- А это меня бабка научила, в детстве ещё. У меня, знаешь, бабка была – ух, что за бабка! Первая на всё село ведьма: и молоко у коров отнимала, и чёрной собакой перекидывалась – все её боялись. Отец её, бывало, стыдил, дескать, Советская власть за атеизм и против мракобесия, партийный отец был-то, а ей хоть бы хны, только хохочет. Вот она-то и научила. Я бы и показал тебе, да только это тайна. А ты тайны-то хранить умеешь? – прищурился он.

- Не знаю, - растерялась Галка. Никаких особенных тайн ей никто никогда не доверял, разве что подруги о мужиках натреплются. А этот, того гляди, в Первый отдел потащит, подписку о неразглашении брать!

- Ну да ладно, - внезапно смягчился пенсионер, - ты девушка хорошая, я знаю, сохранишь. А проговоришься, так сама же первая пожалеешь, а и не поверит никто. Вот, смотри, - и широкой, твёрдой от палки ладонью он принялся отгребать в сторону рыхлую почву.

Галке не слишком-то хотелось, но пришлось – не обижать же! – встать на колени, благо, джинсы были старые, домашние, и склониться почти к самой земле.

Поначалу «секретик» показался ей вполне обычным, детским, сама такие когда-то делала: вкопана коробочка, в коробочке – пупсик, сверху – стёклышко, верхний слой земли откопал – и смотри. Только вот пупсик оказался какой-то странный, не пупсик даже, а крошечная, с указательный палец длинной куколка с каштановыми кудряшками, обряженная в подобие костюма-джерси, которые носили в семидесятых. Черты лица были отлиты очень тщательно – вплоть до процарапанных тончайшей иголочкой лучиков морщин возле глаз и у губ, ноготки миниатюрных ручек покрыты лаком, в приоткрывшемся ушке поблёскивает что-то похожее на серёжку… да не бывает же таких кукол!

- Что это?! – испуганно выпалила Галка.

Владимир Осипович сипло рассмеялся, и ей, никогда прежде не слышавшей его смеха, стало окончательно жутко.

- А это, Галочка, Лидия Петровна, супруга моя. Уйти от меня, знаешь, собралась. Скучный я ей и необразованный был – завхоз, а она, понимаешь, преподавательница, ей всю жизнь другого хотелось. А мне Сергей, он тогда уже в подполковниках ходил, говорит: нет, с разводом затянуть могу помочь, и сына ей не отдадим, а удержать – никак, не те времена. Ну, тут-то я про бабку и вспомнил, как она учила, да…

- Так она там что же, живая?! – перехватило горло у Галки.

- Живая, кто ж её убивать-то станет? Не двигается вот только. Зато и не стареет. Я-то вон уже какой, а она всё в поре. Небось, сумей тогда её Сергей припугнуть, чтобы при мне осталась, тоже бы седая был… Ну, да ничего, я на Сергея не в обиде. Вот он у меня, тут, - и старик принялся отгребать землю, обнажая новое стеклышко.

Заглядывать под него Галка уже побоялась. Одну куколку ещё можно сделать – хоть бы и на заказ – а вот вторую… Нет, лучше не надо, а то поверишь ещё…

Но не верить было трудно: как-то очень спокойно, ни в чём не сомневаясь, рассказывал Владимир Осипович:

- Я ж его сюда не со зла положил. Плохой он уже совсем был, всю жизнь «Беломор» смолил, вот и досмолился, доктора от силы пару месяцев давали, а тут ведь дело такое – генерал ты, не генерал, а от смерти не убежишь. А я вот помог… ну, и навещать его почаще стараюсь, друг всё-таки. Посижу с ним, новости перескажу, сериал вот новый про бандитов идёт – тоже рассказываю… А вот на сына до сих пор злюсь, даже и сейчас показывать не хочу. Ишь, придумал, Родину бросать! Девица-то его несколько раз приходила, искала всё, а я говорю: нету, на Дальний Восток уехал, а кому уж он там что обещал – не моё дело. Так и отстала.

- И… не жалко его было?!

- Жалко, - твёрдо сказал пенсионер, - Я ведь недаром столько лет хозяйством заведовал: и чужое разбазаривать не дам, а уж своё – тем более. А тут все они при мне, все в сохранности, даже Абрек, кобель мой восточноевропейский… ну, ты-то позже приехала, не застала его. Хочешь поглядеть?

Галка кивнула, сама не понимая, зачем, и через минуту уже рассматривала крошечную чёрно-белую овчарку под стёклышком. Абрек казался особенно живым, должно быть, потому, что не лежал бессильно на спине, а вытянулся на животе, положив узкую умную морду на передние лапы.

Впрочем, долго разглядывать его ей не пришлось: Владимир Осипович решительными жестами принялся сгребать землю, укрывая последнее пристанище тех, кого он когда-то знал и любил. Покончив с этим, он разогнулся и внезапно снизу вверх подмигнул поднявшейся с колен Галке:

- Вот так-то. Только ты уж теперь смотри: кто секретик не хранит…

Галка медленно шагала к дому, изо всех сил сдерживаясь, чтобы не побежать, а в голове у неё крутилось так и не досказанное:

«Кто секретик не хранит, сам в секретик угодит! Кто секретик не хранит, сам в секретик угодит…»


Елена Черепицкая

Снегурочка

новогодняя быль

Губа жжет и сочится, но уже не так. Я проверяю языком зубы – целы, чуть гуляют два верхних. Отец только кажется здоровым мужиком, силы в нем особо не осталось. Да и пьяный когда – в драку лезет, а попасть толком не может, не пробил. И все-таки обидно. Раз в году, раз в жизни мог бы не напиваться, как свинья.

Синий свет телевизоров мерцает во многих окнах, на улице – ни души. Слишком слякотно, ветрено, не по-новогоднему промозгло. Носки промокли и ноги окоченели в резиновых шлепанцах. На каждом подъезде – бронированная дверь и домофон, хоть ложись и замерзай на крыльце. Кто наткнется первого января на окоченевшего пацана в осенней куртке и домашних тапочках? Вот будет подарочек!

Я представляю себя, жалкого, лохматого, свернувшимся, как пес, под чужой дверью. Кто-то спотыкается, голосит. Кто-то заглядывает в лицо: «Это мироновский». Мать – растрепанная, пальто накинуто на плечи, наверное – с кровоподтеком. Стоит, качаясь от ветра, тянет губы в своей нервной улыбке, предвестнице слез. Вразвалочку за нею подходит отец. Кто первый из них опомнится, раскается, закричит: «Лешенька, сыночек, прости не умирай»? Хорошо бы батя. Но никакого ему прощения. А маму жалко, жалко.

Жалко маму и себя. Я всхлипываю носом, мажу слезы по лицу, задевая разбитые губы. Идти, в общем-то, некуда, только в подвал, в тринадцатый дом. Последнее наше прибежище. Последнее окно, которое не заварили насмерть решетками, а лишь прикрыли жестяным листом, будто специально приглашая шпану и оборванцев погреться в укрытии.

В подвале наш штаб, точнее – два штаба. У стариков – королевский, со настоящим диваном, кассетным магнитофоном и электрической лампочкой. И «малолетник» – клетушка, две доски-скамейки, свечной огарок на перевернутом ящике. Я лезу к старшим – все деды в новый год гуляют на чьей-нибудь неохраняемой даче в «Озерках».

У старших окурки с фильтром в пол-литровой банке и даже слегка потоптанная целая сигарета на полу. Дедам впадлу курить с пола, мне – нет. Я ищу по углам, под перевернутыми ведрами, в дыре дивана. Недопитая бутыль самогона – такая традиция: «Оставляй, чтобы всегда было налить другу». В кармане есть поломанное печенье и шоколадная конфета, гостинец соседки. Ну, с новым годом меня, с новым веком, с новым тысячелетием.

Самогон слабый, разведенный уже не раз. Но после слез и холода тело неожиданно быстро становится мягким и обессиливает. Я выкручиваю рукавом лампочку, заворачиваюсь в обрывок одеяла и проваливаюсь, втягиваюсь то ли в обморок, то ли в сон.

Мне снится сон. Мне снится ель на заснеженной поляне, и я под нею – маленький, в костюме Медведя, который скорее костюм Какашки. Коричневые колготочки, коричневые шортики, коричневая рубашечка... Мне холодно в рубашке без рукавов и меня трежит одиночество. Где-то рядом должна быть моя группа. Но из-за деревьев выходят дети – Снежинки и Клоуны, и я не узнаю лиц.

Снежинки и Клоуны противно кривляются, пуляют снежками, танцуют, притворяясь при этом, будто совсем не видят меня.

- Где наши? Где наши? – трясу я то одного уродливого клоуна, то другого. А они только тянут в оскале беленые лица и страшно закатываются: «Ха!-Ха!-Ха!» «Хи-хи-хи» - вторят шутам снежинки, будто механическое эхо.

Я падаю в снег, обжигаясь как паром из чайника, а клоунские башмаки и ледяные туфельки, обступают, окружают меня, двигаясь в каком-то беспорядочном танце.

- Мама! Мамочка! Мамочка, забери меня отсюда, - кричу я, раздирая горло. И не слышу слов.

- Ребята! А давайте поможем Алеше позвать Снегурочку! – грохочет чей-то голос над головой. Это отец – огромный, как гора, в пузырящихся спортивках и в протертом на рукавах домашнем свитере. В тяжелеем кулаке отца почему-то зажат волшебный посох Деда-Мороза – настоящий, а какая-нибудь не швабра, обвитая «дождиком». Кристалл в навершии посоха играет всеми цветами, а древко – то ли хрустальное, то ли из негорючего льда – ловит цветные лучики, преломляя и рассыпая по снегу, по небу, по бессмысленным лицам клоунов.

- Сне!-Гу!-Ро!-Чка! – орет отец, потрясая сияющим жезлом..

- Сне-гу-ро-чка! – в один тон чеканят бледнолицые болванчики. И я со своим беззвучным «Мама! Мамочка!» никогда не смогу перекричать их.

Вдруг белый свет ударяет на поляну, и в этом свете я вижу женщину – в белых меховых одеждах и с лицом, которое я где-то видел, но никак не мог узнать. Она зовет меня ласково и тревожно:

- Лешка! Лешка!

- Леха! Лешка! Ну, очнись! Пожалуйста!

- Беся!- улыбаюсь я, чувствуя себя по-дурацки счастливым.

Беся, Гарик Березин, самый маленький, самый щуплый, самый лучший из нас. Очкарик, которого никогда не задерут, обзывая очкариком. Цивильный мальчик, который таскает нам кофе от своей генеральши-мамочки и дорогие сигареты от генерала-папочки. Зачуханый ботан, который вслух читает поселковой шпане о парусах и пиратах, а шпана слушает, боясь чиркнуть зажигалкой. Беся, который называет всех только по именам, презирая клички. У которого есть настоящая приличная семья, и который все равно наш, свой в доску.

Я такой добрый и счастливый, что хочу сказать Бесе, как девчонке:

- Я люблю тебя. Ты - лучший из нас.

Слова царапают гортань, и я шепчу только:

- Беська! Хорошо, что ты пришел

Но Беся слепит мне глаза фонарем и плачет в голос, как детсадовская малявка:

- Тебя ищут все! Там твой батька мамку того...

Слова рассыпаются в темноте, крошатся автомобилным стеклом. Осколки стучат, отскакивают от стен и складываются с грани кристалла. Я понимаю, что все еще сплю и падаю обратно, в белый снег, на сверкающую поляну.

- Тебяяя всеее ииищууут! – захлебывается откуда-то Беся.

- Не выдавай, - шепчу я, проваливаясь на лед.

Лед трещит, раздвигается, отдавая меня воде, то ли невозможно горячей, то ли запредельно студеной. Сон превращается в хаос, в переплетение пустот, коридоров и лестниц, по которым я бегу. Бегу и не могу вспомнить лицо женщины, которую должен, обязательно должен найти. Обжигающий лед ложится мне на лицо, на лоб, на щеки. Меня трясет. Я хочу и не могу проснуться.

- Леша! Леша Миронов! Ты Миронов? Ты можешь говорить?

Какая-то женщина, склонившись, то трясет меня за плечи, то бьет по щекам. Свет подвальной лампочки окружил ее голову ангельским нимбом. Мех шапочки серебрится вокруг лица, под серебром – тонкое золото выбившихся непослушных волос.

- Сне-гу-ро-чка, - шевелю я губами.

- Что-то вроде того, Леша. Что-то вроде того...

Я смотрю, как по ее красивому лицу льдинками скатываются слезы.

- Алё. Инспектор по делам несовершеннолетних Турчанова. Да, мы нашли Миронова-младшего. В подвале. У него жар, возможно – пневмония. Пришлите, пожалуйста, скорую...

Снегурочка захлопывает книжку мобильного телефон, а я лечу, лечу, лечу сквозь темноту и свет на белую поляну, где буду теперь не один.




Александр Шакилов


Охотник


Миграция стада и успех охоты взаимосвязаны.

Сотни тысяч леммингов спешат на юг: их отлавливают и пожирают собаки и кошки, давят протекторы авто и подошвы домохозяек. Орды белок переплывают Амур. Шерсть и лапы стираются в кровь, на каждом зверьке путешествуют энцефалитные клещи. Эпидемии не избежать.

Олени, саранча…

Умные люди в белых халатах утверждают: причина миграции – отсутствие корма. Зверушки вынуждены спасаться бегством, дабы не умереть от голода. Мол, это поиск жизни.

Охотник придерживается иного мнения: не жизни, нет – поиск мучительной смерти.

Первого хищника он завалил без малого три года назад. Это было прекрасное животное: идеальный обтекатель и оранжевый окрас. Редкая в здешних краях порода Лаверда Страйк. Мгновенно, без агонии – яркая вспышка – горячий труп.

Зверь на боку. Двойным дисковым тормозам не остановить скольжение. Огонь взвился из-под крышки короба воздушного фильтра, забрызгав асфальтовую тропу расплавленным пластиком бака. Взрыв. Диагональная рама, дельтабокс, зависла в лианах троллейбусных проводов. Тройные спицы покорёжило и вырвало из креплений.

В утренней газете, водя по строкам пальцем и шевеля губами, Охотник прочёл некролог и заключение экспертов: всему виной сбой в микропроцессоре EFI, мол, углеволоконная выхлопная система…

Господи, как же он радовался тогда! Первый, измазанный сажей, трофей занял достойное место на полке. Потом их было много – трофеев и радостей. И всегда – горечь победы на кончике языка.

Он чувствовал себя Царём Природы, Мстителем и Долгожданным Мессией: он вернёт людям их законную экологическую нишу!

Глупо, как глупо…

Друзья не разделяют увлечений Охотника. Потрошитель рекомендует испробовать азарт общения с привокзальными проститутками, а Огонёк хвастается коллекцией спичечных коробков, с помощью которых он дотла обуглил две синагоги и шесть церквей.

– Подходишь к ней, пальцы веером, сопли пузырями, и намекаешь: как насчёт прогуляться туда-сюда? А она: чего-чего? А ты ей полста «зелёных» под нос на! И тащишь в кусты… – Потрошитель любит рассказывать о подвигах на женском фронте. – Сделал дело, нож о платье вытер, и ходу домой: вспоминать и наслаждаться. А ты говоришь – охота…

– Ничего вы, парни, не понимаете. – Огонёк греет пальцы о чашку. – Настоящее удовольствие: когда само занимается, без бумаги и бензина. Вот это высший класс!

Охотник не спорит, бесполезно. Он молча идёт на кухню. Вилка китайского чайника стыкуется с турецкой розеткой. Местная, белёсая от хлорки вода быстро закипает. Шлепки тапочек по линолеуму. В комнате Охотника – полумрак. Друзья пялятся в раскрытое окно: весна.

Улыбаясь чему-то своему, Охотник берёт с дальней полки трофейный шлем. Гладит кончиками пальцев.

Хороший шлем, уникальный. Прочность волокна – ни единой трещины после удара о бордюр. Полный комплект: система контроля воздуха с шестью портами для вентиляции, упругие вставки для щёк, подкладка из ткани и перфорированной пены… Хороший шлем. И дорогой. Баксов триста, небось. Или все пятьсот. И рисунок на нём красивый: молния – красная с оранжевым ободком.

Друзья пьют чай, в блюдечках малиновое варенье. И никакого алкоголя.

Вечная занятость и семья ограничивают свободу Охотника, ведь он – единственный мужик на четверых баб. Времени для хобби слишком мало. Час, от силы два, в неделю. Однажды попав в сети быта, не вырвешься.

Ритм движения и маршруты миграции «Оборотень»-популяции зависят от времени суток, магнитных бурь и влажности воздуха. Активность группы значительно возрастает с наступлением темноты. Зима безжалостна к нежным телам – в спячку, ждать весеннего тепла. Лужи на асфальте снижают скорость движения.

Такова жизнь. Законы природы, ничего не поделаешь.

Отдельные, пока разрозненные особи собираются в стаю у кормушки-ресторана «Харлей Дэвидсон-клуб».

Охотник знает: хозяева кормушки специально приманивают злобных городских тварей. Точнее, наездников этих тварей. Бесплатный кофе и привилегия не снимать верхнюю одежду – некоторым для счастья так мало нужно.

Экипировка местных наездников мало отличается от американских «в мире животных»: те же клёпаные косухи и черепастые банданы. Единственная особенность популяции – эмблема, оскаленный волк. Чуток не дотягивает до «Hell’s Angel», харизмы нет.

Охотник потратил почти два месяца, наблюдая за «оборотнями». Он подобрался предельно близко к стае: пил с тупыми наездниками горькое пиво и числился почётным кандидатом для вступления в клуб. С ним здоровались за руку: ведь он мог запросто поддержать беседу, к примеру, о достоинствах ИM3-8.107. Или поучаствовать в особо жестоком споре:

– Фэт Бой – основа. Роуд Стар – жалкое подражание!

Категоричность утверждения более чем предвзята: если ягодицы давят сидушку Фэт Боя, говорить иное, как плюнуть в собственный компот.

– Возможно. Но точно не жалкое. – Хитрый прищур, спичка перекатывается от левого уголка рта к правому.

– Объяснись, – подобным тоном вызывают на дуэль, предварительно хлопнув мордашку врага надушенной парфумом перчаткой.

– Ну, для начала: Толстячок на высоких оборотах вибрирует значительней Звезды. Из-за меньшего объёма движка.

– Далась тебе эта дрожь!

– Согласен, ерунда вроде. Если б не одно но: от вибрации раскручиваются гайки и болты.

– А дробовик выхлопных?! Это ж сказка! Опера! Звук! Куда там япошкам!

– Звук? Ну-ну, это важная характеристика для круизёра. Куда важней, чем крутящий момент, который у Звезды больше – при меньшей мощности и расходе топлива.

Верный признак отсутствия достойных контрдоводов – невнятное лепетание о дизайне и эргономике и, мол, не зря Шварцнеггер в «Терминаторе-2»… и вообще…

Добродушный смех, похлопывание по загривку – оппонент немеет и наливается кровью. Он даже не подозревает, что при желании Охотник также легко раскритикует Ямаху Роуд Стар: и неудачный предок Сильверадо, и слабые передние тормоза, и...

Любой мясник в курсе, как разделать тушу: ошеек, рёбра, грудинка. Прежде чем от костей отделять поясничную часть, обрежь сосуды, оттяну почку. Это элементарно. Это профессионализм. Если желаешь постичь суть охоты, разберись в анатомии хищников.

Частенько Охотник просыпается ночью, в подробностях представляя, как бы он приручил своего зверя. Купить дикого скакуна фирмы… да любой конторы. Сначала отрегулировать подвеску, измеряя провисание, отдельно для амортизатора и вилки. Затем – карбюратор: добиться необходимого распределение мощности, меняя распылители. Трамблёр, шкивы, бензонасос – перебрать и покрасить. Передний тормоз – к чёртовой бабушке. Вместо резиновых подножек – хромированные. Вместо сдвоённой фары – одиночный направленный прожектор. Удлинить задний багажник и заменить обшивку кресел…

Стая «оборотней» слишком близко подпустила Охотника, сегодня после заката ей придётся расплатиться за беспечность.

Охотник долго не мог выбрать жертву. Но позавчера он, наконец, определился: Харлей Икс Эль 1200 Спортстер Кустомс, ярко-алый окрас и компоновка, нестандартная для жеребца известной фермы-производителя. Зря всё-таки наездник Спортстера «не заметил» протянутую руку, зря.

Сегодня, после заката.

Охотник возбуждён, он мечется по квартире, как пёс, посаженный на цепь. Он заваривает чай и выливает остывшее пойло в унитаз. Скоро. Предчувствие свежего масла на асфальте окрыляет. Надо успокоиться, унять дрожь. Иначе сюрпризов не избежать.

Сумерки: мягкие полутени и гитарные аккорды во дворе. По ящику – бесконечность сериалов. Чёрно-белое фото на стене: отец, ещё молодой, в форме капитана ГАИ. Безусое лицо, шарнир локтя изогнут – кисть властно удерживает полосатый жезл. Ещё молодой отец, ещё сильный. А потом он запил…

Пора приготовить оружие.

Охотник, не включая света, щёлкает шпингалетом кладовки. За вторым рядом стеклянных банок с разносолами, спрятано чудо инженерной мысли, спроектированное для расстрела Харлея. У обычных людей слово «оружие» ассоциируется с автоматом Калашникова и тесаками времён рыцарских схваток Обычное заблуждение.

Заскрипел продавленный диван. Скорее! – патроны во внутренний карман куртки, и тихонько, чтоб не услышали домашние, в коридор. Придержать пальцем язычок замка, высморкаться у мусоропровода. Два этажа вниз пешком, и уже там вызвать лифт.

Створки раздвигаются. Многослойные граффити, застарелая вонь мочи. Падение на дно высотки. Мимо бабульки-вахтёрши, выжившей из ума маразматички постпенсионного возраста – дверь пинком. Город встречает комариным зудом и хрустом битого стекла под каблуками. Спальный район следит за движениями Охотника: свой идёт. Свой вдыхает смрад выхлопов и переполненных мусорных баков.

Ржавый скелет карусели. Редкие светлячки фонарей. Асфальтовые тропы тротуаров. Это есть территория брачных игр половозрелых самцов и нерожавших самок. Для одержимых жаждой – водопои ларьков: отрывистое, змеиное шипение вскрываемых пивных бутылок. И охота – другая, мерзкая, с предлогом «сигаретки не найдётся?» или вовсе без лишних слов куском арматуры по затылку.

Скоро стемнеет. Взгляд на циферблат: пока по графику, но лучше бы с запасом. Не помешает.

Бомбоубежище метро. Турникеты, глотающие жетоны, и черви-поезда. Мальчик-даун слюняво клянчит копеечки: покусцать, хосцу покуссцать, хосцу... Привычно отвернуться, не замечать: на всех не напасёшься.

Всплытие.

Два квартала бегом.

Вот она, кирпичная пятиэтажка, древняя, как библейские пророки. Рядом – стойло для авто, огороженное рабицей. Спортстер там же: прохлаждается в ожидании хозяина. Смертничек, ха-ха.

Баскетбольная площадка, удачный угол: отлично просматриваются подъезды и стоянка. Юные мамаши гуляют с колясками допоздна. Подозрительный тип в пальто интересуется игрой тинэйджеров.

– Мальчик, можно тебя на минуточку, мальчик! – у типа есть брюшко и галстук.

– Чо надо? – прыщавый паренёк поправляет козырёк бейсболки, на шампуры пальцев нанизаны стальные перстни; украшение? – ха! – рассечённая бровь, вмятый висок.

– Мальчик, хочешь, я сделаю тебе… ну… ты сам понимаешь… ну-у… – наивность чужака поражает Охотника. Извращенец обречён: ну кто ж так договаривается? Надо тише, интимней. Тогда есть шанс достигнуть консенсуса.

Но:

– Мальчик, пойми: я тебе буду делать, не ты мне, а я. Понимаешь? Я заплачу. Пять долларов, да? Хочешь пять долларов?

Козырёк медленно сползает на бритый затылок:

– Пять баксов? Хочу, ёлы. Щас-с.

Две команды: десять человек. Оранжевый мяч, подсвеченный фонарями, катится в угол площадки. Разговоры смолкают. Предчувствие свежей крови.

Охотник жадно дышит и едва не упускает наездника. Тот выходит из подъезда, достаёт из пачки сигарету, поклоном приветствуя стариков, оккупировавших лавочку. Чинные, преисполненные достоинства кивки в ответ.

Тварь! – Охотник на взводе, готов хоть сейчас атаковать. Напоследок оборачивается: чужак бежит к чёрному блестящему бумеру. Не успеет.

Охотник так близко к наезднику, что видит, как пепел сигареты осыпается в курчавую арийскую бороду. Назад, в тень. Пот вдоль хребта.

Твин-движок Спортстера радостно взбрыкивает. Сторожу мятую бумажку в ладонь – за труды, за присмотр. У наездника это красиво получилось, естественно.

Охотник провожает взглядом оскаленную волчью морду. Теперь, не спеша, к перекрёстку, что возле супермаркета.

Икс Эль, что и требовалось доказать, гарцует у витрины. А вот и наездник: отоварился – три стекляшки «туборга». Две залпом, третью смакую, под сигаретку.

Ждать.

Летучая мышь на бреющем, крутое пике, атака, разворот.

Ждать.

Обёртка от мороженого плавает в угольной луже.

Ждать.

Загаженный голубями рекламный щит радостно сообщает о вреде курения.

Ждать.

Металлические жалюзи дежурной аптеки.

Жда-а-ать.

…дождался!

Рывок с места.

…рука резко – за пазуху…

Длинные светлые волосы за широкими плечами треплет встречный поток. Золотая серьга – почти цыганская клипса – оттягивает мочку.

…патрон – из кармана…

Подрезать «жульку» и заржать, балдея от безнаказанности.

…жгут максимально натянут, дёргается веко…

К перекрёстку! Не сбавляя скорости! На слабачка! На фарт! Красный, зелёный? – пох! Не отступать и не сдаваться!

…жгут хлёстко швыряет свинчатку, сталь пружинит…

Вспышка – боль – ночь.

…прямое попадание – в висок. Тело наездника валится вперёд, почти центнер биомассы на руле. Рукоятки не выдерживают, ломаются. Оскалом волка об асфальт, кувырок, ещё один, ещё, нога, закинутая за спину. Проехав по телу, неуправляемый тысяча двухсотый вылетает на красный – справа «икарус» – удар…

Охотник незаметен в толпе зевак. Охи-ахи. Соблюдайте, товарищи, правила дорожного движения. А то носятся, как оглашенные. Наклониться, поднять тормозной шланг. На память. В соседнем дворе выбросить рогатку в мусорный бак. У входа в метро незаметно высыпать в урну свинцовые отливки (Охотнику нравится называть их патронами).

Кто бы знал, как жаль расставаться с рогаткой! Отличное, пристрелянное оружие! Сколько трудов стоило его изготовить, подобрать толстую стальную проволоку, согнуть в тисках, обмотать изолентой, отливки опять же…

Да, рогатка это вроде как несолидно. Но ведь действенно! Особенно, если приловчиться. И никакого криминала. А то: пистолеты, катаны… Мало того, любимым оружием Охотника было и есть… зеркальце. Кругленькое. Дамочки в косметичках такие таскают. Именно с помощью зеркальца Охотник заимел свой любимый трофей – шлем с молнией.

Известно: тонированное забрало шлема отлично защищает глаза от солнечных зайчиков. Умело направленных зайчиков. Обрюзгший наездник Лаверды пренебрёг этой мудростью. Скорость под двести, рефлексы быстрее мозгов: отвернуться, прикрыть глаза пятернёй…

Хороший шлем, уникальный. Прочность волокна – ни единой трещины после удара о бордюр. Полный комплект: вентиляция, ячеистая подкладка…

Охотник дома, вернулся – никто и не заметил. Раздеться. Трусы в голубенький горошек. Кончики пальцев гладят сферу, ласкают.

…дверь настежь. Отец пьян, его шатает. На три четверти пустая «пшеничная» прилипла к ладони. Из-под грязной майки топорщится живот, седые космы колтунами, ранние морщины на лице. В форме капитана ГАИ, шарнир локтя изогнут, полосатый жезл? – как и не было. Никогда.

Алкоголь есть узаконенный наркотик, никакого криминала.

– Сына, как ты вырос, сына. А я не замечал даже. Ты же взрослый совсем.

– Пап…

– Не перебивай отца! Тебе пора. Да-да, пора, сына…

Бутылка пустеет. Кадык, острый, как обломок кости, вверх-вниз, вверх-вниз.

– Сына-сына,пора тебе мужиком становиться, сына…

Пора?..

Отец умер три года назад. Разбился на мотоцикле.

Утро.

Два притопа без прихлопов – и вся зарядка.

Мятный привкус пасты, завтрак на столе. Чай с сахаром и молоком. Бодрость радиоволн, робкие лучики солнца, весна буянит цветением каштанов.

Утро.

Рюкзак болтается на плече, лёгкий.

Верные друзья ждут у подъезда: отличные ребята, увлечённые и с мозгами, а не наркоманы какие-то. Жёлтая цистерна, молочница зовёт причаститься. Мгновенно выстраивается очередь: шутки-прибаутки, как дела, сосед.

Прекрасный район замечательного города. Там, где по утрам пьют молоко, зло не водится. Не тот ареал.

Родительницы ведут малышей в детсад. Огонёк заинтересовался бензовозом, проезжающим мимо. Танцуют в полёте бабочки-капустницы. Потрошитель кончиком лезвия вычищает грязь из-под ногтей.

Пора?

У магазина стройматериалов припаркован Вольво Интеркуллер, мощный тягач-дальнобойщик. Охотник замедляет шаг.

Пора. Пора переключаться – клац! щёлк! – на дичь покрупнее.

Пора.

– Слышь, Охотник, – Потрошитель игриво тычет кулаком в печень. – Ты физику сделал?

– Ага.

– А геометрию?

– Обижаешь?!

– Дашь списать? А то я не успел: на вокзал катался, ха-ха, тетю встречал.

Охотник останавливается в десятке метров от рефрижератора. Интересно, как бы приловчиться, чтоб такого монстра завалить? Засыпать в бак килограмм сахара? А если на ходу?

Миграция одиночек, инстинкты восьмицилиндровых монстров. Охота на грузовик – наверное, это весело. Со следующей четверти и начнём.

После летних каникул.


Дмитрий Брисенко

На крышах

Дом этот со всех сторон был окружён улицами – Проспектом мира, Гиляровского, Трифоновской; четвёртая его стена выходила на площадь Рижского вокзала. В небольшой башенке, возвышавшейся над крышей, видимо, кто-то жил – иногда по вечерам в её окнах горел свет, и этот свет был виден далеко с Сущёвки.

Сейчас над Москвой раскинулась ночь; стрелки на циферблате показывали два часа. Ступеньки пожарной лестницы были мокры от дождя и холодили ладони. Я поднимался наверх – к башне. Её силуэт чётко выделялся на фоне ночного неба.

В середине подъёма я остановился, чтобы немного передохнуть. Взялся покрепче руками за ступеньки и посмотрел вниз. Далеко внизу был двор. Во дворе, едва освещённом, чернели тополя, жались к земле спящие машины, отбрасывали длинную тень детские качели, на которых ещё недавно я сидел – изучал обстановку. Кажется, никто меня не заметил. Тьфу-тьфу.

После всплеска адреналина возвращалось спокойствие. Я посмотрел наверх. До крыши оставалось совсем немного, этажа три. Лестница была хоть и старая, но крепилась к стене надежно, ступеньки тоже были крепкие – ни одна из них пока не отскочила. В начале пути, прежде чем опереться на очередную ступеньку, я дёргал её – проверял, что она не отвалится; теперь уже не обращал на это внимания.

На другой стороне дома свет горел в единственном окне – двумя этажами ниже уровня, на котором находился я. За столом на кухне вели беседу двое мужчин, и один из них, с короткими седыми бакенбардами и костистым носом, не знал, что для него в этот миг уже всё кончено: пуля, посланная из небольшой спортивной винтовки с глушителем и оптическим прицелом, которая до этого лежала в разобранном виде в рюкзаке, уже преодолела половину расстояния до цели. Дзинь! Осколки оконного стекла разлетелись по полу, мужчина смотрит на кровь на стене и холодильнике, на раненого мужчину на полу, вскакивает, бежит, пригибаясь и прикрывая голову руками, в темноту коридора; через секунду на кухне гаснет свет. Ночью в середине сентября, в тиши пустого московского двора, в полном одиночестве на пожарной лестнице подобные сюжеты легко возникают в голове.

Уже под самой крышей лестница выводила на узкую площадку, по которой нужно было пройти до последнего пролёта. Стараясь не угодить ногою в дыры – в этом месте лестницы не хватало многих стальных прутьев – я добрался до последних ступеней и вылез на крышу.

Это была двускатная крыша, крытая оцинкованной жестью, со множеством изломов, закоулков и лазеек; настоящая жемчужина инженерной мысли. Я немного походил по ней, осматриваясь, потом присел на конёк. Крыша вблизи оказалась меньше, чем можно было представить, глядя с земли. (Впоследствии это наблюдение неоднократно подтверждалось на других крышах.) Крашеная бледно-желтой краской небольшая кирпичная башня была от меня в нескольких шагах. Свет не горел в её окнах. По периметру башни шли железные мостки. Я поднялся на мостки по приваренной к ним маленькой лестнице. По такой же лестнице я вылез на крышу башни и оказался на географическом пике этого дома. Увы, у меня не было с собой флага, который полагается водружать на покорённых вершинах. Не было и термоса с горячим чаем, чтобы отпить глоток, обвести взглядом просторы и с театральным восторгом выдать что-нибудь положенное по такому случаю: «Есть отметка!» Всё получилось спонтанно.

Я немного посидел там, посмотрел на кирпичные пятиэтажки Марьиной Рощи, на Рижский вокзал, на площадь Рижского вокзала, на универмаг «Крестовский», на цилиндрический вестибюль станции Рижская, на Рижский рынок, на мост, уходящий к Бауманской, на церковь перед мостом, на автомобили, движущиеся по Ярославке и на автомобили, движущиеся по Сущевке, на примерно такой же сталинский дом, стоявший напротив на проспекте Мира, который, как отметил мой глаз, был чуть-чуть ниже (что подтверждало правильность выбора; к тому дому я тоже присматривался).

Потом я спустился на мостки и начал обходить башню по периметру. Тут я и увидел дверь – она была заперта снаружи на висячий замок; обитатель башни был отрезан от крыши. Даже стало жаль его – с далёкой земли он казался небожителем, обитавшим в недостижимых горних высях; вблизи же вся его свобода оказывалась вполне декоративной: птичка в клетке. Хотя клетка всё равно замечательная. Отличная клетка.

Я почти завершил обход, когда вдруг обнаружил, что последнее окно, мимо которого предстояло пройти, приоткрыто – ровно настолько, чтобы можно было заглянуть вовнутрь. Я приблизился к окну. На подоконнике в ряд стояли книги (до сих пор жалею, что не прочитал тогда названий). Было слишком темно, чтобы что-то разглядеть. Кажется, там были стол и кровать. Да и не собирался я там особенно рассматривать. Сейчас до меня дошло, что пока я грохотал ботинками по крыше, а потом топтался на башне, её хозяин прислушивался к моим шагам – интересно, кто это и какого дьявола решил ночью сюда залезть? И теперь я стоял возле приоткрытого окна, а хозяин башни, скрытый в глубине комнаты, пристально меня разлядывал. Неизвестно, кто из нас сейчас боялся сильней, но когда я понял, что всё это время за мной следовал проницающий, как радиация, холодный, расчётливый взгляд, мне стало сильно не по себе. Но это было еще не всё.

В углу на подоконнике, без малейшего движения, не мигая и отводя от меня глаз, сидел довольно крупный чёрный кот. Моё появление ничуть его не смутило, чего нельзя было сказать обо мне. При виде этого молчаливого, сжатого как пружина, вперившего в меня недобрый взгляд зверя мне стало совсем жутко. В тот момент я легко мог уверовать, что хозяин кота проникал в башню, прилетая сюда, допустим, на метле. А может, кот и был тем хозяином, принявшим на время кошачий облик. Только сейчас я со всей ясностью понял, насколько наивным и самонадеянным было моё вторжение в эти мрачноватые, полные тёмных тайн владения. Пока не поздно, нужно уходить. Нужно уходить!

Стряхнув оцепенение, я быстро прошёл по мосткам, едва сдерживаясь, чтобы не удариться в паническое бегство, скользнул по лестнице на крышу дома, затем, уже не беспокоясь о грохоте – на площадку, с площадки – на пожарную лестницу, и – быстрее вниз, вниз, вниз! Через несколько минут я уже стоял на земле. Я перевел дыхание, посмотрел в последний раз на башню и вышел на улицу Гиляровского. Мои ощущения можно было исчерпывающе описать одним словом: «уцелел». Позже эти ощущения сменились радостным восторгом; меня буквально распирало – ведь всё получилось! Дом, о котором я так давно мечтал, был покорён...

Этот поход на крышу может показаться чем-то бессмысленным и диким, если не знать о моих детских увлечениях. Между тем, любимым моим занятием в детстве, без которого я не мог прожить и дня, было лазить по всему, на что можно было залезть. Сначала это был диван, потом – отец, потом – качели, лестницы, деревья, заборы, гаражи, чердаки и, наконец, крыши. И вот однажды, когда все пригодные для лазанья конструкции были исследованы, и секретов в них больше не осталось, мы с друзьями решили отправиться на последний, самый загадочный объект – старую водонапорную башню, торчавшую над крышами в нескольких кварталах от моего дома. Сложенная из почерневшего от времени кирпича, она напоминала перископ гигантского укрытия, из которого мрачноватые подземные существа вели не прерывающийся ни на минуту обзор.

Через разбитое окно мы проникли в её полый цилиндр, и стали подниматься по бетонным ступеням на самый верх. Последний лестничный марш я помню до сих пор. За многие годы жизни он утратил первоначальное свое положение – перпендикулярно к стене – и довольно ощутимо накренился вниз, в пропасть. Перил на нем не было, и, проходя по ступенькам готовой рухнуть вниз лестницы, я с ужасом представлял, как поскальзываюсь на гладких наклонных ступенях и совершаю короткий неуправляемый полёт к основанию башни.

Крышу огораживали хлипкие поручни, и мы с ребятами сразу же договорились ни в коем случае не толкаться, не пихаться и вообще оставить на время все свои детские шалости. Помню, как, глядя на неузнаваемый с этой высоты маленький уральский городок (съёжившийся до размеров пятикопеечной монетки), я долго не мог отлипнуть спиной от стены и подойти к краю пропасти. Но всё же подошёл, сел на краю, ноги свесил вниз, руками взялся за поручень (помню, как вспотели ладони) и долго смотрел на застывший пейзаж.

И вот по прошествии многих лет я с удивлением обнаружил, что увлечения детства, едва тлевшие в воспоминаниях, на самом деле вполне живы и готовы материлизоваться по первому зову. И то радостное волнение, которое я когда-то испытывал при виде развилок деревьев, чердачных люков и ржавых пожарных лестниц, вновь вернулось ко мне.

Тем летом я в компании одной своей знакомой оказался на крыше сталинской девятиэтажки, в районе Маяковской. Мы гуляли во дворах, я как раз рассказывал ей о своём новом увлечении и, проходя мимо очередного дома, предложил ей на него забраться. Девушка согласилась. В разгаре дня мы полезли по лестнице – она первая, я за ней. К концу пути она стала жаловаться, что устала и не хочет больше подниматься. Она едва не плакала. Я уговаривал её продолжить подъём, потому что осталось совсем немного и так было проще. Мне удалось её убедить, и мы добрались до крыши. Там она отдохнула, успокоилась и ей, конечно, понравилось. Мы немного побродили по крыше, посмотрели на город с разных точек. На обратном пути нас заметила довольно омерзительная тётка – пригрозила вылить на нас горячую воду из чайника. Я хотел в шутку предложить ей вместо кипятка применить раскалённое масло и тем самым возвести эту уродливую коммунальную сцену в степень благородного, но неудачного штурма крепости, но только плюнул и начал побыстрей спускаться вниз. Девушка молча припустила за мной, забыв про жалобы и осторожность. На земле она наконец расплакалась и поклялась, что больше ноги её на крышах не будет.

После этой истории я уже не искал себе компаний, решив, что лазить нужно в одиночку и только ночью.

В моих планах было залезть на пять-шесть крыш (по условному списку), а дальше – посмотрим. Одним из таких домов был дом Нирнзее – первая московская высотка, построенная ещё до революции. Первоначально этот дом, получивший в народе прозвище «тучерез», был хорошо заметен отовсюду, но потом, когда Тверскую застроили сталинским классицизмом, «тучерез» оказался большей частью скрыт за фасадами других домов.

Я хорошо помню первое посещение – я стоял у единственного подъезда, решаясь войти (Москва уже была в стальных дверях, кодовых замках, домофонах и видеокамерах, а тут ничего этого не было – зато был консьерж), потом потянул на себя массивную дверь с круглой медной рукояткой и оказался в большом холле. Пожилая вахтёрша за советским столом из ДСП оторвалась от зачитанного покетбука, скользнула по мне равнодушным взглядом... и перевернула страницу. Путь был открыт. Я прошёл мимо неё, как так и надо, не притормаживая и не ускоряясь. (Впоследствии я не раз заходил сюда, один или с друзьями – и никогда с меня не требовали отчёта, по какому делу я сюда явился, к кому иду, нет-нет, здесь таких нет, и номера квартиры такого нет, уходите, уходите, я сейчас вызову милицию.)

Одна из местных курила в коридоре у открытого окна на восьмом этаже. Я шёл мимо и спросил у неё огоньку. Пока мы курили, она рассказала, что этот дом называется дом Нирнзее, что он был построен еще до революции как доходный дом, что на его крыше стоит ещё один дом – двуэтажный павильон, в котором когда-то давно располагались ресторан, кинотеатр и даже киностудия, и что сейчас здесь относительно немного жильцов, а в основном разные фирмы арендуют квартиры под офисы. Она докурила сигарету и ушла, а я остался стоять у окна с видом на Тверской бульвар. Тогда я не был ещё заражён идеей лазить по крышам и не придал особого значения тому факту, что прямо передо мной, напротив окна, была прикреплена к стене пожарная лестница. Но лестницу эту почему-то запомнил.

Вспомнил я о ней через несколько лет. Метро уже не работало, я никуда не торопился, было тепло, и я был один. Денег на машину не было, я перебирал малоотличимые друг от друга варинты, как убить время до открытия метро. И тут вспомнил про дом в Гнездниковском. Он был как раз неподалёку. Я вернулся на Тверскую, свернул в переулок, вошёл в подъезд, кивнул дремавшей за столом вахтёрше (кажется, это была всё та же пожилая дама), поднялся на лифте на последний этаж, вышел из лифта, вышел в коридор, подошёл к окну, открыл створки. Передо мной, примерно в метре от окна, висела в воздухе пожарная лестница. Я сел на подоконник и стал примериваться, как бы получше на неё шагнуть. Рукой я до неё не доставал. Нужно было попасть ногой точно на ступеньку, и сразу браться руками за лестницу; другим способом попасть на неё было невозможно. Шагать из окна в пустоту было страшновато, я сидел на подоконике минут пять, потихоньку привыкая к этой мысли. К тому же сама пожарная лестница, в отличие от лестницы дома на Рижской, была на вид гораздо более обветшавшей, и я боялся, что при первом же шаге ступенька может полететь, да и хорошо бы вся конструкция не отвалилась – болты, крепившие последний её пролёт, наполовину вышли из стены.

Шагнул я удачно, нога встала точно на ступеньку, руки схватили другие ступеньки, и ничего не сломалось, не обрушилось вниз. Лестница, правда, ощутимо завибрировала. К счастью, путь мне предстоял недолгий, всего-то один пролёт – примерно этаж. Но тут возникла другая проблема. Стоя на последней ступеньке, я смотрел в лаз, в который мне предстояло протиснуться – крыша была огорожена чем-то наподобие бруствера из жести, и в этом бруствере было отверстие, к которому и вела лестница. Нужно было схватиться руками за края лаза и дальше подтягиваться, при этом отпустив ногами лестницу. Тут главное было долго не думать, а действовать сразу: я схватился руками за края лаза и стал подтягиваться. Лаз был достаточно узкий, и мне пришлось немного повозиться.

Уже стоя на крыше, я стал представлять, как буду лезть обратно. Я старался не думать о том, как буду искать ногами верхнюю ступеньку лестницы. Я старался не думать про окно, которое могли закрыть жильцы, пока я буду ходить по крыше. Я старался не думать о том, заметили меня или не заметили. Впрочем, думал я об этом недолго. Тётка не обманула – крыша была отменная. Над огромным павильоном в небо уходила смотровая вышка – сварная конструкция, формой и размером напоминавшая опору ЛЭП, с лестницей и красным габаритным фонарём на самом верху. Я обошёл крышу (она была большая и абсолютно плоская), посмотрел со всех сторон на виды ночного центра, залез по лестнице на крышу павильона, а оттуда – на смотровую вышку. С этой высоты я хорошо различал людей, гулявших по Тверской – дом перед «тучерезом» не мог загородить их.

Я провёл на крыше дома Нирнзее несколько часов. Примерно те же виды, как я узнал потом, открылись много лет назад Михаилу Булгакову, посетившего это место; он упоминает про светившиеся цепями огней бульварные кольца, про ворчавшую, гудевшую внутри Москву, про ресторан с фрачными лакеями, про приплюснутые головы нэпмэнов и про своё тогдашнее настроение: «На душе у меня было радостно и страшно».

Я не стал дожидаться рассвета и начал спуск. К счастью, мои опасения не оправдались. В лаз я проник довольно легко и без труда отыскал ногами лестницу. В случае, если окно окажется закрытым, я собирался спускаться поэтажно, проверяя каждое окно. Если бы все они оказались заперты, я бы спустился по лестнице до самого конца – лестница выводила на какую-то пристройку, с которой уже можно было спрыгнуть на землю. Но окно оказалось не заперто, и я был очень этому рад, потому что вариант долгого спуска по шаткой лестнице, с риском быть замеченным, оставался на совсем уж крайний случай. Теперь мне предстояло повторить щекочущую нервы процедуру, только на сей раз шагнуть нужно было с лестницы на подоконник. Но всё обошлось: я шагнул, схватился руками за оконную раму, спрыгнул с подоконника, прошёл по коридору, свернул к лестнице, спустился на полпролёта к лифту, доехал до первого этажа, прошёл мимо клевавшей носом вахтёрши и вышел из подъезда в переулок. Вскоре я уже ехал на первом поезде домой.

Тем же летом я залез на ещё одну крышу. Это был девятиэтажный сталинский дом почти квадратного сечения, чем-то похожий на средневековый замок. Его крышу венчали декоративные, как у шахматной ладьи, зубцы. Располагался он на проспекте Мира, неподалёку от павильона радиальной линии. На первом этаже функционировал довольно странный универмаг, в облике которого до сих пор угадывались черты бывшего советского торгового предприятия. Со стороны двора к дому примыкала одноэтажная пристройка, относящаяся к универмагу. На её крышу вела небольшая лестница. По крыше пристройки можно было дойти до большой пожарной лестницы, которая вела на крышу «замка».

Крыша пристройки неожиданно оказалась катастрофически гремучей, и пока я дошёл до лестницы, жмурясь на каждом шагу, я почти не сомневался, что все обитатели квартир, в чьих окнах горел свет, уже звонят в милицию. Выждав минут десять и убедив себя, что никаких последствий моё появление не вызвало и вызвать не могло, я начал подъём.

Лестница оказалась небывалой длины, таких длинных мне ещё не попадалось. Ещё с земли я заметил, что последний лестничный пролёт, ведущий на крышу, забит досками. Но я решил поступиться одним из своих альпинистских принципов, больно уж дом был хорош. Добравшись до этих досок, я обнаружил, что они стоят намертво, без малейшего зазора, который позволял бы хоть за что-нибудь ухватиться. В качестве попятного можно было залезть на чердак под крышей, который уже остался позади – одно из круглых чердачных окон без стекла и рамы было расположено прямо напротив лестницы, и оно было достаточно велико, чтобы я мог туда пролезть. Но я решил побороться до конца. После нескольких неудачных попыток мне всё же удалось перекинуть ногу через деревянный блок. Я подтянулся и вылез на крышу. Точнее, на одно из двух оснований, окружавших Замок. С основания на главную крышу вела другая лестница. Через пару минут я уже стоял в окружении декоративных зубцов.

Как всегда, обойдя крышу и посмотрев на город со всех сторон, я начал спуск, который оказался одним из самых коротких: через круглое окно я влез на чердак. Когда глаза привыкли к темноте, я увидел далеко впереди слабый отсвет на полу, что могло означать лишь одно – люк был открыт. Я пошёл на этот свет, не различая в темноте собственных ног. Дойдя до люка, я по лестнице спустился на верхний этаж, вызвал лифт, доехал на нём до первого этажа и под писк домофона вышел на улицу. В сущности спуск получился неожиданно цивильным, но всё же я был доволен тем, что мне не пришлось сражаться со щитом, спускаться по бесконечной лестнице и снова греметь по крыше подсобки.

На тот момент в списке оставалось ещё несколько домов. Но тем не менее, вопреки моим планам, «замок» стал последней вершиной; восхождения на этом прекратились. Может быть, всё само собой пошло по угасающей, и у меня просто кончился запал, а может, как-то повлияла история, случившаяся в этом доме вскоре после моего восхождения – довольно странная история, участником которой мне выпало стать.

Всё началось с того, что тем же летом, в метро, на станции Проспект мира я познакомился с девушкой. Мы ехали в одном вагоне. Потом мы вышли на станции, направились в разные стороны, и я оглянулся. Одновременно оглянулась и девушка. Я изменил свою траекторию, подошёл к ней, и мы познакомились.

Я предложил ей подняться из метро и немного пройтись в сторону Екатерининского парка. По дороге я вспомнил про «замок» и стал рассказывать, как он похож на средневековую башню, и как хорошо сидеть на скамейке во дворе и смотреть на облака, проплывающие над зубцами башни. Среди прочего я рассказал, что недавно побывал на крыше этого дома. Не хочешь посмотреть, там есть двор, скамейки. Ну, давай. Пошли.

Мы пришли во двор, сели на свободную скамейку и стали разглядывать «замок», о чём-то разговаривая. Во дворе мы оказались не одни; рядом тусовалась компания местных выпивох. К этому моменту они как раз стали расходиться. Мы тоже собирались скоро пойти к пруду, уткам, планетарию и летней танцплощадке, крыша которой была похожа на летающую тарелку – изящный образец архитектурного минимализма 70-х.

Когда мы уже собрались уходить и поднялись со скамейки, нас окликнул последний из оставшихся сидельцев. Это был мужчина лет тридцати пяти, довольно сильно пьяный, что однако не мешало ему говорить вполне осмысленно и как бы трезво. Он рассказал, что сегодня немного превысил свою норму, потому что у него день памяти; много лет назад он проходил военную службу в Афганистане, в хорошо подготовленном боевом полку, который почти полностью полёг. С той поры каждый год, ровно в этот день, он поминает своих погибших друзей. Ещё он сказал, что мы очень хорошие симпатичные ребята, и ему как-то жаль вот так упускать знакомство с нами. Если бы мы составили ему компанию и зашли в гости выпить (он подчеркнул – кофе), он был бы очень этому рад, потому что на душе тяжесть, и хочется просто поболтать с кем-нибудь, особенно с такими молодыми прекрасными ребятами. Я живу вот в этом доме, сказал он, здесь я родился и вырос, пойдёмте, правда, я вас приглашаю, наверное, вам трудно поверить, что я ни с кем не знакомлюсь на улице, и уж тем более не зову сразу в гости, но это так. Вы меня очень обяжете, правда.

Вот так он говорил – настойчиво, и вместе с тем обаятельно, с некоторым даже артистизмом. Он производил впечатление неглупого, немного уставшего от жизни человека, и я подумал, ну раз он так зовёт, можно зайти ненадолго, тем более – в «замок», который я совсем недавно покорил; приобщиться его внутренних тайн и после этого окончательно закрыть для себя; стечение этих обстоятельств показалось мне вовсе не случайным, и как и в тот раз, когда нужно было решиться и сделать шаг на лестницу дома Нирнзее, я понял, что другого случая не будет.

Пока мы ехали в лифте до нужного этажа, наш грустный друг неожиданно извлёк из рукава олимпийки нож. Такие ножи – с наборной рукояткой из цветных пластиковых кружков – делали зэки на зонах. Он показал нож, посмотрел на нас печально и сказал, что мы такие молодые, симпатичные, хорошие ребята, а не знаем каких-то элементаных правил выживания. Милые мои, сказал он, так нельзя, мало ли что может случиться, я это рассказываю, не чтобы напугать, а чтобы вы хорошо себе представили, вы же, конечно, не думали, что у меня в рукаве нож, а я его постоянно ношу, но я-то человек в сущности мирный, ну а мало ли в городе придурков, хорошо, что на моём месте не оказался какой-нибудь маньяк или грабитель, нет, милые мои, повторил он, так нельзя, вы подумайте над моими словами.

Наверное, надо было выйти из лифта, забить на его протесты и просто уйти. Но что-то помешало мне это сделать. Возможно, объяснение ножу в рукаве – честное, спокойное и обстоятельное, точно старший товарищ из хорошо обученного афганского полка давал наставление молодым бойцам, чтобы те не погибли по дурости в первом же бою и оставались в строю как можно дольше, до самой победы.

Он отпер ключом большую железную дверь, и мы вошли в прихожую. Дверь он сразу запер на замок. Мы прошли за ним на кухню по прямому коридору, по обе стороны которого были две комнаты, прикрытые дверьми. Кухня была очень большая. Вообще всё в этой квартире было большое: коридор, двери, потолки, мебель... Мы сели за кухонный столик. Хозяин пошёл к плите варить кофе.

Тем временем из прихожей донесся звук отворяемой двери; вслед за этим раздался звук шагов, кто-то вышел из комнаты и теперь шёл на кухню, шлёпая тапками по паркету. Через мгновение в кухне появился грузный, плотно сбитый человек, чем-то неуловимо похожий на нашего нового знакомого. Это мой брат, представил его хозяин. Он на днях прибыл из Уссурийского края и пока живёт у меня.

Источник происхождения ножа из рукава стал понятен. Брат сходу, едва выслушав, как нас зовут, стал интересоваться: кто эти люди? Нахуя ты их сюда привёл? Глаза брата, в отличие от глаз хозяина, не предвещали ничего хорошего, и он тоже был в слюни. Хозяин говорил, это мои друзья, я их пригласил к себе в гости, отъебись. Брат спрашивал, какие друзья? Нахуя ты их сюда привёл? Слушай, иди к себе, не мешай людям, иди к себе, ладно? Голос у хозяина чуть-чуть изменился, в нём появилось что-то стальное, и брат тоже изменился, окей, ну мне просто интересно, кто это такие, ну если гости, тогда ладно, ну всё-всё, я пошёл. Ушёл.

Хозяин разлил по чашкам кофе и рассказал, что его брат недавно освободился из мест лишения свободы и из-за смены обстановки ему немного не по себе, давно на воле не был, немного клинит его, но вы не обращайте внимания, он у меня послушный.

Брат вернулся на кухню через несколько минут и сцена повторилась заново, буквально слово в слово. Слушай, что это за люди? Почему они здесь? Вот ты, обратился он ко мне, ты как сюда попал? Меня твой брат в гости позвал. Мой брат? А ты давно знаешь моего брата, чтобы мне это заявлять? Мы познакомились во дворе и просто пришли вместе. Просто пришли. А нахуя вы сюда просто пришли? Вас кто-то звал? Слушай, не кипятись, сейчас мы допьём кофе и уйдём. Допьетё и уйдёте? Посмотрим, как вы отсюда уйдёте. Эй, вмешался хозяин, иди к себе, кончай к людям приставать, что ты их пугаешь? Иди к себе. Всё, всё, ухожу, ну просто мне интересно, что за люди, почему они здесь, всё, иду-иду.

Через несколько минут он вернулся. Чё вы тут сидите? Вас сюда кто-то звал? Блядь, я не понимаю, кто эти люди! Тебя как зовут? (Я ещё раз назвал своё имя). Да мне по барабану, как тебя зовут, ты скажи, чё ты здесь делаешь? Ну что ты опять припёрся, дай мне с ребятами пообщаться, иди, к себе, иди. Иди! Всё, ладно, я понял, ладно, ухожу.

Ситуация постепенно накалялась. Хозяин, в силу своего состояния, все реже оказывал нам поддержку – он начинал клевать носом, его реплики в сторону брата становились всё более размытыми, ну ты это, ты, короче... он засыпал прямо на глазах, и я ничего не мог с этим поделать, он в любой момент мог провалиться в алкогольную кому, а я совершенно не представлял, как в одиночку умерить пыл его брата.

По мере угасания сознания хозяина брат возвращался на кухню всё чаще, я пытался говорить с ним, что-то пытался ему объяснить, что мы совсем случайно здесь оказались, ты не кипятись, повторял я опять, мы сейчас уйдём, но брат не слушал мои объяснения, его мучали одни и те же вопросы, на которые он не знал ответа. Чтобы разрядить обстановку, я решил поговорить с ним на отвлечённые темы. Он был в трениках и без майки, на груди у него был вытатуирован разноцветный, уходящий на левое плечо китайский дракон. Я сказал, какая красивая татуировка. Красивая? А ты что-то в этом понимаешь? Может быть, ты знаешь, что она значит? Нет, не знаю. Ну так пойдём ко мне, я тебе объясню. Да нет, зачем. Пошли, пошли. Пойдём в комнату, я там тебе объясню. Ну чё сидишь, вставай, пошли. Да мне и тут вообще-то неплохо. А ты, я погляжу, смелый, да? Пойдём, говорю. Пойдём в комнату. Я хочу кое-что тебе показать. Пошли, покажу. Никуда я не пойду. Мы вообще-то пришли к твоему брату. К моему брату? А ты давно знаешь моего брата? Ты вообще откуда взялся? Пошли, пошли. Что-то интересное тебе сейчас покажу. Идём, говорю!

Тут включился хозяин, это был финальный его выход – сказав в очередной раз «иди к себе» и проводив брата за порог кухни спотыкающимся, угасающим взором, он вырубился окончательно.

Странно, но мне не было как-то особенно страшно, хотя всё шло к тому, что пришлось бы придумывать способ, как выбраться из этой квартиры. А я до сих пор совершенно не представлял, что нужно делать – все мои слова оказались бессильны что-либо изменить; хозяин сидел в отключке, брат должен был с минуты на минуту вернуться, и с каждым возвращением он всё больше распалялся. Ситуция зашла в тупик.

Я посмотрел на девушку. Лицо у неё стало совершенно белым, неживым. Она всё время молчала, только поначалу пыталась что-то сказать, но быстро поняла, что здесь её мнение равноценно мнению дверной ручки, до которой впрочем, ещё дойдёт своё время и свой спрос, а пока надо порешать вопросы с другим человеком. Всё это время на столе лежали два ножа с наборными рукоятками. Сейчас я посмотрел на ножи и немного даже поразился той лёгкости, с которой принял решение пустить их в ход при первой серьёзной угрозе.

Брат задерживался, видимо, пошёл в туалет, и я стал довольно энергично трясти хозяина за плечо. Прошло, наверное, пять минут, прежде чем он смог разлепить глаза. Я начал втолковывать ему, что нам пора домой. Он с трудом понимал, чего от него хотят, и чтобы довести до него эту простую мысль, пришлось изрядно потрудиться. Тут подоспел брат, но хозяин, к счастью, уже немного пришёл в чувство, и брат был изгнан из кухни. Втроём мы пошли в прихожую. При виде готовой выпустить нас двери я испытал невероятное облегчение. Но, как тут же выяснилось, радоваться было пока нечему. Хозяин возился с замком, и у него никак не получалось открыть. А, понятно, он запер дверь на ключ. Эй, слышишь, принеси ключ. Брат появился в коридоре. Какой ключ? Его виды на нас грозили пойти прахом, и он спрашивал уже без прежней покорности в голосе, даже с вызовом. Ключ от двери! У меня нет ключа от двери. Неси ключ сюда, я сказал! Слушай, давай я позвоню Че Геваре. Нам надо понять, кто эти люди, как они здесь оказались. Сейчас я звоню Че, он приезжает, и мы всё выясняем. Оставь их в покое, это нормальные ребята, я их сюда позвал! Ты не понимаешь. Сейчас я звоню Че, он... Да принеси же, блядь, ёбаный ключ! Подождите немного, ребята.

Хозяин ушёл в комнату. Несколько минут оттуда доносились приглушённые переругивания. У меня возникла странная мысль, что сейчас брат сможет убедить хозяина, что мы и в самом деле не те, за кого себя выдаём, и что дверь открывать не надо, а надо продолжать задавать вопросы до тех пор, пока не будет получен ясный и окончательный ответ.

Глядя на бедную девушку, я понимал, что её терзает та же мысль.

Наконец в коридоре появился хозяин, у него в руке был ключ, он вставил его в замок, несколько раз повернул. Дверь распахнулась. Мы вышли за порог. Не стали ждать лифта, пошли пешком. Хозяин говорил нам вслед, ребята, простите моего брата, он сейчас немного не в себе, а так он человек хороший, прекрасный человек, пальцем никого не тронет. Ну ладно, прощайте. Счастливо.

Мы вышли из подъезда и всю дорогу до метро прошли молча и не глядя друг на друга. Стеклянные двери, вестибюль, турникеты, эскалатор, платформа. Подошёл поезд, двери открылись, девушка вошла в вагон. Быстро взглянула на меня и тут же отвела взгляд. Кажется, я успел сказать ей «пока» прежде, чем двери закрылись.

Я смотрел вслед уезжавшему поезду, пока он не скрылся в туннеле.


Наталья Гонохова

XX00X

Две головы торчат над партой – стрижки короткие, шеи длинные. Одна, черноволосая, нырнула к самой тетради, и нос гуляет вслед за ручкой. Букв много и все сложные, и еще то большую, то маленькую надо писать, поди разбери когда какую. Работы надолго. А вторая, рыжая голова, уже туда-сюда крутится как флюгер, все буквы давно стоят на листе – кривые, но без ошибок. Когда в 4 читать научишься, а в 5 писать, первые годы в школе скука до потолка.

Первый Женька, второй Жека. Жека сопит, елозит, краску на парте ручкой расковыривает. Учительница внимания на томящегося второклашку не обращает – уже двадцать минут внимательно-внимательно смотрит в классный журнал. За большой темно-зеленой обложкой очень удобно прятать очередной том про мисс Марпл.

- Эй, смотри! Яртов, смотри что у меня, - Жека наконец придумал, чем заняться. Из ранца добыл папин подарок – блокнот, совсем маленький, в ладонь влезает. На обложке улетает в прекрасное далеко блестящая черная машина-ауди, а сами листы на пружинке, не понравился рисунок – вырывай. Сокровище, которое использовать надо с умом. Щедрым шепотом он предлагает: «Давай в крестики-нолики?». Женька кивает, повод бросить надоевшее чистописание найден.

– Чур крестики мои всегда-навсегда! – Жека уточняет решительно. Они очень удачно сидят, средний ряд и парта третья, вокруг шелестящие поля чужих тетрадок и до маленького блокнота, кочующего с одной половины парты на другую, никому нет дела.

А потом перемена. Пацаны стоят возле холодного подоконника: крестик, нолик, крестик, нолик. Игра закончена, нолики победили. Женька-темный, подумав, спрашивает: «Что у тебя самое любимое в школе? У меня перемена и булочки». «И у меня. Правда, очень долго ждать. Перемену эту». Тогда Женька говорит секрет.

- Я очень боюсь, что в средний класс надо идти. Там биология будет, мне Ленка сестра рассказывала. Это про мертвых зверей, и там целый кабинет как у нас, но с мертвыми зверями. И я боюсь, что там наш Чапа тоже стоит, его раньше, еще до школы машина сбила. А потом мне вчера приснилось, что все 5 уроков была биология, и ни одной перемены.

- Ну, давай будем с биологии убегать. Так можно, я видел из окна, как средние убегают и прячутся за школой. А без перемены не бывает, она обязательная. Я даже такой знаю способ, если долго ее нет, надо говорить заклинание. Перемена-непременно-перемена-непременно. Если сто раз без ошибок сказать, не напутать, то сразу настает, еще иногда до того, как договоришь.

Перемена – десятиминутный кусок свободы, который обещан каждому. В перемену разрешены даже догонялки, а если никто не видит, можно кидать резинки в первоклассников, они очень глупо визжат. Второй класс уже не визжит, только если урок отменяют, от радости можно. А за минуту до конца надо успеть подбежать к фонтанчику с водой и накрыть ртом холодную благодатную струю. Только если там не стоит третий класс – они закрывают фонтан хитрым способом, так что тот стреляет не хуже водяного пистолета. В перемену умещается 24 партии в крестики-нолики.

Ленка находит блокнот через два дня и бежит к папе. Она не ябедничает, а ищет справедливости. Со скромным торжеством показывает целиком исчерканный обличительный документ: «Он обещал, что будет здесь машины рисовать, а сам балуется, все испортил, как маленький!». Ее-то блокнот с игрушечным медведем на обложке будет нетронутым лежать еще четыре года, чтобы потом потеряться при переезде.

В среднем классе биология оказывается не страшной, но такой же скучной, как и уроки в начальных. В шкафу стоит только линялая белка с одним стеклянным глазом – второй давно похищен – да вертикальные колбы с извитыми узлом рептилиями. Они всегда покрыты пылью и никому не интересны. То ли дело геометрия! Фигуры послушно выстраиваются в тетради по мановению карандаша и разворачиваются любым боком, только пожелай. А тетради в клеточку, купленные для геометрии, подходят для крестиков-ноликов идеально. Теперь Жека и Женька сидят на последней парте у окна, а нолики побеждают крестики на поле 4х4. Они страшно боятся, что кто-нибудь из одноклассников заглянет в общую тетрадку, где на каждой странице аккуратно, чтобы вместилось как можно больше, расчерчены игровые поля. Тетрадка, как когда-то блокнот, хранится у рыжего, но к концу последней четверти он все чаще забывает ее дома.

В начале лета Женька приходит к другу в гости, и видит на столе проволочную штуку, напоминающую иллюстрации к теоремам в учебнике геометрии. Жека горит забытым было возбуждением, и спрашивает не «Угадай, что?», а сразу «Угадай, как?!». Крестики из трех кусков проволоки больше напоминают букву Ж, но зато стоят сами по себе. А нолики из пластилина маленькие, иначе не выдержит очень условная конструкция поля.

- Я никак не мог прочную проволоку найти, только неделю назад папа из гаража принес.

- Сказал бы, вместе бы собрали, - не обида, недоумение в голосе.

- Да я сюрприз хотел. Давай думать, как играть. В центр ставить неудобно, сразу роняешь все. Я прям не знаю, что делать. Хоть его пустым оставляй.

- Круто. Слушай, круто, давай пустым. Пусть там будет воображаемый крестик или нолик. Так даже сложнее, надо будет помнить, что один уже занят.

- Чур мои крестики!

- Да они всегда-навсегда твои, уймись уже, давай ставь эту фиговину, твой ход.

Пластилин быстро пачкается, а колючки-крестики теряются, и уже через месяц игра идет только воображаемыми фигурами, а собираются чаще у Женьки.

Ленка иногда заглядывает и отыгрывает такую приятную роль старшей сестры.

- Мелкие, чего вы сидите здесь каждый день, последняя неделя лета идет. Валите гулять, пока в школу не надо.

- Сама вали, тебе полезна физнагрузка, - Женька знает, какие намеки гарантированно разозлят зе систер. Но Ленка не сдается:

- Так, гроссмейстеры, вам три минуты на сборы, ко мне сейчас девчонки придут. А то я им расскажу, что вы тут как ботаники-наркоманы каждый день в пустоту тупите.

За домом есть пустырь, где гуляют псов, а еще дальше – частный сектор, там улицы идут ровно и пересекаются под прямым углом. Бродить здесь приятно, много поворотов, можно выбирать их наугад, и делать вид, что заблудился.

- Интересно, почему так только с одного края города, а там, где сейчас новостройки, фиг поймешь, куда идти?

- Наверное, здесь план чертили, а там уже втыкали, где место есть. Мне тоже нравится, такие хорошие квадраты. Как большое поле.

- А мы тогда.

- Ну. Чур я крестик.

Новые правила не приживаются – нет быстрой связи, пока один убегает занимать свое место на поле, второй ходит кругами, пиная пыль. А надо еще вернуться и рассказать, куда встал. Дурацкая физкультура получается вместо игры. Но прекрасная, готовая сетка, накинутая на город, находит применение. Они скидываются на карту, и бродят, выискивая знаки. Дорожные. Круглые Женьке, треугольные Жеке. А перечеркнутый круг «Остановка запрещена», из-за которого первый раз они чуть не поссорились, становится переходящим. Кто первый заметил, чур его.

Потом сразу становится плохо. Почти одновременно наступает зима, заканчиваются знаки, и отчего-то больше не появляются новые, как было всю осень. А Женька уезжает.

- Привет.

- Привет, Яртов. Ты как там?

- Да ничего, только Ленка ругается, что межгород.

- А я придумал. Я сегодня видел попа на перекрестке, где библиотека. Вооот с таким крестом. А ты что-нибудь видел?

- Ну не знаю… Беременная тетка подойдет?

- Ты че, смеешься? Ты так выиграешь сразу, это жульничество. Лысых видел?

- Лысых не видел

- Ну вот, первый ход мой. Если еще двух найду – ты проиграл.

- Ха, да я двух попов подряд в жизни не видал, все, ты сдулся.

- Ну-ну, посмотришь. Все равно в итоге я выиграю, у меня преимущество сразу было.

-Да гонишь ты, вот и все твое преимущество.

- Привет.

- Привет, Яртов, ты как там?

- Жека, засранец, ты куда пропал? Ты сейчас у нас?

- Да, в городе. Пошли посидим куда-нибудь, что ли.

- Давай приезжай ко мне лучше, а там решим. Познакомлю кое с кем.

Уже после распитой на троих бутылки джина, когда Настя уходит спать, теперь не рыжий, а просто светловолосый мужчина невзначай интересуется:

- Ну как у тебя, что-нибудь было… интересное?

- Только не надо ржать. Мы с Настей расписаться думаем, и я недавно ее фамилию узнал. Анастасия Петровна Нолина.

- Слушай, ну ты засранец, ну ведь как был жуликом, так и остался.

- Все по-честному, выпало так выпало. Думаешь, я сразу поверил? Не умеешь ты красиво проигрывать, Евгений.

- Я никогда не проиграю, товарищ шулер, увидишь. Я даже сейчас не проиграю. Помнишь, я тебе говорил, как моя фирма называется. Вбей завтра в поисковике, посмотри.

Утром Жека неспешно собирается, лениво пьет кофе, но то и дело косится на Яртова. Наконец они выходят покурить на балкон, и оба начинают сдавленно хихикать.

- Значит, жениться, это пиздец какое жульничество, а торговать фильмами ХХХ – это унас благородный рыцарский метод? Слушай, как мне тебя теперь на свадьбу звать, Евгений Викторович, там же приличные женщины будут.

- Да я сам случайно влез, вот ей богу. Даже не понял, поначалу, что того… одним ударом тебя.

- Надо еще по датам сверить, рыжий. Когда у тебя сайт запущен был?

- Дай соображу. В феврале, ну.

- Тебе бумаги принести, или так поверишь, что я в конце января зарегистрировал свое ООО?

- Ладно, ладно, не злорадствуй. Партия твоя, но в итоге главный ход за мной. Запомни, я честно предупреждаю.

Потом они видятся на свадьбе, потом только на другой свадьбе, все же визу оформлять, с другого континента так просто не налетаешься. Но на каждый день рождения Алены Евгеньевны Яртов прилетает обязательно, иногда с Настей. Фамилию Нолина она себе после развода вернула, а неудачный брак вдвоем перерос в очень качественное приятельство на троих.

Поэтому на похоронах они были вместе. И невысокая, сухонькая Анастасия крепко держала за руку седого грузного старика. В конце концов все ушли, и дочь, и обе жены, а они сидели на лавочке, и Женька, неотрывно глядя на памятник, рассказывал про долгие уроки во втором классе и пыльную штору, возле которой стояла последняя парта в кабинете биологии.

- Я об одном жалею, Стась. Что не могу сейчас спросить, когда он выбрал крестики тогда, то сразу думал про финальную партию? Он поставил свой последний крестик, рыжий стервец, и какой ход я не сделаю – игра уже закончена, всегда-навсегда.


9 часов до рассвета

Когда-то одноклассник Полянский украл у меня столовскую булку, унылый завиток теста с коркой сахара сверху. Нагло говорил, что не брал, вытирая сдобные руки. Я не разговаривал с ним недели три, а потом на перемене, когда в классе никого не было, мрачно истыкал циркулем новый пенал Полянского. Мы общались потом даже, но булку я запомнил, потому что никто никогда меня больше не грабил. Вот и с почином.

Первый кадр – я наудачу ныряю в незнакомые сумерки. Не угадываю, конечно, вокруг издевательски пусто, спросить про серую дорожную сумку не у кого. Возраст два года, страна происхождения под вопросом, но уверяли, что Германия, особые приметы – нет. С ноутбуком внутри. С подарками. С бутылкой текилы. С книжкой, которую хорошо, если на треть прочитал.

А на предыдущем кадре номер ноль я выхожу из такси. Злюсь на водителя из-за грязной, замусоренной машины, из-за того, что встал как мудак – перед лужей. Но за 40 минут дороги из аэропорта он так осточертел бесконечными попытками разговора, что машину переставить не прошу, расплачиваюсь и боком выбираюсь в теплый, еще влажный после дождя город. Вытягиваю за наплечную ручку свою сумку, серую, два года, без особых примет, и ремешок издает странный звук типа «крак», обрываясь где-то в креплении. Сумка уже снаружи, я совсем теряю равновесие, славно задуманная поездка-сюрприз с каждой минутой летит к неведомым, но злым чертям. Через час я буду вспоминать и прокручивать в голове именно этот момент. Когда вместо того, чтобы оставить сумку в машине, я оглядываюсь в поисках места почище, и взваливаю ее на каменный бортик – то ли клумба, то ли урна. Прошу водителя о минуточке, а раздражение поднимается все выше, уже колет злой волной грудную клетку. Минута, две, хрен его знает, но отлетевшая защелка отыскивается под сиденьем, и, поднимаясь, я даже успеваю уловить краем глаза движение там, где стояла сумка.

Кадр два. На кадре два нет почти ничего. Когда я, придурок, придурок, придурок, возвращаюсь после короткой и бессмысленной погони в пустоту, такси уехало. Возможно, таксист не заметил, что на заднем сиденье была моя вторая сумка. (Краткое содержимое – паспорт, права, адрес Веры в блокноте, деньги. Обратный билет, да. Телефон). А может, он как раз очень хорошо заметил.

На этом наш комикс прерывается на реальную жизнь, в ней у меня есть город, в котором я впервые, где-то неподалеку дом давней подруги, но она ждет меня только завтра и, кстати, страсть к дешевым эффектам, раз уж мы об этом. Я тупо сажусь на скамейку рядом с той самой урной-клумбой и думаю про Полянского и свою несъеденную 24 года назад сахарную булку. Потом я осматриваю карманы. Несколько сотен, полупустая пачка жвачки, ключи от дома. Еще часы на руке. Сейчас почти девять, темнеет. Я продумываю комбинации, которые могут меня спасти из этой нелепицы обратно в прекрасную, тщательно спланированную поездку. Но все комбинации дают зеро, ноль, пусто.

«Телефона нет в нем верин номер можно было бы позвонить попросить в каком-нибудь заведении один звонок последний адвокату хаха кстати в милицию надо бы черт с ним сейчас надо что-то делать да и где эта милиция адрес адрес мне только ее адрес нужен как же я сказал этому таксисту улица шелеста одиннадцать или шелеста четырнадцать тут три дома три долбанных крейсера надо вспомнить хоть квартиру тогда просто проверю все три». И тут мне становится страшно. Господи, хорошо хоть на ноуте пароль, и эта тварь не будет рыться в моих записях, фотографиях, музыке, не станет копаться своими ручонками прямо в моей голове.

Я пока не думаю о восстановлении паспорта и билетов, надо решить, что делать в ближайшие минуты. Встань и иди. ОК,встаю и иду. В сторону оживленного проспекта, к людям, где можно влезть в вечернюю болтанку города и притворяться, что тоже спешишь куда-то.

На память я знаю только номер офиса и домашний родителей. Оба бесполезны. Вспоминаю последний разговор с Верой, когда я, такой хитрый и неожиданный, разузнавал обиняками, будет ли она дома накануне моего приезда. Тут же меня осеняет, и я смеюсь очевидности разгадки. Любой интернет-салон – и я свяжусь с Верой, да с кем угодно свяжусь, я брошу свою бутылку с письмом и ко мне приплывет сапфировый лайнер, да хоть рыбацкая лодка, согласен и на плот. Вначале я спрашиваю только подростков, кому еще знать, где здесь водится Интернет. Мне дружелюбно рассказывают про точки бесплатного вайфая. Про кафе с платным вайфаем. «Мм, постойте, я, кажется, один видела интернет-салон. Лет пять назад он был двумя кварталами выше». Снова зеро. Интернет достоверно есть на почте, но она, как сочувственно мне объясняют, закрылась в семь часов. Я почти готов проситься домой к этим мальчикам и девочкам, где есть связь, где мне дадут, наверное, кружку чая как гостю, пусть и непрошенному. Источники ценной информации про почту смотрят на меня вопросительно – а что дальше буду делать? – я понимаю, что они не откажут, ну вот этот парнишка точно пустит к себе. Но я так и не прыгнул когда-то с большой вышки в лагере, вот и сейчас не могу заставить себя. Одна фраза – и я вскоре буду у Веры, зализывать раны и считать урон. Но пустая трусость побеждает, говорю «спасибо» и ухожу, как будто ведомо мне, куда.

У меня есть немного денег, наутро я с ней свяжусь. Наутро все станет нормально. Под утешительный речитатив мыслей я сижу на лавке у автобусной остановки, разглядывая проезжающие машины. Они все знают, куда ехать, хочется остановить любую и попросить – возьмите с собой, я буду очень тихим, ну или общительным, если надо. Но машин становится все меньше, я смотрю на часы – 90% моего нынешнего капитала – и понимаю, что уже полночь. Теперь я не Робинзон на обитаемом острове, а дикий охотник в диком лесу. Мне надо добыть пищу и пещеру, чтобы укрыться от хищников в незнакомой местности. Пройдя вдоль опустевшего проспекта, я ожидаемо встречаю кафе. С едой и живыми людьми. Первым делом спрашиваю про Интернет у официантки. Ну хоть в кабинете управляющего, не может же начальство без нормальной связи. Пустите, тетенька, пожалуйста. Девушка в безликой фирменной оболочке упорно открещивается – нет, совсем никакой сети. Но есть сэндвич дня. Хороший, большой сэндвич, который я ковыряю до закрытия, изощренным Прокрустом пытаясь растянуть предлог пребывания в кафе.

Или я сейчас небритая Золушка. Пробьет назначенное время, и теплый дворец превратится в темноту и неизвестность. А вот и гонец с плохой вестью: «Извините, мы закрываемся, вот счет». Несколько часов в простом, понятном мире, где не надо было судорожно искать выход, стоили почти всего, что у меня оставалось. Честная цена.

Прислонившись к стене, я наблюдаю, как выходят один за другим официанты, повара. Одну группку забирает такси, остальные курят и треплются в ожидании машины. С девчонкой, что вежливо изгнала меня из временного рая, мы встречаемся взглядами, и в плавающем свете вывески я вижу в ее глазах секундное понимание. А потом – ту же вышку бассейна и пропасть, в которую надо шагнуть, чтобы спросить у незнакомца, есть ли у него ночлег на эту ночь. Она быстро вдыхает, как перед прыжком, и делает шаг назад. Зеро. Я киваю чуть заметно – да, я понимаю, невозможно же, страшно, не принято. Разворачиваюсь и ухожу, чтобы не смущать.

Почти два ночи. Даже на освещенных улицах жизнь замирает. Первыми исчезают покупатели возле киосков. Машины пролетают редкими метеорами в безмолвном космосе квартала. И гаснут окна, одно за другим. Когда погаснет последнее, я останусь один в темной комнате. И раз она размером с город, то и монстры, вышедшие из шкафа, будут большими. И стоять, и идти куда-то одинаково страшно и безнадежно. Мой последний островок безопасности – Верин двор, где по темным водам ночи плывут куда-то три одинаковых крейсера. В одной из кают не сняв тельняшку спит моя подруга, и не видит как я размахиваю руками на бегу, сигнальной азбукой передавая SOS.

Оказавшись в ее дворе, я тяжело дышу, побег на короткую дистанцию – еще один бессмысленный поступок. В шкафу, как и в тот год, когда у меня украли булку, оказываются только вешалки да пыль. Монстры давно переехали. Над подъездом тускло маячит лампочка, за пределами маленького круга света все тонет в неразличимости. Я наугад ухожу от светового пятна туда, где днем видел качели. Сажусь на прохладный пластик и прекращаю бояться. Даже когда в ногу меня толкает лбом бродячий кот только вздрагиваю слегка, от неожиданности. Ночной грязный зверь хрипло и коротко мявкает. Дружок, у меня только жвачка, извини. Он не обижается, и какое-то время греет мои колени, потом так же, без предупреждения, спрыгивает и уходит. Ночь холодна и безразлична. Ей не пожалуешься на глупую кражу, на плохую память и предательского кота. Четыре десять. Пьяный смех вдали. Пол-пятого. Шаги, хлопает тяжелая дверь подъезда. Около шести. В тихой темноте загораются первые окна, и я вижу в них плавные, сонные силуэты. Я засыпаю в семь, почти окоченев в неудобной позе, проглотив ночь до конца. Номер ее квартиры и дома я вспомнил еще между котом и ночным смехом. Если наступит рассвет, я постучу в дверь, а когда она откроет, скажу:

- Доброе утро. Хочешь, расскажу, что мне снилось?


Екатерина Перченкова

Никакого криминала

Нет, знаете, все очень банально было, никакого криминала.

Я вас попросить хочу, сразу, пока не забыла. Цветочки не выбрасывайте, ладно? Я там на трюмо положила бумажку с телефоном, если они вам не нужны, позвоните, я себе заберу. Только решайте побыстрей, им надо, чтоб водичка была отстоявшаяся, и еще опрыскивать два раза в день. А может, я их сразу заберу, а?

Ой, давайте кофе, конечно, только знаете, не здесь… Понимаете, да? Он ведь сорок дней тут ходит и все видит, аж мурашки бегут. Хотите, к нам пойдемте, тут пять минут всего, и до метро близко. Я-то вас сразу узнала, у него фотография ваша за стеклом стояла, в серванте. Спросить даже не успела, он сам говорит: это начальница моя, умная женщина… и лицо у него такое стало, вот, знаете… Я вас почему зову-то: посидеть, поговорить, вспомнить надо, так оно легче будет.

Нет, ну я их знала, конечно, но не так чтоб хорошо, мы раньше в коммуналке жили все вместе, на Красных воротах, потом расселили. Я в пятый класс пошла, теть Тане дали двушку, и нам тоже двушку, в Коломенском только, в гости не находишься. Теть Таня беременная была, и тут на тебе – близнецы. Или двойняшки? Как правильно-то?

Девочка у них нормальная получилась, а с мальчиком просто беда, сначала даже думали, что он умственно отсталый, а потом возили его в какой-то центр, разговорили там, он и улыбаться стал иногда, и книжки читать, и даже в школу пошел. А учился-то как хорошо, удивительно даже! В первый класс его взяли, который для отсталых детей, а потом перевели в специальный, с естественно-научным уклоном. Дружили они очень с сестренкой, она за ним хвостиком ходила, и шахматам он ее научил, и телескоп ей склеил, и смотрелись они вместе ну прямо как на открыточке! Заболтала я вас, нет?

Ну вот, а потом на зимних каникулах он с мальчишками пошел на речку и под лед провалился. Вылез и пошел пешком домой весь мокрый, пришел как сосулька весь, а наутро его в больницу забрали. Сказали, или умрет, или дурачком станет. Он, конечно, не умер, да и дурачком не назовешь – диссертацию ведь написал. Но странности какие-то появились, конечно. Да чего я говорю-то, еще какие странности. Его ведь часто потом забирали в больницу, только уже в специальную. Я вот тогда как раз сестричку его встретила, она идет в белой шубке, а вся черная: говорит: я с ним сидела, пока болел, я ему суп варила, и какао, и блины пекла, я ему в больницу каждый день письма пишу, а он не отвечает. Ну, я ей говорю, больница-то непростая, может, не дают ему письма писать.

Но она, видно, чувствовала что-то. Он домой вернулся – как подменили. Ходит по квартире, в упор никого не видит, ничего не хочет. Шнурки завязывать не разучился, и то хорошо.

А что с его квартирой-то будет теперь? Она же фирменная, да? Ваша, в смысле? Вы же туда другого специалиста поселите? Да-а… Ума вот не приложу: был человек – и нету…

Вот, а потом он работать стал и сюда вот переехал, а теть Таня умерла от рака, а сестра его вышла замуж и поехала в Екатеринбург, и еще письма писала, я как-то захожу – а они у него стопочкой лежат на трюмо, нераспечатанные. Я к нему часто заходить стала, не совсем чужой все-таки человек, жалко. Он ведь и на лицо ничего был, и высокий такой, статный. Характер, конечно… Но вот не пил зато, голоса никогда не повышал. И, знаете, по-моему, женщины у него никакой не было. Я к нему вот так вот приду, принесу к чаю что-нибудь, он меня в интернет пускал, там сайт знакомств один, я-то, дура, на старости лет замуж намылилась, не вышло ничего, конечно…

Один раз вот так пришла, а он сам не свой – улыбается, глаза горят, я его и не видела таким. Думала, может, наладилось у него с кем-то. А оказывается, у них… у вас, в смысле, эксперимент был большой и что-то там удалось, и я у него до десяти вечера просидела, он мне все рассказывал – и про эти ДНК-РНК, и про коды, и про буквенные обозначения, а потом совсем ахинею понес – имя Бога там у него где-то должно получиться, я испугалась, вдруг он пьяный или там принял что-то, не знаю, он же все время таблетки какие-то пил из-за своих странностей. И он меня еще домой проводил, и по дороге все рассказывал, рассказывал. А потом что-то не вышло с этим экспериментом, он и успокоился, мрачный ходил, конечно, но недолго.

И тут оказалось, сестричка его приезжает. Так вот с бухты-барахты телеграмму – «встречай, еду». Они ведь не виделись с ее замужества, и писать-то она ему перестала…

Ждал он ее очень. Вот это мне странным показалось, конечно. То ни ответа, ни привета, а то каждый день – «послезавтра приедет», «завтра приедет». Весь дом отчистил, у него там диван был, весь книжками заваленный – разобрал, покрывало новое постелил, подушку у меня взял. Мы ведь не знали, может, она надолго едет. И цветочки вот эти тоже стояли-стояли – и расцвели, а на дворе декабрь месяц, топят слабенько, зуб на зуб не попадает. А им хоть бы что. И запах прямо райский, просто сказка какая-то. Извините… это я… вспомнила просто… Извините… Вы если что не стесняйтесь, у меня никто не придет, я одна живу, плачьте сколько хочется. А то я вот так один раз ехала в метро, тетка у меня тогда умерла, стою-стою, и как зареву в голос, стыдоба одна…

Ну вот, она приехала – у меня аж сердце оборвалось: такая была красивая девочка! Такая была тоненькая, светленькая, прямо картиночка. А тут декабрь месяц, на ней куртка какая-то хлипкая, волосы немытые, сама вся как бочка, тридцать пять лет девке, а на все пятьдесят смотрится, и брови даже не выщипала, а все пальцы в кольцах, и береточка такая еще разноцветная, как детская. Думала, у нее беда какая произошла, но вроде бы все нормально: живет себе с мужем, он у нее музыкант, она вот художественный закончила, дочка у нее маленькая, с папой дома осталась. И чего приехала – непонятно.

Ругались они страшно. Два дня она всего у него пробыла. Я вечером зайти решила, подхожу к двери, а там такие крики стоят, что мамочки мои, голос-то у нее всегда был громкий. Ушла я тогда, не стала звонить.

А на следующий вечер она домой уехала. Ну, я пошла к нему узнать, чего случилось-то, а он мне навстречу из подъезда, весь шальной, волосы дыбом, говорит: эта дура совсем охренела… то есть, он покрепче даже сказал, он раньше-то при мне так не выражался. У нее, видно, тоже что-то с головой: разнесла она ему полквартиры, уж не знаю, чего они там не поделили. Компьютер ему разбила, бумаги какие-то порвала, очки у него прямо с лица дернула и в окошко кинула, таблетки его все в унитаз спустила.

И я смотрю, а он смеется. Как он улыбается, видела, а как смеется – никогда. Куда ж ты пошел на ночь глядя, в таком виде-то, говорю, ты же слепой как крот, если надо что-нибудь, я сходить могу. Неспокойно мне стало, и не зря, получается.

А он мне прямо радостно так: увольняюсь к чорту, уеду отсюда, поминайте как звали, надоело мне. Не жизнь, говорит, а каторга, за деньги всего не купишь, хватит, говорит. Вас, извините, тоже ругал, но он это не со зла, видно, а не в себе был, так-то он очень уважительно про вас… Она, говорит, мне отомстит, ну и чорт с ней.

У нас, конечно, уже слухи пошли: одни, кто знал его, говорит, что это правительство его убрало. У него же такая работа была… вы-то знаете, конечно. А еще другие говорят, что там драка была по пьяни, и его зарезали. Им бы все языками трепать.

А было все просто. Мне прямо вот не верится, что с таким человеком – и вот такое случилось. Напился он с кем-то, просто страшно напился, он же ни капли в рот никогда, ему нельзя было. И до дома не дошел, сел у лавочки прямо в снег, где фонарь на углу. А время было позднее, никто уже не ходит, никто и не знал. Ночью той у меня вся герань померзла на кухне, вот так было холодно. Нашел его Филимонов из второго подъезда, он всегда рано на работу идет…

Божечки мои, сколько? Да быть не может. Только что шесть часов было. Да, конечно, конечно. Вот как из подъезда выходите, налево, а потом прямо, там увидите дом такой оранжевый, а за ним детский сад. Детский сад обходите тоже слева, а там уже метро. Вы извините, что я вас так заболтала, понимаете же, не чужой человек-то был. Да что я говорю, вам-то он тоже не чужой. Вы вообще очень… сильная женщина, вот! Дай вам Бог всего! Если вдруг что-нибудь, вы мне позвоните, ладно? Да, да, до свидания.

Господи, да откуда здесь такой сквозняк.


Марина Воробьева

Не здесь

- Мальчик! Маааальчиииик! Ну дай покачаться! Ты тут уже час сидишь, ну!

- Мальчик! Дай девочкам покачаться, ты здесь не один на площадке!

- Итай! Ты же хороший мальчик, ты же всегда...

- Да он не слышит что ли?

- А давай его до планки раскачаем!

- Ну и пусть, а мы с ним играть не будем!

- Дурак!

Они приходили и уходили, они что-то кричали, дергали качели, раскачивали, ругались. Они все давно слились в один большой шар и кружились вокруг качелей. У каждого по две головы. Нет, по три.

Голова кружилась давно, теперь еще и подташнивало, но остановиться нельзя. Площадка отъезжала все дальше, куда-то через дорогу, за ближние горы в пустыню. Над пустыней туман, площадка уходит в туман и едет дальше в Иорданию. Наверное, те горы уже в Иордании, и вся площадка с горками и каруселями и со всеми, кто кричит и раскачивает, все это улетит туда, улетит далеко. И никто не помешает. И тогда все получится.

Только ладони уже очень болят и держаться трудно, а осталось совсем немножко, уже сейчас все должно случиться. Вот уже надвигается тьма, дальние горы смыкаются, такой плотный красный занавес опускается на горы. Как в театре. Только на самом деле. Руки соскальзывают. Можно не держать. Прыгнуть. Туда.

- Мальчик! Ты чего? Ты живой?

- Фу ты, слава Богу, открыл глаза.

- Скорую вызывай, быстро! Видишь, ребенок!

- Да вроде цел, только на качелях перекачался.

- Вот его отец идет.

***

- Вот хорошо, что мы дома одни. Мы маме ничего не скажем. И вообще обедать сегодня не будем, будем есть конфеты и печенье. Хочешь, Итай? Голова уже не кружится?

- Только немножко. Да не ушибся я, пап, не трогай меня!

- Вот, смотри – я все конфеты высыпаю на стол – буууум! Будем их сначала веревкой ловить, или так есть?

- Пап, ты очень испугался?

- Ну, как тебе сказать...

- А ты всегда, когда пугаешься, кормишь меня конфетами и играешь.

- Ничего-то от тебя не скроешь, - папа улыбается и завязывает узел на веревке. А потом быстро прицеливается и ловит самую вкусную конфету.

- Так нечестно, я первый!

- Да ладно, я тебе поймал!

- Так нечестно, я сам! Пап, нет, ты ее съешь, я чего-то не хочу. Пап, а скажи, а правда, что если на качелях очень долго качаться, можно оказаться в совсем другом месте? Ну, помнишь, ты рассказывал? Когда ты был маленький, ты качался на качелях и попадал во всякие странные места, которые не здесь, помнишь?

- Так вот почему ты... А я и не подумал, я совсем забыл. Итай, послушай... – когда папа так говорит «Итай, послушай», а потом замолкает и думает, это совсем не к добру. Он так говорил давно, когда мама болела и ее в больницу увозили. А еще когда собирались ехать все вместе за границу, а папе вдруг отпуск не дали.

- Итай, послушай... мы просто играли, как-будто качели – это такой поезд между мирами и он переносит нас во всякие странные места. Это была игра, Итай.

- А что ж ты!

- Итай, подожди, не вскакивай так резко, голова закружится! Итай, по...

В саду было уже почти совсем темно, только одна красная полоса осталась на небе, прямо как тот занавес. Итая опять затошнило, когда он подумал про занавес.

Папа за ним не пошел, Итай один в саду. И правильно, и пусть сидит там, ну его совсем! Он всегда так, когда Итай обижается, он думает, что обижаться человек может только сам и ему не надо мешать.

Итай сидел и смотрел вниз на холмы, а на холмах ветер ходил то вперед то назад. И трава раздвигалась так, будто там большой зверь ходит. И мотыльки под лампой в саду были какие-то очень большие и шуршали, будто шепчутся. И воздух покалывал ноздри и щекотал. И крыши домов внизу как-то странно светились. И ворона в темноте пролетела прямо над Итаем и почти задела крылом лампу. И каркнула так, будто сказать что-то хочет. А дальних холмов уже совсем не видно, они провалились в туман. Вот стояли и вдруг упали вниз и туман их накрыл.

А вот кто-то выходит из дома. Вроде это папа, но он как-то странно смотрит и глаза у него темнее, чем обычно.

- Пап, а это была совсем игра?

- А разве бывает совсем игра? – папа очень серьезный и смотрит туда, куда только что улетела ворона.

- Пап, а посмотри, вот там...


Легче воздуха

- Все вещи кому-то нужны, - Вовка стоял, опершись на груду старых газет на самом верху свалки и говорил, прямо как Ник-вожатый пятого отряда – так, будто он сейчас сделает великое открытие и все упадут.

- Вы думаете, на свалку ненужные вещи выбрасывают? Как бы не так!

Вовка убедился, что все его слушают с открытыми ртами и продолжил:

- Вот, например, пачка старых фотографий. Человек их выбросил, потому что решил, что они не нужны. Но он же еще помнит, что когда-то выбросил карточки на свалку и может вспомнить , кто на этих карточках. А значит, фотографии еще нужны. Не будет же человек вспоминать о чем-то совсем ненужном.

- Ага, прервал Вовку Сашка из младшего отряда, - я вчера потерял стеклянный шарик, а он мне нужен и я его помню.

Вовка посмотрел поверх Сашки – А этот как за нами увязался? Ну ладно уж, сиди, раз увязался, только старших не перебивай.

Сашка кивнул.

- Так вот, - продолжал Вовка, - а представьте, что сюда придет коллекционер и подберет эти фотографии, а потом сядет дома пить чай и будет их рассматривать и думать про тех тетек и дядек на картинках, кто они и откуда. И тут же фотографии опять становятся нужными. Или пластинки старые кто-то подберет и будет слушать.

- А этот ломаный пылесос тоже кто-то помнит и он кому-то нужен? – поинтересовалась конопатая Ленка.

- А ты как думала! Пылесос тоже помнит тот, кто выбросил. Не думает о нем, но помнит, какого он цвета и как его приходилось пылью с ковра кормить, когда он сам уже ничего не засасывал. А потом его подберут и поставят в старый пылесос новый мотор, мало ли. Пока его хоть кто-нибудь может подобрать, он совсем ненужным не станет.

А теперь самое главное, - И Вовка сунул руку в карман за очередной порцией семечек, а заодно сделал долгую театральную паузу, - теперь слушайте.

В одной старой книге написано, что из ненужных вещей можно сделать воздушный шар, или даже межпланетный корабль, если умеешь строить межпланетные корабли, конечно. Но вот шар почти каждый дурак может. А такой шар со временем может сам стать межпланетным кораблем, когда он улетит и о нем все на Земле забудут.

Ну вот. Если вещь действительно никому не нужная и все о ней забыли, эта вещь теряет свое прошлое и становится невесомой. То есть становится легче воздуха. Любая вещь – хоть кирпич. Если такие вещи склеить вместе специальным ненужным клеем, получится шар и он будет летать.

- Но ты же сказал, что все вещи кому-то нужные, - это опять Сашка из младшего отряда.

- Слушай ты, помолчи. В том-то и дело - все, что здесь на свалке, может быть еще кому-то нужным, пока вещи здесь, и бывшие хозяева о них помнят. А еще кто-то их может подобрать и на что-то использовать.

А теперь смотрите – если мы возьмем эти вещи сейчас, чтобы сделать воздушный шар, они будут нужны нам, и не станут легче воздуха. Потому что нужны.

- Ну и какой тогда толк от твоих ненужных вещей, которых нет и быть не может? – спросил Серега. Серега был здоровенный и уже терял терпение.

- Сейчас – никакого, - спокойно ответил Вовка. Но мы же не последний год в лагере.

- А я – последний, и чего? – Серега привстал.

- Чего-чего! Слушай и узнаешь чего! – когда Вовка рассказывает, его не только Серега не напугает, а даже лев или землятресение, - Мы сейчас просто возьмем эти вещи и отнесем в землянку. В ту, что осталась после войны тут в лесу. Я ее вчера нашел, когда после отбоя один убегал. Мы отнесем все туда, завалим вход ветками и постараемся больше об этом не думать. Просто забыть. Только чур не трепаться и честно постараться не вспоминать. Тогда через год, ну, максимум, через два мы сюда придем и сделаем шар. Тут даже клей на свалке есть, целая банка. Он засохший сейчас совсем, но ненужные вещи только им и можно склеить. Поняли?

- И меня позовите тогда, я приеду, - отозвался Серега, - А вы все поняли?! Кто будет вспоминать, или трепаться, тому в лоб. От меня.

- А как мы найдем эту землянку через два года, если мы о ней забудем? – спросил Владик, который всегда все игры портит.

Вовка ответил сразу:

- Так мы саму землянку и не забудем. А вот каждую вещь со свалки ты не запомнишь. Если, конечно, не будешь сейчас специально запоминать.

- Не, не буду, - обещал Владик.

- Ну тогда айда, понесли все в землянку!

***

Программист Алекс со вчерашнего вечера был абсолютно свободным человеком.

Вчера кончилась его работа в проекте, а со второй женой Алекс развелся еще несколько дней назад. Развод прошел легко, детей у них не было, обо всем спокойно договорились.


Следующий проект Алекс собирался искать уже за границей, где-нибудь в Италии, или в Германии, раз уж теперь все можно решать самому и не зависеть от чужих обстоятельств. Но это все потом, а сначала нужно хорошо отдохнуть, даже самый спокойный развод порядком выматывает, а тут еще и последние дни проекта.

Послезавтра можно будет решить, куда поехать и заказать билет, скажем, в Рим, или в Париж, или еще куда-нибудь, - думал Алекс, потягивая коктейль в любимом баре, - свободу нельзя есть ложками, ее надо пробовать постепенно, растягивая удовольствие. Вся возня с разработкой маршрута подождет еще денек-другой, а завтра непременно съезжу в лес за грибами. Конец августа, а как же давно я не выбирался погулять по лесу!

***


Алекс успел собрать почти полную корзинку грибов. Он разгребал высокую траву палкой, а когда из-под травы появлялась оранжевая головка подосиновика, он прощупывал лужайку руками и нюх бывалого грибника непременно выводил его на все подосиновое семейство. За это Алекс и любил грибную охоту –остаешься с лесом один на один, и все чувства обостряются, можно ни о чем не думать и только идти туда, куда ведут ноги, и смотреть, и принюхиваться, как зверь лесной без имени и без времени, будто так было и будет всегда.

Алекс каждый раз ездил в новое место, чтобы не запоминать грибные места, а находить новые. Он вытагивал спичку, выбирая в каком направлении ехать, а потом выходил на станции, которая ему нравилась – названием, или улицей, идущей вдоль платформы. В этот раз он выскочил в последний момент на станции Михайловка и, только стоя на платформе понял почему – здесь был когда-то его первый пионерский лагерь, самый первый, еще до школы. Алекс провел здесь всего два месяца, а на следующее лето поехал в ведомственный лагерь на юг, но Михайловку он помнил.

***

Алекс поставил корзину на землю, и присел покурить. Он ворошил палкой груду сухих сосновых веток и думал, не разжечь ли костер, раз уж кто-то так заботливо сложил дрова. Теперь можно и кофе сварить. Перед превращением в зверя лесного Алекс не забывал положить в рюкзак джезву и молотый кофе, может же и зверь иметь свои маленькие слабости.

Но палка Алекса вдруг нащупала пустоту. Под наваленными ветками была яма, похоже, глубокая. Алекс встал и раздвинул ветки. Яма оказалась гораздо глубже, чем он предполагал, вниз , в темноту вела наполовину сгнившая приставная лестница. Казалось, яма уходит куда-то в сторону – то ли подземный ход, то ли старая землянка.

Землянка! Пионерский лагерь должен быть где-то поблизости, но, видимо, его здесь давно уже нет. Тут Алекс вспомнил, как увязался за старшими ребятами, как спрыгивал с высокого лагерного забора и сердце замирало, но заплакать было нельзя, отправят обратно, как потом встал и с разбитой коленкой бежал за остальными, как слушали Вовку на большой свалке и как помогал потом преносить в землянку ненужные вещи. Интересно, тут ли еще эти вещи. Наверное, уже истлели за тридцать лет. Или стали легче воздуха и улетели в космос? Алекс усмехнулся. Не уходить же теперь отсюда, так и не проверив, что стало с ненужными вещами. Наверняка мальчишки на следующий год сюда залезали и все отсюда унесли, ничего здесь давно и нет. Да и как спуститься по гнилой лестнице в темноту? Интересно, я и телефон с собой не взял, - подумал Алекс, - вот в чем прелесть свободы, не надо никому звонить. Телефон молчал уже дня три, все дела закончены, а просто так давно никто не звонит. И прекрасно, на пустую болтовню время не тратится. Только и не позвонишь никому, если свалишься в яму и ногу сломаешь, ну да.

Алекс посветил фонариком вниз – оказалось совсем не высоко, можно спуститься на руках и спрыгнуть, не связываясь с ненадежной лестницей, это в шесть лет приходилось ступать на каждую ступеньку. Он погасил сигарету и полез в землянку.

***


Ноги помнили все сами – после спуска направо, основное помещение там. Теперь приходилось нагибаться, чтобы не стукнуться о земельный потолок. Фонарик осветил небольшое пространство, не больше трех шагов вдоль каждой стены. Алекс всмотрелся и замер – в воздухе висел одноногий деревянный стол. Просто висел в воздухе, слегка покачиваясь. К потолку прилипли старые пластинки, книжки, фотокарточки.

- Легче воздуха... – пробормотал Алекс и осторожно вошел. Потрогал поверхность стола – шершавое старое дерево. От прикосновения стол отлетел к стене и завис там.

- Этого не может быть, но если я не сплю и не сошел с ума, то это есть, - Алекс говорил с собой вслух, чтобы слышать собственный голос, - это противоречит всем законам физики, но... я не сплю? И что теперь делать? - Разумеется, вылезать отсюда и идти на электричку.

- Да? Ты уверен?

– Абсолютно. Поздно, да и кофе можно дома попить, а грибов собрал достаточно.

– И ты так просто уйдешь и ничего не узнаешь?

– А что я могу узнать? Бывают, между прочим, непознаваемые вещи, так что...

– Ты не узнаешь, можно ли построить воздушный шар. – Отвяжись, мне нужен не шар, а билет на самолет.

- Но у этого шара других шансов не будет.

- Так, все. Ты сам с собой разговариваешь. Или ты правда сошел с ума?

***

Зарубки на стене Алекс делать не стал и сбился со счета дней довольно быстро. В землянке темно, выходить наружу надо днем, чтобы купить продукты в местном сельпо. Деньги пока есть, значит, времени прошло мало.


Клей нашелся сразу, он висел у самого выхода. Выброшенным тридцать лет назад засохшим клеем клеить точно ничего нельзя. Ничего, кроме ненужных вещей. Пойманные ненужные вещи склеивались легко, куда труднее подобрать две вещи так, чтобы они захотели соединиться. Тут только нюх зверя лесного поможет. И помогал.

Сначала Алекс старался на всякий случай не думать, откуда пришла каждая вещь. Особенно важно было не смотреть на фотокарточки. Изображение на них расплылось от сырости, но что-то еще можно было различить, если присмотреться. Алекс не присматривался. Потом уже не старался, а просто не думал ни о чем, кроме работы. Подогнать вещи, совместимые по фактуре, по теплу и холоду, по совпадающим пятнам, было интереснее, чем искать ошибку в программе. Это мог сделать только он и никто другой.

***

Деньги давно кончились, да и грибы в лесу почти кончились. Холодно. Незачем выходить. Не хочется есть. Вот эта бутылка к этой крышке. Точно. А с этой стороны вот этот футляр. Хорошо. И спать уже почти не хочется. Надо закончить. Осталось совсем мало вещей и почти не осталось клея. Зато все видно в темноте. Глаза привыкли. Не хочется ничего, только работать.

***

Гладкое к шершавому, бумажное к тряпичному, стеклянное к деревянному, стеклянный, оловянный... откуда? Последнее к первому... Последнее готово. Больше ничего нет. Хорошо. Ловить вещи трудно. Не могу опуститься на пол, не могу, стал легкий, легче воздуха. Отодвинуть ветки. Свет. Холод. Зима. Вверх. Выше. Небо. Шар. Где шар? Не помню. Воздух. Верх.


Лора Белоиван

Дауншифтинг

- Слушайте!! И не говорите, что не слышали!!

Наслаждение похоронами не входит в меню покойника. Это знают даже дети. Как правило, они не рискуют умирать, хотя им здорово бы хотелось посмотреть из гроба на опечаленных родственников: зрелище-то, конечно, приятное, да только кто б дал на него полюбоваться. Умершие всё равно что исчезнувшие; они уже не здесь. Умершим ни черта тут не видно. Исключение – жертвы автокатастроф: этим-то как раз разрешается немножко повисеть над своими трупами, наблюдая с высоты трёх метров неторопливые действия санитаров скорой помощи.

Что касается исчезновений, то с ними та же история.

Пятиклассник Слава Авдеев шел на рынок за помидорами. Отец взялся готовить еду в честь маминого дня рожденья, всё купил, принёс, разложил, глядь – а помидоры забыл. Говорит: Слав, сбегай купи, одна нога здесь, другая там. Авдеев давно знал, что родители рожают детей специально для того, чтоб дети вместо них куда-нибудь ходили, особенно когда самим второй раз лень. Но отец дал задание, денег и крепкий пластиковый пакет; молодой Авдеев вздохнул и отправился выполнять.

Рынок был через пять домов. Туда и обратно – двадцать минут. В уме у Авдеева сидел недочитанный шпионский детектив, поэтому скандал на рынке мальчик заметил только тогда, когда на полном ходу ввинтился в толпу ротозеев. «Слушайте!! И не говорите, что не слышали!!», - уловил он краем уха и стал выглядывать из-за чужих спин, что там такое происходит.

- Слушайте!! И не говорите, что не слышали!!

Скандал только начинался. Зачинщицей была красивая дама средних лет. Когда толпа вокруг неё сделалась такой, что не пробиться, она довольно ловко взобралась на прилавок, сдвинула туфлей груду перцев – перцы посыпались на землю по обе стороны прилавка – одернула юбку и, выпрямившись, закричала слова и музыку:

- Вы слыхали как пайю-ют дразды-ы-ы!!!

Публика радостно ахнула от позора. Хозяин перцев, пожилой азербайджанец в мятой розовой рубахе, обошел прилавок с внешней стороны, собрал товар и меланхолично сложил его назад, в общую кучу.

- Завтра дразды-ы-ы палучат… - спела тем временем дама.

Толпа ахнула еще радостнее.

- Ой, это из другой оперы, - хихикнула певица, - Неет не те драздыыы не полевыыые…

- Паслющай, эээ, - сказал продавец перцев, - слезай, а? – Он хотел было похлопать даму по лодыжке, но не решился. Отдернул руку.

- Что б вам такого спеть? – дама сверху вниз посмотрела на торговца. Тот на секунду задумался.

- Спой «Сулико», - сказал он. - Эээ, нет, ненада «Сулико».

- Ну вас не поймёшь – то надо то не надо, - сказала дама досадливо, - заказывайте быстрее.

- «Мурку»! – крикнул кто-то из толпы.

Всё происходившее было настолько нелепым, что толпа, казалось, не верила собственным сияющим глазам. Не каждый день доводится быть приглашенным на праздник чужого безумия.

Дама кивнула, снова одернула юбку и запела:

«В тёмном переулке

Встретил урка Мурку…»

Авдеев смотрел на даму и шестым чувством будущего разведчика понимал, что всё это действие разыграно специально для него. Он смотрел на даму. Дама смотрела на него. В её глазах не было сумасшествия: лишь спокойный интерес к происходящему. Как будто она была не главным действующим лицом, а одним из зрителей.

Всё так же глядя на Авдеева, она замолкла, оборвав себя на полуслове, и доверительно сказала:

- К чёрту Мурку. Я спою пионерскую народную песню про то, как фашисты замучили Люсю.

Она откашлялась, сложила руки на груди, набрала воздуху и пропела:

- Жгли ей губы, рвали волоса.

Несмотря на то, что Авдеев был будущим разведчиком, в остальном он оставался нормальным одиннадцатилетним парнем: в меру любопытным, в меру трусливым. Но когда подоспевший наряд милиции уже готовился, к восторгу публики, эвакуировать даму с прилавка («Ничего Людмила не сказала, и велааа терпенье до конца…» - спела дама тем временем), Авдеев, дико краснея от стыда, выступил на авансцену, загородил подступы к даме и сказал:

- Не надо. Это моя тётя. Она у нас того. Певица раньше была. Сейчас домой уведу.

Самолёт Боинг 767-300 выполнял рейс номер 424 из Сеула в Москву и пролетал уже где-то над Иркутском, когда один из пассажиров бизнес-класса зашел в туалет.

Выглядело это так: средних лет мужчина в дорогих очках, в лёгкой серой паре (дурацкая затея – одеваться в лён, имея ввиду 10-часовой перелёт), серых же туфлях, с небольшими залысинами на лбу и опаловым кольцом на указательном пальце правой руки (так его запомнили все, кто в тот момент не спал) зашел в кабинку туалета, откуда не вышел ни над Абаканом, ни над Красноярском, ни далее по курсу.

Внешность мужчины была профессионально-неприметной. Именно поэтому пассажиры рейса 424 запомнили помятый серый костюм и опаловое кольцо, а в описании цвета волос и глаз попутчика, равно как и в форме его носа и губ, разошлись кардинальным образом. Кто-то настаивал, что господин был курносым и толстогубым, кто-то говорил, что обладал он тонким носом с горбинкой и тонкими же губами, а кто-то обратил внимание лишь на то, что у странного пассажира совершенно не было ресниц. Как раз отсутствие ресниц было полным враньём и подгонкой под ответ – дескать, коль исчез таким невероятным образом, то 100 процентов инопланетянин, а инопланетяне все как один с лысыми глазами, столько фильмов про это, что просто к бабке не ходи – итак ясно, что за хрен с горы.

Но Авдеев – фамилия исчезнувшего была Авдеев – инопланетянином не являлся. Он был кадровым разведчиком, образцовым шпионом, двадцать пять лет игравшим на чужом поле и скомпрометировавшим себя личной перепиской. Авдеева было решено вывести из игры, потому что в ней стало явно прощупываться второе дно. Неустановленный объект под псевдонимом «Добрая Фея» направил Авдееву письмо с единственной фразой, над которой еще предстояло покорпеть дешифровщикам Центра. «Ты совсем уже большой, - говорилось в перехваченном письме, - а до сих пор не отведал кисло-сладких леденцов». Авдеев на письмо ответил буквально следующее: «Фея, - писал он, - если ты забыла, то я напоминаю: кисло-сладкий леденец ты мне дала всего один».

Было и еще одно письмо. Этим письмом «Добрая Фея» ответил Авдееву. «Слопай этот, и достаточно», - было сказано в сообщении. После четвёртого письма (Авдеев написал респонденту: «Скоро слопаю»), разведчика и решилиаккуратно, под предлогом грядущего переориентирования его на другую страну, выманить в Центр.

…Кто-то еще вспомнил, что, прежде чем встать, пассажир положил на откидной столик книжку и вежливо извинился перед соседом слева – тот был вынужден подтянуть коленки и пропустить господина в помятом льне; а кто-то даже утверждал, что оставленная книжка была жёлтой, хотя точно известно, что обложка была ярко-оранжевой, почти красной.

- Любая встреча в жизни человека может оказаться судьбоносной, - сказала дама, выступавшая на перцах. Они с Авдеевым как раз завернули за угол. Недалеко за деревьями виднелись оградки старого кладбища, которое однажды начали сносить, но почему-то забыли, и заброшенный некрополь очутился в окружении новостроек. В некрополе жильцы ближайших домов выгуливали собак, а молодёжь ходила туда пить пиво.

- Давай посидим, - сказала дама Авдееву, - Вон там, на скамеечке.

Дама указала на оградку, внутри которой ещё сохранилась скамейка, и посланный за помидорами Авдеев сказал: «Давайте».

Потом он часто вспоминал тот день, каждый раз поражаясь тому, что на всём его протяжении ничему не удивлялся, хотя ничего более удивительного, чем та самая судьбоносная встреча, с ним никогда больше не происходило.

На памятнике большими черными буквами было написано: «ЛЮСЕНЬКА». Портрет, занавешенный веткой шиповника, не просматривался.

- Люсенька, – прочитал Авдеев, - та самая?

- Что – та самая? – переспросила дама.

- Которая губы-волоса.

- Да Бог с тобой, - засмеялась дама, - совсем другая. Десять лет и никаких подвигов.

- Под машину попала? – Авдеев отодвинул ветку шиповника, заслонявшую памятник.

Овальная рамка, однако, была пуста: фотография неведомой Люсеньки давно выцвела и растворилась во времени.

- Если б под машину, - сказала дама, - а то исчезла. Да и вообще там не она.

- Почему исчезла? – спросил Авдеев.

- Да как все. Хотела учительницей быть, но потом передумала.

- Ну правильно передумала, - сказал Авдеев, - а кем стала?

- Учительницей, - вздохнула дама, - ничего не попишешь.

Авдеев подумал, что не расслышал, но переспрашивать не стал. Вместо этого он спросил:

- Но тут-то кто тогда, если не Люсенька?

- Другая девочка. Люсенькой звали. Но её там тоже нет.

Авдеев помолчал.

- Отец плакал? – спросил он почему-то.

- Отец? – дама посмотрела на Авдеева удивленно, - а чего ему плакать? Он и не заметил еще.

- Как понять? – уточнил Авдеев, - как это не заметил?

- Ну а чего, - ответила дама, - всего-то прошло, - она глянула на часы, - тридцать шесть лет и десять минут.

Дама разминала сигарету, из которой сыпалось на траву.

- Заметит, - она наконец сочла нужным объяснить, - через полчаса. Сердиться, конечно, будет.

- Откуда вы всё знаете?

- От верблюда, - пожала плечами дама, - откуда ж ещё. Кстати, Люсенька тоже почти не при чём. Хотя, конечно, уникальная девочка. В 10 лет сообразить, что наслаждение похоронами не входит в меню покойника – это хорошо. Это большой потенциал у человека.

- Так где она тогда, эта Люсенька? Если не тут?

Дама наконец закурила свою выпотрошенную сигарету.

- Понимаешь, учительских вакансий не было. Ни одной. Так что зовут его Лесли Уайт, и у него лучшая ездовая упряжка на всём побережье Аляски.

Вячеслав Авдеев дорого бы заплатил за возможность посмотреть на реакцию своих попутчиков, на глазах которых зашёл в туалет бизнес-класса и не вышел оттуда. "Куда-куда ты удалился - пошёл поссать и провалился", - провалившийся шпион Авдеев смеётся, произнося детскую непристойность вслух. Лишь когда стюард после долгих стуков в туалетную дверь решил наконец взломать её - что они все рассчитывали увидеть? приличного с виду мужика, помершего от передоза? - о Боже! как бы хотел он насладиться произведённым эффектом, но он мог лишь представлять его, потому что к тому моменту уже давно был не в туалетной кабинке, да и не в самолёте вообще.

Исчезновениями сейчас вообще никого не удивишь, так их много. Исчезновения, по традиции называемые "таинственными", на самом деле штука очевидная, логически объяснимая и слишком частая: к ним привыкли, как привыкают к войне, или к жизни в сейсмически опасной зоне. Это только кажется странным - человек при свидетелях зашел в туалет, а назад не вышел и в туалете тоже его нет; теперь на мякине мало кого проведёшь. Сейчас все знают, что большинство исчезнувших просто-напросто были побраны чертями, а остальные ушли сами, но вы все-таки попробуйте объяснить, куда делся человек на высоте 11 тысяч метров; и зачем самолёт, выполнявший рейс номер 424 "Сеул-Москва", сделал вынужденную посадку в Новосибирске - как будто этим дурацким внештатным приземлением можно было вернуть назад пассажира, пропавшего из самолета без всяких следов, ни тебе крови, ни запонки на дне унитаза; ничего. Да и ладно. Вот упряжку Лесли Уайта – это да, это жаль; но хорошие ездовые собаки без хозяина не останутся. Главное, чтоб хозяин был толковым.

Авдеев, получивший родительский втык за опоздавшие помидоры – он их купил спустя тридцать шесть лет и семьдесят четыре минуты – и Авдеев, закрывший за собой дверь туалета – разные это люди или один и тот же человек? – разумеется, разные; первый Авдеев был одиннадцатилетним мальчиком, посланным за помидорами, а тот, который так и не вышел из туалета – взрослым мужчиной с большим жизненным опытом, прекрасным послужным списком и единственным пятном на деловой репутации: он слишком долго тянул с кисло-сладким леденцом, да и то лишь потому, что на дух не переносил сосательных конфет. Но и казус с леденцом ему в конце концов был прощён - не так уж много в штате добрых фей таких мальчиков, что способны отказаться от уютной карьеры русского разведчика, предпочтя долгую, как поход за помидорами, дорогу в сплошных снегах. Так что пустую могилу Славы Авдеева вы сможете найти буквально на любом кладбище.

…Если, конечно, вам повезет так же, как повезло упряжке Лесли Уайта – лучшей ездовой упряжке на всём побережье Аляски.